КулЛиб электронная библиотека 

На суше и на море 1960 [Александр Петрович Казанцев] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:




НА СУШЕ И НА МОРЕ
Путешествия Приключения Фантастика Повести, рассказы, очерки

*
Редакционная коллегия:

И. А. ЕФРЕМОВ, И. М. ЗАБЕЛИН,

А П. КАЗАНЦЕВ, С. Н. КУМКЕС, С. В. ОБРУЧЕВ,

М. Е. ДОЛИНОВ (составитель)


Ответственный секретарь

Н. Н. ПРОНИН


Обложка и титул

художника Б. А. Диодорова


ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

География — одна из самых поэтичных наук. Все земное многообразие подлежит ее ведению — море и суша, равнины и горы, леса и пустыни, воздушные просторы и глубины океанов и, конечно, люди, живущие в полярных странах и тропиках, высоко в горах и на побережьях океанов, люди, творящие свою славную историю, исследующие Землю, преобразующие ее природу, устремляющиеся в космос, навстречу неведомому…

Можно по-разному рассказывать о Земле, о странах и народах, о природных явлениях — в строгих научных монографиях и популярных книгах, в учебниках и специальных статьях… Но есть еще один путь, ведущий к самому широкому читателю, — живой увлекательный рассказ писателя или ученого-очевидца о сложном и прекрасном мире вокруг нас. Приключенческая повесть, записки путешественника, научно-фантастический роман, публицистическая статья, художественный очерк, воспоминание о минувших событиях — вот далеко не полный перечень жанров, таящих в себе неисчерпаемые возможности для романтического «открытия мира», воспевания подвига, труда, исканий…

Книга «На суше и на море», предлагаемая вниманию читателей, призвана наряду с другими изданиями, выпускаемыми Государственным издательством географической литературы, рассказывать о живой, быстро изменяющейся географии Земли…

На земном шаре нет страны, облик которой менялся бы так же быстро, как изменяется облик нашей страны, Советского Союза, успешно строящего коммунизм по величественной программе, намеченной XXI съездом КПСС. Сотни новых городов и поселков, плотины и каналы, заводы и шахты, железные и шоссейные дороги, созданные за годы советской власти, — вот конкретное воплощение деяний советского человека, нашего современника, победно утверждающего свою власть над стихийными силами природы…

В разных условиях приходится трудиться советским людям — на арктических островах и в безводных пустынях, в тайге и бескрайних степях. Будни советского человека, порой в очень сложной и трудной природной обстановке творящего свое скромное и великое дело, — вот основная тема географическо-художественной литературы о сегодняшнем дне нашей страны…

По соседству с нами созидают новую жизнь труженики стран народной демократии — великого Китая и Польши, Венгрии и Чехословакии, Румынии и Болгарии, Северной Кореи и Монголии, Демократического Вьетнама и Албании, на наших глазах «переделывающие» географические карты своих стран. Это еще одна поистине неисчерпаемая увлекательная тема.

Советские люди постоянно интересуются жизнью и других стран мира, расположенных в Северной или Южной Америке, в Африке или Австралии, в тропической Азии или на островах Тихого океана. Закономерно поэтому, что рассказ об этих странах, их природе и их жителях также найдет место на страницах этой и следующих книг.

Никогда не померкнут в памяти человечества труды и подвиги географов-путешественников, по крупицам собиравших знания о Земле, устройстве ее поверхности, о ее водах и суше. Повествованию о свершенном ими также будет отведено достойное место.

Это взгляд в прошлое. Но трудно представить себе современную научно-художественную литературу без фантастики, без стремления заглянуть в будущее, уже сейчас «совершить» смелое космическое путешествие, побывать на неведомых планетах… В разных странах, даже об одном и том же, люди по-разному фантазируют, и поэтому в сборнике публикуются и будут публиковаться наряду с советской научно-фантастической литературой и произведения, принадлежащие перу зарубежных авторов.

Издательство будет признательно всем, кто сочтет необходимым прислать свои замечания или пожелания по содержанию и оформлению художественно-географической книги «На суше и на море» и постарается учесть их при подготовке следующих выпусков.

Лев Линьков
БОЛЬШОЙ ГОРИЗОНТ[1]


Рис. В. Медведева


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Я долго не мог придумать названия для этой небольшой повести. Приходило на ум, в частности, и такое: «Приключения старшины первой статьи Алексея Кирьянова». Однако один знакомый моряк, прочитав рукопись, справедливо заметил, что если бы в заглавии стояла фамилия какого-нибудь знаменитого человека, то оно было бы оправдано, а так, подумаешь, — приключения какого-то, никому не известного старшины первой статьи! Мало ли у нас на флоте старшин, в том числе и по-настоящему известных и знаменитых… «К тому же, — добавил моряк, — в повести у вас ведь не один Алексей Кирьянов, рядом с ним живут и действуют и капитан третьего ранга Баулин, и боцман Доронин, и другие моряки. Пожалуй, не будь их, и не видать бы ему в жизни по-настоящему больших горизонтов».

Так родилось название «Большой горизонт».

«А в общем-то, — заключил мой знакомый, — читателю не так уж и важно, как называется книга, важно, чтобы она с интересом читалась».

Получилась ли повесть интересной, судить, конечно, не мне, однако хотелось бы, чтобы читатели знали, что она не плод досужей авторской фантазии — в основу ее положены действительные события.

Автор

ОСТРОВ ОТВАЖНЫХ

После напутственных прощальных речей грянул марш. Было пасмурно, и медь оркестра не блестела, а лишь тускло отсвечивала. Взволнованные, радостно возбужденные матросы и старшины, отслужившие на Курилах свой срок, спустились в шлюпку. Последним спрыгнул с пирса старшина первой статьи Алексей Кирьянов. Рулевой скомандовал: «Раз!», гребцы занесли лопасти весел к носу, тотчас же последовало: «Два!», и двенадцать весел как одно опустились в воду. Шлюпка рванулась вперед, оставляя за кормой пенистые водоворотики.

Провожающие замахали платками, фуражками, бескозырками: «Счастливого пути! Пишите!..»

С шлюпки в ответ: «Счастливо оставаться! Не поминайте лихом!..»

Кирьянов стоял на корме, крутил над головой мичманку, и я подивился, что на лице его нет и тени радости. А ведь он тоже возвращался домой.

Маринка прильнула к Баулину, горько заплакала.

— Ну, что ты, доченька, зачем же слезки? — успокаивал ее капитан третьего ранга.

— Мы так любили друг друга! — вымолвила девочка.

Худенькие плечики Маринки вздрагивали. Не мог скрыть волнения и Баулин: пальцы его комкали платок.

— Мы все тебя любим! — наклонился к девочке стоявший рядом боцман Доронин.

— Я знаю, дядя Семен, — сказала сквозь слезы Маринка. А глаза ее не отрывались от шлюпки.

Шлюпка шла ходко и минут через двадцать привалила к стоящему на внешнем рейде «Дальстрою», тому самому «Дальстрою», который привез на остров Н. продовольствие, новый опреснитель морской воды, книги, посылки и почту.

Я тоже прибыл на остров с этим пароходом и после многосуточной болтанки в бурном Охотском море и Тихом океане мечтал поскорее растянуться на койке, не раскачивающейся, словно на гигантских качелях. Однако провожающие не расходились, с невольной грустью глядя, как с борта «Дальстроя» спустили трап, как едва заметные фигурки людей поднялись со шлюпки на палубу корабля, как, наконец, выбрав якорь, «Дальстрой» попрощался с островом протяжным басовым гудком и лег курсом на север.

— Пошли, Мариша, домой, — сказал, наконец, капитан третьего ранга.

Девочка вытерла кулачонками покрасневшие глаза, совсем по-взрослому вздохнула:

— Пошли…

На ошвартованных у пирса сторожевых кораблях, недавно возвратившихся с охраны границы, происходила приборка. Тихий, редкостный для октября ветер едва шевелил флаги пограничного флота. Мутно-свинцовые волны лениво накатывались на склизкие, обросшие зелеными лохмами водорослей сваи.

Пронзительно вскрикнув, крупная чайка нахально выхватила на лету из клюва другой рыбешку. Царапая нервы, скрежетали скрябки — с днища вытащенного на берег катера счищали ржавчину и ракушки. Из-за высокой, отвесно падающей в океан скалы доносился перекатистый гул птичьего базара.

Крутой каменистой дорогой мы поднимались от морбазы к небольшому поселку стандартных, привезенных с материка домиков. Десятый час был на исходе, а солнце все еще не могло осилить толщу низких серых туч, отчего все вокруг тоже казалось серым, унылым.

Голые скалы в заплатах лишайников, нагромождения камней, напоминающие развалины древнего города, и вокруг ни единого деревца, ни кустика, ни даже травинки!.. Ко всему тому, справедливости ради, остров Н. следовало бы назвать островком: площадь его не превышала двух десятков квадратных километров…

Дорога свернула влево, и в прямоугольной скалистой выемке, словно в громадной естественной раме, вырисовался конус вулкана, спрятавшего в тучах свою вершину. Под ногами похрустывали обломки застывшей лавы.

— Ты не устала, Мариша? — спросил Баулин дочку, — Давай-ка я тебя понесу.

Маринка помотала головкой:

— Не, я сама… — и побежала вперед.

Одетая в голубенькое пальтецо и ярко-красный капор, сама голубоглазая, золотоволосая, она представилась мне южным весенним цветком, чудом занесенным сюда, в суровый далекий край…

Еще на материке мне рассказали, что жена Баулина погибла во время недавнего моретрясения, но я не предполагал, что у него есть дочь, совсем еще маленькая девочка, и теперь, увидев ее, подумал, что при всем своем желании отец не в состоянии заменить ей мать: как и всякий моряк-пограничник, он большую часть времени проводит на корабле, в море. Я не удержался и спросил:

— Николай Иванович, а почему бы вам не отправить Маринку на Большую землю, к родным? Уж больно сурово у вас тут на острове.

— На будущий год отправлю… Придется отправить, — произнес он, — На будущий год мы станем совсем взрослыми. Пойдем в первый класс, — Сквозь грусть на лице его промелькнула улыбка, — А что до климата, так ведь Мариша здесь выросла, она у меня, можно сказать, коренная курильчанка: когда мы приехали сюда, ей не было и двух лет.

— Значит, Мариша не видела ни цветка, ни нашей русской березки?! — невольно вырвалось у меня.

— Мама делала нам цветы из бумаги, — с горькой улыбкой сказал Баулин, — Замечательные цветы, как живые!

— А вы не подавали рапорта о переводе? Куда-нибудь на Черное море либо на Каспий? Вас же переведут без звука.

— Нет, не подавал, — нахмурился Баулин.

Я снова огляделся вокруг: скалистый остров показался мне еще более унылым и мрачным. Тучи немного развеяло, и вулкан показал свою усеченную главу. Из кратера поднимался желтоватый дымок.

Внизу, левее морбазы, виднелись остатки фундаментов и полотна никуда теперь не ведущей дороги.

«Моретрясение бед натворило», — догадался я.

— Пришлось перебраться повыше, — перехватив мой взгляд, скупо объяснил Баулин.

На утесе, куда мы поднялись, стояли неподалеку друг от друга выщербленный временем и непогодами каменный крест и скромный гранитный обелиск с пятиконечной звездой.

— Кто-то из казаков Ивана Козыревского, — сказал капитан третьего ранга, останавливаясь у креста, и скинул фуражку.

«1713…» с трудом разобрал я высеченную на кресте дату. От имени отважного землепроходца осталось лишь несколько разрозненных букв старинной славянской вязи…

Три века назад открыли русские люди Курильские острова. Первые «скаски» о Курилах записали в Москве еще со слов открывателя Камчатки Владимира Атласова. А в начале XVIII века, когда на далеком полуострове казаки взбунтовались против жестокости и корысти царских приказчиков, один из вожаков бунта Иван Козыревский, желая заслужить царево прощение — смута была вскоре подавлена, — отправился открывать для России новые острова.

— …И получил в награду за курильские походы десять целковых, — с горечью заключил Баулин свой рассказ.

— А сколько таких безыменных русских могил и на Камчатке, и на Командорских островах, и у нас на Курилах.

Мы подошли к обелиску.

— И таких памятников теперь здесь немало, — произнес капитан третьего ранга.

К красноватому граниту была прикреплена чугунная доска:

«Вечная слава героям, павшим в боях за честь и победу нашей Родины!

Память о вас, вернувших Родине Курильские острова, переживет века. Август 1945 г…»

— А вы говорите «уехать»! — с неожиданной горячностью сказал вдруг Баулин, — Как это можно! Здесь же первая пядь нашей советской земли…

С высоты утеса открывался вид на океанский простор, на затушеванные дымкой тумана соседние острова. Среди туч неуверенно проглянуло солнце. Далекий, далекий путь предстоит пройти ему над морями, над горами, над полями и лесами России.

— «Над моей отчизной солнце не заходит, до чего отчизна велика!» — продекламировал Баулин, словно угадав мои мысли.

А Маринка легко, будто горная козочка, взобралась на большой замшелый камень и замахала ручонками. Она махала «Дальстрою», ставшему похожим на черного жука, медленно ползущего по бескрайней серо-свинцовой плите.

— Да разве увидит тебя так далеко дядя Алеша? Ты как царевна на горошине, — пошутил я.

— Увидит! — убежденно сказала Маринка, — Дядя Алеша говорил, что попросит у штурмана бинокль…

* * *
Чем же внешне грубоватый и какой-то нескладный старшина первой статьи пробудил в девочке такую горячую любовь? Правда, я видел его, можно сказать, мельком, не перекинулся с ним и парой слов, и первое впечатление могло быть обманчивым. И тут вдруг вспомнилось: во Владивостоке кто-то из штабных офицеров сказал мне: «Будете у Баулина обязательно расспросите его о Кирьянове. Самого-то Кирьянова вы едва ли уже застанете, а человек он прелюбопытный». На мой вопрос: «Чем же?» — последовало неопределенное: «С характером…»

Вспомнив сейчас этот интригующий ответ, я решил при случае завести с капитаном третьего ранга разговор об Алексее Кирьянове, но вечером Баулин сам заговорил о нем…

Стрелки висящих на стене корабельных часов подходили к полуночи. Маринка давно уже спала. Мы с Николаем Ивановичем напились чаю с привезенным мной лимоном. Чтобы свет не падал через растворенную дверь в спальню, настольная лампа была накрыта шалью.

Убрав посуду, капитан третьего ранга достал из книжного шкафа фотоальбом.

— Поглядите, есть любопытные снимки…

Альбом и впрямь оказался интересным: рассматривая его, я как бы заново проделывал путь вдоль Курильской гряды, с юга на север…

Один за другим вырастали из воды суровые высокие острова с крутыми берегами самых причудливых, непривычных очертаний. Гранитные колонны и арки, поднимающиеся прямо из воды, и пещеры фантастических размеров и форм — следы разрушительных прибоев и ураганов. Непроходимые заросли бамбука, рощи клена и тиса на южных островах, затем цепляющиеся в расселинах кедры-стланцы и низкорослые кустарники, наконец, просто голые скалы, как на острове Н. Миллионные птичьи базары, лежбища котика, тюленя и нерпы. Фонтаны, выбрасываемые стадом китов, и ворота, сооруженные из ребер кита. Лоз сельди гигантскими ставными сетями, новые рыбные заводы и новые поселки переселенцев. Все это и многое другое было запечатлено на небольших любительских фотографиях.

Особенно заинтересовали меня снимки извержения вулкана: на одном из снимков поток расплавленной лавы, водопадом обрушивающийся в океан; на другом — колоссальный «гриб» из дыма и пара над кратером.

Однако самой поразительной оказалась последняя фотография: острая одинокая скала среди бешеных, вспененных волн, и на ней неведомо за что и как уцепившийся человек с ребенком на руках. Снимок отличался от других не только своим трагическим содержанием, но и контрастностью изображения, и я сразу узнал в ребенке Маринку. Держащий ее человек был сфотографирован со спины, и лишь по тельняшке можно было определить, что это моряк.

Баулин зачем-то отлучился на кухню и не возвращался уже с полчаса. Мне не терпелось узнать подробности происшествия, запечатленного бесстрастным фотообъективом, и, прихватив альбом, я тоже направился на кухню. Увиденное невольно заставило меня приостановиться в дверях: капитан третьего ранга развешивал на веревке только что выстиранные детские рубашонки, чулочки.

— Простите… Кажется, помешал? — пробормотал я.

— Что вы, что вы! — Баулин нимало не смутился тем, что я застал его за столь не мужским занятием, — Вы меня извините, что оставил вас одного… Оля всегда сама стирала Маришино приданое… Ну, и я… Так, знаете, чище… Как фотографии? — спросил он, увидев в моих руках альбом.

— Поразительные! — Я показал на последний снимок. — Николай Иванович, когда это снято? Кто это с Маришей?

— Алексей Кирьянов. Тот самый старшина первой статьи Кирьянов, с которым мы сегодня утром распрощались, — Голос Баулина на секунду оборвался, — Алексей спас Маришу во время моретрясения…

Мы вернулись в столовую.

— Вы, наверное, слыхали, что архипелаг Курильских островов, или, как обычно зовут его, Курильская гряда, — одно из звеньев знаменитого вулканического кольца, — раскрыв морской атлас, начал Баулин, — Кольцо это опоясывает Азию, Америку и южные острова со стороны Тихого океана и размещается оно в области так называемого разлома земной коры. Здесь вот, — легонько постучал он карандашом по карте, — как раз в соседстве с нашими островами находится одна из самых глубоководных впадин в мире…

— Тускарора, — подсказал я.

— Это раньше ее так называли, до пятьдесят четвертого года. Наши ученые выяснили, что она тянется вдоль всех Курил и Южной Камчатки, и назвали ее Курило-Камчатской. А самое глубокое место обнаружило советское судно «Витязь», в честь него ее и окрестили впадина «Витязь». Десять километров триста восемьдесят два метра! Эверест потонет с макушкой…

— Ничего себе, «разломчик»!

— Потому-то, — продолжал Баулин, — в Тихом океане и происходят моретрясения. Слыхали, конечно?

— Что-то вроде гигантских штормовых волн?

— Куда штормовым! Самая сильная штормовая волна не бывает выше двадцати метров, а в моретрясение на берег обрушиваются волны метров в тридцать-сорок, а то и во все пятьдесят…

Я невольно взглянул на окно.

Баулин улыбнулся.

— Думаете, не затрясется ли океан на этой неделе?

— Нет, я просто так, — смутился я, — Откуда же они набирают такую силищу?

— В этом-то и все дело. Обычная, поднятая ветром волна — не что иное, как колебание верхнего слоя воды. Даже у самых мощных штормовых волн слой этот не превышает полсотни метров. Это известно каждому подводнику. Погрузи лодку глубже — и никакой шторм тебе не страшен, хоть в двенадцать баллов. Во время же моретрясения колеблется вся толща воды от дна океана до поверхности. Вся. В волнение приходят гигантские массы воды, в тысячу… какое там — в десятки тысяч раз больше, чем в штормовом слое.

— Что же делается с кораблями в открытом море? Переворачивайся вверх килем?

— Даже не шелохнутся. Будете стоять на палубе и не заметите, что под кораблем прокатилась цунами. И не одна, а несколько, друг за дружкой.

Я хотел было спросить, почему эти страшные волны называются «цунами», однако Баулин предупредил мой вопрос.

— Цунами — это по-японски. В буквальном переводе: «большая волна в заливе». В названии и разгадка. Словом, представьте себе, что где-то далеко от берега в океане, в результате сильного подводного землетрясения произошло резкое, стремительное изменение рельефа дна, поднялось, скажем, оно или опустилось, значит, тотчас же поднялась или опустилась в этом районе и вся толща воды…

— И во все стороны пойдут волны?

— Какие? Как пойдут? Вот в чем суть. В открытом море, повторяю, вы их можете и не почувствовать — глубины огромные, и вместе с толщей воды поднимется и ваш корабль. Но чем ближе к берегу, чем мельче, тем все больше и больше волны будут нарастать. В особенности нарастает сила цунами в заливах, бухтах и проливах. Масса воды, сотрясенная подземными силами, обладает колоссальной мощью, а сужающиеся берега залива или пролива сдерживают ее. Тут-то и происходит стремительное нарастание цунами, тут-то, ища выход, они и обрушиваются на берег гигантскими крутыми валами, ломая скалы, сокрушая и смывая все на своем пути…

— И часто обрушиваются такие цунами? — поинтересовался я.

— Не часто, но бывают. В сорок шестом году,4 к примеру, катастрофа постигла несколько японских островов. Цунами снесли тогда все постройки на побережье залива к югу от Осака. А в апреле сорок шестого еще большая катастрофа произошла от гигантского моретрясения у берегов Северной Америки. Колоссальные цунами произвели опустошительные разрушения на Аляске, на Алеутах, в Калифорнии и докатились до Гонолулу на Гавайях. Как знаете, и Камчатку с нашими Курилами цунами иной раз тоже не забывают.

Баулин усмехнулся, добавил с горячностью:

— Были тут у нас некоторые, в панику ударились, чемоданы начали упаковывать… Скатертью дорога! Трусам и в большом городе по тротуару ходить страшно — вдруг кирпич сверху свалится. Ашхабадское землетрясение куда больше бед натворило. А разве уехали оттуда наши люди? Живут, строят. А наводнения и гигантские лесные пожары чем лучше? Перед природой отступать нельзя, покорять ее надо.

— Когда-нибудь покорим и цунами, — сказал я, подивившись про себя его внезапной горячности.

— Когда-нибудь… — снова усмехнулся Баулин, — Курилы нам не послезавтра — сегодня осваивать надо…Богатейшие острова. Одной рыбы сколько. Народу каждый год прибывают тысячи.

— Судя по тому, что вы рассказали, с цунами справиться будет трудно?

— А кто говорит, что легко? На первых порах нужно научиться предсказывать цунами. Для этого сейсмические станции и несут теперь круглосуточную вахту и в Южно-Сахалинске, и в Курильске, и в Петропавловске-Камчатском…

За окном поскрипывали ставни, тревожным гулом напоминал о себе утихший было с утра океан.

— Слышите? — кивнул на окно Баулин, — Разгуливается. Русские землепроходцы назвали его не Тихим — Грозным Батюшкой. А кое-какие господа возомнили, будто это их внутреннее озеро. Не знаю уж, чего тут больше — спеси или недомыслия. Общий океан, а если общий — и жить бы всем в мире, в дружбе…

Мерно, не торопясь отстукивали ход времени корабельные часы над большой, во всю стену картой Тихого океана, и он сам грохотал за окном на прибрежных рифах — Великий Грозный Батюшка.

Я снова посмотрел на поразившую меня фотографию: острая одинокая скала среди бешеных, вспененных волн, и на ней неведомо как уцепившийся Алексей Кирьянов с Маринкой на руках.

— Николай Иванович, насколько помнится, моретрясение произошло затемно, почему же на снимке день?

— Перед рассветом на берег обрушилась первая волна, а их, как вы знаете, было несколько. Океан так взбаламутился, что не мог уняться суток двое… Снимок сделан спустя семь часов после начала моретрясения… Это не я снимал, а наш штурман не растерялся, успел щелкнуть, — добавил Баулин, — Мне не до того было.

— И Кирьянов с Маришей столько времени держался на такой крохотной скале? — изумился я.

— На отпрядыше, — поправил капитан третьего ранга, — Мы называем такие одиноко торчащие из воды камни отпрядышами или кекурами — старинное поморское наименование.

— Их нельзя было снять с этого… отпрядыша из-за шторма?

Баулин утвердительно кивнул.

— Когда все это началось, наш «Вихрь» находился в дозорном крейсерстве в Охотском море, с западной стороны острова. Погода была как по заказу: волнение каких-нибудь полбалла, ни тумана, ни дождика. Даже луна из-за облаков выглянула — она ведь нас не балует, показывается раз в год по обещанию. Словом, погода для Средних Курил была самая редкостная. Время дозора истекало, и мы возвращались на базу в отличном настроении. Вторые сутки на нашем участке границы все было спокойно. А что может быть лучше для пограничника? У нас ведь, как знаете, участок боевой, география такая…

Баулин повернулся к карте, показал кивком:

— Налево от нас, на севере, — Алеутские острова; направо — Хоккайдо — Япония; прямо на восток — Тихий океан. Хлопотливое местечко! Как раз дня за два до моретрясения на траверзе мыса Тюлений мы поймали в наших водах с поличным матерых агентов на двух кавасаки[2].

Капитан третьего ранга взъерошил пересыпанные сединой волосы.

— Операция, доложу вам, была не из легких. В такой тайфун ко всему прочему угодили, что едва не пошли ко дну кормить крабов.

Баулин посмотрел на часы:

— Отвлекся я… Словом, время дозора истекло. В пять с какими-то минутами мы как раз подходили к проливу. И тут вдруг в его горловине — а берега там, сами видели… стена — внезапно выросла стремительно несущаяся водяная лавина. В полумраке она показалась мне черной… С чем ее сравнить? Представьте себе, что сорвалась с места и помчалась Днепровская плотина. Просто счастье, что мы не успели войти в пролив — смяло бы, раздавило наш «Вихрь», как бочкой муху.

«Цунами!» — крикнул мне боцман Доронин. Он из камчатских рыбаков, еще дед его в Тихом океане горбушу и треску ловил. А я уж и сам, хоть и не видывал цунами, догадался в чем дело, скомандовал рулевому лечь на обратный курс.

Только-только мы повернули, как водяная лавина вырвалась из узости пролива, с грохотом обрушилась в море, разлилась валами в разные стороны. Всего какую-нибудь минуту назад была тишь да гладь, а тут сразу светопреставление! Мы шли самым полным ходом, но гигантский вал все-таки настиг нас и поволок «Вихрь», словно спичечную коробку…

Я юнгой еще ходил на «Трансбалте», всякое видывал — и в Бискайском заливе и в Индийском океане, но такое и не снилось! Не ухватись мы, кто был на палубе и на ходовом мостике, за поручни и за леера — всех бы до единого смыло за борт. А за первым валом накатил второй, потом третий…

Баулин прерывисто вздохнул, будто ему не хватало воздуха.

— Весьте не верьте, но страха у меня не было. Я даже не подумал, что могу погибнуть. Все мои мысли были на базе, дома. Что там?.. Едва мы выбрались из чертовой водяной свистопляски — сразу же попытались установить радиосвязь с базой. Пока радист выстукивал позывные, я не знаю, что успел передумать. Перед глазами, как на яву, Ольга с Маришей на руках, такие, какими я их видел уходя из дому. Обняла меня Ольга, шепчет на ухо: «Ты не забыл, какой завтра день?» Разве мог я забыть: назавтра исполнялось восемь лет, как мы встретились… Радист докладывает: «База не отвечает»… Одним словом, на базу мы смогли попасть лишь засветло. В проливах и в тихую погоду течение достигает пяти-шести, а то и всех семи узлов, вода из океана перепадает в Охотское море, в нем уровень ниже, при сильных же восточных ветрах там вскипают такие водовороты — сулои по-здешнему, что, когда идешь против течения, только держись: не ахнуло бы о скалы. Представляете, что творилось в проливе, когда по нему шли цунами?.. В общем Кирьянова с Маришей мы смогли снять с отпрядыша лишь после полудня… А Ольгу… маму нашу… так и не нашли… Дом смыло в океан, будто дома и не было…

Лицо и речь Баулина по-прежнему были спокойны. Только руки выдавали его волнение. Стараясь казаться внешне спокойным, он не мог совладать с руками, он то скрещивал их на груди, то закладывал за спину, барабаня пальцами о пальцы, то с хрустом переплетал их. Неожиданно он встал, несколько минут молча походил по комнате.

— Как же Кирьянов спас Маришу? — нарушил я тягостное молчание.

— Тут такое получилось совпадение; хотите называйте «судьба», хотите — «счастливый случай», я уже говорил вам, что за два дня до этого мы попали в тайфун. Алексей был тогда на одном из задержанных кавасаки, промок до нитки, схватил ангину, и врач уложил его в постель. Мы все удивились: такой здоровяк и заболел. Как-то еще в июле, на траверзе мыса Сивучий — это на одном из соседних островов, к северу — винт одного нашего катера ПК-5 запутался в сетях, поставленных рыболовами-хищниками. Проворачивали на катере мотор, проворачивали — ни с места, словом, дело дрянь! И вот Алексей Кирьянов вызвался распутать сети. Раз, наверное, двадцать нырял под корму, пока распутал. Вода, несмотря на лето, была ледяная, а он, представьте, даже насморка не получил. А тут вдруг — ангина…

С Маришей Алексей давно дружил, еще с Черноморья: то куклу ей из плавника вырежет, то корабль с парусами соорудит. Или, бывало, придет после вахты и сказки начнет рассказывать. Я просто диву давался — молодой парень, а столько сказок знает. Как-то спрашиваю: «Откуда ты, Кирьянов, такие сказки выкопал?» — «Я, — говорит, — сам их сочиняю. Начну чего-нибудь рассказывать — получается что-то вроде сказки…»

Баулин потянулся к детскому столику, заполненному игрушками, поискал что-то.

— Минуточку…

Он вышел в спальню и через минуту возвратился с толстой тетрадью в клеенчатом переплете.

— Так и есть, под подушку спрятала! — Лицо его осветила улыбка, — На прощание Кирьянов все сказки в эту тетрадку переписал печатными буквами — Мариша по печатному читает свободно — и картинки нарисовал. Художник он, как видите, не ахти какой, но тюленя от кита отличить можно…

Я с любопытством перелистал тетрадку. В обрамлении бесхитростных виньеток, изображавших то ромашки с васильками, то березки с елочками, то крабов или чаек, то морских бобров или рыб, были старательно выписаны названия сказок: «Про добрую девочку Маришу и жадного Альбатроса», «Про бобренка, который любил качаться на волнах, и про злодейку акулу», «Как мама вулкан уговорила», «Про девицу-красавицу, которая не любила зверей и птиц, и про то, как все звери и птицы от нее отвернулись»…

— Надо прочитать, — сказал я.

— Это уж вы у хозяйки спрашивайте, — шутливо развел руками Баулин и отнес тетрадку обратно в спальню, — Чего доброго еще проснется…

— Так как же все произошло? — напомнил я.

— Вначале на острове произошло несколько сильных подземных толчков. Многие жители поселка кто в чем повыскакивали на улицу. Дело ведь ночью было. Санчасть, где лежал Алексей, находилась неподалеку от нашего бывшего домика, и, почуяв беду, Алексей немедля прибежал к нам.

Баулин опять тяжело вздохнул, словно ему не хватало воздуха.

— А вскоре на берег обрушилась первая огромная волна и сдвинула наш домик с фундамента. На полуразрушенном крыльце Алексей столкнулся с Ольгой. «Спасите Маришу!» — крикнула она ему и передала с рук на руки спящую дочку, а сама обратно в дом. Должно быть, не представляя себе всей грозной опасности, — да и кто ее мог тогда представить! — Оля хотела захватить кое-что из одежды. На Марише была только рубашонка да вот эта шаль, — кивнул Баулин на покрывавшую настольную лампу шаль.

Он достал из стола трубку, кисет — только тут впервые я увидел, что он курит, — набил чубук и вдруг высыпал табак обратно, резко задвинул ящик.

— Шабаш!.. Я еще Оле обещал бросить.

Мы снова замолчали. И опять только руки выдавали, что творится в душе капитана третьего ранга. Они, сильные, натруженные руки его, с детства привыкшие к работе, сжимавшие на своем веку и рукоятку молотка, и штурвал, и винтовку, бессильно лежали на столе, чуть заметно дрожали.

— Словом, — как бы подводя черту, произнес Баулин, — словом, Кирьянов не дождался Ольги. Увидев, точнее почувствовав, приближение новой волны, он прижал к груди Маришу и полез вверх по крутому склону. А другая волна все-таки настигла их. Не будь Алексей замечательным пловцом, их, конечно, разбило бы о камни. Каким-то образом он изловчился ухватиться свободной рукой за оказавшееся рядом бревно, а когда бревно поволокло в океан, умудрился зацепиться вот за этот самый отпрядыш, — показал Баулин на фотографию, — С того дня, как выпадает, бывало, у Алексея свободная минута, он к Марише, старшим братом для нее стал. И она к нему привязалась. Проснется — первый вопрос: «А когда придет дядя Алеша?»…

— Вы не предлагали ему остаться на сверхсрочную?

— Зачем?.. Он учителем хочет стать. По родной Смоленщине соскучился… Что ж, как говорится, дай бог ему счастья!..

— Вы-то вот с Курил уезжать не хотите…

— Я другое дело, граница мой дом. А Кирьянову в декабре только двадцать пять стукнет… Всех ведь их всегда жалко, когда они уезжают, — Баулин улыбнулся: — Тебя-то самого, конечно, не все только добром вспоминают: и строг был, и придирчив. А как не быть строгим — граница. Ясное дело, зеленым юнцам не все тут по нутру, особенно вначале… Всех жаль, — повторил он, — а вот, честно признаюсь, ни с кем еще не было так тяжело расставаться, как с Кирьяновым. И не потому только, что он сделал для Мариши, моряк он был замечательный — сама честность, скромность и исполнительность. Да вдобавок к тому — волевой. Это ведь он два года назад, — Баулин посмотрел на календарь: — послезавтра будет ровно два года, оставался на острове один на один с разбушевавшимся вулканом.

— Как один на один?

— А так вот! Вроде коменданта… Словом, — добавил Баулин, — видимо, он не мог обойтись без этого «словом», — всех жителей острова пришлось эвакуировать на танкер «Баку». Да, представьте себе, первым на наш сигнал бедствия к пылающему острову подошел именно танкер.

— Зачем же остался на острове Кирьянов?

— Сообщать по радио о ходе извержения. История в своем роде примечательная… А кто в январскую стужу трое суток сторожил в забитой льдами бухточке у мыса Туманов шхуну-хищницу? Опять же Алексей.

Баулин сверил наручные часы с корабельными.

— Ну, мне пора собираться в дозор.

Он снял с вешалки кожаный реглан, заглянул в спальню, молча прощаясь с дочкой, и сказал, притворив дверь:

— А если бы знали вы, сколько я с этим чертушкой Алексеем Кирьяновым возился, сколько он поначалу мне нервов перепортил!.. Да, и не я один — и парторг наш боцман Доронин, и комсомольская организация… Хотите верьте, хотите нет, а я уже было думал, что горбатого только могила исправит, собирался списать Кирьянова на берег, пусть, думаю, покрутится где-нибудь в хозкоманде. Такой был заносчивый, строптивый. Ни замечания, ни выговора, ни внеочередной наряд на камбуз — ничто на него не действовало. На гауптвахту он отправлялся прямо-таки с удовольствием. «На губе, — говорит, — я посплю вволю».

Баулин помолчал.

— Впрочем, откровенно говоря, вероятно, и я был поначалу в чем-то виноват, не сразу разгадал натуру Алексея, не сразу вник в его прошлое…

— Как же все-таки из Кирьянова получился такой отличный пограничник? — удивился я.

— А все началось с первого шквала, — Баулин снова посмотрел на часы, — Сейчас-то уже некогда… Напомните, расскажу в другой раз… Спокойной ночи, располагайтесь как дома.

— Чем утром накормить Маришу?

— Что ж вы думаете, мы живем как бобыли? — рассмеялся капитан третьего ранга, — Мы с соседями одна семья… Да Мариша раньше вас встанет. Она еще сама вас чаем напоит, она у меня самостоятельная!..

Провожая Баулина, я вышел на крыльцо. Мы обменялись рукопожатиями, и его высокая, слегка сутуловатая фигура исчезла в густом, липком тумане.

Снизу из-под утесов доносится тяжелый, перекатистый гул океана.

ПЕРВЫЙ ШКВАЛ

Проснувшись среди ночи, я не вдруг сообразил, где нахожусь, прислушался: под утесами ревел штормовой накат, дробно постукивали ставни, завывало в трубе.

Я поискал было портсигар, но вспомнил, что в доме не курят. Снова уснул и очутился во власти бушующего океана. Тщетно пытался я ухватиться за пляшущее бревно: меня относило все дальше и дальше от берега. Внезапно взошло слепящее солнце, и чья-то заботливая рука коснулась моего плеча.

У дивана, на котором я спал, стояла одетая, умытая, причесанная Маринка.

— Дядя, у тебя болит головка?

— Нет, не болит, — пробормотал я в смущении.

— А почему ты кричал? Тебе приснился страшный сон? Да? — спросила она участливо, — А я сегодня во сне летала. Высоко, высоко, выше вулкана. И ни чутельки не боялась! Папа говорит: если летаешь во сне — значит растешь.

Комнату озаряло редкое для Курил солнце. Стол был накрыт к завтраку.

— Кто же открыл ставни?

— Я сама! — ответила Маринка.

— Ты сама и чайник вскипятила?

— Разве можно! — удивилась Маринка, — Папа не велит мне зажигать керосинку, он говорит — я могу учинить пожар. Чайник скипятила тетя Таня, наша соседка. Тетя Таня и печку истопила и камбалу поджарила.

Мы не спеша позавтракали, прибрали за собой.

Неожиданно Маринка вздохнула.

— А еще я видела во сне маму…

Синие глаза девочки затуманились, чистый лобик пересекла морщинка.

— Ты покажешь мне свои игрушки? Хорошо? — обнял я ее, желая отвлечь от печальных мыслей.

— Покажу… Потом…

За окном громоздились суровые скалы, мрачно высился конус вулкана с желтовато-серым столбом дыма над кратером. И я подумал, как все же нелегко жить здесь, на голом каменистом пятачке, окруженном вечно неприветливым океаном.

И вдруг в комнате как-то сразу все потускнело: на солнце наползла туча. С океана наплывали клочья тумана, конус вулкана как отрезало.

— Сейчас бус пойдет, — сказала Маринка: — «Старик» макушку спрятал.

«Стариком» на острове называли вулкан, это я знал, но что такое «бус»?

— Бус — это дождик, такой мелкий-мелкий, словно из ситечка, — объяснила Маринка. — Ох, и не любил его дядя Алеша! Лучше, говорит, штормяга, чем бус.

Ну, что ты скажешь?! Хотя и понятно, что дети, выросшие в суровой обстановке, среди взрослых, развиваются раньше обычного, невольно перенимают и речь старших и их манеру разговаривать, однако житейские познания Маринки, ее рассудительность мало сказать удивили — поразили меня.

Поразили меня и ее игрушки. Коллекция яиц морских пернатых — то маленьких, в темных пятнышках, то больших, каких-то бурых, то почти прозрачных, то похожих на грушу дюшес — нанесла мне форменное поражение. Разве мог я ответить на вопросы Маринки, какие именно из яиц принадлежат тупикам, какие кайрам, гагарам и гагаркам, глупышам, бакланам или различным чайкам!

А Маринка все это знала.

Не в лучшем положении оказался я и тогда, когда она с гордостью показала мне засушенных крабов, морских ежей, звезд и коньков и целый гербарий водорослей.

— А где же твои куклы? — спросил я в полной растерянности.

— Хочешь, я лучше покажу тебе мой вельбот, — предложила она.

Я полагал, что Маринка достанет из ящика игрушечную лодку, но оказалось, что нужно надеть плащ и, покинув дом, пройти к соседнему сараю. Моросящий дождь и впрямь словно высеивался из низко нависших туч.

Маринка отворила дверь, и глазам моим предстала маленькая, однако отнюдь не игрушечная, а самая настоящая шлюпка с парой весел, рулем и еще какими-то незнакомыми мне принадлежностями. Маринка забралась в лодку и в течение нескольких минут убедила меня, что в сравнении с ней, шестилетней девочкой, я просто-напросто невежда: то, что я наивно назвал багром, оказалось отпорным крюком; рукоятка руля называлась вовсе не рукояткой, а румпелем; маленький бочонок именовался анкерком, деревянный совок для отливания воды — лейкой.

— Кто же это сделал тебе такую замечательную лодку?

— Не лодку, а вельбот, — поправила Маринка, — Мне построил его дядя Алеша, — Она начала развязывать брезентовый мешок: — Сейчас я покажу тебе рангоут и паруса…

Весь день я провел на морбазе. Баулин тоже был занят (у командира всегда хлопот полон рот), и мы смогли поговорить, как и накануне, только за вечерним чаем, когда Маринка уже опять спала.

Я, смеясь, рассказал капитану третьего ранга, как его дочь повергла меня в смятение своими познаниями в морском деле.

— Когда только вы успели обучить ее всем этим премудростям?

— Заслуга, увы, не моя, непричастен! — шутливо развел он руками, — Все дядя Алеша…

Опять этот Алексей Кирьянов! Настоятельный совет штабного офицера: обязательно расспросить Баулина о Кирьянове; вчерашний рассказ капитана третьего ранга о том, как Кирьянов спас Маринку во время моретрясения, мельком упомянувшего при этом и о других подвигах старшины первой статьи, наконец, вчерашнее же заключительное замечание Баулина о том, что пришлось немало повозиться с Кирьяновым, прежде чем тот стал отличным моря-ком-пограничником… Разве мог я после этого не напомнить про обещанный рассказ о первом шквале?..

— Про Алексея многое можно рассказать, хоть книгу пиши, — улыбнулся Баулин, — Но уж если рассказывать, то и утаивать ничего не следует. Думаю, Алексей не будет на меня за это в обиде. Познакомился я с ним лет пять назад в Ярцеве, есть в Смоленской области такой старинный городок. Я приехал туда для отбора призывников: подберу, думаю, для пограничного флота крепких, грамотных русских парней! Невелика беда, что они моря не видали, привыкнут, была бы закваска!.. Словом, увидел я среди других новобранцев Кирьянова — крепыш, заглянул в его личное дело — комсомолец, из колхозников, окончил педагогическое училище — и решил: подойдет.

Баулин наполнил чаем третий или четвертый стакан, положил в него тоненький ломтик лимона. Я пожалел при этом, что захватил из Владивостока не ящик, а всего десяток лимонов.

— Призывная комиссия, — продолжал он, — работала в просторной горнице старого дома; из-под пола тянуло, как из погреба, на улице февраль, минус двадцать! Железная печка раскалилась, но, можно сказать, без толку: даже мы, офицеры и врачи, поеживались, а призывники ведь раздевались донага! Подошла очередь Алексея Кирьянова. Пока его выслушали, измерили, взвесили и так далее, он аж посинел.

Баулин усмехнулся:

— Только тем, что парень так сильно продрог, я и объяснил себе тогда его невыдержанность. Врач попросил, чтобы Алексей открыл рот, а он вдруг как выпалит: «Нельзя ли поскорее, мы не лошади на ярмарке!»

Мой сосед майор-танкист скривился, шепчет: «Ну и тип! Я бы, — говорит, — не взял его ни за какие коврижки». Ну, а я взял, взял, и с этого-то дня и начались испытания моих нервов и порча крови.

Баулин залпом выпил успевший остыть чай, расстегнул ворот кителя.

— Взбреди мне в голову назначить Кирьянова старшим по вагону. Объявляю об этом. А он: «Я не хочу быть старшим, увольте!..» Спокойненько объясняю: приказы, мол, не обсуждают, а выполняют. Тут же сделал Кирьянову замечание, что когда отвечают командиру, то встают и называют командира по званию. «Хорошо, — говорит, — учту на будущее».

— И вы все-таки назначили его старшим?

— Нет, конечно…

Баулин машинально наполнил чаем мой стакан.

— В общем поехали. Молодежь подобралась в команде замечательная: форму еще не надевали, а вовсю старались держаться заправскими моряками. Ну, думаю, все в порядке! И тут — бах! На одной из станций Кирьянов чуть было не отстал от поезда, пришлось стоп-кран в ход пускать. Отчитываю его, а он опять с самым невинным видом: «Я не виноват, что поезд всего полторы минуты стоял, я еле-еле письмо успел в почтовый ящик опустить…» Между прочим, письма он строчил штуки три за день. Заберется на верхнюю полку и катает страниц по семь, по десять. Такое впечатление, будто его никто и ничто не интересовало, кроме этих писем. Едем берегом Азовского моря, ребята все глаза проглядели. Зовут Алексея: «Смотри, Кирьянов, море!..» А он: «Я не привык любоваться пейзажами по команде!» — и уткнулся лицом в перегородку. В общем про все кирьяновские фокусы рассказывать не стану, не интересно; одно скажу: за дорогу он не только мне, всей команде не полюбился.

Баулин усмехнулся:

— Посмотрели бы вы, к примеру, как Алексей койку заправлял! Курам на смех! С месяц якобы не мог научиться. И как только свободное время, знай строчит свои бесконечные письма.

Представьте, за полгода ни разу ни в кино не сходил, ни на вечер самодеятельности, ни на одном собрании не выступил. Только купаться любил, и то все больше в одиночку норовил. Ему и прозвище подходящее дали, раком-отшельником стали называть… Да, забыл сказать; мы ведь приехали на Черное море, в А., в школу младших морских специалистов…

— И как же Кирьянов учился?

— Вполне свободно мог учиться на «отлично», как-никак, педучилище окончил. А он еле-еле тянул на тройки. Ему, дескать, век моряком не быть. Особенно туго подвигалась у него морская практика. К примеру, на занятиях плетут маты — ковры или дорожки из пеньковых тросов. Наука вовсе не хитрая, у всех получается хорошо, а у Кирьянова не коврик, а не поймешь что! Да еще и пререкается: «Я, — говорит, — продажей ковров промышлять не собираюсь…» В наказание наряд ему вне очереди: картошку на камбузе чистить, у него и тут готов ответ: «Лучше картошка, чем маты!..» На гауптвахту — я вам уже говорил — он отправлялся вроде бы даже с удовольствием: «Отосплюсь!» И почему-то особенно он вдолбил себе в голову, будто ему вовек не постичь, как управлять парусами. А ведь тоже не так уж хитро. «Я, — говорит, — в жизни и без парусов обойдусь…» Меня из терпения вывести трудно, но тут, знаете ли, и я просто кипел: «Погоди, — думаю, — обломаю твой упрямый характерец, не я буду, если ты не станешь на паруса богу молиться…» Кричать на Кирьянова я, конечно, не кричал, но на учениях под парусами всегда ставил его на самое ответственное и тяжелое место.

Баулин потрогал чайник:

— Не подогреть ли? С лимоном сто стаканов выпьешь…

Вскоре вскипел второй чайник.

— Словом, — продолжал свой рассказ капитан третьего ранга, — не попади мы в хороший шквал, наверное, Алексей долго еще считал бы, что в школе ни добра, ни пользы не получишь. Короче говоря, учения под парусами в тот день были назначены, как обычно, на восемь утра. Погода выдалась замечательная: в небе ни облачка, ветерок, как по заказу, и вскоре мы зашли в море миль за шесть, берег — черточка.

Баулин отхлебнул из стакана.

— Было начало мая, время зимних штормов давно минуло, солнышко пригревало, и все мои подопечные и сам я были, как говорится, в наилучшем расположении духа. Только Кирьянов по обыкновению хмурился и держал в руках шкот так, будто это не шкот, а змея. Чтобы вам все было понятно дальше, скажу, что шкот — снасть из пенькового троса и служит он для управления гиком — горизонтальной рейкой, к которой привязывается нижняя кромка паруса, то есть для перевода гика во время лавирования с одного борта шлюпки на другой.

Вы ведь знаете, наверное, что шлюпка может идти под парусами разными галсами, в зависимости от того, с какой стороны дует ветер, — ложиться на разные курсы, двигаться к цели не по прямой, а по ломаной линии. Случается необходимость повернуть шлюпку в обратном направлении и лавируя идти на парусах против ветра. Всем этим мы на учениях и занимались. Ветер, как вам тоже известно, нередко дует не с одинаковой силой, а порывами, шквалами. За этим нужно следить самым внимательнейшим образом: прозеваешь — и внезапно налетевший шквал сразу наполнит паруса и опрокинет шлюпку. Поэтому-то шкоты не завертывают, не закрепляют, а всегда держат на руках свободно, чтобы в случае нужды быстро перейти на другой галс, подтянуть парус, либо вовсе его убрать. Это первейшая морская заповедь, а ее-то Кирьянов и нарушил.

Баулин нахмурился, барабаня по столу пальцами.

— Не дай бог никому попасть в такой переплет!

— Вы же сказали, что погода была замечательная, ни облачка?

— Вот облачко-то как раз и появилось. Минуло уже несколько часов, как мы вышли на учения. Я хотел было повернуть обратно, но ветер, и без того не очень сильный, совсем вдруг стих. Паруса не шелохнутся; море — зеркало, только марево над ним дрожит. Словом, полный штиль. Без ветра и солнце стало куда ощутимее. Зной словно разлился вокруг. И чайки исчезли, и игрунов дельфинов не видно. Вам никогда не доводилось испытать неподвижный зной? Пот льет изо всех пор, одежда прилипает к телу, каждая частица воздуха, который вы вдыхаете, словно насыщена расплавленным солнцем. И главное — немыслимая тишина, воспринимаемая как предвестие чего-то грозного, неотвратимого. Меня охватило тревожное предчувствие, и я видел, что встревожены и все мои ученики, хотя они не могли, конечно, даже подумать, что вскоре все вокруг станет дыбом. А я знал: будет шквал, да не какой-нибудь легонький, раз-два шевельнул, качнул и умчался в сторону, а из тех, что бывалые моряки называют чертовой мельницей.

— Откуда вы это знали?

— Облачко подсказало. Оно появилось над горизонтом внезапно, не так чтоб уж очень высоко, белое, и не с округлыми краями, как у кучевых облаков, а какое-то растрепанное. Вокруг все притихло, все неподвижно, а оно несется, будто кто-то могучий, всесильный подгоняет его. Не мешкая, я скомандовал «весла разобрать», но паруса не убрал, полагая, что первые порывы ветра будут не такими уж резкими, и мы с их помощью хоть мили полторы, да пробежим. Повернули к берегу, идем на веслах с предельно возможной скоростью: тридцать один гребок в минуту — большего с молодых моряков я не мог и требовать. Они-то, ясное дело, не представляли еще, почему я так тороплюсь. А я оглянулся и понял, облачко меня не обмануло: там, где всего несколько минут назад оно неслось одно, вдогонку за ним с еще большей стремительностью мчался уже целый косяк облаков и не нежно белых, а сизо-свинцовых. Зеркальную гладь моря внезапно пересекли темные полосы ряби. Солнце сияло по-прежнему, но расплавленного зноя как не бывало. Глядя на стремительные зловещие облака, я почувствовал сначала едва ощутимое дуновение, а когда обернулся к моим ребяткам и скомандовал взять паруса в рифы, то есть сократить их площадь, то в затылок мне дохнуло уже как из кузнечных мехов, паруса заполоскались, снасти захлопали. Прошло еще каких-нибудь минуты три, и все море почернело, а туча, не отдельные облака, а именно туча, закрыла полнеба. Теперь уже мне не нужно было объяснять, что надвигается. Ребята поняли — зевать некогда. Я порадовался тогда, что на лицах у них не было и тени страха, который неизбежно влечет за собой на море беду.

Слушая Баулина, я представил одинокую шлюпку в широком морском просторе, офицера-моряка, сидящего за рулем, двенадцать пареньков, ждущих первого шквала в своей жизни и не подающих вида, что они боятся его.

Внезапно глаза Баулина потемнели, как, наверное, так же внезапно потемнело море, о котором он рассказывал:

— Один струсил, только один….

— Кирьянов? — догадался я.

— Да, — кивком подтвердил Баулин, — Если бы вы видели его в те минуты! Он как-то весь сжался, в глазах панический ужас. Уставился взглядом через мое плечо, ничего не видя, кроме нагонявшего нас шквала, словно загипнотизированный им. Я едва успел предупредить: «У шкотов не зевать!», как ветер наполнил паруса до отказа, и мы помчались, что твой торпедный катер. Не вдруг, конечно, мог ветер, хотя бы и такой ураганной силы, разболтать окружавшую нас воду, не вдруг могли возникнуть на спокойной поверхности моря гигантские волны, но мне-то было отлично известно, что шквал пригонит их вместе с собой. Он и пригнал вздыбленное стадо волн.

Позади нас легла тьма, а впереди, там, где был далекий берег, сияло солнце. Лучи его пронизывали обгонявшие нас ревущие валы, и гребни их на какое-то мгновение становились прозрачно-изумрудными. Красота, доложу вам, неописуемая.

Баулин мельком взглянул на стенные корабельные часы. Лежащие на столе кулаки его были крепко, до белизны в костяшках, сжаты, он весь откинулся на спинку стула, будто именно сию секунду плечи его готовы были принять на себя шквал.

— Тяжеленько пришлось, — с неожиданной хрипотцой в голосе произнес он, — Шлюпку захлестывает со всех сторон, вокруг рев, грохот, а в воздухе уже не зной, а мириады брызг. Водяная пыль забивает глаза и глотку, и нос. Паруса неистово дрожат, того гляди разлетятся в клочья; мачта стонет; вся шлюпка скрипит от напряжения, вот-вот рассыплется. Все мы, конечно, промокли до последней нитки, да это чепуха — не мороз, не зима, хотя все вокруг и белым-бело от пены, как во время бурана. Море и ветер словно осатанели. Мои ребятки едва успевали вычерпывать из шлюпки воду. Все в ход пошло: и запасные лейки, и бескозырки. Да куда там! Оседаем все глубже и глубже. Разве море вычерпаешь. Площадь парусности, конечно, пришлось уменьшить, но все равно мы мчались, словно настеганные, зарываясь в гребни волн, то взмывая вверх, то проваливаясь.

Однако больше испытывать судьбы было нельзя, и я решил повернуть через фордевинд, чтобы стать носом против ветра и бросить плавучий якорь. Глубина в этом месте такая, что становиться на обычный шлюпочный якорь было нельзя. Поворот через фордевинд при свежем ветре опасен: во время переноса парусов на новый галс шлюпку легко может опрокинуть, а в такой шквал тем паче, но иного выхода не было.

Беспрерывно ударяясь в корму, волны грозили затопить нас. Я прокричал все нужные команды и опять мысленно порадовался, что ребятки действуют точно, бесстрашно. Став на какое-то мгновение бортом к ветру, мы приняли такую изрядную порцию воды, что шлюпка едва не опрокинулась, но, повторяю, иного выхода не было. И вот, когда нужно было осадить г, рот и стянуть гикашкот, Кирьянов уставился в набегавшую волну и вместо того, чтобы перебирать шкот в руках, закрутил его вокруг уключины и брякнулся на дно, закрыв лицо ладонями.

Баулин взъерошил волосы:

— Рассказывать долго, а на самом-то деле все произошло молниеносно: шлюпка снова накренилась, снова хлебнула ведер двадцать. Секунда все решала! Кирьяновский сосед Костя Зайчиков бросился к закрепленному Алексеем шкоту, освободил его и в ту же секунду был смыт за борт. Не успей мы в это время повернуть носом к ветру — новая волна наверняка погребла бы нас. Словом, смыло Зайчикова, он даже вскрикнуть не успел, только подковки на ботинках сверкнули.

Капитан третьего ранга тяжело перевел дыхание.

— У меня, знаете ли, сердце остановилось. Не верьте, если кто-нибудь вам станет рассказывать, будто бы моряк никогда, ни при каких обстоятельствах не дрогнет, не испугается. Враки! Еще как испугаешься. В особенности если на твоих глазах да почти что по твоей вине гибнет человек. Разве я не был виновен в поступке Кирьянова?

Баулин зашагал из угла в угол.

— Все дело, конечно, в том, как человек себя держит в беде, особенно если он командир, если от его поведения зависит поведение других и даже их судьба. Поддайся панике, покажи невольно, что ты тоже испугался — и все!

Он помолчал, меряя шагами комнату.

— Хорошо еще, что мы успели повернуть через фордевинд и стали носом к ветру. Костю не успело далеко от нас унести волной, он поймал брошенный ему конец, и мы вытащили его обратно… Дальнейшее в подробностях излагать нет смысла — главное я уже рассказал. Опустили мы паруса, соорудили из двух скрепленных крест-накрест весел и запасных парусов плавучий якорь, подвесили к одному концу его груз и выбросили на тросе за борт — теперь уже нас не могло развернуть бортом к ветру. А для того, чтобы шлюпка не так сильно черпала носом воду, я приказал ребяткам перебраться на корму.

Вскоре шквал, как и полагается шквалу, умчался, волна стихла, над головой опять засинело чистое небо, и трудно было поверить, что всего несколько минут назад мы были на волоске от гибели. Как всегда бывает после сильного нервного напряжения, мои ученики разом заговорили, начали шутить, делиться впечатлениями о только что пережитом, поздравлять Зайчикова, что он отделался легким испугом. На Кирьянова никто даже не взглянул, будто его среди нас и не было. А он не решался поднять глаза.

На выручку с базы пришел моторный баркас, предложил взять нас на буксир. Куда там! Мои ребятки и слышать этого не захотели: «Сами дойдем!..»

Капитан третьего ранга улыбнулся воспоминаниям:

— Славные ребятки!..

— А что же Кирьянов?

— За Кирьяновым с того дня закрепилось тяжкое прозвище — трус, — ответил Баулин, — А дурная слава, что тень — от нее не убежишь! Вместе с Кирьяновым она приехала и на Курилы: из Черноморской школы младших морских специалистов Алексей привез сюда не только тяжкий груз нелестных прозвищ, а и записанный в комсомольскую учетную карточку выговор.


Случилось так, что меня назначили на Курилы командиром сторожевого корабля «Вихрь». Я ведь начинал пограничную службу, можно сказать, здесь по соседству, на Чукотке. Тогда-то еще в молодости мне и полюбились здешние края: для моряка местечко самое подходящее — дремать на ходовом мостике некогда. Словом, я сам напросился обратно на Дальний Восток. А когда мою просьбу уважили, обратился со второй: прошу, мол, назначить ко мне на «Вихрь» младшим комендором Алексея Кирьянова. Спросите: зачем это мне понадобилось? Или мало я с ним натерпелся? Объяснить в нескольких словах трудно, тем более что я видел, чувствовал, что Алексей относится ко мне с плохо скрытой неприязнью, считая меня виновником всех своих бед и неприятностей — я ведь в Ярцеве затребовал его в морскую пограноохрану. К тому же именно я и настоял, чтобы комсомольцы дали ему самое строгое взыскание. Меня тогда даже Ольга упрекала: «Чересчур уж, — говорит, — ты к Кирьянову строг, не из самолюбия ли придираешься?» Она ведь, Ольга, по образованию тоже педагогом была. Наверное, поэтому, а может быть, и по чисто женской чуткости раньше нас, офицеров, разгадала, что у Алексея какая-то большая душевная рана. Безусловно, имело тут значение и то, что Алексей привязался к нашей Маринке. Она совсем маленькая тогда еще была (до сей поры не пойму — когда и где они успели подружиться). Конечно, я не из-за этого просил, чтобы Кирьянова назначили на «Вихрь». Отчасти, возможно, и действительно самолюбие мое страдало: «Как это так — не могу переломить У парня характерец?..» Ну и, честно говоря, моряцкая жилка моя была крепко задета: неужели Алексей так-таки никогда и не полюбит моря? Неужели не полюбится ему наша морская пограничная служба? Мы, пограничники, люди в некотором роде одержимые. На моих глазах не одна сотня молодых матросов настоящими моряками стала. А моряк— это натура!.. Короче, команда «Вихря», да и вся морбаза встретила Алексея с явной настороженностью: ничего себе гусь! Попробуй-ка задерись у нас!..

А между прочим жестокий урок, полученный во время шквала на Черном море, не пропал зря: из заносчивого, строптивого паренька Алексей превратился в притихшего, я бы даже сказал пришибленного. Никому уж он больше не перечил, любые приказы и поручения выполнял старательно, но, увы, делал все с каким-то безразличием, с апатией. Казалось, ничто его не интересовало и не увлекало. Едва затевалось на морбазе веселье, он уходил подальше, на скалистый мыс, над Малым проливом, и часами — буквально часами! — смотрел, как волна бьет о берег… О чем думал он в эти часы? Тосковал о лесах и полях родной Смоленщины? О людях, с которыми надолго расстался? Почему, наконец, очень редко стал получать письма и никому не писал сам?

Баулин развел руками.

— Верьте не верьте, а впервые — впервые за целые полгода! — мы увидели на лице Кирьянова улыбку, когда из Владивостока пришел «Ломоносов». Ну вы сами знаете: приход с Большой земли парохода — у нас всегда событие! На этот раз вся морбаза (а я в первую очередь) с особым нетерпением ждала «Ломоносова», еще и потому, что на нем приезжали новые жители: семья заместителя командира базы, новый военврач и моя Ольга Захаровна с Маринкой. Шутка сказать — новые жители на нашем островке! И вот тут-то, к всеобщему изумлению, увидев на пирсе среди встречающих Кирьянова, Маринка потянулась к нему: «Дядя Алеша!..» Кирьянов прямо-таки просветлел. Ольга тоже, конечно, сразу узнала Алексея, достала из сумочки письмо, отдала ему: «Без вас, — говорит, — пришло в школу. Я решила, что быстрее меня почта вам не доставит…»

Баулин замолчал, в уголках рта его еще резче обозначились глубокие морщины: не мог он забыть своей Ольги Захаровны…

— Словом, с того самого дня, как мои приехали на остров Н., — снова заговорил капитан третьего ранга, — Алексей все свое свободное время проводил с Маринкой: играл с ней, изображал то Козу-Дерезу, то Мишку-Топтыгина, а на корабле и в кубрике морбазы стал еще более замкнутым и сумрачным. Не иначе как письмо его доконало.

— С кем же он переписывался? С девушкой, наверное?

— Ясно, что с девушкой! — недобро усмехнулся Баулин, — Девушки, они разные бывают: от одной радость, от другой горе.

— Да ведь не только же из-за девушки, из-за ее писем Кирьянов был строптивым и нелюдимым?

— Безусловно. Дыма без огня не бывает. Я не один месяц над этим голову ломал. И знаете, кто мне помог излечить Алексея от хандры и обратить в морскую веру? Боцман Доронин. И Ольга моя, покойница, крепко нам в этом подсобила, — добавил Баулин, — можно сказать, ключ к сердцу Алексея дала: письмо, которое она ему привезла, пришло в А., кто-то из сверхлюбопытных возьми там и распечатай его. Ольга рассердилась, снова заклеила и взяла с собой.

— И что же в нем такого было особенного?

— Отказ! Полный отказ, — повторил Баулин. — Письмо прислала Алексею любимая девушка. Во всех подробностях Ольга его не помнила, она мельком его пробежала, а смысл был подлый: дескать, я тобой, Алеша, только увлекалась, а любить никогда не любила, я люблю другого. Писем мне, пожалуйста, больше не пиши, все равно я их не читаю. И в советах твоих не нуждаюсь: не такая я дурочка, чтобы запрятать себя в деревне, как ты мне рекомендуешь. Мой новый друг обещал устроить меня в самом Смоленске…

— Ничего себе птичка! — не удержался я.

— Вот именно: «птичка»! — нахмурился Баулин. — Знаете, что она ему еще написала? Вот, пишет, тебе очень не хотелось идти в армию, а мой новый друг считает, что так думают только отсталые, несознательные люди.

— Хватило смелости еще и мораль читать!

— Словом, — продолжал капитан третьего ранга, — пригласил я боцмана Доронина, между прочим он у нас на «Вихре» тогда парторгом был, рассказал ему про письмо и вообще всю Алексееву историю. Прошу: «Потолкуйте вы с Кирьяновым наедине, подушевнее. У меня, — говорю, — ничего не получается, на все мои расспросы у Алексея один ответ: «Я, товарищ капитан третьего ранга, чувствую себя хорошо». А какое там «хорошо»! «Добро, — говорит Доронин, — придумаем какое-нибудь лекарство». И, представьте, придумал…

«ЛЕКАРСТВО» БОЦМАНА ДОРОНИНА

В представлении людей, знакомых с моряками лишь по приключенческим романам да понаслышке, боцман — это обязательно широкоплечий здоровяк, непременно усач, обладатель немыслимого баса, грубый в обращении с подчиненными, любитель крепко выпить и чуть ли не обязательно носящий в ухе серьгу.

Безнадежно устаревшее представление! Совсем другой у нас нынче боцман. Семен Доронин со сторожевика «Вихрь», к примеру, всегда чисто-начисто выбрит, на матросов никогда не покрикивает, спиртное употребляет в редких случаях и в самую меру и отдает команды не громоподобной октавой, а нормальным человеческим голосом. Верно, роста он отменного и действительно широк в плечах, но это, как известно, дается не званием и не должностью.

Отец Семена, Никодим Прокофьевич, лет двадцать работал главным неводчиком Усть-Большерецкой рыбалки на западном побережье Камчатки, и семилетним мальчишкой Семен уже играл со сверстниками в ловцов и курибанов[3]. В девять — отец взял его с собой на глубинный лов сельди, к четырнадцати годам он начал помогать ловцам забрасывать невод, а в шестнадцать стал носить робу с отцовского плеча и стоял на кавасаки у сетеподъемной машинки. Машинка постукивала стальными кулачками и роликами, лязгала тугими пружинами, бежал и бежал по лотку подбор вытягиваемого из моря кошелькового невода, наполненного трепещущей серебристой рыбой, и Семен чувствовал себя самым заправским рыбаком.

«Эк, вымахнул твой наследник!» — говорили главному неводчику рыбаки, глядя, как легко и ловко управляется рослый Семен у сетеподъемной машинки.

«В деда!» — односложно отвечал Никодим Прокофьевич.

Третье поколение Дорониных рыбачило на Камчатке к тому времени, когда Семена призвали на военно-морскую службу. Семенов дед, Прокофий Семенович, подался сюда с Каспия еще в двадцатых годах, завербовавшись по договору с АКО[4] на трехлетний срок. В ту пору на Камчатских рыбалках посезонно работали неводчиками и куриба-нами японцы с Хоккайдо. Они привозили с собой кавасаки с моторами фирмы Симомото и в секрете от русских кроили и шили ставные невода.

Давно уже на Камчатке и неводчики и курибаны — свои, русские, и невода скроены и сшиты своими руками, и кавасаки свои, построенные во Владивостоке и Петропавловске. А те же Доронины живут на Камчатке без малого сорок лет…

Хочется добавить еще, что неверно, будто все боцманы любители прихвастнуть, «потравить», выражаясь по-моряцки. Семен Доронин, напротив, принадлежит к той породе моряков, которые попусту рта не открывают и при намеке на их личные заслуги начинают рассказывать о заслугах других.

Узнав все это о Доронине от капитана третьего ранга Баулина и от земляка Семена — рулевого Игната Атла-сова (не от Владимира ли Атласова, открывателя Камчатки, пошел их род?!), я и не пытался расспрашивать боцмана о личных боевых делах, хотя грудь его и украшали медали «За отвагу» и «За отличие в охране государственной границы СССР».

Но я не мог не спросить у Доронина, что это за «лекарство» такое придумал он, чтобы помочь капитану третьего ранга обратить Алексея Кирьянова в морскую веру и излечить от хандры.

— На океанской водичке лекарство, — добродушно усмехнулся Доронин, когда мы с ним расположились покурить на мысу над Малым проливом.

— Алексей тоже любил на этих камушках сиживать, — добавил он, набивая трубку.

— И часами смотрел, как волна бьет о берег, — вспомнил я рассказ Баулина.

— Будто повинность отбывал, — подтвердил Доронин.

Он с наслаждением затянулся, примял большим пожелтевшим пальцем табак.

— По правде сказать, я и до разговора с капитаном третьего ранга приметил, что Кирьянов тут местечко облюбовал, сам догадывался, что не иначе, как у Алексея в сердце какая-то заноза сидит, да все стеснялся пришвартовываться с расспросами. Иной раз ведь человеку легче в одиночку душевную боль пережить. Однако после того как товарищ Баулин порассказал мне, что у Алексея приключилось, да еще добавил насчет письма, что Ольга Захаровна Алексею привезла с материка, я решил: нельзя больше оставлять парня один на один с хандрой, утонет в ней, чего доброго. Вскорости, вот так же утром, я, будто бы невзначай, очутился рядком с Алексеем на этом самом мыске.

«Ба! — говорю, — тут Кирьянов! А я-то думал, что мне одному по душе эти камушки». Алексей вскочил было, да я придержал его: «Сиди, сиди, мы не на службе». А он всем своим видом дает понять, что, дескать, не до вас мне, товарищ боцман, не до разговоров. Я, конечно, словно и не замечаю, что он из раковины своей вылезать не намерен, продолжаю: «Вот, мол, ты, Алеша, грамотнее меня, как-никак на педагога учился…»

«А что толку, что учился? — перебивает, — Только напрасно деньги на меня тратили» (чуете, на какой галс повернул?). Я обратно, вроде бы не замечаю его ершистого настроения, иду прежним курсом: «Подмога мне твоя нужна, Алеша, будь добрый, подскажи, как, не сходя с этого самого места, определить ширину Малого пролива, вон до той скалы, до утеса, где птичий базар? Или, скажем, — показываю на вулкан, — как без всяких приборов вычислить вышину «Коварного старика»?

«Не помню», — отвечает Алексей, а сам смутился, аж уши покраснели.

«Жаль, — говорю, — и я как на грех запамятовал! Салаги спрашивают, а боцман Доронин отговаривайся: «В другой раз объясню». Срамота! У капитана третьего ранга спросить — стыда не оберешься…»

Сидим, молчим. Я покуриваю, Кирьянов камешки с руки на руку перекатывает. Сроду еще я в таких артистах не бывал. Выбил трубку, вздыхаю: «Эх, — говорю, — а еще моряками мы с тобой, Алеша, называемся! Беда, что дружок мой один, старший комендор с «Буйного», не в своей тарелке, он бы мне в момент все разъяснил, а сейчас к нему и не подступись…»

«Как это так не в своей тарелке?» — спрашивает Кирьянов.

«А вот так, на амурной почве: девушка у него на материке осталась… Клялась, божилась: «Ждать буду, кроме тебя, и видеть никого не желаю…» «Не желаю!» А на той неделе с «Ломоносовым» отказ прислала».

Кирьянов мой вовсе помрачнел: «Насильно мил не будешь».

«Золотые слова! — отвечаю, — Вот и я другу твержу: «Вместо, — говорю, — того чтобы сердце свое терзать, ты бы лучше хорошим ветерком мозги проветрил, делом бы каким-нибудь занялся, беседу бы с комсомольцами, к примеру, провел насчет своего боевого опыта. За делом и тоску унесет. Дружок мой, — поясняю Кирьянову, — вроде тебя, с образованием».

Опять молчит Алексей. Я, наверное, трубок пять выкурил. Спугнуть парня штука нехитрая, с бескозыркой в раковину спрячется и не вытащить. С какого же фланга к нему заход сделать? Вспомнил вдруг, что он утром купался за базой, с отпрядыша нырял, говорю: «Как это ты рискнул — вода-то ведь ледянущая?»

«Мы, — отвечает, — в Ярцеве в Вопи, речка там у нас такая, круглый год купались».

На этом наш разговор и закончился. А назавтра после обеда заглянул я в библиотеку, спрашиваю: «Был у вас младший комендор Кирьянов с «Вихря»?» «Был». «Какие книжки взял?» «Справочник разведчика» и «Геометрию». Ну, думаю, диагноз поставлен правильно».

Боцман набил новую трубку, раскурил ее, пустил кольцо дыма, которое вмиг разорвал ветер.

— И какое же «лекарство» вы прописали Кирьянову? — спросил я.

— На соленой океанской водичке, — по-прежнему добродушно усмехнулся Доронин, — В тот год, как и положено, в конце мая началась на наших Курилах пора бусов и туманов. Вы, извиняюсь, не читали лоции Тихого океана и Охотского моря? Там все точно расписано: нет на земле другого места, где висят такие туманы, как над Средними Курилами. Неделями висят. Из-за тумана у нас все и приключилось.

Доронин в сердцах махнул рукой:

— Алешка Кирьянов тут ни при чем… Мы с капитаном третьего ранга Баулиным осечку дали… Словом, — повторил боцман любимое словечко командира, — вернулись мы из дозора на базу в одно майское утро — глаз не поднять, хоть сквозь землю провались… Что тут пограничнику сказать? Кивать на туман? На сулои — водовороты в этом самом, в чертовом Малом проливе?.. Видите, как там закручивает?.. Факт есть факт — «Хризантема» из-под самого нашего носа ушла, вильнула кормой в каком-нибудь кабельтове[5].

Доронин даже сплюнул с досады:

— Туманище туманищем, а я эту хищницу шхуну все равно узнал по рангоуту. Говорю капитану третьего ранга: «Это, мол, та самая двухмачтовая «Хризантема», что прошлой осенью удрала от нас на траверзе мыса Туманов» (горбушу она тогда в наших водах ловила). «Не доказано», — отрезал командир. Разве ему от моей догадки легче: не пойман — не вор!.. А когда капитан третьего ранга показал мне рапорт, что на имя командира базы заготовил, так лицом серый стал… Тут, извините, не только посереешь, в вяленую камбалу обернешься… Я этот рапорт вовек не забуду: «В полутора милях от выхода из Малого пролива в Охотском море во внезапно опустившемся сплошном тумане СК[6] «Вихрь» попал в сильный водоворот и отклонился от курса на зюйд-зюйд-ост к острову Безымянный. Во избежание столкновения с рифами и отпрядышами был принужден повернуть на норд-норд-ост…»

Доронин резким хлопком вышиб из трубки пепел.

— «Хризантема» не дура — ждать нас не стала… А между прочим, когда она кормой вильнула в тумане, наш рулевой Игнат Атласов приметил: вроде бы что-то выбросила за борт, чертовка. Может быть, Игнату просто померещилось, а я из-за его видения покоя лишился, никак не мог дождаться, пока туман развеет. Чуть развиднелось — кинулся на этот самый мыс, а потом на той же скорости на «Вихрь». Стучусь в каюту к капитану третьего ранга. «Войдите!» — откликается. Вхожу. «Разрешите обратиться?», а глазом примечаю: не отдыхал командир — койка не разобрана, и домой не ходил. На столике карта Курил разложена — промашку, значит, обмозговывает… Глянул на меня товарищ Баулин недовольно так: «Что у вас, боцман?»

«Разрешите, — говорю, — мне сегодня заняться с младшим комендором Кирьяновым в отдельности».

«Как это в отдельности?»

«Новое лекарство хочу на Кирьянове испытать: микстуру от хандры. Вреда не причинит, а польза может получиться двойная. Разрешите сходить с ним сегодня в Малый пролив».

Капитан третьего ранга аж вскипел: «Вы, что, боцман, шутки вздумали играть? Мы же только что из Малого пролива!»

А я знай свое: «Мы, — говорю, — ходили на «Вихре», а я хочу прокатить Кирьянова с ветерком на тузике»[7].

«На тузике в Малый пролив? Да еще с Кирьяновым? Ничего себе микстура! Верная же гибель!»

«Никак нет, — говорю, — товарищ капитан третьего ранга! Мне гибнуть самому не сподручно, я еще свадьбу не играл…»

«Зачем же, — спрашивает, — вам понадобилось именно в Малый пролив?»

«На острове Безымянном на отмели обнаружен неизвестный анкерок»[8].

«Кем? Когда?»

«Так что лично мной, — докладываю, — десять минут назад».

Капитан третьего ранга тут и вовсе заштормил:

«Микстура!.. Кирьянов!.. С анкерка и надо было начинать!..»

Поднялись мы быстренько на мыс, показываю:

«Глядите! Вон там, под нависшей скалой».

Баулин за бинокль схватился.

«Верно, — говорит, — анкерок! А вы уверены, что вчера его там не было?»

«Так точно, — отвечаю, — не было!» — На всякий пожарный я каждый день на отмель поглядываю. В прилив эту отмель начисто затопляет (а очередной прилив должен был начаться как раз к вечеру: унесло бы анкерок).

Свой план я доложил уже в кабинете командира базы капитана второго ранга Леонова: «Хризантема» выбросила анкерок, — показываю на карте, — вот здесь, в двух кабельтовых выше отмели».

«Допустим, что это была действительно «Хризантема», — сказал командир базы, — А почему вы уверены, что именно она выбросила анкерок? Может, анкерок приплыл сам собой?»

«Никак нет! — отвечаю, — «Хризантема» шла здесь, — снова показываю на карте, — а основное течение проходит туг…»

«А почему, — говорит товарищ Леонов, — вы хотите идти за анкерком именно на тузике?»

Резонно объясняю: «Никакая, мол, более крупная шлюпка не успеет развернуться бортом к течению и проскочить между отпрядышами — в щепы разобьет! А именно та самая ветвь течения, которая закручивается сулоем, безусловно, и выбросила анкерок на отмель. То самое течение выбросит и тузик. Любую шлюпку разобьет, а тузик проскочит».

«Пожалуй, боцман, вы и правы, — кивает кавторанг, — там как в котле кипит. Только ведь на эту отмель и не спустишься, скала над ней нависла. Как же мы вас вытащим? Тут и вертолет не поможет…»

«Все будет в порядке! — отвечаю, и набрасываю на листочке бумаги чертежик: —Вот так нас вытащат».

«А ваше мнение?» — спрашивает командир базы Баулина.

«Полагаю, что пустой бочонок шхуна-нарушительница не выбросила бы, — отвечает Баулин. — Видимо, боялась, что ее задержат. Следовательно, в анкерке что-то важное».

«Что же, — сказал командир базы, — хоть вроде бы вы и не виноваты, что не задержали шхуну, «Хризантема» она там или не «Хризантема», а доставать анкерок вам…»

Не сразу согласился товарищ Баулин на то, чтобы я от правился на тузике с Кирьяновым.

«Беды бы, — говорит, — не получилось!»

Тут я пошел с козыря:

«Знаете, как нас в сулое будет окатывать? Вода — лед! А Кирьянов, между прочим, каждый день купается. Он и у себя на родине круглый год купался. Рыба!..»

«Будь по-вашему, — говорит капитан третьего ранга, — только в порядке приказа я Кирьянова не пошлю».

«Он согласится», — отвечаю. Откуда у меня была такая уверенность, сам не знаю, но Алексей согласился без звука.

Прежде чем нам отправиться в плавание, мы с Баулиным и Кирьяновым минут, наверное, двадцать разглядывали в бинокли пролив и подходы к отмели, на которой валялся анкерок.

Баулин показал мне трубкой:

«Видите, как там крутит?..»

Сверху, с мыса, пролив и впрямь казался кипящим — так стремительно, закручивая разводы пены, устремлялся по нему океан в Охотское море.

— Действительно с ветерком! — сказал я.

— Скучать не пришлось! — усмехнулся Доронин, — В общем разглядели мы все как следует, прикинули, где именно нам нужно будет отдать буксир и как, воспользовавшись течением, проскочить к отмели. Через полчаса «Вихрь» отошел от пирса. За кормой у него на буксире наш тузик. Алексей сидит на веслах, я на руле. На всякий пожарный мы надели спасательные пояса. Все свободные от службы матросы и старшины подались было на мыс, поглядеть на нашу «прогулку»… не вышло, командир базы запретил: «Нечего из работы устраивать спектакль…»

«Вихрь» закачало, как на порогах, а тузик начало трясти, как щепку. «Житуха!» — подмигнул я Кирьянову. Он, гляжу, держится прилично, только с лица побелел, словно ему даже губы мукой припудрили. Да и мне, по правде сказать, не до шуток было. Вода прямо-таки ревет вокруг, посередке пролива гребень дугой выгнулся, а берега — что твои стены. Перевернет и выплыть некуда. И сверху-то, с мыса, смотреть было страшновато, а когда тебя несет будто на спине у бешеной акулы — мурашки по спине бегут!

Доронин почему-то вдруг с силой кинул в крутящийся под утесом водоворот обломок лавы.

— За себя-то я не боялся, за Алешку сердце ныло: сдюжит ли?.. Главное ведь было не растеряться и рассчитать каждое свое движение. Нас без передышки окатывало ледяными брызгами, а меня, знаете ли, в жар бросило. Тут «Вихрь» дает отрывистый свисток: «Приготовиться!..»



А вскоре, подвалив поближе к острову Безымянному, — два новых свистка (у нас с капитаном третьего ранга все было обговорено). Кричу Кирьянову: «Отдать конец!» Алексей повернулся к носу, отцепил буксирный трос и снова налег на весла. Течение нас и понесло, и понесло. Раза три или четыре так крутануло, что я едва кормовое весло удержал.

Тузик то нырнет между бурунами, то подскочит. Был момент, когда мне даже показалось, что мы летим по воздуху, а потом как плюхнемся, как закачаемся, едва вверх килем не перевернулись! Навалился я что есть сил на весло, чувствую — соломинкой дрожит. Тут как раз та самая струя, на которую у меня расчет был, нас и подхватила, поволокла к берегу. Несет прямо на два отпрядыша. Только бы, думаю, проскочить между ними, только бы проскочить!.. Алешка гребет, что твой автомат, будто у него не мышцы — пружины. «Весла, — кричу, — береги!..»

Кричу и вижу — не успеть ему. Как мотанет вдруг наш тузик к одному из отпрядышей. Левое весло у Кирьянова спичкой переломилось. Тузик чирк левым бортом о скалу, пролетел еще метров с десяток к отмели — и готов! Вода в пролом фонтаном. А много ли воды нужно такой скорлупе?!.

Боцман замолчал, посасывая холодную трубку, не спеша достал кисет, наполнил чубук табаком, также не спеша прикурил от зажигалки.

— На отмель мы с Алексеем выбрались вплавь. Вернее, не выбрались — выбросило нас.

Доронин усмехнулся.

— С того времени, как «Вихрь» отошел от базы, минуло ну каких-нибудь десять минут, не больше, а мы с Алешкой до того устали, будто целый день таскали ящики со снарядами. Подползли на четвереньках к тому чертову анкерку и повалились на гальку, даже спасательные пояса отстегнуть не можем. Лежим — и ни рукой, ни ногой не шевельнуть.

«Не плохо бы, — говорю, — повторить прогулочку!» А у самого зубы чечетку выбивают.

«Угу!» — кивает Кирьянов.

С характером парень. Обсушились малость, отхлебнули из фляжки горячительного, отстегнули пояса и обвязали анкерок тросом (анкерок был, между прочим, новенький, дубовый, с медными обручами). Алексей предлагает: посмотрим, дескать, что за начинка в бочоночке. Меня, конечно, и самого любопытство разбирало: не зря ли мы прокатились на тузике с ветерком? Да приказ есть приказ!.. Капитан третьего ранга велел доставить анкерок на базу в неприкосновенности… Тут вдруг туман опади, да такой плотный, вытяни руку — пальцев не увидишь.

И надо было ему, чертову туманищу, пасть именно тогда, когда товарищ Баулин с пятью ребятишками — это он так матросов называет — поднялся с другой стороны острова Безымянного на его вершинку!.. План-то ведь у нас каков был: сверху спустят до уровня воды трос с грузилом, я захлестну его легкостью[9], подтяну к себе, подвяжу к тросу анкерок, его вытянут, а потом и нас с Кирьяновым по очереди… А туман все гуще да гуще — не разглядеть нам троса. Сидим мы с Алешкой, промокли, продрогли.

«Эй, внизу! — кричит нам в мегафон капитан третьего ранга, — Подождите, что-нибудь придумаем! Как себя чувствуете?..» «Нормально!» — кричу в ответ. А на ухо Алексею уточняю: «Ох, и натерпелся я страху!..» «Вы?» — удивился Алексей. «Я самый, — отвечаю, — ты что думал: я железобетонный?..» А он: «А я с вами не боялся. Я, — говорит, — перепугался на Черном море, когда в первый шквал попал…» «Какой такой шквал? — спрашиваю, будто бы не ведаю, — расскажи, делать нам все равно пока нечего».

Он, значит, тут мне все в подробности и выложил. Ничего не утаил.

«С чего, мол, это ты, друг любезный, такие фокусы выкидывал? Или в детстве мать набаловала, а папаша мало ремнем охаживал?»

«А я, — говорит Алексей, — маму помню только мертвую, как ее из больницы на санях привезли. Помню, голова у нее на бок свалилась, а в глаза снегу насыпало. Мне тогда три года исполнилось. А папа в тридцать девятом году на финской войне погиб».

— Вот ведь какая история, — помолчав, вздохнул Доронин, — А я, парторг корабля, и не знал ничего.

Боцман долго раскуривал очередную трубку и показался мне в этот момент куда старше своих тридцати двух лет.

Из дальнейшего его рассказа я узнал, что Отечественная война застала Алексея Кирьянова в родном смоленском селе Загорье, в верховьях Днепра. Алексей работал тогда подпаском в колхозе и жил из милости у чужих людей. В войну его взял к себе местный учитель, вдовец, Павел Федорович Дубравин, которого фашисты сделали старостой. Сельские мальчишки частенько колотили Алексея, обзывая его приемышем предателя. Лишь тогда, когда Смоленщина была освобождена из неволи, выяснилось, что Дубравин не был предателем, а, соглашаясь стать у фашистов старостой, выполнял тайное поручение подпольного райкома партии, хотя и был беспартийным. Почти никто в Загорье не знал, что староста помогал партизанам, и в сорок третьем году кто-то жестоко избил его ночью дрекольем. Павел Федорович недолго протянул после этого — все внутренности у него были отбиты — и умер весной сорок пятого года.

Алексей опять остался сиротой вместе с девятилетней дочкой Дубравина Дуняшей. Приемный отец и внушил Кирьянову мысль стать сельским учителем. Алексей жил с Дуней в их доме, работая в колхозе сначала пастухом, потом учеником плотника (дела у плотников в ту пору было по горло — почти все село пришлось строить заново). Семнадцати лет окончил Кирьянов семилетку и поступил в Ярцевское педагогическое училище. Вместе с Алексеем училище окончила и Нина Гончарова, первая красавица в городе, дочка заведующего районным универмагом. Молодые люди полюбили друг друга, решили пожениться и поехать учительствовать в Загорье.

«Я-то сразу поехал, — рассказывал Алексей боцману Доронину, — а Нина задержалась у родителей в Ярцеве. А за месяц до нашей свадьбы меня призвали во флот».

«А Дуняша как же?» — спросил боцман.

«Дуняша, как только узнала, что я жениться решил, отказалась, чтобы я ей помогал, и пошла работницей на кирпичный завод».

— Такая вот история, — заключил Доронин, — Остальное вам известно из письма этой самой красавицы Нины, того письма, что привезла Алексею Ольга Захаровна.

— А что же вам ответил Кирьянов, когда вы спросили его о причине прежних фокусов?

— Откровенно ответил: «Мечтал, — говорит, — я учителем стать, семью завести, а меня «забрили» во флот, и все нарушилось». Меня, знаете ли, от такой откровенности снова в жар бросило. И жаль, конечно, паренька, да разве это допустимо, чтобы человек, комсомолец, из-за какой-то красивой финтифлюшки так себя растравил и неправильно мыслить стал!

Стукнул я кулаком по анкерку: «Что же ты, друг любезный, хотел, чтобы за тебя такие вот штучки другие доставали?!»

Алексей мой аж вздрогнул. «Вовсе, — говорит, — я этого не желал. Мне школу бросать не хотелось. Только начал ребятишек учить, а тут вдруг опять сам учись: «Ать, два!», «Весла на воду!». Да еще и подчиняйся каждому…»

«Вроде, мол, боцмана Доронина?»

«Нет, что вы! — смутился Алексей, — Я про вас плохое не думаю».

«А про капитана третьего ранга?»

«Придирой он мне показался сначала».

Я тут вовсе вскипел: «Придирой?! Да ты знаешь, — говорю, — как у товарища Баулина за тебя душа болит? Бирюк ты, о себе только и думаешь!..» Может быть, я и еще чего-нибудь покрепче ему тогда наговорил бы, да прилив не дал, начал затоплять нашу отмель. Вода уже почти у самых наших ног плескалась.

Вы, наверное, читали у Виктора Гюго в «Тружениках моря», как один человек в прилив сам себя утопил, так в мои планы это не входило и никогда не войдет. «Неужто, — думаю, — капитан третьего ранга где ни то замешкался?»

Только подумал, а он кричит сверху в мегафон: «Опускаем трос с фонарем!..»

Минут через пять, мы уже по колени в воде стояли, видим, сквозь туман спускается к нам светлое пятнышко…

В общем и анкерок, и нас с Алексеем в самое время вытащили.

На базу мы с ним возвращались в машинном отделении «Вихря». Отогревались. И в сухую робу переоделись, и горячего чая напились, а все не попадали зуб на зуб…

Доронин широко улыбнулся, прищурив глаза, и в них в одно и то же мгновение отразились и природное, истинно русское добродушие, и мудрость, и жизненная сметка, накопленные несколькими поколениями каспийских и камчатских рыбаков, людей большой внутренней силы и отваги. И я подумал: в только что рассказанной им истории боцман присочинил, будто бы ему было страшно, когда они плыли на тузике через Малый пролив; присочинил не из намерения порисоваться, а из скромности, из желания подчеркнуть, чего все это стоило для Алексея Кирьянова, совсем еще в то время неопытного пограничника.

— Сидим мы, значит, в машине, у горячего кожуха, отогреваемся, — улыбаясь, продолжал Доронин, — а Алешка возьми и зашепчи мне на ухо: «Для того чтобы измерить высоту какого-либо предмета на местности, нужно построить два подобных прямоугольных треугольника…» Перебиваю я его: «Я, — говорю, — и сам это вспомнил».

Может быть, Алексей и догадался, что я его тогда на камушках на откровенность вызывал, но виду не подал, спрашивает:

«А что, товарищ боцман, ваш дружок пришел в свою тарелку?»

Я будто не понял, о чем речь, переспрашиваю:

«Какой дружок?»

«Ну тот комендор… который с «Ломоносовым» письмо от бывшей невесты получил».

«В точности, — отвечаю, — это мне пока неизвестно, но похоже, что скоро пойдет на поправку..» И больше на эту тему ни я, ни он ни словечка…

Моросящий дождь-бус, начавшийся с полчаса назад, все усиливался и усиливался и в конце концов прогнал нас с Дорониным с мыса над Малым проливом; мы направились домой, к базе. Под ногами похрустывали обломки застывшей лавы.

Боцман вдруг наклонился, достал из-под камня небольшое светло-серое яйцо, которого я, конечно бы, и не заметил.

— Чайка оставила; наверно, ее самое-то поморник сцапал.

Доронин осторожно завернул яйцо в носовой платок, спрятал в карман, улыбаясь добавил:

— Марише для коллекции…

Свернув от пролива к тропе, идущей над океаном, мы вскоре поднялись на утес, на котором неподалеку друг от друга стояли старинный каменный крест и обелиск с пятиконечной звездой. Приостановившись, мы отдали честь героям родины, положившим жизни за ее великое будущее.

С высоты утеса открылся необозримый океанский простор, вид на затушеванные дымкой тумана и буса соседние острова.

— Красота!.. — тихо, почти с благоговением произнес боцман.

Мне интересно было узнать, что же обнаружили пограничники в анкерке, который Доронин и Кирьянов достали на отмели, но я воздержался от вопроса. Не хотелось перебивать настроения боцмана, да, вероятно, если бы он мог, то сам бы рассказал об этом. Он же заговорил совсем о другом, посоветовал мне порасспросить рулевого Игната Атласова о том, как они с Алексеем Кирьяновым доказали рыболовам-хищникам, что дважды два вовсе не четыре, а сорок, и как при этом Алексей заслужил право на то, чтобы комсомольцы погранбазы единогласно постановили снять с него выговор, полученный на Черноморье…

КОМСОМОЛЬСКАЯ СОВЕСТЬ

В начале следует сказать о двух документах и о небольшой справке. Впрочем, карикатуру, помещенную в одном из старых номеров стенной газеты «Шторм», можно назвать документом сугубо условно, хотя секретарь комсомольской организации сторожевика «Вихрь», командир отделения рулевых, главстаршина Игнат Атласов и держится иного мнения.

Карикатура изображала молодого моряка со вздернутым носом. Стоя на цыпочках, явно самовлюбленный крикун пытается дотянуться до верха голенища огромного сапога.

Под рисунком — строка из пушкинской притчи о сапожнике:

«Суди, дружок, не свыше сапога!..»

— Кирьянов? — спросил я, рассматривая карикатуру.

— Что вы! — воскликнул Атласов, — Это дальномерщик Петя Милешкин. Такой был всезнайка, такой хвастун: «Я десять классов окончил, нечего меня учить!..» А сам, маменькин сынок, воротника не умел пришить, носового платка выстирать. После этой карикатурки Милешкин неделю с Алексеем не разговаривал.

— Почему же именно с Кирьяновым?

— Так ведь это же Алеха его нарисовал. Здорово? Петька Милешкин, как вылитый…

Второй документ, показанный мне Игнатом Атласовым, протокол общего комсомольского собрания корабля. Первый пункт этого протокола посвящен Алексею Кирьянову, и его необходимо привести дословно:

«Слушали: Заявление члена ВЛКСМ А. Кирьянова о снятии с него выговора, объявленного ему первичной организацией ВЛКСМ Школы младших морских специалистов в г. А. за строптивость, отрыв от коллектива и проявление трусости.

Постановили: Учитывая, что А. Кирьянов принимает активное участие в общественной работе (заместитель редактора стенгазеты «Шторм») и показывает пример в дисциплине и в боевой и политической подготовке, а также учитывая то, что он проявил себя в боевой операции при ликвидации аварии и задержании нарушителя границы, как и подобает комсомольцу-пограничнику, ходатайствовать перед бюро ВЛКСМ базы о снятии с тов. А. Кирьянова выговора (принято единогласно)».

Тут же в клубе базы, куда я пришел с капитаном третьего ранга Баулиным и главстаршиной Атласовым, на одной из стен висел фотомонтаж «Что мы охраняем».

Рядом с картой Курильских островов были расклеены фотографии с довольно подробными подписями. Они сообщали и о лесных богатствах гряды — на южных островах немало строевой древесины, и о перспективах оленеводства и охотничьего промысла — на северных островах есть и чернобурые лисы, и соболь с горностаем.

Немалое хозяйственное значение имеет на гряде и исключительное по обилию «птичье царство», и морские животные: котики, морские бобры, сивучи, нерпы, полосатые тюлени.

— А главное у нас богатство — рыба! — сказал Баулин.

Под фотографией лова горбуши ставными сетями помещалась справка, как то вскоре выяснилось, также имеющая самое прямое отношение к решению комсомольцев о снятии с Алексея Кирьянова выговора.

«Рыбные ресурсы курильских вод очень велики и чрезвычайно разнообразны, — сообщала справка, — Охотское море в видовом отношении самое богатое из всех северных морей (Баренцева, Белого, Карского). К наиболее важным в промысловом отношении относятся: проходные лососевые, треска, камбала, сельдь и иваси.

Дальневосточные лососи типичные проходные рыбы. Они живут в открытых водах северной части Тихого океана, где проводят несколько лет, нагуливая тело, и только при наступлении зрелости идут для размножения в пресные воды. Направляясь для нереста из Тихого океана к материковым берегам советского Дальнего Востока, лососи проходят курильскими проливами, преимущественно северными.

По ценности и запасам проходных лососевых, а также трески и сельди Курильская гряда является крупнейшим рыбопромышленным районом Дальнего Востока…»

— Понятная география? — спросил Баулин.

— Что вы имеете в виду? — в свою очередь спросил я.

— Лососевых, — сказал капитан третьего ранга, — Лосось идет нашими проливами в основном с середины июля; идет сплошняком, в несколько этажей. Сунь в косяк весло — торчком стоять будет! Что-то невероятное! Словом, проскочит лосось из океана в Охотское море и мчит полным форсированным ходом к устьям тех самых рек, где появился на свет божий из икринки. Заметьте — не куда-нибудь, а именно туда, где мамаша выметала икру, в ямку, а папаша облил ее молоками и засыпал песком и гравием.

Баулин пожал плечами.

— Видели бы вы, с каким упорством стремится лосось к местам нерестилищ! Сквозь бары[10] ныряет, через камни перепрыгивает, по мелям ползет. Весь в лохмотьях, в крови, а все вперед и вперед, против течения, иной раз за тысячи верст! И ведь только затем, чтобы сыграть единственную свадьбу в своей жизни и сдохнуть. Я еще только одну такую же одержимую рыбу знаю — европейского угря. Этот, бродяга, путешествует из Саргассова моря, где рождается, чуть ли не через всю Атлантику в Балтику, в Финский залив и к нам в Неву. Подрастет — и тем же путем обратно.

— Какой-то чудо-инстинкт! Что-то невероятное! — повторил капитан третьего ранга, — Словом, когда идет лосось, дальневосточным рыбакам не то что спать, поесть некогда.

— Что творится тогда у нас на Камчатке! — не утерпел Атласов: — Одни грудные младенцы не рыбалят.

Баулин, нахмурясь, добавил:

— И «соседи» не спят, так и норовят пограбить в наших водах. Только не догляди! Международные соглашения и конвенции не для хищников писаны. Надеяться на их совесть? Легче уговорить акулу не жрать сельдь с иваси.

— Порядком их ловите? — спросил я.

— Всяко бывает, — неопределенно ответил Баулин, — А вы не раздумали сходить к мысу Сивучий? ПК-5 скоро отправляется…

Спустя четверть часа мы отошли от пирса.

ПК-5 — катерок, с днища которого в день моего приезда на остров Н. счищали ракушки, — в сравнении со сторожевиками «Большими охотниками» выглядел крошкой. Вся команда его состояла на этот раз из главстаршины Атла-сова, рулевого, матроса и моториста. Однако установленный на носу пулемет придавал катеру если не грозный, то дерзкий вид. Обычно таким суденышкам и дают-то не название, а порядковый номер. Но все это не мешало Игнату Атласову сказать мне, что ПК-5 геройское судно.

«Геройское?» Я не сдержал улыбку, и Атласов обиделся:

— Зря смеетесь! На этом самом ПК Алексей Кирьянов доказал хищникам, что дважды два сорок.

— А вы разве не доказали? — вспомнил я рассказ боцмана Доронина, что тогда вместе с Кирьяновым был и Атласов.

ПК-5 плюхнулся носом между волнами, нас окатил ливень брызг, и, воспользовавшись невольной паузой, главстаршина сделал вид, что не расслышал вопроса…

Небольшие' пограничные катера вроде ПК-5, как правило, не ходят в дозорное крейсерство и не несут патрульную службу. У этих работяг иное, куда более скромное назначение. В редких случаях они высаживают досмотровые партии на малотоннажные иностранные суда, очутившиеся неподалеку от берега. А так каждодневно ПК обслуживают будничные нужды базы, доставляют на берег с пароходов, бросивших якорь на внешнем рейде, немногочисленных пассажиров, мелкие грузы и почту, или исполняют обязанности связных и посыльных.

Одним словом, ПК — те самые «чернорабочие», дела которых мало заметны и на первый взгляд малозначимы. Вот и сейчас мы шли всего за каких-то семь миль к мысу Сивучий, на один из соседних островов, чтобы доставить тамошнему погранпосту два фильма и сменить библио-течку-передвижку.

И вдруг на тебе! Оказывается… ПК-5 геройское судно, участвовавшее в боевой операции!..

Когда? Где? При каких обстоятельствах? Почему Алексей Кирьянов очутился вместо «Вихря» на такой крохотной посудине? И чем, собственно говоря, он отличился?..

Катерок кланялся волнам, уткой переваливался с борта на борт, оставляя за кормой кольца дыма. Справа раскачивался зыбчатый океанский горизонт, слева громоздились суровые курильские скалы.

— На норд-ост-ост два неизвестных военных корабля! — внезапно раздался голос впередсмотрящего.

Я обернулся — действительно, на горизонте тянулись к небу едва заметные дымы.

Атласов поднес к глазам бинокль.

— Военные, — уточнил он, — два эсминца класса «Нью-Арк».

Вскоре дымы скрылись за горизонтом, а минут через десять примерно на высоте в тысячу метров в том же направлении промчалось с шелестящим рокотом звено реактивных бомбардировщиков.

— С Хоккайдо, — проводив взглядом самолеты, снова хмуро бросил Атласов, — Сейчас на всякий случай и наши прилетят.

Главстаршина оказался прав: с юго-запада параллельно островам с еще большей стремительностью пронеслась тройка наших истребителей. За ней через короткий интервал — вторая…

И вот что рассказал Атласов, пока мы шли до мыса Сивучий…

Еще с начала двадцатых годов — в ту пору наша морская погранохрана на Дальнем Востоке только-только организовывалась — японские рыбопромышленники бесцеремонно вторгались в советские воды и по сути дела безнаказанно ловили и сельдь, и треску, и крабов, и иваси. Во время хода лосося аппетит хищников разгорался с особой силой. С Хоккайдо и Курильской гряды к нашему побережью устремлялись сотни шхун, кавасаки, кунгасов с тысячами лодок.

Грабитель всегда рассчитывает, что его не успеют схватить за руку. Однако год от года советские пограничники все чаще накрывали этих нарушителей на месте преступления. После недавней войны хищники было приутихли. Курильская гряда, откуда они раньше главным образом и совершали пиратские налеты, превратилась для них из базы в преграду.

В один из июльских дней 195… года, то есть в ту самую пору, когда лосось валом повалил из Тихого океана Курильскими проливами в Охотское море, командованию погранбазы на острове Н. стало известно, что на траверзе соседних проливов появилось с десяток рыболовецких судов неизвестной национальности. Чьи-то шхуны и сейнеры, держась на почтительном расстоянии от советских территориальных вод, занимались ловом в открытом океане. С островов их даже не было видно.

Почему же они держатся вместе, как стая акул? Не задумали ли прорваться ночью в Охотское море сразу несколькими проливами? А, возможно, на уме у этих «рыбаков» и что-нибудь иное?

И зачем крейсирует в том же самом районе иностранный эсминец и несколько раз пролетал самолет? Случайное совпадение?..

Задача была не из легких, и к решению ее командир базы привлек не только сторожевики «ВО», а и катера ПК…

ПК-5 — на борту его находились тогда Атласов, Кирьянов, Милешкин и моторист Степун, — как и другие суда, вышел на операцию затемно.

Шли с задраенными иллюминаторами, без опознавательных огней. Монотонно всплескивала рассекаемая форштевнем волна. Невесело постукивал мотор: «Устал, устал, устал…» Небо по вековечной курильской привычке хмурилось — ни звезд, ни луны (а было как раз полнолуние!).

Атласов стоял за штурвалом, Кирьянов с Милешкиным у пулемета, Степун «колдовал» в машине — старенький движок давно просился в переборку.

Откровенно говоря, старшину второй статьи — Атласов тогда был еще только старшиной второй статьи — не радовало, что командир базы назначил с ним в эту ночь на ПК-5 Кирьянова с Милешкиным. Алексей — новичок и совсем еще недавно держал себя бирюком, всех сторонился, да и к тому же говорили, что в черноморской школе он дал труса. Правда, после того как боцман Доронин прокатил его с ветерком на тузике, парень стал и общительнее, и куда старательнее, но как то еще он покажет себя в настоящем деле? (Атласов предчувствовал, что наступающая ночь обещает немало «сюрпризов»), К Петру Милешкину вовсе не лежала душа — гонористый, зазнайка.

Вот и сейчас он что-то шепчет Алексею, будто забыл, что в дозоре болтать не положено.

До старшины долетели обрывки фраз:

«Подумаешь, боцман сказал! — это голос Милешкина, — Что он больше нас с тобой знает?.. Что у него за душой есть — деревенская начальная…»

«А у тебя совесть есть?» — это отвечает Кирьянов.

«При чем тут совесть?..»

Атласов кашлянул. Шепот на носу прекратился.

В темноте миновали траверз пролива. Вода устремлялась в него, как в гигантскую воронку. ПК-5 дрожал, едва справляясь с течением.

— Самый, самый полный! — скомандовал в переговорную трубку старшина.

— Есть, самый, самый полный! — приглушенно отозвался Степун.

А катер еле-еле полз. Полз, натужно урча, вздрагивая, отфыркиваясь через выхлопную трубу отработанным газом. За бортом то и дело возникали отрывистые всплески. Ночь, а лосось все еще играет, описывая в воздухе дугу длиной метра в два. А, может быть, на косяк напали акулы…

Атласов посмотрел на светящийся циферблат часов на щитке приборов: скоро будет заданный командиром квадрат.

Течение нехотя выпустило ПК-5 из своих тугих струй. Движок застучал веселее.

Минуты напряженного ожидания всегда текут медленно. Атласову подумалось, что прошло с полчаса, а минутная стрелка на циферблате передвинулась вперед всего на девять делений.

Перебрав ручки штурвала, Игнат взял немного мористее. Порывистый нордовый ветер стал ударять в левый борт, и катер закачало сильнее. Должно быть, оттого, что старшина отвык ходить на такой малой «посудине», у него засосало под ложечкой.

Хищников не видно и не слышно. А возможно, они сегодня и не появятся… Но что это? Вроде бы стучит чужой мотор…

— Малый, самый малый! — негромко скомандовал Атласов в переговорную трубку.

Нет, ему просто послышалось. Только волна плещет о борт…

— Слева по носу неизвестное судно! — отрывисто выкрикнул с бака Кирьянов, он был впередсмотрящим.

Судно ли? Не туман ли наползает? Атласов до боли в глазах всматривался во мглу… Да, судно!.. Определенно судно!

Поворот штурвала, и одна за другой новые команды:

— Средний вперед!..

— Полный!..

— У пулемета, готовьсь!..

И опять в машину:

— Самый, самый полный! Оборотики!..

Палуба под ногами затряслась — Степун старался выжать из движка все, что мог.

Злая волна с шипением перебросилась через планшир[11].

И тут вдруг движок неожиданно поперхнулся, закашлялся и замер. И сразу стало отчетливо слышно ритмичное постукивание чужого мотора.

«Стосорокасильный «Симомото», — тотчас определил Атласов и нетерпеливо спросил в трубку моториста:

— Что там у вас, заело?..

Переговорная трубка не ответила. Степун высунулся из двери машинного отделения.

— Не проворачивает! Что-то накрутило на винт!..

Катер недвижимо покачивался на волнах, течение и ветер сносили его на юг, к проливу. Силуэт неизвестной шхуны растворился во мгле. Неужели это опять «Хризантема»?

«Счастливо оставаться! Счастливо оставаться! Счастливо оставаться!» — затихая, издевался «Симомото».

— Милешкин, — позвал старшина — приготовиться к спуску за корму!

«Если скоро не управимся — течение утянет в пролив».

— Есть! — Милешкин вырос перед рулевой рубкой.

«Боится, — понял Атласов, — Может, лучше послать Кирьянова?.. Нет, Петр все же поопытнее…»

— Раздевайся, давай все сюда.

Милешкин поспешно скинул брюки, форменку, бескозырку, ботинки, бросил все через окно в рубку.

Оставив вместо себя у штурвала Кирьянова, Атласов обвязал Милешкина под мышками тросом, закрепив другой его конец за буксирный кнехт[12].

— Наверное, на винт намотало сети. Освободить, — сказал Игнат, передавая Милешкину кортик, — Быстренько!..

Петр не хуже старшины понимал, что если течение втянет беспомощный катер в пролив, то стремительные водовороты разобьют его о скалы. Однако, перебросившись за борт, он в страхе прижался к нему: «А вдруг поблизости рыщут акулы?..» Холодная волна окатила по пояс. Петр вздрогнул и уцепился за планшир еще крепче.

— Ныряй, ныряй! Раз-два — и порядок! — подбодрил Атласов.

Он тоже вспомнил сейчас про «морских прожор», как зовут акул на Камчатке. Чаще всего они охотятся за пищей именно ночью и не в одиночку, а целыми стаями. Отец рассказывал Игнату, что однажды огромная полярная акула облюбовала их рыбацкий кунгас и, разгоняясь, несколько раз с чудовищной силой ударяла в днище, стараясь опрокинуть лодку. Игнат и сам видел пойманную на перемет акулу. В желудке у нее нашли остатки двух тюленей, с десяток топориков, щупальца осьминога и чуть ли не полтонны сельди и множество всяких костей. Ее вытащили на палубу шхуны, выпотрошили, а она все еще била хвостом, судорожно разевала громадную пасть и беспрерывно мигала веками. Жуть!.. А зубы… Сотни треугольных зубов с зазубренными краями, длиной в четыре-пять сантиметров…

Собравшись с духом, Милешкин разжал пальцы и скользнул в воду. От страха он забыл набрать в легкие побольше воздуха и не смог поднырнуть к винту. Чувствуя, что вот-вот задохнется, Петр оттолкнулся ногой от пера руля и пробкой вылетел на поверхность. Новая волна ударила его головой о корпус катера, и что-то острое полоснуло по правому бедру.

— Спасите! — в отчаянии выкрикнул Петр.

Атласов с трудом выволок обмякшего, перепуганного парня на палубу.

— Акула цапнула! — едва выговорил Милешкин.

— Где? — встревожился старшина, включил электрический фонарик, осветил Петра, все еще сжимавшего в руке кортик.

На бедре Милешкина кровоточила неглубокая ранка.

— Сам порезался, — догадался Атласов, — Герой! Перевяжись и одевайся… Кирьянов, приготовиться!..

Выждав волну, Алексей прыгнул за борт. Чтобы не швырнуло о корпус, он, по совету старшины, немного отплыл от катера и лишь после этого, приноравливаясь к ритму волн, нырнул под корму.

На лопастях и на валу винта были туго намотаны трос и обрывки сетей.

Так Алексей нырял и нырял, сбившись со счета. Не каждый раз ему удавалось перерезать витки троса, но его неизменно ударяло о железный корпус то плечом, то локтем, то головой, то грудью. Рассчитать невидимые волны было трудно, и одна из них так крепко стукнула его головой, что он было потерял сознание.

Постепенно мотки перерезанного троса ослабли, и Алексей начал стаскивать их с вала.

Несмотря на июль, вода была холоднущая, все тело будто сковало ледяными обручами. Выныривая на миг на поверхность, с жадностью вдыхая воздух, он не однажды хотел крикнуть: «Вытаскивай!» И опять нырял и нырял.

Еще один моток, еще один моток, еще…

Когда наконец-то Алексея вытащили на борт, он не сразу смог встать.

— Иди в машину, отогрейся, — с напускной строгостью приказал Атласов. Он едва удержался, чтобы не расцеловать Кирьянова: «Настоящий парень, не чета Милешкину!..»

— Здорово тебя наколотило! — запуская движок, пробормотал моторист Степун.

Алексей был весь в ссадинах и кровоподтеках.

Движок облегченно вздохнул и через несколько секунд зарокотал…

Под утро над океаном поднялся туман, и ПК-5 чуть было не потопил плоскодонную рыбацкую лодку-кунгас, проскочив в каком-нибудь полметре от ее носа. Лодка закачалась. Четверо ловцов вскочили с банок, испуганно загалдели.

Алексей успел зацепить кунгас отпорным крюком и подтянул к борту катера.

«Японцы», — узнал Атласов по гортанным крикам.

Включив прожектор, пограничники увидели, что кунгас почти до краев наполнен серебристой, еще трепещущей горбушей.

На легкой волне, обозначая линию открылка ставного невода «Како-Ами», покачивались стеклянные шары — наплава. ПК-5 медленно пошел вдоль открылка, и из тумана возникали все новые и новые шары.

Не может быть, чтобы один кунгас установил такой громадный невод!..

— Сколько вас? — склонясь через фальшборт, спросил старшина у ловцов.

— Не понимая! — прищурившись от яркого света, покрутил головой верзила в парусиновой куртке, в повязанном по-бабьи синем платке.

— Сколько у вас лодок? — растопырив пальцы, строго повторил Атласов.

Верзила учтиво поклонился, ткнул себя в грудь, показал пальцем на остальных ловцов.

— Два и два и есть четыре.

— Кунгасов сколько? Кунгасов?

Для убедительности старшина стукнул по планширу кулаком.

— Одина кунгас, — закивал долговязый, — Вероятно, он был старшим.

«Что с ними, пройдохами, делать? Забуксировать?..»

Тут-то Алексей Кирьянов и предложил Атласову свой план. Он посоветовал не буксировать нарушителей, а отобрать у них весла и паруса и привязать лодку к неводу. Без весел и парусов ловцы никуда не денутся — побоятся, что утянет в пролив. Тем временем катер пойдет вдоль линии наплавов.

— Они не одни, наверняка не одни, — убежденно сказал Алексей…

Спустя полчаса на палубе ПК-5 громоздились уже целая куча парусов и груда весел. Десять кунгасов с сорока ловцами покачивались на привязях у ловушки и открылков невода.

Атласов впервые видел такой гигантский «Како-Ами» — сеть протянулась больше чем на два километра.

Но старшина не мог, конечно, знать тогда, что такие же громадные ставные невода были одновременно поставлены в нескольких местах, перекрывая путь в проливы спешащим на нерест лососям. То был широко задуманный наглый хищнический налет…

Рассказывая мне во время рейса к мысу Сивучий о событиях памятной июльской ночи, главстаршина умолчал, однако, что события те не ограничились задержанием десяти кунгасов с сорока ловцами и что в ту же самую ночь (когда Алексей Кирьянов доказал хищникам, что дважды два — сорок!) приключилось еще одно происшествие, о котором я узнал позже из копии донесения командира мор-погранбазы острова Н. на имя командования.

«…В 5 часов 7 минут впередсмотрящий ПК-5 пограничник А. Кирьянов, — говорилось в донесении, — заметил в воде предмет, похожий по внешнему виду на большую рыбу, двигавшийся на небольшой глубине по направлению к острову С. При приближении к нему катера, предмет скрылся в глубине.

Продолжая неослабное наблюдение, пограничник Кирьянов вскоре вновь обнаружил названный предмет и определил, что это человек в легком водолазном костюме с ластами.

Выполняя приказ старшины Атласова, пограничники Кирьянов и Милешкин прыгнули за борт и в завязавшейся в воде борьбе осилили неизвестного пловца.

Во время обыска у нарушителя границы были отобраны…»

Далее следовала опись шпионского снаряжения, включая старые билеты в Хабаровский театр, два советских паспорта и солидную сумму денег.

— А ведь Атласов не обмолвился об этом ни одним словечком, — сказал я Баулину.

— Пора бы вам уж и привыкнуть, — улыбнулся капитан третьего ранга.

— Пора, — в тон ему согласился я.

Разговор наш происходил в штабе базы, вечером, после возвращения ПК-5 с мыса Сивучий.

— А кем же оказался этот водолаз? Зачем он плыл на остров?

— Тут все написано самым подробнейшим образом, — показал мне Баулин на одну из газетных вырезок, наклеенных на стенд, озаглавленный «На страже рубежей Родины».

Вырезка изрядно пожелтела, но текст официального сообщения еще можно было прочесть.

«На одном из участков государственной границы СССР, в районе Дальнего Востока, некоторое время тому назад был задержан при попытке проникнуть на советскую территорию некто Григорьев. Пограничники задержали Григорьева в тот самый момент, когда он плыл к берегу в легком водолазном костюме, снабженном дыхательным аппаратом.

В ходе следствия Григорьев показал, что в 1947 году, похитив в г. Т. крупную сумму государственных денег, он бежал из СССР через южную границу. В столице одного сопредельного государства Григорьев познакомился с помощью белоэмигранта с корреспондентом другого государства. «Корреспондент» предложил Григорьеву сотрудничать с иностранной разведкой.

Вскоре предатель был доставлен в Западную Германию в город М., в один из разведывательных центров, и определен в К-скую школу диверсантов.

Григорьев показал:

«В школе нас обучали шпионажу и диверсии. Мы проходили там подготовку по радиоделу, топографии, прыжкам с парашютом, подрывному и стрелковому делу. Большое место в программе обучения отводилось способам подрыва железнодорожного полотна, мостов, портовых сооружений, технике совершения диверсий на военно-промышленных объектах. Нас учили пользоваться бикфордовым шнуром, запалами, толовыми шашками, электрической подрывной машинкой. В одном из близлежащих к школе районов с нами проводили практические занятия по подрыву рельсов, труб, столбов. Офицеры-разведчики объясняли нам способ приготовления термита для поджога сооружений и показывали, как вызвать пожар с помощью самовоспламеняющейся массы, находившейся в небольших металлических коробках, похожих на портсигар.

После окончания обучения в Западной Германии Григорьева отправили за океан, где он продолжал изучать радио, авто- и стрелковое дело, приемы самбо[13], отрабатывал легенду, которой ему надлежало пользоваться после проникновения на советскую территорию. Завершением подготовки было трехмесячное пребывание на небольшом японском островке. Тут Григорьев тщательно знакомился с районом выброски. Его периодически вывозили на военном корабле в открытое море и спускали на воду в плавательном костюме. Он должен был самостоятельно добираться до берега, поддерживая радиосвязь с кораблем.

Задание, полученное Григорьевым, состояло в том, чтобы произвести фотографирование определенных участков побережья, попытаться завербовать двух-трех человек в качестве агентов для последующего использования их на шпионско-диверсионной работе против СССР. Григорьев должен был также добыть для иностранной разведки советские документы — паспорта, партийные, комсомольские и военные билеты.

Бдительность советских пограничников пресекла осуществление этих заданий…»

— Представляете, что мог бы натворить этот тип, если бы его не заметил Кирьянов? — сказал капитан третьего ранга, — Конечно, диверсанта задержали бы и на берегу, но уж лучше таких субчиков не допускать до нашего берега.

— Зачем же его отправили в плавание во время истории со ставными неводами?

— А это яснее ясного, — усмехнулся Баулин, — Они специально ждали, когда начнется массовый ход лосося. Вроде бы самое лучшее отвлечение нашего внимания. Нам ведь не раз приходилось иметь дело с такими отвлекающими, совмещенными операциями.

Я вспомнил кинофильм о подводных спортсменах «Голубой континент».

— Выходит, у этого диверсанта был такой же аппарат?

— Акваланг, — подтвердил капитан третьего ранга, — Как видите, им пользуются не только спортсмены! Хитроумный и в то же время простой аппарат. С ним можно продержаться под водой часа полтора на глубине до десятка метров.

— Словом, — произнес Баулин свое любимое словечко, — иностранный эсминец не зря тогда крутился у острова С. И самолет их летал неспроста.

— Так как же все-таки Кирьянов изловил этого субъекта!

— Кирьянов с Милешкиным, — поправил Баулин, — Видите ли… Вероятно, у этого «субъекта», как вы его назвали, не было еще достаточного опыта в плавании с аквалангом или он приустал, но на большой глубине он почему-то плыть не рискнул. А выдали его ночесветки. Вы ведь слыхали о том, что море может гореть, светиться?

— Не только слыхал, а и видел.

— Ну так тем более. Свечение, по-научному — фосфоресценцию, моря вызывают мириады жгутиковых инфузорий ночесветок, или, как их зовут рыбаки, морских свечек. Когда их заденете, они испускают голубоватый свет — полное впечатление, что в море вспыхивают подводные огни. Плывет, скажем, рыба или какое-нибудь судно, да, наконец, просто волнение на море — все вокруг начинает светиться. Волшебной красоты картина! Веслом гребнешь — капли и брызги, как сверкающие бриллианты! Эти самые ночесветки и выдали иностранного агента. Алексей сразу сообразил, что заморский гость с аквалангом, и сжал гофрированную резиновую трубку, по которой сжатый воздух из заплечных баллонов поступает в маску. А Милешкин схватил субъекта за ласты. Тут, батенька мой, ему и крышка!..

— Я все хочу вас спросить, — сказал я: —почему именно Алексея Кирьянова назначили в тот раз с «Вихря» на ПК-5?

— Разве я вам не говорил, что он отличный пловец? Мы с командиром базы чуяли, что ночь может оказаться хлопотливой, а погода была относительно тихая. Вот и решили испытать Алексея в возможном деле. На ПК-5, знаете ли, все посложнее…

Баулин задумался.

— Где-то сейчас наш дядя Алеша? Наверное, уже к Иркутску подъезжает… Между прочим, когда комсомольцы снимали с него выговор, он так сильно волновался, что я удивился. Вообще-то ведь он по натуре спокойный, невозмутимый, а тут его в краску бросило. Настоящая комсомольская совесть у парня! Все о себе собранию рассказал, как на духу: и про черноморскую школу, и про то, как меня недолюбливал, и как поначалу тяготился нашей службой, и про любовь свою неудачную, и даже про стычку с Петром Милешкиным.

— Из-за карикатуры в стенной газете? — напомнил я.

— Карикатура по сравнению с этим мелочь! Словом, Милешкин предложил Кирьянову написать вместе рапорт, чтобы их перевели с корабля на берег, что якобы им не под силу на корабле и их замучил придирками боцман Доронин… Что тут поднялось! Собрание возмущено, Милешкин кричит: «Я этого не говорил. Докажи. Кто нас слышал?» И так далее…

— А где сейчас Милешкин? Что с ним?

— Уехал вместе с Алексеем Кирьяновым. По одному приказу демобилизовались.

Капитан третьего ранга сокрушенно развел руками:

— Приказ один, а люди разные! Правда, уехал Милешкин от нас не таким, каким прибыл. Подшлифовала малость его наша пограничная служба, к морю приучила, к дисциплине, но такой веры в его дальнейшую судьбу, как в Алексееву, у меня, к сожалению, нет. А значит, где-то и я, и все мы чего-то не доглядели, не сделали, упустили. А может быть, в текучке дел и ключа к его сердцу не сумели найти.

Через растворенное окно с пирса донеслись четкие, отрывистые слова команды: «По местам стоять, со швартовых сниматься!»

Сторожевики уходили в ночное дозорное крейсерство…

МЫС ДОБРОЙ НАДЕЖДЫ

Пожалуй, только в таких отдаленных от крупных центров местах, как остров Н…, и осознаешь в полной мере все неоценимое значение радио, перечеркнувшего старые представления о времени и пространстве. Трудно даже представить себе, насколько усложнилась бы быстротекущая сегодняшняя жизнь без радио, что бы делали без него, к примеру, полярные зимовки, экспедиции, пограничные заставы, находящиеся в дальнем плавании корабли…

К слову говоря, именно радио и дало и начало и конец настоящему рассказу.

В клубе базы сторожевых судов свободные от боевой вахты пограничники коллективно слушали передававшуюся из Москвы оперу «Мать» (это просто замечательно, что рано утром Москва ведет радиопередачи для Дальнего Востока!). Подходило к концу последнее действие, когда помощник оперативного дежурного по штабу передал сидящему рядом со мной Баулину две радиограммы. Кивком пригласив меня с собой, капитан третьего ранга покинул зал.

В штабе — Баулин временно заменял командира базы, находящегося в отпуске на материке, — он отдал необходимые распоряжения и показал мне депеши.

Одна из них сообщала, что на Камчатке проснулся и бушует, извергая потоки лавы и выбрасывая тучи пепла и газов, вулкан Безымянный, никогда еще не действовавший на человеческой памяти и поэтому считавшийся давным-давно потухшим.

«Коварный старик», как называли на острове Н. свой собственный вулкан, всю последнюю неделю тоже курился, и, естественно, что в эти дни среди островитян было немало разговоров о вулканах, о таинственных силах, действующих в глубине земных недр. Вспоминались слышанные и прочитанные истории, начиная с гибели Помпеи; уничтожение вулканом Мон-Пеле города Сен-Пьер на острове Мартинике в Антильском архипелаге; катастрофический взрыв вулкана Кракатау близ Явы, снесший больше половины острова; непрерывно действующий вулкан Стромболи в Средиземном море, вот уже в течение многих столетий служащий для моряков естественным маяком и предсказателем погоды — перед бурями и ненастьями резко увеличивается количество выбрасываемого им дыма.

И, конечно же, в первую очередь говорилось о том, как два года назад дал себя знать и разбушевался «Коварный старик», спавший почти два столетия, и как недавно уехавший старшина первой статьи Алексей Кирьянов оставался с ним один на один на всем острове.

Камчатский вулкан Безымянный находился от острова Н. всего в какой-нибудь тысяче километров, по дальневосточным масштабам почти по соседству, и внезапное пробуждение его не могло не насторожить пограничников — Баулин приказал усилить наблюдение за поведением «Коварного старика»…

Вторая радиограмма была сигналом бедствия. Японская двухмачтовая рыболовецкая шхуна «Сато-Мару» потеряла управление и почему-то просила о помощи.

В последние сутки океан был спокоен — волнение не превышало двух баллов, японские моряки издавна известны как моряки опытные, и Баулин в недоумении пожал плечами:

— Что-то непонятное у них стряслось…

Однако текст депеши не оставлял сомнения: «Всем, всем, всем! Спасите наши души!..» Далее следовали координаты местонахождения шхуны — миль шестьдесят к северо-западу от Н.

— Кто-нибудь им ответил? — спросил капитан третьего ранга оперативного дежурного.

Дежурный доложил, что на зов «Сато-Мару» откликнулись американский китобой «Гарпун», канадский лесовоз «Джерси» и советский пароход «Ломоносов», возвращающийся с Командор.

— Ближе всех к «Сато-Мару» «Гарпун» — двадцать одна миля, — добавил дежурный, — канадец своих координат не указал, «Ломоносов» в семи часах хода.

Было ясно, что «Гарпун» поспеет на помощь японским рыбакам раньше всех, но все же для порядка Баулин сообщил о происшествии в погранотряд.

Возвратившись домой — я по-прежнему квартировал у капитана третьего ранга, — мы застали Маринку с соседским сыном Витей за игрой в рыбаков. Перевернутый вверх ножками табурет изображал кавасаки, шаль служила неводом, засушенные крабы, морские коньки и звезды, разбросанные по полу, были косяком рыбы. Маринка командовала, как заправский шкипер, а пятилетний Витя — он был главным неводчиком — сопя, подтягивал шаль за привязанные к углам веревочки.

«Иностранным рыбакам», так Маринка назвала нас с Баулиным, было приказано не вторгаться в советские воды, и нам не оставалось ничего другого, как устроиться чаевничать на кухне.

Радиограмма о начале извержения внезапно проснувшегося камчатского вулкана давала мне все основания напомнить капитану третьего ранга про давно обещанный рассказ о том, как Алексей Кирьянов оставался на острове во время извержения «Коварного старика».

Баулин принес из комнаты известный уже мне фотоальбом Курильской гряды и какую-то объемистую книгу.

— Как по-вашему, что это за остров? — показал он мне на один из снимков.

— Всех не упомнишь…

— А это? — показал Баулин другой снимок.

— Ваш Н., — сразу узнал я конус «Коварного старика».

— Эх, вы! — рассмеялся капитан третьего ранга, — На первой фотографии тоже наш Н., только она на две недели старше.

Я сличил снимки: ничего же похожего!.. Там, где на первой, «старшей», фотографии высились два скалистых пика метров по полтораста каждый, на второй едва заметны два невысоких холмика; выдающегося в море утеса вовсе не было. А вулкан?.. Просто не верилось, что это один и тот же «Коварный старик»!.. У «Старика», каким он запечатлен на второй фотографии и виден в окно сквозь дымку тумана, склоны относительно пологие, вершина значительно ниже и нет глубокого ущелья у подошвы.

— Это что же, результат извержения?

— Да, кивнул Баулин, — того самого извержения, когда Алексей Кирьянов оставался на острове.

— Лихо! — только и мог сказать я.

— Я ведь вам говорил уже, — продолжал Баулин, — что Курильская гряда одно из звеньев знаменитого вулканического кольца, опоясывающего Тихий океан. И вот, представьте, до сих пор точно неизвестно: какие на гряде вулканы действующие, какие потухшие; всего-то их на Курилах что-то около полсотни. Наш «Старик», к примеру, тоже долгое время считался потухшим, а что натворил!.. Кстати говоря, именно из-за вулканов острова гряды и получили свое общее название — «Курильские». Так их назвали русские землепроходцы за беспрерывно дымящиеся, вроде бы «курящиеся» вершины…

Баулин передал мне книгу.

— Здесь имеется довольно интересное описание нашего «Коварного старика». У меня тут закладка лежит, читайте, а я пока «рыбаков» спать отправлю, им уже пора…

Книга оказалась пожелтевшим от времени собранием путешествий по России.

В главе, заложенной Баулиным засушенным дубовым листом (с материка листок!), подробно описывалось грозное извержение вулкана на острове Н. в восьмидесятых годах восемнадцатого столетия и приводилось донесение служилых людей, посланных на Н. «Для описания и положения на план — каким видом остров состоит от порыва горелой сопки». Из донесения явствовало, что Н. подвергся тогда сильнейшим разрушениям. Вот несколько выписок: «Около острова, в прежнем его виде, были большие камни, на коих ложились сивучи, а на утесных завалах плодились морские птицы; была байдарная пристань промеж лайд… А ныне: сопку сорвало более к северу, и верх ее сделался седлом; утесистые завалки песком и камнем засыпало и сделало гладко, что и птицам негде плодиться; байдарную пристань засыпало камнем, и стало там сухо… А сопка с ужасом гремит и ныне…»

Испокон веку на Руси не переводились отважные люди!..

Я подошел к окну. Был поздний вечер, и конус вулкана и утесы были едва различимы. Сколько же раз изменялся внешний вид острова под воздействием подземных сил?

Внезапно пейзаж за окном исчез: Баулин закрыл ставни.

— Промозгло! — возвратившись с улицы, передернул он плечами.

— Ну так вот, значит, возвращаемся мы из очередного дозорного крейсерства — дело тоже в октябре было, двадцать третьего числа утром, — смотрим: что такое? Из кратера нашего вулкана стремительно вырвался гигантский столб буро-желтого дыма, достиг высоты примерно десяти километров и раздался наверху в стороны шапкой гигантского фантастического гриба. Признаюсь, мне стало не по себе: неужели начинается извержение! Мне лично доводилось наблюдать, как неистовствовали на Камчатке Ключевская сопка и Шивелуч, как во всю грохотал Алаид и бушевал Сарычев на острове Матуа, но все это я наблюдал издали, хотя и издали, доложу вам, зрелище это достаточно грозное и внушительное. А тут… тут вулкан был нашим соседом — морбаза и жилой поселок, как вы знаете, находятся от него всего в каких-нибудь шестистах метрах.

Баулин усмехнулся:

— Точнее будет сказать, мы к нему присоседились.

— А какая была погода? — поинтересовался я.

— Вначале на редкость хорошая: ясно, солнышко, ночного тумана как не бывало, даже ветер утих (октябрь ведь у нас самое лучшее время года). Однако, пока мы дошли до стоянки — это ну за каких-нибудь полчаса, — с Охотского моря нагнало туч, из Малого пролива потянуло, словно из аэродинамической трубы; дохнул нам в спину и океан, и буквально в течение нескольких минут столкнувшиеся восточный и западный ветры подняли такую толчею, что волны начали забрасываться на бак, и мы на ходовом мостике вынуждены были надеть плащи с капюшонами.

— А что вулкан?

— С вулкана я не спускал глаз. Гриб из дыма понемногу начал рассеиваться, над кратером вроде бы прояснилось. «Прокашлялся «Старик», — ухмыльнулся боцман Доронин». «А может быть, только начинает кашлять», — поправил я его. Я ведь и слышал и читал, что началу извержения обычно предшествуют выбросы из кратера скопившихся там паров и газов, насыщенных серой и еще чем-то мало приятным.

Когда мы ошвартовались на базе, туда сбежалось уже почти все население островка. К слову говоря, командир базы капитан второго ранга Леонов тоже находился в то время на материке, и я по совместительству исполнял его обязанности.

Особенно встревожились женщины: со страхом посматривали на вулкан, взволнованно спрашивали меня, что будет дальше.

Что будет?.. Разве мог я дать им ответ? Я сам ничего не знал. Эта-то вот полная неизвестность и беспомощность перед стихийным природным явлением, безусловно, и взволновала женщин, они прибежали встречать нас с детишками на руках.

Я сказал, что для тревоги у нас пока нет еще оснований и нужно сохранять спокойствие: на то, мол, и вулкан, чтобы ему куриться. И тут, как бы в опровержение моих слов, «Старик» кашлянул вторично, да так громко, что все мы чуть не оглохли и почва затряслась под ногами: из кратера вырвался новый столб пара и дыма, намного больше первого. В довершение ко всему из туч, столпившихся вокруг конуса, хлынул дождь, не обычный наш мелкий курильский бус, а форменный ливень.

«Увезите нас с острова!» — требуют женщины.

Куда увезти? На соседний необитаемый остров Безымянный? Но ведь если начнется извержение, то на Безымянном едва ли будет безопаснее, чем на Н. Погрузиться на наши сторожевики и выйти в открытый океан? Во-первых, я не имел права без приказа бросать базу, а во-вторых, волнение в океане усилилось баллов до семи: по-видимому, одновременно с нашим «Стариком» где-то поблизости начали действовать и подводные вулканы.

Надо было что-то предпринимать. Велел всем разойтись по домам, на всякий случай приготовиться к эвакуации и отправил радиограммы в отряд, на ближайшие острова и кораблям, которые могли находиться где-нибудь неподалеку. Сообщая в отряд о случившемся, я просил указаний и предупреждал о возможной необходимости срочно эвакуировать с Н. женщин и детей.

Первый ответ пришел с М.: начальник погранзаставы уведомлял, что они тоже ждут извержения своего вулкана, и советовал быть начеку. Отряд приказал при первых же признаках реальной опасности эвакуировать не только семьи военнослужащих, но и весь личный состав, документы и по возможности материальные ценности.

«Желательно оставить на Н. одного-двух опытных наблюдателей-радистов», — заканчивалась радиограмма нач-отряда.

Из кораблей первым откликнулся на наш призыв танкер «Баку». Он находился от нас в пятнадцати часах хода. «Не вылетают ли из кратера бомбы? — спрашивал капитан. — Гружен бензином»…

— Какие бомбы? — не сразу понял я.

— Вулканические. Температура их достигает чуть ли не тысячи градусов. Попади одна такая штучка в танкер с бензином…

— Ясно, — кивнул я.

— «Реальная опасность»… «Вулканические бомбы»… Ничего этого пока, слава богу, не было, — продолжал Баулин. — После вторичного выхлопа из кратера паров и газов и нескольких подземных толчков «Коварный старик» вроде бы утих. Только необычайный, прямо-таки тропический ливень хлестал по-прежнему, а вулкан ни гу-гу…

«Взяли курс ваш остров. Приготовьтесь», — положил передо мной радист депешу «Алеута». Я было настолько уже успокоился, что хотел известить «Баку» и «Алеута», что нужда в их помощи миновала, но какой-то внутренний голос подсказал: «Не обнадеживайся, не торопись: мало ли еще чего может быть…»

Из-за обложивших все небо туч стемнело раньше обычного. Отправив два сторожевика в ночное дозорное крейсерство (граница есть граница!), я распорядился погрузить на третий документы, деньги и недельный запас продовольствия и пресной воды. Потом послал офицеров с матросами по жилым домам узнать, как чувствуют себя наши семьи, и перенести на корабль их вещи. Представьте себе, некоторые из женщин с ребятишками, оказывается, уже спали. Никто ведь из них до сей поры не испытал, что такое извержение вулкана.

«А не перевести ли на всякий случай женщин и детей в клуб?» — подсказал мне начштаба. С советом нельзя было не согласиться. Клуб-то ведь наш находится на мысе, почти что рядом с пирсом. Вышли мы на крыльцо. Ветер и дождь будто ошалели. И тут вдруг меня качнуло. Схватился я за перила, а они так и дрожат. Секунда не миновала, и снова меня мотануло из стороны в сторону, будто пьяного.

— Начались подземные толчки?

— Они самые.

Баулин переплел пальцы, хрустнул суставами.

— Всякое доводилось испытать в жизни, но ничего нет хуже, когда из-под ног уходит земля… Из канцелярии выбежал Полкан — пес у нас был такой, любимец всей базы, — в другое время его под дождь палкой не выгонишь, а тут сам выскочил, морду к тучам да как завоет…

— Значит, верно, будто животные чуют землетрясение?

— Шут их знает, может, и чуют! Факт тот, что Полкан всю душу своим воем вытягивал… Иу, короче говоря, с этой минуты наш остров начало трясти, как грушу. И не беззвучно, а с треском, с грохотом, да еще с каким!.. Я посмотрел на вулкан: над кратером поднялось огромное багровое зарево. Прошло каких-нибудь пять-семь минут, и послышался нарастающий беспрерывный гул, вроде бы мчатся тысячи поездов. В тучах засверкали гигантские молнии, никогда я до этого таких не видел — словом, громы небесные начали состязаться с громами подземными. А из кратера один за другим все чаще и чаще вырывались клубы не то буро-серого, не то буро-желтого пара.

Минут через сорок после того, как «Старик» снова «проснулся», мы погрузили всех женщин и детей на сторожевик.

«Где «Алеут», где «Баку»? — спрашиваю радиста. «Ничего, — отвечает, — не могу разобрать: один треск в эфире, разряды мешают».

Баулин поднялся из-за стола, зашагал по комнате.

— Знаете, что меня тогда поразило? Ни одна из наших женщин не заплакала. Детишки, те, конечно, перепугались, ревут в три ручья. Маринка моя — ее Кирьянов на «Вихрь» принес, — так она прямо зашлась от слез, а женщины— ни звука. Подходят ко мне: «Чем, — говорят, — мы вам можем помочь?..»

Я опять к радисту: «Где «Баку», где «Алеут»?» — «Не отвечают…» В океане тем временем разболтало волну баллов уже на девять. Выходить с детишками, с женщинами — рискованно! Я за сторожевики, что в дозор ушли, и то волновался.

С «Баку» мы установили связь только под утро. Оказалось, что он уже несколько часов дрейфует на траверзе Н. и ждет, когда мы начнем погрузку.

А «Коварный старик» окончательно осатанел: из кратера вместе с клубами пара и газов вылетали гигантские снопы огня. Все это утягивало куда-то вверх, к черту на кулички, и взамен обычного ливня с небес сыпался липкий горячий пепел.

Вскоре, как и предчувствовал капитан «Баку», из вулкана, будто из жерла колоссальной пушки, начали вылетать сотни огромных раскаленных камней-бомб. Одни взрывались в воздухе, разлетаясь на множество осколков, другие падали на склоны горы и, подпрыгивая, катились вниз. Зрелище, прямо скажу, жуткое!

А в океане немыслимая волна. Как при таком шторме пересадить женщин и детей со сторожевика на «Баку»?..

Размышлениям моим был положен конец, когда камни начали сыпаться на территорию базы и с шипением, оставляя клубы пара, плюхаться в воду. Один из таких «камешков» упал на крышу штаба, как раз над радиорубкой. Обрушившаяся балка ранила обоих радистов.

«Желательно оставить на Н. одного-двух наблюдателей-радистов, — вспомнил я радиограмму из отряда. Кого же я могу оставить?» — «Кирьянова», — подсказал боцман Доронин.

— Почему именно его? — невольно перебил я Баулина.

— А видите ли в чем дело, — сказал капитан третьего ранга, — с тех пор как Доронин с Алексеем прокатились с ветерком на тузике за анкерком с «Хризантемы», да особенно после того как комсомольцы сняли с него выговор, Алексей стал неузнаваем! Ни одна минута у него не пропадала зря: за короткий срок он стал отличным комендором, дальномерщиком и сигнальщиком. Хорошо овладел и радиоделом…

— И вы попросили его остаться один на один с «Коварным стариком»?

— Зачем «попросил»? Приказал! Выбирать добровольцев мне было некогда.

— А разве бомба не разбила рацию?

— Проверили на скорую руку — работает…

Баулин снова уселся за стол.

— Ну в общем мы пошли к «Баку», а Кирьянов остался на острове.

— И как же вы в такую бурю высадили на «Баку» своих пассажиров?

— Высадили… Одному Нептуну известно как, а высадили… Сейчас речь не о нас. Словом, едва мы отошли от острова мили за две, как на нашем Н. раздался чудовищной силы взрыв. Из кратера полетели не камни, а уже целые раскаленные глыбы, тучи, буквально целые тучи пепла закрыли небо — не поймешь, день или ночь. Потом мы узнали, что этот пепел донесло даже до Петропавловска-Камчатского. Вот какая невероятная силища! «Старик» выбрасывал из своего нутра такое количество камней, песка и пепла, что, не будь вокруг острова бездонных глубин, наверное, площадь его увеличилась бы раза в два, если не во все три. Новым взрывом опрокинуло в море вот этот утес, — показал Баулин на первую фотографию, — рухнул в океан, будто спичечная коробка. А эти два пика — на второй фотографии их уже нет — превратились в маленькие вулканчики. Ученые называют их вулканами-паразитами.

«Все в порядке, — радирует Кирьянов с острова, — повторяются сильные и частые подземные толчки…»

Внезапный зуммер стоявшего на письменном столе полевого телефона прервал рассказ капитана третьего ранга.

— «Пятый» слушает, — дав отбой, отозвался Баулин, — Так… Понятно… Готовьте «Вихрь»… Сам пойду…

— Неслыханно! — гневно бросил он, поспешно надевая реглан и фуражку. — Представьте себе, «американец» не пошел на СОС «Сато-Мару».

— Как не пошел?

— А вот так! Мы пойдем.

Он достал из ящика стола клеенчатую тетрадь, точь-в-точь такую же, в какую были переписаны «Сказки дяди Алеши».

— Это дневник Кирьянова. Он вел его, когда оставался на острове. Забыл, чудак, взять с собой…

Известие о том, что, пренебрегая всеми неписаными вековыми морскими законами, американское судно отказалось пойти на сигналы бедствия японских рыбаков, настолько поразило меня, что я не сразу взялся за дневник…

Записи Алексея Кирьянова почему-то начинались лишь на третьи сутки после начала землетрясения (кстати говоря, он вел их то карандашом, то чернилами, но неизменным четким почерком, даже без намека на скоропись). Привожу их дословно, опуская некоторые менее значимые подробности.

«26 октября, 10 часов. — Это уже на третьи сутки! — Извержение продолжается с неослабевающей силой. Дом трясется, будто в лихорадке. Полдень, а небо черное. Над вулканом багровое зарево. Временами вспыхивают то ярко-алые, то голубоватые огни. Измерил на дворе базы слой пепла — 50 сантиметров. Позавтракал консервами и бутербродами. Полкан от пищи отказался, скулит…

Слушал по радио последние известия. Иностранные ученые, гости Академии наук, посетили нашу, первую в мире, атомную электростанцию. Ура нашим рабочим, инженерам и ученым!.. А американцы опять испытали у атолла Бикини атомную бомбу. И что они хотят? Запугать нас войной?..

Между прочим, гриб дыма и пара над вулканом очень похож на гриб от атомного взрыва…

На всякий случай запаковал все Маришины игрушки и коллекции, надо будет отнести их поближе к берегу… Что-то поделывает в Загорье моя названая сестренка Дуняша? Наверное, сердится, что не ответил еще на ее последние письма… Почему-то Дуня все стоит перед моими глазами, такая, какой я видел ее два с половиной года назад, на вокзале в Ярцеве. Она специально приехала из Загорья проводить меня в армию, а я, бесстыжий, и двух слов не сказал ей, все глядел на Нину… И сейчас смотрю на Нинину карточку… Почему это так — не любит тебя человек, и ты знаешь, что он не достоин твоей любви, а из сердца вырвать его все не можешь?.. Как она сказала мне тогда, когда я просил ее поехать в Загорскую сельскую школу: «Я не хочу жить с темными людьми…» Я даже боцману Доронину постеснялся это рассказать, когда мы пережидали с ним на отмели туман. Одной Ольге Захаровне потом рассказал…»

«26 октября, 16 часов. Из кратера пошла лава двумя потоками ярко-красного цвета. Один поток течет в сторону лежбища сивучей и нерп, другой — к поселку. Температура воздуха +35°, температура пепла +60°. Разом взорвались оба малых вулканчика. Осколки камней барабанят по крыше, как шрапнель. Раскаленный камень угодил в фойе клуба. Начался пожар. Погасил его тремя огнетушителями, которые работали безотказно».

«27 октября, 2 часа. Ночь, а светло, как днем. Из кратера появились три новых потока лавы. Лава течет бурно. Первый поток водопадом обрушился в океан. Вода кипит, все вокруг в клубах пара. Температура воздуха +41°. Полкан забился под койку…

Сегодня я разорвал и бросил в поток лавы ее карточку… По радио передавали, что в Антарктике при разгрузке корабля провалился под лед и утонул тракторист, комсомолец Иван Хмара. Вот они наши герои!..»

«27 октября, 10 часов. Крепился, крепился и ничего не мог с собой поделать — уснул. Проспал целых два часа. Разбудил меня громкий рев. Это сивучи и нерпы перебазировались с лежбища к самому пирсу: с лежбища их прогнала лава. Из воды у пирса торчат сотни голов перепуганных животных. Подходил к ним совсем близко. Удивительно: они меня совсем не испугались…»

«27 октября, 20 часов. Извержение продолжается. Вершина вулкана похожа на огромный красный колпак. Второй поток лавы подполз совсем близко к крайнему жилому дому. Осталось двадцать метров. Дом вот-вот загорится. Перетащил из него все, что мог в клуб базы. Клуб стоит на высоком мысу, и лаве сюда не добраться.

Почему-то мыс этот у нас до сих пор никак не назывался. Я назвал его мысом Доброй Надежды… По радио передавали, что на целинных землях Сибири и Казахстана собран первый замечательный урожай. Как-то с урожаем у нас на Смоленщине? Дуня писала, что из Ярцева приехали в колхоз новый председатель и агроном, вроде бы дело пошло на поправку…»

«28 октября, 16 часов. Извержение продолжается. Только что вернулся от самого кратера. Подъем занял три часа. Очень жарко, но терпеть можно. На всякий случай, чтобы не ударило камнями, привязал на голову две подушки. Камни в голову не попадали, но от жары подушки помогли. Кратер — огромная круглая впадина. Лава пыхтит, как тесто в квашне. Внутри вулкана все клокочет. Почва беспрерывно колеблется. Взрывы следуют один за другим. В воздух взлетают «капли» лавы, каждая с хороший бочонок, закручиваются винтом и с оглушительным треском лопаются. Падая на склоны, они сплющиваются, как комья глины. Красиво, но страшновато. Убежал от кратера, потому что нечем стало дышать: воздух насыщен серой…

На всякий случай перетащил из всех жилых домов что мог в клуб, на мыс Доброй Надежды. Хотел днем написать письмо Дуне, но так и не успел, а сейчас до того устал, что боюсь не уснуть бы, а надо еще измерить температуру и слой пепла…»

«29 октября, 10 часов. Извержение продолжается, но, по-видимому, идет на убыль. Потоки лавы уменьшились. Тот, что подполз к поселку, начал остывать. Наверху образовалась корка серо-бурого цвета. Из трещин вырываются струйки сернистого газа. Бросил на корку порядочный камень, он ее не пробил. Наступил сам. Держит. Но ногам так жарко, что пришлось подпрыгивать. Дечет. Пробил корку шомполом. Шомпол вмиг накалился…

Сходил на скалу «Птичий базар» — ни одной птицы, перелетели на другие острова. Под слоем пепла нашел несколько заживо изжаренных кайр, должно быть, они были подбиты камнями… Полкан повеселел… Шторм не больше пяти баллов… По радио передавали статью о предстоящем запуске искусственных спутников Земли. Американцы собираются запустить спутник размером с футбольный мяч, а какой спутник запустим мы?.. Неужели скоро сбудется мечта Циолковского и люди полетят на другие планеты?! Вот это время!..

Написал Дуне, что после демобилизации обязательно вернусь в Загорье, в школу. Буду преподавать в первых классах и поступлю в заочный пединститут…»

«30 октября, 1 час 30 минут. Только что произошел самый сильный взрыв. Меня сбросило с койки. Выбежал на улицу. Вулкана не узнать: почти треть его вершины исчезла. Стало сразу тихо. Подземные толчки прекратились. Обошел всю базу и поселок. Дома целы. Стекла окон, обращенных к вулкану, выбиты. Многие крыши пробиты камнями. Передал радиограмму в отряд: «Нужно стекло и шифер. Питание рации на исходе. Все в порядке…»

Последняя фраза в дневнике осталась незаконченной: «По-моему, необходимо, чтобы на мысе Доброй Надежды…»

«Вихрь» ошвартовался у пирса только в девятом часу утра, вымытый, надраенный, словно с парада. Отдавая с ходового мостика последние команды, Баулин закинул руки за спину, что, как я уже приметил, служило верным признаком плохого настроения капитана.

«Неужели «Вихрь» не нашел «Сато-Мару»? Или он опоздал и шхуна пошла ко дну?.. А возможно сигналы бедствия были очередной уловкой рыбаков-хищников, отвлекавших на себя внимание пограничников?» (мне довелось уже слышать не одну подобную историю). Вопросы вертелись у меня на языке, но, видя настроение командира, я не рискнул задать их ему. По вполне понятным причинам я не мог задать их при нем и кому-либо из команды, даже хорошо знакомым мне боцману Доронину и рулевому Атласову.

Мне показалось было, что Баулин поздоровался суше, чем обычно, но вскоре я понял: у капитана третьего ранга не было оснований для приветливых улыбок. Его сообщение настолько потрясло собравшихся в штабе офицеров, что на несколько минут в комнате воцарилось гнетущее молчание.

Так вот почему «Вихрь» выглядел таким чистеньким, будто только что выкупанный младенец, которого не успели еще вытереть простыней!..

Когда «Вихрь» подошел к двухмачтовой «Сато-Мару», прежде всего обнаружилось в свете прожекторов, что палуба ее пуста. Похоже было на то, что экипаж давным-давно покинул потерявшую управление шхуну. Повернувшись бортом к ветру, она покачивалась на легких волнах. Налети хороший шквал — ее неминуемо опрокинуло бы.

«Вихрь» дал несколько отрывистых сигналов сиреной, и тогда только над фальшбортом шхуны появилась пошатывающаяся фигура японца с синим платком на голове.

Рыбак походил на покойника. Он не мог даже помахать рукой, а едва поднял ее до уровня плеч. Он даже ничего не крикнул в ответ на вопрос, заданный Баулиным по-английски: «Что у вас случилось?..»

Высаженные на борт «Сато-Мару» боцман Доронин, военврач базы и трое матросов обнаружили, что двигатель и рулевое управление шхуны в полной исправности, но все двенадцать членов ее экипажа недвижимо лежали в носовом и кормовом кубриках. Только тринадцатый, тот, что встретил «Вихрь» — он оказался радистом, был еще в состоянии держаться на ногах.

«Похоже на острую форму лучевой болезни», — осмотрев рыбаков, произнес военврач.

Из несвязных рассказов радиста и шкипера шхуны выяснилось, что с месяц тому назад в южной части Тихого океана на шхуну обрушился ливень с пеплом. Пепел принесло с юга, должно быть из района атолла Бикини, где американцы произвели подряд испытания нескольких водородных бомб.

Японские рыбаки не сразу догадались, что за страшная беда обрушилась на их корабль. Когда же болезнь свалила их, покрыв тело язвами и поразив легкие, они долгое время не могли починить поврежденную тайфуном радиоантенну, и течения и ветры все несли и несли их к северу.

Узнав, какое бедствие терпит «Сато-Мару», американский китобоец «Гарпун», подошедший было по сигналу СОС к ее борту, немедля повернул обратно. Возможно, что капитан китобойца испугался заразы, а может быть, он, снесшись с кем-то по радио, получил соответствующую инструкцию.

Обмыв всех рыбаков, окатив палубу «Сато-Мару» из пожарных шлангов, снабдив японцев свежими продуктами и чистой пресной водой, приняв, естественно, необходимые меры по безопасности своего корабля, пограничники забуксировали шхуну и сообщили по радио о происшедшем японским кораблям, которые могли находиться где-нибудь поблизости.

Под утро к «Вихрю» и «Сато-Мару» подошел японский краболов. Быстро произведя все необходимые формальности, пограничники передали ему соотечественников и шхуну.

— Поблагодарили они нас, и мы легли на разные курсы, — закончил капитан третьего ранга свое невеселое сообщение…

«Коварный старик» по-прежнему курился, по-прежнему радио приносило известия о продолжающемся извержении сопки Безымянной на Камчатке, но все это казалось нам на острове Н., да, конечно, и не только нам, малозначимым в сравнении с новой трагедией, постигшей японский народ.

Лишь через несколько дней, передавая Баулину дневник Алексея Кирьянова, я сказал:

— Натерпелся парень, настоящий герой…

— А вы знаете, — улыбнулся капитан третьего ранга, — он ведь нас не встретил, когда мы вернулись на остров. Спал на пирсе как убитый. Видно, вышел встречать, да так, не дождавшись, свалился и уснул.

— А что это он тут не дописал? — показал я на неоконченную фразу в дневнике.

— Алексей предлагал, чтобы впредь все склады базы строились только на этом самом мысе, который он окрестил мысом Доброй Надежды. С тех пор этот мыс мы так и называем.

— Разрешите нескромный вопрос: многие ли семьи вернулись тогда на ваш остров?

— Все! — Баулин рассмеялся, — Чудак вы человек. Не каждый же год подряд «Старик» будет «кашлять». Больше скажу — семей у нас с тех пор прибавилось: пяте ро офицеров из отпуска с материка молодых жен привезли.

— А Кирьянова тогда чем-нибудь отметили?

— А то как же! Начальник пограничного округа наградил Алексея именными часами. Москва — медалью «За отличие в охране государственной границы СССР», а дальневосточный филиал Академии наук — Почетной грамотой.

— Филиал Академии наук?

— Что вы удивляетесь? Ведь за все время извержения «Коварного старика» Алексей, помимо личного дневника, вел подробнейшие записи. Из Петропавловска-Камчатского к нам на Н. специально приезжали ученые-вулканологи, так они просто диву дались: «Научные наблюдения пограничника Кирьянова — для нас сущий клад…»


Мыс Доброй Надежды…

Как-то, несколько дней спустя, мы гуляли на нем с Маринкой и боцманом Дорониным. Далеко, почти на самом горизонте, шел какой-то парусник.

— Японец, — прищурившись, определил боцман, — Двухмачтовая, моторно-парусная шхуна «Хризантема». Капитан третьего ранга не говорил вам, как «Вихрь» побил карту шкипера «Хризантемы»? Алеша Кирьянов тоже в той игре участвовал. Всего-то товарищ Баулин, может, и не упомнил, ну да если он разрешит, мы с Атласовым тоже кое-какие детальки вспомним…

БИТАЯ КАРТА

Историю о том, как «Вихрь» спутал карты шкипера «Хризантемы», я слышал от многих пограничников из команды сторожевика. Однако по обыкновению капитан третьего ранга Баулин меньше всего говорил о своем участии в этой сложной боевой операции, а боцман Доронин, как всегда, не отставал тут от командира. Вот почему мне пришлось объединить все рассказанное без ссылок на первоисточник.

* * *
Ветер дул с северо-востока в лоб. Океан дышал тяжело, вздымая крупные отлогие волны. Как обычно, небо закрывали тучи. За целое лето метеорологи зарегистрировали у Средних Курил всего-навсего тринадцать солнечных дней. Мелкий моросящий дождь — бус — высеивался почти не переставая.

Сторожевик «Вихрь» возвращался после двухсуточного дозорного крейсерства в районе островов К. и П. Барометр продолжал падать, и капитан третьего ранга Баулин приказал прибавить ходу, торопясь до наступления шторма поспеть на базу.

Начиная с Олюторки и Карагинского острова, что у северо-восточной оконечности Камчатки, до мыса Лопатки, Командорских и Южных Курильских островов, во всех гаванях, стоянках и прибрежных факториях знали смелого командира, готового в любую минуту отправиться в море, навстречу любой опасности. Из этого, однако, вовсе не следовало, что Баулин предпочитал ровным попутным ветрам крепкие «лобачи» и безразлично относился к солнцу.

И он обрадовался, когда вдруг в мрачных сизо-серых тучах проглянула узкая голубоватая полынья. Полынья увеличивалась на глазах и вскоре стала похожа на гигантский моржовый бивень. Острие бивня вспыхнуло оранжево-красным огнем и вонзилось в солнце. Паутинная сетка буса оборвалась.

Появление солнца в этих широтах Тихого океана было событием столь редким, что Баулин счел необходимым занести в вахтенный журнал: «29 августа 195… года, 10.06. На траверзе мыса Ю. показалось солнце». Сигнальщик Петро Левчук скатился по крутому трапу в тесный кубрик, где свободные от вахты пограничники сражались в домино и слушали радиоконцерт, и гаркнул:

— Свистать всех наверх, солнце!

Первым, как положено, поднялся на ют боцман Семен Доронин. Высоченный широкоплечий богатырь, он, прищурившись, поглядел из-под ладони на солнце.

— Давно не видались, соскучилось!

— Сейчас опять спрячется, — сказал Алексей Кирьянов.

— Что оно телеграмму тебе прислало? — усмехнулся Петро Левчук. Худощавый, стриженный под бокс, все лицо в веснушках, он закинул ногу на ногу, небрежно облокотившись о шлюпку-тузик.

— Целых три, когда ты еще не протер глаза! — Кирьянов не лазил в карман за словом.

Обогнув мыс Ю., «Вихрь» пошел параллельно берегу. Теперь задувало уже не в лоб, а в правую скулу форштевня. На фоне посветлевшего неба скалистые кряжи острова, круто опускающиеся в океан, казались еще более высокими. В случае нужды тут не надейся укрыться от непогоды. На Средних Курилах мало бухт, где бы корабль мог спокойно отстояться во время шторма или тайфуна. Недаром капитаны торгового флота предпочитают поскорее миновать эти мрачные скалы. А пограничники плавают тут каждый день — что поделаешь, служба.

Прибрежные утесы отливали то иссиня-черным, то белым, будто по ним пробегала рябь. Казалось, каменные громады ожили. Со стороны острова доносился непрерывный гул, напоминающий гул могучих порогов. На утесах шумел птичий базар: миллионы кайр и гаг.

Стаи кайр то и дело поднимались в воздух. Когда они дружно, крыло к крылу, летели навстречу сторожевику, то напоминали стремительно несущееся облачко: грудь и шея птиц были белыми. Неожиданно они поворачивали обратно, и в мгновение облачко превращалось в черную полость, падающую в океан. Но пограничники не обращали внимания на птиц. Зато как только сторожевик миновал птичий базар, все, даже невозмутимый сибиряк Иван Ростовцев, перешли на левый борт, и никто уже не отрывал глаз от берега. «Вихрь» поравнялся с лежбищем ушастых тюленей — котиков. Баулин еще издали увидел, что берег заполнен пугливыми животными, и скомандовал в машину сбавить ход. Зачем их тревожить!

Котики располагались на узкой каменистой береговой полосе «гаремами» по тридцать-сорок коричневато-серых, окруженных детенышами маток. В середине каждого «гарема», словно часовые на страже, бодрствовали рослые, темно-серые самцы.

— Нежатся! Небось тут их тысяч на пятьсот, не меньше, — с ласковым восхищением сказал Доронин.

— А вот тот секач здоров, пудов за сорок! — показал Левчук.

— Который? — поинтересовался Кирьянов.

— Да вон там, правее рыжей скалы.

— Ревнует, старый шельмец! — усмехнулся боцман.

Огромный секач, о котором шла речь, был явно встревожен. Он поводил из стороны в сторону усатой мордой и, обнажив клыки, зло поглядывал на четырех расхрабрившихся и совсем близко подползших к «гарему» молодых котиков-холостяков.

За бухтой, где утес был совсем отвесным, на едва возвышавшихся над водой камнях нежились морские бобры.

Опершись о поручни ходового мостика, Баулин с любопытством наблюдал морских зверей в бинокль.

Вот плывет на спине самка, а на груди у нее пристроился смешной круглоголовый бобренок, а вот этому бобру то ли не хватило места на камнях, то ли такая уж ему пришла охота — он тоже перевернулся на спину и блаженствует, покачиваясь на волнах.

Интерес пограничников к котикам и бобрам объяснялся не только тем, что всем добрым людям свойственна любовь к мирным животным, но и тем, что эти звери были частью тех богатств, которые охранял сторожевик. Мех котиков и морских бобров — заманчивая приманка для хищников-зверобоев самых различных национальностей. Пренебрегая тайфунами и рифами, нарушители частенько норовят подплыть к островам. Авось, зеленый вымпел советского сторожевика не покажется над волной. Тогда риск окупится с лихвой.

Баулин выпрямился, сунул бинокль в футляр и, заложив руки за спину, посмотрел на голубую полынью в небе. Тучи почти совсем уже затянули ее. Ветер заметно посвежел. Сомнительное удовольствие — снова попасть в шторм! И без того двое суток уткой ныряешь в волнах. Вспомнилось, что сегодня четверг. Ольга уйдет в клуб базы на занятия кружка кройки и шитья. Значит, Маринка опять останется вечером дома одна с соседским Витюшкой: соседская бабка ложится с петухами. Чего доброго, Витька опять вспорет ножницами подушку и разукрасит себя и Маринку перьями. И убрала ли Ольга спички? Не учинили бы ребятишки пожар — Шторм навалился раньше, чем его ждали…

Смахнув с лица соленые капли, Баулин натянул капюшон и пошире расставил ноги. Мысли о доме нарушил взобравшийся на мостик вестовой. Он передал донесение радиста. Радист сообщал, что где-то поблизости сыплет «морзянкой» старым шифром какое-то судно.

«Ого! Пожаловали!» Баулин скомандовал лечь на обратный курс, и через несколько минут «Вихрь» уже мчался по направлению к нарушителям. Судя по пеленгу, незваные «гости» находились где-то у западного берега острова К.

Через полчаса хорошего хода среди волн показалась стройная двухмачтовая моторно-парусная шхуна. «Хризантема»! Баулин сразу узнал ее по рангоуту. Высокие, слегка склоненные к корме фок- и грот-мачты, изящные длинные реи, гордо вздернутый над заостренным форштевнем бушприт с туго наполненными ветром кливерами придавали шхуне тот особый щеголеватый вид, который так ценят истые моряки. Старая знакомая!..

«Хризантема» нередко шныряла близ Курил, явно занимаясь не только хищническим ловом рыбы, но и морской разведкой, и всегда ловко уходила от пограничников, ни разу еще не попавшись им в советских водах. Как-то, уже давно, она ловила на траверзе мыса Туманов горбушу и, вовремя успев выбрать сети, удрала от «Вихря» в нейтральные воды; потом она, боцман Доронин уверял, что он узнал ее тогда, пользуясь густым туманом, вильнула в Малом проливе перед «Вихрем» кормой в каком-нибудь кабельтове и из боязни, что ее задержат, выбросила за борт анкерок. Доронину и Кирьянову с риском для жизни еле-еле удалось достать анкерок с отмели. В этом дубовом бочонке были, оказывается, спрятаны портативный киносъемочный аппарат с телеобъективом и пять кассет с пленкой — улика, попадись «Хризантема», была бы неопровержимая! Безусловный шпионаж. Но не пойман — не вор и не шпион…

«Интересно, что ты сейчас у нас забыла?» — глядя на «Хризантему», хмурился Баулин.

Хмуро смотрели на незваную гостью и пограничники на баке.

— Зарятся на наши Курильские острова, — с раздражением сплюнул за борт Алексей Кирьянов, — И ведь зря: не по зубам лакомство.

— Оно, конечно, после сорок пятого им уже не так-то легко зариться: ученые стали, — усмехнулся боцман Доронин. — До войны знаете до чего дело доходило? — обернулся он к молодым матросам, — Как выйдешь в дозор, обязательно их встретишь. Эти их кавасаки в наши воды за сельдью и треской словно мухи на мед слетались. А схватишь за шиворот, бормочут: «Мы не знали, мы ошиблись». А где уж там «ошиблись»! Под самый берег, черти, подваливали. За крабами к Камчатке японцы с целыми плавучими заводами приплывали.

— Извиняюсь, товарищ боцман, сколько же вам тогда было лет? Двенадцать? — с самым серьезным видом спросил сигнальщик Левчук.

— Причем тут я, командир рассказывал, — спокойно возразил Доронин.

— На юте, отставить разговоры! — оборвал с мостика капитан третьего ранга и нажал кнопку. На сторожевике зазвенел колокол громкого боя — тревога!

Пограничники заняли места согласно боевому расчету.

Не разворачиваясь против ветра и не обращая внимания на свежую волну, Баулин с ходу подошел к японской шхуне.

Он сам отправился на борт «нарушительницы» с досмотровой партией (боцман Доронин, Кирьянов и Левчук). «Теперь-то уж мы тебя схватив! за руку!» — обрадованно подумал капитан третьего ранга. Однако ему пришлось разочароваться: на шхуне не оказалось ни одной рыболовной снасти, ни одной рыбьей чешуи на палубе и в трюмах. Не в пример другим японским рыболовецким судам «Хризантема» блистала чистотой. Что за чертовщина! Зачем же она нарушила морскую границу?..

Шкипер «Хризантемы», маленький, черноволосый, вертлявый человечек (так вот ты каков!), не скупился на извинения за невольное, как он заявил, пребывание в советских водах. Льстиво кланяясь и прижимая к животу судовые документы, он с готовностью предложил обыскать не только трюмы, но и всю шхуну. Он очень рад видеть советского офицера своим гостем. О! Неужели русский офицер сомневается в искренности его слов? У него абсолютно ничего нет. Шхуна не собиралась ловить рыбу или бить котиков. Они никогда бы не позволили себе этого, никогда! Скоро начнется тайфун, очень сильный тайфун! «Хризантема» надеялась получить приют в советской бухте.

Баулину надоела болтливость шкипера. Берега острова К. не имеют бухт, защищенных от штормового наката. Господину шкиперу должно быть это хорошо известно, и незачем заходить в советские воды. Японцы опытные моряки, и не им бояться тайфуна, да еще на таком отличном судне, как «Хризантема».

Самый тщательный обыск не дал никаких результатов. Правда, пограничники обнаружили на шхуне первоклассную радиостанцию. Но в этом, собственно, нет ничего предосудительного. Каждое судно вправе иметь радиостанцию. Баулин был удивлен другим: в кают-компании «Хризантемы» он увидел двух иностранцев. Развалясь в кожаных креслах, они пили виски, будто у себя дома. Из паспортов, снабженных всеми положенными визами, явствовало, что это заокеанские газетные корреспонденты. Они путешествуют по Японии.

«Хозяева!» — решил Баулин. Однако он возвратил пассажирам «Хризантемы» документы и сказал по-английски, что впредь не рекомендует им плавать на судне, шкипер которого не считается с международным морским правом.

Путешественники поблагодарили за совет и предложили Баулину стаканчик сода-виски. Жаль, что господин офицер отказывается. Сода-виски отлично согревает организм, а сегодня такая мерзкая погода!

Шкипер улыбался и пространно выражал свое восхищение отвагой красных пограничников, рискующих выходить в океан на небольшом судне. Он так и сказал по-русски: «Отвасный красный пограничника».

Баулин предложил шкиперу в течение пятнадцати минут покинуть советские воды.

Шкипер был удивлен. Как, его не арестовывают и не ведут в бухту? Как, с него даже не берут штраф? Какие благородные советские пограничники! Отдавая бесчисленные поклоны, он проводил Баулина до трапа.

— Я бы так запросто их, наглецов, не отпустил! — прошептал Алексей Кирьянов, услышав о решении капитана третьего ранга.

— Командир знает что делает, — отрезал Доронин. По правде говоря, он удивился не меньше Кирьянова: задержать «нарушителя» в советской зоне… — и отпустить на все четыре стороны?!

Подивился решению командира и рулевой Атласов. Быстро перебирая ручки штурвала, он мельком глянул через плечо вслед удалявшейся «Хризантеме».

Переваливаясь с борта на борт, «Вихрь» снова повернул к северу.

— На сколько часов у нас горючего! — позвонил Баулин в машинное отделение.

— Часов на двадцать! — последовал ответ.

— Добро!..

Вскоре «Хризантема» скрылась за гребнями волн. А минут через десять радист «Вихря» перехватил новую шифрованную радиограмму. Шифр был известен пограничникам. Шхуна предупреждала кого-то о близости советского сторожевика.

— Так я и знал! — повеселел Баулин, — Теперь всю сеть вытащим, — И отдал команду: —Право руля на обратный курс!

Ясно, что «Хризантема» не заблудилась в океане. Радиосигналы и излишняя болтливость шкипера, который словно нарочно хотел во время обыска подольше задержать пограничников, подсказали Баулину решение сделать вид, будто его удовлетворили объяснения японца, и отпустить шхуну с миром.

«Вихрь» вторично развернулся к югу.

Вскоре в пределах видимости вновь показалась стройная шхуна. Словно играючи, она с легкостью неслась по волнам.

— Хорошо идет, чертовка! — не удержался Атласов.

— Моряки приличные! — подтвердил Баулин и приказал повернуть корабль на тридцать градусов к западу, а сам спустился в радиорубку и передал кодограмму на остров Н., на базу погрансудов.

Похоже было, что «Хризантема» дразнит пограничников: завидев советский сторожевик, она быстрым маневром ушла на полмили в нейтральные воды, но через полчаса снова приблизилась. Шхуна явно отвлекала «Вихрь», а Баулин будто не замечал ее и продолжал путь на юго-запад.

Миновали траверз мыса Ю., а «Хризантема» все еще шла с левого борта параллельным курсом и не собиралась отставать от сторожевика.

В третий раз вестовой принес перехваченную радиошифровку. И тут «Хризантема» резко вильнула в советские воды. Теперь форштевень ее был направлен прямо на «Вихрь». По-видимому, присутствие на шхуне иностранцев вернуло юркому шкиперу прежнюю наглость, и он прибег к старому приему японских пиратов — угрозе тараном.

Нетрудно было представить, чем это могло кончиться для небольшого сторожевика: форштевень у «Хризантемы» с оковкой…

— Вежливые: хотят поздороваться за ручку! — деланно ухмыльнулся Кирьянов.

— Пугают! — помрачнел Доронин.

Вдобавок к мотору японец, не считаясь со свежим ветром, рискнул поднять все паруса. Усы бурунов у форштевня «Хризантемы» вспенились. Накренясь на правый борт, она понеслась еще стремительнее.

Однако этот маневр произвел на Баулина не больше впечатления, чем новая порция брызг, брошенная волной в лицо, так по крайней мере подумалось рулевому Атла-сову. Капитан третьего ранга только прищурился. Уже отчетливо были видны фигуры стоящих на баке «Хризантемы» иностранных корреспондентов, когда он, не сворачивая с курса, приказал сделать предупредительный выстрел из носового орудия.

Суда находились в это время друг от друга в каком-нибудь кабельтове. «Хризантема», накренясь еще больше и едва не касаясь реями волн, свернула в сторону.

Баулин взглянул на ручные часы и довольно улыбнулся: «слабоваты нервишки у «путешественников».

Ровно через десять минут все объяснилось. И тревожные радиодепеши, и настойчивые попытки шхуны отвлечь «Вихрь» подальше на юг, и пиратская угроза тараном — все это было звеньями одной цепи. Слева по носу появились два казасаки — небольшие моторные рыболовецкие боты.

«Издалека их принесло! — посуровел Баулин, — Своим ходом они бы сюда не добрались, тут не обошлось без буксира «Хризантемы». И яснее ясного, что они пришли не за сельдью, и не за камбалой — чересчур уж роскошно: двухмачтовая шхуна для каких-то двух кавасаки! Не зря, не зря торчат на баке «Хризантемы» заокеанские хозяева…»

Кавасаки вслед за шхуной полным ходом удирали в океан, но у «Вихря» было неоспоримое преимущество в скорости, и он отрезал им путь к отступлению.

Сторожевик подошел к борту первого кавасаки с такой стремительностью, что от резкого трения завизжали и задымились кранцы.

Доронин и Кирьянов перепрыгнули на палубу бота. Девять «рыбаков» что-то поспешно выбрасывали за борт. Однако оклик боцмана, хлопнувшего ладонью по прикладу автомата, заставил их нехотя поднять руки. Зажав румпель руля под мышкой, поднял руки и шкипер. Поклонившись дулу кирьяновского автомата, просунутого в иллюминатор будки машинного отделения, моторист заглушил мотор.

— Так-то оно лучше! — усмехнулся Алексей.

Над океаном густели сумерки, и под их покровом второй кавасаки попытался было улизнуть, но пулеметная очередь, выпущенная «Вихрем» в воздух, заставила и его застопорить машину.

На этот раз обыск дал совершенно неожиданные результаты: в рыбном трюме восемь отсеков были заполнены столитровыми бидонами со смолой и креозотом — бидоны из двух отсеков команда успела выбросить в океан. Трюм второго кавасаки оказался пустым, но едкий запах креозота не оставлял сомнений, что груз обоих ботов был одинаков.

Тут нечего и гадать — ясно, что креозот и смола предназначались для тайной поливки лежбиц котиков, чтобы заставить чутких животных покинуть советские воды.

Котики водятся в северном полушарии лишь на Командорских и Курильских островах, на небольшом советском же островке Тюленьем и на островках Прибылова, принадлежащих Соединенным Штатам Америки. Безусловно, не хуже, чем Баулину, это было известно и заокеанским хозяевам «Хризантемы». На какие только подлости не готовы они, чтобы потолще набить карман!..

Забуксировав оба кавасаки, «Вихрь» лег, наконец, курсом на север, к базе. Можно было бы, конечно, заставить «нарушителей» идти за сторожевиком своим ходом, да едва ли стоило рисковать. В надвигающейся ночи могло приключится всякое, тем более что шкиперы ботов не пытались оправдываться и не раскланивались с той притворной учтивостью, какую, не скупясь, напускал на себя недавно шкипер «Хризантемы».

Лица их были — мало сказать угрюмы — злы. Упрямо, зло были сжаты губы, зло глядели из-под припухших век черные немигающие глазки.

На каждом кавасаки Баулин оставил по два пограничника: на первом — Доронина с Кирьяновым, на втором — Лев-чука и Ростовцева. Только бы никого из них не укачало!..

А шторм разыгрывался не на шутку. К ночи он достиг шести баллов. Валы громоздились один на другой, становились все выше, все круче. Ветер срывал с гребней пену, расстилал ее белыми полосами. Волны с грохотом обрушивались на бак, с головы до ног окатывая вахтенных, с шипением разбивались о командирскую рубку, злыми, солеными брызгами обдавали ходовой мостик.

Кавасаки, сдерживаемые буксирным тросом, зарывались в волну еще глубже, и трос то натягивался струной, то давал слабину, и тогда «Вихрь» кидался вперед.

Как ни привычны были к непогоде пограничники, но и они утомились от качки, от беспрерывного грохота, от колючих брызг, бьющих в лицо. Каждый новый удар волн, сотрясая сторожевик, отзывался во всем теле. В довершение ко всему резко похолодало.

А кавасаки болтались за кормой, вдвое уменьшая ход сторожевика и делая еще более опасной встречу с тайфуном, грозившим нагрянуть с минуты на минуту.

Темнота пала сразу, будто небо задернули гигантским черным парусом. Баулин не видел океана, но чувствовал по водяной пыли, срывавшейся с гребней волн, уже восемь, а то и все девять баллов!

«Каково-то ребяткам на кавасаки?» — промелькнула мысль. И вдруг ошалевший ветер наотмашь ударил в лицо. Штормовые раскаты слились в сплошной грохот. Налетевшие со всех сторон острые, свирепые волны мотали и подбрасывали сторожевик. Океан распоряжался небольшим кораблем как хотел. С пушечным залпом сорвался и улетел во тьму парусиновый чехол с тузика, жгутом взвилась лопнувшая радиоантенна, будто яичная скорлупа под молотом, вдребезги разлетелись от ударов волн толстые стекла в иллюминаторах рубки. Наружная обшивка и шпангоуты судна стонали, в такелаже на высокой ноте пел ветер. «Вихрь» дрожал, словно живое существо.

«Толчея! Центр циклона!» — только успел подумать Баулин, как «Вихрь» рванулся, вроде бы у него вмиг утроилась мощность машины.

«Неужели?!» Баулин оглянулся, ища опозновательные огни кавасаки, но ничего не смог разглядеть — так густо был насыщен воздух водяной пылью.

— Так держать! — что есть мочи крикнул он рулевому.

— …ать! — едва расслышал Атласов.

Ухватившись за поручни, Баулин сбежал по трапу.

Густая осенняя волна накрыла его, щепкой приподняла над палубой, и если бы он не вцепился в поручни, его смыло бы в океан. В следующее мгновение «Вихрь» переложило на другой борт. Баулина швырнуло на металлические ступени трапа.

Едва не потеряв от боли сознание, капитан третьего ранга хлебнул горько-соленой воды и секунды две не мог ничего сообразить. Отфыркиваясь, отплевываясь, он нашел правой рукой штормовой леер, протянутый вдоль палубы, и тогда только рискнул разжать левую руку и расстаться с поручнем трапа.

Приняв попутно с десяток ледяных ванн, Баулин добрался, наконец, до кормы и убедился, что буксирный трос болтался свободно.

Бортовая качка прекратилась — значит, «толчея» осталась позади, там, где были два кавасаки с четырьмя пограничниками.

Перебирая штормовой леер, командир вернулся на ходовой мостик, крикнул на ухо Атласову:

— Право руля на обратный курс!..

Товарищи по отряду считали Баулина самым волевым, самым твердым командиром, а между тем он двое суток не мог успокоиться, когда во время майского тайфуна матросу Шубину перешибло буксирным тросом руку. Шубин давным-давно выписался из госпиталя, ходил в пятый рейс, а Баулину было все еще не по себе. Он считал, что трос лопнул тогда по его недосмотру. Теперь же четыре пограничника могут погибнуть или попасть в плен!

Сколько уж раз иностранные разведки пытались насильно захватить наших советских граждан.

Четыре пограничника… Боцман Семен Доронин — он Баулину всегда и во всем правая рука.

Алексей Кирьянов, лучший комендор дивизиона, с которым так много пришлось повозиться, прежде чем он из упрямого, строптивого парня превратился в отличного пограничника. Буквально на днях Баулин узнал, что Алексей послал в Академию наук заявление с просьбой, чтобы его обязательно зачислили в экипаж, если не первой, то хотя бы второй ракеты, которая полетит на Луну.

«Здоровье мое самое нормальное, — писал Алексей, — семейное положение — одинокий. Воспитанник комсомола и партии…»

Иван Ростовцев, старшина второй статьи, обстоятельный, немногословный сибиряк, прямой души человек, добряк, жалеющий каждую подстреленную птицу, и при всем том смелый до отчаянности. Это он, Ростовцев, перепрыгивая с льдины на льдину, спас в устье Охоты во время ледохода двух школьников, которых грозило унести в океан.

Петр Левчук, отличный сигнальщик, горячий, но отходчивый, смекалистый одессит, самозабвенно влюбленный в технику, музыку и в родной город…

Все они, все четверо, — молодцы ребятки. Любят нелегкую морскую службу (это не у тещи на блинах!), любят товарищей и добровольно ни за что не променяют небольшой, порядком уже послуживший на границе сторожевик ни на какой самый новейший эсминец или крейсер.

Что ответит Баулин в случае беды их близким, командованию? Чем оправдается перед своей совестью?..


Боцман Доронин с детских лет отлично знал сетеподъемный бот — кавасаки. Однако никогда еще ему не приходилось попадать на кавасаки в такой шторм, как сегодняшний, да к тому же имея на борту девять нарушителей границы, которые только и ждут, как бы поскорее от тебя избавиться.

Кавасаки — суденышко маленькое, всего шестнадцать метров в длину, и экипаж его (обычно не более шести рыбаков) во время непогоды с трудом размещается в носовом кубрике. Сейчас же на борту, не считая Семена с Алексеем, было девять человек (вероятно, для того чтобы побыстрее разлить креозот и смолу по лежбищу котиков, хозяева «Хризантемы» намеренно увеличили команду бота).

Семерых «рыбаков» Доронину кое-как удалось втиснуть в кубрик, заперев его снаружи на задвижку, двоих же пришлось оставить вместе с Алексеем в будке машинного отделения. Сам боцман остался за будкой, на площадке рулевого, у румпеля, поглядывая то вперед, где в темноте едва был различим силуэт сторожевика, взбегающего на волны, то за корму — там мотался на буксире второй кавасаки с Левчуком и Ростовцевым.

Будь небольшое волнение, все бы, конечно, обошлось благополучно, но вскоре, после того как пограничники забуксировали кавасаки за «Вихрем», шторм разыгрался сначала на семь, а потом и на все девять баллов.

Сдерживаемый буксирным тросом, кавасаки не мог уже взбираться на гребни высоких волн и ковылял, то и дело зарываясь носом и черпая на себя тонны воды. Хорошо еще, что удалось заблаговременно наглухо закрыть трюм с бидонами деревянными щитами и крепко-накрепко задраить брезентовым полотнищем, а то трюм в момент наполнился бы до краев — и гуляй на дно кормить крабов!..

Чтобы ослабить натяжение троса, Доронин, приоткрыв дверь в машинную будку, приказал Алексею запустить мотор (пограничникам нередко приходилось задерживать моторные боты, и вся команда «Вихря», исключая новичков, была обучена обращению с моторами).

Мотор чихнул раз пять, прежде чем ритмично застучали клапаны, но Доронин не слышал этого — кавасаки зарылся носом в очередную волну. Тяжелый гребень загнулся, с грохотом обрушился на палубу, ударился о будку так, что она затрещала, и накрыл пригнувшегося боцмана. Волна была так тяжела, словно по спине прокатились пятипудовые мешки. Доронин согнулся в дугу, но не выпустил из рук румпеля руля.

Баулин не зря думал, что его ребяткам на кавасаки куда труднее, чем на «Вихре». Волны почти беспрерывно покрывали маленький бот, он ковылял, трещал, кланялся, переваливался с боку на бок, нырял и все-таки выкарабкивался на свет божий, слушаясь твердой руки Доронина, как взнузданный конь слушается опытного наездника.

Площадка рулевого находилась на самой корме, за будкой машинного отделения, и, борясь с крутой волной тайфуна, прищурив глаза, весь напружась, Семен то и дело больно ударялся лбом, щеками и носом в дверь будки и не мог уж разобраться — от океанской ли воды или от крови у него солоно на губах и во рту, вода или кровь застилает ему глаза.

Только бы не выпустить румпель руля, только бы удержать румпель!..

Не легче, чем Семену Доронину на палубе, было и Алексею Кирьянову в будке. Машинное отделение называлось так будто в насмешку. В середине узкой низкой будки находился мотор, в проходах по сторонам его можно было стоять только боком, пригнувшись, чтобы не ударяться головой в потолок, обитый листами толстой жести. К тому же Алексей находился в этой тесноте не один — с него не спускали глаз двое «рыбаков», обозленных и, как то понимал Алексей, готовых на любую подлость.

От непривычного напряжения сводило шею, и того гляди упадешь во время крена на рычаги или на горячие цилиндры мотора или сунешься рукой на раскаленные шары зажигания. Грудь спирало от духоты, от копоти, в носу и глотке першило от испарений бензина, от вони перегретого машинного масла.

Беда пришла, когда кавасаки вслед за «Вихрем» угодил в «толчею», в самый центр циклона. Бот закачался во все стороны, как ванька-встанька, и тут-то вдруг и сорвалась с болтов расположенная в носу сетеподъемная машинка. Со всей силой двухсот пятидесяти килограммов стальная штуковина скользнула наискось по палубе и, задев краешком (только краешком!) угол будки, проломила его.

Не думая уже о том, что можно упасть на мотор, Алексей скинул бушлат и, как пробкой, заткнул им пролом. В этот-то момент один из «рыбаков» выхватил из пазов в стене гаечный ключ и наотмашь ударил Кирьянова. Не накренись кавасаки — удар пришелся бы по голове. Падая на пол, Алексей успел громко вскрикнуть.

Бросив румпель — тут уж мешкать некогда! — боцман рванул дверцу машинного отделения и бросился на помощь товарищу. Пока он протиснулся между мотором и стенкой туда, где на полу боролись Кирьянов и один из «рыбаков», второй проскользнул с другой стороны мотора на площадку рулевого, захлопнув за собой дверь, запер ее щеколдой и, ухватившись за выступы трюмного люка, рискуя быть смытым за борт, пробрался на нос и сбросил с крюка буксирный трос.

Будка тускло освещалась висящим под потолком фонарем. Скрутив «рыбака», Доронин ринулся обратно. Кавасаки неуправляем, его вот-вот перевернет! Однако дверь оказалась запертой. Раз, два, три! Семен с остервенением ударял плечом в крепкие, обитые листами жести дубовые доски и наконец-то сорвал дверь с петель…

Освобожденный от тяжести за кормой, подгоняемый ветром, «Вихрь» стремительно мчался на юг. Неожиданно совсем рядом из темноты вынырнул силуэт первого кавасаки. Сторожевик настиг его, поравнялся, включил прожектор. Лишь бы не ударило волной о борт!

Баулин махнул рулевому Атласову, тот понял, прицелился взглядом к плящущей метрах в полутора от «Вихря» палубе бота и прыгнул.

Атласов появился вовремя — положение Доронина и Кирьянова было критическим: сбросив буксирный трос, «рыбак» отпер кубрик, и остальные нарушители выбрались уже на палубу.

На втором кавасаки дело обстояло лучше, чем ожидал Баулин: Ростовцев по-прежнему стоял у штурвала, держа бот в разрез волнам, Левчук — у запертого кубрика…

На рассвете шторм начал сдавать. За кормой сторожевика качались на волнах кавасаки, будто за ночь ничего не произошло.

— Ну, брат, и командир у нас! — глубоко вздохнув, сказал Алексей, потирая ушибленное плечо.

— А что тут особенного: для капитана третьего ранга это самая обыкновенная операция, — ответил Доронин, поворачивая румпель, чтобы поставить бот в кильватер «Вихря». Посмотрев на кубрик, в котором снова были заперты нарушители, боцман добавил:

— Ваша карта бита!..

— А «Хризантема»? — напомнил Кирьянов.

— Не все сразу, — нахмурился Доронин, — Повадился кувшин по воду… Поймаем и «Хризантему».

Ветер дул опять с северо-востока в лоб, но океан устал за двое суток, и волны не были уже такими крупными и злыми, как ночью.

Небо по обыкновению затягивали низкие блекло-сизые тучи, и все высеивался и высеивался из них моросящий бус, однако сейчас он не казался пограничникам назойливым: явления природы, как и многое в жизни, тоже познаются в сравнении — лучше уж бус, чем тайфун…

ПОСЛЕДНЯЯ УЛЫБКА «ХРИЗАНТЕМЫ»

Трудно узнать в этой обледенелой, засыпанной снегом шхуне красавицу «Хризантему». Бушприт превратился в огромную неуклюжую ледяную болванку, склоненные к юту фок- и грот-мачты и длинные реи тоже обледенели. Снасти смерзлись и провисли под тяжестью снега.

Снег всюду — на палубе, на спардеке, на ходовом мостике, на ступенях и поручнях трапа. Даже рында[14] и та в снеговой шапке.

Не видно на местах расторопного экипажа, не отдает с мостика команды юркий черноволосый шкипер.

Вокруг «Хризантемы» громоздятся торосы. Они сжали ее, и она накренилась на левый борт градусов на двадцать.

Если бы не дымок, поднимающийся из железных труб над носовым кубриком и на корме, над камбузом, да не занесенная снегом фигура человека с автоматом через плечо у двери в тот же камбуз — можно было бы подумать, что на «Хризантеме» давно уже никого нет, что это мертвый корабль.

Небольшая бухточка с крутыми скалистыми берегами, в которой стоит шхуна, забита льдом, и только в одной ее части виден темный клочок чистой воды.

— У камбуза Алексей Кирьянов, — объяснил капитан третьего ранга, когда я опустил фотографию.

— Почему же он оказался на «Хризантеме» один?

— Фактически оказался один, — с всегдашней своей точностью поправил Баулин, — Первое время нарушителей в кубрике сторожил и боцман Доронин.

— Это та самая операция у мыса Туманов?

— Она самая, — кивнул Баулин, — Ох, и переволновались за трое суток мы все на «Вихре»! Рацию-то ведь «рыбаки» успели испортить, самолетам мешала непогода, и мы никак не могли узнать, что же происходит на «Хризантеме».

Капитан третьего ранга вдруг довольно усмехнулся:

— Если вы когда-нибудь захотите описать эту историю, обязательно озаглавьте ее «Последняя улыбка «Хризантемы». Больше уж она никогда не будет насмехаться над нами и водить нас за нос.

— Она затонула?

— Цела-целехонька.

— Тогда я ничего не понимаю, — осталось признаться мне…


В ту зиму свирепые январские тайфуны разломали кромку льда в Беринговом море и береговой припай на Камчатке, и битый лед понесло к Курильской гряде. Небольшие льдины плыли с севера, покачиваясь на волнах, и в общем-то не очень мешали сторожевикам нести дозорную службу. Куда больше забот доставляло обледенение.

Обрушиваясь на корабль, волны стыли на студеном ветру, покрывая толстым слоем льда фальшборт, палубу, надстройки, орудия, якорные цепи. Корабль тяжелел, погружаясь выше ватерлинии. Скалывание льда превращалось чуть ли не в беспрерывный аврал.

А штормы все наваливались и наваливались, становились все злее и злее. Сохрани-ка равновесие на уходящей из-под ног обледенелой палубе!

Четыре часа вахты тянулись как вечность, время отдыха пролетало мгновением. В сушилке не успевали просыхать ледяные панцири-плащи и бушлаты; кок не успевал кипятить обжигающий чай.

С каждым днем льды несло с севера все гуще, и вскоре они начали забивать бухточки и узкие проливы между островами и островками. Громоздясь друг на друга, льды лопались с пушечным грохотом, образуя у берегов горы торосов.

В сравнении с материковыми морозы были не такими уж суровыми, каких-нибудь двенадцать-четырнадцать градусов, но на океанском ветру — стоили всех двадцати пяти.

Одним словом, плавать в эту пору трудно, но плавать необходимо — граница охраняется в любое время года, круглосуточно, при любой погоде…

Пересекая разными курсами заданные ему квадраты, сторожевик «Вихрь» только что сбросил за борт несколько тонн сколотого льда. Наступило очередное хмурое утро. Капитан третьего ранга собирался сдать вахту помощнику и спуститься в каюту, чтобы хоть часика два да поспать, когда впередсмотрящий Левчук доложил о появлении «Хризантемы». Впрочем, тотчас же увидел ее и сам Баулин.

Шхуна вынырнула из-за скалистого мыса необитаемого островка, ритмично постукивая своим стосорокасильным «Симомото». До нее было меньше кабельтова — метров сто, и Баулину даже показалось, что знакомый черноволосый шкипер (на этот раз голову его украшал треух из меха лахтака) осклабился во весь рот.

«Смеешься?!» — вскипел Баулин, вмиг вспомнив все неприятности, которые ему пришлось перенести из-за этой нахальной шхуны.

Однако он тут же понял и всю серьезность положения: метрах в полутораста от «Хризантемы» стеной надвигался туман. Такой туман, наплывающий резко обозначенными полосами, явление крайне редкое вообще и особенно в холодное время года, даже на Курилах. Но факт оставался фактом — стена непроницаемого тумана двигалась как гигантский занавес. А это означало, что с севера гонит массу плавучего льда.

«Хризантема» ринулась навстречу туману, как напуганный ястребенок спешит под крыло матери.

Колоколом громкого боя на «Вихре» была объявлена боевая тревога, в машину была дана команда: «Полный форсированный!», на фалах подняли сигнал по международному коду: «Требую остановиться!»

Никакого впечатления! «Хризантема» неслась к стене спасительного тумана. Не остановила ее и зеленая ракета.

Баулин знал, что шхуна хорошо приспособлена для плавания в битом льду и встречи с плавающими льдами: у нее окованный форштевень, ледовая обшивка из дуба, стальной руль.

«Неужели опять удерет?.. В густом тумане, во льдах поймать ее будет трудно… Еще несколько минут — и «Хризантема» войдет в этот туман»…

Капитан третьего ранга пошел на крайность — дал предупредительный выстрел из носового орудия.

Шхуна застопорила ход.

«Следовать за нами!» — подняли сигнал на «Вихре».

«Следовать своим ходом не могу, сломалась машина», — нагло ответил шкипер «Хризантемы», хотя всего минуту назад «Симомото» стучал без перебоев.

Уже в полосе тумана «Вихрь» подошел к шхуне и, высадив на ее борт досмотровую партию, взял «Хризантему» на буксир.

На этот раз юркий черноволосый шкипер не кланялся, не извинялся, он только зло бросил, что оказался в советских водах из-за тумана.

Из-за тумана? Но ведь шхуна вышла из пролива до тумана? Туман только-только нагрянул, возразил Баулин.

Однако шкипер продолжал гнуть свою линию: он будет протестовать, он не виновен, виноват туман.

И опять старое: «Хризантема» не собиралась ловить рыбу. Красные пограничники могут убедиться — в трюмах ни одной иваси. Сети сухие, уложены в ящики в форпике.

Наглость шкипера могла бы вывести из себя даже глухонемого. Алексей Кирьянов от изумления широко раскрыл глаза; боцман Доронин прикусил губу, чтобы не выругаться (хотя, как известно, в его обиходе и не было бранных слов); капитан третьего ранга, заложив руки за спину, барабанил пальцами о ладонь.

Иваси действительно в трюме нет; сети действительно сухие и уложены в ящики, но зачем все же понадобилось «Хризантеме» заходить в советские воды? Опять туристская прогулка? Тогда где же путешественники? Ах, шкипер тренирует молодой экипаж! Обучает молодежь плаванию в сложных метеорологических условиях, обращению с эхолотом, радиопеленгатором и локатором? Допустим, что так, но как же можно выходить в учебное плавание с неисправной машиной?..

— Двигатель в полной исправности, — доложил Баулину боцман, — Нет подачи в топливной магистрали…

Двигатель новенький, а хитрость старая, шитая гнилыми нитками, — пока «Вихрь» подходил к «Хризантеме», «молодые рыбаки» постарались насовать в трубопроводы всяких затычек.

Механик не видел, как это сделали? Очень похвально для опытного, аккуратного механика!..

Кожаная заграничная куртка с застежками-молниями на механике новенькая. И все крепыши матросы почему-то в новеньком, нестираном заграничном шерстяном белье, будто японцы разучились сами делать отличное белье.

«Где же зарыта собака? Зачем на этот раз «Хризантема» пожаловала в советские территориальные воды?..»

Ответ на этот вопрос нашелся не сразу, но он был ошеломляющим…

Обыскивая один из отсеков трюма шхуны, Баулин — он сам возглавил досмотровую партию — обратил внимание на то, что отсек этот был как будто бы метра на полтора короче других отсеков. Измерили соседние отсеки — точно: короче на сто сорок сантиметров. Глухая поперечная переборка при простукивании загудела, как днище пустой бочки. Что же за ней?..

Громкие протесты шкипера ни к чему не привели: капитан третьего ранга приказал взломать переборку. Впрочем, как тут же выяснилось, пускать в ход топоры и ломики не пришлось: повнимательнее осмотрев переборку, боцман Доронин обнаружил дубовые клинья, загнанные между внутренней обшивкой борта и верхним и нижним брусом продольной переборки. Стоило вытащить клинья, и ложная поперечная переборка отвалилась сама собой. За ней находился потайной отсек, до половины заполненный тщательно упакованными приборами, свернутыми оболочками малых воздушных шаров, легкими контейнерами и стальными баллонами.

Картина ясна! «Хризантема» никогда не была гидрографическим судном и не несла метеорологической службы. А если бы даже и была и несла такую службу, то зачем же упрятывать научные приборы в тайник? И зачем снаряжать воздушные шары фотоаппаратами-автоматами с телеобъективами? Какое отношение к науке имеет все это фото-кино-радио-телеоборудование?

— Оборудование явно разведывательного назначения, — добавил Баулин (он не стал сейчас уточнять, что на всех приборах стоят марки разных иностранных фирм).

Шары предназначались для запуска в советское воздушное пространство — тут нечего было и гадать. Вопрос в другом: не успела ли «Хризантема» уже запустить несколько таких шаров-шпионов? И кто из команды руководил их запуском? Кто? Конечно, не этот юркий шкипер?

Однако все это будет выяснять уже не Баулин. Задача «Вихря» задержать нарушителя границы с поличным и доставить в отряд. И доставить как можно скорее, пока не испортилась вконец погода.

Обыскивая «Хризантему», капитан третьего ранга невольно прислушивался к шороху и скрежету за бортом: льды все напирают и напирают. Должно быть, где-то к северу тайфун разломал огромное ледяное поле. Вот о борт ударилась большая льдина и еще одна. А «Вихрь» ведь совсем почти не приспособлен к плаванию в ледовых условиях и металлическая обшивка его корпуса не так мягко пружинит, как деревянная, усиленная дубовыми обводами обшивка «Хризантемы».

Поднявшись из трюма на палубу шхуны, Баулин понял, что заниматься прочисткой труб топливной магистрали двигателя «Симомото» уже нет времени — льды окружали суда со всех сторон.

— Останетесь со старшиной первой статьи Кирьяновым на шхуне, — приказал капитан третьего ранга боцману Доронину…

Трюм с отсеком-тайником был задраен и опечатан, команду шхуны заперли в носовом кубрике, переброшенный с «Вихря» буксирный трос закреплен за кнехты на носу шхуны.

Само собой разумеется, что Баулин строго-настрого наказал Доронину, чтобы ни одна душа из экипажа «Хризантемы» не могла пробраться в трюм — там вещественные доказательства того, что шхуна заслана в советские воды с явно преступными целями. На сей раз юркому шкиперу «Хризантемы» не увильнуть от ответственности!

С трудом развернувшись в битых льдах, «Вихрь» взял направление к острову Н.

Похолодало. Туман отступил перед морозным дыханием январского утра. Льды поредели, волнение было не больше трех баллов, и Баулин прикинул, что часа через три, не позже, сторожевик ошвартуется на базе.

Время от времени поглядывая за корму, капитан третьего ранга видел там кланяющуюся волнам «Хризантему», фигуру Алексея Кирьянова на баке и радовался, что на этот раз все обошлось как нельзя более удачно.

Он вспомнил последнюю встречу с «Хризантемой», когда она пыталась отвлечь «Вихрь» от кавасаки, груженных креозотом, страшный тайфун и то, как он переволновался тогда за судьбу унесенных в ночь пограничников…

Теперь песенка разбойничьей шхуны спета!..

Можно было бы уже и спуститься в каюту и соснуть два-три часика, но Баулин решил, что успеет отдохнуть дома. Он только попросил вестового принести на ходовой мостик в термосе чая «погорячее и покрепче»…

За годы службы на границе Баулину частенько приходилось сталкиваться с врагом, вступать с ним в схватку, испытать немало горечи поражений и радости побед, но почему-то именно сегодняшняя победа казалась ему сейчас наиболее значимой.

Он вспомнил, как безошибочно угадывала всегда Ольга по его настроению, что у него очередная неудача по службе, и как она, ничего не выспрашивая, умела успокоить его.

Всматриваясь в очертания скалистых островов, что возникали справа один на смену другому, он вспомнил всю свою жизнь с Ольгой и как, приехав сюда на Курилы, она ни разу не посетовала на то, что ей здесь скучно, и даже не заикнулась ни разу, что ей хочется вернуться на материк, в Ленинград, к родным, в привычную обстановку кипучей городской жизни. Напротив, она не уставала восхищаться и суровостью местной природы, и простыми, чистосердечными людьми, окружавшими ее тут, и с утра до ночи хлопотала и дома по хозяйству, и в клубе базы, и у соседок по поселку, которым в чем-нибудь нужно было помочь.

Он вспомнил, как они были счастливы, счастливы их солнышком Маринкой, счастливы всей жизнью, выпавшей им на долю.

Вспомнив о Маринке, Баулин не мог не подумать и о том, что будущей осенью ее придется отправить на материк в школу-интернат (Ольгины родители умерли в Ленинграде от голода во время блокады. Он тоже из всей своей семьи один остался взрослый, младший брат Олег учится в Бакинском мореходном училище).

От резкого ветра на глаза навернулись слезы. Сморгнув их, капитан схватился за бинокль. «Этого еще не хватало!..»

С юго-запада неслось сизо-свинцовое растрепанное облако. Шквал… минут через пятнадцать-двадцать все вокруг встанет дыбом — шквал пригонит с собой разъяренное стадо крутых океанских волн.

Не будь за кормой «Вихря» шхуны, Баулин поставил бы корабль встречь шквалу, вразрез волнам, но «Хризантема» была беспомощна — машина не работает, у штурвала один боцман Доронин. Шквал без сомнения оборвет буксирный трос. А долго ли продлится эта свистопляска? Слишком памятен был капитану третьего ранга прошлогодний тайфун, чтобы он отважился рисковать и людьми и шхуной. «Вихрь» находился в это время как раз неподалеку от необитаемого скалистого островка. Там есть бухточка. Нужно завести туда шхуну и поставить на якорь.

В мгновение оценив обстановку и приняв решение, Баулин отдал необходимые команды…

Буквально за три минуты до того, как налетел шквал, боцман Доронин и Алексей Кирьянов отдали якорь за скалистым мыском. Для второго судна в бухточке не было места, защищенного от волн, и «Вихрю» пришлось выйти в открытый океан.

Капитан третьего ранга рассчитывал, что, как только пройдет шквал (ну так через полчаса, через час), «Вихрь» вернется к острову и снова забуксирует шхуну. Однако на деле все обернулось иначе: шквал принес с юго-запада потоки теплого воздуха, с севера вместе с битыми льдами шли массы холодного воздуха, и, столкнувшись, они разыгрались новым свирепым тайфуном, перешедшим в затяжной ледовый шторм. Температура упала до минус восемнадцати.

Полтора суток боролся «Вихрь» с волнами, ветром и битыми льдами, поневоле отходя к югу. Когда же шторм утих, наконец, обледенелый, побитый тяжелой холодной волной сторожевик не смог пробиться к оставленной в бухточке шхуне — путь преграждали торосы…

— Веселей, чем у бабушки на свадьбе! — проворчал боцман Доронин.

Наступал ранний январский вечер, а шторм и не намеревался утихать. Нечего было и надеяться, что «Вихрь» придет сегодня за «Хризантемой».

— Где наша не ночевала! — ухмыльнулся Доронин, оттирая щеки и уши.

Бухточка скорее походила на ловушку ставного невода, чем на спасительную гавань. От океана ее отделяла невысокая каменистая гряда, шириной метров в семь, не больше. Ударяясь о гряду, огромные волны перехлестывали через нее и окатывали притулившуюся за ней шхуну ливнем холодных тяжелых брызг до верхних рей фок-мачты, если не до клотика.

Алексею Кирьянову было не до смеха — выбивая на обледенелой палубе чечетку и размахивая руками, он никак не мог согреться.

Дверь носового кубрика сотрясалась от беспрерывных ударов. «Ловцы» вопили, что они замерзают, и требовали затопить печку и принести горячий ужин. Из всех голосов выделялся пронзительный фальцет шкипера.

— Образованный господин, — кивнул боцман на дверь: шкипер выкрикивал ругательства и на японском, и на английском, и на русском языках. Вперемежку с бранью он требовал, протестовал и взывал к гуманным чувствам «красных пограничников».

— Две недели в нервном санатории, и синдо[15] будет здоров, — выдавил, наконец, из себя Алексей.

— Плюс два года за решеткой без права передачи, — уточнил Доронин.

Однако шутки шутками, а нужно было что-то предпринимать. Приказав Кирьянову встать с автоматом на изготовку у двери в кубрик, Семен притащил из камбуза в корзине угля и, вежливо предупредив японцев, чтобы они не рыпались, передал им корзину и коробок спичек. Когда в железной печке затрещал огонь, боцман потребовал коробок обратно: «Со спичками баловать не положено».

Вскоре разгорелась печка в камбузе и был разогрет бульон из кубиков и чай.

Бульонные кубики, галеты и шоколад говорили пограничникам не меньше, чем новенькое заграничное белье экипажа, — обычно ловцы и матросы японских шхун питаются вонючей соленой треской и прогорклой морской капустой.

— Усиленный рацион шпионского образца! — буркнул Доронин.

Они с Алексеем тоже по очереди поужинали в камбузе.

В том же камбузе они и будут отогреваться по очереди. Через каждые два часа. Так решил боцман. Можно, конечно, было располагаться на отдых в кормовой кают-компании — два мягких кожаных кресла, все удобства, но, во-первых, следовало экономить уголь, а, во-вторых (и это главное), от камбуза ближе к кубрику с арестованными. Мало ли что может случиться…

Сняв с ходового мостика красный и зеленый бортовые фонари и белый гакабортный фонарь с кормы, Семен дополна заправил их маслом, зажег и поставил на палубе напротив тамбура в носовой кубрик, прикрыв с боков от брызг и ветра бухтами манильского троса и парусами.

Из шкиперской кладовой были извлечены запасные парусиновые плащи.

— Теперь нам сам «Егор, сними шапку» не страшен, — сказал боцман, первым заступая на ночную вахту.

— Какой Егор? — не понял Кирьянов.

— Так мой батя норд-ост кличет.

Ночь прошла спокойно, если не считать того, что волны все окатывали и окатывали шхуну ливнем брызг, и она обледенела, потеряв всю свою недавнюю красоту. Раз десять начинал сыпать сухой снег, и пограничники не успевали очищать от него фонари.

Зато с рассветом посыпались неприятности, как горох из худого мешка. Шторм не утихал ни на минуту. Бухточку начало забивать обломками льда. Они с грохотом громоздились один на другой, подпирали со всех сторон шхуну, и она заметно накренилась на левый борт. Крепкий корпус потрескивал. В кормовом трюме обнаружилась течь. Если бы двигатель работал, можно было бы пустить в ход мотопомпу, но «если бы», как известно, в помощники не годится.

Кое-как законопатив трещину паклей и откачав часть проникшей в трюм воды ручной помпой, Доронин поспешил на стук и вопли арестованных к носовому кубрику.

— Роске, роске! — кричал перепуганный шкипер, — Летаем воздух! Бомба! Ба-бах! Будет взрыва!..

Взрыв? Бомба?..

— Тихо! — прикрикнул боцман, — Говорите реже и не все сразу.

«О какой бомбе вопит синдо?» Во время обыска на «Хризантеме» не было найдено ни одной бомбы.

И тут Семена осенила страшная догадка. Это действительно вроде бомбы! В трюмном отсеке под фонарной и малярной кладовкой хранятся банки с карбидом. Обычно рыбаки заправляют карбидом плавучие фонари на ставных неводах «Ако-Мари». По ночам фонари обозначают линии невода, оберегая его таким образом от судов. Соединись карбид с водой, и точка — взрыв!..

Выбросить тяжелые банки с карбидом за борт нельзя, они разобьются о торосы — и опять-таки взрыв или пожар.

Вспотев от тяжести и страха, Семен перетащил все банки из трюма в штурманскую рубку. Теперь, даже если шхуна полузатонет и ляжет на грунт, вода не дойдет до карбида (измерив глубины по бортам шхуны, Доронин несколько успокоился — вода не покроет и палубы).

Ликвидировав очаг возможной опасности, так Семен назвал склад карбида, боцман перелез через фальшборт на торосы и сфотографировал «Хризантему».

— Для отчета, — объяснил он Кирьянову…

С запада бухточку обступали отвесные скалы, со стороны же океана низкая каменистая гряда не могла препятствовать шторму творить все, что ему вздумается. Фок-рей, утяжеленный льдом и снегом, не выдержал очередного порыва девятибалльного ветра, переломился и с треском и звоном полетел вниз. Раскачиваясь на смерзшихся вантах, фок-рей со всего размаха ударил Доронина в грудь, и он свалился как подрубленный.

— Не волнуйся, Алеха… Обыкновенный перелом правой ключицы, в остальном все в порядке! — прошептал Семен подбежавшему Алексею и потерял сознание…

Так Алексей фактически остался на шхуне один против тринадцати здоровенных озлобленных парней. Правда, парни были заперты в кубрике, но ведь им нужно носить уголь и пищу…

Через иллюминатор в тамбуре кубрика японцы видели, как был ранен боцман. Видели они и как Кирьянов унес его в камбуз.

«Скоро ли окончится этот окаянный шторм? Скоро ли подойдет к острову «Вихрь»?.. И как он сможет вытащить «Хризантему» из этой ледяной ловушки?..»

Вернувшись на пост к кубрику, Алексей услышал сквозь вой ветра, что кто-то зовет его по имени. Что за чертовщина! Уж не спит ли он стоя на ногах?..

— Алексея! Эй, Алексея, ходи сюда близико…

Вот в чем дело! Его зовет из-за двери в тамбур кубрика шкипер. Должно быть, он слышал, как они с Дорониным разговаривали.

— Что надо? — крикнул Кирьянов.

— Иди близико. Важное розговор. Обязательно.

Алексей подошел, держа палец на спусковом крючке автомата.

— Важное розговор, — учтиво продолжал шкипер, — Твоя холодно. Иесть саке, водка. Мало-мало пей — холод нет.

— Черта с два! — усмехнулся Кирьянов.

— Плохо! — произнес шкипер, — Твоя хочет деньги?..

— Чего, чего? — озлился Алексей, — Молчать!..

— Фачем молчать?..

Шкипер заговорил по-русски, как уроженец Рязани. Он не торопясь сказал Кирьянову, что положение их «пиковое»: ледовый шторм будет продолжаться еще дней пять, если не все десять. Продуктов не хватит и на два дня, угля — от силы на три. Они все умрут с голоду или замерзнут. Замерзнет и раненый боцман. Выход только один: Алексей должен выпустить из кубрика его, шкипера, и радиста. Они починят рацию и вызовут какое-нибудь судно. Если не придет судно, то они спустят две шлюпки и поплывут куда им надо. В шлюпках есть баллоны с воздухом, и шторм им не страшен. Риск благородное дело. Шкипер заплатит Алексею двадцать тысяч рублей. Какое дело Алексею, где у шкипера деньги? Деньги есть деньги. Лучше синица в руки, чем журавль в небе…

— Молчать! — гаркнул Алексей и зашагал поперек обледенелой палубы от фальшборта к фальшборту: четырнадцать шагов в одну сторону, четырнадцать в другую.

Он насчитал две тысячи восемьсот шагов, а из-за двери кубрика все еще доносился бубнящий голос шкипера:

— Зачем такой молодой человек хочет замерзнуть?..

— Разве у красивого Алексея нет невесты, которая его ждет?..

— Неужели у Алексея вместо сердца стеклянный поплавок и ему не жалко боцмана?..

Алексей сбегал в камбуз, укутал боцмана парусиной, пододвинул к нему корзину с углем, чайник с водой, пачку галет.

— Управитесь без меня, товарищ боцман?

— Управлюсь, Алеша… Отдать носовые!.. Слева по носу неизвестное плавсредство!..

Доронин бредил.

Прибежав обратно к носовому кубрику, Алексей увидел, что «рыбаки» успели за это время выдавить стекло в иллюминаторе и старались сбить запор рейкой, сорванной с потолка.

— Отставить! Вниз! — крикнул Алексей, наводя на иллюминатор автомат…

Прошла вторая ночь… Минул второй день. Шторм все еще неистовствовал. Палуба «Хризантемы» стала горбатой ото льда, и по ней нельзя было ходить. Свалишься еще, сломаешь ногу…

Обжигая на морозном ветру руки, Кирьянов с великим трудом протянул от кубрика к камбузу обледенелый трос, закрепил конец и ходил, держась за него.

Чтобы нарушители не смогли выломать дверь, он подпер ее обрушившимся фок-реем, навалил якорную цепь. Пищу передавал японцам через иллюминатор, туда же вместо угля совал нарубленную обшивку фальшборта.

— Ремонт шхуны пойдет за мой счет! — отвечал он на протесты шкипера…

Третья ночь прошла для Алексея как в угарном сне. Он почти не чувствовал ни рук, ни ног. Губы задеревенели, и он едва мог раскрывать их. Обмороженные щеки облупились. Все лицо опухло от холода.

Но он все-таки смог, как положено по уставу, отрапортовать капитану третьего ранга обо всем, что произошло на «Хризантеме» за трое суток…

Как только утих шторм, Баулин пришел к острову на вызванном из отряда ледоколе «Бесстрашный»…


— Такая вот история, — закончил свой рассказ капитан третьего ранга.

— Что же вы сделали с «Хризантемой» и ее командой? — спросил я.

— Мы лично ничего не делали. Мы только отбуксировали ее в К-ск, — сказал Баулин. — Шкипера судили там, как положено по советским законам судить за шпионаж. А «Хризантему» конфисковали. Документов-то ведь на ней никаких не было. А если бы и были — какой владелец признается, что это именно он посылал шхуну со шпионским заданием?..

Капитан третьего ранга помолчал.

— Документов не оказалось, владелец не признался, а кто хозяин — яснее ясного — дельфины к нам шары-раз-ведчики не засылают… Да, я забыл сказать, до того как мы ее задержали, «Хризантема» успела-таки выпустить два шарика. Их подбили наши истребители над районом… Словом, они летели к району, фотографии которого мы вовсе не намерены дарить на память за океан…

МАГНИТ ПАДУНА

— Завтра прибывает «Дальстрой», — сказал мне Баулин в один из первых дней декабря.

«Дальстрой» был последним грузо-пассажирским пароходом, идущим с материка на Курилы в текущую навигацию: наступила пора зимних штормов и ураганов. Подошло к концу и время моего пребывания на острове Н.

Сказать, что мне жаль было расставаться с людьми, с которыми меня свела здесь судьба, значило бы почти ничего не сказать. И с капитаном третьего ранга Николаем Ивановичем Баулиным, и с боцманом Дорониным, и с секретарем комсомольской организации сторожевика «Вихрь» Игнатом Атласовым, как и со многими другими пограничниками базы, меня связывало уже не просто случайное кратковременное знакомство. Они стали мне добрыми, верными друзьями.

Сознание того, что ты оставляешь здесь, на далеком островке, этих людей, щедро открывших тебе свою душу и сердце, друзей, которых ты, может быть, никогда уже больше не увидишь, не встретишь, вызывало чувство светлой печали и грусти.

И, конечно (пусть не обидятся на меня за это другие островитяне!), грустнее и печальнее, чем с кем-либо, мне было расставаться с Николаем Ивановичем и с Маринкой. Я полюбил Баулина, как самого близкого и родного человека, а его шестилетнюю дочку, как свою дочь. Горько подумать, что, будучи занят делами, я так мало уделял ей внимания; до сих пор меня снедает ревность, что не я, а Алексей Кирьянов, дядя Алеша, сочинял для нее и рассказывал ей сказки…

«Дальстрой» известил Н. по радио о своем скором приходе, и, задолго до того как он показался на горизонте, почти все жители острова взобрались на высокий мыс, с нетерпением глядя на юг: пароход вез долгожданную почту!..

На этот раз один я уезжал с острова на материк, и следовало поторапливаться со сборами: попусту стоять на внешнем рейде капитан «Дальстроя» не станет.

Помогая укладывать чемодан, Маринка наставляла меня в путь-дорогу:

— Если тебя начнет укачивать — поднимайся из кубрика на палубу. Папа всем так советует…

— Бриться лучше утром, — она в это время заворачивала мой бритвенный прибор, — Папа бреется только по утрам…

— Не забудь попросить у штурмана бинокль, я тебе буду махать платочком. Вот этим, — вынула она из кармашка голубой платок…

Много милых, добрых советов и напутствий дала мне Маринка и напоследок потребовала, чтобы я обязательно разыскал на Большой земле дядю Алешу и напомнил ему про обещание не забывать ее и часто-часто писать ей и папе письма.

— Я тоже буду тебе писать, — сказал я.

— Когда уезжают, все так говорят, — вздохнув совсем по-взрослому, сказала Маринка.

Как тут не смутиться…

— Я обязательно буду писать, — повторил я, — А что тебе прислать с Большой земли?

— У меня все есть, мне ничего не надо, — показала Маринка на свои игрушки.

Подумала, доверчиво прижалась ко мне, зашептала на ухо:

— Знаешь, что мне пришли… Пришли мне мулине… Это нитки такие разноцветные… Я вышью цветочки на носовом платке и подарю его папе. У папы в марте день рождения… Тридцать первого…

Она вдруг опечалилась, добавила:

— Мама всегда папе платочки вышивала…

За разговором мы и не заметили, как пришел папа.

— Неужто вы не слышали, как гудел «Дальстрой»? — спросил Николай Иванович с порога, — Впрочем, свежак[16] сегодня норд-остовый, могли и не слыхать.

Я заторопился, начал запирать чемодан.

— Отставить! — шутливо приказал Баулин, — Не опоздаете. Успеем еще и чайком побаловаться…

Оказалось (я, конечно, не мог знать об этом), что «Дальстрой» привез для базы «крылатого помощника», как выразился Баулин, — вертолет, и сейчас его перегружали с парохода на один из сторожевиков.

— Пляши, дочка, тебе письмо! — улыбаясь, достал Николай Иванович из кармана конверт.

— От дяди Алеши? — запрыгала Маринка.

— От него от самого…

Я не мог не разделить вместе с Баулиным радость девочки.

— Хотите я прочитаю вам вслух? — спросила она, вынимая из конверта листок, исписанный печатными буквами.

— Хотим! — в один голос торжественно сказали мы.

— «Здравствуй, дорогая, любимая Мариша! — не торопясь, отчетливо начала читать Маринка. — Пишет тебе дядя Алеша. Мне очень скучно без тебя, и я вспоминаю и тебя, и твоего папу, всех пограничников, и наш замечательный остров и утром, и днем, и вечером. Во сне я тебя вижу каждую ночь»…

Произнеся эти слова, Маринка тихонько всхлипнула, не таясь, вытерла глаза кулачком. Я заметил, что украдкой смахнул слезу и Николай Иванович.

— «…До Большой земли, — продолжала читать девочка, — мы доплыли без происшествий. Штормяга был самый крошечный, и мне даже показалось это неинтересным. Какое же это плавание для настоящих моряков.

На Большой земле мне все очень понравилось. Все лучше, чем на картинках в «Огоньке» и «Мурзилке».

Я, очень жалел, что тебя нет со мной. Только ты не горюй — скоро сама все увидишь. Я верю, что на будущий год мы обязательно с тобой встретимся. Обязательно! Слушайся папу. Не забывай меня, а я тебя никогда не забуду. Хочешь знать, где я сейчас? Я написал для тебя об этом сказку. Целую и обнимаю тебя сто раз! Твой дядя Алеша».

— А сказку будете слушать? — спросила Маринка. Она раскраснелась и вся сияла от счастья.

— Будем! — дружно ответили мы.

— «Про реку Ангару, про Падун-порог, про чайку и моряка-пограничника», — медленно, с выражением прочитала Маринка заглавие.

И все также с выражением продолжала:

— «Жил-был на свете моряк-пограничник, по прозванию Алексей. Служил он на далеком острове и плавал в Тихом океане на красавце сторожевом корабле под названием «Вихрь», охранял вместе с товарищами советскую землю от злых недругов из заморских стран.

Год служит Алексей на острове, два служит, три служит, четвертый к концу подходит. Вызывает Алексея и его товарищей командир, говорит: «Славно вы, ребятушки, свою службу несли, спасибо вам великое от всего советского народа и от командования. На смену вам другие добрые молодцы приехали, им теперь границу охранять от недругов, а вы поезжайте по домам, заждались вас родители, сестры с братьями да невестушки; заждались вас заводы и фабрики, леса и пашенки, горы высокие, шахты глубокие — там вам теперь верой-правдой народу служить.

Распрощались Алексей и товарищи с командиром и его дочкой Маринушкой, распрощались с красавцем сторожевиком «Вихрем», с ребятушками, что им на смену приехали, и поплыли по морю-океану. День плывут, два плывут, целую неделю плывут. Приплыли на Большую землю и разъехались на поездах, на автомобилях, разлетелись на самолетах по домам, во все концы Советского государства. Алексей-пограничник поехал на поезде. Долго ему ехать — не коротко. Глядит Алексей из вагона в окошко и дивуется: до чего же хороша советская земля, до чего же она красивая! Солнце луне на смену приходит, луна на смену солнцу, за окошком то поле, то лес дремучий, то села, то города с высокими домами, заводами и фабриками. На каждой станции поезд девушки с парнями встречают, как увидят Алексея-пограничника, к себе зовут: оставайся у нас жить, добрый молодец, работать вместе с нами будешь, песни петь веселые. «Не могу остаться! — отвечает Алексей, — Моря-океана нет у вас. Я лучше в родное село поеду на Смоленщину. Сестренка меня там ждет, ребяток хочу там в школе учить уму-разуму». Дальше едет поезд, стучит колесами: «Скоро и твой дом, скоро и твой дом!..» И тут вдруг влетела в окошко чайка, села Алексею на плечо, зашептала человеческим голосом: «Гой-еси, добрый молодец, Алеша-погра-ничник! Все мне про тебя ведомо, все думки твои мне известны. Нет у тебя на Смоленщине ни матушки, ни батюшки; умерла твоя матушка, на войне погиб твой батюшка. Одна сестричка Дуня тебя ждет. А и то я знаю, — продолжает чайка, — что тоскует твое сердце по морю, по большой работе твоя душа горит. Оставайся в нашем краю, вылезай на следующей станции». «Остался бы я, — отвечает чайке Але-ксей-пограничник, — да моря нет в вашем краю. Как сама-то ты сюда, бедная, залетела?» Рассмеялась чайка: «Есть у нас в краю Байкал-море большущее и его дочка красавица Ангара — река быстрая. На той реке большой порог-камень лежит, Падуном называется. Истерзал Падун грудь красавицы Ангары, днем и ночью плачет Ангара, слезы льет горючие. Услышали люди добрые, советские, плач Ангары, порешили между собой: «Избавим красавицу от вечной тяжкой болюшки, поставим поперек Ангары-реки плотину великую, поднимется вода, затопит злой Падун-порог, разольется Ангара во все стороны морем-океаном, вздохнет свободно всей грудью. Ангаре — счастье и нам, людям, польза: поплывут по новому морю корабли-кораблики…» «Неужели, — спрашивает чайка Алексея-пограничника, — не хочешь ты помочь людям спасти красавицу Ангару от злого Падуна?» «Дай подумать, — отвечает чайке Алексей, — дай с дружком-компасом посоветоваться. Компас мне красавец корабль «Вихрь» на память подарил, чтобы идти в жизни правильным курсом». Достал Алексей-пограничник из кармана, что рядом с сердцем, компас. «Какой ты, друг мой верный, совет мне дашь?» Компас замигал стеклом-глазком, показал стрелкой: «На Падун-порог иди, Ангаре-реке помоги!» «Правильный совет, правильный совет!» — замахала крыльями чайка и улетела в окошко.

Задумался Алексей-пограничник. А тут и новая станция. «Город Иркутск! — кричат в окошко парни и девушки, — Пересадка на Падун-порог. Выходите, у кого руки крепкие, совесть чистая, голова ясная!»

Решил Алексей-пограничник и сошел с поезда. Поесть, попить не успел — на самолете письмо в Смоленщину сестре Дуняше послал: «Приезжай и ты сюда, выручать Ангару-реку!»

Маринка вздохнула:

— Тут и сказке конец!..

— Ты все поняла, дочка? — спросил Николай Иванович.

— Все, — ответила Маринка, — чайка уговорила дядю Алешу остаться строить на реке Ангаре плотину. Там электричество будут делать. Дядя Алеша показывал мне в «Огоньке» на картинках такие плотины на реке Волге, на реке Днепре…

А вот текст письма, которое прислал Алексей Кирьянов Баулину:

«Здравия желаю, товарищ капитан третьего ранга! Не сердитесь, что я так долго Вам не писал. И впечатлений было новых много и дум много. До Владивостока мы дошли без особых приключений. В Японском море попали в хороший шторм, баллов на девять. Капитан объявил аврал по закреплению груза на верхней палубе. Мы, бывшие пограничники, работали как положено. Особенно старался Петя Милешкин…

Вот я написал «бывшие пограничники»… и даже сам не поверил: неужели я «бывший пограничник»? Нет, Николай Иванович, никогда я не буду «бывшим». Всегда и везде, пока жив, я буду советским пограничником. На острове Н. я много раз думал: «Не остаться ли мне на сверхсрочную службу?» Вы не уговаривали меня, и я был благодарен Вам за это. Я мечтал вернуться в свое Загорье, в школу, из которой уехал в черноморскую школу. До сих пор мне стыдно за то, как я там себя вел…

Теперь, Николай Иванович, хочу написать Вам о самом главном. Во Владивостоке, в порту, мы встретили большую группу демобилизованных солдат и сержантов из Таманской дивизии. Они ждали «Дальстрой». Начались взаимные расспросы: «Куда едете?» Оказывается, таманцы — их двести человек! — сговорились (еще с полгода тому назад) поехать по призыву партии работать на Дальний Восток. И вот с комсомольскими путевками они спешат на Южный Сахалин на строительство шахт и дорог.

В Хабаровске на вокзале играл оркестр, было полно народу со знаменами, с плакатами: «Привет молодым патриотам Белоруссии и Литвы — будущим строителям Пионер-ска-на-Амуре!» Это встречали только что прибывший из Москвы скорый поезд (между прочим, среди белорусских ребят и девчат Миша Садкович встретил своих знакомых из Гомеля).

В Чите нам повстречался новый поезд с запада, тоже с комсомольцами. И опять демобилизованные — матросы и старшины из Севастополя. Спрашивают: «Куда загребаете?» «По домам», — отвечаем. А они: «А мы всей боевой частью взяли курс на якутские алмазные россыпи»…

Мы еще во Владивостоке споры насчет будущего завели, а тут такое началось!.. «Запад на восток подался, а восток катит на запад — непорядок! — кричит Садкович: — встречные перевозки!» «Рак пятится назад, а щука тянет в воду!» — попробовал было пошутить Петр Милешкин. Его прямо заклевали.

Словом, Николай Иванович, в Иркутске душа моя не выдержала. Пожелал я нашим ребятам дальнейшего счастливого плавания, а сам свернул с курса на север к Падун — ским порогам. В обкоме комсомола мне все документы оформили за полчаса и включили меня в группу ленинградцев и горьковчан, которая едет на строительство Братской гидростанции. Одобряете?..

Николай Садкович, Иван Левчук и Иосиф Гургенидзе сказали мне на прощание, что повидаются с родными и тоже сюда махнут. Петя Милешкин почесал за ухом: «Я тоже подумаю…» Подумать решил, и то хорошо!

Планы мои, Николай Иванович, такие:

В Братске на первых порах поработаю на том участке, на какой поставят. Строителем так строителем. Могу и электриком, и бетонщиком, и радистом на трассе будущей электромагистрали, могу и на землесосе, если есть землесосы. А там, глядишь, и школы построят — снова стану преподавателем…

Сегодня наша партия выезжает из Иркутска. Пишу на пристани, на берегу красавицы Ангары. Посылаю письмо и сказку Марише. Если она чего-нибудь не поймет, Вы, пожалуйста, ей объясните. Написал письмо и в Загорье Дуне: зову ее сюда, то есть на Падун.

Дорогой Николай Иванович! У меня к Вам предложение и огромная просьба: на будущий год вы должны будете отправить Маришу на материк, в школу. У Вас, как и у меня, нет никого родных, и Марише придется жить в интернате. Дорогой Николай Иванович! Отпустите Маришу ко мне в Братск. Она будет жить со мной и с Дуней (я уверен, что Дуня обязательно приедет). Мы будем для Ма-риши как старшие брат и сестра. Если Вы сами не сможете сюда приехать, то я возьму отпуск и прикачу встречать Вас во Владивосток.

Я очень люблю Маришу и заверяю Вас, что ей будет хорошо. Согласны?..

С нетерпением жду от Вас письма. Пишите мне по адресу: Братск, до востребования (другого адреса я пока еще не имею).

Горячий привет боцману Доронину, Игнату Атласову и всем нашим пограничникам!

Спасибо Вам за все хорошее!

Поцелуйте за меня Маришу!

До свидания! Ваш Алексей Кирьянов, старшина первой статьи»…

Тот же самый ПК-5, на котором когда-то ходил в дозор Алексей Кирьянов, на котором и мне довелось ходить к мысу Сивучий, хлопотливо урча мотором, вез меня к бросившему якорь на внешнем рейде «Дальстрою». За штурвалом стоял главстаршина Игнат Атласов.

На пирсе прощально махали фуражками и бескозырками свободные от службы пограничники. И долго еще я видел среди них высокого, слегка сутуловатого Баулина, боцмана Доронина и сидящую на его плече Маринку.

ПК-5 пристал к борту «Дальстроя». Мы с Атласовым крепко, по-мужски, пожали друг другу руки.

— Счастливого пути! — крикнул мне главстаршина, когда я поднялся на борт парохода, — Пишите!

— Обязательно! Счастливо оставаться! — крикнул я в ответ.

Выбрав якорь, «Дальстрой» попрощался с островом протяжным басовым гудком и лег на курс.

Взбежав по трапу на капитанский мостик, я попросил у штурмана бинокль и долго не мог оторвать глаз от берега.

Я видел ошвартованные у пирса сторожевики «Большие охотники», недавно возвратившиеся из ночного дозорного крейсерства. На палубах кораблей происходила приборка. Свежий декабрьский ветер рвал флаги пограничного флота…

На мысе Доброй Надежды я отыскал белеющие на фойе скал домики служб и клуба базы…

А вот и утес, выщербленный временем и непогодами каменный крест и гранитный обелиск с пятиконечной звездой… Вот и замшелый камень, и на нем, как царевна на горошине. Маринка и рядом с ней капитан третьего ранга Баулин.

С северо-востока налетел снежный буран и скрыл от моих глаз остров.

Начала разгуливаться океанская волна. Буревестник промелькнул над мостиком. Сразу стало и темно и холодно, а мне почему-то вспомнились любимые стихи Баулина:

«Над моей отчизной солнце не заходит, до чего отчизна велика!..»




Борис Карташёв Владимир Муравьёв
КАУКА ЛУКИНИ[17]


Рис. Л. Фалина


КОРАЛЛ РЫБАКА КАПУ

У окна полутемного тронного зала стояла молодая женщина в тяжелом бархатном платье и со множеством запястий на смуглых руках. Она судорожно мяла пальцами густую бахрому портьеры и смотрела в окно.

На дворцовой площади около памятника королю Камеа-меа 1 в тени кокосовых пальм выстроились шеренги американской морской пехоты. Дворец был окружен. Бронзовый король словно указывал вытянутой рукой на рейд, где стоял американский крейсер «Бостон», пушки которого были наведены на город и дворец.

В коридоре послышались быстрые шаги. Женщина вздрогнула и повернулась к двери. На пороге показалось несколько человек в белых широкополых шляпах. Впереди шел низенький толстый старик. Тяжело дыша, он вышел на середину зала и снял шляпу.

— Мы пришли сообщить вам, королева Лилиуока-лани, — торжественно сказал он, — что вы низложены. Мы временное правительство. И посланник Соединенных Штатов мистер Стивене признал нас.

— Вы опоздали, — ответила королева срывающимся голосом, — ваш мистер Стивене уже уведомил меня, что я свергнута. Но не слишком ли много чести для бедной дикарской королевы — меня пришел арестовывать целый полк!

— Арестовывать вас? — усмехнулся старик, — морскую пехоту пришлось вызвать только во избежание беспорядков.

— Кто нуждается в беспорядках, кроме вас, Лоррен Тэрстон, и ваших друзей? Вы не просто изменники, вы трусы! Если вы не собираетесь меня сейчас же отправить в тюрьму, то оставьте меня одну, хотя бы на некоторое время.

Старик нахлобучил шляпу и пробормотал:

— Вы уже не вправе нам приказывать, вы теперь просто миссис Лидия Доминис, а не гавайская королева.

Лилиуокалани исподлобья тяжело взглянула на старика, оливковое лицо ее потемнело от гнева.

Тэрстон потоптался на месте, повернулся и пошел к выходу. За ним потянулись и остальные члены «правительства». Последний из них осторожно прикрыл за собой дверь.

Оставшись одна, Лилиуокалани стала медленно прохаживаться по тронному залу, сжимая лицо руками. Изредка она поднимала голову, и всякий раз ее взгляд упирался в один из висевших по стенам темных портретов в золотых рамах. Все эти короли и королевы в шлемах и плащах из птичьих перьев, в шитых золотом мундирах, в кисейных платьях с пышными рукавами холодно взирали на свою преемницу — последнюю королеву Гавайских островов Лидию Лилиуокалани.

Королева опускала голову и снова шагала из конца в конец огромного зала.

В древней легенде говорится…

Это было давно, много столетий назад. Рыбак Капу выловил крючком коралл. Только хотел он отбросить ненужную находку, как жрец, наблюдавший за ним, сказал:

— Принеси жертву богам и ПОМОЛИСЬ, чтобы коралл вырос величиной с остров.

Капу послушался жреца, принес в жертву богам жирную свинью, помолился. И коралл стал островом. Рыбак продолжал вылавливать кораллы, приносить жертвы, молиться, и целых восемь островов выросло среди океана.

Так появился среди волн «Темноокрашенного моря» архипелаг Вечной Весны. Горы его поросли густыми лесами, заливы были полны рыбой, и только не было на нем людей.

Однажды таитянин по имени Гаваи-и-лоа и его друг Макалии — оба отважные мореходы — шли по «морю, где плавают рыбы». Макалии уговорил своего друга плыть дальше обычного, и они стали держать куре на Иоа — утреннюю звезду. Таитяне пересекли многоцветный океан Кане и вошли в Темноокрашенное море, где увидели никому еще не ведомые богатые острова.

Обрадованные таитяне вернулись на родину. Гаваи-и-лоа забрал свою семью, а также всех пожелавших ехать с ним и отправился на открытые им острова. Самый первый, самый большой остров получил имя первооткрывателя — Гавайи, что значило также «большой». Остальные стали называться: Мауи, Кахулави, Ланаи, Молокаи, Оаху, Кауаи и Ниихау.

Весь архипелаг стали называть по первому острову — Гавайским.

Так, повествует древняя легенда, было положено начало гавайскому народу.

Сами гавайцы именовали себя канаками. «Канак» значит «человек».

Народ делился на три касты: алии — благородные, ма-каанана — свободные общинники и каува — рабы. Во главе отдельных племен стояли короли — алии-аи-моку.

Канаки не знали металла, но в обработке камня и дерева достигли высокого совершенства. Они были отличными земледельцами, создали великолепную оросительную систему и построили исполинские акведуки. Гавайцы не только ловили рыбу, но и разводили ее в особых прудах на берегу океана. В море они хорошо ориентировались по звездам и даже умели определять широту по Полярной Звезде при помощи особого прибора — «священной колебасы».

Так жили гавайцы на островах Вечной Весны:

В старом предании говорится: когда-то на острове Гавайи правил король Лона. Это был могущественный и бесстрашный человек, не знавший соперников ни в битвах, ни в охоте.

Однажды, вернувшись из похода, он застал свою молодую жену оживленно беседующей с одним из военачальников, и Лона заподозрил ее в измене. В гневе занес он над ее головой каменный топор. Напрасно военачальник умолял его пощадить женщину, клянясь, что она ни в чем не виновата. Страшный удар обрушился на голову королевы, и, обливаясь кровью, она упала к ногам Лоны. Ее предсмертный крик заставил короля прийти в себя, он бросил топор и в отчаянии схватился за голову.

С этого дня Лона затосковал: заперся в своем доме, никого к себе не пускал и не принимал пищи. Но вот после долгих бессонных ночей он впервые заснул, а когда пробудился и вышел из дому, все увидели, что Лона весел и добр.

Он объявил, что траур кончился и начинается всеобщий праздник. Все радовались выздоровлению короля, и вскоре отовсюду послышались музыка, пение, пляски.

Между тем Лона велел приготовить ему лодку и, когда она была подана и снабжена припасами, приказал созвать людей на берег океана и обратился к ним с такими словами:

— Я видел сон, люди. Ко мне приходила жена и звала меня к себе в великую страну Восхода. Я решил отправиться к ней. Тоскуя, я ослаб и не могу, как прежде, твердо управлять вами. Но я еще вернусь. Я вернусь. Верьте в это и помните меня.

Стон и плач раздались в ответ на слова Лоны, а он, подняв в последнем приветствии руку, сел в лодку и уплыл в океан.

Прошли месяцы, годы, века, Никто ничего не слышал о нем, никто не видел его. Люди думали, что он укрылся на Таити, и пели в честь его песни:

Возвращайся и живи на зеленохолмистых Гавайях,

На земле, которая возникла из океана,

Которая была извлечена из моря,

Из самых глубин Каналоа;

Белый коралл океанских пещер был пойман на крючок рыбака,

Великого рыбака Капааху,

Великого рыбака Капу-хе-е-уа-нуи.

Но Лона не возвращался. Жрецы — кагуны — провозгласили его великим богом, незримо помогающим своему народу.

И вот однажды жители залива Кеалакекуа увидели на горизонте огромные корабли с невиданными доселе белыми парусами. В изумлении смотрели гавайцы на необыкновенные суда, и вдруг кто-то крикнул: «Лона, великий король Лона вернулся!» Изумление сменилось восторгом, и когда с кораблей сошли светлолицые люди в странных одеждах, закрывающих все тело, гавайцы побросали оружие, пали ниц и радостными криками приветствовали пришельцев.

Капитан Кук и его спутники сначала очень удивились такому приему, но быстро сообразили, какому счастливому недоразумению они обязаны. Воспользовавшись своим «божественным» положением, они пополнили скудные корабельные запасы свежим мясом и плодами.

Впрочем, и гавайцы скоро поняли, что пришельцы вряд ли имеют отношение к королю Лоне. Правда, это не испортило их добрых отношений. Даже к огнестрельному оружию гавайцы отнеслись не столько со страхом, сколько с интересом.

Гавайи оставили у Кука приятные воспоминания. В честь первого лорда Адмиралтейства Сандвича он назвал острова Сандвичевыми.

— Правда, еще в 1527 году Гавайские острова посетил испанец Альворадо де Сааведра, в 1555 — Хуан Гаэтано, в 1567 — Мендоса — оба соотечественники Сааведры. Но эти посещения были забыты и в Европе, и на Гавайях, и Кук считал, что в 1778 году он открыл новую землю.

С Гавайских островов Кук отправился на север и вторично вернулся туда в начале февраля 1779 года. Здесь 13 февраля и разыгрались события, стоившие английскому мореплавателю жизни.

Наблюдательные туземцы заметили, что килевая шлюпка пришельцев держится на воде лучше их лодок, и украли у английских матросов одну шлюпку.

В споре какой-то матрос выстрелил и убил гавайского вождя, гавайцы бросились на англичан. Каменный молот плохое оружие против ружья, а копье не идет в сравнение с пистолетом. Несколькими залпами англичане вынудили гавайцев отойти, но те, превосходя чужеземцев численно, бросились во вторую атаку. Тогда англичане спешно отплыли на своих шлюпках, оставив на берегу трупы капитана и четырех матросов.

Среди гавайцев, посещавших корабли Кука в первый его приезд на острова, был сорокадвухлетний вождь Камеа-меа, владетель областей Кохана и Кона на западе острова Гавайи. Он очень внимательно присматривался к огнестрельному оружию англичан и отлично понял его значение. Ему удалось выменять несколько десятков ружей. После отплытия английских кораблей Камеамеа оказался единственным из гавайских вождей, обладавшим этим оружием.

Камеамеа давно мечтал присоединить к своим владениям все области острова. Недаром короля звали Камеамеа — «алмаз», он был тверд и настойчив в исполнении своих замыслов. Еще до приезда Кука Камеамеа присоединил область Кону. Через год после гибели Кука Камеамеа начал войну с Кивалао, королем страны Кау.

В этой войне впервые воины Камеамеа применили ружья. Войско Кивалао стало отступать, и тогда Кивалао вызвал Камеамеа на единоборство.

Камеамеа вышел в высоком шлеме и плаще из тончайшей сетки, в каждый узелок которой было вплетено желтое перо райской птички. В руках он держал палицу, утыканную зубьями акулы.

Воины замерли, глядя на поединок вождей. Ловок и стремителен Кивалао, но неотразимы удары Камеамеа.

Один из ударов сокрушил голову короля страны Кау, и его воины побросали оружие.

Теперь весь остров Гавайи принадлежал Камеамеа. Но властолюбивый король не успокоился на этом. Взоры его обратились на острова Мауи и Оаху, и он начал готовиться к войне.

Женщины плели канаты из кокосовых волокон и паруса из листьев пальм, дети складывали на берегу оружие и метательные камни, мужчины обтачивали якорные камни, выделывали грозные палицы из железного дерева и сооружали боевые пироги, которые во время боя связывались канатами вместе, образуя сплошной фронт, прорвать который было невозможно.

На Мауи Камеамеа напал неожиданно. Под покровом ночи его флот причалил к берегам острова, воины сняли береговую стражу и устремились в глубь страны. Внезапность нападения казалась залогом успеха, но жители Мауи и в их числе женщины и дети сражались с большим мужеством. Наконец, остатки мауйцев, загнанные в долину Яо, были безжалостно перебиты победителями. Река, протекавшая по ущелью, оказалась заваленной трупами и переменила русло.

Участь Мауи постигла и Оаху. Теперь Камеамеа мог чувствовать себя сильнейшим на Гавайях. Лишь два острова — Кауаи и Ниихау — оставались под властью самостоятельного короля Каумаулии. Камеамеа мог завоевать и эти два острова, он чувствовал себя достаточно сильным, но слишком больших жертв стоило ему завоевание других островов, и он попытался присоединить к своим владениям последние два острова мирным путем. Он вступил в переговоры с Каумаулии и пригласил его к себе в Гонолулу — так стала называться его новая резиденция в бухте Вайкики на Оаху.

Долго колебался Каумаулии, понимая, зачем его приглашают в Гонолулу, и, наконец, решил довериться Камеамеа. С небольшой свитой отправился он на Оаху. Там в торжественной обстановке он принес вассальную присягу королю Гавайских островов Камеамеа I.

Так было положено начало объединенному Гавайскому королевству.

Камеамеа хорошо оценил помощь, которую ему оказало оружие белых людей. Прямая выгода была теперь ему завязать отношения с самими белыми людьми. Скоро у него на службе появились беглые английские и американские матросы, в Гонолулу стали заходить американские шхуны.

На островах янки обнаружили редкое сандаловое дерево, которое можно было с выгодой сбывать в Китай. Договор о продаже сандалового дерева был быстро оформлен с королем канаков. Подданные Камеамеа на своих плечах день и ночь стаскивали к берегам драгоценные стволы. От изнурительного труда они гибли сотнями. На место погибших сгонялись новые, но королевская казна пополнялась оружием и утварью.

В 1819 году Камеамеа I умер. Семьдесят четыре года существовало после его смерти Гавайское королевство, шесть королей сменилось на его престоле. История преемников Камеамеа — история потери канаками своей независимости.

На следующий год после смерти короля с американского корабля «Таддеус» высадились на Оаху семнадцать отцов-миссионеров, направленных ревнителями благочестия из города Бостона. День их высадки стал черным днем Гавайев.

Миссионеры деятельно боролись с языческой религией гавайцев и не менее активно вырубали их сандаловые леса. Когда от лесов ничего не осталось, было обнаружено, что гавайская земля способна отлично выращивать сахарный тростник, и миссионеры стали плантаторами. За миссионерами из Штатов потянулись коммерсанты помельче и просто мелкие жулики.

Гавайская земля постепенно переходила в руки предприимчивых янки. Земли уплывали из рук королей, но зато росли долги королей, а вместе с долгами росла их зависимость от американских «друзей». Короли прожигали жизнь, предоставляя своим подданным умирать на сахарных плантациях. За сто лет число канаков сократилось в десять раз с 400 до 40 тысяч. На место вымирающих канаков плантаторы привозили рабочих китайцев, японцев и португальцев.

В 1887 году американцы заставили короля Калакауа подписать конституцию, почти лишавшую его власти.

После смерти Калакауа на престол вступила его, сестра Лидия Лилиуокалани, талантливая поэтесса и композитор, автор гавайского национального гимна «Алоха оэ».

Муж Лилиуокалани был американец — губернатор острова Оаху Джон Доминис, но это не мешало ей оставаться убежденной националисткой и противницей навязанной Америкой конституции.

Воцарение Лилиуокалани пришлось как раз на то время, когда правители Соединенных Штатов решили окончательно разделаться с независимостью Гавайев.

На островах было достаточно сторонников присоединения Гавайев к Соединенным Штатам, особенно среди плантаторов. К ним очень благосклонно прислушивались в Вашингтоне. По инициативе американского посла Джона Стивенса гавайские американцы организовали тайный «Клуб сторонников аннексии». Во главе клуба стал плантатор Лоррен Тэрстон.

На выборах 1892 года победила националистическая «партия королевы», в Гонолулу сторонники независимости организовывали антиамериканские митинги, со всех концов Гавайских островов Лилиуокалани получала петиции с просьбой отменить конституцию 1887 года и лишить права голоса негавайских подданных.

Тогда американцы и их приспешники решили свергнуть королеву, организовать «временное правительство» и открыто просить правительство Соединенных Штатов присоединить Гавайи к Америке.

В начале января на рейде Гонолулу появился американский крейсер «Бостон», а 16 января заговорщики инсценировали «революцию» во имя «свободы и демократии».

НОВЫЙ ЖИТЕЛЬ ДЕРЕВНИ ВАЙАНАЕ

В порту Гонолулу обычная суета. По широкому пространству гавани — от залитых нефтью причалов до далекого, виднеющегося на горизонте бурого кратера потухшего вулкана — как белые птицы, скользят легкие яхты, снуют шлюпки, шлепают колесами буксиры. У причалов возвышается целый лес мачт. Около одного из них грузно покачивается на волне прибывший из Сан-Франциско огромный океанский пароход «Звезда».

Гремят краны, визжат тележки. На пассажирской пристани толпа. Наверное, не нашлось бы в мире нации или сословия, представителей которых не было бы в этот час среди приехавших или среди встречающих.

Панамы, шляпы, цилиндры, яркие платья, черные и белые сюртуки и едва прикрывающие наготу ломхотья смешались в одном пестром оглушающем водовороте. Все кричали и куда-то спешили.

Через толпу, оглядываясь по сторонам, проталкивались трое мужчин. Один пожилой и тучный в мягком пиджаке и широкополой соломенной шляпе и два молодых человека в рабочих блузах.

— Держу пари, это они! Хэлло, мистер Джон Руссель? — окликнул толстяк спокойно стоявшего у пакгауза невысокого мужчину с небольшой седой бородкой.

Мужчина повернулся на голос толстяка и ответил:

— Да, сэр.

— Очень рад. Гесслер. Управляющий вайанайской плантацией, — Гесслер поклонился стоящей рядом с мужчиной пожилой женщине в золотом пенсне, — Миссис Руссель? Очень приятно! Черт возьми, ну и жара!

Вслед за Гесслером и подхватившими чемоданы молодыми людьми Руссели вышли на площадь, полную звона конок и стука проезжающих экипажей.

До отхода поезда оставалось немного времени, но Гес-слер не спешил, так как вокзал единственной на острове железнодорожной линии Гонолулу — Вайанае находился всего в нескольких кварталах от порта.

Город Гонолулу расположился у подножия черных гор, величественным амфитеатром спускающихся к воде. Только две-три ближайшие к порту улицы имели деловой вид, сверкали стеклом и серели камнем и пылью, все остальное тонуло в зелени садов.

На широких тротуарах было много народу: продавцы лимонада, фруктов и печенья, чиновники, посыльные, агенты торговых фирм и компаний и беспечные, толпящиеся у витрин магазинов зеваки. Мелькали китайские, японские лица, множество белых, звучала английская, французская, немецкая речь.

— Но где же туземцы? Где канаки, хозяева страны? — спросил Руссель Гесслера.

— Как где? Вон и вон, — ответил Гесслер и показал на смуглых женщин, торгующих цветами, и робко пробирающегося вдоль домов юношу, совершенно оглушенного и подавленного разноязычной толпой…

Когда уселись в вагон, тучный спутник Русселей имел довольно жалкий вид. Его донимала жара. Он то снимал шляпу и промокшим насквозь платком вытирал лоб, то махал ею перед носом, словно веером, то снова надевал шляпу и стойко пытался не обращать внимания на стекающие по вискам струйки пота, но не выдерживал, и опять из кармана появлялся платок, а шляпа превращалась в веер.

Управляющий был весь занят неравной борьбой с тропическим солнцем, и ни на что другое, даже на разговоры, он был не способен.

Но Руссели, видимо, не особенно обижались на «то, что оказались предоставленными самим себе. Джон Руссель и его супруга смотрели в окно и тихо переговаривались.

На линии господствовали довольно патриархальные порядки. Поезд полз медленно и, помимо многочисленных станций и полустанков, останавливался где и когда угодно, и пассажиры имели полную возможность наслаждаться видами, открывающимися из окон вагона.

Миновав пригородные поля таро с легкими хижинами гавайцев, дорога пошла болотистыми низинами вблизи огромного залива.

Здесь живут китайцы. Среди нежных ярко-изумрудных рисовых полей тут и там разбросаны украшенные иероглифами китайские фанзы. Рисовые поля и фанзы… И только кое-где вздымающиеся необыкновенно длинные темные и гибкие стволы кокосовых пальм, увенчанных круглой кроной, разрушают иллюзию совершенно китайского пейзажа.

По мере движения на восток местность становится хол-мистей и на смену рисовым полям появляются плантации.

Мелькнет домик европейца, окруженный парком из пальм и олеандров. Покажется и скроется плантация прославленных гавайских ананасов. Эти белые и чрезвычайно ароматные ананасы намного вкуснее цейлонских и американских.

Но вот вокруг насколько хватает глаз — до самого горизонта, до гор, то зеленых, то бурых, постоянно завершающих островной пейзаж, — раскинулось однообразное зеленое море грубого коленчатого камыша, раза в два превышающего рост человека. Это сахарный тростник.

Пошли сахарные плантации.

Высокая грязно-красная фабричная труба, поднимающаяся среди плантации, да кучка бедных и грязных лачуг — жилища рабочих — вот и все, что нарушает однообразие зелено-желтого моря тростника.

Поезд был в пути уже около часа. Мистеру Гесслеру стало лучше. Он искоса рассматривал Русселей и чувствовал себя несколько неловко: его начал мучить многовековой инстинкт гостеприимства, непременно требовавший хоть какого-нибудь проявления внимания к спутникам.

Но мистер и миссис Руссель не замечали взглядов Гесслера.

В конце концов Гесслер не выдержал и, мотнув головой в сторону плантаций, хриплым голосом произнес:

— Нигде в мире тростник не содержит в себе столько сахару, сколько гавайский.

Но сказав это, Гесслер почувствовал себя еще более неловко и добавил:

— Впрочем, зачем я вам это рассказываю. Конечно, это давно известно вам по книгам…

Руссель повернулся к Гесслеру и очень серьезно сказал:

— Во время моих путешествий мне не раз приходилось жить в странах, с которыми я предварительно знакомился по книгам. И знаете, большинство этих описаний оказывалось вроде тех изображений, какие получаются, когда смотришь в выпуклое зеркало: в середине него вспухший до размеров диковинной груши нос, рот до ушей, а уши вместе со лбом исчезают в отдалении. Самого себя не узнаешь!

— Это понятно, — обрадовался Гесслер возможности завязать разговор. — Большинство путешествующих судит о стране по тем впечатлениям, какие доступны им из окон вагонов.

— А жизнь, — подхватил Руссель, — чужая жизнь вовсе не такая простая вещь, чтобы о ней можно было судить с высоты птичьего полета. Диковинного и интересного во всякой стране много: обнять все невозможно. Вот и получается, что в книгах нам представляют все редкостное, праздничное, так сказать, казовое. Не жизнь, а сплошной праздник. Но из семи дней недели шесть проходят в будничных условиях, а в буднях-то как раз и объяснение и разгадка всей жизни страны. Если бы я начал описывать Гавайские острова, то начал бы не с общего описания, не с их столицы, не с архитектурных памятников и курьезов природы, вроде вулкана Мауна-Лоа, а с будничной жизни гавайского села. Например, хотя бы с Вайанае…

— Да, Вайанае весьма характерный для Гавайских островов поселок, — сказал Гесслер.

— Расскажите нам, пожалуйста, о Вайанае, — попросил Руссель.

— Что же вам рассказать?

— Начните с природных условий, как это бывает во всех географических описаниях.

— Что же, — улыбнулся Гесслер, — попробую удовлетворить ваше желание. Но, ей-богу, не ручаюсь за достоинство моего рассказа. Ведь я впервые выступаю в роли ученого-географа.

Все рассмеялись.

— Вайанае, — утрированно академическим тоном начал Гесслер, — находится под 158°16′ восточной долготы и 2 Г 26' северной широты на острове Оаху в трех часах пути от Гонолулу. Расположено это селение на западном краю острова, у самого океана, при устье маленькой речки, — Гесслер передохнул и уже обычным своим голосом спросил: — Ну как, гожусь я в ученые?

— Вполне.

Но мало-помалу Гесслер увлекся своим рассказом… Гесслер жил на Гавайях уже второе десятилетие, он прекрасно знал природу островов и быт их обитателей и умел рассказать обо всем этом.

— Когда-то, — рассказывал Гесслер, — горы вокруг Вайанае были покрыты сандаловыми лесами, а долина зарослями пандануса, но теперь леса вырублены, панданус сведен, а вся долина покрыта альгеробой.

Лет десять назад кому-то вздумалось вывезти из Аризоны эту мелколистую мимозу, и скоро она расплодилась и покрыла густым лесом все прибрежные части острова. В этих местах тенистое, защищающее от тропического солнца дерево уже одним этим представляет большое удобство. Без альгеробы страдающие от засухи берега острова были бы пустыней.

И это еще не все. Кроме тени, альгероба дает чудесный корм для скота. А растет она без всякой поливки на любой почве — в сыпучем песке и чуть ли не на голом камне — и вырастает настолько быстро, что в три-четыре года достигает высоты крупного дерева.

Но насколько альгероба оказалась благодеянием, настолько другое ввезенное растение — лантана — стало настоящим бедствием для Гавайских островов. Ей здесь так понравилось, что она быстро заполнила целые долины, заглушив всю другую растительность. Из маленького растения она превратилась в высокий и колючий кустарник.

Из туземных растений в Вайанайской долине встречаются кокосовые и финиковые пальмы, тенистые деревья манго, светлолистые бананы, апельсины, лимоны, кукуй… Между прочим, плоды кукуй — крупные маслянистые орехи — гавайцы раньше нанизывали на лучину и употребляли вместо свечей.

Животный мир нашего острова не особенно богат. Прежде всего скажу, что здесь совсем нет крупных хищных зверей. Все звери острова — не что иное, как одичавшие домашние животные: свиньи, лошади, козы; птицы — индюки, утки, куры, фазаны, павлины, майны… Последние (это серые птички чуть поменьше сороки) были привезены с Зондских островов. Думали, что они будут истреблять вредных насекомых. Но майны обманули все ожидания и стали питаться ягодами лантаны, и лантана благодаря им проникла теперь во все уголки острова.

У нас вы не встретите змей и вообще никаких пресмыкающихся, кроме маленьких ящериц. Но эта ящерица питается только молью и комарами, и поэтому всякий старается залучить ее к себе в дом. Даже лягушек — и тех нет.

— Но вот и Вайанае, — перебил себя Гесслер, когда поезд, миновав сухую, покрытую лавой равнину, сменившую заросли тростника, выехал в долину на самом берегу моря. — Так что моя лекция на этом кончается. С населением Вайанае вам придется знакомиться самим…

Вайанае. Фабричная труба. Маленькая деревушка, приютившаяся в тени развесистых альгероб. Вокруг зеленые поля и рощи кокосовых пальм. За полями высокие, тоже зеленые горы. С другой стороны тихое голубое море, белеющее на горизонте пеной бурунов, разбивающихся о подводный барьер коралловых рифов…

У станции приехавших уже ожидали две коляски.

Коттедж, предназначенный для Русселей, находился на краю деревни. Его только что отстроили, и он был полон запаха струганых досок и краски, в нем, несмотря на стоявшую жару, веяло прохладой.

Гесслер вошел в дом первым. Он деловито защелкал выключателями, зажег во всех комнатах электричество и, видимо, считая свою миссию законченной, начал откланиваться:

— Сегодня вечером у меня соберется все наше общество. Моя жена туземка и к тому же невероятная патриотка. Сегодня она затеяла парадный гавайский обед. Все будет устроено и сервировано по-гавайски, будут подаваться исключительно гавайские блюда. Должен предупредить вас, что гавайская кухня недурна. Я и моя жена очень просим пожаловать вас на обед. Вам будет интересно.

Гесслер поклонился и вышел.

Джон Руссель и его жена остались одни в доме.

— Наш новый дом, — тихо сказала миссис Руссель.

— И новая страница нашей жизни, — так же тихо сказал Джон.

— Ты очень устал, милый. Ты отдохнешь здесь. И обо всем, обо всем позабудешь…

— Забвения не дал бог, да он и не взял бы забвения… Хочешь, я прочту тебе кое-что?

— Стихи, старый идеалист?

— Это не стихи. Это просто мысли вслух. Слушай.

И Джон Руссель начал читать. Его голос, сначала дрожавший, креп с каждой строкой и с каждой строкой становился все печальнее и печальнее.

Куда, о куда улетают птицы,
Когда настает ночь,
Когда настает ночь?..
Куда, о куда прячутся они,
Когда настает ночь
И песенка спета?..
Одни прячутся в листве деревьев,
Другие качаются в пушистом гнезде…
Каждая находит себе любимое место,
Когда настает ночь,
Когда настает ночь…
Ах, если б мне крылья!.. Крылья, как у птицы,
Далеко, далеко полетел бы я…
В пустыне устроил бы гнездо себе
И остался бы там отдыхать навеки…
Послышался легкий стук в дверь.

— Войдите.

Дверь отворилась, и на пороге показался маленький худой японец, он улыбался, мял в руках свою маленькую красную шапочку и отвешивал низкие поклоны.

— Я Такато, — наконец, тихо произнес японец, — Мистер Гесслер сказал мне, что вам нужен слуга.

— Да, да, — быстро ответил Руссель. — Входите. Мне Гесслер говорил о вас.

Действительно, Гесслер уже успел преподать Русселю некоторую толику необходимых правил жизни на Гавайях, и одно из них гласило, что лучший слуга — японец.

Такато быстро освоился с новым местом, и к вечеру, когда за Русселями пришел человек от Гесслера, чтобы вести их на обед, все вещи были разобраны, расставлены, и комнаты приобрели жилой вид.

Парадный гавайский обед проходил на просторной веранде, сверху донизу увитой цветами. Аромат обвивающего ее стефанотиса сливался с запахом наполняющих сад цветущих тубероз, лимонов и илан-илана.

Пол веранды был покрыт тонкими пальмовыми циновками, посреди пола разостлана большая белая скатерть. Поверх этой скатерти лежала другая — из живых листьев самых разнообразных оттенков. Повсюду стояли букеты. Вокруг стола прямо на полу сидели гости с венками на головах и большими гирляндами цветов на груди, как требовал местный обычай.

У Гесслера собралась вся деревенская аристократия — бухгалтер, учитель, главный механик, полицейский шериф, пастор, судья, несколько заезжих туристов и купцов.

Гесслер представил Русселя обществу:

— Наш новый доктор и мой друг Джон Руссель.

Русселя и его жену наградили венками и гирляндами и усадили за стол, представляющий собой великолепную выставку гавайской национальной кухни.

В широких деревянных чашах стоял пои — кисель, приготовляемый из клубней таро, бананы в разных видах, черенки папоротника, печеная в канакской земляной печке и завернутая в листья рыба и еще десятки блюд удивительных соусов, пряностей и фруктов.

Посреди стола стояло несколько кувшинов с кавой, гавайским опьяняющим напитком. Руссель хотел его попробовать, но не решился. Ему было известно, как приготовляется кава: несколько человек разжевывают корень перца и сплевывают в общую посуду, затем разжеванный перец начинает бродить, и кава готова. Видимо, не только один Руссель брезговал пить каву, тем более что среди чудес гавайской кулинарии возвышались бутылки шампанского, рейнвейна и пива.

Бухгалтер-американец, сидевший напротив Русселя, поднял бокал и громко крикнул:

— Предлагаю тост за Америку и за ее славного сына мистера Русселя!

— Я очень польщен, — ответил Руссель, — Но я не американец. Я русский.

— Русский?!

«ДА, РУССКИЙ!»

Холодные бесцветные глаза обер-прокурора святейшего синода Константина Петровича Победоносцева не мигая смотрели в окно, за которым сгущались серые петербургские сумерки.

Константин Петрович работал. Перед ним лежала пухлая папка, на обложке которой четким писарским почерком было выведено: «Список лицам, разыскиваемым по делам департамента полиции».

Уже полчаса, как список лежал раскрытым на одной и той же странице, и Победоносцев машинально обводил карандашом написанные на ней слова: «Судзиловский, Николай Константинов, бывший студент… подлежал привлечению к дознанию в качестве обвиняемого по делу о преступной пропаганде в Империи, но успел скрыться за границу… В настоящее время (декабрь 1893 года) местопребывание его неизвестно».

Победоносцев знал о Судзиловском немного, но во всяком случае больше жандармов. И у него были свои основания интересоваться этим человеком.

Судзиловский был сыном небогатого дворянина, секретаря Гомельского, а потом Могилевского окружного суда. Родился он в отцовском имении Фастово в 1848 году. Учился в Могилевской гимназии. Окончил гимназию с золотой медалью и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Там-то Победоносцев, преподававший тогда в университете право, впервые встретился с ним.

В числе многих Судзиловский был исключен из университета после студенческих волнений в 1869 году. Он переехал в Киев и поступил на медицинский факультет Киевского университета. Здесь с группой товарищей он создал революционный кружок. «Киевская коммуна» была центром, откуда молодежь шла в народ, неся новые революционные идеи, базой, откуда по южной России распространялась нелегальная литература.

Один из контрабандистов, переправлявший через границу нелегальную литературу, оказался предателем. На квартиру Судзиловского нагрянули с обыском. Его самого в это время не было в Киеве, предупрежденный товарищами, он уехал в Самарскую губернию. Там он работал фельдшером в земской больнице и с несколькими товарищами вел пропаганду среди крестьян. Снова донос, снова обыски. Один из товарищей Судзиловского был арестован, а он сам, незаметно бежав из дому, благополучно прошел полицейское оцепление, выдав себя за немца-колониста, ни слова не понимавшего по-русски. Но жандармы уже много о нем наслышались и начали за ним охотиться всерьез. В 1874 году он уехал из России за границу.

Некоторое время Судзиловский жил в Лондоне, потом в Румынии. Он поступил в Бухарестский университет на медицинский факультет, блестяще кончил его и получил диплом на имя американца Джона Русселя. Так казалось ему необходимым в целях конспирации — Румыния была наводнена царскими шпионами.

В Бухаресте он встретился с Христо Ботевым; вместе с Зубку-Кодряну[18] в Яссах издавал и редактировал социалистическую газету «Бессарабия». Его способность к языкам была необыкновенна, в Румынии он не только быстро выучился румынскому языку, не только сам писал прекрасные статьи по-румынски, но даже правил стиль своих сотрудников-румын.

В 1880 году умер его друг Зубку-Кодряну. Судзиловский устроил ему — впервые в Румынии — гражданские похороны. Румынские власти сочли это оскорблением православной церкви. А когда через год Судзиловский устроил в Яссах демонстрацию в десятилетнюю годовщину Парижской Коммуны, его арестовали и вместе с женой и детьми посадили на пароход, отправлявшийся в Россию. Судзиловскому по меньшей мере грозила каторга. С помощью капитана-француза он вместе с семьей бежал с корабля и вскоре очутился в Константинополе.

Дальше начались скитания. Северная Африка, Испания, Франция, Бельгия, Швейцария, Италия, Австрия. Где задерживался ненадолго, где жил по нескольку лет. Занимался химией, фармакологией, бактериологией. У него появились научные труды. Он становится известен как врач-окулист.

В середине восьмидесятых годов Судзиловский переехал в Болгарию. Здесь он восстановил старые связи с болгарскими революционерами. Но правители Болгарии к этому времени переменили ориентацию — дружбе с Россией предпочли союз с Австро-Венгрией и Германией. Всякий русский, даже эмигрант, был у них бельмом на глазу. Судзиловского обвинили ни больше ни меньше как в том, что он царский агент. Плеханов на страницах революционного журнала «Общее дело» выступил с отповедью клеветникам.

Судзиловский покинул Болгарию и уехал в Америку.

Он поселился в Сан-Франциско и вскоре столкнулся с епископом алеутским и аляскинским Владимиром, назначенным святейшим синодом опекать православное население бывшей Русской Америки. Епископ, пользуясь своим положением, брал взятки, торговал священническими местами, развратничал. Судзиловский возбудил против него дело, русские американцы поддержали Судзиловского и потребовали предания епископа суду.

Владимир решил бороться с Судзиловским. В один прекрасный день в соборной церкви Сан-Франциско архидьякон наряду с анафемой Стеньке Разину и Ваньке Каину, Гришке Отрепьеву и Емельке Пугачеву возгласил:

— Злочестивый нигилист, богопротивный двоеженец Николка Судзиловский — анафема-маранафа!

Откуда-то епископ узнал, что Судзиловский, жена которого с детьми вернулась в Россию, женился вторично, но Владимир не знал, что у «богопротивного двоеженца» есть заверенное в русском консульстве свидетельство о разводе с первой женой.

Победоносцев был потрясен, когда узнал о выходке Владимира. Анафема была одним из самых сильных орудий в руках церкви, проклинались только самые страшные ее враги, и всякий раз этому событию придавалось огромное значение. Поступок алеутского епископа был профанацией, и самое неприятное, что приходилось кланяться «злочестивому нигилисту», прося его усмирить шум, поднятый в заграничной прессе.

Постановлением синода анафема была снята. В ответ на официальное письмо Судзиловского Победоносцев отвечал телеграммой: «Письмо получено. Отвечаю по почте. Епископ отозван. Чего хотите вы еще? Процесс был бы неприятен для всех».

Он написал Судзиловскому, кроме этого, три письма. Старый иезуит, апеллируя к национальному чувству Судзиловского, просил не привлекать внимание печати к религиозным делам русских американцев, он доказывал, что Владимир сумасшедший, что он не ответствен за свои поступки и скоро очутится в сумасшедшем доме. Победоносцев просил Судзиловского не опубликовывать его писем.

Судзиловский вернул Победоносцеву все его письма, даже не сняв с них копий.

Казалось бы, на этом и можно было поставить точку. Но Судзиловский продолжал привлекать внимание Победоносцева. В ежемесячных отчетах дьячка сан-францисской православной церкви, бывшего тайным осведомителем Победоносцева, Константин Петрович с особым болезненным интересом выискивал строчки о Судзиловском.

Он ненавидел этого беглого социалиста и следил за каждым его шагом.

Победоносцев злорадно усмехнулся по адресу полиции, потерявшей след Судзиловского, и, зачеркнув последние слова полицейской справки, неверным старческим почерком написал: «По полученным сведениям, в настоящее время Судзиловский выехал на Сандвичевы острова, приняв место врача на сахарной плантации».

ДЕНЬ КАУКА ЛУНИНИ

В саду Русселя с пяти часов утра копается Такато. Он встает раньше всех и сразу принимается за работу. Но едва на горизонте покажется солнце, Такато все бросает, падает на колени, простирает к солнцу руки и вполголоса бормочет молитвы. Минуты три он находится в трансе, из которого его невозможно вывести. Но вот молитвы окончены, он трижды воздевает руки к небу и поднимается с колен.

Примерно в это же время долгий пронзительный гудок будит спящую деревню. Через полчаса за ним следует другой, возвещающий о начале трудового дня.

Не проснуться от этих гудков нельзя: они будят всех. Но не для всех эти гудки имеют одинаковое значение. В то время как одни лишь перевернутся, чтобы еще слаще заснуть на другом боку, большинство жителей Вайанае уже на ногах.

С лопатами и кирками на плечах, в широкополых соломенных шляпах рабочие толпами идут к поджидающему их поезду, и через несколько минут открытые платформы уносят их по берегу моря к соседним долинам.

Сотрясая землю, начинают гудеть и стучать заводские машины. Из высокой трубы столбом поднимается черный дым.

Возле конторы Гесслер и клерк отдают распоряжения конным надсмотрщикам. Тяжело громыхая, из конюшни выезжают запряженные мулами громоздкие телеги.

Со скрипом, нехотя растворяются то одна, то другая дверь в канакском поселке, и на пороге, потягиваясь, показываются заспанные фигуры хозяев. Одна за другой открываются лавки, и к семи часам деревня бурлит жизнью.

Высоко над Вайанае возносят свои дымовые трубы сахарный завод, большая угрюмая постройка из кирпича и железа. Все вокруг существует только для того, чтобы работали его машины, чтобы бесконечные вагоны увозили бесконечный поток белых мешков, туго набитых сахаром.

Здесь все, кроме дюжины рыбаков-канаков и еще десятка канакских семей, кормящихся со своих маленьких полей, зависят от завода и его плантации. Исчезни завод — поселок превратится в ничтожную рыбацкую деревушку, разбредется все его пестрое население.

В эти ранние часы, когда свет еще борется со мглой и на горизонте виднеется созвездие Южного Креста, Руссель совершает обычную прогулку по берегу моря.

В прибрежном влажном песке юркие маленькие крабы роют свои норки. Забравшись боком в норку, они захватывают в клешни щепотку песку и, также боком выбравшись наружу, ловким щелчком бросают песок далеко в сторону.

Морская цапля, как окаменелая, неподвижно вытянув шею, стоит на своих длинных ногах и внимательно высматривает, не вынесет ли волна что-нибудь съедобное. Заметив человека, цапля со странным жалобным воплем расправляет крылья и улетает в соседнее болото.

Но ненадолго остается морской берег пустынным. На смену цапле, посвистывая и порхая с места на место, является шумная стая куликов, которые принимаются деловито искать что-то в песке. В свешивающихся вниз тонкими прядями ветвях соседних альгероб трещат неугомонные майны и слышится отчетливое «та-ка-та» дикого голубя.

Плещут волны, одна за другой набегая на низкие коралловые островки и отмели и разбиваясь о них каскадами белоснежной пены. Тонкий прозрачный пар поднимается над водой. В воздухе тепло и влажно.

Кое-где в синей волне взмахнет хвостом резвящийся дельфин, покажется широкая спина черепахи или плавник акулы. В водяных брызгах блеснут алмазами первые солнечные лучи.

На берегу тускло горят небольшие костры, и каначки в своих длинных блузах — галоках — хлопочут, готовя нехитрый завтрак мужьям, отправляющимся на рыбную ловлю. А мужчины возятся около маленьких лодчонок-кану, укладывая в них сети и крючки.

В море за белыми бурунами, скользя с волны на волну, показалась плывущая к берегу лодка. Рыбак возвращается с ночного лова. Жена уже ждет его у самой воды. Она смело ступает по пояс в воду, хватает за нос выброшенную валом легкую кану и быстро бежит за линию прибоя. Рыбака окружает толпа любопытных.

Однако пора возвращаться в деревню. Руссель с берега видит, что на крыльце больницы его уже ожидает несколько японцев, завернутых в красные одеяла.

У врача Вайанае немного работы, хотя он совмещает в одном лице и врача, и аптекаря, и санитарного инспектора. В Вайанае болеют мало. Рабочие не могут позволить себе такой роскоши. Руссель лечит зубы, вынимает занозы, вскрывает нарывы. Японцев сменяют шумливые португалки, являющиеся на прием с целым выводком чумазых ребятишек.

Наконец, прием окончен. Доктор моет руки и через растворенное окно видит, как по улице галопирует сам господин Гесслер. Гесслер смотрит в сторону лечебницы, видит Русселя и громко приветствует его:

— Guten Morgen, Herr Medicinal Ratt![19]

Руссель подходит к окну, кланяется и отвечает:

— Bon jour, monsieur le gouvemeur general![20]

Гесслер поднимает рукой соломенную шляпу и проезжает в направлении конторы.

Улица пустеет. Тропическое солнце загоняет всех в дома, в сады. Разве что изредка проедет телега да молодой канак во всю прыть промчится верхом, разгоняя копошащихся в пыли майн и кур. Вслед ему со звонким лаем кинутся несколько собак, но не догнав, отстанут и лениво побредут назад. Снова тишина.

Именно в эту пору, несмотря на палящий зной, Руссель отправляется в свою традиционную прогулку по долине. Эти каждодневные прогулки он считает обязательными для себя, находя, что это самая эффективная борьба с ленью и апатией.

Приехав сюда, он первые дни удивлялся инертности гавайцев, но потом сам почувствовал, как расслабляюще действует влажный зной тропического дня — двигаться не хочется, тянет в гамак, в прохладу, не хочется даже читать, смотреть бы на океан, бездумно следить за набегающей волной и лежать, лежать в полудремотной истоме, пока не позовут к столу. И так изо дня в день.

Однажды Руссель действительно пролежал целый день в гамаке, но в наказание за сибаритство весь следующий день он провел на ногах, исходив все окрестности Вайанае. Скоро его излюбленным маршрутом стала Вайанайская долина. Там он перезнакомился с канаками и прогулки стал считать врачебным обходом своих новых знакомых. Денег за осмотр больных он, разумеется, не брал, только, возвращаясь домой, приносил массу цветов, которыми одаривали его канаки.

— Ты знаешь, моя дорогая, что самое замечательное? — говорил он жене, — То, что канаки считают меня почти за своего. Они не называют меня «мистер Руссель», они обращаются ко мне «каука лукини» — «русский доктор». Понимаешь, я для них не Джон Руссель, не Николай Судзи-ловский, не штатный врач этой плантации — я Русский Доктор!

В долине было много следов прежней жизни. На каждом шагу попадались брошенные поля таро, полуразвалившиеся ограды из кусков лавы и базальта, покинутые травяные хижины, высохшие оросительные каналы, пни от вырубленных лесов. Кругом залитая солнцем равнина, поросшая кустами мимозы, колючим кактусом и диким индиго. Кое-где торчат черные камни — остатки былых сооружений, придавая долине вид огромного глухого кладбища.

Более сорока лет назад эпидемия черной оспы смертным поветрием прошла по долине, унеся почти все население. То, что не сумели сделать миссионеры, доделала черная оспа — еще один подарок «цивилизации» «диким» канакам.

Только у маленькой речушки, бегущей посередине долины, видны были купы, хлебных деревьев, манго, банановых и кокосовых пальм. Здесь поближе к воде жались небольшие плантации канаков. Среди густой зелени и цветов белели дощатые домики, некоторые с верандами и лестницами…

Устав от ходьбы, Руссель часто забредал на чей-нибудь участок, садился под деревом и с час сидел неподвижно, прислушиваясь к шелесту листьев и журчанию ручья.

Тропинка шла мимо плантаций таро — круглых террас, залитых водой и затянутых водорослями. Это делало террасы похожими на гигантские водяные лилии. На одной из террас по колено в воде работал совершенно голый, бронзовый от загара канак.

— Алоха нуи! — прокричал Руссель.

Канак поднял голову и улыбнулся.

— Алоха нуи!

Он показал рукой на свой домик, приглашая Русселя зайти. Руссель кивнул головой и пошел к дому.

С отцом этого канака он познакомился у Гесслера. Старик Калакау частенько наведывался к управляющему, всегда нагруженный связками бананов. Управляющий плантацией был для него чем-то вроде прежнего алии-аи-моку — вождя, а бананы он приносил ему в дар. Вел он себя очень непринужденно: сложив подарки, он садился, закуривал свою коротенькую трубочку, охотно вступал в разговор, шутил, смеялся и, прощаясь, всем подавал руку.

Во время прогулок Руссель всякий (раз навещал старика. Тот встречал его очень радушно, угощал пои и расспрашивал о новостях. Потом он немного провожал Русселя и на прощание обязательно одаривал цветами и бананами.

Русселю удалось то, что не удавалось прежде ни одному врачу: от него не скрывали больных проказой.

Когда на островах появилась проказа, специальная инспекция стала забирать больных в лепрозорий на острове Молокаи. В газетах лепрозорий метко окрестили «адом Тихого океана». Гавайцы прятали больных, болезнь распространялась все больше и больше, и чем жестче были облавы на прокаженных, тем страшнее становился лепрозорий для канаков.

Руссель разговаривал с Калакау и с другими стариками и, стараясь не расспрашивать о больных, просто рассказывал, чем грозит им распространение этой страшной болезни. Канаки слушали внимательно, и однажды Калакау сказал ему:

— Мы все понимаем, но ведь раньше никто не говорил с нами так.

От плантации к плантации, от дома к дому Руссель выхаживал за день километров пятнадцать. Канаки так привыкли к этим обходам, что, когда он прихворнул и несколько дней не появлялся в долине, к нему явилась целая делегация узнать, что с ним случилось.

— Как вы сумели так залезть к ним в душу? — изумлялся Гесслер.

— В том-то и дело, что в душу к ним я не лез, — смеялся Руссель, — Я им помогаю чем могу и сам не постесняюсь попросить помощи, если понадобится. Я не только не показываю вида, как вы, может быть, думаете, но и в самом деле не чувствую себя выше их. А они это отлично понимают.

К пяти часам вечера Руссель всегда являлся домой. Пообедав, он уходил в кабинет и там час-полтора работал: писал корреспонденции в Петербург — он был сотрудником нескольких газет и журналов — и делал заметки в дневник. Доктор, как и раньше в Европе и Америке, продолжал вести научную работу. Потом отправлялся в рабочие бараки.

На самом краю Вайанае на берегу речки в форме буквы П стоят белые бараки, разделенные внутри белыми дощатыми перегородками на множество каморок в полторы сажени в длину и настолько же в ширину. В каморках и во дворе стоит никогда не выветривающееся зловоние, распространяемое бочонками с кислой капустой. Это японская колония.

В другом конце деревни за густой листвой деревьев скрыт иной, обособленный мир, в котором живут рабочие-китайцы.

Китайские бараки обращены фасадом к морю, но отделены от него довольно широким болотом, заросшим буйным кустарником и высоким диким портулаком.

Участок, расположенный между бараками и болотом, представляет сплошную кучу мусора, здесь в один ряд выстроены три кухни, похожие на давно не чищенные хлевы.

Португальцы живут в отдельных, разбросанных по всему поселку домиках. У жилищ португальцев всегда можно видеть грязных и оборванных ребятишек и непременных коз. Вся обязанность хозяев в отношении этих коз заключается лишь в том, что они их доят. Во всем же остальном козы предоставлены самим себе.

Больше всего на плантации японцев и китайцев, меньше португальцев, таитян и белых, европейцев и американцев. И совсем немного гавайцев.

На этот раз Руссель отправился к японцам. Из Японии приехал буддийский священник, будет служба. Такато настоятельно приглашал и обещал быть переводчиком.

На крыльце японского барака стоял стол, покрытый белой скатертью, на столе ящичек с открытой дверцей, в ящичке статуэтка Амиту Буца — японского Будды. Перед статуэткой курилась сандаловая палочка, по бокам ящика горели свечи. Седой старик священник в черном сюртуке, поверх которого был накинут тонкий шелковый халат, расшитый иероглифами, тихим голосом читал проповедь. Такато переводил.

Проповедь была мало интересна: священник говорил, что в жизни надо иметь своим руководителем Амиту Буца, сравнивал бога с компасом на корабле, призывал вести скромную добродетельную жизнь, во всем слушаться старших и начальство и обещал много благ в будущей жизни.

Японцы, сидевшие против священника, курили трубки, внимательно слушая проповедь, многие женщины плакали.

Думал ли священник, что вот эти самые рабочие, которых он поучал смирению и послушанию, всего несколько дней назад принудили надсмотрщика, ударившего одного из них, публично извиниться. А благообразный пожилой европеец, оказавшийся врачом плантации, с которым он и после проповеди мирно беседовал и которому он подарил палочку и четки с изображением Будды, подбил этих японцев на забастовку протеста, первую забастовку японских рабочих на Гавайях. Нет, священник был далек от подозрений. С любезной улыбкой, протягивая Русселю четки, он на чистейшем английском языке пояснил ему:

— Наши четки не совсем то, что христианские четки. Каждое зерно означает какой-нибудь грех; перебирая четки, мы как бы предостерегаем себя от каждого из этих грехов.

Лицо Русселя было совершенно серьезно, но в глазах прыгали веселые искорки.

— Конечно, это более разумно, чем у христиан. Буддизм, имея все положительные качества христианства, не имеет их отрицательных качеств, фанатизма например.

Улыбка японца стала еще любезнее.

— Отчего бы вам не заняться проповедью буддизма канакам? Канаки ведь еще не очень тверды в христианстве. Не так давно принцесса Кееликолани, последний потомок великого Камеамеа, чтобы остановить извержение Килауэа принесла в жертву богине Пеле свинью и несколько шелковых платков.

Японец сокрушенно качал головой и цокал языком.

— А несколько дней назад местная красавица, рассердившись за что-то на своих многочисленных любовников, записала их имена в библию, совершила нарочно паломничество к Пеле и бросила книгу в жерло Килауэа. Поистине силен еще языческий дух среди канаков. Христианам за столько лет не удалось с ним справиться, но я думаю, что буддистам это удастся лучше.

Японец все с той же непроницаемой улыбкой стал откланиваться.

— Ах, мистер, зачем вы все это говорили священнику? — тихо сказал Такато Русселю, когда они шли обратно, — Он может обидеться на вас и на меня, и на всех нас.

— Ну и что же? Разве священник страшнее Гесслера?

— Ах Гесслер, Гесслер… Если он только узнает, кто зачинщик этой забастовки.

— Не беспокойся, рано или поздно узнает.

Фамилия вайанайского пастора говорила, что он происходит от старинных гавайских кагунов. Это подтверждало также не только фамилия, но и дородство. Полнота на Гавайях служила признаком благородства. Например, жена пастора была, очевидно, знатнее его: она весила полтораста килограммов. Пастор отличался изумительной неподвижностью и ленью. В деревне считали событием, когда пастор сам относил письмо на почту. Каково же было изумление вайанайцев, когда они узнали, что пастор совершил путешествие в Гонолулу. Оказалось, что в столице он побывал у экс-королевы Лилиуокалани и просил помощи на восстановление ветхой вайанайской церкви. Лилиуокалани подписалась на сто долларов. Это было лучше, чем ничего. Тогда состоятельные каначки, вроде госпожи Гесслер, решили устроить благотворительный вечер — хоровое пение и драматические картины на религиозные сюжеты — в пользу деревенской церкви. Чтобы привлечь побольше народу, решено было организовать спортивные состязания.

Из-за буддиста Руссель пропустил соревнования на кану[21] и борьбу. Застал он только конные состязания молодых каначек, больших любительниц этого спорта.

Руссель вышел на главную улицу, когда по ней к финишу на берегу океана стремительно неслись юные наездницы, украшенные гирляндами и венками. У каждой спереди был пристегнут большой кусок алого полотна, концы его развевались по ветру. Руссель невольно залюбовался ими. Публика криками приветствовала победительницу, которую наградили опять-таки цветами.

Цветы, цветы, всюду цветы. У входа в церковь, украшенную цветами, Русселя встретили каначки в цветах и повесили ему в виде пропуска цветочную гирлянду на шею.

Церковь была набита битком. Духота стояла страшная. Бедняга Гесслер едва успевал вытирать платком лицо и шею.

— Как вам это нравится, доктор? — спросил он Русселя, когда тот протиснулся к нему, — Мне здесь, наверное, особенно плохо оттого, что я, католик, затесался в протестантский храм.

— Я сейчас уговаривал одного японца заняться буддийской пропагандой на острове, — сказал Руссель, поправляя на шее гирлянду.

Гесслер помрачнел.

— Не следовало бы. Японец может принять это всерьез.

— Он, кажется, так и сделал. Впрочем, я сейчас подумал, что вряд ли он будет иметь успех. Бостонские миссионеры канаков-католиков заставляли руками выгребать отхожие места. А что, если буддисты заставят канаков вылизывать эти места?

Гесслер откашлялся и с не свойственной ему серьезностью сказал:

— Вы, доктор, вечными своими насмешками над религией показываете себя с очень невыгодной стороны. Люди с положением говорят о вас скверные вещи.

— Кто эти люди с положением? Два американца — конторщик и учитель? Не дай бог, чтобы они говорили обо мне хорошие вещи. Не будем ссориться, господин Гесслер. Как только я вам окончательно надоем, вы просто скажите мне: убирайтесь-ка, доктор, на все четыре стороны. Вот так и договоримся. Даю слово, что я на вас не обижусь.

Руссель ушел, не дождавшись конца спектакля. Уже недалеко от дома он видел, как на церковном дворе пускали бенгальские огни. Это означало, что вечер окончен.

Не то, чтобы его очень задел разговор с Гесслером, но плохо скрытая угроза была неприятна. Несколько дней назад он сделал все, чтобы поднять японцев на забастовку, но афишировать свое участие он считал излишним. Компания сразу же его уволила бы, рабочих прижали бы еще больше под предлогом борьбы с социалистической пропагандой, и пользы не было бы никакой. Необходима большая сдержанность.

Итак, настроение под конец дня было испорчено.

— Спокойной ночи, Каука Лукини, — раздалось за спиной.

Руссель оглянулся. Сзади шел Калакау.

— Что ты здесь делаешь?

— А вот приходил в церковь, сейчас иду домой.

«В самом деле, — подумал Руссель, — я ведь каука лукини, и стоит ли переживать из-за всяких Гесслеров».

— Спокойной ночи, Калакау, спокойной ночи! — с улыбкой ответил он и свернул к дому.

БЕЛАЯ ВОРОНА

С легким шорохом колышутся пальмы. Медленно качается гамак. Русселю из его сада видны поселок и море, горы и пестрая чересполосица канакских полей.

Вот среди черных скал по еле заметной тропке идет старик с мотыгой на плече. Это Калакау.

— Алоха нуи, Каука Лукини, — приветствует старик Русселя, приблизившись к коттеджу.

— Здравствуй, Калакау, — отвечает Руссель, — Почему сегодня ты идешь один? Где твой сын Укеке?

— Сын… плохо. Умирает. Ты друг. Ты все равно что канак, и я скажу тебе правду. Укеке работал в праздник, и кагуна рассердился на него. Обещал замолить до смерти.

Руссель быстро встал. У него еще не было столкновений с кагуной — канакским колдуном и лекарем, которого легковерные канаки считали наделенным сверхъестественной силой. Но Руссель много слышал о кагунах и знал, что эта история может плохо кончиться для Укеке.

В давние времена язычества кагуны были жрецами, хранителями древних обрядов, они приносили жертвы и умилостивляли богов. Они были главными советниками вождей и королей. С течением времени и изменением обстоятельств кагуна потерял часть своих «должностей», но у канаков еще сохранилась вера в его сверхъестественную силу.

Кагуна есть в каждом канакском селении. Он лечит травами, заговорами и нашептываниями, отыскивает и наказывает воров и других преступников. Он может «наслать» на гавайца беду и погибель, «замолив» его до смерти.

Недавно в деревне кто-то украл оставленную на улице мотыгу. Пострадавший был так расстроен, что пообещал обратиться к кагуне, чтобы тот «замолил» вора до смерти. Одного этого обещания оказалось достаточным, чтобы мотыга в тот же вечер вернулась на свое место.

Одному канаку сказали, что он своим поведением может навлечь на себя неудовольствие кагуны. Бедный канак так напугался, что, еще до того как кагуна узнал о его проступках, уже заболел какими-то невыносимыми болями в спине и в плечах.

Несколько врачей-европейцев были свидетелями, как после такого «замаливания» совершенно здоровые канаки умирали от одного суеверного страха, и последующее вскрытие не обнаруживало никаких признаков повреждения внутренних органов.

Местный вайанайский кагуна еще несколько лет назад был обыкновенным человеком. Растил свое таро, любил выпить и никогда не отличался трудолюбием. Откровение на него снизошло внезапно, когда он валялся на улице пьяным и вдруг начал есть лошадиный помет и кричать, что он кагуна. Столь необычная пища не причинила ему никакого вреда, а легковерные односельчане поверили в его сверхъестественную силу.

— Пойдем к твоему сыну, Калакау, — сказал Руссель, — Такато, лошадь!

Сын Калакау Укеке лежал на вытертой циновке и стонал. «Что делать? — думал Руссель, — Как спасти Укеке? Сказать, что кагуна шарлатан? Но ни старый Калакау, ни Укеке не поверят.»

— Что у тебя болит, Укеке? — спросил Руссель, наклоняясь над распростертым канаком.

— Я не могу встать. Ноги не слушаются меня.

— Укеке, не падай духом. Кагуна плохо молился. Ты здоров. Встань.

— Ты говоришь, плохо молился? — спросил старик, — Откуда ты знаешь это? Хотя вам, белым, обо всем сообщает телефон. Ты точно знаешь, что кагуна плохо молился?

— Знаю.

— Укеке, сынок, вставай, — торопливо склонился над сыном старик, — пойдем к кагуне, отнесем ему подарки, и он простит тебя.

Молодой канак неуверенно поднялся.

— Ты стоишь! — обрадовался старик. — Каука Лукини сказал правду.

Старик заметался по хижине в поисках подарка, достойного кагуны. Бананы, апельсины, таро, тыквы, чаша для кавы — все выкидывалось из темных углов на свет и снова возвращалось назад — это были вещи, недостойные того, чтобы стать подарком кагуне. Старик в изнеможении опустился на циновку, с которой только что поднялся сын. На его лице выражение вспыхнувшей надежды сменилось выражением бессилия и тоски.

— Калакау, дай кагуне денег, — сказал Руссель, протягивая старику несколько никелевых монет. — Кагуна их очень любит.

Калакау положил монеты в пустую тыкву, в которой у знаков хранятся разные мелкие вещи, и, громыхнув этим круглым кошельком, завернул его для верности в кусок материи.

Вайанайский кагуна жил в горах, в полутора верстах от деревни.

Робко переступили старый Калакау и его сын порог священного дома. Кагуна возлежал на циновке в прохладной тени. Он дремал.

— О могущественный… — тихо сказал старик.

— Кто здесь? — сквозь сон спросил кагуна.

— Калакау и Укеке.

Кагуна открыл маленькие опухшие глазки.

— Укеке умер, — равнодушно сказал он.

Калакау и Укеке затряслись в ознобе.

— Укеке не умер, — громко сказал Руссель, до сих пор молча стоявший позади канаков, — Ты плохо молился, и он остался жив. Прими подарки и дай ему прощение.

Маленькие злые глазки кагуны недобро блеснули.

— Я сказал, что он умер. Я хорошо молился. Уйди, белый человек, это не твое дело.

Кагуна повернулся лицом к стене, давая этим понять, что больше разговаривать он не намерен.

Руссель подошел вплотную к кагуне. На доктора пахнуло запахом винного перегара. Кагуна был пьян.

— Тебе говорят, бери подарки. А то мы уйдем, и ты ничего не получишь.

До кагуны весьма плохо доходил смысл происходящего. Ему хотелось спать, он чувствовал приближение хороших снов.

— Уйди, не мешай мне беседовать с богами, — бормотал кагуна.

Но Руссель продолжал его трясти.

— Я тебя замолю до смерти, — выдохнул выведенный, наконец, из себя настойчивостью пришельца кагуна.

— Попробуй, — сказал Руссель, — Я останусь жив и невредим, и все узнают, что ты обманываешь людей.

Кагуна в ярости вскочил на ноги. Такого оскорбления, да еще в присутствии канаков, он простить не мог. Опьяненный винными парами и фантастическими сновидениями о собственном могуществе, он приступил к обряду «замаливания до смерти».

Колдун накинул на плечи плащ, расшитый перьями попугаев, и, шепча заклинания, долго тер один о другой два кусочка сухого дерева, пока на большом круглом камне, чернеющем посреди хижины, не разжег костер. Запылал огонь, осветив свирепое раскрашенное лицо кагуны, бледных, упавших на колени Калакау и Укеке, и Русселя, который стоял, скрестив руки на груди, и спокойно смотрел на все происходящее.

Кагуна взял в руку три ореха кукуй и один за другим побросал их в огонь. По хижине поплыл пахучий дым горящего масла.

Не обращая никакого внимания на присутствующих, словно бы их и не было в хижине, кагуна невидящим взглядом уставился на Русселя и в бреду бормотал заклинания.

Начиналась самая ответственная часть обряда.

Кагуна укрепил на священном камне один конец длинной тонкой ветки ползучего колокольчика, оттянул ее свободный конец к себе и отпустил.

Русселю стало жутко. Ветка медленно ползла по камню, цепляясь за каждую неровность. Каждая выпуклость камня имела свое тайное значение. Все они сулили гибель: от воды, от огня, от ломоты в суставах…

Руссель невольно подался вперед, следя за неверным движением ветки. Он то бледнел, то краснел. Ветка дрогнула и остановилась.

— Тебя ждет скорая смерть от каменной болезни, — задыхаясь сказал кагуна и в изнеможении упал.

Калакау в тоске смотрел на Русселя. Руссель напряженно засмеялся.

— Я жив и еще проживу пятьдесят лет, — сказал он и прошелся из одного конца хижины в другой, — Смотри, как меня слушаются мои ноги. Ты плохой кагуна.

Кагуна протрезвел. Его заплывшие жиром мозги, наконец, сообразили, что он затеял рискованное дело, грозящее его авторитету, и, поняв, это, кагуна важно произнес:

— Ты жив, потому что я не сказал одного самого важного слова. Я не хочу твоей смерти, Каука Лукини.

Руссель, избавившийся от мрачного впечатления дикого обряда, рассмеялся уже совершенно искренне. А кагуна так же торжественно обратился к Калакау.

— Приблизься, старик. Я готов простить твоего сына. Давай подарки.

Калакау подал кагуне свою тыкву. Кагуна тряхнул тыквой, послушал звон монет и спрятал тыкву под плащ.

— Иди домой, Укеке, а я помолюсь о твоем прощении…

Молча добрались Руссель, Калакау и Укеке до деревни.

Только у серого камня, где дорога в деревню шла прямо, а дорога в канацкое селение сворачивала направо, старый Калакау нарушил молчание.

— Наш кагуна — сильный и злой кагуна. Тебе трудно было бороться с ним. Ты был бел, как цветок мирта, и смерть смотрела тебе в глаза. Но ты сильнее его, Каука Лукини. Ты добрый кагуна.

Руссель крепко пожал руки старику и его сыну, пришпорил коня и, перейдя на галоп, въехал в деревню.



Он остановился возле конторы.

— Не зайдете ли к нам? — окликнул Русселя из окна Гесслер.

— С удовольствием, — ответил врач и, соскочив с коня, прошел в контору.

Контора, или, как ее называли на американский лад, «оффис», — большой, выкрашенный серой масляной краской барак, стоящий на главной улице напротив сахарного завода, была не только конторой плантации и почтой, но одновременно и своеобразным деревенским клубом.

Целый день из окон оффиса слышатся стук счетов, похожий на частую ружейную пальбу, телефонные звонки и гул голосов, в синее небо тянутся сизые струи табачного дыма.

Люди идут в контору за делом и без дела: чтобы узнать новости и поболтать о высокой политике, послушать анекдот и просто посидеть и провести время.

Постоянный шум в отгороженном для посетителей углу совершенно не мешает бухгалтеру мистеру Смиту, углубившемуся в конторские книги и арифметические выкладки. Впрочем, бухгалтер сам, когда нет работы, укладывает ноги на письменный стол и охотно принимает участие в дебатах.

В конторе по обыкновению шел спор. Бухгалтер и механик нападали на Гесслера, который позволил себе высказать какое-то не особенно лестное для американцев суждение об их порядках.

— Откуда, доктор? — спросил Гесслер, когда все обменялись рукопожатиями.

— От кагуны.

— Что вы там делали?

— Присутствовал при знаменитом «замаливании до смерти».

— Преступная практика этих шарлатанов-кагун, — раздраженно сказал бухгалтер, — в конце концов приведет к тому, что канаки вымрут.

— А мне кажется, да и вы это прекрасно знаете, что вовсе не от этого вымирают канаки, — ответил Руссель.

— A-а, — махнул рукой Смит, — опять скажете: «колониальная политика», «эксплуатация»…

— Вы совершенно правы: эксплуатация и колониальная политика Америки — вот истинные причины гибели целого народа.

— Мы вступили с канаками в деловые отношения. За все, что мы берем, мы платим.

— Да, за сандаловые леса вы расплатились грошовой дрянью: оловянными зеркальцами, жестяными серьгами, стеклянными бусами; за отнятую у канаков землю вы тоже заплатили. Сколько вы платили, по десять центов за акр, кажется? Так что же тогда называется грабежом, скажите, пожалуйста?

Смит сосредоточенно дымил сигарой.

— Он становится просто невыносим, — сказал бухгалтер, когда Руссель ушел. — А вы заметили, дорогой Гесслер, что наши рабочие испортились? Китайцы жалуются, что им мало платят, японцы устроили самую настоящую забастовку — видите ли, надсмотрщик съездил одному из них по физиономии… Разве это бывало на нашей плантации когда-нибудь раньше?

— Что вы хотите этим сказать?

— А то, что все это влияние вашего доктора. Вот что.

Гесслер пожал плечами.

— Доктор гуманно относится к рабочим и честно выполняет свои служебные обязанности.

— Он воображает, что здесь не плантация, а санаторий. Мой приятель Блейк рассказывал, как он намучился с одним таким гуманистом, Стивенсоном, когда тот был нашим консулом на Уполо.

— Каким Стивенсоном?

— Писателем, Робертом Льюисом Стивенсоном, который написал «Остров сокровищ». Стивенсон тоже задумал гуманничать с самоанцами, защищать их от иностранных «угнетателей». И знаете, чем это кончилось? Шесть лет тому назад самоанцы подняли восстание. Конечно, восстание этих дикарей было подавлено, но Блейку вся эта история доставила немало неприятностей.

Поздним вечером, когда бледная луна уже начала свой обычный путь по темно-синему небу среди четких силуэтов пальм, к Русселю пришел Гесслер и тяжело опустился в шезлонг напротив доктора.

— Сигару?

— Спасибо.

Облако душистого дыма окутало веранду.

— Я пришел к вам, чтобы поговорить с полной откровенностью, какую допускают наши отношения, — сказал Гесслер.

— Я даже предпочитаю, чтобы вы были откровенны до неприличия, — ответил ему Руссель.

Гесслер сделал несколько глубоких затяжек и начал говорить.

— Вы первый доктор за все время моего пребывания на плантациях, к которому обращаются за помощью китайцы. До вас никому еще не удавалось стать своим человеком в их замкнутом мире. Вас уважают канаки. Они готовы для вас на все. У вас много друзей. Но… — Гесслер отвел глаза в сторону и замолчал.

— Что же вы замолчали? Впрочем, я все понимаю сам, — сказал Руссель, — и продолжу вашу речь. Итак, вы остановились на слове «но». За этим «но» скрывается администрация плантации. Их отношение ко мне — я не имею в виду вас, конечно, — отнюдь нельзя назвать дружеским. Я здесь то, что по-русски называется белая ворона.

— К сожалению, это так, — вздохнул Гесслер, — И вам будет с каждым днем все труднее и труднее жить среди этой неприязни. Я бы по-дружески посоветовал вам переменить место жительства…

— Может быть, — тихо сказал Руссель, — Но я не хочу покидать Гавайских островов.

— Зачем же, — оживился Гесслер, — Я смогу помочь вам приобрести небольшую, но вполне рентабельную плантацию на острове Гавайи, и тогда вы станете настоящим гавайцем.

— Да, возможно, вы правы. Мне нужно уехать из Вайанае, — сказал Руссель, — Я еще подумаю об этом.

БОГИНЯ ПЕЛЕ

В небольшой комнате отеля сидели двое: Руссель и худощавый голубоглазый человек — пастор Дезирэ. Кресла их были придвинуты к самому окну. Низкий подоконник позволял им не вставая разглядывать открывавшуюся перед ними картину.

Прямо от окон метров на сто вниз уходил крутой обрыв. Немного в стороне виднелся террасообразный спуск, покрытый редким лесом. Направо и налево от спуска дугами отходили отвесные склоны обрыва черно-бурого цвета. Дуги обрыва соединялись очень далеко, километров за двенадцать, образуя гигантскую воронку. На сколько хватал глаз, дно воронки было покрыто волнами черной застывшей лавы с белыми и желтыми барашками на гребнях волн — осадками буры и серы. То там, то здесь, из трещин, избороздивших лавовое море, вырывались столбы пара. В центре воронки пар стоял сплошной стеной, и сквозь его белесоватую мглу зловеще просвечивало багровое зарево. Это был кратер вулкана Килауэа.

— Сейчас, в сумерки, — сказал Руссель, — когда стало заметно зарево, обиталище Пеле выглядит еще страшнее. Но все-таки никогда не забуду первого впечатления, когда три года назад мы с женой приехали сюда в первый раз.

— Кстати, — заметил собеседник Русселя, — проводники-канаки ни за что не поведут вас в кратер. Вас туда поведу я.

— Я знаю, что канаки редко спускаются в кратер. Но почему?

— Ну как же, вы разве забыли о Пеле?

— Но я о ней ничего не знаю, кроме того, что она мифическая хозяйка вулкана.

— Пеле отнюдь не миф.

— Ах вот как! Интересно. Расскажите, дорогой пастор.

— Вы знаете, что полинезийские предания весьма точны и служат великолепным историческим источником. Так вот, рассказывают, что спустя несколько сот лет после водворения здесь Гаваи-и-лоа и его родственников на островах появилась вторая волна колонистов-полинезийцев. Это произошло в XII веке. Одним из первых с Таити прибыл некто Мого вместе со своими пятью братьями, восемью сестрами и еще кое-какими родственниками. Он был старший брат, а следовательно, глава рода. Но, кроме него, в семье большую роль играла его сестра, красавица Пеле. Скорее всего именно она была главой рода. Род Мого поселился недалеко от Килауэа, который в то время был гораздо активней, чем сейчас. Жители Гавайи не осмеливались даже близко подходить к подножию вулкана, опасаясь лавовых набегов. Поэтому много земли пустовало. То, что пришельцы поселились на склонах страшного Килауэа, создало им в глазах гавайцев репутацию кагунов — людей, наделенных сверхъестественной силой.

Пеле и ее родственники благополучно жили на новом месте до тех пор, пока однажды с соседнего острова не приехал вождь со своей дружиной и не посватался к Пеле. Но бедняга был слишком безобразен, и Пеле отказала ему. Вождь обиделся и решил овладеть красавицей силой. Ночью он напал на деревню и перебил ее жителей. Пеле с братьями и сестрами удалось спрятаться в пещере недалеко от кратера. Там они решили отсидеться.

Но собака Пеле, оставшаяся в разрушенной деревне, принялась искать хозяйку и навела врагов на след. Когда торжествующий вождь готов был захватить непокорную Пеле, началось извержение Килауэа. Потоки лавы стали заливать окрестности, и один из них затопил пещеру, где пряталась Пеле. Пеле погибла. Но враги, обращенные в бегство лавой, приписали извержение вулкана козням Пеле.

По всем островам разнесся слух, что послушный приказу Пеле вулкан обратил в бегство непрошеного жениха. Пеле стала считаться богиней Килауэа — ей приносили в жертву свиней и ягоды охала. Старший брат ее Мого стал царем пара, остальные родственники тоже стали ведать кто лавой, кто огненными фонтанами и другими атрибутами извержений. До сих пор не всякий канак осмелится спуститься в кратер, опасаясь разгневать Пеле.

Пастор замолчал, но через некоторое время добавил:

— Между прочим, видели ли вы дневник Пеле?

— Нет, но слышал о нем, — ответил Руссель, — В прошлый свой приезд я не удосужился посмотреть. Это тот самый дневник, который за неграмотностью богини ведется постояльцами гостиницы?

— Тот самый. Вот извольте.

Собеседник Русселя поднялся и направился к одному из шкафов, стоящих в комнате. Оттуда он достал два огромных фолианта в кожаных переплетах.

— Вот книга отзывов о нашей мрачной красавице Пеле.

Руссель взял один из томов и стал его перелистывать. Книга оказалась очень любопытной: тут можно было встретить и замечание геолога о характере лавы Килауэа, и расчеты землемера, который измерял кратер, и просто впечатления туриста, и даже стихи, посвященные вулкану. Фотограф наклеивал сюда снимки, художник делал зарисовки.

Некоторые записи Руссель прочитывал своему приятелю вслух.

— Послушайте, дорогой друг, — смеясь говорил доктор, — это же великолепно! «Декабря 29-го. Целые часы просидел я сегодня на берегу кипящего озера, напоминающего ад, но, увы! не почувствовал ни удивления, ни ужаса, никакого душевного волнения! Возможно, что в будущем эта картина не раз встанет перед моими глазами, особенно после плотных обедов, но теперь, сегодня, меня поражает только моя холодная бесчувственность». А вот еще! «Ужасен вулкан Килауэа, но здесь в отеле в толпе туристов я встретил нечто еще ужаснее! Я встретил молодую красивую леди в синих очках, с коротко остриженными волосами, одетую почти по-мужски, в короткой юбке и в сапогах со шпорами. Она ездит на лошади по-мужски, не выпускает изо рта папиросу и… поверите ли, я даже видел ее за буфетом пьющую виски! Перед этой фигурой бледнеет Килауэа!» Подписано: Патер В, — Слушайте, пастор, у ваших предков не было в обычае сбрасывать дураков в кратер? Я бы ничего не имел против возрождения этого обычая.

— Не надо так говорить, даже в шутку, — мягко возразил пастор, — Они же в этом не виноваты.

Руссель встал и похлопал Дезирэ по плечу.

— Внешность вы унаследовали от ваших европейских предков, а душу от матери. Душа ваша канакская, слишком мягкая.

Дезирэ покраснел, как мальчик, получивший выговор, и быстро сказал:

— Я пойду собираться в дорогу.

Кивнул головой и вышел.

Руссель любил этого бедного протестантского пастора из Хило. С Дезирэ доктор познакомился несколько лет назад, когда, вынужденный покинуть сахарную плантацию на Оаху, он переехал на Гавайи, приобрел здесь маленькую плантацию в Маунти-Вю и хозяйствовал на ней, поддерживая связь почти с одними канаками и метисами. Его все больше занимали канакские дела, отшельнический образ жизни ему надоел, и неугомонный характер заставлял искать более живую деятельность.

Интерес к канакам сблизил его с одним пожилым американцем Томсоном, «настоящим янки из Вермонта», как тот называл себя. Томсон был женат на туземке, с большой симпатией относился к единоплеменникам своей жены и ненавидел миссионеров. Гавайский старожил, он отлично знал все дела страны, и его рассказы были прекрасной летописью Гавайев последних десятилетий. И всякий свой рассказ он заканчивал одними и теми же словами. «Но вы еще не знаете наших миссионеров! Вы еще не знаете, на что они способны!» — предостерегающе поднимал палец.

Томсон и познакомил Русселя с пастором Дезирэ. Участок пастора отделялся от дома Томсона небольшой каменной оградой. Но в ограде была калитка, и от дома американца к хибарке пастора шла хорошо утоптанная тропинка, показывающая, что соседи находятся в тесном общении. Несколько кофейных кустов окружали ветхий пасторский домик, в котором ютились сам Дезирэ и четверо его сынишек. Пастор был вдовцом.

Он был сыном француза и каначки, образованием особенным похвалиться не мог — начальная школа в Хило да калифорнийская протестантская семинария. Он не был силен в вере, но веру у него заменяла любовь к людям, и главное к народу его матери.

В Хило, как и в других гавайских городах, существовали отдельно церкви для белых и туземцев. Дезирэ служил в туземной церкви. Ежемесячно прихожане собирали для него несколько десятков долларов. Этим он и жил.

Пастор отлично знал канаков не только своего прихода, но и всего острова. Его же хорошо знали не только на Гавайях, но и в Гонолулу. Не раз Дезирэ, как хорошего проповедника, приглашали в богатые столичные церкви, но он оставался верен своим бедным прихожанам.

Дезирэ познакомил Русселя с очень многими канаками на острове. Разговаривая со своими новыми друзьями, Руссель убеждался, что неудачная попытка 1894 года восстановить независимость не обескуражила гавайцев и что они надеются взять реванш. Отрадно было и то, что монархизм их ослабел. Многие стали понимать, что монархия и независимость — это не одно и то же.

* * *
Тропическая ночь наступила сразу, как только солнце скрылось за грядой гор. Всадники медленно ехали тропинкой, спускавшейся по лавовым террасам между невысокими деревьями, буграми и ямами.

Впереди ехал Дезирэ с фонарем. В спину дул резкий ветер, теребя плащи и обдавая мелкими солоноватыми брызгами моросящего дождя. Низко, цепляясь за острые края кратера, неслись серые лохматые тучи, словно торопясь пройти страшное место. Вдали, за черными холмами, то вспыхивало, то гасло кровавое зарево.

Ехали молча. Мрачная обстановка не располагала к разговору. Тишину нарушало лишь цоканье подков да шелест листьев. Тропинка была едва заметна в темноте, хотя на опасных поворотах ее обозначали выбеленные известью камни. Руссель бросил поводья, предоставляя лошади самой искать дорогу, и задумался. Вдруг пронзительная трель полицейского свистка заставила его вздрогнуть. На трель первого свистка откликнулся второй, третий.

— Откуда здесь полицейские? — воскликнул Руссель.

— Это гавайские сверчки, — ответил Дезирэ, — Разве вы не слышали их раньше?

Руссель рассмеялся.

— Ну форменная облава. Вот это сверчки! Я бы их в целях экономии развел бы по всем большим городам, на страх ворам и на радость полиции.

Обстановка несколько разрядилась, разговор завязался.

— Со мной в Калифонии был случай не лучше, — сказал Дезирэ, — Я любил там один гулять по болотам. А бывало, возьму с собой книгу, сяду где-нибудь в укромном месте и читаю. Однажды я примостился на камне, раскрыл книгу, как вдруг гляжу, из воды выпрыгнуло какое-то отвратительное животное — бурое, скользкое, с выпученными глазами. Выпрыгнуло и на меня смотрит. Я окаменел от ужаса. А оно издало резкий крик и прыгнуло еще ближе. Я сорвался с места и не помня себя прибежал в семинарию. Рассказываю товарищам и спрашиваю, не крокодил ли это и велика ли была опасность. «Да это лягушка, — говорят они, — калифорнийская лягушка-бык». Вот и все! Помню, я страшно сердился, когда все надо мной хохотали: ведь у нас нет лягушек.

Наконец, спуск кончился, а с ним кончился и лес. Теперь тропинка шла между лавовыми холмами, мимо глубоких трещин, откуда краснела раскаленная лава. Жуткая отрешенность от всего земного царила здесь. Ветер не доносил ни звуков, ни запахов из мира, оставшегося за краем кратера. Тишину прорезал лишь резкий свист пара, вырывавшегося из расселин. Здесь было страшнее, чем в самой дикой пустыне, здесь не было жизни — черная равнина, пар и где-то в глубине раскаленная внутренность планеты.

Через полчаса доехали до изгороди, сложенной из кусков лавы, спешились, завели лошадей и пошли к холму, на котором высился каменный сарай. Из этого сарая туристы обыкновенно и наблюдали огненное озеро вулкана Килауэа.

В самой середине большого кратера находился меньший кратер, имеющий в поперечнике два километра. В центре малого кратера, окруженное невысоким барьером застывшей лавы, клокочет огненное озеро. Оно невелико — метров десять в поперечнике. На поверхности его перекатываются багровые валы. Лава подернута темной коркой, темной по сравнению с избороздившими ее трещинами. С высоты кажется, что это ночной город, где трещины — ярко освещенные улицы, а темная кора — кварталы домов.

Но вдруг из-под коры высоко вверх взметнулся огненный столб, вот сбоку от него — другой, вот еще и еще. И пошли гулять по озеру лавовые смерчи. Задышала, рассердилась Пеле, подняла со дна огненные фонтаны, которые рассыпаются вверху пышным фейерверком, и ветер, подхватывая брызги, вытягивает их в бурые и зеленые нити и опускает застывшими на края большого кратера. Это волосы красавицы Пеле, которые она в ярости вырывает у себя. Волны ходят сильнее прежнего, огненные столбы сшибаются один с другим с каким-то диким скрежетом, визгом, стоном. От этой огненной вакханалии нельзя оторвать глаз.

Руссель и Дезирэ долго смотрят на страшное озеро. Но вот пастор отвернулся, вытер лоб и глухо произнес:

— Чертовщина, настоящая чертовщина!

Коренастый норвежец Ли — хозяин гостиницы Волкано-хауз, воздвигнутой на самом краю большого кратера, — встретил путешественников на пороге своего отеля. Это двухэтажное здание с широкой верандой, флигелями и службами располагало удобствами, которые сделали бы честь любому среднему европейскому отелю. Гостиница была здесь как нельзя кстати.

— Как проехались, доктор? — спросил улыбаясь Ли, — Вы всю ночь провели у кратера.

Не спрашивайте, это вы увидите в ресторане, где я буду есть за двоих, и в гостиной, где я буду болтать за четверых.

Когда спустя час подкрепившиеся Руссель и Дезирэ вошли в гостиную, все разноязычное общество Волкано-хауза было уже в сборе. День обещал быть дождливым, и на улицу никого не тянуло. В камине звонко потрескивали большие колоды. С кресла у камина навстречу вошедшим поднялся молодой врач англичанин.

— Как вы провели ночь, доктор? — спросил он, — Вы очень устали?

— Я прекрасно себя чувствую, — ответил Руссель, подсаживаясь к камину, — О впечатлениях нечего рассказывать, слава богу, вулкан недалеко — сами съездите и посмотрите. Если, конечно, янки откажутся от своего плана купить его и оклеить афишами о каком-нибудь мыле. Поговаривают, что они хотят перенести Пеле с ее резиденцией прямо на чикагскую выставку.

Полный человек с крючковатым носом, сидевший недалеко от Русселя и читавший журнал, посмотрел на него поверх очков и недоброжелательно заметил:

— Ну что же, если мы сумеем перевезти Килауэа в Чикаго, это только сделает нам честь. Пусть попробует это сделать кто-нибудь другой.

— Вы этого не сделаете, — добродушно ответил Руссель. — Это невыгодно. Проще чикагскую выставку перенести к Килауэа, и вы, возможно, так и сделаете.

— Простите, вы англичанин? — сурово спросил полный господин.

— Нет, русский.

Суровость полного господина сменилась искренним удивлением.

— Тогда извините меня, но я вас не понимаю. Не понимаю вашей иронии. Уж кто-кто, но русский мог бы оценить и наши промышленные достижения и нашу свободу. Ведь Россия не может похвалиться ни тем, ни другим.

Руссель круто повернулся к собеседнику, глаза его сузились.

— Свобода? Американская свобода? Оценить я ее оценил, но не так, как вы думаете.

— То есть как?

— Очень просто. В Европе, и в частности в России, мы имеем о вашей свободе превратное представление, мы идеализируем вас. Приезжая в Америку, мы надеемся найти в ней равенство, а находим чуть ли не касты, хотим видеть республику, а видим плутократию. Вы не грешите излишней свободой, зато вы достаточно откровенны — право силы у вас чуть ли не узаконено. В Европе люди боятся говорить свободно только в присутствии лиц, одетых в определенную форму, со всеми остальными мы достаточно откровенны. Зато средний американец никогда не будет откровенен со своим соседом. Там, где деньги решают все, где каждый воюет за себя, там трудно найти друзей и единомышленников. Вот какое понятие я имею об американской свободе.

Полный господин усмехнулся.

— Однако не все такого мнения. Вы читали книгу английского юриста Брайса о наших политических учреждениях?

— Читал, как же. Два раза читал.

— Что же вы о ней скажете?

— Нельзя же верить всякому, кто вас хвалит, только потому что хвалит. Брайс писал книгу для Америки и хотел, чтобы она быстро разошлась. Он этого достиг. Кроме того, достаточно вчитаться в книгу, как становится ясно, что Брайс рассматривает ваши учреждения абстрактно. Он видит их такими, какими они должны быть, какими они представлялись Джорджу Вашингтону, а не такими, какие они есть на самом деле.

— Однако здорово вы его отделали, — вполголоса заметил Дезирэ Русселю.

— Так и надо. Пусть хоть раз услышит правду.

Английский генерал со знаком ордена Бани на груди спросил Русселя:

— Скажите, пожалуйста, вы давно живете на Гавайях?

— Шесть лет. Вполне достаточно, чтобы узнать, что американцы сделали для обитателей островов.

Полный американец криво улыбнулся.

— Я, кажется, не очень обижу моего уважаемого собеседника, если заподозрю его в сочувствии социалистам?

— Нисколько не обидите. Тем более что я сам социалист.

Американец развел руками.

— Ну, тогда все понятно.

— Не знаю, в какой зависимости находятся мои убеждения от того, что вы творили и творите с канаками?

Стараясь говорить шутливо, американец сказал:

— Тысяча самых ярых туземцев не стоит одного белого, ставшего на их сторону. Без него они могут быть только шайкой, с ним они могут стать армией.

— И обязательно станут со временем, попомните мои слова.

И ВРЕМЯ НАСТУПИЛО

Грязный, пропитанный вонью от машинного масла и скверной кухни пароходик приближался к Гавайи. Только в этот последний час плавания Русселю удалось остаться одному. Он сидел в тесной каюте, облокотись на жиденький столик, и писал письмо другу, которое нужно было бы отправить неделю назад.

«5 декабря 1900.

Hawai, Hawaian Islands

Мне пришлось несколько запоздать с ответом, потому что твои письма застали меня в самую горячку выборной кампании, первой после восьми лет миссионерско-сахарократической олигархии, где действительно весь народ, не исключая главного гавайского элемента, принимал живое и деятельное участие».

Руссель оторвался от письма и задумался.

Все началось год с небольшим назад. И прежде мысль о том, должен ли он помочь канакам в борьбе за свои права, не раз вставала перед Русселем. Речь могла идти только о том, как помочь, и ясно было, что борьба должна быть организованной. Его, правда, еще недостаточно знали, но он был не совсем чужой в этой стране, те же, кто его знал, доверяли ему. Руссель умел и любил рисковать, а риск в данном случае был оправданный.

В Хило он собрал митинг канаков. Речь его была краткой. Указывая на каменные заборы, ограждавшие коттеджи состоятельных американцев, он сказал:

— Кто строил эти заборы? Канаки. Вас нанимали за 12 центов в день. Но эти 12 центов выплачивали не деньгами, а ситцем. Вам он обходился в 50 центов за ярд, американцы покупали его за 7. Ситец нужен был вам, чтобы прикрыть вашу наготу, которая смущала целомудренных миссионеров. Вас она не смущала сотки лет. Самые заботливые янки платили вам за работу трактами — бумажками, на которых были напечатаны их псалмы и гимны. Так они заботились о спасении ваших душ. Вам дорого обошлись их заботы — вас было 400 тысяч, а осталось 40 тысяч. Ваши короли потакали янки. Если хотите умирать — умирайте, если хотите жить — надо бороться.

Русселя с митинга унесли на руках.

Вскоре в Гонолулу узнали об организации партии Независимых, во главе которой стоял какой-то Каука Лукини. Сперва столичные заправилы, которым еще в 1898 году удалось присоединить острова к Соединенным Штатам на правах территории, не особенно были обеспокоены существованием новой партии, но вскоре им пришлось насторожиться — победа Независимых на выборах была очень внушительна.

Руссель снова склонился над столом.

«Они, т. е. письма, — писал Руссель, — застали меня совершающим путешествие вокруг нашего маленького мирка — острова Гавайи — в обществе с несколькими гавайцами, тоже кандидатами в сенат, как и я. На пути мы были гостями канаков — нас кормили, поили, развлекали песнями и танцевали. Украшали гирляндами (как призовых быков на ярмарках), давали лошадей для дальнейшего следования; а мы за это отвечали зажигательными речами против существующего правительства сахарозаводчиков, миссионеров и других белых врагов гавайского народа. Результат кампании превзошел наши ожидания; мы разбили наголову республиканцев (бывшую правительственную партию) и демократов, получив 3/t большинства в обеих палатах. Наша партия была третьей и называется Независимыми или Гомрулерами. Я фигурировал на выборных бюллетенях как «Каука Лукини» (Русский Доктор) и из четырех кандидатов (в I Сенаториальном округе) прошел вторым по числу голосов. Посылаю тебе образчик наших выборных бюллетеней. Сессия Сената начинается в феврале, и нам предстоит совершить настоящую революцию сверху вниз во всем гавайском законодательстве. Так как я чуть не единственный белый в обеих палатах, который что-нибудь смыслит в технике законодательной машины цивилизованных стран, то на мне, вероятно, и будет лежать главная часть работы по составлению проектов законов, а потому о литературных и научных работах теперь пока нельзя и думать. В интересах канацкого населения, которое так долго эксплуатировалось всякого рода заезжими хищниками, необходимо провести в первую же сессию несколько неотложных реформ. На очереди будут поставлены:

1. Билль о местном самоуправлении (канакам надоело во всем зависеть от тузов столицы).

2. Радикальная реформа санитарной службы.

3. Не менее радикальная реформа в системе налогов.

4. Отмена смертной казни.

5. Расширение кредитов на народные школы и устройство музыкальной консерватории для канаков в Гонолулу (канаки большие любители пения и музыки).

6. Введение норвежской или какой-нибудь другой системы в продаже спиртных напитков[22]. Необходимо оградить канаков от злоупотребления и систематического спаивания этим зельем.

Так как в Швейцарии и России эта система практикуется сравнительно давно, ты премного обяжешь меня, дав мне материалы о результатах ее в этих странах во всех отношениях, и вообще я буду благодарен всем, кто может снабдить меня подходящими материалами по этому сложному, но очень важному вопросу.

Твой Николай».
Руссель сложил письмо, запечатал конверт и вышел на палубу.

ГАВАЙСКИЙ СЕНАТОР

Оппозиция с большим вниманием следила за тем, как поведет себя президент сената доктор Каука Лукини. Резолюция, только что зачитанная главой оппозиции Тэрстоном с предложением ходатайствовать о предоставлении гавайской территории всех прав штата, была сильно аргументирована, и оппозиционеры не сомневались в успехе. В самом деле, казалось, ничего нельзя было возразить против предоставления Гавайям больших прав, чем те, которые они имели после 1898 года, когда пресловутая Гавайская республика стала простой территорией Соединенных Штатов с губернатором, назначаемым из Вашингтона. Руссель был поставлен в неприятное положение — отказаться как будто неудобно, а согласиться, значило сыграть на руку миссионерам. Принятие резолюции было выгодно только плантаторам, сами же гавайцы ничего не выигрывали от такой трансформации.

Руссель поднялся с президентского кресла, спокойно обвел глазами зал и остановил взгляд на сухопарой фигуре человека, сидевшего в первом ряду.

— Прежде чем открывать прения по резолюции, внесенной сенатором Тэрстоном, — сказал он, — я предлагаю господину секретарю территории Гавайев, явившемуся в сенат неофициально и без приглашения, покинуть зал заседаний.

Сухопарая фигура медленно поднялась с места. Да, секретарь действительно явился в сенат без официального приглашения и не потрудился занять место в ложе для гостей, а уселся в сенаторское кресло, но ведь он так уверен в принятии резолюции…

Секретарь оглянулся на Тэрстона, тот сидел с багровым лицом.

Он, конечно, тоже возмущен наглостью президента. Может быть, сесть, оппозиция его поддержит.

— Я вторично предлагаю вам покинуть зал заседаний, — раздался голос Русселя, — иначе я прикажу вас вывести.

В зале стояла гробовая тишина. Потом послышались торопливые шаги и гулко хлопнула входная дверь.

— Открываю прения по резолюции сенатора Тэрстона.

Прения были жаркие; оппозиционеры, разозленные тем, что Руссель выставил секретаря, специально приглашенного Тэрстонсм, из кожи вон лезли, чтобы доказать, какие блага принесет гавайцам превращение их страны в американский штат. Некоторых гомрулеров возможность самим выбирать губернатора, а не получать готового из Вашингтона сбила с толку. Резолюция могла пройти. Руссель, с тех пор как занял президентское кресло в качестве главы самой многочисленной партии сената, никогда не выступал в прениях. Он считал, что президент хотя бы внешне должен стоять вне партий. Так было на заседаниях. В качестве же лидера гомрулеров вот уже три года он вел неравную борьбу с плантаторами и заводчиками. Ему удалось провести ряд законов, облегчавших положение канаков. Но он мог немного сделать, когда за спиной противников стояли мощные монополии и их действиями руководили из Вашингтона. Тяжелую руку Вашингтона Руссель чувствовал на каждом шагу.

Президент сената решил на этот раз выступить в прениях.

— И губернатор, выбранный нами, и губернатор, назначенный из Вашингтона, в данных условиях одинаково американские, — сказал он, — И дело не в губернаторе, а в том, что гавайцам просто не имеет смысла усиливать и без того сильную партию мистера Тэрстона и его друзей. Они говорят вам о правах — не верьте им. Нам надо не формально, а фактически реформировать все наши традиционные учреждения, сложившиеся в эпоху монархии и плутократической олигархии. Нам нужна демократическая республика, и только она. Вместо того чтобы говорить о губернаторах, нам следует рассмотреть вопрос о налогах, которые, как и везде, всей тяжестью ложатся на бедный и средний класс. Господа плантаторы если и платили подати, то из христианского милосердия кто сколько пожелает, а наши скромные государственные расходы должны покрываться прежде всего из их средств. А потом вообще надо ликвидировать монополию поземельной собственности, сосредоточенной в руках дюжины собственников.

Ему не дали договорить, голос его потонул в нарастающем гуле, заполнившем весь зал, вся оппозиция как один человек поднялась со своих мест. «Социалист? — раздался чей-то истошный вопль, — Долой социалиста!» Поднялись со своих мест и гомрулеры. Атмосфера накалялась, пылкие канаки могли, чего доброго, прибить миссионеров. Руссель звонил в колокольчик, но тщетно. Кто-то среди сенаторов-канаков уже перескакивал через кресла в нетерпении добраться до белых джентльменов. Тэрстон с взлохмаченной бородой, неуклюже размахивая руками, взобрался на кресло и попытался говорить, но захлебывался словами, и можно было только разобрать: «мы не потерпим негодяя!» Руссель несколько секунд ждал от него чего-нибудь более вразумительного, но потом, перекрывая шум, звонко крикнул: «Тихо!»

Видя, что шум не смолкает, он поднял руку и, уже обращаясь к одним гомрулерам, крикнул: «Я хочу говорить!» Канаки тут же стали рассаживаться по местам. Тогда Руссель обратился к Тэрстону, продолжавшему стоять в кресле:

— Вам, кажется, необходимо освежиться, мистер Тэрстон, я ничего не буду иметь против, если вы пройдетесь.

— Нет! — ответил Тэрстон, с помощью соседей слезая с кресла, — Нет, я прошу слова! — и, одернув сюртук, направился к трибуне.

— Слова? Прежде чем просить слова, надо дать договорить другому.

Тэрстон остановился, посмотрел на Русселя и молча повернул назад.

— Гомрулеры! — продолжал Руссель, обращаясь к своим единомышленникам, — Вы видели и слышали, как этим господам тяжело расставаться с тем, что им так легко досталось. Еще раз повторяю, вы сами виновны в народных бедствиях, вы, не будучи ни калеками, ни детьми, терпите и допускаете над собой хищничество и насилие. Я кончил, мистер Тэрстон.

Заняв место на трибуне, Тэрстон полуобернулся к президенту сената.

— Вы злоупотребляете своей властью, господин президент, — тяжело дыша, произнес он. — Вы как глава сената должны блюсти порядок, а вы подогреваете страсти. Вы пользуетесь своим положением для морального давления на членов сената, — И, едва договорив фразу, торопливо сошел с трибуны.

— Есть еще желающие высказаться по поводу резолюции сенатора Тэрстона? — спросил Руссель.

Желающих не оказалось.

— Кто за резолюцию, прошу поднять руки.

Руки оппозиционеров дружно взметнулись вверх.

— Кто за то, чтобы признать ходатайство ненужным, неуместным и пока несвоевременным?

Руссель помедлил и с едва заметной улыбкой произнес:

— Подсчет голосов, кажется, излишен, резолюция отвергнута подавляющим большинством голосов.

Шум готов был снова заглушить его слова, тогда он возвысил голос:

— Разрешите сделать заявление. Сенатор Тэрстон указал мне на несоответствие моего положения и моего поведения. Действительно, президентство несколько связывало мне руки; чтобы свободно защищать намеченные нашей партией реформы, я слагаю с себя президентство и постараюсь служить гавайскому народу в качестве простого сенатора.

«ЛЮБОВЬ МОЯ БУДЕТ С ТОБОЙ»

И снова гавань Гонолулу.

Ревущий, полный новой силы гудок отплывающего океанского парохода на несколько минут заглушил все другие портовые звуки и шумы. Пароход тронулся и медленно двинулся вдоль пристани.

Руссель в белом костюме, без шляпы стоял на верхней палубе и смотрел на пристань. На его шее висело несколько тяжелых ярких гирлянд. Цветы чуть завяли, и от них исходил опьяняющий сладкий аромат.

Руссель прощался с Гавайями.

Его глаза были сухи, а сердце билось ровно и отчетливо. Даже наступившая старость не сделала его сентиментальным. Далеко внизу пристань и набережная кишели народом. Добрая половина этих людей пришла, чтобы проводить его. Вон Укеке с женой, вон сенаторы-канаки, вон добряк Дезирэ и рядом с ним «настоящий янки из Вермонта» Томсон…

— Каука Лукини!..

— Счастливого пути!

— Не забывай нас!

— Каука Лукини!

— Каука Лукини!..

Руссель махал друзьям шляпой.

Совсем незнакомые люди — белые, канаки, китайцы, японцы, услышав его имя, присоединялись к провожающим.

Люди на пристани и набережной запели «Алоха оэ», ту песню, которую много лет назад, в годы своей молодости, написала королева Лилиуокалани.

Уже десять лет прошло, как была свергнута королева Лилиуокалани, уже выросло поколение, которое плохо знало ее имя, а песня жила.

В этой песне пела душа гавайского народа.

«Алоха оэ» звучала на празднествах и митингах, ею народ встречал и провожал своих любимцев и героев. «Алоха оэ» стала национальным гимном канаков.

В этой торжественной и печальной песне говорилось о красоте гавайских гор и долин, о жарком солнце, о любви и разлуке:

Люблю — и любовь моя будет с тобой
Всегда, до новой встречи.
Руссель смотрел на поющих и видел тысячи устремленных ка него глаз, тысячи протянутых рук. В глазах светились любовь и дружба. Руссель не искал популярности: он просто всегда поступал так, как велела ему его совесть, совесть русского революционера.

Он видел угнетенных канаков и, не задумываясь, отдавал им свое время, силы и талант. Он должен был поднять их на борьбу за право жить по-человечески и поднял.

А теперь совесть приказала ему взвалить на свои плечи новое дело. И Руссель, повинуясь ее зову, оставил все и устремился навстречу неизвестности.

…Это было несколько лет назад, когда Руссель встретил в Гонолулу своего киевского знакомого, революционера Льва Дейча, одного из организаторов группы «Освобождения труда». Дейч бежал из сибирской ссылки в Японию, а из Японии через Гавайи ехал в Америку.

Россия, родная, страдающая, борющаяся, вставала в рассказах Дейча. Карийская каторга, акатуйская, сибирские этапы, бесконечные партии кандальников, занесенные снегом таежные заимки, где ссыльные сходили с ума от одиночества и тоски, рабочие, студенты, крестьяне, шедшие в рудники, на поселения за сходки, демонстрации, бунты.

Прежнюю тоску по родине нельзя было сравнить со страшной болью, которую вызвали рассказы Дейча.

Маленькая плантация, сад, олеандры, пальмы. «Судьба забросила на Гавайи? Судьба бросает тех, кому не за что зацепиться в жизни», — сказал себе Руссэль. Да, он работал здесь так, как велела ему совесть русского революционера, сейчас она звала его к родине.

Год назад смертельно больная жена сказала ему:

— Я знаю, ты не останешься здесь, и после моей смерти ты поедешь туда…

Он знал куда. Он не стал ее утешать и обнадеживать, он ответил просто:

— У меня есть план нападения при помощи хунхузов на Акатуй и освобождения каторжан. Я поеду в Шанхай, а там посмотрим.

Жена отвыкла удивляться планам своего мужа. Она взяла его за руку и сказала:

— Прочти, как это у тебя… Дни придут…

Дни придут, когда небо будет лазурнее,
Люди счастливее, души их чище;
Дни придут, когда жить будет легче,
…Да!., придут эти дни!..
Пароход проходил мимо набережной.

С палуб полетели гирлянды и венки: по давнему обычаю, отъезжающие дарили цветы на память о себе самому дорогому человеку: матери, отцу, жене, невесте, другу…

Руссель тоже снял с шеи гирлянду роз. Он увидел, как протянулись руки Укеке, Дезирэ и всех остальных.

«Кому?»

Руссель медлил.

Потом он улыбнулся и, размахнувшись, бросил цветы маленькой смуглой девочке, сидящей на плечах высокого мужчины. Вдруг на полпути лопнули нитки, связывающие гирлянду, и в протянутые руки толпы рассыпался дождь белых и красных роз…

Пароход выходил в открытое море. Но долго еще прислушивался Руссель к летящим с берега словам:

В разлуке любовь моя будет с тобою
Всегда, до новой встречи…

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Отъезд с Гавайев открыл еще одну яркую страницу жизни Русселя-Судзиловского. Он поселился в Шанхае, ему удалось наладить связь с акатуйскими товарищами и договориться с хунхузами. Но разразилась русско-японская война, и план освобождения акатуйцев пришлось оставить.

На очереди стала более актуальная работа — Руссель занялся революционной пропагандой среди русских военнопленных в Японии. Царское правительство, обеспокоенное этой пропагандой, поставило на вид правительству США деятельность американского подданного Русселя. Из Вашингтона потребовали, чтобы Руссель прекратил пропаганду. Он отказался, и правительство США лишило его американского подданства.

После войны Руссель жил в Японии и на Филиппинах, занимался медицинской практикой, издавал газету, журнал. Последние девять лет жизни провел в Китае.

Вскоре после Октябрьской революции возобновились связи Русселя с родиной, он вел переписку со старыми друзьями, советское правительство назначило ему персональную пенсию.

Руссель мечтал вернуться на родину — «завершить кругосветное путешествие», — но этой мечте не суждено было сбыться. Он умер 83 лет в 1930 году в Тяньцзине.

Вокруг костра, на котором, по восточному обычаю, должны были сгореть останки Русселя, собралось много народу. И эта огромная толпа тяньцзиньских бедняков — китайцев, японцев, европейцев, пришедших проститься с «Русским Доктором», была лучшим свидетельством, что жизнь его прожита недаром, что народ сохранит о нем благодарную память.


Михаил Васильев
ЛЕТАЮЩИЕ ЦВЕТЫ[23]


Рис. В. Колтунова


I
Горный поток низвергался со стометровой высоты. Подбежав к краю ущелья, он делал первый головокружительный прыжок вниз: казалось, голубовато-зеленая лента свешивается с серой скалы. Затем лента исчезла в белом облаке брызг — поток падал на каменные глыбы.

Но это была только первая треть пути. Весь в белой пене, щедро разбрасывая клочья ее по сторонам, поток падал дальше, перескакивая с уступа на уступ. Внизу в серой тьме ущелья, пробежав по камням, он сливался с другим, более мощным потоком, и вместе они продолжали путь к морю.

Завьялов полулежал на узком выступе скалы как раз над тем местом, где голубоватые струи водопада сталкивались с летящими навстречу брызгами. Иногда ветер подхватывал и бросал ему в лицо пригоршню мелких капель. Скала от них становилась мокрой и скользкой. Держаться на ней было трудно.

Завьялов повернул голову налево и прижался правой щекой к холодному шершавому камню. Перед его глазами повис водопад. Отсюда, вблизи, он отнюдь не казался голубой лентой — это была лавина воды, могучая и яростная, с прожилками пены и мути, готовая подхватить и беспощадно перемолоть в жерновах камней все, что попадет в ее холодные упругие струи. Завьялов осторожно повернул голову и прижался к скале левой щекой. Взор скользнул по голой базальтовой стене. Нет, продолжать подъем было невозможно. Опытный альпинист, Завьялов понял это еще сорок минут назад, осматривая стенку ущелья снизу. Он не поверил себе, решил убедиться. И полез, цепляясь упрямыми пальцами за шатающиеся обломки разбитого выветриванием камня, используя каждую трещинку, пробитую корнем растения. Сорок минут подъема и сорок возможностей сделать последние в жизни полшага. Нет, пожалуй, он не имел права позволить себе такую роскошь!

Завьялов снова осторожно повернул голову и посмотрел вверх. До цели оставалось совсем немного. Метрах в двадцати выше, по ту сторону водопада, на отвесной стене были выбиты человеческие фигурки. Одни из них, припав на колено, целились из лука, другие метали на бегу копья, третьи сидели в ладьях и гребли.

Чуть ниже находилось черное отверстие пещеры. А над ним, перечеркнув все поле рисунка, разрушив часть фигур, темнел большой крест, видимо появившийся здесь значительно позже.

Эта-то пещера, окруженная первобытными изображениями, и интересовала Завьялова. Высоко в горах, почти на границе вечных снегов, такая находка была неожиданностью, способной заинтересовать и археологов и этнографов. Конечно, в обязанности группы геологов, состоявшей к тому же всего из четырех человек, включая проводника — местного охотника, не входили археологические исследования. Но сейчас Завьялова интересовало другое — как добирались к пещере люди, оставившие там вечные следы своего пребывания? Может быть, они использовали другие, более доступные входы? Или водопад, преградивший путь Завьялову, возник позднее и именно он отрезал пещеру?

Действительно, с той стороны потока кое-где на скале виднелись трещины, уступы, выбоины… Ступив на тот рыжеватый камень, можно дотянуться до прижавшегося к скале кустика, явно скрывающего под листвой глубокую трещину. А оттуда, переставив левую ногу на черный выступ, надо перейти к вертикальной расщелине. По ней можно подняться, упираясь в ее стенки ногами и руками, метров на пять. А дальше использовать карниз, почти неприметный отсюда… Да, путь к пещере продолжался с той стороны потока. Не легкий и не простой путь, но во всяком случае проходимый.

Мимо щеки Завьялова деловито проползли вверх две жирные зеленые гусеницы. «Этим легко, — подумалось ему, — у них восемь ног, а у меня вместе с руками вдвое меньше…»

Завьялов сдвинулся чуть-чуть вперед. Тело устало от напряженного пребывания в одной позе. Слегка повернувшись на бок, он на несколько секунд освободил одну ногу, затем другую. Потом, заняв наиболее устойчивое положение, левой рукой достал бинокль. Тот показался чрезвычайно тяжелым: рука, державшая его, перевешивала всю остальную часть тела. На мгновение Завьялов почувствовал, что теряет равновесие и валится вниз. К горлу подкатился клубок тошноты. Но, пересилив слабость, прижавшись подбородком к мокрому камню, он перенес руку с биноклем к лицу и снова повернул голову. Окуляры стремительно приблизили ту сторону водопада, казалось, до нее можно достать рукой. Да, на ней было за что зацепиться. Завьялов шаг за шагом проследил путь до самого входа в пещеру. Но как перескочить через пятиметровую серо-голубую ленту кипящей воды?

Завьялов опустил бинокль, противоположная стена отпрыгнула и стала на свое место. В этот момент камень, за который он напряженно держался правой рукой, качнулся, готовый выскочить из своего ложа. Левая рука непроизвольно выпустила бинокль и, инстинктивно ища опоры, упала на камни. Через мгновение равновесие было найдено, но бинокль исчез в белом облаке брызг и пены…

— Надо спускаться, устал, — сказал себе Завьялов и не услышал собственного голоса, заглушённого грохотом водопада. Только сейчас геолог почувствовал этот могучий рев, не доходивший прежде до сознания. Он закричал изо всех сил и снова не услышал своего крика.

Извиваясь, как змея, он пополз вперед по холодному, скользкому камню. Почти переваливаясь за переднюю грань карниза, служившего ему опорой, он на миг дотянулся до поворота скалы, до края щели, в которую низвергался водопад, и увидел вспененный край потока. Основная масса воды падала вниз, оторвавшись от скалы, — это был прыжок в воздухе, а не скольжение по склону. Крупные капли упали ему на щеку. Прижимаясь к скале, он начал спускаться…

Площадка не завершала спуск, но дальнейший путь по пологому каменистому склону был нетруден. Завьялов сел, прислонившись спиной к обломку скалы и вытянув вперед ноги. Колени трясла мелкая дрожь, в кистях рук не было силы, а пальцы сейчас не смогли бы расстегнуть даже пуговицу. Ему стало страшно…

Из-за горы выглянуло солнце, площадка расцветала желтыми, голубыми, красными цветами — необычайно нежными и слабыми на вид, но необыкновенно стойкими и упорными в борьбе с суровой природой. Завьялов любил робкую красоту этих цветов. Он долго смотрел, как между ними, перелетая с одного на другой, жужжал большой бархатный шмель. Вот он зацепился лапками за край желтого пушистого цветка, сунул в его чашечку переднюю часть своего тела и почти весь скрылся там. Сделав свое дело, он вылез, деловито почистил передние лапки и полетел дальше, облепленный желтой пыльцой…

На сырую гимнастерку Завьялова села большая мохнатая, необыкновенно красивая бабочка. Устроившись поудобнее, она сложила крылья, и через мгновение раскрыла их, словно обмахиваясь двумя роскошными веерами. Завьялов сидел совершенно неподвижно. Вторая бабочка села ему на колено и тоже распахнула крылья. Эта бабочка была уродлива, одно крыло у нее было меньше другого. Третья села на руку. Туловище ее было заметно больше, чем у первых двух. И все они в такт, как по команде, одновременно складывали и раскрывали свои пестрые, нарядных раскрасок крылья…

II
Николай и Оля не сразу подошли к костру. Они замешкались на несколько секунд шагах в десяти, на границе света и темноты. Завьялов понял: Николай нес оба рюкзака и теперь один отдает своей спутнице.

По заданию они должны были сегодня обследовать западные ветви ущелья. Завьялов удивился, когда Николай, высокий, стройный юноша, развернув карту, показал итоги дневной работы. Он не ожидал, что они смогут пройти так далеко.

— Ну, а каковы находки?

Николай разложил образцы пород. Здесь были граниты и кварцы, несколько кристаллов горного хрусталя, несколько образцов гальки, принесенной потоками. По ним можно составить представление о породах, залегающих выше по течению этих потоков.

Завьялов достал контрольный аппарат и, надев наушники, исследовал образцы на содержание радиоактивных элементов, поиски которых были задачей экспедиции. Граниты и гнейсы дали два-три щелчка в минуту — обычное содержание урана в таких породах. При испытании прочих образцов аппарат вообще безмолвствовал.

— У меня сегодня тоже пусто, — сказал Завьялов, — прячется волшебный металл. А где-то здесь его должно быть очень много. Чувствую. Нюх мой никогда меня не обманывал. Ну, об этом завтра. А сейчас — немедленно ужинать.

За ужином Завьялов рассказал о выбитых на скале изображениях и пещере. Он умолчал о своей попытке добраться до входа: это было бы непедагогично. Молодых геологов не следует учить излишнему риску, да и к тому же еще ничем не оправданному. В работе геолога-разведчика и так слишком много рискованного и опасного.

На усталых студентов сообщение не произвело почти никакого эффекта. Зато откликнулся четвертый член группы — проводник, местный охотник. Звали его обычно фамильярно и дружелюбно — папаша.

— Это место «Гамаюнов крест» называется, а пещера — Гамаюновой. Но дороги нет в ту пещеру. Никто до нее не добирался. Только горные духи могут в нее перенести. Для этого волшебное слово надо знать.

— Как же никто не добирался, если там на скале фигуры и крест выбиты?

— А про фигурки рассказ особливый. Это Гамаюн их вырезал.

— Расскажите, какой Гамаюн? — вмешалась Ольга.

— Гамаюн — это, сказывают, был один богатый охотник, кулак по-теперешнему. Злой и жадный, никому пощады не давал. Была у него дочь, звали ее Дин. Такая красавица! Не было парня в деревне, чтобы не вздыхал по ней. Первые богачи огромный калым предлагали. Полюбила же она работника своего отца, пастуха Гица. Порешили они бежать от Гамаюна и пожениться. «Мир велик, — говорил Гиц, — неужели я в другом месте не добуду стрелой горного барана и не подниму медведя на рогатину». Узнал об этом Гамаюн — он колдун был, ничего скрыть от него было нельзя — и в ночь, когда должен был совершиться побег, опоил с вечера свою дочь снотворным зельем, призвал горных духов и унес ее с их помощью в такое скрытое место, что даже Гиц, который знал все тропки в горах, не смог бы найти. У отца на Дин свои планы были: хотел выдать ее за старика (богача из соседней деревни) и большой калым взять. Хотя у старика и так три жены было, он на Дин давно заглядывался. А было ей в то время пятнадцать лет — самый возраст для невесты в наших местах.

Прождал Гиц полночи с конями на краю селения и решил, что изменила ему Дин. С первыми лучами солнца вскочил он в седло и поскакал в горы. К полудню притомился конь, спешился Гиц, сел у родника. Что ему делать, не знает… А Дин меж тем проснулась в пещере, куда ее отнесли горные духи. Как раз в той пещере, которую, Сергей Андреевич, вы сегодня заметили. Мокрая насквозь — ее духи в поток окунули. Встала она с травянистого ложа, подошла к отверстию и видит, что перед ней отвесная скала и внизу водопад гремит. Нет выхода! Что делать?! И вдруг слышит, травинки, прилепившиеся к скале, человеческим голосом к ней обращаются.

— Хочешь скажем Гицу, где тебя искать? — спрашивают травинки.

— Хочу, — отвечает Дин.

— А что ты дашь нам за это?

— А что вы хотите, травинки?

— Красоту и силу твою.

— Зачем вам они? — удивилась Дин.

— Сила — за камни держаться, с ветром спорить, красота — чтобы любовались нами. Видишь, мы сейчас какие слабенькие и некрасивые?

— А что же мне самой останется, если я красоту и силу вам отдам?

— Тебе любовь останется. Ведь это у тебя самое главное.

Подумала Дин: действительно, зачем ей сила и красота, если не будет с нею ее любовь? И согласилась.

И сразу расцвели кругом цветы изумительной красоты. Колокольчики взяли себе голубизну Дининых глаз, гвоздики — алый цвет губ, фиалки — белизну рук и плеч. Не знала Дин, что все это у нее взято, только почувствовала вдруг слабость какую-то во всем теле и опустилась на гранит скалы. А взглянув на руки свои, увидела, что стали они серыми, шершавыми, дряблыми, как у старухи. Но и это не огорчило Дин, ибо в сердце ее ничего, кроме любви, не осталось.

— Ну когда же вы выполните свое обещание? — спросила Дин.

Один из цветков оторвался от стебля и полетел, перебирая лепестками. Он поднимался все выше и выше; так высоко, что смог из поднебесья увидеть Гида, сидящего над ручьем. Тогда он упал к нему на плечо и сказал, где найти Дин.

Вскочил Гиц на коня и поскакал. Он был могучий и смелый человек. Но только с помощью горных духов можно пробраться в Гамаюнову пещеру. Полпути прополз Гиц и понял, что выше подняться нельзя. Висит он на выступе скалы, сидит у пещеры Дин, а между ними кипит водопад.

Встал Гиц, укрепил ноги в трещинах и крикнул так, что, несмотря на рев потока, услышала его Дин:

— Прыгай ко мне!

Прежняя Дин перепрыгнула бы поток и упала бы прямо в руки Гида, а, отдавшая всю свою силу, она допрыгнула едва до середины. Схватил ее водопад и понес вниз мимо Гида. Вытянул руки Гиц и поймал свою любовь. Чуть-чуть оба не погибли. Спустился со скалы, вскочил вместе с ней на коня и поскакал.

Вернулся в свою пещеру Гамаюн — нет Дин. Понял он, что похитил ее отсюда Гиц, и решил послать на них погибель. Для волшебства надо ему было нарисовать Гица и его противников. Но нечем было ему рисовать. Тогда схватил он камень и начал вырубать изображения на скале. Первым послал он против Гица охотника со стрелой. Услышал охотник топот, думал, что враг это, и послал стрелу. Но Гиц поймал ее рукой в воздухе и, повернув, бросил назад. И пробила она грудь охотнику. Многих врагов, посланных Гамаюном в эту ночь, победил Гиц. Настоящая любовь может победить все на свете…

И, наконец, Гиц вместе с Дин ускакали так далеко, что перестало доставать волшебство Гамаюна. Спешился Гиц, развел костер. Положил около него Дин, ослабевшую до того, что она уже и сидеть не могла. Ведь ничего не осталось в ее сердце, кроме любви, а одной любовью не может жить человек. И умерла она, положив голову на колени Гица и закинув руки к нему на плечи…

Гиц, рассказывают, тоже умер вскоре. Да и как мог бы он жить, когда каждый цветок напоминал ему о Дин — розы о нежной краске ее щек, колокольчики — о голубизне глаз…

— А Гамаюн, — тихо спросила Ольга, давно кончившая ужин, — что случилось с ним?

— С ним? Бают, как узнал Гамаюн о смерти Дин, начало детоубийцу мучить раскаяние. Взял он камень и выбил на скале крест. И горные духи оставили его — они креста боятся. Или он умер в пещере, или бросился в водопад — этого никто не знает… Только не видели его больше никогда…

— Давно это случилось? — спросил Завьялов.

— Мне рассказывал мой дед, он слышал от своего деда, а тот рассказывал, что его дед в молодости знал старика, который еще мальчишкой видел Гамаюна!..

— До чего же хорошо вы рассказываете, папаша, — сказала Ольга, — А как вы считаете, правда это?

— Да как сказать вам? Не все в сказках неправда, не все и правда. А урок всегда есть. Умные люди у нас рассказывают сказки-то…

— Какая красота, — говорила Ольга, пристально глядя на догоревшие угли костра, — какая сила любви!.. И какая умная философия: любовь может победить все на свете, но одной любовью еще не может жить человек… До чего ж хорошо, и как верно… Значит, прелесть альпийских цветов — это красота погибшей Дин… А что бы такое мог символизировать летающий цветок? Я нигде никогда не встречала такого образа. Вы не знаете, Сергей Андреевич?

Завьялов очнулся. Его тоже заворожил рассказ охотника, но совсем по-другому. Он вспомнил о своем, о прошедшем, но оставившем след… как бы он хотел, чтобы эта девушка, обратившись к нему, назвала его не Сергей Андреевич, а просто Сережа… Она была и похожа и не похожа на ту, другую. Нет, она, конечно, лучше той, лучше уже потому, что сейчас сидела с ним здесь, у костра. Та никогда не осмелилась бы покинуть свою удобную квартиру, разве только сменяв на номер в курортной гостинице. Как бы хотел он… Но Ольга никогда не узнает этих его мыслей. Ему за тридцать, ей всего двадцать. К тому же она определенно нравится Николаю. Они отличная пара. И ему, руководителю группы, не пристало ухаживать за проходящей у него практику студенткой.

— Что же вы молчите? Или вы тоже уснули?

— Нет, задумался просто…

— А все-таки скажите, где-нибудь в народных преданиях вы встречали летающие цветы?

— Кажется, нет.

— Значит, это местный образ. Под такими обычно скрывается что-нибудь конкретное…

III
— Заснуть, когда рассказывают такую дивную легенду! Ты не человек, Колька! Надо не иметь в душе ни единой искорки!

— Я геолог. Легенды меня интересуют только в той степени, в какой они относятся к моему делу. Вот если бы шла речь о забытых рудниках, я навострил бы уши. А то обычный припев: красавица дочь, тиран отец, бедный жених — добрый молодец…

— А летающие цветы?… Даже Сергей Андреевич говорит, что не знал такого образа…

— Летающие цветы — это интересно ботаникам, а я геолог.

— Заладил: геолог, геолог… Сергей Андреевич тоже геолог, а смотри, как широки его интересы. Он увлекается и археологией, и этнографией, и китайской медициной… А ты знаешь, о чем он мечтает?

— О чем?

— Проводить геологические исследования на других планетах. Быть геологом в составе первой космической экспедиции. Он даже стихи писал о космических полетах.

— Откуда ты знаешь?

— В институте помнят об этих стихах с тех пор, как он учился. Хочешь прочту?

— Ну прочти.

Завьялов поморщился. Видимо, разговаривавшие не подозревали, что он вернулся в палатку и слышит их. Однако дотошная девчонка, где она могла достать его стихи? Он действительно писал их когда-то и действительно мечтал быть первым астроархеологом. Он и сейчас активно работает в секции астронавтики.

Но стихов он уже не пишет. Не пишет с тех пор… Рита замужем уже пять лет, а он все еще как в тумане. Работает, читает доклады, ведет научную работу… Может быть, он сделал ошибку. Ведь он сам отказался от Риты, не пожелавшей разделить с ним его судьбу. Может быть, ему надо было разделить ее судьбу?.. Тогда Рита не стала бы женой этого, другого… «Счетоводишка», как сказал он при их последней встрече. Что ответила Рита?.. Наверное, какой-нибудь пословицей: она любила отвечать пословицами, причем именно теми, которые придуманы для сытых спокойных людей. «Лучше воробей в руке, чем сокол в небе»… Сокол в небе — это он, Сергей Андреевич Завьялов, стрелок-радист в годы Отечественной войны, затем дипломник Геологоразведочного института, аспирант, через год бросивший аспирантуру. То, что он ушел на полевые работы, и было главной причиной разрыва.

«Ты не умеешь устраиваться, как люди», — бросила она однажды. Нет, он умел устраиваться, он твердо держал свою судьбу в руках, но он предпочитал в жизни не то, что она, не в том, в чем она, видел счастье. А в чем оно, счастье? Вчера папаша сказал словами легенды: «Одной любовью не может быть жив человек». А может ли жить человек без любви? Но ведь он же живет уже пять лет… Хотя жизнь ли это?..

Нет, все-таки главнее в жизни труд, и он сделал правильный выбор. Но почему же до сих пор он не может забыть, забыться?.. И вот только теперь эта девочка Оля… И опять не его, чужая…

Невдалеке рокотал по камням горный поток, с его шумом смешивался вой ветра, падавшего вниз по ущелью. И как-то по-особенному живым, убедительным и проникновенным был на этом диком фоне девичий голос, повествующий о свершении дерзновенной мечты человечества — завоевании соседних планет.

…Счастливый путь! Хоть и чиста лазурь
Земных небес, нам встретятся преграды
Космических лучей, магнитных бурь
И метеоров черные громады…
Но мы пройдем сквозь это все. И там,
Куда мечтой не долететь поэтам,
Из вечной тьмы блеснет навстречу нам
Таинственная новая планета…
Сжимая траектории кольцо,
На трепетном локаторе экрана
В упор увидим мы ее лицо
В венце из гроз и северных сияний;
Рассыпанные цепи островов,
Озер и гор причудливые пятна,
И перед нами — странен и суров —
Возникнет мир… И станет необъятным…
Девичий голос замолк, оборвавшись на какой-то очень высокой и очень взволнованной ноте. С полминуты собеседники помолчали. Затем диалог возобновился.

— Разбрасывается твой Сергей Андреевич. Если бы он поменьше писал стихи, он бы давно докторскую защитил. А то вот вместе с нами по ущельям ползает. Разве это жизнь — в палатках да у костра.

— Перестань, Колька! — Ольга почти закричала. Завьялов представил себе ее гневное лицо с горящими, бесконечно глубокими, потемневшими в это мгновение голубыми глазами, — Как тебе не стыдно! Его несколько раз приглашали в институт, в Академию наук… Его научные статьи цитируют в учебниках. А ты… мальчишка ты перед ним…

— Ай-ай-ай, ну не надо такую бурю на мою седую голову… — Николай был явно смущен этим взрывом. — Ну пусть приглашали, пусть отказывался. Пусть он гений, а я мальчишка. Я просто говорю, что он разбрасывается. А ты следуешь его примеру. Вот эти твои сегодняшние бабочки. К чему они тебе?.. И уж я не откажусь, когда меня пригласят читать лекции и вести семинары в институте..

Надо прекратить это недостойное и невольное подслушивание. Завьялов закашлялся, как будто он только что вошел. Голоса испуганно смолкли.

Он вышел из палатки и направился под навес.

— Ну, чем вы занимаетесь?

— Я разбираю пробы, Оля играет бабочками…

Ответ Николая был явно провокационным. Но Завьялов сделал вид, что не заметил этого. Он внимательно просмотрел каталог, записи, сделал несколько несущественных замечаний. Николай был умелым работником. Затем повернулся к девушке. Та сидела, склонившись над ящиком из-под продуктов, накрытым стеклом. Русые локоны непокорно выбились из-под косынки, брови были сдвинуты. Она внимательно смотрела в ящик. Под стеклом сидел целый цветник роскошных бабочек, таких же, каких Завьялов наблюдал у водопада.

— Смотрите, какие красавицы, — сказала девушка, — Если не ошибаюсь, это еще не описанный в науке вид.

— Нет, ошибаетесь. Это обычные бабочки, но претерпевшие значительные изменения от воздействия совершенно определенных внешних условий.

— Каких же?

— Повышенного радиоактивного облучения. Смотрите, какое разнообразие мутаций[24] — в окраске, в размерах, в форме крыльев и брюшка. Кстати, где вы их наловили?

— У водопада. Я ходила смотреть Гамаюнову пещеру. Но вы знаете, это далеко не такое необитаемое место, как кажется. Здесь бывали и до нас и не так давно.

— Почему вы так думаете?

— Вот что я нашла там, — Ольга извлекла избитый и искрошенный, словно прошедший сквозь молотилку, металлический остов бинокля. В глазах девушки дрожала тревога.

— Не волнуйтесь, Оля, это мой бинокль. Я случайно разбил его и бросил в воду, а она довершила остальное. Что же вас интересует в этих бабочках?

— Я в детстве увлекалась коллекциями насекомых… А теперь… Ведь это таинственный, полный неожиданностей мир. Знаете ли вы, например, о том, что бабочка находит другую бабочку, не видя ее, на расстоянии километра?

— Да, знаю. Говорят, что у бабочек чрезвычайно тонко развито обоняние.

Ольга отрицательно покачала головой.

— Нет, дело не в обонянии. Как может помочь обоняние на цветочном поле, благоухающем самыми разными ароматами цветов с самой неистовой силой? Можно ли выделить среди этих гремящих аккордов запахов легчайший аромат? Здесь что-то другое. А потом я сегодня сделала такой опыт. Накрывала одну из бабочек стаканом, а вторую помещала так, чтобы она была со стороны ветра. Стакан, конечно, не пропускал запахов, а те, что могли просочиться сквозь щели, относило ветром.

— И вторая бабочка все-таки прилетела?

— Через несколько минут она уже вилась вокруг моего стакана.

— И чем же вы объясняете такую таинственную связь. Уж не телепатией ли?

— А что это такое?

— Передача мыслей на расстояние без слов — из мозга в мозг.

— Не знаю, может быть… Мыслей у бабочек, конечно, нет, но, может быть, они излучают какие-нибудь радиоволны. А по ним, как по лучу маяка, и находят друг друга…

— Меня вчера удивило, как согласованно бабочки сводили и раскрывали крылья, греясь на солнце, словно кто-то подавал им команду. Но, конечно, они просто видели друг друга. Никакой телепатии тут нет.

— А мы это сейчас проверим, — Ольга перевернула стекло, которым был накрыт ящик. На нем сидело несколько бабочек. Одна из них вспорхнула и улетела. Другие, пригревшись, начали, так же как вчера, одновременно шевелить крыльями. Казалось, невидимые нити связали их всех в единый механизм.

Ольга взяла лист картона и поставила его поперек, разделив сидящих на стекле бабочек на две группы. Синхронность движений между обеими группами не нарушалась.

— Вот видите, Сергей Андреевич, это не зрение, а что-то другое.

Завьялов наблюдал с явным интересом. Ему понравилось, как легко, просто и изящно Ольга поставила опыт. Действительно, это не зрение. Так что же, телепатия? Радиация каких-либо колебаний, не уловимых приборами, а может быть, просто не регистрированных никем? И потом специфическая ли это особенность здешних бабочек или их общее свойство?

Всеми этими вопросами стоило бы заняться. Может быть, здесь природой применен какой-нибудь новый принцип, который могла бы позаимствовать и техника. Разве не интересно в самом общем случае иметь прибор весом в десятые доли грамма (столько весит бабочка), позволяющий поддерживать сообщение на расстоянии в километр. Сколько минимально может весить обычный приемопередатчик для такой связи? Вряд ли меньше нескольких десятков граммов…

IV
Завьялов снова лежал на том же карнизе над водопадом. Он опять был один. За минувшие два дня догадка превратилась в уверенность, но все доводы слишком косвенны, чтобы их можно было считать доказательными. И в решающую экспедицию он отправился один.

Ярко светило солнце, и прямо перед Завьяловым сияла четким полукругом радуга. Низвергающиеся вниз струи водопада сверкали серебряной рябью. Брызги, падавшие на нагретую поверхность гранита, вскоре высыхали; над ними клубился легкий, быстро таявший пар. Завьялов подобрался и встал на самой верхней точке уступа лицом к скале. Левой рукой он схватился за выступ скалы у самого водопада. Медленно, сантиметр за сантиметром, передвигался он туда, и вот его лицо уже почувствовало холодок ветра, подхваченного стремительно падающими струями. Это не был главный поток, это было его ответвление, прикрывавшее, так сказать, правый фланг. На незначительную толщину его водяной ленты и рассчитывал Завьялов.

Он не испытывал страха, как в первый раз. Наоборот, во всем теле он чувствовал радостную легкость, ловкость, он был уверен в победе. Укрепившись на углу, перебирая пальцами по трещине в скале, он протянул сквозь поток левую руку. На нее обрушилась огромная тяжесть разогнавшейся в падении воды, струи и брызги полетели в разные стороны. Но этот напор можно было переносить. Вслед за рукой он продвинул сквозь поток и левую ногу, неожиданно быстро отыскавшую для себя опору. Рывок, и он, приняв холодный душ, оказался за полупрозрачной зелено-голубой пеленой бешеной воды.

Здесь царил зыбкий полумрак, к которому, однако, глаза привыкли довольно быстро. Завьялов увидел, что сможет легко вскарабкаться к пещере.

Правда, скала, камни, карниз были мокрыми и скользкими, по ним сбегали струйки воды. И вдруг Завьялов вздрогнул от удивления: в скалу как раз напротив его лица был вбит железный крюк. Он весь заржавел и превратился в труху, но еще держался… Так вот какие горные духи помогали Гамаюну попадать в его пещеру. Дальше все было значительно проще. Путь был пройден не раз, значит, его мог пройти и Завьялов. Он подтянулся по скале и очутился у входа в пещеру.

Перед ней была небольшая, незаметная снизу площадка, стоя на которой деспотичный отец выбивал изображения, чтобы погубить дочь вместе с ее возлюбленным. Сердце Завьялова трепетало от радости. Нет, эти изображения сделал не Гамаюн. Часть фигур полустерлась, другие полуразрушены трещинами и обвалами выветрившегося камня. И им не два-три века, а двадцать-тридцать тысячелетий. Опытный глаз геолога позволил Завьялову легко сделать эту ориентировочную оценку.

Но если легенда о Гамаюне вымысел от начала до конца, тогда рушится целый ряд косвенных доводов. Но нет, не может быть. Это Гамаюн, убийца своей дочери и сам невольный самоубийца, вбил крюк в гранит стены, готовя себе тайное смертельное убежище…

Конечно, эти фигурки на стене Завьялов сфотографирует, а если фотоаппарат откажется работать, он их тщательно перерисует в свой блокнот. Во всяком случае в «Вопросах археологии» они будут опубликованы не позже весны будущего года. Им, ждавшим столетия, ничего не значит подождать еще несколько месяцев.

Завьялов устремился к входу в пещеру. Яркое солнце светило прямо в ее открытое отверстие. Несколько шагов он сделал словно по мягкому войлоку — это были бесчисленные коконы бесчисленных поколений бабочек. Затем грунт стал твердым. Здесь царил полумрак, и исследователь на минуту остановился — дать привыкнуть глазам. И вдруг что-то случилось, Завьялов оказался в непроницаемом мраке. Сзади мягко ударило, пол пещеры качнулся, со сводов посыпались мелкие камни. Завьялов похолодел: обвал! Погребен навсегда в этой каменной ловушке, каждый час пребывания в которой смертелен… Ведь это именно пещера отняла красоту и силу у Дин и, по всей вероятности, жизнь у ее отца…

Завьялов зажег фонарь-«лягушку». Обвал был сравнительно небольшой, обрушилась, видимо, лишь одна гранитная глыба. Но она почти наглухо заложила вход. В оставшееся отверстие проходила рука Завьялова. Расширить отверстие? Нет, это безнадежное дело. Это займет суток трое, четверо, а их у него нет. Он не может ждать даже до завтра, когда его начнут искать товарищи. Конечно, они догадаются сразу, что он пошел исследовать эту пещеру. Но поймут ли они, где он? Нет, они решат, что он сорвался в поток, и внизу по течению станут искать его тело. Сколько бы он ни кричал, даже если Николай поднимется до того карниза, его не услышат сквозь рев водопада.

Нужно обдумать все спокойно и хладнокровно.

Смерть? Он много раз видел ее совсем близко: полеты над городами, ощетинившимися лучами прожекторов и трассами зенитных снарядов, похожими на гигантских огненных ежей, совсем не напоминали увеселительные прогулки. Но если он умрет здесь, тайна Гамаюновой пещеры может остаться нераскрытой еще многие, многие годы.

Впрочем, ведь и он сам еще не успел убедиться, что эта тайна существует.

Освещая себе путь «лягушкой», Завьялов пошел в глубь пещеры. Она постепенно расширялась, особенно быстро уходил верхний свод. Пещера оказалась узкой щелью в граните. И вдруг по спине Завьялова пробежали мурашки: перед ним, освещенный неверным светом его фонаря, стоял человек. Глаза его сверкали, рот был раскрыт в зловещей улыбке, а на ярко сиявших зубах полыхало голубоватое пламя. Именно таким рисовались средневековому воображению люди — выходцы с того света или прямые слуги дьявола.

Преодолев страх, Завьялов сделал еще два шага вперед и направил луч фонаря прямо в лицо привидения. Это была мертвая маска мумии, полусидевшей в нише задней стены пещеры.

Видимо, человек, превратившийся в мумию, был редким гигантом. И в полусогнутом состоянии туловища голова его была на уровне головы Завьялова. «Еще бы, — подумал геолог, — должно же было хватить у него силы по такой дороге пройти с тяжелой ношей — спящей дочерью. Да, конечно, это был Гамаюн. Одет он был в холщовую рубашку, подпоясанную ремнем, и такие же штаны…»

Гамаюнова пещера открыла свою последнюю тайну. Да, ее стены, своды, потолок состояли из минералов, содержащих в невиданных на земле, поистине фантастических концентрациях радиоактивные элементы — уран, торий. Далеко ли простирались драгоценные руды — это еще надо было узнать, но высокое качество их было бесспорным.

Завьялов снова вернулся к выходу из пещеры. Что же делать? Написать записку! При слабом свете, проникавшем сквозь оставшееся отверстие во входе, он коротко написал на листке блокнота о своем открытии и, свернув из листа голубя, выбросил в отверстие. Так он сделал девять раз — по числу чистых страниц, оставшихся в блокноте.

Когда с этим было покончено, он задумался. Что еще можно сделать? Дин отсюда послала к возлюбленному цветок. Может быт, она написала что-нибудь на цветке и бросила его вниз? Нет, не похоже. Зачем писать на цветке, если можно было воспользоваться листиком растения, клочком собственного платья…

А ребята в лагере еще ни о чем не догадываются. Папаша готовит обед, Николай систематизирует найденные образцы. А Оля?.. Оля, наверное, исследует таинственные механизмы связи у своих бабочек…

«Летающий цветок»… Не на пушистых ли крыльях бабочки написала Дин свое предсмертное письмо возлюбленному?.. А что если попытаться… Да нет, ерунда… Впрочем, чем черт не шутит… А вдруг получится?..

В голове Завьялова возникла идея, от которой он сначала просто отмахнулся, как от досадной глупости, потом вернулся к ней, потом… В конце концов он, по существу приговоренный к смерти, уже ничем не рисковал. Выиграть же он мог целую жизнь…

V
— Ты думаешь, он слышал наш утренний разговор? Это может пахнуть для меня незачетом практики. И черт же дернул меня высказать о нем свое мнение…

— До чего же ты противен мне, Николай!

— Что ты сердишься? Разве я плохо делаю то дело, которое обязан делать? И всегда, всю жизнь все то, что я буду обязан делать, буду исполнять только отлично. А эти мелкие неприятности — они выбивают из седла, нервируют… Ну чего ты, например, ко мне привязалась?

— Человеком быть надо, Николай. Человеком, а не исполняющим обязанности человека…

Николай не возражал. Несколько минут каждый занимался своим делом.

— Николай, смотри сюда! — вдруг воскликнула Ольга, — Что это?

— Бабочки, — невозмутимо ответил подошедший Николай.

— Нет, ты видишь, как они шевелят крыльями?

— Обыкновенно. Все вместе. Ты уже восхищалась этим вместе со своим любимым Сергеем Андреевичем.

— Смотри, — не обращая внимания на его слова говорила Ольга, — раньше они двигали крыльями через ровные промежутки, а сейчас как-то непонятно. То длинные паузы, то короткие.

— Похоже на передачу азбукой Морзе.

— Ну, это ерунда… Хотя… дай карандаш.

На клочке бумаги, отмечая продолжительное раскрытие крыльев знаком тире, а короткое — точкой, она торопливо начала наносить знаки. И вот уже целые строчки возникли под ее карандашом.

— Попробую расшифровать, — сказала Ольга.

— А ты знаешь азбуку Морзе?

— Знаю.

— Откуда?

В радиокружке в школе занималась.

— А зачем это тебе было надо? Или делать нечего?

Понадобилось именно для сегодняшнего случая. Для одного раза в жизни. Читай. Вот что здесь написано:

«Я в пещере. На помощь. Завьялов…»

Вечером, как всегда, собрались у костра.

VI
— Видите ли, общее геологическое строение района говорило о том, что здесь должен быть уран. Вы знаете об этом, повторять не надо. А вот найти, где он, было нелегко. Его могло и вовсе не быть, а возможно, что он рассредоточен в граните в неуловимо малых дозах. Первое, что меня натолкнуло на мысль о наличии открытых залежей, — бабочки. Биологи установили, что радиация вызывает у насекомых появление мутаций. Я нигде не видел такого количества мутаций, как здесь, у слияния двух источников. Не случайно Оля не узнала эту обычную бабочку.

Мне удалось определить границу района распространения мутаций — она проходила у водопада. Выше по ущелью бабочки с мутациями почти не встречаются. Ниже по ущелью такие бабочки есть — их сносит ветром, всегда дующим здесь. И я начал внимательно исследовать водопад.

В его гальке и воде радиоактивность была чуть-чуть повышенная; значит, если где-нибудь и могли быть залежи урановых руд, они не вступали в непосредственное соприкосновение с потоком, были отделены от него слоем гранита. Между тем куколки бабочек неизбежно должны были испытывать довольно сильное облучение. Значит, в скале имелись глубокие трещины, где происходило вызревание куколок.

Тогда-то я и обратил внимание на Гамаюнову пещеру.

Ее удивительные свойства, видимо, были известны еще людям каменного века. Вероятно, и самая пещера, и скала перед ней были священными, служили для волхования, колдовства. С этой целью и выбиты заинтересовавшие нас фигуры людей и животных.

Но все это лишь косвенные доводы, и я не осмелился поделиться ими. Я попытался добраться до пещеры и в первый раз потерпел неудачу. Путь туда был слишком рискованным. Я погубил бинокль и решил ограничиться фотографированием скалы при помощи телеобъектива.

Однако легенда, рассказанная папашей, дала новый толчок моим подозрениям. Пещера, побывав в которой девушка теряла силу и красоту, могла быть только радиоактивной пещерой. Она же могла убить в короткий срок и Гамаюна. Но и это только предположение. В легенде истина всегда перепутана с фантастикой. Так и здесь, Гамаюну, например, были приписаны изображения, существовавшие десятки тысячелетий до него. Могло быть выдумано и все остальное. И хотя я был почти убежден, все-таки не решился сказать вам о своих догадках и снова отправился один.

Это чуть-чуть не стоило мне жизни.

Окончательным доказательством того, что пещера полна радиоактивными породами, была мумия Гамаюна. У нее фосфоресцированы в результате облучения белки глаз, зубы и ногти. Она не разложилась — радиоактивное излучение уничтожило всех микробов. Но все это я узнал, уже будучи узником пещеры и присматривая себе место рядом с Гамаюном.

Я. написал вам записки, выбросил их в надежде, что кто-нибудь их увидит, и приготовился умереть… Но тут мне пришла идея… Вы помните, в легенде рассказывается о летающем цветке. Ведь бабочка — это и есть летающий цветок. Где-то в персидском эпосе, припоминается мне, я даже встречал эту метафору.

Нас с вами поразила согласованность движений их крыльев, когда они, пригревшись, сидят на солнце, и мы задали вопрос, кто подает им команду. Я не утверждаю сейчас ничего, это просто предположение, может быть, именно при движении крыльев и излучается тот импульс, который служит для связи бабочек и воспринимается ими. И командуют они взаимно друг другом. Так нельзя ли вмешаться мне в это и скомандовать им?

Я знал, что Оля в это время возится с бабочками. И лежа у узкого отверстия в мир, я поймал одну из роскошнейших бабочек, вылетавших из пещеры. Все остальное я делал при помощи двух иголок. Я очень обрадовался, увидев, что сидящая снаружи другая бабочка поднимает и опускает крылья в такт той, крыльями которой занимался я. Видимо, в это время многие бабочки в этом районе занимались физкультурой по азбуке Морзе…

Не знаю, как воспримут это энтомологи — специалисты по насекомым. Оки могут сказать, что такого не было и быть не может. Возможно, и опыты, которые они поставят, подтвердят их правоту. Но ведь мы здесь имели дело с совершенно особенными мутациями, причем мутациями во многих поколениях. И, может быть, эти свойства взаимной связанности, которые наблюдаются и у обыкновенных капустниц, здесь проявились, на мое счастье, чрезвычайно резко…

Замученную бабочку я потом выпустил, заменив ее другой. Там, в пещере, миллионы коконов, они истинный рассадник этих насекомых. А часа через два я почувствовал, что кто-то дергает за конец бечевки, выброшенной мной из отверстия. Это был Николай. Я потянул бечевку и на конце ее обнаружил динамитный патрон. Дальнейшее просто…

Мне хочется высказать на правах старшего еще одну мысль. Геология не узкая наука… Геологу важно знать тысячи вещей, казалось бы не имеющих к его делу никакого отношения. Да это справедливо не только по отношению к геологам. Новое чаще всего открывается сейчас на стыке двух или даже нескольких наук, как заметил когда-то академик Зелинский. Без знаний, совершенно не обязательных для меня как для геолога, мы не открыли бы урановых залежей, а я вряд ли остался бы жив…

И еще — для человека науки важнее всего знания, возможность пополнять эти знания, учиться. А занимаемое положение, звание, авторский гонорар — это не главное. Поверьте мне!..

В этот вечер у костра дольше всех задержались Завьялов и Ольга. Геолог записывал результаты дневных работ, практикантка, охватив руками колени, долго смотрела на рассыпающиеся красные угли догоревшего костра.

— Сергей Андреевич, а можете вы мне ответить на один вопрос личного характера?

— Какой вопрос?.. Пожалуйста…

— Почему вы не женаты?..

Завьялов мог ждать всего чего угодно, но не этого. Он не понимал, что женщина догадывается о любви мужчины к ней по еще более мелким признакам, чем он узнал о залежах урана. Скрывая смущение, но глядя ей прямо в глаза, он тихо сказал:

— Если вы захотите, я расскажу вам об этом. Только вам одной… Но не здесь, а после окончания вашей практики, в Москве…

VII
Завьялов набрал номер телефона. Тот номер, который он всегда помнил наизусть, но позволял себе набирать не чаще одного раза в год. Да и то из пяти раз он лишь единожды услышал ее голос. Выслушав длинную серию: «алло», «нажмите кнопку», «позвоните из другого телефона» и ничего не ответив, он повесил трубку. Это было два года назад. Но сейчас он ответил сразу.

— Рита, это Сергей. Ты меня не совсем забыла?.. Я тебя хочу видеть. Может быть, на одну минуту, может быть, на час. Но одну и немедленно…

И через десять минут в открывшейся двери он увидел ее. Она изменилась. Стала красивее, полнее. Но он почувствовал, что она уже не имеет над ним никакой власти…

Можно было уходить. Он и пришел сюда лишь затем, чтобы убедиться в этом.

А Рита искала тему для разговора. О погоде — пошло… Ну, как ты живешь — слишком общо. Ей казалось, она знает, чего хочет от нее этот человек. А он молчал, и вдруг она заметила:

— У тебя два новых ордена? — изумленно и завистливо сказала женщина, глядя на его грудь голубыми невинными глазами, чистоту которых он когда-то так любил, — А у моего растяпы ни одного. И, наверное, никогда не будет. Не умеет он устраиваться… Куда же ты. Сережа? — и она призывно протянула к нему полные белые красивые руки…

Не сказав ни слова. Завьялов повернулся и вышел.

Вечером он все рассказал другой.



Роберт Глан[25]
НАОБОРОТ[26]


Рис. М. Клячко


Я шагал по улицам Мельбурна и не видел Австралии. Передо мной был большой город с населением свыше полумиллиона, с красивыми прямыми улицами, с высокими каменными домами. На главных улицах нижние этажи были сплошь заняты нарядными магазинами. Как и во многих южных городах, почти везде над тротуарами укреплена на столбах легкая кровля для защиты товаров, а попутно и пешеходов от палящих лучей солнца.

Но где же австралийская экзотика?. Недаром Жюль Верн назвал Австралию страной, где все происходит наоборот. И действительно, это страна, где деревья не дают тени, а травы заслоняют солнечный свет, где птицы лишены крыльев, а звери несут яйца и щеголяют клювами, где медведи похожи на белок, а ящерицы на крокодилов; страна, где детеныши кенгуру живут в сумке своей матери, где раковины улиток завиваются не направо, как обычно, а налево, где пчелы лишены жала и где даже лебеди и те черные.

Чтобы обдумать свои дальнейшие планы, я направился в городской парк Валумалу, расположенный на берегу живописной бухты. Был праздничный день — первый день Рождества. Солнце палило невыносимо — ведь и времена года в Австралии наступают по сравнению с северным полушарием наоборот. Самое холодное время года приходится на июнь и июль, а разгар лета бывает в декабре и январе.

В городском саду было мало прохлады, и только дувший с моря легкий ветерок приносил некоторое облегчение. На выжженной солнцем траве между низкорослыми деревьями стояли небольшие группы людей и о чем-то оживленно спорили. Это, как я узнал впоследствии, был своего рода клуб под открытым небом, куда по вечерам и по праздникам сходились люди разнообразных убеждений побеседовать и поспорить на самые различные темы. Особенно многочисленной была группа, собравшаяся под низким узловатым деревом, издавна называвшимся «деревом знания». Подвизавшиеся здесь ораторы не были официальными представителями каких-либо организаций, а выступали исключительно на свой страх и риск. Не удивительно поэтому, что многие выступления имели зачастую курьезный характер.

Когда я подошел к «дереву знания», слово взял щеголевато одетый молодой человек с таинственным прозвищем Сфинкс, называвший себя анархистом. Он пытался устроить диспут на довольно неуклюже сформулированную тему: «Ведет ли анархизм к варварству и убийству?» По-видимому, он и сам не имел ясного представления о том, куда ведет анархизм, и поэтому говорил главным образом о себе лично и настойчиво ставил себя в пример в части соблюдения безупречной чистоты и гигиены. Он показывал свои выхоленные руки, выворачивал наизнанку свою белоснежную рубашку и предлагал слушателям осмотреть его носки и белые туфли.

— Все это очень хорошо, — заметил стоявший вблизи пожилой рабочий, очевидно хорошо знавший оратора, — но никто не видал, чтобы ты хоть раз приложил эти руки к какой-нибудь работе!

У другого дерева отчаянно агитировал тощий долговязый вегетарианец, старавшийся убедить своих слушателей в том, что человек должен стать поближе к природе и питаться только молоком.

— Для чего же тогда природа дала нам тридцать два крепких зуба? — спросил его с недоумением один из присутствовавших.

— Для того, чтобы жевать молоко, — раздался возглас из толпы, и слушатели со смехом стали отходить к другим группам спорщиков в поисках более интересного.

Не следует, однако, думать, что дискуссии в парке Ва-лумалу всегда протекали в такой же мирной обстановке и что в Австралии существует подлинная свобода слова. У «дерева знания» я познакомился с рабочим, который рассказывал мне про весьма назидательный инцидент, происшедший во время одной из крупных забастовок, столь частых в истории рабочего движения Австралии.


Полиция повсеместно разгоняла уличные митинги бастующих и немедленно арестовывала всякого, кто пытался склонить рабочих к забастовке. Один из членов стачечного комитета решил перехитрить полицию и перед началом своего выступления попросил приковать себя цепью к фонарному столбу. Пока одураченные полицейские возились с цепью, мужественный оратор продолжал говорить и закончил свою речь словами:

«Вот какова свобода слова в Австралии: человек имеет возможность высказать правду, только сидя на цепи!»

Парк Валумалу стал моим первым пристанищем в Австралии. Денег у меня совсем не было, и я был вынужден заночевать в парке. Обдумав свое положение, я решил искать работы на фермах: это сразу даст мне и кров, и пищу, и кое-какой заработок..

На рассвете следующего дня я вышел из города по главной дороге Мельбурн — Сидней навстречу неизвестному. По обе стороны дороги раскинулись обширные поля, окружавшие небольшие фермерские домики. Деревьев почти нигде не было, изредка лишь виднелись невысокие узловатые эвкалипты.

«Пока что ничего необыкновенного», — невольно подумал я.

Дорога была совершенно пустынной, и, только пройдя несколько километров, я заметил идущего мне навстречу человека в широкополой шляпе, какую носят местные земледельцы. Поравнявшись со мной, человек взглянул мне в лицо и дернул головой вбок, как бы подзывая меня подойти к нему поближе. Недоумевая, для чего бы я мог понадобиться этому незнакомцу, я подошел к нему и вопросительно уставился на него.

— Доброе утро, — приветливо сказал он и спокойно двинулся дальше. Мне оставалось только последовать его примеру.

Рассвет разгорался. Вскоре на дороге показался еще один путник. Заметив меня, он также сделал мне знак головой подойти поближе.

— Что вам угодно? — совершенно озадаченный, спросил я.

— Я хочу пожелать вам доброго утра, — учтиво ответил прохожий и спокойно зашагал дальше.

Я начал догадываться в чем дело и решил отыграться на третьем встречном, который уже виднелся вдали. Как только он поравнялся со мной, я сам сделал кивок головой вбок, как бы подзывая его подойти ко мне. Моя догадка оказалась верной: незнакомец ответил мне таким же жестом и с невозмутимым видом продолжал свой путь. Такое «боковое движение» головы, очевидно, было здесь установленной формой приветствия.

— Ну вот и начинается «наоборот», — подумал я.

Этот небольшой инцидент привел меня в веселое настроение. Я стал вспоминать попавшийся мне на глаза вчера в городской библиотеке сборник стихов австралийских поэтов. Там говорилось про розы декабря, про леденящие ветры июля и про наводящие тоску майские дожди. Если бы Пушкин родился в Австралии, он никогда бы не написал:

Приближалась
Довольно скучная пора:
Стоял ноябрь уж у двора.
А описание прекрасной Марии могло бы принять у него примерно такую форму:

Как июльский снег, белеет
Ее высокое чело,
И кудри пышные чернеют,
Как лебединое крыло.
Я быстро шагал по пыльной каменистой дороге. Мне хотелось уйти подальше от города и углубиться в сельские просторы. Но вокруг простирался все тот же однообразный, безрадостный пейзаж. За день я прошел около 40 километров и к вечеру добрался до довольно обширного селения, носившего зловещее название Килмор, что по-английски означает «убивай больше». Мое внимание привлекла вывеска сельской гостиницы «Королевский Дуб».

«Здесь, пожалуй, найдется работа», — подумал я и не ошибся. Хозяин гостиницы, коренастый краснолицый англичанин, предложил мне остаться у него на должности «полезного человека».

Потянулись однообразные дни. Я колол дрова, возился на кухне и в гостинице, чистил лошадей, крутил сепаратор, обмывал запыленные коляски и автомобили гостей и думал: «Когда же, наконец, я увижу «настоящую Австралию»?» Особенно хотелось мне повидать в природных условиях диковинных животных этой страны и в первую очередь, конечно, кенгуру. Но здесь меня окружали только лошади, коровы и овцы.

Лишь по вечерам я чувствовал, что нахожусь в Австралии, так как у меня над головой вместо обычных знакомых мне созвездий горел легендарный Южный Крест, мерцал Южный Треугольник и ярко сверкали гиганты южного неба — величественный Ахернар и золотистый Канопус.

Однажды, когда уже совсем стемнело, хозяин разбудил меня, чтобы помочь вновь прибывшим гостям разгрузить телегу и накормить лошадь. Когда я подошел к воротам, двое высоких мужчин уже успели снять с повозки громоздкий ящик, и я помог им отнести его в чулан, расположенный рядом с прачечной, которая служила мне местом ночлега.

Обязанности «полезного человека» настолько хлопотливы и многообразны, что обычно я крепко засыпал, как только добирался до своей койки. В эту ночь я почему-то никак не мог заснуть. Ворочаясь с боку на бок, я услышал, что за стенкой в чулане кто-то тоже кряхтит и ворочается. «Полезный человек» должен всегда быть на страже, поэтому я зажег фонарь и направился обследовать соседнее помещение.

Двери в чулане не было, и я прямо с порога мог осветить все его небольшое пространство. Осмотр ничего не дал, но шорох и кряхтение продолжали доноситься со стороны стоявшего у стены ящика. Я подошел поближе и поднес фонарь к боковой стенке ящика, забитой грубо сколоченной деревянной решеткой. На меня уставились из темноты два больших широко раскрытых глаза, с выражением тревожной тоски глядевших сквозь просветы решетки. От неожиданности я чуть не выронил фонарь и успокоился только тогда, когда рассмотрел крупную, красиво очерченную голову, напоминающую голову оленя, и два больших настороженных уха. В ящик был заколочен живой кенгуру. Двухметровая длина ящика не давала возможности выпрямиться громадному животному, и оно лежало скорчившись и глядело на мир грустными глазами раненой серны.

Не так представлял я себе первую встречу с кенгуру! Очевидно, новоприбывшие были охотниками и везли свою добычу на продажу в Мельбурнский зоологический парк. Меня возмутило то, что они не приготовили для своего пленника ни воды, ни пищи.

Кое-как накормив бедное животное капустными листьями, я направился обратно к своей койке, но мне казалось, что кенгуру смотрит на меня как-то особенно печально, словно ожидая от меня чего-то еще.

Долго я беспокойно ворочался, сам не сознавая, что мешает мне уснуть. И, наконец, перед самым рассветом я не выдержал. Поспешно засветив фонарь, я снова подошел к ящику-клетке и решительно откинул брезент. Боковая стенка была укреплена на шарнирах вроде дверцы и запиралась на крючок. На верхней крышке большими буквами выведена мелом надпись «Бампер» — очевидно, пленник успел уже получить кличку и притом довольно подходящую: «бампер» по-английски «тяжело шлепающийся».

Я сбросил крючок и распахнул дверцу, но непривычный свет фонаря, очевидно, пугал животное. Я задул фонарь. Сразу четко обрисовался светлый прямоугольник дверного проема. Бампер беспокойно зашевелился и осторожно выбрался из ящика. Движения его все еще были неуверенны. Сгорбившись, как непомерно высокий человек, он двинулся к двери и вышел на освещенный лунным светом пустынный двор.

Здесь громадный зверь мгновенно преобразился: выпрямившись во весь рост, он на секунду обрисовался на фоне светлеющего неба стройным и четким силуэтом, затем, напружинив свое сильное тело, сделал громадный прыжок, без всякого усилия перемахнул через ограду двора и скрылся в предрассветной мгле на просторе уходивших вдаль полей.

— Прощай, Бампер! — растроганно воскликнул я, — Хотел бы я последовать за тобой!

Я вовсе не думал в тот момент, что мое пожелание почти немедленно исполнится. Наутро хозяин гостиницы не без оснований заподозрил меня в соучастии в побеге кенгуру и дал мне расчет.

Впоследствии я узнал из газет, что Бампер был снова пойман, хотя и с большим трудом. Несколько дней он носился по окрестным полям, и, наконец, после бешеной погони, в которой принимали участие не только всадники, но и мотоциклисты, его удалось заарканить. Это был исключительно крупный экземпляр королевского кенгуру. Тело его достигало почти трех метров в длину, и он мог совершать прыжки длиной до десяти метров. В настоящее время такие крупные кенгуру попадаются весьма редко и охота на них запрещена. Довольно обычной остается и до сего времени более мелкая порода кенгуру, известная под названием «уоллаби». Эти животные достигают одного метра в длину. Их серая шкурка идет на меховые изделия, кожа на высококачественную обувь, а мясо употребляется в пищу. Особым лакомством считается суп, сваренный из хвоста.

Кенгуру водится только в Австралии. Не удивительно, что это своеобразное животное издавна считается как бы символом всего австралийского. Когда в 1901 году все австралийские провинции объединились в Австралийский Союз, на первых почтовых марках нового государства был изображен кенгуру на фоне карты материка.

Итак, после побега Бампера я сам «тяжело шлепнулся» на дорогу и снова должен был возобновить свои странствия по Австралии.

В гостинице «Королевский Дуб» часто останавливались охотники. От них я узнал, что леса восточной Виктории изобилуют дичью: «если выстрелить в кусты наугад, непременно что-нибудь да подстрелишь».

Это навело меня на мысль стать на время охотником и таким путем ознакомиться, наконец, с достопримечательностями австралийской природы.

Штат Виктория, где я находился, представлял наиболее богатую по растительности и наиболее типично австралийскую провинцию. Здесь растут величайшие в мире эвкалипты и древовидные папоротники, живут бескрылые птицы и черные лебеди, в изобилии водятся кенгуру и другие сумчатые животные, а также и знаменитый «парадокс природы» — утконос: диковинное млекопитающее, которое несет яйца и обладает клювом и утиными лапками.

Я решил пересечь область Голубых Альп и затем пробираться на восток в самый малонаселенный район Виктории — Гипсленд. Большую часть пути предстояло пройти пешком, пробавляясь исключительно охотой. Но для этой экспедиции необходимы хоть какое-нибудь оружие и снаряжение, поэтому я вернулся в Мельбурн и ревностно занялся приготовлениями.

«Полезный человек» преобразился в странствующего охотника. За спиной у меня красовалась двустволка, широкий пояс был густо набит патронами. Слева подвешен маленький топорик, справа — охотничий нож. В кармане хранился часовой брелок в виде компаса. Кожаные краги предохраняли ноги от укуса змей, широкополая шляпа защищала голову от солнца. Снаряжение дополнялось спальным мешком, сшитым из легкого одеяла и служившим одновременно вещевым мешком. Кроме пакетика соли, никаких продуктов, даже хлеба, у меня с собой не было. «Охотника ружье кормит» — таков девиз, с которым я собирался вступить в глухие дебри австралийских лесов. Быть может, этот девиз и хорош для опытных охотников, но с моей стороны такая установка по меньшей мере дерзость: ведь я еще никогда в жизни не стрелял из ружья.

Когда я купил себе двустволку, то поспешил испробовать ее в пригородной роще. Укрепив на стволе дерева развернутый газетный лист, я отошел на двадцать пять шагов и выстрелил. И что же? Ни одна дробинка из всего заряда не попала в мою мишень. И с таким-то искусством я собирался сделать охоту единственным источником своего существования!

Безрассудный риск? Я думал иначе, так как был уверен, что необходимость, самый строгий учитель, быстро сделает меня метким стрелком.

ПО ГОРНОЙ ТРОПЕ
Мой пешеходный маршрут начинался не прямо от Мельбурна, а от небольшого селения, расположенного километров за пятьдесят от столицы и носившего живописное название: «Долина древовидных папоротников». С Мельбурном это селение было связано узкоколейной железной дорогой, которая производила впечатление какого-то кустарного предприятия. Кривые рельсы были уложены по разнокалиберным шпалам, местами даже без балласта, прямо на поверхности земли. Маленькие пузатые паровозики добросовестно останавливались на каждой станции, что было, пожалуй, излишней формальностью, так как пассажиры преспокойно садились и высаживались на ходу везде, где бы им ни вздумалось.

Дорога извивалась между холмами, поросшими низкорослыми кривыми эвкалиптами. Особенно густые заросли обрамляли речки и протоки, в которых давно уже не было воды: почти все австралийские реки высыхают за лето и снова наполняются только в период осенне-зимних дождей. Мимо окон проплывали однообразные пейзажи, но постепенно безрадостная картина стала меняться. Показались зеленые рощицы и среди них возвышавшиеся, как пальмы, гигантские древовидные папоротники. Стволы этих диковинных растений казались волосатыми от густо покрывавших их волокон, а на вершинах красовались великолепные кроны.

Я выскочил на ходу из вагона и, очарованный, остановился на опушке рощи. Какая фантастическая картина!

Я вспомнил, как описывал Алексей Толстой едущего лесом Илью Муромца:

Топчет папоротник пышный
Богатырский конь.
Но здесь богатырь Илья мог бы спокойно привязать коня к стволу папоротника, так как некоторые из стволов подымались на высоту до 15 метров.

День был жарким, но среди громадных листьев царила восхитительная прохлада. Я с наслаждением растянулся под тенистыми «пальмами» и, заложив руки под голову, стал любоваться кружевом изящно вырезанных листьев.

Вдруг все очарование необычайного куда-то исчезло, и я почувствовал себя в привычной обстановке, как будто вернулся после долгого отсутствия в родную деревню и отдыхаю в знакомой роще.

Я был глубоко поражен, так как меньше всего мог ожидать чего-нибудь «привычного» в Австралии.

Через несколько минут это ощущение рассеялось: тогда я так и не смог найти ему объяснения. Впоследствии я догадался, что мне пришлось столкнуться с психологическим явлением, известным под названием «парамнезии»[27], которое я уже раз пережил в день своего первого выхода в море.

В раннем детстве я очень увлекался обильно иллюстрированной «Книгой для взрослых». Там я впервые вычитал про чудеса австралийской природы. Подобно изображенному на картинке путешественнику, я часто воображал себя лежащим на спине под развесистыми древовидными папоротниками, и вот теперь мечта дальнего детства безотчетно возникла в моем сознании и придала всей окружающей обстановке колорит чего-то хорошо знакомого.

Приятно было отдыхать в прохладе среди папоротников, однако следовало двигаться дальше. Впереди большая дорога, которая пока пролегала между довольно многочисленными селениями, но должна была привести меня в дикие дебри Кроджингулонга.

Приближался полдень. Пора было подумать об обеде, и я собирался заняться охотой на кроликов, то и дело шнырявших по окрестным полям, но тут мое внимание привлекла довольно большая бур о-коричневая птица, спокойно сидевшая высоко на ветке и только изредка поворачивавшая свою квадратную голову.

Я выстрелил и, конечно, промахнулся. Птица не спеша перепорхнула на другую ветку и вдруг разразилась басовитым злорадным смехом. С соседнего дерева тоже послышались раскаты издевательского хохота, потом с другого, и, наконец, вся роща загрохотала адским смехом. Я остолбенел. Вот так страна — здесь дичь смеется над охотником!

Оправившись от первого смущения, я догадался в чем дело: это был знаменитый австралийский пересмешник, по-местному кокабурра, который получил очень меткое прозвище «часы поселенца». Три раза в день — утром, вечером и почти точно в полдень — эта птица разражается резким, довольно неприятным смехом. Хотя я и читал о пересмешнике раньше, но сгоряча не сразу узнал его.

Вскинув двустволку за спину, я зашагал дальше, обмениваясь приветствиями с попадавшимися навстречу фермерами. Один из них, увидев у меня ружье, вместо приветствия схватил меня за руку и, возбужденно указывая на соседнее поле, быстро прошептал:

— Смотри, вот сидят рядом три кролика. Их всех можно убить одним выстрелом.

Получив урок от пересмешника, я боялся оскандалиться вторично, но цель была уж слишком заманчивой, и я все-таки выстрелил. Троих я, понятно, не убил, но один из кроликов все же достался мне на обед.

Кролики, очевидно, успели крепко досадить фермеру.

— Вы думаете, эта страна управляется королем? — настойчиво спрашивал он меня, — Или губернатором, или парламентом? Нет! — торжественно провозгласил он, — Эта страна находится во власти кроликов!

И действительно, эти зверьки, случайно завезенные на корабле в Австралию, размножились в таком количестве, что стали настоящим бичом земледелия. Их истребляют капканами и ядом, бывает, что при массовом травлении на одном поле подбирают по нескольку тысяч трупов кроликов. И все же они нередко причиняют тяжелый урон.

Итак, мой обед обошелся без всякой экзотики: самая обыденная крольчатина. Зато на ужин мне удалось подстрелить двух опрометчивых какаду, упорно вертевшихся перед самым дулом моего далеко еще не грозного оружия.

По мере того как я продвигался вперед, дорога становилась пустыннее, возделанные поля стали попадаться реже и сменились эвкалиптовыми рощами и зарослями папоротника.

Когда стемнело, я свернул в сторону от дороги и, разложив костер, расположился на ночлег.

В Виктории путешественнику незачем заботиться о ночлеге. Как истинное дитя природы он может прилечь под любым деревом в лесу, и ему не грозит там никакая опасность. Диких зверей нет, нет и враждебных туземцев. Точнее было бы сказать, что нет никаких туземцев, настолько быстро они вымирают.

Еще в начале XX века на всю Викторию оставалось не более нескольких сотен коренных жителей Австралии. Они влачили жалкое существование, и местные власти нашли для них довольно своеобразное применение. Пользуясь близостью туземцев к природе, они стали тренировать их в качестве людей-ищеек для поимки скрывающихся в лесах преступников. В настоящее время остатки туземных племен сохранились только в малонаселенных районах материка, главным образом в центральной пустыне и в северной тропической зоне.

Единственную опасность для путешествующего по Австралии представляют змеи. По ночам змеи спят и начинают двигаться только тогда, когда уже пригревает солнце. Поэтому перед сном всегда надо убедиться, что поблизости их нет. Отсюда простое правило: смотри в оба вечером и вставай рано утром.

Утомленный дневным переходом, я крепко заснул у догорающего костра. Вокруг царила полная тишина, не нарушавшаяся даже голосами ночных птиц и зверей.

Не знаю, долго ли я спал, но через некоторое время проснулся от ощущения бьющего мне в глаза яркого света. Думая, что настало утро, я быстро приподнялся и, к своему удивлению, увидел, что кругом по-прежнему царила ночь, но мой костер, который я считал погасшим, ярко пылал, и около него, уткнув голову в колени, сидела сгорбившись долговязая фигура.

Заметив, что я проснулся, незнакомец поднял голову и сразу заговорил:

— Я увидел костер и решил пристроиться к твоему огоньку. Ничего не имеешь против?

— Очень рад, очень рад, — гостеприимно откликнулся я.

— Куда держишь путь? — последовал основной и неизбежный вопрос всех путешественников.

— На восток, — неопределенно ответил я.

— А я хотел бы пробраться в Валгаллу; выходит, что нам по дороге. Давай двинемся вместе. Я вижу у тебя ружье — это пригодится.

«Нечего сказать, жирных обедов можешь ты ожидать от моего ружья», — подумал я, вспоминая хохот кокабурры и жестких, как старая резина, какаду.

Спутника моего звали Джек, и это обыденное имя как нельзя больше подходило к его обыденной личности. Он был уроженец Австралии и много путешествовал по ней, но мог рассказать очень мало интересного о своей родине. Высокий, худощавый, со скучным голосом и маловыразительными глазами, он скитался по дорогам и селениям Австралии, стараясь по возможности утолить голод, избегая по возможности работы и оставаясь совершенно равнодушным и к интересам человеческого общества, и к красотам природы.

Обычные при первой встрече вопросы были быстро исчерпаны, и мы стали устраиваться на ночлег.

— А ружье у тебя заряжено? — с беспокойством спросил Джек.

— Заряжено.

— На ночь надо обязательно разрядить. Я знаю такой случай: двое товарищей спали в лесу. Один со сна чего-то испугался, вскочил и спросонок застрелил своего спутника. На ночь надо обязательно разряжать!

В голосе Джека было столько искренней суетливой тревоги, что я уступил его просьбе и впоследствии на каждом ночлеге всегда разряжал ружье.

Костер догорал. Сыроватые смолистые ветви эвкалипта тускло рдели, окутанные струйками белого дыма. Звездная, неизменно безоблачная летняя ночь снова охватила маленький придорожный лагерь. На смену рассеявшемуся запаху дыма пришел легкий целебный аромат эвкалиптовой листвы.

Утром, несмотря ни на какие предостережения, мы проснулись довольно поздно, и я первым делом углубился в изучение по карте дальнейшего маршрута. Выяснилось совершенно непредвиденное обстоятельство: еще через десяток километров населенные места кончались, и между нами и Валгаллой, в сердце Голубых Альп, простирался громадный заповедник, где была строго запрещена охота и рыбная ловля. А ведь у нас не было совершенно никаких запасов!

Пока я ломал себе голову в поисках выхода, Джек флегматично жевал застрявший у него в кармане огрызок жевательного табака, и я понял, что бесполезно ожидать от него совета.

В конце концов я принял следующий план: спрятав ружье в разобранном виде в мешок, мы пройдем форсированным маршем по главной тропе до центра заповедника, а оттуда резко свернем на юг и будем пробираться к поселку Фюмайна, расположенному в 18 километрах от перекрестка. Там, на пустынной тропинке, можно будет даже рискнуть поохотиться. Судя по расстоянию, на весь переход нам потребуется не более трех дней. План казался мне простым и не особенно рискованным.

Миновав последнюю ферму, мы вступили в предгорье заповедника. Здесь мы сделали неправильный поворот, и, для того чтобы выйти на нужную дорогу, нам пришлось немного вернуться обратно.

— Зря мы это делаем, — ворчал Джек. — Поверь мне, зря. Возвращение всегда приносит несчастье!


Наконец, мы вышли на главную тропу. Она довольно круто подымалась в гору, а затем снова спускалась в долину. Чем дольше мы углублялись в заповедник, тем лес становился гуще и низкорослые кривые эвкалипты сменились громадными прямыми деревьями.

Однако такой лес не был особенно тенистым. По мере того как солнце подымалось выше и летний зной усиливался, эвкалипты поворачивали свои листья ребром к солнцу, и, таким образом, их ветви пропускали солнечные лучи, словно редкая сетка. Этой уловкой эвкалипты спасают свою листву от высыхания за время засушливого австралийского лета.

Эвкалиптовый лес имеет довольно странный, как бы неряшливый вид. Деревья в нем постепенно, в течение всего года, сменяют не только листья, но и кору. В результате земля под деревьями всегда усыпана опавшими листьями, а со стволов свешиваются длинными лоскутьями полосы отмершей коры.

Мы продвигались довольно быстро и к тому времени, когда задорный хохот пересмешников возвестил полдень, остановились на привал в прохладной лощине. Здесь между пышными папоротниками протекал довольно многоводный ручеек, и около него стояла доска с надписью «Рыбная ловля строго воспрещается». Как бы в насмешку над этим запретом, из кустов навстречу нам вышел человек с ведром свеженаловленной рыбы. Он оказался одним из сторожей заповедника и подарил нам на дорогу несколько превосходных экземпляров «радужной» форели.

Зажарить рыбу было не на чем, и мы сварили ее в котелке. Джек с аппетитом поедал рыбу, но когда я предложил ему отведать ухи, он даже как будто обиделся.

— У нас этого не едят, — с брезгливым пренебрежением сказал он. — Ведь это же просто «рыбная вода».

Бедный Джек не мог в тот момент предвидеть, что скоро ему придется стать значительно менее разборчивым.

За вторую половину дня мы преодолели еще несколько подъемов и спусков и, наконец, в сумерки вышли на обширную равнину, поросшую мелким кустарником и травой. Со времени привала мы не встретили ни одного человека, и потому я был очень доволен, когда вдали у мостика, перекинутого через ручей, я заметил двух парней в серых рубахах, склонившихся к воде. Но как только мы приблизились, «парни» мгновенно преобразились в двух большущих кенгуру, которые стремительными прыжками переметнулись через дорогу и быстро скрылись в кустах.

Животные делали прыжки не по прямой, а по несколько зигзагообразной линии. Не удивительно поэтому, что даже опытные охотники, бьющие птицу на лету, часто дают промахи по кенгуру. Я был восхищен своей первой настоящей встречей с кенгуру и даже не пожалел, что мое ружье в разобранном виде лежало в мешке. Однако эта встреча побудила меня снова привести оружие в боевую готовность… Очевидно, безлюдность местности позволяла пойти на этот риск.

По нашему плану мы должны были двигаться усиленным маршем и потому продолжали путь и после наступления темноты. Царил полный мрак, когда мы спускались по крутой тропинке в долину, где намечали ночной привал. Вдруг я споткнулся и вздрогнул от неожиданности, почувствовав, что у меня под ногами шевелится какой-то довольно крупный зверь. Я быстро повернул ружье дулом вниз и выстрелил в упор. Зверь продолжал шевелиться: заряд дроби, очевидно, оказался для него недостаточно сильным. Я ударил наугад обухом топорика. Зверь затих.

— Что такое? Что такое? — раздался из темноты встревоженный голос Джека, — В кого ты стреляешь?

— Все кончено! — драматически возвестил я. — Давай сюда спички. — Джек зажег спичку, и тогда я увидел свою жертву. Это был дикобраз. Я сунул колючую добычу в мешок, с тем чтобы днем хорошенько рассмотреть невиданного зверя.

Наутро я убедился, что это был очень крупный экземпляр, почти полметра в длину, причем все его черное узкое тельце буквально утопало в густой щетине из длинных иголок.

Насмотревшись вдоволь на дикобраза, я стал сдирать с него шкуру и попросил Джека тем временем заняться разведением костра.

Джек с негодованием уставился на меня:

— Не собираешься ли ты «его» жарить?

— Конечно, собираюсь, — невозмутимо ответил я.

Мне стоило больших трудов уговорить Джека разделить со мной этот не совсем обычный завтрак. Я заверил своего разборчивого спутника, что мясо дикобраза издавна употребляется в пищу и по вкусу напоминает свинину.

Мы продолжали наш путь по горной тропе, прихотливо извивавшейся между зарослями кустарника. Обычно я шел первым, но на этот раз впереди оказался Джек. Часа два мы шагали в полном молчании. Вдруг на повороте Джек отчаянно завопил «Коровы!» и сломя голову бросился в кусты.

Я остановился в полном недоумении. Вдали действительно показались коровы. Но что случилось с Джеком? Неужели он страдает припадками помешательства?

Я поспешил к Джеку, чтобы выяснить в чем дело. Он сидел, притаившись за кустами, и делал мне отчаянные знаки не шуметь. Не желая раздражать своего попутчика, я стоял неподвижно до тех пор, пока по тропинке мимо нас не прошли медленно три коровы и два теленка. Вслед за ними я ожидал увидеть пастуха. Но никакого пастуха не оказалось. Между тем Джек снова вышел на дорогу.

— Диких коров надо опасаться, особенно если они с телятами. Они иногда нападают не только на пеших людей, но и даже на всадников, — разъяснил Джек.

Эти опасные животные представляют собой одичавший домашний скот, размножившийся в лесах. Иногда их удается поймать арканами, но приручить их снова очень трудно.

Мы уже находились почти в самом центре заповедника и приближались к поворотному пункту нашего маршрута. На ближайшем перекрестке мы должны были свернуть под прямым углом на юг, чтобы добраться по боковой тропинке до поселка Фюмайна. Расстояние в 18 километров казалось нам незначительным, и мы были уверены, что пройдем его в одни сутки. Но нужно было спешить, так как к этому времени у нас уже не оставалось никаких продуктов, если не считать сохранившейся у меня щепотки соли, а у Джека пакетика сухого чаю. На каждом привале мой спутник обязательно бросал щепотку чаю в кипяток, «чтобы убить вкус воды». Наконец, мы добрались до перекрестка. Со всех сторон из зарослей кустарника однообразными колоннами высились стволы эвкалиптов. Узкая тропинка ответвлялась от главной тропы и сразу пропадала в чаще кустов.

— Что-то не похоже на дорогу! — усомнился Джек.

Я извлек компас и карту, стараясь скрыть свои собственные сомнения, стал горячо доказывать ему, что это именно и есть нужный нам поворот.

— Не верю я никаким компасам! — заявил Джек, — Надо знать дорогу.

— Ну на этот раз тебе придется поверить: спрашивать здесь некого.

С этими словами я решительно зашагал по тропинке. Джек, ворча что-то себе под нос, нехотя двинулся за мной.

СРЕДИ ЭВКАЛИПТОВ
На протяжении первого километра узкая тропинка, по которой мы продвигались, выделялась довольно ясно, но дальше она все чаще стала пропадать в покрытых травой полянах, и нам с трудом удавалось найти ее продолжение. Через некоторое время мы уже потеряли всякую уверенность в правильности нашего пути. Оставалось идти напрямик, по компасу, но каждый раз, когда я бросал взгляд на компас, Джек презрительно фыркал и отворачивался.

Идти было легко. Солнце уже склонялось к западу. Теплый и сухой воздух был насыщен тонким и целительным ароматом эвкалиптовой смолы, так как весь лес состоял исключительно из этих деревьев.

По мере того как мы углублялись в лес, деревья становились все больше и больше и, наконец, достигли чудовищных размеров. Некоторые стволы подымались на высоту свыше 150 метров и достигали 30 метров в обхвате, превосходя, таким образом, даже знаменитые гигантские сосны Калифорнии. Мне рассказывали, что на пне одного из таких деревьев была устроена площадка, на которой могли одновременно танцевать восемь пар.

Верхушки почти всех наиболее крупных деревьев были обломаны молнией, и везде валялись груды бурелома, преграждавшие нам путь. Мы вступили в дикую и совершенно безлюдную страну.

Я несколько выдвинулся вперед. Вдруг поперек моего пути метнулось какое-то большое черное существо и с резким криком бросилось в кусты. Я сломя голову пустился в погоню, но двигаться в чаще было трудно. Черное блестящее пятно еще раз промелькнуло у меня перед глазами и исчезло. Упрямый охотничий азарт заставил меня еще некоторое время идти в том направлении, куда скрылось загадочное существо. Наконец, я остановился и прислушался.

Долго стоял я так, зачарованный торжественной тишиной австралийского леса, как вдруг издалека я услышал тот же резкий крик, но уже в значительно более спокойных тонах. Я стал подкрадываться и, наконец, с изумлением увидел «черную загадку» в виде сидящей на дереве большой черной птицы.

Я выстрелил. Черный комок беззвучно отделился от ветки и, сбивая по дороге листья, упал к подножию дерева. Я с торжеством устремился навстречу Джеку, подоспевшему на звук выстрела.

— Черный фазан! — уверенно заявил Джек.

Мой спутник, однако, не отличался точностью определений в области родной природы. На самом деле это была самка знаменитой птицы-лиры. Я знал, что охота на эту редкую птицу запрещена по всей Австралии и каралась по закону большим штрафом, а для таких неимущих охотников, как мы, тюремным заключением.

Этот выстрел, да еще на территории заповедника, окончательно поставил нас в положение браконьеров и еще более усилил наше стремление поскорей выбраться из запретной зоны.

Но выбираться становилось все труднее и труднее: лес как бы смыкался вокруг нас. Просветы между стволами все гуще и гуще были забиты кустарником, а порой поваленные бурей гигантские деревья заставляли нас делать утомительные обходы чуть ли не в полкилометра.

Все чаще стали попадаться змеи. Это были известные своей ядовитостью австралийские змеи, наводящие ужас на всех, кому приходится проникать в буш. Яд этих змей, безусловно, смертелен, и даже самый сильный человек не может прожить более двадцати минут после укуса. Единственное средство спасения — немедленно вырезать ножом укушенное место и прижечь рану огнем. Понятно, что только очень немногие имеют достаточно самообладания, чтобы решиться на такое крайнее средство.

Бывали случаи, когда ужаленные змеей дровосеки в ужасе клали укушенную руку на пень и отрубали ее топором. При этом иногда оказывалось, что человек был укушен совершенно безвредной неядовитой змеей и по неопытности не мог определить характер укуса. А между тем сделать это чрезвычайно легко. Если дугообразный след, оставляемый на коже зубами змеи, везде одинакового оттенка — змея безвредна. При укусе ядовитых змей по краям дуги выделяются две темные точки — следы ядовитых клыков.

Нам попадались в изобилии все три наиболее известные породы австралийских змей. Все они достигали почти двухметровой длины и отличались необыкновенной красотой окраски. Здесь были бархатная «черная змея» с рубиновыми глазами, великолепная «тигровая змея» — желтая с черными полосками и более редкая красновато-бурая «медная голова» с изумрудными глазами.

Вначале я считал своим долгом убивать каждую попадавшуюся мне змею, но вскоре убедился, что ввиду их многочисленности это совершенно невозможно. Вообще надо сказать, что самая лучшая стратегия по отношению к змеям — это оставлять их в покое. Змея никогда не нападает на человека и кусает только от испуга, когда она захвачена врасплох. Все рассказы о том, что разозленная змея якобы гонится за человеком, абсолютный вымысел.

Кусты и бурелом настолько затрудняли наше продвижение, что к концу дня мы прошли только три-четыре километра и, порядочно утомленные, расположились на ночной привал. Мы хорошо поужинали птицей-лирой, и настроение у нас было довольно бодрое. Ночь выпала дождливая, что в это время года является здесь большой редкостью. Однако ветви древовидных папоротников, под сенью которых мы укрылись, образовали такой непроницаемый для дождя навес, что мы остались совершенно сухими.

На рассвете мы опять пустились в путь — снова стали продираться через густую чащу кустарника. Это сильно замедляло наше продвижение, и притом мы подымали такой шум и треск, что нельзя было и помышлять о какой бы то ни было охоте. Никакой дичи нам на глаза не попадалось, если не считать часто мелькавших в кустах маленьких желтых птичек, которых Джек со свойственной ему любовью к упрощениям называл канарейками. Раза два появлялись и кокабурры, но я воздерживался от стрельбы по ним, опасаясь быть поднятым на смех.

Только к концу дня мне удалось застрелить так называемую лесную куропатку. Эта птичка была значительно меньше вороны; не удивительно поэтому, что мы съели ее вместе с костями и чуть ли не с перьями.

На третий день наша добыча оказалась еще более скудной: всего лишь одна крохотная «канарейка» на двоих. Надо признаться, что и на эту дичь мне пришлось потратить более одного патрона, так как от голода уже начинала кружиться голова.

Мы все так же отчаянно продирались вперед через кусты. Казалось, этим зарослям не будет конца. Со всех сторон нас окружало беспощадно спокойное серо-зеленое море кустов, омывающее подножия колонн гигантских угрюмых эвкалиптов. Силы наши стали ослабевать. Время от времени Джек садился на землю и заявлял:

— Мы отсюда никогда не выберемся!

Но как это ни странно, именно уныние Джека помогало мне сохранять бодрость. Я словно чувствовал свою двойную ответственность за судьбы всей «экспедиции» и загорался твердой решимостью во что бы то ни стало вывести ее в населенный район. Я верил в компас и карту и знал, что Фю-майна должна быть недалеко. Однако я не знал, что самое худшее еще впереди.

На четвертый день кусты стали значительно ниже, и мы этому было обрадовались, но преждевременно: кустарник оказался переплетенным какой-то цепкой зубчатой травой, которая в короткое время изодрала в клочья нашу одежду и изранила в кровь наши тела.

— Тут нам и конец! — простонал Джек, — Ведь говорил я, что не надо было возвращаться обратно. Это и принесло нам несчастье.

Не обращая внимания на эту суеверную болтовню, я лихорадочно искал выхода. О дальнейшем продвижении через «пилу-траву» не могло быть и речи. Надо было, чего бы это ни стоило, двигаться к цели хотя бы в обход. На этом я и основал план дальнейших действий.

Меж кустов извивалось русло высохшего ручья. Кусты переплетались над узким «потоком», как бы протягивая Друг другу руки с противоположных берегов. Эта зеленая арка была гуще чем где-либо переплетена сетью страшной зубчатой травы, но зато под нею оставалось некоторое пустое пространство.

Чтобы облегчить себе продвижение, мы выбросили здесь все, что только могло быть сочтено «лишним». Даже наши дорожные одеяла, которые мы несли скатанными за спиной, показались нам непосильной ношей. Мне, конечно, пришлось расстаться со своим топориком, но ружье я ни за что не хотел оставить.

Ползком на животе мы стали пробираться вдоль высохшего ручья. Мой план заключался в том, чтобы добраться до довольно большого потока, обозначенного на карте под названием Ледяной Реки. Здесь мы могли бы идти вдоль берега прямо по воде и таким образом вырвались бы из цепких объятий душившего нас кустарника.

Полуголые, с головы до ног измазанные глиной и грязью, с мутящимся от голода и усталости сознанием, мы, как два громадных червяка, извивались по дну ручья, отчаянно цепляясь за жизнь.

В этот день мы совершенно ничего не ели, но зато к заходу солнца в русле ручья появились струйки воды. Мы освежились и воспрянули духом, чувствуя, что приближаемся к цели. И в самом деле, еще засветло мы вынырнули из нашего зеленого туннеля и выбрались на берег Ледяной Реки, которая оказалась довольно многоводным потоком и вполне оправдывала свое название: это была кристально чистая холодная вода горных ключей.

Невеселым был наш первый привал на берегу реки. В подвешенном над костром котелке кипела чистая вода — ничего больше у нас не было.

— Не плохо бы теперь зажарить над огоньком хорошего гуся! — размечтался Джек, — Да с румяной картошечкой и с печеными яблоками.

— Зажарить бы лучше твой язык! — сердито оборвал я. — Если дело пойдет так и дальше, то нам скоро придется есть змей. Я читал, что в голодные годы туземцы употребляют их в пищу.

— Змей?! — в ужасе воскликнул Джек, — Я лучше умру с голоду, чем буду есть змей.

Я не стал спорить и принялся устраивать ложе из сухих листьев папоротника. Каждый из них был больше человеческого роста, и несколько таких листьев могли с успехом заменить нам наши брошенные одеяла. Измученные дневным переходом, мы быстро заснули.

Забрезжил рассвет пятого дня. Не то сквозь сон, не то наяву я услышал у себя над головой знакомый гортанный клекот «черного фазана». Я задрожал от горькой досады: ружье мое, как обычно разряженное на ночь из-за нелепой трусливости Джека, стояло поодаль прислоненное к дереву. Не станет же фазан ждать, пока я… Но клекот продолжался. Беспечная, нестреляная дичь сидела на ветке буквально в нескольких шагах.

Затаив дыхание, я осторожно подполз к своему ружью и зарядил его. Фазан был настолько близко, что стрелять с лежачего положения было невозможно. Я бесшумно поднялся на ноги и прицелился. Черная лоснящаяся птица УПРЯМО маячила под самым дулом моего ружья.

От слабости и волнения руки мои дрожали нервной дрожью. Я выстрелил. С резким криком черная тень метнулась у меня перед глазами и исчезла в чаще.

В бессильной ярости я швырнул ружье на землю и чуть не заплакал от досады. Разбуженный выстрелом Джек вскочил в ужасе и ошалело бросился в кусты, полагая, очевидно, что повторяется рассказанный им недавно случай о двух ночевавших в лесу товарищах. Мне стоило больших трудов успокоить его, и это помогло мне и самому успокоиться.

Густой кустарник по-прежнему теснился со всех сторон, и мы шли по колено в воде вниз по течению Ледяной Реки. Так мы, конечно, продвигались гораздо быстрее, но и тут не обходилось без препятствий. Время от времени мы наталкивались на свалившиеся поперек реки гигантские стволы поваленных бурей эвкалиптов. Такие преграды высотой до десятка метров были нам не по силам, и приходилось снова делать мучительный длинный обход через колючие кусты.

У меня осталось всего лишь два-три патрона. Промахнувшись с расстояния трех шагов по крупной дичи, я боялся тратить последние выстрелы на канареек. Но ничего другого нам не попадалось, и последние патроны шли в оборот. Опять за весь день нам достались на двоих чашка жидкого бульона и ничтожный комочек птичьего мяса.

Неужели мы еще не прошли этих злополучных 18 километров? Река становилась все глубже, и нам приходилось порой идти по пояс в ледяной воде. От голода и усталости мутилось сознание и пестрые круги расплывались перед глазами.

Джек, шатаясь, выполз на берег, уселся на песок и заявил:

— Больше я никуда не пойду. К чему мучиться? Все равно мы никогда отсюда не выйдем.

Я дико огляделся вокруг. Пора было пустить в ход последнее крайнее средство. Ударом приклада я убил первую попавшуюся на глаза змею — она оказалась неядо витой — и, не говоря ни слова, принялся разводить костер. Я отрубил ей голову, длинное, жирное поблескивающее тело разрезал на куски. Создалось впечатление, что на углях жарится какая-то необычная колбаса.

Когда «жаркое» было готово, я молча положил несколько кусков на лист папоротника и пододвинул их Джеку. Он с ужасом отвернулся. Но когда он увидел, что зубы мои вонзились в жесткое мясо и я стал жадно глотать его, он тоже не выдержал. Стараясь не глядеть на меня, он также взял в руки кусок змеи и с отвращением стал есть. Вкус змеи был терпкий и напоминал очень жесткую залежалую вяленую рыбу.

Я был уверен, что мой расчет окажется правильным: если змеи могут спасать от голода туземцев, то я не видел никаких причин, почему бы им не спасти нас. Мне припомнилось заклинание из «Джунглей» Киплинга:

«Мы все одной крови, вы и я!»

Когда я встал после этого памятного привала, Джек тоже с трудом поднялся и потащился за мной. Последующие дни проходили как в тумане. Мы жарили змей, грызли какие-то корни и все время, дрожа от холода, продолжали идти по воде, которая местами уже доходила нам до шеи.

Так мы дотащились до места, где нам снова преграждал путь рухнувший поперек реки гигантский эвкалипт. Тут я ясно почувствовал, что ни у одного из нас не хватит сил еще раз предпринять длинный обход. С ожесточением отчаяния я бросил в воду ружье, которое уже давно служило мне палкой, нырнул под ствол дерева и, барахтаясь между сучьями, вынырнул на противоположной стороне.

— Джек, Джек! — отчаянно завопил я.

Очевидно, Джек почуял в моем голосе нечто необычайное, так как в один момент он очутился возле меня.

Широко открытыми глазами мы смотрели на представившееся нам зрелище. За сотню шагов впереди белел новенький, очевидно недавно срубленный, деревянный мост, и по обе стороны его пролегала широкая проезжая дорога.

Ошеломленные, не смея верить своим глазам, мы выбрались на мост. Голова кружилась. От ледяной воды и от нервного напряжения мы дрожали мелкой дрожью. Но что это такое? Голодная галлюцинация? Я украдкой взглянул на Джека. Но нет: его взгляд был устремлен в ту же сторону, и Джек выглядел не менее озадаченным, чем я: под кустами у самой дороги лежал мешок с мукой.

Мешок с мукой не был галлюцинацией. Мы поспешили развести костер и, вспоров слегка мешок, тут же стали стряпать лепешки и пожирать их полусырыми. После десятидневной голодовки такая диета могла привести к очень серьезному заболеванию, даже со смертельным исходом. Но, к счастью, в это время вдали показалась запряженная лошадью телега, на которой восседал владелец мешка. Сначала он несколько испугался, увидев у своего мешка двух голых дикарей, но когда он приблизился и узнал про пережитые нами бедствия, радушно пригласил нас к себе в дом.

— Поживите у меня, ребята, отдохните, соберитесь с силами, я буду очень рад. Вы первые новые люди, которых мы видим здесь за прошедшие два года.

Мы, конечно, с радостью приняли это приглашение. Наш гостеприимный хозяин жил совершенно один в маленьком домике, окруженном лесом. Шаг за шагом он отвоевывал у буша свой узкий посевной участок.

Иногда мы помогали фермеру вывозить срубленные деревья. В такие дни собака хозяина Чики (что значит «нахал») никогда не упускала случая увязаться за нами. Под колодами лежавших деревьев всегда ютились ящерицы. Стоило нам откатить колоду, как Чики бросался на них и, смачно хрустя зубами, пожирал их тут же на месте.

— Никогда не видал, чтобы собаки ели ящериц, — удивился Джек.

— Если люди могут есть змей, то почему бы собакам не полакомиться ящерицами? — откликнулся я.

— Молчи! — злобно зашипел на меня Джек, — Неужели тебе не стыдно рассказывать про «это»? — Он почему-то считал наше приключение позором.

Про этого же Чики фермер рассказал мне интересный эпизод. Однажды Чики пропал. Разыскивая его в лесу, фермер услышал в кустах знакомый лай и с радостью поспешил туда, уверенный, что найдет свою собаку. Собаки нигде не было, а лай все же продолжался. Впоследствии выяснилось, что это проделки жившей неподалеку птицы-лиры: эти птицы обладают еще более совершенной способностью подражания, чем попугаи. И вот птица-лира научилась подражать лаю Чики с таким искусством, что ввела в заблуждение самого хозяина.

Скоро Чики нашелся. Оказалось, что он был укушен змеей и отправился в лес залечивать свои раны какими-то известными ему целебными травами.

После нашего трудного перехода мы наслаждались тихой и безмятежной жизнью в домике фермера… Я много бродил по лесам, но даже встреча один на один с медведем не нарушила спокойной обстановки.

Австралийский медведь коала — это небольшое мохнатое существо из породы сумчатых, достигающее не более четверти метра в длину и довольно неуклюже карабкающееся по деревьям. Но в Австралии все наоборот, и потому гораздо более опасной следовало считать мою встречу с ящерицей на берегу небольшого ручья, окаймленного зарослями гигантских папоротников.

Единственным моим оружием была старая коса без ручки, которую я захватил с собой для того, чтобы нарезать свежих листьев папоротника для нашего ночлега на сеновале. Набрав большую охапку, я уже собрался уходить, как вдруг в молодой поросли что-то зашевелилось и оттуда показалась безобразная серая голова какого-то чудовища, чрезвычайно похожего на одну из знаменитых химер на башнях собора Нотр-Дам в Париже. Вслед за головой потянулось длинное туловище, и на тропинку выползла гигантская серая ящерица. Это была австралийская гоана. нередко попадающаяся в лесах восточной Виктории и за свои гро-мадные размеры прозванная «гипслендским крокодилом».

Повадки этого животного еще мало изучены, и о нем ходят разнообразные противоречивые рассказы. Одни утверждают, что гоанв1 ядовиты, другие решителвно это отрицают. Распространено мнение, что рассерженная гоана с шипением гоняется за человеком и старается его укусить. Признаюсь, что. когда я читал про это в Мельбурнской библиотеке, у меня зародилась честолюбивая затея проверить это наблюдение на личном опыте, Однако теперь, когда двухметровое чудовище находилось в нескольких шагах от меня, всякая охота к натуралистическим исследованиям у меня пропала, и я ограничился тем, что, крепко сжав в руке свою косу, стал в оборонительную позицию.

Ящерица презрительно зашипела, медленно переползла через тропинку и скрылась в зеленой чаще. Мне оставалось утешаться тем, что удалось хоть наполовину проверить легенду о шипящей и нападающей ящерице.

Надо сказать, что встреча с годной, как и вообще все мои приключения в районе Голубых Альп, была для меня полной неожиданностью. Чтобы видеть «настоящую Австралию». мне казалось необходимым забраться в дебри Гипсленда, а между тем здесь, всего лишь в нескольких десятках километров от Мельбурна, я успел повидать все своеобразные достопримечательности австралийской природы.

Лето подходило к концу, и пора было подумать о возвращении в город, чтобы найти себе работу на зиму или снова искать пристанища на корабле дальнего плавания.

Джек намеревался еще некоторое время остаться у фермера. Распростившись с ним, я через несколько дней уже снова шагал по улицам Мельбурна.



Игорь Забелин
ДОЛИНА ЧЕТЫРЕХ КРЕСТОВ[28]


Рис. Н. Абакумова


ГЛАВА ПЕРВАЯ

в которой рассказывается, как все началось, почему мы взялись, за расследование загадочной истории, а также, что такое хроноскоп и что такое хроноскопия

История, которую я собираюсь рассказать, началась, подобно десяткам, если не сотням других историй, со старых бумаг, найденных на чердаке старого дома. Правда, нам не пришлось подниматься за ними со свечой в руках по ветхой лестнице на ветхий захламленный чердак: мне позвонили из геолого-географического отделения Академии наук и попросили зайти вместе с моим товарищем Березкиным. Во дворе Президиума Академии, слева от главного здания, стоит двухэтажный флигелек, окрашенный в желтый цвет. Мы вошли в него и поднялись на второй этаж. Нас принял сотрудник отделения Данилевский, уже немолодой человек, чуть располневший, с седеющими висками. Мы не знали, зачем нас вызвали, и не пытались угадать: у нас с Березкиным давно вошло в привычку правило не мучить себя домыслами, если через некоторое время нам все равно откроют истину.

Данилевский извлек из ящика письменного стола две тонкие, сильно потрепанные с ржавыми подтеками на обложках тетради и положил их перед нами.

— Вот, — сказал он и легонько пододвинул тетради к нам, — Из-за них мы вас и пригласили. Эти тетради полтора месяца назад переслали в адрес Президиума из Краснодарского краеведческого музея. В сопроводительном письме директор музея сообщил, что тетради были обнаружены на чердаке какого-то полуразрушенного дома на окраине Краснодара. Бумагам все-таки повезло: они пережили и гражданскую войну, и фашистскую оккупацию…

— Вы полагаете, что они такие старые? — спросил я.

— В этом нет никакого сомнения. Краснодарцы определили, что первая запись относится к дореволюционным годам, а последняя сделана в 1919 году. Разобрать, что там написано, очень трудно. Но в тетрадях содержатся сведения о полярной экспедиции Андрея Жильцова…

— Жильцова? — удивился я. — Но эта экспедиция бесследно исчезла!

— Вот именно. Впрочем, можете прочитать сопроводительное письмо…

Из письма мы не узнали ничего нового, кроме фамилии автора записок: по предположению работников краеведческого музея тетради эти принадлежали непосредственному участнику экспедиции Зальцману. Но сопроводительное письмо уже не интересовало нас. Мы с нескрываемым любопытством посматривали на тетради, не решаясь взять их в руки.

— Кажется, вас заинтересовало это дело, — сказал наблюдавший за нами Данилевский, — Не согласитесь ли вы взяться за его расследование?

— Вы хотите сказать — расшифровку записей?

— Не знаю. Может быть, и не только за расшифровку… По крайней мере Президиум Академии готов помочь вам.

— Но почему вы обратились именно к нам?

— Для этого более чем достаточно оснований, товарищ Вербинин. Насколько нам известно, вы уже несколько лет занимаетесь историей освоения Севера и недавно опубликовали книгу… Кроме того, вы писатель, а это такая загадочная история… Наконец, ваше с товарищем Березкиным изобретение — хроноскоп…

«Да, в этом-то все дело, — тотчас подумал я. — Хроноскоп! Верно, что я занимаюсь историей Севера и сам много путешествовал, верно, что я писатель, но мало ли людей, занимающихся исследованием полярных стран, мало ли писателей, близких к географии! Дело прежде всего в хроноскопе, в изобретении Березкина!»

— Будем точны, — сказал я Данилевскому, — Хроноскоп изобрел Березкин. Лишь идея хроноскопа родилась у нас одновременно. Услышав это, мой молчаливый друг заерзал в кресле, но я не обратил на него внимания, — А кто изобрел — в данном случае неважно. Беда в том, что хроноскоп еще не прошел необходимых испытаний, — тут я взглянул на Березкина, ожидая с его стороны поддержки, — Нет никакой гарантии, что он полностью оправдает надежды…

— Нет гарантии, — повторил за мной Березкин; невысокий, широкоплечий, коренастый, с крупной головой, с развитыми надбровными дугами и тяжелой нижней челюстью, он производил впечатление неповоротливого тяжелодума, неспособного к быстрой и точной умственной работе; взглянув на него, никто не подумал бы, что перед ним талантливейший математик и изобретатель…

— Собственно говоря, — сказал Данилевский, — нас сейчас интересует не столько хроноскоп, сколько пропавшая экспедиция. Решайте сами, можете вы взяться за расследование или нет.

Я ответил, что мы должны подумать, и Березкин, соглашаясь со мной, слегка кивнул. Данилевский не возражал, но предложил нам взять с собой тетради и ознакомиться с ними.

Бережно завернув тетради и спрятав их в полевую сумку, мы вернулись домой…

Но тут, пожалуй, следует прервать последовательное описание событий и рассказать, что такое хроноскоп и что такое хроноскопия. Предложение расследовать историю исчезнувшей экспедиции совпало с окончанием предварительных работ над хроноскопом. Мы готовились подвергнуть аппарат всестороннему испытанию, чтобы потом сделать заявку в патентное бюро. В душе каждый из нас полагал, что хроноскоп — подлинное совершенство, но когда Данилевский предложил нам прямо использовать его, мы немножко испугались и поспешили отступить… О хроноскопе уже давно ходили различные слухи, а кое-какие сведения даже проникли в газеты. Но почти все относились к нашему изобретению с явным недоверием. Это и понятно. Ведь на всем белом свете существует лишь два хроноскописта — Березкин да я, — и успехи хроноскопии еще совершенно ничтожны…

Строго говоря, история, которую я рассказываю, началась не в тот день, когда мы впервые увидели старые потрепанные тетради, и даже не в тот день, когда их нашли на чердаке полуразрушенного дома… История эта началась значительно раньше, темной звездной ночью, в глухой тайге, началась в тот час, когда родилась идея хроноскопа…

Наша небольшая географическая экспедиция работала в Восточном Саяне. Весь день, с утра до вечера, шли мы по вьючной тропе и вели маршрутные наблюдения: описывали рельеф, растительность, изменения в характере долины реки Иркут. На третий день пути, покинув долину Иркута, мы стали подниматься на перевал Нуху-дабан (в переводе с бурятского это означает «перевал с дыркой»). Все мы давно уже слышали и читали об этом странном перевале, и теперь каждому хотелось поскорее увидеть его. Подъем был очень крут и труден, и, хотя через перевал шла торная, по местным понятиям, тропа, своеобразный жертвенник у выхода на перевал убедил нас, что и привычные к горным условиям скотоводы и охотники относятся к перевалу с некоторой опаской. Я осмотрел этот жертвенник, расположенный под крутой скалой: жертвоприношения состояли в основном из цветных ленточек, привязанных к веткам лиственницы, а также монеток, ниточек стеклянных бус и даже рублей, свернутых в тугие трубочки… Едва ли люди, принесшие эти жертвы, всерьез надеялись, что они помогут им преодолеть перевал, но такова была традиция, так поступали из века в век, и обычай этот сохранился до наших дней. Мы тоже, хоть и не верили ни в какие потусторонние силы, оставили у жертвенника монетки и, настроившись на торжественный лад, продолжали нелегкий подъем… Наконец, мы увидели Нуху-дабан: справа от тропы возвышалась известняковая скала со сквозным отверстием; лишь несколько маленьких лиственниц цеплялось за ее острые зубчатые края. Я поднялся к скале и на одном из ее выступов обнаружил боевой металлический, шлем. Не знаю, кто, для чего и когда поставил его там. Но и трудный, овеянный легендами перевал, и жертвенник, и, наконец, старинный шлем — все это настраивало на романтический лад; потом, когда мы спустились в долину реки Оки и остановились на ночлег, долго еще продолжались разговоры о прошлом края, об истории вообще…

Шлем я унес с собой. При свете костра мы с Березкиным внимательно осмотрели его. Был он непомерно велик, словно некогда принадлежал гиганту: ни одному из нас он не подходил по размеру даже приблизительно. Сделан он был из восьми склепанных стальных пластин, снизу скрепленных металлическим ободом; спереди имелся небольшой козырек, а наверху кружок со вставленной в него трубочкой (видимо, в нее втыкались украшения — пучки конских волос или еще что-нибудь).

Тихая ночь, река, журчащая меж камней, холодные волны ветра, катившиеся с перевала, снопы багряных искр, летевшие в темноту, ущербная луна над горами — все это подхлестывало нашу фантазию, давало дополнительную пищу воображению, и уж всем нетрудно было представить, как много лет назад проезжал по перевалу Нуху-дабан могучий монгольский витязь в полном боевом облачении, как пал он, пораженный меткой стрелой… И кто-то из нас — потом мы никогда не могли вспомнить, кто именно, — высказал сожаление, что нельзя воочию увидеть события, происходившие за десять, сто, триста лет до наших дней, что нельзя приблизить их, как приближают при помощи телескопа предметы, удаленные от нас на многие тысячи, а то и миллионы километров…

Вот тогда и родилось это слово — «хроноскоп». Оно было сказано в шутку, по аналогии с телескопом. Телескоп приближает предметы, удаленные от нас в пространстве, а хроноскоп… хроноскоп мог бы приблизить предметы, удаленные во времени, сделать зримыми события, оставившие лишь смутный след.

Мое собственное воображение сделало для меня бывшего обладателя шлема настолько реальным, что я совершенно серьезно сказал:

— Такой прибор давным-давно существует.

Все с удивлением посмотрели на меня.

— Это мозг, — пояснил я. — Человеческий мозг. Разве он не способен проникать сквозь толщу веков и воскрешать события далекого прошлого? Разве мы не воссоздаем по сохранившимся предметам обихода быт наших предков, по их вооружению — способы ведения войны? Разве мы не верим историческим романам или картинам, в которых повествуется о делах давно минувших дней?

— Ты не про то говоришь, — возразил мне один из наших товарищей, — Человек может представить себе, допустим, что находится на Марсе. Но это же не заменит телескопа…

— Так же, как ни один телескоп не заменит человеческого мозга, — не сдавался я, — Если речь идет о том, чтобы дополнительно вооружить мозг…

— Не только вооружить, — вмешался в разговор молчавший до этого Березкин; в те годы он был еще студентом-математиком Московского университета и из любви к странствиям устроился к нам в экспедицию рабочим, — Не только вооружить, — повторил он, — Конечно, ни телескоп, ни самый хитрый хроноскоп никогда не смогут мыслить, но разве не усилится способность человека к мышлению, если в его распоряжение поступят новые неожиданные факты?.. Осмыслить прошлое сможет только мозг, но помочь ему в этом, воскресить ускользнувшие от человеческого разума и глаза факты мог бы хроноскоп… Верно, у каждого из нас в мозгу проносятся разные фантастические картины, мы можем населить Марс марсианами, объявить тектонические трещины системой орошения, но только телескоп открывает нам подлинную природу Марса… В истолкование исторических событий тоже всегда вносится много домысла, много субъективного, а если бы хроноскоп смог приблизить их к нам в неискаженном историками виде…

— Это привело бы к перевороту и в истории, и в археологии, — вырвалось у меня, — Возможности человеческого познания беспредельно расширились. Я убежден, что хроноскоп оказал бы огромное влияние на все общество, заставив людей строже относиться к своим поступкам!

— Хроноскоп, хроноскоп! — саркастически заметил кто-то, — И не надоело вам болтать?.. Все равно нельзя создать такой прибор.

— Можно, — возразил Березкин. — Не в виде трубы с системой увеличительных стекол, но все же…

— Что же это будет? — спросил я, почувствовав, что Березкин говорит серьезно, что идея, пришедшая нам в голову, имеет хоть и непонятную мне, но реальную основу.

— Обыкновенная электронная машина, — Он подумал и поправился: — Ну, не совсем обыкновенная, но сделанная по типу вычислительных машин, машин-переводчиков и тому подобных. Они способны решать сложнейшие математические задачи, переводить с иностранного языка тексты, «запоминать» множество самых разнообразных вещей… Достижения кибернетики уже настолько велики, что можно представить себе и такую электронную машину — хроноскоп… Допустим, на шлеме имеется пробоина. Мы помещаем шлем в хроноскоп и формулируем требование — объяснить происхождение пробоины. С колоссальной быстротой, в течение нескольких секунд, машина перебирает сотни, тысячи, а если нужно и десятки тысяч вариантов и останавливается на одном из них, самом вероятном… При помощи фотоэлементов этот вариант переснимается, а затем проектируется на экран. И тогда…

— И тогда на экране ожило бы прошлое! — прервал я размечтавшегося Березкина, — Мы увидели бы монгольского богатыря, медленно поднимающегося на перевал Нуху-дабан, увидели бы, как, притаившись среди скал, поджидает его враг, как мгновенным рывком выгибает он лук и метко посланная каленая стрела поражает беззаботного богатыря!..

Все сидевшие у костра засмеялись, и даже мы с Березкиным не выдержали — так фантастично все это прозвучало…

Немало лет прошло с того вечера, и вот хроноскоп готов. Едва ли стоит сейчас подробно рассказывать, каким долгим и трудным путем шли мы к своему изобретению, сколько пришлось пережить неудач и разочарований, сколько раз одолевали нас сомнения… Теперь все это в прошлом, и, как это обычно бывает после благополучного завершения долгих трудов, все пережитое кажется нам окрашенным в розовые тона… Нами двигала большая идея, мы хотели создать прибор, способный служить окном и в далекое, и в близкое прошлое, прибор, при помощи которого по мельчайшим вещественным доказательствам можно быстро и точно восстановить картину человеческого подвига или преступления, восстановить честь оклеветанного и разоблачить клеветника; мы еще не знаем всех возможностей нашего детища; может быть, со временем он позволит палеонтологам воочию увидеть давно вымерших обитателей нашей планеты; может быть, с его помощью археологи сумеют изучить трудовые навыки первобытных людей, а историки — восстановить эпизоды Бородинского сражения или «битвы народов» под Лейпцигом…

Короче говоря, мы верили, верим и будем верить, что хроноскопии — искусству видеть прошлое — принадлежит великое будущее!

Однако до того момента, как на нашем столе появились старые тетради из Краснодара, похвастаться достижениями хроноскопа мы еще не могли, хоть и восторженно относились к своему изобретению. Конечно, это радостно, что хроноскопу удалось восстановить по старому письму моей жены, обстановку, в которой она его писала…

Но для официального признания хроноскопа прибор необходимо было подвергнуть серьезной всесторонней проверке…

Теперь вы понимаете, как своевременно попали к нам тетради Зальцмана…

Сейчас, когда я пишу эти строки, работа наша уже закончена, картины прошлого восстановлены и запечатлены в нестареющей «памяти» хроноскопа. Их можно в любой момент вновь увидеть на экране. Разумеется, я прекрасно помню, как шла наша работа, как мы с Березкиным настойчиво распутывали сложно переплетенный узел человеческих судеб… И вот теперь, когда обо всем этом можно уже написать, передо мной встает вопрос: о чем писать?.. Не удивляйтесь. Ведь можно написать о том, как мы испытывали хроноскоп. А можно написать о людях, судьбы которых воскресли перед нами на экране, да и не только на экране… Мы очень любим с Березкиным наше детище — хроноскоп, но еще дороже нам люди, их горе и их радости… Чем Дальше продвигалось наше расследование, тем меньше мы Думали об испытании хроноскопа и тем настойчивее стремились до конца раскрыть тайну исчезнувшей экспедиции.

Вот об этом, пожалуй, я и буду рассказывать — о том, что мы узнали. А хроноскоп… но дело в конце концов не в хроноскопе…

ГЛАВА ВТОРАЯ

в которой сообщается об экспедиции Жильцова все, что было известно нам до начала расследования, а также проводится первое деловое испытание хроноскопа и рассказывается о его результатах
Вернувшись из Президиума Академии наук ко мне домой, мы с Березкиным решили все трезво взвесить, прежде чем принять окончательное решение: ведь неудача с расследованием могла бросить тень и на самую идею хроноскопа.

— Вот что, Вербинин, — сказал мне Березкин, устраиваясь на своем любимом месте у края письменного стола. — Риск, конечно, благородное дело. Но сначала расскажи, что тебе известно об этой экспедиции. Ты сам знаешь, я не очень силен в истории географических открытий, а браться за дело, о котором не имеешь представления…

Он не договорил, но я прекрасно понимал его. Рисковать репутацией хроноскопа мы могли лишь в том случае, если дело того стоило. Но на этот счет у меня не было сомнений. Если речь действительно шла об экспедиции Жильцова, то заняться расследованием, безусловно, следовало…

Не отвечая Березкину, я встал и прошелся по комнате. Уже вечерело, за день мы оба устали, и я попросил жену заварить нам крепкого чая. Пока она возилась на кухне, я достал с полки несколько книг и сложил их стопочкой на письменном столе.

— Видишь ли, — сказал я Березкину, — об этой экспедиции достоверно известно лишь то, что она была организована, ушла на Север и бесследно исчезла…

— Немного, — усмехнулся Березкин, — Но все-таки, почему экспедицию организовали, кто такой Жильцов — неужели этого нельзя узнать?

— Можно, — ответил я, — Андрей Жильцов — наш крупный гидрограф-полярник, участник знаменитой экспедиции Толля на «Заре»…

— Рассказывай все по порядку, — перебил меня Березкин, — О Толле я слышал, знаю, что он погиб, но подробностями не интересовался… А сейчас как раз нужны подробности, без них ничего не поймешь.

— Да, без подробностей не обойтись, и об одном любопытном обстоятельстве я вспомнил. Но сначала об экспедиции на шхуне «Заря». Ее организовала Академия наук для исследования Новосибирских островов и поисков «Земли Санникова». Теперь ты спросишь, что такое «Земля Санникова»?

— Не спрошу, — Березкин чуточку обиделся. — Сто раз писалось, что в начале прошлого века эту землю будто бы увидел с острова Котельного промышленник Санников… Потом ее искали, искали, но так и не нашли…

— Верно, не нашли. Но землю эту видел не только Санников. Ее несколько раз видел эвенк Джергели, да и сам Толль. В 1886 году он вместе с полярным исследователем Бунге изучал Новосибирские острова и, так же как Санников, заметил землю к северу от острова Котельного… Толль был настолько уверен в существовании «Земли Санникова», что даже сделал попытку по форме гор предсказать ее геологическое строение. Открытие этой земли стало для Толля главной целью в жизни. Вот почему экспедиция на «Заре» в 1900 году отправилась к Новосибирским островам. А через два года Толль погиб вместе с астрономом Зебергом и двумя промышленниками — эвенком Дьяконовым и якутом Гороховым. Он работал на острове Беннета в архипелаге Де-Лонга, и туда за ним и его спутниками должна была зайти «Заря». Но шхуна, сделав две попытки пробиться к острову, вернулась к устью Лены. Ледовые условия в тот год были тяжелыми, но все-таки известно, что гидрограф Жильцов требовал продолжать попытки пробиться к острову Беннета, а командир «Зари» Матисен не рискнул пойти еще на один штурм… Кто из них был прав — теперь трудно судить. Но отступление «Зари» стоило жизни Толлю и его товарищам… Жильцов позднее писал, что гибель Толля произвела на него очень тяжелое впечатление и он твердо решил завершить дело, начатое трагически погибшим исследователем… Вот причина организации экспедиции Жильцова. Ей поручалось найти и описать «Землю Санникова», а затем выйти через Берингов пролив в Тихий океан… Экспедиция началась в канун первой мировой войны, она вышла из Якутска…

— И бесследно исчезла, — закончил Березкин.

— Да, бесследно исчезла. До сих пор самым вероятным считалось предположение, что экспедиция в полном составе погибла либо во льдах Северного Ледовитого океана, либо на пустынном побережье. Подобных случаев известно немало. Так пропала экспедиция Брусилова на «Святой Анне», экспедиция Русанова на «Геркулесе», одна из партии экспедиции Де-Лонга после гибели «Жаннетты»… Но если Зальцман спасся и в девятнадцатом году жил в Краснодаре… Один он спастись не мог, это почти исключается.

Жена налила нам крепкого, почти черного чая и, чтобы не мешать, устроилась в сторонке, на тахте. Мы выпили по стакану и продолжали разговор.

— По твоему тону я догадываюсь, что ты склонен взяться за расследование, — сказал мне Березкин. — Точнее, уже начал расследовать.

Прозорливость Березкина меня не удивила: мы достаточно хорошо знали друг друга и умели угадывать многое из того, что не говорилось вслух.

— Мне понятны твои сомнения, — ответил я Березкину, — Хроноскоп должен служить высоким человеческим целям. Но, повторяю, это именно тот случай, когда стоит рискнуть…

— У меня уже не осталось сомнений.

— И очень хорошо. Не думаю, чтобы этой экспедиции удалось совершить крупные открытия, но что мы имеем дело с актом высокого мужества — это бесспорно. Если эти люди пали в неравной борьбе с природой — а может быть, и не только с природой, — наш с тобой долг рассказать об их подвиге!

— А не проще ли взяться за тетради? Вдруг ваш хроноскоп не потребуется? — не без иронии спросила моя жена; после истории с ее письмом она относилась к хроноскопу с некоторым предубеждением или, точнее, с опаской; в самом деле, если ты на собственном опыте убедился, что почти каждый день, прожитый тобой, может быть просвечен и изображен на экране, то невольно начинаешь задумываться над своими поступками, даже если ты в общем честный человек…

Мы последовали мудрому совету и бережно, страничку за страничкой перелистали обе тетради. Попорчены они были действительно очень сильно, и не случайно работникам Краснодарского краеведческого музея удалось узнать из них так немного. Мы могли поступить двояко: или, прибегнув к помощи криминалистов, заняться кропотливой расшифровкой и восстановить в тетрадях все, что поддается восстановлению, или довериться хроноскопу… Совсем отказываться от первого пути мы не собирались, но все-таки больше устраивал нас второй, позволяющий и сэкономить время, и проверить аппарат. Начать хроноскопию тетрадей мы решили с последних страниц второй тетрадки. Эти почти не пострадавшие страницы были исписаны крайне неразборчиво рукой слабеющего, быть может умирающего, человека. Строки часто прерывались, потом Зальцман, словно собравшись с силами, возвращался к ним опять… У нас создалось впечатление, что на последних страницах Зальцман, теряя остатки сил, стремился записать нечто очень важное, такое, что он ни в коем случае не имел права унести с собой в могилу. Мы не сомневались, что расшифровка этих страниц позволит узнать главное: что случилось с экспедицией и сохранились ли результаты ее исследований…

Уже собираясь уходить в институт к Березкину, я вспомнил, что в одной из тетрадей имеется список участников экспедиции Жильцова.

Я быстро нашел его и прочитал:

1) Жильцов, начальник экспедиции, гидрограф,

2) Черкешин, командир корабля, лейтенант,

3) Мазурин, научный сотрудник, астроном,

4) Коноплев, научный сотрудник, этнограф и зоолог,

б) Десницкий, врач,

6) Говоров, помощник командира корабля.

— Забавно, — только и смог сказать Березкин, — Зальцмана нет и в помине!

Березкин смотрел на меня, очевидно полагая, что я должен немедленно все объяснить ему, но я сам ничего не понимал.

— Вот что, не будем зря ломать голову, — предложил я, — Хроноскоп чем-нибудь да поможет нам. Пошли в институт.

Хроноскоп стоял в отдельном помещении, в рабочем кабинете Березкина. Настроить его было делом нескольких минут. Я устроился в удобном кресле напротив экрана (по молчаливому уговору хроноскопом распоряжался Березкин) и приготовился смотреть. Я немножко нервничал, мне хотелось, чтобы как можно быстрее было дано задание хроноскопу, но Березкин как назло медлил; он тоже волновался и в десятый раз проверял самого себя. Наконец, он тяжело опустился на стул и сказал:

— Посидим, — он улыбнулся чуть смущенной улыбкой и добавил:

— Как перед дальней дорогой.

Потом он выключил свет. Несколько мгновений, показавшихся нам бесконечно долгими, экран оставался совершенно темным; затем он просветлел, но изображение получилось не сразу, а когда получилось — мы увидели человека, валявшегося на соломе; человек, прикрытый серой шинелью, метался в жару, и губы его шевелились — видимо, он бредил; в руке человек держал тетрадь — ту самую, страницы из которой попали в хроноскоп и позволили восстановить картину времен гражданской войны. «Тиф», — подумал я и хотел сказать это вслух, но внезапно раздался глухой голос. Он прозвучал так неожиданно, что я невольно вздрогнул; у меня создалась полная иллюзия, что говорит больной, но говорил, конечно, не он: хроноскоп произносил расшифрованные строчки… «Нельзя предать забвению… Мучения… Совесть… Все должны знать… Обре-ли на гибель… Спаситель… — равнодушно выговаривал металлический голос хроноскопа, и снова: — Совесть… Со--… Правы или нет?.. Кто скажет?.. Так нельзя больше жить… Правы или нет?.. Спас, он же всех спас…» Когда хроноскоп старательно выговаривал последние слова, за которыми, в этом не приходилось сомневаться, скрывалась какая-то трагедия, не высказанная ранее боль, измучившая душу, человек на экране раскрыл тетрадь и неповинующейся рукой сделал какую-то запись; потом он с трудом спрятал тетрадь у себя на груди под шинелью и больше уже не шевелился: все проблемы мироздания, даже последняя, самая жгучая, перестали для него существовать. А хроноскоп еще раз повторил: «Правы или нет?» И вдруг, после короткого перерыва, произнес имя: «Черкешин». Изображение на экране исчезло. Звукоусилительная установка выключилась. Хроноскоп сделал все, что мог.

Некоторое время мы с Березкиным продолжали сидеть в темноте. У меня перед глазами по-прежнему стояло тонкое лицо исхудавшего, измученного болезнью и сомнениями человека, его растрепанная седеющая бородка, спутанные, некогда черные волосы… Я знал, что мы видели Зальцмана. Быть может, в его изображении не было точного портретного сходства с оригиналом, но хроноскоп, который в задании получил имя человека, а по почерку и тексту смог «составить» о нем кое-какие дополнительные впечатления, перебрав тысячи вариантов, остановился на таком, что мы «узнали» Зальцмана…

— Умер он или впал в забытье? — спросил Березкин, зажигая свет.

— Сыпняк, наверное, — ответил я, — Штука серьезная…

Каждый из нас в этот момент думал не о самом Зальцмане, не о первом удачном испытании хроноскопа — нас волновала тайна, которую стремился передать людям тяжело больной человек; но мы были сломлены колоссальным нервным напряжением, понимали, что так, сразу, не сможем разгадать тайну, и разговор наш скользил по поверхности, не затрагивая самого главного…

— Все-таки выживали, — не согласился со мной Березкин. — Кто был в девятнадцатом году в Краснодаре? Деникин? Что там мог делать Зальцман?

— Все что угодно, — я пожал плечами, — И жить, и воевать, и скрываться…

— Да мы же ничего не знаем о нем… А вдруг он жив? Ведь тетради могли пропасть!

— Зальцман умер. К сожалению, это бесспорно. Иначе он рассказал бы про экспедицию.

Березкин согласился со мной. Мы ушли из института и по тихим ночным улицам Москвы побрели домой.

— А хроноскоп здорово сработал! — с гордостью сказал Березкин.

— Здорово, — подтвердил я.

Когда мы прощались, Березкин спросил:

— Почему он вспомнил одного Черкешина? Уж не из-за него ли весь сыр-бор затеялся?

— Постараемся выяснить это завтра, — ответил я. — Видимо, история исчезнувшей экспедиции сложнее, чем это представлялось мне с самого начала. По крайней мере последние страницы дневника Зальцмана ровным счетом ничего не прояснили…

— Запутали даже.

— Придется нам завтра же взяться за расшифровку записей в первой тетрадке. Мы с тобой немножко погорячились. Нужно идти по цепи последовательно, не пропуская ни одного звена.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

в которой рассказывается, что удалось нам узнать из тетрадей Зальцмана, какие новые разочарования поджидали нас, а также приводятся некоторые сведения исторического характера, главным образом об участии политических ссыльных в исследовании Сибири
Дней через пять, когда значительная часть записей Зальцмана была уже прочитана нами, в моем кабинете раздался телефонный звонок:

— Товарищ Вербинин? — спросил незнакомый голос, — Данилевский вас беспокоит…

Данилевского интересовало, беремся ли мы за расследование, и я ответил, что да, беремся и сделаем все от нас зависящее, чтобы выяснить судьбу экспедиции. Я сказал это бодрым тоном, но оснований для оптимизма пока у нас было очень мало.

Расшифровка тетрадей Зальцмана подвигалась сравнительно успешно, непрерывно возрастало количество карточек с прочитанными и перепечатанными строками, но и меня и Березкина не покидало странное чувство неудовлетворенности — словно мы читали не то, что надеялись прочитать. Это было тем более необъяснимо, что наши сведения об экспедиции постепенно пополнялись, мы уже знали, как попал в экспедицию Зальцман, что стало с доктором Десницким, что делала экспедиция в Якутске, кто такой Розанов, и все-таки…

Как-то неконкретно он пишет, — сказал мне Березкин. — Будто с чужих слов… Может быть, прихвастнул он? услышал от кого-нибудь и записал?

Березкин сам тут же отказался от этого предположения: оно было слишком неправдоподобно.

— Вот что, — не выдержал я. — Пусть хроноскоп проиллюстрирует нам записи. Зрительное восприятие, знаешь ли… И потом, раз уж аппарат существует…

Березкина не пришлось уговаривать. Мы опять заперлись у него в кабинете, и хроноскоп получил задание. В ожидании новых волнующих сцен мы пристально вглядывались в экран, но… хроноскоп отказался иллюстрировать записи, «окно в прошлое» упорно не открывалось. Впрочем, я не совсем точно выразился: «окно в прошлое» приоткрылось, но не так, как мы рассчитывали. Записи, которые должен был оживить хроноскоп, трактовали о разных событиях, а на экране сидел и писал худой человек с острыми лопатками… Березкин вновь и вновь повторял задание хроноскопу, подкладывал ему новые страницы, десятки раз производил настройку, но результат получался один и тот же. Мы промучились до вечера, и в конце концов Березкин сдался.

— Чертова машина, — устало сказал он и опустился в свое кресло. — Никуда она еще не годится. Ее надо совершенствовать и совершенствовать, а мы за расследование взялись.

— Мне почему-то кажется, что дело тут не в хроноскопе, — возразил я, чтобы немножко успокоить и поддержать Березкина.

— Думаешь, в тетрадях?

— И это не исключено.

— На зеркало пеняем…

— Возникло же у нас с тобой при чтении чувство неудовлетворенности. Тут вероятна взаимосвязь…

Березкин быстро взглянул на меня и бросил папиросу в пепельницу.

— Все-таки мы работаем не с первоисточником, — сказал он.

— Я бы сформулировал это иначе. В том, что перед нами подлинные записи Зальцмана, а Зальцман участник экспедиции, я не сомневаюсь. Но это не экспедиционные заметки. Видимо, уже в Краснодаре Зальцман по памяти восстанавливал события прошлых лет.

Березкин облегченно вздохнул.

— Не могли сразу такого пустяка сообразить! — он любовно погладил корпус хроноскопа, — Стыд! А машинка ничего, работает. Вот тебе, мигом отличит подделку от подлинника!

— Мы еще не научились как следует понимать хроноскоп, — поддержал я Березкина, — А когда научимся!..

Мы снова верили в неограниченные возможности нашего хроноскопа и покинули институт в прекрасном расположении духа.

Вскоре мы закончили расшифровку записей Зальцмана и прочитали все, что поддавалось прочтению. К сожалению, многие страницы выпали из тетрадей и пропали, другие так сильно пострадали, что даже с помощью криминалистов удалось восстановить лишь отдельные слова; немалое количество страниц, к нашему огорчению, было заполнено рассуждениями Зальцмана, не имевшими прямого отношения к экспедиции; быть может, не лишенные сами по себе интереса, они, однако, ничем не помогали нам в расследовании; разве что мы полнее сумели представить себе характер их автора; судя по всему, Зальцман был типичным представителем старой либерально настроенной интеллигенции, со склонностью к самоанализу и рефлексиям, с обостренными представлениями о долге, совести, о благе отечества; он умудрялся переводить в плоскость моральных проблем почти все, чего касался в записках; к этому его, видимо, побуждала конечная цель: он хотел рассказать о чем-то таинственном, ужасном, по его представлениям, и подготавливал к этому своих вероятных читателей. Зальцману не удалось довести своих записей даже до середины: они обрывались на рассказе о прибытии экспедиции в устье Лены. Затем следовала запись, сделанная во время болезни и разобранная с помощью хроноскопа. Кроме того, в первую тетрадь был вшит лист, по качеству бумаги, по смыслу и стилю написанного резко отличавшийся от всего остального; только почерк был один и тот же — почерк Зальцмана…

Отложив тетради, мы решили подвести итоги. Итак, вот что теперь мы знали.

Жильцов и все другие участники экспедиции прибыли в Якутск уже после начала первой мировой войны, осенью 1914 года. Конечно, в далеком Якутске о войне знали лишь понаслышке, но все-таки экспедиция Жильцова показалась местным властям явно несвоевременной, относились они к ней с прохладцей и если не чинили препятствий, то и не помогали. Жильцову и Черкешину пришлось приложить немало усилий, чтобы выстроить небольшую шхуну и получить необходимое снаряжение и провиант. Они добились своего, причем, если верить Зальцману, особенно энергично и успешно действовал Черкешин. Сам по себе этот вопрос нас с Березкиным не очень занимал, но для себя мы решили особенно Зальцману не верить: Черкешин интересовал его с какой-то особой точки зрения, и он все время выдвигал командира шхуны на первый план. Немалую помощь Жильцову и Черкешину в подготовке экспедиции оказали политические ссыльные, которых в то время немало жило в Якутске. Они, узнав о задачах экспедиции, добровольно являлись на верфь работать, а двое из них — Розанов и сам Зальцман — позднее даже приняли участие в экспедиции.

В своих записках Зальцман отвел немало места и себе и Розанову. Мы узнали, что Зальцман, студент-медик, за участие в студенческих волнениях был выслан в Якутск на поселение и прожил там несколько лет. У нас сложилось впечатление, что никаких определенных политических взглядов у него не было; будучи честным человеком, Зальцман негодовал по поводу порядков, существовавших в царской России, мечтал о свободе, о равенстве и верил в прекрасное будущее. Иное дело Сергей Сергеевич Розанов. По свидетельству Зальцмана, он был членом Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, профессиональным революционером-большевиком, человеком с четкими и ясными взглядами на жизнь. В своих записках Зальцман нигде прямо не полемизировал с Розановым, но упорно подчеркивал его непреклонность и твердость. Сначала мы не могли понять, для чего он это делает, но потом у нас сложилось впечатление, что из всех участников экспедиции Зальцмана больше всего интересовали Черкешин и Розанов, что он противопоставляет их и сравнивает. Впрочем, мы могли и ошибиться, потому что записи Зальцмана оборвались слишком рано. Розанов, находившийся под строгим надзором полиции, работал вместе с другими на верфи, когда там строилась шхуна, названная в честь судна Толля «Заря-2». Как Розанов попал в экспедицию — Зальцман почему-то не написал. Его самого Жильцов пригласил на место тяжело заболевшего Десницкого, и он охотно согласился.

Экспедиция покинула Якутск весной 1915 года, сразу после ледохода. Неподалеку от устья Лены на борт были взяты ездовые собаки и якуты-промышленники, не раз уже бывавшие на Новосибирских островах… Затем «Заря-2» вышла по Быковскому протоку в море Лаптевых…

Вот и все, что удалось нам узнать. Как видите — до обидного мало. Самого главного Зальцман рассказать не успел. Разочарованные, огорченные сидели мы у обманувших наши надежды тетрадей.

— Как это Жильцову разрешили взять с собой ссыльных? — спросил Березкин.

Я ответил, что в этом нет ничего необыкновенного. Политические ссыльные нередко занимались научными исследованиями в Сибири. Например, немало сделали для изучения Сибири поляки, сосланные после восстания 1863 года, — Черский, Чекановский, Дыбовский…

— Но Жильцов, конечно, помнил, что и в экспедиции Толля работали политические ссыльные, — добавил я, — Когда весной 1902 года умер врач Вальтер, его заменил политический ссыльный из Якутска Катин-Ярцев, а во вспомогательной партии, возглавлявшейся Воллосовичем, участвовали двое ссыльных: инженер-технолог Бруснев и студент Ционглинский. Вероятно, они зарекомендовали себя с самой лучшей стороны, и Жильцов тоже охотно пополнил свою экспедицию умными и честными людьми.

— Так и было, наверное, — согласился Березкин; он смотрел на тетради, как бы соображая, нельзя ли из них еще чего-нибудь выжать, — Понять Жильцова нетрудно. И политических ссыльных тоже можно понять. Все-таки экспедиция дело живое, интересное. Но мы сегодня так же далеки от раскрытия тайны экспедиции, как и в тот день, когда впервые увидели тетради…

Мог ли я что-нибудь возразить своему другу?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

в которой обсуждается план дальнейших действий, хроноскоп превосходит все наши ожидания, а мы становимся свидетелями волнующих событий, заставивших нас действовать быстро и решительно; вместе с нами читатель впервые услышит о Долине Четырех Крестов
Дня два мы занимались посторонними делами, не имеющими никакого отношения к судьбе экспедиции Андрея Жильцова — нам хотелось немножко отдохнуть и отвлечься. Не знаю, как Березкину, а мне отвлечься не удалось. Судя по тому, что на третий день рано утром мрачно настроенный Березкин явился ко мне домой, у него тоже судьба экспедиции не выходила из головы.

— Что будем делать? — спросил он, — Нельзя же сидеть сложа руки!

— Нельзя, — это я понимал ничуть не хуже своего друга, — А вот что делать… Не запросить ли нам архивы?

— Я тоже думал об этом. Вдруг сохранился еще какой-нибудь документик?

Увы, мы отлично знали, что на это нет почти никакой надежды, что мы цепляемся за соломинку и успокаиваем ДРУГ друга.

— Все-таки попробуем, — сказал я, отгоняя сомнения, — Мы ничего не теряем…

— Кроме времени, — возразил Березкин.

— Постараемся и время не потерять, — бодро сказал я. — Будем действовать!

— Действовать? Что же мы предпримем?

Так мы вернулись к тому, с чего начали.

— По-моему, у нас есть хроноскоп, — не без иронии напомнил я.

— Как же! Мы можем вдоволь насмотреться на тощую спину Зальцмана, — в том же тоне ответил Березкин.

Мы послали от имени Президиума Академии запрос во все архивы, а сами все-таки вернулись к хроноскопу. Березкин, правда, предлагал вылететь в Якутск, но я отговорил его: разумнее было сначала получить ответы из архивов. Пока же, совершенно не рассчитывая на успех, мы решили подвергнуть хроноскопии все остальные листы тетрадей: и расшифрованные, и те, которые нам не удалось расшифровать. Просматривая первую тетрадь, мы вновь обратили внимание на вшитый лист, отличавшийся и качеством бумаги, и характером записи от всех остальных. Ранее мы пытались прочитать его, но разобрали только цифры, похожие на координаты: 61°21′, 03 и 177°13′, 17. Если эти цифры действительно были координатами, то отмеченное ими место находилось на Чукотке, где-то в верховьях реки Белой, впадающей в Анадырь… Зальцман мог попасть туда, если «Заря-2» погибла у берегов Чукотки… Но для чего ему потребовалось отмечать именно эту долину? И что могла означать вот такая запись: «Длн. чтрх. кр. (далее шли координаты), сп. н., птрсн. слч., д-к спртн: пврн, сз, 140, р-ка, лвд., пвлн. тпл., крн!!!» Видимо, Зальцман зашифровал нечто важное для себя, но что — мы не могли понять, а на хроноскоп не надеялись: мы думали, что опять увидим лишь пишущего Зальцмана. Мы ошиблись, и ошибку нашу извиняет только неопытность нас как хроноскопистов. Именно потому, что вшитый лист отличался от остальных, его и следовало подвергнуть анализу в первую очередь.

Теперь Березкин предложил начать с него. Сперза мы дали хроноскопу задание выяснить, как была вырвана страница. Портрет Зальцмана хранился в «памяти» хроноскопа, и поэтому он тотчас возник на экране. Но с ответом хроноскоп, к нашему удивлению, медлил дольше, чем обычно. Потом на экране появились руки — худые, с обгрызенными ногтями, перепачканные землей; руки раскрыли тетрадь, секунду помедлили, а затем торопливо вырвали лист, уже испещренный непонятными значками, сложили его и спрятали: мы видели, как Зальцман запихивал его в боковой карман. Экран погас.

— Три любопытные детали, — сказал я Березкину, — Изгрызенные ногти, перепачканные землей руки, торопливые движения. Зальцман зарывал какую-то вещь и боялся, что его могут заметить. Изгрызенные ногти, если только это не старая привычка, свидетельствуют о душевном смятении…

— Это не привычка, — возразил Березкин, — И вот доказательство.

Он переключил хроноскоп, и на экране вновь появился умирающий Зальцман. Руки его — худые, но чистые и с ровными ногтями — сжимали заветную тетрадь…

— Дадим новое задание хроноскопу, — предложил Березкин, — Может быть, он сумеет расшифровать запись.

И хроноскоп получил новое задание. Ответ пришел немедленно. Мы увидели на экране человека — широкоплечего, плотного, подтянутого, совершенно не похожего на Зальцмана; портрет был лишен запоминающихся индивидуальных черточек, но все-таки у нас сложилось впечатление, что человек этот требовательный, жесткий, скорее даже жестокий; он сидел и писал, и мы видели, что тетрадь у него такая же, как та, которую прятал Зальцман. В полной тишине зазвучали странные слова: «Цель оправдывает средства. Решение принято окончательно, осталось только осуществить его. И оно будет осуществлено, хотя я и предвижу, что не все пойдут за мною…»

Березкин протянул руку и выключил хроноскоп.

— Недоразумение, — сказал он, — Придется повторить задание. Он повторил задание, и вновь на экране возник широкоплечий, плотный, подтянутый человек с жестоким выражением лица. «Решение принято окончательно…» — услышали мы металлический голос хроноскопа.

— Что за чертовщина! — изумился Березкин, — Ничего не понимаю…

Он снова хотел выключить хроноскоп, но я удержал его.

— Мы ж условились верить прибору. Давай послушаем…

Металлический голос продолжал: «…не все пойдут за мною. Придется не церемониться…»

И вдруг изображение смешалось, а голос забормотал нечто совершенно непонятное.

Березкин выключил хроноскоп.

— Что-то неладно, — сказал он, — Определенно, что-то неладно… Никто же не трогал прибор! Он должен работать исправно!

Березкин нервничал, он хотел еще раз повторить задание, но я попросил его вынуть лист из хроноскопа.

— Для чего он тебе нужен? — не скрывая раздражения, спросил Березкин, — Мы его вдоль и поперек изучили!

Я все-таки настоял на своем, хотя и не знал еще, что буду делать со страницей. Я долго рассматривал ее, а Березкин стоял рядом и торопил. Он почти убедил меня вернуть ему лист, когда мне пришла на ум неожиданная мысль.

— Послушай, — сказал я, — ведь хроноскоп исследует страницу с верхней кромки до нижней, не так ли?

— Так.

— Теперь обрати внимание: строки, написанные рукой Зальцмана, расположены почти посередине страницы…

— Но выше ничего нет!

— Есть. Мы с тобой этого не видим, а хроноскоп заметил…

— Тайнопись, что ли?

— Не знаю, но что-то есть. Постарайся уточнить задание. Можно сформулировать его так, чтобы хроноскоп пока не анализировал строчки 8альцмана и сосредоточил внимание только на невидимом тексте?

— Сформулировать можно, но что получится?

— Попробуй.

— Ты думаешь, изображение и звук смешались из-за того, что одно нашло на другое?

— По крайней мере эта мысль пришла мне в голову.

— Гм, — сказал Березкин, — Рискнем.

Он довольно долго колдовал около хроноскопа, а я с волнением следил за его сложными манипуляциями: мы приблизились к раскрытию какой-то тайны, и если хроноскоп не подведет…

Березкин сел рядом со мной, и в третий раз на экране появился плотный подтянутый человек с жестоким лицом, и в третий раз зазвучали одни и те же слова. Когда металлический голос произнес: «Придется не церемониться…» — я невольно взял Березкина за руку, но голос, не изменяясь, продолжал: «Кто будет против, тот сам обречет себя на гибель вместе с чернью. Замечаю, что кое-кто забыл, кому все они обязаны спасением. Придется напомнить. Только бы справиться с этим… Никогда не прощу Жильцову, что он взял его…»

Голос умолк, изображение исчезло.

Мы с Березкиным удовлетворенно переглянулись: хроноскоп выдержал еще одно сложное испытание.

— Все это мило, Вербинин, но я ничего не понимаю, — возвращаясь к делам экспедиции, сказал Березкин, — Откуда взялся этот тип? Впрочем, не будем пока гадать. Пусть хроноскоп сначала проиллюстрирует и расшифрует строчки Зальцмана.

То, что мы увидели через несколько минут, повергло нас в еще большее удивление. Металлический голос четко и бесстрастно произнес: «Долина Четырех Крестов». Мы надеялись увидеть на экране долину, но хроноскопу это оказалось не под силу: неясное изображение быстро исчезло, и на экране возник Зальцман. Он сделал какую-то запись в тетрадке, и мы тотчас узнали какую: «Спасения нет, потрясен случившимся, дневник спрятан…» Потом Зальцман начал вышагивать, придерживаясь все время одного направления, но откуда он шел и куда — мы никак не могли понять. Хроноскоп молчал, а по экрану проходили странные зеленоватые волны, и у нас сложилось впечатление, что электронный «мозг» хроноскопа столкнулся с задачей, которую не может разрешить. Наконец, металлический голос медленно, словно нехотя, выговорил: «Поварня».



— Ну, конечно! — воскликнул я, — Так называют избушки на севере!

Но хроноскоп, видимо, этого «не знал» — изображение избушки не появилось на экране.

Березкин выключил хроноскоп и разъяснил в задании, что такое «поварня». После этого на экране возникла небольшая плосковерхая избушка, и Зальцман начал свой путь от нее. «Северо-запад, — выговорил хроноскоп, — сто сорок». А Зальцман все шагал и шагал, и мы поняли, что 140 — это количество шагов. Затем прозвучали слова: «Река, левада». Зальцман в этот момент остановился и сделал в открытой тетрадке запись. Очевидно, он записал цифру и эти слова. На экране появилось смутное изображение реки, а потом и леса. После некоторой паузы металлический голос сказал: «Поваленный тополь, корни», и мы увидели огромный тополь, вывернутый бурей вместе с корнями.

— Бред, — категорически заявил Березкин. — Действие происходит севернее полярного круга, в тундре, а тут — украинские левады, гигантские тополя! Придется повторить задание.

— Нет, задание повторять не придется, — возразил я. — Хроноскоп с удивительной точностью восстановил картину. Зальцман спрятал дневник в ста сорока шагах к северо-западу от поварни, в леваде, у корней поваленного бурей тополя!

— Да нет же там никаких левад и тополей! На Чукотке-то!

— Есть, и это известно всем географам: в долине реки Анадырь и некоторых ее притоков сохранились так называемые островные леса. И к югу и к северу от бассейна Анадыря — тундра, а в долинах рек растут настоящие леса из тополя, ивы-кореянки, лиственницы, березы… Это как раз и служит доказательством, что хроноскоп точно расшифровал запись и правильно проиллюстрировал ее!

— Все это похоже на чудеса, — задумчиво произнес Березкин, — Знаешь, когда я закрываю глаза, мне порой кажется, что никакого хроноскопа не существует, что все это мы где-нибудь прочитали или услышали, или сами нафантазировали… Настала пора действовать энергично. Данилевский обещал нам помощь. Затребуем самолет и вылетим на Чукотку. Согласен?

— Конечно.

Но, прежде чем вылететь на Чукотку, мы передали подвергнутую хроноскопии страничку на исследование специалистам. После тщательного анализа они подтвердили, что, помимо хорошо видимого текста, на ней имеются очень слабые следы другой записи, вдавленные в бумагу: кто-то писал на предыдущей странице, и текст отпечатался на той, которая попала к нам. Мы не обратили бы внимания на эти следы, но электронные «глаза» хроноскопа разглядели их и расшифровали. Специалисты частично восстановили для нас запись, и мы убедились, что она сделана почерком очень твердым, жестким, совершенно не похожим на почерк Зальцмана… Более того, страничку подвергли дактилоскопическому анализу, и было установлено, что наряду с нашими отпечатками пальцев сохранились отпечатки пальцев еще двух людей.

ГЛАВА ПЯТАЯ

в которой рассказывается, какие сведения сообщили нам из Иркутска, как была организована первая экспедиция хроноскопистов и что удалось нам узнать в Иркутске о судьбе Розанова
О первых результатах расследования мы сообщили Данилевскому, а он доложил о них на Президиуме Академии наук. Мы присутствовали на заседании и высказали свои соображения о дальнейших планах. Наши предложения были приняты, и через некоторое время в распоряжение хроноскопической экспедиции предоставили самолет. Мы могли вылететь на Чукотку немедленно, но из-за хроноскопа задержались почти на месяц. Кажется, я не говорил, что хроноскоп, несмотря на сложность и почти невероятную чувствительность, по размерам совсем невелик?.. Проектируя его, Березкин сразу поставил целью сделать хроноскоп, если так можно выразиться, портативным. Конечно, носить его с собой в буквальном смысле слова никто из нас не мог, но перевезти на самолете или автомашине можно было без особого труда. Однако за стенами Института вычислительных машин хроноскоп нуждался в помощи некоторой дополнительной аппаратуры. Монтаж ее и задержал нас в Москве.

Жалеть о задержке нам не пришлось. Во-первых, наступило лето. А во-вторых… Во-вторых, мы получили неожиданные известия из Иркутска. Один из сотрудников краеведческого музея, прекрасный знаток Сибири, которому показали запрос Академии в городской архив, в частном письме сообщил нам, что об экспедиции Жильцова он ничего не знает, но зато ему хорошо известно имя Розанова — большевика и красногвардейца, сражавшегося за советскую власть, против Колчака. Если это тот самый Розанов, который принимал участие в экспедиции Жильцова, писал наш Добровольный помощник, то о нем мы сможем получить в Иркутске точные сведения.

Вот почему наш экспедиционный самолет, на борту которого был установлен хроноскоп, совершил специальную посадку в Иркутске.

Энтузиаст-краевед встретил нас на аэродроме. Горисполком предоставил нам машину (почему-то полуторку, видимо товарищи решили, что мы немедленно перегрузим на нее хроноскоп), и наш помощник предложил поехать к Розанову. Он сказал это так, как будто Розанов был жив.

— Нет, к сожалению, — ответил краевед, когда я переспросил его, — Жив он только в памяти сибиряков.

Было еще очень рано, около шести часов утра; машина прошла по тихим зеленым улицам Иркутска — и город остался позади. Дорога, описав дугу, прижалась к Ангаре и больше не отходила от нее. Небо было затянуто неплотным, но сплошным слоем облаков, а над темной быстрой Ангарой клубился белый туман, и казалось, что река дышит, и дыхание ее — холодное, влажное — долетает до нас. Я сидел в кузове между Березкиным и краеведом. Разговаривать никому не хотелось. Машина проносилась мимо березовых с примесью сосны лесков, мимо вытянувшихся вдоль реки селений, и я вспоминал, что скоро на их месте раскинется новое водохранилище. Туман над рекой постепенно рассеивался, и сквозь пелену проступали очертания темных рыбачьих лодок. Машина попадала то в теплые струи воздуха, то в холодные, но становилось все теплее, проглядывало солнце. Теперь мы хорошо видели лесистые сопки по левому берегу Ангары, узкую полоску железнодорожного полотна, прижатую к самой воде… Неожиданно река, а следом за ней и шоссе сделали крутой поворот, и между двумя мысами показалась широкая светлая полоска воды — Байкал.

Мы остановились в селе Лиственничном, и краевед повел нас на заросший сосной и кедром склон сопки. Торная тропа круто поднималась вверх, и мы еще издали заметили высокий белый обелиск, поставленный над братской могилой… Среди многих имен, высеченных на мраморной доске, мы нашли знакомое нам имя: С. С. Розанов…

— Он был членом Иркутского комитета РКП(б), — сказал краевед, — и одним из руководителей восстания против колчаковцев. Погиб в январе 1920 года под Лиственничным на берегу Байкала…

…Мы стоим, сняв шапки. Утренний бриз чуть колышет волосы. Байкал затянут полупрозрачной голубой дымкой, он спокоен, величествен и прост. От пирса уходит в голубую даль небольшой буксирный пароход… А у самого берега лежит большое село с крепкими, надолго срубленными домами, и по длинной улице движутся к школе маленькие фигурки детей…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

в которой экспедиция хроноскопистов благополучно прибывает на Чукотку, убеждается, что на севере есть немало названий со словом «кресты», но о Долине Четырех Крестов никто никогда не слышал, и все-таки находит эту затерянную долину
В Иркутском городском архиве документально подтвердили все, что мы узнали со слов краеведа о Розанове. Но полученные нами сведения относились к последнему, вероятно самому славному, короткому периоду в жизни одного из наших героев — к борьбе за советскую власть в Восточной Сибири. Сведения эти подтверждали достоверность записок Зальцмана. Да, Розанов, вольный или невольный участник полярной экспедиции Жильцова, был профессиональным революционером, настоящим коммунистом и до конца жизни сохранил верность своим идеалам. Он прожил трудную героическую жизнь и пал смертью храбрых в бою с колчаковцами… Образ этого человека до конца прояснился, он стал близок и дорог нам, но от решения основной задачи (узнать судьбу экспедиции) мы были по-прежнему далеки.

Правда, появление Зальцмана в Краснодаре уже не удивляло нас, он спасся не один, Розанов тоже добрался до крупных городов. Но что стало с остальными? О какой таинственной истории пытался рассказать умирающий Зальцман? Сохранились ли документы? Ни на один из этих вопросов мы по-прежнему не могли ответить. Все наши помыслы сосредоточились на Долине Четырех Крестов…

За три дня по сложной трассе мы долетели до Чукотки и приземлились на аэродроме в селе Нырково. Экспедицией нашей сразу же заинтересовались все местные жители — и новоселы, и старожилы, но о Долине Четырех Крестов никто никогда не слышал.

— Залив Креста знаем, — сказал нам начальник аэропорта, — Крестовый перевал тоже. Но Долина Четырех Крестов… понятия не имею.

— На Колыме еще всякие «кресты» есть, — поделился своим опытом марковский агроном, — Нижние Кресты, Кресты Колымские…

— Все не то, — ответили мы, — Наша долина находится в верховьях реки Белой. Там должна стоять поварня…

— Это еще не примета, — возразили нам, — Мало ли поварен на севере!

Много, — согласились мы, — Но по реке Белой их же не сотня… И потом, нам известны координаты, мы знаем, где искать.

И мы начали поиски. На второй день самолет полярной авиации поднялся с аэродрома и взял курс на север (мы не могли рисковать хроноскопом, и поэтому наш самолет остался в Маркове, в аэропорту). Сначала мы летели над болотистой Анадырской низменностью, испещренной цепочками небольших тундровых озер, соединенных между собой протоками-висками, потом местность стала выше, и самолет пересек неширокую холмистую гряду; сверху холмы казались серыми, безжизненными, лишь кое-где на них зеленели пятна стелющейся черной ольхи. Совершенно иная картина открылась нам, когда холмистая гряда осталась позади. Теперь самолет шел над долиной реки Белой; сильно извиваясь, то и дело меняя направление, река неспешно текла между низкими берегами, заросшими лесами; они жались к реке, эти леса, и узкая полоска их с внешней стороны оконтуривалась кустарниками; а дальше расстилалась тундра — серая, заболоченная, с редкими пятнами снежников, летующих в затененных местах.

Чем севернее забирался самолет, тем выше становились холмы вокруг Белой, прямее долина реки, уже полоски прибрежных лесов; вскоре пилоту пришлось набрать высоту: теперь под нами лежали горы, тоже серые и тоже с редкими зелеными пятнами ольхи; пятен этих становилось все меньше, и, наконец, они исчезли совсем; зато все чаще попадались белые летующие снежники; они лежали в долинках, и из-под них вытекали ручьи; деревья встречались лишь небольшими группами и с каждой минутой полета все реже и реже. За все время я лишь однажды заметил кочевье оленеводов — несколько островерхих яранг и загон для оленей — и один раз одинокое зимовье, как мне показалось — пустое (дымок над ним не вился).

Штурман предупредил, что скоро мы выйдем в заданную точку.

— Смотрите в оба, товарищ Вербинин, — сказал он мне. — Не так-то легко заметить с воздуха ваши кресты, — Он подумал и добавил:

— Если они вообще существуют.

Долина Белой становилась все уже. На севере отчетливо виднелись вознесенные в поднебесье вершины Анадырского хребта. Больше всего меня смущало то, что совсем исчезли галерейные леса; ведь в шифровке Зальцмана упоминались левада и поваленный тополь; и хроноскоп так убедительно изобразил нам все это… Я почувствовал на себе внимательный взгляд Березкина и оглянулся; он выразительно приподнял брови и кивнул в сторону окна. Очевидно, расстилавшаяся под нами картина смущала его не меньше, чем меня…

Я еще раз посмотрел вниз и понял, что в указанной точке мы не найдем Долину Четырех Крестов. Я пришел к такому заключению не потому, что вдруг усомнился в точности астрономического определения — мы давно подозревали что оно лишь приблизительно указывает местоположение долины; привел меня к нему физико-географический анализ местности. Северные ветры могли беспрепятственно разгуливать по долине реки Белой, которая становилась все выше и выше; тополя здесь выжить уже не могли. И я пришел к выводу, что где-то поблизости должна находиться замкнутая почти со всех сторон, хорошо защищенная от северных ветров горным хребтом небольшая долинка одного из второстепенных притоков Белой, в которой и сохранился островок леса — быть может, самый северный на Чукотке… Древесную растительность на севере губит не холод, не жестокие морозы, как это обычно думают. В районах Верхоянска и Оймякона, в пределах «полюса холода» северного полушария, где температура опускается почти до семидесяти градусов мороза, растет тайга и деревья чувствуют себя вполне нормально. Главная причина безлесья тундры в низких летних температурах и в иссушении растений. Да, на севере растения нередко гибнут от засухи, стоя «по колено» в воде. Очень опасны для деревьев весенние ветры: деревья начинают пробуждаться от зимнего оцепенения, влага испаряется, а новая не поступает, потому что почва еще не оттаяла и скована мерзлотой… Но даже когда почва оттает — деревья могут погибнуть от засухи, так как очень холодная вода корнями не усваивается; это называется «физиологической сухостью».

— Прибыли, — сказал штурман.

Под нами расстилалась арктическая пустыня, и никаких признаков жизни невозможно было заметить сверху. Я высказал штурману свои соображения и попросил взять немного восточнее: насколько я мог судить, Анадырский хребет там лучше защищал прилегающие к нему долины.

Самолет лег на новый курс и стал набирать высоту: зеленый оазис леса все равно не ускользнул бы от нашего внимания.

Мой прогноз подтвердился: минут через двенадцать с большой высоты мы разглядели темнеющее посреди серых гор пятно оазиса. Постепенно снижаясь, самолет пошел к нему и начал кружить над маленькой, прижатой к массивному склону хребта долинкой; к неширокой речке примыкал там крохотный клочок леса, виднелась прямоугольная поварня, а по соседству белел снежник. Сверху нам долго не удавалось разглядеть крестов, но при последнем заходе и Березкин и я все-таки заметили один из них — наверное, самый высокий.

Никто не сомневался, что найдена Долина Четырех Крестов. Штурман определил ее местоположение, нанес долину на карту, и мы полетели обратно.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

в которой экспедиция хроноскопистов запрашивает и получает вертолет, переносит на него хроноскоп и после вынужденной задержки перебазируется в район Долины Четырех Крестов, где и проводит первое рекогносцировочное обследование, сразу приводящее к интересным находкам
Во время полета к Долине Четырех Крестов пилот и штурман, как выяснилось, внимательно изучали местность и установили, что нигде поблизости нет посадочной площадки, на которую смог бы приземлиться наш самолет с хроноскопом. Это сразу же усложнило задачу. Первой нашей мыслью было выброситься на парашютах без хроноскопа, произвести рекогносцировку в Долине Четырех Крестов, а затем в походном порядке выйти к ближайшему населенному пункту. Но летчики, вместе с нами обсуждавшие этот вариант, категорически запротестовали и предложили запросить у руководства вертолет. Не очень надеясь на успех, мы послали радиограмму в Анадырь и почти тотчас получили ответ: один из вертолетов был выслан в наше распоряжение.

Несколько дней ушло у нас на монтаж хроноскопа и вспомогательной аппаратуры в вертолете. Электронные машины — приборы, как известно, тонкие, и мы с Березкиным натерпелись немало страха, прежде чем убедились, что монтаж завершен благополучно и хроноскоп работает.

Мы уже готовились вылететь, как вдруг зарядили дожди. Рыхлые серые облака спустились почти к самой земле, перекрыли все «небесные дороги», и начальник аэропорта упорно не давал нам «добро». Что это было за мучение сидеть в нескольких часах полета от заветной цели, тосковать, проклинать все на свете и смотреть, смотреть, смотреть, как беспрерывно сочатся из облаков тонкие дождевые струи, как набухают тундровые болота, а ручьи становятся все полноводнее и полноводнее. На Анадыре стояли белые ночи, и круглые сутки все было серо и уныло. Даже большущие мохнатые комары подохли с тоски — по крайней мере они не появлялись.

Наконец, погода прояснилась. Мы вылетели рано утром и вскоре увидели темный оазис леса посреди арктической пустыни.

Вертолет опустился в стороне от поварни, за снежником. Когда выключили мотор и несущий винт, сделав последний оборот, неподвижно застыл в воздухе, ничем не нарушаемая, безжизненная, как выразились мы, тишина обступила нас. Испытывая легкое волнение, мы выбрались из вертолета и огляделись. За нашей спиной, защищая долинку от ветров с Северного Ледовитого океана, монолитной стеной возвышался Анадырский хребет; небо лежало прямо на его спокойных округлых вершинах и, как козырьком, прикрывало и нас, и маленькую долинку с снежником и левадой. Серые потоки щебня распадались у наших ног на мелкие застывшие ручейки, и тут же рядом серебрились припавшие к земле пушистые ивы, каждую из которых можно было накрыть двумя ладонями, цвела куропаточья трава, тянулись к хмурому небу тонкие в зеленых чешуйках стебельки шикши, белели причудливые, как кораллы, кустики ягеля — оленьего моха, а среди камней виднелись проволочные мотки черного жесткого лишайника алектория.

По пути к поварне мы пересекли снежник; у меня было такое ощущение, что снежник этот — часть внезапно застывшего озера; дул ветер, ходили по озеру волны, а потом, как по мановению волшебной палочки, оно застыло, и волны замерли с вознесенными вверх гребешками… Напуганные вертолетом суслики-евражки вылезли из норок и тревожно свистели, глядя на нас.

Безыменный приток Белой, начинавшийся где-то на склонах Анадырского хребта, был не очень глубокой, но зато широкой рекой. Над водой выступали гладкие темные спины многочисленных валунов. Поварня стояла на левом берегу реки, а небольшая тополиная рощица ютилась на правом.

Неподалеку от поварни мы и увидели четыре креста: три высоких и один небольшой, похожий на обычный могильный крест. Два крайних, стоявших особняком, сразу же показались нам очень старыми; еще издали заметили мы, что черное потрескавшееся дерево иссечено ветрами, а внизу поземка «подгрызла» кресты, и они вот-вот могли упасть. Никаких надписей на этих крестах не сохранилось, а может быть их никогда и не было. Они возвышались посреди арктической тундры, как безмолвные памятники всем, кто жил, боролся и погиб на Севере. Наверное, их водрузили здесь еще во времена землепроходчества над могилами павших товарищи по скитаниям, водрузили — и ушли дальше, затерялись где-то в просторах Арктики, канули в небытие, а кресты над безыменными могилами все стояли, широко раскинув черные перекладины. А потом рядом с ними появилось два новых креста. На одном из них, высоком, мы прочитали еще хорошо сохранившуюся надпись:

Жильцов Андрей Павлович.

Русская полярная экспедиция.

1914–1916

Мы расследовали историю экспедиции, исчезнувшей сорок лет назад, и, конечно, никого из ее участников не надеялись застать в живых. И все-таки, когда на маленьком кресте мы с трудом разобрали имя астронома Мазурина, всех нас охватила глубокая тоска, и руки сами потянулись к шапкам.

Низенькая старая поварня казалась глубоко вросшей в землю. Прежде чем войти в нее, нам пришлось срыть грунт перед порогом; видимо, поварня уже очень давно никем не посещалась…

Мне трудно передать сейчас свое первое впечатление от всего, что мы увидели внутри поварни, а увидели мы странную картину: пол был завален порванными и порезанными листами из тетрадей и путевых журналов, а посреди этого хаоса лежали останки человека… Мы радостно вздохнули, когда снова вышли наружу, почувствовали прикосновение холодного ветерка, услышали шум реки и шелест листвы в леваде; мир показался нам особенно чистым, сквозным, просторным, и уже с совершенно иным чувством смотрели мы и на неяркие цветы куропаточьей травы, и на чешуйчатые стебельки шикши, и на ватные головки пушицы, качавшиеся над болотцем…

Долго молчавший Березкин сказал:

— Отсюда Зальцман начал отсчитывать шаги, — и махнул рукой в сторону левады.

Это замечание вернуло всех нас к действительности. Мы возвратились в поварню, обходя скелет с остатками одежды, тщательно собрали все бумаги, а пилот нашел у стены сильно поржавевший охотничий нож и тоже захватил его с собой. Со всем этим багажом мы отправились к вертолету, чтобы там привести в порядок найденные бумаги и вообще разобраться в своих впечатлениях.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

в которой высказывается первое суждение о найденных бумагах, мы с Березкиным уступаем просьбе пилота и штурмана показать им хроноскоп в работе, а хроноскоп, вновь демонстрируя свои превосходные качества, позволяет нам воочию увидеть некоторые события, происшедшие сорок лет назад
Пилот признался, что посадил вертолет так далеко от поварни, боясь повредить какие-нибудь «вещественные доказательства», как он выразился. Теперь же, произведя первое обследование, мы решили перебазироваться и разбить лагерь у тополиной рощи. Поставив палатку и наскоро перекусив, мы при живейшем участии пилота и штурмана занялись разбором бумаг. Все они были перепутаны, многие выцвели, стали ломкими, но все-таки успех нашего предприятия теперь зависел от этих листочков, исписанных неразборчивыми незнакомыми почерками. Как и все современные люди, с раннего детства приученные читать и писать, мы подсознательно больше всего и охотнее всего верили письменным документам, слову. И даже сейчас, обладая первым в мире хроноскопом, прибором, способным объективнее и точнее воспроизводить картины прошлого, чем любое письменное свидетельство, неизбежно отражающее симпатии и антипатии автора, мы все же засели за бумаги, и не подумав прибегнуть к помощи своего чудесного аппарата… Пренебрежительное отношение к хроноскопу и заставило нас потратить некоторое количество времени на совершенно нелепые домыслы.

Пилот и штурман, довольные, что им тоже позволили разбирать бумаги, и чувствовавшие себя по меньшей мере Шерлок Холмсами, на чем свет стоит бранили «негодяя» (выражение принадлежит штурману), изрезавшего и расшвырявшего в непонятном приступе ярости дневники участников экспедиции.

— Занесло лешего! — сказал пилот, — Надо же такому случиться! Уж кажется в такой глуши стоит поварня! Даже оленей чукчи не пасут поблизости.

— А по-моему, его не занесло, — возразил Березкин, — По-моему, все произошло в шестнадцатом году, и именно об этой трагической истории хотел сообщить умирающий Зальцман. Видимо, один из участников экспедиции сошел с ума и его пришлось…

Березкин не договорил, но мы поняли его. Хаос, царивший в поварне, не оставлял сомнений, что там побывал буйно помешанный.

— После всего пережитого, — сказал штурман, — всякое, конечно, могло случиться…

Больше он не бранил «негодяя».

Разбор старых, выцветших, ломающихся в руках бумаг все-таки требует определенных навыков. В этом деле я обладал несравнимо большим опытом, чем Березкин и наши помощники — пилот и штурман. Поэтому постепенно я их оттеснил на второй план, им пришлось почти все время сидеть сложа руки, а сидеть сложа руки, как известно, занятие очень скучное. Вероятно, поэтому мысли пилота и штурмана возвратились к вертолету и находящемуся там хроноскопу; нам вежливо напомнили, что мы обещали в первый же день показать, как работает хроноскоп.

— Вот, — сказал штурман, осторожно приподнимая с пола заржавленный нож, принесенный из поварни пилотом, — Провентилировали бы вы эту штучку.

Симпатии Березкина при всем его уважении к письменным документам тоже принадлежали хроноскопу; от дела я его отстранил, и он решил, очевидно, не без тайного умысла, поразить пилота и штурмана совершенством хроноскопа, уступить их просьбе.

— Дай какой-нибудь документик, — попросил он у меня, — Познакомлю ребят с хроноскопией.

Просьба мне не понравилась: пока бумаги не разобраны и не систематизированы — лучше их не трогать. Я замялся и пробормотал, что сейчас мне может понадобиться любая из этих страничек.

Штурман, выручая меня и испугавшись, что им не покажут хроноскоп в работе, снова помахал перед нами ножом.

— Можно же эту штучку…

Теперь загорелись глаза у Березкина. До сих пор мы ограничивались хроноскопией письменных документов, а тут представлялась возможность испытать хроноскоп на совершенно ином материале.

— Пошли, — сказал он штурману и пилоту, — Пусть Вербинин тут один командует.

Меня больше всего интересовали дневники начальника экспедиции Жильцова. Сопоставив разные тексты и почерки, я, наконец, обнаружил записи самого Жильцова. Они пострадали сильно, в душе я тоже проклинал безумца, порезавшего и порвавшего дневники, но все-таки работа успешно продвигалась вперед, и я надеялся дня за два закончить предварительную разборку материалов.

По времени давно уже наступила ночь, я трудился, радуясь, что на Чукотке сейчас стоит полярный день и короткие сумерки сгущаются лишь в полночь. Я был настолько поглощен своими делами, что, услышав крик Березкина, не обратил на него внимания, он просто не дошел до моего сознания.

Березкин, а следом за ним и пилот ворвались в палатку.

— Ты что, заснул? — нетерпеливо спросил Березкин. — Кричим тебя, кричим! Быстрее, быстрее! Совершенно неожиданный результат!

Он потащил меня за собой, но я сначала тщательно прикрыл документы и лишь потом вышел из палатки.

— Что случилось?

Березкин и пилот, не отвечая, волокли меня к вертолету, ко более непосредственный штурман, выскочивший из вертолета нам навстречу, крикнул:

— Нож заржавел от крови! — он глотнул воздух и тихо добавил — Самоубийство, — Потом уже совершенно другим тоном, не скрывая восхищения, сказал, имея в виду хроноскоп: — Ну и аппаратик! Чудо просто!

— Серьезно… самоубийство? — останавливаясь, спросил я.

— Увы! Трижды повторял задание, по-разному формулировал его, — ответил Березкин, — а результат один и тот же.

— На кого похож человек.

— Портрет, к сожалению, очень неопределенен. Ни на Зальцмана, ни на того с жестоким лицом не похож…

— Зальцман! Зальцман умер в Краснодаре…

Березкин поморщился.

— Как будто об этом можно забыть! Просто на экране возник этакий обобщенный образ человека…

— И он… — я сделал выразительное движение большим пальцем в сторону собственного сердца.

— Вот именно, — вздохнул Березкин.

— Кажется, у Зальцмана действительно были основания мучиться и спрашивать — «правы или нет?»

— Не знаю. Что-то совсем непонятное, — честно признался Березкин, — И неясно, когда это произошло.

Эпизод этот, уже запечатленный в «памяти» хроноскопа и вновь продемонстрированный, произвел на меня очень тяжелое и неприятное впечатление, мне даже не хочется описывать, как все выглядело на экране. Отмечу лишь, что, если верить хроноскопу, покончивший с собой находился в состоянии буйной ярости. Всем нам подумалось, что он и порезал документы. Я согласился подвергнуть хроноскопии некоторые особенно сильно пострадавшие страницы, и хроноскоп подтвердил наше предположение: мы увидели на экране разъяренного человека, бессмысленно режущего, рвущего и разбрасывающего дневники. Человек орудовал охотничьим ножом — тем самым, которым покончил с собой.

Однако мы не могли понять, что вызвало приступ ярости, как отнеслись ко всему другие люди, а если безумный был один, то куда делись все остальные; наконец, мы не знали, чем объяснить, что именно экспедиционные документы привлекли внимание человека. Наблюдая за мечущейся по экрану фигурой мужчины, останки которого лежали в поварне, я думал, что ярость его — странная ярость, что она не от бешенства сильного, идущего напролом человека, а скорее от отчаяния, от безысходности и безвыходности… Впрочем, все это могло мне просто показаться.

По просьбе пилота и штурмана мы продемонстрировали им все, что хранилось в «памяти» хроноскопа и имело отношение к экспедиции, а потом подвели итоги, расположив все известные нам факты по порядку. Итак, вот что мы знали:

1) в Якутске к экспедиции Жильцова присоединились политические ссыльные Розанов и Зальцман;

2) экспедиция вышла в океан, и через два года некоторые из ее участников оказались в поварне в Долине Четырех Крестов, где двое из них, Жильцов и Мазурин, погибли;

3) в Долине Четырех Крестов в поварне полярные исследователи почему-то оставили документы и ушли, причем какой-то человек, скорее всего один из участников экспедиции, попытался уничтожить документы, а потом покончил жизнь самоубийством;

4) Зальцман добрался до Краснодара и умер там от тифа; перед смертью его жестоко мучили угрызения совести, он пытался ответить самому себе, правильно ли они поступили или неправильно, а в записках явно противопоставлял политссыльного Розанова командиру шхуны Черкешину;

5) Розанов погиб в боях с Колчаком, борясь за советскую власть в Восточной Сибири, и прах его покоится в братской могиле на берегу Байкала…

Сначала я подумал, что в поварне лежат останки Черкешина, хотя сейчас я не берусь объяснить, почему именно так подумал. Но Березкин стал доказывать мне, что, судя по запискам Зальцмана, Черкешин сильный человек, наделенный несгибаемой волей, безусловно мужественный, и предположение, что он покончил с собою, — просто абсурдно.

— Если хочешь знать, — говорил Березкин, — так мог поступить человек с характером Зальцмана, но никак не с характером Черкешина…

— Но Зальцман… — начал я.

— Да, Зальцман выдержал испытание, и я склонен думать, что это был кто-то другой…

Мы решили оставить вопрос открытым и зря не ломать себе голову: ведь документы должны были многое прояснить нам.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

в которой по восстановленным дневникам Жильцова дается описание первого этапа работы экспедиции, принимаются к сведению тонкие и обстоятельные характеристики участников плавания, а также содержатся некоторые рассуждения о том, что история повторяется
Все сохранившиеся страницы дневника Жильцова мы прочитали без особого труда, лишь изредка прибегая к помощи хроноскопа. Жильцов писал обстоятельно, четко, очень доброжелательно по отношению ко всем участникам экспедиции и почти не упоминая самого себя — то есть так, как писало большинство отечественных путешественников. Этим он сразу расположил нас к себе, и мы, читая его дневники, верили каждому его слову. Записки других участников экспедиции, прочитанные позднее, позволили нам составить полное представление о Жильцове. Он принадлежал к прекрасной школе русских военных моряков — высокообразованных, гуманных, преданных науке, к числу людей с широким кругозором, ясным умом и твердой волей. Такими были Крузенштерн и Лисянский, Лазарев и Беллинсгаузен, Коцебу и Нахимов, Литке и Седов. В дневнике Жильцова почти отсутствовали отвлеченные рассуждения, но весь строй его мыслей, проскальзывающие в записках симпатии и антипатии позволили нам заключить, что он хоть и не был революционно мыслящим человеком, но, безусловно, был прогрессивно настроенный ученый. В этом убеждали нас и факты — в частности, отношение Жильцова к Розанову и Черкешину. Судьбы этих трех людей с разными убеждениями и разными характерами завязались в сложный узелок сразу же, как только экспедиция покинула Якутск.

В дневнике Жильцова содержалась подробная, заметно выделяющаяся по стилю запись. Мы назвали ее «оправдательной», хотя в прямом смысле слова Жильцов не оправдывался. Просто вскоре после выхода из Якутска, когда «Заря-2» уже шла вниз по Лене, он написал в своем дневнике, что экипаж шхуны недоукомплектован и что где-нибудь по пути придется нанять еще одного матроса; Жильцов подробно аргументировал это, а через страничку мы обнаружили короткую, из двух строчек справку о том, что на борт шхуны взят в качестве матроса С. С. Розанов. Нам показалось странным, что Жильцов сам нанял матроса — экипаж обычно комплектует капитан или командир корабля. И Жильцов далее добросовестно отметил, что лейтенант Черкешин решительно протестовал против взятия на борт еще одного политического ссыльного. Однако Жильцов настоял на своем.

Эпизод этот сразу прояснил многое. Во-первых, мы помнили, что Розанов работал вместе с Зальцманом на верфи в Якутске и, следовательно, мог наняться в экспедицию там. Видимо, что-то помешало этому. Мы все склонились к мысли, что за Розановым в отличие от Зальцмана был более строгий надзор и местные власти отказали ему в разрешении уехать с экспедицией: как-никак, экспедиция намеревалась выйти к берегам Америки. Но Розанов стремился попасть в экспедицию, и Жильцов, который не мог не знать о мнении властей, сочувствовал ему и помог: Розанов присоединился к экспедиции уже в пути, несмотря на протест лейтенанта Черкешина…

Выйдя из устья Лены в море Лаптевых, «Заря-2» взяла курс прямо на Новосибирские острова. Море уже очистилось ото льдов, и шхуне попадались лишь редкие, изъеденные морем льдины, легко крошившиеся под форштевнем.

Через несколько дней «Заря-2» подошла к острову Васильевскому, что расположен на пути к Новосибирским островам. Этот остров открыл еще в 1815 году якут Максим Ляхов, который шел по льду из устья Лены на остров Котельный, но сбился с пути. Вероятно, Жильцов этого не знал, но к острову Васильевскому в 1912 году подходили суда Русской гидрографической экспедиции «Таймыр» и «Вайгач» и подробно описали его. В дневнике Жильцова тоже имеется характеристика острова, отмечено, что он невелик размером и невысок, сложен песчано-глинистыми породами и льдом, и волны энергично разрушают его берега… Не задерживаясь у этого острова, «Заря-2» пошла дальше, к острову Котельному, и, воспользовавшись благоприятными ледовыми условиями, сделала попытку обойти Новосибирские острова с севера. Это ей удалось, и «Заря-2» прошла на север дальше, чем все другие суда до нее. Но однажды Жильцов заметил на облаках характерный отблеск льдов, и на следующий день тяжелые паковые льды преградили шхуне дорогу. Некоторое время «Заря-2» лавировала у кромки льда, надеясь дождаться разводьев, но потом вынуждена была отступить и взять курс на остров Беннета, еще в прошлом веке открытый Де-Лонгом и ставший последним пристанищем Толля и его спутников…

«Заря-2» побывала в тех местах, где предполагалась «Земля Санникова», и… не обнаружила ее. Жильцов посвятил этому несколько страниц своего дневника — очень любопытных страниц. Он приводил факты, доказывающие, что «Земля Санникова» не существует, но… он верил людям, видевшим эту землю, и поэтому считал, что вопрос по-прежнему остается открытым. Нам было приятно читать запись в его дневнике, в которой он утверждал, что нет ни малейших оснований сомневаться ни в честности Санникова, менее всего помышлявшего о том, чтобы приписывать себе не сделанные открытия, ни в научной добросовестности Толля. Они, как и многие другие исследователи Арктики, писали то, что наблюдали, и не писали того, чего не наблюдали, — так почти дословно сказано в дневнике Жильцова.

И меня и Березкина очень заинтересовали характеристики участников экспедиции, сделанные Жильцовым; мягкие, доброжелательные, а потому, безусловно, достоверные, они помогли нам понять взаимоотношения между участниками экспедиции, а позднее уяснить и причину трагических событий в Долине Четырех Крестов…

Черкешин — командир корабля, лейтенант… Опытный моряк, отличный навигатор, уже принимавший участие в нескольких арктических плаваниях; но особенно, с некоторой тревогой подчеркивал Жильцов следующие его свойства: умен, смел, настойчив и заносчив, требователен до жестокости, сторонник крутых мер, неприязненно относится к младшим чинам и якутам.

Мазурин — научный сотрудник, астроном… Человек мягкий, доброжелательный, легко подпадающий под чужое влияние, но прекрасный знаток своего дела; в полярной экспедиции участвует впервые.

Коноплев — научный сотрудник, этнограф, зоолог… Величайший энтузиаст своего дела, человек ясного ума и большого сердца, склонный во всех людях видеть своих братьев; Жильцов сделал небольшую дополнительную приписку: часто бывает излишне резок в разговорах с командиром корабля.

Характеристика Зальцмана вполне совпала с мнением, сложившимся у нас после ознакомления с дневниками; чуть шутливо Жильцов называл его «совестью» экспедиции.

Говоров — помощник командира корабля… Молод, горяч, честен, ревностно относится к службе, но большого опыта не имеет.

Ни боцмана, ни матросов Жильцов в своем дневнике, к сожалению, не охарактеризовал; ни слова не было сказано специально и о Розанове; имя его всплыло неожиданно на других страницах дневника.

Вскоре после выхода в океан командир шхуны лейтенант Черкешин приступил к осуществлению далеко идущего плана. Сначала все выглядело естественно: командир требовал строгого соблюдения дисциплины, жестоко взыскивал за малейшие явные или кажущиеся провинности. Матросы, да и все участники экспедиции работали на совесть, но Черкешина это мало интересовало; он ввел на шхуне режим военной казармы, добивался, чтобы люди работали как автоматы, слепо выполняя его распоряжения, глушил всякую инициативу, идущую не от него; презрительное отношение к нижним чинам делало обстановку особенно гнетущей, тяжелой… Неизвестно, как развивались бы события, не будь на шхуне политического ссыльного Розанова, человека, посвятившего свою жизнь борьбе с угнетателями всех мастей. Он быстро сплотил вокруг себя команду, и когда Черкешин попробовал ввести на шхуне телесные наказания, матросы во главе с Розановым выступили против него.

Первоначально Розанов один явился к Жильцову и от имени всех матросов высказал ему свои требования. Жильцов не удивился и не возмутился — оказалось, что он давно Уже разгадал планы Черкешина и готов пойти на обострение конфликта, чтобы пресечь их. Причина конфликта четко сформулирована самим Жильцовым: в море за судно отвечает командир корабля, или капитан, и Черкешин, ловко используя это, решил оттеснить начальника экспедиции на второй план и захватить всю власть в свои руки; Умный человек, Черкешин понимал, что осуществить это он сможет лишь при безропотной покорности всей команды, поэтому он и стремился забить, запугать людей. Но попытка совершить экспедиционный переворот не могла застать врасплох и обескуражить Жильцова. И не только потому, что он был достаточно наблюдателен, чтобы вовремя заметить опасность, и достаточно решителен, чтобы не растеряться в трудный момент, но и потому, что однажды такие события уже происходили на глазах у Жильцова…

Увы, история повторяется. В экспедиции Толля в 1902 году командир «Зари» лейтенант Коломейцев попытался сделать то же, что и лейтенант Черкешин. «Заря» стояла тогда у берегов Таймыра, и Толль, проявив достаточную энергию и решительность, сместил сторонника телесных наказаний и властолюбца Коломейцева, отправил его с почтой в Енисейский залив, а на его место назначил Матисена…

Вот почему Розанов и Жильцов стали союзниками в борьбе против Черкешина. Ждать им пришлось недолго: как все авантюристы, Черкешин быстро зарвался, и тогда против него выступили все: и начальник экспедиции, к матросы, и научные сотрудники. Переворот не удался. К сожалению, Жильцов не имел возможности избавиться от Черкешина: судно находилось в открытом море. Но Черкешин признал, что поступал неправильно; новых попыток захватить власть или ввести палочный режим он не делал. Жильцов с искренней радостью записал в дневнике, что Черкешин глубоко осознал свои ошибки и, конечно, больше не повторит их…

Эпизод этот прояснил нам причину разногласий между Жильцовым и Черкешиным из-за Розанова; Жильцов, предвидевший осложнения с Черкешиным, нуждался в Розанове, как в человеке, способном противостоять командиру шхуны; а Черкешин, замышляя переворот, понимал, что Розанов может помешать ему… И Жильцов, и Черкешин были умными людьми и не ошиблись в своих предположениях.

Вскоре после этих событий с борта «Зари-2» заметили на севере «водяное небо» — на облаках лежал мутно-серый отсвет чистой воды. Черкешин предложил пробиться к полынье. Жильцов дал согласие, и шхуна начала трудный путь среди льдов. Внезапно переменившийся ветер увеличил разводья, «Заря-2» забиралась все дальше и дальше, как вдруг ветер снова изменился — и ледяные поля стали сдвигаться… Жильцов сделал в дневнике лаконичную запись: «Герой нынешнего дня — Черкешин; лишь его искусство избавило экспедицию от больших неприятностей».

К концу арктического лета шхуна «Заря-2» подошла к острову Беннета — самому крупному в архипелаге До-Лонга, гористому, необитаемому… За тринадцать лет до этого с острова Беннета по непрочному ноябрьскому льду ушел в последний поход полярный исследователь Толль, так и не дождавшийся своей шхуны «Зари»… «Заря» догнивала на берегу бухты Тикси, а у скал острова Беннета стояла другая шхуна — «Заря-2», экипаж которой продолжал дело, начатое Толлем…

Несколько участников экспедиции переправились в шлюпке на остров и, разделившись на две партии, занялись его исследованием. Коноплев, Зальцман и Мазурин пошли в одну сторону, а Жильцов с якутами Ляпуновым и Михайловым и матросом-гребцом Розановым отправился искать хижину, построенную Толлем.

Небо помутнело незаметно, и лишь когда внезапный порыв ветра хлестнул Жильцова по лицу, он понял, что надвигается буря и необходимо срочно вернуться на шхуну. Жильцов, Розанов, якуты Ляпунов и Михайлов поспешно двинулись обратно, к месту высадки. Жильцов шел первым. Они переходили небольшой, круто спадающий к морю ледник, когда сильнейший порыв ветра сбил Жильцова с ног. Начальник экспедиции покатился к обрыву, и лишь трещина спасла его от гибели. И Розанов, и якуты кричали сверху, но Жильцов не отзывался и лежал неподвижно… Буря все усиливалась, шквальный ветер не давал подняться, людей вот-вот могло сбросить в море. Но никому и в голову не пришло покинуть Жильцова в беде. Розанов и Ляпунов остались наверху страховать, а маленький ловкий Михайлов спустился на веревке к Жильцову. Он был жив, но сам идти не мог. Ежесекундно рискуя жизнью, выбиваясь из сил, якуты и Розанов вытащили начальника экспедиции и на руках понесли его туда, где надеялись еще застать шлюпку… Шлюпку они застали, и всех остальных высадившихся на берег — тоже, но «Заря-2» исчезла: она не могла оставаться в бурю у скалистых берегов острова…

Уже через несколько часов на море появились льды. Ветер продолжал бушевать, но волны утихли. Никого это не обрадовало. Льды ползли с севера и неодолимой преградой вставали на пути между островом и шхуной, штормовавшей где-то в открытом море… И тяжело пострадавший Жильцов, и все другие участники экспедиции, оставшиеся на острове, понимали, что их ждет неминуемая гибель, если «Заря-2» не пробьется сквозь льды за ними. Толль, оказавшийся в таком же положении, имел теплую одежду, питание, все его спутники были здоровы… И все-таки они бесследно исчезли среди льдов… А у людей, сидевших в маленькой палатке вокруг Жильцова, где не было ни запасов еды, ни теплой зимней одежды… И конечно же, каждый из них в эти дни думал: пробьется Черкешин или отступит, как отступил Матисен?..

Прошел первый день, второй, третий. Вокруг острова лежали льды, и даже на горизонте не было видно «водяного неба»… Здоровье Жильцова не улучшалось. Мысленно он готовился к смерти, хотя Зальцман уверял его, что ушибы не опасны. Но Жильцов думал о другом; он думал, что ему придется самому уйти из жизни, чтобы не отнимать у товарищей последней надежды на спасение…

Неизвестно, чем кончилось бы двухнедельное пребывание на острове, если бы не удачная охота якутов на оленей… А потом на горизонте появился едва заметный дымок: это «Заря-2» пробивалась к острову. Черкешин не подвел… К самому острову шхуна подойти не смогла, и пострадавшие по льду пошли к ней. На полпути их встретили товарищи, и вскоре экспедиция в полном составе собралась на борту шхуны… Осунувшийся, измученный бессонными ночами Черкешин сдал вахту помощнику и, не слушая благодарностей, ушел к себе в каюту спать.

«Заря-2» продолжала плавание…

«Мы все, и я в особенности, обязаны жизнью Черкешину», — записал в дневнике выздоравливающий Жильцов,

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

в которой содержатся некоторые рассуждения о «Земле Санникова», извлекается из земли тетрадь, спрятанная Зальцманом, а также рассказывается о дальнейшей судьбе экспедиции Жильцова
…Погода портится. Сухая снежная крупа стучит по туго натянутому тенту палатки. Не слышно свиста евражек — они попрятались в норы. Низкие, но неплотные облака проносятся над нами на юг. Откуда-то прилетела крупная полярная чайка; она кружит над Долиной Четырех Крестов и жалобно кричит — обижается, что нет поблизости моря или озера; потом она круто взмывает вверх и уносится на юго-восток. Мы тоже могли бы взмыть вверх и улететь на юго-восток, в Марково. Но и мне, и Березкину кажется, что хроноскоп еще может пригодиться нам здесь, в долине, и что вообще мы используем его мало и неумело…

— Между прочим, еще не доказано, что хроноскоп правильно раскрыл историю с этим человеком, — говорит Березкин, имея в виду погибшего в поварне, и смотрит то на штурмана, то на пилота.

Штурман и пилот протестуют, а Березкина охватывает приступ самобичевания: упрямо склонив крупную тяжелую голову, он нудно перечисляет и действительные, и выдуманные недостатки хроноскопа. Меня это раздражает, но потом я начинаю понимать, что Березкин устал. Я тоже устал. Уже несколько месяцев мы идем по следам экспедиции, ищем, сопоставляем, думаем. Мысли об экспедиции не покидают нас ни днем, ни ночью. И вот теперь, когда мы близки к цели, наступила вызванная утомлением реакция. Надо бы отвлечься, поговорить о чем-нибудь постороннем или побродить с ружьем по горам, но говорить о постороннем не хочется, а бродить по горам — значит бродить там, где за сорок лет до нас прошла экспедиция Жильцова…

Я вышел из палатки. Ветер усиливался, снежная крупа секла лицо. Тополя натужно гудели, вершины их упруго клонились к земле, а каждый листик рвался вверх, стремился улететь, но улететь удавалось лишь немногим, и те падали неподалеку — либо в реку, либо на сухие россыпи щебня, где уже скапливались белые линзы снежной крупы… Заблудший лемминг, маленький, бурый, с тоненьким писком шмыгнул у меня между ног и юркнул в норку. А мне вдруг захотелось найти место, где Зальцман спрятал какую-то тетрадь. Находки в поварне на некоторое время отвлекли нас от Зальцмана, но теперь мои мысли вновь и вновь возвращались к нему. Почему он так странно вел себя? Ведь часть экспедиционных материалов была сознательно оставлена в поварне. Почему же он прятал свою тетрадь?… Я перебрался через реку к поварне, встал лицом на северо-запад и, отсчитывая шаги, упрямо пошел навстречу ветру; за рекой углубился в леваду и, когда количество шагов приблизилось к ста сорока, подошел к старому поваленному дереву. Ствол могучего тополя еще сохранился — на севере деревья гниют медленно, — и я остановился как раз там, где Зальцман прятал тетрадь… Потом отправился за лопатой.

В палатке шел разговор о «Земле Санникова». Пока меня не было, штурман, еще молодой и недавно работающий на севере парень, высказал предположение, что экспедиции Жильцова все-таки удалось найти «Землю Санникова». Штурману очень хотелось, чтобы так было, и поэтому казалось, что так могло быть. Березкин и пилот смеялись над ним, но штурман не сдавался.

— Эх вы! — не без презрения говорил он, когда я подошел к палатке. — Жильцов почти полвека назад жил, и то верил в людей, в их честность верил, а вы… — штурман махнул рукой и отвернулся.

— Спроси у Вербинина, если нам не веришь, — сказал слегка задетый Березкин. — Если б «Земля Санникова» существовала, ее бы давно нашли. Весь тот район и ледоколы избороздили, и самолеты облетали… Ее ж специально разыскивали.

— Значит, врали и Санников, и все другие?

— Ошиблись люди, — сказал пилот, — С кем этого не случается. Особенно в Арктике.

Штурман с надеждой посмотрел на меня.

— Я тоже верю всем, кто видел «Землю Санникова», — сказал я, — И самому Санникову, и эвенку Джергели, и Толлю. Жильцов глубоко прав — то были люди, которые писали, что наблюдали, а чего не наблюдали — не писали. Подумайте сами, с какой целью Санников мог врать? В надежде получить царскую милость?.. Нет, он не рассчитывал на нее, он и не подумал сообщить в Петербург о своих открытиях, как сделал, например, купец Иван Ляхов: ведь сама Екатерина Вторая дала его имя двум островам — Большому и Малому Ляховским — и предоставила предприимчивому купцу монопольное право на добычу мамонтовой кости!.. Или возьмите эвенка Джергели. Его желание побывать на «Земле Санникова» было очень велико, и однажды он сказал Толлю, что готов отдать жизнь за право хоть один раз ступить на эту землю!.. Нет, такие люди не могли кривить душой!

— Патетично, но неубедительно, — возразил Березкин. — Нельзя же увидеть то, чего нет…

— Мираж, — сказал пилот.

— Нет, не мираж, — возразил я, — «Земля Санникова» существовала, а если и не существовала, то все-таки… все-таки ее могли видеть…

Пилот фыркнул, и даже штурман, мой союзник, улыбнулся.

— Короче говоря, существуют две гипотезы, объясняющие загадочную историю с «Землей Санникова». Помните, в дневниках Жильцова упоминается остров Васильевский?

— Помним, — сказал пилот.

— Верите вы, что Жильцов видел этот остров?

— Конечно!

— А между тем, нет такого острова на белом свете — Васильевского…

— То есть как?

— Очень просто. Нет, и все. Проверьте по картам, если хотите.

— Не мог же Жильцов соврать!

— А Санников мог? — вставил торжествующий штурман.

— Остров Васильевский видели и якут Михаил Ляхов, и участники Русской гидрографической экспедиции на «Таймыре» и «Вайгаче», и Жильцов со своими спутниками… Но в 1936 году советское судно «Хронометр», получившее задание еще раз обследовать остров, не нашло его… Остров растаял. На его месте оказалась банка глубиной всего в два с половиной метра. А совсем недавно, уже в сороковых годах, точно так же исчез остров Семеновский…

— Растаял, — недоверчиво повторил пилот.

— А вы забыли, что он был сложен ископаемым льдом и глинисто-песчаными отложениями?.. Арктика сейчас охвачена потеплением, ископаемые льды тают и… острова исчезают. Первая гипотеза и утверждает, что «Земля Санникова» существовала, но растаяла. И анализ морских грунтов к северу от Новосибирских островов будто бы подтверждает это.

— А вторая гипотеза? — спросил штурман.

— Вторая гипотеза объясняет все иначе.

Более десяти лет назад в Северном Ледовитом океане были открыты дрейфующие ледяные горы — гигантские айсберги. Они дрейфуют по эллипсам и время от времени заходят в район Новосибирских островов.

— Какая же из них правильна?

— Вероятнее всего, по-своему обе правильны. Не исключено, что к северу от Новосибирских островов раньше существовали небольшие островки, которые потом растаяли. Но все, кто видел «Землю Санникова», утверждают, что она гориста. И поэтому мне кажется, что за землю были приняты именно айсберги… Их видели, когда они приплывали, и не могли найти, когда они уплывали.

— Значит, Жильцов так и не открыл «Землю Санникова», — вздохнул штурман; мой рассказ его разочаровал.

— Увы…

Я взял лопату и двинулся к выходу.

— Ты куда? — спросил Березкин.

— За тетрадью Зальцмана. Надо ее выкопать.

Все отправились следом за мной, а у полусгнившего тополя пилот и штурман быстро оттеснили нас с Березкиным, и наше участие в раскопках свелось к руководящим указаниям. Пока пилот осторожно снимал слои грунта, а штурман торопил его, требуя лопату, я пытался угадать, сохранилась ли тетрадь и если сохранилась, то в каком состоянии. У меня были серьезные основания для опасений. Весь север Сибири, как известно, охвачен вечной мерзлотой: местами на несколько сот метров в глубину грунт скован холодом и никогда не оттаивает; за короткое полярное лето прогреваются лишь самые верхние горизонты, которые называют «деятельным слоем»; мощность этого деятельного слоя часто не превышает полуметра и лишь в долинах крупных рек Увеличивается метров до двух. Этот деятельный слой действительно очень «деятелен»: летом он оттаивает, насыщается водой, а осенью начинает замерзать с поверхности; верхний слой льда давит на жидкий грунт, он вспучивается, прорывает ледяную корку, вырывается наружу… Зальцман наверняка спрятал тетрадь в пределах деятельного слоя; если даже он тщательно запаковал ее, все равно надежды найти ее в хорошем состоянии у нас почти не было.

К сожалению, я не ошибся. Пакет мы нашли, но в плачевном состоянии. Мы бережно перетащили его остатки к себе в палатку, но что делать с ними дальше — никто не знал. Мы решили хотя бы просушить их.

На следующий день я вновь засел за дневники Жильцова. Его экспедицию постигла участь многих других экспедиций. В Восточно-Сибирском море «Заря-2» вошла в тяжелые льды, которые внезапно за несколько часов смерзлись… Шхуна попала в ледовый плен, вырваться из которого не удалось. Начался медленный дрейф в восточном направлении… Вскоре наступила полярная ночь… Судя по дневникам Жильцова, продовольствием экспедиция была снабжена хорошо. Однако к середине зимы у многих появились признаки цинги… Это не удивительно, потому что в то время о витаминах еще почти ничего не знали.

Сильнее других страдал от цинги Жильцов, не успевший оправиться после сильных ушибов. Он крепился, старался как можно больше находиться на свежем воздухе, двигаться, принимал участие в малоудачной охоте на тюленей. К цинге прибавился еще какой-то недуг, но какой — никто не знал… Последняя запись, сделанная уже под диктовку Жильцова, содержала обращение в Академию наук и несколько теплых слов к родным, которые так и не дошли до них… Жильцов понимал, что умирает, сознание его до последней минуты оставалось ясным, а воля твердой… Все участники экспедиции, дневники которых мы прочитали позднее, свидетельствовали это. Все они преклонялись перед умирающим начальником и все с тревогой думали о будущем: без Жильцова, который сумел всех сплотить вокруг себя, оно рисовалось смутным, тревожным… Задень до смерти Жильцов созвал у себя в каюте всех научных сотрудников экспедиции и пригласил командира судна. Прощаясь с ними, он сказал, что передает свои права лейтенанту Черкешину.

— Он самый опытный среди вас, — пояснил Жильцов, — Он доведет экспедицию до конца.

Жильцов слабо шевельнул рукой, и Черкешин, правильно поняв его, взял руку умирающего и тихонько пожал.

— Экспедиция выполнит свою задачу, — коротко сказал Черкешин, — Я обещаю вам это…

Жильцова похоронили среди торосов, неподалеку от шхуны. Значит, мы ошибались, думая, что его могила находится в Долине Четырех Крестов…

Через месяц умер боцман. На этом скорбном событии все найденные нами дневники обрывались. Далее с перерывом в неделю-полторы следовали лишь лаконичные записи, извещавшие о гибели шхуны: льды раздавили ее неподалеку от берегов Чукотки…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

которой человеческий мозг выполняет работу, непосильную ни одной электронной машине, хроноскоп оказывает нам последнюю услугу, а мы подводим некоторые итоги и возвращаемся в Нырково
Разумеется, мы заранее знали, что шхуна погибла — иначе люди едва ли покинули бы ее. Знали мы также, что все участники экспедиции, оставшиеся в живых, двинулись на юг, благополучно достигли материка, перевалили через Анадырский хребет и пришли в Долину Четырех Крестов… Но все это было лишь внешней стороной событий, все это не объясняло нам, почему в Долине Четырех Крестов разыгралась трагедия, почему всю жизнь стоял перед Зальцманом вопрос, правильно они поступили или нет… Хроноскоп не мог оказать нам никакой помощи, а дневники молчали — измученным людям было не до анализа взаимоотношений, они боролись за свое спасение…

— На тебя, Вербинин, вся надежда, — сказал мне Березкин.

— На меня?

— Да, на тебя. Однажды ты рассказывал мне, чем отличается работа писателя от работы следователя. Помнится, ты выразился так: «следователь идет от событий к характерам, а писатель от характеров к событиям».

Мы действительно как-то беседовали на подобную тему с Березкиным. Не помню, почему об этом зашел разговор, но я сказал ему, что творческий процесс делится на два этапа. Писатель — хозяин положения, пока он выбирает своим героям характеры и предлагает им определенные обстоятельства. Но как только характеры сложились и автор столкнул их в конкретной обстановке — писатель как бы превращается из творца в наблюдателя: герои его начинают действовать самостоятельно, в соответствии со своими внутренними свойствами, в воображении писателя они подобны живым людям, над которыми никто не имеет власти. Я давно уже пришел к выводу, что вымышленные герои действуют в воображении писателя точно так же, как и живые люди с такими же характерами и в такой же обстановке. Конечно, я имею в виду лишь логику поведения, но ведь это самое главное.

— К чему ты клонишь? — спросил я у Березкина, уже догадываясь, на что он намекает…

— Займись-ка творчеством, — сказал он, — Нам известны характеры людей и обстановка, в которую они попали. Ты должен догадаться, как они повели себя… Это тот самый случай, когда ни одна электронная машина не может заменить человеческого мозга… Помнишь, в Саянах ты заявил, что мозг и есть самый настоящий хроноскоп?

Я все помнил, но художественное творчество, — а именно к этому призывал меня Березкин, — требует особой внутренней подготовки, особой душевной настроенности.

— Что ж, настройся, — с улыбкой, но категорически потребовал Березкин.

Проанализировав все известное нам, я понял, что задача не так уж трудна, как показалось в первый момент. И характеристики, оставленные Жильцовым, и описание первого конфликта, и отрывочная последняя запись умирающего Зальцмана, поставившего слово «спаситель» и фамилию «Черкешин» почти рядом, позволяли разобраться в событиях, которые произошли после гибели шхуны «Заря-2» и привели к изгнанию лейтенанта Черкешина из экспедиции… Да, изгнанию. Об этом очень коротко, но все-таки с указанием причин сообщалось в записке, найденной нами среди бумаг в поварне…

Вот как рисуются мне события последних месяцев.

…Искрошенная льдами шхуна полярной экспедиции Жильцова исчезла в пучине океана. Потрясенные случившимся, растерявшиеся люди видели, как сомкнулись над черной полыньей торосы. Все понимали, что произошло нечто непоправимое, ужасное и надеяться на помощь не приходится. Я не оговорился, сказав, что люди растерялись. Ни астроном Мазурин, ни этнограф Коноплев, ни врач Зальцман, ни матрос Розанов никогда раньше не участвовали в арктических экспедициях, не имели опыта перехода по полярным льдам… Лишь самый опытный из всех лейтенант Черкешин сохранил хладнокровие; он чувствовал себя главным действующим лицом, человеком, от которого зависит спасение всех остальных, и это при его гордом и властолюбивом характере питало его собственное мужество. Я не сомневаюсь, что именно Черкешин сумел ободрить и поддержать людей, вернуть им надежду на спасение и способность бороться… И он повел потерпевших кораблекрушение к далеким пустынным берегам Чукотки…

Люди шли за ним, и Черкешин все более проникался сознанием своей власти и своей значительности, постепенно он переставал понимать, что сознательная дисциплина и рабская покорность — это не одно и то же, он словно забыл, что лишь совместная борьба может обеспечить спасение, и мысленно приписывал себе все, что делалось его спутниками и товарищами по несчастью, а поэтому относился к ним все с большим презрением… Однако вскоре в поведении его появились новые черточки: он стал мягче держаться с научными сотрудниками экспедиции, со своим помощником Говоровым, но начал придираться к матросам и якутам, грубить им, дошел до зуботычин. И, конечно же, против этого восстал Розанов. Но на этот раз он не встретил общей поддержки. Роковой принцип «разделяй и властвуй» дал свои результаты и здесь. Обласканные Черкешиным люди (и среди них астроном Мазурин, врач Зальцман) молчали, а привыкшие к помыканию, сломленные непривычной обстановкой матросы и якуты утратили способность сопротивляться… Черкешин не замедлил воспользоваться этим, и на следующем переходе вся самая тяжелая работа легла на плечи якутов и матросов…

Розанов разгадал далеко идущий замысел Черкешина: тот решил спасти одних за счет других; точнее, он решил прежде всего спастись сам; но Черкешин знал, что одному не спастись; поэтому он мысленно обрек на гибель матросов и якутов, а остальным сберегал силы… Особенно нетерпимо относился он к якутам, и это позволило Розанову обрести первого надежного союзника — этнографа Коноплева. Ни большевик-революционер Розанов, ни честный ученый-этнограф не могли смириться с проявлением расизма. И когда однажды Черкешин пустил в ход кулаки, погоняя измученных якутов, Розанов и Коноплев заступились за них… Зальцман и Мазурин сочувствовали якутам, но у них не хватило смелости восстать вместе с Розановым и Коноплевым против Черкешина, уже однажды спасшего им жизнь, а Говоров, помощник командира погибшей шхуны, постарался сгладить конфликтно сгладить его было невозможно. Маленькую группу людей, затерянную среди льдов океана, по-своему раздирали те же противоречия, что и всю страну, в которой уже назревала революция. И здесь одни пытались угнетать других, используя и классовые, и националистические предрассудки. И здесь зрел протест. Неравенство, насаждавшееся Черкешиным, становилось слишком ощутимым. Особенно распоясался он, когда вывел людей на материк…

Измученные, голодающие люди в труднейших зимних условиях перевалили через Анадырский хребет и вышли в небольшую долину, где обнаружили пустую поварню и два высоких креста, поставленных задолго до них… Вероятно, кресты эти многих навели на невеселые размышления: уходили силы, кончались съестные припасы, почти не было надежды спастись, и самые впечатлительные уже представляли себя погибшими среди снегов…

В поварне Черкешин решил сделать короткий отдых. Первые же дни омрачились смертью Мазурина. Он не казался слабее других, но, заснув с вечера, утром не проснулся… Могилу ему вырыли неподалеку от двух старых крегов, и тогда же Розанов вырубил крест в память трагически закончившейся полярной экспедиции Андрея Жильцова…

Смерть Мазурина словно подхлестнула Черкешина. Через два дня разыгрались события, приведшие к роковым последствиям: Черкешин обвинил якутов Ляпунова и Михайлова и матроса Розанова в похищении продуктов и потребовал изгнать их без всяких припасов из экспедиции. Это означало обречь людей на верную смерть, но таким способом Черкешин рассчитывал спастись сам… И тогда случилось то, чего Черкешин не мог предвидеть из-за ненависти и презрения к людям: все снова выступили против него. Без особого труда удалось обнаружить, что продукты спрятал сам Черкешин. Бывший командир шхуны схватился за оружие, но его связали, прежде чем он пустил револьвер в ход… В тот же день над Черкешиным состоялся товарищеский суд. Розанов предложил снабдить Черкешина продовольствием на равных правах со всеми, а затем изгнать из экспедиции. Против выступил один Зальцман. Он говорил о заслугах Черкешина, напоминал, как пробился он на шхуне к берегам острова Беннета, как вел всех по льдам к материку, но и Розанов, и Коноплев, а вместе с ними и все другие остались непреклонными.

В присутствии Черкешина все продовольствие поделили на равные части и одну из них отдали ему… Зальцман снова взывал к справедливости, и тогда Розанов предложил ему идти вместе с Черкешиным. Зальцман испугался и перестал спорить. На следующий день Черкешин покинул Долину Четырех Крестов.

Надежды на спасение были очень слабы и у всех остальных. Поэтому Розанов предложил часть дневников оставить в поварне: кто-нибудь посетит поварню, найдет дневники и перешлет их в Петербург. Так и было сделано, а потом все ушли дальше, но что случилось с ними — нам узнать не удалось. Лишь судьбу Розанова и Зальцмана мы проследили до конца.

А Черкешин… Черкешин вернулся Б поварню. Труднее всего сохранять мужество наедине с самим собой, и этого испытания Черкешин не выдержал. Вероятно, он пришел с повинной — сломленный, неспособный бороться даже за свою жизнь, — никого не застал в поварне, в бессильной ярости изрезал и расшвырял дневники, а потом… Впрочем, что случилось потом, мы уже видели на экране хроноскопа.

Так представились мне события, происшедшие после гибели шхуны. Быть может, не все рассказанное абсолютно точно в деталях, но и Березкин, и пилот, и штурман согласились, что главное подмечено верно, они поверили мне.

Готовясь к отлету в Нырково, мы, не надеясь на успех, решили все-таки подвергнуть хроноскопии подсохший пакет, некогда спрятанный Зальцманом. Хроноскоп долго отказывался отвечать на задания, и Березкин повторял их вновь и вновь, по-разному формулируя.

Наконец, на экране мелькнула расплывчатая фигура.

Мы тотчас вспомнили плотного человека с жестоким выражением лица — однажды он уже возникал на экране.

— Неужели он? — спросил Березкин.

— По-моему, он, — ответил я.

Березкин еще раз уточнил задание, изображение стало немножко яснее.

— Черкешин, — сказал Березкин. — Уверен, что это он. Зальцман прятал не свою тетрадь. Помнишь слова: «придется не церемониться», «цель оправдывает средства» и тому подобное?.. Это писал Черкешин, задумавший свою авантюру. А когда она провалилась, он из каких-то соображений оставил тетрадь Зальцману, единственному, кто сочувствовал ему. Видимо, он считал, что у того больше надежды спастись. Но Зальцман предпочел спрятать тетрадь.

Предположение это показалось мне убедительным, я согласился с Березкиным. А потом Зальцмана, который так и не узнал, что случилось с изгнанным Черкешиным, до конца дней мучили угрызения совести, он не мог решить, правильно они поступили с Черкешиным или неправильно. Дневники свои он потерял, добираясь уже после революции до Краснодара, но решил по памяти восстановить события прошлого, чтобы всем рассказать о случившемся.

…В тот же день под вечер наш вертолет поднялся над Долиной Четырех Крестов, последний раз мелькнул под нами крохотный лесной оазис, затерянный среди арктической пустыни, и вертолет взял курс на Нырково.

Мы сделали все. что могли, мы выяснили судьбу исчезнувшей полярной экспедиции. А хроноскоп… Хроноскоп прошел первое испытание. Он немало помог нам с Березкиным, и мы надеялись, что в дальнейшем он будет помогать еще лучше.



Н. Вержбицкий
НАНСЕН В АРМЕНИИ[29]


Рис. Л. Гритчина


(ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЖУРНАЛИСТА)
Более тридцати лет назад в течение двух недель мне довелось ежедневно встречаться и беседовать с человеком редкой душевной красоты, про которого известный мореплаватель X. Свердруп сказал: «Нансен был велик как полярный исследователь, более велик как ученый и еще более велик как человек».

Мне хочется рассказать читателям о поездке Фритьофа Нансена по Армении — одном из эпизодов благородной деятельности великого ученого, всю жизнь боровшегося за национальную свободу угнетенных народов, за прекращение войн и за полное разоружение.

*
Летом 1925 года Нансен выступил в Лиге наций с заявлением о необходимости помочь Советской республике в орошении безводных пространств Армении, превратить их в цветущие сады и нивы и поселить в этих местах десятки тысяч беженцев-армян, живущих на чужбине.

На предложение знаменитого ученого Лига наций ответила согласием, но это было лицемерное согласие, рассчитанное на обман общественного мнения и на оттяжку времени.

Была создана комиссия во главе с Нансеном для выяснения на месте, в Закавказье, возможностей проведения в жизнь этого плана[30]. Мне посчастливилось сопровождать по Советскому Союзу эту комиссию в качестве корреспондента краевой закавказской газеты «Заря Востока».

10 июля 1925 года океанский пароход доставил Нансена и его спутников в Батум. С ними приехали эксперты: английский инженер, специалист по гидротехническим сооружениям К. Дюпюи, французский ботаник Р. Карль, итальянский инженер Пио Лео-Савио и секретарь комиссии Квислинг. Как только высокая фигура Нансена показалась на пристани, навстречу ему раздались сердечные приветствия встречающих.

Знаменитый гость был в простом бумажном пиджаке. Отложной воротник светлой рубашки стянут узеньким галстуком, небрежно спадавшим вниз. Из-под широкополой серой шляпы виднелись седые волосы. От желтоватых подстриженных усов к едва заметной бородке под нижней губой шли две морщины: глубокие складки между бровей и крупный нос с широкими ноздрями придавали его лицу мужественное и суровое выражение.

Здороваясь, Нансен энергично протягивал длинную руку, словно собирался нанести удар. Кисть его руки с узловатыми пальцами была красная и широкая, как у матроса.

Один из приехавших, увидав в моих руках блокнот и карандаш, отвел меня в сторону и, очевидно, думая застать врасплох, начал задавать вопросы на ломаном русском языке:

— Сообщите в двух словах, как у вас тут на Кавказе, все ли спокойно?

Я сказал, что не понимаю его вопроса.

— Ну, чего там скрывать! — мотнул он головой с рыжей спутанной шевелюрой: на его широком лице появилось нетерпеливое выражение, как у человека, привыкшего командовать, — Вся Европа знает о том, что Грузия только что пережила кровавое восстание против большевиков!

— Смею вас уверить, — сказал я на это, — что в настоящее время все Закавказье, в том числе и Грузия, охвачено не восстанием, а повсеместным строительством. И вы в этом скоро убедитесь.

— Посмотрим, посмотрим, — пробормотал рыжий.

Тогда я в свою очередь задал ему вопрос:

— Как же вы не побоялись ехать в страну, где вас может подстеречь опасность?

— А что вы поделаете с этим человеком, — воскликнул мой собеседник, указывая в ту сторону, где возвышалась фигура Нансена, — Его всегда тянет туда, где опасно!.. Ну ладно, я вижу, вас отлично вымуштровали!.. А вот не будете ли вы любезны дополнить некоторые сведения…

И, вынув из кармана толстую книжку — «Путеводитель по Закавказью», изданную в Лондоне в 1924 году, он начал ее перелистывать.

В это время к нам подошел Нансен, прислушался, о чем мы говорим, и вдруг быстрым движением взял путеводитель, захлопнул его и сказал улыбаясь:

— Ну к чему это, капитан? Зачем смотреть на отражение, когда перед нами сам оригинал?

«Рыжий» оказался Квислингом.

*
После завтрака мы на автомобилях отправились в знаменитый Батумский ботанический сад, созданный выдающимся русским ученым А. Н. Красновым. Долго осматривали замечательную коллекцию растений, привезенных со всех частей света. Нашего почетного гостя больше всего заинтересовал «японский уголок».

Я уже был знаком с этим причудливым собранием карликов и относился к нему как к своего рода курьезу.

«Можно ли, — думал я, — говорить о серьезном научном значении столетней сосны высотой в четверть метра или бамбука толщиной со стебель пшеницы, насчитывающего несколько десятков лет? Богатые китаянки, например, с младенчества забинтовывают ноги, чтобы они до старости оставались крошечными. Но ведь это же уродство!»

Что-то в этом роде, помнится, я и сказал Нансену, когда мы сидели с ним около игрушечного мостика, перекинутого через «реку» шириной в ладонь.

Светлые усы Нансена вздрогнули от улыбки.

— В данном случае, — сказал он, — меня удивляет и радуют не столько растения, сколько люди, которые их создали, люди, сумевшие накопить столько знаний и проявить столько терпения, чтобы так властно переделывать природу…

— Если… — добавил он, немного помолчав, — если человек научился нормальное превращать в очень маленькое, значит, он сможет и маленькое превращать в огромное… Например, землянику — в плод величиной с дыню!

И Нансен лукаво подмигнул мне.

Я тогда еще ничего не знал о мичуринских опытах.

Только потом, несколько лет спустя, я оценил способность Нансена глядеть далеко вперед. Когда он сидел в «японском уголке», мысли его касались не столько преобразования природы растений, сколько преобразования самих преобразователей, то есть людей, вооруженных наукой, стремлением к изобилию всего и для всех.

* * *
Впервые я увидел Фритьофа Нансена в 1921 году. Он выступал перед депутатами Московского Совета.

Еще после окончания первой мировой войны Нансен, будучи членом Лиги наций, помог скорейшему возвращению на родину полумиллиону русских солдат и офицеров, находившихся в плену.

В августе 1921 года Нансен в Москве подписал соглашение о создании «Международного комитета помощи голодающим на Волге», и спустя месяц этот комитет уже отправил в Россию первые поезда с хлебом. Но руководители капиталистических держав заявили, что они пропустят эти грузы через границу только в том случае, если большевики откажутся от своей власти и сложат оружие.

Для спасения голодающих нужно было около 50 миллионов рублей. В такую же сумму обходилась тогда постройка одного крейсера. На многочисленных конференциях Нансен языком пламенного агитатора доказывал необходимость оказания помощи России.

Нансен сказал на одной из конференций:

— Я знаю, чем руководствуются эти люди. Они боятся, что моя деятельность укрепит советскую власть. Хорошо, обойдемся без Лиги наций!

И он обратился к частным лицам, которые дали деньги, потому что верили Нансену, его честному сердцу. Голодающие были спасены.

Девятый Всероссийский съезд Советов постановил выдать норвежцу Нансену грамоту такого содержания:

«ГРАЖДАНИНУ ФРИТЬОФУ НАНСЕНУ.

IX-й Всероссийский съезд Советов, ознакомившись с Вашими благородными усилиями спасти гибнущих крестьян Поволжья, выражает Вам глубочайшую признательность от имени миллионов трудящегося населения РСФСР. Русский народ сохранит в своей памяти имя великого ученого, исследователя и гражданина Ф. Нансена, героически пробивавшего путь через вечные льды мертвого Севера, но оказавшегося бессильным преодолеть безграничную жестокость, своекорыстие и бездушие правящих классов капиталистических стран».

Председатель IХ-го Съезда Советов М. Калинин»[31].

Моссовет избрал его почетным депутатом. Нансен с глубокой благодарностью принял это звание.

Он стоял на трибуне. Его тихий голос звучал ясно и четко.

— Я только выполнил свой долг, спасая от смерти голодающих, так же как русские выполняют свой долг перед историей, провозглашая труд основой человеческого существования!

Он говорил по-английски с большими паузами, опустив глаза. Сидя в ложе для журналистов, недалеко от трибуны, я хорошо видел, что он волнуется, понимая ответственность своего положения — единственного члена Лиги нации, которому поверили, которого полюбили, которого чтит вся огромная Советская страна.

Нансену было ясно, что в эти минуты за него голосуют не только депутаты Моссовета, но и все стопятидесятимиллионное население страны, о которой спустя два года он писал в одной французской газете:

«Русский народ имеет большую будущность. В жизни Европы ему предстоит выполнить великую задачу… Россия в не слишком отдаленном будущем принесет Европе не только материальное спасение, но и духовное обновление».

— Я не знаю, окажусь ли достойным этого почетного звания, — продолжал Нансен, стоя на трибуне, — но постараюсь, хотя бы в малой степени, оправдать его… Триста лет тому назад мой предок, северный мореплаватель Ганс Нансен из Фленсборна, побывал на Печоре, ездил по городам России и по поручению русского царя исследовал побережье Белого моря. Мне ли, его потомку, отказываться от помощи трудовому народу страны, у которой такое великое будущее?

Такими словами закончил Нансен свое короткое выступление и медленно обвел взглядом переполненный и притихший зал. Из-под нависших седых бровей глаза его смотрели строго и вместе с тем мягко и смущенно…

Словно устав от переживаний, он тяжело опустился в кресло, склонил голову и принялся что-то рисовать на листе бумаги. Так он делал всегда в момент особого волнения.

Позже, уже в Закавказье, близко наблюдая Нансена, я не раз видел, как он густо краснел и отворачивался, если начинали говорить, что он великий человек…

Когда мы ехали по железной дороге из Батума в Тифлис, Нансен то и дело подходил к окну и подолгу смотрел на проносившиеся мимо пейзажи Рионской долины. При этом у него на лице появлялось выражение досады и недоумения.

— Неужели у здешних крестьян слишком много свободной земли? — спросил он у меня.

— Наоборот, — ответил я, — здесь не хватает земли, годной для обработки.

— Тогда не понимаю, как же можно мириться с тем, что такие огромные пространства находятся под этим дурацким папоротником! Ведь здесь можно возделывать ценнейшие культуры!

Пришлось объяснить, что все это живая и яркая иллюстрация последствий колониальной политики царского самодержавия. Советская власть уже принимает меры к тому, чтобы при помощи ирригации сделать эти площади пригодными для сельского хозяйства.

— Ведь это знаменитая Колхида, — сказал я, — и большевики снова открывают страну «золотого руна»…

…В Тифлисе членов комиссии пригласили посетить строительство ЗАГЭС — Земо-Авчальской гидроэлектростанции на Куре, первенца электрификации в Грузии. Инженеры провели их по всей трассе канала, ознакомили с общей схемой сооружения.

Работы велись среди массы вышек, подъездных путей, штабелей и куч строительного материала. Здесь же крутилась и рычала почерневшая от злости мутная Кура, уже зажатая в бетонные тиски.

Слышались тревожные сигналы колокола, рабочие разбегались в разные стороны, и воздух потрясал могучий взрыв, отдававшийся тысячами эх. Рвали каменный берег, чтобы расчистить место для генераторной станции. Куски голубого базальта с визгом взлетали к небу и грузно падали в желтую стремнину реки, высоко поднимая водяные столбы.

Члены комиссии так увлеклись этим зрелищем, что не заметили исчезновения Нансена.

Оглядевшись по сторонам, я увидел вдали его высокую фигуру. Он широко шагал среди глыб кутаисского гранита, привезенного для облицовки плотины.

Услышав крики зовущих его людей, Нансен на секунду задержался, но потом, показав рукой на храм «Мцыри», венчающий гору, снова зашагал дальше.

Я поспешил вслед за ним.

Извилистая тропинка довела нас до середины горы. ЗАГЭС уже казалась кучкой карточных домиков, когда шестидесятичетырехлетний Нансен, неутомимый и стройный как юноша, остановился около озера, похожего на голубое блюдечко. Ему нужно было щелкнуть кодаком.

У монастыря нас встретил пожилой монах.

Мы очутились под мрачными сводами храма, построенного более тысячи лет назад из огромных обтесанных камней, как будто не подверженных разрушению. Купол, лишенный верхнего света, казался бездонным. Пропадая во мраке, к нему устремлялись стены, расписанные узорами старинных фресок и покрытые налетом плесени.

Посреди храма неуклюжей громадой возвышался жертвенник солнцепоклонников, построенный задолго до того, как здесь появился христианский дом молитвы.

Выйдя из храма, мы уселись на ступеньках. Огромный пес, способный разорвать матерого волка, как старый друг, подошел к Нансену и положил ему на колени свою тяжелую голову.

Монах широко раскрыл глаза.

— Ва! — вырвалось у него, — Мой Лами еще ни к одному незнакомцу не подходил с таким доверием! Клянусь солнцем, у этого человека большая и светлая душа! Собаки это чувствуют лучше, чем люди!

Я в нескольких словах объяснил ему, кто такой «этот человек» и зачем он приехал на Кавказ.

— Да, да, — растроганно бормотал монах, — Мало на свете таких хороших людей! Дай бог ему благополучно завершить свое благое дело! Наша страна так нуждается в воде!..

Мы выпили по стакану холодного светлого вина из глиняного кувшина, зарытого в землю.

— Не тот ли это монастырь, о котором так поэтично рассказывается в одной из поэм Лермонтова? — спросил у меня Нансен и, получив утвердительный ответ, попросил что-нибудь прочесть из «Мцыри». Я продекламировал:

Не много лет тому назад,
Там, где сливался шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры,
Был монастырь….
Нансен внимательно слушал меня и одобрительно качал головой. Его добрые голубые глаза светились от удовольствия. Он сказал, что знает много русских слов, почти все понимает, а Лермонтова считает одним из лучших в мире поэтов за его мужественный стих, который очень хорошо переводится на норвежский язык. Заговорив о мужестве, мы вспомнили человека непоколебимой отваги и стойкости — Руала Амундсена, земляка и друга Нансена, который 21 мая 1925 года с пятью спутниками вылетел со Шпицбергена на двух самолетах к Северному полюсу[32]. От него давно уже не было известий, и это тревожило весь мир.

— Я спокоен за него, — сказал Нансен, — Амундсен очень опытный, осторожный и предусмотрительный человек. Он хорошо подготовился и, конечно, будет на полюсе…

Но все-таки, по словам Нансена, при исследовании полярных стран пора отказаться от собак и саней и начать применение больших дирижаблей, приспособленных для посадки на лед.

— Доктор, — сказал я ему, — вам уже немало лет, и вы прожили жизнь, полную тяжелых испытаний. Скажите, пожалуйста, чему следует приписать ваше отличное здоровье, выносливость и всегда ровное жизнерадостное настроение, о котором мне говорили ваши спутники?

— Я много работаю, — ответил Нансен, — Постоянная работа, физическая и умственная, спасает от неприятных мыслей, которые подтачивают организм, действуя на нервную систему… Кроме того, я всю жизнь занимаюсь спортом — лыжи, коньки, охота, гребной спорт и яхта… Когда мне было 17 лет, я стал чемпионом Норвегии по конькам в беге на длинные дистанции, а спустя год — побил мировой рекорд на дистанции в одну милю…

Я обратил внимание на то, что Нансен говорит о своих спортивных победах просто и скромно. «Впрочем, — тотчас пришло мне в голову, — ему ли, победителю Арктики, хвалиться своими конькобежными достижениями?»

Я узнал также, что увлечение спортом никогда не мешало его научным занятиям. Двадцати двух лет он получил степень доктора биологических наук и написал книгу о беспозвоночных.

— А что вы посоветуете в отношении ежедневного режима? — спросил я.

— Фестина ленте! — латинской пословицей ответил Нансен, — Спешите медленно!.. А кроме того, не ленитесь каждое утро принимать холодный душ, не кутайтесь без особой нужды и строго следите за ровным дыханием при любой обстановке… Вот, кажется, и все, что нужно для счастья простого человека, — с улыбкой закончил он, добавив: — Ведь счастье — это в первую очередь здоровье. Не так ли?

Сказав это, он одним быстрым и гибким движением поднялся с места.

Когда мы спускались с горы, Нансен на ходу швырял камешки, размахивал в воздухе шляпой, а в выражении лица У него было что-то мальчишеское.

В Тифлисе Нансен ознакомился с планом работ по орошению всего Закавказья — Грузии, Армении и Азербайджана.

В то время здесь была только старая оросительная система, технически несовершенная и запущенная. Огромные пространства земли, годные для земледелия, оставались без воды и превратились в выжженные солнцем пустыни. Но уже существовало учреждение, называемое «Закводхоз», во главе которого находился старый большевик Багдатьев. Беседуя с Нансеном и его спутниками, он в ярких красках рисовал будущее страны, когда в результате дружных усилий всех населяющих ее народов будет создана густая сеть оросительных каналов и сказочно возрастет благосостояние людей.

Багдатьев показал нам письмо В. И. Ленина к коммунистам Кавказа, в котором были такие строки:

«…Сразу постараться улучшить положение крестьян и начать крупные работы электрификации, орошения. Орошение больше всего нужно и больше всего пересоздаст край, возродит его, похоронит прошлое, укрепит переход к социализму»[33]. Когда по просьбе Нансена сняли копию этого письма, он бережно сложил лист бумаги вчетверо, вынул из бокового кармана большой бумажник и спрятал документ, который, видимо, произвел на него большое впечатление.

*
В Тифлисе пробыли пять дней, все это время Нансен аккуратно каждое утро ездил из гостиницы принимать горячие серные ванны. Поздно вечером выехали поездом в Армению.

Нужно было перевалить через горный хребет Малого Кавказа.

Проехали город Шулаверы, в котором родился Степан Шаумян. Нансен слышал о нем и попросил меня рассказать подробности из биографии этого мужественного большевика-ленинца, ставшего жертвой озверелых интервентов.

Когда мы проезжали мимо алавердских медных заводов, Нансен спросил, где еще в Закавказье есть медные разработки. Я ответил: «В Армении, в Зангезуре».

— Да, да, Кафан! — вспомнил он.

Оказывается, кто-то из его знакомых французов работал в Зангезуре на кафанских рудниках.

Уже во время предыдущих бесед я убедился в том, что у Нансена собрано большое количество сведений об истории, народе, хозяйстве, флоре и фауне Закавказья. Он много читал об этой стране и сделал некоторые интересные выводы. Ему была знакома идея «Севанского каскада», которому предстояло преобразить всю экономику Армении. Однажды он заявил мне, что южный прикаспийский Азербайджан с его латеритными почвами может развиваться как район влажных субтропиков и что там — место для культуры чая. Это вполне совпадало с планами советских хозяйственных организаций.

…Поезд двигался очень медленно, паровоз тяжко вздыхал, пыхтел и дергал вагоны, с трудом втаскивая небольшой состав на Джаджурский перевал. Наконец, на рассвете, собрав последние силы, он ринулся в темный четырехкилометровый тоннель, победоносно одолел самую высокую точку перевала и с ликующим ревом выскочил из тьмы навстречу новому дню, навстречу уже проснувшемуся Ленинакану.

Население города, пожертвовав сладким сном на заре, вышло к станции приветствовать гостя из далекой Норвегии. Он сошел на перрон и, пока паровоз набирал воду, решил побеседовать с группой черноглазых пионеров. Расспрашивал их о школе, о том, как организованы пионерские отряды, какой у них самый любимый спорт…

Подошли две учительницы.

— Мы знаем, что вы приехали изучать возможности для проведения оросительных каналов, — начала одна из них, — Всему миру известно, какой вы решительный человек, вас все любят и уважают. Мы желаем успеха в вашей работе! Нам так нужна вода! Даже в нашем городе ее не хватает, приходится возить в бочках за пятнадцать километров… Мы каждую каплю бережем!

Нансен стоял, слушал, разводил руками и говорил:

— Ах, если бы я был всемогущим, я бы приблизил к вам воду из этих прекрасных ледников!

И показал на два ослепительно белых снежных горба прозрачного Арагаца. С одного из них, как легкая пушинка, оторвалось облачко, поплыло навстречу другому, но не успело с ним обняться — растаяло в голубом необъятном небе.

…И снова станция за станцией: многие из них превратились в развалины, напоминающие о недавно прокатившейся по стране гражданской войне и о нашествии турок.

После турецких зверств 1915–1916 годов в Армении осталось около тридцати тысяч сирот. Из двух миллионов армян, живших в Турции, половина была уничтожена, а стальные бежали в разные страны и влачили на чужбине бедственное существование.

И стоял у окна рядом с Нансеном. Недалеко от железнодорожного пути на обугленном пепелище крестьянского домика стоял полуголый в рубищах мальчик и махал ручонкой, провожая несущийся поезд.

«Может быть, отец и мать этого мальчугана, — думал я, — пали под ударами турецких ятаганов, и он остался один. А теперь смотрит на бегущий мимо поезд, в окне которого белеет голова старика, приехавшего издалека с желанием поддержать мир и дружбу между народами, дать влагу полям, залитым кровью… Но чего он может добиться один?»

* * *
«Ширак — житница Армении!»

Так с древних времен говорили об этой огромной равнине, на которой когда-то зеленели поля, созревала знаменитая ширакская пшеница.

Несколько войн, междоусобица, раздоры привели к тому, что люди запустили хлебопашество, оросительные каналы занесло песком, мирабы, специалисты по орошению, перестали следить за тем, чтобы во время дождей в больших водоемах накапливалась влага. Ширак заглох. Угроза голода нависла над этим когда-то плодородным и веселым краем. Солнце поспешило выжечь сады и виноградники. Поля превратились в голую пустыню. А неподалеку, за горным хребтом, кипел, извивался среди камней шумливый Ахурьян-Арпачай, бесполезно унося свои воды в море.

В первые годы после установления советской власти сюда пришли инженеры и рабочие. Долго и настойчиво долбили они гору. Действуя киркой, молотком и динамитом, пронизали ее ниткой тоннеля, и Ахурьян должен был через него дать воду Ширакской долине.

Это замечательное событие произошло как раз в те дни, когда комиссия Нансена посетила Ленинакан.

С утра до ночи по улицам города ходили глашатаи и оповещали всех о радостном событии. Город был празднично украшен, с балконов спустили самые красивые ковры. В гривы лошадей вплели ленты, на рога буйволов повесили красные банты. Смуглые лица жителей сияли.

Еще только начало светать, а уже возбужденные ленин-аканцы тронулись к тому месту, где пролегала трасса оросительной системы. Ехали в пролетках, фаэтонах, на автомашинах, волах, верхом на пылких карабахских жеребцах, шли пешком, с жаровнями, с бубнами, с грудными детьми, с бурдюками вина за спиной.

Тысячи сирот с красными знаменами шли по дороге, чтобы приветствовать представителей братских народов Советского Союза, поставивших себе целью вернуть благосостояние и радость мирного труда обнищавшей, разграбленной Армении.

Далеко в ущелье гремел и бился Ахурьян. Наступил последний день его свободы. Через несколько часов мудрые и трудолюбивые люди запрут его бирюзовые воды в гранитные стены, толкнут их в тесный проход двухкилометрового тоннеля, а затем прикажут течь по равнине, и пойдет поток к полям, забыв свою недавнюю прыть и ярость.

Голубоватые скалы, складками опускавшиеся к реке, были усыпаны людьми. Около плотины невозможно было пробраться через огромную толпу. Перед трибуной на камнях расположились почетные гости.

Нансен сидел вместе с председателем Закавказского Центрального исполнительного комитета Махарадзе. Рядом с ними в огромных роговых очках стояла корреспондентка американского газетного треста. Оживленной группой разместились «именинники» — инженеры, водхозы, водначи, водснабы, гидрологи, гидротехники и прочие водные специалисты, приехавшие сюда с разных концов страны, чтобы принять участие в осуществлении славного дела…

Мелькнул флажок в руке распорядителя, опустились щиты плотины. Прошло десять минут, и на том месте, где только что сновали люди, появились ручейки, потом они слились и вскоре превратились в обширное озеро, достигающее краев плотины. Страшный удар потряс воздух, взметнулся столб дыма, пронизанный огнем, и вдруг рассыпался бойкий горох ружейного салюта, зазвучал «Интернационал» и загремели аплодисменты.

Махарадзе вертит ручку подъемных винтов. Ему помогает Нансен, изо всех сил нажимая на штурвал большими, сильными руками. Через взорванную перемычку, бурля и крутясь, в тоннель хлынула вода.

На митинге выступил и Нансен.

Он сказал, что вода вместе с другими благами жизни Делает людей счастливыми. И надо стремиться к тому, чтобы на земле не было ни одной нивы, ни одного виноградника или сада, который испытывал бы нужду в воде. Тогда люди будут счастливы и могущественны, тогда умрет зависть и расцветет мир!

После митинга Нансен выразил желание посмотреть, как население встретило воду на самой трассе канала.

Для этого нужно было спешить, и ему предложили перебраться через гору напрямик. Нансену и мне дали двух сильных животных — осла и лошадь — все, что оказалось под рукой. Экипаж (а тем более машина) не смог бы проехать по узкой горной тропе.

Нансен заявил, что он предпочитает осла, так как еще ни разу не садился на это симпатичное животное.

Мы тронулись в путь и очень быстро перевалили через гору. Спустя полчаса были уже на другом конце Ширакской равнины и здесь, вдали от речей и салютов, наблюдали торжество иного характера.

У края еще сухой, недавно вырытой канавы сидела большая группа крестьян. Они пришли сюда на рассвете. Около женщин стояли колыбели, в которых спали или играли самодельными игрушками смуглые младенцы. Другие женщины пряли тонкую шерстяную нить, накручивая ее на веретено, висящее у ноги; под мышкой или за пазухой у них были пучки белоснежной шерсти. Мужчины попыхивали маленькими трубочками, то и дело посматривая в ту сторону, откуда должна была прийти вода.

И вдруг совершенно неожиданно, гоня впереди себя сор и пыль, в канаву прокралась вода, арпачайская вода!

Все вскочили на ноги и, как зачарованные, смотрели на нее. Послышались радостные возгласы, запищали ребятишки, женщины побросали веретена и на корточках присели у самого края канавы, не веря своим глазам.

Какой-то старик с веселым озорством в глазах сорвал с головы баранью шапку и швырнул ее в несущийся поток. Это послужило сигналом — в канаву полетели шапки, кепки, платки, ожерелья… А когда восторг достиг наивысшего предела, ребятишки, на бегу сбрасывая с себя одежду, бросились к воде и, словно испуганные лягушки, плюхались в мутный поток, визжа, кувыркаясь и ныряя.

Нансен, широко расставив ноги, щелкал кодаком. Но, наконец, и он не выдержал. Сорвал с головы шляпу, высоко помахал ею над головой и, размахнувшись, что есть силы швырнул ее в воду, которая все бежала и пела, и смеялась, неся с собой прохладное дыхание реки, убегая все вперед и вперед, ласково облизывая истомленную жаждой землю…

*
Во время пребывания в Армении Нансен захотел посетить и те районы республики, где возрождалась культура хлопка, тоже остро нуждавшаяся в орошении. Трудно добывать воду в стране, где лето длинное и жаркое, а солнце палит четырнадцать часов в сутки.

…Еще не везде сошел снег, еще не прилетели аисты и не проснулись от зимней спячки черепахи, а хлопкороб уже бродит с рогатым заступом по полю, проваливаясь в жидкую грязь выше колен. Надо прочищать канавы, надо открыть вольный ход для воды, приготовиться к «арату» — первому пуску воды перед пахотой.

«Арат» прошел обильный. Земля напилась и просит работы.

В ясное утро выходит хлопкороб на влажное поле со своими отощавшими за зиму буйволами. Пристально смотрит на дальние горы. Слава богу, много еще снегу в горах, хватит воды на все четыре полива, до самой осени. Пора пахать!

Ахей! Ахо-о! Буйволы тянут так сильно, словно их всю зиму кормили ячменем. Новенький плуг, купленный в кооперативе, режет глубоко, не то что дедовская соха, сделанная из корневища дерева. Частым дождем падают в борозды крупные семена.

Дней через пять, если не обидят холодные ночи, на черном ковре заблестят изумрудные глазки первых ростков.

У соседей начали сеять машиной. Священник-тертер узнал об этом, рассердился, собрал крестьян и показал им то место в «Священном писании», где сказано:

«От руки твоей не оскудеет земля…»

— Вы видите, «от руки», а не «от машины»! — гневно сказал он.

Но кто-то из молодежи разумно ответил:

— Да ведь и машина тоже сделана руками человеческими!

*
Мы ходили по улицам Эривани. Стоял знойный полдень.

Нансен подошел к киоску с сельтерской водой. Стоявший рядом пожилой армянин отвел нас в сторону и сказал:

— Сразу видно невежественных иностранцев!.. Ну кто же в Эривани пьет сельтерскую воду, кроме неразумных ребятишек?! Идемте, я угощу вас настоящим освежающим напитком.

И он вдоволь напоил нас из влажного кувшина чудесной ключевой водой, чистой, как детские слезинки.

«Кырх-булах!» — сорок источников, соединяясь в один поток, обильно питают эриванский водопровод. Вода, которую почел бы за счастье пить житель самой благоустроенной столицы, льется здесь вовсю. Целые каскады омывают Улицы. Ею орошают фруктовые сады, виноградники и огороды, ее на каждом шагу продают быстроглазые коричневые мальчишки, предлагающие певучими голосами:

Сар джур хмох —
Сирд ховацнох!
(Выпей холодной воды
Успокой свое сердце!)
Наешьтесь до отвала, выпейте стакан нашей воды — вы второй раз сядете обедать! — говорят про эту воду эри