Кандагарский излом [Райдо Витич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Райдо Витич Кандагарский излом

«…Женщина на войне — тема запретная. Особенно на Афганской, про это боялись рассказывать и молчат до сих пор. Автору хватило мужества поднять ее, и описать войну без прикрас…»

Овчинников Сергей Николаевич,

70-я отдельная мотострелковая бригада, танковый батальон, командир танкового взвода, Кандагар, Ложкаргах (август 1986 — авг. 1988).

«…За 20 лет это первая книга, где читаешь правду о том, как было в Афгане и что было с нами потом. Это страшно, но это было…»

Звягинцев Василий Петрович,

Гвардейский полк, танковые войска, сержант, г. Чарикар (февраль 1980 по декабрь 1980).

«…На войне бывало всякое, да и люди были разные… Но до сих пор в душе все вскипает и берет за живое, когда читаешь роман, и память прошлого оживает перед глазами…»

Сорокин Андрей Викторович,

старший сержант, пограничные войска, Термесский отряд, 4-я мотострелковая группа, Афганистан, Хайратон (1986–1988).

Любое сходство имен и фамилий прошу считать совпадением.

Автор
Драться здесь тоска, а не драться глупо…

С. Данилов и А. Гейнц

ГЛАВА 1

Осень слишком затянулась. Жители нашего городка, привыкшие уже к концу октября лицезреть снежную поземку и тяжелые тучи над головой, были озадачены в середине декабря грязью под ногами и отсутствием хоть одной снежинки или банальной наледи на лужах в обозримом просторе.

Впрочем, ситуация с погодой ничего, кроме слабого и мимолетного удивления, ни у кого не вызывала. Люди были заняты своими делами, готовились к Новому году, как это всегда происходит, загодя. Я же с тоской смотрела в абсолютно чистое небо и молила о снеге.

Не знаю, отчего его отсутствие вызывало во мне тоску?

Я чувствовала, что это не к добру, и в то же время уверяла себя, что это обычная мнительность, связанная с ипохондрией по поводу затянувшейся осени. Да и что за ерунда, действительно, приходит мне в голову: какая связь меж отсутствием снега и моим отвратительным настроением? Нет, причину нужно искать в иной плоскости.

Лялька. Дело в ней. Месяц уже не звонит, не пишет. Я так и знала — вылетела пташка из-под материнского крыла, и воля вскружила ей голову. Наверняка мальчики, новые подружки, студенческие пирушки…

Ах, как я не хотела отпускать ее в другой город, но, с другой стороны, а здесь что делать? Тоска, плесень обыденных забот, мох забвения. Тихая размеренная жизнь еще не жившего, но уже отжившего существа. Как ни больно было расставаться с дочерью, я не хотела ей той жизни, что прожила сама. «Пусть хоть она, пусть хоть ей…» — так, наверное, думает любая мать, когда ее жизнь катится под гору, и я не исключение. Нет, все правильно и абсолютно верно. Чего Лялечке в провинции сохнуть? Стоять у окна и, кутаясь в шаль, смотреть на поземку. Год, два, десять… Сначала погаснут искорки в глазах, потухнут желания, и вот под Новый год она уже не будет ждать чуда и веселиться, и желание, что загадает под бой курантов, будет одно: чтоб новый год оказался не хуже старого. А потом и от этого останется лишь дымка воспоминаний и досада, что осадком ложится на душу от праздника. Она отравит и убьет последние крупицы надежды на перемены. Так случилось со мной. Не с первой и не с последней. Но Ляля другая — живая, веселая, молодая. Питер как раз для нее. Город белых ночей и добрых людей. Тетка присмотрит за ней, да и сама девочка неглупая — пробьется, выбьется и будет жить по-другому. Не так, как я.

Ах, вот и причина дурного настроения — деньги. Шикарный подарок и денежный перевод, которым я планировала поздравить дочь с Новым годом, накрылся не то что медным тазом — ванной. Джакузи на роту. Извечная проблема — где взять деньги и как на то, что взял, дотянуть до следующего поступления. А тут еще начальство, как специально, как назло, лишает премии, что ты зарабатывала год. Альбина, будь она неладна, — стукачка. А впрочем, Бог ей судья.

— Здравствуйте, — степенно кивнул мне сосед, семнадцатилетний парень.

— Здравствуй, Петя.

Ритуал вежливости закончен. Парень пошел на остановку, я зашла в подъезд.

Запихнулась в лифт вместе с пакетами, кляня свое транжирство. Вот сила привычки — ничем не превозмочь! Лялька в Санкт-Петербурге и, понятно, на праздники домой приехать не сможет — первый курс самый тяжелый, не до поездок, да и с деньгами туго. А я словно забыла о том, как забывала все годы с момента ее взросления и ехидной реплики семь лет назад: «Мам, смотри, а Дед Мороз опять сто килограмм конфет в сервант запихнул!»

Давно ей стало ясно, кто такой Дед Мороз, да и конфет моя дочь объелась, и, видимо, оттого сладкого не жалует, а все равно из года в год я покупаю самые дорогие конфеты в самых красивых фантиках. Съем от силы штук десять, остальное раздариваю. Но, с другой стороны, можно себя порадовать раз-то в год?.. Да и детворы хватает. У Сони трое мальчишек, и сладкое метут со скоростью локомотивов. У соседки девочка, одна она ее воспитывает. Баба Валя тоже подарок ждет. Славная старушка, не повезло ей — одна, всю жизнь одна. А еще баба Тася и тетя Аглая, и… Найду кого повеселить. И себя заодно — их радостью.

Я вышла из лифта и, хлопнув пакеты на пол, открыла дверь. Как раз вовремя — из соседней выскочил Булька и, облаяв меня по обыкновению, начал рвать поводок, подгоняя хозяйку то ли к лифту, то ли к моему провианту:

— Здрасте! — кинула Татьяна.

— Здравствуйте, — кивнула я и прошла в квартиру. Стянула шапку с головы, тряхнула волосами, разглядывая себя в зеркале прихожей: а ничего еще, ничего…

И вздохнула, снимая дубленку: может, и ничего, но смотря для кого. Для пустой квартиры в самый раз.

Сапоги встали на обувную полку, а пакеты ушли на кухню. Разгрузить их дело нехитрое, но не для меня. Руки, что крюки. Порой сама себе умиляюсь — это же надо непутевой такой уродиться. Обязательно что-нибудь разломаю, разолью, разобью. И вообще, я удивительно, уникально невезучий человек. Эта моя особенность даже стала темой нескольких мини-анекдотов среди подруг. Они мне даже скидку всегда делают, отдавая дань моему феномену. Если у всех трамваи идут, когда нужно, куда нужно и как нужно, то, видимо, лично для меня они ходят по особому расписанию — раз в час. А когда приходят, то случаются странные метаморфозы: либо я обязательно встану в ту дверь, что не откроется, либо сяду на тот номер, что мне нужно, но отчего-то идущий по другому маршруту, то вдруг окажется, что транспорт не транспортабелен — сломался и встал. Маршрутки от встречи со мной ломаются, попадают в аварии или идут, куда широкая душа водителя подскажет. Купленная лампа работает день, телевизор — месяц, а магнитофон — два. Техника меня вообще не любит, у нас с ней исходно нет никакого взаимопонимания.

На этот раз обошлось — на пол упал мобильник. Ну да он крепкий и каскадер. Столько полетов и падений выдержал, сколько, пожалуй, ни одна техника не выдержит, не то что человек. А и пусть лежит — сначала чайник поставим, чаем с бергамотом себя потешим.

Я нажала кнопку и все же наклонилась за пострадавшим телефоном. И сама не поняла, что случилось — то ли не так наклонилась, то ли опять с чайником поссорилась, не так нажав кнопку, потому что что-то свистнуло, пролетев мимо моего виска, и ударило в кафель чуть выше плинтуса. Я автоматически грохнулась на пол и замерла, разглядывая аккуратную дырочку в стене. Странное отверстие. И если я не Сара Бернар — оно пулевое.

Я не Сара, я — Изабелла, и не Росселини, а Томас, с ударением на последний слог. Нет, родители мои французами не были — простые рассейские граждане смешанных кровей, в которой можно найти любую каплю инородной от татаро-монгольской до итальянской. Широка страна наша родная. И гостеприимна…

Я удобно устроила голову на сложенных ладонях и, чувствуя, как замерзает поясница от сквозняка, что потянул из всех оконных щелочек и новообретенного отверстия в стекле, прищурила глаз на покалеченный кафель — думай, Чапай, думай — откуда что наросло.

Меня хотели убить — факт. Не факт, что именно меня. Но можно проверить, встав во весь рост и помахав белым платочком в окно на манер парламентера.

Не пойдет. Новый год мне, в общем-то, нравится. Ничего, веселый праздник — пережить можно, и даже не один раз. И конфеты я еще не пробовала. Жалко. Что ж они так и останутся сиротливо лежать в холодильнике даже ненадкусанными?

Н-да, тогда какие еще будут варианты?

«Звонок другу!» — Я усмехнулась: не-а. Пока.

Фифти-фифти? — не тот случай.

Остается помощь зала. А он, как всегда, — ожидания. Что ж, не будем противиться народу и будем, как все — ждать. А чтоб не скучно было, займем серое вещество гаданием.

Что же у меня есть? Пуля. В кафеле. Выковырять — дело техники. Можно, но зачем? Узнать калибр. И с ним по охотничьим магазинам? Ладно, оставим в загашнике, для информации, которой мало не бывает, а бывает много и ненужной.

Главное-то не в этом, а в том, что я почти на сто процентов уверена: кто-то зря потратил боезапас. Убивать меня решительно не за что и незачем. Тем более с такими ухищрениями.

Я покосилась через плечо в окно. Если стоять у подоконника — обзор хороший, но и с пола тоже ничего — напротив четырнадцатиэтажка типовой постройки, близняшка моего дома. Но живу я на двенадцатом этаже. Сама виновата — Бог мне шестой посылал, а я с тетей Зиной поменялась. У ней астма, а лифт работает по персональному графику, и никто тот график вычислить не может, как ни старается. Впрочем, это лирика…

Мой взгляд оценил входное отверстие. Калибр 7,62 — снайперская винтовка… Хорошо, что не гранатомет и не установка «Град». Другое внушает уважение — отверстие. Как раз на пересечении двух полос лейкопластыря, которым я заклеила трещину в стекле. Спасибо доброму киллеру — стекло осталось целым. Как же он бережно относится к чужому имуществу! Уважаю.

А позицией для киллера мог стать в соседнем доме любой этаж, начиная с двенадцатого. Подъезд второй. Первый и третий не годятся. А-а! И четырнадцатый этаж тоже отсекаем: траектория полета не та — пуля ушла бы в плинтус. Значит, скорее всего, второй подъезд, квартиры, учитывая два этажа, на каждом по одной с окнами в мою сторону — итого четыре. Узнать, из какой стреляли, — нетрудно, был бы смысл.

Хотя нет — какой плинтус, какой этаж, квартира? Дурачки подобным промыслом не промышляют. Значит, не в квартиру он забрался, а залез на крышу. Так проще, спокойнее и безопасней — светиться не надо и уйти можно из любого подъезда, в любом направлении. Ищи его потом, как ветра в поле…

Н-да, очень, очень интересно… Но что дальше?

А дальше, Изабелла Валерьевна, полная ерунда!

Я перевернулась на спину, спасая родную поясницу от простуды и щуря глаз на абажур под потолком, начала выискивать мотивы преступления… Нет, скорей нелепости. Какой-то идиот не пожалел денег на профессионала, чтоб убить работника выставочной галереи. Вот вляпался кто-то под Новый год! Впрочем, если он нанял киллера, значит, деньги есть, и немалые. И вляпалась в этом случае я, если очень быстро и максимально корректно не смогу убедить профи в ошибке, спасая свою вполне еще презентабельную задницу, кошелек богатого, но глупого буржуя и имидж мастера по стрельбе.

Замечательно! Хороший подарок на Новый год! Конечно, не «Мистерия» от Наоми Кэмпбелл, а головоломка от мистера Икс, но каждому — свое.

Итак… Я сложила руки на животе и принялась перебирать события, даты, дела, людей.

Факторов, как всегда, три: деньги, месть и деньги.

В Сбербанке у меня на счету пять восемьсот. По дому можно еще с тысячу наскрести. Итого, грубо, семь. Услуги профи, как мне думается, тех крох не стоят, тем более в рублевом эквиваленте. Премия в две тысячи мне нежно помахала ручкой, так что в расчет не идет. Ляльке отправлено десять тысяч неделю назад. Если кто-то и заинтересовался скромным переводом, он должен быть полным кретином, чтоб принять меня за подпольную миллиардершу и нанять киллера. А вот оный-то как раз олигофреном быть не может.

Ладно, будем мыслить шире. Наследство? Теткина квартира в Питере? Там Лялька.

Лялька!..

Я нащупала телефон и, наплевав на кусачие междугородние тарифы, набрала ее номер:

— Привет!

— Ой, мамулечка! Ты как? У тебя все хорошо?! Я так рада, что ты позвонила…

Восторженный писк моей мышки ничуть не удивлял.

— Да, жива, здорова. Как ты? Мальчики? Новые знакомые?

— Да ты что? Когда мне?! Я в полной запарке, зубрю с утра до ночи.

— Как тетя Поля?

— Нормально! Бегает как конь! Замучила своими диетами — супчики, кашки…

— Ляля, там претендентов на квартиру не объявлялось?

— С чего вдруг? Ты что, мам? Случилось что-то?

— Да нет…

— Мам, не лги!

— Нет, мышь, все хорошо. Я просто беспокоюсь за тебя. А то задумает тетка обмен или продажу, и где жить будешь? Тебе же учиться надо, а в общежитии не дадут. Хоть сама к вам переезжай.

— А что, мысль. Было бы замечательно! Я так соскучилась, мамусь! Я тебя сильно, сильно люблю.

— И я.

— Ты не беспокойся за меня. Теть Поля меняться даже не думает.

— Ага. А мальчик-то у тебя появился?

— Мамусь, некогда мне с мальчиками.

— Никто не нравится?

— Нравится, но так… несерьезно это. Мне учиться надо.

— Умница ты моя! Горжусь! Давай учись, тетку и меня не огорчай. Я еще позвоню. Позже. Все, целую крепко-крепко. Давай, солнышко мое… И будь осторожна! По ночам не гуляй!

— Мамусь, ну ты вообще! Тетя Поля как цербер, — попробуй вечером выйди…

— Ага. Ну ладно.

Я положила трубку и уставилась на дисплей: дочку, конечно, со счетов не сбросишь, учитывая всю нелепость ситуации, но все-таки на душе легче — Лялька в порядке. В тетку я свято верю: не то что приглядит — замучает своим приглядом. Закалка-то совдеповская…

Я прислушалась: нет, не показалось — соседка с Булькой вернулись. Это сколько же времени прошло? Минут двадцать уже мертвую изображаю. Пора бы отползать да греть органы горячим чаем. Чашка в тумбочке стола найдется — светить свой силуэт в окне не надо.

Я осторожно, стараясь не расплескать чай, отползла к стене у подоконника и села между пеналом и угловым кухонным диваном. Дует здесь меньше, и не видно (в смысле, меня). Глоток живительного напитка родил своевременную мысль — что дальше? А дальше по тем же пунктам, что и раньше. На всякий случай, а то окажется, что действительно стреляли в меня за дело, а я ни сном, ни духом, и буду, как последняя дура, встречать Новый год в морге.

Итак — кто, за что?

Работа? Ну да. Ценностей у нас не выставлялось, потому что в нашем городке их в принципе не было. В запасниках — работы местных художников, статуэтки, куклы из соломы и шерсти — подарок бабы Фени. Шедевры, бесспорно, но цена им, как тем полотнам, что Гафаров выставил — маска недоумения на лице. Ах, Рафат Гафаров, зять нашего Кабриолета. Горячий, мстительный, бездарный. Но малюет со скоростью миксера. И, естественно, захотел сделать персональную выставку — пусть все видят! Заплатил он, конечно, Викентию Ивановичу за это немало. Я же с тех денег и копейки не получу… Альбина! Нет, я тоже хороша — ляпнуть при ней, что картины Гафарова лучше на помойке выставлять, самое им там место. Понятно, та сразу побежала начальству докладывать, что, мол, Томас дискредитирует шедевры местного гения. Ну и что? Лишили премии под соусом «мелкие служебные нарушения». Но дырка в стекле к этому не имеет никакого отношения. По логике.

Хотя, если по логике, это отверстие ко мне вообще не может иметь отношения. Кому же я так сильно наступила на мозоль? Враги? Вроде их нет. Настолько злых. Прошлое? Закопано так глубоко, что даже археологи не раскопают.

Подруги? Сонька? У нее проблем выше головы, а денег еще меньше, чем у меня. Солия? У нее сейчас период активного боксирования с мужем. Год уже совместное имущество пилят.

Нет, надо искать тех, кто обременен финансами, а таких… Двое.

Славка Куропаткина. Связей много, разных, но на уровне постельных. Отсюда и деньги. Нет, отпадает. У Славки в голове тусовки, шмотки, Камасутра. Да я с ней и не ругалась — не из-за чего.

Остается Марыся. Маруся Полонская. Мадам надменная и с гонором. Осерчать может на любую мелочь, но, правда, тут же выскажется, в себе держать не станет. А мстит лишь словесно, и все больше от дурного настроения. Муж ее, Гарик… Нет, ее ручная собачка районного значения. Делать ему больше нечего — киллера для знакомой жены заказывать, к которой относится положительно.

Любовник? Смешно. Сплошная физиология. Алеша Самохин, массажист. Прост и ясен, как тетрадный лист. Виделись месяца два назад, он был без претензий. А Зинка, жена его, если и может отомстить, то путем устройства скандала на рабочем месте, визга, женского бокса и применения острых предметов — ногтей. И то по недоразумению и сгоряча. Ей тридцать, мне тридцать восемь — что делить-то, мужика? Так я не претендую. Боже упаси, брать Алексея в мужья!

И что мы в итоге имеем, кроме пули в кафеле и отверстия в стекле?

Головную боль…

Здорово — чай закончился…

Детектив, блин!

ГЛАВА 2

Вечерело. В квартиру прокрались тени, сидение на одном месте утомило, и мне стало ясно, что пора выползать. Но дырка в стекле все-таки тревожила, как и собственное будущее. Выходило, что раз киллер не объявился при свете дня, он может заглянуть в ночи, чтоб проверить наличие трупа. Не знаю, может, полагается сделать контрольный выстрел или пулю изъять с места преступления.

Я переползла в комнату и принялась соображать, стоит ли мне оставаться дома.

Фифти-фифти, но по уму лучше уйти. А еще лучше уехать. И уж совсем хорошо взять отпуск и махнуть на Камчатку — там, среди вулканов и гейзеров, точно можно потеряться. А Канары избито, опошлено и приходит в голову всем и по любому поводу. Да, одна дельная мысль — работа. Заболеть, что ли? Самое время.

Я набрала номер Маруси:

— Здравствуй. Как дела?

— Нормально. Отвлекаешь.

— Извини. Я по делу.

— Понятно, иначе ты и не звонишь.

— Марусь, некогда было… Я в такую историю попала — хуже не бывает. Тебе, между прочим, как самой лучшей подруге, первой звоню. И помощи прошу у тебя, а не у других. Ты у нас одна с головой дружишь и в беде не бросаешь…

Марусю проняло. Она вяло бросила:

— Подлиза, — и поторопила: — Что случилось-то? Рассказывай.

— При близком контакте. С меня — история, а с тебя — совет и больничный.

— Надолго?..

«До пенсии!» — хотелось брякнуть.

— Хотя бы недели на две. На больше — не обижусь.

— Перелом подойдет? С сегодняшнего дня?

Гениально!..

— Ты самая лучшая, — заверила я. — Когда и куда подойти?

— Через час можешь смело заходить в мой кабинет.

— И до скольки?

— До утра завтра. Я сегодня дежурная по городу.

— Как стемнеет, появлюсь… Марусенька, а переночевать у тебя нельзя?

— Что, так плохо? — озадачилась та, потеряв начальственный тон. — Ладно, устрою… Леша, что ли, одолел?

— Да я его месяц не слышала, два не видела.

— Тогда кто, что?

— Скоро приду, расскажу. Пока. Не прощаюсь, — заверила я и отключила связь. Ага, рассказала я тебе!.. Придумаю, что б такого нейтрального наплести, а большего знать не надо, а то скажи Марусе «а» — она весь алфавит вспомнит.

Я посмотрела в окно — темнело быстро. Через час без фонарика и не выйдешь. Нужно собираться. Дубленку в шкаф, чтоб не признали, если вдруг следят, — надела пуховик, который второй год пылился на вешалке, Лялькину старую вязаную шапку, натянула сапоги, сложила в сумку документы. Что еще? Вроде все — ключи в руке.

Потом приложила ухо к поверхности двери. Прислушалась, что творится на площадке, — тихо. Минута, пять… Ни звука.

Я распахнула дверь — передо мной стоял мужчина приятной наружности.

— Здравствуйте, — проблеяла я.

— Привет, — улыбнулся он и вскинул руку.


Я смотрела на него сквозь полуопущенные ресницы. Странный киллер: вместо того чтоб добить жертву, он просто оглушил меня, втащил в квартиру, заботливо уложил на диван, под голову сунув подушку, а теперь сидит спокойно напротив, изучая мои документы.

И что это значит? Ура! Он понял, что ему не ту заказали.

Теперь осталось убедить его в своей лояльности к его профессии. «Каждый зарабатывает, как может», — нет, неубедительно. Тогда: «Вы случайно не из домоуправления? Мальчишки давеча баловались да в окно из рогатки попали»… А я похожа на ту, которая может ляпнуть такое? Ну, если только сильно напрячься и изобразить дебилку. Кстати, не самый худший вариант.

— Привет, — бросил мужчина, заметив, как дрогнули мои ресницы. Профи, блин! Он же паспорт изучал. — Томас Изабелла Валерьевна.

Он не сказал, не спросил — он констатировал. И при этом правильно сделал ударение.

Точно: влипла.

— Здравствуйте, — улыбнулась, изобразив смесь недоумения и благожелательности. — А вы, простите, кто будете?

— Дед Мороз, — хмыкнул.

— Не рано явились?

Мужчина начал пристально изучать мою физиономию. Взгляд меня не радовал — цепкий и насмешливый. Не повезло. Роль дуры с такими мужичками не проходит. Что ж…

Я села:

— Поговорим?

Предложение его явно не заинтересовало, но против он ничего не имел:

— Я хочу сказать, что брать у меня абсолютно нечего. Впрочем, если вы настаиваете, я предоставлю вам весь список моего имущества. Вы можете взять все, что хотите, звонить я никому не буду…

В его руке появился мой сотовый. Он качнул его, придерживая за шнурок.

Намек? Но стоит ли ему давать понять, что я напрямую связываю его с пулевым отверстием в оконном стекле? Глупо. Тогда шанс выпутаться становится призрачно маленьким.

— Можете забрать его себе. И пользуйтесь на здоровье. Мне вообще сотовые не очень нравятся.

— А пули в голове?

Я замерла, но, чтоб не затягивать паузу, изобразила недоумение:

— Что, простите?..

А сердце затрепыхалось в груди. Впору ползти к аптечке за корвалолом. Да, стара я для приключений криминального характера. Впрочем, как и для любых иных.

— Плохо? — полюбопытствовал равнодушно, узрев мой бледный вид и ладонь, приложенную к груди.

— Да-а… Сердце. У меня аритмия… и масса других проблем. Кардиопатология… Вы… если вам не трудно, определитесь поскорей с имуществом и, пожалуйста, уйдите. В смысле берите, что хотите, и… а я… мне таблетки надо принять. — Я начала потихоньку сползать по спинке дивана. Мужчина равнодушно смотрел на меня, потом встал, схватил меня за ворот пуховика, поднял и толкнул к выходу.

Упасть, закатить глаза и изобразить обморок? Успею.

— Что вы делаете? Вы что?!.

— Выполняю твое пожелание. Беру, что мне нужно, и ухожу. — Он прижал к двери и проникновенно шепнул в ухо: — Кстати, ты знаешь самое лучшее лекарство от сердца?

Я ответила, не моргнув глазом. Но мысленно. И тут же получила визуальное подтверждение — ствол беретты качнулся перед моим носом.

— Э-э-э, — протянула я, желая намекнуть, что без глушителя оно как-то несолидно.

— Но ты же не желаешь неприятностей Ляле?

Я тут же все поняла и согласно закивала. Мужчина усмехнулся и обнял меня.

Так мы и вышли из квартиры, потом из подъезда — милой, влюбленной парой.

Он, конечно, следил за мной и был настороже, но я не собиралась звать на помощь, пинаться, изображать каратистку. Во-первых, глупо — профи это лишь обозлит, а мне неприятностей и от галантного киллера хватает. Во-вторых, никого мы не встретили. А, в-третьих, мне было интересно, что дальше? Куда меня повезут и что будут делать, когда убедятся, что я это не я? Убьют? Жалко… но, может, оно и пора? Дочь я вырастила, дерево в прошлом году на майские праздники у галереи посадила, дом не построила, но квартиру получить смогла. И за последние пятнадцать лет так спокойно и тихо нажилась, что по горло сыта этим самым покоем. А еще одиночеством, бытовыми проблемами, пустыми, грязными дрязгами на работе, скучными подругами, предсказуемым и недалеким антилюбовником — серой пеленой от бесконечного хоровода однотипных лиц и событий, бездарной траты жизни.

Холостой ход часов закончился. Я не решала — стоит ли им остановиться, пора ли? Это решили за меня, а я не стала противиться и приняла вердикт как должное. Мне постоянно приходилось быстро ориентироваться и делать выбор, мгновенно решать. Если честно, я устала от этого…

Мужчина открыл дверцу новенького черного «нисана», подталкивая меня в салон. Потом сел сам и, повернув ключ зажигания, кивнул:

— Молодец.

— Вы мне или мотору?

Машина плавно тронулась с места.

— Забираю свои слова назад.

— А можно и меня тоже назад? Домой? Мне, правда, нехорошо — с сердцем проблемы.

Мужчина промолчал, не обратив на меня внимания. «Плохой признак», — заскучала я и задумалась — а не погорячилась ли, поставив крест на своей жизни? Глаз мне не завязывали, на то, что могу умереть с перепугу, тоже наплевали. Получается, что мое возвращение в отчий дом не планируется.

Выскочить, что ли, на светофоре? Ляля… Хотя, конечно, не факт, что ее не пристрелят после меня. Но прежде чем выскакивать, нужно хоть что-то узнать. Вряд ли меня повезут во Дворец спорта или театр. Скорей всего, за город, в глушь лесного массива или на одну из пустующих в это время баз отдыха. Значит, время у меня еще есть.

— Извините, пожалуйста, вы меня хотите убить?

— Расчленить и в землю закопать.

«Обожаю мужчин с чувством юмора», — кивнула я, сжавшись: у меня с юмором намного хуже.

— А можно узнать причину?

— Не люблю, когда попусту треплются.

— Я могу стать немой!

— Неживой лучше. Надежнее.

Трудно не согласиться…

— У вас своеобразное чувство юмора… Меня Изабелла зовут, а вас?

— Королева Марго.

— Это кличка?

— Явочный пароль.

Интересный мужчина. Я покосилась на профиль моего палача: весьма…

— Скажите, пожалуйста, а перед самой-самой смертью вы мне скажете, за что убиваете?

— Если не забуду.

— Я напомню. А можно еще вопрос?.. А причина веская?

— Двадцать «тонн».

— Так мало? — изумилась я и, сообразив, крякнула с досады. Мужчина усмехнулся:

— Да, не ценят тебя.

— Ну, что вы, я польщена… Кто ж так разорился?

— А у самой какие версии?

— Две.

— Излагай.

— Одна — спутали. Вторая — кто-то умом повредился.

— Например?

— Видите ли, примеров может быть масса… Перед праздниками суета, ажиотаж, обстановка, что дома, что на работе, накаленная. Люди в состоянии непроходящего стресса. Биомагнитная обстановка напряженная. Сказывается отрицательно на умственной деятельности и психологический фактор. Поэтому любой, от моего начальника Кабриолетова до соседей с первого этажа — узбеков, мог теоретически по кривизне сознания выдать подобный пируэт. Но практически у данной версии нет ни одного реального шанса на существование. Вообще-то я могу поделиться предположениями, но смысл?

— Меня повеселишь.

— Тогда действительно стоит говорить… А вы намекнёте, где я права, а где нет?

— SMS-ку скину.

— Первая версия: Альбина Геннадьевна Стрижельнова. Хотя у нее и десятой доли вашего гонорара не водилось.

— Мимо.

— Я так и думала. Вторая версия: в бетонном перекрытии моей квартиры есть тайник. В нем на выбор: труп, «золото партии», царские червонцы, десять кило героина.

Мужчина хохотнул и покосился на меня. Внимательно и заинтересованно.

О, малыш, мы с тобой еще поиграем…

— Тоже мимо, да? — вздохнула я, натурально огорчившись. — Тогда третья версия: где-нибудь в далекой и экономически теплой стране умирает миллиардер, племянник матери брата жены моего покойного отца.

— Холодно.

— Да?.. Тогда Зинка, — бросила наугад, лишь бы не молчать.

— Лед.

Оп-па! А ты, никак, знаешь, кто такая Зинка? Значит, следил за мной? А я не замечала… Точно, старая стала, пора на свалку органики — в морг.

— Тогда в меня влюбился шейх. Я не ответила взаимностью, потому как не ведала о его существовании, а он по скромности своей не проявился. В итоге — горячая восточная кровь ударила шейху в голову, и он решил меня зарезать как несостоявшуюся наложницу своего гарема.

— Пять за оригинальную версию.

— Лет?..

— Все?

— Извините. Если б вы мне хоть бы намекнули, в каком направлении искать…

— Думаешь, тебя это спасет?

— Нет, но, зная, умирать легче.

— А жить?

— В смысле? — нахмурилась я.

— Подумай, кому, когда и что плохого ты сделала? И вслух. Мне будет интересно послушать.

— Вы хотите, чтоб я вам рассказала то, чего не знаю?

— Да. У тебя прекрасная логическая система мышления, и мне интересно, как скоро ты путем анализа доберешься до истины.

— А приз за труды мне полагается?

— Что тебе полагается — ты в курсе. Кстати, почему не позвонила в милицию?

А зачем? Чтоб они усилили мою головную боль? Неужели я настолько похожа на идиотку? Да-а, нужно задуматься.

— Телефон у вас, — напомнила.

— Нет, он был с тобой. Ты позвонила дочери и подруге, а в милицию не стала. Не надеялась на доблестных милиционеров? Или… привыкла надеяться на себя?

— Вам действительно интересно?

— Нет, — усмехнулся он.

— Тогда зачем спрашивать?

— Для проверки. Сойдется мой ответ с твоим?

«Вряд ли», — подумала я, но вслух понятно выдала иное:

— Э-э-э, вы интересный мужчина.

— Нравлюсь?

— Очень.

— И с каждой минутой все больше, — хохотнул он.

— Вы удивительно прозорливы.

Мужчина промолчал. Мы выезжали прочь из города, но, к моему сожалению, в глухом северо-восточном направлении. Хватит ли у меня времени и сил очаровать своего палача настолько, что он передумает меня убивать?

Я посмотрела в окно — пригород. Огонечки окон и очертания строений на фоне почти черного неба далеко за пустырем. Не сегодня-завтра Господь смилуется и пошлет снег, а тот укроет усталую землю, подарив ей покой забвения почти на полгода. И мне уже виделись лохматые ели, заснувшие под шапками снега, сугробы по колено, стылый парок изо рта и веселый визг детворы, что катится по ледовой дорожке, спеша навстречу знаниям. Школа… Славное время и, к сожалению, как все хорошее — мимолетно и не понято в пору существования. Так всегда: нам нужно непременно с чем-то расстаться, чтоб понять ценность того, что имели.

Лялька…

В эту минуту я уже не видела темных полос леса по обеим сторонам дороги — я видела свою жизнь, такую же темную, такую же безликую и, возможно, не пустую, но ничем не проявившую своего потенциала.

Лялечка. Единственное пятнышко света, тепла и любви. Я отдала ей всю себя, по дням, по крохам разбитых иллюзий собирая утерянное и возлагая к ее постаменту. Не для благодарности или ответных проявлений любви. Для себя. Она спасла меня и тем отплатила сторицей, заранее, еще до того, как осознала себя кем-то. Она выдала мне кредит на жизнь, на право жить, и сколько я ни пыталась его погасить — не смогла.

Мне уже виделась ее красная шапочка с огромным бомбоном, звонкий смех, лыжня, вьющая петли меж сосен, и слепящий сверкающе-белый снег. Моей девочке было шесть, и она стояла на лыжах лучше, чем я. Она веселей смеялась, раскованней держалась, она не прятала за улыбку ложь, за ложь насмешку, за насмешку — ненависть, за ненависть — обиду. Она была открыта и чиста в своих делах, словах, взглядах. И пусть она всегда будет такой же — не согнется и не сломается. Пусть останется такой же яркой, честной и сильной. Пусть всегда смеется и никогда не плачет…

Кажется, я прощаюсь с ней. Мне искренне жаль, но где-то в глубине души я даже рада подобной развязке. Лучше сейчас, когда она в Питере. Лучше пока я прямо хожу, а не шаркаю ногами, или того хуже — не лежу прикованная к постели. Сейчас, пока не обременяю своим старческим маразмом, как цепями, ее жизнь и будущее. Пока помнит свою мать молодой, улыбающейся, сильной.

— Как сердце? — решил напомнить о себе мужчина.

— Не поверите: прошло.

— Не поверишь — верю! Сердце у тебя — как мотор у джипа.

— Вы врач или ясновидящий?

— В одном лице.

— В недурственном, нужно заметить.

— Пытаешься флиртовать? Не стоит… — усмехнулся.

Я бы назвала эту усмешку мстительной, но для мести нужно иметь личную антипатию и вескую причину, а ее я не видела. Хотя… мужчина напоминал мне человека из далекого-далека — глазами. Они единственные выдавали в нем человека жесткой профессии, который сумел сохранить какие-то принципы.

Глупо, конечно, звучит. Еще глупее верить в то, что думаешь. Но мне много лет. Намного больше, чем по паспорту. Мне — век, эпоха, ледниковый период, и я верю во все, в самый бредовый бред, и не верю в самую правдивую правду. И не могу ошибиться, даже когда сильно хочу: старость — не только маразм, старость — опыт, знания, избавление от иллюзий. Личность, обнаженная, как в юности, но уже не привлекающая своей наготой, а отталкивающая.

Наша старость — в умах, глазах, делах. И молодость — там же.

Тот, кто сидел рядом со мной, был подтянут, ухожен и крепок. Тридцать пять — максимум. А, может, на пару лет моложе, но не больше. По паспорту, по внешнему виду: гладкому лицу, эластичной коже.

Но глаза его были старыми, и в этом наш возраст был равен. Мы оба были мастодонтами, застывшими на разных берегах реки, и оба не видели переправы и не искали ее, потому что обоим было, в общем-то, плевать на нее, как давно было плевать на себя. Мы еще существовали, но уже не жили. В мертвом теле стучало мертвое сердце, мертвый ум рождал мертвые мысли. И мир вокруг нас был мертв — серые краски, унылые тона, бред туч, чушь вязнущих на зубах слов, труха земли под ногами.

— Сколько вам лет? — спросила я.

— Зачем тебе?

— У вас глаза… убитого человека.

— Ты психолог?

— Нет. Вообще-то, я реставратор, но реставрировать в нашей галерее тире музее нечего, и я выполняю работу дежурной по залу. Пью чай, читаю газеты и внимательно слежу, чтоб какой-нибудь очень юный любитель живописи не получил шедевром по лбу.

— Мы с тобой похожи. Ты спасаешь жизни, я их забираю.

Я покосилась на него:

— Оригинальная концепция. Последний заказ?

— Надеюсь.

— Тогда, может, не стоит далеко ехать? Остановите здесь, и час вашей свободы приблизится.

— Ты торопишься? — Кажется, я его заинтересовала. Любопытный субъект.

— Вы знаете ответ, он не отличается оригинальностью — нет.

— Тогда не станем множить банальности и пойдем другим путем — не будем торопиться.

— Вот как?… Мне нравится ваше предложение. Может, тогда пойдем еще дальше и поженимся? А что? Такого точно никто б не совершил. Потрясем общественность и друг друга. Серьезно.

— Сватаешься?

Голос, какой у него голос! Грубоватый, глуховатый. Напоминающий, назидающий.

— Предлагаю взаимовыгодную сделку. Вы молоды, профессия у вас… маетная. Устаете, а ровесницы вряд ли поймут, примут. А я готова молчать, верно ждать с задания…

— А ты можешь?

Пошли намеки? Он что, ревнует? Действительно следил?

— Могу, я почти декабристка. Буду варить вам борщи, приносить теплые тапочки и терпеливо выслушивать ваши жалобы на капризного заказчика и хлопотного клиента. На бессонные ночи, сбой прицела, тупой нож, гнилую удавку, отсутствие кирпича под рукой.

— У тебя скудная фантазия.

— Да, — вздохнула. — Я не совершенна. Но и вы, по чести сказать и без обид, — тоже.

— Поясни.

— Ошибку за ошибкой допускаете. Сначала промахнулись, потом ждали чего-то — то ли милиции на свою голову, то ли взвода обеспокоенных родственников и подруг. А дальше — больше. Вместо того, чтобы тихо-мирно довершить начатое, тащите меня Бог знает куда. А вдруг я начну вести себя как полоумная? Бесноваться, вопить, падать в обморок, звать на помощь?.. Допустим, вы поняли, что вам заказали не ту. Зачем тогда меня красть и везти в глушь? Я дала вам шанс мирно разойтись и даже что-нибудь прихватить в компенсацию за потраченное время и пулю. Нет? Заказали меня? Почему не убили сразу? Везете к заказчику на личную встречу, чтоб он удовлетворил свое чувство ненависти и лично плюнул мне в лицо, потом от души попинал и пустил пулю в голову? Это уже не заказное убийство, а обыкновенный садизм. Противно, извините…

— Еще претензии?

— Скорее размышления вслух.

— И часто этим занимаешься?

— От случая к случаю…

— Поэтому логика и подвела. А теперь попытайся найти ошибки в собственных умозаключениях. Одну подскажу: у нормального человека развито чувство самосохранения. Любая женщина на твоем месте звала бы на помощь, брыкалась, пыталась бежать, ты же лишь рассуждаешь на эту тему.

— Я полоумная?

— Выходит так. И навевает мысль, что ты не воспринимаешь ситуацию всерьез.

— Да. Меня не за что убивать. Я уверена, вы ошибаетесь.

— И надеешься, что я тебя отпущу, убедившись в твоей лояльности?

— А почему нет? Я ведь действительно не собираюсь обращаться в милицию, описывать вас…

— Почему?

— Я предпочитаю мирное решение проблем и вопросов, без вмешательства третьих лиц. Произошло недоразумение, оно разрешилось…

— Еще нет. Ты уверена, что я неправ. Я уверен, что прав. Что будем делать?

— Искать истину и пути к взаимопониманию.

— Ищи, я послушаю.

— Вы хотите, чтоб я вас убедила в вашей ошибке?

— Жажду. Мне понравилась мысль о бракосочетании, — усмехнулся он.

— Хорошо. Вам заказали Томас?

— Изабеллу Валерьевну.

— Любопытно. Да, таких немного, — запечалилась я. Неужели ошиблась… Скверно.

— Убедишь меня, что ты это не ты или вычислишь заказчика, я, возможно, тебя отпущу, — пообещал. Странный киллер.

— А вам можно верить? — не скрыла сарказма. Я пыталась понять, разыгрывает он меня или нет. А, может, разыгрывает кто-то другой? Но кто мог придумать и срежиссировать столь жестокий, с точки зрения нормального человека, спектакль?..

— Вы не похожи на убийцу.

— Ты много их встречала?

Да, нелепая реплика с моей стороны. Я отвернулась к окну.

— Так что, заключим пари еще на час твоей жизни?

— Может, не надо?

— Хорошо. — Он резко свернул к обочине, и этим, надо сказать, меня напугал.

Темнота, глушь, лес… Здесь мой труп будут искать лет пять. С одной стороны, хорошо — хлопот с захоронением Ляльке меньше, а с другой… Я вдруг четко осознала, что все происходящее не фарс, и смерть — вот она, за стеклом автомобиля, такая же темная и неприглядная, как равнодушная ночь, как черный зрачок пистолета. Кричать, звать на помощь, изображать буйнопомешанную и показывать чудеса винегрета из приемов единоборств? Куда там — живот скрутило от страха, и спина стала мокрой…

А ведь я никогда не боялась смерти. Мне было наплевать на нее, как на рекламный щит над дорогой. Да, есть, но не для меня. А, значит, можно думать отстраненно, не воспринимать всерьез, играть, дразнить, плевать. Я и она — два разных измерения, и срок их пересечения не настал и не настанет…

Но я ошиблась — они пересеклись сейчас, здесь, в уютном салоне машины, в глазах киллера.

— Дошло, что я не шучу? — спросил он, держа меня на прицеле.

— Вы же не станете стрелять здесь? Испортите обивку… стекло…

— Переживу.

Я зачарованно смотрела на вороненый ствол беретты, словно видела его впервые.

Смерть. По молодости она не страшна, потому что тебе некогда о ней думать, да и нет ее, потому что есть ты. Твои дела, мысли, желания, планы, цели. Они колоссальны, а ты — почти Бог. Молодость проходит, и ты понимаешь, что смерть все-таки есть, и ежишься от холода, постигая, насколько она грандиозна, неотвратима, вездесуща, а ты ничтожна, как тля. Это спасает. Помогает свыкнуться, примириться, найти выход. Он прост — всё, что не нравится, отодвигается в глубь сознания или воспринимается под другим, менее неприятным углом зрения. О том, что не нравится, лучше не думать.

Я думала временами, не боясь, а предполагая возможность, внезапность — смерть. Лежала ночью, устав плакать от одиночества, пустоты в душе, в постели, в жизни, и смотрела в окно, в темноту, и думала, что будет с Лялей, если я умру. Кто ей поможет, как она будет жить, что мне нужно успеть сделать, чтобы подстраховать дочь…

Ночь проходила, и утром мысли на эту тему казались всего лишь сном. Какая смерть?! Ведь мне нужно собирать дочь в садик, в школу. Купить ей ручки и фломастеры, сбегать на рынок, отнести сапоги в починку… Дела казались бесконечными и не могли закончиться. Их цепь мне было не разорвать — куда вклиниться смерти? И потом, разве можно забрать мертвую из мертвого мира?

Я обманывала себя и смерть и убегала, и была уверена — обманула, убежала. Но обманулась сама — она меня нашла. А, впрочем, чего я боюсь? Днем раньше, днем позже, все решено, и я почти свыклась с решением. Почти и подвело, дало сбой, напоминая — смерти нет, она не для тебя. Поэтому можно поиграть с ней, пощекотав нервы и напоминая самой себе — я еще жива. И могу еще жить… а это хуже мгновенной смерти.

Шок прошел, страх исчез — я вновь примирилась с финалом. И лишь одно не давало покоя:

— Вы забыли сказать — за что?

Мужчина опустил пистолет на колени и, облокотившись на спинку сиденья, задумчиво уставился на меня:

— Ты либо дура, либо очень смелая.

— Я дура. Не тяните. Скажите и покончим.

— Я хочу правды.

— Зачем?

— Любопытство. Отвечаешь ты — отвечаю я.

— Вы не можете меня убить, у вас слишком добрые глаза.

Мужчина качнул стволом пистолета:

— Совсем недавно они были старые… Выходи!

— Вы не ответили…

— Ты тоже. Давай, — поторопил оружием.

Я с трудом открыла дверцу и вылезла. Ноги не слушались. Тело не воспринимало, холодно или тепло на улице. Я вновь отдала себя страху и сожалению: не от встречи со смертью, нет, — от бездарно потраченной жизни. Ноги не сдержали, и я осела на землю.

— Помочь? — равнодушно спросил мужчина, встав рядом.

— Нет, я сама…

Но встать не могла — приступ слабости. Сознание ушло в ирреальность и четко запоминало пейзаж, не воспринимая его настоящим. Белые пятна, как надпись — здесь был снег, силуэты деревьев, темное небо с одинокими звездочками, и лента шоссе из бесконечности в бесконечность. Все это было, и я еще была.

— Ждать долго? — напомнил о себе палач. А, впрочем, нет, — освободитель. Я посмотрела на него и вдруг поняла, почему не могу надолго всерьез воспринять происходящее и плаваю меж осознанием и неприятием.

— Трагифарс. — Я встала и прислонилась к дверце машины, сунув руки в карманы пуховика.

— Отойди от машины.

— Не отойду.

— Хочешь, чтоб я применил силу?

— Не примените. Вы вообще не тронете меня. Если б вы хотели меня убить, давно бы убили. А вы всего лишь пугаете. Специально.

— Ты слишком разговорчива для трупа.

— Вот именно. И вас это не раздражает. Мне кажется, проблемы не у меня — проблемы у вас. Нет, я не сомневаюсь, что вы убивали, но сомневаюсь, что вы хотите убить меня.В чем дело, можете объяснить? Не нравится заказчик? Нравится заказанная? Я действительна не та, и вы не знаете, что делать? По уму — убить, но я слишком странно веду себя и сбиваю вас с толку. Признавать вы это не хотите, что как раз понятно. Непонятно, почему не хотите пойти на откровенный разговор и разрешить проблему к обоюдной выгоде и согласию. Не верите мне, не доверяете — ясно, но выбора нет.

— Выбор всегда есть. Просто не каждый утруждает себя его поисками. — Мужчина облокотился на машину рядом со мной и, сложив руки с пистолетом перед собой, задумчиво смотрел в глубь леса. Подозреваю, что в его голове рождались глубокие сомнения — а не поставить ли точку на собственных метаниях?.. Подобные мысли были не в мою пользу, и я уже открыла рот, чтобы высказаться и увести его в сторону от черных планов. Но он меня опередил:

— Ты убеждена, что тебя не могли заказать?

— Да, убивать меня не за что.

— Уверена, что не ошибаешься?

— Уверена.

— Но умереть готова. Почему?

— А выход? Бежать? Куда? Документы-то у вас.

— Отговорка.

— Так вы хотите, чтоб я побежала? — невесело улыбнулась я. — Хотите сопротивления жертвы? Понимаю, стрелять в безоружного человека, не сделавшего вам ровным счетом ничего плохого, тяжело.

— Откуда знаешь? Коллега?

— Похожа?.. — Я старалась поймать его взгляд и зафиксировать на себе. Не удалось. Он стойко избегал встречи с моими глазами. Плохой признак… или хороший? — Я всего лишь предполагаю, потому что вижу в вас, прежде всего, человека, а не убийцу.

— Хороший метод. Психолог?

— Вы знаете, кто я.

— Знаю. Работник галереи. Серая масса во глубине народных руд. И все больше укрепляюсь во мнении, что ты фальшива насквозь: от цвета волос до паспорта.

— Я абсолютно откровенна с вами и ничего не скрываю. Нечего. Лгать тоже смысла нет — вы ведь следили за мной? Естественно! Не могли же вы снять квартиру на тринадцатом этаже и выстрелить наобум в незнакомую вам женщину, не подготовившись, не отследив ее, не узнав ее расписание, появление дома и наличие домочадцев. Конечно, нет. Но сколько ни копали, ничего не нашли. Стандартная жизнь провинциалки, не ангела, но и не законспирированной Миледи. Ваш вывод субъективен и подогнан под удобную вам планку. Врунишку, фальшивку убить легче — это уже пятно на чистом образе, остальные пятна можно додумать и с легкой душой спустить курок.

— И ты говоришь, что не имеешь понятия о ритуале убийства? Работник галереи, с ходу вычисливший, с какого этажа в него стреляли. Охотно верю… хоть и стрелял с крыши. — Он усмехнулся.

Подумаешь, открыл великую тайну! А то я не знала…

— Что вас удивляет? Я люблю детективы и базирую свои умозаключения на логике, она редко подводит.

— А жить помогает?

Наконец-то наши взгляды встретились. Не знаю, что сказал ему мой, но мне его — ничего. Пелена равнодушия и заморозки чувств.

— Конечно, — солгала, не моргнув глазом.

Он кивнул, разглядывая лесной массив, и вдруг приставил мне пистолет к виску. Я не ожидала подобного поворота, пребывая в уверенности, что почти приручила палача, и похолодела, сообразив, что мир проще и грубей наших иллюзий, а психология палача далеко не психология ребенка. Сколько бы мы ни прятались за иллюзии, грубый материальный мир безжалостно срывает их занавес и топчет, топчет… и мечты, и души, ломает планы, давит стремления к добру и свету.

Я покосилась на мужчину, боясь шевельнуться и лишь взглядом умоляя — перестаньте издеваться!

Он спустил курок.

Резкий, чиркающий звук словно кремнем шаркнул о кремень, подкосил мои ноги. Я рухнула на обочину, словно в сугроб, почувствовав жуткий холод, ознобом пробравший меня от макушки до пяток, и еще не понимала, что жива, что дышу, смотрю, слышу…

Меня заколотило мелкой противной дрожью, и каждая клетка души и тела затанцевала, выполняя свое па в диссонанс с другими клетками. Я не помню, чтоб когда-нибудь чувствовала себя настолько мерзко. Мыслей еще не было, и осознание, что я жива, заблудилось в дебрях какофонии звуков и ощущений.

Я клацала зубами, тщетно пытаясь сомкнуть челюсть, жмурилась, стряхивая навернувшиеся некстати слезы, и силилась понять, кто хрипит с глухим всхлипом, и чья это рука, скрючившаяся, как лапа курицы, царапает полоску асфальта. И дошло — больно. И поняла — жива.

Я вскинула голову, уставившись на мужчину: как вы могли?

Тот пожал плечами, равнодушно меня разглядывая:

— Осечка. Повторим? — и направил дуло на меня. Я шарахнулась в сторону, растянулась у колеса, не спуская глаз с бездушного отверстия. Кажется, я умерла еще до того, как услышала второй сухой щелчок. Умерла, понимая: со мной не шутили, а ошибка или не ошибка — не имеет значения.

Моя вера в лучшее, смелость, мужество, да все, из чего я состояла или думала, что состою, взвыв, поползло под машину — я осталась. Лежала и смотрела в небо, чувствуя, как холод овладевает моим телом, прокрадывается в душу, и та рвется в небо, ожидая встречи с иными существами, значительно добрее и светлее, чем она.

— Ангелов ждешь? — Киллер поднял меня за шиворот.

— Вы садист, — прохрипела я онемевшими губами, заваливаясь набок. Ноги отчего-то не стояли.

— Совет… — прошипел в лицо. — Не играй со мной! Не изображай Зою Космодемьянскую.

Мужчина открыл дверцу и пихнул меня внутрь авто. Я с трудом влезла в салон. Меня подбрасывало от холода, глаза смотрели, но ничего не видели, кроме плывущей мутной, как бензиновое пятно на воде, пелены перед ними.

— Вы садист! — с дробным стуком зубов повторила я опять, слабо соображая, что говорю.

— Больше осечек не будет, — предупредил он и завел мотор. Машина плавно тронулась в путь.

Я смотрела, как колючий свет фар выхватывает придорожный пейзаж, тревожа жизнь за стеклом. Асфальт, камень у обочины, указатель, куст… Мы ехали дальше, они оставались. Я смотрела, не соображая, что вижу, не понимая, вижу ли вообще. Впору было ощупать себя, чтоб удостовериться в наличии тела, а еще лучше — ущипнуть, чтоб точно понять — еще жива. Но я всего лишь смогла потереть висок трясущейся рукой.

— Сердце? — Мужчина не скрыл насмешки в глазах.

Соврать? Я сползла вниз по спинке, осев на сиденье, и, тяжело вздохнув, закрыла глаза.

— Урок пошел на пользу. Правильно, что не стала лгать. У таких, как ты, нет сердца. Значит, и болеть нечему.

Что это значит? О чем речь? Как легко палачу сделать больно, не прикасаясь, как бы между прочим, но за какие грехи?.. Память сама начала отматывать кадры моей далеко не праведной жизни. Но разве я сделала что-то такое, чтоб обо мне можно было сказать — «нет сердца»? Кто настолько зол на меня? Глупо даже вспоминать цепь обид, недоразумений, ссор, что множит наша суета по жизни. Вольно и невольно, в пылу, от отвратности настроения, в пику себе и другим или в отместку за неудачи и поражения, неудовлетворенность собой, своей жизнью, мы порой бываем неоправданно жестоки и творим зло, причиняя боль окружающим. Бег по кругу, где каждый, кто позади тебя, толкает и наступает на ногу, и ты в ответ наступаешь на ногу бегущему впереди, уже не думая, что делаешь. Но разве со зла?!

Я думала, что вырвалась из этого проклятого круга, перестала бежать по чужой воле, сбивать бегущих передо мной, завидовать тем, кто ловчее и быстрее, оставлять, не вспоминая, плетущихся позади, вовремя уворачиваясь от наступающих на пятки. В этом беге я потеряла самое ценное, что и было стимулом к бегу, поводом дышать, стремиться вперед, жить.

Я предполагала, что потеря будет тяжелой, знала, что мне будет трудно ее пережить, и выбора не было. Во всяком случае, тогда я его не видела, и выбрала его…

Лучше б я выбрала себя. Ведь все равно умерла и живу мертвой.

Только ему дано судить меня, миловать и карать. Только ему я отдала душу и только ему могла отдать тело. Остальные — тлен, прах, частица бездарной картины в серых тонах, массовка на заднем плане… Но все это лирика, артефакт из разряда археологических находок — сейчас надо мной довлела реальность. И в ней бок о бок со мной жил какой-то Яго, который пристально следил и взвешивал каждый мой шаг и поступок, вздох и взгляд на чаше своих весов. Наверное, он ангел, бесплотный дух, что настолько свят, насколько и жесток. Его суд неправедный и неправильный, но апелляции не будет, приговор обжалованию не подлежит. Вот он, его посланник — сидит рядом и везет меня на гильотину. Равнодушно-отстраненный палач и судья, праведник и грешник. Карающий меч правосудия. Людского?

Да, я виновна. И виновата в том, что жила, как все, как могла и как получалось. И этим равна любому из толпы — и в хитрости, и в подлости, и в святости мы все одинаковы.

Божьего?

Так Богу и судить! И разве мог он наказать меня больше, чем наказал? Смерть лишь награда…

Что толку думать, кто и за что? Мне не понять своим умом чужой задумки.

Большинство перед смертью проходит ломки, переосмысления своей жизни, но что это изменило в той же жизни и смерти?

Я бы лучше поспала, глаза слипались от пережитых волнений, шок отпускал, давя на виски и напоминая — то ли еще будет… Не думай, что это конец — возможно, это всего лишь начало.

От этих мыслей не заснешь…

— Говори что-нибудь, не молчи, — приказал мужчина.

Наверное, слушая мою болтовню, ему было легче не заснуть за рулем. Но мне было наплевать. Какая мне разница — попадем мы в аварию или нет? Я все равно приговорена, а умру от пули или в автокатастрофе — частности. По мнению оплаченного палача, я — гнусь, но и он, по-моему мнению, не лучше. Мы стоим друг друга в жизни, так отчего бы не удостоиться общности смерти?..

Я упрямо промолчала.

Он включил магнитолу, оглушая меня визгливым плачем скрипки Паганини. «Ужас», — поморщилась я. С классикой у меня трудные отношения — избирательно лояльные. Бах убивает во мне человека, превращая в какую-то безвольную, бездумную тварь. Раба обстоятельств, Богов. Полонез Огинского вызывает мгновенный токсикоз — в свое время он слишком навязчиво следовал за мной, озвучивая самые отвратные моменты моей жизни, и горечь их последствий прочно отпечаталась тактами полонеза в памяти и душе.

Но наибольшую ненависть из всего музыкально-жанрового ассортимента во мне вызывал рэп. Стоило мне услышать пару гнусавых речитативных фраз в диссонанс с тамбурином, я подпрыгивала и слепла от желания не только выключить источник раздражающего звука, но и раздавить его, чтобы отомстить создателям сих «шедевров».

Помню, как этим летом в милейше-безоблачном настроении мы ехали с Лялей в такси. Она поступила в институт, ура! Волнения остались позади. Нас ждал прекрасный вечер втроем за отменными теткиными пирогами, душистым чаем и приятной беседой. И надо же было водителю включить рэп! Я начала закипать на втором такте, от первой фразы скрипнула зубами, после первого куплета готова была задушить водителя, а в середине второго разломать магнитолу. Конечно, ничего подобного я не сделала, а просто с милой улыбкой качнулась к мужчине и рявкнула в лицо:

— Выключите этот бред дебилов!!

Парень чуть не въехал в иномарку… Но освободил мой слух и разум от разъедающего тупизма.

Интересно, насколько меня хватит терпеть соло для скрипки? Паганини, кажется, уже водил смычком по моим оголеннным нервам. Я чувствовала прилив раздражения, которое, как цунами, заливало удушливой волной горло, глаза, мутило разум. Я сжала руки в кулаки и прикусила губу, чтоб не сорваться. Паганини гений и долго слушателей не утомляет. Может, следующим будет более приемлемый для моего слуха композитор? Желательно Орф. Его я переживу.

Полонез Огинского я узнала с первых тактов и очнулась, взвилась, чуть не проткнув крышу машины головой, обрушила кулак на магнитолу:

— Выключи!!

— Рэп? — услужливо предложил киллер, ничуть не смущаясь моим неврастеничным поведением.

— Нет!!

Он довольно хмыкнул и выключил музыку вообще. А я смогла перевести дух и притихнуть, настороженно косясь на мужчину: нервы у него не чета моим…

А сердце колотилось где-то у подбородка — мог бы и пристрелить по-настоящему.

— Можешь поплакать.

— Зачем? — спросила, чтоб только справиться с отупением и слабостью.

— Это твой любимый вопрос. Зачем женщины плачут, когда нервничают?

— Понятия не имею.

— Ты не женщина?

— Женщина.

— Плачешь?

— Бывает.

— От чего?

Я отвернулась к окну:

— От обиды и непонимания.

— От боли?

— От боли падают в обморок.

— Ты?

— Я — нет.

— От вида крови?

— Нет.

Я солгала. И была уверена: в этой лжи меня не уличить. Но он тихо прошептал:

— Врешь. Проверим?

Меня передернуло. Какой-то злой гений! Провидец! Откуда он может знать, когда я лгу, а когда говорю правду?! Никто, никогда не уличал меня во лжи. Я всегда была неподражаемо виртуозна в ней и очень избирательна. Жизнь отточила этот навык без моего ведома, наградив им, как иных — даром пародировать, писать маслом, чувствовать красоту и гармонию цифр. Даже Ляля, даже моя умница девочка, не догадывалась, где, когда и какую правду прячет ее мать.

— Вы из упрямства это повторяете? Хорошо, не буду спорить. Можно спросить, как вас зовут?

— Можно, — согласился легко.

Я подождала — он ничего не прибавил.

— Вы издеваетесь, — кивнула, понимая. — Странно, что вздумалось переплачивать вам. Вы бы согласились взяться и за меньшую сумму, лишь бы насладиться мучениями жертвы. Незабываемое удовольствие? А ведь вы не станете меня убивать. Неинтересно… Скорее всего…

Я поняла и испугалась по-настоящему. Что смерть? Миг, вспышка, и все, что мучило здесь, маяло, держало и отталкивало, больше не будет иметь значение. И перестанет мучить вопрос — что там, за той гранью, что поделила существа на призраков и живых, разделила живую душу и живое тело. Одно дело, когда жизнь в теле тяготит не меньше, чем жизнь без тела. Совсем другое, когда ты лишен возможности получить свободу от него, и становишься игрушкой в руках маньяка — марионеткой, рабом.

Я всегда подспудно боялась рабства, зависимости в любом проявлении, даже намек на нее нервировал меня не меньше фуг Баха и рэперских бурчаний. Да, мы все рабы — мнений, власти, социального статуса, государства. Рабы самих себя. Но при этом мы сохраняем иллюзию свободы, и, твердо веря в нее, можем не замечать давления, избегать уз и оков общественного мнения, религиозных учений, морального и процессуального кодекса. Его, давление, можно чуть-чуть облегчить, пусть не на деле — в голове, мечтах, и уже легче дышать и проще мириться. Но то, что мне уготовили, было иным — отвратительным в корне, подлым с любой точки зрения, с высоты любых норм.

Теперь мне многое стало ясно. Я не там искала, смотрела на происходящее не с той стороны. Меня не могли заказать — денег бы не хватило, но продать — легко. И не надо гадать — кто. Исключить можно лишь Лялю. Нет, еще Марусю. Дама благородных кровей сей мерзостью мараться не станет. Да и в бумажках любого цвета не нуждается.

Впрочем, Соня тоже не могла — в голову бы не пришло, не тем она у нее занята…

Нет, могла — голова у нее именно этим и занята — где взять денег.

Это что получается? Меня продали какому-то садисту как игрушку, подарок на Новый год?! И продали свои? Как удачно и удобно — Ляля в Питере, а других родственников у меня здесь больше нет, и никто не обратит внимания, если я вдруг исчезну. Сослуживцы? Позвонят, послушают гудки в трубке и забудут, уволив за прогул. Подруги?..

У кого-то праздник удастся. Этот. А вот следующий будет очень паршивым. Обещаю. Потому что я вычислю работорговца и обязательно вернусь за ответом.

Новое открытие все меняет, ставит на свои места все странности, случайности, нестыковки…

Теперь мне нужно срочно собраться, сосредоточиться, запомнить дорогу, приручить хозяина, изучив его, перевернуть с ног на голову все его желания, интересы, мечты и уйти — тихо, по-английски, не прощаясь. Через пулю не в моей — его голове. Крови от такой раны немного…

Еще один грех. Одним больше, одним меньше. Если Он есть на небесах — поймет и оправдает, а нет — и переживать не стоит.

Но каков киллер?! Мастер. Давит на самые больные места, как на клавиши органа, создавая нужный ему фон. И словно знает куда и как давить, чтоб было больнее, неожиданнее, чтоб не отпускало напряжение, и сдали нервы. Специально? Явно.

Но откуда он может знать? Вычислил?

Допустим, нетрудно узнать, какую музыку я люблю, а какую не переношу. Допустим, можно наобум с упрямством бросать: «ложь». Процент промаха максимально ничтожен — мы всегда врем, себе, другим — неважно. И даже когда говорим правду — не верим в нее, превращая в ложь.

Но как он мог узнать, что я могу упасть в обморок от вида крови? Это было так давно, что… Нет! Было. Поликлиника, анализ крови. Марыся?

Нет, не хочу думать на нее, как и на любого другого — тошно. И даже дышать нечем — в жар бросает.

— Не молчи, а то опять включу музыку!

— Не надо. — Я собрала себя по сиденью, подтянулась, села в нормальное положение. Стянула шапку с волос, незаметно вытирая выступившую испарину. — Вы сказали, что отпустите, если я пойму, кто меня заказал. Договор остается в силе?

— Скажи, а там посмотрим…

Ну, хоть что-то. Впрочем, выпускать из своих рук он меня, похоже, не собирается. Вырываться с боем? Силы неравны, можно потешить себя лишь мысленно. И настигший меня приступ слабости совсем некстати…

Господи, дай мне время! Только не такой финал, только не так!

— Полонская, — решилась я.

— Почему? — ни удивления, ни согласия в голосе. Понимай, как хочешь, думай, что хочешь.

— Тебе меня не заказали — тебе меня продали.

— Еще одна версия? С шейхом мне понравилась больше. А почему на «ты»?

— Мне кажется, я уже сроднилась с тобой. Вечность рядом.

— Третий час.

— Всего-то? Твои часы отстают, переведи стрелки на пару суток вперед.

— Хамишь?

— Да, я не Пьер Ришар.

— «Невезучие»?

— «Игрушка», — мой язык начал заплетаться. Слабость, будь она неладна. Как не вовремя, как некстати… Собственно, как всегда. Невезучая игрушка.

— Можешь поспать.

Какой добрый палач!

Далеко, однако, мы едем. В соседний округ? А, впрочем, мне уже все равно, я осталась там, на шоссе, и все еще лежу и жду небесных сопровождающих, которые отведут меня куда-нибудь, желательно, конечно, не в ад, с ним я уже знакома. Запаздывают небесные сущности, однако. Даже там, видимо, бывают пробки. Да-а, любой мир несовершенен…

Я закрыла глаза. Слабость все-таки одолела меня, раздавила. И уже зная, что противиться ей бесполезно, я отдалась ей.

Мой палач отклонил сиденье. Заботливый какой!..

ГЛАВА 3

Утро было ослепительным — снег. Я не поверила своим глазам, села, разглядывая за окнами машины зимний пейзаж. Ели, покрытые ватой, сугробы, дорога, которая коричнево-черной лентой убегала в заснеженную даль.

Мы стояли у придорожного кафе. На другой стороне шоссе, чуть дальше, виднелось здание автозаправки. Люди, машины — немного, но шанс есть…

Я покосилась на киллера. Он пил кофе из стаканчика, держа в руке небольшой термос, и смотрел на меня. При свете дня мужчина казался старше, но ничуть не симпатичнее или милее.

— Доброе утро, — буркнула я, завидуя стакану с горячей жидкостью в его руке. Мужчина кивнул. — Не угостите? — кивнула я на термос.

— Нет.

Ах, ну да, как же я забыла! Жертвам не положено питье, как и питание, заказчик не оплатил.

Мужчина вернул мое сиденье в нормальное положение и подал другой термос:

— Чай.

— Как любезно с вашей стороны. Спасибо, — порадовалась я, откручивая крышку.

— Вчера мы были на «ты».

— Я погорячилась. Извините.

Открыла крышку, убрала пробку и поморщилась — из термоса взвился дымок со странным запахом, горьковатым, отталкивающим.

— Чай на травах, — предупредил мужчина.

Я так и подумала — на ядовитых, судя по запаху. Нет, все-таки он садист.

— Пей, — приказал.

— Вообще-то я не люблю чай, — попыталась отказаться под благовидным предлогом. Во всяком случае, что я не пью кофе, он знать не может.

— Опять лжешь. Пей! — Он отобрал термос, налил в стакан темную, с бордовым оттенком, жидкость и подал мне.

К чему подобная настойчивость?

Я взяла стаканчик и осторожно поглядела в окно: у кафе стоят две машины. Полный мужчина с мобильником что-то говорит, поглядывая на трассу. У входа в кафе стоит черноволосый парнишка в белом переднике и курит со скучающим видом. На автозаправку, пыхтя, въезжает рефрижератор. Вопрос: успею ли я помахать присутствующим белым флагом, объявив о своей оккупации? Наверное — да…

— Не делай глупостей. — Мужчина проследил за моим взглядом и лениво глотнул кофе. — Ты мне и трупом сгодишься. У тебя какая группа крови? Резус?

Стакан в моей руке дрогнул, взгляд замер на равнодушном лице киллера.

Группа? Резус?

Редкие оба.

Меня замутило от догадки — органы! Им нужны мои органы!

Они мигом превратились в стекло и задребезжали, как посуда в шкафу во время землетрясения.

Я с трудом открыла дверцу машины и вывалилась наружу, зажимая рот рукой. Отбежала в сторону к кустам, соснам и рухнула на колени в снег. Спазмы желудка удалось заглушить снегом, заодно я умылась, соображая, что теперь делать? Уходить — однозначно. Но как?! Мой взгляд ушел в сторону кафе — там люди, там должен быть телефон.

Мой палач встал рядом, прислонившись к стволу сосны плечом, и, глотнув кофе, с хитрой усмешкой посмотрел на меня:

— А у Ляли твоей какая группа крови?

Аут! Меня бросило в жар и в дрожь.

Как бессловесная тварь, я смотрела на него и пыталась взять себя в руки. Лялька, Лялечка, девочка моя, солнышко… Чтобы она, как я сейчас, переживала ужас? Чтобы ее пустили на части, как скотину на вырезку, рубец, хвосты и копыта?! Лучше я сама умру сто, двести раз, медленно, быстро — неважно.

О побеге теперь не могло быть и речи.

— Лялю… не надо, пожалуйста, — я поднялась, дрожащей рукой опираясь на ствол. — Вы правы, я лгала — у меня совершенно здоровое сердце. Я очень здоровая женщина, я занималась спортом…

Лишь бы он поверил, лишь бы он не передумал насчет меня.

А стоять нет сил — слабость. Но показать ее — подставить мою девочку. Поэтому прочь! Никто не тронет Лялю, никто не причинит ей зла, пока я жива!

Лялька… Веселые конопушки, голубые смеющиеся глаза, непослушные рыжие кудряшки. Она такая худенькая, чахлая. Вечное ОРЗ, простуды. Сколько я намаялась, закаляя ее! Лыжи, обливание, бассейн, гимнастика. Оздоровительный центр, лето в сосновом бору. Она окрепла, стала меньше болеть. Выправилась.

«Девочка моя!» — слезы навернулись сами, но я гнала их прочь — нельзя показывать слабость. Нужно казаться крепкой, здоровой, чтоб и тени сомнения не возникло. Он не может знать, не должен догадаться.

— У Ляли третья группа крови, третья! — неуверенно шагнула я к мужчине. Тот кивнул, разглядывая остатки жидкости на дне стакана.

— Сколько ей лет?

— Восемнадцать. Она совсем ребенок. У вас же есть сердце!.. Пожалуйста, не трогайте ее, умоляю! Хотите, на колени встану? Я буду делать все, что вы скажете, я слова никому не скажу… Умоляю, пожалуйста… — Ноги все-таки не сдержали, и я осела в снег.

Мужчина выплеснул остатки кофе, закрыл стаканчиком термос и глянул на меня сверху:

— Я заказал тебе плов.

— Что?!

Плов?.. Слов не было, как не было сердца у садиста.

— Надеюсь, ты поняла…

— Я поняла, — заверила. — Никто ни о чем не догадается. Я буду вести себя хорошо. Сделаю, что скажете. Плов, значит, плов.

Силос так силос. Мне все равно. Я понятия не имею, как смогу проглотить хоть крошку. Но ради моей доченьки, смогу. Ради нее я смогу все, что угодно, как угодно, когда угодно!

Господи!..

— Пошли.


В кафе было на удивление чисто, уютно, тепло и тихо. Обычно в таких забегаловках стоит гвалт из сонма звуков: чавканья, бряканья ложек, разговоров, стуков. В воздухе витает смесь самых разнообразных запахов, ни один из которых нельзя назвать приятным. А еще запущенность и грязь: крошки на столе, непромытые ложки, покореженные стулья и надписи на столешницах «здесь был Вася (Федя)», «любовь до гроба», и «все в путь». Во всяком случае, именно так выглядело придорожное кафе пять лет назад, когда мы познакомились с ним. Нет, не с этим — с другим. Ехали со Славкой и ее приятелем на лыжную базу. Ехали далеко и долго, Лялька проголодалась, и мы решили перекусить. Ляля долго таращилась на чавкающие физиономии водителей, на окружающее «великолепие», свою порцию и вздрагивала от криков, доносящихся с кухни, и все крепче сжимала в кулачке ложку, видимо, не зная, в кого ее запустить. Есть моя девочка ничего не стала — полученный стресс начисто лишил ее аппетита на пару суток.

Впоследствии нам с ней больше не приходило в голову посетить сии экзотические места, о чем мы ни капли не жалели.

Наверное, я отстала от жизни.

Это кафе было именно кафе. Чистые столики с салфетками, солонкой и перечницей, мягкие стулья, цветы в горшках по углам, огромные, опять же чистые, окна. Аппетитный аромат свежей пищи, тихая, нейтральная музыка.

Я села за столик, на который указал мой сопровождающий, и задумчиво огляделась — до чего дошел прогресс!

За столиком на противоположном конце сидел толстяк и аккуратно расправлялся с шашлыком. Женщина кормила мальчугана лет пяти пончиками. За стойкой стоял улыбчивый парнишка в белом переднике. Все. Никого больше.

Интересно, а в этом заведении есть еще одно заведение?

Киллер поставил передо мной тарелку с дымящимся пловом. Запах и вид были отменными. Рядом на салфетку легли одноразовые ложка, вилка, нож. Надо же! Следом появилась порция шашлыка (естественно, не мне) и две порции салата. Кстати, о шашлыке — терпеть его не могу, а плов натуральный, уважаю, но ведь киллер не мог о том знать! Или мог? Может, его фамилия Нострадамус?

— Ешь, — кивнул мне мужчина.

— Мне бы руки помыть.

Он пристально посмотрел на меня и усмехнулся:

— И все остальное?..

— Как это ни странно.

— Хорошо. Дверь за стойкой справа. Предупреждать надо?

— Нет. Мы же договорились.

— Иди, — кивнул с ленцой.

И я пошла.

Санкомната была выложена голубоватым кафелем и просто поражала сверкающей чистотой. Я сделала свои дела и, открыв воду в кране, уставилась на свое отражение в огромном зеркале: плохо, очень плохо. Губы белые, лицо серое, под глазами круги. Здоровой и полной сил меня можно назвать лишь сослепу. Я тщательно умылась и принялась кусать губы, чтоб хоть им вернуть естественный цвет. На карте жизнь моей дочери, и я не могу, не имею права рисковать. Если он только узнает, если только догадается…

А как он может не знать?

Значит, не Полонская? Кто-то из медперсонала? Как его там — Терентьев?

Ничего не понимаю, а надо бы…

Если они узнают, а узнают, то не только мне конец — Ляле. Но опять же, смотря, что им надо — сердце у меня действительно здоровое, и печень, и… Черт, о чем я думаю?!

Я посмотрела на кафель: рискнуть или не рисковать? Если на его поверхности написать номер машины и призыв о помощи — наверняка сработает, пусть не сейчас, так через час. Чем написать? Хоть мылом.

Но что дальше? Где гарантия, что после меня не зайдет служащий или та же мамочка, чтоб вымыть руки малышу? И что тогда? Киллер всех перестреляет — беретта в наплечной кобуре под его курткой. Взять его не возьмут — и думать нечего. Кто? Мамаша? Толстяк? Субтильный паренек-буфетчик? Ни один из них не похож на героя-одиночку. Итог будет не в мою пользу: киллер благополучно или нет — это уже частности — уйдет. Не факт, что не со мной и не положив всех присутствующих. Ситуация еще больше ухудшится — Лялька в таком случае однозначно попадет под удар. Убить его мне? А где гарантия, что он действует один? Наоборот, наверняка с ним в паре минимум двое. А если он обычный курьер? Взял, привез, передал?

Действовать наобум, рискуя жизнью своей — нет проблем, но Лялечкиной — ни за что!

Я принялась вытирать руки одноразовым полотенцем, глядя на свое отражение в зеркале, и поняла, что буду делать: выясню, сколько человек в группе, как куда, для кого, что… А потом сама убью садиста. И пусть умру от вида крови — ерунда!

В этот момент дверь в комнату распахнулась и на пороге появился он. Оглядел стены, пол, шагнул внутрь и проверил кабинки.

— Мы же договорились, — напомнила я в который раз, понимая, что он ищет. И поблагодарила свой инстинкт, что не засыпал, как его не убаюкивали последние шестнадцать лет тоскливо-обыденной жизни. Вот бы сейчас киллер надпись увидел…

— С тобой?

Да, не дурак. И имя у него, наверное, Фома. Неверующий.

Он оглядел меня и кивнул в сторону выхода:

— Плов стынет.

Ели молча. Я завидовала хорошему аппетиту и свежему виду своего соглядатая. Ничего таких не берет. Сколько он по трассе прогнал? Ночь не спал — а посмотришь и не догадаешься. Даже щетины нет — побриться успел, гад. Но больше всего меня нервировали его глаза. Глаза, что я не смогла забыть за долгие годы, они были точь-в-точь. И словно насмешка, плюха — смотрели на меня, принадлежа другому лицу. Осанка, манеры — я могла спутать, забыть. Голос был более хриплым, глухим. Но глаза…

Издевается природа над людьми, как может.

«Хватит ерундой заниматься», — одернула себя.

Вздохнула, через силу запихивая в рот рис. Все правильно, я должна есть, чтоб остаться привлекательной для своих палачей. Гусей перед Рождеством и то откармливают, а я ценнее, я контейнер с органами.

Нет, что за чушь пришла мне в голову? Как я могла сравнить его и этого? Робот-автомат, аппарат по штамповке купюр, и неважно, каким способом. Тот бы на такое не пошел.

Клинит меня. Вижу, чего нет, не вижу, что есть.

Передо мной появилась чашка с чаем и белая баночка с синей надписью.

— Выпей, — приказал киллер.

Яд? Скорей витамины.

Я молча открутила крышку. Внутри были сине-красные капсулы. Что ж, теперь заботясь о моем организме, торговцу живыми органами по логике нужно еще и «орбит» мне выдать.

Я демонстративно закинула капсулу в рот, запила чаем и, качнувшись к мужчине, открыла рот, продемонстрировав отсутствие лекарства за щекой и зубами.

Он одарил меня задумчивым взглядом, выдал пластинку жвачки и забрал банку с капсулами.

Завтрак закончился.

Мы сели в машину, и я для собственного успокоения задала вопрос, чтоб больше никогда не возвращаться мыслями к раритетам, не травмировать себя ненужными воспоминаниями, не выкапывать из глубин памяти боль. Мне ее хватает сейчас и без прошлого.

— Вы убедились в моей лояльности. Может, ответите тогда на один вопрос: как вас зовут?

Он оглядел меня и сухо выдал:

— Павел.

Я вздрогнула и прикрыла веки, чтоб не видеть того, кто смел носить столь дорогое для меня имя, и попыталась утихомирить вмиг расшалившееся сердце. Я понимала: большей боли мне уже не получить и сердце не унять.

Я надолго потеряла дар речи.


У меня, как и у любого, кто дожил до зрелого возраста, был за спиной мешок грехов, воз долгов и мимолетные призраки счастья. Пара тайников в душе, пара могилок несбывшихся надежд. Но маячок же упования на безоблачную старость, не зря прожитую жизнь уже еле тлел, он почти потух еще до встречи с киллером.

Тридцать восемь. Если разобраться, это не возраст и тем более не финиш. Почти середина дистанции, отмеренной нам судьбой, Богом или кем-то иным, кто заведует вопросом жизни и смерти. Самый расцвет, самый пик для осуществления своих чаяний, покорения вершин, на которых обитает надежда, благо, счастье и прочая лирика. Наконец — обретение долгожданных целей… Для меня этот возраст стал рубежом, подведением итогов.

Хорошо, когда жизнь радует и есть еще к чему стремиться, во что верить, ради чего дышать, идти, а порой и ползти. А если нет? А если прошлое как камень на дороге в будущее — не обойти, не сдвинуть?.. А если стыд за прошлые поступки равен страху перед тем, что еще предстоит? А если пора сева прошла, и ты понимаешь, что дожил до поры урожая, и уже начинаешь пожинать плоды. И горьких все больше и больше, а сладких нет совсем… И все чаще задаешь себе вопрос — на что ты потратил почти четыре десятка лет, сто шестьдесят весен и зим? И хочется все сломать, начать путь сначала, с чистого листа написать эссе или пусть маленький, но светлый рассказик о жизни одного очень хорошего человека — себя.

Но душа не кривится, и хорошим человеком ты можешь назвать себя лишь на сеансе аутотренинга, а назвать свою жизнь светлой лишь при полной слепоте. Впрочем, как любой, кому пришлось действительно жить, а не существовать, а значит, порой кусать, хитрить, лицемерить, завидовать, злиться и злить, обижаться и обижать.

В суете, в каком-то бездумном полете над самим собой, над самой жизнью мы легко и совершенно незаметно теряем то, что уже не вернется, и приобретаем то, что режет наши крылья, ломает траекторию полета, тянет вниз. Некоторые еще держатся за облака иллюзий, тянут на одном крыле и на голом энтузиазме. Кто-то до падения на землю камнем не осознаёт, что вот-вот рухнет, и падает, и долго лежит не в силах уже подняться или не понимая еще, что упал и больше не взлетит.

Слава оптимистам, идеалистам и альтруистам. Но в сорок лет первая категория кажется племенем вымирающих рептилий, вторая глупейшим кланом абсолютно нежизнеспособных слепцов, а третья мифическим родом из семейства сказочных персонажей. В моем понимании они ассоциируются с эльфами, драконами и единорогами — вроде были и, говорят, еще встречаются, но не у нас и не сейчас…

Впрочем, я знала одного. Знала лично. Странный парень из моей безмятежной и одновременно мятежной юности, принц из далеких снов. Павел, Павлик, Павка.

Вот уж кто был достойным представителем клана альтруистов и идеалистов! Рыцарь, латы которого не ржавели с годами, не теряли сияющего блеска благородства и бескорыстия. Может, оттого, что их глубоко закопали с моей подачи?

Лейтенант Шлыков…

ГЛАВА 4 Я, Павел, Кандагар

Мне с детства блазнились великие свершения и героические будни. Я понятия не имела, что они могут быть серыми, а жизнь может пройти не замеченной ни тобой, ни другими.

Я росла идеалисткой и патриоткой. Взахлеб читала книги о войне, изучала карты дислокации войск, гордилась, что родилась на великой земле великих героев. В школе, на уроках химии, нелюбимых мной особенно из-за слишком дерганной, нервной учительницы, я писала пафосные стихи о долге человека, о служении Отчизне, и длинный, основанный на документальных событиях роман о партизанском движении в лесах Белоруссии в Великую Отечественную войну. Я тренировала себя, натаскивала, готовя к великому подвигу во исполнение своего патриотического долга. Мною были изучены все виды оружия от нагана времен Гражданской войны до толовых шашек и бутылок с зажигательной смесью. Я училась распознавать по запаху, следу. Как ирокез, бесшумно подходила к родителям и подругам, пряталась так, что меня не могли найти, и всегда знала, где, кто и что спрятал от меня в моей семье.

Я читала, слушала радио, одевалась и жарила яичницу одновременно, ухитряясь при этом соображать, что забыла положить в портфель. Внимание, координация движений, гибкость, реакция оттачивались, отрабатывались изо дня в день.

Я учила себя, не покладая рук, дрессировала, как кинолог собаку.

И была уверена: это пригодится.

Когда меня настигла первая любовь, я была уже благополучно осмеяна за свои странные пристрастия и получила тройку по химии за год. У моего любимого была двойка по алгебре.

На этой незатейливой теме мы сошлись, на ней же и расстались. Школьное обучение закончилось, и в репетиторе по математике мой любимый больше не нуждался, я же не нуждалась в нем изначально. Он был хилым и мечтал откосить от армии, тогда как остальные наши мальчики готовились к службе в Вооруженных Силах. Его ждал институт и пыльные тома библиотек, меня — будни подвигов и свершений.

По своей наивности, думая, что окончание школы почти на «отлично» — веская причина взять меня на службу, я пошла в военкомат… и получила от ворот поворот. Веселый, ласковый капитан, мило улыбаясь в ответ на мое пылкое желание пригодиться Родине где-нибудь и как-нибудь, ответил спокойно и доходчиво: вам нет восемнадцати, и хоть Родина действительно очень сильно нуждается в вас, но, превозмогая боль от потери такого бойца, вынуждена ждать еще год, а еще лучше — четыре.

С горя я поступила туда, куда меня потащила подруга — на филфак педагогического института. «Почему нет?» — обрадовался папа. «Из тебя получится прекрасный педагог», — заверила довольная мама, и мы дружно отпраздновали начало моей студенческой жизни.

Мои родители искренне надеялись, что моя блажь пройдет, и я, как любая нормальная девушка, отягощенная зачатками интеллекта и привлекательной внешностью, постепенно пойму, что женское счастье и военные действия — вещи не совместимые. Что я осяду, заведу роман, другой, увлекусь, выйду замуж, рожу ребенка.

Я выполнила лишь первую часть — честно пыталась увлечься. Парни попадались неплохие, но какие-то инфантильные, нерешительные. Пару раз на дискотеках мне пришлось защищать своих поклонников, тогда как это должны были делать они. Это меня отрезвило.

«Не везет», — констатировала моя подруга Виктория, и я согласилась. Мы устремили свои взоры в сторону дискотек в летном и танковом училище. Уж там-то мне грезились настоящие мужчины, защитники, воины, способные на поступок. Герои.

Попасть к героям было трудно. О них мечтала большая половина незамужней части населения нашего города и весь пединститут, в котором из представителей мужского пола была пара преподавателей возраста моего отца и старше да невзрачные, уже прибранные к цепким девичьим рукам юноши, по одному, максимум два на каждый факультет. Естественно, наши взгляды были устремлены на военные училища, но (это вечное «но»!): у нас были конкурентки из мед-, педучилища, также не избалованные мальчиками, старшеклассницы и юные растущие, как на дрожжах, восьмиклассницы. Они буквально через забор лезли на территорию училища, не стыдясь показывать свои прелести будущим партнерам по танцам. Достать же билеты и чинно пройти через КПП было настолько престижно, насколько невозможно, если у тебя не было поклонника из числа курсантов. Замкнутый круг. Одни рвали его нахрапом — штурмом КПП и натиском сотней тел на дежурных у входа. Другие, томно поглядывая подведенными глазами, следовали мимо глупого стада под руку с командирским составом. «И пусть он лыс, толст, стар, но он — мой билет, а твой — острые зубья забора, об которые ты порвешь свои капроновые колготочки», — говорили их взгляды.

Мне было уже девятнадцать — лезть через забор не позволяла гордость, как она же не позволяла быть одной из оголтелой толпы любительниц военной формы. Мы пошли другим путем — другим КПП. Пока толпа недалеких малолеток теснила дежурных, мы с подругой, сверкая идеальными ножками, обтянутыми черными колготками, в мини (уж короче некуда!) юбочках, оживленно беседуя и мило улыбаясь светскими, немного снисходительными улыбками, одаривали столь же снисходительно-надменными взглядами курсантов, дежурящих уже без комсостава, и шли дальше. В пяти случаях из десяти нам удавалось это легко, в трех из оставшихся пяти приходилось зависнуть у пропускного пункта минут на десять-двадцать. В зависимости от возраста дежурного, чтоб пофлиртовать с ним, очаровать, наобещать, дать не известный никому в городе номер телефона и идти дальше. В двух случаях из десяти мы вынуждены были развернуться и покинуть территорию училища.

Процент промаха был невелик, а дискотеки стоили риска. «Веселые ребята», «Модерн токинг», Си-Си-Кейч, светомузыка, стройные парни в курсантской форме, девочки с цыплячьими ножками в кофточках «летучая мышь», мини-юбках и подводкой глаз до висков — восьмидесятые гремели, столь же бесшабашные, как наша юность.

Со своим избранником я встретилась не на дискотеке. Нас не свела музыка группы «Мираж». Он не просил у меня телефон в паузе между песнями, а я не осыпала его китель блестками польского лака для волос, тесно прижимаясь к его груди во время медленного танца.

Я вообще не нашла ничего стоящего внимания, но зато приобрела опыт и знания. Я поняла, что мальчики в военной форме ничем не отличаются от мальчиков в костюмах и отглаженных рубашках. Что те, что другие еще готовятся стать мужчинами, и поэтому хамоваты, неуверенны и ветрены — даже не в силу характера, а в силу неготовности взять на себя ответственность за другого человека.

Впрочем, раз в год все радикально менялось, и вчерашние мямли, рохли и ловеласы превращались в «мусорщиков». Любые сомнения перекрывало жгучее желание получить хорошее распределение и попасть на Запад или, в крайнем случае, Монголию. Но для этого им нужен был один, казалось бы, незначительный, даже не человек — предмет — жена. То, о чем они не помышляли четыре курса, начинало тревожить на пятом. Вволю погуляв и покуражившись перед девочками, они начинали спешно подыскивать себе партию. Виват, если хватало ума озаботиться раньше, если успевали, но процентов двадцать упускало момент, затянув с женитьбой до последнего. Именно этот процент, как беркуты, накидывался на все более-менее внешне приемлемое население женского пола. Маячивший перед ними военный городок Зады-Бердинска или сопки Читинского гарнизона, где на много километров вокруг только суслика и сыщешь, пугали их больше, чем узы Гименея с незнакомой девицей.

Многие из моих сокурсниц, чьей идеей-фикс было выйти замуж за военного, всеми правдами и неправдами пробирались именно на выпускные вечера и получали долгожданные предложения руки и сердца — когда после первого же медленного танца, а когда и прямо в раздевалке у туалета, не успев сменить сапожки на модельные туфельки.

О, как осчастливленные девушки гордились своим достижением! С каким пафосом сообщали о смене своего статуса! И обязательно акцентировали внимание на том, что выходят замуж за военного. И пусть неказистого, лопоухого, низкорослого, а зачастую и туповатого — неважно. Они добились, чего хотели — восхищенных завистливых взглядов своих сверстниц, сокурсниц. Брак с военным был очень престижным.

Мой курс подивил меня. Начиная с января каждую субботу однокурсницы выходили замуж и приезжали в институт по новозаведенной традиции, чтобы поцеловать препода или декана в зобу сведенных от благодарности к нему чувств, на деле же — показать всем своего мужа — в военной форме при параде, а также свое шикарное свадебное платье и разряженную свиту.

Моя подруга Викуся вздыхала и сохла от зависти, я скатывалась в сарказм, прекрасно понимая, что ждет гордых невест в замужестве. Идеализм подвел не одну и не десять, а романтикавоенного кителя и погон прекрасна, пока милый учится, а ты живешь в родном городе с родителями, крутишься в знакомом и близком тебе обществе.

Я видела не лучащиеся счастьем физиономии гордых принцесс в воздушных платьях, а неухоженных одиноких жен в неустроенных общежитиях военных городков. Их участь была незавидна, планида нелегка, и выдержать тяготы жизни офицерской жены, по моему глубокому убеждению, могла лишь та, которая действительно любила, а таких были единицы. Что ждало тех, что выскочили за погоны и статус, было ясно, не имея под рукой карт Таро — дрязги, озлобленность, неврастения, любовники, развод и билет до родного города…

Мне отчего-то было их не жаль, я жалела мальчиков, которые, не став мужчинами, становились мужьями. Они еще не знали, что за служба их ждет, а уже обременяли себя, получая в лице жену не поддержку, а обузу и петлю на шею.

К апрелю свадьбы сошли на нет, а меня, как никогда остро, обуяло желание завербоваться на службу и желательно в «горячую точку» — в Афган. Уж там-то, была я уверена, сопляков нет, и я встречу настоящего мужчину, воина — свою любовь. Ну, а если нет — реализую свое желание быть нужной Родине и поддержу, помогу, встану рядом с бойцами, плечом к плечу.

Господи, как я была глупа…


В одно прекрасное, солнечное апрельское утро мы с Викой, которая с энтузиазмом ухватилась за идею уехать в прайд горячих и мужественных защитников интернациональной идеи, цокая каблучками по асфальту, подходили к зданию военкомата. На этот раз остановить меня было невозможно — мне было без пяти двадцать один, и рядом была верная Викуся, которая воспылала идеей выполнения гражданского долга настолько, что быстро нашла входы и выходы в столь строгое заведение, как военный комиссариат. На этот раз нам не улыбались, как наивным дурочкам, — нас исследовали. Долго беседовали, оглядывали, заставили побегать, собирая кучу документов, и пройти не одну медкомиссию. Мы стоически преодолели все преграды и были наконец зачислены вольнонаемными служащими в 40-ю армию, получили на руки предписание.

Как мы были счастливы, глупые девчонки… Мы буквально прыгали, оглушая визгами коридор военкомата, мы чуть не плакали от радости, сжимая в руках документы.

Мы не шли — летели домой.

Я почти не замечала слез мамы, ворчания и попыток давления отца. Я еще не знала, что вижу их последний раз, как и родной город, который расцветал первыми одуванчиками, первой зеленью на деревьях. Я собиралась, я наконец добилась своей цели и послезавтра уже осуществлю свою мечту, свое призвание, то, к чему готовила себя с детства.

Я слабо помню расставание с родителями, оно прошло в бреду, в пылу и дыме предстоящих свершений, предчувствии чего-то великого, памятного. Я была пьяна от одной мысли, что еду в Афганистан. Я! Еду! В Кабул! И буду! Служить! Родине!..

Пересадки, инструкции, проверки, духота и мельтешение лиц, лычек, транспорта, казенных, пропахших дешевым табаком и потом помещений — быстрая смена декораций утомила, добавила тумана в голову, как пьяному дыма от водки. Возбуждение, ударившее нам в голову еще дома, спадало, раздавливая нас усталостью, но мы стойко держались, во все глаза глядя вокруг. Нам еще были непонятны странные взгляды солдат и военных, которые они бросали на нас. И хоть мы понимали, что за ними скрыто нечто циничное, не признавались в этом ни себе, ни другу другу.

«Мальчики соскучились по девочкам», — объясняла Вика, и я согласно кивала: им трудно.

Эти фразы были настолько же двусмысленными, насколько недвусмысленным было внимание к нам. Но мы вкладывали в свои слова наивную веру в братьев по оружию, единомышленников, борцов за правое дело, где только честь и только совесть диктуют свои правила. Мы видели мужчин — братьев и отцов, и если женихов, то по большой — и не менее светлой, чем та идея, что они защищают, — любви. Они видели свежее тело, женщину. Но это еще можно было не замечать. Пока.

Нас ждал самолет на Кабул.


Мы прилипли к иллюминатору и вглядывались в суровый пейзаж. Горы, ущелья, скалы. Ленты дорог, обвивающие горы и предгорья, редкие точки транспортных средств. Камни, безлюдность, холмы, степи. В этом суровом краю нам предстояло провести два года своей жизни.


Борт открыл свое жерло, выпуская нас на волю. Полоска света, коричневая земля, дробный топот, крики, звуки взлетающих самолетов и запах, как будто попали в баню, где разлили солярку.

Мы решительно двинулись наружу и застыли, как дурочки, с открытыми ртами, глядя вокруг. Бетонная площадка, зажатая горным массивом, казалась крошечным пятачком, и на ней загорелых мужчин в военной форме — как муравьев в муравейнике. Техники — как стрекоз у воды. Самолеты взлетали и шли на посадку. Фланировал наземный транспорт, стояли накрытые брезентом бочки. Шум, суета…

— Девочки! — рванул к нам какой-то усач в синем берете. — Из Союза?

Мы и ответить не успели, как нас окружили, взяв фактически в кольцо. Мы лишь прижались друг к другу и с застывшими улыбками растерянно разглядывали выцветшие робы, гимнастерки, загорелые руки с полосками вен, широкие ремни, тельняшки, выглядывающие из-под кителей. В лицо мужчинам смотреть было отчего-то боязно. Вика вообще пошла пятнами, задичилась, услышав восклицание, полное нескрываемого восхищения.

— Женщины.

Так монахи, должно быть, говорят — «Богиня!»

— Девочки, балбес! — гаркнул усатый. — Ну, чего столпились?! Напугали красавиц!

Я решилась поднять взгляд и поняла — мы попали в мужской монастырь. Огромный военный монастырь. На нас смотрели, словно никогда не видели ничего подобного.

— А ну разошлись! Братцы, братцы, не теснить! — балагурил усатый. — Эх, домой, а тут такой контингент…

— Вот и двигай, пока борт без тебя не ушел! — заметил мужчина почти черный лицом, с выцветшими волосами, в чудом державшемся на его затылке синем берете. Он обнял нас и потащил с бетонки прочь. — Вам на пересылку? Сейчас отведем, познакомим… О сумках не беспокойтесь, доставим.

Багаж и правда несли за нами. Молодые плечистые парни в тельняшках и синих беретах на добровольной основе работали носильщиками и жгли нам спины взглядами.

— Что привело в наши края?.. Меня, кстати, Георгий зовут, — подал руку сначала мне, потом Вике, но не пожал, получив в ответ ладошку, поцеловал в галантной, гусарской манере.

— Олеся.

— Виктория.

— Богини. — Он широко улыбнулся, показав пожелтевшие от табака зубы. — Так зачем к нам?

— Как зачем?! — воскликнули хором. — Выполнять интернациональный долг!

— A-а, ну, тогда проситесь к нам в гарнизон. Ребята бравые, в обиду не дадим, но боевое крещение обеспечим!

— Не слушайте Грека, девчата, — приложив руку к груди, заметил невесть откуда взявшийся лысоватый лейтенант. — От тоски умрете…

— Геннадьич! — рыкнул на него Георгий.

— К нам, к нам в батальон!..

— Какой батальон, Геннадьич? — возмутился десантник. — У тебя за месяц трех девчат «духи» сняли!

— А у вас продавщица есть и полевой медпункт!

Они так бурно спорили, куда нам лучше проситься, не замечая нашего присутствия, что у меня возникло чувство, будто нас разыгрывают как ценные призы в лотерею. Вика зачарованно смотрела на Георгия, и мне почудилось, что моя подруга влюбилась без ума и разума, только увидев у взлетной полосы красавца-старлея. Впрочем, не влюбиться было трудно — причем в любого, только ткни пальцем, зажмурив глаза. Шатены, брюнеты, блондины, на любой вкус ассортимент глаз, улыбок, комплекций. И все бравые, лихие, смелые, разговорчивые.

Нас чуть не заговорили до смерти. Чем ближе к пересылке, тем шире была толпа вокруг нас, и все старались что-то сказать, пошутить, вбить нам в голову заманчивые прелести службы именно в их бригаде, батальоне, гарнизоне.

Совершенно обессиленные, мы ввалились на пересылку и осели у стены на покореженных стульях.

— Мама… — то ли простонала, то ли просипела Викуся. Судя по ее обалдевшей физиономии, она очень жалела, что не поехала сюда раньше, а сдуру таранила КПП летного училища.

— Новенькие?! Документы! — потребовал седой мужчина, выросший перед нами. Подполковник был не один, рядом стояли еще двое — капитан, майор. Мы вскочили и, спешно вытащив документы, подали.

— Виктория Логинова? — взгляд подполковника оценивающе прошелся снизу вверх и обратно и, видно, нашел Вику годной. Меня тоже. — Олеся Казакова? — Я кивнула. Одутловатое лицо мужчины исказила гримаса, мало похожая на улыбку. И масляный взгляд шалого кота-перестарка мне очень не понравился.

— Где служить думаете, дочки? Мне в батальоне очень такие, как вы… смелые, юные нужны. Не обижу, — подмигнул.

Выглядело это странно и никак не шло его седым волосам, погонам и рожам сопровождающих, которые, щурясь, откровенно облизывали губы и протирали взглядами все наши выдающиеся достоинства. Вика и я окаменели, не зная, что ответить.

— Ладно, решим, — усмехнулся он, хлопнув по своей ладони нашими документами, отдал и пошел. За ним, то и дело оглядываясь на нас, шла его свита.

Мы опять осели на стулья и услышали смешок. В углу, в полумраке, на груде ранцев, сумок и мешков полулежала женщина и курила, пуская дым в потолок:

— Интернационалистки? — спросила хриплым, насмешливым голосом, заметив наши взгляды.

— Комсомолки.

— A-а, ну да, ну да… Дуры! — села, недобро уставившись на нас. — Сколько вам лет-то?

— А какое это имеет значение?

— Лет двадцать, двадцать два, — определила с ходу. — Трахаться-то умеете?

Мы обалдели. Вика пошла пятнами, я озадачилась.

— Слушайте внимательно, пока мой борт не пришел, так и быть, посвящу вас в главную задачу вашей службы. Вариантов три, и все зависит от того, зачем вы сюда прилетели. Если вправду защищать Апрельскую революцию, многострадальный афганский народ, то лучше следующим бортом домой. Здесь ваши идеалы никому не нужны — нужно тело. Влюбиться, замуж выйти — ответ тот же. Ну, а если заработать… тогда оставайтесь и учитесь шире раздвигать ноги. Начинайте прямо сейчас, скоро вами кадровики займутся. Будете выкаблучиваться — пошлют на отдаленную заставу. Там вас будут трахать всем составом, а потом убьют душманы, до кучи. Придут ночью и вырежут всех. Вот и весь ваш долг!

Она говорила зло и настолько назидательно, что мы невольно растерялись.

— Вас контузило? Списывают? — нашла я ответ ее злобе.

Женщина усмехнулась, легла обратно на мешки и ткнула в мою сторону пальцем:

— Тебе точно здесь делать нечего. Уезжай.

— Никуда я не уеду.

— Тогда за аморалку выкинут в Союз и будешь потом долго и нудно доказывать всем, что не золотая рыбка.

— Сумарокова, ты чего по ушам девчонкам ездишь!.. Ты мне здесь, давай, без агитаций! — угрожая, потряс пальцем женщине, появившийся прапорщик, суетливый, усатый. Нам рукой замахал: — Чего стоим? Вам что, персональное приглашение требуется? Давайте быстренько, быстренько, здесь вам не гражданка…

Мы послушно пошагали за ним, а он обернулся и опять потряс, теперь уже кулаком, женщине:

— У-у-у, с-с… Сумарокова.

— А что она сделала, почему ее в Союз? — несмело поинтересовалась Вика, когда мы отошли на достаточное расстояние, чтоб женщина не услышала вопроса.

— Буянила, пила, с солдатней якшалась, — махнул ладонью прапорщик. — Шалава. А вы, я смотрю… Комсомолки!

«Но буяним в случае хамства, как настоящие шалавы», — мысленно ответила я.

— Армии нужны комсомолки!.. Но больше женщины, чтоб… — прапорщик повел плечами, головой и что-то одному ему ведомое очертил рукой в воздухе, — тепло от вас было, понимание. Ну, вообще, чтоб не дуры, вон как Суморокова, а настоящие боевые подруги! А то служба у нас такая: сегодня живы, а завтра оно уже… Война! А как без ласки женской на войне, а? Звереют мужики, а вы ласково, нежненько выслушайте, помогите…

«Постельку постелите», — смекнула я и напряглась: «хорошее» начало службы.

— Вы всех так встречаете?

— Конечно, — клятвенно приложив ладонь к груди, заверил прапорщик. — А вы в особом разъяснении нуждаетесь, руке наставника. Молоденькие вон какие, тяжело придется. То солдатня лезет… А что им, нажрутся и давай куролесить!.. Вам неприятности и нам. Другое дело, когда при хорошем человеке — устроенные, защищенные, сытые. Ну, правильно же я говорю, да? Понимаете, сестренки? — Он приобнял Вику за плечи. Та отстранилась, испуганно вытаращив глаза.

— Неправильно, — тихо бросила я, мысленно готовясь к отповеди на более высоком уровне.

— А вы разве не за женихами?

— Женихов нам дома хватало. Мы долг свой…

— У-у-у, ясно, недотроги, — кивнул мужчина, потеряв к нам интерес и забежав в кабинет, высунул палец из-за двери. — Ждите здесь, позову.

— Ты что-нибудь поняла? — шепотом спросила меня Викуся.

— Нет, но заподозрила.

— Будем проситься вместе, куда угодно, но вместе.

Я согласно кивнула и поежилась, представив себя одной в окружении солдат и таких офицеров, как встретивший нас прапорщик. Воображение рисовало черные картинки и пугало.

Дверь приоткрылась:

— Заходите!

Мы зашли, отдали документы дородному полковнику и замерли. Нас смерили уже знакомым оценивающим взглядом:

— Интернационалистки, значит, вольнонаемные? И куда вас мне определить? Что умеете?

— Мы быстро учимся, товарищ полковник, и готовы хоть куда, только вместе, — выпалила Вика.

— И ближе к зоне боевых действий, — добавила я, пытаясь выглядеть строгой, бывалой женщиной. Полковник усмехнулся:

— Эк вас воевать разбирает! Так у нас весь Афган — зона боевых действий, девоньки! Вы, небось, думали к мамане на щи прилетели? Ан, нет! Здесь мужики воюют, это их дело, а ваше… Замужем-то были?

— Нет.

— Дружили?

— А какое это имеет значение?..

— Та-ак! Зубы мне не заговариваем, спрашиваю — отвечаем! Повторяю вопрос: есть ли женихи на гражданке?

— Есть, — заверили хором, соврав не думая.

— Ну, и чего ж они вас сюда отпустили? — не поверил полковник. — Служили женихи-то?

— Да…

— Нет…

— Ах, врушки какие! — хохотнул полковник, раскусив нас. — Ну чего, поговорим откровенно? — хлопнул документы на стол и сложил руки на животе, задумчиво оглядывая нас. — Есть два варианта. Первый: остаетесь у нас, при штабе Кабульского гарнизона. Что это вам дает? Ну, девоньки, — развел руками. — Все, что ваша душенька пожелает. Кренделей небесных, конечно, не обещаю. Но за ум, любовь да ласку кататься будете, как сыр в масле. У меня здесь начальства, вот, — рубанул ладонью у горла. — Первый закон солдата что гласит?! А? Не слышу. Возлюби начальство свое! Вот, значится, как. Женихи здесь бравые, да ненадежные. Поженихаются, да и грузом-200 в Союз. Вам мертвый муж нужен? Не-ет! Правильно. А начальство, тоже холостое, погибает реже и, если с умом дружить, вышестоящими будете…

— Извините, товарищ полковник, — решилась прервать его я. — Первый вариант мы поняли, но он нам не подходит. Спасибо за участие и наставление, но можно огласить второй вариант?

— Ты у нас кто?! — недобро нахмурил брови мужчина.

— А-а…

— А, не а! Вольнонаемная служащая, предписанная для прохождения службы по исполнению интернационального долга в республике Афганистан к сороковой армии! И должна вести себя не как девица на гулянке, а как служащая! По уставу! Вот сошлю в Баглан, там быстро таких, как вы… Три дня назад сорок человек духи вырезали. Пришли ночью и ножами, как свиней на щи… всех, — осел полковник, запыхтел, расстегнул ворот кителя.

Не знаю, как Вика, я ничего не поняла, кроме одного — нас решили припугнуть и «построить», еще не ознакомив с уставом, обстановкой, субординацией. Заранее. И надо отметить — удалось. Особенно последнее замечание о свиньях и щах. Что ж, ориентироваться приходится самой и быстро — вот это я поняла. Система: из пламени да в воду, из воды да в пламя была мне ясна.

— Субординацию соблюдать надо! — опять рявкнул полковник. — Я вам тут не сват, не жених! Всё! — подтолкнул документы, обращаясь к застывшему у окна прапорщику. — Оформляй их к Свиридову в бригаду. Одну секретаршей, эту, говорливую, — ткнул в меня пальцем. — А вторую на медпункт, санитаркой. У них как раз после обстрела секретаршу и медичек грузом-200 в Союз отправили. Вот пускай на место погибших встают и… Зона боевых действий, мать ети. Будет вам зона! Небось, нахлебаетесь в этой зоне и поймете, что Говорков добра вам хотел… Ну, а если передумаете, тяжело станет, человек я не злопамятный, и очень даже в положение молодых, ранимых девушек войду и помочь смогу. Чего не бывает меж своими?.. Пристрою. Думайте, девоньки. Умницы вы мои, интернационалисточки…

Последнее вышло не уничижительно, а унижающе. Неприязненно. Я поняла, что оных здесь не любят, но почему, узнать пока не могла. Ничего, время покажет.


Я поняла обратное буквально через пять минут.

Пока нам оформляли предписные листы, мы с Викой вышли на улицу, чтоб спокойно поговорить, обсудить услышанное и увиденное, поделиться страхами, опасениями и впечатлениями. И тут же к нам начали подтягиваться мужчины. Одни садились в тенек и, изображая утомленных солнцем и жарким воздухом бывалых воинов, закуривали, косясь на нас, другие предпочитали сесть ближе, познакомиться, а кто-то и подержать за руку норовил. Нам принесли минералки, угостили леденцами, наперебой спрашивали, откуда мы. Стоило сказать, как половина новых знакомцев оказывались земляками, хоть потом и выяснялось, что общее место жительства у нас одно — Союз. Вика и робела, и краснела, и гордо вскидывала подбородок, млея от мужского внимания, я же выпытывала о службе, о бригаде Свиридова, о душманах, боях, нравах — жизни на войне.

Мужчины охотно отвечали, травили байки, перемежая остроты с пошлыми шутками и рассказами о боях и потерях, начальстве, обеспечении. Вика заинтересовалась афошками и местными дуканами. Ее, обняв за плечи, начал просвещать темноволосый старлей. Я же слушала мальчика, что представился Виктором, который со слов очевидцев слышал, что произошло несколько дней назад в бригаде Свиридова. Мне было и странно, и страшно слушать историю о кровавой резне на заставе, вблизи батальона, о ночном нападении на колонну у самого его расположения. Заставу вырезали под корень, батальон при оказании помощи товарищам понес значительные потери личным составом и техникой. В тот момент я не поняла главного, что пытался втолковать мне парень, — мы попали на войну. Здесь нет спокойных мест, как нет покоя вообще. Никто не знает, будет ли жив не то что через сутки — через час, минуту. Что война не правое дело, а лютое. Она как ненасытный зверь рыщет по всему Афгану и пожирает всех, кто подвернется, не деля на правых и неправых. Начальство, подчиненных, мужчин, женщин. И мне было настолько жаль погибших мальчиков, их матерей, невест и жен, что я чуть не заплакала.

— Здесь часто душманы лютуют, — на свой манер попытался успокоить меня Виктор.

— Напугал барышню. Нашел, о чем с девушкой разговаривать! — презрительно сплюнул блондинистый десантник с такими же выцветшими глазами, как и его хэбэшка.

— Я не боюсь, — покачала я головой, утирая украдкой слезу. — Мне жалко… столько потерь…

— О-о! Налетели, орлы! — проскрипел появившийся прапорщик и, всучив нам документы, махнул в сторону аэродрома. — Садитесь на борт до Кандагара, там на вертушку до бригады Свиридова. Выполняйте!

И смылся. Мы растерянно переглянулись с Викой: а где, как, что?

— Не расстраивайтесь, сестренки! — прогудело сразу несколько человек. — Сейчас устроим все в лучшем виде!

— Меня назначили сопровождающим, — буркнул хмурый парень, который протолкался сквозь толпу. — Сержант Малышев. Сергей.

Наши сумки подхватили и всей толпой сопроводили на борт до Кандагара. Военнослужащие любезно потеснились, пропуская нас в салон, словно перехватили эстафету у тех удальцов, что остались на аэродроме.

Так мы встретились и простились с Кабулом, даже толком его не увидев. Мне запомнилось лишь яркое жгучее солнце, коричневая земля и толпа наших мальчиков, которые так приветливо встретили нас на неприветливой земле.


Вечерело и холодало. Мы стояли на бетонке и ждали «вертушку». Второй час.

— Все на боевых, девочки!

— Да не печальтесь, сестренки, мы скучать не дадим.

— Эх, повезло Свиридову!

— Мал, ты откуда их взял?

— А как там, в Союзе?

— Хорошенькие какие, я ща…

— Слышь, курносая, переводись к нам!

— Штабные скоро поедут, можете с ними договориться, они не откажут…

Мы уже не обращали внимания на внимание к нам.

Мы почти падали с ног и мечтали лишь о двух вещах — помыться и поспать, полноценно, в постели. Или хотя бы посидеть в тишине и уединении, а не в тесном кругу воинов-интернационалистов, что буквально сводили нас с ума своими однотипными вопросами, шутками, предложениями, пристальными взглядами оценивающими, сочувствующими, восхищенными, растерянно-озабоченными, откровенно похотливыми.

Мы еще не прибыли на место назначения, а уже получили тридцать предложений руки и сердца, сорок — устройства сытной жизни, пятьдесят — звезд с неба и сотни — переспать.

Вика сосала леденец, радуя стайку праздношатающихся по взлетной полосе. В нее чуть ли не тыкали пальцем, словно дикари, никогда не видевшие, как сосут леденцы. Впрочем, у меня лично складывалось впечатление, что наши вообще одичали в Афгане, и женщин видели за время службы, наверное, еще реже, чем Африка снег. К нашим ногам, как к постаменту идола, складывали дары, предлагая наперебой джинсики, кроссовки, печенье, панбархат, колечки, магнитофоны.

Вика, мне чудилось, теряла стойкость под градом свалившихся на нее невиданных, неслыханных благ, и все внимательней слушала, что, где и за сколько можно приобрести или получить просто так. Почти даром. Я смотрела в небо и молила о «вертушке», все больше хмурясь и сжимая зубы, чтоб не послать желающих осчастливить меня шмотками. Одно меня радовало и помогало держать себя в руках — наши военнослужащие были настырными, липкими, но не хамили, не грубили, не лапали, а вели себя галантно, как и подобает доблестным освободителям… хоть и немного одичавшим.

Когда пришла «вертушка», нас провожали, как на смерть, прощались, словно навеки. Один солдатик, что за все время нашего ожидания ни разу не подошел к нам, но и не сдвинулся с места, заняв позицию с края бетонки, не оторвал от нас взгляда и выкурил, наверное, две пачки сигарет, мне показалось, чуть не заплакал. В его карих глазах, провожающих нас взглядом, было столько тоски, страха и сожаления, что мне на миг захотелось подойти к нему, обнять, успокаивая и поддерживая. К изумлению Вики, и других мужчин я так и сделала — подошла и робко поцеловала его в щеку:

— Все будет хорошо. Ты будешь жить долго-долго, и мы еще увидимся, — я улыбнулась в вытянувшееся лицо и побежала к «вертушке». А парень так и замер соляным столпом, который не сдуло даже «вертушкой», поднявшейся в воздух. Он прикрыл щеку ладонью и, не отрываясь, смотрел на удаляющийся вертолет, а потом вдруг робко махнул рукой.

Потом, несколько месяцев спустя, я случайно узнала от балагура-пилота «вертушки», который отвозил нас в вотчину Свиридова, что того паренька звали Миша Михайлович, он попал в плен, и душманы выкололи ему глаза…

Вотчина комбрига Свиридова
Пилота звали Алексей. Тридцать два года, холост, тридцать боевых вылетов, ранение. Все это мы узнали из его рассказа, похожего и на сватовство, и на автобиографический доклад.

Старлей высадил нас, на прощание подмигнув, хохотнув и одарив широкой улыбкой, и взмыл в небо…

На площадке нас осталось трое: я, Вика и сержант, что выписался из госпиталя — Сергей Малышев.

Мы стояли и смотрели на цепь БТРов, модули и пытались сообразить, куда нам идти. Сержант держал наши сумки и терпеливо ждал, когда мы очнемся.

Вокруг были мужчины. Нас это уже не пугало, но по-прежнему смущало. Мне казалось, я никогда не привыкну к их взглядам и восклицаниям, вниманию. Реакции на меня и Вику.

Все, кто был поблизости, побросали свои дела и застыли, беззастенчиво нас разглядывая.

— Оп-па!.. Это ж какое нам счастье привалило, братцы! — выдохнул курносый сержант, спрыгивая с брони БТРа. Он смотрел на нас как на явление Христа народу и потирал щеку испачканной в солярке тряпкой. Рядом во весь рост вытянулся чумазый верзила, который вылез при немой пантомиме из-под машины.

— Ты где их взял, Мал?

— Откуда ж такие гурии?..

— Девочки-красавицы, вы к нам? — слышалось за нашей спиной.

Мы шли за Малышевым к штабу и настороженно поглядывали по сторонам. Нам улыбались, кивали, чуть ли не кланялись и старались спрятать грязные руки, расправить плечи.

Трое парней, лежащих в теньке и сладко потягивающих сигареты, резко сели и зачарованно уставились на нас. Один бросил, очнувшись:

— Ни фига ты, Мал!..

— Елы-палы, — протянул второй и, сорвавшись с места, куда-то побежал. Третий тяжело вздохнул и прищурился от попавшего в глаз дыма:

— Мама моя…

Буквально через пару секунд он оказался рядом со мной и, заглядывая в глаза, как преданная собака хозяину, спросил:

— Тебя как зовут, синеглазая?

— Олеся, — отчего-то смутилась я.

— Ни… чего себе! Меня Иван…

— Отвали, Лазарь! — бросил Малышев, отодвигая его от меня.

— Ладно, Мал, позже потолкуем, — ответил тот, и мне послышались недобрые, даже угрожающие нотки в его голосе.

— Да, шел бы ты, — отмахнулся Сергей. Иван отстал, остался стоять на дороге, глядя нам вслед.


Длинный барак назывался загадочно — модуль. Он стоял почти впритык в своему подобию — еще одному модулю. В первом располагались комсостав и штаб, в другом медпункт.

Мы пошли в штаб, уже зная, что нам предстоит познакомиться с начальством, и несколько робели, не зная, как нас примут.

В помещении стоял противный запах папиросного дыма, спирта и почему-то жженой резины. Слышался невнятный и злой бубнеж, стук и жужжание кондиционера, который, судя по предложенной ему работе, предпочел громко объявить забастовку.

Малышев попросил нас подождать, а сам смело шагнул за дверь. Я успела лишь разглядеть широкую спину сидящего за столом мужчины и железную кружку. Дверь захлопнулась, обдав нас густым запахом и дымом табака, от которого мы невольно закашлялись. Потом послышалось ворчание, мат и грохот, словно железная тара решила повоевать с кондиционером. Потом появились Малышев и поджарый усатый мужчина лет тридцати пяти. Сергей ушел, не посмотрев на нас, пунцовых от гостеприимного приема, а усатый подполковник представился:

— Зарубин Григорий Иванович, замполит бригады. Пойдемте к начштаба.

Любезность политрука нас несколько успокоила, а разъяснения, которые он дал по дороге в другой кабинет, окончательно расположили к нему.

— Комбриг сейчас не в том состоянии, чтоб принимать новоприбывших. Жену похоронил — «духи» сняли… Горе. И зампотыл, и замкомбрига в том же состоянии — большие потери. Но мы без них разберемся, девчата, правда? Можно понять людей. Вы, я вижу, испугались слегка? Пьяный, что не скажет? Вы уж на сердце-то не берите.

— Да нет, мы ничего, мы понимаем. Примите наши соболезнования.

— Да… что они? — отмахнулся мужчина, и я почувствовала себя черствой эгоисткой, ляпнувшей нелепость.

Мы прошли в довольно чистый кабинет и удостоились хмурого взгляда огромного, как глыба, мужчины.

— Начштаба, товарищ Кузнецов Валерий Васильевич, — представил его Зарубин и, указав нам на стулья, начал изучать наши документы.

— Вы, значит, Олеся Сергеевна Казакова? Будете секретарем-машинисткой? Приятно познакомиться. Со своими обязанностями и местом работы ознакомитесь, я думаю… — Зарубин глянул на Кузнецова, тот ответил неопределенной гримасой и залпом отправил в рот всю жидкость из кружки, что сжимал рукой.

— Н-да, завтра, — кивнул, крякнув, Григорий Иванович. — Сейчас работы нет. Да и какая работа, если вы только прилетели? Вам отдохнуть надо. А вы у нас Виктория Михайловна? Угу. Думаю, вам стоит заглянуть в медчасть, познакомиться со своим непосредственным начальством и… отдохнуть, конечно, до завтра. Сержант Малышев ждет вас. Он отведет в ваш модуль. Обживайтесь, получайте, так сказать, необходимое, а завтра… Да, в вашей комнате остались вещи убитых — вы их сложите в угол, а завтра мы заберем.

Кузнецов неожиданно крякнул и, уставившись мне в глаза мутным взглядом, просипел:

— Варенька…

И рухнул лицом в стол, громко захрапел. Зарубин смущенно развел руками:

— Привыкайте, девушки. Служба — дело тяжелое.


Медпункт сверкал чистотой. У открытого окна стоял высокий, черноволосый мужчина и курил, держа папиросу пинцетом.

— Здравствуйте, — поздоровались мы у порога.

Мужчина развернулся к нам, прислонился к стене и, пустив струйку дыма, задумчиво протянул:

— И вам, барышни, привет. С чем пожаловали, милые, в мои аскетические пенаты?

— Меня к вам определили, медсестрой. Вернее, санитаркой, — сообщила Вика.

— А-а? — выгнул бровь мужчина, с меланхоличным прищуром оглядев Логинову. — Рад, милая барышня. И как зовут чудесное видение, грезу моих суровых будней, соратника по скальпелю и нашатырю?

— Вика, — вздохнула та.

— А-а-а, — опять протянул тот. — А вашу очаровательно смущающуюся подругу не Лаура, случайно?

— Олеся, — выдавила я, во все глаза разглядывая чудака.

— О-о! «Олеся» Куприна.

— Нет, Казакова.

— A-а! Ну-у… у каждого свои недостатки. Колдунья с синими глазами, всю ночь ты будешь сниться мне… Меня Виктором родители назвали, а недруги кличут Барсук, по фамилии. Банальность: Барсуков — значит, обязательно Барсук, и не иначе. Н-да-с! Превратно не истолкуйте. А Рапсодия, то бишь, Расподьева Вера Ивановна, фэл-дшер наш незабвенный и бессменный, сидят вон в том кабинетике, что прозван грубо процедуркой. Да-с, новообретенные мои грезы, Рапсодия, именно Рапсодия расскажет вам суть существования науки медицина и вашего места в ней на ближайшие два года. Не смею вас задерживать.

Мы переглянулись с Викой и, не сдержав улыбки, картинно поклонились:

— Благодарим вас, сударь.


Рапсодии очень шло ее прозвище. Высокая, сдержанно-строгая и в то же время добродушно-милая женщина сорока с лишним лет приняла нас довольно приветливо, хоть и сдержанно. Единственное, что мне не понравилось, — излишнее количество ретуши на ее лице в слишком ярких для ее лет красках.


Мне до сих пор видится ее высокая, несколько мужеподобная фигура в белоснежном халате посреди белых салфеток, укрывающих железные столики процедурной. Серые стены, серые столы, серая кушетка, белые салфетки, белая простынь, белый халат… почти белые волосы женщины и ярко-фиолетовые тени на веках, густая черная подводка, румяна на щеках, малиновая помада и длинные, с желтыми и зелеными камнями, сережки ромбиком…


Это чудо, местный раритет, служило второй срок и являлось неофициальной женой зампотеха, майора Масонова — веселого, неутомимого колобка, и признанной матерью всей бригады. Нам она тоже заменила оставленных на родине родителей.

Она была первой женщиной, с которой мы познакомились. Второй стала наша соседка, обитавшая за стенкой нашей с Викой комнаты в женском модуле.

Мы понятия не имели, что не одни в помещении, и, зайдя в комнату, оторопели от хаоса в ней и принялись спешно наводить порядок. Устроенный нами грохот привлек соседку. Она тихо скользнула в нашу комнату и остановилась у порога.

— Эй, матрешки, тише нельзя?

Я подпрыгнула от неожиданности, Вика въехала лбом в кровать, из-под которой выгребала мусор.

— Новенькие? Только из Союза? — с каким-то желчным прищуром спросила женщина.

Я кивнула. Вика села на пол, поджав ноги под себя.

— Понятненько, конкурентки.

— В смысле?.. — удивилась я.

Женщина зевнула, взъерошила и без того взъерошенные волосы и хмыкнула:

— Потом скажу, сейчас спать хочу. Не гремите, ладно? Дайте выспаться, — и уже ступив за порог, кинула: — Меня Галина зовут, вольняжки мои неапробированные…


Мы прибирались, стараясь не шуметь, и тихо переговаривались:

— Видела, какие у нее ногти? Метр! А лак? Красный! И спит накрашенная. Я бы не смогла, у меня бы тушь потекла и размазалась…

— Вика, как ты думаешь, кто она?

— Не знаю… У Рапсодии спросим…

— Блин, здесь вода есть?

— …холодная, она говорила.

— Да мне уже все равно. Помыть бы пол, самой помыться и спать.

— А вещей чужих немного…

— Да мне кажется, они здесь и не жили — так, забегали…

— Раз мужья есть, конечно. У них, наверное, и жили… Олеся, тебе не страшно?

— Ты про покойниц? — вздохнула я.

Признаться честно, мне было не по себе от мысли, что на этой кровати спала покойница, а сегодня буду спать я. Но мы приехали на войну и должны были преодолевать трудности, как все, с чем-то мириться, с чем-то свыкаться и учиться ежеминутно, закаляя свой дух.

— Суеверию на войне не место, — заявила я со знанием дела, внутренне дрогнув. — Главное не думать, Вика.

В дверь громко постучались, и она тут же открылась:

— Здравия желаю, товарищи вольнонаемные! — выдал кудрявый, черноволосый молодой мужчина, вскинув руку под козырек. — Старший лейтенант Левитин. Можно просто: Евгений. Прибыл для помощи новоприбывшим. Чем помочь, сестренки? A-а, ясно: полы помыть, мусор убрать… Па-апра-шу со мной!

Развернулся и гаркнул за дверь:

— Сержант Чендряков, рядовые Малютин и Барышев, приступить к наведению порядка!

И вытолкал нас наружу. Трое здоровых загорелых парней вытянулись по стойке смирно, не спуская с нас глаз и не сдерживая улыбок, а потом начали греметь ведрами, протиснувшись в нашу комнату.

— Неудобно, — заметила я несмело.

Левитин широко улыбнулся и подмигнул мне:

— Привыкай, сестренка! Мы рады приветствовать вас на территории нашей доблестной бригады. Сейчас уберем, стол накроем, накормим, расскажем…

— Не-е…

— Познакомимся, — погладил меня по спине. — Все должно быть по уму.

Мимо нас пробежал востроглазый паренек, обнимая какие-то банки, цветные упаковки. Мы поняли, что нам решили устроить праздник, равно как и себе, и противиться не стали. У солдат и так немного радости, тем более праздников, чтоб мы лишали их славных защитников Апрельской революции, выполняющих свой интернациональный долг в жестких условиях.

«Переживем фуршет», — решили, переглянувшись. Да и, правда, нехорошо отказываться, когда к тебе всей душой.


Она оказалась широкой. Стол ломился — консервы, хлеб, печенье, леденцы, самогон. И трое бравых парней, которые с галантным поклоном представились по переменке:

— Сержант Чендряков. Саша.

— Лейтенант Голубкин. Михаил.

— Ну, а меня вы уже знаете, Евгений, — хохотнул старлей, разливая мутную жидкость по кружкам…

Я знала, что такое дружеские попойки. Мои розовые очки треснули на первом курсе пединститута — в колхозе.

Принудиловка для всех учащихся в школьные годы оборачивалась одноразовым знакомством со свеклой и морковью в их первозданном состоянии — торчащими из земли ботвой вверх. Не скажу, что меня это знакомство радовало — я легко бы прожила и без него, но раз надо, значит, надо. Я получала свой рядок, тянувшийся от дороги до горизонта и, представив себя колхозницей в борьбе за урожай, принималась за работу.

Одно, когда ты делаешь это полдня. Другое — когда месяц. Одно, когда рядом весь преподавательский состав, зорко приглядывающий за тобой. Другое, когда он в урезанном состоянии, и плевать ему на тебя, по большому счету.

Сентябрь во всех среднеспециальных и высших заведениях начинался одинаково — отправкой студентов на месяц в колхоз.

Нас поселили на территории пионерлагеря. Несколько деревянных домиков в стиле «баракко», в каждом из которых ютилась группа еще незнакомых друг другу людей. Футбольное поле, где нас выстроили по прибытии, и четыре отдельных здания покрепче, бараков — столовая, баня, которая не работала, место пребывания наших преподавателей, и административный корпус, в котором проводились дискотеки.

Целый месяц мы были предоставлены сами себе и должны были, преодолевая тяготы сельской жизни, сплотиться, подружиться, повзрослеть. Последнее у каждого происходило по-своему, но по стандартной схеме. Раз мы поступили в институт, раз мы одни боремся с трудностями, значит, мы самостоятельны и, следовательно, уже взрослые и вольны в своих делах, поступках. А еще мы сильные, умные и самые, самые… Это и предстояло доказать себе и всем. И доказывали: одни ударной работой по спасению урожая, другие — активным ночным трудом.

В шесть утра, ежась от холода, мы бежали к железным умывальникам, в которых зачастую за ночь застывала вода, умывались, стуча зубами, получали завтрак (как правило, овощное рагу из погибшей моркови, капусты и свеклы) и, спешно облачая себя в кирзачи и ватники, садились в крытые грузовики, чтоб по дороге в поле перекусить позаимствованным в столовой хлебом.

Почти дотемна, кто лениво — лишь бы, лишь бы, кто бодро и быстро, принимались за работу. А ближе к ночи, казалось бы, выдохшиеся на колхозных полях организмы взбадривались и, прибыв в лагерь даже в умирающем состоянии, начинали спешно готовить себя к главной части студенческой жизни. Именно с началом вечера начиналась наша жизнь — дискотека до упада, попойки, смех, баловство…

Под утро — кто брел в свой барак, кто в чужой. Здесь пьяные от свободы — не то что от алкоголя, — вчерашние скромные девочки превращались в отменных стерв или синих чулков. И чем ближе был отъезд в город, тем меньше было тишины и пристойности. Девочки любили. Сегодня одного, завтра другого. На дружеских попойках лишались девственности порой самые скромные и морально устойчивые. Так случилось с Викой. Она по уши влюбилась с пьяных глаз в деревенского щеголя и, хватив для смелости еще пол-литра самогона, начала жизнь женщины.

Меня Бог миловал. Мне нравилось флиртовать, манить и обязывать, но терять себя я не спешила. Возможно, оттого, что хоть кавалеров и хватало, ни один из них не вызывал во мне трепетных чувств, а возможно, оттого, что я не опьянела, как остальные, от предоставленной нам свободы, потому что исходно чувствовала себя свободной. И привыкла решать, делать и отвечать за все свершенное сама. Мои родители были уникальными педагогами и не зажимали меня в рамки ежовых рукавиц, не диктовали обязанности, не множили долги. Их воспитание не прошло даром и неожиданным образом дало хорошие всходы — вдумчивость, привычку взвешивать каждый свой шаг, думать, прежде чем делать.

Я многому научилась в колхозе, многое узнала. В частности, то, что дружеские пьянки — дело хоть и святое, но не обязательное, и если не умеешь пить, то лучше и не браться. Сиди, смотри и изображай язвенника.


— Ну что, сестренки, за знакомство? — поднял кружку Евгений. — Будем!

Мужчины выпили. Вика несмело пригубила, поморщившись от странного запаха, которым отдавал самогон. Я поставила свою кружку на стол, надеясь, что никто не заметит, что я даже не глотнула.

— А Олеся нас не уважает. Не пьет, — выдал меня сержант.

— Hy-y, нехорошо, Олеся, как же так? — развел руками старлей, укоряя.

— Я не хочу, спасибо…

— И мы не хотим, но надо! За знакомство, за то, чтоб служба была легкой, — пододвинул мне злополучную кружку. — Нехорошо от коллектива отрываться.

Я знала, что нельзя давать слабину. Стоит один раз сказать: эх, была не была и лихо выпить, поддерживая компанию, как в опустевший стакан тут же плеснут еще, и второй раз отказать уже не представится возможным.

— Я не буду, — заявила твердо. — Извините.

Мне было трудно отказываться. Обида, которая появилась в глазах веселого лейтенанта, вызывала неуютное чувство то ли стыда, то ли сожаления. Не успела прибыть, а уже противопоставляла себя коллективу… Я понимала, что добром это не кончится. Конечно, я не думала, что наши новые знакомцы, те, с кем нам предстоит служить, задумали что-то плохое, но я знала, какая бываю, если выпью, и не хотела, чтоб они узнали секретаршу с этой стороны. Внешне я могу выглядеть сильной, несгибаемой, надежной, но стоит выпить, как из меня лезет наивное восхищение миром, сентенции, поэзия и обиды с обидками, чувства, переживания, которыми очень хочется поделиться, зачастую орошая слезами то грудь собутыльника, то полотенце в ванной комнате. Если в таком виде меня засечет кто-то из начальствующих особ — лететь мне сизым голубем в Союз за пьянство на службе.

От этой мысли меня бросило в дрожь:

— Нет.

— О-о, Олесе мы не понравились, — разочарованно протянул голубоглазый Голубкин.

— Опьянеть боишься и попасться на глаза начальства? — догадался Чендряков. — А ты лучше закусывай. Да и начальство само… в дымину!

— Свир неделю уже бухает не просыхая. Главное, чтоб Зарубин по части не шатался.

— Он мужик правильный.

— Не пьет и других за то гоняет.

— Кончай уши тереть девочкам, кого он гоняет?!

— Лопухов гоняет. Пи… прошу прощения, умственно отсталые из второго отделения. Обкурились, короче…

— Это которых на днях пригнали?

— Ну! «Афганка» ядреная, короче, крышу с двух косяков снесло наглухо…

— Чё ты городишь? — пихнул Чендрякова Левитин. На меня уставился умоляюще: — Выпей со мной, синеглазая, согрей душу.

— Гитару забыли!

— Я сейчас принесу, — угрожающе сказала Галина, застывшая у входа. Она обвела мутным спросонья взглядом присутствующих и вдруг широко улыбнулась. — Гуляете, бродяги? Без меня?

— Галочка! Да ни Боже мой! — поспешил разуверить ее Голубкин.

— Проходи, ласточка, садись. Сержант, сдвинь задницу! Освободи место женщине! — воскликнул Левитин.

Чендряков поморщился и вообще вылез из-за стола, пересел ко мне ближе.

— Куришь? — спросил тихо, достав пачку «Примы». Я поняла, что он предлагает мне выйти, и с радостью согласилась. Вика была занята тесным общением с Голубкиным, Галина, выпив кружку самогона за новеньких, потом за стареньких — погибших, хохотала над плоскими шутками Левитина.

Мы с Александром явно выпадали из компании. И выпали, тихо выскользнув в прохладу ночи. Сели у модуля на ящики. Саша протянул мне пачку, я отрицательно качнула головой:

— Не курю.

Он пожал плечами, закурил сам:

— Ты, правда, не пьешь, не куришь или поддерживаешь определенный образ?

— Это какой? — озадачилась я.

— Я так спросил, не обижайся.

— Я необидчивая.

— Фея, — улыбнулся парень. И я рассмеялась:

— Почему Фея?

— Ну, точно, Фея, смеешься звонко. Ну, блин, сестренка, привалило ж счастье, — качнул головой, с прищуром разглядывая меня. И было в его взгляде сомнение, снисходительность и толика удивления. — Ты сама-то откуда?

— Из Кургана.

— Точно?! Земеля, значит?..

— Это как?

Сашкарассмеялся легко и задорно, и хоть я понимала, что надо мной, и не понимала почему, все равно не могла на него обидеться — мысленно я уже причислила его к должности брата и единомышленника.

— «Земеля» — земляк. Землячка. Ты из Кургана — я из Сатки.

— Ничего себе земляки, — фыркнула я. — Мы пока сюда добирались, к нам в земляки весь Союз записался.

Парень усмехнулся, качнув головой.

— Тебе смешно? А я сначала, правда, верила. Один красиво так о нашем крае рассуждал и вдруг раз — Адмиралтейство откуда-то выехало… Ленинградец оказался!

Сашка рассмеялся, прислонившись спиной к стене, и уставился на меня, загадочно щуря глаз:

— Ты чего в Афган-то напросилась?

— Воевать.

— Тю!

— Нет, я, конечно, понимаю, что меня на боевые не пустят, но хоть чем-то вам помочь.

— Долг? — вздохнул.

— Ага. Я еще три года назад просилась. Послали. Домой.

— Но ты не сдалась.

— Конечно.

— Подождала и снова атаковала военкомат.

— Откуда знаешь?

— Я пророк, — хохотнул, закурил следующую сигарету.

— Ты не много куришь?

— Много.

— Легкие посадишь, — предупредила.

— А мне по… колено, короче. Подожди, пара обстрелов, пара месяцев здесь — и сама закуришь, и от самогонки не откажешься…

— Нет, — качнула головой, уверенная, что ничего подобного не будет.

— Я тоже был уверен — не буду, а в первом же бою потерял половину своих товарищей… Когда наши подошли, первое, что я попросил — сигарету. Второе — кружку первача.

Его голос стал глухим и жестким и насторожил меня, заставляя прислушаться, узнать больше:

— Страшно было?

— Страшно? — прищурился и вдруг хохотнул. — He-а. Это не страх, сестренка, это ядреная смесь из ужаса и ярости. И по… колено на все, потому что ни хрена не соображаешь: что видишь — в то и стреляешь. Один из соседнего взвода так своего положил.

— И такое бывает? — ужаснулась я.

— Здесь все бывает, — заверил Александр, откидывая окурок.

— Его под трибунал отправили?

— Ха!.. «Под трибунал». На заставу его отправили, а через месяц грузом-«двести» домой. Отслужил… Здесь такого дерьма на каждом шагу. Не знаешь, сколько проживешь, а ты — «легкие»… Фея-сказочница. Как тебя парень-то твой сюда отпустил? Я б веревками связал, запер бы, да не отпустил.

— Ты такой злой?

Саша хмыкнул:

— А парень твой добрый, да?

— Да нет у меня парня.

— Врешь!

— Честно. Были, но не серьезно как-то…

— Так ты за женихом сюда?

— Который раз слышу! Мне в Союзе женихов хватало!

— Ладно, не кричи — верю. Вот в это — верю. Поэтому и понять хочу, на… хрена ты сюда ломанулась?

— А у тебя девчонка есть? Невеста? — решила я сменить тему.

— Была. И даже проводила. Два письма написала. Агния Барто, блин!.. Месяц всего и ждала.

— Значит, не ту ты себе в невесты выбрал.

— Угу.

— Серьезно. Радуйся.

— Чему это? — покосился на меня как на ненормальную.

— Тому, что узнал, какая она, до того, как ваши отношения скрепились узами брака.

Сашка от души рассмеялся, хлопнув себя по колену:

— Ой, не могу! Ну, землячка!..

— Сашок, ты, что ли, ржешь? — раздался голос из темноты.

— Ну.

— Чё «ну», лошадь?! Кончай фестель! Весь батальон перебудишь.

— А ну иди сюда, я тебе сейчас колыбельную спою.

— Братцы, хорош лаяться!

Из темноты вынырнули три фигурки, подошли и сели полукругом на корточки около нас, бесцеремонно разглядывая меня.

— Я не понял, что за…? — разозлился Чендряков.

— Мы цветы принесли девушке. Поздравляем вас с прибытием в нашу доблестную часть! — объявил лопоухий паренек, протягивая мне пучок жухлой травы.

— Две секунды на передислокацию, рядовые! — рявкнул Сашка. Мальчишки сунули ему в руки пачку «Примы» и бутылку, мне «букет» и растаяли в темноте.

— С-с… совсем распоясались!

— Командир, — с сарказмом выдала я. Сержант строго глянул на меня и улыбнулся:

— Ладно…

И погладил ладонью по спине. Я дернулась, недобро сверкнув глазами.

— Чего ты? — попытался обнять. — Нравишься ты мне очень, Олеся.

— Замечательно. Руки убери.

— Вот ты какая! А если меня завтра на боевые, и всё — кончится Чендряков? — сжал мои плечи и, вздохнув, потерся лбом о плечо. Я начала закипать. — Я как тебя увидел — понял — тебя я ждал… Олесенька, — попытался поцеловать.

Я мысленно усмехнулась и повторила то, что в свое время охладило пыл одного такого же шустрого мальчика. Не стала сопротивляться и как только губы парня накрыли мои, сомкнула зубы не жалея сил.

— A-а! Твою!.. У-у… — отпрянул, взвыв, сержант. Прижал руку к прокушенной губе. Уставился на меня так, словно хотел задушить. — Ну, ты… Точно Фея!

Я напряглась, готовясь к нападению, но, к своему удивлению, увидела, как злость в глазах сержанта сменилась восхищением:

— Ну, Олеська! Такого я еще… Блин, а? Как ты меня?! Не хрен лазить, где стреляют? Понял! Больше не буду. Мир? — протянул ладонь. Я с сомнением и недоверием посмотрела на него и несмело протянула свою:

— Мир.

— Если кто обижать вздумает, только скажи, поняла?

— Я сама за себя постоять могу.

— Это я уяснил! — хохотнул и поморщился, притрагиваясь к губе. — Твою моджахедову маму, а?.. Братва ржать будет!

Но отчего-то это его не возмущало, а восхищало, и я видела, что он искренне рад подобному повороту событий, но почему — не понимала.

— Короче, сестренка, контингент здесь разный, не все такие… ха!.. как я. Трудности будут: забуреет кто, нюх потеряет или… не знаю, воды там принести, в духан сбегать — ко мне смело обращайся — сделаю. Короче, ты не одна — мы вместе!

— Спасибо! — искренне порадовалась я.

Так у меня появился верный друг. Первый.


В ту ночь, лежа на койке в комнате Рапсодии, которая любезно пригласила меня к себе, увидев мою неприкаянность, я подумала, что самый суетный и впечатлительный день позади. Дальше будет спокойней и проще. Однако смех Вики, что я слышала за стеной, не давал мне увериться, что так оно и будет, и червячок сомнений все же остался…

Дни шли. Мы обживались, знакомились. И тот червячок очень быстро превратился в питона.

Вика закрутила роман с Голубевым, чем очень сильно тревожила меня. Галина, оказавшаяся мастерицей на все руки — парикмахершей и продавщицей, по совместительству пополняла свой капитал самым незамысловатым способом. У нее постоянно были гости, а комната ломилась от барахла.

Я не понимала ее, как ни пыталась, и старалась держаться на расстоянии, за что удостоилась ответной неприязни. Она презрительно смотрела на меня и смеялась, стремясь обидеть или задеть, я не отставала и не выбирала выражений, разговаривая с ней. Началась война на войне. Вика в ней не участвовала и, пытаясь вразумить меня, аргументировала поведение Галины избитой фразой: каждый живет, как может. Обретя возлюбленного, Виктория стала иначе смотреть на мир, примиряясь с тем, что раньше вызывало у нее такую же негативную реакцию, как у меня. Но подругу я могла понять, Галину же — нет. Ее низость, бесстыдство и цинизм не принимались ни разумом, ни сердцем. Грязь, как ее ни назови, остается грязью.

Конфронтация росла. Вика махнула на нас с Галиной рукой и занималась исключительно своим любимым. Рапсодия вообще редко куда-нибудь вмешивалась. Она все видела, слышала, знала, но молчала, придерживаясь строгого нейтралитета. Ее интересовал лишь один вопрос — ее дорогой Колобок.

Масонов был всегда по уши в делах и, беспрестанно ругаясь, метался по части с утра до вечера, то и дело улетал в Кандагар. Кузнецов вышел из запоя и начал томить меня долгими взглядами, от которых хотелось скрыться, сбежав хоть на край света. Свиридов оказался мужчиной грубым и угрюмым. Слава Богу, что хоть ему было плевать на меня. А вот его зам, мужчина хитрый и въедливый, постоянно держал меня в напряжении, заставляя вести оборонительные бои. Он устраивал мне нудные, длинные, неприятные выволочки по самому пустячному поводу — пропущенной запятой в документе, выбившейся прядки у виска, разговору с солдатом.

«Неуставные отношения» — так он называл мое общение с ребятами и пророчествовал стезю Галины, сначала намекая, а потом открыто обвиняя в интимных отношениях со всем батальоном. Оправдываться смысла не было. Любое мое А, оборачивалось его Б, В, Г… Он начинал брызгать слюной, уже не стесняясь в выражениях, и поддерживал свою вставную челюсть, которая в такие моменты то и дело выпадала, ставя его в дурацкое положение.

Иногда из злого цербера он превращался в домашнего щенка. Но это было для меня еще хуже, потому что в этом состоянии он начинал активно ухаживать за мной, льстить, отвешивать глупейшие комплименты, всучивать мне подарки в виде ненавистных югославских леденцов или пепельницы из панциря черепахи. Я отказывалась, и он начинал буйствовать, возвращаясь к образу цепного пса. Поэтому я стала скидывать презенты в ящик стола и благополучно забывать о них. Но это не спасало, он опять начинал бесноваться.

Я не знала, что делать. Жаловаться? Не в моем духе. Да и кому? Чендрякову?

Как-то я, не думая, сболтнула Саше, что сержант Иван Цуп пытался вломиться ко мне в комнату. Мы посмеялись, а на следующий день я увидела Цупа у Вики в перевязочной. Его сильно избили, хоть он упорно твердил, что упал ночью у сортира. Я, конечно, поняла, что к чему, и больше старалась не болтать лишнего, чтоб не устраивать дополнительных напрягов в части.

Я понимала: меня прессуют, зажимают в тиски, проверяя на прочность. С одной стороны, война с Галиной — дома, с другой, война с замкомбрига — на службе, с третьей — война вообще и в частности, и беспрестанная гибель ребят, с которыми еще вчера сидела на БТР и, смеясь, лузгала семечки.

Друзей у меня было много, но они множились так же быстро, как и исчезали — погибали на боевых. Сначала я, не стесняясь, плакала, потом уже не могла и старалась не думать, глядя на лица парней, что вижу их в последний раз. Но тоска и предчувствие беды уже сжились со мной и проступали во взгляде так явно, что друзья, обеспокоенные моей меланхолией, выворачивались наизнанку, пытаясь меня развлечь. Я же в ответ пыталась отплатить им за то хоть малой толикой человеческого понимания, сопереживания, скрасить их жизнь теплом и радостью. Я еще старалась быть веселой, еще не разучилась смеяться. Я еще чувствовала холод, страх и боль, глядя, как ребята уходят на боевое задание. И крестила их в спину и отвечала смущенной улыбкой на понимающее подмигивание Щегла, Сашки, Голубя, Винтаря, Зубра… Да разве перечислить всех, кого я знала и провожала на боевые… и больше не встретила.


В тот день территорию бригады обстреляли из минометов.

Штаб обезлюдел. Все, от замполита до комбрига, побежали координировать действия. Был открыт ответный огонь. В санчасть начали прибывать раненые, и я поспешила туда, на помощь Рапсодии, Барсуку и Вике. Кровь меня не страшила, я была уверена, что смогу, справлюсь. Мобилизирую силы и поборю угнетающую меня особенность. Однако она оказалась сильней меня… Я зашла в перевязочную и поплыла, увидев красные пятна на солдатских робах, белых простынях, открытые раны, искаженные лица, окровавленные бинты.

Барсук вытащил пулю из руки Монгола и повернулся ко мне — я увидела кровь на кусочке металла и зажала одной рукой рот, а другой вцепилась в косяк, чтоб не упасть.

— Зачем ты пришла?! — закричала Вика, спешно сунула мне в руку вату с нашатырем и вытолкала вон, захлопнув дверь. Но и в коридоре стояли двое солдат — у одного лицо в крови, у другого рукав — мне стало еще хуже. Я еле доковыляла до выхода и у дверей столкнулась с торсом в тельняшке. Нет, конечно, торс не ходил отдельно, у тела наверняка была голова и все, что положено человеку, но я увидела лишь эту часть и окровавленную повязку на предплечье, и не устояла на ногах. Чьи-то руки подхватили меня и вытащили на улицу, на свежий воздух. Сунули под нос нашатырь.

Бой закончился, а, может, я оглохла — потому что было очень тихо. Я хлопала ресницами и смотрела в удивительные, прекрасные глаза, которые, не мигая, смотрели на меня. Аммиак потихоньку приводил меня в чувство. И первым был — стыд. Мужчина сидел на корточках возле меня, держал за руку и терпеливо ждал, когда я перестану напоминать своим видом привидение. А мне было стыдно за свою слабость, за то, что кто-то узнал о ней, за то, что я такая ненормальная, трусишка… На глаза навернулись невольные слезы, и это еще больше меня расстроило.

Мужчина улыбнулся светло, нежно и осторожно, пальцем отер слезу. Я опустила взгляд, смутившись, и опять увидела пятно крови на его повязке. Меня качнуло.

— Ну, ты как? Привет, Паша… Эй, подруга дней моих суровых!

Я боялась открыть глаза и старалась глубоко дышать — голос Вики тревожил меня некстати — я почти справилась с дурнотой, почти поборола головокружение.

— Что с ней? — спросил участливый мужской голос. — Крови боится?

— Ага! И потащилась еще нам помогать! Сейчас саму откачивать надо!

«Отстань», — мысленно огрызнулась я на подругу и открыла глаза, чтоб возмутиться вслух. И не смогла — на меня по-прежнему смотрел тот самый мужчина. Мне было трудно определить, как он смотрел, потому что в его глазах было все: от восхищения до легкого укора, и ни грамма осуждения, как я предполагала. Мое сердце не зашлось, не затрепетало, пульс не участился, и розы вокруг не расцвели. Ничего вокруг не изменилось, как не изменилось во мне. Но я отчего-то отчетливо поняла, что хочу, чтоб он продолжал смотреть на меня. Что именно его я готова любить, ждать с боевых, готовить обалденный суп из концентратов, как делает это Рапсодия для своего дорогого Колобка, улыбаться, как последняя дурочка, слушать его и слушаться, слышать и говорить с ним. Довериться без остатка.

— Тебе лучше? — качнулась ко мне Вика, а я лишь заметила, как мужчина прикрыл беретом пятно крови на своей руке и смущенно улыбнулся мне:

— Как вы, Олеся?

«Откуда он знает мое имя?» — удивилась я, и мои зрачки, наверное, превратились в блюдца, а глаза в блюда.

— Хорошо, — солгала смело. — Откуда вы знаете, как меня зовут? Я вас не знаю.

— Старший лейтенант Шлыков. Павел.

«Павел…» — прошептали мои губы, а глаза-предатели продолжали беззастенчиво изучать приятное лицо мужчины. Нет, не приятное — красивое. Нет, не красивое — прекрасное, уникальное, идеальное. Я очнулась, лишь услышав понимающий смешок подруги:

— Приплыла Казакова. Ладно, не буду мешать. Паш, на перевязку не забудь зайти… если не выздоровеешь. Хи-и.

Павел улыбнулся, а я пожалела, что под рукой нет ничего более увесистого, чем кусочка ваты с нашатырем, чтоб запустить в подругу.

Мужчина сел слева от меня, тем самым скрыв свою рану от моих глаз и продолжая держать меня за руку, спросил:

— Зачем же вы пошли в госпиталь, раз вам плохо от вида крови?

Я не могла ему солгать:

— Думала, рано или поздно привыкну, — и смутилась от двусмысленности произнесенной фразы.

— Разве можно к этому привыкнуть?

— Нет, конечно, я о себе. Стыдно бояться крови… Я трус?

— Нет, Леся, наоборот.

«Он шутит?» — не поверила я, но «Леся» — домашнее, мамино — сбило меня с мысли и толку.

— Только не говорите, пожалуйста, никому, — выдавила через силу.

Он лишь кивнул — я поняла, так и будет, не скажет, не посмеется. Ему можно верить, решила я, и действительно безоговорочно поверила бы в любую чушь, что бы он ни сказал. Но Павел молчал. Смотрел на меня, не отрывая взгляда, и молчал. Я тоже. Смешное, глупейшее положение. Если б нас видели со стороны — решили б, что мы оба ненормальные.

— Странно, что я не видела вас раньше. Мы здесь уже месяц.

— Тридцать четыре дня, — уточнил он. — Вы прилетели с Малышевым. Стояли на бетонке испуганные, какие-то… трогательно-растерянные.

— Я не помню тебя.

— А ты на меня и не смотрела.

Он отвернулся, огляделся, уставился в небо, вздохнул и нехотя выпустил мою ладонь из своей:

— Мне пора.

Я с трудом удержалась, чтоб не брякнуть банально навязчивое: «А мы еще увидимся?» Или что-то в этом духе. Он ушел, а я так и осталась сидеть, еще не понимая, что произошло, но четко осознавая, что что-то произошло точно.

Тридцать четыре дня. Он пунктуально посчитал, сколько времени мы здесь. Но не попадался на глаза, не лез, как другие, с ухаживаниями, не навязывался в друзья. Значит ли это, что он и дальше не станет приближаться ко мне?


Вечером начальство немного успокоилось после утреннего происшествия, и замкомбрига, включив ненавистный мне полонез Огинского, начал накачивать себя спиртным.

Я решила, что пора мне уходить, и пошла искать Сашу. Он драил БТР и насвистывал.

— Сань, — потянула я за рукав тельняшки.

— Ну? — обернулся. — Ты чего, Лесь? Случилось что?

— Я спросить хотела, карты где можно купить?

— Какие карты? Кандагара, Джелалабада?

— Да ты что — игральные карты, обычные! Желательно новые, еще не игранные.

— Фьють! — почесал затылок Чендряков, соображая. — Попытаюсь… А зачем тебе?

— Надо, Санечка, очень надо.

— Чё ты мутишь? — прищурился он подозрительно. — Не вздумай в карты играть садиться!

Я знала привычку ребят играть на приз, желание, банку тушенки, реже — на афгани.

— Нет, Саша, глупо с вами играть, — улыбнулась я. — Шулер с шулером — мне куда? Я пасьянсы хочу раскладывать. А то сижу в штабе, от тоски сохну, пока Головянкин классику слушает, а комбриг лютует.

Парень оглядел меня, соображая, можно ли верить, и вздохнул:

— Ладно.

Огляделся и, свистнув, позвал новобранца:

— Нужны карты, новая колода. Час на то, чтоб найти.

— Товарищ сержант, где ж я их найду? — растерялся парнишка.

— А мне по… колено, — рявкнул ему в лицо. — В крайнем случае, роди, понял?!

— Понял, — и поплелся в сторону.

— Бегом, дурында! Е… с-студей!

— Зря ты его, — качнула я головой, запечалившись, что из-за моей блажи у солдата головной боли прибавилось.

— Кончай нотации читать, училка прямо!

И тут краем глаза я заметила его. Павел стоял метрах в двадцати от нас и о чем-то беседовал с лейтенантом Левитиным. Беседовал с ним, а смотрел на меня. И я стояла и смотрела на него, не зная: убежать, залезть под БТР, улыбнуться? Я очнулась — Саша помахал перед моим лицом ладонью:

— Алло, каптерка? — и покосился на Шлыкова. Тот сделал вид, что внимательно слушает товарища. — Так зачем, говоришь, карты? Пасьянс? — протянул прозорливый брат по оружию.

— Хочешь, тебя научу?

— Угу, — сплюнул он в сторону.


Карты мне все-таки достали, принесли прямо в модуль, но погадать, как я хотела, не удалось. Только разложила колоду, как в комнату ввалился пьяный Головянкин. Плюхнул на стол, прямо на карты, пакет с джинсами и японский магнитофон.

— Тебе! — ткнул пальцем в них.

— Спасибо, но мне не надо.

Я, конечно, с удовольствием бы добавила: комнаты перепутали, Сергей Николаевич, Галочка в соседней. Но побоялась обострить отношения и промолчала.

А Головянкин вдруг рухнул на колени и сгреб меня руками, пытаясь завалить на кровать:

— Для тебя, все для тебя… Только скажи: я генералом стану, вертолет тебе куплю, — хрипел, дыша мне в лицо перегаром. — Душу ты мне всю вынула, жить без тебя не могу… Ну, что тебе солдатня?!.. Молоденьких любишь? Они ж ничего не знают, не могут! Хрен с яйцами путают…

Я пыталась оттолкнуть его, вырваться — без толку. Пришлось пойти на крайние меры и изобразить приступ эпилепсии. Я, вытаращив глаза, дико закричала в лицо подполковнику и забилась, хаотично взмахивая руками, взбрыкивая ногами. Головянкин оторопел и чуть отодвинулся, соображая, что это со мной. Его затуманенный алкоголем мозг соображал хуже, чем хотел хозяин. Мне хватило пары секунд паузы, чтоб воспользоваться растерянностью сексуально озабоченного и от души врезать ему. Сергея Николаевича мотнуло в сторону, удар, пришедший под дых, свалил на пол, а пятка, напомнившая, где его главное достоинство, лишила желания обладать. Понятно — на пару минут, не больше, но мне хватит — я вылетела прочь из модуля.


Я, вообще-то, очень странный человек. Все нормальные люди сначала пугаются, потом соображают и только тогда действуют. У меня всегда в этом смысле была замедленная реакция и происходило все наоборот: сначала я действовала, потом соображала и только после — пугалась.

Один на один с больным на весь состав организма подполковником мне было не страшно — противно и мерзко до тошноты, но когда я вылетела на улицу в холодную темноту афганской ночи, до меня дошло: только что чудом избежала изнасилования, — мне стало по-настоящему страшно. Следом пришли и другие мысли, от которых меня пробрала мелкая дрожь и навернулись слезы на глаза — это может случиться вновь, и тогда мне может не повезти, как сейчас, и замкомбрига дойдет до конца!

С кем посоветоваться? Кому жаловаться? Как спасаться?

Ноги сами несли меня по части, но куда — я даже не думала.

Я вылетела к укрепдзоту, где, на мое счастье, дежурил Алеша Ригель, и всхлипнула на окрик часового, зажмурилась от света фонарика в лицо.

— Ёлы! Леся!! — рванул ко мне Ригель, рядом встал Петя Чижов, и оба хмуро разглядывали мое лицо.

— Я ж чуть не шмальнул! — взвыл Ригель, сообразив, что могло произойти. Чиж толкнул его в бок и, сняв с себя бушлат, накинул мне на плечи:

— Пошли.

Они усадили меня у каменной кладки и сунули в руку фляжку:

— Глотни, сестренка.

Спирт обжег горло, и слезы на щеках можно было списать на крепость напитка. Еще пара минут и я начала соображать, приходить в себя. Появилось запоздавшее сожаление, что я пришла сюда, а не пошла к Вике. Пусть бы я нарушила их идиллию с Голубком, зато не выглядела бы идиоткой в глазах часовых, не всполошила бы их.

Поздно — из темноты тенями уже выныривали Сашок, Федя Ягода и Чиж, который их и позвал. Сашка внимательно оглядел меня и, зло скривившись, процедил:

— Шепни имя суки.

Как он догадался, как понял, я не знаю, но мне стало теперь не просто страшно, а панически. Зная петушиный характер Чендрякова, ухаря и пофигиста, я понимала, что его не остановит и чин Головянкина. Он просто уложит подполковника пулей в лоб и с улыбочкой отправится под трибунал. А я этого не хотела.

Я вытерла слезы и бодро улыбнулась дрогнувшими губами:

— Сон плохой приснился, извини. Зря ты, Чиж, всполошил всех.

— Угу, — прищурился Сашок, сел на землю и, кивнув Ягоде, достал папиросы. Федя неслышно исчез в темноте, словно растворился. Чиж замер неподалеку, оглядывая местность.

— Что случилось? Кто? — опять пристал Сашка.

— Да говорю же, сон приснился. Да такой ужасный, что до сих пор вон колотит. Вот и рванула в ночь, себя не чуя. Бывает такое…

— Ты мне на уши блох не чеши, сестренка. Не хочешь говорить, я сам узнаю, и если эта…

— Не выдумывай! Все, правда, хорошо.

— Угу, и поэтому ты белее жмурика.

— Да ну тебя, — отмахнулась я, соображая, куда бы на ночлег пристроиться. Придется к Голубкину ломиться, будить «супругов».

Я встала, отдала бушлат Чижу и пошла к модулю.

— Ты куда? — сунув руки в штаны, пошагал за мной Чендряков.

— Сюда.

— К подруге?

— Сам знаешь.

— А почему не к себе?

— Страшно одной. Опять что приснится.

— Посторожить?

— Да идите вы! — взвилась я, услышав то, о чем Саша и не говорил. И только увидев его лицо, встретившись с немигающим, злым взглядом, сникла, сообразив, что, как собака, начинаю лаять на всех. — Извини.

Из темноты вынырнул Ягода и, кивнув сержанту, встал рядом.

— Пошли, — потянул меня Саша.

— Куда?

— К тебе.

— Ты будешь спать, мы сторожить. Снаружи. И так каждую ночь. Усекла? Сон — не сон — мы рядом. В комнате у тебя чисто. Можешь спокойно ложиться.

Я шла, слушала и все больше сникала. И хотелось, чтоб на месте сержанта был сейчас лейтенант. Я стыдилась этих мыслей и всего разом.

— Извини, — прошептала покаянно.

Парень тяжело вздохнул:

— Завтра мы уходим. Колонну сопровождать.

Я знала и потому не понимала, что ответить, а пока думала, оказалась у своего модуля.

— Ложись спать и ничего не бойся, — махнул ладонью Сашок и скрылся с Ягодой в темноте.


— Ты головой думал или другим местом?!

— Пускай едет.

— Да вы совсем ума лишились, бабу подставлять?!

— Я сказал, она поедет!! — громыхнул Свиридов. — Нечего ей здесь глаза кабульским прохиндеям мозолить! Прав Николаич! Все, базар окончен, не в дукане!

Я стояла у стены ни жива ни мертва и слушала перепалку в кабинете комбрига. Из него вылетел взбешенный Зарубин и, увидев меня, в сердцах треснул дверью и пролетел в сторону выхода. Следом вышли Свиридов и Головянкин. Полковник подал мне синий конверт и объявил приказ:

— Колонна уходит через пятнадцать минут. Вы идете с ней. Прибыв на место, передадите пакет подполковнику Володину и вернетесь. Приказ ясен?

— Да.

— И что стоим? Бегом! — рявкнул Головянкин.

Я вылетела на улицу, искренне радуясь, что не придется объясняться за вчерашнее происшествие. А главное, главное — у меня боевое задание! Я иду с колонной!


— Какого рожна вам здесь надо?! — взревел майор Соловушкин, узрев мои попытки влезть на броню БТР.

— Я с заданием! Мне приказали с вами! Вот! — качнула конвертом.

Мужчина от души выматерился, а потом рявкнул так, что к нам стали подтягиваться заинтересованные бойцы.

— Кто приказал?!! Вам что здесь, ясли?!! А ну, вон отсюда маму… душу… Бога…!!

— Приказ полковника Свиридова!!

Соловушкина перекосило. Он взвыл и бегом помчался в штаб. Я же быстро вскарабкалась на борт с помощью бойцов. Только удобно устроилась и поблагодарила ребят, как подошел Сашок, и, бесцеремонно сдернув меня на землю, потащил к другому БТР, где уже сидели Чиж и Ягода. Я не возражала — лицо у Чендрякова было страшное — установка «Град» в работе, не меньше.

— Что придумал, сука! — прошипел он, подталкивая к брони.

Я села и получила на голову каску, в руки тяжеленный бронежилет. Тут появился Павел. Уставился на меня: скулы белые, губы — нитка, глаза… О, я поняла все, что он хотел сказать, но молчал. «Люблю!» Вот что говорили его глаза! Я была на седьмом небе и почти парила над бронетранспортером.

Павел молча вытащил пистолет:

— Стрелять умеешь?

— Да, очень хорошо! Почти отлично!

— Глупая, — вздохнул он, услышав восторг в моем голосе. Подал пистолет и махнул руками бойцам: — Зажали ее и прикрыли! Чендряков, Словин — на «бронь»!

И пошел к следующему БТРу.

Парни впихнули меня в бронежилет. Саша застегнул каску, как будто завязал тесемки шапочки младшей сестре. Потом меня зажали с двух сторон: он и Ягода, буквально сплющив о железо. Прибежал матерящийся и плюющийся Соловушкин и, махнув рукой, вспрыгнул на головную машину. Колонна двинулась вперед.


Скалы, горы, степь… И тихо так, что уши закладывает. Неуютные места, настораживающий пейзаж. Горы давят на тебя, нависая и грозя.

Ребята молчали, зорко шаря взглядами по камням. Сашок сплюнул и, закурив, опять начал смотреть по сторонам — а лицо пунцовое и взгляд — зажигалки не надо. Ягода, меланхоличный бугай с простоватой физиономией, жевал спичку и щурился на отвесные скалы, пытаясь в их изгибах найти успокоение душе.

На противоположном борте лениво травили анекдоты, вздыхали, считали дни до дембеля. Я ерзала, нервируя ребят, и все норовила выглянуть из-за плеча Чендрякова, чтоб увидеть старлея Шлыкова, восседающего на соседнем БТРе. И каждый раз встречалась с ним взглядом и пряталась за Сашку. Это напоминало игру в прятки и сильно ему надоело. Он сел так, что я могла не крутиться, чтоб увидеть Павла, а только повернуть голову.

Догадливость друга меня и радовала, и пугала, но еще больше восхищала и удивляла: откуда он мог знать, что я высматриваю? И дошло…

Я склонилась над ухом сержанта и смущенно спросила:

— Саш, я дурой выгляжу, да?

Он озадаченно покосился на меня, потом на старлея, опять на меня и неопределенно пожал плечами. Подумал и качнулся к моему уху:

— Нет, ты выглядишь полной дурой.

— В смысле? — Я задумалась: а не обидеться ли…

— Дети. Здесь минута за год идет, день за десятилетие, а вы все играетесь, как школьники. Он с первого дня все глаза об тебя промозолил, а ты только заметила.

— Ерунду не говори! — дернулась я, внутренне ликуя, и все же надулась. На всякий случай. А то начнет тему развивать — от стыда сгорю.

Саша фыркнул, Ягода усмехнулся и поспешил отвернуться.

Остаток пути мы ехали молча.

Мы благополучно добрались до пункта назначения. Я передала пакет и удостоилась удивленного взгляда. Правда, не поняла, кому больше удивлялись — мне или донесению.

Сашка не отходил от меня ни на шаг, Ягода менялся с Тузом, Чижом. Ребята сопровождали меня, взглядами отпугивая ретивых вояк Володина. И все-таки они умудрялись пробивать заслон. Офицеры наперебой приглашали посидеть вечерком, а то и перевестись служить к ним в часть. Я вежливо отказывалась и высматривала Павлика. И находила! Он смотрел на меня, держал в зоне видимости!


Я была довольна поездкой и благодарна полковнику Свиридову за возложенную на меня обязанность, за доверие. А еще за Павла. И вообще — за воздух, за свет, за жару и пыль, за бурчание Ришата на правом борте. О, его ворчание — песня!.. Мы ехали обратно, и я слушала его бубнеж на татарском языке, в который он искусно вплетал изысканные русские ругательства.

— А что он говорит? — поинтересовалась у Саши.

— Ришат?! Переведи для сестренки, что загнул! — крикнул тот.

— A-а! С-собаки душманские! — и опять начал ворчать по-своему.

Я рассмеялась:

— Доходчиво. Саш, тебе сколько до дембеля осталось?

— Восемьдесят четыре дня.

— А мне девяносто восемь, — вздохнул справа от меня Чиж. — Домой хочу, блин, пешком бы пошел!

— К мамке? — хохотнул Туз.

— К невесте, — решил Ягода.

— Ну к маме, ну к невесте, и что? А то вы не хотите. Эх… Слушай, сестренка, а приезжай ко мне в гости потом, а? Я мамке о тебе писал и Танюхе, они рады будут. У меня мать, знаешь, какие кулебяки стряпает? О!

— Я и сама стряпать умею. Могу и здесь соорудить, найти бы нужное.

Разговор о еде был ритуальным. Сашка подобрался и деловито спросил:

— А что надо?

— Муку, дрожжи, яйца, а начинка… Тушенка вон, картошка подойдут.

— Слышали, славяне?! Найдем?!

— Ну, насчет яиц…

— Рот закрой, продует!

Парни заржали и, сообразив, смолкли, покосившись на меня.

— Короче, будет, — подвел итог Сашка и тут неожиданно шарахнуло.

— «Духи»!! С брони!!

Я не успела ничего сообразить, как оказалась на земле. Перед носом под руками — мелкий камень, слева Чиж, справа Ягода. Сашка почти на мне. Крик, мат, визг пуль, рокот минометов.

— В кювет!! В кювет!! — перекрывая грохот, орал Шлыков, указывая Чендрякову и мне на овражек у дороги. Сашка понял. Схватил меня и, рывком подняв, потащил туда, скинул вниз:

— Лежи!! — и полез обратно.

Каска сползла на глаза, закрывая мне обзор, бронежилет давил и, казалось, весил тонну. Я стянула каску, отбросила в сторону и, спеша, избавилась от броника. Выглянула и увидела ребят, которых крошили, убивали, прижимая к земле. Они огрызались, как могли, но их давили огнем, не давая поднять голову. Слева горел БТР, у траков залегли бойцы. Раненые, убитые, кровь, кровь, кровь… Я не видела ее, меня словно подменили, а может, сыграл добрую шутку шок. Я видела лишь мальчиков, с которыми еще минуту назад разговаривала о доме, а сейчас они умирали. Милые мои, дорогие мальчишки, братья!

Ришат уже не ругался, он лежал на спине и смотрел в мою сторону, а изо рта текла кровь, и грудь…

Я зажала уши и закричала: а-а-а!!

А потом, не думая, вылезла и рванула к раненому Тузу.

— Куда?!!

Я не слышала. Я видела умирающих мальчишек. И знала лишь одно — я должна им помочь.

— Уходи, — прохрипел Туз, увидев меня. Я молча схватила его за тельняшку и потащила в кювет. Он помогал, отталкиваясь больше от меня, чем от земли, и я даже не поняла — тяжелый он или нет. Мы кубарем покатились вниз.

— Дура, — прохрипел парень. И попытался удержать, когда я вновь начала карабкаться вверх. Но куда там… У него было прострелено легкое.

— Рану зажми! — бросила через плечо и рванула к БТР, возле которого царапал пальцами коричневую землю Чиж. Его не спасти, поняла я, как только увидела, как, пульсируя, вытекает кровь из шейной артерии. Попытка зажать ее ни к чему не привела. Парень посмотрел на меня и, прошептав «мама», умер. Мне хотелось завыть, закричать… но я лишь сморщилась, заплакав, поцеловала милого Чижа в лоб — никогда ему больше не попробовать маминых кулебяк.

Перебежками я направилась к другому бойцу — еще живому.


Я не помню, что там было, не знаю, как смогла перетащить в кювет раненых, сколько?

Я лишь помнила о цели и видела ее — ребята, я с вами, слышите, я с вами, ребята! Сквозь слезы, которых уже не чувствовала, не стеснялась, сквозь крики и назло свисту и грохоту. Я не думала о смерти — мне было некогда. Я лишь проклинала ее, натыкаясь на остекленевший взгляд бойца, и откладывала его имя в память, спеша к следующему в слепой надежде успеть, хоть его отобрать у душманской пули, у злой бабки смерти.

Витька, Шут, Мороз…

А этот жив! Значит, будет жить! И в кювет его, к остальным.

Меня пытались удержать, не пуская обратно под пули, но я не чувствовала силы рук братьев, потому что была сильнее. И вновь возвращалась, хватала первого попавшегося и тащила к товарищам.

Меня пытались перехватить у БТР, прижимали к земле, прикрывая собой. Я отпихивала, не соображая, что делаю. Я видела, что рядом истекает кровью мальчишка, тот, кто вчера приносил мне цветы, а позавчера сидел за одной партой. И мне было страшно, что я не успею вытащить его из-под огня и увижу мертвые глаза. И я ненавидела тех, кто меня удерживал, отбирая жизнь у товарища, а значит, и у меня. Кажется, я ругалась на зависть погибшему Ришату. Это срабатывало, а может, что другое? Не знаю…


Сколько шел бой?

Мне казалось, век и миг. Как провал во времени, в который ушли и навеки остались в нем мои дорогие мальчики, милые мои братья. Провал закончился, высосав нужную ему дозу жизней, и наступила оглушающая тишина. Я не верила в нее и ни черта не понимала. Полулежала на насыпи в кювете и смотрела в глаза Ягоды.

— Все, сестренка, — выдавил он улыбку, а рука зажимала рану в боку. И тут я увидела кровь под его ладонью, словно не заметила ее во время боя. Меня затошнило. Я села и попыталась сдержать рвоту, зажав рот ладонью, но мои руки были тоже в крови.

— Ты как? — прошелестело над ухом. Я вскинула взгляд: Павлик. По щеке красная полоса крови…

Я, оттолкнув его, рванула в сторону, к камням. Меня стошнило. Господи, как мне было плохо! Я не знала, куда деться от стыда, что меня видят такой отвратительной, слабой, готовой упасть в обморок, как кисейная барышня! И видят все! Ребята… Павлик! И эта мерзкая тошнота, звон в ушах от головокружения, слюни, что не утрешь, потому что руки в крови.

— Возьми, — подал мне бинт Шлыков.

— Не смотри, уйди! — заплакала я, представляя, как же он презирает меня сейчас. А он словно специально, чтоб поиздеваться, не только не ушел, но еще и поднял меня, прижал к груди, заставляя посмотреть ему в глаза:

— В небо смотри и дыши глубоко. Ну, Леся? Давай, девочка, давай!

И я разревелась: он со мной как с маленькой! Как с дурой!

— Старлей, нашатырь, на.

— Что с ней?..

— Да шок у девчонки…

— Ну, чего уставились?

— Отгоняй БТР!!..

— Связь, вашу маму!!..

— «Вертушки» на подходе!..

— Собирай раненых, быстро!!

— Уходим!!

— Товарищ старший лейтенант, дайте ей пить…

— У меня спирт есть…

Икая, всхлипывая и вздрагивая, я слушала разговоры и жалела, что не могу провалиться сквозь землю от стыда, и ненавидела себя за то, что так глупо устроена, за то, что реву, как последняя истеричка, и никак не могу остановиться. Я боялась смотреть по сторонам, чтобы не упасть в обморок от вида крови, не порадовать бойцов повтором рвоты.

Опять что-то жахнуло — «вертушки» пускали дымовые ракеты. Как хорошо, что нас не зажали в ущелье, а обстреляли почти на равнине…


Что-то сломалось во мне в том бою.

Внутренний мир надломился, треснул, как зеркало. И в этом изломе больше не было целостной картины, лишь два фрагмента — я вчерашняя и я сегодняшняя.

Я мылась, не соображая, что делаю, а сама видела погибших ребят, кровь и подлость смерти. Вика сидела на табурете и смотрела на меня с сочувствием, а я боялась смотреть на нее — ее любимого ранили, и сейчас он лежал в палате, под присмотром Рапсодии, а Виктория бросила его и побежала ко мне.

— Иди к нему.

Она мотнула головой.

— Иди, я все равно спать лягу.

— Тебе к нам надо.

— Зачем, я не ранена.

— Ты контужена. Посмотри на себя, ты лет на пять постарела…

Я б и на десять постарела, если б тем самым смогла вернуть погибших ребят.

— Как твой?..

— Нормально. Буянит, что зря упекли в постель. Тяжелых уже в полевой госпиталь отправили.

И вздохнула:

— Чего тебя понесло с колонной?

— Приказ.

— Головянкин?..

— Почему? Свиридов.

— Ясно. Из Кабула начальство приезжало, утром только улетели. Ох, погуляли — Галке прибыль.

— А что ты про Головянкина вдруг спросила? — Я села на постель, закончив наконец полоскаться. Надо бы воду вылить, да сил нет…

— Да Ягода-то у нас. Сашка твой прибегал, ну и парой фраз насторожил.

— Откуда Саше знать?

— А он слепой? Или я? Да все видят, что этот старый пень залезть на тебя мечтает. Идея фикс ты у него.

Я легла на постель, обняла подушку, еле сдерживая слезы, — мне не было дела до глупых чаяний какого-то Головянкина. Он казался далеким и невсамделишным.

— Ты поплачь, Олеся, легче станет.

— Нет, знаешь, как мне стыдно?

— Вот тебе раз! Это чего ж тебе стыдно?

— Меня стошнило, представляешь, при всех! Я вела себя как последняя идиотка! Ревела…

— Ага, поэтому Соловушкин рапорт на представление тебя к награде подал, да?

Я зарылась лицом в подушку: какой рапорт, какая награда?! Она что, не слышала, о чем я?

А ребята? Она что, не понимает, что они погибли?! Что Чижа больше нет!! Нет Темраза, Ришата, Дао. Нет! Их не-е-ет!!.

Господи, Господи, Господи!!

Куда ты смотришь и видишь ли вообще?!


Мне дали два дня выходных.

Богатство.

Приз.

Но что с ним делать?

Я лежала и глядела в потолок, а за стенкой слышалось изрядно надоевшее мне за два месяца службы монотонное скрипение кровати. Галка зарабатывала себе на жизнь в Союзе, без выходных. Еще бы, через месяц ее контракт закончится, а в месяце всего тридцать дней. Нет, на счастье Галки, в августе тридцать один день.

У каждого свое счастье.

Я отвернулась к стене и с головой укрылась простынею.

В комнату постучали, скрипнула дверь. Я хотела сказать посетителю все, что думаю, не стесняясь в выражениях, но увидела Пашу. Он в нерешительности застыл у входа, обнимая какие-то банки, фляжку.

— Ты?

— Я, — заверил. Сгрузил провиант на стол и подошел ко мне. — Гостинцы принес.

— Вижу, спасибо.

— Мелочь, — поморщился он и присел напротив меня, пододвинув табурет. Минута, десять — а он молчит и только смотрит. Потом взял мою руку и давай ладонь изучать, пальцем водить. Я не отдернула. Павел осмелел и поцеловал ее нежно, чуть касаясь, потом каждый пальчик и улыбнулся мне смущенно, как мальчишка. У меня слезы на глаза навернулись.

— Не плачь, Олеся, — отер слезу и вздохнул. — Олеся… У тебя даже имя теплое, как солнышко.

— Кандагара?

Павел опустил взгляд:

— Война, Олеся. Она всех перемалывает, мужчин, женщин, детей, стариков. Мы на ней звереем, вы…

— Опускаемся?

Он мотнул головой:

— Ломаетесь.

— Я не сломалась.

— Не ты. Но если о тебе говорить, то… лучше б ты уехала, Олеся.

— За этим и пришел?

— Нет, конечно, нет, — мотнул головой. — Наши братьев поминать собрались. Тебя приглашают. Пойдем?

Я зажмурилась:

— Нет. Не могу, извини.

— Плохо?

Я прислонилась лбом к его груди и вздохнула:

— Не то слово. Реву и реву.

Ему мне было не страшно признаться, я отчего-то верила — он правильно поймет. И он понял. Погладил по голове, еле касаясь, и прошептал:

— Ты женщина. Хорошо, что еще можешь плакать, а мы… Душа высыхает, Леся, вот что страшно.

— Это пройдет?

Он долго молчал, видно подбирал слова или лояльные фразы, а выдал:

— Не знаю.

Я закрыла глаза, найдя покой у его груди, и слушала, как бьется сердце Павлика. Мне было спокойно от его чуть учащенных, но мирных тактов. Теплые губы накрыли мои. Жаркий и в то же время нежный поцелуй был мимолетен в своей бесконечности. Впрочем, я понимала, что нельзя прожить жизнь в объятиях Павла, паря в невесомости его поцелуя. Но именно это и вызывало сожаление.

Возможно, если б он пожелал большего, я бы не воспротивилась, но так же возможно, что потом о том пожалела. Но Павел, видимо, почувствовал это и ушел, оставив в памяти лишь вкус его поцелуя.

На войне все становятся провидцами.


Шли дни. Боль от потерь, страх, осознание грязной сути войны и твое бессилие перед ней осели мутным осадком на душе и от каждой следующей потери лишь все больше превращались в камень. Все, что мучило меня, не отболело и не ушло, оно срослось со мной, изменяя подспудно и меня, и мои взгляды, и мир вокруг. Он уже не цвел, как орхидеи, не дарил тепло и яркость красок одним своим существованием, но еще и не отталкивал циничной правдой. Я любила и, наверное, это меня спасало, а то, что я любила благородного, честного и сильного человека, еще и защищало от ошибок и боли обид.

Меж нами по-прежнему ничего не было и только очень пристальный, внимательный взгляд мог приметить что-то особенное, что связывало нас. Может, оттого, что мы не спешили и продолжали вести себя как друзья, не больше, наша любовь оставалась чистой и светлой. Она, как тайна, связывала нас, окутывая туманом взгляды. Мы видели друг друга издалека, слышали, находясь в разных концах части.

Я не провожала его на боевые задания, потому что всегда была рядом, и он это знал. Во всяком случае, я очень в это верила.

Саша загадочно улыбался и щурился, как наглый ведун, следя за нашими переглядами. Павел проходил мимо, чуть замедляя шаг, я во все глаза следила за ним. Павел разговаривал с товарищами офицерами или отдавал команды солдатам — я видела его, а он видел меня. Мы шли параллельно, видя лишь друг друга, и не замечали пристального внимания к нам окружающих.

Я хотела определенности в наших отношениях и боялась ее. И дело было не в страхе, что любовь завянет, нет, о том я и не думала, но я боялась за Павлика.

Головянкин после моей поездки притих. Может, в благодарность за то, что я промолчала о его неблаговидном, порочащем честь офицера поступке, может, из-за опасения, что еще могу передумать и написать рапорт, а может,немного осел, сообразив, что я не настолько глупа, доступна и беззащитна. Я не знаю, да и все равно мне было, что он думает сейчас. Я знала, что он не тот человек, чтоб успокоиться — если паранойя есть, то не стоит радоваться ремиссии, потому что рано или поздно наступает обострение. Но одно дело разбираться нам с ним, другое — вмешивать в это Павла. Головянкин — тип мстительный и, судя по взглядам, которые он бросает, когда я с кем-то разговариваю, патологически ревнив. И ладно бы на словах или во взглядах — на деле. Как-то солдат из новобранцев драил полы в штабе и все косился на меня, открыв рот. Мы разговорились, но, на несчастье парнишки, черт принес Сергея Николаевича. На следующий день парня отправили на дальнюю заставу, где каждый камень был пристрелян душманами. Он не прослужил там и трех дней…

Мстительность замкомбрига вообще была притчей во языцех. Не раз я слышала от Рапсодии о том, что случалось не то что с солдатами — с офицерами, которые вставали поперек замкомбрига либо как-то задевали его. Она рассказывала ужасные вещи, в которые я бы не поверила, не зная Головянкина лично, не встречаясь с ним каждый день. Нет, я не хотела Павлу их участи. Я хотела, чтоб он жил долго и, желательно, счастливо, и даже была согласна, чтоб не со мной, но главное — чтоб жил.

Вика единственная знала, что я думаю и чувствую. Мы по-прежнему оставались с ней близки, и хоть она жила с Голубкиным, считалась его женой, смена ее статуса не повлияла на наши с ней отношения.

Галина же несколько изменилась, а может, что-то изменилось во мне? Взгляд, например. Не знаю, возможно. Но Галя перестала меня третировать, стала относиться ровнее и спокойнее, а я в ответ уже не сатанела, слыша скрип кровати, видя коробки, которыми был уставлен даже коридор. Я по-прежнему не понимала ее, но приняла как факт наше с ней существование на разных полюсах морали, и просто отодвинулась. Нет, не боясь запачкаться, а скорей пугаясь того, что когда-нибудь эти полюса могут смениться, и я стану черствой, бездушной и все-таки пойму ее.

Я менялась так стремительно, насколько это возможно в боевых условиях. Я примирилась с мыслью, что война — время жатвы для всех, но каждый пожинает свои плоды, и я ничего с этим сделать не могу. Я не изменю Галину, как не изменю Головянкина. И мне не остановить жуткий маховик смерти, которая заполонила весь Афган от края и до края.

Я стала настолько черствой, что мне не было жаль афганцев, кто бы они ни были — пуштуны, «духи», активисты Гаюра, простые декхане, раббанисты, моджахеды. Все они были равны в моем сознании — «не наши». Меня больше не интересовала политика, я сторонилась ее, как чумы, как дополнительного источника неприятных мыслей.

Меня подбрасывало от слова «перемирие», которое объявили по войскам. О, это фальшивое перемирие, когда нас убивают, а мы не можем ответить, потому что нет приказа, вернее, он есть — не открывать огонь… Будь оно неладно! И будь проклят тот, кто его объявил, подписав похоронки пацанам, которые с верой в светлые идеалы и своих отцов-командиров ложились сначала под пулю, нож духа, а потом в цинковый гроб…

Смерть. Что бы ни говорили, как бы ни объясняли, чем бы ни прикрывали — она оставалась смертью, и никак иначе. Она вылезала в рапортах, приказах, сводках. Сидела в скалах, лежала под ногами. Она жила с нами. Она жила в Нас.

Я тупела от нее и умнела, злилась до удовлетворения и веселилась до злости. Я стала похожа на кардиологическую кривую, где острые зубья моей жизни сплетались с жизнями других, приходящих и уходящих — кто вниз, кто вверх.

Ребята гибли и тем убивали меня — но и возрождали, возвращаясь живыми.

Саша убеждал меня, что когда-нибудь, рано или поздно, я привыкну к чужой смерти, но я не верила ему, потому что именно это и было самым страшным для меня — привыкнуть к чужой смерти.

Тогда я точно буду мертвой…


Август плавил воздух жарой.

Я спасалась в вотчине кондиционеров — штабе и мечтала о ночи, что накроет холодом часть. К вечеру пришла «вертушка» с почтой. Бригада ожила в ожидании вестей, и я, как остальные, ждала, когда разберут почту, раздадут конверты ротным, дежурным, и, возможно, тогда какой-нибудь добрый человек одарит и меня конвертиком с вестями из дома.

Первой повезло Виктории. Она получила письмо вместе с остальными жителями медпункта. Мне конверт принес Головянкин. Молча положил на стол и пошел дальше. В его руке осталась еще пара конвертов — значит, комбрига и других фортуна не обошла, выдала приз.

Я взяла письмо и с удивлением отметила, что оно не от мамы, не от подруги, а от незнакомой Татьяны Ивановны Веселкиной. Адрес отправителя незнакомый. Нет, я знаю, что в нашем городе есть такая улица, но так же точно знала, что живущих на ней знакомых у меня нет.

Размышляя о странном послании, я распечатала конверт и вытащила исписанный ровным, мелким почерком листочек:

«Милая моя, дорогая моя доченька Олесенька! Пишет тебе тетка Таня из 18-й квартиры. Ты, наверное, и не помнишь меня, а вот пса моего окаянного, что вечно пугал тебя, может, и упомнишь — Сенька его кликали. Так вот, я хозяйка его, тетя Таня, да уж баба Таня скорее для тебя».

Я вспомнила и выгнула бровь от удивления: дородная седая женщина вечно шугала детвору, и мне от нее доставалось, бывало. Но больше всего я боялась ее пучеглазую, тонконогую собачку размером с кошку. Эта тяфкалка производила обманчивое впечатление невинно-трогательного создания и очень любила сладкое. Как-то, увидев, как он выпрашивает у меня конфету, поджимая то одну ножку, то другую, тетя Таня сказала:

— Дай ему, если не жалко.

Мне было не жалко, я дала. Но Сенька не рассчитал размер конфеты и своей пасти и сомкнул челюсти на моих пальцах.

Воспоминание утвердилось маленьким, еле заметным шрамиком на пальце. С тех пор Сеньку я боялась, тетю Таню ассоциировала с хозяйкой людоеда и не жаловала, впрочем, насколько помню, и она меня тоже.

Странно, что это ей вздумалось мне писать?

Сердце отчего-то тревожно забилось.

«Может, и не права я, старая, но как подумаю где ты, да как, и ничего не знаешь, так сердце кровью обливается. И вот решилась тебе написать…»

Я расстегнула ворот кофты: почему же так душно?

«Крепись, доченька, мамка твоя и отец, царствие им небесное…»

Нет!!

Я откинула письмо. По спине мурашками холод, и ничего не хочется, кроме одного — повернуть время вспять хотя бы на пять минут и не получать, не видеть этого письма!

Я потерла висок, не спуская взгляда с листка бумаги. Пальцы дрожали, и в горле стало сухо.

И все-таки я протянула руку и взяла лист: что же там старая маразматичка выдумала?

«… дом наш в аккурат по вашей квартире разлом дал и осел, только по краям по подъезду и осталось. Кому повезло — выскочить успели либо дома вовсе не было, а твои…»

Бред, чушь.

Неправда. Какой дом? Как осел?

«Говорят, какие-то воды фундамент размыли или чего там, я уж не поняла, только все уж едино усопшим-то»…

Я скомкала лист, словно именно он был причиной беды, а потом встала и пошла, не зная куда, лишь бы сбежать от этих дурных вестей, и не замечала, что продолжаю сжимать письмо в кулаке.

Вышла на улицу и взглядом обвела модули, БТРы, камни, скалы: что я здесь делаю? Где деревья? Липы, березы, тополя? Где мой дом? Мама?.. Где мама?.. Отец?..

Я шагала, не зная куда, и не видела растерянных, озабоченных взглядов парней, Ягоду, застывшего с папиросой на полпути ко рту. Я искала родителей, до крика, до воя не желая верить, что не найду, что их уже нет. Я не плакала, лишь кривилась, ненавидя туман перед глазами, эту коричневую землю, горы, модули. Мне хотелось сбежать, вырваться за укрепзону, посты — в горы. В итоге наткнулась на БТР и стояла, тупо разглядывая машину. Сота, рядовой Сотников, выглянул из-за другого борта, силясь понять, что я изучаю.

— Эй, сестренка, — помахал рукой перед глазами. — Очнись. Ты чего? Заболела?

Сколько участия в голосе, будь оно неладно!

Меня развернули чьи-то руки: Сашка.

— Лесь, мы картошку достали.

— Картошку?

Он издевается? Какая картошка? Где? И почему он смотрит на меня с сочувствием?!

Меня заколотило. Я замахнулась кулаком, в котором намертво был зажат проклятущий листок, но не могла же я ударить своего брата, пусть он и кощунствовал, говоря о какой-то картошке, когда моя мама…

Мою руку перехватили, крепко сжав у запястья, забрали письмо, и я поняла, что меня отвлекали. Это разозлило, воспринялось как предательство, и слезы сами собой брызнули из глаз:

— Как вы можете? — прошептала я и поняла, что сейчас закричу.

Сота читал письмо. Рядом стоял Ягода, заглядывая ему через плечо. Как они могут читать чужие письма? Я качнулась к ним, желая забрать его, но Сашка прижал меня к брони:

— Тихо, сестренка.

Предатели! Я оттолкнула его и побежала прочь, захлебываясь слезами. Запнулась о камень и шлепнулась на коричневую землю. Больно, почему же так больно…

— Мама?! — прошептала, с трудом поднимаясь. — Мамочка, папочка, мама…

Чьи-то руки бережно подняли меня:

— Оставьте меня в покое, оставьте меня, — хрипела я, не понимая, что передо мной Павлик. Он молчал, не успокаивал, не сожалел, с каменным лицом смотрел перед собой и нес меня куда-то.

— Олеся! — всхлипнула Вика. Рапсодия лишь вздохнула.

— Помогите ей, — приказал Шлыков, опуская меня на скамейку, и ушел.


Рапсодия умеет успокаивать. Ее мягкий голос проникает в каждый уголок сознания, как шприц, глубоко в вену.

— Я не буду спать…

— Нет, конечно, нет…

— Почему так? За что?

— Олеся, — всхлипнула Виктория.

— Люди умирают, — со вздохом заметила Рапсодия. — И мы когда-нибудь тоже умрем…

Мысль показалась мне возмутительной, но своевременной.

— А ты будешь жить долго и счастливо.

— Но без отца и матери…

— Они будут с тобой, всегда будут с тобой.

Я посмотрела на Барсукова. Он, как обычно, курил, держа пинцетом сигарету, и щурился от дыма. В его глазах тлело сочувствие и несогласие со словами Рапсодии:

— Не морочьте голову девочке, Вера Ивановна.

— Виктор Федорович, идите курить на улицу.

— У нее больше никого нет, — тихо прошептала Вика, с несчастным видом глядя на меня.

— А вот это неправда, греза моя. У нее есть ты, мы.

Я переводила взгляд с подруги на врача, с врача на Рапсодию, с Рапсодии на Вику и силилась понять, почему они говорят обо мне, не замечая меня, как могут говорить о том, чего не знают, о тех, кого не видели в глаза — моих родителей. Но я не встревала в разговор, я сживалась с горем. К камню, что лег на душу после обстрела колонны, прибавился еще один, и она отяжелела, не могла больше парить над этим миром, отдаваться иллюзиям.

К ночи я покинула медпункт. Шла к модулю, надеясь увидеть Павла, но его нигде не было. Зато я заметила группу ребят: Сашка, Федул, Ягода и Ригель с незнакомым мне парнишкой сидели и курили. Я подошла и нависла над ними.

— Исчезни, — буркнул Сашка пацану. Тот послушно скрылся в темноте, уступая мне место на камне.

— Дай сигарету, — попросила я у Чендрякова. Тот моргнул, испытывающе глядя на меня, и кивнул товарищу:

— Ригель, дай.

— Последний косяк.

— Ей нужнее.

— Завтра Батон еще достанет, — заверил Ягода.

Я закурила и поперхнулась первой же затяжкой.

— Не торопись, Леся, не отберем, — заверил Федул.

— Очень смешно, да?

Парень растерялся. А мне стало вдруг смешно и легко, и только злость вопреки внешнему веселью сильнее сжимала горло. Мне больше не была страшна смерть, потому что я вдруг поняла — я мертва. Человек жив лишь тогда, когда ему есть ради чего жить, он идет, если есть куда идти, он думает, пока есть о чем. Мои мысли были горькими и крутились вокруг одной очень болезненной темы, поэтому я предпочитала не думать, культивируя тишину и пустоту внутри себя. Мне некуда было идти — модуль не в счет. Все, что у меня осталось — братство вояк с такой же обожженной душой, как у меня.

— Не грузись, сестренка, перемелется, — бросил Ригель.

— Рот закрой, — буркнул Сашка, глянув на него как на идиота.

Чендряков понимал меня лучше всех и чувствовал мою боль, как свою. И мне было безумно жаль, что он — не Павел.

Только подумала, как увидела его. Он навис над нами, обводя недобрым взглядом солдат, и те, почуяв неладное, поспешили подняться, вытянулись.

Я хихикнула, углядев в их позах нелепость и комичность.

Шлыкова мой смешок отчего-то разозлил. Он отобрал у меня окурок, откинул в сторону и уставился на Сашу.

— Еще раз увижу, узнаю — порву.

— Мы ж как лучше хотели, товарищ старший лейтенант… — протянул Федул. Сашка пихнул его в бок и заверил Шлыкова:

— Больше не повторится, товарищ старший лейтенант.

«А чего это Павел раскомандовался?» — озадачилась я, поднимаясь. Меня качнуло.

— Между прочим… — начала и смолкла, встретившись взглядом с глазами Павла. В них было все: боль, понимание, злость от бессилия, укор и мольба. Еще вчера я бы смутилась и отвернулась, а сейчас разозлилась: он понимал все, кроме самого главного — насколько сильно он нужен мне именно сейчас, в этот момент, что я больше не хочу и не могу играть в любовь, я хочу ее знать. Потому что это единственное, что мне осталось, ради чего еще можно и нужно жить. И пусть это всего лишь соломинка, но порой она оказывается надежней корабля…

Мне стало обидно до слез, что он не понимает элементарного. Мои слезы подействовали на всю компанию странным образом. Ребята смущенно переглянулись и испарились в темноте, словно их и не было. Павел шагнул ко мне и обнял, отер влагу с лица, убирая заодно непослушные прядки со щеки:

— Я с тобой, я всегда с тобой, только не плачь, никогда больше не плачь.

В глухом голосе было столько боли и печали, нежности и любви, что я не сдержалась и обвила шею Павла руками, крепко прижавшись к его груди:

— Так будь со мной, пожалуйста, будь.

— Олеся… — и вдруг пропел шепотом: «Олеся, Олеся, Олеся — так птицы кричат, так птицы кричат в поднебесье, Олеся. Останься со мною, Олеся, как сказка, как чудо, как песня»…

Я не знала нежности большей, чем подарил мне Павел. Он не ласкал — он упивался, он не брал — он дарил. Все неприятности, обиды, горе, страхи исчезли за завесой его любви, растворились, как звезды в небе. Он возродил меня, наполнив жизнь новым смыслом. Он, только он — его глаза, губы, руки, тело властвовали надо мной, всецело поглотив и растворив в себе. Так соединяются любя, так любят, соединяясь, сплетаются не только телом, но душой.


— Давай поженимся, — предложил Павел утром.

— Так вроде уже… — улыбнулась я, поглаживая родимое пятнышко на его груди.

— Я серьезно, Олеся. Подадим рапорт и официально распишемся.

Я была не против, наоборот, очень даже за, но по наивной глупости своей хотела сначала услышать страстное признание в любви. Я еще не понимала, что оно уже было.

— Не хочешь?

— Мне кажется, мы торопимся.

— Боишься стать вдовой?

Меня подкинуло, и лицо исказила судорога:

— Не смей! Никогда не смей даже думать об этом! — Я ударила его по груди кулачком, он прижал его ладонью и рывком подтянул меня к себе:

— Прости, пожалуйста. Я не хотел волновать тебя… Я всего лишь хотел сказать, что не погибну, никогда не оставлю тебя…

Я плакала, слушая его неуклюжие объяснения, крепко сжимая его в объятиях:

— Ты у меня один. Все, что у меня осталось, это ты.

— Но замуж за меня не хочешь, — напомнил он.

Я опять стукнула его кулачком по груди: упрямец.

Он рассмеялся:

— Женский бокс? Давай, я научу тебя паре приемов? Они могут пригодиться, Олеся.

— Хочу, — вытерла слезы. — В следующий раз, если заикнешься о плохом, я тебя быстро в порядок приведу.

Павел нежно погладил меня по волосам. Ему ничего не надо было говорить — за него говорили его глаза.


Я от души потянулась, стоя у умывальника. В моих глазах еще жила нега прошедшей ночи, лицо, смягченное безмерным счастьем, украшала довольная и чуть лукавая улыбка.

— Ишь, кошка сытая, — хохотнула появившаяся с полотенцем Галка. — Поздравить, что ли?

— Поздравь, — неожиданно мурлыкнула я.

— Ну-у… удачи, — пожала та плечами, слегка озадачившись.


— Чего светишься? — полюбопытствовала Вика.

— Па-аша-а, — протянула я и, подперев подбородок кулаком, с блаженной улыбкой уставилась на подругу. Та нахмурилась:

— Кто еще знает?

— А что? — Я даже немного обиделась, что она не разделяет моей радости.

— Головянкин узнает, он твоего Пашку сгноит.

— Да шел бы он! Какое он имеет право вмешиваться? — посерьезнела я и напряглась, понимая, что с него действительно станется.

— Ох, Олеська, — ткнулась мне в плечо подруга. — Что ж ты невезучая такая?

— Я везучая! — процедила, внутренне холодея. — У меня есть Павел. И пока он жив, жива я. Пока жива я — жив он. Я отмолю его у смерти, заберу, слышишь?! И не смей думать плохое, говорить мне. Не зови смерть и беду раньше времени!

— Конечно-конечно, прости, Олесенька. — Подруга погладила меня по руке. — Мы вместе. Один за всех и все за одного.

— Да, и не иначе.


Вечером Павел притащил мне кассетник, поставил очень красивую мелодию:

— Ребята достали запись Криса де Бурга. «Женщина в красном». Говорят, он посвятил эту песню своей жене, единственной любимой женщине в своей жизни. Слышала?

— Нет.

— Про тебя.

— У меня даже красной кофты нет, не то что платья, — рассмеялась я, довольная близостью любимого. Его объятия — все, что мне было нужно. Они превращали мимолетность нашего счастья, зыбкость отношений в нечто реальное, монументальное. Он рядом, его руки обнимают по-настоящему, я чувствую, как бьется его сердце, чувствую запах, исходящий от кителя, вижу глаза Павлика. И прочь все страхи, навеянные Викой.

— Я куплю. Шикарную красную кофту.

— Где?

— В «Березке». На чеки.

— Зачем? — рассмеялась я над прихотью любимого.

— Не знаю, — пожал тот плечами. — Разве тебе не хочется?

— Хочется… тебя.


— Как оно? — щурясь на солнце, спросил Саша.

— Что оно?

— Жизнь, — улыбнулся.

— Замечательно, Сашенька. — Я чмокнула его в щеку.

— Не надо, — дернулся он и достал сигареты.

— Ты что? — Меня озадачил его хмурый вид.

— А сама не знаешь? — Он затянулся, прислонившись к брони. — Ты была когда-нибудь в Сатке?

— Нет.

— Приедешь, если приглашу?

— Не знаю, — призналась честно.

— Ладно… А сама куда поедешь после того, как все закончится?

Я нахмурилась и, встав рядом, посмотрела на новоприбывших, которых Головянкин распределял по взводам.

— Что молчишь?

— Саш, что тебе надо? Сам знаешь, ехать мне некуда, в Курган не хочу, больно. А если намекаешь на то, что Павлик бросит меня…

— Нет, Шлыков скорее гранату в штаб бросит, чем тебя.

— Ну, ты сказал, — хмыкнула я, скрывая радость.

— Я больше скажу. Головянкина видишь? Не знаешь, чего он вторую неделю лютует?

— Намекаешь, что наша бригада — большая деревня?

— Маленькое село. Будь осторожна, Леся, замкомбрига мужик гнилой.

— Что вы меня пугаете? Чем?

— Старлей мужик умный, правильный. Думаешь, он зря тебя приемам рукопашного боя обучает?

— И это знаешь?!

— Я все знаю, сестренка. Даже то, что Шлыков свихнулся на тебе, кофту красную заказал, кучу чеков собрал, чтоб оплатить доставку товара. А еще знаю, что Головянкин зуб на него точит активно. И хочет сплавить на заставу. Слюной брызжет, рапорты на него катая.

Кажется, я побледнела:

— Перестань, пожалуйста. Специально пугаешь?

— А ты еще не пуганая? Эх, Леська, все мне в тебе понятно, кроме одного: откуда в тебе столько наивности? Жизнь цинична, понимаешь, сестренка? Планируешь одно, а она такой фортель выкидывает, что-либо под дых, либо сразу в аут, что одно… одинаково. Запасные аэродромы надо иметь, чтоб точно сесть, а не упасть.

— А этот запасной аэродром ты?

— Чем плох? — наконец посмотрел мне прямо в глаза Чендряков.

— Всем хорош, Саша, да люблю я не тебя, — призналась. — В моем случае нет и не может быть запасных вариантов. Либо Павлик, либо никого, потому что и меня не будет.

— Чешешь? Это ты сейчас говоришь, а случись…

— Это ты говоришь, что понял, а, выходит, ни черта ты, Саша, не понял. По своей невесте чужих невест не меряй. И не смей хоронить Павлика. Он жив и будет жить, понял?! — разозлилась я. — А еще раз услышу — в зубы дам, понял?

— Ты? — удивился искренне.

— Я. И только на себя обижайся потом.

— Ну-ну. Как же таких делают?

— С любовью!

— Расскажешь?

— Нет, ты точно сегодня по лицу схлопотать хочешь…

— Я в смысле про любовь, пошлячка, — криво усмехнулся он. — Каждый думает в меру своей испорченности.

— Ты сегодня не в духе, — заключила я.

— «Духи», они и есть «духи», увидел — убей.

— Ну тебя… — махнула я рукой и потопала в штаб.


Наших отправили на боевое. Мы проводили их украдкой и словно ушли в анабиоз в ожидании. Вика сутки вздыхала, а потом заявила мне:

— Я точно знаю, с Мишей все будет хорошо. У меня… кажется, будет ребенок. Значит, Миша будет отцом, а отцов нельзя убивать, неправильно это.

— Убивать вообще неправильно.

— Да знаю я, — отмахнулась Вика. — Не мешай мне верить в то, что говорю. Мне волноваться нельзя.

— Мне, может, тоже.

— Может?..

— Не знаю еще точно.

Подруга испытывающе посмотрела на меня:

— Что делать будешь?

— То же, что и ты. Ждать. Потом рожать и воспитывать.

— Пашке сказала?

— Да рано. Непонятно еще.

— Вернулись бы…

Они вернулись. Михаил, Павел и все остальные.

Я, не стесняясь, бросилась на шею Шлыкову:

— Я знала, что ты вернешься.

— К тебе и с того света вернусь, — заверил он.


— Леся, я сегодня письмо домой отправил.

— Подвиг, — улыбнулась, искоса поглядывая на любимого. Хорошо, что у него широкая грудь: хоть так ляг, хоть эдак — все равно лицо Павлика увидеть легко.

— Я о тебе им написал, женой назвал.

— «Им»?..

— Маме и сестренке.

— Думаешь, порадуются?

— Уверен. И ждать тебя будут.

— Мне еще до конца срока…

— Расторгни контракт.

— Зачем? Не-ет…

— Олеся, здесь война, сама видишь, что творится.

— Вижу и одного тебя не оставлю. И потом, неустойку платить — разориться можно, — схитрила я.

— Моих чеков мало?

— Конечно, — врать так врать. — У меня большие запросы.

— Скажи, что надо, я достану.

Я начала загибать пальцы, изображая работу мысли:

— Кроссовки, джинсы, орден или медаль, золото очень люблю…

Он схватил меня и перевернул на спину, нависнув надо мной:

— Врушка.

— Откуда знаешь? — улыбнулась лукаво.

— Я все о тебе знаю.

— О, знакомые слова. Говоришь людям правду, а они не верят, еще и обзываются… Вот наглость!

— Тогда где тот золотой браслетик, что я тебе подарил?

— В сумке, чтоб не потерялся.

— Ага? А сумка — Галкино запястье?

— Чего вдруг? — попыталась отвернуться, а заодно отодвинуться.

— А то, — остановил меня Павел, прижимая крепче. — Представь, как я обрадовался, увидев мой тебе подарок у Галки. Зашел в дукан и… Зачем тебе распашонки?

— Не мне, Вике, — пришлось признаться.

— Угу?

— Не веришь? — почти оскорбилась я.

— А можно?

— Пашенька, ну не обижайся, пожалуйста. Галка ведь через три дня ту-ту, а кто на ее место приедет? Вдруг мымра какая-нибудь? Вот я и подсуетилась. Вике пригодится…

— Или тебе?

— Вике!

— Ждет ребенка?

— Это секрет, Павлик, рано говорить, пока только подозрения. Она только со мной поделилась…

— А Голубкин случайно услышал и потому ходит надутый от гордости, как индюк, — кивнул Павел, соглашаясь. Я прыснула от смеха. — В следующий раз, если подарок подруге сделать захочешь, мне скажи, я тебя этими распашонками завалю… Или ее, потому как Голубкин не может.

— Ладно, он — от себя, я — от нас с тобой, — обрадовалась, что все так хорошо закончилось. Но совесть глодала и заставила выдавить извинения: — Прости, что твой подарок обменяла, но ведь Вике нужнее, правда?

Павел качнул головой, не скрывая насмешки и умиления.

— Правда, — согласился нехотя. — Я тебе новый куплю. А одежду для новорожденных ты когда подруге отдать планируешь?

— В смысле? Я уже отдала.

— Ага? Все?

— Э-э-э…

Я мысленно соображала, как и что мог узнать любимый — выходило никак.

— Все, — заверила.

— Значит коробка, что чудится мне в углу, набита газетами?

— А?.. Ты… Она оставила пока здесь…

— У них в комнату не входит?

— Паша! Почему ты такой вредный? — чуть не заплакала я. Вот хотела сделать подарок, но пока вроде рано о чем-то говорить, хоть и хочется очень о самом хорошем думать. Ладно, придется схитрить. — Просто мы еще не рассортировали, кому что. Я себе пару хочу оставить, на всякий случай. Может, и у нас малыш будет. А ты обрадуешься?

— Обрадуюсь, — заверил, не спуская с меня проницательного взгляда. — И с не меньшей радостью посажу тебя на борт до Кабула и отправлю прямым рейсом в Союз.

— Уже избавиться хочешь?

— Олесенька, уезжай! Я боюсь за тебя. Никогда ничего не боялся, ни за кого, а за тебя боюсь. Уезжай, пожалуйста. Мама встретит тебя, поживешь у нас, а там я приеду. Скоро уже. Перемирие объявили…

— Какое перемирие, Павлик? За кого ты меня считаешь? Я что, слепая, глухая, не вижу, какое перемирие здесь, в горах?! Да меня уже колотит от отчетов и сводках о раненых, убитых. Об активизации отрядов Гаюра, которые режут и режут наших… Я где служу, по-твоему? Не знаю, сколько человек, где и когда легло? А сколько раз за последнюю неделю обстреливали наш городок? Сколько заградотрядов выслали?

— Леся…

— Хватит, Павлик, прошу тебя. Я не хочу об этом говорить с тобой. О чем угодно, только не об этом. Не здесь, не сейчас, не с тобой.

Я не смогла скрыть страха. Он просачивался в голос и отравлял сознание.

— Хорошо. Успокойся, будем говорить о стихах и музыке.

— О полонезе Огинского, — фыркнула, чуть успокаиваясь.

— Замучил Головянкин?

— Да, он свихнулся на классике. То танец с саблями, то полонез, то Турецкий марш. У меня уже токсикоз от него!

И тут начался минометный обстрел. Ухнуло так, что у меня заложило уши. Буквально за секунду мы влетели в одежду и выбежали из модуля. Павел сшиб меня на землю возле камней:

— Лежи здесь! Не вздумай подняться! Обещай!

— Обещаю, — кивнула я, не понимая о чем идет речь. Павел вскочил и рванул прочь.

Минут пять я честно выполняла обещание, но по части начал лупить снайпер, и мое обещание было забыто.

Бойцы залегли кто где, и я видела из своего укрытия — их позиция ненадежна. Того самого Малышева, что привез нас с Викой сюда, сняли прямо у БТР. Серьезно ранили Федула — перебили обе ноги.

Я смотрела, как он пытается подняться, и понимала: его сейчас снимут или он истечет кровью. Мы переглянулись с Лазарем, который был примерно на том же расстоянии, что и я от раненого, но с другой стороны. Доля секунды на обмен взглядами и принятие решения, и мы оба рванули к парню. Синхронно подхватили и бегом перетащили в укрытие. Повезло…

Позже Федула отправили в Кабул. Рапсодия и Барсук заверили, что он будет не только жить, но и прилично танцевать, когда поправится. Мы с Лазарем обменялись хлопком ладоней и довольные разошлись. Я пообщалась с нашатырем в тишине и безлюдье, а Лазарь, наверное, с сигаретами и товарищами.

К вечеру вернулись Павел и Женя Левитин, уставшие, злые, но довольные. Им удалось снять снайпера.


Так, день за днем, истек август, начался сентябрь.

Нам прислали новую продавщицу Валентину Самойлову, полненькую круглолицую женщину с блеклыми глазами и выцветшими ресницами. Ее с ходу прозвали Мальвина. Но единственным сходством меж Валентиной и синеволосой девочкой Мальвиной была привычка первой учить и наставлять. Было ей около сорока лет, и она не скрывала, что приехала в Афган за женским счастьем.

Пила она, как лошадь, но иных вольностей не допускала, да и, по большому счету, была женщиной доброй и незлобивой, поэтому гармонично влилась в наш женский коллектив. Через нее я смогла достать Павлику шикарную рубашку на день рождения, продукты, чтоб сервировать почти домашний стол и записи его любимой группы «Воскресенье». Я, Вика и Валентина летали в Кандагар за всем этим богатством и вернулись почти ночью, а потом еще долго радовались, перебирая приобретенные вещи для любимых, и, конечно же, для тех, кто уже жил, но еще не родился.

А утром замкомбрига сделал свой подарок…


Нужно было найти отряд «духов», засевший в горах, и ликвидировать его. Они постоянно меняли позиции и лупили из минометов по гарнизону.

Я содрогалась, отпечатывая приказ: сколько наших погибнет? Второй отряд посылают. Два человека вернулось — Левитин и солдат из нового набора, кажется, Щука.

А сколько уже погибло в городке? «Ложись!!», несущееся над мастью в любое время суток, стало уже нормой. А потом трусцой в горы один отряд за другим… и безрезультатно. Павел с бойцами вдоль и поперек излазил весь периметр.

Сколько я пережила, ожидая его возвращения… Но Бог миловал.

А сейчас начальство задумало послать ребят в горы, непосредственно в район дислокации основной группы «духов», туда, где каждый камень был им знаком и пристрелян. Бойцы будут высаживаться на скалы прямо под носом душманов. Кто возглавит отряд самоубийц? Второй отряд мальчишек ставят под кинжальный пулеметный огонь. На голые камни. Как штрафников.

Руки дрожали, отпечатывая приказ Головянкина — пальцы промахивались, делая опечатки и пропуская буквы.

— …назначить командиром группы старшего лейтенанта Шлыкова.

Нет!!

Рука упала на пробел и соскользнула вниз.

Не-е-ет…

Я с ужасом посмотрела в глаза Голявянкину.

— Что уставились, Казакова? Жалко милого? Каждому свое: вам ноги раздвигать, ему душманов бить, выполняя интернациональный и воинский долг. Все ясно?!

— Пожалуйста, — прошептала одними губами. — Ведь вы можете.

— Могу, — смягчился Сергей Николаевич, вытащил отпечатанный лист бумаги, пробежал по нему взглядом. — Тем более все равно перепечатывать.

Он прошелся по кабинету, делая вид, что читает, а потом положил лист передо мной и, склонившись прямо к уху, вкрадчиво заметил:

— Один раз ничего не меняет и никто не узнает, но твой Шлыков будет жить. Я отправлю другого. Думай: здесь, сейчас, со мной — и твой старлей сидит в бригаде, нет — летит умирать. Даю пять минут. Время пошло.

Как просто: спасти любимого, предав и его, и себя, и отправить на смерть другого.

Мое сердце перестало стучать от одной мысли, что Павел погибнет. А цена его жизни — жизнь другого и мое унижение.

У меня скрутило живот и сдавило горло от невозможности сделать выбор. Как я буду жить, совершив подлость? А как будет жить Павел?

Но если он погибнет, я не смогу жить, зная, что могла спасти его и не спасла. Я честная, а он мертвый?..

Нет, пусть подло, низко, мерзко, но это будет мой грех, моя вина, и я смогу с ним жить, если будет жить Павел. Но разве смогу? Смотреть в глаза Павлику? На себя в зеркало? Что-то говорить, объяснять? Жить, как жила?

Я застрелюсь…

— Ну, все, хватит думать. — Головянкин швырнул меня на стол. Я пыталась дернуться и была прижата за шею, лицом в карту.

Головянкин взял меня, как последнюю шлюху. Впрочем, я и была шлюхой, хоть и отрабатывала не деньги, а жизнь. Стиснув зубы, смотрела на карту Афганистана и не чувствовала ничего, кроме пустоты и отвращения к себе самой, к замкомбригу и сектору с изломами гор и дорог, квадратиками, обозначающими здания, а значит, людей, жизнь, и надписью черными жирными буквами — Кандагар.

Когда все закончилось, я молча и быстро отпечатала другой приказ на Левитина, отдала не глядя Головянкину и вышла. Мне хотелось вымыться, но душу не отмоешь. Я зашла в медпункт, прошла, не заметив Вику, и хлопнула дверью санкомнаты. Меня стошнило.

Не помню, как я очутилась в процедурной и снова стояла над раковиной, умывалась, а рядом были Рапсодия и Вика, и обе смотрели на меня и молчали. Первой не выдержала Вера Ивановна. Обняла меня за плечи и силой увела от раковины, усадила на кушетку.

— Крепись.

Я моргнула, непонимающе уставившись на нее, вопросительно посмотрела на Викторию. Та всхлипнула, глаза наполнились слезами:

— Их всех. Всех…

— Что всех, кого? — Мне стало холодно.

— Вчера к ночи две группы бросили в горы, старшего лейтенанта Шлыкова и Левитина, — тихо сказала Рапсодия. — Разве ты не знала?

Я закаменела — так вот почему Павел вчера не пришел, вот почему так тихо с утра в штабе и скорбно, и пахнет самогонкой со специфическим запахом жженой резины. Значит, у комбрига и начштаба поминки, а Головянкин…

— Паша жив.

— Олеся, чудес не бывает. Ты же при штабе, должна знать, что в живых осталось семеро солдат.

— Все?! — до меня никак не доходило. Я не знала, как это было ни странно.

— Все. «Вертушка» хлопнулась. Прямое попадание… Его нет, Олеся!

Я внимательно посмотрела на бледную, постаревшую Рапсодию.

— Вы хотите убедить меня в том, что Павел убит?

— Их нет, Олеся… — подала голос Вика.

— И Левитина?

— И Жени Левитина.

— И Лазаря?

— И сержанта Лазарева.

— И Сашки?

— И сержанта Чендрякова.

— И Павлика, — кивнула я и засмеялась: я спасала мертвого, предавая живого. Я совершила подлость, согласившись подставить другого вместо Павлика, и Бог забрал его у меня. Я раздавила нашу любовь, смешала с грязью. Я самая низкая тварь, и нет мне ни прощения, ни оправдания.

Но есть Головянкин, сволочь, гад, которому незачем ходить по земле, раз на ней нет места таким, как Павлик. Головянкин знал, что его уже нет, и помог мне предать его память, растоптал его, растоптав меня. Впрочем, моя вина, мое и наказание, но понесем мы его вместе. Твари не должны оставаться в живых. Тварям место в аду.

Я встала и молча вышла. Нашла Ягоду и попросила у него пистолет.

— Зачем? — насторожился он.

— Дай.

Он нехотя дал. Я сняла ПМ с предохранителя и пошла.

— Эй, Олесь, ты куда?

Я не обернулась, не замедлила шаг.

— Ригель! — закричал за спиной Ягода, призывая друга. Напрасно. Меня никому не остановить. Главное — не промахнуться.

Я прошла в штаб, пнула ногой дверь в кабинет Головянкина и, увидев его сидящим за столом, вскинула ПМ. Первый выстрел откинул замкомбрига к стене, второй украсил лоб дыркой, третий — на всякий случай — лег рядом, в переносицу, а четвертый — себе, в висок.

— Леся!! — ударило по ушам, руку схватили, сжали запястье, выворачивая его. Я смотрела в глаза Кузнецова и видела себя — низкую тварь, шлюху. Последними усилиями я нажала курок. Пуля вошла в брюшину, взорвала живот и застряла в тазу. «С такими ранениями не живут…» — подумала, уже падая, и улыбнулась: «Хорошо!»

Сквозь туман поплыли лица Свиридова, Кузнецова, Ригеля, Вики, Рапсодии, Барсукова. Фрагменты взглядов, обрывки фраз — коллаж из того, что еще совсем недавно имело значение, и вот превращалось даже не в память — в пыль.


Я очнулась ранним утром. Небо, окрашенное красноватыми всполохами, солдатское одеяло, край бетонки, рядом Вика, ее заплаканное лицо и губы, которые шепчут:

— Олесенька, Олеся…

Она пыталась что-то сказать мне, но я сильно хотела пить и ничего иного до меня не доходило.

Когда я очнулась во второй раз, солнце уже вовсю припекало. Вокруг стояла суета, гомон. Раненых грузили на два борта. Рядом со мной опять была Виктория. Она уже не плакала.

— Олеся, ты слышишь меня? Олесенька, кивни, это очень важно, или моргни. Олеся?..

Я нахмурилась, это показалось ей достаточным знаком, и она зашептала, склоняясь надо мной:

— Олеся, Головянкин мертв, из Кабула прилетает комиссия, тебя отдадут под трибунал. Барсук вытащил тебя с того света, он Сотворил чудо — ты будешь жить, обязательно будешь… но ребенка не будет — вообще, никогда. А еще тебя ждет трибунал, суд, тюрьма. Олеся… сейчас нас начнут грузить… Я поменяла документы. Я не знала, как тебе помочь, а тут девушка с фактически тем же ранением, что и у тебя. Единственное — другая группа крови. Но я подправила историю болезни и приписала тебе амнезию. Жетон я тоже поменяла. Ты теперь Изабелла Валерьевна Томас, слышишь, Олеся? Ты Томас Изабелла Валерьевна, запомни. Бригада Шаталина. Она полгода служила и попала под обстрел… В госпитале ничего не говори, молчи и все, у тебя шок, амнезия от кровопотери. Тебя комиссуют. Уедешь к нам, я напишу маме, она тебя встретит, поживешь пока под чужим именем, а потом я вернусь и что-нибудь придумаем… Мы грузимся, потерпи.

Я смотрела на Вику, силясь понять, что она говорит.

Меня погрузили на борт, рядом села Вика:

— Они улетают. Ты, твое прошлое там, история болезни, жетон. А ты теперь раненая Изабелла Валерьевна Томас, — шептала в самое ухо.

Какая Томас? Что за бред?

Мы набирали высоту, качнуло. Вика сжала мне ладонь:

— Держись, ты должна жить… Что же ты натворила с собой! Дождись меня, ноги в руки — и домой, а там решим. Главное, чтоб тебя не посадили из-за какого-то урода. Ты, главное, молчи в госпитале, это никого не удивит… а вы похожи с Изабеллой.

Что-то грохнуло, послышались минометные залпы, потом взрыв. Вика прилипла к иллюминатору.

— Второй борт накрыли…

Наш самолет качнуло, и меня скрутило от боли.

— Изабелла, ты — Изабелла. Терпи, она мертва, а ты жива. Забудь все, что было. Я умоляю тебя, подруга, послушай меня, не выдай, а то и я с тобой, под трибунал… ради меня, сделай всё, как я говорю.

Уже теряя сознание от болтанки, я подумала: какое имеет значение все, что говорит подруга?

Ведь Павла нет, значит, нет и меня.


В Кабульском госпитале я пролежала чуть больше месяца и превратилась в законченного интраверта. Я не разговаривала вообще. Не хотела. Мне хватало внутренних диалогов с собой и Павликом. Зачем я жила? Я не задавалась этим вопросом, мне казалось вполне закономерным, что меня не приняли на тот свет, оставив мучиться на этом, отрабатывать вину, а значит, я должна дышать, смотреть, слышать — жить. Впрочем, можно ли назвать жизнью жизнь растения? Меня кормили, я ела, говорили «иди» — шла. Со мной мучились, пытаясь вызвать на разговор, я упорно молчала и лишь кивала или мотала головой, но даже не смотрела в глаза.

Я свыкалась с новой жизнью, как с новым именем. Та глупая девчонка, патриотка-мечтательница, совершившая подлость, убивая любимого и потерявшая всех и всё — мертва. От нее не осталось ни следа — лишь память и совесть, внутренние судьи и палачи. Но если нет Олеси, то некого и судить, а если есть, то тем более незачем судить, потому что ей незачем жить…

Я решила закопать ее и похоронить, как похоронили ту, что взяла на себя ее имя. Потом увидеться с родными Изабеллы, отдать заработанное дочерью, порвать военный билет, вычеркнув не только из памяти — из жизни эти месяцы, исправить паспорт и уехать туда, где никто меня не знает.

К середине октября меня комиссовали вчистую.


В Кабуле в ожидании оформления документов и борта в Союз я сидела на пересылке и совсем не удивлялась тому, что всё заканчивается там, где началось. Мне не было страшно, что меня узнают те, кто отправил нас с Викой в бригаду Свиридова — мне было все равно. Может, поэтому и не узнали? А может, я до неузнаваемости изменилась? Этот вопрос меня тоже не занимал. Я сидела, опираясь на палочку, которую подарили мне ребята из госпиталя, и смотрела на двух новоприбывших девчонок, вернее, девушек и женщин. Одной было лет тридцать, другой двадцать три максимум. Они бросали на меня украдкой любопытствующие взгляды и, казалось, завидовали бравой вольнонаемной, которая умудрилась получить ранение.

А я на их месте видела себя с Викой, наивных девчонок, приехавших на войну, не зная по сути, что это такое. Книжки, фильмы искусно культивировали в нас патриотизм, взывая к долгу, чести и прочим, очень нужным человеку вещам, но они скрывали правду о войне. На ней подвиг был нормой, и совершал его не только тот, кто бросался на амбразуру, но и тот, кто сохранил себя, пройдя сквозь грязь, боль, цинизм, повседневные трудности и опасности. Кто не сломался, как я, не омертвел и не очерствел.

Женщины тихонько переговаривались, обсуждая повышенное внимание мужчин к их персонам, а я думала, что в Афган прибыли «чекистки»[1] и «жены»[2], но вряд ли «интернационалистки»[3].

Мне, как той женщине, отправленной в Союз за аморалку, многое хотелось им рассказать, но у меня не было ни сил, ни желания открывать рот, произносить пустые для них слова, вдаваться в подробности, убеждать в том, чего они не знают, а поэтому не поймут и не поверят. У каждого свой путь к эшафоту, свои грабли, свои шишки.

Ко мне подошел молоденький лейтенант и, отдав честь, подал документы.

— Спасибо, — кивнула я, убирая их.

— Вас проводить? Пойдемте, я помогу. Борт пришел, грузятся.

— Спасибо.

Он подхватил небольшую сумку — все, что еще в гарнизоне собрала Вика, и мы двинулись к взлетной полосе. Там меня перехватили ребята:

— Давай, сестренка, помогу, — улыбнулся черноволосый парень из дембелей — голубой берет. Я не смогла сдержать ответной улыбки:

— Если не трудно…

— Мне не трудно, — заверил он, глядя на меня с искренним сочувствием. Мы были с ним равны, и он это признавал. Нам не нужно было говорить, чтобы понять друг друга, достаточно посмотреть в глаза друг другу — там была боль, одна на весь контингент служивших, служащих и отслуживших в этом аду. Его друг, светловолосый парень покрепче телом, подхватил меня на руки и понес по рампе самолета внутрь.

— А ну-ка ноги подобрали! — гаркнул, сгоняя с прохода бойцов. — Исчез, салага, — процедил конопатому первогодку. Тот просто сдвинулся, освобождая мне место.

— Что-то негусто… — Он покосился на сумку, что легла у моих ног. Его подняли за шиворот и вытолкали в глубь салона:

— «Чекистки» другим рейсом, — бросил презрительно светловолосый и сел со мной рядом, черненький с другой стороны:

— Вадим, — подал ладонь.

— Изабелла.

— Владимир, — подал палочку светленький. — Будем жить, сестра?

— Да, — еле выдавила я, кляня себя за невольно выступившие слезы. Парень ласково сжал мне ладонь:

— Где служила?

— Под Кандагаром.

— Долго?

— Полгода.

— На всю жизнь хватит, — кивнул с пониманием. — Куда сейчас?

Я пожала плечами.

Парни переглянулись и сразу решили, не задавая больше вопросов:

— Тогда с нами, в Ленинград.

Я опять пожала плечами — мне было все равно.

— Ничего, сестра, уляжется. Главное — живы, главное — домой летим.

Рампа закрывала обзор, поднимаясь вверх. Исчезла полоска бетонки, коричнево-серые скалы…

Прощай, Афган!


Ташкент одарил нас персиками, абрикосами и дынями. Мы сиделис ребятами, поглощая сахарные ломтики дыни, дожидаясь самолета на Москву.

Я смотрела на снующий народ и еще не понимала до конца, что все позади и больше не будет команды «ложись», смертей, взрывов, запаха антисептика, солярки и самогонки, жужжания «вертушек», дымовых завес, дурных приказов, сволочей-замкомбригов, которые в угоду не Отечеству, но себе любимым решали, кому жить, а кому умирать.

Ребята так же, как и я, смотрели на суету вокруг, словно приехали в цирк. Особо пристальное внимание у них вызывали, понятно, девушки и женщины: коротенькие юбочки, туфельки на каблучках, аромат духов, яркая косметика. Вадим, как блудливый кот, поглядывал из-под полуопущенных ресниц на проходящих мимо красавиц. Володя, смакуя, потягивал пиво и, блаженно вздыхая, чистил мне дыню армейским ножом.

— Дембельнулись, брат! — с недоверием выдохнул Вадим.

— Да-а-а, — подтвердил тот.

— Матери телеграмму отбить надо.

— Да-а-а, — и кинул мне: — Плохо ешь, сестренка.

— Ничего, у наших матерей отъестся, — уверенно заявил Вадим. — Ладно, чего сидеть, пошел телеграмму отбивать. Вы не уходите.

— Да здесь мы. Моей тоже стукни!

— Понял!

Володя проводил друга взглядом, допил пиво и, достав сигареты, закурил, спросив у меня вскользь:

— Тебе сколько лет, сестренка?

Я отвлеклась от лицезрения разномастно одетой толпы, которая поражала меня взглядами, улыбками, гордой походкой, прямой и свободной, легкой одеждой — без бронежилетов. Безмятежностью лиц.

Вопрос собрата доходил с минуту, продираясь меж размышлениями о спокойной жизни окружающих и возрасте убитой Изабеллы.

— Двадцать один, — сказала свой возраст.

Парень нахмурился, искоса поглядев на меня, потер шею, скрывая смущение.

— Что, выгляжу, как пенсионерка, а, оказывается, пионерка?..

— Примерно. — Он не стал вилять.

— Дай сигаретку.

— Без проблем, — протянул пачку, поднес зажигалку. — Ты вообще где живешь?

Я с минуту смотрела перед собой на серую кромку пыли на асфальте и пожала плечами.

— Это как? — Он не удивился, а, скорей, насторожился. — А приписное свидетельство?

Я полезла за документами, достала и протянула ему. У меня не было желания узнавать, как и где жила та, чье имя и фамилию я теперь ношу.

Он долго смотрел в них, потом не менее долго на меня, и казалось, видит насквозь и начнет сейчас вещать мне о прошлом, будущем и настоящем. Я затянулась табачным дымком, готовая услышать все, что угодно, но Володя молча отдал документы обратно и подкурил от окурка вторую сигарету.

— От меня ни на шаг, — сказал тихо, уже много позже, когда в толпе стал виден синий берет Вадима, и пора было идти на посадку.


Москва встретила нас дождем. Володя забрал мои документы и пошел за билетами до Ленинграда, Вадим полулежал в кресле зала ожидания, а я стояла у огромного витражного окна аэропорта и смотрела, как мелкий осенний дождик омывает улицы, машины, скачет каплями по окнам и зонтикам прохожих. Мне стало до слез горько, что Павлик никогда не увидит дождя, как не увидят его те, кто погиб вместе с ним — Сашка, Лазарь, Левитин. Километры имен и фамилий, бездушные списки павших бойцов, но за каждой — сотни жизней матерей, сестер, жен, невест, детей. Мальчишки, не дожившие, недолюбившие и осознавшие четко лишь одно — на войне они пешки. Марионеточное мясо на картах, расстеленных на столах штабов.

И правильно, что ребята никому не верят, становятся жесткими и циничными, сатанеют и звереют от подлости, которой нет конца.

«Мальчики, милые мои, мальчики. Я предала вас, я предала себя… Пашенька… Прости меня, Павлик, прости», — беззвучно стекала слеза по моей щеке, как капля дождевой воды по стеклу.

Володя неслышно подошел, сжал мне рукой плечо:

— Пойдем, сестренка. Сейчас нам надо домой добраться, а там разберемся, — сказал тихо.


Я летела в Ленинград, город, который всегда уважала и который никогда раньше не видела.

Я не заводила разговор о том, удобно ли остановиться в доме Володи или Вадима, необходимости тащить меня с собой — начни я подобный разговор, парни наверняка бы обиделись, как обиделась бы я, поменяйся с ними местами. Мы были одной крови, мы прошли один ад, вышли из одной пасти. И пусть они служили под Джелалабадом, а я под Кандагаром — название того горнила, что сплавило нас воедино, было одно на всех — война, которую мы знали не понаслышке.

Но был и еще один очень знаковый, с моей точки зрения, факт — Ленинград оказался родным городом Изабеллы.

Совершенно случайно, озадаченная поведением Володи, я решила наконец изучить свои документы и поняла, почему парень так странно смотрел на меня. Оказывается, Томас не только жила в их городе и не знала о том, но еще и была мало похожа на оригинал.

И тут я поняла, что совершаю еще одну подлость. Вернее, целых две.

Первая — я, по сути, украла у родителей настоящей Изабеллы их дочь — ее имя, биографию, заработанное.

Вторая — парни, которые отнеслись ко мне как к сестре, искренне сочувствовали и были готовы, даже подозревая неладное, оберегать, помогать незнакомой и, по большому счету, ненужной им, молодым, лихим, неженатым, девчонке, не допускали и мысли, что перед ними не «сестра», а низкая тварь.

Я должна была им все рассказать, и решила, что расскажу, как только представится случай. И даже приободрилась, надеясь на их строгий, но справедливый суд. Мне казалось, что так я смогу загладить хоть часть своей вины не перед Павликом — в этом мне нет оправдания, но хоть перед теми мальчишками, которых я малодушно предала, согласившись обменять их жизни на жизнь любимого, а значит, и свою. Теперь уже такую ненужную и изгаженную, что нет и смысла отмываться. Но у меня появилась цель — раздать долги и выпить до дна чашу осуждения, и поэтому я отбросила черную меланхолию и собирала силы.

Несколько раз у меня мелькала трусливая мысль — поблагодарить ребят и уйти, расстаться, пока они идеализируют меня. Ведь их мнение было важнее, чем мнение родителей Изабеллы. Ее я не убивала, ее я не предавала, а что по стечению обстоятельств использовала документы, так то самый незначительный мой грех.

Мы прошли таможню, покинули здание аэропорта, сели в такси — я все думала. А когда вышли у красивого, старинного дома, не выдержала:

— Извините, братья, я, пожалуй, пойду. Спасибо вам за все. Огромное спасибо, но дальше мне в другую сторону.

— Ты о документах? Так уже поздно, приехали.

— Нет…

— Ну, раз нет, пошли ко мне, — заявил Владимир. — Мать у меня одна дома. Ждет уже и будет рада, поверь. Отдохнем с дороги, а потом сядем за стол и спокойно перетрем, что за бодяга у тебя приключилась. Ты не одна, сестренка, выкарабкаемся.

— Точно! — заявил Вадим и, глянув на наручные часы, заверил: — Через два часа буду у вас, возьму бутылочку… Ты что пьешь, Белла?

— Спирт, желательно литров десять, чтоб…

— Напиться и забыться, — закончил за меня, щуря карий глаз. — В этом и фигня, сестренка. Желание у нас одно на троих. И спорю на все, что угодно — у любого, кто дембельнулся с Афгана, оно точь-в-точь совпадает с нашим.


Мать Владимира напоминала мне мою маму, и мне было до слез, до воя больно, глядя на нее, осознавать, что никогда не увижу свою.

Анастасия Владимировна плакала, обнимала сына, целовала, взахлеб повторяя:

— Сыночек мой, сыночка, Володенька. Жив родненький мой! Володенька!

У меня навернулись слезы на глаза — сколько матерей мечтало о такой минуте? Но сколько никогда не обнимут своего сыночка…

Видно, я сильно переменилась в лице, потому что радушная улыбка женщины в ответ на мое представление сыном застыла, а в глазах появилась растерянность. Но через минуту Анастасия Владимировна уже хлопотала, отправляя сына в ванную комнату, а мне показала, где разместиться. Выдала халат, полотенце, чтоб и я могла помыться, помогла постелить чистое постельное белье и все косилась на меня, видно пребывая в недоумении, кем я прихожусь Володе. Почему такая замороженная, вялая, как не политый цветок в горшочке.

— Вы не беспокойтесь, я не жена и не невеста Владимиру. И я не надолго к вам, на день-два, если позволите.

— Не невеста? — застыла, обняв подушку, и внимательно посмотрела мне в глаза. — А хоть и невеста, я не против. Живи, сколько хочешь. Я два года от окна к окну, одна… Мне даже в радость, что Володенька вернулся, так еще и не один.

Женщина осторожно положила подушку на диванчик и вышла.


Через два часа пришел Вадим, как и обещал. В гражданской одежде он выглядел иначе, впрочем, как и Владимир, и я в домашнем ситцевом халате с мокрыми волосами. Странно мы смотрелись, судя по взгляду Анастасии Владимировны: лица обветренные, загорелые, обычная одежда диссонировала и с выражением наших лиц, и со взглядами, и с тем скорбным молчанием, с которым мы по заведенной традиции отправили третью стопку водки в рот — за помин погибших в Афгане братьев. Пару минут мы смотрели в одну точку, и каждый из нас мысленно вспоминал своих товарищей, потом Вадим закурил, а Володя разлил еще по одной. И спросил, как только его мать покинула территорию кухни:

— Ну что, сестренка, рассказывай, в чем петрушка. То, что ты не Изабелла, мы с Володькой уже поняли. Но кто тогда?

Я молчала минут пять, пристально разглядывая водку в стопке. Мне было трудно начинать разговор, как в принципе трудно говорить. Я разучилась озвучивать свои мысли, откровенно и ясно изъясняться. Да и не хотелось мне говорить вовсе. Но надо.

— Не сестра. Сволочь.

— Это мы сами решим, кто ты. Скажи для начала, как зовут.

— Неважно.

— Ладно, — согласился Володя. — Тогда другой вопрос: как документы достала. Зачем?

— Я не брала. Подруга поменяла с убитой.

— Зачем?

Я выпила водки, вздохнула и ответила:

— Чтоб спасти от трибунала и суда. От тюрьмы.

— За что влетела?

— За убийство, — в упор посмотрела на Володю. — Расстреляла замкомбрига.

Сказав «а», пришлось говорить и «б». Ребята вытянули из меня подробности дела и запыхтели сигаретами, переглядываясь. Я не смотрела на них — стыдно.

— Н-да, — бросил Володя. И — тишина.

Я поняла, что от меня отвернулись, осудили, дали понять, что я не уместна здесь, что не имею права называться сестренкой. Поделом…

— Пойду спать, — кивнула ребятам и вышла. А они еще долго сидели на кухне.

В пять утра, когда в квартире было тихо и самый сон у ее жителей, я выскользнула на улицу. У меня оставалось еще одно дело, а дальше — как получится.


Найти военкомат, к которому была приписана Изабелла, было нетрудно, ленинградцы люди добрые, приветливые и не только объяснили, как пройти, но и почти довели.

Но вот тут-то и одолели сомнения: не разоблачат ли меня? Протяну служебный паспорт в окошечко и… Ладно я, могут притянуть и Вику. Я развернулась и пошла, куда глаза глядят. До ночи прошаталась по улицам, проспектам и набережным, промокла насквозь под дождем и замерзла. И решилась постучать в двери к родителям Изабеллы. Уже в темноте нашла нужный дом, позвонила в квартиру и застыла, в ожидании обдумывая, что сказать, какими словами объяснить. А если они заявят в милицию?

Я уже развернулась, чтоб уйти, как дверь открылась. На пороге стояла пожилая темноглазая женщина с седыми кудрями. Видимо, бабушка Изабеллы, хотя — молода для этого ранга. Женщина оглядела меня с ног до головы, нахмурилась, увидев палочку в руке, и распахнула дверь:

— Проходи.

Я не стала отнекиваться, будь что будет.


В квартире было тихо, пахло печеным и чем-то еще, я поняла чем — рыбой. Навстречу мне вышел большой серый кот, потерся о косяк двери в комнату и, зевнув, сел, рассматривая меня лениво и чуть недовольно.

— Его зовут Лимон, — объявила женщина, помогая мне снять куртку. Голос у нее был зычный, грубовато-назидательный. Поэтому я промолчала, ничем не выдав удивления — Лимон так Лимон, главное, что не лимонка.

— Иди в ванну, — бросила опять женщина, натягивая мокрую куртку на вешалку.

— Зачем? — не поняла я.

— Греться. Вымокла вся. Простыть хочешь?

Я растерялась — похоже, женщина принимает меня за Изабеллу. Может, не так мы с ней и несхожи? А может, женщина подслеповата? Но что спорить и гадать? Нужно воспользоваться предложением, а потом расставлять акценты. Она права — от холода меня уже дрожь пробрала, только заболеть и осталось…

— Сейчас полотенце и халат дам, да чай поставлю.


В ванне я сидела долго и чуть не заснула, расслабившись в теплой воде.

Вышла и первое, что услышала:

— Иди ложись. Я тебе постелила в комнате. Чай туда принесу. Таблетки надо?

— Какие?

— Обезболивающие. Ты контуженная? Доходит, смотрю, через паузы.

— Вы за кого меня принимаете?

— За полумертвую. Давно мне серо-зеленые лица видеть не доводилось.

Я смотрела ей в глаза: она не слепа? Тогда зачем хлопотать? Сочувствие?

— Я не стою ваших хлопот.

— А ты меня еще поучи, девочка, — бросила, поддержав меня за талию, помогла дойти до дивана, уложила, заботливо укрыв теплым одеялом. Я зажмурилась, чтоб скрыть навернувшиеся слезы:

— Вы как моя бабушка.

— Жива?

— Нет. Пять лет, как умерла.

— Давай помянем. Заодно. Сорок дней, как Валентина, сестра моя, умерла. В один момент скрутило. Сердце. Бэлка, дочь ее, племяшка моя, по контракту служить удумала и уехала. А Валя и так слаба сердцем была, а после отъезда вовсе занедужила. Бэлке-то, вертихвостке, что на мать? Ни одного письма ей не написала. А тут Валя звонит, блажит в трубку, мол, почуяла она, что с девочкой ее беда приключилась. Я успокаивать: что с ней случится? Здорова, что твоя лошадь. Хоть мешки вози. Не слушала Валя, разнервничалась. Пока я к ней доехала… Вот как бывает: есть человек и нету… А ты не из-за Изабеллы приехала? Оттуда ведь, правильно я подумала?

— Да.

— И чего? Сама-то она? Неужто к матери на похороны отпустить не могли?

— Служба…

— A-а! Брось! Служба!.. Нечего соваться было, девке на войне не место. Печаль одна. Нет, заработать она хотела. Да не верю я тому, вляпалась, с компанией связалась, Юрку ее посадили, и ее б потянули, вот и помчалась, хвост задрав. Едино ей, что в Афганистан, что на БАМ, лишь бы подальше… да нету БАМа-то. А ты зачем потащилась? Тоже, поди, накуролесила?

— Я долг свой хотела исполнить.

— Бабий?

— Интернациональный.

— И как? Смотрю, сполна. Палочку вона в придачу вместо ордена на грудь заработала.

Я отвернулась, не зная, что сказать.

— Ладно, не смотри, что ворчливая я, не со зла. У меня Валя только и была, да Бэлка непутевая. А здесь, выходит… Как она хоть?

— Погибла, — не стала я тянуть и приготовилась к тому, что меня сейчас громко погонят — палкой, чаем в спину и вызовом милиции. Женщина выпрямилась, превратившись в статую, взгляд ушел в сторону и остекленел. Минута, другая. Женщина встала и вышла из комнаты.

«Всё…» — подумалось мне, но вместо того, чтоб встать и уйти, я лишь закрыла глаза — мне было невыносимо тоскливо. И расстаться с теплым одеялом не хотелось, и идти под дождь на улицу, бродить неприкаянной — даже думать об этом было больно. И я дала себе пять минут, чтоб получше запомнить их тишину, тепло, и себя в эти минуты почти человеком, почти живой.

Я и не заметила, как задремала.


…Проснулась, когда было уже светло. И первое, что увидела — тетку, сидящую каменным истуканом у моей постели. Мы с пару минут молча смотрели друг на друга — она изучающе, я затравленно. Мне чудилось, сейчас за мной придут или женщина придушит, сомкнув крючковатые пальцы на моей шее. Она качнулась ко мне, а я в тот же миг приподнялась и отстранилась.

— Выспалась, племяшка? — прошептала тетка, сверля меня взглядом. Ее рука протянула мне синенький служебный паспорт. — Сильно же ты изменилась, девочка моя, Бэллочка…

Я села. Что скажешь? Приехали, только и всего. Тетка Изабеллы оказалась старой чекисткой, разведчицей. Не поленилась, не постеснялась покопаться в чужих вещах. И хорошо, и очень даже правильно. Прекрасно!

— Спасибо, что не выгнали сразу — дали поспать. И за то, что объясняться не надо? — тоже спасибо.

— Э-э, нет, объяснять ты мне будешь все от начала и до конца, — тетка вздохнула. — Но сначала покушай да чай попей.

— Что? — Я нахмурилась, испытывающе посмотрела в глаза женщины и на всякий случай напомнила: — Я не Изабелла.

— Ну, это уж я поняла, маразмом не страдаю. Не такая я уж старая, девонька. Пятьдесят один годочек всего-навсего. Меня Полина Елисеевна зовут, а тебя?

— Олеся, — после минуты раздумий ответила я.

Женщина вздохнула и встала, чтоб разлить чай по пузатым чашкам. Они уже стояли на столе, застеленном белой вышитой скатертью.

— Поднимайся, пойдем завтракать, да поговорим заодно. На преступницу ты не похожа, так что мысли дурные из головы выкинь, я милицию не вызывала. Да и незачем нам ее вмешивать, чай, сами с умом. Ну, что смотришь? Пироги вона стынут, пошли. Худа-то, как узница Бухенвальда, да лицом зеленая, петрушке моей вона на подоконнике на зависть. Только ее в суп кладут, а тебя, чую, из гроба вынули.

Я, робея, села за стол. Мне было неудобно есть, пить в доме человека, который уже знает, кто я, а значит, понимает, что я…

— Одно скажи, только честно: Бэлку ты убила? — нависла надо мной тетка с чашкой горячего чая в руке.

— Нет, — дернулась я, заподозрив, что получу сейчас кипятком в лицо.

— Так и думала, — кивнула Полина Елисеевна и поставила передо мной чашку. — Родители-то у тебя где? Откуда сама-то?

Я долго смотрела на чаинки, плавающие в чашке, на дымок, что вился из нее, и нехотя разжала губы:

— Нет у меня никого. И меня — нет.

— Вот тут поспорю. Выглядишь ты, спору нет, привидением, однако голова работает, говорить, худо-бедно, сподабливаешься, значит, не совсем еще нет тебя, осталось что-то, цепляется за жизнь. Глядишь, и росток даст, наладится.

— Почему вы так говорите?

— Как?

— Как с родной. С близкой.

Тетка подвинула мне тарелку с золотистыми пирожками, бухнула себе в чашку два кубика рафинада и только тогда сказала:

— Осудить да во враги записать я тебя всегда успею, только видела я таких, как ты, измолотых, что тряпка на балконе сохнущая. Была б ты нелюдью, подлюкой какой, сюда б не пришла. Ты ведь знать не знаешь, что Изабелла у меня только прописана, чтоб, ежели помру, было кому квартиру передать, а сама да мать ее на другом конце города жили. Сюда сроду не захаживала, дурой меня старой считала… Как хоть погибла?

— Не знаю. Вроде при обстреле, случайно.

— Откуда ж документы ее у тебя?

— Подруга поменяла.

— Зачем?

Я могла наврать, но не хотела. Отчего-то мне казалось, что этой женщине можно рассказать все, даже нужно. После немой реакции ребят на мой близкий к истине рассказ мне было очень плохо. Их молчание, принятое мной как однозначное осуждение и даже презрение? разом вычеркнуло меня из списков своих, кинуло в ряды отверженных — тех, кого презирали по делу из века в век, в любом строю, любом обществе. Мне было тошно жить Иудой, но жить без Павлика — невозможно. Эти два факта сплетались в уме и мутили его, смущали душу. Я путалась, плавала в мути переживания и пыталась то забыть произошедшее, то оправдать себя, то наоборот — очернить, убить воспоминаниями.

Мне было не разобраться одной — не хватало сил и желания дойти до конца, как йог, ступая по углям памяти. Но просить помощи я не имела морального права. Робкая попытка ее получить обернулась потерей последнего ориентира — ребят. Своим поступком я отрезала все нити, что незримо связывали прошедших горячую точку и не осквернивших себя, не предавших товарища. Я сломалась на финише и теперь не имела права даже мысленно причислять себя к военному братству. Я не имела права даже на самое сокровенное — воспоминания о Павлике. Ведь он был чистым, искренним, он был частью незапятнанного отрезка моей жизни, он любил, а я…

Я потеряла все и всех. Мне ничего не осталось — не было прошлого, потому что оно было не моим, а Олесиным. Пусть она была недалекой, трусливой, но не плохой, а еще она любила и была любима — у нее был Павел. У меня же не было никого, потому что я была Изабеллой.

И поэтому у меня не было настоящего. Я уже не была Олесей Казаковой, которую, казалось, знала. Но не могла быть и Изабеллой Томас, потому что совсем не знала ее. И — как следствие — у меня не было будущего.

Вот такое безликое, отупевшее от переживаний существо и сидело в уютной квартирке перед острым взором темных глаз вроде и родственницы, а вроде и чужого человека, и думало о покаянии, и понимало, что отпущение грехов ему все равно не получить. Но рискнуло и медленно, с трудом подбирая слова, вымучивая из себя фразы, глотая комки в горле, пыталось внятно изложить цепь произошедших событий. Получилось, видимо, так же скверно, как и с ребятами. Тетка выдохнула точь-в-точь, как Володя:

— Н-да-а.

Я молчала, разглядывая пирожок и не смея поднять голову, взглянуть прямо в лицо пожилой женщины, что была так добра ко мне, когда должна была попросту выкинуть вон.

Полина Елисеевна долго молчала, а потом начала говорить то, что я и в бреду не могла предположить услышать.

— Я тебе сейчас многое скажу, а потом повторю, чтоб ты точно запомнила, переварила. Вижу, совсем ты, девонька, себя не чувствуешь и ничего не соображаешь. А надо, надо… Молодая ты еще, а, вишь, как жизнь-то тебя — раз и об колено. Да не ты первая, не тебя одну так носом-то возили, и ничего, жили, живут… Ты на меня глянь. Я сиротой в три года осталась, так натерпелась, что не вспомнишь без содрогания. Мамка Валентины меня удочерила, как родную воспитывала, а потом Валечку родила. Вот так, все вместе, и вроде радуйся, а она возьми, сердечная, да умри. Оглоед какой-то сбил. Так и не нашли убийцу. Мне пятнадцать было, Валечке восьмой годик. Одна я ее поднимала, и что ты мне здесь обсказала, не понаслышке знаю, сама проходила… Уж так ломали, гнули да по загривку проехаться норовили, что только диву даюсь, как же я сдюжила. Но подняла Валю, выросла она, захорошела, замуж выскочила и Изабеллу родила. Имя мудреное, ненашенское, все потому, что хотелось ей, чтоб дочь ее знаменитой стала — писателем там, художником, поэтессой или мастером спорта, олимпийской чемпионкой, артисткой. Ага, стала она! Артистка та еще — балерина. Пируэты выдавала один за другим. Валерка-то, отец ее, к другой женщине сбег. Валя-то хилая после родов стала. С сердцем неладно, потом на инвалидность посадили, а Бэлке все ничего. Избалованная. Одна у матери, вот та себе на шею ее и баловала. Уж сколько я ей говорила — не к добру так-то с девкой. Вырастили… А у меня личная жизнь вся в них была. Нет, предлагали — что таиться! — но все такие, как твой замкомбриг. Я-то уж битая была, насмотрелась. От одного такого чуть не родила, а он мне: или я, или ребенок. Дура была — его выбрала, а он, и месяца не прошло, ушел. Вот так и осталась ни с чем. А детей быть больше не могло — покалечили меня сильно… К чему я тебе всё это говорю? Получается, что ты одна и я одна. А уж одной жить — горше участи и придумать нельзя. Поэтому предлагаю тебе все как есть оставить. Вместе будем, раз судьба так распорядилась — Бэлкины документы тебе подкинула и сюда вот привела. Буду тебе за родную тетку Полину Елисеевну Курбицкую, а ты, значит, племянницей моей родной станешь, Изабеллой Валерьевной Томас.

— Вы не поняли меня?..

— Все я поняла, Изабелла. Даже больше, чем ты думаешь. Нагадил тебе в душу пес, а ты и гробишь себя. Застрелила? Ну и молодец, туда ему, упырю, и дорога. Считай, списала свой грех. А вот себя порешить хотела зря. Последней соломинки себя лишила, частицы любимого. Я бы вас выходила, подняла… Да ничего, наладится, авось, еще что и нарастет. Кости-то целы, и сама жива, а там что будет, то и будет. Молодая, перемелется…

— У меня не может быть детей.

— Посмотрим. Думай теперь о другом — как паспорт в военкомате получить. А и это я знаю, вместе пойдем, я им там помогу быстренько оформить, что нужно. И надо бы тебе уезжать отсюда. У Бэлки — друзей полгорода, да папаша, не ровен час, припрется. Сюда-то нет, не сунется, но рисковать нельзя, — женщина хлопнула по столу, объявляя: — Вот мое слово: из дому ни на шаг, сама управлюсь. Квартиру Валентины продам, будет тебе денежка на жилье. Документы исправим, и езжай куда-нибудь в глубинку на время, а там, как утрясется, возвернешься. Да слово дай, что не бросишь меня.

— Вы шутите? Я, конечно… тварь, но не до такой степени.

— Ладно, ты мне еще заплачь тут. Не наревелась еще? Хватит мокроту разводить да себя хаять. И по мне, так вина у тебя одна, что глупая в пекло полезла. Мужские игры — не для детей, и тем более не для баб. Все, спи, ложись, а я в военкомат, поговорю с начальниками, обскажу, что ты, мол, сильно плохая приехала, на себя непохожая, пускай поторопятся.


Мне никогда не отблагодарить тетку Полину за то, что она сделала для меня. Она поддержала меня на краю, вытащила, заставила жить. Выхлопотала документы, лично удостоверив, что я это я, продала квартиру, отдала мне деньги и, благословив, посадила на поезд.

Она не хотела, чтоб я уезжала далеко и так быстро, но я не хотела оставаться, мне было стыдно жить за счет доброй женщины, тошно чувствовать себя не по делу обласканной. И потом, душа, сколько ни лей на нее бальзама человеческого тепла и добра, ничего не воспринимала, отталкивая даже крупицу обычных чувств. Она была мертва.

Я обещала тете Полине жить — и жила. Теперь я была обязана ей, и потому держалась на плаву, как за поручень у окна поезда. Но как хотелось сорваться и ухнуть вниз, раскинув руки, полететь в воды Енисея, через которые шел скорый…

Разные составы, разные направления. Я мчалась в неизвестность в надежде найти себя. На одном из полустанков я порвала военный билет и выкинула, вычеркнув тем прошлое, которое не дает мне жить и дышать ровно. Осталось закопать его глубоко внутри себя, не оставив даже намека на его присутствие. Внешний акт вандализма удался, внутренний было совершить значительно трудней. Можно было с корнем выдернуть память о негативном опыте, убедить себя, что я понятия не имею о войне вообще, а о войне в Афганистане — тем более. Не знаю, как свистят пули, не отличу звук выстрела из автомата от выстрела из миномета, беретта и наган для меня одно и то же, а две звездочки на погоне или одна разнятся лишь числом, а не званием. И вообще, я не имею никакого отношения к военным, будь они из группы «Каскад», ВВ или стройбата. Мне безразличны тельняшки, голубые береты, лихо сдвинутые на затылок и словно прибитые к нему. Я не понимаю, о чем говорят братья, — их специфический сленг для меня — книга Тора на иврите. И что разливают по стаканам из армейских фляжек — тоже загадка.

Мне все безразлично, я ничего не знаю… кроме одного — Павла.

Я не могла его закопать и заровнять место могилы в памяти. Только вместе с душой, сердцем, собственной жизнью я могла избавиться от воспоминаний о его глазах, словах. О нем, каким он был, каким он есть, сживаясь со мной. Я смотрела на курящих в тамбуре дембелей в кителях и тельняшках и против своей воли, против запретов, которые установила сама себе, выискивала глазами знакомых, а может, самого Павлика.

Вконец измотанная дорогами, метаниями я вышла на полустанке какого-то маленького городка и пошла по улицам. Я убеждала себя, что ищу жилье, но на самом деле искала приюта сердцу и душе, искала саму себя, ту, что умерла вместе с Павлом.

В городке я прожила ровно месяц. Без труда устроилась на ткацкую фабрику, получила комнату в общежитии и попыталась честно жить, как обычный обыватель. Вышло так себе… Компании меня не увлекали, от попоек, которые были делом рядовым и ежедневным, воротило с души. Подруг я не завела. Моя неразговорчивость и угрюмость отталкивали. Болтовня о шмотках и мужчинах не увлекала. Шутки местных женихов казались не смешными и такими же плоскими и туповатыми, как и сами балагуры. Мужчина только заговаривал со мной, а я уже знала, кто он и зачем заговорил. Один, ввалившись в комнату, попытался облапать и вылетел вместе с дверью. В меня словно вселился бес, я не оставила дело и довершила начатое, от души избив наглеца. Меня еле оттащили и долго с ужасом смотрели на подпольную каратистку. А после шарахались, как от чумной. Я уволилась, выписалась из общежития и поехала дальше. Благо страна родная широка, и поезда ходят, несмотря на общий бедлам во всех сферах, названный тогда очень гордо — перестройка.

Второй город, пятый… Я так и оставалась неприкаянной и никак не могла зацепиться за жизнь, и, казалось, качусь-качусь, но не вдаль, а вниз… Что бы со мной было — не знаю. Наверное, в один прекрасный день я просто наложила на себя руки или начала пить. Впрочем, от водки я не пьянела, поэтому не пила, как ни хотелось иногда «напиться и забыться», как говорил когда-то Вадим.

От мужского внимания я сатанела, да и взгляд у меня был такой, что если кто-то решался заговорить, то тут же понимал, что попутался и спешил ретироваться, пока не получил по лицу. Возможно, кого-то я действительно интересовала не как постельная принадлежность, но суть в том, что меня никто не интересовал: ни умный, ни остроумный, ни серьезный, ни веселый, ни богатый, ни бедный. А своих, братьев-«афганцев», я чуяла за версту, определяя по взгляду, выражению лица, и обходила стороной. После таких встреч у меня возникало желание удавиться и не мучиться. Но тут же возникала мысль о тете Поле, о своем грехе, который я повторю, если предам возлагающую на меня надежду женщину. Заверение в ее доброте и вере в меня были зашиты под подклад дорожной сумки и грозили превратиться в пыль, пока я мотаюсь по стране. Инфляция уже наступала на пятки, зарилась на сбережения народа.


Мой очередной приют был однотипным по своей неухоженности и неустроенности. Город-пересылка заманил позолоченным крестом над куполом церквушки. Он словно маяк притягивал меня к себе, и я шла по заснеженным улицам, к которым еще не добралась весна. Здесь было еще холодно, когда там, откуда я приехала, уже таял снег. Он хрустел под ногами и успокаивал меня — мы С ним были родня — он был холоден и равнодушен, как и я. И вдруг в звук шагов и хруста снега вплелся еле слышный шепот:

— Мама…

Я застыла, боясь шевелиться. Наверное, я действительно приехала — сошла с ума.

— Мама.

Голос был тихим и не вопрошал, он утверждал и даже чуть обижался — куда ты, мама? Как же я?

Я дрогнула и повернулась. У забора, вцепившись руками в варежках в прутья, стоял малыш, укутанный шалью, и смотрел на меня небесно-голубыми глазами. Они звали, молили и прощали одновременно. У меня защипало глаза, перехватило горло, а сердце зашлось в дикой пляске. Ноги сами развернулись и пошли к малышу.

— Мама, — потянулась ручка через щелку.

Я рухнула на колени и, стряхивая непрошенные слезы с ресниц, взяла протянутую руку, осторожно пожала.

— Лиля! Господи, вот ты где! — появилась в заснеженном дворе молодая курносая девушка. Уставилась на меня, не понимая, что за тетка стоит на коленях и плачет.

— Лиля? — прошептала я. Девушка потянула малышку к себе, прижала за плечи.

— Ляля, — заявила девочка и указала на меня. — Мама.

— Э-э… нет, тетя… Вы простите, она всех мамой называет, только увидит женщину, так «мама» зовет. Она маленькая, еще не понимает.

— А вы разве не ее мать? — поднялась я с колен.

— Нет, что вы, я воспитательница, а это приют.

— Так Лиля сирота?

— Ляля, — наморщила носик девочка.

— Да, ее к нам из дома ребенка перевели.

— Мама, — рванула малышка ко мне, вырвавшись из рук воспитательницы.

Это все решило. Я вдруг поняла, что не смогу уйти и оставить ребенка.

— Как можно ее забрать?

— Да вы что? — удивилась девушка. — Как забрать, куда?!

— Я ее мама, вы же слышали…

— А завтра другая.

Я поняла, что с девушкой разговаривать бесполезно, и огляделась в поисках калитки. Рванула к ней и чуть не оглохла. По ушам, по сердцу резанул жуткий безутешный вой ребенка:

— Ма-амаааа!!. Маааа!!

Я перепрыгнула ограду, чем ввела в шок воспитательницу и подхватила на руки девочку:

— Тихо, я здесь, здесь, солнышко мое. Тихо, успокойся, маленькая, — обняла крепко, зажмурилась, сдерживая слезы. А девочка вцепилась в меня и, уткнувшись в щеку засопела, пытаясь обвить и ногами. Я невольно улыбнулась и посмотрела на воспитательницу:

— Отведите меня к заведующей. Мне нужно срочно поговорить с ней.

Девушка открыла рот, чтоб возразить, но передумала, видимо, вспомнив мой полет над полутораметровой оградой. Качнулась, разворачиваясь, и махнула рукой, приглашая за собой.


Заведующая оказалась седой, измученной своими преклонными годами женщиной. В ее глазах жила тоска и, встретившись с моей, приняла ее как сестру.

Мне вновь повезло. Аглая Федоровна Крыжельчик оказалась чутким, удивительно светлым человеком и, лишь увидев меня, ввалившуюся на порог ее кабинета, крепко обнимаясь с девочкой, все поняла. Она не стала чинить мне препоны и даже устроила воспитательницей в ее группу, пока оформлялись документы на удочерение.

С Лялей мы стали неразлучны и даже засыпали вместе. Рядом с ней я чувствовала утерянную, казалось бы, навсегда, легкость и покой, которого мне так не хватало.

Через два месяца, взяв на руки свое главное и единственное сокровище — Лялю, я покинула сиротский приют и увезла дочь за много километров от него, чтоб ничто, никто и никогда не напомнил ни ей, ни мне о прошлом.

Я купила квартиру в отдаленном районе провинциального, малочисленного города, устроилась на работу в тихое, чаще безлюдное место — в музей, поближе к вечному, доброму, чего так не хватало моей душе.

Лялечка ходила в садик, а по вечерам мы пили с ней чай, читали книжки и смотрели веселые мультики по телевизору. А ночью оживали картинки прошлого, и любовь к Павлику царапала болью сердце. Но никто, кроме меня, не знал, не подозревал о моей двойной жизни. Для всех я была матерью-одиночкой, у которой погиб отец ребенка до заключения брака.

Тетя Полина была рада вести о внучке и даже приехала к нам, привезя кучу подарков. С Лялькой они подружились мгновенно, и я обрадовалась, увидев, как расцвело улыбкой лицо женщины, и как она засмеялась в ответ, услышав заливистый смех дочери.

Жизнь налаживалась.


Ради счастья этих двух самых дорогих мне женщин я смогла закопать прошлое, но не тревожила сердце попыткой влюбиться вновь. Как ни настаивала тетя Полина на том, что мне нужно найти мужа и отца Ляле, я лишь кивала в ответ да пеняла на инфантильность нынешних мужчин, найдя шикарную отговорку. Не могла же я сказать тете Поле правду, что до сих пор люблю мертвеца, живущего во мне вопреки всем законам бытия. Люблю тот прах и пыль прошлого, что осели на сердце и душе, люблю туманный силуэт тех далеких дней, люблю глаза, что снятся мне по сию пору, люблю запах пороха, кандагарской пыли и пота, который исходил от тельняшки Павла и который блазнится мне до сих пор.

Павел.

Его образ свят для меня и нашей дочери, которую он обязательно бы признал, будь он жив.

Павлик.

Моя боль, мое счастье.

Павка.

Мы так сильно любили друг друга, что пламя тех чувств до сих пор и греет, и жжет.

Ни до, ни после я не любила, как, в принципе, и не жила.

ГЛАВА 5

— Поплачь вслух, — предложил с нескрываемым сарказмом киллер.

— Что?.. — не поняла я.

— Ты третий час молчишь и вздыхаешь. Это действует мне на нервы.

Слабенькие же у него нервы. Издержки профессии? Бывает…

Нет, ну надо же, как мало, оказывается, занимают времени воспоминания о моей жизни. Тридцать восемь лет уместились в три часа. А речь над гробом займет три минуты? «Славно же я пожила…» — усмехнулась я и напомнила мужчине:

— Вы не любите болтливых.

— Болтливых — разглагольствующих не по существу, — уточнил он.

— A-а. Но вот вопрос: что для вас «по существу», а что нет? Я ведь совсем не знаю вас и могу невольно от разговора перейти к праздной болтовне.

— Уже.

— Вот видите. А между тем я хотела узнать, что вас интересует.

— Ты.

— Я? — В каком смысле? Как женщина, как человек или как жертва, которую везут на заклание? Ах, есть еще один аспект: — Вас интересует психология жертвы. Что она чувствует, о чем думает. Хотите защитить диссертацию на эту тему? Это повысит ваш гонорар или статус? Киллер — доктор науки умерщвления.

— Пытаешься меня оскорбить?

— И в мыслях не было! Просто пытаюсь понять, насколько просела в современном обществе планка морали. Если даже убийца везет жертву на убой и спрашивает, как она себя чувствует. Остается достать ноутбук, датчики и зафиксировать малейшие изменения в моем организме… Позвольте спросить, вы уникум или норма?

— А ты?

— У меня складывается впечатление, что я недалека от истины в плане кандидатской диссертации. Хорошо, спрашивайте. Что вам нужно, материал из какой области? Психология? Что именно? Что я думаю, чувствую?..

— Положим.

Я б тебе положила… Или на тебя.

И вздохнула, напомнив себе — Лялька.

— Чувствую я себя прекрасно, отрицательных эмоций не выявлено. Пульс, сердцебиение в норме. Нервных припадков не намечается, сбоя в психике тоже. Душить вас не буду. Драться, ругаться, выпрыгивать из машины, подавать сигналы SOS — не собираюсь.

— Мне уже верить?

— А какой смысл мне лгать?

— Миллион причин.

— Назовите хоть одну.

— Ты женщина.

— Понятно. Вы женоненавистник.

— А ты наоборот.

— Неправда. Мне очень нравятся мужчины. А такой героической профессии, как ваша — особенно.

— Не сомневаюсь. Особенно мертвые. Далила?

— Я? Неужели похожа? Я скорей сама о нож порежусь, чем кого-то зарежу. Да и вообще, была бы супергероем, давно бы нашла выход из положения — покрошила вас на рагу и убежала. Но, увы, я слабая женщина и понимаю, что вы и обстоятельства выше меня.

— Ты не слабая — ты умная. Просчитала заранее варианты и выбрала наилучший.

— У меня такое ощущение, что вы действительно принимаете меня за законспирированную агентессу империалистической разведки. Причем настолько законспирированную, что и сама об этом не подозреваю. А наилучший вариант, по-вашему, — спокойно лечь под скальпель и одарить своими органами какого-нибудь дегенерата, продлив ему жизнь за счет своей?.. Не находите гипотезу бредовой?

— Тогда почему не сопротивляешься?

— А вы хотите? Или обескуражены моей реакцией? Веду себя не так, как все предыдущие ваши жертвы?

— Ты слишком холоднокровна.

Я мертва, мальчик, только и всего. Есть ли смысл трупу бояться смерти?

— Я разумна.

— Фальшива, — скривился он.

— Опять обвиняете во лжи? Ваши фантазии — производные вашего мозга?

— Хорошо, тест. Сколько тебе лет?

— Тридцать восемь.

— Где родилась?

— В городе-герое Ленинграде.

— Что ж переехала? — продолжал он тянуть жилы.

— Ребенок. Смерть ее отца. Подкосила. Хотела смены обстановки, тихой, размеренной жизни в захолустном городе.

— Что закончила?

— Техникум. Технолог ткацкого производства.

— Как же в музее оказалась?

— Потянуло к прекрасному. Выучилась на реставратора.

— Нравится работа?

— Очень.

Он искоса на меня взглянул:

— Как с личной жизнью?

— Положительно. В этом тоже будете копаться? Как киллер или как психолог?

— Как без пяти минут муж. — Он произнес это весьма серьезно. — Или ты уже забыла, что сделала мне предложение?

— Что вы, сутки уже жду ответа.

— Еще надеешься?

— Да.

— А ничего, что я киллер? — Он даже не попробовал улыбнуться.

— Привыкну, — вздохнула я. — У каждого свои недостатки.

— Минус, мадам, по всем фронтам. На десять вопросов десять неверных ответов. Так чья фантазия воспалена?

— Слушайте, что вам надо? — всерьез озадачилась я.

— Сама ответишь?

— Вы экспериментируете? — я начала по-настоящему заводиться. — Я вам что, подопытная мышь?.. Вам не органы нужны, вам интересна психика? Проявление и модели поведения человека в экстремальной ситуации?

— А в чем экстрим для тебя?

Я украдкой огляделась: нет ли в салоне камер слежения, дисплеев, глазков видеокамер? Жучков, на худой конец?.. Может, он действительно какой-нибудь психопат-миллионер, который сдвинулся на психиатрии и проводит эксперименты на живых людях? А может, снимает фильм из серии подпольных порнушек, но стриптиз предполагает сугубо в области психологии и души?

— А вы считаете, что поездка с киллером в неизвестность и ежеминутная угроза смерти — это норма жизни? Простите, но я нет.

— Боишься?

— Смерти? Да. Как любое нормальное существо.

Мужчина кивнул и повернул руль влево, выезжая на встречную полосу, по которой на всех парах шел рефрижератор, и нажал на газ. Машины пошли на таран.

Я замерла, расширенными от ужаса глазами следя за приближением махины. Рефрижератор оглушительно загудел, и были уже видны малиновые кисточки занавески, свисающие над лобовым стеклом в салоне, усатое лицо водителя, клетчатая рубаха.

В тот миг, когда я поверила, что мы умрем, и вспомнила Павла Шлыкова, уходящего на боевое задание в предрассветную дымку кандагарского утра, киллер резко повернул рулевое колесо вправо.

Водитель махины погрозил кулаком и, гудя, пронесся мимо. Мы начали сбавлять скорость и съехали на обочину.

Я потрогала лоб и вытерла испарину:

— Вы шикарно блефуете, — заметила я, не скрывая разочарования.

— А ты изощренно лжешь. Девяносто девять женщин из ста в подобной ситуации оглушили бы меня визгом, а половина бы вдобавок попыталась отобрать руль или выпрыгнуть. А ты даже не пошевелилась. Опять будешь утверждать, что боишься смерти?

— Я не успела испугаться.

— Я так и подумал, — усмехнулся криво. — Твоему самообладанию готов позавидовать даже я. Ценные кадры живут в глубинке… И с подобными талантами работают в музеях?

— Чем плохо?

— Абсолютно ничем. Мелочь смущает: ты слишком невозмутима для обывателя. Сестра?

Я выгнула бровь, услышав двусмысленный вопрос. Прошлое опять зашевелилось в недрах памяти. «Афганец», «брат»? Сколько их от безысходности подалось на ниву отстрела, к браткам. Сыграть на этом? Освободить прошлое и, прикрывшись афганским братством, выхлопотать себе жизнь?

Нет, вольнонаемная Олеся Казакова мертва вместе с лейтенантом Павлом Шлыковым. Не стоит тревожить прах усопших, предавать их повторно.

— Я всегда была за идею дружбы народов.

Мужчина с минуту рассматривал меня как диковинную птицу. Потом достал заветную баночку с лекарством, термос с чаем и подал мне. Я молча проглотила пилюлю, запила и вернула ему банку.

— Я, между прочим, и поесть не отказалась бы.

Он молча вынул мой мобильник из кармана своей куртки:

— После звонка дочери.

— Что сказать?

— Что влюбилась без памяти в очень богатого, влиятельного человека, и он умчал тебя на Мальдивы.

— Лучше в Египет.

— Почему?

— Всегда мечтала посмотреть пирамиды, — бросила, набирая Лялин номер.


Разговор с дочерью занял минут десять. Мне с трудом удалось убедить Лялю в своем благополучии и прямо-таки неземном блаженстве. Еще я поведала о великой, внезапно нагрянувшей любви и посулила подарки после своего возвращения. Я играла максимально правдоподобно, и дочь сдалась, поверила и даже заявила, что счастлива, что я наконец-то занялась своей личной жизнью и тем избавила ее от комплекса должницы.

На том и расстались.

— Вам не пора оповестить своих помощников, что незачем пасти мою дочь? — спросила я, возвращая телефон.

Мужчина молча завел мотор и выехал на трассу.

— Нам далеко еще ехать?

Молчание.

— Такое чувство, что мы направляемся на Камчатку.

— В Японию.

— Зачем?

— Они заказали глаза. Мечта любого японца — такие прекрасные, большие глазки, как у тебя. Пришьют какой-нибудь гейше, будет сводить с ума мандаринов…

— Самураев, — поправила автоматически.

И нахмурилась: по тону мужчины невозможно было понять, шутит он или говорит правду. Отделить же зерна от плевел я не могла в силу некомпетентности в области достижений хирургии. Терпеть не могу смотреть, новости и потому не знаю, до чего дошел прогресс. Слышала, что органы имплантируют, пластику делают на уровне фантастики, кардиологические чудеса в виде всяческих искусственных клапанов стали нормой, но возможно ли имплантировать глаза?

— Многих с ума свела?

— Немерено, — заявила я, продолжая думать о достижениях медицины и вероятности трансплантации глаза. Да нет же, он просто шутит, юмор у него такой, плоский…

— Любовники?

— Море!

— И какие?

— Влиятельные.

— А какой тип мужчин нравится?

— Ваш.

Черт, неужели ему действительно нужны мои глаза? Бред!

И как я буду жить с пустыми глазницами? Да лучше б пристрелил тогда!

А, может, и пристрелят…

— И как в постели?..

— Мягко.

Киллер хохотнул. Я же приметила приближающуюся точку, сильно напоминающую пост ДПС.

— А что умеешь?

— Все. — Точно — дорожно-патрульная служба! — Продемонстрировать?..

— Сейчас?

— А вы стесняетесь?

До поста оставалось метров двести.

— Я ведь могу остановиться.

— Только о том и мечтаю, — качнулась к нему и погладила бедро.

Мужчина нажал на тормоз в ста метрах от поста. Черт…

Я сморщилась и застонала.

— Что? — Он выгнул бровь, с насмешкой меня разглядывая.

— Радикулит. Спина затекла и, пардон, ягодицы. Старость — не радость… Может, разрешите выйти и размять затекшие члены?

Мужчина прищурился. Ох, как мне не понравилось, как он смотрел! И безмерно раздражало сходство с Павлом. Издевается надо мной Господь!

— Иди, — разрешил мой страж, и я поспешно вывалилась наружу. Встала, делая вид, что разминаю спину, крутясь влево, вправо, а сама поглядывала на постовых. Подойдут? Заинтересуются, что за недоумки у них под носом остановились?

Нет, бродят около будки. Служаки-пофигисты!

А я успею до них добежать?

Шаг, еще…

Киллер вылез из машины и облокотился на дверцу, поглядывая на меня с нескрываемой иронией. Глазами Павла!

Вот сволочь!

Я наклонилась и сгребла рукой снег, сделав еще пару шагов в сторону, выпрямилась, повернувшись к мужчине. Улыбнулась, превращая руками рыхлый снег в шар.

— Люблю снег.

— Не удивительно. Ты тоже заморозок.

«Зато не отморозок», — посмотрела на него.

— Нет, снег не холодный. Он заледенелый от скорби. Он скорбь неба.

— Дождь.

— Дождь всего лишь слезы. Облегчение, обновление, а снег — напоминание и назидание. Поиграем в снежки? — улыбнулась и запустила в киллера комом. Мужчина даже не пошевелился. Паразит! Правильно рассчитал траекторию полета — перелет с полуметровым креном вправо.

Зато, размахиваясь, я привлекла внимание постового и краем глаза заметила, что он направился к нам.

Я вновь нагнулась и сгребла снег, сделав еще шаг от машины, и заметила номера, поняла, что можно не резвиться, изображая девочку на прогулке. Номера машины были федеральные. Приплыли. Кажется, я основательно влипла. Как муха в паутину.

— Нам еще долго ехать? — откинула снег, отряхнула руки. Можно не надеяться на благополучный исход встречи с постовым. Наверняка у этого гада-киллера есть документ прикрытия — поддельное удостоверение какой-нибудь силовой структуры вроде ФСБ.

— Ты уже спрашивала.

— Я к тому, что и вам размяться не мешало бы. Устали, наверное. А сколько еще ехать? Тяжело без отдыха за рулем.

— Ты сядешь?

— Водить не умею.

— «Нисан»?

— Машину.

— Армейский ГАЗик?

Та-ак, а это уже интересно…

Я подошла и встала со стороны своей дверцы, погладила черную полировку крыши.

Федеральные номера, наглость в моем захвате, сопровождении, явное личное пристрастие ко мне и армейский ГАЗик сложились воедино и натолкнули на мысль, что это все-таки счеты. С Изабеллой. Как он тогда сказал? «Изабелла Валерьевна Томас» — и ударение сделал на последний слог.

Искали ее, заказали ее. Личный счет? Столько лет лежал неоплаченным?

— Вы задаете странные вопросы. Я о машинах знаю в общих чертах.

— А о дорогах? Эта, например, куда ведет?

Он издевается или что-то заподозрил?

— Я никогда здесь не была.

А сама уже мысленно сложила название указателей в населенные пункты и, вспомнив атлас автомобильных дорог, что листала от скуки в ту поездку со Славой и ее другом, с полученными данными. Получалось, что прямо по трассе еще довольно много городов, поселков и прочей населенной прелести, если ехать к океану. И хорошо б так — время у меня есть. Но если он свернет налево — конец. Трасса уходит в глубь тайги, и населенных пунктов там меньше, чем медведей.

— Старший лейтенант Шарапов, — взял под козырек подошедший наконец постовой. — У вас все в порядке?

Киллер выжидательно посмотрел на меня, я пожала плечами и мило улыбнулась служаке:

— Да, все великолепно.

— Ваши документы… — обратился он к моему сопровождающему, и тот вытащил корочки ФСБ, в чем я ни грамма не сомневалась.

Мило, очень мило… Чекисты на службе криминальных структур. Вот и не верь после этого прессе.

Старлей внимательно посмотрел документы, подал обратно и взял под козырек:

— Извините, товарищ подполковник.

Киллер кивнул и уставился на меня.

Я села в машину и закрыла глаза. Безнадежная ситуация.


Вечерело. Время катилось быстро.

Мы заправили машину и пошли заправлять желудки.

Придорожное кафе фактически было клоном того, где мы завтракали, разве что здесь было намного больше народу. Не удивительно — дальше развилка, и на трассе долго не будет ни заправок, ни кафе. Если мы свернем. Чего мне очень не хотелось.

Вместе с ужином на двоих моему сопровождающему выдали довольно объемный пакет, жаль, не прозрачный. Пришлось уронить салфетку, чтоб заглянуть в него: так и есть — сухпаек. Скверно, значит, точно свернем. Шоссейка идет до поселка, а дальше дороги такие, что даже на «ниссане» не проедешь. Сменит его на снегоход? Не слишком ли сложно? А впрочем, говорят, где-то там, за заповедником, есть закрытая зона по типу закрытых городков военного и стратегического значения, которые существовали в Союзе.

Места там глухие, безлюдные. Если заниматься подпольным криминалом, это самое удобное место для организации пункта «выемки» донорских органов. Да чего угодно. А может, этот киллер подрабатывает сторожем на дачах ФСБ, которые легко могли вырасти в том районе? И везет меня туда, чтобы скрасить длинные дни и ночи в садистских утехах? Хорошо, если так — тогда бы я ушла без проблем, и опасение за Лялю не связывало меня.

Жаль, что ничего путного я так и не узнала, потому что если действовать, то по уму.

Я осторожно огляделась: рано ужинали или поздно обедали одни мужчины. И довольно крепкие. Скорее всего, это дальнобойщики — вся стоянка забита рефрижераторами. А кто еще забредет сюда под Новый год?

У дальнобойщиков наверняка есть монтировки, а возможно, и обрезы с пугачами, да и сами они «по жизни» ребята не из пугливых. Но не рыцари в сияющих латах, чтобы спасать всех попавших в беду. И не джентльмены, чтобы подставлять свою голову за незнакомую бабу. На лицах — усталость от прозы жизни, во взглядах — тишина чувств и низменность интересов.

Двое внушительной комплекции мужчин, которые уселись за соседним столиком слева от нас, то и дело косились на меня.

В ответ я бесцеремонно разглядывала их, прикидывая, можно ли использовать этих здоровяков в своих целях?

Киллер следил за мной из-под опущенных ресниц и меланхолично жевал ростбиф.

Я принялась за чай, впихнув наконец в себя порцию, и посмотрела на водителей. Черненький, усатый в ответ призывно улыбнулся. Ясно, дяденька, что вам надо, жуйте дальше. «Отбой», — оскалилась улыбкой неандертальца.

— Нравится? — лениво спросил киллер.

— Кто?

— Кожаный слева.

— Ничего, симпатичный… — пожала плечами.

— Хочешь ближе познакомиться? — лицо стало жестким, взгляд суровым.

Я насторожилась:

— Не хочу.

— А он — да. Ты глазки строила, мечтая о неприятностях для него или для себя? Или в совокупности?

— Вы ревнуете? — удивилась я искренне. А как еще назвать столь бурную реакцию на пару в принципе невинных взглядов и одну улыбку?

— Интересно, сколько он даст за тебя?

Мы в упор уставились друг на друга, и я не стала скрывать, что думаю о нем, предостерегла взглядом: не балуй, малыш.

— Есть грань, за которую не стоит заходить ни вам, ни кому-либо другому.

— Мне пугаться?

— Да.

— И что сделаешь?

— Убью.

Я не шутила, и он, видно, это понял.

Киллер прищурился, изучая меня. Странный он все-таки, будто ненастоящий — мимика лица нулевая, а глаза живые.

Живое на мертвом…

Мертвый среди живых…

Я задумчиво качнула стакан с чаем, разглядывая жидкость, и тряхнула челкой: осталось в мистику удариться. Эту тему мы еще не развивали.

— Допинг капсулами предвидится?..

Мужчина молча допил кофе и встал, кивнув мне: на выход.

На улице нас нагнал тот усатый и что-то зашептал моему палачу на ухо. Мужчина смотрел на меня равнодушно-отстраненно и слушал водителя. Спокойно поправил перчатки и отрицательно качнул головой. Усатый показал три пальца, потом четыре.

Я заскучала, осторожно оглядываясь в поисках подручных средств, доблестной милиции или героев-одиночек. Норма жизни — никого и ничего. А снегом сутенера не образумишь.

Н-да-а… Улыбалась? Вот и результат. О, уже пятьсот предлагает. Интересно рублей или долларов, и уж совсем хорошо, если евро. Значит, еще не так плохо выгляжу.

Я усмехнулась: а вот любопытно, продаст ли меня киллер и за сколько?

Ставлю свою жизнь на кон — не продаст ни за пятьсот, ни за тысячу, а больше у водил нет. Да и не настолько они одичали и на спермотоксикоз изошли, чтоб выкидывать за меня столько долларов, когда на трассе профсоюз «ночных бабочек» работает и значительно дешевле обходится.

Выиграла. Моя женская честь осталась при мне — не сошлись мужчины в цене. Собственно, я и не сомневалась, а вот в том, что мордобоя не будет, — очень. Слишком уж вид у киллера равнодушный — зол мальчик. Что ж, в принципе ситуация мне на руку. Сейчас я ему выкажу единомыслие и лояльность, а он станет мягче, доверчивее.

Еще б поверить в это самой…

Ничего не случилось — мужчины мирно разошлись.

Огорчительно. Потому что понятно, что о долларах речи не было — о рублях. Что заставляет задуматься — на кого я похожа?

— Мне передумать? — увидел мою постную физиономию киллер. Я молча развернулась и села в машину. Получила знакомую капсулу, выпила, и «ниссан» тронулся с места.

ГЛАВА 6

— Расскажи об Алексее.

Приказ, который раздался в тишине минут через десять после происшествия, дошел до меня не сразу. Я уже начала засыпать, с радостью отдаваясь сытой расслабленности и ненавистной, но уже привычной слабости, и потому не сразу сообразила, о ком речь.

— Что за Алексей?

— Твой любовник. Их у тебя много? Не можешь вспомнить, о ком именно речь? Я напомню — Самохин.

Я подобралась и поерзала, удобно усаживаясь, а заодно просыпаясь и подгоняя мозг.

Замечательный вопрос! Знаковое любопытство!

Да, ты поплыл мальчик!..

— Зачем вам? Личный интерес?

— Он тебе нравится? Чем?

Тем, что не задает вопросов, а еще тих и неприметен. Фанат массажа и жены. И без претензий, как и я. Встретились и разбежались.

— Во-первых, он галантный, интеллигентный мужчина. Во-вторых, умный, сильный, ласковый. В-третьих, красавец… почти. В-четвертых, приятный партнер.

— А теперь честно.

Честно? Тебе?

— Хорошо, если вы честно скажете, зачем это вам.

— Праздное любопытство.

Ну, каков спрос — таков и ответ:

— Любовь, как ни странно.

Киллер помолчал и выдал:

— Ладно, один — один. Начнем сначала. Я не знаю, зачем мне ответ, но интересно.

— Ладно, — согласилась и я. — Знаю, зачем мне любовник — «женская тоска по сильному плечу».

— Давно?

— Что? С ним?.. Да, очень, — соврала смело — иди, проверь…

— Нет, с ним ты с августа. Я о «тоске по сильному плечу».

«Алексей», — поняла я. Это он заказал или продал — не суть важно.

Ну, Полонская! Подруга в кавычках. Она мне Самохина с весны сватала. С-с… светлая личность…


— …Тебе надо! Пойми ты: не для любви, для здоровья.

— Да не нужен мне никто! Маруся, я мужчин вообще не воспринимаю: они, что есть для меня, что нет.

— Вот это и удивляет. Ты как вообще ребенка завела? Непорочным зачатием?.. О дочери, кстати, думала?

— Ляля поступает в институт. В Питере. Будет там жить и учиться. Это решено.

— Долго к мысли об отъезде готовила?

— Неважно — важен результат, — ответила угрюмо.

— Правильно, дочь с глаз и будешь тихо загибаться в одиночестве. А может, попытаешься себе помочь? Ну, что ты себе в голову вбила, Бэлла? Встряхнись, влюбись и поймешь, что жизнь прекрасна, и взрослая дочь — не конец света. Ты еще молодая, у тебя все впереди. Хватит жить монашкой, ты свой долг матери выполнила, теперь подумай о себе.

— Ты врач, серьезно веришь, что мне можно помочь? Чем, Маруся?

— Любовью! Алексей — приятный, интеллигентный мужчина, прекрасный массажист. Разомнет, а там… Тебе все равно нужен массаж.

— Любовь творит чудеса, — кивнула.

— Бэлла, я порой совершенно тебя не понимаю. Но как можно жить одной?..

— У меня есть дочь.

— Кроме детей, у женщины должен быть мужчина, чтоб потом неприятностей по здоровью не было! Вон Славка, молодец — живет, а ты? И не кивай мне на инфантильность, не ври! Тебе Бузыгин замуж предлагал. Посмотришь только — стена!..

— А ткни — и рассыплется.

— Не наговаривай. Вячеслав шикарный мужчина во всех отношениях. Гарик с детским садом дела не ведет. Они с Бузыгиным десять лет вместе.

— Я не поняла, так мне кого в постель пускать: Бузыгина вашего или Самохина?

— Да можешь никого не пускать, но тогда через год будем писать эпитафию, — обиделась Маруся. — О Ляле подумай!

— Я подумаю, — смягчилась.

— Не верю! Мне не лги, не надо. Я уже наслушалась твоих сказок. Вбила себе в голову гадость и веришь в нее. Противно и смотреть, и слушать. Великомученица! Короче, выбирай: либо бери любовника и любись с ним до изнеможения, либо, правда, готовь венок и тапочки.

— А другие варианты есть? — скривилась я.

— Есть: два любовника, буря чувств, горячие ночи…

— Холодные напитки.

— Ну и чему удивляться? — развела руками Маруся, окончательно обидевшись.

— Я подумаю насчет Самохина, — тут же заверила я. — Но после того, как Лялечка поступит в институт.

И подумала. Мальчик действительно оказался приятным во всех отношениях. Особенно мне понравилась его любовь к жене. Взаимная. За час нашей встречи она позвонила ему три раза, и Алексей, чтоб как-то загладить неловкость, поведал мне о неуравновешенном характере его замечательной жены Зинаиды, а также ее биографию в развернутом виде. Встреча прошла плодотворно: я поняла, что мои проблемы — не проблемы.

Месяц после я думала и, учитывая, что Самохин действительно хороший массажист, решилась на повторный сеанс.

Встретились мы на этот раз у меня. Он пил чай, а я разглядывала его, пытаясь найти что-то в лице, фигуре, манерах, что б зацепило меня, заставило дрогнуть сердце — влюбиться. И влюбилась — в точечный массаж. Алексей оказался фанатом своей профессии и жены. Зачем ему любовница, осталось невыясненным. Пришлось встретиться третий раз. На этот раз я поняла, в чем дело — у Самохина был шикарный мужской комплекс, которым его одарила жена для собственного успокоения. О чем я от большого ума и не преминула ему сказать. Он порадовался и решил, что у нас все получится, я же поняла, что влюбиться в него можно, но не мне. Мы остались с Алексеем друзьями, хоть он и надеялся на большее. Как и Маруся…


— С сильным плечом у меня проблемы давно, — протянула, задумчиво глядя на дорогу. Мы свернули налево, к моему огорчению. Так и знала. — А вот с тоской никаких проблем.

— Серьезно? И о ком скучаешь? Об отце ребенка? Где он, кстати?

— Какая разница?

— Ответь.

— Многоуважаемый киллер…

— Меня Павлом зовут.

Может, и зовут, но язык не повернется величать именем Павлика убийцу.

— Замечательно. Прекрасное имя. Мама, наверное, вас очень любила.

— А ты отца своей Ляли?

— Какое имеет отношение моя личная жизнь к вашему заданию?

— К заданию — нет, к твоей дочери — да.

— Оставьте мою дочь в покое! Я здесь! Не убегаю, не сопротивляюсь и не буду, обещаю. Оставьте мою дочь в покое. Что вам надо? Она девочка совсем — восемнадцать лет! — Я осеклась: кого я призываю к состраданию, милосердию? — Извините за повышенный тон. Но давайте поговорим как разумные люди. Вам невыгодно связываться с Лялей, опасно. Большие затраты, к тому же она не я, ее сразу хватятся. Плюс она ребенок, любое насилие приведет к шоку, что навредит ее организму. Она болезненная девочка, слабенькая. И группа крови у нее другая.

— Разве не четвертая?

— Нет.

— Какая?

— Не помню.

— Мне освежить твою память или твоей дочери?

Кажется, я побледнела:

— Третья.

— Резус?

— Плюс.

— В отца?

— В смысле?

— У тебя четвертая минус, у нее третья плюс. Девочка в отца?

— Да.

Проклятая дрожь проникла и в голос.

— А где он?

Что же ему такое надо…

— Не знаю.

— А если подумать?

— Правда, не знаю.

— Жаль.

Я недоверчиво покосилась. Неужели он проникся ко мне и готов на благородный поступок? Отпустить меня и Лялю?

— А вы могли бы…

— Что?

— Отпустить. Я не прошу о себе — Лялю оставьте, пожалуйста.

— О тебе и речи нет.

Ясно. Глупо было сомневаться, а уж идеализировать убийцу еще глупее.

— Я о себе и не прошу — о девочке. Если вам известно слово «милосердие», а я уверена, что так оно и есть, снимите наблюдение с дочери. Вы же умный, благородный человек.

Да простит меня порядочная часть человечества!

И подумалось — ничего он не сделает, даже если пообещает. И верить ему нельзя, и опасность не исчезнет вместе со мной. Где гарантия, что после меня не возьмут Лялечку? А значит, мое самопожертвование и готовность сотрудничать с упырями — пустая затея.

Дура я, в кого ж я такая дура!..

А Маруся, светило медицинских наук, дворянка! Вот уж благородная дама!

А еще уверяла, что ничего у меня нет…

Все, господа, вы меня вывели из себя. Плевать мне, сколько человек задействовано, кто, зачем, как. Узнать нетрудно: ствол к виску благородной дамы — и вся информация, которая хранится в ее голове, станет моим достоянием. А потом в Питер, к Ляле. Там что-нибудь придумаем.

Соберись, Изабелла Валерьевна, и займись делом. Твою дочь никто, кроме тебя, не спасет.

О чем же ты раньше думала, идиотка?!

Но прочь эмоции: слезы, сопли — потом.

Что можно сделать сейчас? Нужно убрать этого умника за рулем, учитывая, что за нами никто не следует, во всяком случае, сопровождения я не заметила… Значит, убираю киллера, забираю машину, гоню к ДПС и поднимаю на уши милицию, предупреждаю Лялю, лечу в Питер, чтобы лично ее охранять.

А теперь по пунктам: убрать мужчину будет сложно — здоров кабан, силен. К тому же осторожен и умен. Этот вариант я рассматривала и уже отметала — не справиться. Но сейчас за дочь — смогу. Наверное…

Суета вокруг милиции, ДПС — минус. Пока они сообразят, пока раскачаются, пока проверят меня, факты, Марысю, эту машину…

ФСБ? Киллер с корочками подполковника ФСБ (не факт, что фальшивыми). Вызовут федералов и… отправят меня обратно, вместе с дочерью.

Возвращаемся в исходную точку?

— Вы правда подполковник ФСБ?

— А ты поверишь, если отвечу?

Сволочь! Надо же было напороться на профи!

— В Чечне служили?

— И в Афгане.

Сердце екнуло.

Нет, пустое, не стоит и думать…

— Я думала, нас охраняют люди чести.

— Ничего ты не думала. Поэтому в милицию не позвонила. Не веришь ты в порядочность правоохранительных органов, людей в погонах. Но подонков везде хватает, и не стоит всех судить по одному.

— Вы не правы, я верю… но не всем.

— Вернее — никому?

— Не преувеличивайте.

— А ты не лги. Я знаю о тебе все. Все, — повторил, посмотрев на меня.

Для внушения? Убеждения?

Нет, не лги сам. Не все ты обо мне знаешь, иначе б не выспрашивал. Конечно, какие-то общие факты моей биографии тебе известны и даже некоторые нюансы моей жизни — просветили доброхоты, но тебя интересует другое. Ты что-то пытаешься понять и не можешь. А хочешь, очень хочешь! Это важно для тебя. Только что? Копаешься ты преимущественно в личной жизни, забытом прошлом…

— Я просто привыкла надеяться лишь на себя. Планида любой одинокой женщины. А у вас личные счеты ко мне?

Ответь «да», и я успокоюсь. Я даже открою тебе стра-ашную тайну Изабеллы Томас.

— Почему ты так решила?

«Ты можешь внятно ответить хоть на один вопрос?!» — чуть не рявкнула я, но вместо этого спокойно сказала:

— Предвзяты.

— Ты невнимательна.

Вот как это теперь называется?

— Где ж таких уникумов плавят да выковывают?

— Там же, где и тебя.

— Не могу согласиться, но спорить не буду, все равно мы друг друга не поймем. Взгляды на жизнь разные.

— Уверена?

— Да.

— Нет, не уверена, но нужно что-то сказать, вот и говоришь, что придется. А сама думаешь, на что я способен. Как далеко зайду. И кому же ты и чем же ты так сильно насолила.

— Марусе решительно не за что меня настолько ненавидеть, тем более так сильно, чтоб отдавать меня на органы.

Хотя, если кого и сдавать, то, понятно, лучше меня. Правильно я Полонской не верила!

Так что поступок Маруси еще можно как-то объяснить… если б он не задевал Лялю!

Стоп, а при чем тут Ляля? Нет, Маруся не могла подставить мою дочь. Меня — да, ее — нет. И с чего я взяла, что ее пасут? Что мы нужны им обе или с заменой меня ею, если что пойдет не так?

— Еще одна ценная мысль: ты совсем никому не веришь?

— Но я права, в моем похищении замешана Полонская?

— А почему ты заподозрила ее?

И как здесь не злиться?

— Она единственная имеет довольно обширные связи в высоких кругах.

— А ты считаешь, что в низких кругах…

— Да перестаньте вы! — не сдержалась я. — В других кругах не мудрствуют! Финку под ребро или кляп в рот. Никаких разговоров бы не было. Скрутили, кинули в багажник и вывезли. У них ни ума, ни денег на подобную операцию не хватит. И как закрутили. Сначала выстрел… Вы не целились, вы пугали. Потом вывезли, опять попугали, потом накормили… И гоните двое суток, не спите, наблюдаете за мной, выведываете и постоянно настороже. Вы даже перчатки не снимаете. Значит, ждете, знаете, что в любой момент может произойти неожиданность, и готовы к ней, готовы ликвидировать меня и уйти, не оставив следов.

— Это моя машина.

Я не поверила.

— Допустим. Но что это меняет? Я почти уверена, что вы все просчитали и вы действительно из ФСБ. Кинете ее где-нибудь в чаще и заявите своим, что ее украли. Прикрытие стопроцентное. Наверное, вы сейчас на служебном задании или…

— Правильно. Я в отпуске.

— Вот-вот. Подрабатываете.

— А ты бы отказалась от двадцати тысяч? — мне послышался сарказм в его голосе.

— За такую работу — да.

— А за миллион?

— Да хоть за триллион! Жизнь человека бесценна, кому как не вам это знать?! Забыли? Очерствели. Озверели на своей войне, только вы не жизнь обесценили, а себя!

— Больная тема?

— Ха!.. Издеваетесь? Вольно вам! А давайте поменяемся? Я поставлю под угрозу жизнь вашего близкого, самого дорогого, вы обозлитесь? Занервничаете?

— Я буду думать, как его вывести из-под удара. И нервы, эмоции тут не помогут — помешают. И постараюсь верить хоть кому-то, иначе все теряет смысл.

— Нюанс: вы служака, мужчина, я женщина, и кем бы вы меня ни считали — среднестатистическая провинциалка, а не агент Моссада. За мной никого, за вами очень компетентные органы, толпа единомышленников, друзей, доступ в любую организацию, к любой спецтехнике и так далее. Вы машина для убийств, вас превратили в робота, пропустив через мясорубку человеческих жизней, и поэтому у вас нет нервов, нет эмоций, чувств — голый расчет. А я мать! Поняли вы?! Мать! Та, которой вы отправляли убитых сыновей! Писали похоронки! Долг?! Да, долг — замечательно! Но этот долг из воинского превратился в личный! А мой ребенок никому лично не должен. И почему, почему я должна отдавать самое ценное, ради чего я жила и живу, единственное, что у меня есть в угоду личных интересов дебилов, дуболомов?!

Я разнервничалась и, кажется, слишком разоткровенничалась. Мне стало душно и рванула ворот куртки, кофты — к черту все, к черту!..

— Говоришь, не служила?

— У меня есть глаза и уши! А еще вилка для стряхивания лапши с них — опыт!

— Допустим. Но вернемся к теме. На что ты готова пойти, чтоб спасти дорогого тебе человека?

— На все, — стиснула я зубы. Возврат в прошлое меня доконал. Я поплыла, почувствовав дурноту и слабость. Но — кыш!.. Все потом. Сейчас главное, чтоб киллер купился, и тогда у меня появится реальный шанс его убрать — тепленького, голенького, беззащитного. А что еще нужно мужчине от женщины? Тело и больше ничего.

— Даже отдать себя?

— Ага.

И даже сделать вид, что верю, что ради этого ты выпустишь из поля зрения мою дочь.

Я выжидательно уставилась на мужчину: давай же, решай. Останавливай машину, раздевайся…

— А что дальше?

Он покосился на меня, и я осела, отвернулась, растерявшись. В его глазах была печаль, боль и желание. Нет, он не возьмет меня, хоть и хочет. Я четко это поняла, как и остальное — он относится к тем, кому важно не только тело. Романтик… с большой дороги.

Давно я не встречала подобный тип людей, и самое паршивое, что ему нужно было затесаться в ряды подонков-убийц. Как же совмещаются его принцип и работа?

Жизнь. Она порой и не такой ералаш устраивает…

Мне стало грустно: впервые после Павла я встретила мужчину, которого, наверное, смогла бы полюбить. Он тоже был Павлом и был симпатичен мне — уж не знаю, чем, возможно, одним своим именем. А может, его имя и глаза и играют со мной злую шутку?

— Мне жаль, что вы киллер, — призналась искренне.

— А что было бы, если б я им не был? — спросил мужчина тихо, словно боясь спугнуть минуту откровения.

Как он почувствовал, что я не лгу? Что за провидец?

— Какой смысл думать о том, чего не могло или могло бы быть, если есть то, что есть? — Мне было до слез жаль его, себя, Лялю, Павлика, того, что было, того, что могло бы быть, но не будет.

— Ты когда-нибудь любила?

Самое время об этом говорить! Было б лето, остановились бы, ромашек нарвали, погадали, подумала с желчью:

— А ты?

— Люблю.

Даже так?

— Как же ты можешь убивать и любить? Я вообще не понимаю, как ты мог связаться с подонками? У тебя есть принципы, стержень и… ради денег…

— А если ради жизни?

— Подожди, кто-то из твоих близких, любимых в беде, так?

Мужчина чуть заметно кивнул.

Я закрыла глаза, почувствовав облегчение — это все меняет, ставит на свои места и дает нам с Лялей реальный шанс.

— Тебе нужны деньги? Органы?

Он молчал.

— Скажи, что тебе нужно, и мы сообразим вместе.

— У меня уже есть — ты. Это все, что мне было нужно.

— А Ляля? — Ну скажи, что она не нужна, скажи!..

— Я еще думаю.

«И есть шанс передумать», — кивнула я, принимая.

— Спасибо за откровенность.

— Не за что. Все просто — ты сказала правду, я ответил тем же.

— Тогда скажи, как я могу спасти Лялю?

— Расскажи о ней.

— Что?

— Всё. Кто ее отец?

— Человек, мужчина. Мы давно расстались с ним.

— Как его звали?

Вопрос. Что ответить? По паспорту Ляля — Павловна.

— Павел.

— Тезка? Что, не сложилось?

Я долго молчала, разглядывая мглу за окном, а потом сказала:

— Он погиб.

— Как?

— Какая разница? — сглотнула ком в горле. Мне было больно ковыряться в старой ране, которая несмотря на все усилия, на прошедшие годы, так и не закрылась.

— Ответь.

— Как погибают? Был и нет…

— Ты говоришь, словно погибла вместе с ним.

— Так и есть.

— Неужели настолько сильно любила?

— Я жила им. — Впрочем, кому я говорю? Зачем? Что на меня нашло?

— Как его фамилия?

Вот это уж точно тебе ни к чему.

— Иванов.

— Твоя дочь остается в раскладе.

— Хорошо!.. Его фамилия Шлыков.

Мужчина внимательно посмотрел на меня:

— Он знал о ребенке?

Что ты лезешь в душу?

— Нет, но я уверена, он был бы рад, узнай о дочери.

Мужчина кивнул:

— Мне нужна твоя дочь.

Мне не понравилась двусмысленность заявления:

— Но я же сказала, я ответила!

— Молодец.

Я зажмурилась, прикрыла глаза ладонями: Господи, с кем я разговариваю, с кем откровенничаю?! Кого наделила нимбом и крылышками?!

— Извини, ты не оставляешь мне выбора. Мне придется убить тебя, — предупредила честно.

— Не сможешь. И бессмысленно.

— Намекаешь, что вас много и руки длинные — достанете в любом уголке страны?

— Да. Теперь тебе точно не уйти.

Я промолчала: посмотрим.

Отвернулась и вдруг подумала: а с каких таких заслуг тридцатилетнему мужчине дают звание подполковника? Это же как браво служить надо… Возможно? Если выполнять особо важные и сложные задания с блеском, всего себя отдать службе Отечеству. Он, конечно, сможет, характер подходящий, но как тогда успел семью завести? Или не завел, и речь вел о маме, братике, семье сестры, о невесте? И офицеру спецслужб не найти двадцать тысяч долларов, не наскрести по сусекам друзей и знакомых? Ну, может быть, верю хоть и процентов на восемьдесят.

Вляпываться с высокоидейной идеологией в криминал, рисковать погонами? Да-а… Скорее всего, он фальшивый федерал.

И хорошо бы так — к ФСБ и спецназу я относилась более тепло и не хотела терять уважения, веры, что там-то уж точно свои, братья, настоящие ребята, а то и вовсе ничего не останется святого.

Но в голове крутились навязчивые мысли и идеи. А если ему действительно нужны я и Ляля, но как заложники, а не доноры? Конечно, бред, но не более, чем вся эта ситуация.

А если он действительно федерал и правда подполковник?

А если ему нужна я, именно как Изабелла Томас? Что я о ней знаю? С кем она пересекалась, с кем водила знакомства? Может, из ее старой жизни всплыли знакомцы и спешат предъявить счета? И не нужны им мои органы, нужна жизнь, а дочь всего лишь возможность удержать меня в повиновении?

Муть какая! Какую рыбку в ней поймаешь?

У меня начала болеть голова, стало душно и тошно. Выдыхаюсь. Сдают нервы, здоровье и выдержка летят к чертям.

Я приоткрыла окно, чтоб вдохнуть свежего воздуха. Мороз обжег легкие и немного привел меня в себя.

— Когда все закончится?

— Не знаю, но мне, как и тебе, не терпится поставить точку.

— Что мешает?

— Ты.

— Что мне сделать? Застрелиться?

— Это ты можешь, — процедил с непонятной мне злостью. — А как же твоя дочь? Пусть сама разбирается? Живет, как может, как получится? Со старой теткой?

— Нет… вы же обещали, что не тронете ее.

— Когда я такое обещал? Нет, Изабелла Томас, я еще обязательно встречусь с ней. И ты нас познакомишь.

— Нет…

— Да!

Он злился, и я не могла взять в толк — почему? Я вообще ничего не понимала. Меня достала эта игра в кошки-мышки, я словно ехала с призраком, и он изощренно издевался надо мной, намеренно давя на больное, путая и пугая.

— Что я вам сделала? Что я вам сделала?!

— Что?

Мужчина резко нажал на тормоз, останавливая машину, снял зеркало и подал мне, буквально впихнул в руку и заставил посмотреть в него:

— Вот что ты мне сделала!

На меня смотрела изможденная бледная женщина с кругами под глазами. Я долго смотрела в них и не узнавала себя. А из восклицания киллера сделала лишь один вывод — он недоволен моим нездоровым видом.

— Я здорова, я в норме, — заявила, беря себя в руки.

Он забрал зеркало, вернул его на место и тихо спросил:

— Ты когда-нибудь говорила правду?

— Да.

— Когда?

— В той жизни…

Мы долго молчали. Он, облокотившись на рулевое колесо, смотрел в лобовое стекло на снежную пыль, что кружила по дороге, я смотрела в окно и не видела ничего, потому что боялась увидеть.

Я не могла смотреть на Павла, потому что именно он виделся мне в облике киллера. Мое сердце, казалось, перестало биться, в мыслях ничего не было, и только слезы — непрошеные, ненужные — катились по щекам.

Наверное, я подошла к той черте, за которой начинается страна забвения. Невидимая преграда меж миром живых и мертвых стерлась, пропуская живых к мертвым, а мертвых к живым. Призрак пришел за мной. Пора? Давно. За ним хоть куда — в ад, в пекло, на сковороду для жарки грешников… Если б не Ляля.

— Зачем вы шантажируете меня дочерью? Что вам она?

— Опять на вы? Дистанция? Чтоб не запачкаться? — Мужчина откинулся на спинку сиденья и, повернув ко мне голову, хмуро уставился на меня. — Да, я убивал, и убивал намеренно, и убил бы снова. Мне не стыдно, потому что я убивал подонков. А ты? Чего стыдишься ты? Разве ты не убила бы, случись повернуть время вспять? Уверен — нажала бы на курок вновь.

На что он намекает? Что может знать?

Как больно, как горько на душе…

— Я никогда, никого не убивала! Я спросила вас о дочери! — отчеканила.

— Ты жила, значит, не могла не убивать — мысленно, словами, делом…

— Я не жила.

Он думал с минуту, щуря глаз:

— И давно умерла?

Откуда столько боли и понимания в голосе? Откуда тоска просочилась во взгляд?

— Вместе с ним.

Наверное, я сошла с ума, раз откровенничаю с ним. Но разве можно ответить ложью на искренность? И как солгать, глядя в глаза, которые помнят каждый уголок моей души. И так хочется прижаться к груди и прошептать хоть раз еще в своей жизни: Павлик…

Слезы, невольные гости, навернулись на глаза, и мужчина протянул руки, чтоб смахнуть их со щеки. Боже, сколько нежности в простейшем жесте:

— «Ты стоишь на распутье, а Христос на распятье, он за нас принял наши грехи и проклятья. Выбирая войну, ты умножишь потери: никого ты не любишь, никому ты не веришь…» — пропел хриплым шепотом, вглядываясь в мое лицо, словно пытаясь запомнить его, и влезть в душу, на самое донышко, туда, где ничего нет, кроме жаркого солнца Кандагара. И Павлика, живого, живущего, любимого до дрожи, до потери себя самой в его глазах, руках, любви, такой же чистой, как он сам. И нет грязи, нет боли и подлости, и еще жива вера и надежда рядом, с тобой, и есть друзья, есть будущее. С ним, только с ним и для него…

Что он делает со мной? Что дуло у виска по сравнению с его пониманием, нежностью, непонятной мне и волнующей. Она, его нежность, словно бур в открытой ране.

Кто сказал, что старые раны не болят и не ноют, что время лечит и все проходит?

Неправда: то, что было живо, живет, пока жив ты.

— Вы иезуит! — качнула я головой, рванув ворот кофты, и открыла дверцу машины.

— Куда?

— На свежий воздух, прочь от вас!

— Сядь на место.

— Оставьте меня! — Мне нужно было бежать от него, я не могла оставаться рядом и была близка к истерике, когда выскажу все, не думая, не таясь. И буду трясти его за ворот куртки и кричать, как полоумная: «Где ты был все эти годы? Где ты был, Павел?!»

— Сядь и успокойся!

Это был жесткий приказ. Сталь в его голосе отрезвила меня, напомнив, кто передо мной. Я осела, присмирев, а мужчина нажал кнопку автоматической блокировки дверей и включил магнитолу. Чертов меломан! Нет, не классику и не рэп, а бардов, моих любимых Гейнца и Данилова, словно в насмешку, изощренно издеваясь. Ему явно хотелось залезть мне в душу, и он преуспел, расцарапав ее сердечным дуэтом замечательных музыкантов и собственным откровением:

— Человек, который прошел войну, чахнет в мирное время. Его психика дает трещину и меняет угол зрения на привычные для обывателя вещи. Нехватка адреналина рождает тоску и депрессию, и каждый борется с этим по-разному. Кто спивается, кто умирает, не найдя себе место. Я вернулся в строй, ты — ушла в себя, отдалась рутине, начала чахнуть и мечтать о смерти. С ней тебе привычнее, чем с жизнью. Ты настолько труслива?

Я?! Сказала бы я тебе…

— Понятия не имею, о чем вы.

— Конечно. А то я не встречал таких, не знаю, как они кончали. Пацаны возвращались из Афгана, и кто спивался, не в силах сжиться с новым статусом, с другой, абсолютно непонятной им жизнью, кто возвращался на войну, в привычное им состояние ежеминутного риска, устраивая схватки с любым — не своим. Они звали смерть, что не досталась им в свою пору… Я пил. Пил почти год, но водка не брала, а душе становилось все хуже. Я не видел смысла жить, не понимал, зачем дышу.

— Зачем вы мне это говорите?

— А тебе не интересно? — покосился на меня.

— Что вы — очень, — заверила, поглядывая на темную кромку леса у дороги. Он кивнул, не скрывая скепсиса, и все же продолжил:

— Потом я пошел искать забывшую меня смерть и понял: искать ее не надо, она сама тебя найдет. Нужно искать смысл, чтоб жить.

— Намекаете? На что?

— Подумай, голова у тебя работает.

— Не настолько хорошо. Вы значительно подкосили мой умственный потенциал.

— Наоборот, вернул его в привычное состояние.

Загадка за загадкой. Надоело уже голову ломать.

— Скажите прямо, что вам надо?

Он молчал с минуту и сказал:

— Давай спать.

— Что?!

— Спать. Ты устала, я тоже. Отдохнем пару часов, и в путь.

Меня невольно передернуло от намека. Доигралась в раскрепощенную женщину…

— Отдыхайте, я посижу. Разбужу вас, когда скажете.

Он молча откинул свое сиденье и мое.

Что делать? Возмутиться? Забиться в угол, устроить истерику, как девственница? Закричать: «насилуют»? Фыр-р-р!

Был бы повод и было бы кому кричать. Мужчина с невозмутимой физиономией лег, сунув руки в карманы куртки, и прикрыл веки. Типа — сплю. Гамлет! А мне Офелию изобразить? Ничего роль, но не для меня.

Я раздраженная и обеспокоенная села, нахохлившись, вытянула ноги, в задумчивости косясь на мужчину: правда, будет спать? И мне верить? Угу: ресницы-то дрогнули, глаза приоткрылись. Следит, гад!

Только я устроилась удобнее, как пожалела о том.

— Ты какой секс предпочитаешь? — спросил мужчина.

— Бесконтактный! — буркнула я.

— А я наоборот, — бросил киллер, как будто речь шла о чем-то незначительном, и подтянул меня к себе, обнял, прижимая к груди. Ну почему бы и нет? В верхней одежде, отчего б рядом не полежать? Тем более, что моя рука оказалась близка к наплечной кобуре киллера. Одно движение и…

Он только пошевелился, пытаясь погладить мои волосы рукой, как я резко выхватила его беретту и, сев, наставила на него, целясь прямо в лоб. Киллер не пошевелился, лежал и смотрел на меня совсем не так, как должен был. Ни беспокойства, ни злости — печаль и нежность уживались в его глазах с вниманием и немым вопросом — что дальше?

Как тут выстрелишь…

И вдруг полилось из динамиков, пронзая болью, лишая последних сил для финального выстрела. И пошли мурашки по телу, забила дрожь, скручивая душу в жгут, наполнились глаза невольными слезами:

Черная трава выжженного поля,
Стынет на губах медный привкус крови.
В небе вместо звезд догорают всполохи ракеты
Где-то посреди прохлады лета.
Дождь… Шел четвертый час затяжного боя.
Мало было нас, да осталось двое
Бывших пацанов, в молодой беспечности когда-то
Избегавших райвоенкомата…
В личные дела вложены повестки.
Каждого ждала не жена — невеста.
Страх отогнала и считала дни до возвращенья,
Только не похож был на ученье бой…
Бросили со скал, с дальнего уступа.
Драться здесь тоска, а не драться глупо.
Мы в горах — десант, а они — не первую неделю,
Каждый камень тщательно прицелен…
«Павлик!» — взвыла душа. Пистолет дрогнул, ушел вниз. Я обессилено сникла, скрючилась от невыносимой боли, по сравнению с которой любая физическая — ласка. И со слезами на глазах слушала песню о том, кого я любила и люблю. О гибели его и меня в один миг, в один день. Вот только он там, а я здесь, и рядом его двойник, который дан мне во искушение, чтобы я предала вновь. Нет, любимый, я не предам тебя…

Киллер сел, но не для того, чтоб отобрать пистолет, а чтобы успокоить. Прижал к себе, обнял. Так мы и сидели в обнимку, словно брат с сестрой, чуть покачиваясь в горьких тактах и словах песни, в горечи мыслей теряя себя, сегодняшний день — вспоминая прошлое: каждый — свое.

«Двое нас, и две чеки гранаты, кольца обручальные солдата»…

— Мой муж погиб вот так же. Бросили на камни… Если ты был там, если это хоть что-то значит для тебя, ты не тронешь меня, — прошептала я, надеясь, что он правильно поймет.

— А как же «рота любовников»? — спросил тихо.

— Солгала. Я любила его, понимаешь? Люблю…

Что я делаю, кому признаюсь в сокровенном? Есть ли сердце у этого человека?

Конечно, есть, не может не быть… брат?

— Ты некрофилка? — улыбнулся он, и мне стало противно самой себя — наивная дурочка, ничему меня жизнь не научила… Я презрительно скривилась, глядя в лицо того, кто может смеяться в ответ на признание, попрать святое для любого нормального человека, осквернить память погибшего. Нет, он не был своим, он не ведал братства обожженных войной, тех, кто гнил и погибал в Афгане, делился одной папиросой на двоих, пятерых, а заодно патронами и мечтами. И смертью. И жизнью.

Я направила оружие в живот насмешника, но рука мужчины успела зажать мое запястье, отстраняя оружие:

— Предохранитель, — прошептал, глядя мне в глаза с каким-то жутким, больным и выжидательным прищуром. Испугал? Нет, дурочку нашел — а то я непосмотрела, снят предохранитель или нет.

— Угу, — бросила, отворачиваясь и делая вид, что сдаюсь. Но как только он немного ослабил хватку и внимание, дернула его на себя, направляя пистолет ему в бок.

Увы, силы неравны. Мужчина оказался сильней и, зажав мою руку, развернул ее ко мне, направляя ствол в мою грудь, и замер, чем сильно меня разозлил. Я ждала, что он наконец спустит курок и все закончится, но он лишь смотрел мне в глаза, словно тоже чего-то ожидал, и была в них такая лютая тоска, что впору было пожалеть его, погладить по голове.

Но я не стану.

— А теперь нажми курок. Научить, как? — прошипела в лицо, жалея, что не могу большего — пристрелить его, например. Он не испугался, не растерялся — смотрел и явно жалел меня. — С таким взглядом не убивают, с таким взглядом милостыню подают. Так подай, нажми курок! Нет?

— Нет, — он приставил пистолет к моему виску, дернув руку. — Так лучше, знакомо, да? А теперь жми! Распишись в собственном бессилии, наплюй на родных! Тебе будет больно миг, а им всю оставшуюся жизнь!

О чем он говорит? Откуда столько ярости и боли в его голосе?

А может, сомневается, думает, блефую? Жаль, сил не хватит справиться с ним и повернуть оружие, но ладно.

Я разозлилась и нажала на курок. Сухой щелчок и тишина. Минута, другая — глаза в глаза, и слов нет, и мыслей — пелена, прострация, сквозь которую с трудом пробирается понимание — меня разыгрывают!

Его рука отпустила мою.

Я вытащила обойму из пистолета — пуста.

Что это такое?

Что за…?! — уставилась опять на киллера. Хоть бы пошевелился, вздохнул, моргнул, возмутился! А он только разглядывал меня и молчал.

— Что это значит? Как это понимать?

— Заряженное оружие и ты — вещи не совместимые.

Я осела на свое сиденье и, не глядя, уронила пистолет ему на руку. Щелчок — обойма вошла на место.

— Кто ты?

Молчание. Беретта ушла в кобуру под мышку.

— Ответьте! По какому праву вы украли меня, везете Бог знает куда, шантажируете дочерью, ведете себя, как террорист?! Зачем топчете душу?! Кто вы такой?! Что вам надо?!.. Отдайте телефон. Сейчас же! Ну! — протянула ладонь, требуя вернуть собственность. А что еще я могу, а что еще придет в голову?

Мужчина посмотрел на меня, как на ребенка:

— Скажешь, как закончится истерика?

— Истерика?.. — У меня не было слов от возмущения. А потом дошло — как же я забыла?! — Ты же садист.

— Не больше, чем ты.

— А кто? Как все это называется?! Курьер? Доставка «живого товара»?.. Ну, да, зачем тебе оружие? Обученный, накачанный. Профи. Руками убьешь, любыми подручными средствами…

— Да, но не тебя. Я не киллер, и ты это знаешь.

— А кто?

— Подумай.

Я думала. Я честно думала минут пять, хмуро разглядывая мужчину, а потом спросила:

— Сколько тебе лет?

— Сорок.

Шутит? Я могла ошибиться на два года, но на десять?

Пластика лица?

— Включи свет.

— Зачем?

— Включи!

Он включил. Я уставилась в его лицо, пристально разглядывая каждую черточку. Я и боялась, и мечтала найти то, что ищу. Но чудес не бывает. И дело не в том, что у Павлика не было шрама над бровью, мелких точечных рубцов, идущих от уха к шее — у него был другой нос, другой подбородок.

Я качнула головой, умиляясь самой себе — откуда же столько романтических иллюзий?

Мне срочно требовался глоток свежего воздуха.

— Открой дверцу.

— Зачем?

— Открой!

На удивление, он послушался.

Я вышла из машины. Сгребла ладонью снег и умыла лицо, прогоняя последние ненужные эмоции, и поняла что к чему. Постояла, глотая морозный, пробирающий до костей воздух, и вернулась в машину. Сейчас я вам устрою!

— Что, герой-любовник? Как же ты, подполковник, на такую аферу согласился? Маруся — женщина с фантазией, но ты-то? На что купился? Гонорар? Острые ощущения?..

Мужчина вернул сиденья в нормальное положение и завел машину. Она плавно тронулась с места.

— Куда? А как же потрахаться? Ты же за это получил деньги? А красивый спектакль! Я в восторге, незабываемые ощущения! Ты по сценарию нашей фантазерки должен был постепенно проникнуться жалостью к своей жертве, обаять, влюбить, превратившись из зверя в домашнее животное?

Он молчал, и это меня бесило, мысль же о Марусе просто выводила из себя — я бы сейчас с удовольствием придушила подружку! Подарочек она мне сделала! Встряхнула старушку! Да я чуть не умерла от страха!! Веселушка-проказница, ее польскую пани маму! Сваха! Да я поседела за двое суток!

Озабоченная! И ведь хватило на такое ума!

— Нет, мы куда едем? Алло?! Где обаяние и бездна вашего шарма? Сводить с ума не надо, это в том отделении было. Успешно, надо отметить. Так за мной еще никто не ухаживал!.. Как насчет финала?! Вы ж меня влюбить в себя должны — начинайте!

Напряжение последних суток схлынуло, и я заработала шикарную эйфорию, которая, ударив в голову, звала на подвиги. Тем более я понимала — после нее меня уже не собрать. Финиш.

Ну спасибо, подруга!..

А ведь, правда, искренне — спасибо.

И глубоко вздохнув, прикрыла ладонью глаза, и подумала: ни один разумный человек, не то что профессионал, не станет участвовать в подобной истории, если не будет крупно заинтересован. Значит, еще не все закончилось, и этот самый интерес может всплыть в любую минуту. А еще я поняла, что нужно иметь значительный крен в голове, чтоб выдать такое, со знанием дела наступая мне на «мозоль» — для этого нужно пройти и пережить то же, что пережила и прошла я.

Мне стало стыдно, что я позволила себе расслабиться и выплеснуть эмоции.

— Извини, — сбавила тон почти до шепота.

— Ничего.

— Я просто в шоке и… не знаю даже, что сказать.

— Говори, что думаешь, не стесняйся.

Его спокойствие и понимание еще больше растревожили меня:

— Извините. Честное слово, я не хотела вас оскорбить, но мне и в голову не приходило… Маруся года три уже одержима идеей познакомить меня с мужчиной, но так далеко она еще не заходила. А если серьезно, она действительно вам заплатила?

— Нет.

— А как нашла? Вы-то зачем согласились? У вас, по-моему, не должно возникать проблем с женщинами …если, конечно, вы не будете знакомиться с ними так, как со мной. Не каждая сможет пережить подобный экстрим, уверяю вас.

— У меня проблемы с одной женщиной. С тобой.

— Правда, понравилась?

— Мало.

— Влюбились? — не поверила.

— Только это интересует? А куда мы едем — нет?

— На дачи ФСБ, — махнула я рукой. Мужчина усмехнулся и посмотрел на меня:

— А говорила, не знаешь дороги.

— Не знаю, просто сопоставила направление с картой.

— Карта неверная.

— Почему?

— Нет здесь дач ФСБ, слухи.

— А что есть?

— Увидишь.

— Опять пугаете?

— Получается? — Он смеялся и не скрывал этого.

— Знаете, я очень рада, что вы не киллер. Но все равно хочу заметить: вы — садист. Зачем вы издевались надо мной? Биографию выучили, дочерью шантажировали, интересовались ею. Девочка-то при чем?

— Я отвечу на этот вопрос позже.

— Почему?

— Потому что эту тему я не хочу обсуждать в машине. Скоро мы будем на месте, там и поговорим.

Я согласно кивнула, а сама насторожилась — как бы мне еще одну каверзу не устроили, больно мягкий голос у мужчины стал — убаюкивающий, успокаивающий. Или это меня слабость одолевает, дремота? Немудрено после стольких переживаний. Вот только нельзя мне сейчас расслабляться, мало ли что опять протеже Полонской в голову придет? Да и слишком странная ситуация, замысловатая, и знакомец — тот еще ухажер. С таким лучше ухо востро держать, а то успокоишься и уже навеки.

— А все закончилось?

— Почти.

— У вас еще есть сюрпризы для меня?

— Плохих нет, не беспокойся. Поспи.

— С тобой?

— Давай на ты?

— Хорошо, давай. Далеко еще ехать?

— Часа четыре.

— Не устал?

— Устал. Но от другого.

— Отчего же?

— А ты отчего выглядела усталой в Питере? Утомилась выгонять дочь на учебу в другой город, подальше от себя.

Я непроизвольно выгнула бровь: он следил за мной с Питера? Знает про то, о чем могла догадаться лишь Полонская и догадалась? Вот и доказательство ее причастности к интермедии.

А этот-то? Любовь, не иначе — скрыла усмешку: расскажи мне сказку на ночь, я поверю.

— Маруся не таилась от тебя. Как вы нашли друг друга? Давно?

— Я знаю ее мужа, Гарик в Афгане служил.

— И ты с ним?

— В госпитале вместе лежали.

— Ясно теперь — обоих контузило и с тех пор в себя не пришли? А я при чем?

Он промолчал. Хорошо, у меня вопросов много, задам другой:

— Так ты за мной с Питера следил? Зачем?

— Не следил — увидел. Перестань вымучивать вопросы. Я все расскажу позже, а сейчас тебе лучше поспать.

— Не хочу. Ты меня сна лишил. Совсем.

— Неправда. У тебя глаза слипаются.

— Естественно…

— Вот и отдыхай, восстанавливайся. Я никуда не исчезну.

Мне заплакать или порадоваться?

И какая забота!

— Совсем недавно чуть не убил, а теперь «отдыхай». Заслужила? — проворчала я, впрочем, не держа зла на мужчину — странный он, слабо сказано, и методы знакомства те еще, но видно и я не вполне адекватна, раз адекватно их восприняла. Как же нас изломало-то, брат?

— Мне не доставляло удовольствие вводить тебя в шок, но это нужно было сделать.

— Кому? Тебе?

— У человека во время шока, стрессовой ситуации высвобождаются резервные силы организма. Он выживает даже тогда, когда по всем канонам выжить не может. По себе знаю. Медики называют это чудом. А на деле — норма. Вспомни Афган, болеть было некогда, потому что цель была — выжить.

Великий психотерапевт… нет, шокотерапевт. Только от такой терапии ласты завернуть не долго. Нет, нашел оправдание своим изощренным издевательствам! Спаситель. Русская народная забава — дыба да топор?

Нет, он чокнутый. Такой же ненормальный, как и я. Оба мы психи. Вот парочка?!

А Полонская? Вот уж кто в самых буйных моих фантазиях не тянул на экстремалку-оригиналку!

Мир, точно, сошел с ума и катится к чертям.

— Какой Афган? И с чего мне выживать? Я не умираю, если, конечно, ты не поможешь.

— Я помогу тебе жить.

Как-то зловеще это звучит — слишком самоуверенно. А еще мне до нервного тика надоели намеки и хождения вокруг да около.

— У меня такое чувство, что ты знаешь обо мне то, чего не знаю я.

— Так и есть. Ты до сих пор живешь в прошлом, былыми событиями, а тело в настоящем. Психику в итоге клинит, что, естественно, и случилось не только с тобой. Опасность, стресс — ты в норме, чувствуешь себя живой, тишина, покой — теряешься, чего-то не хватает, начинаешь депрессировать, тосковать, как безрукий о потерянной руке, как пилот, списанный на землю, о небе.

— Ничего ты не понимаешь, не знаешь, — упрямо заявила я и отвернулась, давая понять, что разговор окончен. Нечего мне в душу лезть. — Психолог!

Мужчина улыбнулся и посмотрел на меня так, будто я сказала чушь.

Но это-то понятно, не понятно другое — откуда он взялся и кто такой? Меня очень нервировало его сходство с Павлом, заставляло мучиться в догадках и плавать в бесплодных иллюзиях: а если это, правда, Павлик? Чудом выживший, нашедший меня? От этих мыслей и больно, и сладко, но боль слишком сильная, а сладость с горчинкой несбыточных надежд.

Конечно, чудеса случаются, но не со мной, не в моей жизни.

«Жаль…» — не сдержала вздоха.

И почувствовала, как рука мужчины накрыла мою, чуть сжала ладонь:

— Самое плохое позади, теперь все будет хорошо, поверь.

Интересно, о чем он? Что вообще думает?

И отчего так хочется ему поверить? Первому после Павлика, единственному за прошедшие шестнадцать лет. Насколько же меня покалечило, если могу симпатизировать лишь такому же искалеченному, ненормальному с нормальной точки зрения?

ГЛАВА 7 Павел, Олеся, Кандагар

Он ругал сержанта — забурели братья-славяне, распоясались, салабонов «строят», как падишахи евнухов. А те только из учебки, пороха не нюхали, зеленые — и по сути, и по цвету лиц…

Чендряков щурился, кривил губы, выслушивая старлея, и было видно, что не впрок нотация. Влетело сержанту в одно ухо, в другое вылетело.

— Хорош подчиненных строить, Паша, глянь лучше туда, — толкнул в плечо друга Женя Левитин, кивнул в сторону бетонной площадки, а там…

Шлыков забыл о чем говорил. Он вообще все забыл. Бывает же такое! — удивлялся потом сам себе, а тогда ничего не думал, только смотрел: две девочки-малышки волосы поправляют, что ветер от поднявшейся вверх «вертушки» разметал. Одна руки на груди сложила, настороженно на столпившихся бойцов поглядывая. И видно, грозной хочет выглядеть, да в глазах испуг, неуверенность и на щеках румянец. А вторая по головам обалдевших мужчин пробежала и в небо уставилась огромными синими глазами. От этих глаз у Павла что-то внутри дрогнуло и сухо в горле стало. И понимал: надо бы отвернуться, а то стоит дурень дурнем, на девчонку таращится, а вроде офицер, вроде не мальчик озабоченный, а не мог — как прилип насмерть. Женька спас, толкнул опять в плечо:

— Пошли знакомиться.

Шлыков бы с радостью, но как прикинул, что говорить что-то надо будет, а он, как сейчас, дар речи потеряет, только синеглазку увидит, и будет, как дебил последний, мычать да смотреть, рот разинув, так головой мотнул:

— Нет, дел много.

— Ну, смотри, мое дело предложить… сержанта дашь? Шустрый он у тебя, сгодится.

— Бери, — буркнул.

— Чендряков, слышал? Девушкам в модуле помочь и на стол что организовать. Приказ ясен?

— Так точно, товарищ старший лейтенант, — ухмыльнулся тот. Поняли они друг друга с Левитиным:

— Свободен.

Чендряков развернулся и потопал, руки в брюки:

— Разгильдяй! — отчего-то разозлился Павел.


Весь вечер он шатался по комнате. Он уже жалел, что не пошел с Голубкиным и Левитиным, но опять же, что там делать? Бухать? Здесь напиться не проблема. На новеньких девчонок смотреть? Так синеглазая до сих пор перед глазами маячит. И тлеет в сердце огонек надежды, что чистая она и глубокая, как глаза ее. И ошибиться так не хочется, потому и идти на пирушку, смотреть, как окручивают дурочек пацаны, а те верят той пурге, что Женька метет, и млеют, сдаются. А потом по стопам Галки, лишь бы у желающих шмоток да денег хватило.

Нет, не будет он ни вторым, ни десятым в очереди.

Павел пнул табурет и лег на кровать, прикрыл рукой глаза.

Какого ляда она сюда приехала? В дерьмо, грязь, кровь, смерть. Под пули или под начальство? За подвигами, мужем, великой идеей, стопкой чеков и афганок? Кому она на радость достанется? Как долго продержится чистота в синих глазах, наивность и трогательное детское любопытство?

Да ему-то какая разница?! Заняться нечем?!


Как ни ругал он себя за глупость, в голову втемяшившуюся, а справиться с собой не мог. Понесли его ноги к женскому модулю, да не вовремя — синеглазка-то с Чендряковым сидела, о любви да дружбе разговаривала. Павел развернулся, к себе ушел. Всю ночь промучился, пытаясь заснуть, да без толку — маяло его, как будто лихорадку подцепил.

А с утра Чендрякова за шиворот словил, оглядел припухшую губу с засохшей точкой крови и, усмехнувшись, пошел к Женьке. Отлегло с души.


— …Галка не вовремя приперлась. Обломала круто. А Голубкин, похоже, втрескался в комсомолочку, повезло Михе, — разглагольствовал Женька, пуская дым в потолок. Папироса тлела, наполняя запахом табака и без того прокуренное помещение.

Павел молчал, внимательно слушая. Знал, прерви дружка, и тот уйдет в сторону, переключится на опостылевший пейзаж, «духов», начальство, гребаных салабонов и батю своего, что мечтал сына в офицерском мундире увидеть.

— Барышню Викой зовут. Хохотушка. А формы… ножки стройные, грудь высокая, глазки хитрые. Газель. Вторая, конечно, лучше. Параметры, закачаешься: стройняшечка, гибкая, талия, грудь… блин, конфетка! Но, похоже, облом, Иваныч. Но временный!. Ничего, потихоньку, полегоньку можно и приручить. Плохо, блин, не пьет. Ха! Чендрякову губу прокусила, слышал? Целоваться полез. Во, выдала девка?! Ты как думаешь, долго ломаться будет?

Павел, довольный услышанным, прищурился в потолок, разлегшись на койке Голубкина:

— Посмотрим.

— Ты смотри, Паш, я первый, — предупредил, приподнявшись.

— Посмотрим.

— Ну, ты!.. — качнул головой, возмутившись, и тут же передумал обижаться, рукой махнул. — А хрен с тобой, знаю тебя, упертого, не свернешь. Только смотри, я подвинуть могу.

— Угу. Зовут-то как недотрогу?

— О-о, — раздвинул губы в улыбке Левитин и почти пропел, смакуя имя. — О-оле-еся.

— Олеся, — повторил Шлыков. Почему-то он так и думал, что имя у девушки особенное, как и она сама. — «Живет в белорусском Полесье кудесница леса Олеся, считает года по кукушке, встречает меня на опушке»…


День, два, десять… Не выходит из ума Олеся. Павел уже и так и сяк, а она никуда — и глаза ее сами ищут, и ноги в ту сторону, где она может быть, несут. И на боевых — Леся, и в столовке — Леся, и на дегустации нового сорта самогона — Леся. И, как ни уверял себя, что она быстренько роман с кем-нибудь закрутит — ничего подобного. Пацаны ее «сестрой» величают, а это многое значит. Выходит, правильная девочка. Но такой защита нужна крепкая. Чендряков с компанией своей за нее горой. Снесло голову сержанту напрочь. Только слово о ней похабное услышит — в зубы без разговоров. Парни притихли, шуточки свои при себе оставили и только глаза о девчонку мозолят. И Шлыков с ними. Дурак дураком — смотрит на нее и дышать боиться, и только вздыхает. И все думает, как бы он ее обнял, прикрыл от чужих глаз, в Союз увез. Женился! И какая же она хрупкая, и какая же она маленькая, девочка глупенькая, ребенок совсем… Разве место таким на войне, в грубом обществе осатаневших от боли и грязи мужиков? Ведь обидеть могут и не желая и не думая — изломают, погасят искорки в глазах. И как помочь, как уберечь?

«Паранойя», — решил Шлыков. И сдался. Познакомиться? Страшно. Слухи ходят — бойкая она, идеалистка наивная. И как он к ней подойдет? Что скажет? Что ни придумает — все глупым кажется. Обрежет его Фея на первом же слове и пошлет, как остальных, в дальний путь, причем так, что и сам не поймешь, а уже пойдешь…

Месяц маялся, ждал, смотрел, не решаясь приблизиться. За сомнения еще цеплялся — может, не та она, что ему показалась? Но как ни посмотри, кого ни послушай — даже коричневый песок под ее ногами — золото.

Минометный обстрел все решил. Кто-то сдуру бросил: Фею зацепило. Павел рванул в медчасть, не чуя ног. Распахнул дверь, и Олеся ему на руки и рухнула. В первую минуту Шлыков думал, что умрет вместе с ней, а потом дошло — не ранена она. И он чуть не засмеялся, сообразив, что девочка крови боится. А как она стыдилась этого… Глупенькая, глупенькая… Всю жизнь бы он с ней просидел рядом, за руку держал, да в глаза смотрел. В глазах ее утонуть можно, а рука махонькая, хрупкая…

Сутки Павел, о ней вспоминая, вздыхал и сжимал свою, словно до сих пор Олесина ладонь в ней. И понял в тот миг — влюбился. И славно, потому что стоит Олесенька и любви, и счастья, и жизни. И еще одно понял: не отдаст ее никому, костьми ляжет, а сохранит вот такой чистой, глупенькой девочкой и живой, живой во что бы то ни стало. Теперь ему было понятно, отчего Свир бухает и Кузнецов. И страшно стало от мысли, что погибнет Олеся вот так же, как их любимые, от шальной пули.

Слух о том, что Головянкин чуть сестренку не снасильничал, быстро облетел бригаду. Шлыков случайно услышал и, если б не Левитин, убил бы замкомбрига прямо тогда. Но ему мозги быстро вправили. Женька знал, на что давить. Павел всю ночь Олесю сторожил, а утром, выходя на боевое, понял, что зря друга послушал и не прибил замкомбрига. Этот подонок удумал девчонку с ними на боевое кинуть, отомстил, сука.

Павла колотило от ярости. Ему казалось, он поседеет за тот поход. И убить не знал кого — то ли Головянкина, то ли Олесю, которая от большого ума принялась под пулями метаться, вытаскивать ребят… Павел бил «духов» и все боялся опоздать.

Тот бой все и решил. Женька говорил: не лезь, узнает Головянкин о ваших отношениях — лететь тебе в Союз «грузом двести» и ей рядом. Сгноит обоих. А пока вроде некого и не за что. Если ничья, то зацепить ее нечем и беситься особо не с чего — притихнет. Но Павел понимал: притихнет замкомбрига ненадолго. И хотя друга послушал, боясь навредить Лесе, был настороже. Нарезал круги рядом с ней, посматривал, слушал и прикидывал, как убрать Головянкина. Не даст эта гнида жизни Олесе, сломает — любому уже было ясно. А она доверчивая, наивная да импульсивная — думать страшно, что приключится.

Павел с ума сходил от желания, но, боясь навредить Олесе, не подходил, не лез, контролировал ситуацию со стороны, а уходя на боевые, оставлял за ней кого-нибудь приглядывать. Впрочем, пацаны и сами все понимали и в особых инструкциях не нуждались.

В тот день Паша только с «вертушки» спрыгнул, вернувшись с боевого, как об Олесином горе услышал. Понятия не имея, как она переживет, как выкарабкается, искал Олесю по всему городку, а нашел и понял — не отойдет от нее больше ни на шаг. Поженятся, чтоб Головянкин губу закатал, и в Союз Лесю, в Союз, к матери. Она присмотрит, она сохранит…

Не успел, побоялся давить на Олесю, да и не мог — мягкий стал в ее руках, как воск перетопчивый. Только запах ее волос, только глаза, лукавый смех и нежность — как от такого откажешься? Чего ради этого не сделаешь? Какой Головянкин? Какая война?..

Сколько раз он потом клял себя за эгоизм! Сколько раз мечтал вернуть все хоть на минуту, хоть на миг…


Задание дали, но сами-то понимали, что выполнить его невозможно. Вечером в пасть к «духам», туда, где каждый камень им знаком, пристрелян, а бойцы в темноте будут вгрызаться в скалы и гибнуть, кляня всех и вся…

Шлыков молча выслушал приказ и, сообразив, что их как пушечное мясо бросают на верную смерть, не стал даже прощаться с Олесей, чтоб она чего-нибудь не заподозрила. Хватит любимой переживаний, и так никого не осталось — только он.

Он ушел, мысленно пообещав: не знаю как, но выживу и вернусь.

«Вертушки» взмыли в небо. Шлыков долго смотрел на городок, надеясь еще увидеть его и жалея о том, что не успел. А потом посмотрел в небо, как это любит делать его Леся, и прошептал: «Олеся… так птицы кричат в поднебесье — Олеся, Олеся, Олеся. Останься со мною, Олеся»…


Сколько раз он читал, что любовь способна спасти человека. Но разве верил?

… «Духи» лезли со скал, с камней, из каждой щели. Ребят гнуло и косило, размазывая о скалы. В небе догорала ракета. И не было надежды, и не было выхода из тупика, в который закинули пацанов. Вспышки, грохот и вой…

Малыш, салабон из новеньких, вжался в валун и, зажав уши, выл в небо. Левитин только выглянул из-за камня — лег с дыркой во лбу. Снайпер снял. Не бой — бойня.

Куда пробиваться, куда отходить? И зачем их вообще сюда кинули?

Боекомплект израсходован, больше половины бойцов убито. И хоть зубы сотри от бессилия, хоть гранит грызи — ничего не изменить. «Духи» зажали в кольцо, и подмоги не будет.

— Сдохнем здесь все, — зло бросил Лазарев, сплевывая кровь наполовину с песком.

— Значит, так надо, — ответил Шлыков, сильнее сжимая АКМ. А что еще ответишь?


Может, конечно, и не любовь Олеси его спасла, а матери. Поставила та вовремя свечку да помолилась от души. Но умирал Шлыков, не о матери думая, не о Родине или возвращении в часть — о пацанах, что гибли один за другим. И еще одно не давало покоя — злость на «духов», на козла Головянкина, который так бездарно угробил ребят, смешивалась с яростью на себя, бессильного что-либо изменить, спасти хоть кого-то. И опять вставала перед глазами Олеся.

Он упал, прикрывая Чендрякова, решившего геройски погибнуть. Граната и выстрел остановили Павла. Пуля попала в челюсть и, раздробив кость, вышла через щеку. Осколки впились в лицо и грудь. Шлыков рухнул лицом вниз на камни.

С ними случилось самое страшное, что могло случиться, — они попали в плен.

Чендрякова с простреленной рукой и Шлыкова с кровавой маской вместо лица и изрытой осколками грудью «духи» тащили в Пакистан. Павел не понимал, почему его не пристрелят. А Чендряков зло щурился, то и дело вполголоса ругаясь, помогал ему переставлять ноги:

— Держись, старлей, выкарабкаемся.

Павел так не думал, но вида не показывал, а говорить не мог совсем. Кожа клочьями свисала с лица, вызывая смех у душманов. Они с удовольствием тушили папиросы в ранах старлея и смеялись. Под «косяк» оно самое то, забава…

Сашка стирал зубы до корней от злобы и бессилия и, разжевывая хлеб, что иногда им давали, засовывал в рот Шлыкова.

— Держись, выкарабкаемся, — шипел на ухо.

Павел прикрывал веки, соглашаясь: обязательно. И думал: вот только б раны на груди поджили, а лицо?.. Неужели бросит его Леся, увидев таким? Нет, не из тех она, чтоб отвернуться, пройти мимо, сделав вид, что не заметила. Но сердце все равно леденело от одной этой мысли…

В холоде, голоде, под постоянными пытками и издевательствами они не сникли, не умерли. Чем сильней их пинали, тем больше они хотели жить и держались вопреки всему и всем — на одной лишь злобе, на одном желании отомстить.

Раны Павла на груди поджили, он мог уже двигаться, и больше не был обузой Сашке, а тот, наоборот, стал сдавать, слабеть. Рука перестала чувствовать и висела плетью. «Левая, — щерясь, посмеивался Чендряков, — значит, стрелять смогу!»

В ноябре произошло то, что обычно называют чудом, — отряд душманов взял в кольцо «Каскад». Павел и Сашка не стали ждать, решив, что это тот самый единственный шанс, когда либо грудь в крестах, либо голова в кустах, и устроили бой внутри. Они смогли завладеть оружием благодаря тому, что «духам» было не до них, да и не ожидали они, что эти двое, больше похожие на тени, чем на людей, способны взбунтоваться. Их попытались прирезать, а в итоге сами легли на камни.

Когда все закончилось, Павел сидел в обнимку с автоматом и улыбался. Сашка качнул головой:

— Не улыбайся, а, старлей? Очень тебя прошу — смотреть жутко. Прямо брат Франкенштейна…

Павел хрюкнул, прикинув, как вытянутся сейчас лица пацанов, что уже виднеются за камнями.


Потом была «вертушка», госпиталь, допросы особистов, дружеское похлопывание по ладони:

— В рубашке родились.

И скептицизм врачей, жалостливые вздохи сестричек — на Павла без содрогания смотреть было нельзя. Да он сам, увидев свою физиономию в зеркале, содрогнулся — сам себя не узнал, куда матери или Олесе. Да и зачем красавице такой ужас рядом?

Пошутил Сашка насчет Франкенштейна — у того личико было всяко симпатичнее.


Чендрякову ампутировали кисть и готовили к комиссованию. Шлыкова решили отправить в Москву, отдать в руки светилам лицевой хирургии. Нужно было что-то решать с Олесей, но Павел боялся, да и говорил с трудом, невнятно, противно гнусавя — носовые хрящи неправильно срослись и мешали нормально дышать, не то что говорить.

В метаниях меж «хочу», «надо» и «лучше пусть считает погибшим» прошло две недели. За это время он написал Олесе двадцать писем и… ни одно не отправил. Сашка только вздыхал и смотрел на него, то ли сочувствуя, то ли скорбя. И хоть пытался подбодрить, но слова выходили фальшивые, неубедительные, еще больше опускающие в пучину депрессии.

«Зачем я ей такой? Одним видом напугаю», — убеждал себя Павел, а сердце ныло: Олесенька, Олеся… Хоть бы на миг увидеть, хоть вскользь. Голос услышать, ощутить запах ее волос, за руку подержать…

Ни разу, ни на секунду у него не возникало мысли, что с ней могло что-то случиться. Ведь он жив, выжил ради нее, благодаря ей — значит, и с ней не может случиться беды.


Сашка и Павел курили на крыльце, когда привезли раненых. Каждый раз Шлыков в таких случаях стремился к приемнику, надеясь увидеть своих, нет, не раненых, а живых, здоровых сопровождающих: Вику, Веру Ивановну. И вот наконец повезло — они увидели Рапсодию.

Павел выжидательно покосился на Чендрякова, тот все понял и, спрыгнув через перила, пошел к медичке. Шлыков остался ждать, не желая показываться на глаза женщине в таком виде, и выкурил пачку «примы», в тоске и волнении ожидая вестей.

Прошел час, пошел второй. Рапсодия уехала, раненых разместили, оперировали уже, а Сашки все не было. Именно тогда в голову Павла и закрались страшные подозрения, но он подумал, что Леся, наверное, сошлась с кем-то или вышла замуж, поэтому Сашки нет. Он не знает, как это сказать старлею, который давно уже не начальник для него, а друг. Другу такие вести трудно принести — офицеру-то куда ни шло…

Шлыков выкурил последнюю папиросу из пачки и пошел искать Чендрякова. Тяни не тяни, а все к одному, и быстрее бы… Невыносимо плутать в дебрях переживаний, метаться от отчаяния к мечте. Он хотел ясности, пусть самой плохой, но четкой, чтобы знать — что дальше, чтобы решить наконец для себя — рискнуть проявиться или так и остаться для Леси погибшим. Хотя наверняка уже знает, что он жив… и не появилась. Вот и еще одно доказательство, что не нужен он ей, забыла. Олеся? Нет, она не могла, она не такая, как все, она любила искренне, честно, чисто…

Шлыков нашел Чендрякова на заднем дворе, тот курил и глотал слезы, вжавшись в стену, прячась от всех. Серое лицо, больной взгляд и трясущиеся руки можно было худо-бедно объяснить, но слезы? Павел без сил опустился рядом, ему показалось, что он оглох и потерялся. Ему было невыносимо страшно, что Чендряков сейчас откроет рот и озвучит то, что еще можно не знать, оставить в догадках, версиях.

Сашка молча вытер слезы и достал из-за спины бутылку водки, пустую наполовину:

— На, — протянул не глядя.

Павел взял, ничего не соображая и еще пытаясь поймать взгляд парня, уловить в нем не скорбь и боль, а презрение, злость.

— Помяни Лесю… светлая была девчонка…

Павла качнуло. Он сполз по стене и закрыл глаза: нет, пожалуйста, нет! Ее-то за что? Ее-то как? Нет, да вы что, братцы?

— Я говорить не хотел… один бы помянул… Какого рожна ты, старлей, приперся?!

Нет, Павел не упал, не завыл, он молча выпил водку, почувствовав лишь противный привкус теплого спирта, и уставился перед собой, слушая отрывистый рассказ Чендрякова:

— Застрелилась она… Нас в горы тащили, а она в это время… Головянкин, сука, надо было его положить, шмальнуть в спину, и по хрену на дисбат. Суки все. Кузнецов слышал, как Головянкин ее тобой шантажирует, мол, либо под меня, либо твой в горы. А мы уже там… И ведь, сука, Кузнецов, хоть бы заступился! Головянкин ее, падла… А она еще и о тебе узнала, что убили и… Ягода, гад тоже, пистолет ей дал. Она Головянкина застрелила, а потом в себя. Барсук ее прооперировал, шанс был выкарабкаться, а «вертушки» накрыли: одну — туда, другую — обратно. Нет теперь подружек — ни Вики, ни Олеси. Крындец, старлей… Свира на… Сейчас Батурин за комбрига, а Соловушкин замкомбрига. Кузнецова тоже на… и Зарубину по самое не хочу влетело. А какая, на хрен, разница?

У Чендрякова были одни маты. Злость и боль раздирали Сашку, а Павел словно перестал что-то чувствовать, заледенел — ни мыслей, ни слов. Тишина, пустота. И слез нет. Сердце как сжалось в комок, так и осталось камнем, и в нем, внутри, закрытая от всех Олеся смотрела в небо, смеялась над его прихотью купить ей красную кофту, доверчиво прижималась к нему, ища спасения от той грязи и боли, в которую окунулась с головой. Там она осталась живой, его.


Новый год он встретил в Союзе. Ему сделали нос и челюсть, сляпав кое-как из раздробленных, неправильно сросшихся костей, но вид от этого лучше не стал. Мать плакала, а Павлу было все равно. Ему вообще было все равно. Он жил по инерции, потому что надо, а зачем — даже не хотел задумываться. Год реабилитации был для него самым тяжелым. И не потому, что на него косились, шарахались как от чумного — плевать ему было на это, а вот на бардак, что творится кругом, вторя бардаку в его душе, — нет. Он не понимал, зачем воевал, за что их убивали. Он то пил, то душил сам себя виной за то, что не уберег Олесю, и хотя понимал — не мог, не смог бы, легче не становилось. Он то злился на нее за то, что она такая чистая, что не смогла пережить насилие, и все-таки с подобными взглядами на жизнь записалась служить в Афган. То плакал, грызя зубами подушку, кляня себя за то, что не отправил ее в Союз, не смог настоять и сохранить ее хотя бы для нее самой.

Вскоре он понял, что сходит с ума и сводит с ума мать и сестру, что рано или поздно либо удавится от тоски и грызущей его ярости на всех и вся, либо сопьется иди пойдет к браткам. И выбрал возвращение в строй, решив подучить честную пулю, а не трусливую удавку на шею.

Афган закончился, но закончилась ли война? Десять лет она шла там, а потом пришла в Союз, словно прилетела с последним раненым, словно вошла на Родину вместе с последним подразделением сороковой-роковой армии.

Кто-то из «афганцев», как называли теперь воинов-интернационалистов, честно пытался жить, как все, но контуженные в горах и степях Афганистана с трудом воспринимали действительность — их не понимали, их не принимали, а они хотели всего лишь справедливости. Но ее не было на просторах Родины, как не было в горах Кандагара, Джелалабаде и Кабуле. Кто-то от безысходности, кто-то не представляя себя иначе, как с оружием в руке, кто-то в надежде не получить, так взять силой, кто-то с желанием хоть что-то изменить, начали жить по своим, привычным им законам войны.

Шлыков, глядя на развал в стране и армии, видя, как мать пытается накопить деньги ему на пластическую операцию, пошел к своим. Поговорил с друзьями и братьями и встал в строй, освободив мать от иллюзий и пустых трат, а себя — от бездарной траты жизни. Руки, ноги, органы у него были целы, а что лицо страшное, так войне все равно…

Его миновало сокращение, благодаря тому же Зарубину и другим хорошим знакомым. Его ценили и не спешили убрать из армии.

Десять лет по всем «горячим точкам» в поисках пули ни к чему не привели — он жил, он жив. Да, он получил звание подполковника, смог сделать пластическую операцию, нашел свое место в ФСБ и даже перетянул к себе на службу своих братьев, но чем дальше шел, чем выше поднимался, тем меньше понимал, зачем шагает вообще.


Олеся…

Сколько было Лен, Кать, Оль, утех для тела, напоминаний самому себе — ты еще живой и рано или поздно очнешься, забудешь синеглазую Лесю, сможешь начать все сначала. Но ничего не случалось — память не отпускала, боль не притуплялась, и камень в груди оставался камнем, хранящим самую чистую и светлую любовь, что Павел испытал в своей жизни.

Может, женщины ему не те попадались, может, сам был скроен иначе, но ни разу за шестнадцать лет не дрогнуло в груди, не позвало, не потянуло навстречу. И он уже не надеялся, как в принципе и не хотел ничего — просто жил: вставал, работал, ел, ложился спать. День, ночь — сутки прочь. А там год, второй… Жил, но оглянись — и вроде не жил. Только задания, пули, смерти, игры с чужими жизнями во имя Родины, то ли во имя вышестоящих власть имущих. И получалось, что от сорока лет его жизни есть только те четыре месяца службы под Кандагаром, жаркое солнце, злые горы, кишащие душманами, коричневый песок и Олеся.

И думалось все чаще — а зачем продолжать ход, если главное уже позади? И повтора не будет, на какой бы виток спирали ни пошли события, и все пустота, суета, называй ее, как хочешь: долг, обязанность, служба Родине.

Страшно об этом думать, но еще страшнее понимать, что и долг, и Родина — это не герб, не флаг, не красивые речи, а погибшая Олеся, и мать, что умерла в августе. И зачем ты живешь — неясно, и зачем что-то делаешь — непонятно. По инерции, по привычке доживал отмерянное. Бессмысленное, как его ни называй. Он был словно дерево, подточенное изнутри жуком-древоточцем — снаружи крепкое и даже зеленеет, а внутри давно превратилось в труху, и очень удивляешься, почему еще стоит, ради чего держится, с какой радости зеленеет?..


Он спешил на похороны матери по телеграмме сестры и случайно, по привычке внимательно осматриваться, выцепил в толпе знакомое лицо. Уже на выходе память, сопоставив прошлое и настоящее, выдала портрет. Шлыков остановился и рванул обратно, еще не веря, что не ошибся, и очень надеясь, что его не посетила галлюцинация. Да и подумать — бред! Все эти годы, так или иначе, он возвращался к теме гибели Олеси. Судьба сталкивала его с людьми, помнившими то время, события, лица, и все они подтверждали — погибла.

Лет пять назад он обстоятельно беседовал с Барсуковым, который теперь заведовал отделением пластической хирургии и сделал Павлу новое лицо, приятное, молодое, но что за радость, если лицо вернули, а Олесю — нет.

Барсуков подтвердил то, что Шлыков уже знал, до мелочей изучив факты, — Леся вряд ли бы выжила, даже если б не грохнулась «вертушка». А вот Вика погибла странно — не вместе с подругой, а с «вертушкой», уже возвращающейся в бригаду, на глазах Голубкина. Это Павел тоже уже знал и даже виделся с Михаилом, который уволился из армии, стал депутатом городской думы. Он женился, растил двух сыновей и очень удивлялся, что Павел при своей должности и профессии не завел жену с детьми.

— Заводятся обычно тараканы или блохи, — бросил тогда Шлыков.

Вот так, вроде и служили вместе, и любили в одно время, а жизнь сложилась по-разному. Впрочем, Павел даже немного позавидовал Михаилу, который смог забыть, вновь полюбить, наладить жизнь.


И если б не та встреча в аэропорту, Павел, наверное, поддался бы уговорам сестры познакомить его с очень умной, доброй, хозяйственной женщиной. Но голова была забита другим. Та незнакомка так и стояла перед глазами, и он готов был поклясться чем угодно — это была Олеся. Уставшая, с потухшими глазами, блекло одетая — и все-таки живая, на удивление не постаревшая, стройная, синеглазая.

Он поднял все рейсы, но не нашел знакомой фамилии, имя же — Олеся — встретилось три раза. Одна оказалась дородной украинкой, вылетевшей в Москву с баулами больше нее самой, другая девочкой пятнадцати лет, третья двадцатипятилетней женщиной с ребенком. На всякий случай он скопировал списки пассажиров на рейсы Москва — Новосибирск и начал потихоньку проверять, не столько надеясь обнаружить Олесю, сколько успокоить самого себя и расшалившееся в пустой надежде сердце.


В ноябре дела службы свели его со старым другом Гариком Полонским, с которым еще в Кабуле лежали в одной палате на соседних койках. Вечером Гарик пригласил его к себе, познакомил с женой — красивой, обаятельной женщиной. Они пили коньяк, вспоминали прошлое, говорили о будущем. Гарик принялся показывать фотографии, рассказывая о своих армейских друзьях, потом переключился на сегодняшних знакомых, а Павел листал альбомы, внимательно разглядывая счастливые лица молодоженов, хронику чужой жизни в поездках на пикники, дачу, празднование дня рождения и Нового года. И вдруг — Леся!

Шлыков долго рассматривал снимок, на котором Олеся, какая-то озорная рыженькая девчонка и Маруся Полонская обнимались перед объективом у новогодней елки.

— Кто это? — ткнув в лицо Олеси пальцем, спросил Павел у Гарика.

— A-а, Изабелла, подружка Марусина. Понравилась? Хочешь, женим? Она холостая, одна девчонку поднимает. Баба хорошая, отвечаю…

— Подробнее можно?

— Действительно заинтересовала? — прищурилась Маруся на гостя.

— Очень. Красивая. Но хотелось бы знать подробности, прежде чем знакомиться. Мало ли…

— Понимаю, — закивала женщина. — Но бояться нечего, не знакомится она ни с кем. Я уже пыталась ее свести с мужчиной, но безрезультатно, пару раз встретилась и больше желания не проявляет.

— Может, не с тем знакомили?

— Да нет, положительный мужчина, добрый, умный, массажистом работает у нас, кандидатскую защищать собирается. Андрей Самохин. Помнишь, Гарик? Зинка у негр жена, взбалмошная такая, крикливая? A-а, — махнула рукой, увидев недоуменный взгляд мужа. На гостя переключилась. — Не в нем дело — в ней. Бэлла, как отца дочери похоронила, так одна и живет. Любит, видать, до сих пор. Она даже сюда уехала, чтоб о нем ничего не напоминало.

— Откуда уехала?

— Из Санкт-Петербурга. Тетка у нее там осталась.

— А, скажите, Маруся, в августе Изабелла в Питер ездила?

— Да, — немного удивилась вопросу хозяйка. — Дочь устраивала в институт, в августе домой вернулась. Девочка теперь там, она здесь, — и вздохнула непонятно отчего.

Павел задумался: как бы выпытать осторожно, не вызывая лишних вопросов у Полонских. Ведь не мог он ошибиться, не мог, но как же такое возможно? Двойник?

— Девочке-то сколько лет?

— Восемнадцать. Девятнадцатый пошел.

У Олеси был ребенок, и он того не знал? Ерунда. Она неопытна была в постели, девственница. Да и Барсуков сказал, что детей у Олеси не могло быть после операции — пришлось удалить поврежденные органы слева. А тот, что был, родиться не мог, по той же причине — удалили.

Тогда как же нарос ребенок?

Значит, не она?..

— Скажите, Маруся, а шрамов у Изабеллы нет? Слева на животе?

Женщина внимательно посмотрела на него:

— Странный вопрос.

— Понимаю, и все-таки прошу: ответьте, это очень важно для меня.

— Есть шрам. Послеоперационный рубец, как раз слева, — бросила и отвернулась. Видно, тема эта была ей неприятна, а Павел от ответа сам себя потерял. Плеснул полный бокал коньяка и выпил залпом под обалдевший взгляд Гарика.

Как же ты могла, как же ты, Леся… Глупая… милая…

— Что с вами, Павел? Разволновались… Знакомая?

— Нет, — бросил, играя желваками и еще не зная, чего хочет больше: пойти прямо сейчас к ней и сказать все, что думает, накричать, обвинить, выплеснуть все, что пережил, передумал за эти годы, а потом обнять и больше не отпускать. Или справиться с собой, сдержаться — познакомиться, как посторонний, и посмотреть на любимую, как она себя поведет, а потом признаться, кто он.

«Водевиль!» — тряхнул челкой и потер затылок.

— Расскажите о ней все, что знаете. — Он не просил, он приказал. Маруся выгнула бровь, оскорбленная и растерянная таким тоном. Гарик крякнул, переглянувшись с супругой:

— Ну ты, старичок…

— Извини, — сообразил Шлыков. — Но мне очень важно знать про нее все, только чтоб она не знала…

— Она что, в розыске? Опасная преступница? — не скрыла сарказма Маруся.

— Нет, обещайте, что не скажете ей, и я скажу, кто она.

— Но…

— Только так и не иначе.

— Будь по-твоему, — тут же согласился заинтригованный Гарик. Полонская же с минуту сверлила взглядом гостя, видимо, соображая, а не послать бы его по холодку в ночь и неопределенность? И все ж любопытство победило.

— Хорошо.

— Вам можно верить?

— Мне можно, и ей, если я сказал, — заверил Полонский.

— Я не настолько глупа, чтоб идти поперек спецорганов, — начала злиться бестактности Шлыкова женщина.

— Извините, Маруся, но может получиться путаница, которая приведет к волнениям, абсолютно не нужным в данномделе. Насколько я понимаю, она ваша подруга?

— Да.

— Давно дружите?

— Очень. Ляля, дочь Бэллы, девочка болезненная, я тогда педиатром на их участке работала, встречались чуть не каждый месяц, а то и неделю. Так и подружились. Шестнадцать… нет, пятнадцать лет уже, как они переехали к нам.

— Из Питера?

— Не-ет, — задумалась женщина, видимо, раньше об этом она не думала. А тут в свете интереса федерала приняла за странность. — Из Надыма, кажется.

— А девочке, сколько лет было?

— Три. Роды нормальные, в срок, — протянула задумчиво.

— Отец кто?

— Понятия не имею. Бэлла эту тему всегда обходила. Знаю, погиб до рождения девочки.

— Где?

— Не знаю.

— Фамилия?

— Да не знаю! У девочки и матери одна фамилия: Томас, девичья, Изабеллы. Не регистрировалась Бэлла с отцом ребенка.

— Но хоть как звали его знаете?

— Павел. Ляля «Павловна» по отчеству.

Шлыков забыл, о чем спрашивал. Он уставился на фото, пытаясь найти хоть малейшее сходство девушки с собой. Ноль. Это что получается: у него есть дочь, а он не в курсе?

Выходит, либо он ошибся, и никакая Изабелла не Олеся, и у него обман зрения, либо Олеся родила ребенка и записала на него.

— Ерунда какая-то, — нахмурился. — Она служила?

— Кто? — в унисон воскликнули Полонские.

— Томас.

— Где? — начала раздражаться Маруся.

— В Афганистане.

— Да вы что?! Нигде она не служила!

Гарик же не разделил мнения супруги. Взял в рот кусочек лимона, прожевал, задумчиво поглядывая на тарелки, и выдал:

— Могла.

— Что?! — возмутилась женщина, взглянув на мужа, как на ненормального.

— Могла, Маруся, — кивнул подтверждая. — Я тебе не говорил, как-то не думал всерьез, но подружка твоя больно крученая. Выдержка, хладнокровие. Сама себе на уме. Оружие знает. Помнишь, на пикник ездили, мужикам еще поохотиться вздумалось? Ну, какая охота в июле? Понятно, так постреляли в белый свет, как в копеечку. А Бэлла сначала винтовку в руки брать не хотела, а как взяла… Знает она, как с оружием обращаться, и стреляет очень даже хорошо. Не знаю насчет службы в Афгане или еще где, но не исключил бы. И мутное что-то есть, да, — качнул пальцем, глядя на друга. — Реакция. А еще взгляд. Сейчас — нет, но тогда, еще лет десять назад, меня ее взгляд сильно настораживал. Повидал я таких. Наш это был взгляд. Пацаны из Кабула прилетали именно с такими взглядами. А как-то, помню, сестрой ее назвал, так она побелела и глаза стали… зрачки большие, испуганные. Долго потом не приходила к нам, но… детей нам Бог не дал, Лялька ее, считай, наша дочь и сама Бэлла, что сестра. Ты чего интересуешься-то? Колись давай, не крути. Личное или служебное любопытство?

— Личное.

— Оп-па… — откинулся на спинку стула Гарик, разглядывая Павла. Маруся насторожилась, подалась к гостю:

— И что?..

— Если у меня нет склероза и не выжил из ума, Изабелла Томас — моя жена Олеся Казакова, которую вот уже шестнадцать лет я считал погибшей. Мутная история. Застрелила замкомбрига и застрелилась сама. А нас в это время в горах зажали. Потом плен. А когда «Каскад» нас вытащил, Олеси уже не было.

За столом воцарилась тишина. Маруся хлопала ресницами и морщила лоб. Гарик хмурился, потом взял бутылку и наполнил бокалы до краев.

— Да-а, старик, тогда ты вовремя появился.

— Поясни.

— Бэлла вбила себе в голову, что больна раком.

Павел обвел внимательным взглядом супругов. Маруся кивнула:

— Бэлла удивительно упрямая и замкнутая. Она иногда напоминает мне сомнамбулу — живет и будто не живет… А здесь при плановом осмотре обнаружили у нее уплотнение слева, вот она и решила, что у нее онкология. Я ее по всем светилам провела — нет ничего. Но она не верит, уперлась. У меня такое чувство, что она даже рада, что может умереть, и цепляется за придуманный диагноз. Что я только ни делала, как ни убеждала — ведь точно опухоль заработаешь. Она отмахивается и продолжает верить, чахнет, слабеет. И еще больше уверяется в том, что действительно больна. И вот-вот умрет. Поэтому та дочь и отправила подальше от себя, чтоб та не узнала. По клеточке ее от себя отдирала, извелась вся, и все ж склонила к мысли, что здесь ей не место, спровадила к тетке. Уговаривала я Бэллу — давай на обследование. Тоже нет. Одна надежда: устроить ей хорошую встряску, извилины на место поставить, чтоб нормально работать стали. Думала, влюбится, пройдет блажь. Она, словно Спящая красавица — просто засыпает, и все… Что она себе накрутила, почему и зачем, понять не могла. А уж что делать, вообще ума не приложу. А ведь жалко, хорошая она, но до чего ж упрямая. Губит сама себя и радуется! Ждет — когда же! Вы только представьте, Павел. Ужас.

Павел задумчиво смотрел на коньяк в бокале, молча выпил его и спросил:

— Она так и боится крови?

— Да. С нашатырем рядом стояла, когда кровь у нее из вены брали. Неужели вы и об этом знаете?

— Он же сказал…

— Не верю, быть не может! Она бы мне сказала! Мне бы она точно сказала! Да и что скрывать, зачем? От меня, самой близкой подруги?

— Есть такие вещи, которые и от себя порой хранишь в тайне. Я тоже очень долго забывал, что там было, Маруся, — вздохнул Гарик, сложил руки на стол и уставился на пустую бутылку коньяка: еще бы пару замахнуть.

Павел долго молчал, а потом спросил:

— Встряска, говорите, нужна?..

— Нужна. Причем на уровне шокотерапии, чтоб все негативные мысли из головы вылетели!

— Шокотерапия?

— Старик, если ты, правда, не ошибся, и меня чутье не подвело, то Бэлле такую встряску надо устроить, что и нам с тобой. Птицу стреляную криком не испугать, — заметил Полонский.

— Знаю, Олесю и раньше было трудно испугать.

— А сейчас тем более — горизонтально ей на все. Она смерть торопит, а зачем? Похоже тебе ответ только и известен.

Павел потер подбородок в раздумьях и кивнул, а потом нехотя рассказал, что произошло шестнадцать лет назад.

Тогда же, посовещавшись, они все вместе и решили, как разбудить Фею.

— Сможешь? — с сомнением спросил друг.

— Я больше ее не потеряю, — только и ответил Павел, и у Гарика отпали все вопросы и сомнения. Он лишь поежился:

— А я б, наверное, не смог. Размяк.

— Смог бы. Если б любил.

— Ты б сначала проверил, старичок, чтоб действительно путаницы не получилось.

— Проверю. Труда не составит. Хотя у меня сомнений нет.


И проверил. На сбор информации и уточнение ушло две недели. Чендряков собирал ее в Санкт-Петербурге, Павел пристально следил за Изабеллой-Олесей здесь. У него не было сомнений, что это она, но он не приближался, не спешил объявить о своем возрождении, пребывая в некотором смущении из-за многих аспектов дела. Павел порой злился на свою любимую, порой сомневался, что она вообще помнит о нем. Да и нужен ли ей человек из далекого прошлого? Сколько любимых было у каждого из живущих, но каждый ли из них помнил о них? Шестнадцать лет — большой срок, слишком тяжелое испытание на прочность чувств. Порой и меньший срок стирает память о лучших днях, самой крепкой привязанности.

Павел решил начать все сначала. Устроить Олесе встряску, а заодно узнать, помнит ли она его, а там, по ходу дела, и решить, открываться или нет. Он хотел, чтоб она жила, а не ломать ей жизнь. Помнит, нужен — откроется, останется. Нет — отойдет, как это ни тяжело, ни больно, и будет следить за ней со стороны, не проявляясь и не навязываясь.

Конечно, ему хотелось верить, что Олеся не забыла его, что любит до сих пор, но пройденный путь, опыт не давали увязнуть в иллюзиях, заставляя реально смотреть на происходящее.

Тринадцатого он подвел итог и зарезервировал номер в закрытом реабилитационном центре для прошедших «горячие точки» на себя и свою жену, получил отпуск и переговорил с психологом, который и посоветовал вернуть психику женщины в исходную точку — в привычное состояние стресса. И уже из этого состояния выводить ее пошагово, под контролем.

Четырнадцатого план был составлен и выверен.

Пятнадцатого Павел произвел выстрел. Именно это было для него самым тяжелым, потому что пуля была настоящая и целился он не в манекен…

ГЛАВА 8

Высокие стены, железные ворота, пропускной пункт. Мне показалось, что поверху бетонных плит не хватает колючей проволоки. Хотя сбежать отсюда будет трудно — тайга, глушь, зима.

Павел показал удостоверение крепкому пареньку в форме. Тот кивнул, и второй охранник открыл ворота.

— Это тюрьма? Психлечебница? — спросила я.

— Пансионат, — бросил мужчина, въезжая за ворота. — Предупреждаю сразу: видимая охрана — лишь десятая часть невидимой.

Что ж, спасибо за информацию.

Я внимательно осмотрелась: сквозь стволы елей и кедров можно увидеть берег заснеженного озера, деревянные домики шикарной архитектуры. Но мы въехали в подземный гараж высокого здания, похожего на гостиницу.

Мужчина поставил машину и повел меня к лифту.

— Красиво, — оценила я узкий диванчик в лифте и картину Рериха над ним.

Что-то дзынькнуло, и двери открылись. Ничего себе сервис!

Мы оказались в просторном холле. Налево, направо — коридоры, прямо — стеклянные двери главного входа, ковровые дорожки, уютные кресла, столики с газетами и напитками, стойка портье, но за ней стояла женщина в медицинской форме — белом халате с зелеными вставками и в зеленой шапочке. Очень представительная мадам, оценила я: гладко зачесанные светлые волосы, скромные сережки в ушах, легкий макияж, бесцветный лак на коротких ноготках, ухоженные руки без колец; гордая осанка, милая улыбка. У входа — дуб-охранник. Именно дуб — здоровый, высоченный, с сонно-равнодушной физиономией, взглядом серых глаз.

Павел положил на стойку перед женщиной удостоверение.

Та чуть не присела в реверансе:

— Здравствуйте, рады вас видеть, — пощелкала кнопки, выискивая что-то в компьютере, и подала ключ. — Ваш номер — двести семнадцатый. Как насчет ужина?

— В номер.

Мужчина сгреб ключ и удостоверение и подтолкнул меня обратно к лифту.

— А если я сейчас закричу «похитили», что будет? — тихо спросила я его.

— Ничего. Персонал пансионата слышал и не такое.

Интересно…

— Очень специфическое заведение закрытого типа?

— Очень.

— Психи, неврастеники, буйные?

— Смотря, что ты вкладываешь в это понятие. — Павел вывел меня из лифта на этаж.

— А ты что вкладываешь? — Я огляделась: уют, тишина, изысканный интерьер.

— Тебе бы здесь понравилось. Шестнадцать лет назад.

— То есть?

— А ты вспомни себя после Афгана — поймешь. — Павел мельком взглянул на меня и открыл дверь с номером «217».

— Я не была в Афганистане, — процедила, нехотя проходя в номер.

— Изабелла Томас была в Афганистане, работала телефонисткой в бригаде полковника Шаталина. Получила ранение, комиссована. Вернулась домой в конце октября восемьдесят восьмого года. Я проверял.

— Значит, я не та Изабелла Томас.

— Давай не будем спорить, — поморщился мужчина, скидывая куртку. — Располагайся. Это твое место обитания на ближайший месяц.

— У меня работа. Я и так твоими молитвами пропустила два дня.

— Маруся тебя уволит.

— Маруся?.. — Понятно. Я плюхнулась в кресло, несколько раздраженная происходящим, уставилась на телефонную трубку, стоящую на столе. — Вы уже и это за меня решаете? Я вам не мешаю?

— Душ принять не хочешь? — спросил в ответ Павел.

— Полотенца нет.

— Здесь все есть. Полотенца, халаты, белье. Все: от зубной пасты до расчески. Но если что-то надо — скажи, будет. Телефон внутренний.

— Предупредил?

— Не злись, — навис надо мной, заглядывая в глаза.

Черт! В этом-то и соль — я не могла разозлиться на него по-настоящему и сама не понимала — почему. Ведь поводов хоть отбавляй: не только разозлиться — убить за все свершенное. А мне даже нравится этот мистер X и даже очень, если уж быть честной. А еще я, пожалуй, благодарна ему за возвращение к жизни, как это ни возмутительно звучит.

Наверное, я повредилась рассудком. Да, давно и бесповоротно, как любой, для которого стресс — норма, а норма — стресс.

Я вздохнула:

— Уговорил, пора в ванную, — может, после извилины на место встанут? Кстати, как это чудное место называется?

— Реабилитационный центр ФСБ.

— А почему здесь, а не на Канарах?

— Экологически чистое место, тишина, покой, безлюдность. Персонал — невидимки. Хвойный лес. Полезно для психики, восстановления нервов.

— Неясно, какое имеет отношение Маруся к данному заведению вообще и ФСБ в частности? — спросила, делая обход помещения. Три комнаты. Спальня с широкой кроватью, кондиционером, платяным шкафом, комодом, милыми шторками на окнах, светильниками, зеркалом.

— Никакого. Ни к тому, ни к другому.

— Гарик?.. — гостиную я уже видела: домашний кинотеатр, бар, кресла, уютный диван.

— Ответ тот же.

— Тогда чья идея устроить мне экстремальный отдых, в котором я не нуждалась?

— Общая.

— А зачем? — Третья комната: книжный шкаф, бильярдный столик, диваны. А где еще одна спальня? Или мы будем спать вместе? Или он поселится в соседнем номере? Или вообще уедет? Нет, это форменное свинство!

— Затем, что сама ты о себе позаботиться не захотела. И наплевала на близких.

— А «близкие» — это ты и Полонские? А забота — это выстрел, похищение, шантаж дочерью, пистолет у виска? — Я развернулась к мужчине.

— Изуверские игры доставили мне не больше удовольствия, чем тебе.

— Тогда зачем ты это делал?

— Чтоб Спящая красавица очнулась. Ты ведь прекрасно меня поняла.

— Ее будили по-другому.

— Это еще впереди.

— Ага? То-то я смотрю, спальня здесь одна. Надеюсь, ты не всерьез?

— Всерьез.

Он не шутил, я видела это по глазам, и так же понимала, что скорей всего сдамся на их милость, но… Паршивый прагматизм — а что дальше?

— Сними соседний номер, раз тебе не терпится стать прекрасным принцем.

— Нет, я останусь здесь.

На насильника он не похож, бояться мне нечего, но с его стороны, а как насчет себя самой? О, я чувствую, меня ждут большие сюрпризы.

— Ладно, обсудим позже.

— Уже обсудили. Как насчет душа? Ванная комната слева.

— А как насчет работы? С чего вдруг вы дружно решили меня уволить? А кто меня и мою дочь будет кормить?

— Я.

Вот как? — мои брови непроизвольно взметнулись вверх: ситуация все интереснее и интереснее. Мужчина, который не знает меня, которого не знаю я, фактически предложил мне выйти за него замуж. Напрашивается естественный вопрос: я похожа на идиотку или он недооценивает себя?

И нахмурилась: сейчас мне не разгадать этот ребус.

— Пойду-ка я в ванную, а ты пока подумай еще раз.


Я лежала в огромной ванне, смотрела в зеркальный потолок и приходила к выводу, что совсем не против пожить так месяц — прямо в ванной комнате, в теплой воде с пеной, с душистым запахом полевых трав. На полочке у стены стояли ряды других пен для ванн, гелей для душа, шампуней, кремов, красивые баночки, о назначении которых я могла лишь догадываться.

Подобное великолепие я могла представить, но взять за основу своей жизни? Нет, я не Золушка. Симпатичный знакомец, устроивший мне прогулку сначала по аду, а теперь по раю, конечно, может оказаться принцем, но не для меня. Искушение… Его я уже проходила и не повторю ошибки. И не важно, что сейчас мне предлагают райские кущи, а не смену фамилии офицера в приказе, суть-то одна — предать.

Может, кто-то и скажет: глупо хранить верность мертвому, но мне все равно. Я уже пыталась ему изменить — с Андреем. У нас так ничего и не получилось, но массаж был отменным, особенно кистей рук.

Я улыбнулась: знала бы Маруся, чем мы занимались…

Ах, Маруся, Маруся, что ж ты придумала? Как тебе вообще пришло в голову свести меня со столь странной личностью? Где ты нашла такого знакомца, который так возмутительно похож на Павла? Как склонила его на подобный шаг? Гарик помог? Да, он же знакомый подполковника.

Именно подполковника! Сорок лет, служба в ФСБ — и решиться фактически на преступление? Ради чего? Близких, попавших в беду? Как связано одно с другим?

Кто же ты, Павел?

А ты, Гарик?

Кому из вас пришло в голову проверить данные Изабеллы Томас? С чего и зачем?

A-а, реабилитационный центр! Маруся, как всегда, распустила язык и нажаловалась на меня мужу. И оба принялись спасать. Спасибо, други! А проще нельзя было?.. И к чему посвящать третьего в интимные подробности моей жизни, болезни? Или в последнее как раз не посвящали? Нет, конечно, иначе и в голову бы не пришло устроить мне беспрецедентный стресс, помноженный на шок, близкий к коллапсу всего организма. Да я чуть не умерла по дороге в этот элитный дворец восстановления после боев и сражений!

И вспомнила, что я еще жива, что я женщина.

Этого и хотели в итоге?

Я пошла за ответом к мужчине.

Он сидел в кресле перед сервированным столом и ждал меня, сложив руки на груди и поглядывая на заснеженные ели за окном. Как мило…

— Одежда. — Он кивнул на стопку целлофановых упаковок, лежащую на соседнем кресле.

— Спасибо, это кстати.

Легкие брючки, свитерок под горлышко, колготки и даже нижнее белье.

Н-да-а…


Через пять минут я уже сидела за столом в новом одеянии:

— Спасибо за наряд.

— Не за что. Ешь.

— Обязательно. Но мне больше хотелось бы услышать правду, о том, что происходит, чем вкушать деликатесы.

— Так и не смогла прийти к какому-нибудь более или менее правдоподобному умозаключению?

— Признаюсь, обессилела на попытке связать тебя и Полонских с кутерьмой, что вы устроили, и найти этому внятные объяснения.

— Самые простые, я уже говорил.

— Говорил, что вместе с Гариком лежал в госпитале, но если б ты поддерживал с ними отношения и после, я бы знала.

— Я редко появлялся в вашем городе, и то все больше по делам.

— А здесь пересеклись по личному вопросу? Как раз по теме беды, в которую попали твои близкие?

— Не совсем.

— Так что там с близкими? Или ничего не было и ты специально путал меня?

— Нет. Но думаю, беду мы с тобой миновали.

— Ага. Еще одна загадка? Ладно, начнем сначала. Когда ты с Гариком встретился?

— В конце ноября.

— И после откровенной беседы озабоченные моей судьбой супруги Полонские решили выдать меня замуж за тебя? А ты согласился. Вопрос: почему? Ноябрь подействовал?

— У тебя будет время подумать и ответить на него самой.

— Извините, Павел, вы, бесспорно, приятный мужчина, но первое — не производите впечатление романтика и умственно отсталого, второе — вытекает из первого. Симпатичный, крепкий, приятный мужчина, подполковник, судя по всему, очень успешный человек, ни с того ни с чего вдруг, мало решается познакомиться с неизвестной ему женщиной, так еще и прилагает титанические усилия, чтоб наша встреча оказалась незабываемой. Устраивает кражу, прессовку, привозит в закрытый центр федерального значения и фактически делает предложение. Простите, я несколько теряюсь в определениях о сути происходящего. Все это кажется надуманным и тревожит. Я абсолютно не верю в вашу лояльность. Наоборот, уверена, что вас очень, очень заинтересовали. Должна быть веская причина вашим поступкам. Огласите ее, пожалуйста, чтоб я могла хотя бы спокойно поесть. Раз за двое суток.

— Опять на вы? Перестань.

— Да, прости. Так ответишь?

— На какой вопрос? Кому в голову пришло устроить тебе встряску? Марусе… Но зная тебя, ее план пришлось глобально изменить. Уже мне. Она мыслила как обыватель, нормальная женщина, но ты…

— Ненормальная?

— Мы все ненормальные в какой-то степени. Но наша с тобой степень неадекватности одна, поэтому ясна мне…

— Зачем ты устроил этот цирк?

— Затем, чтоб ты перестала искать смерти и придумывать себе несуществующие болезни. Надеюсь, ты поняла, что смерть и так всегда рядом, стоит ли ее звать?

— Вот она, врачебная конфиденциальность! — я почувствовала себя идиоткой и голой одновременно. — Маруся чокнулась на всяких методиках: чаях, китайской медицине, акупунктуре! Но я молчала… Знакомства? Пускай тешит себя, я даже согласилась на встречу с ее протеже. Милый мальчик. Но Бог знает, кому докладывать о моем здоровье? С какой стати?! Что за новую методику она вычитала?! Что вообще?!.. Я придушу ее за все разом!..

— Полонская очень любит тебя и переживает. Перестань прятаться в собственную скорлупу и наслаждаться болью. Подумай хоть раз о родных: о той же Марусе, о дочери, о тетке и других людях, которым ты нужна. У тебя ничего нет, но видно, именно это тебя и не устраивает. Человеческий организм всего лишь марионетка, главное мозг, психика. Тебе надоело жить, и ты придумала себе злокачественную опухоль, и неважно, что у тебя нет и доброкачественной. Ты знала, что делала — раз нет, нужно дать команду, чтоб была. Нужно было избавить тебя от навязчивых мыслей. Организм сам способен справиться с болезнью, если заставить его жить на грани срыва, а потом указать путь и цель — все глупости пройдут.

— То есть это ты решил устроить нападение киллера, тем самым излечить меня от крена в голове?

— Я решил напомнить тебе о близких, которых ты предаешь. И держал ситуацию под контролем.

— Каким образом? Капсулами?

— Витамины. Очищающий и восстанавливающий комплекс. Местные светила порекомендовали. Так что зла на подругу не держи, она понятия не имела, что я возьму тебя в заложницы, а не в любовницы. Конечно же, я проконсультировался, прежде чем устраивать серьезные испытания. Психолог, которому я обрисовал тебя, правильно предугадал события. Сейчас остается пройти реабилитацию, проверить последствия стресса…

— Странные у вас методы лечения. А психолог местный, да? Тоже слегка сдвинутый?… И как ты можешь говорить кому-то о человеке, которого не знаешь? Или мы встречались, да я запамятовала?

— Встречались.

— Где, когда? Да оставь ты шницель!

— Я голоден, — пожал плечами.

— Я тоже. Информационно. С чего вдруг ты проникся ко мне заботой и вниманием? Мы встречались? Я что-то не припомню…

— Амнезия? Сомневаюсь. Учитывая, что ты приписала мне дочь. Представь мое удивление данным фактом. А вообще… вообще, тебя нужно поколотить, желательно розгами. Я подумаю на эту тему.

Я хлопала ресницами и поняла, что непоправимо отупела. В голове мелькнула мысль, но я быстро ее прогнала, потому что тогда и я бы с удовольствием кое-кого поколотила.

— Какое отношение ты имеешь к моей дочери?

— А она ко мне?.. Очень интересно. Записываешь меня в отцы и спрашиваешь, какое я имею отношение к девочке! Откуда ты ее взяла?

Нет, он точно чокнутый. Я начала злиться:

— Если ты тезка с отцом моей дочери, это не значит, что все Павловны в России твои дочери! И что за глупый вопрос — «откуда берутся дети»?

— Три варианта: естественное зачатие, искусственное и усыновление. Какой из них? И насчет отцовства: ты сама сказала, что ее отец — Павел Шлыков. То есть я.

Я потерялась. Смотрела в лицо, что стало близким за дни общения на «острие ножа», и чувствовала, что схожу с ума. Моя психика сыграла со мной гадкую шутку: я смотрела на этого Павла, а видела того и боялась, что сейчас упаду в обморок, как впечатлительная гимназисточка.

— Тебе нехорошо? — забеспокоился мужчина.

— Ты шутишь? — прохрипела я. — Продолжаешь издеваться?

— Перестань упрямиться, Олеся, ты прекрасно поняла, о чем речь. Я не против дочери, и ни в чем тебя не виню, но мне очень жаль, что шестнадцать лет мы провели врозь. Я не мог вновь потерять тебя, Олеся…

Кто?!!

Кажется, я умерла. В голове помутилось, стало нестерпимо душно. Я рванула ворот водолазки — перед глазами поплыли предметы, испуганные глаза Павла. Павла!!

— Не говори, что не узнала меня… — Тихий голос прошелестел совсем рядом.

Все, финиш! Больше мне не выдержать…

— Олеся!!


Я лежала на постели и смотрела на Павлика. Он сидел рядом, держал меня за руку и гладил по голове, как маленькую девочку:

— Не пугай меня больше, пожалуйста.

Я сошла с ума.

— Не смотри на меня как на привидение. Я жив и ты жива, а еще у нас есть дочь. Кстати, я вызвал ее на новогодние каникулы, мне пора с ней познакомиться, ты как думаешь?

— Павлик…

— Да, Олеся, это я. Я же обещал, что всегда буду рядом, и вот я с тобой. Мне казалось, ты узнала меня.

— Но не могла поверить, боялась… Где же ты был? Мне сказали, ты погиб.

— Я знаю, что тебе сказали. Я знаю все и отвечу на твои вопросы и расскажу о себе, о тех шестнадцати годах, что мы провели врозь. Если захочешь. Рассказ займет минут пять. Потому что я не жил эти годы так же, как и ты. И, может быть, ну его, прошлое?.. Зачем нам оно, Олеся? Давай думать о будущем, вместе. Так получилось, что мы не можем друг без друга. Думаю, ты не подозревала об этом, как и я. Если б знал, что ты жива, давно бы нашел. Надо же было вам устроить такую путаницу…

Я боялась шевелиться, говорить и спугнуть тем минуты блаженства, видение, что было явным, но никак еще не укладывалось в голове.

— Я никогда не верил медицине, но всегда верил в человеческий фактор. Тебе, в тебя. Ты такая сильная и слабая одновременно, что я не удивился, узнав от Полонских о том, что ты с собой делаешь. Но все позади, теперь я буду рядом и не дам тебе идти на поводу глупых мыслей. Ты нужна, ты очень нужна нам: мне и нашей дочери. Выходи за меня замуж.

— Придется жить, — улыбнулась я невольно, во все глаза разглядывая своего любимого.

— Да, и стать офицерской женой. Тяжелая должность.

— Привыкну.

— Придется. Не оставляй меня… — Он прижал мою ладонь к своей щеке и тихо прошептал: — Прости за все.

Я улыбнулась в ответ: разве я обижалась?

И прижалась к Павлу:

— Это ты прости меня.

Он улыбнулся. Обхватил мое лицо ладонями и тихо пропел:

— «Олеся, Олеся, Олеся, так птицы кричат, так птицы кричат в поднебесье… Останься со мною, Олеся»…

Его губы накрыли мои, и я вспомнила вкус его поцелуя.

А, впрочем, забывала ли?

ЭПИЛОГ

Ляля обрадовалась появлению отца в своей жизни и очень быстро подружилась с Павлом. Он, узнав правду о девочке, поцеловал меня в висок и поблагодарил за дочь. Он был счастлив, а что уж говорить обо мне… Любовь накрыла нас с головой, заставив вспомнить молодость и безмятежную радость от близости любимого. Нежность поселилась во взглядах, вытеснив печаль и боль от прошлых ошибок.

Сейчас самые дорогие мне люди играли в снежки, дурачась, как дети. А я, чуть приустав, села на крыльце рядом с Сашей Чендряковым, который, оказывается, все эти годы работал вместе с Павлом и принял активное участие в афере моего мужа. И пока я приходила в себя, привез в пансионат Лялю. Он нисколечки не изменился — лишь чуть поседели волосы на висках да потерялся кандагарский загар. Что не удивительно — Афган остался в далеком прошлом. Но как и шестнадцать лет назад, Сашка спросил, лукаво щурясь на солнце и пыхтя сигареткой:

— Как оно?

— Что «оно»? — улыбнулась я, поглядывая на Павла и Лялю.

— Жизнь.

— Замечательно!

Я рассмеялась от души и посмотрела в небо — огромное, чистое, светлое, как наша с Павликом любовь.

27 декабря 2005 г.

25 января 2006 г.


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Те, кто приехал на заработки, за чеками Внешпосылторга и афганками, шмотками.

(обратно)

2

Неофициальные жены военных. Те, кто приехал за женским счастьем.

(обратно)

3

Патриотки, идеалистки.

(обратно)

Оглавление

  • ГЛАВА 1
  • ГЛАВА 2
  • ГЛАВА 3
  • ГЛАВА 4 Я, Павел, Кандагар
  • ГЛАВА 5
  • ГЛАВА 6
  • ГЛАВА 7 Павел, Олеся, Кандагар
  • ГЛАВА 8
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***