Ксения [Юрий Павлович Плашевский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Юрий Плашевский КСЕНИЯ

Было уже холодно, но по-прежнему ясно, и Абруццские горы выступали по утрам в сиреневой дымке отчетливо. Днем, в потоке света, они исчезали, словно окутывались золотистой волшебной тканью, делавшей их невидимыми.

Монастырь стоял на вершине высокого холма, склоны которого густо поросли оливковыми деревьями. Урожай плодов с них уже давно убрали, и деревья теперь отдыхали, медленно погружаясь в зимнюю дремоту. Листья их поблекли и покрылись пылью.

Обширная терраса у главных ворот монастыря, выложенная большими белыми плитами известняка, переходила в дорогу, которая, извиваясь, спускалась вниз, в долину.

В то декабрьское утро по террасе медленно прохаживались монах и юноша-воспитанник. Небо наливалось светом. Горы на востоке потемнели. Они стояли почти черные, резко выделяясь на желтом фоне.

Юноша не отводил глаз от пламенеющего небосклона. Он остановился, опершись на невысокую каменную ограду.

Монах подошел к нему, и оба они теперь в молчании смотрели на восток. Наконец поверх черного края гор брызнул острый, ослепительный луч, который тут же неудержимо начал шириться, расти. Поток света излился на мир.

Юноша повернулся к монаху. Тот заметил в широко раскрытых голубых глазах его слезы.

— Ты чувствителен, Томазо, — усмехнулся монах, — и благочестив… Я знаю. Это хорошо. Но и в восторгах следует соблюдать умеренность, сын мой.

На террасе между тем становилось людно. Мимо, погоняя тяжело нагруженных ослов, прошли два простолюдина в кожаных капюшонах, надвинутых на лоб, с ниспадающими на плечи краями. Низко поклонившись монаху, они подошли к воротам и закричали наверх сторожу, чтобы он впустил их. Ослы остановились, потряхивая головами, постукивая копытами. Из мешков, перекинутых через спины животных, торчали большие тонкогорлые кувшины, покрытые темной зеленой глазурью. Кувшины были полны свежего оливкового масла нового урожая.

Сторож выглянул в оконце башенки, что-то крикнул и исчез. И слышно было, как он, шаркая ногами, спускался по лестнице. Вскоре ворота, сбитые из толстых дубовых бревен, растворились. Погонщики вместе с ослами вошли во двор монастыря, но долго в прохладном утреннем воздухе чувствовался еще аромат свежего масла, рожденного благословенной землей Италии.

Из ворот, толкая перед собой тележку с большой деревянной кадью, вышли двое монахов. Приблизившись к колодцу, обнесенному белой каменной квадратной оградой, остановились и не торопясь начали набирать воду.

Скрипел ворот. Раз за разом из колодезного мрака подымалось темное дубовое ведро, и в кадь лилась тугая холодная струя.

Снизу вновь послышалось цоканье копыт. На террасу въехал всадник в длинном синем шерстяном плаще и таком же берете. Конь рыжей масти с белой звездой на лбу, остановившись, посмотрел на солнце и тонко, заливисто заржал.

Человек в берете спешился, подошел к монаху, поклонился низко, сказал:

— Благословите, падре.

— Кто ты? — спросил монах, благословляя его.

— Джованни Руффо, из Флоренции, из цеха торговцев мехами, сукнами и другими благородными материями, а также благовониями и пряностями.

— Хорошо, Джованни, — сказал монах, кивнув торговцу. — Видно, прибыл ты в святую обитель с некоей целью?

— Да, падре.

— С какой же?

— Год назад вернулся я из дальнего путешествия. И оно, благодарение пресвятой деве, принесло мне добрый барыш.

— И теперь ты вновь хочешь отправиться в чужие страны?

— Да, падре. Снова собираюсь в дорогу. Но прежде чем пуститься в путь, желал бы я отслужить мессу пресвятой деве и заручиться ее покровительством.

— Хорошее дело ты задумал, Джованни, и дева Мария будет с тобой. В том порукой наша святая обитель и усердные молитвы братьев ее. А далек ли твой путь?

— Далек, падре. Через Альпы, через Каринтию и Штирию, через страну Венгров и Моравов. А дальше через вольный королевский город Краков. За ним начнутся многоводные реки русов, и на одной из них стоит Киев, обширный город, цель моя.

— Велик ли город этот, Джованни?

— Да, падре. Размерами он превосходит Флоренцию, где я родился. Много вместил в себя Киев домов, а вместе с ними и знатного, и черного народа, а также купцов, и весьма искусных резчиков, и писцов, и скорняков, и золотильщиков, и других мастеров. Роскошные стоят в нем над большой рекой дворцы князей, и храмы божьи, и монастыри христианские.

— И торг большой в этом городе?

— О да, падре, очень большой, — купец вздохнул с каким-то сожалением: видно, представилась ему на мгновение кипящая яркими пятнами торговая площадь далекого богатого города, и в нем вновь проснулось желание поскорее окунуться в ее пестрые толпы.

— Что же ты привез оттуда, Джованни?

— Меха я привез, падре. О, если б вы знали, какие мягкие, и нежные, и ласковые есть меха в той стране! Черные, как ночь, и белые, как нетронутый утренний снег. И дымчатые, и голубоватые, и бурые с подпалинами, и красные, яркие, как огонь. И еще в них находишь забвение, когда в теплом их сумраке купаешь лицо.

Монах внимательно посмотрел на купца, спросил как бы вскользь:

— Там была женщина, Джованни, которую ты знал?

Купцу кровь бросилась в лицо. Томазо смотрел на него с жадным любопытством.

— Там много женщин, падре. Но была там, да, была одна, — лицо его дрогнуло, — и не женщина даже еще, юная девушка… Она ходила мимо подворья, где поместились торговые гости из других земель. Там, рядом, был старинный монастырь. Иногда она останавливалась, смотрела на нас. И на меня смотрела и улыбалась…

— Она была красива, да? — спросил Томазо. Голубые глаза его потемнели.

Купец посмотрел на него, вздохнул.

— Я подарил ей изображение ангела, которое у меня было с собой. Оно ей понравилось.

— Какое изображение ты подарил ей, Джованни? — строго спросил монах.

— Из терракоты, — купец взглянул испуганно, — такая статуэтка красная, с крыльями. Ее нашли в земле около дома моего во Флоренции.

— С крыльями и будто летит?

— Да, падре.

— А на голове венок и в руке пальмовая ветвь?

— Да, падре.

— Нечестивец! Разве это ангел?! Это Ника! Языческий истукан, которому поклонялись здешние племена, пока не воссиял свет христовой веры…

— Я не знал, падре, — в замешательстве сказал купец.

— Бог милостив, Джованни. Но это обойдется тебе в пару лишних золотых или в один добрый мех лисицы. Иначе дева Мария отвернет от тебя лицо свое. Ведь ты привез в дар нашей обители кое-что от щедрот своих?

— Да, падре.

— Щедрот! — раздался рядом скрипучий, злой и насмешливый голос. — Но что в щедрости той и в богатствах изысканных и лукавых, если торгуете благодатью божьей и если молчит душа, и замкнуты уста духовные, и печать на них каинова! Потому что маммона — единая цель ваша! Ха-ха-ха!

Все трое быстро обернулись. В двух шагах стоял неслышно подошедший жилистый, высокий, худой бродяга в старой, выгоревшей, залатанной рясе, подпоясанной грубой веревкой. Он был простоволос. Длинные рыжие космы падали на плечи. К покрасневшим от холода голым ступням его сыромятными ремнями были прикручены грязные стоптанные сандалии.

Серые глаза незнакомца были неподвижны. Запекшиеся губы с кровавыми струпьями, изогнувшись в насмешливом оскале, открывали судорожно стиснутые зубы. Он глядел дико, с ненавистью.

— Не горячи вы и не холодны, а только теплы, — продолжал он с жаром, торопливо, — и оттого изблюю вас из уст моих. И так сказал вам тот, кто человеком рожден, жертвенным тельцом умер, и львом воскрес, и орлом вознесен. И кара его уже над вами. Идет с востока народ из Тартара, побивая всех и сметая все. Пламенем объяты города, и плевелы на полях, и трупы, и вороны. И нету силы дорогу заступить. Занесена над вами звериная лапа, а в ней — меч!

— Ты лжешь! — задрожав в гневе, страшно закричал флорентиец. — Нет такого народа!

— Есть! Уже вести доходят!

— Нет! А если явится, то путь заградят.

— Не вы ли? — захохотал безумец, не отрывая исступленного взгляда от флорентийца. Он уловил в голосе купца тревогу и, наслаждаясь порожденным смятением, вдруг побежал по дороге назад, тыча перед собой перстом и скаля зубы.

Он исчез так же внезапно, как и появился.

— Кто это? — еле переведя дух, спросил купец.

— Безумный, — неохотно отвечал монах. — Был в ордене доминиканцев, но изгнан за непотребство и живет, как зверь. Не тревожься, Джованни. Ступай в монастырь, тебя примут. И не печалься о той женщине из Киева. Да будет с ней благословение божье. Иди.

Купец поклонился и пошел к воротам, ведя коня на поводу.

Монах посмотрел ему вслед.

На террасу между тем вступила небольшая процессия. Четверо крепких слуг несли крытые носилки из орехового дерева, в которых возлежала дама. Меж сдвинутых в сторону алых занавесок виднелось ее прелестное лицо в обрамлении черных волос. Большой квадратный вырез зеленого бархатного платья открывал нежную белую грудь.

Впереди и позади носилок шли четверо скороходов в лимонных камзолах с вышитым на правом плече черным трилистником. Головы молодых людей были украшены желтыми шапочками с изумрудными перьями. Они несли двух соколов и попугая.

По знаку дамы носилки остановились.

— Благословите меня, святой отец, — сказала она монаху.

Тот нахмурился, однако направился к даме немедля. Носильщики опустили носилки на белые плиты террасы.

— Я весь внимание, прекрасная Виола.

— Я хочу, чтобы вы, падре, благословили меня. И, кроме того, мне хочется получше рассмотреть вашего юного собеседника. Скажите ему, что я не кусаюсь и что молодые люди в моем доме становятся более ловкими и обходительными. Это делает их приятными и умными кавалерами и благородном кругу. Не так ли, падре?

Тут она улыбнулась монаху, который с готовностью благословил ее. Однако почти все сказанное ею было обращено к Томазо, который, словно окаменев, не отрываясь смотрел на нее.

— Подойдите сюда, милый юноша, — продолжала она, — и скажите хотя бы слово. Мне хочется услышать, какой у вас голос.

Томазо медленно подошел к носилкам, не отрывая взгляда от лица красавицы. Виола протянула ему руку. Он схватил ее и жадно поцеловал. Виола усмехнулась:

— О, я вижу, мальчик не может вымолвить ни словечка, но чувства рвутся из него сами.

Томазо, по-прежнему ничего не говоря, смотрел на нее.

— Ну, ну, не так серьезно, — тихо сказала Виола и белой рукой потрепала его по щеке. — Если вы захотите увидеть меня, то на неаполитанской дороге вам укажут мою виллу.

Тут же по ее знаку носилки были вновь подняты, вся процессия направилась в ворота монастыря, где и исчезла.

— Кто это? — спросил Томазо.

Монах хмуро посмотрел на него.

— Это Виола, племянница кардинала.

— Племянница его преосвященства?

— Да.

Монах усмехнулся.

— Томазо, — он пристально посмотрел на юношу, — ты должен быть свободен, потому что небо ждет от тебя подвига.

— Я верный сын церкви, падре.

— Ты сын человека, Томазо. Женщина родила тебя в муках, и женщина передала тебе все страсти и желания, которые волнуют сынов человеческих. И они просыпаются сейчас в тебе и тусклым дымом страстей одевают мысль твою. Мысль же не тебе принадлежит, но вере. И она должна быть ясна, твоя мысль, чтобы ничто не туманило ее. А освободиться от желаний можно, лишь утолив их.

Томазо странно смотрел на монаха, слушая его речь.

— Вы ошибаетесь, падре, — тихо сказал он. — Не о племяннице кардинала думаю я сейчас. Но о грозе, идущей с востока, и о той девушке из далекого города русов, о которой поведал нам флорентиец Джованни. Интересно было бы узнать, как ее зовут?

Монах поджал губы.

— Ты мечтатель, Томазо, — сказал он. — Ты мечтатель, и разум твой все еще как норовистый и необъезженный конь. Впрочем, время утренней прогулки нашей истекло. После трапезы нам надлежит уединиться для работы в монастырской библиотеке.

* * *
А великий город русов, о котором помянуто было несколько раз в рассудительных, философических и забавных словах во время тех декабрьских бесед на террасе монастыря у Абруццских гор, горел уже много дней и ночей.

Едкая гарь стлалась по улицам. С неба падал снег и смешивался с клубами дыма, и от этого свет нового дня, встававшего над городом, казался каким-то необычным и все выглядело диким и жестоким.

Плотное кольцо осады окружало город. Скрипели татарские телеги, ревели верблюды, ржали кони. Там и сям во множестве пылали костры.

Еще стояли на высоком валу Ярославова города могучие стены. Но супротив ворот работали без передыху стенобитные машины татар, круша камень, дерево, железо, землю, и уже пробиты были Лядские ворота. Спешенные татары кинулись было в пролом, но наткнулись на новую стену из бревен, которую в страшной спешке успели возвести русы позади ворот. Сеча закипела с новой силой.

И непрестанно со свистом неслись через стены камни, которые бросались в осажденных особыми метательными орудиями. И так тяжелы были иные камни, что четверо татар с трудом подымали их. И еще стреляли зажженными глиняными горшками с земляным маслом. Чертя в воздухе красный и черный след, летели они над улицами, ударялись и лопались с треском, и горящие струи вырывались из них, зажигая дома, поражая людей, разливая вокруг дым, смрад и пламя.

С высокого холма следил за битвой Батый. Он сидел верхом на вороном коне. Сдвинутые кустистые брови почти скрывали щелки глаз, которые были устремлены на горящий город. Иногда он наклонял голову набок, как бы прислушиваясь к шуму битвы, словно стараясь уловить в пей одному ему известный звук.

На нем была огромная из белых овчин шуба с длинными полами, крытая тонким алым сукном. Из-под нее выступал распахнутый синий шелковый халат, открывавший могучую бронзовую грудь. На голове красовался сдвинутый назад большой малахай с откинутыми в сторону и на спину пышными рогами ярко-рыжего лисьего меха.

Позади возвышался белоснежный островерхий шатер, у входа в который горел костер. Там стояли пешие и конные татары. По правую руку от Батыя на расстеленном драгоценном ковре с пурпурным узором в окружении подушек сидел пожилой араб, прибывший по приглашению Батыя в его ставку, чтобы собственными глазами увидеть гибель великого города русов и завершение завоевания их земель. Ему было сказано, что, если пожелает, он может следовать с непобедимым войском татар далее, на запад, куда лежал их путь.

Араб, который у себя в Багдаде был придворным библиотекарем и занимался составлением исторических хроник, смотрел на горящий Киев. Белая бородка его подрагивала.

— А что будет потом? — громко сказал он.

— Кто может это сказать? — усмехнулся Батый. — Вы, последователи вашего пророка, утверждаете, что будущее знает аллах. И вы верите в это. Мы иногда думаем, что будущее известно духу великого Тэнгри. Но мы не очень верим в это.

— Хорошо, — опять громким напряженным голосом заговорил араб. — Пусть так. Но что вы хотите сделать потом?

— Мы хотим дойти до моря франков. Так завещал нам великий Чингисхан.

— А потом?

— Когда от моря до моря вся Вселенная, накрытая вечным небом, окажется под копытами вот этих коней, — тогда… О, тогда мы будем кочевать, как встарь… Это тоже приказал он. Только кочевать и никогда не садиться на землю…

— Какой он был, Чингисхан?

— Он был Чингисхан. Равного ему не было.

Батый задумался.

— Что было в нем главным?

— Главным, — уверенно сказал Батый, — были в нем его глаза. Ничто не увлекало его взор так, чтобы он не видел при этом всего остального. Он видел все и мыслил обо всем.

А русичи, что сражались в обложенном, исходящем дымом городе, уже изнемогали, и силы их подходили к концу.

В это мглистое страшное декабрьское утро по узкой улице Ярославова города, запруженной людьми, телегами, скарбом, изголодавшимся, непоенным, мычащим скотом, который согнали сюда жители посадов при подходе полчищ татар, бежала девушка.

На лице ее отпечатались страх и усталость, губы запеклись. В больших карих глазах горел лихорадочный огонь. Длинное холщовое платье было испачкано золой.

Она бежала мимо черных изб, огибая то и дело посадские телеги, коров, распряженных лошадей. Под телегами почти всюду лежали женщины и дети. Слышались резкие голоса, причитания и плач.

Она выбежала на верхнюю площадь и остановилась. Треща, плюясь желтыми огненными искрами, догорал терем боярина Михайлы Розмира. По всему подворью клубился дым, но людей уже не было, и это, наверное, было самым страшным.

Ближе, возле уцелевшей стены церкви Рождества богородицы, она увидела ратников. Мечи их, и щиты, и шеломы висели на стене, на вбитых меж бревен кольях, тут же прислонили они свои самодельные копья.

Седой одноглазый кожевник доставал деревянным черпаком из котла житную кашу с кусками мяса, оделял ратников. Усталые, с черными, покрытыми земляной пылью лицами, садились они с глиняными горшками, с деревянными мисками в руках на бревна, хлебали ложками горячее варево.

— А, Ксения, — сказал одноглазый, увидев девушку, — ты чего?

— Где Роман? — она подошла, остановилась. — Ты его видел?

— Нет. Мы сейчас лишь из сечи. Там его, у Летней башни, не было. Да мы скоро опять туда. Только голод утолить — и опять на стену. Там за нас пока бьются. Да татары-то не ждут.

— Ну, что, что татары? А вы как?

— Да пока держимся. Но тяжко. Что бог даст.

— Милые, родные, уж вы не выдайте нас… Ведь нам тогда все одно — погибель.

— Живые не выдадим, — жуя пищу, поднял один ратник от миски глаза, посмотрел твердо, и она тоже смотрела на него и видела, как у него на молодой, сильной шее ходил кадык, — а мертвые — бог весть.

— Постоим, девка, покуда в руках сила, не бойся, — отозвался сидевший рядом коренастый приземистый кожемяка в самодельном плетеном панцире с бляхами. — Постоим. Да жаль, с самого-то начала дружины мало княжеской здесь было. Вот тебе и стольный град…

— Ты ступай, Ксения, ступай, — сказал одноглазый. — Не дело тебе здесь метаться. Не ровен час, камень идольский зацепит или смага проклятая: масло из горшка пламенем опалит, убьет. Иди, хоронись. А Романа встречу, я ему скажу, что тебя-де видел. Ступай…

— Скажи, у деда я, в монастыре…

— Скажу, скажу…

Ксения отступила, горячими, исступленными глазами глядя на ратников, шепча молитвы, широко крестя их перстами правой руки. Потом повернулась, побежала.

Позади со свистом пронесся, ударился о стену татарский горящий горшок, треснулся на мелкие куски. Она оглянулась. Двое, вскочив, шеломами черпали землю, забрасывали струи горящего масла.

За углом закричала женщина. Вдали нарастал шум, будто гром прибоя. Ратники быстро доедали похлебку. Иные уже разбирали мечи, надевали на руки щиты…

До монастыря Ксения добралась в сумерках короткого зимнего дня. Дым гуще, чернее подымался, стоял над городом. Пожарища желтыми, красными языками тянулись к небу. Тучи на западе разошлись. Солнце садилось багровое, кровавое.

Она поднялась по лестнице, вошла в келью деда. Он сидел у стола и, как всегда, писал. Лампада горела перед ним на стене.

Он повернул голову. Длинные белые волосы обрамляли сухое лицо, широкими волнами лежали на плечах. Темно-серые глаза были бездонны.

— Ты пришла, Ксения? Ты привела Романа?

— Нет, дедуня. Я его не нашла. Ему скажут, что я здесь. Если встретят.

— Хорошо. Будем ждать. Поешь, Ксения. Брат Ефрем приходил. Принес хлеба, мяса жареного. Там, на окне…

— Не хочу. Куска проглотить не могу. Горит град. Гибнут люди.

— Нет, Ксения, ты поешь. Тебе силы нужны будут.

Он обвел глазами келью.

Иконы в углу. Полки по стенам, на них свитки рукописные. И книги — большие и малые, толстые и тонкие. В коже и в холстине. С крышками деревянными, расписанными киноварью, и зеленью, и охрой. С каменьями, с застежками, с медными выступами-жуками.

И на ту, что перед ним лежала раскрытая, — на нее тоже бросил взор. Правда, взглянул только искоса и как бы с боязнью, словно она следила за ним. То было самое великое в жизни: летопись. Киевский свод. До последнего заносил он на страницы то, что совершалось. И неотступно думал: что будет, если стены не выдержат, и ратники, и дружина падут, и то ревущее за валами море ворвется сюда… Что будет? Что с ней будет? С ней!

— Братья приходили, кто жив, — он отложил перо, потер лоб, — приходили и потрапезовали, да скоро и ушли все впопыхах. Стены-то рушатся, и их чинить надо. Перед уходом, что успели: узорочье, злато, серебро, каменья, ризы — попрятали, зарыли. Иные книги я им отдал — зарыли же. А эту, — кивнул на раскрытую летопись, на ее шелковистые, желтовато-белые пергаментные листы, сморщился, как от боли, — эту боюсь. Это, спаси Христос, хорошо, если скоро отроют. А нет — пропадет. От сырости в земле пропадет.

Он пристально посмотрел на Ксению. Она молчала. Смотрела в узкое высокое окно. Там, вдалеке, билось пламя.

— Ксения, — он встал, подошел к ней, обнял. — Ксения, ее спасти надо, — кивнул на книгу. — Если со мной, оборони господь, что случится, ты ее унеси. На север унеси, в леса, в иные города — Смоленск или Новгород, с Романом унеси, а?

Ксения поцеловала его.

— Унесу, — прошептала она.

Разрывающий душу грохот обрушился сверху.

Ксения, прижавшись к стене, увидела, что потолок обваливается. В пробитую в углу дыру, круша иконы, полки, книги, утварь, рухнул черный громадный валун. Старик метнулся к столу. Затрещала, вывернулась из пазов и упала балка. Лампада разбилась с тонким, еле слышным в этом грохоте звоном.

Последнее, что заметила девушка, прежде чем погас язычок лампады, — были взметнувшиеся льняные кудри деда: он упал под рухнувшей балкой.

* * *
В очаге комнаты, служившей монахам библиотекой, весело трещал огонь. От крупных поленьев тянуло приятным смолистым запахом.

Томазо, примостившись в большом черном кресле, обитом кожей, слушал монаха. Тот читал Евангелие. Глаза юноши были устремлены в огонь. За плотно закрытыми ставнями слышались завывание ветра и шум дождя. К ночи разразилась непогода.

Читая священное писание, монах время от времени бросал взгляд на Томазо и видел, что мысли юноши витали далеко и слушал он плохо.

В языках пламени, на которые был устремлен взор юноши, ему виделись лица флорентийского купца, красавицы Виолы, но более всего, пожалуй, — угрожающий, искаженный лик безумца, предрекавшего гибель того мира, в котором они жили.

— О чем ты думаешь, Томазо? — наконец спросил монах, прерывая чтение.

— Простите, падре, я увлекся мыслью.

— Какой же?

— Если источник мира есть добро полное и совершенное, то откуда же возникло зло?

Монах нахмурился.

— Вседержитель не может быть повинен в зле, — строго сказал он.

— Это Джованни Руфо смутил меня своими рассказами. И бродяга-доминиканец. И, может быть, Виола, племянница его преосвященства.

— Но всякий, обвиняющий творца, богохульствует.

— О, как огромны пространства, отделяющие нас от того города, где он был. Но, отделяя, они соединяют. И потому мы — одно, падре, мы — одно!

— Мысль должна быть чиста. Тогда она увидит истину.

— Пусть разорвется грудь моя, и прижму я к сердцу мир, добр он или ужасен.

— Промысел ведет людей, и не должно сомневаться.

— И как будто исполнилось все, и довольны, и нечего желать вам, да?

— Не кричи!

— Но рано, рано удовольствовались!

— Не кричи, сын мой!

— Потому что никто не знает часа, в который придет сын человеческий, и что с ним, с сыном человеческим, сейчас! Никто! Никто!

Монах встал, подошел к нему, обнял.

— Перестань, Томазо, — он поцеловал его в лоб. — Перестань. Мудрость веков окружает тебя. Посмотри: вот книги. Прислушайся к их голосу. Он глубок и спокоен.

* * *
Мимо опять с грохотом промчался татарский всадник, исчез. Роман сжал ее плечо, наклонился, прошептал в самое ухо:

— Лежи. Не двигайся.

Они замерли. Кроваво позади них рдело догорающее пожарище большого терема. Разрушенный монастырь остался далеко. Частый топот копыт, крики татар, плач людской, треск пламени вокруг сливались в непрерывный гул, что ходил волнами. Иногда казалось — тяжкий стон поднимался от земли: Киев в потопе, в пожаре и гибели!

— Не шевелится, — прошептал Роман. — Уж сколько смотрю — бревном лежит. Наповал ссадили.

Ксения смотрела через улицу, куда он показывал. Там, у забора, вытянулся неподвижно громадный татарин. Еще раньше, когда они, приближаясь, пересекли большое подворье, подползли, затаились у разрушенной стены погорелой избы, — татарин вылетел из-за угла на улицу. Но бег коня был неровен, и Роман увидел — в груди у конного торчит, подрагивая, глубоко вошедшая стрела. Поравнявшись с ними, всадник вдруг завалился назад, вбок и тяжко рухнул на бревенчатый настил мостовой. Конь ускакал.

— Жди, — прошептал Роман и тут же пополз через улицу. Ксения увидела — он наклонился над татарином, приподнял его, перевалил в пролом в заборе и сам исчез там же. И надолго пропал.

Ксения лежала ни жива ни мертва. Ее била дрожь, и минутами она словно забывалась, но и в забытьи судорожно прижимала к себе завернутую в холстину книгу и еще узелочек малый с одеждой и в ней — глиняный ангельский образ, что фряжский купец подарил прошлой осенью. Год это было всего назад, а кажется теперь — век.

Она вдруг задремала, как в омут упала, и проснулась от тихого толчка. Взглянула, не понимая, и тут же дико закричала: над ней склонился громадный татарин в чапане, и малахай его заслонил полнеба, и в руке его была камча.

— Не кричи. Это я.

Опомнилась. Узнала Романа. Но, и узнав, все нет-нет и вздрагивала: так необычен, так страшен был он в татарском обличье.

— Вставай, поведу тебя как полонянку.

Она не понимала, но повиновалась ему.

Роман меж тем крепко прикрутил ей к бокам руки тонким волосяным татарским арканом. Ухватил другой конец веревки, взял себе ношу — и книгу, и пожитки — и потянул за собой.

Он вел ее не таясь, бормоча сквозь зубы невнятные слова, ругательства, мольбы и проклятья. Она же брела за ним будто во сне, откинувшись назад, широко раскрыв глаза.

И они шли, и то мрак ночной, зимний, стылый, то свет пожарищ падал на них, и видели они, как захлебывался в крови, горел и умирал Киев.

— И вот, братья, битва чудная, — доносился до Ксении голос Романа, сорванный, хриплый. — Потягнем за всех! За всю Русь, за весь свет божий.

На них уже никто не смотрел. Обгоняя, пронеслись мимо конные. Навстречу трое пеших татар проволокли так же, на арканах, связанных женщин. Выйдя на площадь, увидели, как, раскачивая бревно-таран, била татарская ватага в запертую дверь уцелевшего терема. Из окон его еще прыскали стрелы. Высадили дверь татары, кинулись в пролом. Послышался лязг мечей. Гибли последние живые, оборонявшие город.

— И вот прилетят птицы небесные, — безумно бормотал впереди нее Роман, — да напьются крови человеческой. И придут звери лесные да возхотят тела людского. Но сроки еще не пришли. Знайте.

Они миновали Ярославов город и Владимиров город, и спуск Лыбеди и Почайны и пришли в разрушенный и сожженный посад на Подоле. Становилось все темнее. И хорошо был виден оттуда весь холм, где стояли главные татарские шатры. И там горели огни, слышались клики.

Ксения еле переставляла ноги. Ее одолевали усталость и холод, и смутно ей было. Они отошли уже далеко, когда Роман наконец развязал ее. Вокруг было пустынно, темно, безмолвно. Хрустел под ногами снег. Они спустились по обрывистому берегу к Днепру. Незамерзшая громадная река простиралась перед ними. Черная вода неслась мимо с клокотанием.

Сил больше не было. Временами Ксения забывалась надолго и помнила то, что было в ту ночь, уже только обрывками. Вот появляется вдруг из белесого сумрака большой черный челн. Это Роман приводит его сверху и сносит ее в челн. И плывут они через Днепр, и она слышит, как сердито плещет за бортом вода. И длится это целую вечность: ветер, плеск, клубящееся небо в вышине и тяжелое прерывистое дыхание Романа.

Он без устали гнал челн к далекому восточному берегу. И все так же, сквозь полузабытье, слышался голос его безумный:

— Не озирайся… Побегше не уйти. Слушай крик живых, но страшнее его клич мертвых. И все пали… И с мечами в руках — и Никифор Кыянин, и Олекса Святославец, и Климент Смолятич, и монах Теофил… А ты забыл… Но помни, что рек Христос: если царство разделится, не может стоять…

Очнулась Ксения уже через много часов, днем, у мужика-бобыля в лесной одинокой избе, куда ночью, уже совсем изнемогая, принес ее Роман.

Из зева печи глядели красные уголья. Голубые, розовые перебегали по ним огоньки, будто манили. Ксения подняла взор, увидела на чистой белой скамье Романа. Он смотрел на нее. Голова его повязана белой тряпицей. Лик темный, уста запеклись. Глаза остановились, замерли, и в них — киевское пожарище.

— Пить, — сказала она.

Звероватый мужик — рядом с Романом на скамейке сидел нахохлившись и на нее глядел — тут же сорвался, из сеней корец деревянный с водой принес, бережно ей подал.

Ксения отпила глоток, другой, кивнула, опять на лежанку откинулась. Вода холодна оказалась и вкусна.

И долго Ксения смотрела на Романа, и он на нее смотрел же.

— А поп здесь где поблизости есть? — спросила тихо, внятно, раздумчиво.

— Нет, дочка, — быстро отозвался мужик. — Попа здесь близко нет. А на Угринском погосте, верно, есть. Там и церковь стоит на ручье. А зачем вам поп?

— Ну как же? — Ксения усмехнулась укоризненно. — Роман-то меня ведь в жены берет. Разве он тебе не говорил? А где уж тут без попа обойтись? Обвенчать, чай, должен? Или нет?

— Должен, — выдохнул Роман, — должен.

Он опустился на колени, стал ей руки гладить.

— А что мы деда книгу спасли, это я тебе будто дитя родила, — говорила Ксения, и глаза ее, полные алмазных слез, чудно блистали. — И срок потом придет, и будет у нас свое дитя. И будет ребеночек наш расти да радоваться. А мы все вместе на север пойдем и книгу понесем. И в иной город придем и братии отдадим. Поклонимся и скажем: примите, чтоб знали люди, откуда пошла Русская земля.

В избе у мужика стоял большой стол, чисто выскобленный. На столе был расстелен белый плат. На нем возлежала та книга, про которую говорила Ксения. А рядом — женщина с крыльями из жженой красной глины. На голове ее — венок, а в руке — ветвь пальмы…

А волоковое оконце мужичьей избы уже наливалось ярким розовым светом — взошло солнце.

* * *
Татарские тумены шли на запад. И ставка Батыева двигалась туда же.

Угрюмым частоколом стояли вокруг в зимнем убранстве леса. Батый в сопровождении многочисленных всадников ехал по лесной дороге. Под ним был его любимец, карий небольшой жеребец, ходкий и выносливый. На плечах — простой бараний тулуп. Крытая алым сукном шуба была упрятана в тюки обоза.

Батый был задумчив и мрачен. Араб из Багдада уклонился от чести сопровождать татар далее на запад. Сослался на нездоровье.

Они простились накануне. Батый богато одарил ученого араба и еще раз предложил ему вместе отправиться в поход. Если он не может ехать верхом, для него будут устроены носилки на лошадях или шатер на верблюде.

Араб отрицательно покачал головой.

— Я видел достаточно, — сказал он. — А впереди, сколько бы я ни проехал с вами, будет то же самое. Конец тоже известен.

— Что ты хочешь сказать? — насупился Батый.

— То, что ты думаешь и сам, — ответил араб, и лицо его при этом дрожало.

— Откуда ты знаешь, что я думаю?

— Одинаковые причины имеют одинаковое действие. Конечно, ты сильнее и моложе меня, и тебя соблазняет желание испытать судьбу и, может быть, даже вступить с ней в единоборство. Но ты, так же, как и я, видел стены Киева и тех, кто был на стенах. Я имею в виду русов. И ты знаешь их лучше, чем я. Уж сколько лет ты воюешь с ними. Судьба изменит вам, сколько бы времени ни прошло. И ты знаешь это.

— Ты лжешь, араб! — Батый задрожал от гнева.

Араб смеялся, но по лицу его текли слезы. Вид его был так страшен, что Батый отвернулся.

Вспоминая об этом, Батый окончательно уверился, что араб, конечно, был безумен. Как всякий почитатель Тэнгри, он испытывал в отношении лишенных разума двойственное чувство: отвращение и страх.

В конце концов у него было теперь даже чувство облегчения от того, что рядом не ехал уже этот строптивый старик, который то и дело говорил непонятное.

Леса все шли и шли стеной по обе стороны дороги, темные и неизменные. То ельник, то частый березняк сменяли друг друга. А то вдруг начинался сосновый бор, дремучий, непролазный, и длился он без перерыва и час, и другой, и третий. Спокойно внимали леса тому, что совершалось, но сами безмолвствовали. Они сторожили вечную тишину и ждали кого-то.

Они были частью безмерных, неоглядных земель, готовых поглотить всякого, откуда бы он ни приходил. И с тех пор, как вступал чужеземец в эти пространства, он уже не принадлежал себе, и над ним начинал свершаться таинственный и неизбежный закон отмщения, как и над теми всадниками, что ехали по лесной зимней дороге.

Но странно, что из всех из них, быть может, только один Батый чувствовал то, что немо выражали леса. Но он молчал.