Приключения знаменитых первопроходцев. Азия [Луи Анри Буссенар] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Луи Буссенар ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЗНАМЕНИТЫХ ПЕРВОПРОХОДЦЕВ АЗИЯ

ГЛАВА 1

ПЕРВЫЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ В ИНДИИ
Васко да Гама. — Мишель Фроте и Франсуа Гране. — Карон. — Франсуа Мартен.


Следует углубиться в седую древность, чтобы составить четкое представление о том, как приближалась Европа в различные эпохи к огромным владениям в Индии. В самые отдаленные времена, даже до Александра[1], завоевательные походы между двумя частями Евразийского материка вели к довольно частым сношениям. Во всяком случае, в течение длительного периода, обнимающего сотни и сотни лет, походы чаще всего были случайными и всегда недолгими.

Конечно же, воображение жителей Запада сплошь да рядом крутилось вокруг чудес, которыми изобиловал этот солнечный край, манивший завоевателей и путешественников ослепительным сиянием золота, роскошных тканей и драгоценных камней. Кроме того, внимание и алчность торгового люда привлекали пряности, столь щедро произраставшие в этой волшебной стране. Но, несмотря на все сильное тяготение к Индии, сообщение с нею, проходившее через малоизученные и негостеприимные земли, приобрело некоторую регулярность, а также стало сравнительно безопасным, только с 17 мая 1498 года, когда Васко да Гама проложил морской путь в Индию.

Король Португалии, понимая все значение открытия мыса Бурь, которое совершил в 1486 году Бартоломеу Диаш, решил организовать знаменитую экспедицию, покрывшую славой Васко да Гаму и почти полностью заслонившую немалую заслугу Диаша.

Эскадра из трех кораблей, чей экипаж насчитывал сто семьдесят три человека, снялась с якоря из Лиссабона 8 июля 1497 года, обогнула Африку, посетила Малинди и острова у восточного побережья этого материка, а через десять месяцев и несколько дней после своего отплытия прибыла в Каликут[2].

Прием у повелителя Каликута был сперва очень сердечным; но, видя, что иностранные моряки привезли ему вместо редких металлов и драгоценных камней отрезы материи, сахар, одежду, мед, он сменил милость на гнев и стал обращаться с пришельцами очень небрежно, со всей надменностью индийского царька.

Потребовались долгие переговоры, чтобы добиться разрешения на высадку и на обмен привезенных товаров на местные продукты. Продав или обменяв свой груз на скорую руку и дождавшись благоприятной погоды для возвращения, Васко да Гама решил больше не медлить. Но ему еще хотелось для полноты своего триумфа привезти в Европу несколько местных жителей. Возникли новые затруднения. Подданные саморина[3] ни за что не желали подниматься на борт кораблей из страны заходящего солнца. Гама нашел быстрое и радикальное решение: он захватил в плен группу туземцев и силой погрузил их на корабль. А затем снялся с якоря. Местные суденышки пустились за ним в погоню. Чтобы избежать столкновения, он поспешил их потопить.

На родине Васко да Гаму бурно приветствовал весь народ, от короля Мануэла он получил вместе с ежегодной пенсией в три тысячи дукатов титул великого адмирала.

В 1500 году, то есть на следующий год после возвращения прославленного моряка, король поручил Альваришу Кабралу основать в Индии португальские торговые конторы. Миссия Кабрала, получившего рекомендации действовать с большой осторожностью, потерпела полное фиаско. В своем отчете о путешествии он настаивает на том, что появление португальцев и их поведение в новой стране должны опираться только на силу. Итак, шла речь о попытке завоевания, а это требовало опытного флотоводца, искушенного и доблестного в военных делах человека, способного на все, не отступающего перед любыми средствами. Выдвигалось имя Васко да Гамы. Без колебаний он согласился выполнить нелегкую задачу и принял командование третьей экспедицией, на сей раз намного более внушительной: к отплытию готовилось двадцать кораблей. Комплектуя экипаж, Васко да Гама принимал всех авантюристов, посулив им быстрое обогащение, лишь бы это были храбрые люди, способные к любой работе.

Прибыв на рейд Каликута, Гама без всякого предупреждения беспощадно бомбардирует город в течение трех дней, сжигает все торговые суда, отказывается принять делегацию принца и подвергает город жестокой осаде. Затем он направляется в Кочин, где индийский владыка, полностью капитулировав, принимает его как победителя, подписывает все навязанные ему соглашения и предоставляет португальцам полную свободу, все мыслимые монополии на торговлю.

После этого Гама возвращается в Каликут с единственными судном, атакует флот растерянного саморина, обращает его в бегство, захватывает два корабля со множеством драгоценностей, берет курс на Европу и прибывает в Лиссабон 1 сентября 1504 года.

Будучи пионером колонизации, основав поселения, которым судьба сулила долгую жизнь, Васко да Гама принес своей стране неисчислимые выгоды. Прежде всего он обеспечил Португалии путь в Индию и монополию на торговлю пряностями. Кроме того, великая и гордая торговая республика Венеция, снабжавшая всю Европу восточными товарами, была разорена в короткий срок и пришла в глубокий упадок. Наконец, торговые пути европейцев через Средиземное море уступили место более надежным и прямым путям через Атлантический океан.

Жуан III, наследник короля Мануэла, возвел Васко да Гаму в сан вице-короля Индии, и тот, несмотря на возраст и физические недуги, приобретенные на службе отечеству, немедленно принял новое назначение.

Девятого апреля 1524 года он покинул родину, которую ему уже не суждено было увидеть. По прибытии в Кочин тяжелая болезнь сразила Васко да Гаму. Он передал полномочия Энрики да Минезишу, своему заместителю, заставил офицеров дать клятву верности избранному наместнику и ушел из жизни при полном сознании.

Тело его привезли позже в Португалию и торжественно предали огню в городе Видигейра, чье название присоединилось к графскому титулу завоевателя.

Удивительная вещь: пока португальцы обогащались подобным образом, Англия, столь ненасытная в захвате новых территорий, и Франция, так отважно несущая в дальние края огонь своей цивилизации, буквально плелись в хвосте и упустили богатейшие новые земли.

Лишь столетие спустя две эти державы начинают фигурировать среди наций, которые ведут значительную торговлю с Ост-Индией.

Это происходило как бы на ощупь, с величайшей осторожностью, под угрозой жестоких просчетов и провалов, как случилось, например, с одной из первых серьезно организованных французских экспедиций.

Дело было в 1601 году, едва лишь год спустя после жалованной грамоты королевы Елизаветы, дававшей английским купцам привилегии на торговлю в новых странах.

Перед лицом невероятного обогащения португальцев, которые продолжали процветать, торговцы Сен-Мало, Лаваля и Витре, объединившись в ассоциацию и презрев недостойную бездеятельность французского правительства, решили тоже испытать судьбу и любой ценой, идя на любой риск, добиться успеха в Ост-Индии.

С этой целью они зафрахтовали два корабля: «Круассан», водоизмещением четыреста тонн, и «Корбен», водоизмещением двести тонн. Во главе экспедиции стали смельчаки Малуен, Мишель Фроте и его заместитель Франсуа Гране — все горожане Сен-Мало.

Отчалив от бретонского берега 18 мая 1601 года, корабли добрались к 1 июля до Мальдивских островов, где напоролись на грозные рифы, столь опасные для моряков XVII века.

«Едва рассвело, — повествует интересный и содержательный отчет Мартена де Витре, историографа экспедиции, — как мы увидели многочисленные отмели и острова, именуемые Мальдивами, и нашим взорам предстал в четверти лье от нас злополучный “Корбен”, потерявший грот-мачту. Его швырнуло на мель, он застрял безнадежно, и разъяренные волны свободно перекатывались через бизань[4]. Вторая мачта еще торчала, но вскоре свалилась и она. Это зрелище привело нас в содрогание: мы ничем не могли помочь гибнущим товарищам. Оставалось только надеяться, как бы нам, все еще находившимся в опасной близости от рифов и островов, не повторить судьбу “Корбена”…»

«Круассану» удалось избежать катастрофы, но на обратном пути его не пощадили бури у мыса Доброй Надежды. Сбившись с дороги, исчерпав провиант, с пустыми питьевыми баками, он носился, полузатопленный, по воле волн.

Обстоятельства выглядели тем серьезнее, что, даже успокоившись, море оставалось непредсказуемым и грозным.

«Мы опасались, — продолжает Мартен де Витре, — как бы судно не треснуло под нашей тяжестью, когда вдруг заприметили три фламандских корабля, что послужило нам некоторым утешением. К вечеру мы приблизились к ним. Рассказав о своих злоключениях фламандцам, мы попросили их принять нас на борт и, согласно морскому обычаю, обещали поделиться с ними нашими товарами».

Добрые фламандцы, которым не терпелось заполучить всю добычу целиком, охотно пришли французам на помощь.

«В конце концов нам удалось перегрузить на их корабли и то, что каждый хранил для себя, а потом довелось отдать им наше судно на разграбление. Впрочем, бедный “Круассан” спустя недолгое время наполнился водой и затонул на наших глазах».

Итак, и этот корабль постигла участь не лучшая, чем «Корбена», и усилия отважных моряков не увенчались никакими успехами, ибо они лишь обогатили восточными товарами три фламандских корабля.

Как замечает Мартен де Витре, моряки и пассажиры «Корбена» не могли получить никакой помощи от «Круассана», уже сильно поврежденного, который не в состоянии был приблизиться к рифам.

Часть экипажа «Корбена» пошла ко дну, другие, кому удалось добраться до берега, попали в плен к туземцам.

Эту неудачную экспедицию, однако, нельзя назвать совершенно бесполезной. Она глубоко взволновала общественное мнение и породила цепочку новых попыток, которые завершились три года спустя созданием Французской Индийской компании, утвержденной в 1604 году патентными письмами Генриха IV.

Первые шаги, экспедиции, напоминающие скорее разведывательные рейды, дали еще немного стимулов для развития французской компании. Руанцам удалось продвинуться до Явы, но без особого практического эффекта; посланники Дьеппа остановились на Мадагаскаре, но не стали там задерживаться — не было смысла.

Только со времен правления Кольбера[5] начинается реальная французская торговля на полуострове Индостан. По предложению Кольбера король Людовик XIV предоставляет реорганизованной компании привилегии на пятьдесят лет.

Руководство компанией и командование первой экспедицией поручаются Карону[6].

Хотя он был выходцем из семьи французских протестантов, принято считать Карона голландцем, поскольку его семья жила в Нидерландах.

Лишенный средств к существованию, не имея возможности получить серьезное образование, Карон то плавает юнгой на одном судне, коком — на другом, то работает мелким служащим фактории в Дезима. Тяжелый физический труд, лишения, плохое обращение не помешали юноше, однако, приобрести обширные познания. Осведомленные о его выдающихся деловых способностях, голландцы доверяют ему ведение своих торговых дел в Японии и принимают его в руководящий совет Нидерландской компании. Тем не менее он покидает ее и переходит на службу во Францию. Нельзя читать без сожаления памятную записку, составленную им для Кольбера. Его проект, основанный на обстоятельном знании тонкостей торговли, а также взглядов, обычаев и нравов народов, к которым он адресовался, в случае своего одобрения дал бы нам могучий толчок для развития торговли с Индостаном, Китаем и Японией.

И Сушю де Ренневаль, который сопровождал первую экспедицию, организованную Кароном на средства новой компании, заявляет, что никогда еще подобное предприятие не начиналось при таких благоприятных обстоятельствах, если бы только все служащие честно исполнили свой долг…

И он добавляет:

«Проект господина Карона, в справедливости которого нет ни малейших оснований сомневаться, отмечен умом и высоким духом того, кто его создавал. И он, безусловно, способен был выполнить свой план, если бы Карона не заподозрили в каких-то тайных умыслах, кроме своего частного интереса.

Во всяком случае, французы, то ли неверно оценив его поведение, то ли проявляя недоверие к голландцу, представителю иной веры, вообразили, что они не получат никакой выгоды, и нарушили все планы и исполнение его замысла.

С явной ревностью отнеслись они к предложению Карона послать главными агентами в Коромандель[7] и Бенгалию голландцев, его компаньонов по прежней работе.

Католики никогда не одобряли его намерения посылать в Японию только религиозных людей. Некоторым европейцам удалось убедить японцев, что католики — это идолопоклонники, которые стараются проникнуть в их страну».

Разрываясь на части между религиозными предрассудками, национальным соперничеством и личными амбициями, Карон был обречен на гибель.

Высадившись в Кочине в декабре 1667 года, он основал в Сурате[8] в 1668 году первую французскую торговую контору. Здесь он составляет смелый план распространить французское влияние на остров Цейлон, принадлежавший тогда Голландии. Ему удается овладеть районом Тринкомали[9]. Однако, натыкаясь на происки врагов, еще более опасных в силу своей замаскированности, а также испытывая противодействие со стороны собственных агентов, которые разрушали все его замыслы, он не смог удержаться ни на Цейлоне, ни в Сан-Томе, ни на Коромандельском берегу, куда в 1672 году совершил отважную вылазку. В 1674 году Карон был вынужден оставить голландцам бывшую португальскую территорию.

Враги его торжествовали. Во Франции сумели ловко использовать относительные неудачи Карона, не имевшие никакого значения для будущего компании. Провозглашенный изменником, нарушителем долга, он был вызван для дачи показаний и отчета в своем поведении.

Незамедлительно Карон взошел на борт корабля, но это судно налетело на риф неподалеку от Лиссабона и затонуло вместе с экипажем и грузом. Несчастный Карон оказался в числе жертв и уже не мог лично рассеять наветы, пятнавшие его честь и достоинство.

После его отъезда дела шли все хуже и хуже. Банкротство компании стало бы неминуемым, если бы не оборотистость одного из агентов, Франсуа Мартена.

Вышедший из темных низов общества, он сам определил свою судьбу упорным трудом. Начав с мелкого клерка в лавочке восточных пряностей, благодаря собственной энергии и настойчивости, а также незаурядному уму, Мартен поднялся по всем ступенькам колониальной администрации. Лишенный образования, он сам воспитал себя; ничего не ведая об обращении с оружием, становится генералом на службе в компании; и, когда пробил урочный час, когда надо было занять опустевшее кресло Карона, стать лицом к лицу с острейшими трудностями, предотвратить катастрофу, бороться, невзирая ни на что, и спасти ситуацию, Мартен проявил себя как человек исключительных способностей.

В тот момент, когда дело казалось безнадежно проигранным, Франсуа Мартену удалось объединить шестьдесят французов, остатки поселений на Цейлоне и Сан-Томе, и привести их на Коромандельский берег, на важность которого он давно обращал внимание земляков. В 1680 году Мартен купил у владыки Бриджапура маленькую деревушку из тростниковых хижин и обосновался там со своими компаньонами. Место это называлось Пондишери[10]. Вскоре завязалась оживленная торговля с местными жителями. Затем, когда заброшенный прежде утолок превратился в цветущий край, Мартен воздвиг укрепления, построил дома из кирпича и сумел организовать весьма значительный рынок, привлекавший наибольшее число покупателей со всего региона. Это обстоятельство вызывало зависть у европейцев, обосновавшихся на побережье Индостана задолго до появления французов.

Особое неудовольствие выказывали голландцы. Не в состоянии затормозить этот бурный расцвет, они вздумали применить силу. Собрав многочисленный экспедиционный корпус, они осадили Пондишери, охраняемый смехотворно малым отрядом. Невзирая на ошеломляющее неравенство сторон, Мартен сражался до последнего и уступил только десятикратно превосходящему противнику.

Пондишери пал, несмотря на героизм защитников и их предводителя. «Я много раз докладывал о значении, которое имела бы для нас своевременная помощь, — писал Мартен руководству компании. — Мы продержались около пяти лет с того момента, как запаслись оружием в Европе, и сорвали множество враждебных происков. Мы сделали все, что могли себе позволить люди вроде нас, брошенные на произвол судьбы и не имеющие никакой подмоги…»

По Рисвикскому миру[11] Пондишери остался за Францией. Мартен укрепил свое детище, внес в быт колонии многообразные улучшения, основал Чандернагор и заставил наконец полуостров Индостан уважать французский стяг, дотоле здесь презираемый.

Уезжая в Индию, он оставил во Франции жену и дочь. Не получая от них очень долго никаких известий, он воспользовался своим высоким служебным положением и прибег к помощи агентов компании, работавших в метрополии. В конце концов его родные были найдены на центральном парижском рынке, где они торговали рыбой. Компания обошлась с ними как с настоящими принцессами, и две скромные, но отважные представительницы народа смогли вскоре с честью занять высокое положение, отвечавшее их новому общественному статусу.

Преображение их было настолько успешным и заметным, что тонкий ум того времени, описавший экспедицию Дюкена, который доставил женщин в Индию, счел необходимым посвятить им несколько строк. «Сегодня, — пишет рассказчик, — ничто в них не напоминает о грязи и мерзости рынка, где они провели так много времени. Они держатся с величайшим достоинством, бриллианты и жемчуг на их шеях переливаются искристей, чем чешуя у карпов, которых они продавали…»

Назначенный президентом Высшего совета колонии в 1697 году, Мартен прожил до 1727-го. Несмотря на преклонный возраст, он ни на миг не прекращал трудиться.

ГЛАВА 2

Дюплекс. — Лабурдоннэ. — Лалли-Толлендаль.


Несмотря на значительный ущерб в связи с грандиозным банкротством банка Лоу (1721), Французская индийская компания неизменно процветала.

В 1726 году губернатор Ленуар провел успешные переговоры о приобретении территории Маэ[12] на Малабарском берегу[13]. Ленуара в 1735 году сменил губернатор Дюма, чье правление оставило столь же яркий след, как и Франсуа Мартена. Он добился от Великого Могола[14] Мухаммад-шаха разрешения на чеканку монеты и благодаря одному этому шагу увеличил доходы на пять-шесть миллионов ежегодно. В 1739 году Дюма приобрел Карикал[15] и прилегающую территорию, он заметно улучшил быт многих поселений, издавна принадлежавших Франции.

Короче говоря, дела компании шли отнюдь неплохо, когда новый импульс им придает появление Дюплекса, подлинного колониального гения, равного которому трудно отыскать во французской истории.

Жозеф-Франсуа Дюплекс[16] родился 1 января 1697 года в городке Ландреси[17], в провинции Эно. Его отец был откупщиком и признавал одно-единственное занятие в мире: делать деньги. Но тот, кому суждено было прославить в скором времени имя Дюплексов, вопреки всяческим предсказаниям, с самого юного возраста проявляет живую склонность к наукам, искусству и поэзии. Разъяренный этим обстоятельством отец поклялся «выбить дурь» из сына. И, не найдя лучшего средства пресечь артистические замашки Жозефа-Франсуа, старый скупец заставляет его в восемнадцать лет подняться на борт корабля Ост-Индской компании.

Несколько лет Дюплекс, лишенный своего любимого времяпрепровождения, почти непрерывно путешествует и за неимением лучшего со всей страстью и силой природного ума отдается изучению коммерции и морского дела.

По истечении пяти лет гордый сыном отец, полагая, что навсегда наставил его на верный путь, прерывает эти бесконечные вояжи, приводившие то в Индию, то в Америку, и добивается у компании для Жозефа-Франсуа места члена Высшего совета и военного комиссара. Дюплексу исполнилось только двадцать четыре года.

Используя приобретенный опыт, Дюплекс по прибытии в Индию устанавливает главную слабость торговых операций компании, которая пренебрегала ввозом европейских товаров в Индию, а лишь экспортировала грузы во Францию за счет получаемых из метрополии средств. Дюплекс решил исправить эту ошибку, которая вызывала серьезные затруднения у наших колонистов, заставляя их везти необходимые изделия из самой Европы. Затеянное Дюплексом предприятие увенчалось полным успехом и стало источником огромных прибылей. В сентябре 1730 года компания назначает Дюплекса губернатором Чандернагора. Желая сделать этот город центром двойного торгового оборота, откуда уходили бы товары, предназначенные для рынков Индостана, Японии, Китая, Персии, Аравии, и куда взамен поступало бы азиатское золото и деньги, Дюплекс вступил в сношения с внутренними районами, привлек местных торговцев, купил суда и начал торговать с соседними городами.

Приободренный первыми значительными успехами, стремясь внушить больше доверия к себе, Дюплекс поставил на службу общим интересам свое личное состояние. Он развил такую бурную деятельность, что уже через десять лет после его прибытия целые флотилии торговых судов доставляли в Китай товары французского производства, а Чандернагор вполне отвечал требованиям главных городов континента. И все это стало лишь подступом к более масштабным планам, которые начали вскоре осуществляться.

В 1741 году Жозеф-Франсуа Дюплекс женился на Жанне де Кастро, ослепительной красоты креолке франко-португальского происхождения. Понимающая все наречия Индии, она в этом отношении оказывала солидную поддержку мужу, вела переговоры от его имени с местными правителями, способными воспринять его проекты. Под именем Джоханны Бегум — принцессы Жанны — ее и сегодня хорошо знают и почитают на полуострове Индостан.

Став генерал-губернатором всех французских владений в Индостане после отставки Дюма в 1742 году, Дюплекс решил подарить Франции всю эту огромную страну. План его заключался в том, чтобы ловко вмешиваться во все внутренние дела, пользоваться любым случаем или создавать условия для приращения территории и в то же время подрывать английское влияние.

Момент представлялся благоприятный. Тюркская империя, основанная в XVI веке Бабуром[18] на руинах афганской конфедерации, распалась, и на ее обломках воинственный народ махратов[19] образовал несколько княжеств. Умело используя расчленение единой прежде страны, Дюплекс постарался заключить союзы с местными царьками и отлично преуспел в этом деле. К сожалению, ослепленная стремлением к повседневной наживе компания не проявила готовности поддержать Дюплекса; ему прислали даже бессмысленный приказ прекратить сооружение укреплений в Пондишери. Неизменно бескорыстный, исполненный глубокой веры в начатое дело, Дюплекс поступил прямо наоборот и продолжил работы, оплатив их из собственного кармана, совершенно естественно не желая оставить без защиты самое значительное из наших поселений в стране.

Между тем проявленная Дюплексом активность, его чуткое понимание индийской политики, его коммерческие способности все больше и больше беспокоили англичан, которые день ото дня наблюдали возрастающую угрозу своим владениям. В 1746 году вспыхнула война между Францией и Англией. Тогда версальский кабинет, который претендовал на соблюдение интересов торговли, заключил с Англией договор о нейтралитете в пользу двух соперничающих между собой индийских компаний и стал посылать распоряжения в этом духе в Маэ, губернатору Иль-де-Франса[20] и острова Бурбон[21] Лабурдоннэ[22].

В равной степени с Дюплексом ненавидя англичан, Лабурдоннэ, неприятно удивленный этими приказами, исповедовал отличный от Дюплекса идеал с целью достижения превосходства Франции. Военный человек прежде всего, он мечтал артиллерийским огнем уничтожить английские постройки и флот. И развитие торговли было для него связано прежде всего с территориальным расширением. Возможно, превосходя Дюплекса в военной области, он намного уступал ему по интеллекту, политическому такту, знанию людей. Это различие во взглядах двух столь энергичных и столь несхожих в своей душевной организации людей неминуемо должно было привести к разрушительным последствиям. Руководимые могучей рукой Кольбера, эти двое выдающихся мужчин, в равной степени патриотично настроенных, наверняка подорвали бы английское влияние, тогда как их разногласия сослужили неприятелю бо́льшую службу, чем многочисленные военные победы… Тем более что министры мадам де Помпадур[23] полагали, что искусная политика заключается в том, чтобы подогревать эти разногласия, противопоставлять одного деятеля другому, чтобы впоследствии предать их жестоко и подло.

Единственный пункт, в котором изначально сходились Лабурдоннэ и Дюплекс, была невозможность поддержания нейтралитета в Индии между англичанами и французами. Впрочем, иллюзией было полагать, будто английская компания старается сохранить нейтралитет: она лишь тянула время для завершения своих приготовлений. И действительно, пока Дюплекс заканчивал возводить фортификационные сооружения в Пондишери, англичане в нарушение предложенного ими же нейтралитета выслали эскадру под командованием Барнетта, без повода и предупреждения захватили французские торговые корабли и готовились осадить с моря и суши столицу наших поселений.

Шестого июля 1746 года Лабурдоннэ встретил английский флот, рассеял его и с первого же раза отвел угрозу от Пондишери. А в сентябре он предпринял наступательные действия и осадил Мадрас. Вот когда с полным блеском проявился эффект умелой и умной дипломатии Дюплекса. Англичане рассчитывали на союз с набобом[24] Карнатика[25]. Однако тот, будучи связанным с Дюплексом тайным договором, не оказал им никакой поддержки, и через пять дней англичане вынуждены были сдаться Лабурдоннэ.

Но Мадрас получил от Лабурдоннэ неожиданную милость — городу разрешено было откупиться, и размер выкупа определили в 10 700 000 фунтов стерлингов. Между тем более целесообразно и патриотично было бы сохранить завоеванное либо стереть врага с лица земли. И в самом деле, что значила для богатых торговцев та или иная сумма денег, когда само существование их компании находилось под угрозой?.. Неизменно проницательный и дальновидный Дюплекс, мечтавший о тотальном изгнании англичан, признал недействительным соглашение о капитуляции и отдал город на разграбление.

Лабурдоннэ вернулся к своему губернаторству на Иль-де-Франсе, потеряв по пути во время жестокой бури большинство кораблей. Совет компании обвинил его в том, что он взял слишком маленький выкуп с Мадраса, и, что намного серьезнее, ему инкриминировали служебные злоупотребления. Так что, едва прибыв на остров, он встретился со своим преемником и без задержки отправился во Францию, чтобы оправдаться.

Оставшись в одиночестве в Индии с горсткой преданных людей, Дюплекс оказывается перед новыми испытаниями и угрозами. Поддержанный своими бесстрашными лейтенантами Бюсси и Паради, он совершает чудеса. И какими же ничтожными силами он располагает! В качестве подкрепления он получает только необученных рекрутов — чаще всего это беглецы из тюрем и с каторги. Как правило, командиры бездарны и не выполняют указаний, за исключением, разумеется, Бюсси и Паради. Офицеры в большинстве своем — люди без малейшего достоинства и патриотизма, бесконечно требуют денег и отказываются сражаться. Дело доходит до того, что, когда большая армия махратов угрожала Пондишери, эти ничтожества накануне битвы целой группой подали в отставку, дезорганизовали французские силы, что и вынудило к позорному отступлению, которое чуть не привело к потере столицы наших владений. На редкость негодные, беспомощные войска! Среди офицеров почти не было способных командовать. И не хватало им не храбрости, а таланта: все это были юнцы без малейшего военного опыта. Они не пользовались никаким авторитетом у своих людей, те потешались над ними. Что же касается солдат, особенно последнего пополнения рекрутов, то это было, по выражению Дюплекса, сборище отъявленных подонков.

Короче говоря, если приходилось использовать наемников, то почему же было не позаимствовать опыт англичан?.. Но вместо того чтобы поступать, как наши враги, — нанимать швейцарцев, отыскивать в пехотных батальонах регулярной армии закаленных добровольцев, агент компании, которому доверили столь важное дело, прикарманивал львиную долю сумм, предназначенных для каждого волонтера[26] и навербовал шайку преступников и мерзавцев, удравших с каторги. Англичане презирали эти войска, которые «видели огонь только в своих халупах», как говорил Дюплекс. Они больше походили на банду, чем на армию, но нужда заставляла прибегать к их услугам. И вот с такими жалкими типами Бюсси и Паради обратили в бегство тысячи индусов!

Картина победы, одержанной неустрашимым Паради над Мафисканом, аркатским набобом, выступившим на Мадрас с целью изгнать оттуда французов, показывает всю пользу, которую могли извлечь при случае эти замечательные воины даже из такого малопригодного человеческого «материала». Подавая личный пример подчиненным, они сумели поднять их и бросить на врага.

Утром 4 ноября, с редкой для генералов точностью, Паради прибыл на берег Адгара. Вокруг, сколько охватывал взгляд, простиралась бесконечная равнина с посевами зерновых, с кокосовыми пальмами, тутовыми деревьями, баньянами. Прямо перед ним, на другом берегу, — армия набоба, численностью около десяти тысяч человек. Она не окапывалась. Полагая, что река послужит рвом для лагеря и составит достаточную преграду, Мафискан ограничился тем, что выставил свою артиллерию перед линиями бойцов.

У Паради не было ни единой пушки. Однако это не устрашило его. Исполненный презрения к индийским войскам, плохо обученным и скверно вооруженным, хаотично выпускавшим по снаряду через четверть часа, он построил свой маленький отряд в колонну и, возглавив его с клинком в руке, бросился в реку, уровень воды которой был невысок, поскольку сезон дождей миновал. Свежесть вод взбодрила солдат, которые выбирались на противоположный берег под вражеским огнем. Немедленно Паради подал сигнал к атаке и во главе маленького батальона стремительно накинулся на индусов.

Историк этой доподлинной эпопеи, столь мало известной, так продолжает описание:

«При виде сверкающих штыков этих дьяволов, что мчались с оглушительными воплями, душа у солдат Анавердикана ушла в пятки; не ожидая удара, они обратились в бегство. Сан-Томе находился неподалеку, крепостные стены влекли беглецов, все устремились в Сан-Томе. Паради гнался за ними по пятам. Он прибыл в тот момент, когда индусы заполнили город. Он остановился и открыл сокрушительную пальбу, простреливая улицы продольным огнем и накрывая градом пуль пришедшие в смятение полчища».

Вот это была бойня! Неимоверная давка на улицах, индусы пробивались к оставшимся свободными городским воротам. Но едва лишь они выбирались за пределы города, как с флангов раздавались новые залпы и прокладывали кровавые борозды в перепуганной толпе. Это мадрасский гарнизон занял боевые позиции и в свою очередь отрезал путь к отступлению войскам Мафискана, которые в ужасающей панике разбежались во все стороны и перевели дыхание лишь после многомильного бешеного бега в направлении Арката.

В 1748 году английский адмирал Босковен блокировал Пондишери флотом из тридцати кораблей, в числе которых тринадцать было высокобортных. Со своими силами — тысяча четыреста французов и две тысячи сипаев[27] — Дюплекс успел занять позиции на участке, который вскоре был осажден с моря и с суши. И хотя средств не хватало, Дюплекс, наделенный неукротимой энергией и организаторским талантом, сумел позаботиться о всем необходимом. Пондишери, который был уже обязан ему своими укреплениями, стал обязан ему и своим спасением. После пятидесяти пяти дней осады, из которых сорок два были заполнены схватками в траншеях и повторными атаками, англичане вынуждены были отступить с огромными потерями. Эта победа, одна из самых блестящих военных акций XVIII века, получила широкий резонанс в Индии и во всей Европе и принесла Дюплексу красную ленту ордена Святого Людовика[28].

Договор, заключенный в том же 1748 году в городе Аахене, позволил Дюплексу попытаться реализовать свои обширные планы. Не имея больше возможности прямо атаковать англичан, он решил сокрушить их косвенными путями, обеспечивая перевес нашим друзьям над союзниками англичан, нарушая равновесие в пользу Франции путем усиления нашего влияния и расширения территории. Он сохранил в боеготовности все свои войска, и в этом его примеру последовали англичане, которые, отнюдь не собираясь разоружаться, первыми дали пример территориальных захватов. Тогда Дюплекс, поддержанный отважным Бюсси, стал вмешиваться во все войны, затеваемые индийскими набобами и магараджами. Таким путем он получил от султана Декана, которого Дюплекс усадил на трон, набобию Карнатик, а после смерти султана его наследник занял трон также при содействии Дюплекса и в благодарность передал ему пять провинций на побережье Саркара[29] и Ориссы[30], что в совокупности составляло целую империю с тридцатью миллионами жителей и открывало для нашей торговли двести лье побережья со столицей в Масулипатнаме. Великий Могол согласился на все, утвердил все территориальные изменения. В скором времени он сам попал в зависимость от Франции, а вместе с ним и вся Индия[31].

В этот период достигло апогея наше владычество в Азии.

К сожалению, взгляды Дюплекса не были поняты акционерами компании, людьми мелочными, тупыми торговцами, которые требовали дивидендов, а не королевств. И затем был еще английский кабинет, который, имея все основания страшиться деятельного гения великого человека, с дьявольской ловкостью щедро рассыпал золото и распространял клевету, в надежде погубить Дюплекса.

Дворцовая интрига, затеянная на английское золото, один из обычных дипломатических приемов наших соседей, медленно завязывалась в Версале. Министры, придворные, фавориты — каждый внес свою лепту в крушение дела жизни смельчака, который отважился завоевать империю для своего короля. Обескровленный собственным триумфом, испытывая нужду в подкреплениях, Дюплекс требовал присылки войск. И вот когда оставалось сделать одно-единственное усилие для закрепления победы, он получает мирные увещевания.

Наконец, когда в 1754 году английский кабинет ставит отзыв этого великого француза главным условием мира, Людовик XV, введенный в заблуждение своими узколобыми министрами, имел величайшую глупость подписать отрешение от власти Дюплекса, в то время как это был единственный человек, которого стоило бы послать в Индию, если бы он там уже не находился. В этот момент он выдерживал в Карнатике ожесточенную борьбу; его заместитель Бюсси победоносно проходил через Верхнюю Годавери и Нарбуду[32].

Дюплекс покинул с горечью эту землю, где он снискал такую славу, трезво понимая, что Франция теряет свои завоевания, из-за инерции правительства уступая их Англии. А та, переняв политическую систему Дюплекса, которую во Франции расценили как несбыточную, начала понемногу прибирать к рукам наши владения и вскоре извлекла из них неслыханные богатства. Вернувшись во Францию, Дюплекс безуспешно добивался от правительства восстановления справедливости, а от компании — возвращения ему семи с половиной миллионов ливров, которые он израсходовал из своего собственного кармана. Скончался Дюплекс в 1763 году в нищете и в отчаянье, с горечью наблюдая упадок наших колоний и унижение родины, которую он так пламенно любил!

После плачевной ликвидации всех дел компании неким Годе, слепым исполнителем чужой воли, посланным для разрушения многолетних трудов Дюплекса, барон Лалли-Толендаль[33], ирландец на французской службе, был назначен генерал-губернатором. Верный принципам чести и порядочности, доблестный солдат и хороший военный руководитель, Лалли, однако, не был политиком, тем более что со своим прямым и негибким характером, непреклонный к нарушениям дисциплины и честности, он попытался преследовать и разоблачать биржевых игроков. Преданный своими помощниками с самого начала, втоптанный в грязь негодяями, с которыми он боролся, Лалли скоро потерял свое место. Враги действовали против него с дьявольской ловкостью и коварством, им существенно помогли неудачи графа в боях под Танджуром[34] и Мадрасом в феврале 1759 года.

Возвратившись в Пондишери, он не без оснований обвинял агентов компании в плохом обеспечении его экспедиции, в предательстве священных интересов родины в угоду торговле, стремился положить конец казнокрадству, публично разоблачал нарушителей служебного долга. Против него разжигали недовольство в армии, часть кавалерии графа дезертировала. В довершение всех этих беспорядков англичане дали сражение под Вандабачи, исход которого остался неопределенным, захватили Аркат и осадили Пондишери. Лалли, защищавший город почти без продовольствия и военных припасов, имевший семьсот человек против двух тысяч с английской стороны, мужественно продержался семь месяцев и был вынужден капитулировать в январе 1761 года.

Англичане разорили город, взорвали крепостные стены, форты, дома, превратили в руины цветущее поселение, с утонченным искусством и жестокостью уничтожая столицу наших владений. Не только захваченные в плен бойцы, но и все французы, служащие компании, были насильно вывезены в Европу.

Доставленный в Англию как военнопленный, Лалли получил разрешение британского правительства выехать во Францию, чтобы снять с себя оскорбительные для его достоинства наветы.

Но, едва он прибыл в Париж, как был заключен в Бастилию. Полтора года длилось следствие. Скандальный процесс падет впоследствии всей своей тяжестью на недостойный королевский суд, который посмел обвинить честного солдата «в предательстве интересов короля и Ост-Индской компании, в злоупотреблении властью и незаконных поборах с подданных короля и иностранцев». Представ перед судьями, Лалли обнажил свою седую голову и покрытую шрамами грудь и воскликнул: «Вот награда за пятьдесят пять лет службы!» 6 мая 1766 года огласили осуждавший Лалли приговор.

Слушая его чтение, старый солдат, не в силах перенести обвинение в предательстве, осыпал бранью своих врагов и, выхватив из кармана циркуль, вонзил его себе в грудь. Однако удар оказался несмертельным и не помог ему избежать последних мучений. 9 мая 1766 года, покинутый всеми друзьями, Лалли-Толлендаль с кляпом во рту, словно уголовный преступник, был обезглавлен на Гревской площади.

Доброе имя его было восстановлено в 1778 году по требованию сына.

Глупая и жадная компания, которая стала сообщницей собственных врагов и с яростью преследовала своих благодетелей, испустила дух в 1769 году. Осыпанная насмешками, продырявленная, почти разоренная по своей же вине, слишком ничтожная, чтобы англичане позволили ей играть хоть какую-то роль, она ликвидировала свои дела и уступила английской короне свой капитал — более тридцати миллионов, дававший ренту в двести тысяч ливров!

С этого момента наши владения в Индии сузились до пределов, которые сохраняются и поныне: пять колониальных торговых контор в Пондишери, Маэ, Янаоне[35], Карикале[36] и Чандернагоре с общей площадью около пятисот квадратных километров и населением, не достигающим трехсот тысяч жителей.

ГЛАВА 3

Виктор Жакемон. — Луи Жаколио.


Одним из самых наблюдательных путешественников, наилучшим образом описавших современную Индию, является, без сомнения, Виктор Жакемон, этот авторитетный ученый, преждевременно отнятый у Франции в ту самую пору, когда, выполнив наконец свою задачу после четырехлетнего тяжкого труда, он вкушал плоды заслуженной славы.

Родившийся в Париже в 1801-м, умерший в Бомбее 7 декабря 1832 года, Жакемон оставил два тома, написанные в изысканном стиле, полные ярких фактов, наблюдений и юмора, которые законно выдвигают его в первый ряд писателей и исследователей.

Отец его, человек большого достоинства и весьма образованный, желал, чтобы сын изучал медицину. Но юноша питал большую склонность к естественным наукам, он предпочел ботанику, геологию и зоологию, которые не задевали его чувствительности столь болезненно, как медицина.

Тяжело заболев после несчастного случая в лаборатории Тенара, где он изучал химию, Жакемон устроился у генерала Лафайета в замке Гранж, где провел долгое время, отдаваясь любимой страсти к ботанике. Именно там он положил начало своему великолепному гербарию, который постоянно пополнялся в ходе экскурсий в Швейцарию, Овернь[37], Севенны[38]… Тогда ему было двадцать пять лет.

Его призвание путешественника определилось внезапно, при обстоятельствах стесненных и неблагоприятных, о которых нет смысла долго распространяться. Вооруженный серьезным научным багажом, он был готов к плодотворному посещению дальних стран, настроившись не упустить ни одного из встречных чудес, что удваивает радость для наблюдательного путешественника. Взойдя на борт «Кадмуса», он посетил Северную Америку, на обратном пути задержался в Санто-Домингоname=r40>[39], где жил среди неизбывного великолепия тропической природы. В это время брат его получает из Музея естественной истории предложение для Виктора Жакемона отправиться с научной миссией в Индию. При этой новости наш герой немедленно возвращается во Францию, чтобы получить инструкции и подготовиться к поездке.

Хотя долгий период в шестьдесят лет уже отделял его время от поражения французов в Индии, хотя положение английской Ост-Индской компании, утвердившейся на принципах Дюплекса, было устойчивым и процветающим, Индостан все еще был закрыт для иностранцев, особенно для французов.

Надлежало объяснить директорам богатейшей компании, что речь шла исключительно о научной экспедиции, и убедительно доказать подозрительным и ревнивым чиновникам, что политика абсолютно чужда затеянному предприятию. С этой целью Жакемон выехал в Лондон, запасшись весьма авторитетными рекомендательными письмами, поддержанный также — хотя и умеренно — правительством режима Реставрации[40], которому Англия не желала бы отказать.

Справедливости ради надо отдать должное англичанам: если сперва они проявляют ледяное равнодушие к незнакомцам, то они же становятся, быть может, самыми гостеприимными в мире, самыми любезными и великодушными к тому, кто переступит их порог. Великолепно принятый английской аристократией, на которую его высокий рост, обаяние, манера поведения и воспитанность произвели наилучшее впечатление, Жакемон убедился, как легко рушатся перед ним все возникавшие препятствия. Директора Ост-Индской компании с необычайной любезностью отнеслись к нему; он был избран членом Азиатского общества и снабжен большим количеством рекомендательных писем, которые впоследствии чрезвычайно ему пригодились.

Освободившись от всех этих хлопот, исполненный веры в будущее, он пересек Ла-Манш, попрощался с семьей и 26 августа 1828 года поднялся на борт корабля «Зеле» в Бресте.

«Зеле» направился в Санта-Крус-де-Тенерифе, затем в Рио-де-Жанейро, где задержался из-за аварии. После этого он добрался до мыса Доброй Надежды, где бросил якорь почти одновременно с «Астролябией» под командованием Дюмон-Дюрвиля. Как известно, знаменитый мореплаватель заканчивал тогда первый этап своих поисков пропавшей экспедиции Лаперуза и только что обнаружил в Ваникоро следы кораблекрушения. Живая дружба, как результат общей любви к естественной истории, не замедлила объединить двух молодых людей, которые за время пребывания в Кейптауне почти не разлучались и совершали в окрестностях города увлекательные экскурсии с научной целью.

С мыса Доброй Надежды «Зеле» направляется к острову Реюньон, а затем берет курс на Пондишери, где Жакемон проводит несколько дней у французского губернатора Демелея. В мае 1829 года он прибывает в Калькутту. Рекомендательные письма к влиятельным лицам открывают перед ним все двери, и он снова познает щедрость и великодушие этого замечательного английского гостеприимства, которое превращает официально аккредитованного гостя в любимого члена семьи. Он стал таким для самых высокопоставленных чиновников и даже для лорда Уильяма Бентинка, генерал-губернатора Индии.

Шесть тысяч франков годового содержания, назначенного ему Ботаническим садом, — весьма скромная сумма для страны, где даже рядовые европейские служащие производят значительные траты, и на свои деньги Жакемон далеко бы не уехал. Но ему было открыто гостеприимство столь щедрое и сердечное, что желания Жакемона буквально угадывались на лету.

Он провел шесть месяцев в Калькутте, чтобы привыкнуть и акклиматизироваться в стране, а также изучить обычаи местных жителей. Легко выполнив поставленную задачу, Жакемон обнаружил, что в этот неизбежный подготовительный период он помимо своей воли сэкономил несколько тысяч франков, и он отправился в путь с небольшим отрядом из шести слуг, с бамбуковой повозкой, шестью быками и верховой лошадью.

Всегда в приподнятом и радостном настроении, с бьющей через край увлеченностью он описывает в письме к брату состав своего отряда и образ жизни, который он намерен вести с первых же дней.

«…Поговорим об опасностях, — пишет он. — Я получил статистические данные об армии, согласно которым ежегодно погибает один офицер из тридцати одного в армии Мадраса, и один из двадцати восьми в армии Бенгалии. Вроде не так много, как ты видишь. Правда, они не ведут столь тяжкую жизнь, которая выпадает на мою долю, не ходят под палящим солнцем и тому подобное… Зато они выпивают бутылку-другую вина или пива каждый день, не говоря уж о гроге; я же пью только воду с небольшой добавкой европейской или местной водки…

А кроме того, у меня полный набор хинина против перемежающейся лихорадки и все что нужно от холеры, хотя она почти не встречается в тех местах, куда я направляюсь. Тигры обычно не вступают в беседу с людьми, которые к ним не обращаются. Медведи тоже. Самый опасный зверь — это слон, но он исключительно редок на моем маршруте. Да и в конце концов, я твердо намерен беседовать с этими типами только на ушко и стрелять только в упор. Передвигаясь верхом на лошади, я всегда держу под рукой пару крупнокалиберных револьверов; и мой саис, или конюх, который следует за мной вприпрыжку на своих двоих все шестьсот лье, делая в день по пять, шесть или семь лье, и мой grass cutter, или резчик травы для прокорма клячи, оба идут за мной по пятам словно тени, один с карабином, другой — с моим ружьем: всего у нас пять тяжеленных тюков.

Там и сям попадаются воришки или разбойники, но они имеют глупость обворовывать только собственных братьев или туземцев, которых они безжалостно убивают за несколько рупий, однако ни один случай расправы с европейцем мне не известен. Люди здесь ужасно трусливы, а англичане нетерпеливы: в этом смысле я вынужден был позаимствовать их подлую манеру. Домашнее обслуживание тут настолько раздроблено, что у каждого слуги очень ограниченная функция, и от него требуется точность почти военная, для достижения которой используются средства военной же строгости. Все это, впрочем, представляется вполне естественным. У меня есть человек, на обязанности которого только одна доставка воды; он необходим мне в путешествии, потому что, хотя двое других приставлены к моей кавалерии (состоящей из вышеозначенной клячи), она подохла бы от жажды без подносчика воды: человек, который носит траву для кормежки, и другой, который чистит и седлает вышеупомянутую клячу, они не могут, видите ли, зачерпнуть воды из лужи. Правда, я даю своему поильцу, который также приносит воды и для меня, лишь десять франков в месяц. Но, когда он проштрафится, мне не остается ничего другого, как дать ему ногой пинка под зад. Так же приходится поступать и с остальными. А поверишь ли ты, что у меня только две тарелки, но мне необходим в пути посудомойщик? И если тарелки не чисты, то берегись! Мне понадобились необычайные ухищрения, чтобы совместить в одном человеке обязанности повара и прислужника за столом. За столом! Как будто у меня есть стол… У путешествующих английских лейтенантов он есть в их палатке, а также и стулья… Но что касается меня, то я ем с колен или же стоя…»

Жакемон выехал из Калькутты 20 ноября 1829 года, направляясь в Чандернагор, прибыл туда на третий день и остановился на берегу Хугли, где джемадар, разновидность местного полицейского, спроваживает его к сборщику налогов с несколько озадаченной миной. Жакемон, понимая, что они желают узнать, кто он такой, протянул означенному сборщику свой пропуск от лорда У. Бентинка. При виде документа, где во всем великолепии красовалась подпись всесильного английского повелителя Индии, стена недоверия разрушилась. Внезапно растаявший сборщик послал джемадара умолять путешественника считать его дом своим собственным и немедленно воспользоваться предложенным гостеприимством.

На другой день к отъезду сборщик присылает гостю, как бы тот ни отговаривался и не отбрыкивался, чапрасси[41], нечто вроде индийского янычара, и пятерых сипаев в полном облачении, с оружием и багажом, с набитыми до отказа патронташами. Эти сопровождающие, оплаченные правительством, проследуют с Жакемоном до Хазарубанга[42], первого военного поста, расположенного в восьмидесяти лье от Хугли. Там другие вооруженные солдаты заменят первых — до соседнего поста, и так будет длиться, пока Жакемон остается на землях Ост-Индской компании.

И он добавляет: «Лорд Бентинк не сказал мне о магическом эффекте, который произведет его пропуск. Моя маленькая охрана, увеличивать которую по обстоятельствам зависит только от моей доброй воли, не много добавляет к моей личной безопасности, но она освобождает меня от страха быть ограбленным. Когда я выезжаю утром верхом, с несколькими из своих людей и двумя сипаями, то могу быть уверен, что мои повозки следуют за мной и что слуги их не обчистят, скрывшись потом с добычей. Никакое препятствие их не остановит: если они застрянут в рытвине или на водной переправе, если быки станут у подножия горы, неспособные ее преодолеть, то мой сержант со своими солдатами сумеет найти руки, чтобы выйти из затруднения. Где бы я был сегодня без них?.. Наверняка утонул бы в грязи какой-нибудь речки, неподалеку от Бурдвара…[43]

Когда багаж прибывает к месту, намеченному мною для стоянки, мой генералиссимус с самым решительным и непреклонным видом приходит мне доложить, что все в полном порядке; затем он организует разбивку лагеря и натягивание тента. Вечером он входит ко мне, чтобы выслушать распоряжения на завтра и сообщить, что он выставил часового возле моей полотняной двери. Пистолеты и ружья спят соответственно в своих чехлах и кобурах, хотя местность и не угрожает обилием тигров: во всяком случае, все у меня находится под рукой, и я не промедлю ни секунды при малейшем шуме…»

Хотя путешественник заметно удаляется от Калькутты, край остается если и не цивилизованным, то освоенным. Жакемон движется по широкой дороге, которая ведет через Бенарес[44], Пунну[45], Агру, Дели, и всюду по пути находит пристанище в бунгало, воздвигнутых для этой цели к услугам именитых путешественников. Бунгало эти состоят из двух очень чистых комнат, с двумя кроватями, двумя столами и шестью стульями, так что при необходимости там могут разместиться две семьи. Каждому путнику администрация постов предоставляет трех слуг, которые особенно важны для тех, кто путешествует в одиночестве в паланкине.

В одном из таких приютов ему повстречался однажды сборщик налогов с женой и маленьким ребенком. У служащего был слон, восемь повозок, два кабриолета, специальная коляска для ребенка, два паланкина, шесть верховых лошадей и карета. А чтобы передвигаться от одного бунгало к другому — восемьдесят носильщиков, и это не считая, по крайней мере, шестидесяти человек домашней прислуги. Он одевается, переодевается, снова переодевается, завтракает, полдничает, обедает, а по вечерам пьет чай точно так же, как и в Калькутте, сохраняя весь привычный ритуал: хрусталь и фарфор, сверкающая серебряная посуда, распаковываются и запаковываются с утра до вечера, белоснежные скатерти сменяются четыре раза в день…

Жакемон, привыкший скромно питаться рисом и молоком, насмехается над этим пышным изобилием, благодаря которому англичане в целом так скверно ведут себя в Индии, и в конце концов начинает избегать этих банальных постоялых дворов, которым предпочитает свой полотняный домик, где спокойно спит и который он устанавливает где только ему заблагорассудится.

Тридцать первого декабря 1829 года Жакемон прибывает в Бенарес, но остается очень недолго в этом городе, где его принимают с распростертыми объятиями в самых высоких кругах английского общества и буквально носят на руках, как избалованного ребенка. Но все это скоро ему наскучило; Жакемон уже стал опытным и закаленным путешественником, ему нужно бродяжить по дальним дорогам и совершать вылазки в окрестные леса, где он как ботаник и геолог неустанно пополняет свои коллекции, предназначенные для музея.

Благодаря своему строго организованному и гигиеничному режиму Жакемону удалось пересечь Бенгалию, не подхватив лихорадки среди гниющих болот на плоских равнинах, не имеющих стока. Ему не страшны ни миазмы, ни солнце, ни усталость. Он проникает все дальше и дальше в глубь страны, стремясь достичь Гималаев и покрытых снегом плоскогорий Тибета, где намерен провести все лето и доставить оттуда наряду с геологическими образцами неизданные исторические документы.

Торопясь выполнить намеченное, Жакемон почти не задерживался даже в главных городах, оставляя удовольствие осмотреть их на обратный путь. В Дели английский резидент представил его старому императору, коронованному рабу Ост-Индской компании, который дал нашему соотечественнику цивильный лист[46] на четыре миллиона. Счастливый уже тем, что ему выпала честь лицезреть живого француза, добряк император посвятил гостя в сан «сахед бахадур», или победоносного рыцаря, что с благодарностью принял Жакемон, как и титул барона.

Француза пригласили на охоту с гончими эти заядлые спортсмены-англичане, которые даже в первобытную страну переносят развлечения метрополии. «Я выказал, — пишет Жакемон, — такое же безразличие, как и они, к своей голове и конечностям, преследуя вместе с ними кабанов. Совершенно случайно я не свалился с седла. Падения с лошади стоят сразу после хронического гепатита и перед холерой в списке причин смерти в этой стране. Несколько сломанных ног и раздробленных плеч — столь обычная принадлежность индийской охоты, что она никогда не ведется без хирурга. Что касается львов или тигров, то это — разумеется, для джентльменов — забава самая невинная, поскольку на них охотятся не на лошадях, а только на слонах. Каждого охотника помещают, как свидетеля перед английским судом, в высоко вознесенную над землей клетку, привязанную к спине животного. Небольшой артиллерийский арсенал рядом с ним: пара ружей и пара пистолетов. Случается, правда весьма редко, что тигр, взбудораженный собачьим лаем, прыгает прямо на голову слона, но нашего брата это не касается: забота махаута[47], которому платят двадцать пять франков в месяц, — принимать на себя подобного рода испытания. В случае смерти последнего он остается, по крайней мере, полностью отмщенным, ибо слон не играет безмятежно, словно в дудочку, на своей трубе, когда чувствует, что тигр оседлал ему шею. Он «обрабатывает» врага со всем усердием, так что охотникам остается лишь добить хищника в упор. Как вы можете видеть, погонщик выполняет в некотором смысле роль ответственного редактора.

За вашей спиной на слоне устраивается другой сопровождающий, в чьи обязанности входит держать зонтик над вашей головой. Его положение еще хуже, чем у проводника: когда перепуганный слон мчится впереди тигра, тот бросается на него сзади, стремясь пробраться к затылку, и подлинная роль сопровождающего — быть съеденным вместо джентльмена.

В Индии торжествует утопический социальный порядок по отношению к “светским людям”. В Европе бедняки носят богатых на руках, но только в метафорическом смысле; здесь это обыденная реальность. Вместо тружеников и обжор, или руководимых и руководителей — тонких нюансов европейской политики, — в Индии есть только носимые и носильщики; это более ясно».

Из Дели Жакемон направился в Мератх, Ширдану и Шарумпур и добрался до Хардвара, маленького городка на берегу Ганга, при выходе его из Гималаев. Это как раз было время знаменитой ежегодной ярмарки, куда съезжаются китайцы, тибетцы, татары, кашмирцы, узбеки, афганцы, персы и пр. Жакемон надолго распростился с равнинами и направился со своими повозками и быками в горную местность. Из предосторожности, а также для облегчения своего продвижения, он оставил врачу, директору маленького ботанического сада в Шарумпуре, самый тяжелый багаж и коллекции, сформированные после выхода из Дели. Прибыв в Дерху, он расстался с быками и лошадью и продолжил путь пешком, с палкой в руке, подступив к первому порогу гигантских гор.

После этой пробной и очень трудной экспедиции Жакемон выступил снова в путь с тридцатью пятью носильщиками и с небольшим эскортом из солдат-гуркхов[48], бесстрашных и надежных горцев. Питаясь отварным рисом и жесткой козлятиной, утоляя жажду из горных ручьев, засыпая на каменистой почве, кое-как прикрывшись полотняным тентом, он начинает страдать от холода. А кроме резкого падения температуры — почти ежедневные страшные ураганы, сопровождаемые дождями и градом.

Влияние высоты в этих местах уравновешивается влиянием широты, составляющей тридцать один градус. Однажды путешественник ночует в лесу из абрикосовых деревьев, которые только-только выпускают листочки в начале мая. Пол его палатки, без преувеличения, покрыт цветами: это земляничные кустики усеяли все пространство. С другой стороны, растения наших европейских лесов или же настолько близкие к ним, что только ботаник способен уловить различия, доминируют в средней зоне Гималаев. Они сочетаются с некоторыми другими, чуждыми для наших краев, но имеющими своих собратьев на равнинах Северной Америки. Обстоятельство весьма существенное, помогающее идентифицировать цветы и растения по высоте их произрастания, какова бы ни была при этом широта местности.

Наконец Жакемон прибывает в Шимлу, превратившуюся нынче в прекрасный санаторий, где лечатся пострадавшие от ужасного климата Индии служащие и военные. Но во времена Жакемона это был скромный городок, затерявшийся у границ Китайской империи. Путешественника великолепно принял офицер, в обязанности которого входило руководить военной, политической, юридической и финансовой службами в регионе, капитан артиллерии по фамилии Кеннеди, который и был подлинным основателем Шимлы.

Вот как это произошло: девять лет тому назад капитан Кеннеди, жестоко страдавший в долине от знойного лета, надумал разбить стоянку под сенью густых кедров. Он был один со своей свитой и прислугой. Друзья приехали его навестить и нашли место очаровательным, а климат — превосходным. Призвали несколько сот горцев, которые вырубили деревья вокруг стоянки, обтесали их грубо под прямым углом и с помощью рабочих, пришедших из долины, соорудили в течение месяца просторный дом. Но каждый из приглашенных захотел такого же дома и для себя, так что вскоре с полсотни построек усеяли склоны. И, словно по мановению волшебной палочки, целый поселок возник среди гималайских деревушек; в скалистой породе прорубили отличные дороги, и в семистах лье от Калькутты, на высоте семи тысяч футов над уровнем моря, воцарилась роскошь индийской столицы вместе со всем утонченным комфортом, столь любезным сердцу англичан.

Гостеприимство капитана Кеннеди, настоящего проконсула с жалованьем в сто тысяч франков, было поистине безгранично. Жакемона поражает это необычное обилие обязанностей, к которым относится командование полком горных стрелков, функции генерального приемщика, судебный разбор дел индусов, татар, тибетцев, при необходимости заключение виновных в тюрьму, наложение штрафов и даже вынесение приговоров к повешению… И все это — на протяжении какого-нибудь часа работы в сутки!

Между делом офицер водит своего гостя по горам и ущельям, снабжает его лошадьми, предоставляет ему полную свободу заниматься геологией или же присоединяться к светской кавалькаде, едущей на прогулку, короче говоря, в лепешку расшибается, чтобы ему угодить. Он устраивает в его честь изысканные обеды, куда приглашенные являются во фраках и в шелковых чулках, где пьют рейнское вино, херес, шампанское и мальвазию, а на десерт подают вкуснейший кофе-мокко.

Не ограничиваясь щедрым гостеприимством, услужливый капитан помогает Жакемону в исследовательской работе, стремясь облегчить ее выполнение. И для начала он сводит путешественника с королевским визирем Биссахиром, союзником англичан, во владениях которого Жакемон окажется по ту сторону Гималаев.

Этот раджа[49] пришлет Жакемону одного из своих офицеров, чтобы сопровождать путешественника повсюду, а для усиления его безопасности Кеннеди еще придаст ему эскорт карабинеров-гуркхов из своего полка, самых расторопных и ловких парней, с одним из своих чапрасси, который уже посещал эту страну.

Следует заметить, что люди с индийской стороны ужасно боятся людей со стороны китайской; и Жакемону ни за что не удалось бы набрать себе носильщиков, если бы его новый друг не предложил ему со всей любезностью бросить за решетку тех, кто откажется следовать за ним. Аргумент, подкрепленный, впрочем, обязательствами со стороны визиря, оказал немедленное воздействие. Раджа Биссахир уже очень хорошо усвоил, что он несет полную ответственность за исследователя, и он проявит большую заботу о Francis sahib captânne Kindi sahibké doste: о господине Французском друге великого генерала Кеннеди.

В сопровождении полусотни людей, включая носильщиков и эскорт из солдат-гуркхов, Жакемон покинул Шимлу и прибыл в Серан, летнюю резиденцию раджи, где ему был оказан прием, наглядно подтвердивший, насколько умеют англичане заставить себя уважать и повиноваться себе. До такой степени, что этот на три четверти первобытный монарх предоставил в его распоряжение своих вьючных животных, своих людей и свой карман — на случай непредвиденных расходов у путешественника. Как было условлено, он также придал Жакемону в качестве переводчика одного из своих офицеров, и вскоре, перейдя Сатледж (Гифазис), исследователь очутился на северном склоне Гималаев, или, вернее, на отрогах, окаймляющих главную горную цепь[50]. Поскольку ему еще следовало подняться более чем на пять тысяч футов, чтобы достичь Тибетского плоскогорья.

Июль давно вступил в свои права, но на подобной высоте воздух остается свежим и холодным. Однако путешественник был счастлив подбодрить свой организм щедрой живительной дозой кислорода, а потому забывает об усталости и о трудностях; он пересекает потоки, долины и ущелья, преодолевает перевалы и берет приступом вершины, нисколько не заботясь о том, что создает для Англии casus belli[51], вместе со своим вооруженным отрядом проникая прямехонько на китайскую территорию, куда его неотразимо влечет таинственное очарование неведомого.

С невероятным мужеством и как бы между прочим, не придавая этому особого значения, Жакемон преодолевает горные хребты высотой пять с половиной тысяч метров, разбивает стоянку на отметке пять тысяч метров. Четырежды он повторяет этот подвиг в местах абсолютно неисследованных и малодоступных. Затем он возвращается в Ладак[52], оставаясь все на той же огромной высоте. Из понятного путешественникам кокетства он принимается писать письма в горной деревушке Гиджурмол, расположенной в пяти километрах над уровнем моря, — самый высокогорный населенный пункт на всем маршруте исследователя.

Между тем путешественнику хватает различных приключений, и он рассказывает об одном из них в письме к брату, написанном на китайской границе. Жакемону не изменяют привычные живость изложения и азарт.

«…Экскурсия, — говорит он, — в ходе которой я должен был четыре раза подниматься на огромную высоту — на семьсот метров выше Монблана[53], — имела целью обнаружить пласты ракушечника, о чем я догадывался и чему действительно нашел подтверждение; она дала мне также изрядное количество новых растений. Но пять дней пути в безлюдной местности, с ночлегами, самый низкий из которых находился на четырнадцати тысячах футах, и еще я волоку запасы продуктов на двенадцать дней… Поскольку я очень сомневался с самого начала, что мне удастся добраться до какого-нибудь китайского городка или деревушки, и, уж во всяком случае, я не рассчитывал запастись там харчами на обратную дорогу… Ведь я совершал поистине враждебный акт по отношению к его величеству, чайному королю Пекина, в мой отряд входило более шестидесяти человек, в том числе шестеро солдат.

Мне очень повезло: я нашел, что охрана китайской границы отнюдь не отличается особой бдительностью; и неожиданное прибытие моего каравана, шедшего плотной колонной, настолько поразило жителей Беара, что они удрали при моем приближении, не оказав ни малейшего противодействия. Я мирно расположился лагерем в избранном месте, а наутро в мою маленькую палатку последовал визит китайского офицера, который нес вахту в сторожевой будке, сложенной из сухого камня, с двумя жалкими солдатиками. Он явился с жалобами; я превратил его в обвиняемого, задал ему множество вопросов, бесцеремонно свел его речь только к ответам на них и отпустил кивком головы вместе с его оруженосцами, когда исчерпал заряд своего красноречия. Я разыграл сцену и подавал команды своим людям угрожающим тоном, чтобы подействовать на “гостей”. Жители Беара не имели понятия о двуствольных ружьях, не говоря уж о зарядах ударного действия.

Эффект от двух пуль, которые я одну за другой влепил в соседнее дерево за несколько мгновений до моей аудиенции китайскому офицеру на глазах у многих его приспешников, произвел на подданных Поднебесной империи[54] магическое действие. Я велел выдать им немного табака, что заставило их сменить страх на благорасположение ко мне.

Странное происшествие намного увеличило их уважение к господину французу. Я падал от усталости и, однако же, должен был трогаться в путь. Я выпил “на посошок”, наполнив водкой свою ложку, чтобы растворить в ней кусочек сахара. Положив сахар, я поджег водку; и, когда он растаял, я, дуя на ложку, проглотил эту капельку пунша. Беарцы, которые никогда не были артиллеристами, подумали, что я выпил огонь, и приняли меня чуть ли не за дьявола.

В этот день я ночевал очень высоко, в шестнадцати тысячах футах над уровнем моря. Я все еще находился на китайской территории, где хотел наутро определить залегание некоторых пород. Ночью какие-то всадники расположились рядом с моим лагерем. Я тотчас догадался об их появлении и о небольшом их количестве. Не получив от них никакой информации, я пошел на разведку утром в сопровождении шести слуг. Тогда татаро-китайская конница пришла в движение, следуя за мною по пятам, но на почтительном расстоянии. Я дал знак одному из всадников приблизиться; и поскольку бедняга даже не слез с лошади, чтобы меня приветствовать, я ухватил его за длинные волосы и сбросил на землю. Вот что значит, мой друг, прожить целый год в Индии. Начинаешь вполне искренне чувствовать себя оскорбленным любым поведением, если оно недостаточно услужливо. Но здесь, конечно, я был не прав, поскольку этот злосчастный беарец не знаком с правилами индийского этикета. Но я увидел только одно: цвет его кожи. И, забыв о различии стран, принял его невежество за вызывающую дерзость: inde irae![55] Его товарищи пустились в бегство галопом. Мой бедолага водрузился кое-как на свою лошадку и поспешил за ними».

На такой высоте даже летом очень прохладно, а ночи прямо леденящие. Жакемон кутается в шерстяную одежду, в несколько одеял и, несмотря на доблестную оборону против врага, жестоко страдает от холода. Странный климат, что и говорить! Снега выпадает не так много зимой, но он не тает четыре месяца. Дождей почти не бывает, и засушливый ветер свистит три часа кряду ежевечерне, иногда и ночью. Так что путешественник просыпается перед рассветом, окоченев под пятью одеялами.

Жакемон продвигается вперед подобным образом до 32° северной широты и, кажется, начинает сомневаться в существовании Тибетского нагорья. За спиной уже довольно далеко осталась покрытая снегом горная цепь Индийских Гималаев, и он констатирует, что местность впереди все время идет на подъем. Рядом с ним люди, которые хаживали по три месяца пешком к северо-востоку и по шесть месяцев — на восток, и сообщения их, полагает Жакемон, слишком согласуются между собой, чтобы не быть точными. Все эти неизвестные Жакемону места они представили как нечто схожее с теми, которые он уже посетил, как причудливое и хаотичное нагромождение разветвленных отрогов гор, вытянутых в цепи, которые пересекаются во всех направлениях. И Жакемон приходит к выводу, что Гималаи, чьи вечные снега видны с берегов Ганга до самого Бенареса и которые образуют столь величественный контраст с долинами Индии, представляют собой не что иное, как скромные подступы к «Тибетским Альпам»[56].

Тот факт, что Жакемон является представителем Франции и французом по происхождению не только не вызывает осложнений, но и служит в некотором роде пропуском. Англичанину было бы крайне трудно, а то и вовсе невозможно, совершить такое путешествие, какое совершил с такой легкостью господин француз. Действительно, английское правительство запрещает своим подданным приближаться к китайским границам, чтобы избежать беспорядков из-за нарушения территориальной неприкосновенности. Свободный от дипломатических пут и убежденный в том, что его маленький караван пройдет по этим пустыням победным маршем, он вклинивается туда безбоязненно. Несколько раз Жакемон встречался с группами людей, намного превосходящими его отряд, они собирались вокруг своих деревушек, пытаясь задержать его продвижение; иногда ему вдруг преграждали путь на гребне горы, в узком ущелье, где один человек мог бы сдерживать тысячу, на берегу потока… Он не колеблясь шел своим путем, не придавая значения никаким окрикам и приказам, в редких случаях грубо отпихивая кого-нибудь с пути, чтобы рассеять всю изумленную толпу. И никогда он не наблюдал у противников, при всем сдержанном поведении до стычки, никакого признака открытого сопротивления. Зато в отместку они старались чем-то ущемить его на обратном пути, например, уморить голодом. Они не осмеливались полностью отказать ему в продаже продуктов, но ловко манипулировали ценами, взвинчивая их все выше по мере его следования. В конце концов Жакемон, видя, как быстро пустеет его кошелек, вынужден был принять меры, к коим, возможно, ему следовало прибегнуть с самого начала. Он вполне щедро сам назначил цены и заявил, что если их не примут, то он подвергнет деревню разграблению и уведет весь скот. Угроза подействовала мгновенно, ее не нужно было повторять дважды.

Тем не менее трудности возрастали и становились почти нестерпимыми, невзирая на все ухищрения путешественника. Гибель была вполне реальной, хотя ей и противостояли жизнерадостная веселость сердца и французская беззаботность. В ту эпоху действительно редко случалось, чтобы кому-то удалось победить или обмануть подозрительность китайского правительства, которому подчинена эта часть Тибета. Мы цитировали английского врача, который добился почти такого же успеха, как Жакемон, и прошел не меньшее расстояние. Правда, путешествие его оказалось в научном отношении бесплодным, поскольку он не обладал специальными геологическими познаниями, как Жакемон. Мистер Муркрофт[57] проник даже за те пределы, которых достиг его земляк доктор, и сравнялся с Жакемоном, поскольку посетил Лейо; но он умер внезапно, без сомнения будучи отравленным.

До этого путешествия, ставшего для него роковым, Муркрофт совершил другое в те районы Тибета, которые закрыты для иностранцев коварной и мнительной китайской полицией. Он проделал паломничество к священному озеру Манзаровер, и нам трудно понять, как для удовлетворения своего беспредельного любопытства он подверг себя опасностям странного переодевания и вытерпел лишения всякого рода по этой причине. В самом деле, ему пришло на ум посетить Манзаровер и восточных кайлд[58] в костюме факира, давшего зарок молчания! В свою последнюю и злосчастную экспедицию он отправился в персидском костюме и стал в дороге объектом пристального внимания. Он мог расспрашивать, но с большой оглядкой. Любопытство его погубило. Он раскрыл из-за него маскарадный характер своего азиатского одеяния и вскоре погиб, став жертвой собственной неосторожности.

Что касается Жакемона, то он предпочел держаться позиции превосходства в отношениях с императором Китая, а это лучший способ общения на Востоке. Ради этой фарфоровой куклы, которая скромно именует себя Сыном Неба, он не сменил одежды и не лишил себя средств наблюдения, без которых его экспедиция становилась бесцельной и ничего бы ему не дала. Он твердо вел свой караван вперед, избегая по возможности опасных встреч, но, когда не мог уклониться от них, то говорил властным тоном и заставлял подчиняться людей, пришедших его прогнать или остановить. И всегда они убирались восвояси, что-то недовольно бормоча. Впрочем, Жакемон старался не провоцировать их грубыми словами, окриками, бесцельными фразами. Самым спокойным и естественным тоном, как говорят о вещах известных, надежных и неизбежных, его тибетский переводчик отвечал на требование убираться прочь таким же властным, командным тоном. И он продолжал двигаться вперед неспешным шагом своего коня или яка, в сопровождении всей своей свиты, следующей плотно сбитой колонной. И от этого маленького каравана исходил дух такой непреклонной воли и решимости, что он безотказно действовал на природную робость и мягкость татар, так что путник никогда не встречал активного сопротивления, разве что в самой пассивной форме. Однажды в сопровождении лишь нескольких безоружных слуг (за исключением того, что нес ружье Жакемона) француз попал в довольно опасную переделку, столкнувшись с двумя сотнями горцев в одежде лам[59]. Хотя исследователь часто убеждался в их опасливой осторожности и осмотрительности, он все-таки ощутил беспокойство из-за малочисленности своей группы. Переводчик его отстал. Никакого иного средства для общения, кроме жестикуляции, у Жакемона не оставалось. Не уступая дороги новопришельцам, он подал им энергичный знак, чтобы они немедленно убирались с тропинки. Однако двое застыли на месте, загородив проход. «Я оттолкнул первого без грубости, — пишет Жакемон, — потому что от резкого толчка он мог бы свалиться с крутого откоса, не удержавшись на нем. А так он уцепился за какие-то пучки трав и, бранясь, присоединился к более уступчивой основной массе. Но второй, без сомнения главарь всей группы, не сдвинулся с места. Все-таки я отстранил его, не проявляя никакого гнева, и мои слуги прошли вслед за мной беспрепятственно. Вот самый краткий отчет о моей самой большой “баталии”. Я не имел представления о том, что значит быть татарским королем, я повторял здесь действия Доктора Франсиа[60]. С большой охотой я предпринял бы завоевание Центральной Азии с какой-нибудь сотней солдат-гуркхов. Имя этих последних наводило ужас на местных жителей, правда, и мое белое лицо, хотя и не заключало ничего пугающего, казалось очень грозным и чем-то страшило этих мирных и тихих лам».

По словам Жакемона, Индийские Гималаи имеют немало точек соприкосновения с Европой. Здесь многое сопоставимо. Эти горы покрыты лесами, сходными с альпийскими. Те же сосны, ели, кедры, сикоморы, дубы, которые сочетаются в разных пропорциях в зависимости от высоты гор. За верхней границей лесов зеленеют пастбища вперемешку с зарослями карликовых кустов, ив и можжевельника, и эта зона простирается до полосы вечных снегов. Но ближе к Тибету местность повышается настолько, что впадины долин оказываются над границей лесов на южных склонах гор. Растительность тут скудная, она представлена лишь колючим и скрюченным кустарником да редкими пучками сухой травы, образующими там и сям темноватые пятна на берегах потоков; склоны гор покрыты лишь каменными обломками; во всю ширь горизонта простираются однообразные картины унылого бесплодия, во всех направлениях увенчанные снежными вершинами.

Таковы странные особенности местного климата, что тибетские горные цепи, высота которых не превышает двадцати тысяч футов, полностью освобождаются от снега к середине лета. Жакемон много раз устанавливал свою палатку на высоте, превышающей высоту вершины Монблана, к северу от 32°. И поскольку это всегда бывало на берегах проточной воды, то всякий день давал ему возможность вволю изучать редкие следы необычной растительности. На той же высоте в южной части Гималаев его всегда окружали только заснеженные просторы.

Хотя главное внимание исследователь отдавал изучению явлений природы, он не игнорировал и местное население с его своеобразием, столь тесно связанным с особенностями этой земли и климата. Одна из примечательных сторон тибетских и татарских нравов, без сомнения, — полиандрия, или многомужество. Сколько бы ни было братьев, у них только одна общая жена. Им совершенно не знакомо чувство ревности, и мир и согласие никогда не нарушаются в этих многолюдных семействах. Едва ли даже смогут вас понять, если вы станете допытываться, не вызывает ли ссоры между братьями предпочтение, которое женщина оказывает одному из них. Воистину — удивительный противовес полигамии, царящей на всем остальном Востоке.

Из такой холодной страны Жакемон не мог привезти слишком много органических экспонатов. И однако же его коллекции весьма значительны и содержат немало новых видов растений. С другой стороны, исключительная обнаженность горных пород благоприятна для геологических наблюдений, и они отличаются высоким научным уровнем.

В разгар своих путешествий по странам, почти неизвестным тогдашней науке и цивилизованному миру, среди девственных тибетских гор Жакемон получил следующее письмо, каким-то чудом переадресованное ему капитаном Кеннеди из Шимлы в это первозданное безмолвие:


«Лахор, 28 июля 1830.

Месье,

Я узнал от доктора Муррея о прибытии в Шимлу французского путешественника, столь просвещенного и наделенного столь серьезной миссией. Эта новость подала мне надежду, что старый офицер может оказаться полезным для одного из своих земляков в краях столь отдаленных от нашей матери-отчизны. Вот почему я имею честь адресовать Вам настоящее письмо с предложением воспользоваться в Ваших целях моим положением при дворе лахорского раджи. Располагайте мною, месье, со всей простотой и искренностью, с какими я предлагаю Вам свои услуги. Это не более чем знак национального единства. В ожидании ответа примите уверения в моем совершеннейшем к Вам почтении и пр.».


Письмо это, доставившее Жакемону самое живое удовольствие, подписал генерал Алар, один из героев наполеоновской эпопеи, бывший адъютант маршала Брюна, который после возвращения Бурбонов предпочел эмигрировать, но только не выбрасывать белый флаг капитуляции. Генерал Алар отбыл в эмиграцию после высылки Наполеона на остров Святой Елены. Он приехал в Индию, потом поступил на службу к махарадже Лахора, знаменитому Ранджиту Сингху[61]. Французский генерал реорганизовал его армию, знаменем которой он даже сделал трехцветный флаг, и заставил азиатского владыку любить и почитать Францию.

Это послание, догнавшее Жакемона на китайской границе, глубоко его тронуло, и он ответил на него с подлинным душевным жаром, приняв без промедления любезное приглашение генерала. Кроме проявления дружеской симпатии, он увидел в нем реальный шанс посетить знаменитую страну Кашмир, почти закрытую для европейцев из-за пугливой и завистливой мнительности раджи. Одного только влияния англичан могло не хватить, чтобы открыть доступ в эту страну, и Жакемон рассчитывал на добрую волю генерала с его внушительным весом главнокомандующего армией султана.

Высокочтимый, щедро вознаграждаемый, генерал Алар получал сто тысяч франков в год — сумма огромная по тем временам, однако пребывал в некотором роде на положении пленника или арестанта. Необычайно хитрый, Ранджит Сингх опасался, что генерал покинет его королевство, и умудрялся заставить его расходовать все жалованье на месте, удерживая генерала блеском роскошной жизни. А золотую цепь труднее всего сбросить человеку, который назавтра окажется без средств к существованию.

По возвращении в Серулу Жакемон снарядил гонца к лорду Уильяму Бентинку с просьбой позволить ему покинуть земли Индийской компании и пробраться к Ранджиту Сингху — на тот случай, если переход к туземному монарху из-за тайного сопротивления местного населения сопровождался бы трудностями и опасностями.

Со своим обычным душевным расположением лорд Бентинк немедленно прислал ему рекомендательное письмо в самом требовательном тоне, адресованное радже, совсем еще юноше, а также его могущественным соседям, предписывая оказать наилучший прием господину доктору Виктору Жакемону. И господин доктор, который просил называть его в письме именно так, пустился в путь с несколькими фунтами шпанских мушек в качестве аптечки.

Все эти переговоры и обмен письмами отняли немало времени, и лишь спустя несколько месяцев Жакемон очутился в Лудхияне, на берегах Сатледжа, который отделяет Британскую Индию от королевства Лахор[62], в ожидании позволения Ранджита Сингха вступить в его владения.

Вскоре раджа прислал к нему сына своего премьер-министра, чтобы принять гостя в Фалуре, на другом берегу Сатледжа. И одновременно он получил послание от генерала Алара, подтверждавшее, что этот последний сгорает от нетерпения обнять дорогого земляка, как и его ближайший друг и товарищ по оружию генерал Вентура, итальянец, служивший прежде во французской армии, где он снискал заслуженную репутацию храбреца. Он командует пехотой Ранджита Сингха в генеральском звании.

Взгромоздившись на слона, любезно предложенного капитаном Уэйдом — резидентом в Лудхияне, вторым изданием важной персоны в духе капитана Кеннеди, — Жакемон в сопровождении изрядного отряда кавалерии сикхов пересек Сатледж. На правом берегу реки выстроившийся в боевой порядок эскадрон встретил его с военными почестями, когда он выбрался на сушу, и сопроводил его торжественным маршем к палатке, где Жакемон должен был дожидаться королевского представителя. Эскадрон оставался под ружьем, а вскоре вместе с группой офицеров прибыл и мехмандар, что означает по-персидски «хранитель гостеприимства», — Факир Шах-эд-Дин.

Капитан Уэйд, усвоивший уроки сикхского этикета,принял его без затруднений. Впрочем, молодой Факир поддерживал беседу самым естественным образом. «Он принимал, — пишет Жакемон, — самые умоляющие позы, чтобы всучить мне увесистый мешочек денег, тогда как часть его приспешников дефилировала перед палаткой, снося к дверям корзины с фруктами, горшки со сливками или вареньем… Все эти подарки прислал мне раджа. Я просил Шах-эд-Дина написать его повелителю тотчас же, чтобы передать мою благодарность и дать ему понять, что я вовсе не рассчитывал на столь избыточную щедрость…»

Вечером, выразив желание побыть в одиночестве, Жакемон совершил долгую прогулку вдоль пустынных берегов Сатледжа, с облегчением освободившись от чрезмерных почестей, которые начали уже его тяготить. По возвращении в лагерь он принял секретаря своего мехмандара, который явился, чтобы выслушать распоряжения на завтрашний день. Путешественник назвал время отъезда и место ближайшей стоянки. Весь переход он по своему выбору проделал на слоне, восседая в гордом одиночестве, и на почтительном расстоянии его сопровождал кавалерийский взвод.

Прибывший в лагерь вместе со своим эскадроном чуть позже Факир Шах-эд-Дин, который следовал за Жакемоном на расстоянии двух-трех миль, послал ему письмо с вопросом, когда тот сможет его принять. И вскоре он явился с теми же самыми комплиментами, что и накануне, с новым мешком денег и с провизией всяческого рода. Вечером Жакемон в свою очередь нанес визит Факиру, не откладывая надолго ответную вежливость, хотя он уже совершенно истощился в высокопарных заверениях своей глубочайшей признательности. И, удаляясь под барабанный бой, Жакемон с трудом сдерживает неукротимое желание хохотать от звуков музыки, под которую движутся на медвежью берлогу охотники.

«Я кое-как сохранил свою невозмутимость до возвращения к себе, — пишет он, — а закрывшись в палатке, нахохотался вволю над своей актерской игрой и наконец-то снова обрел себя самого. В Индии принято говорить “мы” вместо “я”, уже не очень скромная формулировка; но с тех пор, как я перешел через Сатледж, говорю о себе только в третьем лице, как например: “Сахиб[63] совершенно не устал”; “Господин очарован Вашей Милостью”; “Господин приглашает Вашу Милость подняться на его слона” и пр. За четверть часа моего разговора с сикхами звучит больше “милостей”, чем во всех трагедиях Расина»[64].

Наутро, как и накануне, новый визит Факира Шах-эд-Дина, который приносит очередную порцию комплиментов и неизбежный мешок с деньгами. В каждом мешке содержится сотня рупий, что составляет двести пятьдесят франков. Прибыв в Лахор на шестой день, Жакемон оказался владельцем изрядно набитого кошелька, где звенело полторы тысячи франков, примерно треть годовой музейной выплаты. Согласно требованиям этикета, он не мог отказаться от подобного проявления индийской вежливости.

Желая как можно скорее попасть в Лахор, Жакемон проезжает не останавливаясь Амритсар, священный город сикхов, и встречается в двух лье от городской черты с генералом Аларом, которого сопровождают двое коллег — Вентура и Курт. Они приехали на встречу с путешественником в коляске, запряженной четверкой лошадей. С двух сторон они спрыгивают на землю, и Жакемон крепко обнимает генерала, который представляет ему обоих своих друзей. Затем все четверо усаживаются в экипаж. Через час езды по первозданной и пустынной равнине, усеянной, как и в окрестностях Дели, руинами былого могольского величия, они приближаются к очаровательному оазису. Огромный цветник с левкоями, ирисами, розами, аллеи жасмина и апельсиновых деревьев, украшенные фонтанами, откуда брызжут многочисленные струйки воды; а в центре этого великолепного сада — небольшой дворец, убранный с большим вкусом и изяществом. Здесь будет жить французский исследователь. На роскошно сервированном завтраке присутствуют почетные гости, которые с величайшим почтением встречают прибывшего. Затем он целый день бродит по садовым аллеям со своими новыми друзьями, беседуя обо всем, прежде всего о Франции, которой они не видели уже шестнадцать лет и новости откуда доходили до них случайно и обрывочно. Лишь с наступлением темноты они расстаются.

Вечером Жакемон получает через своего мехмандара поздравления от короля и его подарки: нежнейший кабульский виноград, сочные гранаты из той же страны, самые изысканные местные фрукты и кошелек с пятью сотнями рупий. За великолепным обедом при свечах его обслуживала целая армия слуг, разодетых в богатые шелка. Однако, храня верность своему спартанскому режиму, который позволял с честью переносить тяжелую усталость и убийственный климат Индии, он набирается мужества отказаться от пиршества и довольствуется, как обычно, фруктами, хлебом и молоком.

Наутро его ждет торжественный прием у старого короля, который рассыпается в любезностях и уже в скором времени просто не может обойтись без своего нового друга. Ежевечерне он заставляет Жакемона приходить во дворец, осыпает его подарками: деньгами, драгоценными тканями, предметами роскоши, ювелирными изделиями, и буквально-таки донимает вопросами, до такой степени, что Жакемон, хотя его и трудно захватить врасплох, признается, что беседа с королем превращается иногда для него в подлинный кошмар. «Это, — пишет он, — первый любознательный индус, коего мне довелось увидеть; он как бы возмещает своим любопытством апатию всей нации. Он задал мне сто тысяч вопросов об Индии, об англичанах, Европе, Бонапарте; о нашем мире вообще и об ином, о рае и аде, о душе, Боге, дьяволе и еще о тысяче других вещей. Впрочем, как и у всех людей, воспитанных на Востоке, у него болезненная фантазия. Поскольку он способен оплатить самый рокошный обед, какой только возможен в этой стране, то его странным образом угнетает, что он не в состоянии пить, как рыба, не пьянея, или набивать брюхо, как слон, без неприятных последствий в виде одышки».

Между тем Жакемон, чей престиж возрос еще больше, прогуливается по столице Пенджаба и, чтобы избежать назойливого любопытства подданных раджи, одевается на индийский манер и восседает на слоне, чья масса и высота достаточно его изолируют от толпы.

Однако ему с трудом удается удовлетворять свой профессиональный интерес, поскольку дружеское расположение раджи порой становится прямо-таки тираническим. Раджа жалуется на все и на всех, даже на офицеров, которые стоят во главе его армий и дисциплинированы чересчур уж по-европейски. Иногда он готов подозревать их в тайном умысле, хотя за десять лет службы они доказали свою преданность и честность. Его фантазии доходят до того, что офицеры кажутся ему англичанами или русскими, и несчастные служаки, щедро оплачиваемые и весьма чтимые, невзирая на крайнюю подозрительность властелина, вынуждены вести себя чрезвычайно осмотрительно, чтобы сохранить его доверие.

Сам Жакемон, будучи французом, не забывает ни на минуту о своей «английскости» перед Ранджитом Сингхом. Изо всех его личин эта — наилучшая для восприятия и понимания царьков вроде лахорского раджи. Исследователь расхваливает силу, лояльность, мирную политику правительства Калькутты, и, когда его красноречие иссякает, Ранджит высокопарно замечает, что генерал-губернатор и он — это два сердца в едином теле.

«В конце концов, — пишет Жакемон, — он мне чертовски нравится, а в мое отсутствие он расхваливает меня вовсю, не жалея самых пышных эпитетов. Вчера, например, я не был при дворе, и мне передали, что он назвал меня полубогом, да еще поиздевался над одним из своих придворных, который хотел вручить мне какое-то особое лекарство от простуды. Она терзает меня настолько часто, что голова моя просто раскалывается».

Этот варварский монарх очень наблюдателен и способен на удивительно тонкие суждения. Нет ничего забавного в городских сплетнях о его беседах с Жакемоном. Но он находит нужным проинформировать об этом гостя и первый смеется вместе с ним, хотя, без сомнения, в душе сам считает его английским шпионом. Что касается национальности Жакемона, то здесь раджа, по-видимому, спокоен. Когда французский натуралист расстался с ним после первой аудиенции, раджа воскликнул, что тот, конечно же, не англичанин. «Англичанин, — заявил он, — не переходил бы двадцать раз с места на место, он никогда не стал бы жестикулировать во время беседы, не повышал бы и не понижал тона, не смеялся бы так заразительно над шутками…» Короче, целая цепочка весьма справедливых и точных наблюдений.

Говоря, что раджа ему очень нравится, Жакемон выносит о Ранджите Сингхе глубоко мотивированное суждение, не оставляющее никаких иллюзий насчет нравственности азиатского владыки. Он далеко не святой; для него не существует ни закона, ни веры, если его личный интерес не повелевает ему быть верным и справедливым; однако он не жесток. Совершившим тяжкие преступления раджа велит отрезать нос, или уши, или кисть, но никогда не лишает их жизни. Он питает пламенную страсть к лошадям, доходящую до безумия; он затевает самые кровопролитные и дорогостоящие войны, чтобы захватить в соседнем государстве коня, которого ему отказались продать или подарить. Храбрость его беспредельна — редкое качество среди восточных владык. И хотя он всегда добивается успеха в своих военных делах лишь путем сложных политических интриг, хитроумных соглашений и переговоров, простой сельский дворянин превратился в абсолютного монарха всего Пенджаба, Кашмира и пр. Самый набожный среди своих подданных, как никто из императоров во времена их наибольшего могущества, сикх по своему облику и скептик по существу, он отправляется ежегодно для поклонения святыням в Амритсар и, что самое удивительное, к могилам разных мусульманских святых; и эти паломничества не вызывают недовольства у его пуританствующих[65] единоверцев.

Вскоре он покинет Лахор; он пошлет в Мултан[66] генерала Вентуру с десятью тысячами людей и тридцатью пушками; а для генерала Алара, без сомнения, найдется вслед за Вентурой такое же дельце. Это перемещение войск имеет единственной целью выбивание налогов из самых отдаленных провинций империи: важнейший вопрос, тут уже Ранджиту Сингху не до шуток. Раджа и для себя найдет какое-нибудь занятие в том же роде. Ведь он ужасно любит командовать военными экспедициями, воображая, что походит на Бонапарта, своего любимого героя.

Дни бегут, и Жакемон при поддержке своего любезного покровителя готовится к отъезду в почти неисследованные районы Кашмира. Ранджит Сингх дает ему прощальную аудиенцию, проводит два долгих часа в дружеской беседе с гостем и на прощанье дарит ему халат, почетное одеяние, причем высочайшего качества. Халат стоит пять тысяч рупий, то есть тысячу двести франков. Затем следует великолепная пара кашмирских бордовых шалей в сочетании с двумя другими, тоже кашмирскими, но менее роскошными; Жакемону дарят семь отрезов шелковых или муслиновых тканей исключительной красоты. В общей сложности — одиннадцать предметов, самое почитаемое из чисел. Его одаривают, согласно традиции страны, богатым украшением из драгоценных камней и напоследок — кошельком, заключающим тысячу сто рупий. Все это вместе взятое стоит две тысячи четыреста франков — больше, чем годовая стипендия Ботанического сада. Жакемон дает себе слово использовать полученные средства для основательных и плодотворных научных изысканий.

Но это еще не все. Ранджит предоставит своему другу, французскому сахибу, пеших и конных солдат с целью обеспечить его безопасность, одного из своих секретарей на тот случай, когда Жакемону придется ему написать, верблюдов, чтобы везти палатки и весь багаж до подножия гор, и, наконец, носильщиков, чтобы заменить вьючных животных, когда эти последние не в состоянии будут продвигаться дальше. Наконец на «соляных копях», куда он прибудет через десять дней пути, Жакемон получит новый кошелек с пятьюстами рупиями, а в Кашмире — еще один, с двумя тысячами рупий. Раджа желает, чтобы он ни в чем не испытывал недостатка.

Снабженный, таким образом, в избытке всем необходимым, одаренный щедростью французских генералов, в частности, храброго Алара, который, со своей стороны, обеспечивает Жакемону в Кашмире неограниченный денежный кредит, исследователь отбывает в конце марта в Кашмир.

После пятидневного марша он прибыл на берега Гидаспы, во владения Пинде-Даден-Хана, где раджа Гуляб Сингх принял его от имени Ранджита Сингха, которому подчинялся. Гуляб Сингх, чье имя означает «кроткий лев», изо всех сил старался услужить гостю, осыпал его подарками и вызывался сопровождать его в глубь соляных копей, хотя это и не приличествовало радже. Жакемон охотно избавил бы его от унизительного бремени. Однако «кроткий лев» настолько боялся, как бы чего не случилось с другом Ранджита, за которого он отвечал головой, что предпочел следовать за Жакемоном по пятам и подвергнуться тем же опасностям, ибо шахты славились частыми обвалами.

Исследователь трогается в путь в северо-восточном направлении, и некоторое время еще проходит без инцидентов. Но в один прекрасный день отлично отрегулированная машина, которая сглаживала и устраняла перед ним все трудности, вдруг дает сбои. Жакемон, любивший повторять, что он нигде не чувствует себя в такой полнейшей безопасности, как в Индии, что драматические происшествия есть плод воображения путешественников, желающих приукрасить свои писания и рассказы, сам вдруг попадает в неприятнейшие переделки.

В маленьком городке Шукшенепуре, принадлежавшем одному из сыновей короля, местный повелитель отказался повиноваться распоряжениям Ранджита Сингха о снабжении путников провиантом. Он укрылся в своем глиняном укреплении с несколькими негодяями, вооруженными фитильными ружьями, и угрожал открыть огонь по охранникам Жакемона, если тот будет настаивать на своем. Жакемон отправил жалобу королю в Амритсар, а его всадники рессеялись по окрестностям и занялись грабежами. И, как всегда, бедным крестьянам пришлось отдуваться и платить разбитыми горшками.

После первой стычки Жакемон вступил в Гималаи и разбил лагерь в Мирпуре[67], где, согласно приказу раджи, должны были находиться пятьдесят мулов для замены верблюдов, непригодных для дальнейшей транспортировки багажа экспедиции.

Но вместо мулов он встретил сотню негодяев с фитильными ружьями, засевших в земляном укреплении, вполне безразличных к приказам раджи, нисколько не обеспокоенных реквизициями шейха Боддер-Боша, мехмандара Жакемона. Этот гигант превращался в трусишку и плаксу, как только его фанфаронские речи переставали достигать цели.

За неимением пристанища Жакемону довелось ночевать под открытым небом, под дождем, перешедшим в яростную бурю. Буря же рассеяла охранников и помешала мехмандару, который отправился добывать продукты, присоединиться к основной части отряда. Наутро налетел новый ураган, новая нехватка продуктов и носильщиков и новые реквизиции с последующим дезертирством.

Сахиб Жакемон, привыкший повиноваться требованию момента и обращаться с индусами как с простыми машинами, начинает находить весьма неприятным свое положение. Напрасно возвещал он о себе в третьем лице, напрасно принимал горделивые позы, демонстрируя свое достоинство. Эти дикари были неспособны понять, какую честь оказывал им сахиб.

Валясь с ног после пятнадцатичасового марша, покрытый испариной, Жакемон добрался кое-как до Берали, первой деревни после Мирпура. Свинцовый сон сморил его в палатке. А выступив наутро со своим арьергардом, он очутился вскоре у подножия крепости, которую охраняли пятьсот солдат под командованием королевского коменданта.

Неподалеку, под священной смоковницей, единственным деревом в этом странно пустынном месте, растянулись некоторые из людей, терпеливо поджидавших, пока незнакомцы приблизятся. Жакемон попытался подозвать их к себе, но они отвечали, что выполняют приказ и должны оставаться на месте.

Это разозлило сахиба Жакемона и даже вызвало у него приступ гнева. Из крепости вышли солдаты и столпились вокруг его лошади; они были не столько агрессивны, сколько любопытны, назойливы, нескромны. Люди из охраны Жакемона мелькают тут и там вдалеке, теряясь в этой толкучке. Сгорая от нетерпения, обеспокоенный путешественник требует, чтобы как можно скорее вызвали коменданта. Наконец тот появляется вместе с новой толпой солдат, физиономии которых выглядят еще более угрюмо, а одеяние столь жалко и убого, что Жакемон вынужден уточнять, кто же из этих оборванцев их начальник.

Из уважения к Ранджиту Сингху, которому подчиняется комендант, Жакемон спешивается с коня, чтобы выслушать приветствия начальника крепости. Он дарит ему ягненка, которого подвел распорядитель экспедиции. Затем путешественник с пристрастием допытывается у коменданта: правда ли, что тот намеревался помешать движению каравана, защищенного грамотой раджи, его повелителя?..

Комендант Неал Сингх протестует из уважения к королю и его распоряжениям. Но он тут же добавляет, что, устав от несправедливостей Гуляб Сингха и его брата, а также не имея возможности довести свои жалобы до сведения короля, он воспользуется случаем привлечь к себе внимание. Исходя из сказанного, объявил он Жакемону самым почтительным тоном, сцепив руки перед собой, задержание персоны сахиба будет хорошим средством заставить короля исправить свои просчеты по отношению к нему, коменданту. Вот почему он удержит пленника до восстановления справедливости; и сам путешественник, и его эскорт вместе с багажом послужат ему в качестве заложников.

«Этот человек, — пишет Жакемон, — разгорячился, повествуя о своих мытарствах и бедах, ибо такова была плата за его верность. Гуляб Сингх хотел заставить его сдать эту крепость, которую король доверил ему охранять. Ему постоянно приходится защищаться от этого господина, а его брат Тео Сингх, приближенный короля, игнорирует все приказы последнего о выдаче жалованья. Вот уже три года он сам и его люди не получают ничего. И у него нет лучшей одежды, чем эти жалкие тряпки. Солдаты его питаются травой на лугах и листьями с деревьев.

Я видел с тайным, о! очень тайным беспокойством, как действовало красноречие коменданта на голодную и вооруженную массу, в руках у которой я очутился. Всеобщие вопли нередко перекрывали голос начальника, и завершение его речи утонуло в гуле одобрения очень угрожающего свойства. Слушая коменданта, солдаты наблюдали за горящими фитилями своих ружей и стряхивали пепел на землю. Многие солдаты порывались выступить сами; но я властно призвал к молчанию эту нахальную шваль, и она утихомирилась, лишь местами еще звучало злобное шипение, которое и сам начальник не смог бы подавить. Незыблемое спокойствие, которое я разыгрывал, и громкий уверенный тон оказали надлежащее воздействие на этих несчастных. Мое презрение их подавляло. Без сомнения, они никогда не слышали, чтобы какой-то их раджа говорил о себе в третьем лице, как это делал я и как Ранджит Сингх делает повсюду в Пенджабе. И, воздавая почести самому себе, я обращался с ними как со слугами. Такой маневр позволил мне вбить клин между большинством солдат и их начальником, с которым я беседовал с такой же фамильярностью, но с оттенком доброжелательного покровительства. Я увел его под сень большой смоковницы, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз».

Очень умелый дипломат, Жакемон уселся на стул, коменданта усадил на корточки рядом и объяснил ему, как и почему он прибыл в эту страну, помянул особую заинтересованность короля в его экспедиции, дружеские чувства, которые он испытывал к путешественнику, и ужасную кару, что непременно постигнет любого, кто причинит какой бы то ни было вред человеку, защищенному грамотой короля.

И Неал Сингх подтвердил свою преданность персоне короля и свое уважение к его большому другу сахибу, но все же настаивал, что ему нужны заложники. Тем не менее он согласился отпустить сахиба, но при условии, что тот оставит весь свой багаж. Поскольку предложение оказалось совершенно неприемлемым, то комендант потребовал выкуп в тысячу рупий. Жакемон запротестовал, но в конце концов сошлись на сумме в пятьсот рупий, которую исследователь пообещал передать мошеннику через своего распорядителя.

В общем-то Жакемон еще легко отделался, могло все обернуться гораздо хуже. И он немедленно выступает со своим отрядом в Кашмир.

На следующий день он встретил неподалеку от Берали, то есть на полдороге от места, где с него содрали грабительский выкуп, отряд королевских войск из трех тысяч человек, идущий из Кашмира на соединение с маленькой армией генерала Алара. Начальник с почтением отнесся к Жакемону, преподнес ему нуккер (подарок младшего старшему) и принялся беседовать с ним. Естественно, Жакемон рассказал ему о своих злоключениях накануне, и командир предложил ему немедленно отправиться в крепость Неала Сингха, схватить негодяя и подвергнуть его заслуженному наказанию. Но Жакемон, поблагодарив, вежливо отверг эту идею, которую так охотно принял бы вчера утром, написал генералу Алару отчет о своих неурядицах и продолжил путь.

Через восемь дней он прибыл в Пронне совершенно больным, кашляя кровью из-за переохлаждения. Но он пресек развитие болезни энергичным лечением. Он приказал наловить пиявок в окрестных реках и поставил шестьдесят пять штук себе на грудь и на живот, что принесло ему немедленное облегчение. Для восстановления потери крови Жакемон отдал распоряжение закалывать по барану в день и наедался недожаренным, с кровью, мясом. Выздоровление было скорым.

Пройдя без осложнений через перевал Пронне, все еще засыпанный снегом, он достиг Кашмира в первых числах мая.

Информированный о подходе путешественника, губернатор послал ему навстречу большую лодку с офицерами, которые и встретили Жакемона в двух лье от города, а затем проводили в сад, предназначенный для его проживания. Этот сад был усеян еще не расцветшими розами и сиренью, там росли огромные платаны. В одном из его уголков, на берегу озера, стоял небольшой дом. Там и расположился Жакемон, а люди его устроились в палатках, раскинутых под сенью деревьев.

По указанию Ранджита Сингха губернатор Кашмира предоставляет в распоряжение гостя весь комфорт, каким располагает, окружает его роскошью и создает условия для продолжения его научных изысканий, мысль о которых не покидает Жакемона ни на минуту.

Впрочем, удовлетворив свое начальное любопытство, он и сам торопится проследовать дальше, ибо в свою очередь становится объектом и пищей для самого нескромного любопытства кашмирцев обоих полов и всякого возраста.

«У моего домика, — пишет исследователь, — были кружевные стены; он прикрывался только резными ставнями, изготовленными с величайшим искусством. Он был открыт настежь всем ветрам и жадным взглядам зевак, стекавшихся тысячами из окрестностей на своих маленьких лодочках поглазеть на меня, как на дикого зверя, сквозь прутья клетки. Я приказал натянуть внутри полотно, которое кое-как укрыло меня от ветра и спрятало от назойливых визитеров. Губернатор расставил по углам часовых, и они сыплют палочные удары на всех ротозеев, которые подходят слишком близко. Мне пришлось пойти на эту меру, иначе меня перестали бы уважать! Этот очаровательный уголок послужит мне жилищем, а точнее — штаб-квартирой на ближайшие пять месяцев. Я оставлю здесь самый тяжелый груз и пешком, на лошади или на лодке — в зависимости от мест, которые я намечу для посещения, — проведу несколько вылазок по окрестностям. Щедрость короля позволила мне произвести необходимые затраты для формирования крупных зоологических коллекций. За пять месяцев я рассчитываю удвоить в этих местах свой — уже изрядный — багаж, который я таскаю с собой».

Едва обосновавшись на новом месте, путешественник замечает — о, безо всякого труда! — что его пытаются эксплуатировать самым недостойным образом. Находчивость и плутовство кашмирцев вошли в пословицу на Востоке. Его прямо-таки осаждают так называемые «знающие люди», которые предлагают свои услуги в качестве чичероне. Они все знают, везде бывали, но при ближайшем рассмотрении их опыт оказывается веселым обманом. Некоторые, рекомендованные генералом Аларом, чуть получше. Один из них дает исследователю ежедневные уроки персидского языка. Что же касается пунди, из касты браминов, то все они отличаются потрясающим невежеством, и последний слуга Жакемона чувствует свое превосходство над ними. К тому же — непростительный грех! — они едят все подряд, за исключением говядины, и пьют араку, местную водку. Такие вещи позволяют себе только представители низших каст.

Наконец, если месть — это услада богов, то она, без сомнения, является также радостью для исследователей, даже наименее злопамятных. Так, Жакемон, ведя жизнь восточного владыки в своем дворце, не без удовольствия узнает об аресте господина Неал Сингха и о его заключении — в наручниках и ножных кандалах — в тюрьму. «Он останется там, — пишет Ранджит Сингх в письме к сахибу Жакемону, — пока вышеназванный сахиб не смилостивится над своим обидчиком. А по выходе из тюрьмы тот получит еще изрядную порцию ударов кнутом».

По поводу населения Кашмира, ведущего происхождение, как полагает Жакемон, из самой глубокой древности, он констатирует, что, если мужчины здесь великолепны, то женщины в большинстве своем отвратительны. Это население было сперва буддийским, как в Пенджабе, а затем стало исповедовать брахманизм, как во всей Индии. Нет сомнения, что оно долгое время не имело религиозных вождей, под предводительством которых добилось бы абсолютной политической независимости, ибо защитить эту независимость помогла бы сама природа, окружившая со всех сторон эту страну огромными горами. От тех давних времен остаются лишь смутные воспоминания у тех, кого мы называем сегодня учеными, да несколько разбросанных там и сям руин. Их массивность и орнаменты характерны для индийского стиля. Остались еще какие-то следы общественно-полезных работ, они относятся к той же эпохе. Ислам умел только разрушать. Императоры Дели сооружали одни лишь беседки и каскады. Торжеством абсолютной монархии было правление Моголов. Все доходы государства проходили по цивильному листу, на них не строили ни мостов, ни каналов, зато возводили дворцы, гробницы и мечети. Афганцы разорили край в последний век правления Моголов, затем сикхи прогнали афганцев, и каждая новая победа знаменовалась грабежами и запустением, а в мирные периоды царили анархия и угнетение — враги всякого производительного труда. И страна в наши дни пребывает в такой полнейшей нищете, что, кажется, кашмирцы уже на все махнули рукой и превратились в самых апатичных людей мира. Голодать так голодать, и уж лучше это делать, скрестивши руки на груди, чем сгибаясь под непосильным бременем. В Кашмире одинаково мало шансов поужинать и у того, кто неутомимо пашет, прядет или гребет целый день, и у того, кто, во всем отчаявшись, храпит с утра до вечера под платаном. Несколько тысяч грубых и глупых сикхов с саблей на боку, с пистолетом у пояса ведут, как стадо баранов, этот народ, столь одаренный и многочисленный, но такой инертный!

На какую высоту ни поднимайся, южный склон Гималаев сохраняет все время индийский характер. Смена сезонов, вплоть до границы вечных снегов, здесь такая же, как и в индийских долинах; летнее солнцестояние приводит сюда каждый год обильные дожди, которые льют до осеннего равноденствия: отсюда особенный характер растительности, неведомой Альпам и Пиренеям, лишенным таких погодных условий. Но Кашмир на северном склоне великой заснеженной горной гряды оказывается огражденным этим барьером от индийского климата и формирует свой собственный, чрезвычайно похожий на климат Ломбардии.

Растения нетронутой природы и культивированные человеком, в тесной связи с законом, по которому температура уменьшается от экватора к полюсу, говорят на языке таком точном и ясном тому, кто умеет его толковать, о высоте мест… При полном прежнем неведении, до путешествия Жакемона, относительно уровня этой странной долины он определялся между пятью и шестью тысячами английских футов на основании изучения множества растений, привозимых торговцами. Теперь же тщательные, математически выверенные наблюдения позволили ему определить точно высоту долины — пять тысяч триста пятьдесят футов.

Итальянский тополь и платан доминируют в окультуренном пейзаже. Платан здесь колоссальный; в садах огромные виноградные кусты, нередко попадается лоза, достигающая больше фута в диаметре. Леса слагаются из кедров и многочисленных разновидностей елей и сосен, как две капли воды похожих на своих европейских собратьев; в более высоких зонах немало берез, они ничем не отличаются от наших. Водяные лилии цветут на поверхности стоячих вод; розовые цветы бутома и водяная кашка возвышаются над ними; в сочетании с тростником и камышами все это придает озерам вполне европейский вид.

Но, невзирая на значительную высоту, широта вскоре заявляет свои права, и в летние месяцы здесь властвует жара отнюдь не европейская. Реки постепенно пересыхают, а ведь только от них и зависит жизнь страны. Это подлинно общественное бедствие! Народ ропщет, вымирает от голода, требует у своих мулл, чтобы они вымолили дождь, но понапрасну взывают муллы к Аллаху в своих мечетях! Небо хранит безнадежную ясность, ни одного облачка, предвещающего дождь! Вся страна превращается в раскаленную печь, где растения выгорают на корню, где задыхаются животные и агонизируют люди.

Жакемон также страдает от высокой температуры воздуха; от нее и саламандре стало бы дурно.

«Вода в озере, — пишет он, — настолько теплая, что мне кажется, будто абсолютно ничего не меняется, когда я в нее погружаюсь. Надо очень долго оставаться в ней, чтобы почувствовать хоть какую-то свежесть.

Единственное благоприятное место находится глубоко. Надо нырять. Я очень преуспел в этом упражнении и могу долго оставаться под водой. Приходится изрядно потрудиться в стоячей воде, и когда я вновь забираюсь в лодку, то не чувствую себя отдохнувшим. Солнце меня не пощадило: за исключением лица и рук, которые давно огрубели и потемнели, все мое тело стало ярко-багровым. Прикосновение к нему самой легкой одежды мучительно; я забросил европейскую одежду, использую правила восточной стыдливости: они менее обременительны. Слуга, стоя возле меня с широким щитком, устраивает мне искусственную бурю, единственно благодаря которой я вспоминаю временами, что жизнь — приятная штука».

Путешественник Бернье, который задолго до Жакемона посетил Кашмир, говорит о маленьком островке Платанов. Это безделушка могольских императоров. Ее покрывает тень двух огромных платанов, оставшихся от четырех, посаженных Шах Джаханом[68]. Это говорит о миниатюрности островка. Весь дворец составляет одна большая зала, открытая всем ветрам, когда им только вздумается задуть; ее потолок поддерживают колонны в странном стиле, позаимствованном у каких-то старинных пагод. Шахлимар находится на переднем плане, со своей прекрасной тополиной аллеей. Нишат-Багх с чудесными тенистыми деревьями возникает как большое темное пятно у подножия желтеющих гор. В противоположной стороне находится Саифхан-Багх, который представляет собой сегодня только заросли гигантских растений. Маленькая мечеть, куда стекаются правоверные мусульмане из Индии и из Персии поклониться Волосам и Бороде Пророка, выставляет позолоченную вершину своего минарета над группой однородных деревьев. Позади находится трон Соломона, которого летопись представляет как великого путешественника[69]. Эта панорама воскрешает множество воспоминаний у кашмирцев, которые проводят свою жизнь в созерцании — слабая компенсация их крайней нищеты…

Из Кашмира неутомимый Жакемон направляется к границам Китая в поисках новых открытий. Как всегда, он собирает редкие растения, интересные минералы и случайно находит рецепт — точнее, два рецепта приготовления чая. Номер первый предполагает использование молока, масла и соли, причем горькой щелочной соли. Что и говорить, вкус этого чая не восхищает. Второй рецепт еще похлеще. Кипятят чайные листья два часа, воду сливают, к листьям добавляют прогорклое масло, муку и рубленое мясо ягненка. Комментариев не требуется!..

Проведя месяц в горах, он спускается в Сафапур и находит там письмо от генерала Алара. Тот сообщает, что Ранджит Сингх проникся желанием вновь увидеть путешественника и побеседовать с ним по душам. «Без сомнения, — образно выражается генерал, — раджа предполагает к тому сену, что вы бросаете в кормушку, подкинуть что-то и в ваши сапоги…»

Для Жакемона, принявшего от Ранджита Сингха столько добрых услуг, выражение такого желания равносильно приказу, и он немедленно трогается в путь. Он спустился к Жуммао и, руководя своим караваном, дал пример такой судейской справедливости, что вполне могла бы снискать ему славу Соломона. Его секретарь пожаловался на солдата из эскорта, укравшего у него шаль, и Жакемон сделал то, на что не отважился бы в подобном случае ни один из самых тонких судейских крючков Индии и Пенджаба: отправился на место происшествия — в тридцати шагах от своей палатки, допросил свидетелей и обвиняемого и легко убедился в виновности последнего. Начальник эскорта тут же обратился к Жакемону: желает ли он, чтобы вора немедленно повесили, или же велит только отрезать ему нос и уши?.. Жакемон распорядился, чтобы наутро, в его отсутствие, перед строем всего отряда представитель самой низшей касты сломал саблю и ружье преступника, чтобы ему затем дали сто ударов палкой, выдали пять рупий — месячную плату — и изгнали с позором из отряда.

Шесть дней спустя он встретился с Ранджитом Сингхом и провел с ним целый день, беседуя о горах, о Кашмире, о бессмертии души, паровых машинах, о вселенной и о многих других предметах. В лесной чаще воздвигли две башни из ветвей и листвы. Король поместился на одной, Жакемон на другой, и всадники вторглись в лес, гоня перед собою дичь. Жакемон убил кабана, и это был первый его подвиг в таком деле, не доставивший ему никакой радости. Повара-брамины раджи, сопровождавшие его верхом, соорудили великолепный завтрак раджпуту[70], который был сервирован в двух больших плетеных корзинах с маленькими мисочками из листьев.

«Наши люди и всадники-мусульмане, — замечает по этому поводу Жакемон, — а также представители некоторых индийских каст пустились наутек со всех ног, как только увидели жареного кабана: они питают к нему глубокое отвращение, как и к свинье. Этот страх разделяют многие жители Индустана».

И напоследок, высокопарно попетляв вокруг да около, Ранджит Сингх раскрыл свои карты, то есть информировал Жакемона о том таинственном предмете, на который смутно намекал в своем письме генерал Алар. Короче, раджа предлагал ему должность вице-короля Кашмира с ежегодным жалованьем в полмиллиона франков. Жакемон в шутливой, но твердой форме уклонился от этого сомнительного и опасного предложения, и Ранджит не остался в обиде на него. На прощанье раджа прислал французскому другу очередные подарки: белого красавца коня в роскошной сбруе, согласно обычаям сикхов; халат и кашмирские шали; кошельки с рупиями и т. д.

Проведя восемь дней в Амритсаре в обществе почтенного генерала Алара, Жакемон со стесненным сердцем расстался со своим замечательным другом, который столько раз проявлял к нему самое живое душевное расположение.

Из Амритсара, где отдых, по-видимому, начинает его тяготить, Жакемон еще раз спускается в Дели; затем он начинает колесить с северо-востока на юго-запад, потом с севера на юг, снова с северо-востока на юго-запад и, наконец, с востока на запад, чтобы снова пересечь Британскую Индию и прибыть в Бомбей.

Одним из наиболее интересных этапов был Ферогпур[71]. Он находит прекрасным это название в связи с его персидской этимологией: «ферог» — очаровательный камень, известный у нас как бирюза. Впрочем, Жакемон задерживается здесь ненадолго, ровно настолько, чтобы оценить гостеприимство молодого набоба, чьим любимым развлечением были слоновьи бои. Встретит он также офицера индийской армии, который сопровождал в Агру свою больную жену. Эта чета, желая склонить Жакемона к протестантизму, вручит ему увесистую Библию в издании ин-кварто, от которой он не посмеет отказаться.

Из Ферогпура он отправился в Джайпур, где провел три дня, обозревая город и окрестности. «Это, — пишет он, — самый прекрасный город Индии, ни с чем не сравнимый, и окружающая местность полна очарования и привлекательности».

Оттуда он направляет стопы в Аджмер, тоже очень красивый город. Жакемон совершил экскурсию в Бьявар, столицу Малвы, горной страны, где обитает туземное индийское племя, на протяжении веков не знавшее другого промысла, кроме разбоя в прилегающих долинах. Но вот уже десяток лет, как здесь каким-то чудом воцарились порядок и свобода. «Эта последняя, однако, — замечает Жакемон, — является только мужской привилегией. Муж покупает себе жену, отец продает свою дочь, сын продает свою мать. И бесчестье для женщин заключается в том, чтобы быть слишком дешево проданными или же не быть проданными вовсе».

Он остановился в маленьком сельском храме у подножия форта Читор, запечатленного в индийской истории, посетил Бавру и внезапно свалился больным в Нимуче. К счастью, он встретил старого доброго джентльмена, знакомого ему по Шимле и Дели, который служил главным хирургом английской армии в этих регионах. Его умелые заботы скоро поставили Жакемона на ноги, и он смог продолжить свой путь, быть может, несколько преждевременно, потому что болезнь очень его ослабила. Он проследовал по дороге, ведущей в Джаору, потом в Кашад[72], затем в Удджайн. После того он направился в Индаур, затем в May, посетил внушительные развалины Манду, расположенные на краю плато, которое подступает к горам Виндхья. Несмотря на изнурительную жару, причинявшую много мучений, он спускается к Майсуру[73] на берегах Нарбуды и через три дня прибывает в Мундлесир. Жакемон немного отдыхает у капитана Сандиса, резидента в Мундлесире, но большинство его людей, в свою очередь, расхворались, пораженные чудовищной жарой.

Здесь находится страна бхилов, коренного индийского племени, занимающегося разбоем по давней традиции. Их суверены, маграты, не проявляли способности к управлению. Но вот уже десять лет англичане руководят краем, они передают доходы магратскому царьку. Эти перемены заметно улучшили и оздоровили нравы дикарей.

Переправившись через Нарбуду, Жакемон оказывается уже на землях Бомбея. Эта страна, которую отличает совершенно особое геологическое строение, чрезвычайно интересует исследователя, и он дает себе слово скрупулезно ее изучить. Она обладает свойственной только ей конфигурацией и решительно не похожа на те районы Индии, которые посетил до этого Жакемон. Река Нарбуда также отличается красотой оригинальной, странной и впечатляющей.

Исследователь останавливается ненадолго в Идулабаде, на левом берегу Пурны, и, пребывая в настроении веселом и приподнятом, описывает в письме к брату некоторые подробности своего существования с того момента, как он пересек Нарбуду. Прежде всего это жара, достигающая 44°! «Человек крупный и сильный вроде тебя, — шутит он, — растаял бы здесь, как комок масла. Через неделю от него остались бы кожа да кости. Здесь побеждает математическая ось, прямая линия вроде меня, лишенная других степеней измерения, кроме длины! Эта невероятная жара невероятна со всех точек зрения. Когда я сажусь писать, на мне из одежды только плотный тюрбан из белого муслина, чтобы мысли в голове не путались, и штаны, потому что, хотя название этого предмета не очень пристойно (по-английски, по крайней мере, оно звучит ужасно неприлично), я считаю оный предмет — штаны — одним из самых выдающихся изобретений, на какие только способна человеческая мудрость; пиджак, жилет, сорочка, исподнее фланелевое белье, носки и туфли — все это к черту! Изо всего этого я делаю подушку для сиденья, и через какой-нибудь час ее можно выкручивать — настолько она пропитана потом! Но тем не менее — и это просто поразительно! — я чувствую себя таким свежим в умственном отношении, таким легким (сказал бы еще — и свежим) телесно, как будто на термометре не 43°, а только 14 или 15.

Завтрак мой состоит из молока и бананов, этот фрукт распространен во всех южных странах, ты часто о нем слышал; он напоминает по вкусу сладенькую прогорклую помадку с ароматом жасмина. На обед у меня лук, жареный в омеле, это разновидность масла в Индии, масла вытопленного и очень густого, тягучего. При этом я пью теплую воду, а днем еще и теплый или горячий лимонад, потому что здесь все теплое или горячее. Я уже в достаточной мере превратился в индуса, чтобы полюбить густое, терпкое масло…»

Четыре дня он уже находится на землях Бомбея, и первый пункт в этих провинциях — знаменитая крепость Ассеергур[74]. Комендант принял его замечательно, а кроме того Жакемон получил письмо от правительства Бомбея с сообщением, что оно отдало необходимые распоряжения всем гражданским и военным служащим на пути французского исследователя к столице всячески ему содействовать.

Затем он направляется в Бурханнепур, город Синдии, к принцу Махратту из Гвалиора[75], потом в Аджанту, где уже вступает на территорию низама[76] и покидает бассейн Нарбуды, чтобы перейти в бассейн реки Годавари. Наконец Жакемон прибывает в Аурангабад, жалкие остатки большого города, основанного Аурангзебом[77]. В этом городе, пришедшем в упадок со смертью своего основателя, как это обычно бывает в Индии, находится могольский мавзолей. Он кажется выдающимся сооружением для тех, кому ведома только южная часть Индии. Но после Лахора, Агры и Дели с их великолепными мавзолеями Шах-Джахана, Аршера и Жехангира руины Аурангабада вряд ли заслуживают серьезного внимания. Что действительно примечательно в окрестностях города, так это удивительный подземный лабиринт, прорытый в горе. Тайна его происхождения остается нераскрытой.

Вслед за этим Жакемон посетил знаменитую крепость Даулатабад[78], чьесооружение индусы и мусульмане приписывают богам, имя которых доселе неизвестно. Крепость эта, считавшаяся неприступной, могла и в самом деле быть таковой во времена Жакемона, когда баллистика находилась в зачаточном состоянии, но она не устояла перед бывшим лейтенантом Дюплексом, славным маркизом де Бюсси, который захватил ее не с помощью пушек, но с помощью рупий. Прием, которым не следует пренебрегать и военным людям…

Из Даулатабада он направился в Эллору. Как подлинному художнику и философу, ему доставляет огромное наслаждение знакомство с удивительным подземным лабиринтом[79], самым большим на полуострове Индостан, и с оригинальным монолитным храмом Кайлы. Отсюда без задержки он перебирается в город Пуну, столицу махратов. Впрочем, слово «столица» не должно создавать у читателей представление об однородном государстве, с какой-то мерой независимости, которую англичане хотя бы для виду оставили своим союзникам. От бывшей Махратской империи сохранилось одно название. Как автономная держава она была разбита в 1818 году лордом Гастингсом вследствие подлой измены ее последнего правителя, который домогался союза с англичанами и в итоге предал национальные интересы.

Пуна стала одной из самых крупных английских военных баз на полуострове. Расположенная на западном склоне Гат, неподалеку от Малабарского берега и от истоков Кришны и Годавари[80], приподнятая на шестьсот метров над уровнем моря, она заметно отличается по своему климату от окружающих регионов. Жара здесь не столь изнурительна, как в Бомбее, и дожди здесь также менее яростны. Весьма осмотрительный Жакемон задерживается в Пуне на целых четыре месяца, почти на все дождливое время, и отдается своим трудам с обычным рвением.

Тем не менее он далеко не в восторге от жизни в Пуне по сравнению с другими индийскими городами, где ему довелось побывать. Особенно жалеет он о Кашмире, где жить было так легко и привольно, где судьба проявляла щедрость к нему. Здесь у него возникает смутное ощущение, что большинство англичан, обитающих в махратской столице, презирают его скромный образ жизни, и это портит ему настроение, невзирая на всю его жизнерадостную философию.

«Я настолько впал в нищету, — пишет Жакемон, — что у меня даже нет шляпы, и в этой сильно англизированной стране я вынужден носить нечто вроде бархатного колпака, наполовину смахивающего на «пенджаби», наполовину — черт знает на что. С меня заломили семьдесят шесть франков за паршивенькую английскую шляпу, и я заявил, что напялю скорее тюрбан, чем подчинюсь такой подлости. Мое меню очень напоминает пищу бедного индуса, и тем не менее я нуждаюсь в поваре и подручном, а этот плут еще жалуется и требует второго помощника! В Калькутте, где я был в два раза беднее (что по-английски можно точно перевести, как «в два раза более презренный»), мне повезло с самого начала встретиться с достойными людьми, которые помогли мне с королевской щедростью. Но здесь преобладают заносчивые глупцы, и меня оценивают только по тому, чего я стою, — в рупиях, разумеется. Я исключаю из этого ряда губернатора Бомбея Клэра, человека умного, с изысканным вкусом и безупречными манерами, и английского генерала, который командует здесь. Но лорд Клэр, питающий ко мне самые дружеские чувства, живет в нескольких милях от меня, и я только редко, мельком вижу моего соседа генерала, в пятнадцать раз более уважаемого, чем я, то есть получающего в год пятьдесят тысяч экю…»

Пуна — довольно большой город, население которого Жакемон оценивает примерно в полсотни тысяч жителей, к сожалению, постоянно подвержен холерным эпидемиям. Когда в Пуну прибыл французский путешественник, холера уносила там ежедневно от пятидесяти до шестидесяти человеческих жизней.

«Однако, — пишет он далее, — я пока что жив и даже полон жизненных сил, которых, я надеюсь, мне хватит на предстоящих восемнадцать или двадцать месяцев — до того времени, когда я рассчитываю на удовольствие свидеться с вами».

В конце июля 1832 года Жакемон заболевает. Внезапный приступ жесточайшей дизентерии пять дней держит его жизнь на волоске. Заботливый уход и крепкая натура торжествуют над болезнью, вскоре он возобновляет свои научные изыскания. Три недели спустя исследователь узнает о присуждении ему ордена Почетного легиона. Заслуженная награда доставляет ему большую радость, ибо в те времена этот знак почетного отличия еще не был так дискредитирован, как в наши дни.

В начале сентября Жакемон готовится к переходу в Бомбей, несмотря на испытанную им неприятность, которая не проходит бесследно. Он планирует пересечь горную гряду — Западные Гаты, затем спуститься к берегу моря, в необозримую грязь, которая окаймляет побережье и захватывает Сальсет и Бомбей. Он смутно чувствует опасность увязнуть на рисовых плантациях; ему это предрекают. Тем не менее, полагая, что вполне оправился от нездоровья, Жакемон трогается в путь тринадцатого сентября.

В первых числах октября он прибывает в Танну, на острове Сальсет, и неосторожно обосновывается в этом пункте, одном из самых нездоровых на всем побережье, весьма неблагоприятном для здоровья.

Жакемон заболевает почти сразу же по прибытии, после долгого перехода под палящим солнцем, однако лечится очень разумно благодаря своим медицинским познаниям, и ему удается подавить воспаление печени, внезапно его поразившее. Ему стало намного лучше, без сомнения, но он не вполне излечился. В конце октября, точнее — 23-го, его сражает повторный приступ болезни. Убедившись, что он не в состоянии побороть ее в Танне, Жакемон распорядился перевезти себя в Бомбей, в военный госпиталь, где в отделении больных офицеров ему предоставлены вся возможная помощь и заботливый уход.

Увы, лечение не увенчалось успехом, и несчастный путешественник, проболев тридцать пять дней, скончался 7 декабря 1832 года от гнойного воспаления печени. Ему исполнился лишь тридцать один год.

Жакемон знал, что погибает, и мужественно шел навстречу смерти. Последнее письмо его к брату, которое он с трудом нашел силы закончить и подписать карандашом, необычайно трогательно:

«Что самое жестокое при мысли о тех, кого мы любим, если умираешь в дальних краях, так это ощущение своей изоляции и заброшенности, с каким проходят последние часы твоего существования. Ну что же! Мой друг, тебя должно будет немного утешать убеждение, которое я внушаю тебе этим письмом, что с момента моего прибытия сюда я не остаюсь ни минуты без самого сердечного и трогательного внимания множества добрых и милых людей. Они навещают меня постоянно, выполняют любой мой каприз и фантазию…

Если бы ты был здесь, возле моей постели, с нашим отцом и Фредериком, моя душа была бы разбита, и я не принимал бы приближения смерти с таким спокойствием и покорностью…

Прощай! О, как любит вас бедный ваш Виктор!.. Прощай навсегда!»

Губернатор Бомбея организовал пышные похороны, на которых присутствовали все гражданские и военные чины, Жакемону воздали военные почести.

Драгоценные коллекции, которые он собрал в Америке, Санто-Доминго и в Индии, находятся в Музее естественной истории; часть из них, имеющая отношение к текстильной промышленности, хранится в Музее искусств и ремесел.


ЛУИ ЖАКОЛИО


Видный писатель, одаренный служащий судебного ведомства, который сумел плодотворно использовать вынужденный космополитизм своих функций колониального судьи и превратиться в очень почтенного исследователя: таков был в глазах многочисленной читающей публики Луи Жаколио[81], которого преждевременная смерть унесла в 1890 году, в возрасте пятидесяти двух лет. Он завоевал подобную репутацию уверенным пером, незаурядным талантом рассказчика и популяризатора.

Он дебютировал как судья в Пондишери, и эта должность послужила в какой-то степени предлогом для увлекательных экскурсий по Индии, маршрутами которых мы проследуем, но сперва сделаем вместе с Жаколио недолгую остановку на Цейлоне[82]. Как многоопытный путешественник, избегавший больших городов и презиравший гостиницы, Жаколио поторопился поскорее расстаться с Коломбо, столицей колониального Цейлона и крупнейшим торговым центром. Для него не имело особого значения, что отсюда экспортируются в Европу в огромных количествах кокосовое масло, кофе, корица, перец, арак, чай, кокосовая водка, кардамон, графит, кокосовое волокно, слоновая кость, черепаший панцирь, шкуры тигров и пантер, кунжут, рис, древесина черного, атласного[83], и тикового деревьев; что на острова Маврикий и Реюньон, в Сингапур и Китай отправляются свежие плоды кокосовых и арековых пальм, бетель, трепанги, рыбий жир, кокосовое масло, медь; и что взамен Великобритания посылает в свою колонию фабричные изделия, а также вино, пиво, крепкие алкогольные напитки, солонину и парфюмерные изделия. Больше всего Жаколио хотелось наблюдать природу, изучать обычаи и нравы местных людей, полуцивилизованных или же вовсе диких, познать удивительный мир животных и растений и идти, идти вперед — по воле своей фантазии, навстречу неизвестности и приключениям.

Сперва Жаколио предпринял путешествие в экипаже, запряженном двумя лошадьми, с которым легко управлялся малабарский[84] виндикара[85].

«… Подъехав к форту — обширной крепости, надежно защищенной двумя сотнями пушек, где сконцентрировано управление армией и флотом, которая могла бы в случае необходимости вместить пятнадцать тысяч человек, мы взяли влево по дороге вдоль откосов, и внезапно нам открылся простор Индийского океана — самая захватывающая и волшебная картина.

Солнце садилось вдали, окрашивая в пурпурные и золотые тона огромную водную поверхность; ни единого облачка в густой синеве неба; где-то у горизонта несколько кораблей, чьи белые паруса, отражая игру света, казалось, плавали в закатном зареве, тогда как на переднем плане грандиозной панорамы сотни макуа, или туземных рыбаков, восседавших в своих легких катамаранах[86], устремлялись к берегу, выплясывая на гребнях волн, которые с минуты на минуту становились темнее.

Я бросил быстрый взгляд на побережье: на высоких макушках пика Адама[87], покрытых вечнозеленой растительностью, последние лучи дня исчезали с головокружительной быстротой, и экваториальная ночь — ночь без сумерек — уже накинула на землю и волны свое звездное покрывало, и лишь на западе еще чуть-чуть виднелась красноватая полоска, как будто покачиваясь на гребне волны, — последний привет светила, которое поднималось уже над горизонтом другого полушария…»

Затем путешественник и его возница направили бег своей тележки по дороге, где им встречались на каждом шагу сингалы обоих полов, которые, отнеся фрукты и овощи на базары в Коломбо, возвращались в свои затерянные в лесу хижины, напевая что-то монотонное. Время от времени под огромными деревьями, чьи корни тянулись чуть ли не до самого моря, попадались им на глаза крытые листьями лавчонки, где чандо, или туземные винокуры, продавали прохожим местную водку и крепкие наливки из мякоти кокосовых орехов и пальмового сока.

С исчезновением солнца внезапно остывший воздух в высоких долинах Котмальских гор породил один из тех сладчайших ветерков, напоенных запахами эбеновых и коричных деревьев, полей цветущего индийского нарда, которые ежевечерне освежают западные берега Цейлона… Волшебный вечер, когда в двух шагах нежно и меланхолически бормочет отдыхающий океан, когда у подножия деревьев смеется и распевает человеческий муравейник, довольный минувшим днем и не страшащийся дня грядущего… Монотонный звук пестиков, растирающих в ступах карри[88] для вечерней трапезы. А в густой листве тамариндовых деревьев птичий гам вплетает пронзительные звуки в тычсячеголосый шум, исходящий от земли и вод…

Нет ничего удивительного, что, наслаждаясь подобными роскошными вечерами, сингал превращается в отъявленного лунатика, хотя он и боязлив до чрезвычайности, а воображение его буквально нашпиговано предрассудками. Он свято верит во всевозможных злых духов и ни за что не отважится отправиться ночью в пустынные места, за исключением тех случаев, когда он сопровождает европейцев. Но и вдоль обитаемых дорог, и даже у себя в деревне он отходит ко сну как можно позже, разнообразя свое бодрствование игрой, выпивкой, песнями и бесконечными историями, о которых повествуют бродячие сказители на площадях или перекрестках.

Впрочем, страхи эти могли оказаться не такими уж безосновательными: кроме достаточно безобидных духов могли встретиться путникам и бродяги, принадлежавшие к грозному племени сукалеров. Народное поверие приписывает им обычай, согласно которому во время определенных празднеств они совершают ритуальные жертвоприношения. Когда им надлежит выполнить свой ужасный ритуал, они тайком похищают первого встречного и приводят его в пустынное место. Там выкапывают яму и засыпают несчастного землей по самую шею. Затем водружают у него на голове нечто вроде светильника из клейкой массы, заполняют его маслом и зажигают в нем четыре фитиля, после чего мужчины и женщины, взявшись за руки, пляшут с песнями и воплями вокруг обреченного, пока он не испустит дух.

Менее отталкивающим выглядит их поклонение луне, культ которой в определенные времена года соблюдается особыми обрядами тех сект идолопоклонников, которые странным образом уродуют и искажают верования брахманизма[89] и буддизма. Ритуальная дань ночному светилу сопровождается криками, танцами, гримасами и кривляньем, она включает также торжественные шествия богато изукрашенных слонов, диковинно костюмированных персонажей, из которых одни несут изображающие наш спутник диски, другие размахивают факелами, третьи на разнообразных музыкальных инструментах устраивают подлинно кошачий концерт.

Кроме действительно опасных бродяг, отъявленных воров, есть и совершенно безобидные кочевники паканатти, около двух тысяч которых бродит по Цейлону. Говорят они на языке телинга. Хотя они очень бедны и перемещаются группами, это не грабители и не погромщики. Если кто-то из них совершит насильственное действие в отношении какого-то человека или чьей-то собственности, то соплеменники строго его наказывают.

Большинство кочевников торгует лекарственными травами. Бродяжничая, они собирают растения и корешки, которые можно использовать либо в красильном деле, либо в медицине, для лечения людей и домашних животных. Целебные травы они продают городским и деревенским торговцам, туземным лекарям, и эта скромная торговля, дополняемая рыбной ловлей, охотой и попрошайничеством, дает им средства к существованию.

Образ жизни они ведут совершенно изолированный от других каст, контакты с которыми возможны только в вышеназванных случаях. Они бродят группами по десять, пятнадцать, тридцать семей, а отдыхают всегда под шатрами на бамбуковом или ивовом остове, которые таскают с собой повсюду. У каждой семьи свой шатер — семи-восьми футов длины на четыре-пять ширины и такой же высоты, там размещаются, а точнее — сбиваются в кучу в полном беспорядке родители, дети, куры, а порой и свиньи, ибо это единственная их защита от непогоды и свирепых ветров. Для стоянок они выбирают лесистые уединенные места, чтобы надежно укрыться от посторонних глаз. Кроме циновок из лозы и немудреного лагерного имущества, есть у них небольшие запасы зерна и бытовой инвентарь, необходимый для приготовления пищи.

Часто Жаколио, охотясь в кустарнике или в лесу, натыкался на бедняка паканатти, который нес, пошатываясь, свой шатер, да еще тащил глиняные чаши и кое-какой провиант. За ним следовала почти голая жена, водрузив на голову мельничный жернов для перетирания зерен. На спине у нее путешествовал запеленутый в грубое полотно младенец, к груди прижимался другой, а третий — пяти-шестилетний малыш — плелся позади, сгибаясь под тяжестью вязанки хвороста.

Взволнованный печальным зрелищем, Жаколио бросался вперед, чтобы вручить им несколько рупий, но, завидев европейца, вся семейка немедленно скрывалась в джунглях. Тощая собачонка, бежавшая за ними следом, возвращалась из любопытства и украдкой высовывала мордочку из высоких трав, как бы наблюдая за нахалом, который посмел нарушить столь привычное для ее хозяев уединение.

На первых порах бродяг паканатти третировали не так откровенно, как другие кочевые племена — париев, или родиа. Но понемногу они приучились к мясу и стали использовать в пищу самых нечистых животных, даже грязную падаль. Мужчины и женщины пристрастились к крепким напиткам и в конце концов дошли до крайней степени падения.

Тем не менее паканатти отличаются храбростью, о чем свидетельствует нижеследующая история.

Однажды вечером Жаколио охотился на тигрицу со своим слугой Амуду, рослым нубийцем, преданным ему по-собачьи. Ягненок служил приманкой для хищницы, которая пробиралась по-кошачьи тихо через заросли мимозы, ведя своих малышей на водопой к ручью, возле которого сидели в засаде двое охотников. Ударом могучей лапы тигрица наповал сразила ягненка и на миг оказалась в пределах досягаемости. Вспышка молнии рассеяла ночную мглу, эхо выстрела громом прокатилось по лощинам. Это целился Амуду, и тигрица, перекувыркнувшись в воздухе, забилась в судорожных конвульсиях. Напуганные ярким блеском и шумом выстрела, четверо тигрят прижались к мертвой матери. Дым еще не успел рассеяться, как Амуду бросился из чащи, на ходу разматывая свой «шомен», или полотняную набедренную повязку. Жаколио устремился вслед за ним с пистолетом в одной руке, с карабином — в другой. И он подоспел как раз в тот момент, когда верный Амуду, захватив осиротевших малышей, укладывал их в самодельный полотняный мешок, стянутый узлами с четырех концов.

В эту минуту четверо совершенно голых сингалов появились с противоположной стороны. Завидев европейца, они распростерлись плашмя в траве, совершая особый ритуал — шактангу. Знаком высочайшего почтения служили прижатые к земле шесть точек тела: стопы ног, колени и руки.

Это были тота-ведды[90], или охотники на тигров, принадлежащие к одному из обездоленных бродячих племен. После почтительного приветствия они поднялись с земли, и один из них, отделившись от группы, приблизился к Жаколио и заговорил с ним на диалекте прибрежных тамилов.

Завязалась беседа, и вот как ее передает путешественник.

«— Уже четыре дня тота ночуют в горах, чтобы найти тигра, и вот мулуку (черный человек с кудрявой шерстью на голове, дословно: баран) убил животное и забрал детенышей. А у тота нет риса для их семей.

— Сколько тебе платит за тигра Чото-саэб[91] в Коломбо? — спросил я.

— Три рупии за самца, четыре — за самку и одну рупию за тигренка.

— Значит, сегодня ночью ты мог бы заработать с твоими товарищами восемь рупий (двадцать франков)?

— Так точно, саэб!

— А как бы вы смогли убить этого хищника?

Вместо ответа на вопрос туземец бросился в заросли и тут же вернулся с одним из тех допотопных кремневых ружей, которые после реформирования европейских армий батальонные торгаши поразбросали по всему свету. Я не мог удержаться от смеха при виде этого музейного экспоната. Разбитый приклад был скреплен кое-как деревянными шпильками, а несколько плотных веревочных витков поддерживали ружейный замок с выпавшими болтами.

— Если у тебя нет ничего другого для охоты на зверя, — заметил я своему собеседнику, — то ты закончишь свои дни у него в пасти.

— Тигр не убьет тота раньше, чем пробьет его час!

— Скажи твоим товарищам, что мы поохотились вместо них. Ты можешь забрать животное и детенышей, кроме одного, которого я желаю оставить себе. Я дам тебе за него две рупии.

На такое решение туземцы не смели даже надеяться; оно привело в полнейший восторг этих бедняков, и тота принялись выражать свою бурную радость, распластываясь у моих ног со всеми знаками глубочайшей преданности и признательности. Таким образом они обеспечили себя и свои семьи рисом на два месяца».

Эти бедные туземцы, последние представители коренного населения Цейлона, составляют предмет всеобщего презрения как «нечистые» и, как уже говорилось, не имеют других средств для жалкого существования, кроме сбора фруктов, трав и корешков, да еще эпизодической охоты на хищников.

И разве не приходится им жестоко расплачиваться за попытки одолеть свирепых животных?.. Плохо вооруженные, слабого сложения, они в восьми случаях из десяти лишь наносят несмертельную рану своим грозным противникам, и те их тут же разрывают на клочки, если беднягам не удается — в редких случаях — укрыться на деревьях.

Во всех своих путешествиях по Цейлону Жаколио испытывает равное влечение к лесу и к океану — в одном его чарует девственная пышность, в другом — изобилие форм животного мира. Последуем за ним к устью реки Калтны. Он долго едет верхом, пытаясь ближе подобраться к намеченной цели, но джунгли встают непреодолимой стеной, и он со своими спутниками вынужден спешиться. Девственный лес встречает его таинственным переплетением лиан, бамбука, гигантских ползучих растений.

Через какие-нибудь полсотни шагов он уже ступает на плотный ковер из мха и столетних остатков; острый свежий воздух, напоенный запахами коричного дерева и сарсапареля[92], приходит на смену горячим испарениям равнин; ни один солнечный луч не пробивается сквозь многослойный лиственный шатер, образованный верхушками деревьев-исполинов. В эту чащу с трудом проникает рассеянный дневной свет, обретая зеленоватую окраску различных тонов, что придает всем предметам необычайный, причудливый вид…

Путники неторопливо поднимаются по довольно пологому и непрерывному склону, среди пышного великолепия природы, способного потрясти даже самое богатое воображение.

Вся окружающая необычная живность резвится, порхает, стрекочет, прыгает, семенит среди огромного беспредельного вольера. Большие черные обезьяны с белыми воротничками, любопытные и ловкие, в изумлении прерывают свои гимнастические упражнения, чтобы поглазеть на путников, которым они корчат уморительные гримасы; разноголосые птицы всевозможной расцветки и величины, разрисованные тончайшими узорами, застывшими комочками металла сваливаются с веток, где они замерли в полуденной дреме, и резкими пронзительными криками протестуют против вторжения человеческих существ; пальмовые крысы, похожие на серых белок, задорно гоняются друг за дружкой, задевая иногда во время прыжков больших лесных бабочек с удивительно тонкой и переливчатой расцветкой, которые припадают к коре благоуханных коричных деревьев. Там и сям, как мрачные пятна на яркой картине, встречаются пресмыкающиеся: кобра-капеллос[93], блестящая, словно коралловая ветвь, инкрустированная золотом и черным деревом, или гремучая змея с треугольной головой, что пробирается по нижним веткам с угрожающе громким шипением.

Поводом для этой экскурсии послужила охота на розовых фламинго, которыми кишит маленькое озеро, где они беспечно резвятся на свободе.

В тот момент, когда Жаколио и его спутники взяли оружие на изготовку, они достигли высшей точки склона, в верховьях ущелья, и путешественник, забыв о всякой осторожности, не смог удержаться от возгласа восхищения. И действительно, представшее его взору зрелище было настолько великолепно, что его не передаст и самая изощренная кисть художника, оно превзойдет любую фантазию и даже заставит самого ярого, самого заядлого охотника забыть о желанной добыче.

На заднем плане — исполненный влекущей загадки лес каскадами цветов и волнами крон спускается вдоль горы; прямо перед глазами на небольшом плато покоится миниатюрное озеро, вряд ли более шестисот метров в ширину. Оно сверкает и искрится сквозь листву вьющихся растений и карликовых пальм, одной стороной примыкая к лесистому склону и как бы нависая над нижней частью горы, края же из розового гранита удерживают озеро, словно в чаше. В одном месте гранитная стенка прерывается узкой щелью, и вода устремляется туда пенистым водопадом, который дробится на миллионы брызг по глянцевым скалам и расцветает всеми цветами радуги. Чуть ниже маленький, но яростный водопад замыкается меж двумя цветущими берегами, образуя игрушечную речушку, над которой резвятся мириады стрекоз… И все это сияет и переливается на экваториальном солнце, которое оживляет все, к чему только прикасается, удивительной игрой золота и света…

Охота обещала быть удачной. Сотни фламинго в нежно-розовом оперении самозабвенно увлеклись рыбной ловлей посреди буйного изобилия бледно-голубых и золотистых лилий.

Охотники осторожно приближались на необходимое для выстрела расстояние, когда внезапный и долгий рев, хриплый и грозный, устрашающий и загадочный, донесся из глубины долины, прокатился, словно сквозь огромную акустическую трубу, по ущелью, стиснутому стенами леса, и отразился резким и мощным эхом от поверхности озера. Потревоженные в своей безмятежности представители отряда голенастых один за другим поднялись в воздух, сопровождая свой полет затяжными взмахами крыльев, которые так ловко изображают японские артисты.

— Это крик дикого слона, — заметил один из индийских слуг. — Их много… Целое стадо…

Действительно, вслед за первым раздались и другие трубные звуки, затем еще, они сливались в бесконечную вереницу, умноженные эхом, и громыхали раскатами грома.

Должно быть, между исполинами завязалась настоящая битва, судя по яростным воплям, которые не стихали ни на минуту. Охотникам на птиц не оставалось ничего другого, кроме осторожного отступления в противоположном направлении. Ярость великанов, несомненно возбужденнных в это время года, могла обратиться против них, и людей бы растоптали, как насекомых.

Это отступление удлинило их маршрут, и крайне затруднительным представлялось отыскать безопасный ночлег в лесу, населенном хищниками и змеями. Между тем надвигалась ночь. Слуга-индус начал проявлять беспокойство, поскольку эти животные особенно опасны и агрессивны в сумерках. И вдруг — о счастье! — путники заметили на холме деревянные домики туземной деревни. И в скором времени они повстречали на поле, огнем очищенном от растений, приятного вида молодую пару — юношу и девушку, стоявших возле источника. Молодой человек поклонился с достоинством, которое указывало, что он принадлежал к благородной касте, хотя и был босоног и очень просто одет. Охотники вежливо ответили на приветствие, обменялись несколькими фразами на тамильском языке и в конце концов приняли добросердечное предложение переночевать в деревне, необыкновенно довольные тем, что им не придется брести среди опасных ловушек, которыми ощетинивается лес с наступлением ночи.

…Другая экскурсия, морская, едва не завершилась трагедией. Неутомимый в поисках нового, Жаколио сговорился с макуа и карауэ (касты рыболовов). Первые относятся то ли к малабарцам, то ли к сингалам, вторые — мавританского происхождения. Каждый вечер они попарно выходят в море на катамаранах — сооружениях типа плотов, состоящих из трех крупных бревен, накрепко связанных прочными веревками из волокна кокосовых пальм. В передней части бревна заострены, чтобы рассекать волны, сзади обтесаны под прямым углом. Это плоское суденышко совершенно непотопляемо, какой бы ни была погода; оно всегда держится на поверхности воды и управляется с помощью двух весел. Экипаж состоит из двух человек: один выдерживает нужное направление, другой ловит рыбу.

Жаколио и его спутник выбрали катамаран больших размеров, сторговались на ночь с хозяином Шейх-Туллой, погрузили запас продовольствия, напитков и хороших сигар. Это была хорошая сделка для рыбака, который не мог надеяться заработать за ночь больше двенадцати — пятнадцати су[94], при невысокой рыночной стоимости рыбы. А сахибы очень великодушно предложили ему каждый по рупии и оставляли всю пойманную рыбу.

И чтобы заинтересовать их еще больше, хозяин катамарана предложил организовать рыбную ловлю с факелами вместо обычной, при помощи удочек или сетей.

Оба француза расположились в кормовой части катамарана на двух боковых бревнах, свесив ноги внутрь третьего ствола, выдолбленного в форме пироги, тогда как прислуга следовала за ними на таком же суденышке. Две крепкие веревки из кокосового волокна были закреплены на каждом борту, они служили страховкой на случай штормовой погоды, хотя таковая и представлялась маловероятной. При малейшей угрозе рыбакам надлежало обмотаться веревками, чтобы их не сбросило с плота.

Согласно обычаю, оба вождя каст макуа и карауэ подали сигнал к отправлению, и не меньше двух сотен катамаранов, ожидавших в полной готовности, под энергичными взмахами весел своих экипажей устремились вперед.

Через несколько минут флотилия пересекла три волны в районе прибрежной каменной гряды, которые даже в спокойную погоду достигают внушительной силы на этих берегах. И вскоре монотонная замедленная зыбь уже вздымала одну из тех волн, длиной более километра, что хорошо известны плавающим в Индийском океане. Управляемые ловкими гребцами, суденышки легко взлетали на гребни и с такой же легкостью соскальзывали вниз, словно проваливаясь в бездонную пучину. Катамаран, сильно накренившийся на спуске, оказывался на дне водного ущелья, меж двух огромных водяных гор; он выпрямлялся незаметно и начинал взбираться на следующую волну, чтобы затем обрушиться снова и начать очередной подъем.

Вскоре сгустилась ночная мгла, с той особой внезапностью, которая свойственна лишь тропическим районам.

«В первый момент, — пишет путешественник, — я почувствовал легкое головокружение, и немедленно два или три раза обмотался веревкой. Движение нашего катамарана, монотонное и бесконечное бормотание волн, отсутствие человеческих голосов, вода, которая временами окатывала меня с ног до головы, — все способствовало погружению в очень странное болезненное состояние: мне казалось порой, что веревки, связавшие наши бревна, вот-вот порвутся и мы окажемся среди волн как потерпевшие кораблекрушение, безо всякой надежды на помощь…»

Шейх-Тулла отдал приказ остановиться, и яркий свет вдруг вспыхнул, отразившись в волнах рассыпанными блестками. Карауэ зажег факел из кокосового дерева, пропитанного смолой. Он привязал его к концу маленького горизонтального шеста, который выступал примерно на метр над бортом катамарана и был укреплен на высокой подставке, чтобы волны не загасили огонь.

В тот момент, когда факел пролил свет на воду, оба гребца поспешно убрали из нее свои ноги, которые болтались там с самого отплытия. Позиция весьма удобная, впрочем, вызванная необходимостью, поскольку оба сидели на концах двух внешних бревен. Путешественники заинтересовались причиной такого поведения и услышали в ответ:

— Махапонгу! (Акулы!)

Во время гребли скорость катамарана достигала пяти-шести узлов[95], и подручные Шейх-Туллы могли спокойно оставить свои ноги в воде, не заботясь об акулах, чья скорость не превышает трех узлов. Но теперь, когда сингальское суденышко остановилось, опущенные в воду ноги могли у них отхватить как топором.

Шейх-Тулла, со своей стороны, дал указание пассажирам оставаться внутри катамарана и ни в коем случае не погружать в воду руки.

Предоставленный самому себе катамаран медленно дрейфовал[96] на волнах, и рыбы, привлеченные светом факела, целой толпой поднимались из глубины океана. Сперва большая стая серебристой селедки появилась и исчезла в одно мгновение, за ней последовало с полдюжины громадных бонито[97]. Молниеносным движением хозяин всадил в одного из них маленький гарпун с шипами, насаженный на трехметровый шест, который с помощью железного кольца удерживался на крепкой веревке. Бонито долго сражался за свою жизнь, пять или шесть раз уводил веревку под воду, но после отчаянных прыжков ослабел и затих. Несмотря на близость акул, подручный без колебаний бросился в воду, чтобы опутать сетью огромную рыбину и подтянуть ее к борту. Длина ее превышала два метра, а вес был не менее ста двадцати пяти килограммов!

Тунец разместился между ногами пассажиров, в углублении, выдолбленном в среднем бревне и достигавшем более полутора метров в длину. Затем потянулись долгие часы великолепной тропической ночи, принесшие не одну удачу рыболовам, и всякий раз гарпунщики издавали крики восторга. Красные дорады, пеламиды, изумрудно-зеленые скаты и морские петухи скопились вокруг огромного бонито на тесной палубе катамарана. Путешественники устроили роскошный ужин и забавлялись тем, что швыряли объедки сонмищам маленьких рыбок, привлеченных светом из океанских глубин.

Но вдруг хозяин отдал какое-то краткое распоряжение своим помощникам и погасил факел. Двое мужчин налегли на весла, и катамаран быстро понесся по волнам.

— Осторожно, сахибы! — крикнул Шейх-Тулла, предупреждая всякие вопросы. — Махопонгу нас преследуют!.. Оставайтесь внутри катамарана!

Лишь с полдюжины фосфоресцирующих следов по обеим сторонам лодок указывали на присутствие грозных обитательниц океана. В течение нескольких минут они пытались соревноваться в скорости с рыболовецкими судами. Но у гребцов были крепкие руки, и не прошло и десяти минут, как преследователи прекратили бесполезную погоню; на счастье, скорость акул была обратно пропорциональна их прожорливости.

Нет ни одной, даже самой маленькой рыбешки, которой не удалось бы легко уйти от акулы. Так что вечно голодному чудовищу, пребывающему в постоянных поисках пищи, приходится пробавляться случайной добычей или же довольствоваться мертвыми и больными рыбами. В общем, больше эмоций, чем реальной опасности, вызывала близость зубастых хищников. Что же касается трагического исхода, то он мог последовать лишь в результате собственной небрежности путников или из-за того, что вождь карауэ забыл бы их предупредить об опасности. Последнее же практически исключалось, поскольку ловцов рыбы при свете факелов немедленно предупреждает о появлении акул внезапное исчезновение огромных стай салаки и уклейки, которые постоянно толкутся в освещенных местах на поверхности океана.

Экскурсия в общем завершилась без инцидентов.

В Индии, к счастью, пираты водятся только в море, в джунглях и в лесу: это тигры, змеи и акулы. Но есть еще там животное необычайного ума и исключительной силы, к которому Жаколио испытывает глубокую нежность и о котором собрал на полуострове Индостан наблюдения столь же многочисленные, сколь и интересные. Это слон.

И прежде всего, как человек, наблюдавший за работой доброго гиганта, использовавший его услуги, изучивший его на месте, Жаколио расправляется с теми кабинетными учеными, которые отрицают качества слона, возвышающие его над прочими животными, подобно тому как сам человек превосходит в умственном отношении того же слона. Кабинетные ученые воистину не правы, потому что они просто не знают толком это животное.

Действительно, необычаен тот факт, что этот колосс безмерной мощи способен в кратчайший срок полностью одомашниться и выполнять самые разнообразные работы с прилежанием, тщательностью и терпением, которых не всегда дождешься и от людей. Каких-нибудь полгода тому назад он бродил еще в глубине лесов, свободный, дикий и независимый; а теперь он принадлежит какому-нибудь торговцу кокосовым маслом, гончарными изделиями, копченой рыбой или рисом.

Каждую неделю слон отправляется в Галле, Калутару, Негомбо или Коломбо, неся товары своего хозяина для грузополучателей на базарах. На первых порах его сопровождает слуга, затем ребенок, в конце концов слону дозволяется преодолевать маршрут в одиночестве. И он никогда не собьется с пути, не ошибется с пунктом назначения. Через два или три дня он возвращается, выполнив свою миссию, и в ожидании дня, когда он повторит свое еженедельное путешествие, слон собирает хворост и фрукты в лесу для своего хозяина, траву и молодые побеги бамбука в джунглях на корм буйволам и себе самому. А когда настанет вечер, он приводит в движение коромысло, которое служит индусам для откачки воды, и в течение одного-двух часов будет поливать рисовые делянки и поля бетеля.

И это еще не все.

За время долгой своей жизни слон неоднократно сменит хозяина. Добрый и преданный в равной мере каждому, слон с удивительной легкостью приспособится к требованиям новой обстановки, в какой он окажется, и поочередно будет служить носильщиком, дровосеком, рассыльным, охотником, охранником пагод[98], боевым слоном против носорогов, а также дрессировщиком и начальником «слоновьей команды» на английских лесоразработках.

«Я видел, — рассказывает Жаколио, — как слоны добросовестно трудятся носильщиками целыми днями, а с наступлением вечера, словно наемные рабочие, отправляются спать к себе, то есть к своим хозяевам. Видел я и других в горах Котмалес, на Цейлоне, как они на неприступной высоте рубят топорами, обращению с которыми их научили, высоченные деревья, чьи стволы используются при постройке судов. И в зависимости от длины ствола двое-трое слонов взваливают его себе на плечи и транспортируют в порт Коломбо, где уже другие слоны принимают груз и по всем правилам искусства укладывают его штабелями.

И слоны эти трудятся совершенно одни! В лучшем случае надсмотрщик заглянет к ним раз в день. Им стоит сделать только шаг, чтобы оказаться в глубоких ущельях, откуда время от времени доносятся крики их диких соплеменников, но они этого шага не делают… Нет ни одного случая в Индии, чтобы одомашненный слон вернулся к лесной жизни, вопреки утверждениям автора Словаря естественной истории…»

Тот же самый автор уверяет, будто слоны не могут привыкнуть к огнестрельному оружию и обращаются в бегство при звуке выстрелов. Жаколио возражает ему, рассказывая об «охотничьих слонах», верхом на которых атакуют хищников в джунглях, ведя стрельбу из карабинов. Более того, слонов приучили даже к артиллерийской стрельбе, и во время войн в Абиссинии[99] и в Гане они с полным хладнокровием внимали артиллерийскому огню, пребывая рядом с батареями.

Для подтверждения своей правоты и придания большего веса своим утверждениям, Жаколио заимствует у различных авторов характерные примеры, показывающие, сколь незаурядны умственные способности слонов. Они позволяют им даже проявлять инициативу в некоторых случаях, не предусмотренных никакой дрессировкой или предварительным обучением. Так, в один прекрасный день майор Скиннер, ехавший верхом, повстречался на узкой тропке со слоном, несшим на спине огромное бревно. Лошадь встала на дыбы с перепугу. Слон сбросил бревно на краю тропы и зашел в лес, пропуская коня со всадником, а затем спокойно продолжил свою работу.

Другой офицер, майор Моуэт, рассказывает, что в Бенгалии слонов используют для сопровождения военных конвоев. Случись дорожное происшествие — съехала с дороги или перевернулась повозка, орудийная упряжка — слон даже не ожидает указания своего «махаута», а подбегает к пострадавшему экипажу, поднимает его хоботом и возвращает в исходное положение. А затем занимает свое место в строю, готовый снова все повторить в случае надобности.

Томас Анкетиль также приводит два факта, на которые с удовольствием ссылается Жаколио в подтверждение своего тезиса о приспособляемости этих животных. Это случилось в Бирме, в Рангуне. Слон подносил глиняные кувшины с керосином, а его махаут находился на корме барки, пришвартованной на реке Иравади, очень широкой и глубокой в этом месте. Сделав неловкое движение, махаут оступился и упал в воду. Слон немедленно бросился в реку, стремительно подплыл к человеку, уносимому течением, схватил его хоботом, поднял над водой и доставил на берег.

В другой раз Томас Анкетиль принимал своего друга, прибывшего верхом на слоне. На тесной улице тяжелая повозка переехала животному ногу, и слон взвыл от боли. Анкетиль подошел, осмотрел рану, обмотал раненую ногу полотенцем, смоченным водкой с камфорой, закрепил компресс и велел отвести охромевшего слона в стойло. После полудня он проведал его, и умное животное само протянуло ему раненую ногу. В течение недели Анкетиль менял повязки, лечил слона, и с того времени благодарный великан ни разу не забывал радостно протрубить, проходя мимо дверей Анкетиля. А когда он встречал своего исцелителя, то нежно потирал ему хоботом спину, руки, плечи и так сопел на него, что Анкетиль покрывался гусиной кожей…

Самому Жаколио довелось быть свидетелем еще более удивительного случая. Маленькая девочка часто гостила по нескольку дней на плантации своего друга, майора Дэли, расположенной на берегах Брахмапутры в окрестностях Дакки. И она очень привязалась к одному из слонов в этом поместье. Нечего и говорить, что она щедро угощала животное, очень чувствительное к такого рода вниманию. Любую пищу она обязательно разделяла со своим большим другом. И вот однажды ее мать вся в слезах появляется на плантации майора… Ее ребенка похитили!

Злодейскую кражу приписали кочевникам йеру-вару, ловцам хищных животных, которые побывали недавно в этих местах. Но никто не знал, куда они направились.

Правана — так звали слона — обожал девочку. Всякий раз, когда маленькая Эмма находилась в поместье, он становился ее охранником, вел ее на прогулку вдоль реки или по рисовым полям, собирал для нее цветы и фрукты, ловил хоботом ярких колибри, порхавших среди цветущих бананов; ночью он охранял комнату, где находилась детская кровать. Одним словом, ласковое обращение девочки обладало гораздо большей властью над ним, чем все приказы погонщика.

Едва завидев коляску, в которой приезжала его маленькая подруга, гигант радостно мчался ей навстречу… И нужно было видеть его разочарование, даже глубокие страдания, когда однажды повозка оказалась пустой. Муриам-Дала, погонщик слона, сказал ему на ухо несколько слов, которые привели животное в подлинный гнев. Понял ли Правана? Кто знает!Вероятно… Во всяком случае, угрожающе проревев два дня в лесу, он отправился с Муриам-Даллалом на розыски маленькой Эммы.

Спустя три недели он появился на плантации, гордо неся ребенка на спине! Слон настиг йеру-вару в тот момент, когда они собирались переправляться через Ганг в районе Раджмахала[100]. Отнять у них малышку, схватить за шею и бросить в реку несшего ее кочевника было минутным делом. Злодеев так перепугало внезапное появление слона и его агрессивное поведение, что они разбежались в разные стороны. Доброе животное, впрочем, и не думало их преследовать.

«Я был тогда в Велледжпуре, поместье майора, — рассказывает Жаколио, — и все мы в семейном кругу слушали повествование Муриам-Даллала, погонщика, о метаниях слона, чьи упорные поиски похитителей увенчались столь блестящим успехом».

…Удивительно, но эти животные, служащие для человека ценными и надежными помощниками, не размножаются в неволе. Надо сперва захватить их в плен, вырвать из джунглей, одомашнить и приучить к разнообразным видам работ, которые они выполняют с поразительной ловкостью и усердием.

Методы, с помощь которых удается захватить слона и хорошо его выдрессировать, восходят к самым давним временам. В наши дни они практикуются в широких масштабах, особенно в английских колониях, ввиду бесценных услуг, которые способно оказать это животное. В тех же случаях, когда слоны служили только для украшения праздников раджи или для религиозных процессий, приходилось довольствоваться охотой на отдельных животных. Их захватывали в плен, завлекая с помощью одомашненных слоних или же благодаря ловкости и умению людей, практикующих это опасное занятие.

Двух мужчин достаточно, чтобы захватить слона; в то время как один отвлекает его внимание, раздражая или провоцируя чем-то, другой проскальзывает позади животного и набрасывает ему на ногу крепкую веревку. Привязанный к могучему дереву, слон превращается в пленника, вынужден смириться и покоряется воле новых хозяев.

С тех пор как обосновавшиеся в Индии европейцы решили использовать слонов наряду с лошадьми и другими домашними животными, потребовалась иная система охоты, чтобы раздобыть сразу большое количество животных. На острове Цейлон португальцы, а следом за ними голландцы и англичане организовывали облавы.

Будучи людьми практичными, они разделили территорию, где в изобилии водятся слоны, на охотничьи участки, во главе которых поставлены суперинтенданты, чаще всего это армейские офицеры. Им вменяется в обязанность вместе с многочисленным персоналом захватывать и дрессировать этих умных помощников человека.

Эти облавы, которые проводятся ежегодно в соответствующих округах на Цейлоне и в Индии, передают в руки охотников целые стада слонов. Однако брать живьем, да еще без единой царапины, столь могучих и умных животных удается, лишь используя природную пугливость и неопытность диких слонов, а особенно — прибегая к помощи уже прирученных животных. Безо всякого отвращения помогая людям в борьбе с собственными сородичами, они вносят в охоту особую смекалку и увлеченность. Они подталкивают диких слонов к деревьям, к которым тех должны привязать, завлекают своих собратьев в обнесенные охотничьи загоны, не дают им сбрасывать хоботом узы, которые на них набрасывают, и защищают своих собственных хозяев от яростных атак плененных животных.

Так с помощью одомашненных слонов происходит дрессировка очередной партии пленных.

В слоновьем питомнике, который содержится английским правительством в Дакке, в Бенгалии, находится группа избранных слонов, из числа самых сильных и умных, для обучения новоприбывших. Это как бы старые сержанты-инструкторы, под управлением которых муштруется каждый рекрутский набор.

Дрессировка слона длится несколько месяцев; к работе его следует приучать постепенно, шаг за шагом, когда послушание станет для него привычным и он проникнется симпатией к людям, проявляющим заботу о нем.

Слон подчиняется погонщику скорее из привязанности к нему, чем из страха. В этом отношении его покорность напоминает больше собаку, чем лошадь. Она простирается вплоть до стоического перенесения боли. Есть немало свидетельств того, что по приказу своего махаута слоны безропотно глотают самые невкусные лекарства и терпеливо переносят не только кровопускание, но и весьма тяжелые хирургические операции — такие, как прижигание язвы или удаление опухоли.

Впрочем, ни один слон не забывает о своей привольной жизни в лесу, на свободе. Так что обращаться с ними следует осмотрительно и мягко. Но даже и при таком обращении смертность среди пленников весьма высока, особенно в первые месяцы неволи. Они просто ложатся и умирают, безо всяких видимых признаков какой-то болезни. С полным основанием можно сказать об этом животном, что оно отличается необычно высокой чувствительностью, что фактор моральный для него важнее физического, и в этом слон крайне походит на человека…

Наконец, эта чувствительность способна обостряться настолько, что слон буквально теряет свои умственные способности. Он впадает в бешенство, как и человек. Однако его ярость ужасна и принимает разнузданные формы. Тогда он крушит все на своем пути и предается самым невообразимым причудам, самым диким выходкам. Выздоровление его, как правило, невозможно.

Жаколио, один из путешественников, чьи наблюдения над слонами наиболее полны и последовательны, рассказывает по этому поводу удивительную историю, произошедшую на той самой плантации его друга, майора Дэли, неподалеку от Дакки, где была похищена маленькая Эмма, а потом столь чудесным образом возвращена.

Один из рабочих слонов майора как-то пришел в состояние внезапной ярости, когда он находился на берегу Ганга, занимаясь погрузкой мешков с рисом на транспортную баржу. Ни с того ни с сего он принялся швырять мешки в воду; растерявшийся махаут попытался его урезонить — слон уложил его одним ударом хобота. Матросы из касты рыбаков макуа забрались в испуге в трюм маленького суденышка. А слон с диким ревом понесся в сторону поселка.

Дети майора играли на лужайке под присмотром старого боевого слона по имени Супрамани. Этот последний, видя приближение ослепленного яростью собрата, понял опасность происходящего, заслонил собою детей, дав им возможность укрыться в доме, и преградил дорогу нападавшему. Завязалась ожесточенная схватка двух слонов, в которой Супрамани подтвердил свою давнюю репутацию ловкого и мужественного бойца. После двухчасовой беспощадной битвы — в это время никто не смел приблизиться к дерущимся, да и чистым безумием было бы послать пулю в обезумевшего слона, ведь убить его можно, лишь попав в глаз или висок, — старый богатырь покинул умирающего противника и вернулся в свой загон, весь покрытый ранами, с окровавленным хоботом, разодранными в клочья ушами и без одного бивня.

Это доброе старое животное было специально натренировано для борьбы с носорогами, которые в определенное время года поднимаются от низких и заболоченных берегов Ганга до самых окраин Велледжпура и опустошают рисовые поля. В юности заслуженный слон почти ежегодно находил случай проявить свою доблесть. Но, когда он добросовестно прослужил чуть ли не целый век у дедушки и дяди майора, его заменили более молодым бойцом, а сам он уже несколько лет не дрался.

Выйдя «на пенсию», Супрамани превратился в товарища и компаньона детей майора; он сопровождал их повсюду, в лесу и на берегах реки. Маленький отряд иногда отсутствовал целый день, но никто в селении не проявлял беспокойства. Достаточно было знать, что дети находятся под надежной охраной старого слона.

«Однажды утром, — продолжает свое повествование увлеченный писатель, — я искал старшего из детей, чтобы вручить ему обещанную книгу.

— Супрамани повел их всех на рыбную ловлю, — сообщил мне отец.

— На рыбную ловлю? — переспросил я с недоумением.

— Если желаете, идемте вместе со мной, — продолжал майор, — мы спустимся к берегу реки за несколько минут и посмотрим, как они развлекаются.

Я принял предложение моего друга, и очень скоро мы действительно увидели на песчаной полосе пляжа, довольно далеко вдававшейся в реку, всю живописную маленькую группу, обычно столь шумную, но на сей раз спокойную и молчаливую. Все стояли у самой кромки воды. Мы подошли к ним. У каждого в руках была наживленная удочка, заброшенная в реку, а жадные взоры прикованы к поплавкам, плясавшим на мелких волнах, как бы возвещая о крупной добыче. А рядышком старый Супрамани держал хоботом длиннющий бамбуковый шест, оборудованный под удочку, с леской и непременной наживкой; застывший, словно гранитная глыба, слон представлял неотъемлемую часть всего оркестра удильщиков.

Легко понять, что внимание мое тут же обратилось не столько на детей, сколько на слона-рыболова, я не хотел упустить ни малейшей подробности его поведения. И слон не заставил себя долго ждать. Поскольку религиозные догмы запрещают индусам покушаться на все живущее, то местные реки изобилуют рыбой, как и джунгли — дикими животными. Не прошло и двух минут, как поплавок удочки Супрамани задергался на воде… Слон не пошевелился; его маленький горящий глаз с вожделением следил за движениями поплавка: нет, слон был явно не новичком в искусстве рыбной ловли, столь милом для всех мечтателей. Он выжидал удобного момента. И в самом деле, лишь только поплавок резко дернулся, будто пытаясь уйти под воду, как удочка была выхвачена со всей ловкостью опытного рыбака. На конце ее болтался один из тех превосходных золотистых линей, которые в изобилии водятся в Ганге и отличаются изумительным вкусом, но есть которых, как и всякую речную рыбу, можно, лишь продержав месяц-другой в рыбоводном садке. Множество трупов, которые индусы по ночам сбрасывают в Ганг, придают отвратительный запах всем рыбам.

Когда Супрамани увидел свою добычу, он немедленно издал ликующий победный рев, протрубив радостно два раза подряд, словно проиграв партию на тромбоне. А потом стал ждать, пока Джеймс, старший сын майора, освободит его удочку и наживит ее снова.

Этот мальчуган, большой проказник, часто потешался над своим огромным добродушным другом. И на сей раз он воспользовался нашим присутствием, чтобы разыграть забавный спектакль. Сняв рыбу с крючка, он бросил ее в кувшин с водой и спокойно вернулся на свое место, не нацепив наживку на удочку Супрамани. Умное животное смирно ожидало, не забрасывая удочку в воду; затем стало подавать признаки нетерпения. Слон начал испускать призывные клики в сторону Джеймса, причем старался делать это как можно деликатнее. Комично было наблюдать, как великан пытается придать своему голосу нежное звучание: все пернатые взмыли в воздух со своих веток. Видя, что все его попытки не достигают успеха, что маленький проказник не сдвигается с места, Супрамани направился к нему и попытался хоботом подтолкнуть вредного мальчишку к ящичку с наживками.

Когда же слон убедился, что и эти действия не способны смягчить его друга, он вдруг резко оборотился, как бы пораженный внезапной идеей, схватил хоботом коробок, содержавший червей и насекомых, и поставил его у ног майора, а затем подобрал свою удочку и протянул ее хозяину.

— Что же тебе надобно от меня, старина Супрамани? — спросил мой друг.

Тотчас же великан стал нетерпеливо топать ногой и испускать самые мягкие просительные звуки. Желая понаблюдать, как обернется дело, я подхватил игру Джеймса и, подняв с земли коробку, сделал вид, что хочу убежать… Наказание последовало мгновенно: рассерженный слон погрузил свой хобот в реку и выпустил на меня под всеобщий хохот целый столб воды с силой и скоростью пожарного насоса. Майор остановил его знаком, и, чтобы помириться с мудрым животным, я сам надел наживку на его леску. Дрожа от радости, словно ребенок, которому вернули его любимую игрушку, слон ринулся к берегу на свой пост, едва успев поблагодарить меня самым нежным рыком.

Я рассказал об этом случае, которому сам был свидетелем, кабинетным натуралистам, желающим видеть в плененном слоне существо запуганное и глупое…

Нельзя сказать, что здесь мы имели дело лишь с ловкой дрессировкой. Конечно, слона научили держать удочку и выдергивать ее из реки в тот момент, когда поплавок скрывается под водой. Но как же могли ему внушить, что рыба не будет ловиться на удочку без наживки?.. С помощью какой дрессировки обучили его размышлять, умолять маленького Джеймса, чтобы он привел его рыболовецкий инструмент в надлежащий вид?.. И наконец — полнейшее отчаяние для наших натуралистов! — кто же подучил его адресоваться к нам, более того, на мою шутку ответить другой шуткой?.. Все это порождает цепочку совершенно необычных мыслей.

Это уже не просто рудиментарный природный инстинкт; это познавательные способности, это зачатки сознательного мышления; это ум, развитый воспитанием и тренировкой.

А ум человека, каким путем развивается он?»

…Рассказывать о многочисленных и плодотворных путешествиях Жаколио, насыщенных наблюдениями и исследованиями, можно бесконечно. Ведь неутомимый труженик, постоянно выполняя свои юридические обязанности, написал добрых пятнадцать томов!

Сначала о кастах[101]. Главных четыре: брахманы (жрецы); кшатрии, или раджи, образующие верхушку армии; вайшьи (земледельцы, скотоводы, ремесленники, торговцы); наконец, шудры, рабы и наемные работники, и парии, вместе с шудрами составляющие девять десятых населения.

Все касты, вполне понятно, подразделяются на «подкасты», состоящие из бессчетного множества вариаций.

Брахманы воздерживаются от употребления в пищу всего живого и питаются только овощами и фруктами в соответствии со своей верой в перевоплощение душ.

Каста кшатриев больше не существует в прежнем виде, и те, кто еще претендует на принадлежность к ней, не пользуются признанными привилегиями, за исключением редких случаев, когда под владычеством англичан удается еще сохранить какие-то лоскутки власти.

Более низкая каста вайшьев подразделяется на две главные ветви: коммути, или торговцы, лодочники, банкиры, и четти, продавцы мелкого товара. Каждое из этих подразделений в свою очередь членится на множество «подкаст»[102].

Самая многочисленная каста — шудры[103], и, несомненно, у нее самая сложная и разветвленная структура. Любое ремесло, сколь бы мелким и незначительным ни было оно, представляет собой касту, не имеющую ничего общего с прочими кастами; и эта мания зашла так далеко, что и проведя несколько лет в Индии, Жаколио не смог составить полный список всех каст только на юге страны. Он прекратил подсчет на двухстах пятидесяти!

Европейцы, со своей стороны, образовали пятьдесят новых каст, среди которых есть и совершенно неожиданные и причудливые. Не говоря уж о касте добашши, или начальников слуг, о касте кучеров, или виндикара, о касте велакукара, или зажигающих лампы, о садовниках, или татутара, о кастах конюхов, уборщиков нечистот и пр.

Из всего этого проистекает, что для обслуживания в Индии необходимо как минимум от пятнадцати до двадцати слуг, каждый из которых выполняет одну строго определенную функцию, предписанную его «специализацией». К счастью, заработки их не превосходят скромную цифру, которая колеблется между пятью и двенадцатью франками. Даже обслуживая европейских хозяев, они приносят с собой все индийские предрассудки, закоренелое пристрастие к классификации и церемониалу. Очень часто возникают между ними странные распри по поводу первенства. Например, кто должен первым проходить через дверь, кто имеет право сидеть на краю веранды, возле помещения хозяев и т. п.

Эта бесчисленная каста шудр, которая одна составляет добрых шесть десятых всего населения Индии, включает всех ремесленников и слуг, подобно тому как вайшьи включают всех купцов и продавцов. Но, даже принадлежа по своему происхождению к одной из четырех каст, установленных брахманами, индусы из новых каст столь же отчужденны по отношению друг к другу, как и прежние брахманы, кшатрии, вайшьи и шудры были между собой; и, как в прежние времена, никто не может выйти из касты, в которой он рожден, никто не может приобрести иную профессию, чем у отца.

Среди класса ремесленников наиболее почитаемы земледельцы, которые, в зависимости от рода занятий, входят составной частью в два десятка каст.

Затем следуют панчала, или представители пяти ремесел: мастера золотых и серебряных дел, литейщики, кузнецы, плотники, гончары и производители кирпича, которые, в свою очередь, подразделяются еще более чем на тридцать различных каст.

В верхней части их находятся ткачи, давильщики масла, винокуры, рыболовы, занятые прачечным ремеслом, производители пальмового сахара, парикмахеры и великое множество мелких ремесленников, которые образуют, по крайней мере, полторы сотни специальных каст.

А кроме того, существует немало самых удивительных каст, как, например, каллеру, или воров, «которые пользуются привилегией присваивать имущество других», без чего данное занятие считалось бы бесчестным, или намбури, каста молодых девушек, которые умирают девственницами, чтобы выйти замуж после своей смерти; или же каста макулу, то есть матерей, взявших обязательство ампутировать первую фалангу указательного пальца левой руки, как только выдадут замуж старшую из дочерей, и т. д. и т. п.

Но и это не все; дело не ограничивается таким дроблением до бесконечности. Индусы нашли еще способ разделить каждую касту на две ветви: первую — валан-гаи-мугаттар и вторую — валан-ваи-мугаттар, то есть на приверженцев правой руки и приверженцев левой руки.

Эти различия проистекают из того факта, что в пределах определенной касты одни пользуются правой рукой для гигиенической очистки своего организма, другие же приспособили левую. И поскольку рука, совершающая гигиеническое омовение, рассматривается как нечистая, то отсюда следует, что сторонники правой и левой рук в одной касте не имеют никаких контактов между собой и смотрят друг на друга с отвращением, обмениваясь взаимными ругательствами, самыми оскорбительными, какие только можно адресовать индусу:

— Эти люди едят рукой, запачканной в экскрементах!

Каждая рука мало-помалу начинает присваивать себе исключительные привилегии; поскольку же эти привилегии точно не определены и не узаконены, то открывается простор для вечных споров и столкновений, которые, касаясь наиболее фривольных тем, приводят иной раз в возбуждение целые районы.

Следующая история может дать об этом достаточное представление:

«В 1865 году, — пишет Жаколио, — апелляционный суд в Пондишере, где я тогда заседал, рассматривал очень любопытное дело.

Однажды в городе прошел слух, что селение Янаон на побережье Ориссы превратилось в настоящий театр военных действий. Индусы с французской территории и их соплеменники из английской колонии схватились врукопашную и оставили на поле брани два десятка убитых с обеих сторон. Суд возбудил дело и послал на место происшествия одного из своих советников.

Вот что приключилось. На праздничном гулянье, которое состоялось на границе двух территорий, один чакили — представитель касты сапожников ветви левой руки появился в венке из желтых цветов на волосах. И тотчас же другой чакили из противоположной ветви взбунтовался, заявляя, что венки такого цвета могут носить только чакили правой руки. Сапожник-левша стал возражать, между спорщиками очень скоро завязалась драка, и тотчас же в нее вступили другие. Все приверженцы левой и правой рук, и не только из касты чакили, но и из всех прочих низких классов, присутствовавшие на празднике, устроили настоящую свалку. В смешной этой стычке приняли участие несколько тысяч человек. Чтобы их разнять, потребовался батальон английских войск, предоставленный в распоряжение французских властей».

Индус, такой робкий и мягкий в обычных житейских обстоятельствах, без колебаний пойдет на смерть, как только дело коснется того, что он называет своими привилегиями.

А вот другой факт, еще более трагический, который, возможно, полнее рисует характер индусов.

В 1860 году, когда англичане вознамерились отправить полк индусов-сипаев на бирманское побережье, бедняги решительно отказались грузиться на корабль, так как закон Ману[104] запрещает людям их касты пересекать море. Английское начальство велело расстрелять каждого десятого; индусы продолжали упорствовать. Расстреляли начальников; солдаты побросали оружие и потребовали смерти. Джон Булль[105], который никогда не упускает случая дать индусам почувствовать отеческую и цивилизаторскую силу своего правительства, выставил против безоружных целую батарею и посек сипаев картечью, в назидание их соплеменникам.

Большинство преимуществ, ради поддержания которых индусы готовы вступить в рукопашную схватку, примерно такого же свойства, как мы только что видели в требованиях чакили: это право носить сандалии того или иного цвета, передвигаться верхом или на носилках, выполнять какую-то церемонию так или иначе, использовать ли музыку на праздниках, носить то или иное оружие, тот или иной вид одежды, прогуливаться с тростью с золотым набалдашником или без — и еще превеликое множество других правил и обычаев, перечислить которые просто немыслимо, образуют те бессчетные отличия, которые каждая каста пытается присвоить себе или запретить другим.

Все это выглядит крайне смешно, однако имеем ли мы, европейцы, право смеяться над другими? Ведь и сами мы, даже не подозревая об этом, остаемся людьми каст и привилегий. Да разве мы свободнее, чем индусы, в выборе своей одежды, например?.. Разве не предназначена наша одежда для такой-то или другой касты?.. Красное платье для судейских, отороченное зеленым для академика, форменные штаны для солдата. И если бы кто-нибудь вздумал вырядиться неподобающим образом, то разве не предали бы его тут же суду?.. Одинаково ли одеваются даже люди одной касты? Не разнятся ли они плюмажами, галунами, орнаментами более или менее сложными, составляющими привилегию того или другого, запрет для третьих?.. Индийский сапожник-«левша» не имеет права носить на голове желтые цветы, но французский кондитер или медник, у которых никто и не спросит, пользуются ли они двумя руками в известных случаях, немедленно попадут в тюрьму, стоит лишь им продеть в петлицу своего костюма крохотный кусочек красной ленточки, или зеленой, или фиолетовой!

О! Старая притча о соломе и бревне!

Можно задать себе вопрос, почему же сохраняются все эти причудливые разделения и подразделения, навязанные индусам самыми первыми законодателями? Вот объяснение, хорошее или плохое, которое дается по этому поводу.

Исходя из общего для всех организаторов примитивных обществ принципа, согласно которому никто в государстве не должен быть бесполезен, те, что разделили на касты индийскую нацию, поняли, что имеют дело с народом апатичным, беззаботным, причем климат благоприятствует этой всеобщей инертности, так что потребовалось четко очертить каждому его место и обязанности, чтобы противостоять угрозе анархии.

Благодаря союзу религии и политики, суеверие докончило начатое, предопределив каждому его жизненные действия, таким образом этот ленивый народ выполняет наложенные на него обязанности из уважения к священным традициям предков и из страха перед наказанием в случае неподчинения.

А наказания эти ужасны и могут простираться вплоть до приговора к смерти, правом оглашать который обладают некоторые классы. Самым тяжелым изо всех наказаний является изгнание из касты. Это настоящая изоляция с трагическими последствиями. Человек, подвергшийся такому наказанию, лишается всяких связей с подобными себе; он оказывается за пределами человеческого общества. Он теряет друзей, родителей, жену, детей, которые бросают его, чтобы не разделить с ним бесчестья. Никто не смеет разделить с ним трапезу, никто не предложит даже капли воды. Брак становится невозможен для его сыновей и дочерей, его избегают, на него показывают пальцем, это воистину проклятый всеми.

Самая низшая каста не решится принять брахмана, изгнанного подобным образом. Ему остается примкнуть к грязным париям или же перебраться в страну, где большинство составляют европейцы. Впрочем, установлено, что изгнанный из касты индус превращается обыкновенно в бандита или воришку.

Иногда это столь грозное наказание имеет первопричиной какую-нибудь причуду, какое-то забавное, случайное происшествие. Если бы пария, переодевшись, затесался среди представителей какой-то касты, проник бы в их жилища, разделил с ними трапезу, то он поставил бы под угрозу изгнания всех тех, кто по неведению общался с ним. А сам пария, будучи разоблаченным, немедленно был бы убит на месте.

Шудра, который вступил в связь с женой парии, изгоняется безжалостно и безвозвратно. Приводят пример поразительной жестокости, имевшей место в одном племени пастухов. Молодая девушка была обручена с юношей, который умер до освящения брака. Спустя некоторое время ее родители выдали дочь за другого мужчину. Поскольку они нарушили обычай, всю семью подвергли изгнанию из касты с запрещением ее членам когда-либо жениться и выходить замуж.

Рассказывают также, что одиннадцать брахманов, путешествуя в опустошенном войной краю и не в силах переносить муки голода, были вынуждены сварить имевшуюся у них горстку риса в чашах, которыми им не следовало пользоваться под угрозой бесчестья. Они поклялись хранить тайну, но, вернувшись к своим семьям, были разоблачены одним из них, который отказался участвовать в кощунственной трапезе. Десять обвиняемых, сговорившись, заявили, что доносчик сам совершил преступление и клевещет на них по злому умыслу. Поскольку свидетельства нескольких человек перевесили показания одного, то сам обвинитель и оказался наказанным.

Легко понять, как дорожат индусы своими кастами, которые представляют для них подлинные вывески благородства. Так что самое серьезное оскорбление, которое можно нанести индусу, — это назвать его человеком без касты.

Бывает, что исключение из касты не является окончательным, что от него при определенных условиях можно откупиться, уплатив штраф, выполнив установленные «очистительные» церемонии. Среди этих неизбежных для реабилитации испытаний есть очень болезненные. Раскаленным слитком золота прижигают язык испытуемого; его клеймят раскаленным железом, заставляют босиком пробежать по горящим углям, несколько раз пройти под брюхом у коровы. Наконец, его принуждают выпить смесь, составленную из пяти продуктов священного животного — коровы: молока, сыворотки, растопленного масла, мочи и кала. Этот «коктейль» считается наилучшим очистительным средством[106].

Завершив эти обряды, реабилитируемый должен выставить щедрое угощение для брахманов и поднести им подарки, после чего он вновь обретает свои права. Есть, однако, преступления, которые никогда не могут быть прощены. Например, употребление в пищу коровьего мяса.

В обществе с такой строгой иерархией снизу доверху все жизненные акты заранее регламентированы. Более того, эти застывшие и отчеканенные формулы сопровождают индуса до самой смерти и расстаются с ним лишь после полного исчезновения тела, преданного огню.

Жаколио описывает индийские похороны с огромным количеством интереснейших деталей, и только нехватка места вынуждает нас ограничиться кратким пересказом. Демонстрирование мертвого на пышном ложе; священное омовение; музыканты с их дикой какофонией; проклятия, которые шлет вдова богам индийского Олимпа; выступления плакальщиц; приготовление костра из пахучих дров, смазанных ароматическими маслами и жиром для облегчения и ускорения горения; пение брахманов… Короче, вся цепочка необходимых обрядов вплоть до момента, когда тело кладут на тростниковую решетку, установленную над костром.

«Должно быть, уже около часа ночи ритуальные приготовления достигли кульминации, — пишет исследователь, который присутствовал на церемонии вместе со своим спутником по экспедиции. — Умерший, по имени Нараяна, представал нашим взорам при свете факелов, окруженный россыпью желтых цветов, называемых в Индии «цветами смерти». Его резко очерченный застывший профиль принимал порой фантастические формы, в зависимости от прерывистого ветерка, раздувавшего пламя. Неподалеку стояли родители, неподвижные и молчаливые, в траурных белых набедренных повязках, а на вершине холма, выделяясь более темными силуэтами на фоне ночного неба, четверо рабочих заканчивали свой погребальный труд.

И совсем рядом я увидел сидящего на корточках факира, скрестившего руки на груди. Это зрелище заставило меня вздрогнуть, ибо я тотчас же угадал, что должно было произойти. Семья Нараяны достаточно богата, чтобы позволить себе arta mourta — воспоминание о мертвом!»

Хорошо известны — по крайней мере по слухам — эти ясновидцы, которые служат пассивным инструментом в руках брахманов и способны стоически переносить ужасные мучения. Индусы считают их святыми, победившими боль. Одни из них во время народных праздников с улыбкой позволяют раздавить себя колесам тяжелых повозок, везущих статуи их богов. Другие выкалывают себе глаза в честь любимого божества, сковывают себе руки таким образом, что растущие ногти пронзают ладони, или же прижигают руки раскаленным железом, связывая их вместе, до такой степени, что приходится оперировать шрамы.

Есть и такие, что, напевая, вырывают себе ногти клещами или же, выполняя комическую пантомиму, загоняют в живое тело раскаленные гвозди. У тех больше нет губ, век, языка — они пожертвовали их Шиве[107]. Эти шкандыбают на бесформенных культяпках или же на долгие годы накрепко связывают руки с ногами, приобретая в такой позиции полную неподвижность суставов.

Наконец, другие, как присутствовавший на похоронах Нараяны факир, делают своей профессией отрезание одной из конечностей, которую они кладут на костер рядом с мертвецом, чтобы, если по случайности этот последний не очистится от всех своих грехов, верховный судья Яма[108] не мог бы отправить его в maroca — ад, — ведь невозможно отделить пепел умершего от пепла части тела святого лица…

Отсюда известная индийская поговорка: достаточно пальца факира, чтобы спасти сто человек.

В южных провинциях, где этот старинный обычай все еще процветает, немного найдется богатых индусов, которые не завещали бы перед смертью значительные суммы для обеспечения столь драгоценной поддержки. Брахманы вульгарного культа эксплуатируют эти предрассудки с вызывающим бесстыдством, делая из них постоянный источник немалых доходов. Они доходят до того, что продают волосы и обрезки ногтей своих факиров людям среднего достатка, убеждая их, что, будучи орошены в костер, эти предметы окажут точно такое же действие на посмертную судьбу человека.

Ради справедливости, однако, надо снять с ученых брахманов обвинения в потворстве этим спекуляциям.

«…Последнее очищение; умащивание всего тела умершего жидким маслом, затем последнее обращение к Брахме[109]. Небесные духи, будьте к нему благосклонны!..

Настала очередь факира. Он приблизился к костру на расстояние не более двух шагов. Затем присел и, подтянув одну из ног к бедру другой, крепко-накрепко стянул ногу повыше лодыжки несколькими витками веревки и кокосового волокна… Мы следили за операцией с замиранием сердца, близкие к обмороку. Несчастный, схватив большой нож, который он носил в ножнах, висевших на цепи у него на груди, одним кольцевым ударом разрезал плоть ноги до самой кости; и в странной недвижности, как будто он оперировал над безжизненным телом, введя свой нож в сочленения костей, он отделил ступню, которая упала на траву, вся в крови. Он мгновенно схватил ее и бросил в самую сердцевину костра; затем, помогая себе руками, отступил на несколько шагов и остался в сидячем положении, прижимая открытую рану к другой ноге.

Сын покойного, приблизившись с факелом в руке, прокричал три раза подряд: “Мараяна! Мараяна! Мараяна!”

Он выждал какое-то время, как будто рассчитывая получить ответ на этот призыв. Затем бросил свой факел на поленницу костра. В одно мгновение языки пламени охватили покрытое жидким маслом тело. Когда костер превратился в груду прогоревших, но еще вспыхивающих огоньками пламени углей, факир велел одному из индусов принести накаленное искрящееся полено и стал огнем зарубцовывать свою ужасную рану…»

Участие факира в этих похоронах, свидетелем чему стал уважаемый юрист, в ту пору — председатель суда в Чандернагоре, заставляет подробнее поговорить об этих личностях, игравших значительную роль в старом индийском обществе.

Иногда их необоснованно смешивают с очень ловкими жонглерами, выполняющими некоторые головокружительные трюки, и даже с доходной, но подчас смертельно опасной профессией sâpwallah, заклинателя змей. Эти кочевники, бросающие якорь в разных местах со своей маленькой корзиной, тихо играют на миниатюрной флейте, чьи нежные звуки тревожат змей[110], и кобры выползают из своего убежища, покачивая капюшонами. Заклинатели очень умело манипулируют ими.

Называемые индусами joghi (созерцатели) или toposivis (суровые) — слово fakir (бедный) арабского происхождения и занесено в Индию мусульманами, — факиры — это кающиеся аскеты, или нищие, которые путем самоистязаний, изнурительной строгости стремятся достичь сверхъестественной власти, как это делали до них, согласно традиции, Риши[111], Индра[112], Агастья[113]. Большинство из них являются поклонниками Шивы, они живут под открытым небом и часто доводят себя до крайнего умерщвления плоти.

Несмотря на арабское имя, факир во многом предшествует исламу. Буддизм появился на свет в одеждах нищего монаха. И Будда в самом деле был нищим монахом. Так что если западные религии, как христианство или магометанство, приняли монашество, то не они его изобрели.

Индия остается излюбленной родиной нищих монахов, которые под именем факиров живут в одиночестве, бродяжничают, никогда не задерживаются на одном месте. Спит факир на голой земле, тело его прикрывает только набедренная повязка. Если он оказывается в местности с холодной зимой, то старается греться как можно меньше и для добывания огня использует сухие экскременты коровы, повсюду почитаемого священного животного.

Некоторые путешественники говорили о факире как о человеке опасном, если встречаешь его вдали от городов. Заявляли даже, что бродячие монахи объединяются в банды для грабежей на большой дороге. Что ни слово, то ложь… Факир — это фанатик, но он не ворует и не убивает, он живет в постоянном одиночестве. В иные смутные эпохи он способен оказать услуги своим единоверцам, стать их представителем, доверенным лицом, усердным и неподкупным, ненавидящим иностранцев. Но в обычное время он беззащитен.

Индусы относятся к факирам с глубочайшим почтением. Когда они проходят мимо, то становятся перед ними на колени, чтобы заслужить их благосклонный взгляд, когда они публично возносят к небу свои молитвы, толпа почтительно раздвигается. Иногда какой-нибудь смельчак бросается обнять их ноги или лохмотья, которые их покрывают. К тому же у факиров репутация лекарей, врачующих от любых болезней. У них есть формы молитв для излечения паралитиков, хромых, слепых и всяких других страдальцев. Религиозная практика и аскетизм факира привлекают к нему всеобщее почтительное внимание. Кроме описанных выше страданий, которые они причиняют себе вполне добровольно, можно увидеть факира, закопанного в землю по шею и остающегося в этой позиции долгие годы; другие приговаривают себя к иной каре — например, держать руки поднятыми кверху в течение десяти лет. Это кончается тем, что они перестают пользоваться руками и вообще не могут больше их опустить. С целью покаяния, из духа самоуничижения они подставляют себя укусам насекомых, холодному дождю и палящему солнцу, предаются любым мучениям, какие мистическая экзальтация способна внушить фанатику. Вот такой беспощадной суровостью joghi, или претенденты на святость, надеются обрести состояние полного очищения.

Английский путешественник рассказывает, что joghi умудрялись оставаться в стоячем положении и двенадцать лет, ни разу не присев и не ложась на землю. После такого испытания, которое потребовало бы контроля столь же тщательного, сколь и трудноисполнимого, этот фанатик прожил следующие двенадцать лет с руками, накрепко сцепленными на голове: ногти проросли сквозь руки и вросли в кожу черепа. Напоследок он решил пройти через пять огней: четыре — в честь главных совершенств и один — в честь солнца. Через полчаса он сгорел.

Но самый необычный факт, намного превосходящий все, что проделывают индийские чародеи, это история с факиром, который заставил похоронить себя заживо и через несколько месяцев вышел из-под земли в таком же добром здравии, как и до «похорон». Хотя сам факт не кажется вполне убедительным автору этих строк, он считает необходимым поведать о нем, поскольку реальность происшедшего подтверждают люди весьма почтенные, хотя их доверчивость и могла оказаться обманутой.

Вот как описывает дело один из свидетелей, мистер Осборн, бывший в ту пору офицером Индийской армии:[114]

«В итоге ряда приготовлений, длившихся определенное время, перечислять которые мне было бы неприятно, факир заявил, что он готов подвергнуться испытанию. Генерал Вентура и магараджа, предводитель сикхов, собрались у выложенной кирпичом могилы, сооруженной специально для факира. На наших глазах факир залепил воском все отверстия своего тела, через которые мог бы поступать воздух, за исключением рта, затем сбросил свои одежды. Его всунули в полотняный мешок и, согласно его желанию, перевели язык в заднее положение таким образом, чтобы он закупоривал вход в дыхательное горло. После этой операции факир впал в летаргическое состояние. Мешок, в котором он находился, был плотно закрыт, и магараджа приложил к нему свою печать. Затем мешок поместили в деревянный ящик, закрыли его на замок, также опечатали и опустили в яму. Сверху набросали много земли, притоптали ее и засеяли ячменем. Наконец, расставили вокруг часовых с наказом нести службу днем и ночью.

Несмотря на все эти меры предосторожности, у магараджи сохранялись какие-то сомнения. И он дважды приходил в течение десяти месяцев, которые факир обязался провести под землей, и заставлял вскрывать могилу. Факир находился в мешке, холодный и безжизненный, каким его туда положили. По истечении десяти месяцев приступили к эксгумации. В нашем присутствии сняли висячие замки, — продолжает мистер Осборн, — сорвали печати и, вытащив ящик из каменной могилы, извлекли оттуда факира. Никакого биения сердца; никаких следов дыхания; только макушка сохраняла чуть ощутимое тепло, позволявшее предположить, что жизнь еще теплилась в этом теле. Затем один из присутствующих очень осторожно ввел палец в рот факиру и перевел язык в нормальное положение. Затем тело растерли и полили теплой водой. Мало-помалу дыхание и пульс восстановились, факир поднялся и стал ходить улыбаясь. Он поведал, что во время пребывания под землей ему снились приятные сны, но пробуждение всякий раз бывало очень тягостным. Прежде чем прийти в себя, говорил он, у него бывали головокружения. Человеку этому было тридцать лет (в 1838 году); лицо его неприятно и оставляет впечатление хитрости. Он долго беседовал с нами и предложил вновь приступить к испытанию в нашем присутствии и под нашу ответственность. Мы поймали его на слове и назначили ему встречу в Лахоре. Соорудили могилу по типу предыдущей, с крепким ящиком и секретными замками. Пообещали факиру крупную сумму вместе с ежегодной пенсией, и все шло как нельзя лучше, когда он вдруг заинтересовался, какие меры предосторожности мы готовы принять для успеха эксперимента. Показали ему замки; сообщили, что ключи будут находиться у английского представителя, что службу часовых будут нести английские солдаты, меняясь каждую неделю. Но он не захотел принять эти условия и потребовал, чтобы ключи и могилу охраняли его единоверцы, добавив, что английские офицеры желают его смерти и что он никогда не выйдет из могилы живым. Мы ему ответили, — завершает свой рассказ мистер Осборн, — что касательно самого последнего пункта мы вполне разделяем его убеждение, а посему освобождаем его от данного им обещания».

Жаль, конечно, что этот эксперимент не состоялся, ибо он либо разоблачил бы ловкое жульничество, либо дал бы науке новые факты о явлениях весьма интересных и малоизученных.

Кроме добровольных самоистязаний, факиры практикуют также религиозное самоубийство. Выполняют они его при помощи орудия, называемого karivat, который состоит из клинка в форме полумесяца с очень тонким внутренним лезвием и двух цепей со стременами, укрепленных на концах полумесяца. Добровольная жертва приставляет этот клинок к своей шее и с помощью ног, вставленных в стремена, производит резкий толчок и сносит себе голову. Если она упадет, полностью отделенная от тела, то этого факира почитают святым. Если же она срублена лишь наполовину, то святость этого лица вызывает подозрение.

Впрочем, фанатикам хватает оригинальных приемов для погружения в нирвану, это освобождение от земных мук, слияние с божественной первоосновой мира. Скучно долго распространяться на эту тему.

Однако еще несколько слов напоследок. Самые ожесточенные и непримиримые сектанты в странах, не подчиненных английскому влиянию, стремятся соблюдать со всеми ужасными обрядами культ мрачной богини Кали, страшной Дурги, жены Шивы[115]. Впрочем, и в самой Британской Индии, принимая величайшие меры предосторожности против разоблачения, сектанты, как говорят, во время больших празднеств, в октябре, приносят своим богам человеческие жертвы! Дурга, или Кали, представляется в виде черной женщины с четырьмя руками. В одной у нее — кривая сабля; в другой она держит за волосы голову великана; третью простирает для благословения; четвертой снимаетстрахи. Серьгами в ушах у нее служат два трупа; на шее колье из человеческих голов, язык высунут; пояс у нее из гигантских рук, а волосы ее спадают на пятки. Она только что напилась крови; потому у нее красные брови и такого же цвета грудь.

Впрочем, если факиры и не совершают ритуальных убийств в честь богини Кали, то человеческих жертвоприношений у нее все равно в избытке, только они добровольные. Ибо не проходит и дня, чтобы отчаянные фанатики не топились в ее честь в священных водах Ганга.

Этот культ богини Кали относит нас мысленно к породе людей, которые в прошлом — всего лишь несколько лет тому назад — пользовались мрачной известностью. Мы имеем в виду тхагов[116], отчаянных сектантов, поклонников богини смерти, жертвами которых становилось такое количество людей, какое определяли смелость и ловкость самих преступников.

Вот из какого принципа они исходят и каким побуждениям повинуются: «Вы находите громадное удовольствие, атакуя тигра в его логове, — объяснял один тхаг английскому судье на допросе, — вы испытываете непередаваемые ощущения, когда присутствуете при его последних конвульсиях, потому что смогли сразить его на свободе, то есть победить зверя в честной борьбе благодаря своей ловкости и бесстрашию… Но подумайте, каково же должно быть наслаждение, когда вы такую борьбу ведете с человеком… когда человек стал дичью, которую надо загнать в ловушку и уничтожить! Вместо одной какой-то способности следует сразу вводить в игру и мужество, и хитрость, и осторожность, и дипломатию… Ввести в действие все страсти, заставить вибрировать даже струны любви и дружбы, чтобы бросить человеческую добычу к ногам богини, доставить ей удовольствие этой жертвой… Вот подлинное опьянение, вот исступленный восторг, какого никогда вы не знали»

В этом — вся мораль сектантов. Убивать из любви к искусству и к богине смерти! Англичане, которым не очень нравились эти художественные теории, воплощенные в трупах, без церемоний вешали всех этих мистических убийц и преследовали их с такой непреклонностью, что подвиги их намного поубавились, хотя и не прекратились полностью. Есть еще в Британской Индии более сотни тысяч тхагов, в частности, в бассейне реки Нарбуды. Они предаются время от времени своим миленьким грешкам, но действуют скрытно; и уже не бывает, как до 1870 года, этой лихорадки убийств, которая будоражила и терроризировала мирное население[117]. А в прежние времена доходило до того, что некоторые районы буквально опустошались этими убийцами. Один из них, попав за решетку, признался, что отправил на тот свет семьсот девятнадцать человек! И высказывал только одно сожаление, что не довел счет до тысячи!..

…Все касты, из которых мы перечислили лишь несколько, подчинены особой юриспруденции, за исключением отдельных преступлений, подлежащих рассмотрению в английских судах. При прочих обстоятельствах кастовые распри разрешаются некоей разновидностью Божьего суда. Случай благоприятствовал Жаколио и его компаньону, им удалось присутствовать на одном из таких состязаний, называемых ордалья, между макуа-рыболовом и шетти из касты торговцев. Последний обвинил рыбака в краже и бросил ему вызов.

Турнир должен был состояться на рассвете перед людьми обеих каст, задолго до того собравшимися в шумный круг. С первыми лучами солнца вожди макуа и шетти вошли в эту естественную ограду вместе с обоими противниками, каждого из которых сопровождал брахман.

Борьба, как вскоре поняли французы, предстояла нешуточная, ее серьезность возрастала оттого, что обвинение усугублялось религиозными вопросами и кастовой ненавистью.

Шетти обвинял макуа в том, что тот похитил рисовую лепешку, положенную в виде подношения к ногам статуи Шивы. Макуа отвечал, что вырвет у шетти глаза и язык в доказательство того, что тот ничего не видел и нагло лжет.

Брахманы заставили их повторить «coram populo»[118], обвинение и вызов на поединок, а затем провозгласили хором:

— Pô! (Сходитесь!) И пусть победа достанется правому!

Противники были вооружены железными инструментами, своей формой напоминавшими немного американский «кулак»[119], но снабженными длинными острыми шипами на уровне каждой фаланги.

Противников развели на тридцать шагов, и они принялись бросать друг другу обвинения, как это делали в незапамятные времена герои «Илиады»[120] или «Рамаяны»[121].

— Как смеют эти грязные шакалы шетти смотреть в лицо макуа, королей моря?

— У макуа, — ответствовал шетти, — есть лишь дырявые сети, и они вынуждены, подобно париям, воровать для своего пропитания подношения, принесенные богам!

— Иди сюда, бесстыдная собака, я тебе всыплю!

— Последний раз пошевели своим языком, сын свиньи, потому что я его вырву и брошу на съедение кабанам!

Очень скоро, распалившись от собственных слов, противники превратили свой «диалог» в настоящий ливень жутких эпитетов и оскорблений, подыскать которым точный перевод не удалось бы на самом низком европейском жаргоне. И, поливая друг друга бранью, они постепенно уменьшали разделявшую их дистанцию. Скрипя зубами, обезумев от злобы, они преодолели бегом последние метры и накинулись друг на друга.

Примерно одного роста, оба плотные и коренастые, противники не позволяли предугадать, кто же из них возьмет верх. Первый удар был страшен. Не пытаясь защищаться, они одновременно поразили друг друга железными перчатками. Макуа оторвал левое ухо у врага, а тот в лепешку расплющил рыбаку нос.

В едином порыве они бросились в реку, омыли свои раны и с новой яростью бросились в бой. На этот раз шетти выбил сопернику глаз, но и сам остался без губ и кожи на подбородке.

С выдавленным из орбиты глазом, весь в крови, макуа устремился к реке. Но шетти, хотя и сильно искалеченный, не пожелал принять перемирие и преградил дорогу врагу. Несчастный рыбак с залитым кровью лицом, почти ничего не видя, даже не пытался пробить себе дорогу и остановился, покачиваясь, едва держась на ногах. Все люди касты макуа, созерцавшие битву, хранили мрачное молчание. И вся толпа умолкла. Трагедия, начавшаяся столь шумно, завершалась в полной тишине.

Видя, как изнурен его противник, шетти с занесенным кулаком двинулся к нему, чтобы нанести последний удар. И так как лишенный губ не мог говорить, из-за его спины выдвинулся брахман и прокричал на ухо макуа:

— Признайся, что ты украл подношение богам, и твоя жизнь спасена!

— Illè, nai! (Нет, собака!) — воскликнул макуа с энергией, которой никто от него не ждал.

Затем он пустился наутек, преследуемый шетти, но вдруг ситуация резко переменилась. Бегство оказалось ложным ходом, макуа внезапно обернулся к врагу, уже готовому поразить его, и с неожиданной ловкостью, о которой и помыслить никто не мог в данный момент, повалил его на траву ударом головы в грудь.

Всем стало ясно, что торговец окончательно пропал.

Едва лишь он коснулся земли, как макуа уже оседлал его, в ярости молотя железным кулаком по голове, не оставляя даже времени снять свое обвинение…

«Мы отвернулись от этого зрелища, — пишет рассказчик. — Нет ничего отвратительнее, чем наблюдать, как на твоих глазах убивают человека, а ты не в состоянии ему помочь. Если бы мы попытались это сделать, нас растерзали бы на куски».

Под исступленные победные клики рыбаки подобрали своего товарища и, поскольку он не мог сам передвигаться, отнесли его домой на носилках, усыпанных цветами.

Суд ордальи торжественно объявил, что макуа доказал свою невиновность, а труп шетти, согласно предусмотренному за клевету наказанию, бросили в джунглях на растерзание хищникам.

Нам приходится вопреки нашему желанию прервать на этом цитирование знаменитого писателя, который в увлекательной серии сочинений, получивших заслуженное признание, так хорошо описал Индию, живописную и анекдотическую, и чьи труды столь же интересны, сколь и поучительны[122].

ГЛАВА 4

Дудар де Лагре и Франсис Гарнье. — Жан Дюпюи.


Франция вовсе не собиралась завоевывать Кохинхину[123], когда в 1857 году жители Аннама[124] с холодной азиатской жестокостью перерезали христиан — испанцев и французов.

Было решение организовать экспедицию, в которой участвовали бы две державы, и на следующий год франко-испанская эскадра под командованием адмирала Риго де Женуи[125] появилась перед Тураном[126], чтобы отомстить за резню.

Поскольку мандарины[127] не ответили на требование сдаться, Туран подвергли бомбардировке. В начале 1859 года адмирал, рассчитывая на то, что управиться с Аннамом будет гораздо легче, нанеся ему удар из Кохинхины, взял курс на Сайгон[128], защищенный двумя фортами и крепостью. Атака состоялась 15 февраля, а 17-го мы уже хозяйничали в крепости и форту, разрушив до основания другой. В апреле и мае адмирал Женуи, вернувшись в Туран, объявил войну аннамитам[129] и захватил у них лагерь Кьен-Сан, который господствовал над дорогой в Хюэ. К несчастью, китайская война сковала большую часть наших морских сил, и невозможно было действовать с необходимой решительностью и нанести мощный удар. Адмирал Паж, который принял командование от адмирала Женуи, вынужден был сконцентрировать силы в Сайгоне и Шолоне, тогда как аннамиты понемногу укреплялись повсюду. После завершения китайской кампании возобновились активные боевые действия, и 7 февраля 1861 года адмирал Шарне[130] прибыл в Сайгон с четырьмя тысячами человек.

Умелые и решительные операции в течение нескольких дней привели к падению линий обороны Кихоа и захвату населенных пунктов Тонкеу, Окмон, Ратьза и Тьянбан.

За это время адмирал Паж, применяя отвлекающие маневры, разрушил молы и форты и рассеял войска аннамитов, насчитывавшие до пятнадцати тысяч человек. До этого он поднялся по реке Донай и провел свой небольшой отряд между двойным ограждением из могучих деревьев-корнепусков, которые окаймляют реку… Здесь на ветвях резвятся проворные кривляки-обезьяны, а меж корней скользят питоны и крокодилы, напуганные шумом паровых машин. За пятнадцать дней экспедиционный корпус провел пять сражений, разблокировал Сайгон и захватил провинцию Зядинь[131].

Двенадцатого апреля войска короля Аннама Ту Дока покинули Митхо, и наступило временное затишье, вызванное сезоном дождей. Военные действия возобновились в ноябре захватом Бьенхоа, затем Виньлонга. Операцию блестяще провел контр-адмирал Боннар. В скором времени после этого аннамиты потерпели поражение под Мики, и река Хюэ была надежно блокирована. Поскольку рис, необходимый для питания горожан, доставляется по реке, то король Ту Док, опасаясь увидеть свою столицу в тисках страшного голода, капитулировал.

Пятого июня 1862 года в Сайгоне был подписан мирный договор. Ту Док отдавал французам провинции Сайгон, Бьенхоа и Митхо, а также острова Пуло-Кондор;[132] открывал для французской и испанской торговли порты Туран, Балак и Куанган; выплачивал союзникам четыре миллиона пиастров репараций; обязывался не превышать контингент войск, который определила Франция для трех западных провинций Нижней Кохинхины; предоставлял свободу действий миссионерам по всей империи; обещал не заключать никаких договоров без согласия французского императора и предоставлял режим наибольшего благоприятствования Франции и Испании.

Но едва лишь договор был подписан, как Ту Док со всем аннамитским коварством попытался его нарушить. Преследования христиан в Кохинхине и Тонкине[133] не прекращались; предоставленные для торговли три порта оставались закрытыми, и аннамитский монарх подстрекал своих подданных к восстанию. Офицеры, которым было поручено командование в различных районах, стали готовиться к войне. Адмирал Боннар, затребовав и получив новые подкрепления, овладел провинциями Виньлонг[134], Гоконг[135] и Чаку[136]. Ту Док согласился ратифицировать договор в Хюэ 16 апреля 1863 года.

Но Ту Док, проявив необычные лукавость и упрямство, тотчас же попытался сделать все возможное, чтобы заставить нас покинуть Кохинхину, чье значение оживленно обсуждалось при дворе Наполеона III. Ему это почти удалось; но некоторые светлые умы, прежде всего морской министр Шасслу-Лоба, энергично высказались за оккупацию, и французский император согласился с ними. Ту Док, однако, не сдавался; хоть армия его и была разгромлена, он все же плел новые интриги и использовал все средства, чтобы вытеснить нас из страны, делая оккупацию крайне дорогостоящим, тяжелым и часто гибельным предприятием. Он попытался восстановить против нас Камбоджу, ставшую нашим союзником по договору 1863 года; в итоге, чтобы преподать ему новый урок, мы должны были оккупировать в 1867 году еще четыре провинции.

Победа была полной. Если не считать захвата Ратьзя в 1868 году и восстания 1872 года, то Кохинхина сегодня стала вполне французской, она приняла безоговорочно наше владычество.

Результатом этого завоевания и лояльной позиции короля Нородома стало разблокирование Камбоджи, зажатой между Аннамом и Сиамом[137], которые уже зарились на ее земли и начинали понемногу «пощипывать». Несмотря на протесты Сиама, границы установили по нашему желанию в 1867 году, за исключением Ангкора и Баттамбанга, переуступленных еще раньше королевству Сиам.

Люди предприимчивые, энергичные, бесстрашные и бескорыстные, кроме того обладавшие в высокой степени тем, что мы называем колониальным тактом, не ожидали всеобщего умиротворения и начали искать пути сообщения с Китаем через новообретенные районы.

Именно эта цель занимала таких здравомыслящих деятелей, как Франсис Гарнье[138], Люро, де Биземон и Жан Дюпюи. С 1863 года Гарнье вместе с Люро и Биземоном требовал исследовать путь, который мог бы привести к богатым провинциям южного Китая, — то есть долину Меконга. Выше Луангпрабанга, где погиб наш соотечественник Муо, долина Меконга была нам совершенно неведома. Эту тайну надлежало выяснить ради высоких интересов будущего французской колонии. Со времени завоевания Кохинхины Франция немало сделала для ее изучения и обследования. Провинции эти обладали огромными природными богатствами (золото, серебро, цинк, железо, серпентин, бирмит[139], уголь и т. д.); ежегодно туда отправлялись множество рабочих из числа китайцев, населяющих провинцию Юньнань.

Гражданский морской министр Шасслу-Лоба одобрил проект экспедиции и горячо рекомендовал его императору, который также согласился с ним. Надлежащая миссия была организована, командование принял капитан I ранга Дудар де Лагре.

Пятого июня 1866 года миссия покинула Сайгон на канонерке. Первую остановку она сделала возле руин Ангкора, на территории, которая еще год должна была оставаться камбоджийской, а потом переходила к королевству Сиам.

Этот комплекс, вызывающий в нашем сознании лишь представление о странных и колоссальных развалинах, имел в период своего расцвета, о котором напоминают нынче только живописные обломки, совсем другие очертания. Озеро Тонлесап сообщалось тогда напрямую с морем и образовывало обширную бухту, открывавшуюся в просторы Сиамского залива. Расположенный неподалеку от большого озера, Ангкор был центром оживленной торговли между Индией и Китаем; здесь находились самые крупные купеческие склады, и в течение столетий бесподобный Ангкорский рейд являлся как бы соединительным звеном между двумя могучими азиатскими державами. Изо всех уголков Малезии и с больших островов Явы и Суматры сюда съезжались купцы, чтобы принять участие в крупнейших на Дальнем Востоке торговых операциях. Этим и объясняется неслыханное могущество Ангкора, его богатство и его старшинство над ста двадцатью королями, как говорят буддийские книги.

В 1295 году Китайская империя вознамерилась заключить союз с кхмерами, ее послы были восхищены богатством королевства. Возможно, что такая роскошь в конце концов разнежила потомков древних камбоджийцев, потому что в XVI веке завязывается борьба между новым королевством и Сиамом, и могущество кхмеров мало-помалу угасает. И угасание это произошло столь быстро, что в конце XVII века уже почти перестали говорить об Ангкоре, хотя еще в 1672 году, по свидетельству французского миссионера отца Шевроля, о нем отзывались с большим почтением.

Между тем итоги истребительной войны, когда победитель массами уводил жителей в плен, не были единственной причиной упадка Камбоджи; бывали еще проблески мужества и славы; в 1540 и 1570 годах ее король побеждал сиамцев и смог вернуть уведенное в плен население.

Но вскоре междоусобные войны и анархия заставляют выродившихся потомков прежних королей Камбоджи искать у своих прежних вассалов, сиамцев, поддержки против соперников. К концу XVII века претенденты на престол, не получив поддержки от Сиама, ищут союзников среди властелинов Хюэ, а те в свою очередь вмешиваются в дела Камбоджи, овладевают Нижней Кохинхиной, тогда как Сиам захватывает провинции Баттамбанг, Ангкор и Лаос. С тех пор началось расчленение могучей прежде империи, и только наша интервенция смогла его прекратить; наши войска нанесли поражение Аннаму и проявили твердость в отношениях с Сиамом.

Гениальные архитекторы, воздвигшие чудеса Ангкор-Вата[140], были вывезены вместе с прочими жителями и украшали столицу Сиама, которая в те времена располагалась в Айютии, но победители плохо обращались с ними, и они не открывали секретов своего мастерства. Варварская военная тактика сиамцев, которые всюду несли пожары и разрушения, объясняет исчезновение памятников письменности Камбоджи.

Самым знаменитым и почитаемым из всех архитектурных творений, говорящих об уровне цивилизации и мощи старой Камбоджи, является храм Ангкор-Ват.

«При взгляде на этот храм, — рассказывает натуралист Анри Муо, который погиб в лесных дебрях Лаоса, — разум чувствует себя подавленным, а воображение ощущает свою бедность; смотришь, восхищаешься и, охваченный восторгом, хранишь молчание; ибо где найти слова, чтобы воздать хвалу творению, которое не имеет себе равных в мире?..

Когда входишь во врата центрального павильона, перед тобой открывается широкая, выложенная плитками дорога, ведущая к зданию. Оно состоит из прямоугольных галерей, обрамляющих террасы[141]. Меньшая сторона нижней террасы достигает ста восьмидесяти метров, тогда как боковые стороны равны двумстам; терраса украшена по углам беседками. Среднюю террасу венчают четыре башни, напоминающие по форме огромные тиары.

Посредине средней террасы находится приподнятая верхняя терраса, которая также завершается четырьмя башнями. Центр верхнего массива, являющийся одновременно и центром всего сооружения, несет на себе еще одну башню, самую высокую. Алтарь, или святилище, находится именно в ней, в наиболее близкой к небу и дневному свету части здания.

И нет ни одного камня, который не был бы тщательно обработан, орнаментирован, изукрашен скульптурами, одна чудесней другой. Огромные блоки, из которых сложен храм, вырезаны из песчаника и просто составлены вместе, то есть они держатся без цемента; этот монумент, размеры которого исчисляются километрами и который содержит не менее тысячи восьмисот колонн, является одним из последних свидетельств архитектурной мощи кхмеров».

Отдав щедрую дань восхищения величественным руинам, французская миссия проплыла по большому озеру через камбоджийские земли, достигла одного из притоков Меконга и углубилась в Лаос.

Лаос — это внутренняя область, хорошо известная сегодня благодаря прекрасным исследованиям доктора Неиса, французского судового врача, и месье Пави, консула в Луангпрабанге, но в то время совершенно неведомая. Знали о ней только то, что в основном ее населяют дикие племена, что она простирается вдоль Меконга, на запад от Аннама и Тонкина, от которых ее отделяет горная цепь.

При вступлении в Лаос всякая надежда продолжить плавание на пароходе рухнула. Огромное количество скал и островков было разбросано в водах реки с чрезвычайно бурным течением; русло перегораживало немало водопадов высотой до пятнадцати метров… Все это заставило участников миссии тащить на себе весь багаж, чтобы пересесть в туземные пироги за полосой водопадов.

Франсис Гарнье, которому поручили вести разведку и находить проходы, рассказывает об экскурсии, совершенной им в глубину затопленного леса, где он на каждом шагу подвергался риску наткнуться на невидимый под водой ствол дерева, унесенного течением.

Вот как он описывает рискованный эпизод этого плавания, предпринятого в хрупкой пироге с одним французским матросом и двумя камбоджийскими гребцами:

«Поскольку мой экипаж отказывался продвигаться вперед ввиду опасности маршрута, я напомнил им, что они обещали сопровождать меня до самого Преатапанга, что было не так трудно на такой маневренной лодке, как наша, и кроме того, я пообещал им двойную плату. Тогда они согласились, но продолжали удаляться от берега, намереваясь пройти посередине реки, обходя быстрины. Я подал знак Рено взяться за кормовое весло и с револьвером в руке приказал камбоджийцам следовать тем путем, который я укажу. Они повиновались и тут же завладели веслами, полагаясь больше на свое умение, чем на наше.

Довольно долго тянувшийся в меридиональном направлении правый берег внезапно выгнулся к востоку, перпендикулярно перегородив поток. Выступающий на другом берегу мыс, расположенный выше по течению, направлял в этот изгиб воды реки, которые всей массой обрушивались на эту преграду с огромной скоростью и жутким грохотом, разбиваясь на четыре или пять проток, разделенных островами; мутные волны с яростью кидались на пляж, перехлестывали через него, прорывались в лес, вздымая пену вокруг каждого дерева и каждой скалы, и оставляя нетронутыми лишь самые крупные деревья и наиболее массивные валуны. Обломки сбивались в кучи, и только несколько лесных гигантов и черноватых скал еще сопротивлялись бешеному напору воды, возвышаясь посреди обширного ослепительно белого моря, полного водоворотов и щепок.

Вот куда несло нас с быстротой молнии. Самое главное было — не дать воде увлечь нас в лес, где нашу лодочку разнесло бы на тысячу кусочков. Нужно было во что бы то ни стало обогнуть мыс… Эту задачу нам удалось частично выполнить. Грохот стоял оглушительный, зрелище стремительного потока просто завораживало. Секунду спустя мы уткнулись в ствол дерева, вдоль которого вода вздымалась на несколько метров в высоту. Бледным от страха, но сохранявшим присутствие духа гребцам удалось не разбить об этот ствол наше суденышко.

Понемногу головокружительное течение приутихло, берег снова обрисовался, и мы смогли высадиться на сушу.

Когда преодолеешь водопады, попадаешь в район, где Лаос предлагает изобилие естественных продуктов, ибо это один из наиболее благоприятных регионов тропической Азии. К сожалению, со времен завоевания сиамцами жители Лаоса, придавленные налогами и поборами, упавшие духом от притеснений, работали только на самих себя, совершенно не заботясь о процветании своего плодородного живописного края».

После многих волнующих приключений миссия достигла наконец Вьентьяна, прежней столицы Лаоса, от которой осталась лишь груда руин. Туда французы прибыли 2 апреля. А 28-го достигли города Луангпрабанга, тогдашней столицы страны.

Начиная от Луангпрабанга Меконг меняет свой вид. Ширина его, измерявшаяся километрами, теперь не превосходит пятисот — шестисот метров, а зажатые между скалами воды буквально кипят и ревут в бессильной ярости. В Сиангкхуанге река сужается до восьмидесяти метров; пирог и лодочников там почти не найти. С этого момента исследователи должны были покинуть свои лодки и следовать по суше; им оставалось пройти еще две тысячи четыреста километров, после чего они вступили в Бирму, где они подверглись недоброжелательным выпадам со стороны местных властей.

На их долю выпало немало страданий и жестокой усталости, пока они добрались до Юньнани. Начался сезон дождей, все вокруг было затоплено. Вода повсюду… одна только вода! Они проводили дни и ночи, бредя по пояс в залитых водою оврагах, засыпая на мокрой земле, где их терзали кровососущие насекомые, пересекали бесконечные леса, вечно остерегаясь, как бы не попасть в бирманскую ловушку. Так они прибыли в Сиангкхуанг, где находится король, зависящий от двора Ава. Несмотря на изодранную одежду путников, их крайне утомленный вид, французскую миссию встретили очень гостеприимно жители деревни Се-Mao, находящейся уже в провинции Юньнань. Больше всего туземцев интересовали лица европейцев, потому что на этот счет ходили самые странные и фантастические россказни.

Однажды китайский мандарин обошел вокруг Дудара де Лагре и вопреки формальным требованиям этикета, принятого среди жителей Поднебесной, приподнял шляпу начальника экспедиции, а когда его спросили о причинах столь странных действий, ответил:

— Это чтобы увидеть третий глаз, который, говорят, есть у европейцев сзади на голове и служит им для нахождения подземных кладов!

Французская миссия должна была направиться окольным путем, чтобы не пересекать разрушенную страну, опустошенную восстанием фанатичных и глупых мусульман, которые все вокруг обратили в руины. Она уклонилась к востоку и встретила на своем пути Сон-кой, или Красную реку[142], великий тонкинский водный путь, названный так из-за красновато-бурого цвета воды.

Начальник экспедиции Лагре поручил Франсису Гарнье провести обследование реки, в то время как остальная миссия продвигалась в Люнгаму. Гарнье желал непрерывно продвигаться вперед, хотя его энергия, как и на Меконге, наталкивалась на противодействие и малодушие лодочников. Вскоре он и совсем вынужден был отступить, потому что его экипаж отказался преодолевать водопад, более опасный, чем прочие. Берега Хотицзян, притока Красной реки, населены дикими племенами, основное занятие которых состоит в переноске грузов вверх и вниз от водопада. В Мангко, где на берегу расположен большой рынок, река становится судоходной. Вниз по течению от Мангко, все еще на берегах Хотицзян, находится город Лаокай, от которого лишь два дня пути до столицы Тонкина. В этом краю много шахт, где добывают золото, серебро, медь, олово. Очень оживленная торговля Мангко находится в руках кантонцев, которые массами переселяются сюда, чтобы избавиться от бесконечных заварушек в своей провинции.

Наконец после многих сложных и трудных перипетий прибыв в Фученфу[143], Гарнье, Делапорт, Торель и де Карне предприняли небезопасное исследование провинции, занятой мусульманами. Но 12 марта Дудар де Лагре[144], вынужденный остановиться, внезапно умер от лихорадки.

Ведомые миссионером Р. П. Легильшером, Франсис Гарнье и его спутники прибыли в Тали[145], резиденцию султана. Окруженный высокими горами с узкими ущельями и крутыми склонами, Тали возвышался на берегу озера, имеющего, как говорили, сток в Меконг. В окрестностях были видны развалины сотни деревень, уничтоженных новыми хозяевами страны, которых вот уже одиннадцать лет никто не в состоянии был изгнать. При помощи кровавых расправ они подчинили себе население, в сто раз превышающее их по численности, и продолжали его терроризировать.

Гарнье попросил аудиенции у султана и получил ее. Но в назначенный день ему передали угрожающий приказ об отъезде. Наутро после бессонной ночи, проведенной начеку и во всяческого рода сомнениях, исследователи направились к горному ущелью, через которое они проникли в страну. В Дунчуане Гарнье узнал о смерти своего доблестного начальника, майора де Лагре.

«Я немедленно выехал вместе с отцом Легильшером, — пишет Франсис Гарнье в своем отчете, — и в тот же вечер прибыл в Дунчуань. Остальная часть экспедиции присоединилась к нам наутро. Еще раз мы собрались все вместе, но между нами — увы! — стоял гроб.

Если смерть уважаемого руководителя всегда вызывает горестное чувство, то как описать охватившую всех печаль, когда этот руководитель делил с вами два года опасностей и страданий, уменьшая для вас первые, облегчая вторые; и к этой ежечасной душевной близости, к глубокому уважению, которое он внушал, добавлялось чувство нашей привязанности и преданности… Умереть, победив столько неимоверных трудностей и лишений, когда цель достигнута, когда борьба и страдания уже уступали место радостям возвращения, — это казалось нам вопиющей несправедливостью, жестоким решением судьбы. Мы не могли подумать без глубокого чувства горечи, насколько этот траур непоправим, насколько он бросает скорбную тень на плодотворные и славные результаты общего труда. Мы очень живо чувствовали, как будет нам недоставать высоких моральных и интеллектуальных качеств майора де Лагре. У людей, нас сопровождавших, чувство огромной потери, понесенной нами, было ничуть не менее острым и единодушным. Никто не мог оценить лучше их, сколько воодушевления и веселья было в мужестве нашего руководителя, сколько энергии в его воле, сколько нежности и доброты в характере. Они вспоминали, с какой терпеливой самоотверженностью работал месье де Лагре в ходе всего путешествия, как бросался им на помощь, стремясь полнее удовлетворить их нужды и уменьшить усталость.

Так что, когда я выразил намерение забрать с собой тело их бывшего начальника, они сами предложили, несмотря на явную их малочисленность, нести его на руках.

Неустойчивое положение страны, отсутствие какого-либо миссионера или просто христианина, способного поддерживать могилу в порядке и защищать ее от осквернения, действительно заставили меня опасаться, что по прошествии нескольких лет от могилы не останется и следа. Дунчуань мог пасть под натиском магометан[146], и эта возможная смена власти лишала нас и той слабой гарантии, которую предлагали нам по своей доброй воле китайские руководители.

Мне хотелось избежать всякой возможности разрушения усыпальницы, что было бы оскорбительно для национального флага и весьма болезненно для столь дорогой памяти. Я решил эксгумировать тело и перенести его в Синчжоу[147]. План этот был исключительно трудным и тягостным, ввиду огромного веса китайских гробов, ужасного состояния дорог и горного характера местности. Но уже от Синчжоу транспортировка гроба до французской территории не составит никаких сложностей, поскольку путешествие можно совершить по воде.

Мне казалось, что колония Кохинхина была бы счастлива предоставить приют останкам того, кто открыл для нее новый и многообещающий путь, что она хотела бы сохранить воспоминание о трудах, выполненных с таким пламенным бескорыстием, о страданиях, перенесенных с таким благородством».

Тридцать дней спустя, 12 июня 1868 года, миссия, над которой принял командование Франсис Гарнье, прибыла в Шанхай с телом своего оплаканного начальника, каковое в скором времени было торжественно погребено в Сайгоне.

Прибыв во Францию, Гарнье был представлен к офицерскому кресту Почетного легиона[148], как и месье Делапорт, его заместитель. Остальные помощники — Жубер, де Карне и Торель — произведены в кавалеры. Парижское географическое общество присудило Гарнье совместно с Дударом де Лагре большую золотую медаль, а Англия — медаль королевы Виктории, которой до тех пор не удостаивался ни один француз.

Затем началась война[149]. Гарнье, человек воинского долга и пламенный патриот, был одним из тех бесстрашных моряков, что так стойко защищали Париж.

После окончания войны его взгляды снова обратились к уже частично известному ему Индокитаю, сохранявшему для него неизъяснимую, магическую притягательную силу. Он уехал в Кохинхину с планами исследовать Тибет, мечтая открыть водное сообщение между этой страной и Китаем. Поскольку политические обстоятельства задержали экспедицию в провинциях Аннама, Франсис Гарнье, не желая оставаться в бездействии, отправился в Китай. На свои средства он предпринял обследование реки Янцзы, по которой поднялся до района порогов, и описал это путешествие в памятной записке, адресованной Географическому обществу.

После возвращения из экспедиции его вызвал в Сайгон адмирал Дюпре, который желал поручить ему миссию в Тонкине. Мы скоро увидим, в чем заключалась эта миссия, какие события затем последовали и какой драмой они завершились.

Но прежде нам представляется важным ввести в действие одного человека, чье имя тесно связано с историей Тонкина и который играет решающую роль в событиях, приведших к аннексии Тонкина: это Жан Дюпюи.


ЖАН ДЮПЮИ


В течение долгого времени англичане искали торговый путь, который напрямую связал бы Индию с Китаем.

В тот момент, когда миссия де Лагре добилась столь замечательного успеха, английский отряд пытался подняться по Янцзы, отыскивая этот самый проход, но вскоре вынужден был отступить, едва добравшись до Ханьяна[150], поскольку восстание, поднявшееся в Сычуани[151], представляло собой большую угрозу для жизни исследователей. Семь месяцев спустя вторая английская миссия поднялась по Янцзы до границы Юньнани, но вынуждена была тоже отступить из-за явной подозрительности мандаринов.

Англичане упрямы. Препятствия их ожесточают. Один за другим, Браун после Купера, который сам шел по следам Сореля и Блекстона, последовательно терпели неудачи. Последний, Маргари[152], был убит. Британское правительство добилось сатисфакции, но прохода англичане так и не нашли[153].

Лишь в 1876 году англиканский миссионер Джон Маккарти, выехав из Шанхая, добрался до Бамо[154]. Путешествие длилось шесть месяцев, с декабря 1876 по август 1877 года. Военная миссия под командованием лейтенанта Джилла достигла Рангуна на бирманском побережье в ноябре 1877 года. Наконец новой английской миссии удалось пройти от берегов Янцзы до берегов Иравади. Ее начальник, мистер Колборн Бобер, преодолев множество опасностей и затруднений, пришел к выводу, что следует отказаться, по всей видимости, от попыток установить прямое сообщение между Бирмой и Юньнанью через гористый регион, буквально изрезанный притоками верховьев Янцзы, Салуина[155], Иравади и Брахмапутры. В общем, то был полный провал английских попыток.

С другой стороны, члены миссии де Лагре пришли к убеждению, что пороги, водопады и паводки Меконга делали эту реку непригодной для навигации. Но с удивительной проницательностью майор Лагре указывал 30 октября 1867 года в очень обстоятельном докладе на то значение, какое имеет признание общей границы Тонкина и верховьев Красной реки. И Франсис Гарнье, в общем признавший Хотицзян одним из притоков реки Красной, также отмечал:

«Тонкинская река, которая берет начало в сердце Юньнани, является, по всей вероятности, намного более судоходной, чем эта последняя, с более прямым течением, и, кроме того, представляет огромное преимущество: единство владычества на этих берегах».

«Собранные сведения, — писал Франсис Гарнье в 1869 году, — заставляют предположить, что река эта вполне пригодна для лодок».

А между тем появился Жан Дюпюи.

Сын земледельца, Жан Дюпюи родился в 1829 году в Сен-Жюст-Лапандю, в департаменте Луара. Сначала он был фабрикантом тканей, вероятно, потому, что так определила его профессию семья. Но была у него также в мозгу та загадочная, еще не открытая антропологами извилина, которая неодолимо толкает некоторых людей на поиск неведомых стран. Вместе с тем необычный купец был наделен здравомыслием, совершенным тактом, незаурядным интеллектом. То был человек решительный, вне всякого сомнения очень смелый и авантюрист каких мало. В один прекрасный день он бросает свое ткацкое производство и для начала отправляется в Исмаилию, которая, по мнению месье де Лессепса[156], должна была в близком будущем превратиться в кладовую двух миров. Прибыв туда в 1859 году, Дюпюи скоро осознает ошибку, возвращается в Александрию и, по совету капитана торгового судна, решает попытать счастья на Дальнем Востоке.

Он набирает всякий залежалый товар, вкладывая в него всю наличность, затем грузится на корабль в Суэце и прибывает с Шанхай, где тут же по коносаменту[157] сплавляет все привезенное, выручая пятьдесят тысяч франков прибыли, и завязывает многочисленные связи. Немного погодя он уезжает с Эженом Симоном, в то время поверенным миссии в Китае, чтобы подняться по течению Янцзы и попытаться связать нашу кохинхинскую колонию с Юньнанью, что он и осуществил позже, открыв Красную реку. Хорошо принятый китайскими мандаринами, он обосновался в Ханчжоу и стал поставщиком китайского правительства, что позволило ему извлечь значительную прибыль.

Приняв решение обходиться без переводчика, желая как можно глубже узнать новую страну, где он намеревался сделать карьеру и заработать состояние, Дюпюи терпеливо изучал язык, нравы, ресурсы страны, чтобы в нужный момент и в подходящих обстоятельствах действовать наверняка, во всеоружии знаний.

Обуреваемый любовью к географическим открытиям, которую он умел так хорошо сочетать с интересами высокой коммерции, Дюпюи решил исследовать густонаселенные провинции Южного Китая, куда, как мы уже говорили, англичане пытались добраться со стороны восточной индийской границы, а Дудар де Лагре не смог проникнуть по Меконгу.

Разделяя мнение Франсиса Гарнье о Красной реке как о соединительном пути, хорошо знакомый с бытом прибрежных жителей, Дюпюи отправляется по суше в 1868 году, углубляется в Юньнань и пытается достичь Красной реки, чтобы спуститься по ней к морю. Но в этот момент мусульманский мятеж распространился чуть ли не на весь юг Китая, и Дюпюи не смог уйти дальше столицы провинции. Ему легко было заинтересовать главных мандаринов своими проектами, поскольку он снабжал китайские силы французским и американским оружием, с помощью которого они подавили выступление мятежников.

Эта первая экспедиция продолжалась до 1869 года. А в 1870-м Жан Дюпюи, снабженный настоятельными рекомендациями для губернаторов провинции, которые он собирался пересечь, покидает свою резиденцию в Ханчжоу и, даже не ожидая конца восстания, отправляется вместе с мандарином Уангом, его секретарем и слугой Ю на поиски заветного пути в юго-восточную часть Китая.

В Юньнани мандарины дали ему новые рекомендации для ти-таи, или маршала Ма Жулуна, занятого тогда осадой Тунчжоу. Маршал Ма Жулун, отныне командующий китайскими войсками, был сперва известен под именем Ма Хен как один из самых свирепых предводителей восставших.

Война началась по незначительному поводу: в 1855 году произошла пустячная ссора между членами разных сект, и она превратилась в массовое побоище во многих частях провинции, в настоящую войну на истребление между китайскими мусульманами и китайцами других верований[158]. Ма Хен, бывший мусульманином, встал во главе своих единоверцев и двинулся от города к городу, от деревни к деревне, убивая и истребляя всех, кто попадался под руку и кто, в свою очередь, уничтожал его сторонников. Он отправил на тот свет, как сам признавал позднее, около миллиона человек. Он уже готов был захватить столицу, когда китайцы согласились на требования мусульман; Ма Хен принял встречные предложения и обязался умиротворить мусульман, проживающих на западе Китая, которые хотели продолжать борьбу. Позже Ма Хен был назначен ти-таи и принял официальное имя Ма Жулун.

Жан Дюпюи покинул Куньмин в конце февраля 1871 года и поплыл по каналу, который связывает эту провинциальную столицу с озером того же названия. Окаймленное с запада горами или, вернее, холмами трехсотметровой высоты над уровнем своих вод, прекрасное лазурное озеро омывает подножие великолепной пагоды, которая служит местом отдыха для мандаринов в дни больших церемоний. К югу от Куньмина находится на берегу озера город Куэнянг[159]. Прежде его окружали деревни, но почти все они разрушены мусульманами в 1871 году. В окрестностях Куэнянга обитают горцы лоло[160] — представители народа, не имеющего ничего общего с китайцами. К югу от Куэнянга, примерно в шестидесяти ли[161], раскинулась долина Син-Шин, самая красивая и богатая в Юньнани. Долины Таншан и Шинго, стиснутые высокими лесистыми горами, где живут некитайское население и сектанты старых верований, избежали смертоносного и разорительного вторжения.

В Шингосен всего пять тысяч жителей. Эти люди из племен паи и черных лоло храбры и гостеприимны. Китайцы немного необдуманно и легкомысленно нарекли их ицзу, то есть «дикие». Дюпюи приводит интересные подробности из жизни этих туземцев, в частности, об их брачных отношениях.

«Каждый из будущих молодоженов приглашает своих родителей и друзей, в день свадьбы все направляются к невесте, и брачная церемония, состоящая из танцев и обильных возлияний, длится три дня. А после этого молодая жена возвращается к своим родителям, где она должна оставаться до двадцати пяти или двадцати шести лет, если она богата, и до двадцати восьми или тридцати, если бедна. Все это время она остается свободной, и то, что она заработает своим трудом, составляет ее экономический взнос для вступления в семейную жизнь.

В целом это женщины крепкого сложения, хотя и довольно маленького роста. У них короткий нос, круглое лицо, толстые щеки, что придает им слегка грубоватый вид. Они превосходят мужчин в силе, и те их побаиваются. Молодые девушки носят маленькие колпачки изразноцветного пестрого материала; замужние женщины — высокую прическу с накидкой темного цвета. Костюм их состоит из штанов длиной чуть пониже колена и одной или нескольких рубашек, в зависимости от температуры воздуха. Эти рубашки ниспадают до колен и застегиваются, как и у китайцев, на боку. Нижние рубашки очень ярких расцветок, с пестрыми каемками. Они носят на груди множество серебряных украшений в виде фигурок животных, а прически украшают шпильками, медальонами и подвесками. Мужские костюмы не выделяются ничем особенным. В праздничные дни мужчины надевают поверх рубах куртки, расшитые серебром или многоцветным шелком. При любой погоде и женщины и мужчины ходят босиком».

Дюпюи проехал без остановок от Шинго до Тунхая и остановился в лагере маршала Ма. Последний, предвидя всевозможные опасности для путешественника, приложил все силы, чтобы задержать его у себя. Не добившись успеха, он отправил вместе с Дюпюи охрану и одного из мандаринов, отлично знающего страну. Из Тунхая Дюпюи направился, наконец, прямиком к Красной реке. Местность была бедная, гористая и безлюдная до Нинчжоу. От этого города начинается плодородная долина Хамичжоу, затем Тачуан, деревня, населенная исключительно мусульманскими бандитами, которые опустошают и грабят все окрестности. Там, к величайшему удивлению исследователя, его ожидал великолепный прием, более двух тысяч жителей вышли ему навстречу.

В шестидесяти ли от Тачуана он попадает в Мынцзы, крупный рынок, где на прилавках встречаются изделия из металла и чай из Пуэльфу с лаосским хлопком. Все эти товары направляются по рекам Куэй и Куангси к месту их слияния с рекой Кантон[162] в Пейсай. Последнее прибежище принцев династии Мин[163], крепость Синьаньсо, где еще можно увидеть обитые железными обручами большие пушки, находится примерно в десяти ли от Мынцзы.

Двадцать третьего апреля 1871 года Дюпюи прибывает в Манг-Хао[164] и видит внизу панораму Сон-кой, или Красной реки, которая катит свои бурные воды среди остроконечных гор. В этом месте ширина ее не превосходит сотни метров. Манг-Хао, расположенный на левом берегу Красной реки и населенный почти одними китайцами из Кантона[165], прежде был крупным торговым центром. Сегодня это пришедшая в упадок большая деревня.

Манг-Хао и крепость Лаокай, отделяющая Китай от Тонкина, изобилуют рудниками, где добывают золото, серебро, медь, олово, сереброносный свинец, цинк, горный хрусталь, а самое главное — уголь и железо. С давних времен Лаокай вел широкую и оживленную торговлю. Но ее подчинили себе Черные Флаги[166], тогда как Желтые Флаги обосновались в Хажанге, на реке Светлой[167], притоке Красной. Эти бандиты не замедлили перессориться между собой, и Желтые Флаги, чтобы пресечь всякие контакты своих соперников с Тонкином, разбили лагерь в Лаокае. Но Черные Флаги объединились с аннамитами и отбросили соперников во внутренние районы, оставшись, таким образом, единственными хозяевами Красной реки от Лаокая до Хуанце, первого поста аннамитов на границе с Тонкином.

Вся эта местность до завоевания Тонкина аннамитами была спокойной, процветающей, хорошо ухоженной. Сегодня здесь на добрую сотню миль не встретишь мирного, занимающегося производительным трудом поселения. Жители ушли в глубь страны, под защиту непроходимых лесов, которые спасают их от речных разбойников, бандитов самого худшего сорта.

Эти леса с неслыханно богатой растительностью покрывают почти весь регион. Повсюду встречаются заросли, пробраться через которые невозможно без помощи топора, а то и пилы. Еще более недоступны речные берега, заросшие непроходимым кустарником и деревцами, купающими свои ветви в воде, где полощутся невероятные сплетения лиан. Очень разнообразная флора включает многие породы деревьев, которые легко использовать ввиду близости реки. Заметим попутно, что преобладают твердые породы. Не менее богата и фауна. Слоны бродят многочисленными стадами, как и буйволы, дикие быки, носороги, но они встречаются только на правом берегу, в юго-западной части края.

Кабан, олень, косуля, лань, серна, мускусная козочка, дикий баран встречаются повсюду. Павлин, фазан, куропатка, перепел, глухарь, гусь, кряква, утка-мандаринка, синьга (разновидность дикой утки) и все виды голенастых в изобилии водятся в зарослях, что стоят стеной вдоль берега реки.

Миновав Хуанце, Жан Дюпюи увидел, что не сжатая больше скалистыми берегами река становится все шире и шире. По мере того как он спускался вниз по течению, взору его открывались тучные земли, разделенные на мелкие, тщательно обработанные участки. До бесконечности раздробленные поля окружают маленькие деревушки, очень чистые, но весьма скромные по внешнему виду. Понемногу они укрупняются и начинают появляться все чаще. Местность явно становится богаче и многолюднее.

Черная река, крупный правый приток Красной реки[168], впадает в главный поток примерно в двух километрах выше Хынгхоа, маленькой крепости, расположенной почти на границе с Тонкином. Вход в реку затруднен большой мелью, затем Черная становится судоходной до деревни Цонг-По, где находятся большие пороги и непреодолимый водопад.

Здесь начинается край мононгов, туземцев, образующих независимые и сильные племена. Они живут по берегам Черной реки. О них идет слава как о богачах, поскольку в их владениях много золотых и серебряных приисков. Но их женщины, питая нелепую и неодолимую страсть к игре, которая совершенно сводит их с ума, теряют на ярмарках большие суммы, что, впрочем, абсолютно их не тревожит. И на следующие ярмарки они снова приносят крупные суммы, а затем проигрывают их с такой же легкостью.

Километрах в десяти ниже устья Черной реки находится река Светлая, которая берет начало около Каухоа в Юньнани и подходит к Красной реке слева. Этот приток крупнее Черной реки.

В Хуанце Дюпюи, узнав о судоходности Красной реки до самого моря, прерывает свое путешествие. Возвратившись в Юньнань, он совещается с маршалом Ма в Тунчжоу, а 16 декабря 1871 года, после пятнадцатимесячного отсутствия, он возвращается в Ханчжоу, оттуда через несколько дней уезжает во Францию, чтобы организовать новую экспедицию.

Маршал Ма поручил Дюпюи привезти ему по реке Красной оружие и военное снаряжение, чтобы разбить раз и навсегда мятежников-тайпинов, чьи бесконечные нападения ставили под удар безопасность империи. Кроме того, маршал предоставил нашему земляку корпус из десяти тысяч человек для его защиты от Черных Флагов, которые оккупировали берега Сон-кой, и предложил официально аккредитовать Дюпюи при императоре Аннама, находившемся в зависимости от Китая.

Жан Дюпюи согласился выполнить коммерческое поручение, но отказался от всякого вмешательства китайских властей, потому что он решил предоставить Франции все выгоды от своего открытия. Он приехал в Париж и поделился своими планами с адмиралом Потюо, тогдашним морским министром. Адмирал, которого тревожили исключительно коммерческая сторона дела, а также положение Франции в ту эпоху — ведь на дворе был 1872 год, — объявил Жану Дюпюи, что мы не в состоянии расширять наши заморские владения. Тем не менее он дал ему рекомендательное письмо для губернатора Кохинхины и согласился для придания большего престижа миссии Дюпюи предоставить в его распоряжение корабль, на котором тот отправится в Хюэ.

Частично удовлетворенный итогами своего визита, благодаря официальной поддержке французского правительства, Жан Дюпюи отбыл в Азию. По прибытии в Тонкин он тотчас же принялся выполнять свои обязательства перед китайским правительством и снарядил торговую флотилию, груженную оружием и провиантом для маршала Ма. Он поднялся по Красной реке, но едва прибыл в Ханой, как со всех сторон возникли трудности, спровоцированные аннамским правительством, в которых угадывались интриги англичан, крайне завистливых и ревнивых к французским успехам. Ведь мы нашли путь проникновения в глубь континента, который они столь долго и безуспешно искали, путь для торговли с Китаем с этой стороны.

Как бы там ни было, мандарины отказались снабдить Дюпюи продуктами питания, парализовали все его действия и, сами будучи китайскими вассалами, сделали для него невозможным выполнение обязательств перед китайским правительством. Перед лицом этих фактов Дюпюи больше не сдерживался. Он отказался платить таможенную пошлину, которую ему навязывали, заявил, что пройдет силой, и потребовал защиты у адмирала Дюпре, губернатора Кохинхины. Адмирал, очень довольный возможностью проникнуть в Тонкин, сделал заявление при дворе в Хюэ и потребовал открытия Сон-кой для французских судов. При этом вмешательство Англии стало неизбежным. Королевское правительство, крайне враждебно настроенное к договору, выгодному для французов, обязало своих агентов настроить против нас аннамские власти и, в частности, старого и недееспособного вице-короля Тонкина.

Видя, что переговоры затягиваются, адмирал Дюпре вызвал из Сайгона Франсиса Гарнье, чьи профессиональные знания и высокий интеллект он очень ценил. В нескольких ярких и лаконичных тезисах Гарнье составил план операции и вручил его своему руководителю. Речь не шла о насильственных действиях, о попытке завоевания, которое нетрудно совершить, ибо потом гораздо труднее удерживать захваченное. Наоборот, следовало помешать исчезновению аннамитской власти в Тонкине, чтобы поддерживать там в неприступной дипломатической плоскости и на законном основании французское влияние. Таким образом, переговоры начались одновременно с Пекином, чтобы предотвратить вступление китайских войск; с наместником Юньнани, чтобы гарантировать открытие нового пути и договориться о справедливых таможенных тарифах; с Хюэ, чтобы показать императору Аннама опасности, которым он подвергался, сохраняя закрытой Сон-кой, и, наоборот, выгоды и преимущества, которые он немедленно получил бы, разрешив торговлю по реке под наблюдением французской таможенной администрации, подобной той, которая функционирует в Китае под управлением англичан. Следовало также внушить двору в Хюэ, чтобы он потребовал официального вмешательства Франции.

Получив одобрение плана, Франсис Гарнье 18 октября 1873 года выступил в Тонкин во главе маленького подразделения, состоявшего из двух канонерок, «Мушкетон» и «Скорпион», и отряда морской пехоты.

Несмотря на то, что он имел право рассчитывать на знаки уважения как представитель великой державы, Гарнье встретил со стороны мандаринов лишь плохо замаскированную брань под личиной восточного лицемерия. Его пытались обвести вокруг пальца, заставить попусту потерять время и, видя, что он держался с достоинством, стали выдвигать возражения, что у него нет полномочий на переговоры. К тому же мандарины настраивали жителей против Гарнье, а наместник Тонкина Нгуен огорошил его наглым требованием покинуть страну.

Гарнье, в чьем распоряжении находилось всего сто восемьдесят человек, не желал уступать и с неслыханной смелостью предъявил ультиматум! Это произошло 19 ноября 1873 года. Содержание ультиматума было таково: если в этот же самый день наместник не отзовет свой приказ о высылке посланца Франции из страны, если он не принесет извинений представителю Франции, которую он оскорбил, если он не даст согласия на открытие Красной реки для коммерческой навигации, то Гарнье завтра же его атакует. Он готов был напасть на город с населением в восемьдесят тысяч человек и с крепостью, которую охраняли семь тысяч солдат! Впрочем, население в своем большинстве было за нас. Прокламации, распространенные в первые же дни, привлекали жителей мягкостью и в то же время — твердым тоном. Они обещали под нашим покровительством освобождение от тирании мандаринов, свободное участие в торговле, установление справедливых налогов и законный суд вместо самоуправства всемогущих властелинов, для которых не существовало иного закона, кроме собственной прихоти.

Но, чтобы в открытую перетянуть на нашу сторону множество людей, требовался успех. Вот почему Гарнье не колеблясь замахивается на прямо-таки немыслимое, невероятное: взятие Ханоя.

Не получив ответа на свой ультиматум, Гарнье подал команду атаковать назавтра, 20 ноября, в шесть часов утра. Во главе своих ста восьмидесяти человек, к которым присоединился маленький отряд дисциплинированных китайских солдат, вооруженных и возглавленных Жаном Дюпюи, он выступает против крепости, в то время как две канонерки непрестанно ее бомбардируют. Действия были молниеносными, порыв всеобщим, и самый строгий порядок царил в этой атаке, совершенно неожиданной для противника. Застигнутые врасплох аннамские солдаты, которых подняли и подстегивали их начальники, понемногу выходили из оцепенения. Они заняли посты на валах и зажгли фитили у пушек. Пули и снаряды свистели с обеих сторон; но наши почти всегда попадали в цель и поражали врага, тогда как у французских солдат не было ни единой царапины.

Большая часть осажденных бросала с высоты валов громадные бревна; другие осыпали нападающих камнями; наконец, третьи швыряли на землю пригоршнями треугольные гвозди, которые, упав, обязательно торчали острыми концами кверху — вероятно, осажденные полагали, что наши солдаты маршируют босиком.

Наместник лично командовал контратакой и проявил незаурядное мужество. Но он был ранен в самом начале, и это лишь приблизило час окончательной победы. Врата крепости были осаждены в мгновенье ока, невзирая на адский огонь, и выбиты ударами топоров, которыми ловко орудовали матросы. В половине седьмого утра они пали, и люди Гарнье устремились в пролом в несокрушимом порыве. Двадцать минут спустя французский флаг уже развевался на самой высокой точке крепости, и канонерки прекратили обстрел.

Моряки-артиллеристы и солдаты морской пехоты охраняли выходы, но мандарины обманули их бдительность и сумели ускользнуть, вырядившись в лохмотья, под которыми их невозможно было распознать. Наместник, несмотря на рану, также хотел бежать. Разоблаченный переводчиком, он был задержан, как и военный губернатор города с четырьмя другими генералами.

На следующий день сорок два человека под командованием заместителя Гарнье, лейтенанта флота Бальни Даврикура, овладели фортом Фухаи в семи километрах от Ханоя, еще остававшимся под властью аннамитов. Четыреста пленников, несколько лет сидевших на цепи и в шейных колодках, были освобождены. Исполненные благодарности, они пришли вместе с именитыми гражданами города благодарить своих избавителей. Победа была настолько полной, что местные жители, встречая француза, простирались ниц в знак великой радости и покорности!

Маленький экспедиционный корпус, блестяще выполнив свою задачу, завладел огромным количеством оружия, пороха, пушек, продуктов питания, а также слонов и лошадей. Франсис Гарнье, обосновавшийся в крепости, которую он назвал Храмом Королевского Духа, принимал от местных чиновников заверения в готовности служить новой власти; затем он отправил в Сайгон наиболее важных пленников и обратился к адмиралу с просьбой о подкреплении.

Великолепную победу в течение нескольких дней завершили помощники Гарнье: лейтенант флота Бальни Даврикур, доктор Арман, судовой врач, помощник комиссара Морис Дюбар, младший лейтенант морской пехоты де Трентиньян и гардемарин Отфёй. Надо сохранить в памяти имена этих бесстрашных молодых людей. Самому старшему из них, Бальни Даврикуру, не исполнилось и двадцати восьми лет, а самому молодому, Отфёю, было лишь девятнадцать! И это тот самый Отфёй, который с пятеркой солдат овладел крепостью Ниньбинь!

Не теряя времени, Гарнье занялся вопросами управления. Он опирался на своих разумных и деятельных помощников. Действительно, следовало прежде всего позаботиться о безопасности войска, обеспечить сообщение с морем, распространить на промежуточные провинции, с таким малым количеством людей, французское верховенство, гарантировать порядок тонкинцам, воспользоваться их расположением для вербовки помощников среди них и, наконец, окончательно открыть Красную реку для торговли. Со своим блестящим знанием китайского характера, со своей деятельной, ловкой и осторожной натурой Франсис Гарнье сумел выполнить эти задачи за один месяц.

Тем временем, оправившись от первого шока, аннамиты начали приходить в себя. Чем больших успехов добивался наш маленький экспедиционный корпус, тем труднее становилось поддерживать и охранять наши завоевания. Черные Флаги угрожали Ханою. Гарнье понимал неотложность мирного решения проблемы. Он возобновил переговоры с аннамитами, которые после поражения стали более покладистыми. «Торговый договор и протекторат одобрены в принципе, — писал он 21 декабря 1873 года. — Я надеюсь, что все идет к лучшему».

Увы! В тот же самый вечер он трагически погиб.

Атакованный Черными Флагами, он совершил вылазку, оказался в окружении превосходящих сил противника, все же потеснил их, однако в разгаре боя оступился, попал ногою в яму и не смог уже подняться. Бился он до последнего, как лев. Оставшись без патронов и со сломанной саблей, он пал под натиском врага. Его растерзали в тот момент, когда в нескольких шагах от него погибал в героической борьбе Бальни Даврикур.

Четыре дня спустя, 25 декабря, прибыло долгожданное подкрепление: двести пятьдесят человек. Хотя и осложнившаяся из-за гибели Гарнье, ситуация не стала критической. Едва лишь возникала какая-либо угроза для французов, как молодые соратники Гарнье успешно преодолевали возникавшие трудности, встречая их лицом к лицу и выказывая после геройских сражений выдающиеся административные способности. Мы могли повелевать деморализованными мандаринами, лишенными своих крепостей и потерявшими доверие в собственных войсках. Мы организовали тонкинскую милицию, раздавили бандитов, перейдя в решительное наступление, и успокоили страну. И все это было проделано без большого кровопролития, с горсткой людей и с головокружительной быстротой.

Напуганный Аннам пообещал Жану Дюпюи все, чего тот от него потребовал. Присланные в Тонкин послы были уступчивыми без меры; они согласились открыть Тонкин для торговли французской, испанской, китайской и аннамитской; поставить на постой в крепостях французские гарнизоны вплоть до заключения окончательного договора, разрешить французам подавлять восстания и гарантировать на вечные времена мирную навигацию по Красной реке. Текст этого соглашения был составлен, его должен был подписать месье Эсме, когда все прервалось из-за прибытия новых полномочных представителей от французов и аннамитов.

Вот что произошло. Когда Гарнье покидал Сайгон, под началом адмирала Дюпре служил один флотский лейтенант по имени Филастр, который, увлекшись аннамитской цивилизацией, проводил свою жизнь в обществе посланников Хюэ, перенял их язык и в конечном итоге неизвестно как и почему стал слепо следовать их примеру во всем. Питая недостойное чувство зависти к Франсису Гарнье, чью память он пытался очернить, этот печальный персонаж был нашим злым гением в Тонкине, и только ему следует приписать всю ответственность за последующие события.

Это Филастр, обманув адмирала, добился для себя назначения посланником в Хюэ якобы для обсуждения условий договора, который поверженный Аннам и так уже согласен был подписать. Нельзя было сделать худшего выбора. Мы победили безоговорочно, Тонкин у нас, тонкинцы на нашей стороне против Аннама, и вот этот странный уполномоченный действует таким образом, как будто побеждены мы и находимся в зависимости от Аннама! Он соглашается с распоряжениями Ту Дока, нашего злейшего врага, и, любой ценой желая убрать Гарнье, который не стал бы терпеть подобные гнусности, предписывает ему направиться в Сайгон для переговоров с аннамитскими посланниками.

К несчастью, Гарнье погибает через несколько дней.

Оставшись хозяином положения, Филастр, вследствие какой-то аберрации зрения, очень смахивающей на предательство, начинает уступать всем приказаниям мандаринов. Этот французский офицер отдает распоряжение о немедленной эвакуации из провинций, занятых нашими войсками всех наших отрядов, затем, нисколько не уважая благородную память злосчастного Гарнье, называет его пиратом и авантюристом и горько упрекает месье Эсме в том, что тот составил неуважительный по отношению к аннамитам договор.

Одно из двух: либо этот человек был предателем, либо — сумасшедшим. Выберем меньшее из зол и назовем его сумасшедшим.

Но это еще не все. Странный сей француз, который также стал аннамитом из разряда наихудших мандаринов Ту Дока, позволил оскорблять французов, уничтожать наших тонкинских союзников и изгнать без всякого вознаграждения Жана Дюпюи, чьи суда, оружие и товары были конфискованы! Шестого февраля он подписал соглашение, по которому нам позволялось иметь нашего резидента с охраной в Ханое и давалось обещание открыть Красную реку. Но, эвакуируя крепости, мы лишались всякого залога, который гарантировал бы выполнение иллюзорных обязательств, так и оставшихся на бумаге! Ведь самым важным было то, что Филастр удовлетворил все претензии своих друзей мандаринов. Тело Франсиса Гарнье было погребено безо всякой торжественности, разоренному Дюпюи грозила тюрьма, с принявшими нашу сторону тонкинцами обращались как с разбойниками. Ту Док не только не открыл для торговли Красную реку, но наш поверенный в делах в Хюэ пять лет не мог добиться аудиенции у этого чучела, которое дрожало перед Гарнье с его двумя сотнями людей. Наконец, Черные Флаги, тайно подстрекаемые этим подлым правительством, полностью прервали всякую торговлю.

Положение стало абсолютно нетерпимым. Кроме того, поскольку Тонкин превратился в пристанище для всех китайских бандитов, пиратство могло послужить предлогом для иностранной интервенции, и несомненно, Англия с удовольствием взяла бы на себя полицейские функции в этой стране.

Чтобы предупредить интервенцию, в результате которой нас бы вытеснили с уже завоеванных земель, в Ханой был послан комендант Ривьер с целью изучения ситуации и постепенного оттеснения Черных Флагов. Оскорбленный мандаринами, комендант предпринял атаку на крепость 16 апреля 1882 года. К несчастью, вместо того чтобы припугнуть Ту Дока и заставить его подписать договор о протекторате, удовлетворились полумерами. Он же обратился за поддержкой к Китаю, и китайские претензии не заставили себя ждать. Императорские войска вступили в Тонкин в конце июня. Коменданта города Ривьера заговорщики попытались отстранить от власти.

План, разработанный месье Буре, который делил Тонкин между Францией и Китаем, был отброшен, а потому следовало действовать быстро и энергично. Однако удовольствовались отправкой отряда в семьсот пятьдесят человек, да и те прибыли на место лишь в конце марта 1883 года. Ободренные долгим нашим бездействием, китайцы и Черные Флаги сжали вокруг Ханоя кольцо блокады. 19 мая комендант Ривьер погиб во время вылазки. Лишь тогда Франция решилась на более энергичные действия.

Организовали крупную экспедицию, которая увенчалась, без сомнения, серьезным успехом, однако утверждение нашего господства в Тонкине стоило нам немало золота и крови.

Потратили три года, пожертвовали тысячами человеческих жизней и сотнями миллионов франков, чтобы восстановить завоевания Франсиса Гарнье и исправить преступные нелепости Филастра!

ГЛАВА 5

ДОКТОР АРМАН
Доктор Арман — один из тех молодых смельчаков, которые под руководством Франсиса Гарнье осуществили великолепное и отныне уже легендарное завоевание Тонкина.

Прикомандированный к маленькому экспедиционному корпусу Гарнье в качестве корабельного врача, доктор Арман выполнял одновременно функции доктора, солдата и администратора. Он вел в сражение морских пехотинцев как боевой офицер и замещал командира отряда. В тех краях никто не соблюдал Женевскую конвенцию[169], пираты не берут пленных, уничтожают раненых и отрезают голову любому, попавшему к ним в лапы.

В организационный период — увы, слишком краткий! — доктор Арман проявил себя таким же отличным администратором, как и его доблестные товарищи Бальни Даврикур, Отфёй и Трентиньян; он был столь же храбрым перед лицом аннамитских бандитов.

Когда Гарнье погиб, а Филастр так бездарно разрушил дело его жизни, доктор Арман оказался в одиночестве, преисполненный неиспользованных сил и энергии. Он сумел применить их столь же полезным, сколь и патриотическим образом, блестяще проведя несколько опасных экспедиций, что принесло ему заслуженную славу.

В 1875–1877 годах он совершил не менее пяти исследовательских путешествий по правому берегу Меконга, то есть по Камбодже. В мае 1875 года он выезжает из Пномпеня с четырьмя бродячими аннамитами, поднимается по реке Тонлесап, изучает пустынные гранитные холмы Кампонгчнанга, затем пересекает по диагонали Великое озеро[170], а потом, в свою очередь, обследует развалины Ангкора. Но лесная лихорадка поражает храброго путешественника, и, будучи не в силах держаться на ногах, он останавливается на острове Фукуок[171].

В ноябре он снова выезжает из Пномпеня, посещает остров Конг и обнаруживает в ходе нескольких экскурсий, что река Се-Лампорепо, замеченная Гарнье, которой рассчитывали воспользоваться как путем сообщения между Камбоджей, Кохинхиной и Лаосом, не оправдывает надежд: по ней можно подниматься только несколько часов на пироге. Река Стунг-Се[172], которая служит границей между Камбоджей и Сиамом, судоходна только шесть — восемь месяцев в году. Водораздел между нею и большой рекой пролегает в огромном заболоченном лесу.

Богатейшая растительность, которая приводила в восхищение путешественников, когда они поднимались по Меконгу, в действительности покрывает лишь его берега. Однако на границе Камбоджи и Лаоса «куи-пор занимают открытую местность, очень плодородную, которая кажется оазисом в пустыне». Провинции Тулерепо и Молупрей, отделившиеся от Камбоджи около тридцати лет назад, населяют преимущественно куи, которые постепенно переняли язык, нравы и одеяние камбоджийцев[173]. Народ этот разделяется на два племени: куи-пор[174], земледельцы и производители сахара, и куи-хах, или куи-дек, которые работают почти исключительно с железом.

Неутомимый доктор Арман в своем третьем путешествии прошел по северному побережью озера Тонлесап, посетил королевство Убу, самую богатую провинцию Лаоса. Затем, изучив течение всех правых притоков Се-Муна, он спустился по этой реке, а потом по Меконгу до Бассака[175]. Там его посетил принц Убу и в соответствии с наименованием, которое лаосцы дают каждому европейцу, назвал его фаланг (француз). «Этот вождь, — пишет месье Арман, — сущий деспот и отличается ненасытной жадностью. Когда налоги не дают ему нужных денег, он со своей свитой устраивает охоту на людей, которых продает затем китайцам или малайцам, а те переправляют их в Бангкок или Корат[176]».

Русло Меконга, который камбоджийцы называют Тхулетхом (длина реки три с половиной тысячи километров), загромождено островами, отмелями и маленькими островками, окаймлено возвышенными берегами, имеющими порожистую структуру. В Камбодже река соединяется с Великим озером и делится на многочисленные рукава, которые ветвятся до бесконечности. Судоходны они с июля до декабря. Один из рукавов, исходный и основной, пригоден для плавания в любую пору года. Притоки несут в него воды внутренних болот. Множество водных артерий, которые прорезают болотистую и лесистую местность между Бассаком и Сиамским заливом, приносят огромное количество ила, который образует мощные отложения при их впадении в море.

Паводки Меконга отличаются периодичностью и большой силой. Начинаются они в июне, достигают высшей точки в сентябре и уменьшаются к февралю. Вода поднимается иногда на двенадцать метров над меженным уровнем. В разгар наводнения скорость течения реки такова, что джонки и барки не в состоянии ее преодолеть.

В этот момент вся страна представляет собой внутреннее море, откуда торчат, как островки, воздвигнутые на сваях жилища. Жители сообщаются между собой, как и с другими районами, только с помощью лодок.

Два главных сезона: сухой, с октября по апрель; во время северо-восточного муссона с декабря до апреля, хотя горизонт часто и затянут облаками, не выпадает ни единой капли дождя, стоит нестерпимая жара, и равнины представляют собой выжженные солнцем саванны. Другой сезон — влажный, с мая по июль. В этот период дожди льют очень часто, затем наступает короткий сухой сезон, а потом вновь с августа по октябрь разверзаются хляби небесные.

Основная часть населения принадлежит к желтой расе и состоит из аннамитов. Характер у них мягкий и легкий, они отличаются от китайцев небрежностью, с какой расходуют заработанные деньги. Тем не менее они очень привязаны к земле, которой владеют, с трудом и неохотно расстаются с деревней, где родились, где живет их семья и находятся могилы предков. Они веселы, любят развлечения, азартные игры, театральные представления и петушиные бои. Но зрелища эти нередко вызывают ссоры, драки, иной раз доходит и до убийства. Игра — это одна из самых сильных страстей у них; владельцы игорных домов и игроки, пойманные на мошенничестве, согласно кодексу Зя Лонга[177] получают восемьдесят ударов палкой.

Богатые аннамиты очень любят крепкие напитки и питают пристрастие к опиуму. Но большинство населения — трезвенники. Вообще представители этого народа быстро осваиваются с цивилизацией и стремятся к просвещению, чтобы их считали образованными и чтобы они могли войти в класс служащих. Прежде всего азиат рассматривает европейца как соперника, чьи обычаи и нравы базируются на противоположных для азиата принципах. Аннамиты — стойкие и мужественные люди, они бестрепетно переносят болезнь и без боязни смотрят в лицо смерти. В глубине души они хотели бы выделиться чем-то среди себе подобных и для обретения высокой репутации нередко тратят огромные суммы на памятники, чтобы увековечить себя в памяти потомков.

Их главные недостатки — невежество, боязливость, лживость и непостоянство, — вероятно, не более, чем результаты воспитания, следствие деспотизма их прежних властителей. Вежливость у них всегда немного услужлива, подобострастна. Это, без сомнения, пережиток, ибо в прежние времена мандарины требовали от своих подчиненных, чтобы они простирались перед ними ниц до четырех раз подряд. Их обычное приветствие состоит в легком наклоне головы, подкрепленном сомкнутыми на груди кулаками.

Они любят роскошь, одежды ярких расцветок. Мужчины из простонародья носят кусок ткани, называемый канчян, перехваченный поясом, в карманах которого помещаются табак и коробок с бетелем. Белый цвет и хлопчатобумажная ткань обозначают траур. Богатые люди носят китайские штаны, застегнутую на боку блузу и сандалии из красной кожи. Низшие классы редко носили обувь до нашей оккупации. С тех пор вкусы и требования возросли. В деревне преобладают китайские башмаки на толстой подошве, с заостренными и загнутыми вверх носками; но в Сайгоне можно увидеть лакированные европейские туфли и носки.

Мода все еще предписывает женщинам слишком маленькие сандалии, чуть ли не на дюйм меньше нужного размера. Это делает их походку некрасивой и затрудненной. Чулки и носки были здесь совершенно неизвестны до нашего прихода, и в местном языке нет слов для их обозначения. Туземцы часто носят зонтики, особенно после французского завоевания, ибо сей предмет, помимо явной своей пользы, заключает для них особую привлекательность издавна запретного плода. При аннамитском владычестве зонтик оставался привилегией мандаринов. Так что и рабочие сайгонского порта поднимаются с зонтиками даже на строительные леса. Насколько привлекателен этот примитивный предмет для местных жителей, можно судить хотя бы по факту, о котором повествует месье Дютрей де Рен:[178] один мандарин не самого высокого пошиба, прикомандированный к этому французу, велел сопровождать себя сразу троим носильщикам зонтиков, хотя по занимаемой им в Хюэ должности ему полагалось не более одного.

Женская одежда состоит обычно из панталон и шелкового платья, чуть длиннее, чем одеяние мужчин. Они носят серьги, ожерелья, до пяти-шести пар браслетов; женщина из простонародья много работает: она занимается домашним хозяйством, следит за порядком в лавочке или мастерской, собирает хлопок, ткет материю, сажает и вылущивает рис, а сампаны — лодки, используемые нередко под жилье, — водит с удивительной ловкостью, ничуть не уступая мужчинам.

Национальный головной убор — салакко, шляпа в форме абажура, первичным материалом для нее служит солома или пальмовый лист. Она плетется очень искусно, покрывается слоем лака, который делает ее водонепроницаемой, и отлично защищает от дождя и солнца.

Как правило, аннамиты носят длинные волосы. Ремесленники часто разгуливают с непокрытой головой, богачи покрывают свои прически убором из крепдешина, напоминающим по форме тюрбан. Время от времени они смазывают свои волосы касторовым маслом. Они никогда их не стригут, только в детстве выбривают головы, оставляя до десятилетнего возраста маленький хохолок на макушке. Женщины часто носят одну или две накладные косы, которые соединяются с естественными волосами длинными золотыми шпильками.

Представители обоих полов, к сожалению, отталкивающе нечистоплотны. Длинные шевелюры кишат паразитами, и туземцы с удовольствием ищут друг у друга в головах. Плоды «охоты» всегда изобильны… Они не сменяют одежды до тех пор, пока старая не превратится в лохмотья. Праздничный церемониал их заключается в том, что они напяливают новое платье поверх старого, совершенно изношенного и грязного. Аннамиты слепо веруют, что контакт с малейшей каплей воды представляет для них большую опасность, когда они больны или просто в плохом расположении духа.

Почти все курят сигареты или маленькие трубки с длинной головкой и коротким чубуком. Опиум распространен здесь гораздо меньше, чем в Китае. Большинство его курильщиков принадлежат к относительно состоятельным слоям. Богатые курят у себя дома; бедные посещают специальные курильни, открытые в больших центрах. Главная пища у них — отварной рис, рыба и овощи. Они едят мало мяса, однако любят полакомиться свининой и курицей. Мясо быков и буйволов идет в пищу только тогда, когда приходится забивать животное по той или иной причине. Впрочем, у простонародья вкус не отличается особой изысканностью. Они едят кошек, собак, крыс, летучих мышей, змей, шелковичных червей и ласточкины гнезда. Любят они и очень острые соусы; самый популярный — ныок-мам, приготовленный из морской воды, растертых маленьких рыбок и специй.

За исключением довольно редких в Кохинхине городов, к которым, в сущности, можно отнести только Сайгон и Шолон, население распределяется небольшими группами, живущими в деревушках, затерянных посреди густых зарослей. Селения обнесены бамбуковыми изгородями, снабженными дверьми без замков, которые держат открытыми целый день при помощи палок. На ночь двери просто падают в свои проемы. Дома строятся следующим образом: бамбуковые шесты втыкаются в землю, точнее — в грязь, стены обмазывают тиной, высохшей на солнце, крыши кроют тростником, а сверху покрывают пальмовыми листьями. Чаще всего надо нагибаться, чтобы войти в эти жилища; но внутри довольно просторно, подпертая бамбуковыми шестами крыша поднимается в виде свода. Все детали скрепляются только тростником и деревянными шпильками, гвоздей нет нигде. Подобные дома можно воздвигать за несколько часов.

Деление на комнаты производится с помощью циновок, образующих перегородки, пол покрыт чем-то вроде раствора, приготовленного из разведенной извести. Дым выходит только из окон и дверей. Дома грязные; они служат одновременно для людей, свиней и домашней птицы. Узкие улицы полны гниющих отбросов; это настоящие клоаки, рассадники инфекции. Не стоит поэтому удивляться, что аннамиты не привязаны к своим домам и покидают их очень часто, чтобы спастись от тиранического правления мандаринов.

Только у богачей, представителей привилегированных классов, как и повсюду, есть дома из кирпича, крытые черепицей. Мебель у них состоит из толстых досок крепкого дерева редкой породы, они служат им кроватями; из нескольких резных стульев, грубо окрашенных столов, свитков изречений и медной жаровни, распространяющей аромат. У бедняков, как и богатых, есть алтарь предков и иногда — семейный гроб.

Медицинские услуги больным оказывают знахари, которые сами себе присвоили звание врачей. Азиатский лекарь обязан рассказать своему пациенту, чем он страдает и что он испытал с начала заболевания. Если знахарь ошибается, его отсылают как невежду. Свою плату он получает только в случае выздоровления больного, если же тот умирает, то ему не платят ничего. Аннамиты полагают, что это самый надежный способ заставить врачей хорошо лечить.

В Кохинхине, как и в Камбодже, главной религией является буддизм. Прежде всего буддизм, завезенный не позднее VI или VII века, усвоил и приспособил к своим нуждам древние легенды и традиции, придав им под личиной пророчеств незыблемый священный отпечаток. Главная догма буддийской религии основывается на бесконечном перевоплощении души, каждый раз в новых ликах и обстоятельствах, до тех пор, пока она не очистится настолько, чтобы освободиться от своих грехов и пороков и заслужить право больше не возрождаться или, точнее, возродиться уже в нирване, месте небесной красоты и полного счастья. Итак, однажды Будда еще при жизни в сопровождении Ананды, любимого ученика, шел по берегу моря с запада на восток и увидел, как из дупла дерева, называемого Тхелок, выползла большая ящерица и принялась лизать ему ноги. Чуть дальше старик, который выращивал огурцы, подобрал один из плодов, слегка подпорченный вороньем, и предложил Будде, следуя за ним в его тени.

«Когда я буду в нирване, — сказал Будда своему спутнику, — здесь будет основан царский город. К концу своей жизни этот старик поднимется в жилище богов, чтобы воплотиться в принца Антепатту; но его прогонят братья, и он придет сюда основать царство, которое станет государством болтунов; соседи будут его притеснять и в конце концов лишат всего. И это потому, что он бросил в мой котелок поклеванный огурец».

Придя на север нынешнего Сиама, Будда увидел большую гусеницу, выползшую из дерева. Она стала выражать ему свое восхищение. Ее склевал ворон. Будда предсказал, что здесь возникнет царство Нокор-Нонг-Сно (царство лужи), нынешний Сиам, страна расхитителей, ворующих для своей выгоды людей и разную добычу.

Камбоджийцы много сделали, чтобы придать какой-то смысл словам Будды. Они сами называют себя болтунами и сеятелями смуты. Одна их пословица гласит: «Обезьяна не расстается с гримасами, сиамец с трактатами, аннамит с лукавством, а камбоджиец — с болтовней».

…В феврале 1877 года доктор Арман отправляется в четвертое путешествие, поставив своей целью на этот раз исследовать левобережье Меконга. Покинув Бассак, он пересекает густые заросли, рисовые поля, наблюдает пик Лагре, вулканический и лишенный растительности, преграждающий большое плато. Перед отрядом разбегаются хищники, слишком сытые, чтобы нападать на человека.

На берегах Уе-Куены, или Соленой реки, доктор находит туземцев, одетых в хлопчатобумажные лоскутки, украшенные стекляшками; они вырываются и убегают от европейцев. Деревни их, весьма отдаленные друг от друга, не имеют никакой связи между собой, разве что — в случае военных действий. Путникам удалось подойти к одному из жителей. «Кто вы?» — спросили его. «Дикари!» — последовал ответ.

Пройдя вдоль Се-Кампо, доктор Арман прибывает в деревню Кампо, расположенную в очаровательной местности, затем пересекает довольно крупный поток Се-Пьен, стекающий, по-видимому, с пика Лагре, и выходит к берегам Конга. Эта река объединяет всю водную систему региона. Наконец, миновав лаосскую деревню Канг, чьи домики прячутся под кокосовыми пальмами и мангровыми деревьями, и деревню Кха, чьи жители выращивают рис по заказу лаоссцев, путники прибывают в Аттопё, где Се-Кеман впадает в Конг. Навстречу Арману вышел губернатор, перед ним несли зажаренного кабана. За губернатором шествовал его штаб с чайниками, плевательницами и подносами, которые в этой стране заменяют галуны и плюмажи.

Немного далее Арман попадает в большую деревню Монг-Као, чьи жители, еще недавно промывавшие золотоносный песок Се-Кемана, обратились в бегство из-за вспышки холеры. «Брошенные дома защищены бамбуковыми рогатками, так беспрерывно тревожит опасность это несчастное население, пребывающее постоянно во власти страха. Внутри хижин мы видели мертвых, накрытых древесной корой, возле них были котелки с рисом, комки жевательного табака и все прочее, что могло бы понадобиться туземцу, если он очнется от последнего сна. Дома защищены нитями белого хлопка, которые натянуты вокруг крыш и предназначены служить дорожным указателем для злых духов, если они появятся по соседству».

Из Аттопё доктор Арман направился к большому плато, которого он достиг, миновав несколько деревень, населенных лаосцами. Преодолев лесистые горные отроги, путники вышли к склонам гор: «Рощи саговых пальм нависали над головокружительными безднами, куда низвергались потоки, а издалека доносился шум водопада Се-Нои, который обрушивается в нижний водоем с громоподобным шумом».

Через тридцать пять дней после выхода из Бассака доктор Арман возвращается туда, терзаемый тяжелейшей лихорадкой, которая поставила его на грань смерти. Наконец, с помощью сульфата хинина и корня ипекакуаны он выздоравливает и может снова продолжить путешествие. Направляясь к Хюэ, он посещает провинции Ла-Кхон, Пху-Ва, Нам-Но, Фонг, Сон-Конг, пересекает район Пу-Таис, затем Аннамитскую цепь[179] и, наконец, добирается через Лаос до берегов Меконга на аннамских равнинах. Доктор Арманвнес исправления в карты рек Куанг-Три и Хюэ и обогатил геологию и географию ценными открытиями.

ГЛАВА 6

Иезуиты в Сиаме. — Шевалье де Шомон.


Теперь нам пора узнать, по какому поводу и при каких обстоятельствах совершил путешествие в Сиам[180] шевалье[181] де Шомон, на которого в конце XVII века была возложена честь установить официальные дипломатические отношения между Францией и этим азиатским государством.

Два монаха ордена иезуитов, преподобные отцы Ламот-Ламбер и Паллю, пустились в дальний путь в 1656 году с целью евангелизировать страны Дальнего Востока. В августе 1662 года они прибыли в Аютию, столицу королевства Сиам, совершив долгое, тяжелое и опасное путешествие, которое длилось более четырех лет. Они посетили Сирию, Персию[182], Индию, Бенгалию и Индокитай.

Король Сиама Пхра-Нарай очень хорошо принял святых отцов, и они тотчас же получили официальное разрешение читать проповеди и исполнять религиозные обряды. И дело было вовсе не в том, что король сделал исключение для французских миссионеров, а в том, что он оказывал всяческое содействие распространению различных вероучений в своей стране, лишь бы только это не противоречило интересам правительства и не влекло бы нарушения законов.

Король Сиама руководствовался принципом, что всякая религия хороша и достойна уважения. Этому умному и веротерпимому монарху было ясно, что положение о полной свободе вероисповеданий будет благоприятствовать установлению добрых отношений с иностранцами. Он был уверен, что при таких условиях чужеземцы не замедлят появиться в его стране.

Так как король Сиама считал, что появление в королевстве людей из-за рубежа является непременным условием развития торговли и искусств, а также служит преумножению национальных богатств, то он безо всяких колебаний предоставлял иностранцам различные льготы, пренебрегая в данном случае общественным мнением (которое, впрочем, его нисколько не интересовало) и даже энергично подавляя заговоры среди своих подданных.

Преподобные отцы были людьми высокообразованными, очень умными и хитрыми, словом, такими, какими обычно бывают посланцы этого знаменитого ордена. Вскоре они оказались в очень большой милости у короля. Он оценил по достоинству ученость монахов и проникся к ним большим уважением. Иезуиты очень хотели обратить монарха в католичество, но Пхра-Нарай каждый раз после беседы на божественные темы улыбался своей чуть загадочной улыбкой скептически настроенного ко всему и донельзя пресыщенного восточного правителя и говорил: «Небо похоже на большой дворец, к которому ведет множество дорог. Одни — короткие и легкие, по ним идет много народу, другие — долгие и трудные, но в конце концов все люди, какую бы дорогу они ни выбрали, достигают дворца вечного блаженства, которое является высшей целью человеческой жизни».

Полнейшее безразличие короля к той или иной религии оказалось непреодолимым препятствием на пути обращения его в католичество. Дело не двигалось с места, и, казалось, не было ни малейшей надежды на успех. Однако миссионеры не отчаивались. Они задумали основать в Сиаме семинарию, с тем чтобы превратить первых новообращенных в своих помощников, а для этого неофитам[183] следовало дать хоть какое-то образование.

Преподобный Паллю тотчас же отправился в Рим, чтобы получить одобрение Святейшего Престола, каковое и было им, разумеется, получено.

По возвращении в Сиам монах был приятно удивлен тем, что во время его отсутствия король Сиама подарил миссионерам большой участок земли для строительства жилища святых отцов и их последователей, а также большое количество строительных материалов, что семинария уже построена и что желающие учиться стекаются со всей страны.

Следует признать, что к тому времени миссионеры стали широко известны и среди простых людей, ибо они обладали обширными познаниями в медицине и всегда оказывали помощь страждущим. Благодаря своей учености, всем известному милосердию и способности к самопожертвованию, монахи стали пользоваться огромным уважением в народе. Не скупясь на заботу и внимание к пораженным недугами телам азиатов, иезуиты готовили почву для завоевания их душ.

Немного позже один из вновь прибывших из Франции миссионеров, отец Лоно, затратил много труда на составление катехизиса для жителей Сиама. Он перевел также на тайский язык христианские молитвы, написал небольшой трактат о Боге, а затем составил грамматику тайского языка и два словаря: словарь народного тайского говора и словарь языка образованных тайцев.

К 1673 году в стенах семинарии обучалось уже около 700 учеников, представителей всех народностей, населявших в то время Сиам.

В том же 1673 году преподобный Паллю возвратился из второго путешествия во Францию. Он привез новых помощников, книги, различные припасы и деньги, но самое главное, он привез королю Сиама личные письма от его святейшества Папы Римского и от его величества короля Франции.

Король Сиама, узнав, какие ценные бумаги должен передать ему монах-иезуит, решил осыпать отца Паллю особыми милостями, чтобы тем самым выразить особое уважение Папе Римскому и французскому монарху. Милость же короля Сиама заключалась в том, что он согласился принять миссионера без соблюдения всех строгих правил этикета, то есть достойный иезуит был избавлен от необходимости предстать перед его величеством босиком, а также от довольно неприятной позы при беседе с монархом, ибо согласно церемониалу с королем полагалось разговаривать не иначе как распростершись на полу и упорно глядя в землю. Узнав о том, как милостиво обошелся с монахом король Сиама, многие и многие позавидовали отцу Паллю, так как подобной чести удостаивались лишь избранные из избранных.

Ознакомившись с драгоценными письмами, Пхра-Нарай принялся расспрашивать миссионеров о семействе короля Франции, о численности войска Людовика XIV, о территориальных приобретениях Франции, явившихся результатом побед в войне с голландцами, интересовался он и дальнейшими планами своего французского собрата. Монахи подробно ответили на все вопросы короля Сиама, а тот, желая доказать, сколь высокое уважение питает он к Людовику XIV, пообещал даровать французскому монарху право избрать любое место на побережье Сиама и основать там город. Пхра-Нарай сообщил миссионерам также о своем желании отправить во Францию свое посольство, но, правда, осторожный азиат «хотел бы, чтобы закончилась война между двумя державами, Францией и Голландией». Таким образом, король Сиама как бы оставлял за собой право выбирать себе союзников по результатам военных действий.

Но, как бы там ни было, святые отцы сумели воспользоваться благорасположением короля для того, чтобы расширить пропаганду своего вероучения. В 1677 году они уже основали пять миссий, в том числе в Бангкоке и Тенассериме. В том же году умер отец Паллю, и ему устроили очень пышные похороны.

Когда в Неймегене был заключен мирный договор между Францией и Нидерландами, Пхра-Нарай успокоился, так как понял, что никаких неприятных неожиданностей союз с Людовиком XIV ему не принесет. Он удостоверился в том, что, послав своего полномочного представителя в Париж, не совершит оплошности.

К несчастью, корабль, на котором плыли во Францию послы с дарами от Пхра-Нарая для короля, королевы и для всех придворных, попал у берегов Мадагаскара в страшный шторм и затонул. При дворе короля Сиама еще никто не знал об ужасной катастрофе, когда из Франции прибыл новый миссионер с новым письмом от Людовика XIV. Пхра-Нарай был приятно удивлен и очень обрадован тем, что «во второй раз удостоился чести получить послание от столь могущественного монарха, причем даже прежде, чем король Франции мог получить мой ответ на его первое письмо».

В ответ на великую любезность французского монарха Пхра-Нарай поспешил разрешить монахам приступить к строительству нового храма, как только они обратились к нему с подобной просьбой. Таким образом, число миссий увеличилось, и влияние иезуитов распространилось до Тонкина, Кохинхины и Камбоджи.

Благорасположением короля пользовались все французы, обосновавшиеся в Сиаме. Под покровительством Пхра-Нарая процветала и Французская Индийская компания, реорганизованная Кольбером. К тому же миссионеры и торговцы имели счастье найти при дворе короля Сиама верного друга Франции, который долгое время был для них настоящим благодетелем, так как всячески поддерживал любые их начинания. То был знаменитый Констанс, или Константин Фолкон, грек по происхождению, родившийся на Кефаллинии[184] в 1648 году. Пережив множество странных и опасных приключений, он добрался до Сиама, где тотчас же был замечен первым министром, так как отличался живым умом, приятными манерами и умением разбираться в сложных государственных делах. Он удостоился чести быть представленным королю и вскоре стал его любимцем. Но хитрый грек боялся, что у Пхра-Нарая окажется переменчивый нрав и тогда он сам разом потеряет свое влияние, а с ним и богатство, поэтому он решил заручиться поддержкой какого-либо могущественного покровителя и остановил свой выбор на французах, которым оказал множество весьма ценных услуг.

Первое посольство короля Сиама отбыло из Аютии в конце 1680 года. В 1683 году при дворе Пхра-Нарая никто еще не знал, что все посланцы погибли во время кораблекрушения. Однако сам Пхра-Нарай был чрезвычайно обеспокоен тем, что из Парижа не было никаких вестей. Он захотел узнать причину столь долгого молчания и решил отправить во Францию еще одно посольство, в состав которого входили два мандарина, шесть персон рангом пониже, переводчик и преподобный Леваше, миссионер из Кохинхины. Послы покинули Сиам 25 января 1684 года и благополучно прибыли в Кале, откуда их препроводили в Париж.

Послов отвезли не к самому Людовику XIV, а к его министрам. Они остановились у маркиза де Сеньелея во дворце на улице Нев-де-Пти-Шан, принадлежавшем семейству Кольбер.

Принятые сначала морским министром, послы заявили, что прибыли в Париж с целью установления добрых отношений с Францией, которые будут способствовать развитию торговли между подданными двух монархов. Затем знатных чужеземцев принял господин Кольбер де Круасси, министр иностранных дел. Посланцы заверили его в том, что прибыли во Францию для того, «чтобы от имени короля Сиама просить его величество короля Людовика XIV отправить в Сиам посольство для установления тесных отношений между двумя странами».

Послы предстали перед королем Франции, распростерлись на полу, подняв руки высоко кверху и упорно глядя вниз. В таком положении они оставались до тех пор, пока аудиенция не была закончена и король не удалился.

Посланцы короля Сиама говорили о горячем желании их повелителя принять у себя французское посольство, и Людовик XIV без труда уверовал в то, что таким образом будет найден самый верный и легкий способ обратить короля Сиама в католичество.

Людовик XIV решил направить в Сиам довольно много блестящих молодых людей. В состав посольства входили: шевалье де Шомон, капитан I ранга, главнокомандующий французским флотом в странах Леванта;[185] шевалье де Форбен и еще двенадцать молодых дворян, аббат де Шуази и целая толпа иезуитов.

Вместе с французами в обратный путь отправились посланцы короля Сиама, которых по повелению Людовика XIV снабдили различными ценными предметами в качестве подарков для Пхра-Нарая: зеркалами, хрустальными люстрами, жирандолями, отрезами драпа всех цветов, оружием, мебелью, а также большим конным портретом короля.

В Бресте уже стояли наготове два корабля: «Уазо» («Птица»), где капитаном был Водрикур, и «Малинь» («Насмешница») с капитаном Жуайё во главе.

Третьего марта 1685 года корабли покинули берега Франции и после остановок в Кейптауне и Батавии 23 сентября оказались у входа в устье реки Менам в Сиаме.

Французскому посольству в королевстве Сиам был оказан невероятно теплый прием. Пышность, с коей была обставлена торжественная встреча при дворе, превосходила все, что мог бы заставить вообразить самый безудержный полет фантазии. Главу посольства шевалье де Шомона приветствовали так, как если бы он сам был могущественным монархом. Все стоявшие в тот момент на рейде корабли, под какими бы флагами они ни прибыли в Сиам (английскими, португальскими или голландскими), приветствовали француза орудийным салютом и выстраивались в линию. И наконец, французским посланцам была оказана высшая честь, которой удостаивались лишь лица, принадлежавшие к королевской семье: все здания, где разместились члены посольства, были выкрашены в красный цвет.

Настал день, когда французы должны были быть официально, в торжественной обстановке, представлены королю Сиама. Это было довольно нелегким делом для представителей короля Людовика XIV, который чрезвычайно серьезно относился к вопросам этикета. Про восточных же владык и говорить было нечего, ибо для них церемониал — самое главное на свете. Поэтому Констанс Фолкон и шевалье де Шомон еще за неделю до великого дня обговорили все детали вступления посольства в столицу и прибытия во дворец, на аудиенцию к королю.

Послы доставили в Сиам письмо от Людовика XIV. Оно было положено в золотую шкатулку, которая находилась в золотой чаше. Чашу же поставили на золотое блюдо.

На реке Менам уже скопилось огромное количество лодок-долбленок. В самую красивую лодку поместили королевское послание, в самую роскошную — самого посла, а за ними, в других лодках, разместились свита посла, Констанс Фолкон и мандарины, вернувшиеся из Парижа.

Когда посольство добралось до столицы, загремели пушечные выстрелы. Драгоценное послание с превеликими почестями поместили в большую золоченую повозку. Шомон уселся в золоченые носилки, которые несли десять рабов, а Шуази занял место в других, за которые взялись восемь рабов. За ними верхом следовали дворяне и мандарины в окружении толпы радостных зевак. Шествие медленно двигалось по улицам города под оглушительные звуки рожков, барабанов, цимбал, труб, колокольчиков и каких-то еще инструментов, напоминавших шотландские волынки. Симон де Лалубер, один из посольских, заметил, что вся эта музыка очень напоминала звуки, которые извлекает из своего товара торговец скобяными изделиями.

И вот кортеж вступил под своды королевского дворца. Послы торжественно следовали между двумя рядами королевских солдат, вооруженных мушкетами, луками и пиками. На головах у них красовались головные уборы из позолоченного металла, одеты они были в ярко-красные рубашки, а на шеях у всех были повязаны разноцветные шарфы.

Все посольство разместилось в большом зале, где задняя стена была скрыта огромным занавесом. По сигналу невидимые слуги быстро отдернули занавес, и перед взорами французов появился сидевший на возвышении король Сиама.

Шевалье де Шомон, заранее принявший решение вручить королю послание Людовика XIV лично, как говорится, из рук в руки, был очень удивлен и даже обескуражен таким поворотом событий. Хитрый Констанс Фолкон заранее повелел прикрепить длинную ручку к блюду, чтобы облегчить процесс передачи послания, и он очень надеялся, что французский посол воспользуется этим приспособлением. Но все вышло иначе.

Де Шомон поприветствовал монарха, произнес длинную торжественную речь, а затем приблизился к трону и, не обращая внимания на униженные мольбы грека, ползавшего по полу по восточной моде, протянул письмо королю. Пхра-Нарай, вдосталь посмеявшись над уловками своего любимца, поднялся с трона, наклонился к послу и взял из его рук письмо. Между его величеством и французом завязалась оживленная беседа, в которой Констанс служил переводчиком. Надо сказать, что задача у него была довольно трудная, ибо надо было угодить обоим, так как король говорил только о торговле, а посла интересовали только вопросы веры.

Часто люди охотно верят в то, во что им хочется верить. И тем горше бывает разочарование. Так произошло и с де Шомоном: до сей поры он убаюкивал себя сладкой мыслью о том, что король Сиама легко и просто согласится перейти в католичество. Он страстно желал, чтобы обращение Пхра-Нарая состоялось как можно скорее. Но теперь он был вынужден признать, что был введен в заблуждение. Из уст самого короля де Шомон услышал, что тот стал завлекать в свое королевство французов только потому, что ненавидел англичан и голландцев. Итак, благорасположение короля целиком и полностью объяснялось его чувствами и не имело ничего общего с религией.

Сперва Шомон стал настаивать на своем и передал через дрожавшего от страха Констанса, что Людовик XIV очень желает, чтобы король Сиама перешел в католическую веру. Прежде французский посланник полагал, что ему предстоит иметь дело с дикарем, который будет счастлив исполнить любое желание Короля-Солнца. И что же? Он оказался лицом к лицу с очень утонченным и умным азиатом, за плечами которого было двадцать веков восточной цивилизации. Да, перед ним был ловкий и осторожный политик, к тому же очень убежденный последователь своей веры. Ответ короля был категоричен и положил конец дискуссиям: Пхра-Нарай заявил без обиняков, что не желает изменять вере предков, которую в его королевстве исповедуют уже в течение двух тысяч двухсот двадцати лет.

С этого момента разговор шел уже только о торговле. По особому договору Французская Индийская компания получила полную свободу торговли с Сиамом. Правда, французам запрещалась контрабанда, а также им предписывалось приобретать все товары на королевских складах. По этому же договору компания получала право распоряжаться в городе Сингоре, к тому же ей предоставлялось монопольное право на торговлю оловом, добываемым на острове Жонселанг. Теперь компания могла основать там факторию. Кроме всех уже перечисленных преимуществ, французы получили еще массу всяких льгот, за которые представители других наций согласились бы заплатить очень большую цену.

Наконец пришла пора посольству отправляться в обратный путь. После того как Пхра-Нарай в торжественной обстановке вручил шевалье де Шомону огромное количество роскошных даров для Людовика XIV, членов его семьи и его министров, французы заняли места на тех же кораблях, что доставили их в Сиам.

Констанс Фолкон, мастер интриг и заговоров, как настоящий левантиец, очень боявшийся впасть в немилость у французов (из-за того, что король Сиама оказался столь стоек в вопросах веры), стал искать другого могущественного союзника и покровителя. Он ступил на путь предательства и обмана, причем обманывал он не только французов, но и Пхра-Нарая. Делая вид, что печется об интересах Сиама и Франции, Фолкон более всего был озабочен своими собственными делами. Он постарался убедить короля Сиама в том, что следует воспользоваться случаем, чтобы отправить к Людовику XIV еще одно посольство, которое должно было обратиться к королю Франции с просьбой прислать в Сиам солдат. По замыслу Фолкона, французские солдаты должны были составить гарнизон Бангкока, где французский инженер де Ламар должен был построить крепость. В то же время хитроумный грек договорился с отбывавшим на родину преподобным Ташаром, что тот добьется аудиенции у Людовика XIV и объяснит королю Франции, что необходимость держать гарнизон в Бангкоке — всего лишь предлог для присылки солдат, которые на самом деле нужны для того, чтобы обеспечить безопасность миссионеров и, в частности, самих иезуитов.

Посольства прибыли в Брест 18 июня 1686 года. Людовик XIV дал мандаринам торжественную аудиенцию. Вообще, посланцев короля Сиама принимали во Франции с превеликими почестями: в их честь устраивались празднества, и все представители высшего света наперебой обхаживали их. Мандарины, в свой черед, во время торжественного приема выказали французскому королю величайшее почтение. В длиннейшей речи, несколько подправленной и даже удлиненной старательными переводчиками, мандарин, возглавлявший посольство, восторженно превозносил «непостижимые для разума простого смертного добродетели Великого Людовика» и чудеса, совершавшиеся во время его царствования.

Пока эти весьма живописные, вернее сказать, экзотические персонажи развлекали общество и купались в лучах славы, истинный посланец первого министра Сиама, преподобный Ташар, объяснял министрам подлинный смысл посольства. Король по достоинству оценил все преимущества, которые проистекали из предложений франко-сиамского дипломата, и принял решение оккупировать два порта, которые открыл для французов Констанс Фолкон.

По повелению короля во Франции спешно приступили к формированию экспедиционного корпуса, который должен был отправиться в Бангкок. В марте 1687 года все было готово: корабли, вооружение, припасы, солдаты и офицеры. Людовику XIV оставалось только протянуть руку, чтобы сорвать этот «созревший для порабощения плод».

Для того чтобы добиться успеха в деле, которое не было ни военной кампанией, ни путешествием, предпринятым с целью развития торговли, ни крестовым походом, требовались необыкновенный такт и чрезвычайная тонкость, ибо по сути своей сие предприятие было сразу и первым, и другим, и третьим. К несчастью, те, кому король Франции доверил возглавить экспедицию, Симон де Лалубер и Клод Себере дю Буллей, оказались неспособными справиться со столь трудной задачей. Кроме всего прочего, и преподобный Ташар, так сказать, «серый кардинал» данного предприятия, безумно возгордился тем, что достиг таких неожиданных успехов при дворах двух монархов. Он стал говорить со всеми свысока, повел себя высокомерно и надменно и потребовал, чтобы все делалось только так, как он того пожелает.

Путешествие по морю было долгим и очень тяжелым. К невероятной жаре добавилось еще и отвратительное качество продуктов, что повлекло за собой цингу. На кораблях свирепствовала жестокая тропическая лихорадка. В результате многие солдаты и матросы умерли.

Прибыв в Сиам, французы, к своему великому изумлению, обнаружили, что ставший всемогущим Констанс Фолкон теперь полагал, что сможет обойтись без союзников, явившихся из такой дали. С самого начала стало ясно, что статьи договора, заранее оговоренные послами, выполнены не будут. Вместо того чтобы предоставить Бангкок в полное распоряжение французов, о чем существовала договоренность, Фолкон потребовал, чтобы войска, посланные Людовиком XIV, оказались в его подчинении и выполняли бы его волю.

Между французами, фаворитом короля Сиама и мандаринами начались разногласия. Преподобный Ташар, чье поведение никак нельзя было назвать безупречным, казалось, совершенно забыл об истинных интересах Франции, а также о воле Людовика XIV. Фолкон не выполнил ничего из того, что обещали французам послы. Начались всякие происки, интриги, заговоры. Среди придворных возникло настоящее соперничество за приобретение влияния и большего веса в обществе.

Дела в королевстве Сиам, бывшем столь благополучным и спокойным до прибытия чужеземцев, шли все хуже и хуже. У короля Пхра-Нарая был еще один фаворит, мандарин по имени Питрача. Разумеется, они с Фолконом ненавидели друг друга и стремились один другого уничтожить. Использовав ложь, клевету, подкуп, устрашение и убийства, Питрача одержал верх: интриган-левантиец был побежден желтокожим азиатом.

Внезапно король Пхра-Нарай умер, и было совершенно непонятно отчего. По всей видимости, он был отравлен. Его родных братьев поместили в ярко-красные шелковые мешки и забили насмерть палками из санталового дерева. Питрача завладел государственной печатью, женился на единственной дочери Пхра-Нарая, бывшей законной наследницей престола, и стал королем, заняв место своего покровителя. И первой заботой нового правителя стало: обезглавить своего давнего врага и соперника Фолкона, чья неукротимая жажда власти и явилась причиной всех бед.

Высокомерие преподобного Ташара, его двусмысленное поведение ни в коей мере не способствовали тому, чтобы среди мандаринов и новых придворных у него появились друзья. К тому же французские солдаты вели себя так, словно находились в покоренной стране. Грубость, безобразные выходки, поборы, вымогательство, столь характерные для солдафонов той эпохи, порождали в народе жгучую ненависть.

Дело зашло так далеко, что всем было ясно: восстановить добрые отношения уже не удастся. Все рухнуло из-за того, что несколько честолюбцев пожертвовали интересами народов ради своекорыстных интересов, и Франция навсегда утратила надежду распространить свое влияние на страну, которая, так сказать, «сама отдавала себя под ее руку».

ГЛАВА 7

Марко Поло. — Ибн Баттута. — Иезуиты в Китае. — Граф Беневский.


В году 1255 от Рождества Христова мессер[186] Никколо Поло, венецианский купец, и его брат Маттео[187], отец и дядя Марко Поло, находились с товарами в Константинополе, где в то время правил император Бодуэн[188]. Оба они были людьми благородными, благоразумными и очень осторожными. Посовещавшись, они решили отправиться торговать к Черному морю. Они закупили много драгоценностей и покинули Константинополь, отправившись морем в Судак.

Благополучно добравшись туда и совершив несколько удачных сделок, братья решили продолжить путь верхом. Они ехали довольно долго и прибыли к правителю татар, хану Берке, столицами которого были города Сарай и Булгар(?). Хан очень обрадовался прибытию венецианских купцов и оказал им превосходный прием. Братья показали хану все драгоценности, которые они привезли с собой, и правитель татар был так пленен блеском сокровищ, что заплатил вдвое больше, чем стоили сами украшения.

Купцы прожили во владениях Берке-хана около года, но вскоре между ним и ханом Хулагу[189], повелителем левантийских татар, началась война. В кровопролитных сражениях погибло много воинов как с одной, так и с другой стороны, но в конце концов Берке потерпел поражение, вернее сказать, был разбит наголову.

В результате этой войны дороги стали столь небезопасны, что никто не рисковал отправиться путем, по которому прибыли братья Поло, так как не было никакой гарантии, что странник благополучно вернется из путешествия. Вот почему братья решили двигаться вперед, раз уж они не могли повернуть назад.

Покинув город Сарай, братья добрались до города Укек, где кончались владения хана Берке, затем переправились через большую реку Тигери (Волгу) и целых семнадцать дней ехали по выжженной солнцем пустыне, где не было ни городов, ни поселков. Только изредка братьям попадались татарские шатры, сделанные из шкур животных.

Венецианские купцы пересекли пустыню и прибыли в город Бухару, где правил хан Борак. Они прожили в Бухаре около года. В это время через Бухару проезжали посланцы Хулагу, направлявшиеся к великому хану. Они явились к братьям Поло и сказали: «Великий хан никогда еще не видел ни одного латинянина и очень хочет посмотреть, каковы же они собой. Если хотите, поезжайте с нами. Можете быть уверены, хан вас очень хорошо примет, со всеми почестями, и щедро вас одарит».

Братья согласились и последовали за послами. Их путешествие длилось целый год. Наконец они прибыли к великому хану Хубилаю, который, как и предсказывали послы, принял венецианцев очень тепло и оказал им большую честь, устроив по поводу их приезда празднество. Хубилай стал расспрашивать братьев об их родине, о королях и императорах Европы, о папе, которого он именовал духовным главой всего мира. Хан Хубилай сказал, что он уже был наслышан об этом великом человеке и что все услышанное заставило его проникнуться к главе христианской Церкви величайшим почтением.

Братья Поло отвечали на вопросы великого хана правдиво, с достоинством, обстоятельно, со знанием дела, как положено людям мудрым и знающим, каковыми они и являлись. Следует сказать, что говорили они на татарском языке, так как за время путешествия хорошо изучили его. Они рассказали Хубилаю о священном елее, который они назвали «самым лучшим средством от любых болезней души».

Получив от венецианцев столь ценные сведения, великий хан повелел написать на своем языке письмо, адресованное папе, и поручил братьям Поло и одному из своих вельмож отвезти сие послание главе христианского мира.

В письме же речь шла вот о чем: «Хубилай сообщал папе, что если тот пришлет к нему около сотни мудрых и образованных христиан, сведущих в семи искусствах и умеющих хорошо говорить и спорить и они сумеют доказать идолопоклонникам, что вера Христа лучше всех остальных, а другие веры — плохие и ложные, то тогда он сам, хан Хубилай, а также все его подданные станут христианами и самыми преданными сыновьями Церкви». Хан Хубилай поручил братьям привезти ему священного елея из лампады, которая горит в Иерусалиме у Гроба Господня.

Никколо и Маттео покинули дворец хана и отправились в Европу. Они путешествовали верхом более трех лет и прибыли наконец в Сен-Жан-д’Акр, где их и настигла весть о смерти папы. Им пришлось ждать избрания нового папы в течение двух лет. Папский легат Тебальдо, давний знакомый братьев Поло, был избран главой христианского мира и получил имя Григория X.

После многолетнего отсутствия братья Поло вернулись в Венецию, и здесь мессер Никколо узнал о постигшем его несчастье: жена его умерла, оставив сына Марко, которому впоследствии было суждено прославиться.

Братья Поло посетили папу Григория X, и его святейшество доверил им священный елей, с тем чтобы они передали сей дар хану Хубилаю. В качестве представителей Святейшего престола их сопровождали по повелению папы два монаха-доминиканца. С братьями Поло отправился и юный Марко, хотя он и был еще очень молод. К сожалению, монахи-доминиканцы недолго сопровождали венецианских купцов, ибо они испугались воевавших между собой монголов и предпочли вернуться домой. Мессер Никколо, мессер Маттео и молодой Марко продолжили свой путь одни.

Путешествие было долгим и трудным, но в конце концов купцы благополучно прибыли к великому хану. Они передали Хубилаю священный елей из лампады, пылавшей у Гроба Господня, чему тот был несказанно рад и всячески показывал, как высоко он ценит оказанную ему честь.

Когда Хубилай увидел Марко, он спросил, кто это.

— Великий хан, — с поклоном ответил мессер Никколо Поло, — это мой сын и ваш преданный слуга.

— Добро пожаловать, юноша, добро пожаловать! — милостиво улыбнулся великий хан.

Так приступил к описанию истории странствований Марко Поло выдающийся писатель Анри Беланже, когда взялся за труд перевести на современный французский язык рукопись XIII века. С этой своей задачей он справился прекрасно, хотя и оставил на повествовании легкий и изящный налет старины, эдакую «патину времени», что и придавало всему труду особое очарование. Автор «Путешествий вокруг света» полагает, что не сумеет сделать ничего лучше, как привести несколько отрывков из этой книги именно потому, что в ней рассказы, которые столь долго считались почти вымыслом, приобретают некое правдоподобие[190].

Марко Поло, наделенный от природы живым умом, столь быстро ознакомился с нравами, обычаями, языком и письменностью монголов, что, пораженный успехами юноши, хан Хубилай проникся к нему глубоким уважением. Очень скоро Марко стал любимцем хана. Несмотря на то что Марко был еще очень молод, хан без колебаний давал ему чрезвычайно ответственные поручения, для выполнения которых требовались ловкость, энергия, ум и хитрость. И юноша справлялся с поручениями столь успешно, что Хубилай даже доверил ему управление целой провинцией.

Марко Поло, обладавший трезвым рассудком, умевший наблюдать различные явления и выносить справедливые решения во всяких спорных вопросах, смотревший на мир широко открытыми глазами, многое знавший и многое понимавший, собирал по собственному почину ценнейшие документы о древней азиатской культуре, которая в ту пору была совершенно неизвестна в Европе.

Марко Поло провел при дворе хана Хубилая около семнадцати лет и вернулся в Венецию при обстоятельствах, о которых мы расскажем позже. Некоторое время спустя между Генуей и Венецией началась война, и Марко Поло, как истинный патриот своего города, снарядил за свой счет галеру, сам стал во главе боевого отряда и присоединился к военно-морской экспедиции. В состоявшемся большом морском сражении Марко Поло проявил чудеса храбрости, но венецианский флот потерпел поражение, и знаменитый путешественник попал в плен. Его отвезли в Геную, где он томился в неволе целых шесть лет.

Знаменитому путешественнику необходимо было придумать себе какое-нибудь занятие, чтобы скоротать время, и, к счастью, его посетила весьма удачная мысль: продиктовать свои воспоминания известному литератору Рустикелло[191], уроженцу Пизы. Тот и сделал бесценные записи, а затем перевел их на французский язык, так как этим языком пользовались в то время все образованные люди Европы. Мы не раз будем обращаться к этому литературному труду и цитировать его, лишь слегка подправляя стиль, что необходимо для того, чтобы современный читатель мог понять смысл высказываний.

Марко Поло создал подлинный шедевр, описав огромную империю, каковой являлся в те времена Китай. Он подробно остановился на государственном устройстве империи, а также на способах и методах управления провинциями. Он описал, как в Китае производились общественные работы, как строились большие дороги, пересекавшие практически все провинции из конца в конец и связывавшие их между собой. Не оставил Марко Поло без внимания наличие бесчисленного количества искусственных каналов, которые способствовали развитию как сельского хозяйства, так и торговли. Особое внимание венецианца привлекло существование как в центре страны, так и на самых глухих окраинах почтовых станций, а уж употребление бумажных денег повергло его просто в изумление, как и невероятная предусмотрительность китайских правителей, создававших в разных местах большие запасы продовольствия на случай войны или каких-либо катастроф.

Марко Поло пересказывал, однако, и различные легенды, не удосуживаясь проверить их достоверность, так что в его книге содержатся сведения о людях с собачьими головами и с обезьяньими хвостами, о гигантских сказочных птицах и животных, таких, как мифический единорог, которые вроде бы водятся в Китае.

Марко Поло пересек знаменитое Памирское нагорье, куда практически не решались заглядывать путешественники. Этот край представился его взору как огромное высокогорное плато, абсолютно пустынное и безжизненное. Он писал, что на этой унылой равнине нельзя найти ни еды, ни воды и что там царит ужасный холод. Венецианец красочно описывал горные страны — Бадахшан, Кашгар и Хотан, а также бескрайнюю пустыню Гоби, которая лежит на пути того, кто направляется в Монголию и Китай. В этих краях существовало странное поверье, что неосторожный путешественник, вольно или невольно отставший от каравана, слышал голоса духов, окликавших его по имени и указывавших ему неверное направление. В результате несчастный шел навстречу неминуемой гибели. Знающие люди утверждали, что голоса духов можно было услышать как днем, так и ночью, причем часто их сопровождали звуки, извлекаемые из различных музыкальных инструментов, в частности, бой барабанов.

Великий хан Хубилай правил тогда всей Центральной и Восточной Азией. Благодаря своему высокому положению при дворе этого могущественного владыки Марко Поло имел возможность путешествовать и наблюдать жизнь Китая. Он побывал и в Тибете, но этот край был разорен одним монгольским полководцем, и зрелище, которое представилось там взору Марко Поло, было весьма печальным: города и дворцы разрушены, а монахи, подчинявшиеся далай-ламе, заперлись в монастырях.

Итальянский купец в своей книге рассказывал о том, что в те времена в Китае происходили массовые убийства, и это красноречиво свидетельствовало о том, как мало ценили монголы человеческую жизнь. Однако Марко Поло писал и о том, что уже тогда сказывалось благотворное влияние буддизма, выражавшееся в некотором смягчении нравов. Когда монголы, не исповедовавшие буддизм, имели несчастье потерять своего хана, они убивали тысячи лошадей, а также всех людей, которые попадались им на пути следования погребального кортежа. Все дело было в том, что монголы верили в загробную жизнь и желали обеспечить своего повелителя лошадьми, воинами, слугами и в будущей жизни, а потому и убивали всех встречных с криками: «Ступайте служить вашему господину и в ином мире!». Однако монголы, принявшие буддизм, ограничивались тем, что клали в могилы только вырезанных из картона лошадей и человечков, чтобы они сопровождали умерших.

Марко Поло довольно подробно и красочно описал, как ловко обманывали легковерных людей шаманы. Когда какой-нибудь ярый приверженец этой религии заболевал, маги, или колдуны, собирались в его жилище и возбуждали себя до такой степени, что один из них начинал биться в конвульсиях и кататься по земле. Считалось, что в этот момент в него вошел злой дух. Тогда все собратья-колдуны окружали упавшего и принимались изгонять дьявола и допрашивать его о том, какова причина болезни их пациента. Хитрый дух сообщал, что больной, не сознавая того, нанес ему тяжкое оскорбление и избавится от своей хвори только в том случае, если согласится принести ему, духу, хорошую жертву, причем в качестве жертвы обычно указывалось определенное количество спиртного и овец. Разумеется, больной и его домочадцы соглашались принести сей искупительный дар и старались как можно скорее умилостивить духа. Предназначенных в жертву овец резали, а их мясо варили или жарили. В надлежащий момент в доме больного появлялись жены колдунов и все приступали к трапезе. После того как спиртное бывало выпито, а мясо — съедено, шаманы покидали дом страждущего, пообещав бедняге скорое исцеление.

Марко Поло очень подробно описал устройство империи и отмечал, что бумажные деньги, столь поразившие первых путешественников-арабов, были на самом деле величайшим изобретением.

В своей книге Марко Поло без конца превозносил великого хана Хубилая и говорил о нем так: «Ни низкий, ни высокий, а роста среднего, полный, но крепкий, хорошо сложен, с лицом белым и румяным, черноглазый, с прямым носом». У хана было четыре законные жены, а при дворе его было около десяти тысяч человек, которые прислуживали ему самому, ханшам и их детям.

По рассказам венецианца, хан Хубилай три месяца в году (декабрь, январь и февраль) проводил в столице Северного Китая, городе Ханбалыке, ныне называемом Пекином, где находился его дворец, полный всяческих чудес и диковин.

Вот что мы находим в знаменитой книге:

«Дворец хана вот каков. Прежде всего крепостная стена, образующая квадрат. Протяженность стены около восьми километров, а в вышину она добрых десять шагов. В каждом углу находится красивый дворец, и в дворцах этих хранится сбруя великого хана, луки, колчаны, седла, одним словом, все, что нужно для ведения боевых действий. Затем следует вторая стена, и в ней уже восемь дворцов, а также пять ворот. А в самой середине находится дворец властителя.

Знайте, что столь большого дворца нигде в мире не было и нет. Второго этажа у него нет, зато фундамент поднимается больше, чем на десять пядей (около 2,5 м). Крыша у дворца превысокая, стены в покоях покрыты серебром и золотом, а сверху еще разрисованы драконами, животными и птицами, а также всадниками и прочими изображениями. И стены так расписаны, что, кроме серебра, золота и живописи, ничего не видно.

Большой зал такой просторный, что более шести тысяч человек могут там отобедать. Диву даешься, сколько во Дворце покоев. Да, дворец этот столь велик, столь богат и столь прекрасен, что никому на свете не выстроить ничего лучше. Балки и стропила крыши — красные, желтые, зеленые, синие и других цветов. Они так отполированы и так искусно сделаны, что блестят словно кристаллы, и, таким образом, дворец виден издалека, а крыша его так и сияет. Знайте же, что крыша эта крепкая и сделана так прочно, что выдержит самую дурную погоду и простоит долгие-долгие годы.

Между двумя крепостными стенами находятся прекрасные луга и сады с различными фруктовыми деревьями. Здесь множество зверей, таких как олени, лани, козы, а также животные с чудесным мехом. Встречаются и зверьки, в изобилии выделяющие мускус, и другие красивые звери.

И от одного угла к другому протянулось очень красивое озеро, где водится много всяких рыб, которых великий хан повелел туда выпустить. И всякий раз, когда ему захочется рыбы, вся она в его распоряжении и для его удовольствия. В озере берет начало река, но все устроено таким образом, что ни одна рыбина не может покинуть озеро, ибо этому мешают железные и бронзовые решетки.

На севере, на расстоянии полета стрелы, по приказу великого хана насыпан руками людей холм. В вышину он не меньше ста шагов, а в округе — не менее тысячи. Холм этот покрыт деревьями, которые никогда не теряют листьев, а всегда зелены. Скажу вам, что ежели великий хан прознает, что есть где-либо красивое дерево, то он тотчас же отправляет за ним людей и приказывает вырыть его с корнями и землей и привезти сюда, на холм. И слоны несут дерево, как бы велико оно ни было, а затем его сажают. И, таким образом, в парке великого хана растут самые прекрасные деревья в мире».

Далее Марко Поло, склонный восхищаться всем необычным и красивым, с восторгом рассказывает о том, что хану Хубилаю пришло в голову украсить сей холм воистину на китайский лад.

«Скажу вам также, что великий хан повелел покрыть весь холм мельчайшим розовым и голубым песком, истолченным в пыль, а сверху еще и зеленым дерном. Таким образом, деревья там зеленые, и гора зеленая, и все зеленое, и зовется это место Зеленым холмом, что вполне справедливо.

А на вершине холма возвышается большой и красивый дворец, также весь зеленый, как снаружи, так и изнутри. И так это все с виду прекрасно: и деревья, и гора, и дворец, что смотришь и сердце радуется. Настоящее чудо! И всякий, кто видит сие, становится весел и радостен. Вот так повелел все устроить великий хан для своего удобства и удовольствия…

У великого ханаесть также летний дворец, весь из мрамора, а стены внутри там изукрашены золотом, а поверх нарисованы всякие звери, птицы, деревья и чудные цветы, и все сделано на удивление искусно и красиво. Эта летняя резиденция, где хан проводит жаркое время года, окружена высокой стеной длиной в шестнадцать тысяч шагов, а внутри обитают самые разные звери. Великий хан посвящает свой досуг охоте с соколами, кречетами, а то и с гепардами.

И наконец, у повелителя есть еще третий дворец, выстроенный из бамбука, весь вызолоченный изнутри и украшенный очень тонкой резьбой. Бамбук, из коего сделана крыша, покрыт таким толстым слоем лака, что ни одна капля не просачивается внутрь, так что дождь не причиняет крыше вреда и она не гниет. Сам же бамбук, употребляемый при постройке крыши, очень толст (не менее трех пядей), длиной в десять пядей, а то и в пятнадцать, и он разрезан поперек.

Этот дворец особый, ибо его можно разобрать на части, а затем вновь собрать по воле хана очень быстро. Так и делают, если хан того пожелает: дворец переносят на другое место, куда укажет повелитель, возводят вновь, а потом укрепляют при помощи двух сотен шелковых веревок, которые используют в качестве растяжек.

Неподалеку от главного дворца находится табун из десяти тысяч белых кобылиц, чье молоко предназначено для самого императора, членов его семьи, его дальних родственников и сонма его приближенных. Этих благородных животных очень почитают, даже самые высокопоставленные вельможи относятся к ним с превеликим уважением. Когда табун великого хана направляется куда-нибудь, все люди должны уступать лошадям дорогу и воздавать им почести…»

Свое повествование Марко Поло продолжает подробным описанием «большого города Катая под названием Ханбалык». Слово «ханбалык» является точной транскрипцией восточно-тюркского выражения, означающего «город хана». Сегодня этот город называется Пекином, что по-китайски значит «северная столица». Сам город этот существовал задолго до покорения Китая монголами. Однажды хан Хубилай узнал от своих придворных звездочетов, что когда-нибудь в городе вспыхнет восстание, и он повелел выстроить новый город рядом со старым, на другом берегу одного из притоков реки Пей-Хо. Когда строительство было закончено, хан приказал всем жителям покинуть свои дома и отправиться жить в новый город. Именно в этом новом городе находятся и в наше время императорский дворец и здания, где располагаются государственные учреждения, причем многие из них построены еще во времена владычества монголов. Пекин, состоящий из двух частей, представляет собой и в наше время два квадрата. Один из них, практически идеальный по форме, с прямыми улицами и с толстой крепостной стеной, был выстроен монголами: второй же квадрат, пожалуй, и не квадрат вовсе, а вытянутый прямоугольник. Это и есть старый китайский город.

Когда Марко Поло посетил Ханбалык, город был окружен глинобитными стенами, на месте которых впоследствии выросли мощные каменные укрепления. В те времена в городе было двенадцать ворот, а рядом с ними располагались роскошные помещения для стражников. Это были настоящие дворцы, где обитали хорошо вооруженные солдаты. В наше время в Пекине только девять ворот, но они очень похожи на те, что видел когда-то знаменитый венецианский путешественник. Теперь же путник, едва миновав ворота города, выстроенного монголами, тотчас же попадает на прямые и широкие улицы. Город устроен так, что, стоя у одних ворот, можно видеть ворота, расположенные на противоположной стороне.

Разумеется, во времена Хубилая в Ханбалыке можно было найти большие и роскошные дворцы, замечательные особняки и красивые дома. В самом центре города стоял огромный дворец, где находился колокол, звонивший по ночам для того, чтобы указывать дорогу путникам. В этом дворце великий хан давал торжественные обеды, там же заседал военный совет и там же устраивались роскошные приемы. Марко Поло не уставал восхищаться бесподобной пышностью, с коей обставлялись эти приемы.

«Когда великий хан собирает придворных по любому торжественному поводу, все устраивается вот каким образом: стол, за которым сидит хан, расположен на возвышении. Сам хан сидит лицом на юг. Первая жена хана занимает место по левую руку от повелителя, что считается в Китае большой честью. А по правую руку от хана сидят его сыновья, племянники и прочие родственники, причем располагаются они гораздо ниже хана таким образом, что их головы находятся на уровне ног повелителя. А еще ниже располагаются жены высокопоставленных вельмож, а также сами вельможи. Все сидят там, где им укажет великий хан. А столы расставлены так, что владыка Китая может видеть всех пирующих, сколько бы их ни было.

В одном углу огромного зала, где великий хан дает торжественные обеды, находится большущий чан из чистого золота, вмещающий столько вина, сколько входит в самую большую бочку. Рядом с ним стоят горшки поменьше, тоже из чистого золота. Сначала в них кладут разные пряности, обладающие приятным вкусом (а стоят эти пряности очень дорого), а затем уж наливают вино из большого чана при помощи золотых черпаков. Из тех горшков, что поменьше, вино разливают в столь большие кубки, что их содержимого хватило бы на десятерых. Такой полный до краев кубок ставят между двумя пирующими, а рядом помещают две небольшие золотые чаши с ручками, и таким образом каждый наливает себе вина столько, сколько потребно его душе и желудку. Знайте же, что эти кубки и чаши стоят целого состояния, и у великого хана их столько, что ни один человек не поверил бы, если бы не увидел собственными глазами эти несметные сокровища.

Знайте также, что подают хану разные блюда и напитки знатные вельможи, а нос и рот у них прикрыты расшитой золотом шелковой тканью, дабы их дыхание и запах не коснулись пищи и питья великого хана.

Когда великий хан изъявляет желание выпить вина или воды, все музыкальные инструменты, коих в этом зале превеликое множество, начинают издавать мелодичные звуки. А когда повелитель Китая поднимает кубок, все присутствующие, вплоть до самых знатных, становятся на колени и низко кланяются. И тогда великий хан выпивает свой кубок. И всякий раз, когда он изволит пить, все делают так, как я вам только что рассказал.

Я не стану ничего говорить о том, какие яства подают на торжественном обеде, ибо вы и сами понимаете, что их бывает превеликое множество, причем самых разных. Когда все пирующие насытятся, столы убирают, и перед знатными гостями начинают показывать свое искусство танцоры и жонглеры, очень умелые и ловкие. Они танцуют и поют перед великим ханом и его гостями и делают это столь хорошо, что все веселятся и радуются от души. А когда представление заканчивается, все гости расходятся по домам…»

Повелитель Китая был великим любителем пышности, роскоши, блеска, поэтому в Пекине празднество следовало за празднеством, и всякий раз хан поражал Марко Поло своей невероятной щедростью. Читая книгу знаменитого венецианца, можно без конца удивляться неописуемому великолепию дворцов и изумительной пышности двора Хубилай-хана. Можно даже обвинить Марко Поло в склонности к преувеличению, как это делали его современники. Однако они были неправы, ибо знаменитый путешественник ничего не преувеличивал, и китайские хроники времен правления монгольской династии не только подтверждают правоту Марко Поло, но, более того, красноречиво свидетельствуют о том, что он даже кое-что утаил от своих современников, опасаясь, очевидно, что ему не поверят.

По свидетельству Марко Поло, главными праздниками в году являлись день рождения хана и день наступления Нового года. В день своего рождения великий хан облачался в свои самые роскошные одежды, украшенные таким количеством золота, что можно было ослепнуть. По меньшей мере двенадцать тысяч вельмож и воинов одевались в шелковые одежды, затканные серебром и золотом, и с таким количеством нашитых на них драгоценных камней, что каждое такое одеяние стоило не менее десяти тысяч безантов[192]. Хан дарил такое роскошное одеяние каждому своему сановнику три раза в год, поэтому вы можете без труда посчитать, во что ему обходилась щедрость. Нет, никогда мы не сможем вообразить себе подобной роскоши!

До начала празднеств и увеселений император получал богатые дары от всех провинций своей колоссальной империи. Даже из самых отдаленных уголков страны прибывали посланцы со щедрыми приношениями.

«Церемония, имевшая место в день наступления Нового года, называлась «Белым торжеством», потому что сам хан и все его подданные, мужчины, женщины и дети, облачались в белые одежды, ибо белый цвет в ту пору был символом счастья. Зато после падения монгольской династии сей цвет уже стал считаться символом траура и печали.

В этот торжественный день, как и в день своего рождения, хан получал от провинций, областей, княжеств и стран, находившихся под его властью, огромное количество богатейших даров, поражавших воображение всякого, кто их видел. Золото, серебро, жемчуг, драгоценные камни и дорогие ткани прибывали на бесчисленных повозках со всех концов страны. По свидетельству венецианца, «… хан получал кроме всего прочего сто тысяч белоснежных чистокровных монгольских лошадей, без единого темного пятнышка и без единого изъяна. Получал повелитель Китая и пять тысяч слонов, покрытых дорогими тканями и сукнами, затканными золотом. Слоны эти несли на своих спинах тяжелые ларцы и сундуки, доверху наполненные золотой и серебряной посудой, а за ними следовали верблюды, нагруженные прочими драгоценными предметами. И было этих верблюдов великое множество, так что и счесть-то их было нельзя».

Марко Поло свидетельствовал:

«И бесконечной чередой проходили ханы, вельможи, князья, военачальники, придворные звездочеты, философы, сокольничьи, лекари, мудрецы и сановники всех рангов. И все они явились только для того, чтобы воздать почести величайшему из всех земных владык, великому хану Хубилаю!

На улицах столицы, во всех городах и поселках страны, даже в самых крошечных, жалких деревушках, затерянных на окраинах этой огромной империи, все подданные праздновали наступление Нового года, обменивались подарками (непременно белого цвета), обнимались, веселились и желали друг другу, чтобы все дни в году были радостными и приносили бы только хорошие известия».

Охота, являвшаяся любимым развлечением монголов, служила Хубилай-хану еще одним поводом продемонстрировать свое богатство и погрузиться в роскошь. Он был страстным охотником, а потому имел леопардов, волков и даже тигров, отлично выдрессированных для ловли диких зверей, таких как кабаны, дикие буйволы, медведи, антилопы и олени. Были у хана и бесчисленные своры собак, о которых пеклись единокровные братья хана Байян и Минган. У каждого из братьев в подчинении было по десять тысяч человек, одетых в одежды разного цвета: те, что подчинялись Байяну, носили одеяния ярко-алого цвета, а Мингану — синего.

Когда великий хан отправлялся на охоту, его сопровождал один из братьев со своими людьми. Две тысячи псарей вели две тысячи прекрасно натасканных собак, и каждая беспрекословно слушалась хозяина. Когда же великий хан хотел потешить себя большой охотой, то с ним отправлялись оба брата, и тогда псари с собаками выстраивались в две шеренги. Они шли параллельно друг другу и гнали дичь. Такое расположение загонщиков приносило хану великое множество трофеев.

Обычно после облавы на крупных зверей хан любил поохотиться с ловчими птицами. Тогда с ним на охоту отправлялись десять тысяч сокольничих с орлами, кречетами, ястребами и священными соколами, которых предстояло выпустить где-нибудь над равниной или у берега реки. Хана сопровождали также еще десять тысяч человек, и они шли по двое и наблюдали за огромным пространством, охраняя таким образом покой хана. В руках каждый из стражников держал хлыст, чтобы прогонять любопытных, способных побеспокоить великого владыку Китая. Они имели при себе и свистки, чтобы по мере надобности подзывать птиц, а также специальные колпачки, чтобы накрывать им головы. Таким образом, те, кто запускал птиц, не должны были более о них заботиться и бежать за ними, а занимались сбором убитой дичи.

У всех ловчих птиц без исключения к одной из лапок был привязан кусочек пергамента, где указывалось, кому она принадлежит, и имя ловчего, кому было доверено ее воспитывать. Все это делалось для того, чтобы птицу тотчас же могли вернуть владельцу, если кто-нибудь ее случайно поймает. Если же ловчая птица потеряет кусочек пергамента и невозможно будет узнать, кому она принадлежит, всякий подданный великого хана был обязан передать ее вельможе, которого называли «буларгучи», что означает «хранитель потерянных и не нашедших хозяина вещей».

Вообще же тот, кто найдет потерявшуюся лошадь, собаку, птицу, саблю или какое-либо оружие, предмет одежды или украшение, должен принести все найденное этому ответственному лицу, призванному сохранить чужое имущество и по возможности вернуть его владельцу. А ежели кто этого не сделает, то подвергнется суровому наказанию. Сам же сановник всегда размещается в середине кортежа и высоко поднимает свой развернутый штандарт для того, чтобы те, кто что-либо потерял или нашел, смогли бы тотчас же обратиться к нему.

Когда же в голову великому хану приходит фантазия отдохнуть на берегу моря-океана, — писал Марко Поло, — он отправляется туда со всем своим двором. От Ханбалыка до моря около двух дней пути. В дороге хан любуется чудесными птичками и дивными пейзажами. И право, нет ничего на свете, что так бы услаждало взор!

Великий хан путешествует к морю на четырех слонах, которые несут очень красивый переносной дворец, обитый изнутри золотой парчой и прочими дорогими тканями, а снаружи обтянутый львиными шкурами. Хан держит при себе постоянно дюжину своих лучших кречетов. Самые знатные вельможи сопровождают повелителя Китая и всячески стараются развлечь его.

В то время как великий хан беседует в переносном дворце со своими приближенными, другие сановники скачут рядом и иногда сообщают ему:

— Повелитель! Вон летит стая журавлей!

Хан тотчас же выглядывает из дворца и видит птиц. Он берет того кречета, какой ему больше понравится, пускает его, и ловчая птица сбивает журавля прямо к ногам своего хозяина, и хан бывает очень доволен и рад…

В этом располагающем к неге и праздности экипаже хан прибывает в городок, называемый Качар-Модуном[193], где уже загодя поставлены шатры для него самого, для его родных, сановников и для всех, кто входит в его свиту. И шатров этих не менее десяти тысяч!» — восторгается Марко Поло.

«Шатер, предназначенный для повелителя Китая, очень просторен, и в нем много покоев. Один служит ему спальней, другой — гостиной, а третий предназначен для аудиенции. Все стены покоев обтянуты роскошными шкурами тигров, а спальня — бесценнейшими соболиными шкурками. И шатер этот столь велик, что добрая тысяча человек могла бы укрыться в нем от непогоды.

Вокруг шатра императора стоят стражники, а внутрь входят только высшие сановники, ибо только они имеют право приближаться к жилищу великого хана. А вдалеке, насколько хватает глаз, разбросаны шатры, где обитают придворные, ловчие, слуги; там охотники прогуливают гепардов и собак, а ловчие дрессируют соколов и кречетов».

Разумеется, зрелище, которое представлял собой лагерь великого хана, должно было производить очень сильное впечатление на всякого, кто его видел. Картина, нарисованная Марко Поло как бы чуть приглушенными красками (так как венецианец полагал, что современники ему не поверят), достаточно правдива, ибо описание увеселений и забав великого хана мы находим и в старинных китайских манускриптах. Но какие же чувства должны были испытывать те несчастные, что наблюдали, как их посевы гибнут под копытами двадцати тысяч лошадей, когда всадники как безумные мечутся по полям в поисках дичи!

Следует сказать, что великий хан, «отец народов», как его называли в Китае, питал такую же неукротимую страсть к охоте, как и наши французские короли. И точно так же, как они, хан не позволял охотиться простолюдинам, так как считал всю дичь своей собственностью. Запрет был столь строг, что никто не смел «иметь или держать у себя ловчую птицу и охотничьих собак в самом Качар-Модуне и в его округе на удалении не менее двадцати дней пути». Но этот запрет распространялся на сравнительно небольшую часть владений великого хана, ибо в других районах охотиться дозволялось, правда, при особых условиях.

Посвятив многие страницы своей книги описанию двора хана, чья пышность во много раз превосходила блеск и роскошь, которую можно было найти в Средние века при дворах европейских монархов, Марко Поло обратил свой взор на внутреннее устройство государства, на царившие в стране нравы и на состояние торговли, что представляло для него особый интерес.

Но прежде всего Марко Поло обратил внимание на количество жителей Ханбалыка, ибо эта цифра повергла его не только в изумление, но и в некое подобие священного ужаса. Он видел в городе столько домов и людей, как внутри крепостной стены так и за ее пределами, что даже не осмелился привести в своей книге точную цифру, так как побоялся, что ему никто не поверит. И это вполне понятно. Знаменитый венецианец очень пекся о том, чтобы его не обвинили во лжи, и поэтому он приходил в отчаяние при мысли, что ему придется заставить европейцев, столь привычных к своим крохотным городишкам и деревушкам, поверить в то, что население Ханбалыка достигало совершенно невообразимой по тем временам цифры в 1 500 000 жителей.

Разумеется, этот огромный город, где находились император и его двор, был важным торговым центром. Каждый день в Ханбалык со всех сторон стекались тысячи и тысячи повозок, на которых торговцы везли в город не только продовольствие и предметы первой необходимости, но еще и драгоценные ткани, украшения, пряности и прочие символы богатства и роскоши. Движение в городе было весьма оживленным, ибо и повозки, и люди сновали по улицам от зари до зари. Достаточно будет сказать, что во времена хана Хубилая в Ханбалык одних только повозок с шелком прибывало ежедневно около тысячи, так что можете себе представить, сколько в город привозили всего остального.

Золотые и серебряные китайские монеты были очень велики по размеру и тяжелы, что составляло большое неудобство для торговцев при заключении сделок. Торговля была бы крайне затруднена, если бы по повелению хана Хубилая в Китае не ввели бы бумажные деньги. Марко Поло без устали восхищался мудростью владыки Китая, который сумел наводнить свою страну бумажными деньгами, не обеспечив их никаким капиталом. Конечно, Марко Поло не задавал себе вопросов о том, чем может кончиться эта милая игра по бесконтрольному производству денег, ибо он видел в сем финансовом изобретении одни лишь преимущества, забывая о том, что чрезмерное увлечение этим процессом может оказаться чрезвычайно опасным. Не раз в своей книге он восклицал, что «великий хан нашел аркан, философский камень, который столь долго и упорно искали алхимики».

Вот как, по описанию Марко Поло, в Китае производились бумажные деньги: «Надо взять кору тутового дерева, того самого, чьей листвой питаются черви, что производят шелк. Деревьев этих здесь великое множество, и все долины буквально заполнены ими. Итак, берут тонкую белую часть коры, которая находится между собственно древесиной и грубой внешней корой. Из этой тонкой коры изготавливают плотную черную бумагу. А когда бумага готова, ее режут на куски таким образом: самый малый кусочек соответствует по стоимости половине турского денье;[194] побольше — половине серебряного венецианского дуката;[195] есть куски ценой в пять монет, есть — в десять, а есть и такие, что равны золотому безанту и даже — десяти безантам».

Самая мелкая бумажка, которую Марко Поло приравнивал к половине турского денье, называлась «ча» или «5 вен». «Лян» равен по стоимости золотому безанту.

«На всех бумажных деньгах стоит печать великого хана, — продолжает Марко Поло. — И он каждый год повелевает изготовить столько денег, что смог бы скупить все сокровища мира, ибо это ему ничего не стоит. А после неограниченного выпуска хан сам назначает цену своим деньгам.

Деньги, изготовленные вышеописанным способом, имеют хождение по всей стране, и ими расплачиваются при любых сделках, везде, где установлена власть великого хана. И нет никого, кто бы осмелился отказаться принять их в уплату за товар, ибо сие деяние карается смертью. Разумеется, такая мера устрашения действует безотказно, и люди охотно принимают бумажные деньги и не видят в том для себя вреда, так как сами могут купить на них любые товары».

Следует сказать, что Марко Поло заблуждался, думая, что хан Хубилай был изобретателем сей замечательной финансовой операции. Изготовление бумажных денег имело место в Китае еще во времена правления Золотой династии, задолго до Новой эры, а также при императоре Огодае, в 1236 году до Рождества Христова[196]. Первая эмиссия была бесконтрольной и привела к разорению государства, вторая же, мудро ограниченная разумными пределами, не имела негативных последствий и послужила только во благо стране.

Но все же долгое время правители Китая воздерживались от производства бумажных денег, а хан Хубилай, возродивший эту систему со всеми недостатками, проистекающими из государственной монополии и полного отсутствия контроля за процессом, привел в конце концов свою страну к катастрофе. Финансовый крах произошел уже после его смерти, семьдесят четыре года спустя, в результате всяких скандальных операций и огромных злоупотреблений. Это печальное событие повлекло в 1367 году падение династии. Следует отметить, что уже во времена правления хана Хубилая появились кое-какие зловещие симптомы приближавшейся катастрофы, выражавшиеся в недовольстве и брожениях в народе, что даже привело к тому, что один из высокопоставленных сановников, равный по положению министру, был убит заговорщиками прямо в императорском дворце.

Однако находившемуся при дворе великого хана венецианскому купцу подобная система казалась истинной благодатью. Быть может, так считали в то время и жители Китая, по крайней мере, большинство. И бойкое перо пизанца Рустикелло доносит до нас сквозь века хвалебную песнь, которую поет Марко Поло, превознося мудрость Хубилая:

«Знайте же, что все купцы, что прибывают в Китай из Индии и других дальних стран, не смеют продавать золотые и серебряные изделия, драгоценные камни, жемчуга и дорогие меха никому, кроме самого великого хана. Для этой цели у него на службе состоят двенадцать сановников. Они знают цену всем товарам, они мудры и честны. Эти сановники покупают у торговцев товары и платят очень хорошую цену бумажными деньгами. И торговцы охотно берут то, что им предлагают, ибо нигде им не заплатили бы столько, а также потому, что плату они получают тотчас же и могут закупать новые товары, чтобы уже с ними отбыть в дальние страны. Купцы ничего не имеют против бумажных денег еще и потому, что они легки и очень удобны в дороге.

И таким образом повелитель Китая покупает столько драгоценных вещей ежегодно, что сокровищница его полным-полна, а богатства — несметны. И все это благодаря бумажным деньгам, производство которых ему ничего не стоит, как я уже говорил.

Много раз в году глашатаи великого хана отправляются на улицы города, бьют в барабаны и трубят в трубы, а затем объявляют, что тот, у кого имеются золото, серебро, драгоценные камни, жемчуга и меха, нес бы свой товар на монетный двор, где ему хорошо заплатят. И люди охотно отзываются на сей призыв, потому что знают, что не найдут никого, кто заплатит столько, сколько даст великий хан. Просто диву даешься, сколько ценнейших предметов приносят за день! И вот таким образом великий хан собирает у себя все сокровища, какие только есть в его владениях…»

В огромной империи была отлично налаженная почтовая служба, работавшая с поразительной точностью. Все провинции страны пересекали великолепные дороги, лучами отходившие от столицы, и по этим дорогам то и дело во все концы летели посланцы и гонцы великого хана. Не стоит путать эти две категории государственных служащих, ибо у них были совершенно различные функции и занимали они на общественной лестнице весьма отличные друг от друга положения.

Посланцы вовсе не были простыми почтальонами, доставлявшими ханские грамоты и депеши, как вы могли бы подумать. Нет, они были весьма высокопоставленными чиновниками, облаченными большой властью. Они отправлялись в провинции по повелению хана, чтобы передать местным властям его приказы и его личные послания. Иногда они выполняли специальные поручения повелителя и наделялись практически неограниченной властью.

За время своего пребывания при дворе хана Хубилая Марко Поло не раз исполнял роль посланца. Совершая путешествия по Китаю, венецианец записывал все, что слышал и видел в пути.

Обычно посланец покидал Ханбалык в большом экипаже, и его сопровождала многочисленная свита. Он имел при себе охранную грамоту от хана, которая давала ему права на проведение реквизиций, если таковые потребуются. На расстоянии в двадцать пять миль одна от другой на всех дорогах располагались почтовые станции — ямы. На каждой станции посланца ждал роскошный дворец с чудесными комнатами, с мягчайшими постелями, покрытыми шелковыми покрывалами. В таком дворце доверенное лицо хана находило все удобства, которые только мог бы пожелать путешествующий король.

На всех почтовых станциях всегда стояли наготове от сотни до четырехсот превосходных лошадей. Марко Поло утверждал, что количество таких станций по всей стране достигало невообразимой по тем временам цифры в 10 тысяч, а лошадей на них держали около трех миллионов голов.

Кроме больших почтовых станций на дорогах империи встречались еще специальные поселки, приблизительно в сорок домов, где обитали неутомимые скороходы, коим вменялось в обязанность носить послания великого хана. Поселки эти располагались в трех милях один от другого, а гонцы были бедными тружениками, от которых требовалось только одно: здоровые легкие и крепкие ноги.

Вот что писал Марко Поло о гонцах:

«… и исполняют они службу вот как: у них широкие пояса с колокольчиками, которые являются знаком их рода занятий и служат для того, чтобы издали слышно было, что они бегут. Получив послание, гонец бросается во весь дух к следующему поселку и бежит, не переводя дыхания, все три мили, чтобы отдать бумагу своим собратьям, которые уже выскочили из своих жилищ, заслышав звон колокольчиков. Чтобы сделать работу этой службы безупречной, в каждом поселке и на каждой почтовой станции имеется писарь, который отмечает прибытие и отбытие всех гонцов. Он дает каждому гонцу маленький клочок бумаги со своей подписью, и этот клочок бумаги должен подписать писарь со следующей станции. Столь строгий контроль исключает обман, но это требует наличия очень большого количества чиновников».

Такой способ сообщения позволял преодолевать большие расстояния с невероятной скоростью. Так как скороходы бегали и днем и ночью, то им удавалось доставить послание за десять дней в такое место, куда простой путник добрался бы только через сто дней. Можно подумать, что такая служба должна была обходиться хану Хубилаю очень дорого, но вы бы ошиблись. Великий хан, умевший превращать в звонкую монету обыкновенную кору тутового дерева, поступал просто и не тратил денег попусту. Ханские же гонцы не получали жалованья, а довольствовались лишь освобождением от налогов. Лошадей же для подмены поставляли жители деревень, располагавшихся поблизости от почтовых станций, ибо такова была воля повелителя Китая. И кто бы посмел его ослушаться?

Итак, все было очень просто и дешево… Конечно, то был произвол, но если бы император не мог позволить себе маленькие вольности по отношению к своим подданным, то зачем тогда вообще быть императором, хотя бы и китайским?!

Воздадим, однако, должное благородству и милосердию хана Хубилая, а также его предшественников, ибо императоры Китая охотно приходили на помощь своим подданным, когда те становились жертвами каких-либо стихийных бедствий: наводнений, засухи, ураганов и ранних заморозков. Когда в стране случался неурожай, великий хан повелевал раздавать несчастным хлеб и зерно для посевов и не взимал с них ни налогов, ни оброка. Тем, кто в результате какого-либо бедствия или эпидемии потерял скот, он раздавал животных из своих бесчисленных стад и табунов, а также на несколько лет освобождал их от уплаты налогов. Следует сказать, что столь трогательная забота о своих подданных была в Китае очень древним обычаем, уходившим своими корнями в незапамятные времена. Этот обычай как бы проистекал из самого принципа государственного устройства Китая, где император считался «отцом народа», а императрица — «матерью».

Отметим также, что хан Хубилай, желая предотвратить в стране голод (что было настоящим бичом божьим для простого народа в Средние века), по примеру своих предшественников собирал на складах всякое зерно, чтобы иметь возможность прийти на помощь своим подданным и поддержать их в течение нескольких лет. В случае надобности в голодные годы запасы из закромов продавались по очень низкой цене. Такая система существовала в Китае со времен правления династии Хань[197], то есть примерно с 200 года до Рождества Христова. Особые сановники пеклись о поддержании цены на зерно примерно на одном уровне, чтобы в голодные годы население не страдало, но и чтобы в годы, когда собирали богатый урожай, крестьяне не разорялись от резкого снижения цен.

Среди обитателей городов тоже были свои несчастные и отверженные. В домах, тесно лепившихся один к другому на узких грязных улочках, царила нищета, быть может, даже более ужасная, чем в домах сельских жителей. Как утверждал Марко Поло, «великий хан приходил на помощь самым страждущим семьям. Такие семейства помещали (по 6–10 семейств) в специально предназначенные для сей цели дома, где их снабжали зерном и продовольствием. И так происходило из года в год.

Все, кто хотел, могли явиться за милостыней ко двору императора, и там по приказу великого хана каждый бедняк получал горячий хлеб. И никому не бывало отказа, ибо так повелел великий хан. И каждый день ко двору приходило более тридцати тысяч человек, и все были сыты».

Вот в таком виде во времена правления монгольской династии существовала общественная благотворительность. И надо сказать, что представители этой династии прославились в веках своим милосердием и постоянным стремлением смягчить страдания обездоленных.

В 1260 году по городам и весям Китая был оглашен императорский указ, по которому все образованные люди, достигшие преклонного возраста, сироты, а также больные и не имевшие пристанища, словом, все те, кто по каким-либо причинам не имел возможности обеспечить свое пропитание, объявлялись «людьми небес» (как у нас бы сказали, «божьими людьми»). По указу всех несчастных, увечных и больных запрещалось укорять за то, что они оказались в столь жалком состоянии, что не могут себя прокормить, а напротив, повелевалось всячески им помогать.

В китайских летописях приводится длиннейший список пожертвований хана в пользу бедных, там указываются даты раздач зерна во всех провинциях империи, а также его количество. Сопоставив все приведенные в хрониках цифры, можно сделать вывод, что Марко Поло, упомянув про тридцать тысяч человек, являвшихся ежедневно к императорскому дворцу за подаянием, поскромничал и немного уменьшил цифру вспомоществований.

От зоркого глаза старательного наблюдателя не ускользала ни одна, даже самая незначительная деталь повседневной жизни Китая. Три вещи несказанно удивили его и привели в истинный восторг: рисовая водка, горючие камни и маленькая тележка с парусом.

«Знайте же, — писал Марко Поло, — что большинство жителей Катая[198] пьет особое вино, о котором я вам сейчас расскажу. Они приготовляют его из риса с добавлением различных пряностей, и получается вино такое доброе, что лучше любых других, ибо оно очень вкусное, светлое, прозрачное и приятное на вид. И вино это опьяняет гораздо быстрее и сильнее прочих, ибо его пьют очень горячим».

В сущности, то, что Марко Поло называет вином, является рисовой водкой, полученной в результате брожения зерна, и этим традиционным напитком китайцы склонны злоупотреблять и в наше время.

«По всей провинции Катай, — продолжал путешественник-венецианец, — находят особые черные камни. Добывают их из гор, как железную руду, и они горят, как дрова! Да нет, они даже лучше дров, так как горят дольше, ибо если вы разожжете очаг на ночь и положите туда такой камень, то и утром у вас еще будет гореть огонь. И камни эти столь хороши, что население употребляет только их, хотя дров здесь предостаточно. Но люди не хотят ими пользоваться, так как камни дешевле и горят лучше, да и жару дают больше».

Судя по тому, что рассказывает о загадочном топливе Марко Поло, можно было бы подумать, что речь идет о каком-то веществе, которое употребляют только в Китае, в этой удивительной стране, где на каждом шагу путешественника поджидают всякие загадки и сюрпризы. Но разумеется, это не так, ибо «камни, которые горят, как дрова», на самом деле не что иное, как уголь, обыкновенный бурый уголь, употреблявшийся на протяжении более двух тысяч лет в Китае как самое удобное для отопления дома топливо.

Настоящим открытием для достойного венецианца явилось существование в Китае обычной тачки, к которой какой-то хитроумный умелец приделал парус. Однажды Марко Поло повстречал на дороге человека, толкавшего впереди себя небольшую тележку из бамбука, с одним колесом впереди и с двумя длинными ручками. Тележка была нагружена доверху, но катилась очень быстро, так что ее хозяин едва поспевал за ней, а все благодаря тому, что мастер прибег к хитрой уловке, установив впереди, над колесом, мачту с парусом. Ветер надувал парус и нес вперед все это интересное устройство. Марко Поло восхитился умом того, кто все это выдумал, и назвал сие изобретение изумительным. Вы, читатель, легко догадаетесь, что речь шла об обычной тачке, изобретение которой ошибочно приписывают Паскалю[199], хотя сие устройство было известно во Франции еще в XIV веке. Конечно, венецианский купец XIII века мог ничего не знать о таком способе транспортировки грузов, так как был родом из города, где единственным средством передвижения была гондола.

От всех прочих тачек на свете китайская и по сей день отличается тем, что подданные Поднебесной империи снабжают ее парусом для того, чтобы увеличить грузоподъемность и скорость.

Можно было бы еще долго цитировать Марко Поло, так как ничто не ускользало от внимательного взора венецианца, но надо и честь знать. Пора заканчивать повествование об одном из самых замечательных странствий в истории человечества.

Покинув Ханбалык, Марко Поло отправился сначала в Синганфу[200], где правил один из сыновей Хубилая, а затем проследовал дальше, в Тибет. И вот через двадцать три дня он достиг огромной равнины Акбалек[201], по которой можно было добраться до города Чэнду, столицы провинции Сычуань. Но Тибет в те времена представлял собой пустыню, так как незадолго до того был захвачен и разорен монголами.

Покинув Тибет, Марко Поло отправился в провинцию Гаинду[202], расположенную по границе с Тибетом;[203] потом перебрался в провинцию Каражан;[204] потом посетил провинцию Сардандан[205], где жители именовали себя «кинчи», что означает «золотозубые», ибо у них существовал обычай покрывать зубы тончайшими пластинками золота[206].

Затем Марко Поло посетил «царство Мьен»[207], где находился большой базар, куда стекались торговцы, желавшие обменять либо золото на бумажные деньги, либо — наоборот. Покинув эту провинцию, совсем недавно подпавшую под власть Хубилая в результате кровопролитной войны, Марко Поло добрался до Бангалы, как тогда именовали Бенгалию, еще не захваченную тогда великим ханом, после чего посетил провинцию Кангигу[208], королевство Аннам, которое он называет Анью, провинции Толоман[209], Кунгун[210], Качанфу[211].

Пора было возвращаться к хану Хубилаю, и Марко Поло повернул назад. Сначала он ехал по знакомой дороге, а затем свернул в сторону и посетил провинцию Шаньдун, где пришел в изумление при виде полноводной реки Хуанхэ, именуемой еще Желтой рекой.

Через некоторое время Марко Поло вновь отправился с поручением от хана на юг Китая. Около трех лет он пробыл губернатором в городе Ючжоу[212].

Посвятив многие страницы своей книги описаниям китайских провинций и рассказу о неудачном походе Хубилая против японцев, Марко Поло перешел к описанию Индии. Он повествует о своем путешествии в страну Сьямба[213], на большой остров Яву, на острова Сандур и Кондур[214], на остров Сукат (вероятно, Борнео[215]), в королевство Молайур, которое он называет Молиуром, располагавшееся на западном побережье Малаккского полуострова, в шесть царств на острове Суматра, который он называет Малой Явой.

Довольно подробно знаменитый венецианец описывает острова Некуран и Гавениспола, в наши дни носящие название Никобарских, остров Андагуанез, упоминаемый им как Ангаманяй[216], и наконец — Цейлон.

Потом Марко Поло переправился на Коромандельский берег полуострова Индостан, который он, вслед за арабскими историками и путешественниками, называет Малабаром[217]. Покинув Индию, Марко Поло направил свой корабль к Мадагаскару и оказался, вероятно, первым европейцем, отметившим наличие сильных течений в Мозамбикском проливе. Затем он достиг Занзибара, а потом благополучно добрался до Абиссинии, откуда вместе с отцом и дядей, не расстававшимися с ним, прибыл в Венецию. На родине они не были двадцать шесть лет, семнадцать из которых провели у Хубилай-хана.

Не без труда и не без долгих уговоров согласился великий хан отпустить своих обожаемых латинян домой. Но венецианские купцы так стосковались по родине, так долго просили Хубилая позволить им уехать и были столь настойчивы, что в конце концов Хубилай согласился. Он буквально засыпал их дарами и вручил послания, адресованные папе, королю Франции, королю Англии и прочим монархам христианского мира. Он приказал снарядить флот из тринадцати кораблей, на которых и пустились в путь венецианцы и несколько высокопоставленных сановников, сопровождавших юную принцессу, дочь Хубилая. Все дело было в том, что ей предстояло выйти замуж за Аргуна, левантийского принца, который в то время правил в Персии[218].

Вернувшись в родной город[219] после двадцатишестилетнего отсутствия, три путешественника не нашли там радушного приема. Все эти годы они провели среди азиатов, переняли их манеры, язык, одежду, а потому трех представителей семейства Поло не признали поначалу даже самые близкие родственники и друзья. Да и то сказать, Марко Поло покинул Венецию в пятнадцатилетнем возрасте, безусым юнцом, а возвратился зрелым сорокалетним мужчиной!

С огромным трудом путешественникам удалось убедить всех окружающих в том, что они и есть те самые Никколо, Маттео и Марко, которых в городе давно уже считали погибшими, причем с наибольшим недоверием отнеслись к ним их же родственники, обосновавшиеся в особняке семейства Поло. Какое-то время путешественников не пускали на порог родного дома, потому что по одеянию они походили на татар, а речь их была столь невнятной, что было трудно что-либо разобрать, так как за долгие годы они почти забыли родной язык и говорили с ужасным акцентом, все время вставляя какие-то «варварские», по понятию венецианцев, слова.

Но путешественники очень быстро вспомнили европейские обычаи и манеры, и вскоре уже все представители самых богатых и знатных семейств Венеции искали их дружбы, так как по городу прошел слух, что эти люди, вернувшиеся с другого конца света и выглядевшие столь странно, принесли под своими грубыми варварскими одеждами несметные сокровища, в том числе и огромное количество драгоценных камней, которые были зашиты в складках их халатов.

Вступив вновь во владение семейным особняком, путешественники выставили на всеобщее обозрение огромное количество всяких ценных вещиц, привезенных ими из Азии и до той поры почти неизвестных европейцам, что вызывало неподдельный восторг гостей. В результате жилище семейства Поло стали называть «дворцом миллионеров», а самого Марко Поло — Марко Миллион.

Вскоре после возвращения Марко Поло в Венецию генуэзский флот под командованием Лампи Дориа появился у острова Куддзоло[220], у берегов Далмации, и стал угрожать торговым связям венецианцев. Жители Венеции, разумеется, не остались равнодушными и снарядили флот из многих кораблей. Марко Поло за свои деньги снарядил галеру и сам же стал командовать кораблем. Он участвовал в морском сражении при Лайосе, но венецианский флот был разбит, а сам знаменитый путешественник попал в плен; его увезли в Геную, где он провел в заключении около шести лет. В 1298 году, устав излагать всем встречным историю своих странствий и желая, чтобы с ней ознакомилось как можно большее количество людей, он и принялся диктовать свои воспоминания пизанцу Рустикелло, с которым судьба свела его в генуэзской тюрьме.

Когда Марко Поло отправился сразиться с генуэзцами, оставшиеся дома Никколо и Маттео Поло задумали его выгодно женить по возвращении с «поля битвы». И каково же было их разочарование, когда в результате его пленения столь замечательный план рухнул!

Братья Поло предприняли много попыток освободить Марко из заточения. Они предлагалигенуэзцам богатый выкуп, но всякий раз что-то мешало освобождению их сына и племянника. Опасаясь, что он не выдержит столь суровых испытаний и умрет в тюрьме, не оставив наследника, братья, желавшие непременно передать свое огромное состояние только прямому наследнику, порешили, что Никколо, уже достигший весьма почтенного возраста, но обладавший завидным здоровьем, женится вторично.

Через четыре года после того, как Никколо Поло вступил во второй брак, Марко Поло, приобретший всеевропейскую известность благодаря своей книге, был отпущен на свободу безо всякого выкупа, так как за него хлопотали многие уважаемые жители Генуи.

Марко Поло вернулся в Венецию и нашел в отцовском доме трех маленьких братьев, родившихся во время его пребывания в тюрьме. Он был хорошим, почтительным сыном и мудрым человеком, а потому жил со своими новыми родственниками в полнейшем согласии. Вскоре он и сам женился. Сыновей у него не было, а было только две дочери. Марко Поло стал весьма именитым гражданином Венеции и был избран членом Большого Совета. Жил он довольно долго и умер в 1324 году.

В своем завещании, написанном на латыни и датированном 9 января 1323 года, Марко Поло упоминал привезенного из Китая слугу-татарина, которому он давал после смерти свободу и некоторую сумму денег. Так закончил свои дни на родной земле, окруженный почетом и уважением, один из самых знаменитых путешественников в истории человечества.


ИБН БАТТУТА


Марокканец Ибн Баттута хотя и гораздо менее известен, чем Марко Поло, все же считается замечательным путешественником, и он достоин того, чтобы его имя не предавали забвению, как это происходит сейчас.

Практически мы ничего не знаем о его детстве и юности. Сжигаемый жаждой увидеть мир, Ибн Баттута отправился в 1324 году в путешествие, которое закончилось только спустя двадцать восемь лет.

Посетив Тир и Дамаск, Ибн Баттута направился в Мекку, чтобы совершить паломничество, как и положено всякому правоверному мусульманину. Он оставил очень интересные воспоминания о нравах и обычаях жителей этого священного города. Ибн Баттута последовал примеру других верующих и коснулся губами знаменитого черного камня. Вот что он пишет о своих ощущениях:

«Поцеловав сие чудо света, каждый испытывает невероятное удовольствие, которому радуются уста. И каждый, кто хотя бы раз поцеловал святыню, хотел бы целовать ее бесконечно. На него нисходит благодать, что свидетельствует о том, что Аллах благоволит к нему».

Мекка к тому времени, когда ее посетил Ибн Баттута, превратилась в богатый, цветущий город, многонаселенный и красивый. Некоторые города Сирии, Аравии и Персии желали поспорить с Меккой в богатстве и даже в святости, чтобы привлечь к своим стенам такое же значительное число паломников. Одним из таких городов был Мешхед в Хорасане[221].

Ибн Баттута пересек Аравийский полуостров, проехал берегом Персидского залива, посетил западную окраину Персии и Месопотамию. Он осмотрел Басру, бывшую в те времена важным портом, и Багдад. К сожалению, в Багдаде взору путешественника предстали лишь безжизненные развалины, ибо город был разграблен и разрушен монголами (по свидетельству арабских хронистов, захватчики истребили около 700 000 жителей).

Из Месопотамии Ибн Баттута направился в Малую Азию, находившуюся под властью турок. Если монголы, недавно покинувшие свои бескрайние степи, еще и сохранили обычаи, свойственные кочевым народам, а также жесткую военную организацию, то турки цивилизовались на свой манер. Удобно устроившись в замках и дворцах, турки эксплуатировали порабощенные народы, кормились и обогащались за счет налогов, взимаемых с людей, работавших не покладая рук. Кстати, с тех времен мало что изменилось, и современные турецкие паши весьма успешно следуют примеру своих достойных предков.

Представляясь султанам, правившим в Малой Азии, в качестве знатного и богатого путешественника, Ибн Баттута рассказывал им о своих странствиях и умело разгонял невыносимую скуку, царившую во дворцах, чем несказанно радовал хозяев. Они дарили ему роскошные подарки, с тем чтобы он везде прославлял их щедрость.

Посетив Смирну[222], Бурсу и все большие города полуострова, хитроумный марокканец оказался обладателем крупной суммы денег, а также немалого числа рабов, верблюдов и породистых лошадей. В Синопе Ибн Баттута сел на корабль, который доставил его к берегам Крыма. Он посетил Керчь и Кафу[223], а затем углубился в южнорусские степи, захваченные монголами.

Эти кочевники, перемещавшиеся по бескрайним просторам в поисках новых пастбищ для своих бесчисленных табунов, везли за собой в повозках своих жен и детей. Более того, они везли с собой целый город, и тысячи и тысячи дымков, взвивавшихся над повозками и шатрами, смешивались с клубами пыли, поднимавшимися из-под копыт лошадей.

Узнав о том, что одна из жен хана собирается отправиться в Константинополь к своему отцу императору, Ибн Баттута решил воспользоваться этим случаем, чтобы посетить прославленный город, и попросил разрешения присоединиться к свите ханши.

В качестве путешественника, посетившего когда-то Иерусалим, Ибн Баттута был очень хорошо принят в Константинополе. Император проникся к нему таким уважением, что даже дал ему в проводники по столице офицера. Неутомимый Ибн Баттута вернулся вместе с ханшей, пересек юг России, а затем направился в Туркестан, обширную область между Каспийским морем и Центральным азиатским плато. Посреди выжженных пустынь там встречались цветущие оазисы, где располагались большие города.

Первым городом, который увидел Ибн Баттута, была Хива; ему показалось, что это самый большой и богатый город тюрков. Все города Туркестана в то время были разрушены монголами, но все же, как отмечал путешественник-араб, «Самарканд оставался одним из самых прекрасных городов мира». Разумеется, эта оценка — даже для времени расцвета восточных цивилизаций — была несколько преувеличенной. Из Туркестана он двинулся в Герат, разоренный постоянными набегами банд разбойников. Оттуда он собирался на полуостров Индостан, чтобы попытаться составить там себе состояние, когда вдруг узнал, что мусульманский император Дели призывает к себе иностранцев и раздает им должности и деньги.

Ибн Баттута поторопился преодолеть Гиндукуш, отделявший его от бассейна Синда[224]. Он проехал через Газни, бывший еще совсем недавно цветущим городом, а теперь полностью опустошенный. В этом горном районе, как и теперь, обитали афганцы. Не встретив на своем пути ни единого человека, Ибн Баттута, спустившись по восточному склону горного хребта, оказался в широкой долине Синда, по которой он и проехал до самой дельты, недалеко от нее обширная равнина с раскиданными по ней развалинами свидетельствовала о существовавшем там городе, разрушенном, как ему сказали, больше тысячи лет назад; принадлежность этих руин нельзя уже было определить.

Наконец марокканский путешественник прибыл в столицу империи — Дели. Все смешалось в этом прекрасном городе: тирания и анархия, рачительное управление и бесхозяйственность, богатство и жуткая нищета, тяжкий гнет и постоянные восстания. Непокорным рубили головы, с них живьем сдирали кожу, их превращали в пыль. Когда кого-нибудь приговаривали к смерти на перевязи, задача палача состояла в том, чтобы разрубить осужденного одним ударом наискось, от правого плеча до левого бедра. Иногда приговоренного к смерти пронзали насквозь копьем, и несчастный оставался в таком положении до тех пор, пока не испускал дух. В Дели существовали специально выдрессированные для убийства слоны, и они протыкали свои жертвы острыми бивнями с надетыми на них железными наконечниками или топтали их ногами. Что касается людей знатного происхождения, то с них сдирали кожу, а затем набивали ее соломой и таскали по улицам для устрашения других.

Однако если в город попадал иностранец, его сразу же признавали знаменитостью, оплачивали его расходы и назначали на любую должность, какую он только мог пожелать.

Хотя Ибн Баттута не знал местного языка, он тотчас же по приезде был назначен главным судьей столицы, в задачу которого входил также надзор за кладбищенским святилищем. Да, поведение правителя Дели отличалось совершенно неслыханной и ничем не объяснимой непоследовательностью, но таковы были царившие в этом городе нравы.

Ибн Баттута все больше входил в милость, и в конце концов он был назначен послом в Пекин, куда неутомимый путешественник направился морем, на двух кораблях. Но судно, на котором находился он сам, попало в сильный шторм и затонуло. Ибн Баттута сумел-таки выбраться на берег, но второй корабль, где находились его жены, рабы и имущество, прошел мимо, не обращая внимания на отчаянные крики и сигналы путешественника.

Ибн Баттута потерял все свое состояние. Но ему и в голову не пришло возвратиться в Дели. Он отправился на Мальдивские острова. Этот архипелаг, состоящий из великого множества мелких островков, расположен неподалеку от полуострова Индостан. Баттута объехал почти две тысячи островов и рифов и сделал вывод, что вместе они образуют нечто вроде кольца. Островитяне очень хорошо принимали там чужеземцев, но потом ни за что не соглашались отпустить, а хотели заставить их навечно остаться на островах. По преданию, в давние времена тибетцы заманивали путешественников и поедали их для того, чтобы приобрести их ум и знания. Обитатели Мальдивских островов, напротив, были приветливы и добры.

Ибн Баттута был назначен на должность судьи и в этом качестве попытался исправить нравы островитян. Его подручные бегали по городу и награждали ударами палок тех нерадивых граждан, что опаздывали на молитву в мечети.

Характер Ибн Баттуты был властный, необузданный, поэтому он очень скоро поссорился с одним из самых значительных и влиятельных жителей острова и был вынужден покинуть Мальдивы.

После этого Ибн Баттута посетил остров Цейлон, но у берегов этого замечательного острова марокканца дочиста ограбили пираты. Без гроша в кармане он добрался до города Каликут, а уж оттуда — в Бенгалию, на Малаккский полуостров, Суматру и Яву.

Во время своих странствий Ибн Баттута много слышал о невероятных чудесах, которые любознательный человек мог увидеть в Китае. Он горел желанием увидеть эту замечательную страну, а потому сел в китайскую джонку, стоявшую у берегов Явы.

Хотя Ибн Баттута не довез до китайского императора дары правителя Дели по не зависящим от него причинам, он очень боялся, что с него живьем сдерут шкуру, так хорошо ему были известны обычаи жестоких властителей Востока. И все же он предстал перед императором в качестве посла и рассказал о своих многочисленных злоключениях.

Император Поднебесной принял Ибн Баттуту просто великолепно. Он осыпал его щедрыми дарами и дал хорошую должность при дворе. Но, видимо, в книге судеб было написано, что счастье должно покидать Ибн Баттуту всякий раз, когда ему покажется, что он наконец-то крепко его держит.

Только-только дела Ибн Баттуты пошли на лад благодаря милости императора, как в Китае вспыхнуло восстание, и несчастный путешественник опять лишился всего состояния и был вынужден покинуть территорию этой страны.

Ибн Баттута принял решение вернуться в Марокко и написать там книгу о своих невероятных приключениях. Он снова увидел Суматру, Каликут, Персидский залив, второй раз посетил Персию, пересек Сирию и наконец увидел родину.

Великий любитель приключений, человек честный, открытый, чрезвычайно проницательный и справедливый, Ибн Баттута внес достойный вклад в историю исследования земли, хотя путешествовал он отнюдь не бескорыстно, а с намерением разбогатеть.


ИЕЗУИТЫ В КИТАЕ


После Марко Поло первыми путешественниками, которые исследовали Китай с научной точки зрения и собрали ценнейшие сведения об этой стране, были миссионеры, принадлежавшие к ордену иезуитов. И первую попытку проникнуть в Поднебесную империю они совершили всего лишь через шестнадцать лет после того, как Игнасио Лойола основал сей знаменитый орден. Один из верных последователей и соратников Лойолы, отважный и благородный брат Франсиско-Ксавьер, собирался отправиться в Китай в 1552 году, но неожиданно скончался, сраженный тяжелым недугом. К тому времени на его счету уже было много всяких славных дел, например, его заслугой следует считать и то, что его стараниями Священное писание стало известно в Японии, где у христианского вероучения появилось много последователей.

Однако братья-иезуиты не захотели предать забвению мечту Франсиско-Ксавьера: принести свет Евангелия и в Китай. Они рьяно взялись за многотрудное дело, ибо империя оставалась закрытой для европейцев, еще одним доказательством чего явился отказ китайцев установить торговые связи с Португалией, несмотря на то, что сие предприятие сулило им немалую выгоду.

Итак, надежда проникнуть в Китай еле теплилась в сердцах иезуитов, когда на помощь пришел его величество случай, и ситуация резко изменилась. А произошло вот что. Какой-то главарь пиратов захватил город Макао[225], находившийся в то время под властью китайского императора. Португальцы тотчас же жестоко наказали разбойников и сами захватили Макао, а затем вступили в переговоры с властями Китая. Вскоре между двумя странами было заключено соглашение, по которому Португалия не только получала право оккупировать Макао, но и привилегию вести торговлю через порт Кантон[226].

Итак, Китай был официально открыт для португальцев, и иезуиты не замедлили воспользоваться сим благоприятным обстоятельством. В Макао тотчас же была открыта миссия, откуда миссионеры отправились дальше, в Кантон. Первые попытки обратить китайцев в христианскую веру оказались неудачными, ибо здесь европейцы спасовали перед давно установившимся и тщательно поддерживаемым порядком вещей. Однако один из миссионеров, некий отец Риччи, человек образованный и умный, нашел способ снискать доверие и уважение как властей, так и простого народа, познакомив китайцев с достижениями европейской науки.

В течение нескольких лет преподобный Риччи ревностно проповедовал, но не преуспел в деле обращения китайцев в христианство. Он понял, что все его усилия тщетны, ибо представителям желтой расы присуща чрезмерная гордыня и они считают, что во всем превосходят чужеземцев. Тогда он решил завоевать их доверие и заслужить уважение при помощи своих обширных познаний в математике, астрономии и географии. Он нарисовал карту полушарий, поместив в центр мироздания Поднебесную империю, что должно было польстить национальной гордости китайцев (нам такая проекция показалась бы по меньшей мере странной).

Преподобный Риччи перевел на китайский язык первые книги Евклида, в том числе и его «Геометрию», изложение научных трактатов Цицерона. Усилия миссионера не пропали даром: к нему потянулись мандарины, сам император разрешил построить церковь. Высокопоставленные сановники вручили Риччи указ, по которому отныне ему разрешалось читать проповеди и совершать богослужения. Заслуга отца Риччи очень велика, ибо он открыл китайцам мир европейской науки и литературы, а европейцам — торговый путь в Поднебесную империю.

Один из наследников дела Риччи, преподобный Мартини, человек умный и тонкий, прошедший по следам своего достойного предшественника и во всем следовавший его примеру, опубликовал в 1649 году «Atlas Sinensis»[227], который явился первым полным описанием всей великой империи, и подробную историю Китая с древнейших времен. Труды эти вызвали большой интерес в обществе того времени.

К сожалению, методы, к которым прибегали иезуиты в Китае, не нашли одобрения у доминиканцев. Они обвинили иезуитов в невежестве и даже в богохульстве, так как те позволяли новообращенным некоторые вольности при отправлениях религиозных обрядов.

Споры продолжились перед папой, который направил в Китай своего легата[228], чтобы тот во всем разобрался. Однако правители Китая, всегда относившиеся с великой ревностью ко всему, что касалось их прав, были на сей раз очень недовольны вмешательством чужеземцев во внутренние дела Китая и воспользовались удобным случаем для того, чтобы избавиться от назойливых гостей: пекинский епископ вскоре был заключен в тюрьму, а затем все иезуиты и все доминиканцы были изгнаны из страны. Правительство Китая вновь вернулось к своей старой политике по отношению к иностранцам: стало чинить им всяческие препятствия даже в торговых делах и относиться к ним с величайшим недоверием.

Впрочем, иезуиты покинули Китай ненадолго. Когда на смену правителям из династии Мин пришли выходцы из Маньчжурии[229], святые отцы вернулись. Продолжатели дела преподобного Риччи трудились на ниве просвещения с тем же умом и тактом, что и он. Поэтому новые власти, оценив по достоинству знания монахов, охотно привлекали их к ведению астрономических наблюдений и к редактированию календарей. По свидетельству одного из авторов «Назидательных писем», «… в Китае существовал обычай каждый год создавать новый календарь, как в Европе создают различные ежегодные альманахи. И это почиталось делом государственной важности, так что в создании календаря принимали участие люди, имевшие наибольший авторитет в обществе, и даже сам император не пренебрегал этой работой».

С незапамятных времен китайцам было свойственно обожествлять небесные тела вместо того, чтобы по-настоящему изучать их с научной точки зрения. Когда случалось солнечное затмение, китайцы даже в XVIII веке принимались возносить молитвы некоему божеству, называемому Пуссах и отождествляемому с одной из звезд, чтобы огромная жаба, обитающая на небесах, не проглотила солнце.

Император Канси, второй представитель маньчжурской династии[230], заявлял во всеуслышание, что только европейцы разбираются в астрономии и что китайцы — просто дети по сравнению с ними. Таким образом, иезуиты, чрезвычайно сведущие в сей области знаний, были в большом почете при дворе. На одного из святых отцов даже была возложена обязанность председательствовать на заседаниях большого совета по «небесным делам».

После прибытия французских миссионеров влияние иезуитов достигло наивысшей точки. Они были в необычайном почете, ибо действовали столь же мудро, как и преподобный Риччи. Они тщательно отбирали среди китайцев людей выдающихся, обучали их математике, астрономии, физике, другим естественным наукам и расставались с ними только тогда, когда убеждались, что их подопечные приобрели обширные познания.

Как вы, наверное, помните, фаворит короля Сиама Пхра-Нарая грек Констанс Фолкон обратился в 1685 году к Людовику XIV с просьбой прислать в Сиам посла и солдат. Вместе с послом туда прибыли и шесть иезуитов, собиравшихся проследовать далее, в Китай. Они провели в Сиаме два года, но кровавые события, связанные с загадочной смертью Пхра-Нарая и трагической гибелью его фаворита, положили конец надеждам на распространение влияния французов на Сиам; иезуиты сели на корабль и отправились в Кантон. Они едва не погибли в открытом море во время сильного шторма, но все же высадились целыми и невредимыми на побережье Поднебесной империи, где и нашли просвещенного покровителя в лице императора Канси.

Святые отцы много и славно трудились на поприще просвещения, так что их имена не должны быть преданы забвению теми, кому дороги культура и прогресс. Имена преподобных Леконта, Буве, Фонтане, Гамбиля и Жербийона навсегда останутся на страницах истории. Следует сказать, что отца Гамбиля и два века спустя считают самым авторитетным синологом[231].

Французские иезуиты были возведены императором Китая в ранг мандаринов, что было, по понятиям китайцев, неслыханной честью. Они занимались научными исследованиями, исполняли при дворе обязанности переводчиков, руководили образованием юных представителей маньчжурской династии, преподавали в основанном ими Коллеже молодых маньчжуров, а также составляли подробную карту Поднебесной империи. Они часто виделись с императором и подолгу беседовали с ним, сообщая ему немало ценных сведений. Французы сумели оказать китайскому правителю множество услуг и проявили себя настолько полезными, что преемники Канси тоже пожелали иметь при своем дворе иезуитов в качестве часовщиков, художников, механиков и так далее. Китайские императоры заказывали в Европе карманные и настенные часы, оптические инструменты, подзорные трубы и телескопы, физические приборы, пневматические и электрические машины, при помощи которых иезуиты демонстрировали на занятиях различные опыты.

Миссионеры собрали множество ценнейших сведений о Китае. Особые заслуги перед наукой имеют те иезуиты, что прибыли в Китай в 1685 году; они собрали огромное количество исторических и этнографических материалов, а также сделали достоянием европейцев ценнейшие сведения по географии Центральной Азии.

Когда в середине XVIII века орден иезуитов был упразднен, французская миссия в Китае постепенно обезлюдела, так как не было притока новых кадров. Но китайский император столь высоко ценил заслуги иностранцев, что в 1778 году довел до сведения всех европейцев, обосновавшихся в Кантоне, что он принял решение призвать в Китай художников и ученых, в особенности астрономов, из разных стран. Император обещал всем, кто пожелает прибыть к его двору, сан мандарина и многочисленные привилегии. Призыв императора был услышан, и в 1784 году в Китае появились миссионеры-лазариты[232]. Они представились императору в качестве математиков, художников и тотчас же получили богатые подарки и разрешение заниматься своим делом.

Иезуиты пользовались благосклонностью китайских правителей более полутора веков и сумели добиться многих привилегий. В те времена в Китае существовала поразительная веротерпимость. Высшие слои общества исповедовали учение Конфуция, в котором не было строгих религиозных догм, кроме предписания с особым почтением относиться к умершим предкам. Простолюдины же поклонялись древним божествам, в которых верили многие поколения китайцев задолго до того, как возникло учение Конфуция. Одновременно с расширением влияния католицизма ширилось и влияние буддизма. В 1691 году император издал указ, имевший большой резонанс в обществе. По этому указу христианство признавалось одной из государственных религий. Император приказал построить прямо в своем дворце церковь для набожных европейских ученых, и вскоре в Пекине уже был возведен настоящий собор. За короткий срок число новообращенных достигло четырех тысяч, причем эта цифра была, наверное, далеко не точной.

Иезуиты оказались очень умными и тонкими политиками. Они понимали, что не добьются ничего, если будут действовать прямо, в лоб, и станут пытаться бороться с верованиями, существовавшими в Китае на протяжении многих веков. Они сознавали, что вина людей, поклонявшихся древним божествам, заключалась лишь в том, что их верования отличались от верований европейцев. Иезуиты вели себя тихо и скромно, они демонстрировали большую веротерпимость и умеренность, и у них становилось все больше приверженцев. Именно вследствие столь разумного поведения количество новообращенных было очень велико. И это среди китайцев, которые из всех народов отличались наибольшим равнодушием к вопросам религии.

Однако вслед за иезуитами в Китай проникли и представители других религиозных братств Европы: доминиканцы, августинцы, якобинцы[233], лазариты и монахи всякого рода из Испании и Португалии. Глядя на деяния иезуитов, они уже давно испытывали жгучую зависть, а потому торопились, вели себя неразумно и даже глупо, проявляли ужасающую нетерпимость и всячески поносили иезуитов, обвиняя их в невежестве, а зачастую и в пособничестве дьяволу. Разумеется, все эти скандалы, сплетни, заговоры и дрязги могли только повредить делу распространения христианской веры в Китае.

Клеветники действовали нагло и напористо. Они даже достигли некоторых успехов. Так, в результате наговоров замечательная книга иезуита отца Леконта, в которой он оправдывал действия своих собратьев и восхвалял конфуцианскую мораль, была торжественно приговорена парижским судом к сожжению, и палач совершил казнь на Гревской площади[234].

Все эти доминиканцы, августинцы и лазариты рыскали по всем провинциям огромной империи как одержимые. Они пытались внушить бедным и темным простолюдинам пагубные мысли о несправедливости общественного порядка в их стране. К тому же они утверждали, что столь чтимые в Китае древние божества есть не что иное, как порождение дьявола.

Правительство Китая забеспокоилось, как бы в народе не вспыхнули беспорядки. Во все концы страны из Пекина отправились мандарины. Они провели многочисленные дознания, а затем прислали императору донесения обо всем увиденном и услышанном. Прочитав эти донесения, составленные самыми образованными людьми, мы поймем, каково было в те времена положение европейцев в Китае. Вот отрывок одного из них:

«В этой провинции всего восемнадцать христианских храмов. Те, что были построены недавно, очень высоки и просторны. Старые же храмы были не так давно отремонтированы. Чтобы возвести столь величественные здания, потребовались огромные суммы денег, и деньги эти были взяты у народа. Бедные простолюдины, столь скупые, когда речь идет о расходах на иные нужды, не жалеют денег на храмы, хотя те не приносят им никакой пользы, а лишь вред. Они закладывают свои дома и продают имущество. А что всего ужаснее, они не воздают почестей умершим! Нисколько не опасаясь того, что им самим никто не будет воздавать почести после смерти, эти несчастные соглашаются оставаться бездетными. Не имеем ли мы дело с очень вредной сектой, которая совращает простых людей, разрушает семьи и ухудшает нравы?»

Вопрос был столь важным, что занимал умы представителей всех слоев китайского общества. В конце концов дело было передано на рассмотрение совета по ритуалам. После длительных дебатов этот высший суд вынес следующее решение относительно всех служителей христианской церкви: арестовать и выслать!

Если опустить многочисленные преамбулы, которыми изобилуют все юридические решения в Китае, смысл вердикта был таков: «Европейцы, находящиеся при дворе, оказывают ценные услуги по составлению календарей. Они бывают полезны также и в некоторых других случаях. Те же, что находятся в провинциях, не приносят никакой пользы. Они завлекают в свою веру темных, необразованных людей. Они возводят храмы, где собираются все вместе, без различия пола, под тем предлогом, что возносят там молитвы своему богу. Они не приносят империи никакой пользы. А потому надо оставить при дворе тех, кто оказывает императору услуги, а также прислать из провинций тех, кто может быть полезен. Что касается всех прочих, то их надо отправить в Макао».

После того как суд вынес такое решение, император издал указ: выслать за пределы страны «всех чужеземцев-фанатиков, которые нарушают законы, призывают к бунту против социальных установлений общества, вносят смятение в умы простолюдинов, оскорбляют национальные чувства и пренебрегают приличиями».

Однако некоторые миссионеры в провинциях заупрямились и осмелились ослушаться императорского указа. Правительство прибегло к жестоким репрессиям: некоторых поймали и обезглавили.

В Пекине же иезуиты продолжали без помех делать свое дело, хотя в провинции католицизм был строжайше запрещен. Они были очень осторожны и осмотрительны, с великим тщанием соблюдали все законы и следовали всем указаниям правительства, а также продолжали оказывать властям ценные услуги, а потому сохранили благорасположение императора.

Однако из чувства христианского долга иезуиты были вынуждены предпринять какие-то меры, чтобы вступиться за своих собратьев по вере, и они обратились с прошением к императору. Он принял их очень милостиво и разрешил им и далее оставаться в Пекине и Кантоне, но только в том случае, если они будут строго подчиняться его указам. Вот что он сказал:

«Я хочу быть единственным хозяином в моей империи, и горе тем, кто явится сюда, чтобы вносить смятение в умы моих подданных, призывать к бунту и учить пренебрегать культом умерших предков. Когда Сей Матеу (так по-китайски звали преподобного Риччи) прибыл в Китай, он был совсем один. В первые годы вас было мало, у вас не было последователей и храмов в провинции. Но теперь в Китае много христиан, вы обратили людей в свою веру, и они признают только вашу власть и ваше слово. В годину потрясений, народных восстаний или голода они станут слушать только вас… А что же будет с нами, если вы обратите в христианство всех наших подданных? А как приняли бы у вас на родине китайских бонз и лам, если бы я послал их проповедовать нашу веру? Так знайте: я не желаю ничего слышать о миссионерах в провинциях! Их там быть не должно! Но я согласен позволить вам оставаться в Пекине. Моей единственной заботой является хорошее и разумное управление империей, поддержание в ней должного порядка и предотвращение, а при необходимости и подавление восстаний!»

Миссионеры не торопились отвечать покорностью на предъявленный ультиматум. На свой страх и риск они оставались в самых отдаленных провинциях, но стали более осторожны и действовали уже не с прежним глупым рвением, породившим столько бед.

Император же был столь великодушен, что закрыл глаза на их существование, позволив им прозябать в безвестности в глухих уголках страны и изредка обращать в свою веру китайцев.

Несмотря на жестокие преследования, христианские священнослужители сумели удержаться в Корее, стране, находившейся в некоторой, правда весьма условной, зависимости от Китая. Им даже удалось обратить в католическую веру довольно большое число корейцев, но все их попытки открыть страну для европейцев окончились неудачей.

Миссионеры попытались проникнуть на остров Формоза[235], обширнейшее владение китайских императоров, длиной в 100 и шириной в 30 лье. Очень долгое время европейцы ничего не знали о его существовании. До 1637 года в Европе не было никаких документов, где бы упоминалась эта земля. Первым, кто представил ученым достоверные сведения о восточной части этой территории, оказался голландский миссионер Кондидий.

Еще очень долгое время покров тайны окутывал края, о которых ловкие мистификаторы писали так называемые отчеты и доклады, но их быстро разоблачили. До XVIII века не было ни одной серьезной публикации об острове Формоза, куда проникали редкие миссионеры да еще более редкие мореплаватели. Из числа последних один достоин быть упомянутым особо, ибо его ждала громкая слава. То был граф Морис Август Бенёвский.


ГРАФ БЕНЁВСКИЙ [236]


Еще один представитель славной когорты искателей приключений, история странствий которого настолько невероятна, что похожа на сказку. И раз уж счастливый случай заставил нас упомянуть это имя, то автор полагает, что читателю будет интересно хотя бы вкратце познакомиться с историей его бурной жизни.

Граф Морис Август Бенёвский родился в Венгрии в 1741 году. В очень юном возрасте он поступил на военную службу к австрийскому императору, а затем по каким-то непонятным причинам внезапно вышел в отставку и отправился в Литву. Граф совершил несколько морских путешествий, во время которых изучал искусство управления кораблем.

В 1768 году граф Бенёвский предложил свои услуги польским мятежникам[237] и был возведен в ранг полковника, а позднее — и генерала кавалерии. Но конфедераты потерпели поражение, и Бенёвский попал в плен к русским. Его судили, через всю Сибирь провезли до Камчатки, где он и должен был отбывать наказание. Губернатор Камчатки очень хорошо принял графа и, встретив в лице ссыльного образованного человека, свободно говорившего на нескольких языках, поручил ему обучать своих детей французскому и английскому языкам.

Однако случилось непредвиденное: дочь губернатора, Анастасия, влюбилась в осужденного и заявила во всеуслышание, что хочет выйти за него замуж. Услышав столь решительное заявление и зная несгибаемый характер дочери, губернатор согласился на ее брак с графом. Он даже решил отпустить пленника на свободу, хотя и понимал, что рискует бесповоротно себя скомпрометировать. Но Бенёвский не хотел покинуть этот печальный край в одиночку, ибо состоял в заговоре с другими ссыльными, страдавшими от тягот угнетения и от разлуки с родными.

К великому огорчению графа, заговор был раскрыт. Однако любящая и преданная жена вовремя предупредила его, и Бенёвский сумел бежать. Вместе с ним бежали шестьдесят девять его бывших соратников.

В погоню за беглецами была послана целая рота солдат. Завязалось настоящее сражение, из которого граф и его друзья вышли победителями. Бенёвский сумел даже захватить небольшую крепость и получить столь необходимые деньги, оружие, боеприпасы и продовольствие. После многочисленных волнующих приключений Бенёвский добрался до Формозы и обосновался там.

Через некоторое время граф купил корабль, обучил своих спутников искусству мореплавания, а сам стал капитаном. Он попытался организовать на Формозе какую-нибудь торговую компанию и наверняка преуспел бы в своем начинании, если бы неведомая болезнь не начала косить ряды его сотоварищей. Несчастная Анастасия, разделившая с графом все тяготы скитаний (хотя она и узнала, что он уже был женат законным браком), стала первой жертвой эпидемии.

Бенёвский тяжело переживал утрату и буквально впал в отчаяние, так как остался почти совсем один в чужом краю, который люто возненавидел. От горя бедняга едва не лишился рассудка. Он продал все свое имущество, в том числе и корабль, а сам вместе с немногими уцелевшими друзьями поднялся на борт какого-то французского судна.

Граф Бенёвский прибыл во Францию. Его очень хорошо приняли в Версале. Бенёвский изложил морскому министру давно созревший и хорошо продуманный план колонизации заморских земель. Он был убежден, что основать колонию и даже целое поселение на Формозе будет довольно просто, и говорил, что подарит Франции этот большой остров, ибо им очень легко завладеть, имея поддержку со стороны правительства мощной державы. Разумеется, нужно было завоевать доверие и благорасположение местного населения, но Бенёвский был заранее уверен, что он легко и быстро преуспеет в этом деле. Как показало дальнейшее развитие событий, граф нисколько не ошибался в своих талантах. По плану Бенёвского, должно было случиться следующее: когда умы и сердца островитян будут завоеваны, они сами признают новых поселенцев, иначе говоря колонистов, хозяевами края и с удовольствием станут подчиняться. Вот тогда уже можно будет установить на острове такие законы, какие будут угодны победителям в этой тонкой игре.

План получил одобрение министра, но только с тем условием, что осуществлен он будет не на Формозе, а на Мадагаскаре. Бенёвский тотчас же согласился, ибо ему было все равно. В распоряжение графа предоставили 1200 человек, но он заявил, что потребуется всего 300, сам отобрал наиболее подходящих и отбыл в дальние края 8 августа 1772 года.

На Мадагаскаре граф Бенёвский пробыл более двух с половиной лет и сумел добиться поразительных результатов: он заставил туземцев работать на себя после того, как при помощи какой-то дьявольской хитрости уговорил их построить дороги. Короче говоря, граф осуществил свой план покорения умов и сердец дикарей. Даже сто лет спустя агенты Мадагаскарской компании находили в лесах, к своему величайшему удивлению, следы его бурной деятельности.

Следует, однако, сказать, что сразу по прибытии графа на Мадагаскар между ним и колониальными властями Иль-де-Франса в лице губернатора, интенданта и прочих чиновников разгорелась жестокая вражда. Плантаторы и администрация пытались помешать Бенёвскому исполнить его миссию и старались заставить его удалиться с острова.

Бенёвский не получал никакой помощи от метрополии, а администрация Иль-де-Франса, как я уже говорил, не только не содействовала ему, но и всячески старалась навредить. Дело дошло до того, что состоявшие в преступном сговоре губернатор и интендант, под чьим контролем находились склады новорожденной Мадагаскарской компании, отдали приказ служащим как можно хуже вести счета и потакать разграблению богатств. Однако, несмотря ни на что, компания получила в первый год 340 тысяч ливров дохода, а во второй — 450 тысяч.

Осознав, что дальнейшая работа невозможна, граф Бенёвский потребовал от губернатора письменного свидетельства о том, что дела компании находятся в полнейшем порядке, и подал в отставку с поста «управляющего королевскими предприятиями в заливе Антонжиль». Однако граф не покинул Мадагаскар, где туземцы буквально боготворили его, а потому на всеобщем совете под открытым небом (ампамсакабе) назвали повелителем довольно большой части острова.

Хотя у графа не было никаких причин признавать над собой и над подвластной ему территорией верховенство французского короля, он все же пожелал передать под покровительство монарха правительство, которое он организовал и которое функционировало идеально. Его не хотели слушать, ему даже запретили упоминать в каком бы то ни было документе имя короля Франции. Во время его отсутствия распустили порочащие его честь слухи, и он, если можно так выразиться, добился от министра проведения расследования.

Из Франции прибыли компетентные чиновники и провели это расследование на месте. Дело обернулось таким образом, что пришлось публично признать выдающиеся заслуги графа. Его даже наградили именным оружием. Тем не менее от всех его предложений правительство Франции отказалось.

По совету находившегося одновременно с графом в Париже Франклина[238] Бенёвский обратился к правительству совсем еще юной республики Соединенных Штатов Америки. Один из крупных торговых домов Балтимора предоставил в распоряжение графа корабль, и он снова отправился на Мадагаскар, но из соображений такта высадился на том берегу, где не было французских поселений.

Хотя Бенёвский провел вдали от Мадагаскара целых восемь лет, его появление на острове туземцы встретили с необычайным восторгом. Два года спустя возник новый конфликт между графом и французскими уполномоченными с острова Иль-де-Франс, причина которого так и осталась не выясненной до конца. Из Порт-Луи[239] против него был выслан отряд солдат из полка, что квартировал в Пондишери, и 3 мая 1786 года граф Бенёвский был убит выстрелом из ружья в стычке с французами.

«Так бесславно погиб, — пишет господин Полиа, — один из самых странных и загадочных представителей рода человеческого, а быть может, и один из самых замечательных людей XVIII века. В любой другой стране, кроме тогдашней Франции, были бы рады воспользоваться его услугами».

ГЛАВА 8

Аббат Дегоден. — Леон Руссе. — Доктор Пясецкий. — Полковник Пржевальский.


Даже в XIX веке проникнуть в Китай было очень нелегко, ибо правительство этой страны, не питавшее никакого доверия к иностранцам, упорно отвергало самые выгодные предложения европейцев, будь то миссионеры, торговцы или даже представители властей мощных держав.

Однако и те, и другие, и третьи страстно желали проникнуть в Китай либо для того, чтобы установить дипломатические отношения, либо для того, чтобы основать там отделения своих торговых домов, либо для того, чтобы попытаться обратить китайцев в свою веру.

Но напрасно правительства различных стран направляли в Поднебесную империю одного чрезвычайного посла за другим; напрасно торговцы, привлеченные запахом богатой наживы, рисковали своим состоянием; напрасно бесстрашные миссионеры пытались преодолеть строго охраняемые границы Китая (иногда даже с риском для жизни). Ворота загадочной страны не желали распахиваться ни перед расточавшими льстивые улыбки дипломатами, ни перед сулившими неслыханные доходы торговцами, ни перед преподобными отцами — любителями читать проповеди. Из всех европейских стран одна только Англия добилась определенных привилегий для ведения торговли, коими довольно широко пользовалась Ост-Индская компания. Однако в 1834 году договор о предоставлении особых привилегий не был продлен, а ведь именно они более всего интересовали наших соседей. Товаром, что приносил Ост-Индской компании наибольший доход, был опиум, который китайцы с превеликой охотой, даже с какой-то страстью, употребляют до сих пор.

Английские купцы были страшно разочарованы: раз договор не продлен, придется распрощаться с баснословными прибылями! Англичане попытались исправить положение и стали провозить опиум контрабандой. Они ввезли в Кантон двадцать тысяч ящиков с дьявольским зельем, прибегнув к подкупу и обману. Мошенничество оказалось делом довольно легким благодаря ужасной, просто сказочной жадности и продажности чиновников.

Но китайские власти, имевшие, вероятно, очень веские основания для того, чтобы разорвать торговое соглашение с Англией, приказали произвести тщательный обыск в порту. Ящики с опиумом были обнаружены, и по распоряжению правительства их затопили в открытом море. Англичане остались страшно недовольны тем, что китайцы осмелились столь вольно распорядиться чужим имуществом, находившимся, правда, на территории Китая. Гордые британцы полагали, что император не имеет права мешать своим подданным травить себя ядом, если яд приносит Англии баснословные барыши. Таковы были причины «Опиумной» войны[240], в результате которой пушечные ядра пробили первую брешь в китайской стене.

Англичане предъявили ультиматум: либо власти Китая предоставят им полную свободу продавать в Поднебесной империи опиум, либо — война!

Китайское правительство предпочло воевать. И хотя правительственные войска были очень многочисленны, они не могли противостоять военной мощиБританской империи и были вынуждены капитулировать, а затем китайцам пришлось уплатить сто двадцать миллионов фунтов стерлингов в возмещение убытков. Англия же получила монопольное право на торговлю опиумом.

Когда соглашение между двумя странами было подписано, Франция пожелала заключить с Китаем такой же договор. Поводов для предъявления ультиматума было предостаточно: хотя бы один тот факт, что китайские власти отказали в разрешении на въезд миссионерам-лазаритам. И вот в ответ на настоятельные просьбы французского посла в Китае, господина Лагрене, Наполеон III тоже предъявил ультиматум повелителю Поднебесной империи.

Как и в случае с англичанами, китайцы заупрямились и отказались удовлетворить требования французов. Теперь войну Китаю объявила Франция[241]. Со своей стороны, лорд Палмерстон[242] считал, что Англия «недостаточно завернула гайки» (по выражению этого известного дипломата), и он предложил заключить с Францией военный союз, объединив усилия как сухопутных, так и морских сил двух держав.

В 1859 году объединенные войска союзников появились в устье реки Пей-Хо. Китайцы оказывали ожесточенное сопротивление захватчикам, но не могли устоять против английских и французских пушек. Все форты и укрепления, защищавшие вход в устье реки, пали.

Начались переговоры, и европейцы очень легко уверовали в то, что китайцы дадут им в скором времени дойти до Пекина, не оказывая ни малейшего сопротивления. Они медленно двигались по богатой, плодородной долине реки и видели большие каналы, прорытые для того, чтобы облегчить судоходство. «Местность здесь плоская и ровная, — писал один историк, — а пышная растительность и прозрачный, чистый воздух напомнили мне о плодородных долинах Ломбардии. Повсюду люди были заняты тяжелым трудом. Они были опрятно одеты, вежливы и, видимо, очень трудолюбивы. Повсюду нам встречались большие деревни, где у каждого дома был сад и огород. Почти во всех деревнях мы видели мечети и мусульман, а это было явным свидетельством того, что люди, которых обвиняли в крайней религиозной нетерпимости, на самом деле, напротив, очень веротерпимы, и все обвинения казались нам теперь несерьезными…»

Между тем французов и англичан поджидал один из тех пренеприятнейших сюрпризов, от коих почти никогда не может уберечься европейская армия, когда она имеет дело с противником, которого она беспричинно недооценивает.

Случилось же вот что: французские и английские офицеры, на коих была возложена почетная миссия вести переговоры с китайцами, а вместе с ними и несколько миссионеров-переводчиков совершенно неожиданно для себя наткнулись на целую армию маньчжуров, прибывших со всего бассейна Амура для защиты ближних подступов Пекина. Все европейцы были убиты самыми изощренными способами, на какие только способны вообще склонные к жестокости китайцы. Правда, в скором времени несчастные жертвы были отомщены, и с не меньшей жестокостью.

За ужасной бойней последовало решающее сражение. Оно началось у деревни Паликао. Войска союзников, хорошо обученные и дисциплинированные, имевшие на вооружении дальнобойную артиллерию и точно поражающие цель ружья, очень быстро обратили в бегство орду азиатов, вооруженных кто чем: кто копьями, кто луками, кто старинными мечами, а кто и древними мушкетами. Китайцы были очень храбры и собирались сражаться отчаянно, но они не могли, разумеется, устоять против косивших их ряды снарядов.

«Деревня Паликао, — писал в своем донесении Наполеону III генерал Кузен-Монтобан, получивший за победу в сражении несколько комичный и весьма экстравагантный титул графа Паликао, — сначала подверглась обстрелу. Затем наши войска решительно пошли в атаку. Китайские пехотинцы защищали буквально каждую пядь земли. То, что мы понесли незначительные потери, можно объяснить лишь тем, что противник, хотя и многочисленный, был плохо вооружен. Сообщаю вам, что мы потеряли убитыми и ранеными тридцать человек, в то время как китайцы — около трех тысяч.

На мосту через реку осталась лишь элита китайского воинства. Разодетые в роскошные одежды люди размахивали знаменами и отвечали на ураганный огонь нашей пехоты редкими выстрелами. Они жертвовали собой, чтобы прикрыть поспешное отступление кавалерии, проявившей сегодня утром большое рвение.

Невозможно вообразить себе блеск и роскошь летней резиденции китайских императоров, — писал далее главнокомандующий французским экспедиционным корпусом. — На протяжении более четырех лье высились пагоды неописуемой красоты, в которых находились золотые, серебряные и бронзовые статуи богов огромных, гигантских размеров, а далее среди прекрасных садов и прохладных озер виднелись здания из белого мрамора, покрытые разноцветной черепицей.

В каждой пагоде находятся тысячи и тысячи самых диковинных предметов из золота, разукрашенных жемчугом и драгоценными камнями. Чтобы представить себе роскошь, в которой купается китайский император, достаточно сказать, что здесь в качестве упаковки используют самые тончайшие шелка».

Англичане и французы без зазрения совести присваивали себе драгоценные украшения, слитки золота и серебра, а также прочие драгоценные вещицы, но от жадности у них разбегались глаза и они, по признанию генерала, «сожалели только о том, что не могут унести все».

Разграбление летнего дворца, разумеется, не делало чести союзным войскам, тем более что в результате действий англичан и французов в здании начался пожар, и замечательный памятник искусства был уничтожен огнем.

Объятые ужасом китайцы запросили мира, который и был заключен. Китай обязался выплатить огромную сумму в счет репараций и открыть три новых порта для европейских торговцев.

Аббат Дегоден совершил несколько путешествий в Китай до и после вторжения союзных войск в эту страну. Он много раз подвергал свою жизнь риску, пытаясь проникнуть в Тибет. Первую такую попытку бесстрашный миссионер совершил в 1856 году. Он провел восемь месяцев в Дарджилинге, у подножия Гималаев, но так ничего и не добился. В 1858 году он сумел добраться только до буддийского монастыря в Канаме. В 1859 году он решил попробовать проникнуть в Тибет через Китай и отправился в Гонконг. В то время союзные войска осаждали Пекин, и аббат оделся как китаец. Несмотря на все хитрости, аббата опознали и даже заточили на три недели в тюрьму. Он вновь двинулся дальше и сумел добраться до Талинпина[243], где его ждал епископ, хотя путешествовать в тех краях в то время было очень опасно из-за многочисленных банд разбойников.

С окончанием военных действий и подписанием мирного договора аббат Дегоден решил, что ничто уже не помешает ему совершить путешествие в Тибет, и он направился в Лхасу, где находится резиденция далай-ламы. Лхаса — священный для всех буддистов город, то же самое, что Рим для католиков.

Но китайцы приняли аббата за шпиона и вновь бросили его в тюрьму, где продержали целый год. В 1862 году его отвезли в Бонгу, и там он провел в заточении два года. Христианская община в этом городе была уничтожена, и отважный миссионер, бежавший из тюрьмы, укрылся высоко в горах у дикарей лузе[244], где ему оказал большую помощь один буддийский монах, что является еще одним доказательством того, что дух веротерпимости, одушевляющий поклонников этой азиатской религии, еще не оценен по достоинству.

Когда в стране воцарился наконец мир, аббат Дегоден, по-прежнему неутомимый и упорный, отправился к берегам Меконга, где и обосновался. Отважный миссионер, обладавший столь же обширными знаниями, как и его славные предшественники, собрал множество ценнейших сведений, так как проводил метеорологические и астрономические наблюдения, а кроме того создал подробнейшую карту района, где проживал.


ЛЕОН РУССЕ [245]


Одним из французов, наилучшим образом изучивших Китай, является, несомненно, Леон Руссе. И в самом деле, у нашего выдающегося соотечественника было то, чего обычно так не хватает путешественникам, которые торопятся посетить как можно больше стран, коснуться в своих путевых заметках как можно большего числа явлений и поверхностно осмотреть множество памятников, не изучив глубоко ни один. Так вот, у господина Руссе было время для глубокого и пристального изучения Китая! Находясь на одном месте в течение долгих лет, он мог в свое удовольствие наблюдать ход событий, действие законов и различные явления общественной жизни. Он имел возможность проверить при помощи более обстоятельного рассмотрения предметов и явлений некоторые свои впечатления и даже убедиться в их ложности. Он мог выбирать объекты для изучения, спокойно писать свои заметки и вести кропотливые исследования.

Прибавьте ко всему вышесказанному большой ум, превосходное образование и тонкий вкус, и вы согласитесь с тем, что Леон Руссе был словно самим Богом предназначен для последовательного и скрупулезного изучения Китая в течение тех семи лет, что он преподавал различные науки детям европейцев в порту Фучжоу. Не стоит и говорить о том, что он был очень проницательным и прозорливым наблюдателем. Это столь необходимое для путешественника качество будет проявляться по мере того, как мы будем знакомиться с замечательным циклом путевых заметок Руссе, опубликованных под скромным названием «По Китаю».

Едва приехав в Фучжоу и обосновавшись в европейской колонии на правом берегу реки Мин, Леон Руссе начал делать записи. Его первые впечатления от Китая были откровенно мрачны, и не без причины: дома европейцев располагались на склонах небольших холмов, как раз посреди некрополя[246]. Как отметил для себя Руссе, у китайцев нет кладбищ как таковых. Они хоронили (и хоронят) своих покойников практически повсеместно, но чаще всего именно на склонах гор и холмов, в местах, соответствующих определенным правилам. Таким образом, в Китае можно наткнуться на захоронение в самом неожиданном и, на наш взгляд, неподобающем месте.

Следует сказать, что представление китайцев о смерти резко отличается от нашего. Либо в силу привычки, либо в силу существующих верований, либо даже из полнейшего равнодушия китайцы преспокойно живут среди могил и, похоже, нимало не озабочены таким соседством. Кажется, они никогда не думают о роковом часе, напоминанием о коем служат многочисленные надгробные памятники. Китайцы так сжились с мыслью о смерти, что выбор гроба для них — предмет самых больших забот.

Почтительный сын непременно должен выразить свое уважение и любовь к отцу, подарив тому при жизни вместилище, в котором будут покоиться его бренные останки. Гроб является как раз тем предметом, на покупку которого китаец, живущий очень просто и скромно, не жалеет денег и платит не скупясь. Обычно выбирают самый роскошный, самый богато изукрашенный гроб, какой только может позволить себе семья в соответствии с доходами.

Когда в гроб помещают тело умершего, то в сколько-нибудь зажиточных семьях этот гроб покрывают в несколько слоев специальным составом, чтобы древесина не намокала, а затем еще и слоем лака. После чего гроб в течение долгого времени (иногда год, а то и целых три) стоит посреди самой большой и богатой комнаты в доме, и только по прошествии положенного срока гроб захоранивают. В течение всего времени, что тело покойного остается в доме, старший сын умершего должен ежедневно воздавать ему почести и совершать обряды, следуя строгому ритуалу, и для того, чтобы ничто не отвлекало молодого человека от исполнения долга, законы и обычаи запрещают ему заниматься какими-либо общественными делами, пока не кончится трехлетний траур.

Такое отношение к смерти и к умершему не лишено определенного величия, ибо лишает смерть и все, что с нею связано, таинственного оформления, наводящего на всякого священный ужас. Продолжение контакта между умершим и его живыми родственниками позволяет последним сохранить о нем более чистые и не омраченные скорбью воспоминания. В то же время такой способ общения с умершим не только внушает глубокое уважение к предкам, но и служит еще большему укреплению семейных связей.

Почтительное отношение китайцев к умершим — одна из самых замечательных черт национального характера, ибо чувство это не является признаком или привилегией какого-либо слоя общества. Оно присуще представителям всех классов, всему населению в целом. Могила для китайцев священна: никто не может ее коснуться, никто не смеет оскорблять мертвых. И нет такой силы, которая могла бы одолеть чувство, владеющее душами всех китайцев без исключения. Подобное почитание мест погребения может иметь последствия совершенно непредвиденные, так как при строительстве шоссейных и при прокладке железных дорог наличие огромного числа захоронений, в беспорядке разбросанных по всей территории Китая, станет воистину непреодолимым препятствием.

Чтобы попасть из колонии европейцев в южную часть города, Руссе приходилось проходить через обширное предместье, и там он не без интереса наблюдал за жизнью корпораций ремесленников. Люди одной профессии селились в одном квартале то ли случайно, то ли намеренно. Миновав рынок соленой рыбы, где витал острый запах рассола, исследователь оказывался на узких улочках, где жались друг к другу лавчонки суконщиков, сапожников, шляпников. Затем он оказывался в кварталах краснодеревщиков, мастеров по изготовлению лаковых ваз и прочих ценных вещиц из лака, жестянщиков и медников, ювелиров, изготавливавших украшения из натуральных и поддельных камней, мастеров каллиграфии, вышивальщиков и так далее, и так далее… Узкие грязноватые улочки предместья, до отказа забитые толпами покупателей и носильщиков, упирались в массивные ворота городских стен, увенчанные высокой башней, охраняемые и днем и ночью.

Как только человек проходил через городские ворота и оказывался в самом городе, шум и крики стихали, словно по мановению волшебной палочки. На главной улице все же царило кое-какое оживление, но вот боковые улочки, казалось, навсегда погрузились в сон. Нигде больше не было видно мастерских под открытым небом, лавочек, где продается всякая всячина, складов и витрин, где ремесленники выставляют напоказ творения своих рук. Изредка на вымощенных гранитными плитками улицах слышались неторопливые шаги почтенных граждан, ибо здесь обитали образованные китайцы, занимавшие свое, особое, весьма значительное место в обществе, о котором европейцы знали очень мало.

Как справедливо замечает Руссе в своей книге, явившейся настоящим откровением для его соотечественников, путешественники совершали очень большую ошибку, когда забывали о существовании целого слоя образованных горожан или относились к этим людям с презрением, не придавая им никакого значения. Многие европейцы полагали, что достаточно было изучить характеры и нравы тех китайцев, с которыми они вступали в контакт в портах, а затем сделать определенные выводы и распространить свое мнение на все остальное население Китая. Но с тем же успехом какой-нибудь китаец мог бы считать, что имеет полное представление о французском обществе, ограничившись знакомством с обитателями предместий больших портовых городов во Франции.

Другие же путешественники ударялись в иную крайность: они ограничивались сведениями, полученными от людей, постоянно общавшихся с официальными лицами, а потому посчитали самым типичным представителем китайского общества хитрого, изворотливого, недоверчивого и надутого спесью мандарина. Таким образом, они приписали всей нации пороки, свойственные лишь бесчестной администрации.

За исключением некоторых миссионеров-протестантов и очень редких представителей консульской службы, иностранцы в Китае почти не пытались проникнуть в китайское общество, но, напротив, питали к этому обществу и к совершенно незнакомой им культуре живейшее презрение, так как их головы были забиты идеями о превосходстве белой расы, а также еще и потому, что китайцы, с которыми они обычно общались, заставляли их относиться с величайшим недоверием и ко всей остальной нации.

Со своей стороны, китайская буржуазия, в качестве образованного класса не слишком почитавшая торговлю, видела в прибывших из-за моря чужеземцах людей, ведомых только страстью к наживе, а потому не испытывала к ним ни малейшего интереса и платила иностранцам той же монетой. Из всего вышесказанного следует, что и те и другие сохраняли свои предрассудки, и каждая сторона обвиняла другую во всех мыслимых и немыслимых грехах. Однако образованные китайцы в большинстве своем люди очень гостеприимные и приветливые. Они превосходно принимали тех редких иностранцев, что давали себе труд изучить китайский язык, познакомиться с обычаями китайцев и выражали желание общаться.

Леон Руссе имел счастливую возможность проникнуть в замкнутый круг образованных горожан, и то, что он смог узнать о нравах, царивших в этой среде, о внутреннем устройстве хозяйств горожан, заставило его преисполниться уважением к крепчайшим семейным связям, составлявшим основу социального устройства китайского общества.

По свидетельству Руссе, глава семьи пользовался непререкаемым авторитетом и глубочайшим уважением тех, о ком он неустанно пекся. Установленного в этих небольших сообществах патриархального порядка вполне хватало для того, чтобы члены семейств жили в покое и мире. В то время как женщины под руководством супруги главы семьи выполняли работу по дому, мужчины занимались каким-либо ремеслом или находили применение своим знаниям где-нибудь вне дома. Пока жив отец, все дети, сколько бы им ни исполнилось лет, жили под отцовской крышей. Исключение составляли замужние дочери, которые отправлялись, разумеется, в семьи своих супругов. Что же касается молодых людей, то их обычно женили в очень юном возрасте, и целью таких ранних браков был количественный рост семейства, так что в Китае можно было нередко видеть под одной крышей представителей четырех поколений.

«Глава семейства всегда столь добр к своим чадам и домочадцам, что они легко несут бремя его власти, — писал Леон Руссе. — Каждый член семьи обычно без жалоб и выражения неудовольствия склоняется перед авторитетом отца, деда и прадеда. Никто даже не помышляет избавиться от опеки патриарха или оспорить его право распоряжаться в доме. Ни разу за все время моего пребывания в Китае я не слышал ни единой жалобы по этому поводу. Старшие члены семьи первыми подают пример послушания и почтительного поведения по отношению к главе семьи. Я видел, как сорокалетний мужчина стоял и ждал, пока его отец предложит ему сесть. Старик же, отец человека, о котором я рассказываю, был одним из самых почитаемых членов небольшой общины и, хотя и не занимал никакой должности, все же пользовался среди соседей огромным уважением.

Когда наместник Цо явился в Фучжоу, чтобы возглавить провинцию, он прежде всего пожелал познакомиться с самыми уважаемыми гражданами. Прослышав о существовании в городе весьма почтенного старца, новый губернатор написал ему послание, в котором извещал главу уважаемого рода о том, что, по единодушному мнению сограждан, он является одним из самых достойных и мудрых горожан, а потому наместник императора будет счастлив с ним встретиться и побеседовать. Чтобы показать, какое глубокое почтение он питает к старцу, губернатор приказал послать за ним свои парадные носилки, украшенные особыми знаками отличия, на которые имели право только мандарины самого высокого ранга. Почтенный глава многочисленного рода отправил, однако, обратно носилки вместе с носильщиками, так как скромность не позволила ему занять в них место, а сам отправился во дворец наместника, наняв простого рикшу. Новый губернатор довольно долго беседовал со старцем, в результате чего проникся к собеседнику еще большим уважением. Впоследствии он поддерживал с почтенным патриархом дружеские отношения.

Когда мне об этом рассказали, я был потрясен. Такое внимание! Такая забота! Такое почтение со стороны могущественного, облаченного государственной властью высшего чиновника к простому подданному императора, человеку весьма небогатому и отличающемуся от всех прочих только тем, что он пользуется высоким авторитетом в обществе благодаря своей мудрости и честности! И такая невероятная скромность старца, который мог бы возгордиться тем, что встречи с ним ищет столь значительное должностное лицо! Да, довольно занятно наблюдать, как монархия дает нам пример самых высоких республиканских добродетелей! И подобные добродетели можно нередко встретить в стране, правителей которой мы привыкли изображать в виде абсолютных деспотов».

… В лабиринте тихих улочек, где обитают образованные горожане, так сказать, душа Китая, находится квартал или, лучше сказать, скопление домов, которое редкие европейцы, посещающие эти места, называют улицей диковинок. Там живут около тридцати торговцев, в чьих крохотных лавчонках можно найти самые невообразимые вещицы, которые по окончании последней войны с Китаем появились в изобилии и в Европе: безделушки, изделия из бронзы и кости, лаковые вазы и шкатулки, посуда из тончайшего фарфора, фигурки из нефрита, инкрустированные перламутром предметы меблировки, редчайшие ткани. И все это в изобилии громоздится на полках. А посреди лавочки восседает хитрющий, изворотливый хозяин, способный заткнуть за пояс любого самого искушенного антиквара-европейца. Поэтому очень важно, чтобы зашедший в лавку любитель древностей был действительно знатоком в этом деле, то есть знал истинную цену предметов старины и не дал бы себя облапошить. Китайские торговцы с поразительной ловкостью умеют пользоваться безрассудством вновь прибывающих в Китай европейцев, так как те, не изучив еще как следует обычаи этой страны, теряют самообладание и забывают об осторожности. Переговоры о покупках редкостей следует вести тем более осторожно потому, что китайцы умеют столь искусно изготавливать подделки под старину, что их практически невозможно отличить от истинных произведений древнего китайского искусства. К тому же они безумно, безбожно завышают цены. Предмет, оцененный торговцем в пятьсот франков, вы получите всего за сто, если сохраните хладнокровие и проявите терпение.

Иногда тому, кто потрудится стряхнуть пыль со всякого хлама, порывшись в куче старья, выпадает удача точно так же, как это случается у нас. Но это бывает редко, ибо богатые и просто живущие в достатке китайцы являются страстными коллекционерами и великими знатоками предметов старины, а потому составляют жестокую конкуренцию европейцам. Они, как правило, и забирают все самое ценное.

Таким образом, теперь вы можете себе представить, чего стоят все редкости, в изобилии доставляемые во Францию. Китайцы, несомненно, посмеялись бы над нами, если бы увидели, с какой лихорадочной жадностью парижане вдруг принялись коллекционировать всякую дрянь и подделки, и если бы они увидели, как радуются мелкие буржуа своим приобретениям и как гордятся своими «диковинками» модные магазины.

Занятия литературой и философией считаются в Китае весьма почетным родом деятельности (определенный талант в этой сфере является совершенно необходимым условием для получения какой-нибудь должности). Однако система образования в Поднебесной империи совсем не похожа на нашу, ибо здесь нет учебных заведений, аналогичных тем, что существуют во Франции. Богатые люди нанимают для своих детей наставников, которые становятся членами семьи и занимают в ней особое и очень почетное положение. Те же, для кого столь значительные расходы непосильны, отправляют своих детей к преподавателям домой, и мальчики в течение дня обучаются всяким наукам.

К большой чести китайцев следует отметить, что в этой стране нет ни одной деревни, где не было бы такой школы. Дети обучаются чтению и написанию иероглифов, необходимых в повседневном обиходе, и приобретают начальные сведения о морали, истории и литературе своей родины. Хотя получают преподаватели за свой нелегкий труд не слишком много, их профессия считается весьма уважаемой. Ученики почитают наставника как своего второго отца. Законы и обычаи китайского общества предписывают оказывать любому учителю знаки внимания и уважения, и никто не смеет нарушить эти положения, не рискуя навлечь на себя всеобщее осуждение. Таким образом, детей в Китае не отрывают от семей и не лишают благотворного влияния родственников. В то же время они получают образование, соответствующее их положению на социальной лестнице. Маленькие китайцы избавлены от развращающего влияния, которому подвергаются наши дети в закрытых учебных заведениях типа пансионов и интернатов, давно признаваемых настоящими язвами на теле нашего цивилизованного общества.

Семья в Китае резко отличается от нашей тем, что роднит китайца с мусульманином: там существует узаконенная полигамия (многоженство) и женщин практически всегда держат взаперти. По крайней мере, таково положение в высших слоях общества. Однако, хотя женщины и не принимают никакого участия в общественной жизни, но в доме, у домашнего очага они занимают свое весьма почетное место. Под руководством хозяина дома они ведут домашнее хозяйство, то есть делают то же самое, что и турецкие женщины, запертые в гареме. Жены богатых китайцев никогда не показываются на люди. Даже если вас связывают с каким-либо занимающим высокое положение в обществе китайцем узы теснейшей дружбы, вы, тем не менее, никогда не увидите его жен.

Вы проявите величайшую бестактность, если осмелитесь задать хозяину дома самый незначительный вопрос по поводу его жен. Пока они молоды — а как узнать об этом, не спрашивая? — полагается игнорировать состояние их здоровья и даже сам факт их существования. Когда же женщины достигают почтенного возраста, то задавать такие вопросы становится не столь нескромно. Однако любопытство есть любопытство, и если мужья никогда ничего не говорят о своих женах, то соседи и знакомые тем не менее о них все знают, так как находят другие источники информации. Прежде всего не следует забывать о том, что у женщин есть подруги, которые горят желанием рассказать о том, что они видели и слышали в то время, когда либо посещали приятельниц на женской половине дома, либо сами принимали у себя гостей. Как известно, близкие друзья не считают себя обязанными быть скромными и хранить чужие тайны. К тому же во всякой семье есть слуги, горничные, няньки, кухарки, которые не видят ничего дурного в том, чтобы судачить о самых незначительных происшествиях, что так часто случаются в любом, даже очень закрытом доме, куда так нелегко проникнуть взгляду чужака. Короче говоря, сплетни, слухи, пересуды, россказни ходят из уст в уста, ибо их разносят друзья и слуги.

Замечу кстати, что китайские женщины, похоже, полностью довольны своим положением, им и в голову не приходит что-либо в нем менять. Наверное, все дело в наследственности и воспитании. В течение тысячелетий с колыбели девочкам внушали, что неприлично и недостойно выходить из дому, а уж находиться в обществе представителей противоположного пола — и вовсе бесстыдство. Поэтому женщины не понимают и даже не хотят допустить мысль, что все может быть иначе.

Возможно, это и к лучшему. В любом случае сей обычай является величайшим благом для китайцев, так как они живут в полнейшем спокойствии, ибо на их долю выпало большое счастье ничего не знать об «эмансипированной женщине конца века», об этом подвижном, велеречивом, кокетливом, капризном, волевом существе, которое голосует на выборах, флиртует, плетет интриги, строчит жалобы, пичкает всех и каждого лекарствами, дает советы, поучает и повсюду провозглашает себя свободной… Ох, уж эта мне свобода! Эмансипированная женщина претендует на равные права с мужчинами, но начисто забывает об обязанностях. Короче говоря, она находит время для всего на свете, кроме того, чтобы быть супругой и матерью!

Однако не все так хорошо и благостно в Китае, ибо на теле китайского общества можно заметить отвратительные кровоточащие раны. Прежде всего это — торговля детьми. Люди, находящиеся на самой нижней ступени социальной лестницы, бывают слишком бедны и слишком обременены многочисленным потомством для того, чтобы иметь возможность воспитывать всех детей. Многие, очень многие бедняки вынуждены продавать своих детей, в особенности девочек.

Одни, обеспокоенные будущим своих дочерей, продают их только богатым, уважаемым людям, которые таким образом проявляют заботу о своих собственных сыновьях и приобретают для них будущих жен за весьма умеренную плату. Других же гораздо менее заботит моральная сторона дела, ибо для них важна лишь сумма вырученных денег, а потому они отдают свое дитя в руки первому встречному, нисколько не заботясь о том, какая участь ожидает ребенка. Но так поступают только с девочками, ибо мальчиков в Китае считают источниками богатства, а потому и продают в исключительных случаях, когда родители оказываются уже у последней черты.

Между тем, как бы ни был достоин сожаления обычай продавать девочек, это спасает жизнь многим из них; родителям — если не по любви, то по меньшей мере ради выгоды — есть прямой смысл воспитывать малышек, надеясь получить за них более или менее значительную сумму, а не бросать детишек на погибель или просто убивать их.

Это замечание подвело наш рассказ к ужасному обычаю детоубийства. Китайцев обвиняют в том, что такого рода преступления совершаются ими довольно часто. В своей книге Леон Руссе попытался оправдать китайцев. Вот что он писал по этому поводу:

«Разумеется, я не думаю, что существует в мире страна, которая могла бы похвастаться тем, что навсегда покончила с этим отвратительным явлением, какого бы высокого уровня культуры она ни достигла. На сей счет много дискутировали, но все эти споры были бесплодны, ибо никто не располагал сколько-нибудь точными цифрами. Что касается меня, то за все долгое время моего пребывания в Китае я не заметил, чтобы детоубийство было здесь частым явлением. Имея в виду огромную численность населения, я полагаю, что эта империя может с успехом выдержать сравнение с любой просвещенной страной Европы.

Я изъездил весь Китай вдоль и поперек. Во время моих долгих странствий мне ни разу не довелось встретить брошенный труп ребенка. Если некоторые путешественники и могли видеть в Кантоне детские трупы, плывущие по реке, то это вовсе не значило, что несчастные были убиты. Просто в Кантоне есть столь бедные семьи, которые всю жизнь проводят в своих лодках, называемых сампанами. Их дети рождаются, живут и умирают на воде. Родители же оказываются слишком бедны, чтобы купить гроб и захоронить тело в могилу на суше, а потому предпочитают, чтобы несчастное дитя окутали саваном воды океана. Замечу также, что торговля детьми и детоубийство никогда не практикуются в средних слоях общества».

Военный порт Фучжоу был основан по указу китайского правительства в соответствии с предложением наместника Цо. Там должны были строить паровые суда и изготовлять боеприпасы, а также готовить будущих моряков и судостроителей. Организация и управление новым военным портом, основанным неподалеку от острова Пагоды, были возложены на двух офицеров военно-морского флота Франции, лейтенантов Жикеля и Эгбеля, а в помощь им были присланы специально отобранные инженеры, рабочие и служащие, тоже французы.

Автор просит у читателя позволения сделать короткое отступление и высказать кое-какие мысли по данному вопросу. Не считаете ли вы чистым безумием посылать соотечественников за тридевять земель создавать военный флот в стране, которая не сегодня завтра станет нашим противником? Разве можно обучать потенциального врага нашей наступательной и оборонительной тактике? Разве можно снабжать армию противника пушками, скорострельными ружьями и торпедами? А в довершение всего еще и предоставлять в его распоряжение наших офицеров для наилучшей организации дела?! Не находите ли вы такие действия безумными, даже сверхбезумными и антипатриотичными? Если китайцы могли сражаться с нами на равных и даже противопоставить нашим военным кораблям еще более быстроходные суда, а нашим пушкам — тоже пушки, и ничуть не менее дальнобойные, то нашим военным следовало бы учесть, что снаряды и пушки были произведены в Фучжоу и что именно благодаря французским офицерам из Фучжоу мы едва не потерпели сокрушительное поражение. Дела обстояли настолько плохо, что адмирал Курбе был вынужден очень долго обстреливать город, чтобы разрушить порт и заводы, ибо без этого война бы еще долго не кончилась.

Я заканчиваю мое небольшое отступление напоминанием о том, что именно благодаря этой непростительной ошибке правительства Франции, которое дало распоряжение помочь китайцам построить базу для военного флота и отправило в Китай опытных офицеров, Леон Руссе и смог написать замечательную книгу об этой удивительной стране.

Порт в Фучжоу, где распоряжался господин Проспер Жикель, находился под неусыпным наблюдением особого посланца императора Китая, именовавшегося императорским комиссаром. Этот высокопоставленный чиновник, человек лет пятидесяти, пользовался большим авторитетом в обществе, и все почтительно звали его не иначе как его превосходительством Чжоу. Особняк комиссара располагался прямо на территории порта, среди домов, где обитали служащие-европейцы.

В Китае все делается в соответствии с раз и навсегда установленными правилами, которые на протяжении веков и даже тысячелетий передаются от отцов к сыновьям безо всяких изменений. Поэтому особняк (или, как там говорят, «я-мен») его превосходительства Чжоу был точной копией домов мандаринов всех рангов, отличавшихся друг от друга лишь размерами в зависимости от должности и богатства хозяев.

Итак, жилище мандарина в Китае представляет собой группу одноэтажных построек, расположенных перпендикулярно друг другу и окруженных толстой и высокой глинобитной или каменной стеной. Перед главным входом расположен наполненный прозрачной водой бассейн. За ним возвышаются ворота. На створках этих ворот изображено фантастическое животное, дракон, чья широко разинутая пасть готова проглотить красный диск, изображающий солнце. Между стеной и домом, всегда ориентированным по меридиану, высятся два столба, выкрашенные в ярко-красный цвет. Это служит признаком официальной резиденции. Только наместник самого императора имеет право ставить перед своим дворцом четыре столба. Далее взору изумленного путешественника предстают новые ворота, да не одни, а несколько, на створках которых на черном фоне изображены столь дорогие сердцу каждого китайца драконы. Правые ворота всегда открыты, и через них можно попасть в обычные дни во внутренний двор. Средние ворота открывают только по большим празднествам и по случаю прибытия очень важных гостей. Те же, что расположены слева, распахивают только перед осужденными на смерть. Над воротами сделан большой общий навес, и с левой стороны под ним укреплен огромный гонг, в который могут бить те, кто пришел искать правосудия. В первом внутреннем дворе находятся административные здания: тюрьма, казарма, где живут солдаты, вооруженные старинным оружием, здание, где мандарин вершит суд, а также помещение, где хранятся носилки и зонтик мандарина, знаки его высокого сана. Во второй внутренний двор выходят двери помещения для торжественных приемов, контор, где сидят писцы и счетоводы, и прочих служб поместья. В третьем дворе располагаются жилые помещения, где обитает сам мандарин, а также отдельные домики, предназначенные для его секретарей и посыльных.

Таким образом, дворец мандарина — очень большое, удобное, разумно устроенное роскошное жилище, где все необходимое всегда под рукой, в том числе и слуги, где все организовано так, чтобы не приходилось ничего искать без толку. Короче говоря, это настоящее идеальное жилище для высокопоставленного сановника. Нашим архитекторам, проектирующим здания для наших же «мандаринов» в непромокаемых плащах и цилиндрах, следовало бы принять его за образец.

На работах по строительству порта Фучжоу было занято большое количество местных рабочих, что привлекло в город почти столько же мелких торговцев и ремесленников, так что вскоре в окрестностях Фучжоу появилось множество новых деревень и поселков.

Разумеется, в таком огромном городе, как Фучжоу, где проживало более 600 000 жителей, и днем и ночью царило оживление. В лабиринте узких улочек жались друг к другу крохотные мастерские и лавчонки, а в невообразимо тесных хибарках ютились мастеровые и рабочие, чьи руки были столь необходимы для строительства. Однако можно было здесь встретить и представителей мира искусства. Конечно, чаще всего попадались на улицах и площадях Фучжоу люди, способные развеселить простой народ: жонглеры, канатоходцы, фокусники, силачи, предсказатели будущего, вокруг которых вечно крутились донельзя грязные и оборванные китайчата. По вечерам, когда темнело, на улицах появлялись странствующие чародеи, владевшие древним китайским искусством создавать целые спектакли при помощи волшебного фонаря.

Китайцы, совершенно не знакомые с правилами гигиены, незамедлительно превратили предместье в гигантскую клоаку, где скапливались всевозможные нечистоты, что делало улицы отвратительными на вид, да и ходить по ним можно было, только прикрыв нос надушенным платком, ибо запахи там витали неописуемые.

Однако дело из-за этих маленьких неприятностей нисколько не страдало: и мастерские и лавочки приносили очень хороший доход. Процветала в городе и торговля вразнос. По улицам города так и сновали лоточники, наблюдать за которыми было весьма интересно. Один предлагал прохожим арахис и апельсины, другой — заботливо политые водой кусочки очищенного от грубой кожуры сахарного тростника, третий — разрезанные на четвертинки огромные грейпфруты, а четвертый — листья бетеля, аккуратно уложенные в коробочку. Рядом с ними, под открытым небом расположился со своей кухней владелец крохотного ресторанчика. Он колотил ложкой по фарфоровой чашке, производя страшный шум, чтобы привлечь к себе внимание тех, кто проголодался. Следует сказать, что нет ничего проще, чем его инвентарь: две корзины из бамбука в форме призмы высотой около метра, в длину и ширину от тридцати до сорока сантиметров, в которых было все необходимое для приготовления пищи.

В одной размещался небольшой переносной очаг, сделанный, видимо, из огнеупорной глины, и там же хранились дрова, служившие топливом. В другой были аккуратно сложены фарфоровые чашки и ложки, а также сосуды, наполненные душистыми травами и пряностями, столь необходимыми при приготовлении блюд по рецептам любой уважающей себя кухни.

Если «ресторатор» не находил в каком-то месте клиентов, он разжигал огонь, надевал свои корзинки на длинный бамбуковый шест, который носят на плече, и переходил на другую улицу со всем своим хозяйством. Варево в кастрюльке в это время томилось на огне и распространяло очень приятный запах, возбуждавший у прохожих волчий аппетит.

Частенько рядом с владельцем переносной кухни располагались и другие уличные умельцы, такие как цирюльники, знахари, астрологи, ювелиры, кузнецы и так далее. Цирюльник тоже носил на плечах бамбуковые шесты, на концах которых были укреплены необходимые для художественной прически инструменты. Прямо у него перед носом при каждом шаге раскачивался из стороны в сторону деревянный цилиндр, полированный, покрытый красным лаком и увенчанный медным тазом. В этом украшенном полосами металла сосуде хранился запас воды. За спиной цирюльника покачивалась небольшая, тоже покрытая красным лаком скамеечка, а между ее ножками прятались несколько зеркал в начищенных до блеска медных рамках и таких же медных ящичков, где лежали инструменты китайского Фигаро[247]. Когда появлялся клиент, цирюльник снимал с шеста сосуд с водой и скамеечку, усаживал клиента поудобнее, ставил перед ним тазик и с важным видом приступал к ответственной процедуре бритья.

Взмах бритвой, и голова клиента становилась голой, как арбуз. Затем при помощи различных щипчиков брадобрей обрабатывал уши, брови и ресницы клиента, причем действовал он практически молниеносно. Однако, несмотря на всю свою ловкость в работе и общепризнанную полезность (ибо ни один китаец не может бриться сам), в Китае на цирюльников смотрели и смотрят косо, причем они и в самом деле частенько оправдывают свою дурную репутацию. Их профессия считается одной из самых малопочтенных. Точно так же презираемы актеры и лодочники, никто из них никогда не сможет стать уважаемым членом общества и занять какую-либо должность, сколь бы ни были велики его заслуги и личные достоинства. Столь же жестоко относится общество и к их детям и внукам, и только третье поколение семьи цирюльника, то есть его правнуки, уже будут иметь возможность подняться выше по социальной лестнице.

Попадались на улице и торговцы лекарственными травами, предлагавшие прохожим волшебные снадобья от всех болезней, вызванных ветром, холодом или жарой; эти снадобья относились к одной из трех категорий китайского лекарского искусства. Эти целители рекламировали свое искусство при помощи развернутых перед почтенной публикой огромных листов с изображением людей, излеченных кто притираниями, кто мазями, кто компрессами, кто пилюлями, кто настойками, приготовленными по рецептам красноречивых шарлатанов.

Хотя по улицам весь день ездили тяжело нагруженные телеги, дорожные происшествия случались крайне редко, настолько дисциплинированны и точны в работе китайцы.

Часто на улицах можно было встретить крестьянок, одетых в синие хлопковые халаты. Все они были подпоясаны широкими разноцветными поясами, а спереди носили небольшие фартучки. Из-под халатов выглядывали довольно короткие штаны также из крашеного в синий цвет хлопка, оставлявшие открытыми крепкие загорелые ноги. Черные блестящие волосы, стянутые ярко-красными лентами или укрепленные на макушке при помощи длинных серебряных булавок, украшенных искусственными цветами, являлись чудесным обрамлением для смуглых, дышавших силой и здоровьем лиц. Замечательным дополнением крестьянского костюма были и большие серебряные кольца (диаметром пять — шесть сантиметров), которые женщины с гордостью вдевали в уши в качествесерег.

Иногда на улице появлялось небольшое стадо, состоявшее из четырех-пяти буйволов. Животные тяжело переставляли огромные ноги. На мордах у них было написано полнейшее спокойствие. Эти невозмутимые гиганты могли бы запросто растоптать надоевшего им своими пронзительными криками погонщика, зачастую не старше десяти лет от роду, но нет, напротив, они покорно шли туда, куда он им указывал.

Случалось и так, что на улице, где царило вечное столпотворение, вдруг появлялась странная процессия. Она медленно прокладывала себе путь среди толп зевак. Постепенно шум стихал, и все взоры обращались к полицейскому, шедшему впереди и через определенные промежутки времени бившему в барабан. За ним следовал человек, прижимавший руки к ушам и пытавшийся скрыть лицо при помощи широких рукавов своего халата. В ушные раковины бедняги были воткнуты палочки с бумажками на концах, где красовались надписи, раскрывавшие суть совершенного наказуемым преступления. Этот человек должен был сам держать это странное украшение в виде рогов на своей голове, и он ни на секунду не смел опустить руки, так как следом за ним шли два солдата, призванные следить за каждым его движением. Обычно так водили по улицам воришек, чтобы другим было воровать неповадно. Его преступление было, видимо, незначительным, ибо в серьезных случаях китайское правосудие прибегало к ужасным, изощренным пыткам. Правда, человек, выставленный подобным образом на публичное обозрение, подвергался еще битью палками.

Порка бамбуковыми палками чрезвычайно болезненна. При наказании используют очень гибкие и крепкие побеги бамбука. Осужденного укладывают на живот, один из подручных палача держит голову бедняги, второй садится ему на ноги, а сам заплечных дел мастер задирает штаны, обнажая ляжки до самых ягодиц, и затем принимается с поразительной быстротой наносить удары, отсчитывая их монотонным, ничего не выражающим голосом.

Число ударов различно. Оно не ниже сотни, но редко превышает три сотни. Наказание сносно, когда число ударов невелико, но мука становится невыносимой, если это число умножается в геометрической прогрессии. Кожа после такой порки отмирает, образуя огромную, ужасную на вид язву. Правда, с палачом можно договориться. Это способствует смягчению наказания, которое выливается порой в профанацию. Достаточно показать свои аргументы в виде кошелька. Палач не остается безучастным к подобному источнику барыша и сообразно финансовому вкладу делает снисхождение осужденному. Удары сыплются часто, словно дождевые капли, можно легко пропустить сколько-то там чисел в счете ударов; кроме того, палач делает особое движение рукой, при помощи которого раздается сухой треск бамбука, имитирующий жестокий удар по телу, тогда как на самом деле палка едва касается кожи.

Разумеется, наказуемый в подобных случаях вопит, словно его колотят изо всех сил, и эти вопли звучат зверской музыкой в ушах любителей таких спектаклей.

Арсенал китайских наказаний отличается редким богатством. В первую очередь здесь следует назвать шейную колодку, напоминающую наш допотопный позорный столб, с той лишь разницей, что в Китае он является переносным и постоянно сопутствует наказуемому. Шейная колодка представляет собой нечто вроде стола, без ножек, разумеется, с дырой посередине, достаточно широкой, чтобы в нее прошла шея, но слишком узкой для головы осужденного. Такая платформа, от семидесяти сантиметров до одного метра диаметром, состоит из двух подвижных частей, соединяемых перекладиной, прикрепленной к колодке с помощью стальной цепи, снабженной висячим замком. Сверху на доску через соединение двух половин наклеиваются две бумажные полоски с печатью «я-мена», перечнем совершенных преступлений, приговором и сроком наказания. Обычно шейная колодка не слишком тяжела, поэтому главное неудобство для наказуемого представляет не ее вес. Особые мучения он испытывает из-за того, что размеры колодки не позволяют ему дотянуться руками до головы, которая в результате оказывается совершенно изолированной от остального тела. Таким образом, он не может ни почесаться, ни высморкаться, ни прикрыть голову, ни снять головной убор, ни вытереть пот, ни принять пищу. Чтобы поесть, ему приходится прибегать к помощи кого-либо из друзей или близких; утолив голод, он может совершенно беспрепятственно прогуливать свой деревянный хомут где душе угодно. Это наказание, странное, унизительное и при длительных сроках чрезвычайно тяжкое, обычно длится восемь, пятнадцать и двадцать дней; иногда, правда, и месяц или два, но не более трех.

Вооруженное ограбление или убийство обычно караются смертью. Согласно китайскому законодательству, только император имеет право осудить на смерть; поэтому всякий раз, когда суды рассматривают дела, предусматривающие подобный приговор, все вещественные доказательства по делу пересылаются в Пекин, и обвиняемый ждет в тюрьме решения своего монарха.

Все дела такого рода император рассматривает раз в год, осенью, и именно в это время приводятся в исполнение приговоры над всеми осужденными на казнь в течение года. Кроме того, необходимо, чтобы императорский рескрипт, касающийся всех дел, представленных ему на рассмотрение, был получен судебной инстанцией каждого округа.

Этот обычай, носящий, как правило, абсолютный характер, допускает, однако, некоторые редкие исключения. В районах, находящихся на осадном положении, а также в случае чрезвычайных обстоятельств, император передает главнокомандующему, под его личную ответственность, право приведения приговоров в исполнение. В районе порта Фучжоу насчитывалось немало людей, среди которых было совершенно необходимо поддерживать строгую дисциплину. Императорский комиссар, его превосходительство Чжоу, получил от своего монарха страшное право казнить и миловать любого китайца, совершившего преступление в пределах его округа.

Он пользовался этим правом с непреклонной решимостью, благодаря чему повсюду царил столь отменный порядок, что в течение шести лет европейцы могли спокойно жить среди грубой толпы и при этом ни разу не подверглись оскорблениям, даже в самые напряженные моменты, в частности, во время резни в Тяньцзине.

«Случаю было угодно, — пишет господин Леон Руссе, — сделать меня свидетелем одного из этих высших искуплений. Дело касалось заурядного убийцы, бродяги, явившегося в данный округ и ударом ножа убившего лавочника с целью ограбления. Общественное и, возможно, противоречащее официальному судебное разбирательство существует в Китае чисто формально. Дознание, ведущееся самым тщательным образом, позволяет судье принимать решение, и поэтому, если только не вскрывается каких-либо чрезвычайных обстоятельств по делу, приговор обычно известен заранее и получает одобрение общественного мнения. В тот день все были уверены, что виновный будет приговорен к смерти. Последние сомнения на этот счет исчезли, когда появился палач, простой солдат, вооруженный тяжелой острой саблей, и направился к месту, где свершалось правосудие, к пустырю на берегу реки Мин, совсем рядом с причалом, на котором и было совершено преступление.

Придя на место, солдат вытащил саблю из ножен, проверил остроту клинка и замер в безразличном ожидании, а тем временем вокруг него уже начала собираться толпа. По воле случая я оказался совсем рядом. Меня поразило спокойствие и равнодушие этого человека, равно как и беззаботность толпы, принявшейся смеяться и шутить, тогда как сам я был охвачен страшным волнением, которое никак не мог унять.

Вскоре взрыв двух петард возвестил о том, что осужденный покинул я-мен; быстро приближающийся дикий шум разнес по окрестностям весть о том, что наступил момент искупления. В толпе произошло движение, и в открывшемся проходе мы увидели группу солдат, вооруженных алебардами, пиками и трезубцами, буквально тащивших за собой, испуская при этом громкие крики, несчастного осужденного. У меня сжалось сердце. Этот человек находился, казалось, в полной прострации, настолько неподвижными и как бы застывшими были черты его смертельно бледного лица. Он был гол до пояса, а руки ему связали за спиной. Подталкиваемый солдатами, он рухнул на колени и тут же помощник палача, схватив его за косичку, пригнул голову к земле, тогда как палач с обнаженным клинком встал слева от жертвы.

В толпе, только что еще страшно шумной, воцарилась мертвая тишина; солдаты выстроились по краям дороги и застыли в ожидании; на все это потребовалось времени гораздо меньше, чем на описание происшедшего. Палач, застывший как изваяние, устремил свой взгляд на дорогу. Вдруг со стороны я-мена показался верховой, это был мандарин в полном военном облачении; он размахивал чем-то вроде футляра, покрытого желтым шелком и вышивкой. Я почувствовал мгновенное облегчение: возможно, это было помилование или, по крайней мере, отсрочка приговора. Но увы! Это был роковой знак. Едва заметив его, палач быстро взмахнул саблей, и начиная с этого момента я уже ничего не видел. Перед моим взором что-то блеснуло, я услышал глухой удар, и, как мне показалось, успел различить что-то красное, и тут же толпа взорвалась дикими криками и в ней произошло какое-то движение.

Солдаты бегом направились в сторону я-мена, палач тоже куда-то исчез; толпа поредела, а на земле осталось лишь кровоточащее тело, которое вскоре покроют белой циновкой. Головы там уже не было. Взрыв третьей петарды возвестил о том, что палач только что доставил ее в я-мен в качестве свидетельства свершившегося искупления. Несколько часов спустя голова уже находилась в решетчатой клетке, подвешенной на верхушке столба, вкопанного на берегу реки, в качестве предупреждения любителям поживиться на чужой счет. И еще очень долго, два или три года, как мне кажется, после свершения приговора, эта голова еще была там.

Все произошло настолько быстро, что я даже не успел осмыслить драматическую сторону всей сцены. Единственное, что я смог заметить, так это ловкость и силу палача, а также превосходные качества его сабли, без чего он бы просто не смог выполнить свою ужасную миссию. Для того чтобы выполнить столь страшную работу, нужно, кроме того, обладать завидным хладнокровием, поскольку, как я узнал позже, палач не имеет права повторить удар, и если ему не удалось отрубить голову жертве с первой попытки, он обязан последовательно перерезать все, что еще связывает голову с телом, не имея права вновь поднять саблю для повторного удара. Ловкость “нашего” палача, к счастью, избавила присутствующих от необходимости лицезреть эту ужасную операцию. Перед исполнением приговора он, кажется, в качестве тренировки упражнялся со своей саблей, рассекая огурец на ломтики толщиной с бумажный лист…»

Таким образом, благодаря обилию свободного времени господину Леону Руссе удалось, проявив терпение и наблюдательность, с самого начала понять Китай, который для людей поверхностных остается и после длительного пребывания страной либо вообще за семью печатями, либо, что еще хуже, страной, понятой наполовину или на четверть.

В первую очередь любопытство европейцев, попавших в Китай, возбуждает опиум и опиумные курильни. Господин Леон Руссе описывает нам саму процедуру курения опиума, столь дорогую сердцу каждого жителя Поднебесной…

«… На “гане” расстелено красное покрывало; посреди находится лакированное блюдо, на котором расставлены все приспособления, необходимые для процедуры. С каждой стороны положены две огромные подушки, на которые курильщики могут преклонить головы. Трубка состоит из массивного черенка черного дерева, часто украшенного серебряным орнаментом и заканчивающегося с одной стороны цилиндром из нефрита или слоновой кости с отверстием посредине. На другом конце трубки, напоминающей несколько укороченную флейту, находится выступающая в сторону головка. По форме она напоминает луковицу и снабжена лишь очень узким отверстием. Курильщик располагается по одну сторону гана, а по другую — человек, занимающийся приготовлением опиума. В маленькую коробочку, содержащую опиум в виде сиропа, он погружает нечто вроде вязальной иглы и набирает небольшое количество этой отравы. Затем держит его в пламени лампы, стоящей на подносе. Опиумная вытяжка вздувается, уплотняется и густеет до консистенции мягкого воска. Разминая пальцами эту вязкую массу, ее уплотняют и придают ей форму небольшого конуса, пронзенного иглой, с вершиной, обращенной в сторону ее острия. Когда опиумная масса достаточно просушена, слегка нагревают отверстие головки трубки и, пока она не успела остыть, к дырке приклеивают вершину конуса опиумной массы. В таком положении массу держат некоторое время, чтобы она успела привариться к головке трубки. Затем, удерживая конус одной рукой в этом положении, другой осторожно вытаскивают иглу, которая оставляет в опиумной пасте сквозное отверстие.

На этом подготовка заканчивается, и к делу приступает курильщик. Он берет губами толстый конец трубки и, наклоняя головку трубки, подводит ее к пламени маленькой лампы. Опиум вспыхивает и буквально в две-три затяжки все продукты горения всасываются курильщиком. Причем затягивается он глубоко, стараясь загнать как можно дальше в себя весь дым, и делает выдох лишь несколько мгновений спустя. Как правило, одной трубкой он не довольствуется, а выкуривает, сообразуясь со своими средствами, привычками и темпераментом, две, три, четыре, а то и больше трубок.

У заядлого курильщика токсический эффект проявляется не сразу; отупение приходит медленно и вместо болезненного, извращенного сна, который, кажется, столь благостен для этих несчастных, наступает период непроходящего, тяжелого забытья, внушающего к людям, впавшим в подобное состояние, чувство глубокого сострадания. Несчастные, впавшие в такого рода забытье, становятся жертвами некоего летаргического оцепенения, превращающего их на время в настоящих рабов. Нет ничего ужаснее этого состояния каталептической неподвижности, при котором глаза закатываются и остаются видны лишь белки, лишенные всякого выражения; лицо превращается просто в маску, а движения становятся вялыми.

Но что еще ужаснее, так это то, что привычка к жуткому зелью переходит в настоящее исступление; пристрастившись к опиуму, курильщик теряет интерес и вкус к работе, и, по мере того как тают его денежные средства, страсть к дурману лишь возрастает, и, чтобы удовлетворить ее, он готов спустить все что угодно; ради нескольких затяжек он готов не есть, не пить и, доведенный наконец до крайней нужды, способен удариться во все тяжкие, даже нищенствовать, лишь бы продлить на несколько дней это жалкое существование, конец которого, впрочем, недалек, поскольку вскоре он уже не сможет достать яд, который его убивает, но без которого он не в состоянии прожить и дня.

К счастью, у китайцев есть и другие привязанности, более спокойные, более благородные и, главное, менее опасные. Они обожают все, что связано с сельским хозяйством, садами, цветами, разведением домашней птицы. В сельском хозяйстве их изобретательность и терпение дают просто фантастические результаты. Они умудряются буквально руками просеять всю землю, доставленную в совершенно недоступные места, полить, удобрить, просто заставить ее родить великолепные деревья и восхитительные цветы. Вкус их не всегда безупречен, поскольку они иногда насилуют природу, принуждая ее производить на свет настоящих чудовищ. Таковы, например, эти карликовые деревья, насчитывающие сто и более лет, выращенные в горшках, причем их рост сдерживался не одним поколением людей с целью придать им необычную, а иногда и просто нелепую форму. С помощью долготерпения и всякого рода ухищрений и уловок они заставили эти деревья воспроизводить форму человека, тигра, птицы, башни и т. п. Их сады являются образцом чистоты, порядка и ухоженности. Фруктовые деревья, выращенные с удивительной заботой, дают плоды редкой величины и вкуса. Овощи также отличаются великолепными размерами и вкусовыми качествами и приносят несколько урожаев в год. Кроме того, китайцы славятся поразительным искусством выращивать цветы. Здесь нет ни одного сада, в котором, как бы ни беден был его хозяин, вы не увидели бы цветника, большого или совсем крошечного, но в любом случае замечательно ухоженного, где бы не произрастали великолепные экземпляры. Следует также упомянуть и о восхитительных висячих садах, образующих гигантские корзины над озерами и реками, закрытые легкими оригинальными навесами от града и солнечных лучей и поддерживаемые ярко выкрашенными сваями, на которых покоятся в огромных плетенках роскошные цветники.

Будучи друзьями природы, китайцы относятся к ней с любовью, и охота, которой с такой страстью предаются «западные варвары», их совсем не привлекает. Есть, конечно, охотники и в Китае. Но они отнюдь не спортсмены, увлекающиеся этим занятием из любви к искусству, по велению моды или просто от нечего делать, а профессионалы, сделавшие охоту своим ремеслом. Они довольно многочисленны, и их легко опознать по некоторым отличительным признакам. На правой скуле пониже глаза, около носа, у них есть довольно заметный шрам, неизгладимый след их профессиональных занятий, связанных с огнестрельным оружием. Ружья китайских охотников не имеют прикладов, которые можно было бы легко упереть в плечо; деревянная часть ружья просто слегка изогнута на конце. Для прицеливания охотник вынужден упереть изогнутый конец в щеку; часто повторяющиеся удары, вызванные отдачей, приводят к тому, что в этом месте образуется шрам, происхождение которого можно было бы искать довольно долго, если не получить разъяснений от местных жителей.

То же самое можно сказать и о некоторых областях промышленности, в которых китайцы достигли поразительных результатов, несмотря на самые отсталые орудия труда. Можно сказать, что китайцам удается добиться замечательных результатов, благодаря своему неистощимому терпению и удивительной самоотдаче в работе. Например, в области переработки железной руды, залежи которой весьма велики и отличаются превосходным качеством. Вся переработка осуществляется на древесном угле. После предварительной промывки железной руды, дабы очистить ее от глины и песка, китайцы приступают к самой операции. Но представьте себе, какая рабочая сила, какой гигантский предварительный труд нужен для получения субстрата, правда, весьма богатого окисью магнитного железа, но себестоимость которого была бы уже очень высока в стране, где рабочая сила просто ничего не значит, если можно так выразиться. Теперь, вместо того чтобы получать железо сразу, как это делается в каталонских кузницах, китайцы начинают прежде плавить руду в устройствах, напоминающих доменную печь, но очень маленьких размеров. Если все прошло нормально, что бывает не всегда, они получают слиток чугуна, который затем перерабатывают в железо в небольших очистных печах. Все эти операции требуют тем большего внимания и точности, что сами орудия труда китайцев позволяют работать лишь с небольшими количествами материалов.

Получаемое в Китае железо отменного качества, что неудивительно, принимая во внимание превосходные свойства исходного сырья и способ его переработки; китайцы делают из него небольшие призматические слитки, правда, почти всегда плохо проваренные и пористые, и в таком виде поставляют их на рынок. Китайские заводы не имеют постоянного местоположения; они, как правило, высоко мобильны и постоянно переезжают с места на место, в зависимости от потребностей промышленности.

Что в конечном счете определяет расположение завода, так это не наличие сырья, а наличие необходимых запасов топлива. Промышленник покупает на корню весь лес, растущий на горе, и перевозит все необходимое оборудование и инструмент в какое-то место в пределах досягаемости ее склона; бригада лесорубов и угольщиков начинает валить лес и, обжигая его в печах, получает древесный уголь, необходимый для самых разнообразных нужд; это продолжается до тех пор, пока гора окончательно не «облысеет». Как только на ней совершенно не остается растительности, промышленник покупает другую гору и переезжает на новое место. Действительно, в горной стране, лишенной дорог и современных средств сообщения, гораздо выгоднее перевозить железную руду, нежели уголь; чем и объясняется кочевая промышленность этой страны и ее обычаи, на первый взгляд противоречащие здравому смыслу.

Только что мы сказали: отсутствие дорог и затрудненное сообщение. Два этих недостатка в такой огромной стране как Китай, стране с многовековой историей, столь велики, что это даже трудно себе представить.

Выражение «отсутствие дорог» не совсем справедливо, так как кое-какие дороги здесь все-таки есть, но они таковы, что лучше бы их не было вовсе. Прежде всего, порочен сам принцип их строительства в том смысле, что они не вымощены камнем. Мы, европейцы, считаем, что главным достоинством дороги является ее прочность. В Китае это далеко не так. Здесь же просто приказывают: чтобы попасть из одного пункта в другой, необходимо следовать в таком-то направлении. Первый экипаж прокладывает колею, которая постепенно все углубляется и разбалтывается, причем никто и не думает о том, чтобы заделать рытвины. А поскольку всякое покрытие отсутствует, от постоянного контакта колес с землей почва вскоре превращается в мельчайшую пыль, уносимую ветром бог знает куда, после того как она запорошит проезжающих с ног до головы. Вскоре такие дороги превращаются в две длинные глубокие ямы с высокими откосами по сторонам. Там же, где почва более рыхлая и легко уносится ветром, такие дороги вскоре начинают напоминать русло реки.

Кроме того, ни о каком благоустройстве дорог здесь и не помышляют. Если почва твердая или каменистая, вас будет немилосердно трясти, ибо никто и не подумал выровнять дорогу; если же она мягкая и податливая, вас ждет немилосердная пылища и непролазная грязь; если же она, не дай бог, болотистая, вы увязнете в ней всенепременно. О! Путешествие по Китаю в экипаже — это далеко не увеселительная прогулка, поскольку если дороги просто плохи, то об экипажах и говорить не приходится.

Господин Леон Руссе, которому предстояло совершить путешествие примерно в тысячу лье, из которых, на его счастье, две трети следовало сделать по воде, долго раздумывал, на чем же лучше проехать треть пути, приходящуюся на сушу. Сначала он подумывал о тачке. Да-да, не удивляйтесь! В Китае, насчитывающем сорок пять веков цивилизации, все еще в ходу тачки. Правда, эта тачка несколько совершеннее тех, которыми пользуются наши землекопы и которые уже заменены на больших предприятиях вагонетками Дековиля. Учитывая плачевное состояние китайских дорог, зачастую более смахивающих на тропинки, китайская тачка, не отличаясь ни удобством, ни комфортабельностью, тем не менее используется, за неимением лучшего, для перевозки людей и грузов на большие расстояния. Будучи чрезвычайно легкой, она представляет собой решетчатую раму с горизонтальными прутьями, установленную на одном колесе большого диаметра, расположенном примерно в центре всего сооружения. В результате тачка как бы делится колесом в продольном направлении на две примерно равные части, сужающиеся спереди. Груз равномерно размещается по бокам так, что основная тяжесть приходится на колесо, что облегчает возчику задачу по перемещению экипажа и управлению им.

Путешествуя на тачке, странник расстилает по одну сторону от колеса постельные принадлежности, с которыми здесь никогда не расстаются, а затем уже располагается сам. Его компаньон поступает точно так же с другой стороны колеса, дабы все сооружение находилось в равновесии. Если дорожного спутника не оказывается, то в качестве противовеса используется багаж.

Кроме очевидного неудобства подобного способа передвижения, другое соображение заставило господина Руссе выбрать иное, более комфортабельное и менее разорительное средство передвижения. Дело в том, что в Китае более чем где-либо нельзя обойтись без довольно значительного количества людей, чье число плохо согласуется со столь примитивными средствами передвижения. Сколько же нужно тачек, чтобы перевезти подобным образом, день за днем, такое число людей вместе с их багажом; а что за расходы!

Путешественник отдал предпочтение другому способу передвижения, соперничающему с вышеописанным и использующему вместо человека мула, к тому же снабженного двумя колесами: повозке. Китайская повозка представляет собой маленькую тележку, лишенную каких-либо рессор и поставленную прямо на ось. Все сооружение сработано чрезвычайно экономно: целиком из дерева без единой металлической детали. Колеса, очень тонкие сравнительно с их диаметром, обиты по окружности железными полосами, а дабы предупредить слишком быстрый износ ободьев от соприкосновения с бесконечными рытвинами, сбоку их обивают гвоздями с большими закругленными шляпками, образующими на колесе замысловатые фигуры. На ось устанавливается легкая полуцилиндрическая конструкция, обтянутая толстым полотном, закрывающим бока повозки и образующим навес для защиты от дождя и солнца. Однако размещаться в такой повозке можно только лежа и доступ в нее открыт только спереди. Рама повозки несколько выступает спереди и сзади этого подобия коробки. К выступающей задней части привязывается багаж, открытый, таким образом, всем ветрам и непогоде; спереди помещается возница со свешенными вниз ногами. Что касается упряжки, то она состоит из двух мулов, один из которых впрягается прямо в оглобли, а другой впрягается не цугом, а справа от повозки, с помощью постромок.

«Как ни медлительны и неудобны были эти отвратительные повозки, — сообщает господин Руссе, — мы были вынуждены их нанять за непомерную цену. Пришлось заплатить девяносто четыре тайла, то есть семьсот пятьдесят франков, за четыре повозки и девять мулов. Поездка, протяженностью в 1800 ли, или 180 лье, была рассчитана на восемнадцать дней.

В условленный час все было готово, и мы разместились каждый в своей повозке. Не без некоторого труда мы протиснулись в узкое отверстие, ставшее еще более узким по причине наших узлов с постельными принадлежностями, которые следовало разостлать внутри этого ящика для большего удобства. Предосторожность не была излишней, в чем мы вскоре и смогли убедиться. Первый же взгляд, брошенный в глубину ящика, привел нас в веселое расположение духа: уж очень смешным показалось нам все это сооружение.

Наконец мы кое-как устроились, и караван трогается в путь. Но не успел я крикнуть, чтобы возница остановился, как два или три ощутимых толчка заставили меня стукнуться головой и лицом об обе стенки ящика. И сразу все очарование исчезло; воображаемые достоинства, которыми я успел наделить свою повозку, мгновенно испарились, уступив место самому горькому разочарованию. Упершись обеими руками в стенки ящика, я делал нечеловеческие усилия, чтобы смягчить беспрерывные удары, которые, не прими я этих мер, непременно превратили бы мою голову в нечто бесформенное. Мой возница поглядывал на меня исподтишка и лишь втихомолку посмеивался над моей разбитой физиономией и неловкими усилиями избежать очередного толчка.

Мало-помалу я все же освоился с этой невообразимой тряской и свыкся с ней настолько, что в конце путешествия мне удалось даже несколько раз соснуть в этом ящике для пыток».

Вслед за этим произошел целый ряд совершенно невообразимых происшествий, являющихся непременным и весьма неприятным сопутствующим фактором любого путешествия по Китаю. Постоянная тряска здесь в счет уже не идет, ибо это постоянный атрибут кочевой жизни в катящемся ящике, называемом повозкой. Зачастую дорога становится совершенно непроезжей, а колдобины по краям колеи становятся такими высокими, что повозка того и гляди вот-вот развалится. Чтобы не опрокинуться, возница выбирается из колеи и идет куда глаза глядят, напрямик через поля, нимало не беспокоясь о том, что скажут или сделают их хозяева.

Наконец день заканчивается, очередной этап вымучен, как выражаются наши старые служаки, и мы оказываемся в деревне, а следовательно, на постоялом дворе. Но это уже не времена Марко Поло и, старея, Китай уже многое потерял. Постоялые дворы теперь грязны и находятся в еще более мерзких деревнях, где на улицах полно зловонных луж, наполненных нечистотами животных и людей и гниющими отходами…

За неимением лучшего приходится довольствоваться и этим. И все же иногда приятно оказаться под крышей, голодному, валящемуся с ног от усталости, измочаленному, и перекусить, отбросив всякие предубеждения, чем бог послал и тем, что можно достать за деньги. Чувствуешь себя просто счастливым, что удалось сюда добраться без поломки и не засесть на всю ночь в какой-нибудь рытвине под проливным дождем, поскольку в довершение всех несчастий, еще и льет дождь.

И еще одно крайне неприятное обстоятельство: полное отсутствие солидарности, взаимопомощи у возниц, доходящее до абсурда, поскольку они действуют по принципу: мое дело — сторона, не задумываясь о том, что завтра любой из них может попасть в такой же переплет. Они не оказывают никакой помощи своему товарищу, что мается от скуки в ожидании подмоги, за которой путешественник вынужден отправиться в ближайшую деревню. Наконец приводят быков, все наперебой начинают предлагать свои услуги и заламывают с вас втридорога, разумеется; повозку разгружают, быки вытаскивают ее, иногда по частям, из грязной колдобины, в которую она угодила. Так проходит часть ночи. Наконец добираемся до какой-то вонючей деревеньки и зловонного постоялого двора, наскоро перекусываем чем-то совершенно невообразимым из дикарской кухни, закутываемся в свои более или менее влажные одежды, дабы избежать укусов самых разнообразных насекомых, кишащих в этих грязных местах и в конце концов засыпаем, совершенно разбитые, на постели из листьев сорго; хорошо еще, если они оказываются свежими. Считайте, что вам повезло, если дальше к северу вам удастся отдохнуть на «кунге», представляющем собой нечто вроде большой печки, занимающей бо́льшую часть комнаты и служащей одновременно и лавкой и постелью. Построенная из глины или кирпича, она обладает тем достоинством, что на ней можно расстелить циновки и отдохнуть более или менее спокойно.

Изредка, однако, кое-что занятное встречается на дорогах. Кое-где можно заметить какие-то сооружения из гладко отшлифованного камня. Это нечто вроде портиков, где в нишах находятся большие глыбы хорошо обработанного черного мрамора, на которых выгравированы длинные надписи, посвященные каким-то достопамятным событиям или деяниям известных людей. Иногда дорогу путешественникам преграждает бесконечная вереница быков, груженных каменным углем. И тогда волей-неволей вы вынуждены ждать бог знает сколько времени! Встречаются также поля, более или менее возделанные, сельские местечки, более или менее заселенные, деревни, в той или иной степени грязные, затем ручьи, речушки, которые можно преодолеть вброд, реки с паромными переправами, справа и слева от дороги попадаются кладбища, разбросанные по полям, с небольшими кипарисовыми рощами. Попадаются и встречные повозки, везущие путешественников, таких же измученных и подверженных тем же испытаниям местными дорогами, бредут пешеходы с традиционными бамбуковыми шестами на плечах, на концах которых болтается какая-то поклажа, люди, толкающие перед собой тачки, а иногда и тачку с парусом, вид которой когда-то так развеселил достославного Марко Поло!..

Иногда дорога, которая была до этого плохой, но просто плохой, с ее колеями, где худо-бедно, но еще могли катиться гордо именуемые колесами диски, украшенные гвоздями, так вот, эта дорога, позвольте повторить, становится совершенно непроезжей. Мулы вытягивают шеи, возница щелкает кнутом, а путешественник, уже свыкшийся с этим неспешным передвижением, высовывает нос в окошко и интересуется, почему вообще остановились. Наконец все выясняется! Идет ремонт дороги! Крестьяне, насильно согнанные на работы, распределяются по обеим сторонам дороги побригадно, с лопатами и мотыгами, роют канавы, землю из которых выбрасывают, а затем разравнивают на дороге. В результате так называемый ремонт тут же превращает дорогу, которую, обладая неуемным оптимизмом и с большой натяжкой, все же можно было назвать проезжей, во вспаханное поле, где каждый шаг дается с неимоверным трудом. Немного времени потребуется дождю, чтобы пропитать эту рыхлую землю, превратить ее в непролазную трясину, в которой вязнут и мулы и повозки, а путник оказывается обреченным на нескончаемое ожидание.

Однако постоялый двор, даже самый примитивный, к счастью, вознаграждает путешественника за все тяготы перегона. Издерганный, измученный, накувыркавшийся вдосталь, покрытый синяками, бедняга в конце концов начинает помаленьку продвигаться вперед и отдает себе в этом отчет, замечая порой с несказанной досадой, насколько полегчал его кошелек.

Его кошелек! Не более чем общепринятое выражение. Поскольку здесь, в Китае, этой невообразимо странной стране, кошелек мог бы стать удивительным монументом… Однако лучше поговорить о деньгах сейчас, дабы не интриговать читателя по поводу металлических кружков, имеющих хождение в этой империи странного и неожиданного.

В Китае существует только одна разменная монета, медная, называемая местными жителями «цянь» и которую европейцы окрестили «сапек». В центре монеты проделано квадратное отверстие. Состав ее и, следовательно, действительная стоимость подвержены сильным колебаниям в зависимости от нужд провинциальных властей, которые только и имеют право ее отливать, поскольку она действительно отливается, а не штампуется: количество меди, входящей в ее состав, иногда увеличивается, но чаще уменьшается и заменяется эквивалентными количествами свинца, олова, цинка, железа и даже земли. Вес и размеры монеты также меняются. В периоды волнений и возмущений провинциальные власти, дабы увеличить свои доходы, «урезают» монету, и тогда фальшивомонетчики, для которых Китай поистине рай земной, пускают в обращение еще более урезанные, если, конечно, это возможно, сапеки. В результате возникает фантастическая путаница, напоминающая известную головоломку, рожденную в той же стране, что и эта поистине уникальная монета.

Монеты нанизывают на шнурок, пропущенный через центральные отверстия; собранные таким образом в нечто напоминающее четки, они называются «цяо» и служат самым ходовым средством денежного обращения. Но и цяо не является фиксированной единицей: он может состоять из тысячи сапеков, разделенных узелками на столбики по сотне монет. Иногда в нем бывает восемьсот, пятьсот, четыреста, а то и меньше монет. Но поскольку состав каждой монеты неоднороден, то вполне допустимо включать в цяо наряду с полновесными монетами и сапеки меньшего достоинства. При сохранении всех пропорций вот была бы «радость» для наших французских мясников и тихий ужас для всех домохозяек! Как бы то ни было, но эти «вкрапления» разнородных монет являются предметом бесконечных споров, в которых и проявляется дух и сущность китайской расы.

Кроме использования в цяо обесцененных монет, торговые правила в некоторых местах разрешают банкирам удерживать более или менее значительное число сапеков в качестве комиссионного сбора. «Так, — пишет господин Руссе, — мне частенько случалось подозревать моего повара в том, что он наживается при закупке провизии, поскольку я просто не знал, что он совершенно законно недодает мне десять, двенадцать, а то и пятнадцать сапеков на тысячу».

Из-за отсутствия денежного эталона все цены в Китае подвержены частым колебаниям, что вынуждает постоянно заниматься громоздкими подсчетами. Например, если мексиканский пиастр стоит иногда тысячу сто сапеков, то вдруг за него дают лишь тысячу сорок, а то и тысячу двадцать монет.

Как бы то ни было, но можно считать, что один «цяо» из тысячи монет равноценен нашим пяти франкам, а один сапек стоит примерно полсантима. Но если принять во внимание, что цяо весит от полутора до двух килограммов, то можно себе представить, с какими трудностями связана перевозка значительной суммы.

Таким образом, наш путешественник, имевший в расчете на все длительное путешествие сумму от восьми до десяти тысяч франков, не мог и помыслить обременить себя грузом в три тысячи килограммов медной монеты. Громоздкий и неудобный груз значительно увеличил бы транспортные расходы, да и присмотреть за ним было бы невозможно, дабы предотвратить кражу. Из-за отсутствия золотых и серебряных монет положение путешественника было весьма затруднительно. Невозможно воспользоваться кредитными билетами, выпущенными частными финансовыми учреждениями, поскольку они имеют хождение только в весьма ограниченном районе. Вексель также не подходил, поскольку банки, как правило, чисто местного значения, не имеют никаких связей с внешним миром, к тому же, если даже такие и существовали бы, то в любом случае эти банки драли бы такие комиссионные проценты, что и этот способ расчета оказался бы фактически неприемлемым.

Господин Руссе уже подумывал о листовом золоте, однако обменный курс этого металла, столь легкого и удобного для транспортировки, оказался настолько невыгодным, что ему пришлось отказаться от этой затеи. Оставался только мексиканский пиастр, имевший хождение и более или менее устойчивый курс во всех портах, открытых для европейской торговли. Однако принятый на побережье пиастр буквально ничего не стоил во внутренних провинциях, где китайцы, воспитанные на многовековых традициях, просто отказывались его принимать.

Единственный выход состоял, таким образом, в том, чтобы воспользоваться серебряными слитками, которыми в Китае охотно пользуются при расчетах. Эти слитки, большие и маленькие, как правило, имеют форму лодки и снабжены клеймом торгового дома, по заказу которого они отлиты. Не имея установленного законом определенного денежного эквивалента обращения, эти слитки оцениваются в соответствии с их весом брутто. Поэтому при проведении расчетов их необходимо предварительно взвесить. Для этой цели в Китае применяется специальная весовая единица, которую китайцы называют «лян», а европейцы «таэль»; этот вес равняется тридцати семи с половиной граммам. Следует сказать, что эта цифра весьма приблизительна. Поскольку местные обычаи в Китае поистине всемогущи, то и таэлей там существует, по крайней мере, с десяток, и стоимость их разнится в зависимости от провинции, в которой вы находитесь.

Как ни неудобен был такой способ денежных расчетов, господин Руссе был вынужден с ним смириться. В конечном итоге такой вариант был наиболее практичен; в этом случае господин Руссе должен был взять с собой всего лишь пятьдесят килограммов серебра в слитках, вес которых составлял от двух до двухсот граммов, а нужные довески просто отрезались от слитков ножницами в виде маленьких кусочков и тщательно взвешивались. Вот уж чисто по-китайски!

Теперь следовало только остерегаться воров, поскольку вполне можно было предположить, что в такой стране, как Китай, где все шиворот-навыворот, чего-чего, а уж мошенников хватает. Поэтому при отсутствии всякой более или менее организованной полицейской системы каждый бережется как может от гнусных проделок ловких и изобретательных ворюг, у которых есть чему поучиться и нашим жуликам из больших европейских городов.

О какой-либо безопасности на улицах, дорогах и реках в Китае можно забыть с наступлением сумерек. Поэтому из-за страха перед грабителями всякое передвижение в Ночное время прекращается. Ночью жители не покидают своих домов. Как только солнце опускается за горизонт, все укрываются в домах, лодках, на постоялых дворах.

И это происходит отнюдь не потому, что здесь совсем нет полиции, по крайней мере, в городах она есть; дело в том, что ее храбрость, преданность делу и особенно честность ставятся населением, и не без основания, под большое сомнение. Господин Руссе приводит по этому поводу весьма показательный ответ одного китайца, которому он выразил свое удивление в связи со всеобщим добровольным заточением в ночное время суток.

— Слишком много воров, — совершенно серьезно пояснил тот.

— Но ведь существуют полицейские, солдаты, обязанные прибежать на малейший подозрительный шум и начать преследование злоумышленников.

— О! Нет-нет, — возразил на это китаец и добавил: — Ведь у жуликов есть ножи!

Из-за этого ужаса, внушаемого ножами жуликов полицейским, последние предоставляют разбойникам полную свободу действий или, во всяком случае, позволяют им плодиться в огромных количествах. Поэтому воры не оказывают при задержании ни малейшего сопротивления. Они слишком хорошо знают привычки полицейских и понимают, что если уж те набросились на них, то только потому, что имели многократное превосходство в силе, а следовательно, всякое сопротивление просто бессмысленно.

В небольших поселках, селах и деревнях, где полиции вовсе нет, все-таки существуют ночные сторожа; как правило, такой сторож — это безусловно храбрый человек, вооруженный полой и на удивление звучной бамбуковой палкой, который ночь напролет стучит своей «музыкальной» колотушкой, мешая людям спать и предупреждая о своем приближении мазуриков, которые спешат перебраться в другое место, где поспокойнее. Возможно, в этом и состоит цель бравого сторожа, поскольку это позволяет ему избежать нежелательных и весьма огорчительных встреч.

Симпатичному путешественнику, к счастью, оказалось нечего делить с жульем Поднебесной империи. Его путешествие протекало без серьезных осложнений, если не считать риска и усталости, и он смог собрать огромное количество документов, делающих чтение его превосходной книги столь увлекательным и полезным.

Отправимся же с ним, прежде чем с сожалением расстаться, в Ланьчжоу[248], к наместнику Ганьсу, туда, где заканчивается его путешествие по Северному Китаю.

Итак, господин Руссе остановился в пригороде на постоялом дворе, дабы скинуть с себя дорожное платье и переодеться в более или менее приличный костюм. Солдат тут же отправился предупредить наместника о прибытии французского путешественника, чьи обязанности профессора при арсенале Фучжоу обеспечивали ему довольно высокое положение в китайской административной иерархии. Вскоре солдат вернулся с сообщением, что вице-король с радостью готов принять господина Руссе, и тот,приняв это лестное приглашение, немедленно отправился к я-мену.

Вскоре показался и наместник Цо Цондан: полный, маленький, шестидесятипятилетний человек, прекрасно выглядевший для своих лет, с горделивой, надменной осанкой, строгого вида, с бронзовым, немного морщинистым лицом. Любезно, с изъявлениями чисто китайской, то есть утонченной, вежливости, он пригласил гостя пройти первым в салон для приемов. Едва переступив порог, господин Руссе, знакомый с китайскими обычаями и языком, повернулся к наместнику и приветствовал его, подняв сложенные ладонями руки на уровень лба. Этот знак вежливости со стороны одного из тех иностранцев, которых китайцы считают варварами, удивил и тронул наместника:

— О! — воскликнул он, — вы знаете наши обычаи!

Затем, обернувшись к одному из своих секретарей, сопровождавших его, он добавил:

— Господин — ученый. Он проделал длинный путь, чтобы повидать меня. Я очень доволен. Следует позаботиться о нем.

Наместник пригласил гостя сесть и перешел с ним на дружеский тон. Лед был сломан, и беседа протекала в обстановке дружеской сердечности и благорасположения со стороны вице-короля и почтительного уважения со стороны посетителя, сразу же завоевавшего симпатию старика, благодаря превосходному знанию обычаев и форм вежливости, принятых в Поднебесной империи.

Пару слов мимоходом об одной из этих форм. Самая уважительная форма обращения: «старый, старик». Чем большим уважением пользуется кто-то, тем старше он должен быть, считаться старым, еще более «старым месье»! Вы не больше, чем его младший недостойный брат, а он «старший, очень старый месье»! Во Франции подобная форма обращения кажется смешной и надуманной, но никто на задумывался над тем, что наша форма, кстати самая банальная и уважительная, аналогична этой: «Monsieur». А это обращение состоит из двух латинский слов «Meus» и «senior» — «мой самый старый». Равно как и еще более уважительная форма «Monseigneur, seigneur», еще ближе к «senior», из которого и образовалось «seigneur», а затем и «sieur». Итак, наградив принцев титулом «Monseigneur», мы поступили в полном соответствии с китайским обычаем, поскольку эта уважительная форма обращения дословно означает «мой более старый».

Наместник интересовался всем, что связано с Францией, идеями, имеющими там хождение в отношении Китая, последними научными открытиями и их применением. Затем он доверительно поведал своему собеседнику о том перевороте, который произвело в умах и самой организационной структуре его страны появление европейцев, о могуществе которых здесь даже не подозревали. Правительство и его чиновники заметили, что император Китая уже не является монархом по преимуществу, лицом, перед которым должны преклоняться народы, троны и княжества. Но поскольку подобный взгляд кажется китайскому народу унизительным, неким признаком слабости, они предпочитали закрывать глаза на очевидное и, уступая европейцам концессии, поскольку не чувствовали себя достаточно сильными для отказа, продолжали именовать тех же европейцев в официальных документах подданными и вассалами Китая.

Но уважаемые очень старые господа — министры Англии, Германии, Франции и России — не хотели с этим согласиться. В соответствии с решениями своих правительств они требовали официальных приемов, с чем приходилось мириться, а соответственно и обращаться с этими западными варварами, на которых еще совсем недавно китайцы смотрели свысока, как с равными.

Его превосходительство Цо, кажется, уже смирился со свершившимся фактом, о своевременности которого он, кстати, должен был высказаться, и, оценивая его с китайской строгостью, исходящей сверху, он в завуалированной форме дал понять, что первый нанесенный удар мог бы сильно отразиться на старом китайском обществе, кстати весьма трухлявом, и основательно потрясти его.

В это время наместник собирался начать новую кампанию против восставших мусульман. Дикая жестокость, проявленная ими, когда они заживо сжигали пленных, внушала ему глубокое отвращение и ужас, и в ходе беседы он высказал некоторые соображения по поводу их военных способностей. Это почти неуловимая армия, и, чтобы овладеть довольно значительным числом их крепостей, требуется хитрость. Самое современное оружие оказывается бессильным против этих банд, которые своей манерой ведения боя ставят в тупик самых умудренных опытом тактиков. «Когда-то, — заметил он, — разрыв снаряда сеял ужас в их рядах, но сегодня к артиллерии настолько привыкли, что просто не обращают на нее никакого внимания». И господин Руссе, подумав про себя, что если противник не боится больше снарядов, то, видимо, потому, что их производят сами китайцы, собрался намекнуть вице-королю, что если снаряды не производят больше должного эффекта, то только по той причине, что они просто стали хуже. Но он, однако, побоялся быть столь откровенным и высказал уверенность, что китайские инженеры научились всему, и его собеседник в конце концов дал себя убедить в том, что китайские снаряды лучше европейских.

Гостеприимство наместника было ненавязчивым, сердечным и щедрым. Его стол, выражаясь китайским языком, был изысканно-утонченным. Он любил поесть и обожал, когда ему в этом с чувством помогают гости, которых он частенько приглашал, дабы они могли поддержать компанию со стаканом в руке. Перемены блюд следовали нескончаемой чередой, и они подавались строго согласно принятым обычаям, которыми было предусмотрено буквально все; их разнообразие и изысканность свидетельствовали о редкой утонченности: ласточкины гнезда, акульи плавники, лишайники, шампиньоны нашли на столах достойное место, не считая жареных уток и восхитительных молочных поросят, которых повара Ланьчжоу готовили с редким искусством. Но что доставило нашему соотечественнику наибольшее удовольствие, так это свежие овощи, которых он не видел с самого начала своего долгого путешествия.

После нескольких чрезвычайно интересных замечаний общего характера господин Леон Руссе заканчивает свой прекрасный труд следующими словами: «В течение семи лет я прилагал все усилия, дабы дать китайцам возможность узнать и полюбить Францию; по возвращении домой я мог бы считать, что еще раз послужил в меру своих сил тому, чтобы воздать должное китайцам, показав такими, как я их видел, не скрывая недостатков, но и не замалчивая положительных качеств, короче, так, как и следует судить о великой нации, пробуждающейся от долгой спячки и готовящейся занять достойное место в политической и экономической системе цивилизованного мира».


ДОКТОР ПЯСЕЦКИЙ [249]


Тому же самому наместнику Ганьсу, столь сердечно принявшему господина Леона Руссе, через полгода нанес визит доктор Пясецкий, входивший в состав русской миссии, возглавляемой господином Сосновским. Доктор Пясецкий также прибыл в Ланьчжоу и был принят старым правителем, имя которого он пишет несколько иначе, нежели его предшественник, господин Руссе, и которого он называет Цзо Цзундан.

Но это не суть важно.

Население Поднебесной империи предстает в описании доктора Пясецкого скорее наивным и весьма любопытным, нежели фанатичным и настроенным против иностранцев. Наш путешественник, защищенный от злоумышленников и даже от энтузиазма толпы китайской полицией, запросто вступает в беседы с мандаринами всех рангов, проникает в их внутренний мир и только и делает, что наблюдает и рисует. Мандарины не только охотно позволяют делать с них «наброски», но и сами напрашиваются на это.

Поэтому господин Пясецкий переезжает из города в город, изучая язык, завязывает повсюду знакомства и заносит в свой путевой блокнот наброски и записи, отличающиеся поразительной точностью.

Вот как он описывает свою встречу с наместником Ланьчжоу:

«На следующий день мы получили приглашение на завтрак, адресованное каждому отдельно и запечатанное в красном конверте. Завтрак был назначен на десять часов; следовало облачаться, таким образом, в униформу. На этот раз Цзо сам вышел нам навстречу: и он сам, и вся свита были при полном параде. Столовая, совсем крошечная, была еще разделена на две равные части чем-то вроде ширмы; в каждой половине стоял ган с книгами и бумагами. На маленьком столике я заметил знаменитый презент, преподнесенный главой нашей миссии: это был пейзаж, сделанный из картона и помещенный под колокол; горы, деревья, реки на нем были сделаны с замечательным искусством, а в глубине там стояла музыкальная шкатулка. “Видите, — сказал он Сосновскому, едва мы успели войти, — вот ваш подарок, который я поставил на почетное место у себя в комнате”. И он еще раз поблагодарил, улыбаясь самым любезным манером. На черном лакированном столе без скатерти и салфеток были расставлены приборы: фарфоровые блюдечки и чашки, серебряные вилки и палочки из слоновой кости. Вокруг стола стояли шесть табуреток, покрытых голубыми чехлами, на которых лежали красные подушки.

По сигналу к генералу приблизился слуга с подносом, на котором стояли маленькие чашечки и чайник, наполненный вином. Цзо взял чашечку, в которую слуга налил вина, и, обернувшись к нам, произнес имя нашего генерала; адъютант указал Сосновскому его место, предупредив, что садиться нельзя до тех пор, пока все не будут приглашены хозяином. Цзо поднял чашку над головой, держа ее обеими руками, и, торжественно приблизившись к указанному месту, поставил ее перед прибором. Он последовательно поднял над головой все приборы, потом поставил их на место, затем рукой подтолкнул табурет, как бы смахивая с него пыль. Еще раз воздев руки над головой, он низко поклонился Сосновскому и указал ему на место, где тот и остался стоять.

Та же церемония была проделана перед каждым из нас все с тем же глубокомысленным видом. Когда все мы были расставлены по местам, Цзо, приблизившись к нашим табуретам, пригласил нас садиться, и сам сел последним. Слуга повязал ему на грудь салфетку; но какую! обычную кухонную тряпку из какой-то грубой материи. Другой слуга положил перед нами из-за наших спин маленькие бумажные листочки, сложенные вчетверо, — по-видимому, салфетки. Цзо взял чашечку с вином, встал, поприветствовал нас, пригласил нас выпить и начал нас обслуживать с помощью палочек. За закусками и супом из ласточкиных гнезд последовало еще добрых полсотни самых разнообразных блюд. Заметив, что нам не очень понравилось это вино, он приказал принести иностранного вина, которое и было подано в хрустальном погребце с европейским ярлыком и окаймленном позолоченной бронзой, в котором находились два графинчика и шесть бокалов. “Лин-вен”, — пояснил нам генерал, имея в виду рейнвейн (рейнское вино). Он извинился за то, что в данный момент у него нет “шан-пан-цзу” (“цзу” означает “вино”; “шан-пан” — шампанское), которое европейцы очень любят, добавил он.

Во время завтрака Цзо не закрывал рта. Он интересовался великими европейскими державами и их взаимоотношениями; довольно враждебно высказался в отношении Англии; пытался получить сведения о состоянии российской армии и т. п. И даже когда мы уже встали из-за стола, генерал провожал нас, останавливаясь на каждом шагу, чтобы продолжить беседу.

Он рассказал нам об одном французе, который, закончив службу при китайской армии, вернулся в Париж и прислал ему сувенир, который Цзо и приказал принести: это был замечательный, золотой с эмалью, хронометр в виде шляпы мандарина с красным бутоном и павлиньим пером. Хитрый старик, прикинувшись, что не знает его ценности, спросил нас, каждого в отдельности, относительно его стоимости; когда же мы расхвалили ему подарок, он объяснил, что хронометр стоит на наши русские деньги больше десяти тысяч рублей, а затем засмеялся низким голосом без всякой видимой причины.

С этого дня Цзо Цзундан частенько захаживал к нам поужинать и поболтать. О его визите мы были предупреждены, когда к нам доставили серебряные канделябры европейской работы со свечами…

… Я пообещал Цзо нарисовать его портрет, и в условленный день он явился при полном параде. Усадив старика перед собой, я начал писать. С дюжину мандаринов, столпившихся позади меня, вполголоса обсуждали достоинство едва сделанного наброска.

— Никакого сходства!.. Очень плохо!.. Он вообще не должен был позировать, — говорили они, думая, что я их не понимаю.

Но вскоре они изменили мнение; они смеялись от удовольствия, и чем больше увеличивалось сходство, тем сильнее было их удивление. Цзо уже не смог удержаться и подошел, чтобы взглянуть на то, что получилось; он казался вполне удовлетворенным, но сделал два замечания: на портрете он казался моложе, заявил он, и, кроме того, я не изобразил павлиньих перьев с двумя глазами, которые он носил на шляпе и которые свисали сзади так, что их невозможно было увидеть анфас. Однако Цзо не мог понять моих разъяснений, несмотря на все старания, и продолжал умолять меня изобразить на портрете эти знаки его высокого достоинства. Не желая отступать от истины, я этого, однако, не сделал.

Когда портрет был закончен, Цзо и мандарины начали его рассматривать и вблизи и издалека, а иногда и приставляя к глазам руку, сложенную в виде подзорной трубы. Наконец Цзо распорядился принести бинокль, стереоскоп и микроскоп, дабы полюбоваться портретом с помощью этих инструментов.

Вначале было условлено, что портрет останется у меня. Однако генерал начал умолять оставить сие произведение искусства ему или сделать копию. Отказать я не мог; когда на следующий день копия была закончена, я принес оба портрета, предоставив генералу право выбора, однако сделать свой выбор сам он не смог. Он пригласил десятка два лиц, которые единодушно посоветовали ему остановиться на оригинале как на лучшем варианте. Цзо был от портрета просто в восторге; он повесил его в своем кабинете и время от времени обязательно заглядывал туда, дабы полюбоваться своим изображением. Но он никак не мог смириться с отсутствием перьев (люи-цзи), и я убежден, что позже они наверняка были дорисованы кем-либо из китайских живописцев…»

Не кажется ли вам, что со времени визита господина Руссе старина Цзо, которого наш соотечественник представил как человека мудрого, уравновешенного, можно сказать величественного, вдруг предстает немного придирчивым, немного по-стариковски мелочным, немного… лубочным китайцем? Поскольку доктор Пясецкий, будучи абсолютно правдивым историком, по-видимому, отнюдь не шаржировал его портрет…

… Среди других чрезвычайно интересных заметок, тем более ценных, что они снабжены авторскими зарисовками, знаменитый русский путешественник оставил нам описание Великой стены, служащей северной границей собственно Китая.

Известно, что идея этого гигантского сооружения принадлежала императору Цинь Шихуанди[250], в 215 году до христианской эры. Цинь, желая оградить свои владения от набегов чужеземцев и стремясь к тому, чтобы ни одна пядь китайской земли не выходила за пределы этой стены, невероятно усложнил задачу, и без того фантастически трудную из-за грандиозности самого замысла[251]. С огромным трудом удалось преодолеть естественные препятствия, встречавшиеся буквально на каждом шагу. Стена была тем не менее построена согласно приказу Циня и оказалась протяженностью примерно в шестьсот лье, окружив императорские владения, и то карабкалась по склонам гор, то терялась в бездонных расщелинах, преодолевала речные потоки и водопады, вздымалась на свайных основаниях над рытвинами и болотами.

Восхищенный возможностью созерцать этот дивный памятник древности, единственный в своем роде, Пясецкий спешит нарисовать и описать рукой мастера это удивительное чудо.

«Основанием Великой стены служат огромные блоки гранита и красноватого кварцита. Чтобы подняться на нее, пришлось пройти через ворота — а именно, Гуан-Гоу, — открывшие мне доступ в собственно Китай; там имелась лестница, ведущая на верхнюю площадку. Я пошел по ней в северном направлении. Вверху стена оказалась шириной в семь шагов и выложена каменными плитами размером примерно в сорок квадратных сантиметров и толщиной в девять сантиметров.

С северной, то есть внешней, стороны, парапет достигает высоты человеческого роста. С южной — он примерно вдвое ниже. Кое-где плиты отсутствуют, и свободное пространство занято белым, желтым и черным лишайником; местами вся площадка покрыта высокой и густой травой, сквозь которую даже трудно пробиться. Вся эта растительность покрывает и чугунные пушки длиной приблизительно в метр. Некоторые из них по-прежнему стоят в своих амбразурах с северной стороны стены и, возможно, даже веками хранят свои заряды.

Продолжая обход стены все в том же направлении, я обнаружил башню величиной с небольшой дом, с многочисленными соединяющимися между собой помещениями. Там полно строительного мусора, и дикий виноград растет, как в оранжерее.

В некоторых местах потолки обвалились и можно увидеть деревянные балки, прекрасно, кстати, сохранившиеся. Исследуя башню, я пришел к выводу, что она, кроме чисто оборонительных целей, представляет несомненный интерес с архитектурной точки зрения; здесь все скомбинировано просто артистически. Кирпичи над дверями и окнами выложены правильным полукругом; кирпичи в верхней части парапета уложены наискосок; пороги в дверях — гранитные, а их верхняя часть выточена из камня. Имеются здесь и углубления, служащие водостоком; водосточные желоба, которыми они оканчиваются, выполнены в форме ковша; лестницы расположены чрезвычайно продуманно — короче, все свидетельствует о том, что сработано здесь не наспех, а весьма добротно, и рассчитано не только на оборону.

Повсюду, во всяком случае в этом месте, Великая стена имеет одинаковую высоту. Она идет параллельно уровню почвы, на которой покоится; она также поднимается или опускается, и, следовательно, ее поверхность превращается в лестницу с огромной высоты ступеньками. Стоя на башне, я любовался окружающими просторами, погруженными в тишину, уносился мыслями в далекое прошлое, во времена строительства этого сооружения, и представлял себе людской муравейник, копошащийся с кирпичами, гранитными блоками, балками, растворами и т. п. Согласно легенде, на этой стройке было одновременно занято около миллиона человек».

На следующий день путешественник прибыл в Пекин.

Едва пройдя через ворота городской крепостной стены, увенчанной огромным и довольно своеобразным бастионом, он очутился на шумной улице. «Я сразу почувствовал, — пишет он, — как изменился сам воздух. Он здесь чрезвычайно неприятен. Зато что за любопытная картина! Дети, женщины, мужчины, лошади, мулы, ослы — все перемешалось здесь в какую-то массу, суетливую и крикливую; повсюду лавки, торгующие углем, гробами, мясом; кухни прямо на улице, бродячие торговцы, на все голоса и лады расхваливающие свой товар; косматые нищие со скорбными лицами, дохлая лошадь прямо посредине мостовой, верблюды, пережевывающие жвачку; огромный крытый рынок, по которому мы пробираемся верхом: такая картина открылась моему взору».

Но давайте по порядку, пока миссия пробирается к русскому посольству.

«Основанный задолго до нашей эры, Пекин скатился в разряд второстепенных, провинциальных городов после распада царства Цзинь, столицей которого был, опустел, затем отстроился, но стал столицей империи лишь в начале XV века. Название это означает “Северный двор”, в противоположность Нанкину — “Южному двору”. Прежде резиденцией китайских монархов был именно последний; но татары, племена беспокойные и воинственные, предпринимавшие бесконечные набеги на территорию империи, вынудили монархов перенести свой двор в северные провинции, дабы быть в состоянии организовать сопротивление набегам этих кочевых племен.

Пекин расположен посреди обширной песчаной, а местами и весьма топкой, равнины. Храмы, находящиеся вне его крепостных стен и поражающие своими размерами, великолепные монастыри и кладбища с их живописным расположением могли бы сделать его чрезвычайно живописным, если бы не китайский обычай непременно обносить все по периметру оградой, что лишает их всякого очарования.

И всегда, с какой бы стороны вы ни подъехали, въезд в город приносит вам разочарование. Не говоря уже об упомянутых захламленности улиц и грязи, содержание общественных мест, составляющих лицо города и которые путешественник привык видеть в образцовом порядке, таково, что никого не может порадовать.

Но, в качестве компенсации, внешний вид домов производит приятное впечатление. Передняя часть каждой лавки или магазина оформлена всякий раз по-особому и с различными украшениями в соответствии с предлагаемым в них товаром; это конструктивное разнообразие вкупе с использованием киновари, лазури, лака и позолоты, равно как и замечательно симметричное расположение товаров, и, наконец, обилие разного рода триумфальных арок, возведенных на площадях, — все это привлекает внимание путешественника и заставляет забыть хотя бы часть постигшего его разочарования.

В окрестностях Пекина нет ни одной судоходной реки, достойной упоминания. Единственный небольшой канал, удостоившийся названия «реки», протекающий в городе, предназначен лишь для снабжения водой прудов и каналов императорского дворца. Жители, правда, имеют воды в достатке, но, как правило, в черте города она соленая, так что за чистой питьевой водой приходится посылать за городскую заставу.

Поэтому Пекин может лишь похвалиться преимуществами своего местоположения и колоссальными размерами своих стен; но, с другой стороны, все снабжение этого города осуществляется лишь с юго-востока. Транспортный канал, по которому доставляются продовольствие и топливо, иногда пересыхает из-за засухи, а во времена всякого рода смут его легко перекрыть. Последнее обстоятельство, буквально отдающее столицу на волю внешнего врага, и было одной из основных причин падения монгольской династии.

Как и почти все китайские города, Пекин представляет собой большой квадрат, площадь которого равна шести тысячам гектаров. В этой обширной городской черте находятся два совершенно различных, но связанных между собой города, окруженных каждый своей крепостной стеной и рвом: первый, находящийся в северной части, заселен татарами, нынешними властителями Китая; он называется Нэй-Цзин, или “Внутренний город”; это официальный и военный центр. Другой, Вей-Цзин, или “Внешний город”, является китайским, торговым, и превышает татарский город по протяженности с востока на запад примерно на пятьсот метров.

В этом последнем находится еще один город, также окруженный крепостной стеной и называемый Хуан-Цзин, “Императорский, или Желтый город”. В центре этого третьего города находится резиденция императора, известная под именем Цзенкин-Цзинь, “Запретный, или Красный город”[252], настоящий пекинский Кремль, окруженный, как и два других города, мощными крепостными сооружениями.

Эта тройная городская ограда, каждый анклав которой имеет квадратную форму, представляет собой ансамбль фортификационных параллельных сооружений, которые в случае нападения можно было бы защищать одно за другим. Стороны этих анклавов сориентированы согласно частям света, которым они и соответствуют с исключительной точностью.

И лишь северо-западный угол внешней ограды отсутствует, поскольку здесь к городским стенам подходит озеро.

Татарский город имеет девять ворот, каждые с двумя пристройками, представляющими собой грозные крепости. Желтый, или Императорский, город отличается обилием пагод и дворцов, принадлежащих высшим сановникам империи. Китайский город отделен от татарского широкой, вымощенной плитами мостовой, окаймленной с одной стороны высокой крепостной стеной, а с другой — глубоким рвом, заполненным водой. Здесь нет выдающихся памятников архитектуры, если не считать двух храмов, Неба и Сельского хозяйства[253], чьи огромные голубые купола возносятся высоко над южным районом города и темным лесным массивом, окружающим их своими тенистыми аллеями. Одним словом, это город торговцев, скоморохов, барышников, черни и нищенствующего сброда. Днем торговые улицы Пекина являют собой довольно пеструю картину. Здесь собирается шумная толпа, что-то продающая и покупающая или занимающаяся довольно странным ремеслом.

Что с первого момента поражает взгляд и привлекает внимание пораженного туриста, так это длинная вереница пилястров, украшенных флагами, вымпелами, флажками самых ярких цветов; это нечто вроде мачт с призами, представляющих собой планки высотой в три-четыре метра, раскрашенные, лакированные, а зачастую и позолоченные, на которых большими буквами написан перечень продаваемых товаров. У каждого торговца перед его лавкой несколько таких странных вывесок, на которых указано его имя, достоинства, все его звания и общественные заслуги, а зачастую и генеалогическое древо. Некоторые из них, дабы наверняка привлечь покупателей, вешают здесь же и другие, весьма красноречивые объявления, вроде «Здесь не обманывают».

Просто невозможно себе представить, как только что было сказано, что за огромная, плотная, озабоченная толпа гудит, толкается, мечется из стороны в сторону каждый день на торговых улицах Пекина. Что за чудовищное скопление лошадей, мулов, повозок, тачек, пролеток, носилок, и что за ад кромешный творится на улицах из-за этого разношерстного скопища.

Частенько вся эта толпа вынуждена сжаться или податься в сторону, дабы пропустить кортеж с каким-нибудь важным лицом, возлежащим на своем ложе мандарина и окруженным целой толпой слуг. Мандарин первого ранга никогда не появляется на публике без свиты, состоящей из всех подчиненных ему мандаринов, которые, в свою очередь, всегда следуют в сопровождении всех своих слуг. Придворные и принцы крови появляются на публике только в сопровождении огромной кавалькады, которой вполне хватило бы, чтобы опоясать весь город.

Несмотря на это чудовищное скопление самой разношерстной публики, мало найдется в мире городов, где полиция была бы лучше организована, более дисциплинирована и работала столь же эффективно. Все более или менее значительные улицы патрулируются караульной службой, солдаты которой днем и ночью следят за порядком, обходя улицы с саблей на поясе и кнутом в руке, которым они нещадно стегают всякого, не разбирая чинов, кто нарушает порядок или затевает драку. Кроме того, каждая улица разбита на кварталы по десять домов, за порядком в которых следит кто-то из жителей.

Как только наступает вечер, каждый обязан зажечь лампу, висящую перед домом; будь ты бедный или богатый, простой торговец или мандарин, но это твоя святая обязанность. В ночные часы всякое движение на улицах запрещено; шлагбаумы, стоящие в концах улиц, открываются чрезвычайно редко, да и то только для лиц безусловно знакомых и тех, кто выходит по уважительным причинам.

В Европе конечно же довольно трудно было бы осуществить столь строгие меры; однако китайцы не без основания полагают, что ночь дана людям, чтобы отдыхать, а день, чтобы заниматься делами. Красный, или Запретный, город высится над Желтым городом, окруженный высокими стенами и широкими рвами. Он предназначен исключительно для проживания императора и его двора и занимает площадь в сто гектаров.

При виде этого огромного скопления дворцов взгляд и воображение, пораженные их великолепием, пышностью и величием, как бы застывают в немом восхищении. Нет ни одного города в мире, ни одной столицы империи, которые могут похвастаться столь обширным, импозантным и восхитительным ансамблем зданий, отличающихся подобной живописностью. Сады, окружающие эти дворцы, огромные парки, простирающиеся даже за пределы крепостных стен и теряющиеся где-то вдали, с их тенистой прохладой, ручейками, озерами, мостами, островами, скалами, долинами, холмами, павильонами, башнями, пагодами и тысячами других чудес невольно заставляют думать о какой-то неземной стране, созданной мановением волшебной палочки доброй феи.

Императорский дворец включает девять обширных дворов, расположенных один за другим и сообщающихся между собой беломраморными воротами, над которыми возносятся сверкающим лаком и позолотой башенки. Здания и галереи служат этим дворам как бы оградой. Первый двор весьма обширен; к нему ведет мраморная лестница, украшенная двумя огромными бронзовыми львами и беломраморной балюстрадой в форме подковы; ее огибает, извиваясь, ручей, через который перекинуты мраморные мосты. В глубине этого двора высится фасад с тремя воротами: средние предназначены исключительно для императора; мандарины и сановники пользуются только боковыми воротами.

Эти ворота открываются в самый большой двор дворца; весь двор окружен огромной галереей, на которой устроены склады дорогого товара, принадлежащие лично императору. В первом из них находятся сосуды и другие изделия из различных металлов; во втором — пушной товар и меха; в третьем — одежда, подбитая лисьим мехом, горностаем, соболем, которую император иногда дарит своим приближенным; в четвертом хранятся драгоценные камни, редкие сорта мрамора и жемчуга, добытые в Татарии;[254] пятый, двухэтажный, забит сундуками и ящиками, в которых хранятся ткани, предназначенные для императора и его семьи; в других помещениях находятся стрелы, луки и другое оружие, захваченное у противника или подаренное другими монархами.

В этом дворе находится и императорская зала, или зала Великого Согласия. Она построена в виде пяти террас, расположенных ярусом одна над другой и постепенно суживающихся вверху. Каждая из них украшена художественно оформленными балюстрадами и отделана белым мрамором. Перед этой залой собираются все мандарины, когда они в назначенный день являются сюда, дабы засвидетельствовать свое уважение и выполнить церемонию, предписанную законами империи.

Эта зала, почти квадратной формы, имеет около ста тридцати футов длины; стены обшиты зелеными лакированными панелями и украшены позолоченными львами. Колонны, поддерживающие ее внутренние перекрытия, насчитывают у основания шесть — семь футов по окружности и покрыты красным лаком. Пол частично застлан, на турецкий манер, коврами, кстати весьма скромными; стены гладкие, без всякого орнамента, без ковров, люстр и росписи.

Трон возвышается посреди залы; он представляет собой довольно высокое возвышение, очень чистое, без всяких надписей, если не считать слова «чин», которое знатоки китайского языка интерпретируют как «святой».

На площадке, на которой покоится вся зала, установлены большие бронзовые чаши, в которых в церемониальные дни курятся благовония. Здесь же стоят и канделябры в форме птиц, окрашенные в самые разнообразные цвета, а также свечи и факелы, возжигаемые в эти дни. Эта же платформа продолжается дальше на север, и на ней размещены еще две залы; одна из них представляет собой ротонду со множеством окон и всю покрытую лаком; здесь император переодевается до или после церемонии; другая представляет собой салон, все двери которого выходят на север; через нее император, выходящий из личных апартаментов, должен пройти, чтобы принять на троне верноподданнические изъявления приглашенных.

Кроме залы Великого Единения, или Великого Согласия, здесь же находятся, если следовать дальше с юга на север, прежде чем вы попадаете в личные покои императора, тронная зала Среднего Согласия, зала Покровительствующего Согласия, зала Западного Согласия, а затем зала Литературных перлов и Подношений Конфуцию; затем здание Личного Совета, библиотека, интендантство, дворец Небесной Чистоты, дворец императрицы и множество других покоев, внутреннее убранство которых описать не представляется возможным, поскольку туда никогда не допускаются посторонние.

Как и этот таинственный город, являющийся резиденцией императора, так и знаменитая столица Китая долгое время были недоступны для иностранцев. Но уже сегодня в ней нет ничего тайного.

Она вновь открывает некоторые европейские здания, среди которых следует упомянуть обсерваторию и католические миссии. Пекинская обсерватория представляет собой большую квадратную башню, внутренняя часть которой примыкает к юго-восточной стене татарского города; первоначально она была построена для китайских астрономов. В XVIII веке одному миссионеру удалось построить здесь, на основе принципов европейской астрономии, все инструменты, которые и до сих пор стоят на месте.

Среди католических памятников следует назвать Северную миссию, расположенную внутри крепостной ограды Желтого города; Южную миссию с собором; Восточную и Северо-Западные миссии, школы для новообращенных китайцев, расположенные в китайском городе, и новый чудесный собор, торжественно открытый 1 января 1867 года.

Население Пекина по самым грубым подсчетам составляет чуть больше двух миллионов человек. Основную часть жителей столицы составляют маньчжурские солдаты, чья судьба со времен завоевания резко переменилась. В тот период они получили в качестве трофеев дома в Южном городе; многие из них промотали состояние, доставшееся им в результате разбоя, а остальные живут за счет сдачи внаем жилья, которое китайцы, вероятно, в скором времени сумеют у них отобрать благодаря своей бережливости и изворотливости. Маньчжурские офицеры все еще пользуются правами членов гражданских судов; но из-за несусветной лени они передали все дела секретарям, в качестве которых служат образованные китайцы. Вторая по численности категория жителей — это торговцы и ремесленники и, наконец, третья — слуги разного рода.

Оставим, однако, город и обратимся к сельской местности, которой мы едва успели коснуться, и закончим некоторыми соображениями общего порядка, касающимися области, в которой китайцы добились наибольших успехов, а именно — сельского хозяйства.

Путешественники и миссионеры, объехавшие Поднебесную империю, сходятся в чрезвычайно привлекательном изображении сельского Китая. Здесь не встретишь ни пустынных равнин, столь частых в наших самых плодородных провинциях, ни пустошей, ни одного заброшенного клочка земли: буквально все обработано, вплоть даже до поверхности рек, местами покрытых плавающими садами. Повсюду наблюдается избыток чрезвычайно искусной рабочей силы, занятой в основном в сельскохозяйственном производстве. Если бы труд и производство могли бы одни обеспечить реальное благосостояние народа, то Китай должен был бы занимать одно из первых мест среди цивилизованных наций; поскольку чрезвычайно интенсивный способ ведения сельского хозяйства достиг там, кажется, высшей точки. К несчастью для китайцев, эти фантастические результаты объясняются их постоянным пребыванием в стесненных обстоятельствах и страданиях, и то, что мы с таким восхищением наблюдаем у них, не что иное, как постоянные усилия растущего населения добыть себе пропитание из матушки-земли. Усилия, без которых голод и его неизменные спутники, волнения и болезни, давно бы уже обрушились на страну.

Фермы в Китае, как правило, очень маленькие, поскольку каждая семья приобретает или арендует только такой земельный надел, который она в состоянии обрабатывать, не прибегая к найму поденщиков.

Подобная система, чрезвычайно рациональная для страны с огромным населением, способствует появлению простых экономичных и эффективных методов. Каждый работает с полной отдачей и тщанием, как этого никогда не делают наемные рабочие. С другой стороны, обладая необыкновенным терпением, упорством и ловкостью, китайцы придумали огромное количество новых орудий труда, приспособлений и механизмов, облегчающих их труд на самых тяжелых работах. В сельской местности повсюду можно увидеть немало орудий труда, изготовленных, как правило, из бамбука и вызывающих восхищение своей простотой и изобретательностью их создателей. Тягловая сила, такая как лошади, быки и одногорбые верблюды, редко используется китайскими крестьянами, и одной из отличительных черт сельского хозяйства здесь является отказ от содержания и разведения домашних животных; исключение составляют только свиньи. Разведение скота является обособленной отраслью, которой занимаются в кантонах, где почвы не пригодны для возделывания. Один из фермеров, которому задали такой вопрос, ответил, что он не понимает, почему то, что он производит, должен поедать скот, когда он со своей сноровкой и руками вполне может без него обойтись.

Несомненно, если бы китайцы имели и использовали в тех же соотношениях столько же крупного рогатого скота, что и мы, то их территории не хватило бы, чтобы прокормиться самим. Абсолютно точные расчеты показывают, что с участка земли, потребного для производства кормов для одной лошади на год, может прокормиться семья из десяти человек.

Несмотря на то что зерновые дают прекрасные урожаи во многих районах Китая, основным продуктом питания и главным предметом забот здесь является рис. Эта культура, как известно, может произрастать только на затопляемых участках; данное требование является непременным условием. Способы выращивания риса здесь такие же, как и в Японии. Китайцы имеют лучшие виноградники в мире, но не производят вина. Они его делали когда-то раньше и, похоже, весьма им злоупотребляли; причем в такой степени, что некоторые императоры были вынуждены отказаться от его производства по всей стране. Нашлись даже такие, которые приказали уничтожить виноградники и объявили, что эти опасные растения заполонили участки земли, способные давать богатые урожаи хлеба. Сегодня китайцы в качестве утешения лакомятся прекрасным виноградом, так как часть виноградников они еще не вырубили, а большую часть урожая они сушат и пускают в торговлю. Общеизвестно значение, которое имеет для Китая производство чая, что объясняется всеобщим и постоянным потреблением этого напитка по всей стране и ежегодно растущим экспортом. Кроме зерновых Китай производит большую часть фруктов и овощей, которые поставляет во все уголки земного шара. Местные горы сплошь покрыты сосной, ясенем, лиственницей, вязом и кедром. В южных провинциях произрастают все виды пальм. Отсутствие дуба компенсируется железным деревом, отличающимся великолепной твердостью, и бамбуком, наиболее распространенным и самым полезным для различных целей во всех провинциях Китая. Реки, озера, каналы, речушки буквально кишат рыбой. Это изобилие объясняется своевременными охранительными мерами, предпринятыми правительством в незапамятные времена. Икра здесь собирается с особой тщательностью и помещается затем в специальные резервуары, где и выводятся ежегодно мириады новых особей всех видов, пополняющих урон, «нанесенный ежегодным выловом».

Естественно, в Китае есть и праздники, связанные с сельским хозяйством; прежде всего это весенний праздник, начало пахоты и праздник сбора урожая.

Праздник Весны приходится на первые дни февраля. Утром высшее муниципальное должностное лицо каждого округа выходит из своего дворца: он возлежит на носилках, украшенных цветами, и следует под грохот различных музыкальных инструментов за целой толпой собравшихся. Его кресло окружено многочисленными носилками, украшенными богатыми шелковыми покрывалами, на которых восседают различные мифологические персонажи. Все улицы принаряжены и увешаны фонариками, а по пути следования кортежа воздвигнуты триумфальные арки. Среди процессии находится и изображение огромного буйвола из обожженной глины и с позолоченными рогами: его с трудом несут человек сорок. За ним следует ребенок, у которого одна нога обута, а другая голая: он олицетворяет рабочий настрой и прилежание; малыш непрестанно колотит хлыстом это подобие буйвола, как бы понуждая его двигаться быстрее. За ним следуют земледельцы, вооруженные своими орудиями труда. Замыкают шествие маски и комедианты, веселящие публику незатейливым представлением. Правитель следует к восточным городским воротам, как бы желая встретить весну, а затем обратным маршрутом возвращается во дворец. Как только это происходит, с буйвола срывают все украшения, а из его живота достают огромное количество маленьких глиняных буйволов, которых и раздают всем собравшимся. Большого буйвола разбивают на куски, и их также раздают присутствующим. Правитель завершает церемонию речью, в которой прославляет сельское хозяйство и желает ему дальнейшего процветания.

Праздник Вспашки, или Первой борозды, приурочен к середине апреля. После трехдневного поста император приносит жертву Шан-ди[255], прося его даровать народу урожайный год, и лично проводит три борозды.

Дабы придать этой церемонии большую торжественность и значимость, как гласят правила, плуг, которым работает император, окрашивается в желтый, императорский, цвет, равно как и его кнут. Короб с семенами должен быть зеленым. За императорским плугом следуют три императорских принца и девять высших сановников, каждый со своим плугом красного цвета и таким же кнутом. Бык, впряженный в плуг императора, должен также быть желтым; в остальные плуги должны быть впряжены быки черной масти.

На эту церемонию приглашаются тридцать пять самых старых и уважаемых землепашцев, а еще сорок два земледельца призваны руководить и наблюдать за правильностью вспашки и соблюдением всех правил. Как только император подходит к плугу, наместник Пекина вручает ему кнут или стрекало и следует за ним до конца поля. Когда церемония заканчивается, тот же сановник во главе своих подчиненных и в сопровождении стариков и других землепашцев выстраиваются в определенном порядке перед «Башней созерцания вспашки», на западной стороне, обратясь лицом на север. По сигналу, поданному руководителем церемонии, все присутствующие девять раз простираются ниц. Когда церемония закончена и все ритуальные обряды выполнены, старики и остальные землепашцы заканчивают вспашку поля. Начиная с момента всхода семян и до полного созревания урожая это поле будет предметом самой тщательной заботы и пристального внимания, поскольку в зависимости от того, оправдает ли оно возлагаемые на него надежды или нет, судят о будущем урожае по всей империи. Зерно, собранное с этого поля, со всеми почестями засыпается в священный амбар и хранится для жертвоприношений будущего года.

Праздник Жатвы отмечается в начале сентября.

Он приурочен к моментуокончания всех уборочных работ, когда возносятся молитвы и совершаются народные гулянья, прославляющие вечное плодородие земли и окончание полевых работ. Этот праздник длится более двух недель, в течение которых посещают храмы, а обильные пиршества сопровождаются представлениями комедиантов. Во всех городах и сельской местности, особенно в окрестностях больших храмов, строятся летние театры, причем весьма вместительные. В этот период все дороги забиты сельскими жителями из близлежащих деревень, спешащими на очередное представление.

Как мы уже говорили и что, несомненно, следует подчеркнуть еще раз, дабы дать более полную характеристику этому народу, китайцы не только добились превосходных результатов в сельском хозяйстве, но и являются замечательными садовниками, обладающими определенными навыками, а лучше даже сказать секретами, которые всем нам неплохо бы позаимствовать. Никто лучше китайцев во всем мире не умеет выращивать овощи, равно как никто не культивирует такого разнообразия этих культур. Именно здесь проявляется их редкое искусство, когда они буквально с клочка земли, который у нас едва-едва мог бы прокормить одного человека, умудряются жить всей семьей, да еще и подзаработать на продаже, получая четыре-пять урожаев в год. Характеризуя садовое хозяйство в Китае, можно было бы сказать, что они в этой области стремятся преодолеть трудности или, если угодно, обмануть природу, что, кстати, совершенно в духе китайцев. Заметим также, что если у нас любят цветы, то в Китае их просто обожают. И если нас привлекают в садах разнообразие, богатство цветовой гаммы, красота и уникальность произрастающих растений, то для китайца каждое растение является настоящим культом, предметом мистического поклонения, в котором он находит источник поэтического вдохновения. Примеры этой наивной и страстной любви можно найти в романах, в истории и даже в частной жизни. Важные сановники приглашают друг друга в гости, дабы похвастаться своими пионами или хризантемами. В классических китайских литературных произведениях можно встретить примеры даже своего рода экстаза (которого мы не в состоянии понять) от созерцания растений и желания наблюдать сам процесс их развития. Эта страсть вполне, кстати, объяснима у народа, чуждого всяких занятий политикой и напоминающего путешественника на пустынной дороге, оказавшегося между уходящим в века прошлым и расстилающимся перед ним бескрайним горизонтом и целиком ушедшего в созерцание окружающих его предметов, насколько это только может позволить его воображение и поэтический полет фантазии.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что китайцы умудряются приукрашивать самые обыденные виды растений, меняя их форму и цветовую гамму, а также ускоряя их цветение; точно так же они овладели искусством увеличивать размеры низкорослых видов и превращать в карликов гигантские деревья».


ПОЛКОВНИК ПРЖЕВАЛЬСКИЙ


Еще один путешественник по призванию, один из тех блестящих, отважных и неутомимых русских, отодвинувших границы таинственной Азии и подготовивших для своей великой нации теперь уже несомненное завоевание берегов Тихого океана. Родившийся 31 марта 1839 года и умерший 20 октября 1888 года[256], Николай Пржевальский ушел из жизни в расцвете сил, в момент проведения своих исторических исследований в самом центре Тибета, еще вчера совершенно неизвестного европейцам, навсегда запечатлев свое имя в сердцах тех, кому дорога наука, и продвинув далеко на восток флаг Московского государства.

Блестяще закончив гимназию в Смоленске, он поступил в Академию генерального штаба[257] и был выпущен лейтенантом из этого военного учебного заведения, давшего русской армии столько блестящих умов. Выйдя оттуда одним из первых в выпуске, Пржевальский выделялся среди всех соучеников обширностью своих познаний, постоянно углублявшихся благодаря его непреодолимой страсти к учебе. Дабы дополнить профессиональное образование предметами, не входившими в учебные программы, он изучает геологию, знание которой необходимо любому исследователю. Еще в молодости доблестный офицер мечтал о путешествиях по бескрайним неизведанным просторам, ставшим впоследствии владениями Московского государства[258]. Желание стать путешественником было у него так велико, что при выпуске он попросился на службу в Сибирь, дабы в свободное время заниматься научными исследованиями, к которым испытывал непреодолимое влечение. В 1867–1869 годах он предпринимает свое первое путешествие по Уссурийскому краю. Он пешком прошел эти пустынные, неисследованные территории и тщательно исследовал, в частности, берега озера Ханка, малоизученные в то время. Блестящие результаты, полученные им во время путешествия, проведенного им практически без всякой научной экипировки, привлекли внимание ученых. Поэтому, когда Пржевальский выступил с проектом путешествия через всю Центральную Азию вплоть до Пекина[259], он был горячо поддержан Русским Географическим обществом.

В конце 1870 года в сопровождении лейтенанта Пыльцова[260] он покинул Кяхту, где заканчивал последние приготовления. Пройдя Калтан, путешественники достигли 15 мая 1871 года склонов Монгольского плато[261], которое они пересекли по южной окраине через страну Тулит. Переправившись через Хуанхэ в районе Баотоу, они проследовали по южному берегу реки до широты горы Дэнкоу; затем, вторично переправившись через Хуанхэ, они направились на юго-запад, в Алашань, в страну тангутов, к тангустам, по выражению Марко Поло.

Пржевальский посетил и Хэланьшаньский хребет[262], главная вершина которого достигает высоты 3200 метров. Столица Алашани[263] оказалась конечным пунктом этого путешествия, поскольку нехватка ресурсов вынудила путешественников вернуться в Пекин.

Экипировавшись на этот раз более основательно, они вновь выступают из Калгана в мае 1872 года и 26 числа того же месяца оказываются в Динъюаньине. Примкнув к каравану, несколькими днями позже они направляются к ламаистскому монастырю Хобсен, куда и попадают примерно через месяц.

Убедившись, однако, что он не смог бы добраться до Лхасы тем путем, каким рассчитывал, Пржевальский, собрав замечательную геологическую коллекцию в массивах, прилегающих к северному берегу озера Кукунор, вознамерился исследовать его бассейн и проникнуть как можно дальше на запад. Затем он обследует новую область, Цайдам, обширное соленое болото, служившее, по-видимому, когда-то дном огромного озера. Обратная дорога стала самым трудным предприятием, поскольку, несмотря на самую строгую экономию во всем, средств по-прежнему недоставало.

Даже не передохнув после этой экспедиции, Пржевальский решает предпринять новое путешествие по маршруту, которым еще никто не ходил: пересечь с севера на юг, между Алашанем и Ургой[264], пустыню Гоби! Это поистине героическое путешествие и было им совершено в разгар лета, с 26 июля по 17 сентября. Всего несколько дней провели после этого путешественники в Урге, где смогли воспользоваться хоть какими-то плодами цивилизации; 1 октября 1873 года они уже возвратились в Кяхту, на русскую территорию. В мае 1876 года Пржевальский вновь возвращается в азиатские просторы с намерением посетить Лобнор, куда до него не ступала нога европейца. Лобнор, как известно, является одним из многочисленных озер, расположенных между Внешней Монголией и Восточным Тибетом.

В июле Пржевальский прибывает в Кульджу, а в августе отправляется к плато Юлдус. В начале 1877 года, открыв развалины двух городов, он достигает обширного заболоченного озера, которое принимает за Лобнор, и обнаруживает к югу от него горный массив. Затем, передохнув всего неделю в Чарклыке и оставив там часть багажа и эскорта, полковник направляется в горы Алтын-Таг[265], чтобы поохотиться. К своему великому удивлению, он обнаруживает, что этот горный хребет находится гораздо ближе к устью Тарима, чем это считалось, поскольку предполагалось, что пустыня Гоби распространяется гораздо дальше на юг.

Страшный мороз, достигавший 30°, и отсутствие питьевой воды принудили Пржевальского вернуться, после того как он все же добрался вдоль отрогов хребта Чаглык-Булук. Это было в феврале. А уже в конце того же месяца, взяв несколько восточнее, он достиг озер, в которых теряется Тарим[266].

Возвращение экспедиции в Курлю не было ознаменовано ничем примечательным. Полковник Пржевальский вновь остановился в этом городе; 25 апреля 1877 года он был принят Якуб-беком, который уверил путешественников в своем благорасположении к русским.

После непродолжительного отдыха в Кульдже Пржевальский предпринимает новое путешествие в Тибет через города Гучен и Хами, направляясь к Цайдаму и истокам Янцзы[267].

Он намеревался добраться до Лхасы в мае — июне 1878 года, посвятить целый год исследованию Тибета и вернуться в Россию в конце 1879 года. Однако не прошло и двух месяцев, как неутомимый путешественник, страдающий кожной болезнью, которой он заразился во время последней экспедиции, вынужден был вернуться в Европу. Оправившись от нее после долгого лечения, потребовавшего полного покоя, полковник предложил Русскому Географическому обществу план экспедиции в высокогорный Тибет. Как всегда, его предложение получило поддержку, и общество выделило ему 44 000 рублей на расходы, связанные с экспедицией. Он выехал из Петербурга в августе 1883 года и отправился по маршруту Москва — Нижний Новгород — Томск — Иркутск — Кяхта, последний русский город. Не без труда ему удалось организовать доставку багажа экспедиции, весьма многочисленного и громоздкого, хотя он и пытался сделать его менее обременительным. Его эскорт, состоявший из двадцати одного человека, вооруженных винтовками системы Бердана, принятыми в то время на вооружение русской армией, и револьверами, имел еще при себе довольно большое количество боеприпасов. Экспедиция имела также пятьдесят шесть верблюдов, семь верховых лошадей и небольшое стадо баранов, призванных при необходимости пополнить ее продовольственные запасы.

На своем опыте познав опасности, подстерегающие любую экспедицию, Пржевальский установил среди своих людей железную дисциплину. Абсолютный запрет покидать лагерь в одиночку под любым предлогом, дозорная служба, как в военное время, часовые и днем и, особенно, ночью — короче, маленький отряд был организован чисто по-военному. Следует признать, что то были меры, совершенно необходимые среди коварных азиатов, алчных и жестоких, избегающих встреч лицом к лицу, но обожающих устраивать засады и ночные нападения. Именно поэтому бдительность становится здесь жизненной необходимостью.

Едва покинув Ургу, отряд распростился и с плодородным районом Северной Монголии, лесистым и богатым водой, и вступил в великую пустыню Гоби, простирающуюся более чем на 4000 верст с запада на восток, от Памира до Хингана, и на 1000 верст с севера на юг.

Эта песчаная пустыня[268], давно ли печально известная, представляет собой песчаные наносы и бывшее мелководье когда-то существовавшего здесь азиатского моря: страшные холода без малейшего намека на снег зимой; неимоверная жара, почти тропическая, летом; частые бури, особенно весной; полное отсутствие осадков и, следовательно, ни озер, ни речек, ни источников воды, откуда и полное бесплодие почвы — таковы отличительные признаки великой азиатской пустыни. И тем не менее монголы как-то умудряются здесь жить, а их стада довольствуются тем скудным кормом, который им удается отыскать. Исключительная бедность местной флоры и фауны не оставляла полковнику особых надежд как натуралисту.

Зато испытаний, выпавших на долю экспедиции, особенно в начале похода по пустыне, было более чем достаточно. По ночам мороз иногда был настолько силен, что замерзала даже ртуть в термометре, а светлое время суток не приносило облегчения, особенно если поднимались песчаные бури. Температура несколько повышалась по мере продвижения на юг, но зато все явственнее обозначались признаки пустыни — кормов для животных становилось все меньше. К счастью, верблюд несколько дней может обходиться вообще без пищи, а лошади, привычные к пустыне, достаточно хорошо переносят усталость и бескормицу, чего, конечно, не скажешь о наших лошадях. Однако и люди и лошади нуждались в солидном запасе терпения и стойкости.

Этот бесконечный переход проходил поэтапно, с удручающим однообразием. С восходом солнца совершался быстрый туалет, затем погрузка тюков, завтрак на скорую руку и в путь. Проделав двадцать пять — тридцать верст (1 верста равна 1,067 м), разбивали лагерь вблизи колодца. Если такого не было, то для приготовления пищи и питья использовали лед, захваченный впрок с предыдущей стоянки. Сухой навоз, собранный на привале и по дороге, служил топливом для костра, из-за отсутствия чего-то более подходящего. Таким образом удавалось хоть немного согреться в войлочных палатках, но ночью, когда костер угасал, температура в палатке падала до минус 26°.

Горная цепь Хурхэ-Ула, восточная оконечность Алтая[269], служила в пути разделительной линией между центральной Гоби и южной пустыней Алашань. Этот песчаный район, почти совершенно бесплодный, населен, однако, монгольскими племенами. В западной части Алашаня, там, где находится горная гряда, отделяющая Хуанхэ[270], находится небольшой городок Динъюаньин, где экспедиция была тепло встречена местным владыкой, который, однако, не преминул чуть ли не силой выклянчить у нее подарки, не побрезговав даже обмылками, сахаром и перочинными ножами, подобно африканскому дикарю, схлестнувшемуся с торговцем слоновой костью или земляными орехами.

За Динъюаньином пустыня простирается еще верст на сто, которые и были пройдены без помех, хотя и с немалыми трудностями. Уже отсюда, за сто верст, показались вершины Тибета[271].

Этот горный массив простирается непрерывной линией от Хуанхэ до Памира. Все здесь огромно, как, кстати, повсюду в Азии. Ширина горной цепи не превышает и тридцати верст, однако за этим барьером, на первый взгляд непреодолимым, открывается совершенно новый мир. Там вы попадаете в китайскую провинцию Ганьсу, где можно вволю отыграться за вынужденное безделье в пустыне: превосходная ежедневная охота в великолепных лесах и богатейший урожай зоологических и орнитологических образцов, не говоря уже о довольно часто встречающихся растениях, способных украсить коллекцию самого взыскательного ботаника.

Покинув вскоре горные районы Ганьсу, экспедиция в марте совершила восхождение к озеру Кукунор. Леса здесь неожиданно сменились обширными лугами, представляющими собой идеальные пастбища, куда иногда забредают зебу[272] и антилопы и с удивительным бесстрашием смешиваются с домашними животными кочевников. Изумительное озеро Кукунор, длина которого по окружности составляет примерно двести пятьдесят верст, было покрыто льдом, хотя был уже конец марта, а ведь иногда температура повышается здесь весьма существенно.

По берегам озера живут тангуты и монголы, причем первые при поддержке шаек бандитов, спустившихся с Тибета, притесняют монголов.

Тем временем, желая ускорить продвижение, полковник оставил весь обоз и скарб под охраной семи казаков, а сам устремился с оставшимся отрядом в четырнадцать человек к истокам Желтой реки, которые китайцы, несмотря на все усилия, не смогли исследовать. Перейдя хребет Бурхан-Будда, экспедиция достигла вожделенной цели. Истоки Хуанхэ находятся на высоте 13 600 футов[273] и представляют собой ручьи, стекающие с гор; затем в реку впадают многочисленные ручейки долины Одоньтада. В этом месте ширина реки не превышает двенадцать — пятнадцать саженей (1 сажень равна 2 м 13 см), а глубина — двух футов на мелководье. Примерно верст через двадцать река пересекает озеро и, окрасив в желтый цвет его южную часть, устремляется дальше, ко второму озеру, выйдя из которого, она приобретает уже весьма внушительные размеры. Совершив затем резкий поворот, она огибает подножие горной гряды Амре-Мачин и набравшим силу течением прорезает параллельную горную цепь Куньлуня, после чего несет свои воды уже по собственно китайской территории.

Хуанхэ имеет для китайцев исключительное значение, недаром же они сделали ее предметом эмблематического культа и ежегодно приносят ей искупительные жертвы, обставляя эту процедуру с необычайной пышностью.

Отметим интересный факт: район, где находятся истоки Хуанхэ, совершенно пустынен. Климат здесь, как и по всему Северному Тибету, очень суровый. В мае месяце здесь еще не редкостью были метели, а температура ночью опускалась до 25° ниже нуля. И не только в мае, но и в июне и июле ночью частенько подмораживает, и каждый день или почти каждый день льют дожди: о чем можно говорить, если уж даже кочевники считают эту температуру просто невыносимой!

Здесь в изобилии водятся дикие звери, в частности медведи. Экспедиция встречала их повсюду и, не утруждая себя поисками, сумела добыть десятка три косолапых, разнообразив таким образом свой весьма скудный стол.

Кстати, такая охота вполне безопасна, поскольку эти звери чрезвычайно трусливы, даже будучи раненными. И только самки с детенышами, в коих говорит материнский инстинкт, могут напасть на охотника. Что произошло и с полковником, на которого бросилась медведица и который, естественно, был вынужден ее пристрелить из карабина.

Изучив, таким образом, истоки Хуанхэ, полковник Пржевальский направился на юг, к истокам Янцзы. Проделав сто пятьдесят верст, экспедиция натолкнулась на тангутов, выказавших самые враждебные намерения, кстати, сие поведение было совершенно необъяснимо, без всякой провокации со стороны членов экспедиции. Поскольку тангуты пытались ружейной пальбой помешать продвижению русских, те ответным огнем заставили их отступить. Однако истоки Янцзы стали недосягаемы, и экспедиция была вынуждена повернуть назад.

Тангуты вернулись и еще дважды атаковали Пржевальского и его людей, которые тем не менее вернулись к истокам Хуанхэ, где одному из озер, питающих реку, было дано название «Озеро Экспедиции». С этого момента нападения тангутов, скорее шумные, нежели опасные, уже не прекращались. В течение нескольких недель они неотступно преследовали маленький отряд казаков, не нанося, впрочем, ощутимого вреда.

В сопровождении лишь части своих небольших сил Пржевальский покинул южный Цайдам и направился в его западную часть, столь бесплодную, что там не могут жить даже верблюды.

Долгий переход в 800 верст привел полковника к берегам необитаемого болота, где гнездились лишь тучи фазанов. В местечке, именуемом Газ, он провел три месяца: оттуда путешественники совершили переход еще в 800 верст в Западный Тибет, где открыли три новые горные цепи. Возвратившись в Газ, они через ущелья вернулись в Лото, населенное тюркскими племенами, весьма гостеприимными. Такой же доброжелательный прием они встретили в западном районе Китая, граничащем с Восточным Туркестаном.

По утверждению Пржевальского, это великолепная страна: с жарким климатом, с плодородной почвой, дающей два урожая в год (в феврале и июле), где население круглый год имеет свежие фрукты и где не бывает зимы.

Все время двигаясь вперед, Пржевальский снова попал в пустыню с редкими вкраплениями оазисов. Около Черчена он открывает доселе неизвестную горную гряду, которой присвоил название Царя-Освободителя[274]; он первым также исследовал реку Хотан; переправился через нее, затем через Тарим и достиг богатого оазиса Аксу, затем пересек Тянь-Шань и достиг Секу, конечной точки своего путешествия.

Подводя итог сказанному, следует признать, что четвертая экспедиция, совершенная по почти неизведанным местам, выдвинула полковника Пржевальского на одно из первых мест среди исследователей Центральной Азии.

Произведенный после возвращения в генералы лично императором, по достоинству оценившим заслуги солдата и исследователя, Пржевальский смог наконец-то отдохнуть. Но и тут демон-искуситель дальних странствий не оставлял его в покое.

Он готовился отправиться в Тибет, но смерть от переохлаждения настигла его в Караколе, маленьком городке Семиреченской области. Будучи просвещенным монархом, другом наук, царь, отличавший Пржевальского особым расположением, повелел переименовать Каракол в Пржевальск[275].

Преждевременная смерть исследователя явилась большой потерей для русской армии и для науки, прогрессу которой он способствовал столь активно и успешно, и имя его будет жить в памяти людей как имя человека, прославившего родину и человечество[276].

ГЛАВА 9

Первые европейские путешественники в Японии


Первые сведения европейцев о Японии едва ли восходят к более раннему периоду, нежели начало XVI столетия. Правда, тремя веками ранее Марко Поло упоминал под названием «Сипанго» — китайское название, «Джипенкуэ», Царство восходящего солнца — о Японии как о большой стране, расположенной к востоку от Китая, однако это название ни о чем не говорило европейцам. Что вполне объяснимо, учитывая полное отсутствие каких-либо данных об этой стране.

Старинные космографии конца средневековья сохранили тем не менее это название венецианского путешественника, что послужило причиной весьма курьезной ошибки. Первые открыватели Америки, обнаружив остров Куба, сочли, что добрались до королевства Сипанго.

Однако, как заметил господин Вивьен де Сен-Мартен, Фернан Мендиш-Пинту[277] не был, как это считалось, первым португальцем, добравшимся до Японии (1542 г.). Из анналов империи видно, правда хронологическая последовательность весьма неточна в столь отдаленный период, что за двенадцать лет до Пинту, то есть к моменту, относящемуся к 1530 году нашей хронологии, другие португальские моряки уже попадали на эти неизвестные берега.

До этого — ничего!

Что является правдой, так это то, что Пинту дал «зримое» описание этой самой удаленной суши, которому романтические приключения и привлекательность неизвестного придали огромную убедительность.

Как бы то ни было, но человек он был весьма своеобразный и вполне заслуживает столь широкой известности. В течение двадцати лет Пинту скитался по восточным морям то в качестве раба мусульман или малайцев, то будучи пиратом, а то и наделенный посольскими полномочиями. Описание его приключений является самой фантастической одиссеей и самым авантюрным романом из всех написанных. И если оттуда нельзя извлечь достоверных сведений с точки зрения географии, тем не менее оно представляет существенный интерес как географический документ той эпохи, рисуя нам верную картину привычек и характера большинства из тех, кто в те далекие времена посещал удаленные западные области.

Однако это чисто случайное посещение Японии Мендиш-Пинту послужило отправной точкой для последующих отношений между Португалией и микадо. С первого же момента было условлено, что ежегодно португальское судно будет доставлять на Кюсю шерстяные ткани, меха и т. п. И в этом случае, как, впрочем, и всегда, за торговцами тут же последовали миссионеры. Едва прошло семь лет с момента отплытия Пинту, как в 1549 году в Японию явилась миссия иезуитов. Ее возглавлял знаменитый Франсиско Ксавьер, чей талант, добродетели и вера сделали его самым привлекательным из всех миссионеров.

Народ и правительство встретили священников и негоциантов с распростертыми объятиями, не чиня никаких препятствий проповедям христианства, равно как это было сделано раньше в отношении установления торговых отношений. Это была полная свобода, золотой век для вновь прибывших. Как одним, так и другим было разрешено свободное передвижение по всей территории империи. Народ охотно раскупал товары и внимательно прислушивался к проповедям.

Поэтому в первое время обращение в христианскую веру шло довольно успешно, и работа миссионеров была плодотворной. Коммерция также процветала, благодаря содействию со стороны губернаторов прибрежных провинций. Падкие на редкий чужеземный товар, японцы покупали все, не торгуясь.

Однако самые элементарные чувства осторожности и сдержанности недолго сопутствовали столь счастливому развитию событий. Вскоре португальцы стали открыто злоупотреблять незнанием японцев истинной стоимости продаваемых им товаров и старались получить прибыль не менее чем сто к одному. Обнаружив наконец, что их просто обкрадывают, японцы начали потихоньку шушукаться, а затем и открыто возмутились. Естественно, духовенство, осуждая в душе жадность торговцев, встало тем не менее на их сторону, поскольку они были соотечественниками. Мало-помалу дело дошло до того, что пришельцы окончательно обнаглели, распоясались, стали рассматривать Японию как покоренную страну и открыто презирать ее обычаи и законы.

Столь дикое поведение вскоре принесло свои неизбежные плоды. Первоначальное уважение островитян сменилось недовольством и открытой неприязнью. За португальцами последовали испанцы, другие религиозные ордена и, в частности, доминиканцы. Сразу же возникло неизбежное соперничество между португальскими и испанскими торговцами, между иезуитами и доминиканцами. Местное население уже не знало, кому внимать, и разделилось на сторонников как тех, так и других. Возникли споры, стычки; анархия надвигалась со всех сторон. Желая остаться хозяином в собственной стране и восстановить мир, правительство приняло указ, запрещающий японцам принимать католическую веру. Это произошло в 1586 году.

Прошло десять лет, а указ не действовал. Напротив. Прибывали все новые миссионеры, распри усиливались, а по наущению новоявленных святых отцов новообращенные жгли идолов и разрушали храмы. В 1596 году появился новый указ, официально запрещающий христианскую религию.

Между тем, пройдя через Магелланов пролив, Японии достигло голландское судно под началом англичанина Уильяма Адамса. Он очень понравился императору, стал в своем роде фаворитом и получил даже резиденцию при дворе. Благодаря ему голландцы получили протекцию, равно как и его соотечественники, которым он поведал о торговых выгодах, предоставляемых иностранцам в Японии. Адамс добился для англичан тех же преимуществ, которыми пользовались португальцы, то есть разрешения посещать ежегодно Японию одному-двум судам с товарами. Первый английский корабль появился здесь в 1613 году.

Англичанам был оказан весьма теплый прием, однако было рекомендовано не привозить сюда священников. Оставаясь фаворитом, Адамс сохранил все свое влияние, вплоть до своей смерти в 1631 году. Нет никакого сомнения в том, что Адамсу удалось бы окончательно навязать Японии своих соотечественников, если бы те не оказались рассеянными — вещь, правда, чрезвычайно редкая — до такой степени, что, забыв о своих интересах, не прислали ни одного корабля за шестьдесят лет.

Голландцы, более упорные, цепляясь изо всех сил за любую предоставлявшуюся возможность, удержались, но вскоре мы увидим, что это стоило им огромных средств и потери достоинства.

Что до португальцев, то, видя, что их влияние неуклонно падает, они решили вместо того, чтобы убраться подобру-поздорову, обвинить во всех смертных грехах правительство. С помощью многочисленных новообращенных японцев они устроили огромный заговор с целью сбросить правительство Японии. Было объявлено, что на борту португальского судна, захваченного в 1637 году на пути из Японии в Лиссабон, голландцами были найдены документы самого компрометирующего свойства. Естественно, голландцы поспешили вручить их императору. Монарх, обнаружив, что заговорщики ждут лишь прибытия португальских войск, дабы поднять восстание, принял решительные меры: немедленно был издан указ, предписывающий всем иностранцам незамедлительно покинуть страну. Христиане, объявленные заговорщиками, были обязаны отречься от новой веры под страхом смерти, и в том же 1637 году по всей Японии прокатилась волна гонений.

Это послужило отправной точкой антиевропейских настроений и радикального изменения отношений Японии с внешним миром. В течение более двух веков японское правительство ни на йоту не ослабляло жесткости этих мер. Абсолютный запрет появления в Японии любого иностранца и для любого японца поддерживать отношения с внешним миром стал непреложным законом государства. Если штормовое море выбрасывало на японский берег потерпевшее кораблекрушение судно, его экипаж был осужден на вечное заточение; если же море уносило от родных берегов туземное судно, его экипажу было запрещено под страхом смерти возвращаться на родину. Это было полное, абсолютное лишение свободы.

Англичане, появившиеся в 1673 году согласно обещанию, данному Адамсу, больше уже сюда не допускались. Не доверяя им, особенно после того, как их король женился на португальской инфанте, японцы запретили англичанам посещать порт Нагасаки.

И лишь нескольким голландцам было разрешено пребывание в Нагасаки, на искусственном острове Десима, воздвигнутом здесь путем переноса в море высокого холма, окруженного базальтовой стеной, дабы защитить его от морских приливов. Остров был шириной 82 шага и длиной, в самой вытянутой части, 236 шагов и служил складом. Здесь голландцы получали европейские товары, а в обмен брали очень дешевую медь, получая при этом приличную прибыль. В 1641 году оборот здесь достиг 700 000 фунтов стерлингов, а голландцы оставались здесь в качестве пленников с 1641 по 1859 год!

Десима был, таким образом, как бы приоткрытой дверью, правда, тщательно охраняемой лодками, через которую Японская империя осуществляла хоть какие-то сношения с внешним миром.

Однако правительство Эдо[278] решило, что глава голландской фактории обязан раз в два года наносить визит императору и вручать ему подарки. Именно этим визитам и обязаны своим появлением замечательные работы Кёмпфера (1690–1693), Тунберга (1771–1776), Тицинга (1778–1784), Зибольда (1823–1830).

Кёмпфер родился в Лемго (Вестфалия) в 1631 году, был врачом и натуралистом. Страстный путешественник, он в 1683 году назначается секретарем посольства, направленного русскими в Исфахан[279]. Когда его миссия была окончена, Кёмпфер предпочел продолжать путешествовать вместо того, чтобы вернуться в Германию, в то время воевавшую с Людовиком XIV, настолько велик был его ужас перед этим массовым убийством.

Из Персии он направился в Персидский залив, где находился голландский флот, и стал его первым хирургом. Вместе с флотом он обошел берега Благословенной Аравии, Малабара, Цейлона, Бенгалии, Суматры и в 1689 году добрался до Батавии.

Назначенный врачом фактории Десима, он дважды сопровождал в Эдо голландское торговое посольство. Он завязал отношения с несколькими образованными японцами, и благодаря этому обстоятельству мы получили документальные свидетельства о японских нравах того времени.

Затем Кёмпфер вернулся на родину, женился и, как рассказывает один из его племянников, в собственном доме подвергался таким ураганам, каких он не видел и у японских берегов, что в конце концов и свело его в могилу.

Число людей, посещающих эту страну, пишет Кёмпфер в своем повествовании, просто невероятно. Край этот населен чрезвычайно. Князья-вассалы обязаны в определенный период являться к императору в сопровождении многочисленной свиты, бесконечные шествия паломников и весьма развитые торговые связи делают движение на дорогах довольно интенсивным. Главная дорога, например, гораздо многолюднее центральных улиц многих европейских городов. Дело в том, что создание путей сообщения восходит здесь к гораздо более раннему периоду. В японских анналах встречается упоминание о строительстве почтовых дорог в различных провинциях империи, относящееся к 259 году нашей эры. В VIII веке основная сеть начинает разветвляться. С тех пор крупные города уже были связаны дорогами. Строители выравнивали дорожное полотно и укладывали на его поверхности камни и измельченные валуны в несколько дюймов толщиной, а затем присыпали песком. Уход за дорогами не представляет труда, поскольку экипажей в Японии нет, а все перевозки осуществляются с помощью лошадей или людей. Дороги обсажены елями, кипарисами, туей. Отсчет расстояния ведется от центральной точки, моста Ниппубо, в Эдо. Холмики, межевые столбы отмечают расстояния, а на придорожных столбах указаны направление, названия провинций, ближайшие города. Кроме того, дорожные карты, книги-путеводители с планами, указателями расстояний, стоимости лошадей и носильщиков, адресами почт, сведениями о местах паломничества, метеоданные, хронологические сведения, таблица мер и весов и даже солнечные часы из бумаги, которые можно легко разложить и собрать, значительно облегчают путешествия. И, дополняя эту великолепную дорожную систему, вдоль дорог расположены почтовые отделения.

Есть здесь и крупные города, торговые, ведущие довольно активную деловую жизнь, с довольно многочисленным населением. Меако[280], резиденция императора, главы духовной власти, насчитывал тогда 477 500 жителей и более 52 000 священнослужителей. Эдо, резиденция императора, главы светской власти, был больше Меако, но застроен менее продуманно.

Голландское посольство отправилось в Эдо в паланкинах. Скука и однообразие путешествия, пишет Кёмпфер, были вознаграждены вежливым и внимательным отношением со стороны коренных жителей. По прибытии в город посольство было помещено в гостиницу, откуда уже не могло выйти, но имело право принимать многочисленных японских визитеров, являвшихся то для того, чтобы получить сведения, касающиеся европейской науки, то чтобы вручить богатые подарки и получить взамен какие-нибудь европейские безделушки, до которых они были очень охочи. Затем явились императорские чиновники, дабы препроводить представителей посольства во дворец. Император, императрица и высшие сановники находились за тростниковыми ширмами.

Аудиенция началась с того, что все посольство распростерлось ниц перед императорским жалюзи. Голландцы сначала упали на четвереньки, а затем, в том же положении, отползли назад. Кроме того, они должны были дать представление, в котором нашли бы отражение нравы и обычаи Европы. Кёмпфер рассказывает, что он ходил, прыгал, танцевал, пел по-немецки, натянул плащ, надел шляпу, раскланивался, обменивался любезностями, затем ругался со своими коллегами и закончил тем, что изобразил пьяного.

После этой смешной и крайне унизительной церемонии голландским представителям было дозволено обсудить некоторые торговые вопросы и осмотреть часть города. Перед отъездом из Эдо правительство вручило им меморандум, не менявшийся на протяжении века, где говорилось, что Япония прекращает всякие отношения с Голландией, если та будет поддерживать их с Португалией.

Что за добровольное унижение из-за страсти к наживе!

Во время войн, которые вела империя, все отношения между Францией и Японией были поневоле прерваны. И только с восстановлением общего мира Индийская компания смогла наконец заменить персонал фактории, долгие годы находившийся в строгом заточении на острове Десима. Вновь прибывшие не без удивления созерцали своих предшественников, сохранивших, естественно, и наряды, и старые обычаи амстердамских буржуа XVII века. Японцы учинили новичкам строгую проверку и отказались допустить в качестве работников фактории тех, кто не был голландцем. Несмотря на свою должность врача, шведский натуралист Тунберг столкнулся с большими трудностями. Лекарский помощник Зибольд, будучи немцем, вышел из положения, сказавшись голландцем, родившимся на юге страны, чем, мол, и объяснял его акцент.

Зибольд, отвечавший за сбор научных данных, которыми голландцы интересовались очень мало, оставил нам довольно интересное описание своего пребывания в этой стране. Японцы, утверждает он, отличаются складом ума от китайцев. Часто они ставят вопросы, свидетельствующие об их обширных познаниях, тем более поразительных, что они обладают для их получения весьма скудными возможностями.

… Еще пару слов, прежде чем перейти к современной Японии.

В VIII веке внутренняя смута вынудила императора наделить одного из своих сановников чрезвычайно широкими военными полномочиями, дабы тот смог выполнить правительственные решения. Они-то и легли в основу могущества «тайгунов»[281]. Преемник этого императора поступил аналогичным образом, передав уполномоченному часть своей власти. Затем эти титулы и функции тайгунов непрерывно передавались параллельно с императорскими титулами и атрибутикой микадо[282].

А отсюда до настоящих королей-бездельников оставался лишь один шаг, и он был сделан. Тайгуны увеличили свое могущество, стали своего рода дворцовыми правителями, высокомерными, всевластными, стремящимися к высокому общественному положению, очень ловко и незаметно оставив за микадо лишь религиозные прерогативы.

И хотя микадо по-прежнему оставался монархом, посланцем богов-создателей, на самом деле он превратился в номинального императора, выполняющего лишь функции, предусмотренные этикетом, и культовые обряды, которые он и олицетворял, оказавшись отстраненным от общественной жизни и став эдаким религиозным божком, постоянно пребывающим в своем совершенно недоступном дворце Киото.

Напротив, тайгун стал официальным обладателем власти, своего рода фактическим императором, тогда как микадо был им по праву.

Таковой была ситуация и в 1853 году, когда США, задумав освоить морской путь, призванный соединить Калифорнию с Китаем, направили в воды Эдо эскадру под командованием командора Перри. Выпровоженный тайгуном, Перри ретировался, объявив, что он явится на следующий год, и пригрозил применить силу, если вход в гавань будет ему закрыт. За этим последовал договор, подписанный в 1854 году и открывший американцам доступ в Симоду, Нагасаки и Хакодате. За сим последовали другие договоры, с Россией (1855), Францией (1858), Англией (1858), Голландией и Пруссией (1860), подписанные благодаря успехам нашего оружия на севере Китая.

Все эти договоры были заключены с тайгуном, которого великие европейские державы рассматривали как светского императора Японии, тогда как микадо оставался ее духовным владыкой, чем-то вроде папы или далай-ламы. Однако реакционные даймио, феодальные князьки, заметим от себя, разгневанные открытием портов, отказали тайгуну, власть которого они постоянно оспаривали, в праве вступать в переговоры без одобрения микадо и использовали в борьбе с ним население, относившееся к иностранцам враждебно.

Во время междоусобных войн, раздиравших страну, европейцы были вынуждены неоднократно вмешиваться, чтобы заставить японцев соблюдать договоры или наказать виновников резни. Среди таких актов самыми впечатляющими были: обстрел и разрушение Кагосимы, столицы принца Садзума, английской эскадрой 15 августа 1868 года; разрушение батарей принца Нагасо в проливе Симоносеки адмиралом Жаресом в июле 1863 и в 1864 году французской, английской, голландской и американской эскадрами. В конце концов партия микадо, поддержанная четырьмя могущественными принцами — Садзумой, Хизеном, Тодзой и Нагасой, победила армии дайкуна, которые, потерпев поражение в Фушиме, около Киото, 27 февраля 1868 года отступили в Эдо и предоставили микадо всю полноту власти.

В марте следующего года микадо вдруг появился на политической сцене и, произведя на окружающих еще более странное впечатление одним фактом своего появления на людях, принимал лично, в качестве священной персоны, в своем дворце в Киото представителей Англии, Голландии и Франции. После ратификации им документов в качестве полноправного монарха договоры начали выполняться как положено.

В конце 1868 года микадо, совершенно преобразившийся и осовремененный, дабы показать, что свершившиеся перемены носят необратимый характер, оставил священный город Киото и перенес свою резиденцию в Эдо, переименованный в Токио, то есть Восточная столица.

В течение последующих пятнадцати лет феодальный строй окончательно рухнул, уступив место центральному правительству. Древняя Япония была побеждена.

ГЛАВА 10

МОРИС ДЮБАР


У морских офицеров нет недостатка в объектах изучения, а разные страны, куда их забрасывают судьба и профессиональный долг, могли бы предоставить им массу возможностей для глубокого изучения и описания. Они видят много удивительного, таинственного, ужасного, странного, но, однако, чрезвычайно редко пытаются воспользоваться свободным временем, будучи на борту или на судовой стоянке, чтобы заняться литературным трудом.

Часто возникает вопрос, почему эти люди, образованные, трудолюбивые, выдающиеся, остаются столь безразличными к окружающим их чудесам, даже не думая запечатлеть на бумаге свои мимолетные впечатления, облечь в слова то восхищение, которое они испытывают и которое буквально готово слететь с их уст, когда та или иная страна собирается распахнуть перед ними все свои тайны и предстать во всем великолепии.

Тому есть несколько причин, и среди них одна, главная. Дело в том, что писателем случайно не становятся. Кто-то, будучи неплохим стилистом, оказывается поверхностным и невнимательным наблюдателем; кто-то обладает даром наблюдателя, но, оказавшись один на один с чистым листом бумаги, теряется, как гранильщик, желающий получить бриллиант. Кто-то воображает, будто написать книгу все равно что письмо, и в изнеможении бьется над двадцатой страницей, вне себя от ярости и усталости. Но это говорится для тех, кто пытался этим заняться… поскольку большинство, причем подавляющее, ко всему этому просто безразлично.

И поскольку писателем случайно не становятся, чтобы им стать, нужно обладать даром. Прежде всего нужно обладать даром наблюдения, гораздо более редким, чем это принятодумать; стиля, еще более редким даром; и работоспособностью, твердым желанием писать, не останавливаясь перед трудностями, не падая духом перед неудачами и наполняя каждый новый день надеждой на успех.

Вот почему, несмотря на благоприятные обстоятельства, которые, казалось бы, могли пробудить спящий талант, так мало истинных писателей как среди морских офицеров, так и среди представителей других, так называемых литературных профессий.

Это вступление, быть может слегка затянутое и тем не менее весьма важное, позволяет понять, каким образом, приступая к изучению современной Японии, мы стали счастливыми обладателями прекрасного труда о живописной, анекдотичной и близкой Японии; а также почему этот труд принадлежит — вещь чрезвычайно редкая! — перу выдающегося писателя и вместе с тем заслуженного офицера нашего морского корпуса, а именно: Морису Дюбару.

Родившийся 27 августа 1845 года в Жеврей-Шамбертен (департамент Кот-д’Ор), что на бескрайних холмах старой доброй Бургундии, давшей миру столько талантливых людей, Морис Дюбар, после усиленных занятий в Морском интендантском училище, был выпущен оттуда в 1868 году в чине помощника интенданта. Он плавал без перерыва, если можно так выразиться, вплоть до 1873 года и был тогда на борту «Декре», что дало ему возможность участвовать в памятной экспедиции Франсиса Гарнье. Известно, что офицеры морского интендантства кроме обязанностей, общих с армейскими интендантами, подвергаются сверх того всем опасностям плавания и вынуждены проводить длительное время в колониях да к тому же выполнять все обязанности действующего офицера.

Участие в этой кампании, когда Дюбар чуть не погиб в Хайфоне из-за приступа злокачественной лихорадки, привело его на лечение в Китай, а оттуда в Японию, откуда он вернулся со своим трудом «Живописная Япония», из которого мы и заимствуем все детали нашего описания.

Назначенный по конкурсу помощником инспектора военно-морского министерства в 1881 году, а затем, в 1885 году, начальником кабинета помощника государственного секретаря военно-морских сил и колоний, Морис Дюбар является сейчас генеральным инспектором, выполняя функции, сходные с генеральным контролером сухопутных сил, в чине контр-адмирала.

Находясь в расцвете сил и своего замечательного таланта, он, несмотря на огромную занятость по работе, находит время писать по случаю чудные эссе, полные юмора и фантазии, доставляя знатокам огромное удовольствие…

Так последуем за ним в Японию, которую видело столько людей, но так, походя, как листают богато иллюстрированную книгу, и которую он сумел показать нам глубоко и разносторонне.

Если верить Дюбару, эта, еще недавно таинственная страна, столь желанная, куда он прибыл с чувством обостренного интереса, с трепетно бьющимся сердцем, разочаровала его. Было ли это, как иногда случается, осуществлением слишком долгого ожидания заветного желания? А может быть, во всем виноват дождь, ливший как из ведра в тот день? Все возможно.

Однако первое неблагоприятное впечатление от высадки в Иокогаме быстро стерлось. Один из друзей, довольно долго живший в Японии, встретил Дюбара, окружил вниманием, избавив, таким образом, от чувства изолированности, столь тяжкого для европейца вообще, а особенно для француза, находящегося на пороге неизвестности.

Будучи человеком поднаторевшим в путешествиях, Дюбар организует свою жизнь таким образом, чтобы не терять времени зря. Он устраивает все так, что получает возможность совмещать службу на корабле с посещением самых интересных мест, быстро улаживает все дела, как заправский матрос, и очертя голову устремляется в неизвестность.

Сначала, как человек сообразительный, Дюбар спешит все увидеть наскоро, как бы делая общий набросок, эскиз обширного и детального исследования, уже намеченного им. Так, он посещает «Шиво», тройную гранитную крепостную стену, за которой высился дворец тайгунов, сгоревший во время одного из тех страшных пожаров, что пожирали за несколько часов целые города. Пожары — это бич Японии, чьи фанерные дома, настоящие ажурные светильники, горят как бумажные. Затем он побывал у «Шиба», гробницы сёгунов — что означает: «главнокомандующий» — так раньше величали тайгунов, пока они не захватили власть; посетил храм «Асаха», знаменитый своими чудесами, приписываемыми богам, а также невероятными скоплениями голубей и окружающими его площадками для стрельбы из лука; и наконец, сады Уэно, где все еще царит беспорядок и хаос, а стволы деревьев обожжены и хранят следы пуль и картечи, — печальные развалины того, что было когда-то главным храмом империи и где в 1868 году разыгралась кровавая драма, положившая конец незаконному владычеству тайгунов и восстановившая права законных властителей страны.

Эти места, пишет Дюбар, хранят зловещий вид, которому воображение готово придать еще более унылые оттенки; кажется, война кончилась только вчера, а на стволах больших деревьев и камнях со следами картечи еще видна кровь храбрецов, страшных даймио, погибших в схватке, похоронившей древнее японское рыцарство. И тем не менее буквально в двух шагах отсюда шумит нескончаемый праздник; если правительство микадо, подхваченное вихрем дел, не успело еще окончательно стереть следы пролетевшей грозы, то японский народ, самый смешливый в мире, не долго носил траур, и уже на следующий день после урагана на земле, дрожавшей от топота воинственных орд, поднялись сотни элегантных домиков, куда назойливые «мус’ме» — молодые девушки — зазывают праздных прохожих и день и ночь угощают этих больших детей чаем, их излюбленным напитком, играя им на «сямисене» — трехструнной гитаре.

Большой знаток и ценитель оригинальных безделушек, которыми публика увлекается последние два десятка лет, Дюбар в первую очередь посетил магазины редкостей в Иокогаме, самые многочисленные и богатые во всей Японии, что объясняется большим наплывом иностранцев. Он становится завсегдатаем двух главных параллельных улиц: Бентен-дори и Хучо-дори, почти сплошь застроенных магазинами, забитыми редкостями, приводящими в экстаз или отчаянье коллекционеров.

Японцы вообще, и в частности японские торговцы, настолько приветливы и любезны, что вы можете сотню раз войти в его магазин, смотреть, торговаться, щупать товар, ничего не покупая, и он будет с вами все так же приветлив; каждого посетителя он встречает вежливо и с неизменной улыбкой, непременно предлагая ему чашечку чая, обязательную для каждого, кто претендует на обходительность.

А если сделка заключена, что иногда дело далеко не простое, то торговец становится вашим другом. Вы можете заявиться к нему в любое время, обосноваться у него, посидеть рядом. Он угостит вас табаком, чаем, поговорит с вами о делах, о вашей семье, родине, о новостях и политике; но он никогда не опустится, в отличие от европейского торговца, до того, чтобы навязывать вам свой товар; его товар выставлен на продажу, вы можете его видеть, купить, если вам угодно и вас устраивает его цена; но он почти никогда не будет вам надоедать, пытаясь заставить раскошелиться; это в своем роде артист, а иногда — философ.

Вот почему прогулка по Бентен столь привлекательна, и наш путешественник с первых дней испытывал колоссальное удовольствие, бродя по этому огромному своеобразному музею, столь необычному для него и где он мог удовлетворить свое любопытство и приобрести необходимые навыки в разговорном языке.

Сопровождаемый обычно одним из своих близких друзей-моряков, Дюбар не обходил вниманием ни одного уголка, рыская повсюду в поисках впечатлений, документов, разнообразных сведений. Во время одной из таких прогулок у его друга почти завязалась идиллическая дружба с юной японкой, очаровательной О-Ханой, дочерью торговца редкостями Митани, которая помогла им познакомиться с частной жизнью японцев.

«Однажды, — пишет автор “Живописной Японии”, — мы долго торговались по поводу маленькой шкатулки, инкрустированной золотом. Безделушка была чрезвычайно симпатичная; она просто очаровала моего друга, пожелавшего отослать ее сестре; однако ему пришлось умерить свой пыл и привести его в соответствие со щедростью правительства, а поскольку упрямый торговец не желал уступать, то мы и ушли несолоно хлебавши.

Вечером мы вернулись, поскольку уж если покупателю что-то действительно приглянулось, то он охотно будет бродить кругами вокруг вожделенного предмета, как если бы он мог стать его обладателем при помощи взгляда.

Молоденькая девчушка, почти ребенок, которую мы не заметили утром, наводила порядок на полках, как это делалось каждый вечер перед закрытием магазина.

— Так как? — крикнул прямо с порога, едва успев поздороваться, Марсель, так звали друга Дюбара, старому торговцу:

Тот понял смысл вопроса.

— Это невозможно, месье, — ответил он, — приглянувшаяся вам шкатулка просто великолепна; я предпочитаю оставить ее у себя, чем продавать задешево. Возьмите вот эту, побольше, она стоит дешевле.

Предлагаемая шкатулка блестела как самовар, но была на редкость безобразна.

— Нет, эта не подойдет, — ответил Марсель, — мне нужен подарок для сестры, и я решил, что это должна быть только шкатулка, которую я выбрал утром, и никакая другая.

Во время нашего разговора малышка прервала свое занятие.

— Сестра идзин-сана — господина иностранца — знатная дама, — молвила она как бы про себя.

Звук детского голоса заставил моего друга обернуться как раз в тот момент, когда он уже доставал деньги, чтобы покончить с этим делом.

— Знатная дама… нет, моя красавица; она малышка, примерно одного возраста с вами и почти такая же красивая.

Пораженная этим комплиментом, возможно, первым в ее жизни, юная мус’ме бросила на Марселя удивленный, почти испуганный взгляд, а затем, взяв шкатулку, служившую предметом торга, подошла к отцу; между двумя действующими лицами этой сцены завязался оживленный разговор; девчушка недовольным и обиженным тоном избалованного ребенка, казалось, в чем-то убеждала отца; пристыженный старик как-то сник.

— О-Хана! — ответил он ей с укором.

Но раскрасневшийся ребенок был уже перед нами.

— Вот она! — сказала она, протягивая моему другу шкатулку, которая ему приглянулась. — Возьмите.

— Сколько, моя крошка?

— Не знаю, но мне кажется, что предложенная вами цена вполне справедлива, я в этом убеждена.

Сконфуженный Марсель колебался.

— Возьмите же, — настаивала она, — это для вашей сестры.

Видя наше изумление, старик сказал:

— Торг окончен, не смущайтесь! О-Хана так захотела: это моя дочь, отрада моей старости, она приказывает — я подчиняюсь.

Когда же мы хотели поблагодарить любезную малышку, она уже исчезла.

… На следующий день новый визит в магазин Митани; подойдя ко входу, двое неразлучных, прозванных офицерами корабля «японскими братьями», увидели очаровательную О-Хану, принаряженную, с чисто детской грацией выставляющую на витрине, перед изумленными взорами нескольких вновь прибывших иностранцев, сокровища своего магазина.

— Отец! — крикнула она торговцу, едва заметив нас, — вот и вчерашние иностранцы.

А затем с очаровательной улыбкой добавила:

— Конничи ва, идзин-сан. (Здравствуйте, господа иностранцы.)

Старик, занятый, несомненно, проверкой вчерашних счетов, поднял голову, взглянул на нас с хмурым видом через широкие очки, слегка кивнул и принялся за прерванную работу. Марсель остановился как вкопанный, почувствовав, что если в лице мадемуазель О-Ханы он имеет союзника, то для хозяина дома он стал заклятым врагом.

О-Хана, задумчивая и рассеянная, невпопад отвечала на вопросы покупателей. Нервные, порывистые движения свидетельствовали о ее плохом настроении; тревожный взгляд ее черных глаз пробежал по невозмутимому лицу старика и, подернувшись легким налетом печали, остановился на моем друге. Внезапно, возмущенная, очевидно, молчанием отца, девчушка быстро подошла к нам и, взяв нас за руки, подвела к старику.

— Гомен насаймоши, — сказала она. — Простите меня, прошу вас — присядьте, пожалуйста, и немного подождите.

Затем, позвав мать:

— Окка-сан! Окка-сан! (Мама! Мама!) Принесите чай.

За это время любители редких безделушек, обойденные вниманием, ушли.

— Саёнара! (До свидания!) — весело сказала девчушка. — Это англичане; для них у моего отца нет ничего интересного.

Послушная матушка примчалась на зов дочери: держа в одной руке кукольный чайник, принятый у японцев, другой она передала нам с низким поклоном крошечную чашечку на легком подносе из рисовой соломки.

Японские дома, подлинные шедевры столярного искусства, отличаются поразительной чистотой; драпировки сделаны из красивой бумаги, наклеенной на белоснежную деревянную раму; пол, покрытый циновками, толщиной в семь-восемь сантиметров, подогнанных друг к другу и называемых “татами”, представляет собой мягкий, нежный ковер, на который никто никогда не ступит в уличной обуви. В домах, посещаемых иностранцами, татами заменяют фантастически чистыми тонкими досками, которые моют и вытирают каждое утро. В комнате есть особое место, поднятое сантиметров на тридцать — тридцать пять над полом, на котором татами укладываются симметрично в ряд, занимая площадь в три-четыре квадратных метра. Там, вокруг «чибачи», небольшой жаровни, от которой прикуривают трубки и на которой постоянно греется вода для заварки чая, собираются члены семьи, соседи и друзья, ибо японцы проводят там время до заката солнца. Туда-то и провела нас, взяв за руки, О-Хана, подчеркнув этим, что хотела бы считать обоих французов друзьями дома.

Мы поблагодарили Окка-сан, отведали изумительного ароматного напитка, приготовленного ею, сделали ей комплимент по поводу любезности ее дочери, и я заявил главе семьи, что, посетив все магазины на улице Бентен, не нашел ни одного, равного его магазину.

Все казались довольными, но следы недоверия все еще читались на лице старого торговца.

— Покажите-ка нам ваш товар, — добавил я, — я хотел бы прямо сейчас купить партию безделушек, причем цену вы назначите сами, и я куплю все, не торгуясь.

Это заявление окончательно разгладило морщины на лице скупердяя, и он принялся демонстрировать нам свои сокровища.

Стоя на коленях перед чибачи и протянув руки к углям, покрытым золой, О-Хана рассеянно следила за нами. Отец, встав на табурет, передавал мне предметы, на которые я указывал пальцем. Я ставил их на татами рядом с девушкой; несколько раз она взглянула довольно внимательно на предмет, который я только что принес и отставил в сторону. Когда первый отбор был закончен, я понял, что от доброй половины придется отказаться, если я не хочу остаться без единого франка в кармане; вдруг, пока ее отец был в другом конце магазина, О-Хана указала мне на два-три серьезных дефекта, которых я не заметил, и быстро вытащила забракованные безделушки из уже отобранных мною.

— Коре ва мина икува? — спросил я старика. — Сколько за все?

Он водрузил на нос свои огромные очки и бросил взгляд на часть своего художественного товара, с которой собирался расстаться.

— Ток сан! — воскликнул он. — Здесь очень много.

Затем, взяв счетный инструмент, называемый “совобан”, которым пользуются все японцы, он на несколько минут погрузился, судя по выражению лица, в сложные подсчеты; наконец, положив счеты, он несколько раз провел рукой по седеющим волосам, испустил пару горестных вздохов, как-то затравленно взглянул на дочь и затем, как бы говоря “ладно, где наше не пропадало!” сквозь зубы процедил цену, которую я не понял.

— Ёросий! — радостно воскликнула девчушка, хлопая в ладоши, — прекрасно! Договорились: тридцать пять “рио”, два “бу” с четвертью… (около 173 франков).

Я подумал, что она хочет повторить вчерашнюю сцену; я уже собирался возразить, когда старый торговец объявил совершенно серьезно:

— Послушайте, О-Хана может говорить, что ей заблагорассудится, но я не сбавлю больше ни “темпо” (чуть меньше одного су).

Тогда я понял, что он назвал самую низкую цену, а дочь просто поймала его на слове.

С этого момента все более или менее значительные покупки мы делали с Марселем только здесь. Если отец О-Ханы не мог предложить нам то, что было нужно, он покупал это у своих собратьев по вполне разумным ценам. С тех пор мы стали друзьями дома. Особенно Марсель, более юный и более непосредственный, он был в полном восторге. Не проходило дня, чтобы он не проводил несколько часов в беседе с этими добрыми людьми.

— Почему вас не было вчера? — спрашивала его О-Хана, если ему случалось пропустить какой-нибудь день. — Я скучала весь вечер, и ночь мне показалась бесконечной. Вы же обещали научить меня говорить по-французски и рассказать обо всем, что происходит в вашей прекрасной стране; я жду.

Она была так прекрасна и так наивна, эта дорогая милая подружка! А ее имя, означающее по-японски “цветок”, было так приятно произносить!

Нам представили всю семью: О-Сада-сан, старшая сестра О-Ханы недавно вышедшая замуж; Уйно, ее муж, служащий японской таможни, прозванный его невесткой “Данна-сан”, господин, поскольку он перенял, доведя до клоунады, европейские манеры. Нам показали весь дом и маленький внутренний садик — высокая степень доверия — и сопроводили в одно из воскресений в “йосики”, исключительно плодородную долину в окрестностях Иокогамы, названную американцами “долиной Миссисипи”…»

Не кажется ли вам, что эта простая безыскусная картина, переданная точным и острым пером, вся наполнена светом и искренностью? С какой непосредственностью вводит он нас в частную жизнь японцев и подготавливает к восприятию нравов и обычаев страны!

Приближающаяся зима, грозившая прервать продолжительные прогулки, должна была только укрепить дружбу между молодыми офицерами и обитателями магазина с улицы Бентен.

Дни уже становились короче, а ночи длиннее; начинало холодать; уличные торговцы с тысячами своих лавчонок на открытом воздухе, придававших улице столь живописный вид во время чудесных летних ночей, с заходом солнца, ежась, спешили по домам: «ча-йа», чайные дома, установленные вдоль жилых домов и приносящие теперь дополнительные издержки, один за другим свертывали свое немудреное хозяйство. «Японские братья», уже не находя больше прежнего очарования в своих долгих вечерних прогулках, заканчивали день у своих друзей с улицы Бентен.

В то время как О-Хана переписывала под бдительным оком учителя написанные им французские слова, Дюбар беседовал с членами семейства, с О-Сада-сан, сестрой маленького «Цветка», ее старым отцом, с добрейшей Окка-сан, когда домашние заботы давали ей пару минут передышки. Он отвечал на многочисленные вопросы, касающиеся Франции, и сам задавал им бесчисленные вопросы об их жизни, традициях, обычаях, столь отличных от наших.

В тот переходный период, неизбежно следующий за революционными событиями, потрясшими страну, в Японии нередко можно было увидеть деклассированные семьи, которые, занимая до этого блестящее положение, оказались в незавидной ситуации, граничащей с бедностью. Семья О-Ханы, не принадлежащая к дворянскому сословию, смогла выстоять во время страшного урагана, вырывавшего с корнем дубы, но пощадившего слабый тростник. Скромное существование стало залогом спасения.

И все же рикошетом судьба ударила и по ней. Во времена своего расцвета могущественные «даймё», настоящие феодальные князья, кроме многочисленной домашней прислуги держали еще и разного рода ремесленников, настоящих умельцев, художников по шелку, резчиков по дереву и слоновой кости, архитекторов, рисовальщиков, живших в княжеской йосики со всей семьей, пользовавшихся большим уважением и умудрявшихся даже сделать кое-какие сбережения благодаря щедрости своих господ.

Митани-сан, отец О-Ханы, был самым искусным художником принца Садзумы; он жил в Эдо, в одном из самых богатых йосики тайгунской столицы, и надеялся спокойно дожить свои дни там, где родился, где жили его предки, когда разразилась гражданская война, а за ней и революция.

Изгнанный из своей вотчины, принц Садзума часть своей челяди взял с собой, а часть рассчитал. Митани должен был последовать за хозяином; однако возможность разлуки с семьей привела его в ужас. Он отказался от предложенной чести и предпочел расстаться с местом, нежели с родными. Поэтому он покинул Эдо и перебрался в Иокогаму, где благодаря небольшой сумме, оставленной ему отцом, и собственным сбережениям он купил домик и мало-помалу открыл при нем магазин. Его талант художника, безукоризненный художественный вкус и честность скоро вошли здесь в пословицу, и магазин Митани стал одним из самых посещаемых в городе. Его клиентура была почти чисто французской. Если не считать представителей трех великих латинских наций, то художественные изделия не пользовались у других иностранцев большим спросом; японские торговцы это великолепно знают и показывают обычно островитянам с другой стороны Ла-Манша и дикарям из тевтонской империи лишь безвкусные современные поделки, припрятывая истинные шедевры своих коллекций для тонких ценителей красоты.

В тот период, когда Дюбар находился в Японии, слава магазина Митани пошла на убыль: художник постарел и сильно сдал, зрение позволяло ему лишь передавать свое искусство дочерям. Поскольку сыновей у него не было, старшая дочь вышла замуж за правительственного чиновника, а младшая не испытывала никакой тяги к торговле, он вынужден был подумывать о том, чтобы совсем отойти от дел и спокойно дожить свои дни. Поэтому полгода назад он сообщил своим многочисленным друзьям и клиентам, что прекращает обновлять свой ассортимент, остается в городе еще на некоторое время, дабы распродать самые ценные вещи, а затем устроит широкую распродажу; после чего с женой и младшей дочерью О-Ханой отправится доживать свой век в маленьком домике в «долине Миссисипи».

— Пора, — говаривал иногда старый добряк, — спокойно пожить за счет труда целых трех поколений. О! Мы прокляли иностранцев!.. Прокляли, а надо бы благословлять. Конечно, наша прежняя жизнь была спокойнее, более обеспеченной, чем сегодня; но это была скорее жизнь домашнего животного, довольствующегося ежедневным рационом и почивающего в унизительном благополучии рабского существования. Новая эра, открывшаяся с появлением европейцев, погрузила многих несчастных в болото нищеты… Но свободный человек, с добрым сердцем, холодным умом и умелыми руками, всегда может в такой стране как наша, с ее теплым, ласковым солнцем, обеспечить себе честное и порядочное существование.

— Вы говорите совсем как сын Французской революции, папаша Митани, — заметил смеясь офицер, очарованный подобным либерализмом со стороны японца старой закалки.

Добряк, не понявший взрыва этого веселья, показавшегося ему неуместным, прервал гостя с легким раздражением:

— Не понимаю, о чем вы здесь толкуете! Каждый француз, ну прямо как наши девушки, всегда надо всем смеется; недаром считают, что рыжеволосые разбили французские армии из-за вашего легкомыслия.

Заметив, что при упоминании о разгроме на лице собеседника появился налет печали, он добавил:

— Да!.. Но я также знаю, что под вашей постоянной веселостью скрывается незаурядная храбрость, пылкий патриотизм и что однажды, причем скорее, чем думают многие, вы вновь займете в Европе место, которое вы когда-то занимали, во главе великих европейских держав.

Затем пришел Данна-сан. Данна-сан, японец новой формации, сын века, как сказали бы сегодня. Как и все государственные служащие, зять Митани выглядел европейцем и относился явно свысока к своим менее образованным соотечественникам и, в частности, родителям жены.

Откровенно восхищаясь обоими офицерами французского военного флота, явно подражая им, обезьянничая и копируя их, зачастую ни к селу и ни к городу, бравый Данна-сан обожал держать себя с ними на равной ноге, с совершенно неподражаемой развязностью. К числу его странностей можно было отнести и то, что он никогда не отвечал им, когда они обращались к нему на его родном языке, зато неизменно подвергал их настоящей пытке, беседуя на своем фантастическом англо-франко-японском жаргоне, каком-то птичьем языке, понимание которого было для них настоящей… японской головоломкой.

Несмотря на все эти недостатки, присущие людям его круга, стремящимся к мгновенной европеизации, Данна-сан был, вообще говоря, прекрасным человеком, обожавшим жену и проявлявшим по отношению к ней все знаки внимания; умным, хорошо знавшим обычаи своей страны и стремившимся к знаниям.

Именно ему, как это станет ясно из дальнейшего повествования, Морис Дюбар был обязан бесценными сведениями о старой и новой Японии, а также весьма любопытными данными о ростках разногласий, существующих в скрытом состоянии в любой стране, пережившей революционные потрясения.

Однажды вечером, когда автор «Живописной Японии» явился в магазин один, он, к своему удивлению, услышал какое-то неясное гудение. Вся семья, как обычно, собралась за столом; не было только О-Ханы. Шум доносился из ее комнаты, то усиливаясь, то затихая до какого-то неясного бормотания. Удивление, явно читавшееся на лице гостя, которое он и не пытался скрыть, вызвало улыбки на лицах хозяев дома. О-Сада встала, взяла его за руку и, приложив указательный палец к губам наподобие статуи Молчания, подвела к бумажной перегородке, за которой была комната ее сестры. Небольшое отверстие в тонкой перегородке позволяло нескромному взору проникнуть в крохотную комнатку юной девушки. Показав ему на отверстие, О-Сада жестом пригласила его удовлетворить любопытство.

Перед чем-то вроде небольшого алтаря, освещенного тонкими многочисленными свечами, сидела на корточках маленькая фигурка бонзы в ритуальных одеяниях. Перед его почти закрытыми глазами лежал молитвенник, и он, бормоча без перерыва бесчисленные строфы, как раз и производил шум, который Дюбар уловил еще у входной двери. В двух шагах позади священника, погрузившись в глубокое раздумье, в позе глубокого раскаяния стояла О-Хана.

— И сколько же времени, — совсем уж непочтительно спросил у О-Сады путешественник, — этот молитвенный жернов будет еще молоть?

— Не имею понятия, — ответила та, — с некоторого времени О-Хана стала очень набожной. Она очень почтительна со священнослужителями, и этот пробудет у нас еще долго… часа два, по крайней мере, поскольку она, к несчастью, дала ему «бу».

— Как? За один «бу» (один франк двадцать пять сантимов) больше двух часов молитв!

О-Сада рассмеялась, и оба присоединились к остальным членам семейства, казавшимся отнюдь не взволнованными занятием преподобного визитера.

Дело в том, что в глубине души японцы не отличаются набожностью. Они безразличны к религии. За редким исключением, мужчины отличаются практицизмом, а женщины просто-напросто суеверны.

Распространены два религиозных течения: синтоизм, религия древней Японии, которую исповедовали в основном коренные жители островов, и буддизм, завезенный из Индии и преодолевший бескрайние просторы Китайской империи, заселенные данниками.

О христианстве здесь можно даже не упоминать: поскольку если даже, по мнению самих миссионеров, оно и получит распространение в будущем, то сегодня число его приверженцев не увеличивается и ограничено незначительным количеством сторонников — в основном потомков обращенных святым Франсуа или Франсиско, — которых довольно трудно удерживать в рамках Евангелия.

Синтоизм и буддизм, две долгое время соперничавшие религии, по очереди поддерживаемые правительством, в последнее время, кажется, начинают сливаться, дабы не подвергнуться своего рода остракизму, угрожающему и тому и другому.

Храмы все чаще остаются заброшенными; казна священнослужителей, опустошенная во время революционных потрясений, пополняется лишь за счет незначительных воздаяний суеверных, да и то мелкой монетой, к тому же не всегда полноценной, о чем свидетельствуют торговцы, обивающие пороги некоторых храмов и без зазрения совести подающие паломникам для их воздаяний монахам и подношений богам старые, вышедшие из употребления монеты.

Культовые обряды, когда-то столь блестящие в буддистской религии, имеют теперь много общего с католическими. Служители культа в ритуальных облачениях, похожие на наших церковников, отличаются важностью, елейностью и размеренностью движений, что роднит их с бритыми и босыми представителями некоторых католических орденов.

Сегодня бедность священника почти повсеместно отражается и на отправлении культа. Большинство храмов, за исключением немногих, пользующихся поддержкой, превратилось сегодня в прибежище для монахов, изгнанных из их приходов, и являет собой довольно странную картину.

Это хитросплетение обломков двух враждующих религий, сблизившихся волей обстоятельств, производит удручающее впечатление.

Паломники, бормочущие молитвы, с одинаковым безразличием падают ниц и перед Синто, и перед Буддой, и если их спросить, какой, собственно, религии они придерживаются, то они, вероятнее всего, просто расхохотались бы, поскольку и сами, очевидно, этого не знают. У одного болит голова, у другого нога; господь-целитель вольготно устроился в одном углу, под сальным от прикосновений десяти поколений покрывалом. Первый страдающий, погладив физиономию висельника «иуса», трется о нее головой с сокрушенным видом, бросает свои два фальшивых «дзю-му-сен» (один сантим) в зияющую дыру перед алтарем и удаляется с довольным видом. Второй немощный поступает точно так же, с той лишь разницей, что обращается он теперь к ноге, а не к голове бога. Затем появляются: женщина, желающая родить непременно мальчика, юная дева, желающая получить мужа, отвечающего требованиям ее сновидений, какое-то рахитичное создание, желающее стать нормальным человеком. Безразличный бог терпеливо сносит все самые смехотворные ласки и самые страстные лобзания. Является ли этот святой одним из будд? Или это один из славной плеяды синто? Вряд ли найдешь среди простых японцев человека, способного ответить на этот вопрос…

Однако один храм избежал столь печальной участи, благодаря одной особенности, совершенно не связанной с религией, которая скорее служит напоминанием об известной драме из блестящего прошлого Японии. Это храм Сенгакудзи в Эдо, где покоятся сорок семь «ронинов» Асано-такуми-но-ками.

Их история весьма любопытна и напоминает об одной из наиболее характерных черт истории рыцарской Японии; она показывает, до какой степени абсурда были доведены понятия о чести в древнем воинственном обществе, произошедшем от богов.

Эта странная и вместе с тем страшная история заслуживает того, чтобы быть изложенной здесь в том виде, как ее представил нам автор «Живописной Японии», поскольку кроме всего прочего она поведает нам о нравах, бытовавших в то время в стране.

Морис Дюбар со своей тенью также совершили паломничество к Сенгакудзи в сопровождении одного из японских друзей, досконально знавшего историю своей страны и поведавшего им много интересного.

Итак, они подошли к храму.

— Заметили ли вы, — сказал французам их спутник, — длинную цепочку мавзолеев, придающих храму вид обширного и богатого склепа? Это гробницы сорока семи ронинов Асано-такуми-но-ками.

Слово «ронин» с этимологической точки зрения чрезвычайно экспрессивно и поэтично и означает «человек-волна»; человек, чья жизнь зависит от капризов судьбы, подобен волне, поднятой налетевшим ураганом.

Ронинами назывались благородные воины, которые, оставшись без своих сюзеренов в результате какой-то катастрофы, вели образ жизни странствующих рыцарей, живущих за счет своей храбрости и умелого владения мечом.

Асано-такуми-но-ками, даймё одного из самых сильных кланов Японии, будучи оскорбленным другим даймё по имени Кодзуке-но Суке, не смог снести этого и в приступе гнева бросил свой кинжал прямо в лицо обидчику. Кинжал нанес тому лишь небольшую царапину, но Кодзуке-но Суке, занимавший официальную должность при дайкунайском дворе, приказал своим людям схватить Асано и обманом, воспользовавшись оказанным ему доверием, добился того, что его противник был осужден на смерть путем харакири, что, как известно, является официальным и почетным смертным приговором для даймё.

Асано без колебаний принял смерть согласно всем канонам японского рыцарства; все его владения и имущество были конфискованы, разоренная и доведенная до нищеты семья была обречена на скитания и влачила жалкое существование, а его воинский отряд был распущен.

С этого момента его вассалы и сторонники и стали ронинами.

Тогда же и появился один из самых героических выдуманных персонажей, чьи доблестные и бескорыстные подвиги столь почитаемы в Японии; один из тех великих образов, что так часто появляются на японской сцене; олицетворение абсолютной, слепой преданности вассала, долга и самоотречения, доведенных до неправдоподобия.

Кураносуке, первый офицер благородного Асано, его ближайший соратник, доверенное лицо и сердечный друг, присутствовавший при совершении его горячо любимым господином харакири, поклялся на его высокочтимой голове в страшной, непоколебимой ненависти к Кодзуке и его клану; затем, отдав последний долг обезглавленному телу, с тяжелым сердцем и неугасимой жаждой мести он покинул йосики.

За ним последовали сорок пять самых благородных и самых храбрых самураев из клана Асано, которые, поверив в несгибаемое мужество Кураносуке, его мудрость и ловкость, примкнули к нему, задавшись целью отомстить за поруганную честь своего клана.

Отныне у всех этих сорока шести человек была лишь одна цель, одна всепоглощающая мысль: добраться до Кодзуке, отрубить ему голову, свершив тем самым искупительное жертвоприношение.

Задача была трудной, поскольку Кодзуке, столь же трусливый, сколь и могущественный, удвоил охрану своего йосики и окружил свое жилище такой защитой, что добраться до него было не под силу самым смелым и отчаянным.

Кураносуке понял, что момент для расплаты еще не настал и следовало подождать более удобного случая.

Собрав своих сторонников, он дал им приказ рассеяться по всей империи, но быть готовыми явиться по первому зову; сам он также покинул Эдо со всей семьей, взяв с собой все самое ценное, и удалился от места, которому суждено было стать ареной драмы, в которой он сыграл главную роль.

Он обосновался в Киото; там, по крайней мере, о нем вскоре забудут, мало-помалу память о трагической кончине Асано сотрется, и убийца, успокоенный бездействием ронинов своей жертвы, придет в состояние роковой беспечности.

Однако вскоре Кураносуке, казалось, совершенно забывает о мести и пускается во все тяжкие. Он слоняется по самым захудалым притонам, валяется смертельно пьяным в придорожных канавах и буквально скандализирует весь Киото своими похождениями; напрасно его друзья и товарищи по оружию пытаются его образумить; напрасно его верная супруга, любящая мать его детей, мягко выговаривает ему за его недостойное поведение, — все напрасно. Однажды, в один из таких приступов запальчивости, он выгоняет из дома всю свою семью, за исключением старшего сына, юного О-Ичи-чикана; теперь уже ничто не может удержать его от падения; он опускается все ниже и ниже, пока наконец не теряет всякое понятие о чести. Нет уже такого оскорбления, которому он не подвергался бы со стороны окружающих; какой-то самурай плюет ему в лицо, пинает ногами, обливает презрением и награждает самыми грязными прозвищами. Кураносуке никак не реагирует; на него уже смотрят с жалостью; это уже не человек, а животное, которое каждый может пнуть ногой, не боясь быть укушенным.

В течение долгих месяцев Кодзуке был настороже. Наконец, устав от осадного положения, в которое он поставил себя сам без всякой видимой причины, а возможно, и устыдившись своего поведения из-за беспочвенных страхов, он решается возобновить прежний образ жизни и распускает часть охраны, которая его столь долго окружала.

Наступает час Кураносуке, вожделенный миг расплаты. Пьяница, бродяга, безвольное существо, молча сносившее любые оскорбления, внезапно исчезает из Киото. Никто о нем и не вспомнил, мало ли таких опустившихся существ кончает свои бесславные дни где-то на задворках.

Однако вот уже неделю как его старший сын, юный О-Ичи-чикана, разъезжает по стране с приказом сторонникам отца собраться вместе в определенное время, а сам Кураносуке, бывший доблестный воин, присоединится к ним под стенами Эдо.

Собираются сорок шесть ронинов, сорок седьмым становится О-Ичи-чикана. Они вновь дают клятву мести, обращаются к богам с короткой молитвой и, не теряя ни минуты, со всеми возможными предосторожностями продвигаются к йосики Кодзуке.

Все это происходит темной зимней ночью. Резкие порывы ветра с воем крутят в воздухе снежные вихри; вокруг царит непроглядная тьма и слышны лишь завывания вьюги. Воины крадутся вдоль стен, прячась за деревьями, и наконец оказываются в йосики.

Вскоре повсюду уже слышатся громкие крики, звон скрещивающихся мечей. Это охрана Кодзуке, застигнутая врасплох, безуспешно пытается оказать сопротивление ронинам Асано. Но ничто не может устоять перед отчаянным напором неудержимого Кураносуке и его товарищей.

Побежденные, разоруженные, рассеянные охранники прекращают сопротивление.

Разбуженный шумом боя, охваченный ужасом, Кодзуке пытается спастись бегством. Но в тот момент, когда он пытается скрыться через потайную дверь, железная рука опускается на его плечо и увлекает в пышно обставленные апартаменты.

— Узнаете меня, князь? — спрашивает его глава ронинов. — Я — Кураносуке!.. Это я отдал последние почести высокочтимой голове знаменитого Асано-токуми-но-ками… Я тот, кто поклялся над его еще теплым телом отомстить за его гибель и вручить его обоготворенной душе голову вашей милости.

Произнеся эти слова, бесстрашный самурай вытащил кинжал и почтительно предложил Кодзуке тут же совершить харакири. Тот трясущейся рукой взял орудие мести, взглянул на него расширившимися от ужаса глазами и, казалось, совершенно не понимал, что это означает вынесение ему смертного приговора.

Пока он колебался, Кураносуке, не в силах более ждать свершения великой цели, к которой он стремился с таким упорством и долготерпением, взмахнул мечом и одним ударом отрубил голову подлому трусу, не способному принять смерть, достойную воина.

Покончив с этим, сорок семь ронинов, все получившие более или менее серьезные ранения, покинули йосики, прихватив с собой лишь голову даймё.

С восходом солнца, когда буддийские жрецы Сенгакудзи явились, чтобы открыть двери храма, на внешних ступенях алтаря они обнаружили сорок семь распростертых ниц воинов.

Вид этих людей, покрытых кровью и пылью, был ужасен. Одному из них, юному О-Ичи-чикана, не было еще и шестнадцати, и его безусое нежное лицо резко контрастировало с суровым обликом его отважных товарищей. На груди у него зияла страшная рана; но он не обращал на нее внимания и, как подобает воину, стойко переносил ужасную боль; черты его лица, побледневшего от потери крови, выражали непреклонную решимость и отвагу.

— Братья! — сказал предводитель маленького войска пораженным монахам, бросив им несколько пригоршней золотых монет, — примите наше подношение. Это все, что у нас есть, и откройте собратьям божественного Асано двери их последнего прибежища.

Ошеломленные монахи открыли двери и удалились. Когда же они вернулись, на полу храма они увидели сорок семь окровавленных трупов! Сорок семь ронинов приняли смерть, воздав последние почести могиле своего властителя.

С быстротой молнии весть об этом массовом самоубийстве облетела всю империю, Кураносуке, чье эксцентричное поведение получило наконец объяснение, заслуживает после своей героической кончины полную реабилитацию, становится полубогом, а его сорок шесть сподвижников — очень почитаемыми святыми.

Могилы героев становятся объектом особого культа: вся страна желает воздать почести отважным воинам, с такой самоотверженностью отдавшим свои жизни, чтобы отомстить за поруганную честь своего сюзерена.

Паломники являлись сюда из самых отдаленных уголков страны. Однажды в храме появился самурай из Сацума, с ног до головы покрытый дорожной пылью. Весь путь он совершил пешком. Не позволив себе ни минуты отдыха, он входит в храм Сенгакудзи. Совершив молитву перед статуей Будды и положив все, что у него было, на ступени алтаря, он опустился на колени перед могилой Кураносуке и, обращаясь к изображению героя, заявил:

— Благородный друг, прости несчастного, не сумевшего распознать великое сердце, и прими его жизнь в виде искупления за незаслуженное оскорбление, которое он имел несчастье тебе нанести.

Произнося эти слова, покаявшийся воин вскрыл себе живот и испустил дух в потоках собственной крови.

Это был тот самый самурай, который когда-то в Киото плюнул в лицо Кураносуке. Он похоронен рядом с сорока семью ронинами. Эта могила неизменно вызывает удивление посетителей, недостаточно хорошо знающих историю ее появления и насчитывающих сорок восемь могильных плит там, где их должно было бы быть сорок семь.

«После этой драмы, — добавляет любезный чичероне французских офицеров, — и прежде чем отправиться в обход по более приятным местам, мне кажется, следует рассказать вам, что же собой представляет это ужасное харакири, о котором шла речь в этой мрачной истории».

Харакири, называемое еще «сеппуку», представляет собой способ самоубийства, принятый среди военных, решивших покончить счеты с жизнью или приговоренных к смерти за ошибку, не носящую позорящего характера и не влекущую за собой ни понижения в чине, ни разжалования.

Существовало еще два способа приведения в исполнение смертного приговора; речь идет об удушении и обычном отсечении головы; однако оба эти способа, считавшиеся позорными, никогда не применялись в отношении самураев, по крайней мере, если они не были замешаны в преступлениях против чести, в понимании японцев.

Таким образом, харакири являлось в древнем японском обществе скорее способом морального наказания, поскольку, отнимая жизнь, оно не покушалось на честь наказуемого и даже не носило характера самоубийства в европейском понимании этого слова.

Эта дуэль человека с самим собой не может быть сопоставлена и с нашей дуэлью,хотя между этими двумя существенно отличными актами и имеется некоторое моральное сходство.

Во Франции в некоторых слоях общества дуэль действительно является последним способом защиты оскорбленной чести. Однако в этом вопросе общественное мнение разделилось; кто-то отворачивается или пожимает плечами при виде человека, принявшего участие в дуэли; кто-то, наоборот, пожимает ему руку с чувством некоторого восхищения; существует расхождение во взглядах.

В Японии ничего подобного. При старом строе каждый уважающий себя японец должен был быть готов в любой момент своей жизни вычеркнуть себя из списка живых или оказать эту маленькую услугу одному из своих друзей.

Харакири являлось в какой-то степени частью воспитания класса военных; и хотя сегодня этот способ вышел из употребления, благодаря довольно быстрому изменению нравов под воздействием европейского влияния, но тем не менее люди, принявшие такую смерть, остаются в глазах общества святыми. Более того, я убежден, что какой-нибудь фанатик, пожелавший подобным образом свести счеты с жизнью после совершения какого-то уголовного преступления, повлекшего, согласно новому кодексу, осуждение на вечную каторгу, и сегодня нашел бы многих почитателей и немало других фанатиков, стремящихся сделать из него полубога.

При совершении харакири помощник играл гораздо более важную роль, нежели секундант в европейской дуэли. Его миссия была поистине священной и требовала безусловной преданности, смелости и ловкости.

Согласно правилам японского рыцарства каждый даймё должен был иметь среди своей свиты хотя бы одного человека, способного стать его помощником при совершении этого обряда, кстати, даймё особо выделял его и приближал к себе.

Сама церемония харакири обставлялась с исключительной торжественностью, призванной замаскировать под видом праздника ужас и жестокость самого акта.

Я имею здесь в виду не добровольное харакири, которое совершалось где угодно, без всякой подготовки и, возможно, даже без участия помощника, а акт, вытекающий из какого-то серьезного проступка, потребовавшего вмешательства своего рода военного суда.

В этом случае осужденный передавался под охрану какого-нибудь даймё, который содержал его в своем йосики в качестве пленника, оказывая ему тем не менее все почести, приличествующие его рангу.

В старину эта процедура осуществлялась, как правило, в храмах; позже и до самого последнего времени она производилась в зависимости от ранга приговоренного либо в одном из залов йосики даймё-тюремщика, либо в прилегающем парке.

Если проанализировать саму процедуру ритуального убийства, то можно прийти к выводу, что она протекает везде одинаково, а различия столь незначительны, что достаточно описать одну из них, чтобы понять саму суть подобных актов.

Не будучи непосредственным свидетелем подобных драм — с чем себя и поздравляю, — я тем не менее неоднократно видел их в театре, воспроизведенными с потрясающей достоверностью.

Речь идет о харакири, развязка которого была доверена человеку со стороны, какому-то второразрядному офицеру.

Еще накануне в парке была расчищена площадка в четыре квадратных метра, открытая с севера и юга и завешанная белыми шелковыми полотнищами; по углам были поставлены длинные шесты с флагами, покрытыми изречениями из священных книг. Перед каждым входом находилось деревянное изображение, убранное белым шелком; в центре площадки перпендикулярно друг другу были расстелены две новые циновки с белой каймой.

Прибыли свидетели, называемые здесь цензорами и назначаемые правительством. На пороге йосики их с большой помпой встретил сам даймё; два факела, установленные по краям расстеленных циновок, должны были освещать всю сцену бледным, дрожащим светом.

И вот подготовка закончилась.

Осужденный в одеждах веселых тонов появился со стороны северного входа, а цензоры, помощники и зрители — южного. Каждый занимает место, отведенное ему правилами этикета, осужденный усаживается на циновке, расстеленной с юга на север, лицом на север. Цензоры устраиваются на перпендикулярной циновке, а помощники, чей выход еще впереди, становятся кру́гом вместе со зрителями.

Первый цензор начинает зачитывать смертный приговор:

«Самурай, вы совершили проступок, позор которого вы смыть не в состоянии; отныне вы недостойны принадлежать к касте японских рыцарей. Однако из уважения к вашему высокому званию вы не будете подвергнуты унижению и ваше имя не будет опорочено; но вы должны сами обречь себя на смерть, предусмотренную принятыми у нас правилами и обычаями».

С этими словами цензор удаляется и покидает йосики.

Осужденный, только что с полным безразличием выслушавший приговор, удаляется, чтобы совершить последний торжественный туалет. Спустя несколько минут он возвращается, переодевшись в праздничные одежды, и занимает свое прежнее место на циновке.

Встает даймё, хозяин йосики, и обращается к своему гостю:

— Не желаете ли вы что-нибудь сказать мне?

— Мне нечего сказать, — отвечает тот, — но, поскольку вы снизошли до того, что приняли участие в моей судьбе, позвольте тому, кто должен сейчас умереть, поблагодарить за доброе к нему отношение.

Таков священный обычай и классический ответ. Единственный допустимый при этом вариант заключается в возможном добавлении: «… Покорнейше прошу вас передать мою последнюю волю такому-то». С этими словами осужденный передает даймё запечатанный конверт. В этот момент второй помощник передает осужденному кинжал, называемый «кусум-гобу», а первый помощник обнажает ему правое плечо, одним движением выхватывает меч, причем ножны падают на землю, делает шаг назад и влево и собирается с силами…

Осужденный, сидя на пятках по японскому обычаю, берет кинжал в правую руку и без малейшего колебания всаживает его себе в живот! Затем недрогнувшей рукой он медленно ведет клинок слева направо и сверху вниз. Поток крови захлестывает циновку перед ним… Герой, не позволяя себе ни малейшего вскрика, вытаскивает окровавленный кинжал и вытягивает руку в сторону цензоров: это знак к ужасной развязке. Первый помощник взмахивает мечом; отяжелевшая голова осужденного наклоняется немного вперед; короткий блеск стали — и голова, отделенная от тела с одного удара, гримасничая, катится к ногам присутствующих: честь спасена, и справедливость восторжествовала.

Если согласно этикету звание осужденного требует проведения этой процедуры внутри йосики, то все происходит так же, как и в парке. Вместо циновок, на которых выступают актеры этой ужасной драмы, в этом случае используют «ф’ту» — нечто вроде матрацев, подбитых ватой, сшитых вместе и обтянутых хлопочатобумажной тканью, которые укладывают на татами, чтобы на него не попала кровь.

Вместо обычных факелов иногда используют более яркие светильники; однако признаком хорошего тона является, по-видимому, затемнение помещения, что позволяет скрыть от глаз осужденного все детали печальной процедуры и дает ему возможность стойко перенести последние мгновения. Если же он не отличается необходимой силой воли, то первый помощник, который, добавим, может быть предупрежден заранее, не ждет первого удара осужденного, а отрубает ему голову сразу, как только замечает, что тот чуть-чуть наклонился вперед…

В любом случае справедливость торжествует и на месте действия остается лишь труп, которого ждут пышные похороны; поскольку, как мы видели, харакири не является бесчестьем.

В Японии похороны состоят в простом предании тела земле или кремации. Предается ли труп земле или огню, но последняя церемония всегда происходит в присутствии многочисленных буддийских жрецов. Насколько тесно древние обряды связаны с обычаями современной религии, указывает тот факт, что если рождается ребенок, то хвала воздается Синто, а если случается смерть, то в этом замешан Будда.

Прочитав над телом и могилой, приготовленной для принятия бренных останков, установленную молитву, священник с помощниками удаляется, предоставляя собравшимся родственникам самим завершить печальную церемонию, состоящую в погребении или сожжении тела. Те, кто исповедуют синтоистскую религию, предпочитают кремацию, процедура которой в последние годы должна по приказу императора, осуществляться в соответствии с установленными правилами. Для этих церемоний за городскими стенами отведены специальные места, где можно сжигать трупы умерших, не боясь вызвать недовольство граждан специфическим запахом.

Странный, но весьма распространенный обычай состоит в том, что скончавшемуся дают новое имя — Укури-на, которое он будет носить вечно в той тайной и бессмертной жизни, в которую он только что вошел через скорбную дверь смерти. Это имя заносится на записные дощечки, подвешиваемые в почетном углу дома умершего, где по определенным дням зажигаются маленькие свечи и курятся благовония.

… В то время, пока «японские братья» благодаря тесной дружбе, установившейся у них с семейством Митани-сан, знакомились с деталями жизненного уклада японцев, им выпала редкая удача получить приглашение на свадебную церемонию.

Юная невеста, которая часто встречала обоих офицеров у добряка Митани, просила их об этом с такой трогательной настойчивостью, что они были буквально покорены.

— Приходите! — убеждала она их. — Мои родители будут рады и счастливы вас принять.

Девушка сумела затронуть слабую струнку французов, поскольку они горели желанием присутствовать на одной из таких церемоний, от которых благодаря волне новаций, поддержанных правительством и юным поколением, вскоре останется лишь одно воспоминание.

Действительно, два французских журналиста, приглашенных микадо для написания его доброму народу свода законов, подобного тому, который подарил нам великий Наполеон, с завидной неторопливостью занимались составлением новых законов, подгоняя их по мерке автора тех, которым еще и сегодня завидует Европа.

Однако задача эта была весьма трудная, поскольку следовало приспособить к японскому менталитету довольно странные формулировки, которыми мы довольствуемся из-за отсутствия других, и поэтому, как говорится в просторечье, дело продвигалось туго. Поэтому данные законы не только не были изданы, но и некоторые горячие головы даже выражали сомнение по поводу целесообразности этой значительной и дорогостоящей работы.

Гражданское состояние, этот краеугольный камень любого социального здания, не отличалось, да и сейчас еще не отличается необходимым единообразием: вместо того чтобы покоиться на законах, оно строилось лишь на семейных отношениях и, следовательно, носило весьма относительный характер.

Это была довольно серьезная и трудная проблема, принимая во внимание обычаи, изменить которые могло лишь время. Действительно, если мы в качестве первого акта гражданского состояния примем акт рождения, то французское законодательство сразу же сталкивается с проблемой усыновления.

В Японии просто не существует семей без приемных детей. Обычно два соседних дома обмениваются одним ребенком; этот естественный обмен не подвержен никаким ограничениям ни возрастного, ни какого-либо другого плана, как во Франции. Это самый естественный способ воспитать мужа для своей дочери; зачастую это также возможность создать себе нужное окружение, а иногда просто стремление удовлетворить свою фантазию или желание соблюсти очень почетный и глубоко укоренившийся обычай.

Сохраняя право усыновления в столь широком масштабе, акт рождения, скрепляющий в какой-то степени принадлежность к родной семье, стал бы для доброй половины населения лишь первой ступенькой, которую вскоре предстоит преодолеть для вхождения в социальную приемную семью.

Отсюда и серьезные затруднения, которые, по мнению компетентных людей, могли бы долгое время оставаться причиной огромных ошибок и печальных недоразумений. Пока же наши законодатели были бы заняты поиском путей примирения всех этих требований и точек зрения, древние патриархальные отношения, дающие отцу семейства полную власть во всем, что касается проблем, связанных с семейным очагом, продолжали бы оставаться единственными, принятыми в стране.

Еще более серьезная проблема, нежели даже вопрос о гражданском состоянии, связана с браком. Из того факта, что полигамия в Японии не разрешена, а разводы не слишком часты; из того, что представители слоев общества, доступные нашему наблюдению, редко меняют своих супруг, — отнюдь не следует, что развод официально запрещен существующими правовыми актами, а внебрачные связи полуофициального плана под семейным кровом просто недопустимы.

Отмена развода была бы просто нелогичной, учитывая, что этот правовой акт должен быть вскоре восстановлен и во Франции. Напротив, было бы разумнее оправдать внебрачные связи под семейным кровом. В Японии, отмечает Морис Дюбар, бракосочетание не подпадает ни под какие законодательные акты. Любовь и привычка, а также соблюдение взаимных интересов способствуют установлению и продолжению супружеских отношений.

В союз мужчины и женщины не вмешивается ни представитель людского закона, ни служитель религиозного культа. Это сугубо частное дело. Юноша желает вступить в брачный союз с девушкой: он спрашивает ее согласия или испрашивает его через посредство ее родителей. Если просьба принимается благосклонно, будущий супруг вручает подарки, после чего, согласно обычаям, молодые люди считаются мужем и женой. Подарки невесте представляют собой различную одежду и украшения, ценность которых зависит от благосостояния жениха: обычно это белое шелковое платье, кусок шелка того же цвета и расшитый золотом женский пояс. Теща также получает белое шелковое платье, а тесть — роскошную саблю. Причем платья не должны быть сложены.

Тесть, со своей стороны, делает будущему зятю равноценный подарок, если, конечно, в состоянии это сделать, но в любом случае не дает за дочерью приданого. В качестве такового невеста приносит в семью: два шелковых платья, сшитых особым способом, два пояса, полный праздничный наряд, веер, пять-шесть книг небольшого формата и маленькую саблю, предназначенную для защиты собственной чести в случае нападения.

Назначается день свадьбы. Родители, друзья, соседи приглашаются в этот день на торжественный обед, юноша представляет собравшимся девушку, выбранную им в жены, и на этом все заканчивается.

Начиная с этого момента девушка считается его женой, она поселяется в его доме и занимает там главенствующее положение. Если муж решает завести себе еще одну, незаконную, подружку, или ликаке, он может это сделать, не разводясь с законной супругой, а если он достаточно богат, то может вообще завести у себя гарем. Каждая вновь прибывшая тихо занимает в доме место, соответствующее моменту ее появления там; она может быть второй, третьей или десятой, но при этом никогда не становится объектом издевательств со стороны предшественниц.

Что касается детей, то все они считаются в равной степени законными; каков бы ни был порядковый номер их матери, права их одинаковы, и, независимо ни от чего, они остаются исключительной собственностью отца.

Чтобы отделаться от законной супруги, нет необходимости обращаться в суд. Достаточно простой маленькой записки «Микудари-Хан», дословно «три с половиной строчки». «Объявляю, — пишет супруг, — что такая-то, бывшая моей женой, не является таковой с сегодняшнего дня, может вступать в повторный брак и вообще вольна делать все, что ей заблагорассудится».

Коротко, зато вполне ясно и недвусмысленно.

Получив такой «документ», жена собирает принадлежащие ей нехитрые пожитки и, оставив детей на попечение отца, ответственного за их воспитание, отправляется на поиски более счастливой доли.

На этом все и заканчивается, без лишних формальностей и хлопот, как и в случае бракосочетания, которое заключается и разрывается все с той же непостижимой легкостью.

И тем не менее в стране, где так легко избавиться от жены, которая в один прекрасный день вам вдруг разонравилась, число ежегодных разводов значительно меньше числа юридически оформленных актов бракосочетаний в течение одного лишь квартала.

Естественно, возникает вопрос, так ли уж срочно следовало во что бы то ни стало европеизировать этих прекрасных людей, которым чужды наши обычаи и которые могли бы, естественно, восстать против новых, налагаемых сходными с европейскими законами обязанностей, ибо они, возможно, заставили бы их отречься от самого духа их нации, ради желания стать похожими на других.

А теперь продолжим наше повествование.

Родители жениха, богатые торговцы шелком из Иокогамы, владели в получасе езды от города, неподалеку от домишка Митани, в прекрасной «долине Миссисипи», очаровательной японской виллой.

Согласно древним обычаям страны там и должно было состояться бракосочетание их сына.

В назначенный день «японские братья» прибыли в указанное место.

Было чудесное апрельское утро; с приходом весны природа расцвела; вдалеке, в небольшой рощице, виднелись сотни разноцветных флажков, развевающихся на ветру, и оттуда уже доносились веселые звуки сямисена. Вскоре за поворотом дороги показался маленький йосики, расцвеченный флажками, вымпелами, фонариками и гирляндами.

Когда офицеры ступили на землю, а вернее, на белые татами, расстеленные перед домом, большинство гостей, явившихся перед ними, уже заняли свои места в большом зале, красочно убранном для предстоящего торжества.

Двое друзей жениха, выбранные им, с большой помпой отправились за невестой к ее родителям; ждали только ее; но вот наконец показался запыхавшийся «бэтто», то есть вестник, посланный им навстречу; а вот и она сама, королева дня.

В то время как в доме завершаются последние приготовления к торжественной встрече новобрачной, двое «кодзукаи» (слуг) — мужчина и женщина, с факелами и ступами для риса, становятся в почетный караул по обе стороны входной двери.

В тот момент, когда новобрачная переступает порог своего нового дома, рис из двух ступ пересыпается в один общий сосуд, символизируя материальный достаток и прилежание в работе, а факелы — символ пылкой любви — соединяются, образуя одно пламя.

Эти знаки мистического единения чрезвычайно трогательны. Но, как заметил повествователь, едва соединившись, оба факела внезапно гаснут без всякой видимой причины, в чем суеверный наблюдатель мог бы усмотреть намек на весьма недолгое супружеское счастье.

Невеста, принаряженная, с головой, прикрытой длинной белой шелковой вуалью, дрожащая как былинка, входит в дом, полный гостей. Отец жениха торжественно подводит бедняжку к почетному месту, отведенному для нее на время церемонии, в то время как юноша незаметно усаживается на более скромное место, опустив очи долу.

На возвышении пола парадной залы установлены многочисленные подносы; на одном покоится клетка с двумя трясогузками, символом верности и душевной чистоты, на других — рыба, птица, всевозможные пироги, два сосуда с саке, три поставленные одна на другую чаши и, наконец, спиртовка для подогрева саке.

Пока девушки симметрично располагают на столе эти символические яства, женщины окружают новобрачную и увлекают ее в отдельную комнату, чтобы довести до совершенства ее свадебный туалет и, разумеется, дать полезные советы по поводу ее новых обязанностей.

Когда с этой важной процедурой покончено, все возвращаются в общий зал; две матроны берут сосуды с саке, каждый из которых прикрыт бумажной бабочкой, разных поло́в, разумеется; об этом различии японцы помнят всегда, даже при изготовлении картонных кукол. Бабочка-самка располагается на полу, а ее партнер — рядом.

Как только сосуды оказываются вскрытыми, старшая из матрон берет по одному из них в каждую руку; другая женщина берет чайник; саке из обоих сосудов смешивается и с величайшей осторожностью водружается на горячую печку, именуемую чибачи; как только жидкость закипает, та из женщин, которая сливала саке из двух сосудов в чайник, берет поднос с тремя составленными чашками, наполняет верхнюю и протягивает жениху. После чего начинаются нескончаемые возлияния; жених и невеста выпивают по девять чашек саке, которые они поочередно поглощают по три кряду, сначала выпивая первую, затем — вторую и, наконец, третью. Все это происходит так быстро, что оба офицера, озабоченные столь частыми возлияниями, начали уже беспокоиться, не упьются ли новобрачные до конца церемонии. Однако их очаровательная маленькая подружка О-Хана успокоила их, объяснив, что если согласно обычаю и следует выпить определенное количество чашек, то совсем необязательно их каждый раз наполнять и, следовательно, новобрачные едва ли выпили больше полсклянки саке.

Кстати, саке представляет собой довольно безвредный напиток. Это разновидность очень слабой водки, приготавливаемой из риса и сильно разбавленной водой; чтобы опьянеть, ее надо выпить изрядное количество, поэтому пьяный японец — большая редкость; и если обитателю Страны восходящего солнца и случается быть слегка навеселе, то ведет он себя при том настолько пристойно, что это заставило бы покраснеть пьяниц нашей страны, если, конечно, они еще не разучились это делать.

Следует, однако, признать, что подобная сдержанность и трезвость не были характерны для прежней Японии. Считается даже, что когда-то, согласно одной из легенд, виноградники были распространены здесь повсеместно, и божественное вино — будо-но-саке — пользовалось таким успехом, что тогдашний суровый тайгун, напутанный повальным пьянством, издал указ об уничтожении виноградников по всей империи, разрешив иметь лишь один куст на семью. Впрочем, как известно, в легендах много преувеличений, так что не всегда им можно верить.

Этот указ, сколь бы правильным он ни казался на первый взгляд, оказался тем более ошибочным, что вино никогда не являлось причиной падения народных нравов, и если судить по винограду, потребляемому в настоящее время японцами, то вино из него должно было бы быть великолепным.

Сегодня умное и образованное правительство микадо вступило на путь подлинного прогресса. Оно приняло специальные меры по развитию сельского хозяйства и распорядилось разбивать виноградники повсюду, где это только возможно; поэтому, добавляет рассказчик, я надеюсь, что через несколько лет мы смогли бы уже вкусить этого божественного напитка, который, если верить легенде, веков пять-шесть тому назад едва не погубил Японию.

Как бы то ни было, но первая часть свадебной церемонии закончилась; в ожидании второго акта, пока каждый беседовал со своим соседом по столу, закусывая печеньем, дабы поддержать аппетит, готовилось настоящее свадебное угощение, для которого столы накрывались в том же зале.

Оно состояло из трех перемен блюд: первая была из семи блюд, вторая — из пяти и третья — из трех.

Какая радость для Господа, если он, подобно поэту, предпочитает нечетные числа!.. Numero Deus impare gaudet[283]… Поскольку следует заметить, что все, что было связано с этой торжественной церемонией, повторялось три, пять, семь и девять раз.

Это свадебное пиршество, не оставившее бы равнодушным и самого Пантагрюэля, отличалось особенным разнообразием рыбных блюд и продержало приглашенных за столом до трех часов пополудни. Несмотря на обильные возлияния, за столом царило веселье и приятная атмосфера. Затем последовала череда речей, посвященных данному событию; наконец появились певцы и танцоры. Присутствующие заметно оживились, оставаясь при этом в строгих рамках приличий. Песни представляли собой восхваления новобрачных, пожелания благополучия, плодовитости, безоблачного счастья и любви. Танцы, гораздо более экспрессивные, на взгляд европейцев, нежели музыка, в которой они не очень-то разбирались, изображали с большой достоверностью различные этапы супружеской жизни.

И Морис Дюбар заканчивает свое повествование следующими словами:

«Время летит незаметно; уже поздно, однако момент, когда новобрачные могут удалиться наконец в свои покои, еще не наступил. Тем не менее мы считаем, что пора откланяться, и, поблагодарив хозяев за дружеское, любезное приглашение, в пять часов вечера пускаемся в обратный путь в Иокогаму под впечатлением прекрасно проведенного дня и очарованные предоставившейся возможностью принять участие в этой любопытной старинной церемонии».


.......................................................................................


Вернувшись на борт корабля, друзья узнали о том, что уже организована увеселительная прогулка. Один из их приятелей по Эдо, явившийся в их отсутствие, предложил проехаться в Никко[284], и «японские братья», конечно же, не смогли отказаться от такой возможности пополнить запас своих сведений об этой стране.

«Никко, — повествует далее Морис Дюбар, — является местом вечного упокоения великого Иэясу, первого тайгуна из династии Токугава[285], самой знаменитой и самой процветающей.

В течение долгих лет микадо ежегодно посылает целую депутацию высокопоставленных лиц в сопровождении многочисленной свиты самураев, чтобы почтить могилу божественного Иэясу и вручить подарки находящемуся там храму. В настоящее время, как мне кажется, этот трогательный обычай уже почти соблюдается (хотя и не забыт окончательно) по причине всеобщего безразличия к религии. И тем не менее этот храм выделяется среди других как своей внутренней отделкой, так и связанными с ним историческими событиями, которые еще не изгладились из людской памяти».

Сведения об этом священном месте восходят к гораздо более ранним временам, нежели эпоха, связанная с именем Иэясу; начало поклонения этим святым местам было положено в 767 году нашей эры монахом-буддистом по имени Чодо-Чонин.

Гора Никко, расположенная в тридцати шести с половиной ри[286] от Эдо (один «ри» — примерно 3123 метра), на северо-восточных границах провинции Чимодзуке, в округе Цонга, называлась когда-то «горой Двух ураганов» из-за бурь, периодически дважды в год, весной и осенью, опустошавших этот край. В 820 году буддийский монах Кукаи дал этим горам то название, которое они носят и поныне и которое означает: «Горы Солнечного Сияния».

В 1616 году, когда монашеской общиной Никко руководил верховный жрец Тёкаи, причисленный впоследствии к сонму буддийских святых, тайгун Хидэтада, сменивший достославного Иэясу, отправил двух высших должностных лиц на поиски места, достойного принять священные останки своего предшественника.

После долгих поисков и тщательного обследования местности посланцы остановили свой выбор на южной части холма Хотоке-Ива.

На двадцать первый день девятого месяца они возвратились в Эдо, где их ждали поздравления их господина, новые высокие должности и королевские подарки.

Немедленно начатые работы по строительству мавзолея были закончены за три месяца; останки Иэясу, перевезенные с величайшей, невообразимой помпой к месту их последнего упокоения, через несколько дней были причислены к святым мощам согласно специальному указу микадо.

Это обожествление явилось поводом для религиозных празднеств, ставших легендарными, которые возглавлял священнослужитель императорской семьи и на которых присутствовали самые высокородные лица всей империи.

Указ о возведении в ранг святого божественного и почитаемого тайгуна зачитывался народу два дня кряду десять тысяч раз огромным количеством монахов, специально собранных для этой цели.

Тёкаи умер в 1644 году, и его сменил Мудзаки. На следующий год в память о славных деяниях, совершенных Иэясу на военном поприще в восточных провинциях, которые он усмирил, император повелел назвать храм Готосё — Восточный дворец. Правление Мудзаки длилось всего лишь десяток лет, после чего он вернулся в Киото. Его сменил пятый сын микадо, и начиная с этого момента вплоть до революции 1868 года во главе буддийских жрецов Никко всегда стоял священнослужитель, в жилах которого текла императорская кровь. Этот императорский отпрыск постоянно проживал при тайгунском дворе в Эдо, являясь в Никко лишь трижды в год: в первый день нового года, в один из дней четвертого месяца и, наконец, на девятый месяц.

В 1868 году настоятель храма Никко стал игрушкой в руках революции; поднятый на щит сторонниками царствующего тайгуна, он был провозглашен микадо; однако его царствование было весьма кратковременным. Законное правительство, одержавшее верх, проявило к нему терпимость. Узурпатору сохранили жизнь. Тем не менее новая администрация сочла полезным для него сменить климат и выдала ему подорожную до… одного немецкого университета, где он мог на досуге предаваться размышлениям о превратностях человеческой судьбы, находящей удовольствие в том, что вручает вам корону и почти тут же с еще большей радостью ее у вас отбирает.

«Этот привлекательный исторический обзор, — замечает далее знаменитый автор “Живописной Японии”, — сделанный в общих чертах нашим другом, непременно склонил бы меня к поездке, даже если бы я к этому не был расположен. Марсель, со своей стороны, тоже согласился, даже не прибегая к каким-либо уверткам. Поэтому приготовления к поездке проходили в радостном возбуждении и были недолгими; в чемодан уложены смены белья для обоих, разрешение командира уже получено; паспорта, отправленные японскому правительству, в Иокогаму вернулись с небрежно проштампованными визами; в восемь часов маленькая группа погрузилась в последний поезд, отправляющийся из Иокогамы.

Переезд из Иокогамы в Эдо недолог: всего один час. Время незаметно пролетело в веселой болтовне, легкой, как клубы пара, вырывавшиеся из трубы нашего паровоза, и вскоре мы уже оказались в очаровательной квартирке нашего друга в Кандабаши-учи, где нас уже ожидал изысканный ужин и мягкие манящие постели.

В полночь все улеглись».

Путешествие предполагалось осуществить на дзин-рикуся[287].

Когда-то средства передвижения в Японии были весьма простыми, но чрезвычайно неудобными. Прежде всего это были допотопные повозки, запряженные быками, кстати, их и сейчас еще можно увидеть в качестве местных достопримечательностей. Да, и в наши дни ими пользуются некоторые важные вельможи, предпочитающие путешествовать на них со всеми удобствами, наподобие странствующих королей. Существовали также «кочи», что-то вроде портшеза, покрытого лаком, с двумя оглоблями; затем «норимон» — другая разновидность кресла, установленного на единственной деревянной перекладине, жестко связанной с навесом экипажа, и переносимого двумя носильщиками.

Эти средства передвижения, которые страшно неудобны для европейца из-за того, что там приходится сидеть на корточках, являются, однако, настоящей каретой по сравнению с «канго». Этот экипаж, бывший для Японии тем же, чем является обычный фиакр для Парижа, довольно трудно описать. Это нечто вроде корзины, сплетенной из бамбуковых ремешков, длиной в семьдесят и шириной в сорок сантиметров, совершенно открытой с одной из сторон и снабженной ватным тюфяком. Открытая сторона может закрываться занавесом из промасленной бумаги; плетеная часть снабжена частой решеткой из узких бамбуковых полос, позволяющей пассажиру видеть то, что происходит снаружи, оставаясь невидимым для прохожих. Глядя на тесную нору, предназначенную для пассажира, невольно задаешься вопросом: каким же образом туда можно проникнуть и, главное, разместиться? Нужно действительно быть просто гуттаперчевым, подобно профессиональному клоуну, чтобы принять там немыслимую позу восточного джина, упрятанного в сосуд, короче говоря, владеть секретом размещения в ограниченном пространстве предмета большего размера, чем оно может вместить.

Можно, конечно, путешествовать верхом или на пароходе. Однако об этих способах передвижения лучше и не упоминать, поскольку первый из них предназначен почти исключительно для военных, а второй практикуется лишь на незначительной части империи.

Экипажей, в том смысле как мы понимаем их во Франции, в Японии просто не существует. К тому же следует помнить, что используемые здесь подковы лошадей не являются железными, а плетутся из соломы и, следовательно, не предназначены для длительных путешествий.

Сегодня же в Японии путешествуют, как и повсюду. Существует железнодорожная сеть, к сожалению, недостаточно развитая и состоящая всего из трех линий, эксплуатируемых уже несколько лет (связывающая Иокогаму с Эдо, Кобе с Осакой и недавно построенная линия Осака — Киото). Как только финансовое положение позволит соединить Кобе с Симоносеки и Киото с Иокогамой, появится возможность проехать из конца в конец самый большой остров Японии без пересадок и проделать это путешествие, когда-то связанное с невероятными трудностями, так же легко и просто, как путь из Марселя в Париж.

Увы, пока что это не так.

Конные экипажи здесь все еще редки, несмотря на европеизацию Японии, поскольку лошадей для этой цели по-прежнему недостает. Правда, в Эдо появилось несколько омнибусов, но их едва хватает для обслуживания одной десятитысячной части населения города. Кочи и норимоны, за редким исключением, вышли из употребления; канго еще существуют в отдаленных горных районах. Следовательно, единственным средством передвижения, доступным для обладателя любого кошелька, остается дзин-рикуся.

Что же собой представляет дзин-рикуся? Дословно это сложное слово означает: экипаж на человеческой тяге. Это нечто вроде небольшого кабриолета, первые образцы которого были показаны на выставке 1867 года в Париже. С тех пор эта маленькая тележка, в которую впрягается возница, появилась в сотне тысяч экземпляров в некоторых областях Дальнего Востока, с успехом заменила в Китае тачку, а в Японии — канго. Этот экипаж, в котором, тесно прижавшись друг к другу, можно уместиться вдвоем, приводится в движение одним человеком. В больших городах, таких как Эдо, где поездки весьма продолжительны или когда речь идет о многодневных поездках, возчик берет себе помощника, который, в зависимости от обстоятельств, либо впрягается в экипаж, либо помогает сзади на крутых подъемах или спусках.

Эта коляска, какой бы примитивной она ни казалась на первый взгляд, не лишена известных удобств. «Именно в таком экипаже, — заявляет Морис Дюбар, — я совершал все поездки по Японии, днем и ночью, в любую погоду; ни дождь, ни солнце, ни холод не служили для меня препятствием. С помощью большого японского зонта и защиты в виде занавесок из промасленной бумаги и теплых покрывал все можно выдержать.

Средняя скорость движения достигает пяти километров в час. На ровной и сухой дороге эти несчастные неутомимые бегуны, называемые дзин-рикуся, развивают скорость хорошего арабского скакуна; однако на подъемах и размытых участках они теряют все, что сумели наверстать на ровной дороге.

Но, вообще говоря, это средство передвижения является достаточно быстроходным и достаточно комфортабельным для таких путешественников как мы, сгорающих от желания увидеть всю страну и привыкших довольствоваться малым.

Цены зависят от района и целого ряда обстоятельств; однако они никогда не превышают одного бу за ри, а иногда мне удавалось договориться и об оплате из расчета примерно пять сантимов за ри с человека.

Как и во Франции, где есть частные фиакры и компании по найму, так и в Японии существуют частные дзин-рикуся, с которыми можно договориться об оплате, равно как и взимающие официально установленную плату.

Иногда мне приходилось прибегать к услугам последних; однако опыт подсказал, что по возможности не следует иметь дела с такими компаниями, поскольку, забирая себе значительную часть платы, они вынуждены нанимать людей, изможденных этим тяжким трудом и довольствующихся за неимением лучшего мизерным вознаграждением. Поэтому наш хозяин, будучи в курсе всех этих тонкостей, решил не связываться с Генеральной компанией дзин-рикуся, находящейся в Эдо. В результате ладно скроенные молодцы, занимающиеся частным извозом, доставили нас в Никко благодаря заранее спланированным подменам на день раньше, чем это сделала бы компания».

С самого начала поездки наши путешественники прекрасно приспособились к экипажам, влекомым людьми-иноходцами. В этой скромной и чрезвычайно распространенной коляске они пересекли всю огромную столицу и выехали на главную дорогу Очиу-Кайдо, ведущую в Никко.

Первая остановка и ночевка в Коге.

Как только с ужином было покончено, хозяйке гостиницы предложили приготовить постели.

В холодное время года постель в Японии представляет собой два-три стеганых ватных матраца, называемых «ф’тоны», положенных один на другой на татами, «макуру» (подушку), небольшую лакированную шкатулку с игрушечным валиком для шеи, а отнюдь не головы; и, наконец, одно или несколько «мосенов» (покрывал), которыми накрывается спящий, в добавление к огромному бесформенному домашнему халату, непременному атрибуту отходящего ко сну японца. Что касается простыней, то они здесь неизвестны; желающие их получить должны отправляться в гостиницы, ежедневно посещаемые европейцами и предоставляющие гораздо меньшие удобства за значительно большую плату.

И все же как себя чувствуешь на таком ложе? «Что касается меня, — утверждает автор “Живописной Японии”, — то я чувствовал себя в нем превосходно, заменив макуру скатанным покрывалом. Благодаря этому простому усовершенствованию жесткое японское ложе всегда казалось мне достаточно удобным. Впрочем, это дело привычки, и я частенько на рассвете выслушивал жалобы своих спутников; да и кто, собственно, вообще находит пробуждение приятным? Один жаловался на ветер, дующий сквозь щели, другой плакался, что у него свело поясницу и задубела шея, — короче говоря, окончательного мнения по этому поводу нет. И тем не менее в “Яо-Я” — гостинице Никко — все мы заснули мертвым сном и проспали допоздна, так что когда наконец мы натянули сапоги, наскоро проглотили завтрак и приготовили наши альбомы для рисования, было уже почти десять часов».

Дорога последовательно проходит через Чичикенчо, Харамачи, Нонобикинотаки, затем Кингамине, потом ведет в очаровательную долину, где низвергает свои прозрачные воды водопад Хонья-даки. Затем перед вами беспрерывной чередой разворачиваются очаровательные японские пейзажи, столь веселые, радостные, кокетливые, что кажутся просто нереальными.

Наконец добираемся до озера Чузаидзи, окруженного чайными домиками, с одноименной деревней на берегу, очень модного курортного местечка, нечто вроде японского Монте-Карло, где отдыхает знать Эдо в летнюю жару.

Пока наш гид заказывает обед в прелестном ча-йа (чайном домике), мы обходим деревню, посещаем храм Ф’тарача и покупаем несколько сувениров в память о посещении этого милого местечка. Среди безделушек, производимых местными кустарями, следует упомянуть: небольшие блюда, «цута», служащие для подачи чашек с чаем, музыкальную шкатулку ценой в десять сантимов, бумажный веер, домик из обожженной глины, саблю, детские игрушки, картинки, пустяковые безделушки — словом, ничего стоящего. Цута, однако, заслуживает пары слов. Это, собственно, толстая лиана, разновидность гигантского плюща, ствол которого достигает десяти — двенадцати сантиметров в диаметре. Будучи разрезанной на мелкие части, лиана образует кружочки, из которых и делают оригинальные блюдца.

Наконец наши путешественники добираются до знаменитого храма Тосёгу, или храма Иэясу, который Дюбар считает красивейшим из всех виденных им японских храмов и действительно самым очаровательным из всех аналогичных сооружений империи со всех точек зрения. Синтоистская архитектура в ее первозданном виде, прекрасно сохранившаяся, представляет особый исторический интерес, а множество изящных безделушек, большинство из которых являются дарами принца, разумеется, привлекают внимание туристов.

Крыша, отличающаяся удивительным изяществом, опирается на мощную несущую конструкцию, которая, в свою очередь, покоится на прекрасно выложенном каменном настиле. Храм состоит из двух больших зданий, связанных между собой низким сводчатым залом, пол которого, как утверждают, состоит из одного-единственного камня длиной десять и шириной четыре метра, откуда и название «Каменный зал».

Потолок главного зала выполнен из маленьких деревянных плит, украшенных изумительной резьбой; все находится в полной сохранности, что крайне редко бывает на Западе; роскошь меблировки просто поражает. На противоположных сторонах зала имеются небольшие помещения, одно из которых предназначено для микадо и его свиты, а другое — для тайгуна. Комната императора обставлена относительно скромно, что несколько непонятно, особенно если ее сравнить с покоями тайгуна, где взор поражает обилие позолоченной лакировки, картин и резных деревянных украшений; потолок образован всего двумя панелями по пять квадратных метров из деревьев ценных пород, украшенными великолепной резьбой; стенные деревянные панели с изящной резьбой достигают таких же гигантских размеров. Изумительно тонкие татами, различная изысканная домашняя утварь, стоящая повсюду, сверкающая лаком и позолотой и представляющая немалую ценность, — словом, все напоминало о надменном владельце. Проникнув в это небольшое помещение, ощущаешь какой-то привкус утонченной роскоши, которой умели окружать себя узурпаторы временной власти, роскоши, остававшейся одним из мощных факторов их престижа и безраздельной власти вплоть до революции 1868 года.

Против обычаев эпохи, Иэясу после смерти не был сожжен на костре. После специальной обработки с целью предохранения его останков от разложения его тело было положено в гроб из ценных пород дерева и перевезено в склеп, специально построенный для этой цели самим микадо.

Памятник, расположенный к северу от храма, построен на вершине пригорка, куда ведет изумительно живописная лестница. Этот мавзолей послужил прототипом для усыпальниц Шибы и походит на них как две капли воды. Он представляет собой массивный гранитный цоколь, на котором расположены различные бронзовые предметы: вертикально стоящий цилиндр диаметром в тридцать — тридцать пять сантиметров, снабженный дверью, собака, журавль, стоящий на спине черепахи, и букет цветов.

Поскольку в данном случае телобыло погребено, то стоящий в Никко цилиндр не играет существенной роли. Но в Шибе, где тела большинства тайгунов были сожжены, он, несомненно, служит погребальной урной для праха известных персон…

… Вернувшись в гостиницу и отдав должное прекрасному ужину, путешественники забрались в свои ф’ту и, сломленные усталостью долгого дня, заснули мертвым сном. Не успели они, однако, проспать и двух часов крепким, здоровым сном, как внезапно два страшных толчка, последовавших один за другим, сначала побросали их друг на друга, а затем раскидали по углам комнаты. Вне всякого сомнения, это было землетрясение. В мгновенье ока все были уже на ногах и, схватив свою обувь, бросились к дверям, которые уже предательски трещали. Хозяева, более привычные к подобным происшествиям, нежели наши путешественники, были уже в саду; заспанные девушки наспех приводили в порядок свои туалеты; мужчины, не желая терять ни минуты драгоценного времени, закурили свои трубочки в ожидании конца происшествия.

«Как только мы смешались с остальными, — замечает путешественник, — все страхи улетучились. Впервые в жизни я пережил ночное землетрясение; однако в Японии это не столь уж редкое явление. Не проходит и недели, чтобы здесь не случалось более или менее сильных толчков. И каждый раз я видел, как все повторялось: при первом толчке все как бы пребывали в нерешительности. Если дело было среди бела дня, все переглядывались, как бы задавая друг другу безмолвные вопросы. Если же все происходило ночью, то все прислушивались и при повторном толчке бросались вон из дома. Но стоило всем оказаться в безопасном месте, как спокойствие тут же восстанавливалось — не было смысла бежать дальше. Мне кажется, что если дому суждено было рухнуть, то времени для того, чтобы покинуть его, все равно бы не хватило. Лучше было бы оставаться на месте; так считали буквально все, но никто, однако, на это не решался.

Японские домики строятся в расчете на подобные землетрясения. Легкие, как птичьи гнезда, они дрожат, колеблются, но обрушиваются не слишком часто. Подлинным бичом здесь являются пожары. Опрокинутая лампа, перевернутый чибачи — и вот уже пожар в комнате. Дом вспыхивает как спичка, и пламя тут же перекидывается на соседнее строение: оно стремительно распространяется, как по пороховому следу. Вся деревня занимается в мгновенье ока — удивительное зрелище.

Так, за месяц до отъезда, когда мы обедали, один из рулевых сообщил нам, что над Хоммурой виден подозрительный столб дыма. Хоммура — это небольшой квартал Иокогамы, прилегающий к нашим владениям «Монтань». Мгновенно на воду была спущена шлюпка, посажена команда с насосами, и мы помчались к берегу!

Вот мы и у цели. Хоммура был в огне, страшном, всепожирающем; мы предложили помощь.

— И что же вы намереваетесь делать? — ответили нам. — Погасить пламя?.. Да вы шутите; огонь должен взять свое, и тут уж ничего не поделаешь.

И, спокойно скрестив руки на груди, все принялись обреченно наблюдать, как мечется пламя, охватывая все новые и новые дома. И никаких криков отчаяния, душераздирающих воплей, никаких доведенных до умопомрачения семей, ни мечущихся в панике людей под слабыми струями бесполезных насосов.

Все с удивительным спокойствием готовятся к переселению; эта операция не занимает много времени; никакой громоздкой, трудной для перевозки мебели, не говоря уж о бесполезных предметах роскоши; татами, кимоно, несколько музыкальных инструментов, домашняя утварь — вот, собственно, и все. Этот народ эпохи золотого века не выходит из себя по пустякам. Пусть японец сегодня остался без крыши над головой, зато он уверен, что завтра его дом будет восстановлен. Соседи, либо кто-нибудь из друзей всегда дадут ему прибежище на несколько часов, согреют огнем своего чибачи, поделятся кипятком — вот, собственно, и все, что нужно; а будет нужда — и он отплатит им тем же».

Хоммура выгорел на участке длиной в триста и шириной в сто пятьдесят метров. На следующий день это была просто куча золы; славная уборка! А какой удар для домашних паразитов! Утром все отправились на родные пепелища, а рабочие тут же принялись за работу. Трое суток — и никаких следов пожара. Просто восхитительно! Для тех, кто не обременен лишним имуществом, а таких немало, подобные небольшие происшествия просто необходимы: превосходное средство избавиться от непрошеных гостей. Что же до торговцев, чье благосостояние напрямую связано с безделушками, выставленными в витринах их магазинов, то вот они страшатся огня больше всех других напастей. Недаром же магазины размещаются в каменных зданиях, в которых можно не бояться ни огня, ни землетрясений. Обычно это полностью каменные строения, не имеющие ни одной деревянной детали, приземистые и прочно стоящие на низком широком фундаменте. Каждая более или менее значительная торговая фирма имеет такой несгораемый магазин, а мелкие торговцы случайными вещами объединяются и в складчину арендуют подобное строение, куда и свозят ежевечерне после торгового дня все ценные предметы своей торговли.

Возвращение в Никко после паломничества по храмам Икодо, Йоритомо и Хокке-до прошло без всяких приключений. Затем экскурсанты на тех же экипажах, запряженных людьми-иноходцами, добрались до Иокогамы и наведались в магазин Митани, где милый старик обрадовал их новыми замечательными сувенирами. В том числе целой коллекцией мечей из чистейшей стали и чудесными коваными кирасами, отделанными золотом, которые были на вооружении бывших японских воинов и становились подлинными раритетами, высоко ценимыми любителями, особенно с того момента, когда молодая Япония столь быстро переменилась, воскреснув из обломков прошлого, следы которого стираются с каждым днем.

— Смотрите, — сказал им старый торговец после первого обмена любезностями, — вот что мне удалось откопать в разных местах во время вашего отсутствия. К сожалению, я не нашел того, что мне хотелось бы предложить вашему вниманию. Ценное оружие все реже попадает в лавки торговцев; европейцы, столь падкие на редкости, опустошают наши магазины, а с некоторых пор и сами японцы при случае перекупают интересные экземпляры у тех, кто испытывает временные материальные затруднения.

Японский меч — страшное оружие, по сравнению с которым новое холодное оружие, принятое на вооружение армией, не более чем детская забава, что связано с совершенно необоснованной манией подражания, появившейся у японцев в последнее время.

Раньше японцы придавали такое значение совершенствованию и качествам грозного оружия, что это отразилось и на положении оружейных мастеров. Они стояли неизмеримо выше презираемой категории ремесленников и торговцев; особым уважением пользовались сабельные мастера; нередко можно было увидеть дворянина, обнимающегося с представителем этой профессии, возведенной в ранг свободных. Когда же наступал ответственный момент и кузнец должен был приварить стальную рукоятку к клинку меча, мастер надевал наряд «куге» — приближенных двора микадо — и приступал к этой последней операции на открытом воздухе, в присутствии многочисленных приглашенных на торжественную церемонию.

Цены на мечи весьма разнятся. И сегодня еще можно приобрести довольно сносные по относительно невысоким ценам, по сравнению с их прежней стоимостью. Однако хорошо и искусно изукрашенный меч стоит не менее трехсот — четырехсот франков.

Подлинные представители японской феодальной знати не колеблясь платили за меч тысячу «рио» — пять тысяч двести франков.

Эта цифра кажется нам фантастической, но она далека от той суммы, в которую могут оцениваться отдельные экземпляры этого действительно страшного оружия. Последний тайгун, с которым установили отношения европейцы и американцы, прибыв в Японию, подарил нашему полномочному министру клинок в простых деревянных ножнах, который, как говорят, был оценен одним из торговцев Иокогамы в полторы тысячи рио.

На первый взгляд подобная цена кажется чрезмерной. Но все тут же объясняется, стоит только бросить взгляд на это ослепительно сверкающее лезвие и узнать, что для того, чтобы достигнуть подобного совершенства, понадобились долгие месяцы упорного труда, конечный результат которого был весьма проблематичным.

Хорошо закаленный меч должен с одного удара «обезглавить трех человек». Прежде чем заключить сделку, самураи испытывали оружие на собаках и, как говорят, иногда и на нищих, попадавшихся им под руку на дорогах…

Такое замечательное оружие считалось подлинным достоянием, содержалось в идеальном порядке и бережно передавалось из поколения в поколение.

Будучи далеки от фантастических цен, упомянутых выше, мечи Митани были тем не менее действительно замечательны и способны привести в восхищение знатока. Морис Дюбар произвел тщательный осмотр товара, предложенного добрым стариком, довольствовавшимся весьма скромной надбавкой, и, не слишком ущемив свой бюджет, смог приобрести несколько экземпляров замечательных клинков.

«Желая, — повествует он, — узнать возраст этих почтенных железных изделий, мы отделили рукоятки и гарды эфеса, с тем чтобы найти дату их изготовления, обычно проставляемую рядом с именем мастера, если, конечно, оружие того заслуживает, в той части клинка, которая скрыта под мелкими украшениями рукоятки. Поиски, однако, оказались безрезультатны, и мы уже собирались оставить это занятие, как вдруг восклицание Уено привлекло наше внимание.

Служащий с ожесточением тер кончиком пальца стержень клинка, вставляемый в рукоятку, одного из мечей, покрытого легким налетом ржавчины.

— Вот, — объявил он, — меч, которому почти сто лет, повествующий о прошлом столь же ясно, как страница истории. Этот клинок, способный резать железо, заставил скатиться с плеч не одну человеческую голову, является ценной реликвией, произведением искусства, и его находка делает честь проницательности Митани-сан.

— О! О! — ответил торговец, — господин Уено хочет воздать должное скромным познаниям своего отца в предметах искусства; я тем более охотно принимаю этот комплимент, что мой зять не слишком щедро расточает их по моему адресу; я действительно сумел определить ценность этого клинка и счастлив, — продолжал он, адресуясь к французскому офицеру, — вручить вам его в качестве «синдзё» (почтительного подарка) и как сувенир.

— А не знаете ли вы, — спросил офицер после изъявлений глубокой признательности, — кому принадлежало раньше это замечательное оружие?

— Нет, — ответил торговец, — но, судя по гордому девизу, начертанному на этом клинке, он принадлежал далеко не простому человеку. И если он недостаточно хорош для даймё, то тем не менее он, несомненно, принадлежал одному из хатамото… Еще одно свидетельство наших рыцарских подвигов!»

«Хатамото» означает: «под стягом». Число вооруженных людей, объединявшихся под стягом сёгуна — главнокомандующего, достигало восьмидесяти тысяч. Когда один из Йейа, возведенный в ранг сёгуна, покинул провинцию Микава, бо́льшая часть его воинов, обрадованных взлетом его славы, отправились вместе с ним. В знак признания их верности и военных заслуг они получили земельные наделы, дающие ежегодный доход в виде десяти тысяч «коку» риса (коку равно примерно 174 литрам)[288], и были возведены в ранг хатамото.

Будучи по положению ниже фондай или даймё, главных вассалов тайгуна, хатамото вскоре составили могущественную касту, формирующую в военное время за счет собственных вассалов основное ядро японской армии; в мирное время они занимали второстепенные должности при правительстве.

Эта каста нашего старого общества, самая храбрая, отважная и незапятнанная, постоянно враждовала с крупными даймё, вассалами микадо, что нередко приводило к кровопролитным сражениям, в которых победа приходила благодаря их славному оружию.

Вплоть до революции 1868 года хатамото были самой главной и надежной опорой тайгунов, которых они в любой момент снабжали воинами и деньгами. Некоторые из них, наиболее преданные своему господину, последовали за ним и в ссылку; однако состояние принца Токугавы, заметно уменьшившееся с момента его отставки, не позволяло ему содержать сколь-нибудь значительную армию.

Падение тайгуна повлекло за собой, таким образом, и разорение этого великого объединения, члены которого, вынужденные подчиниться превратностям судьбы, удалились в разные уголки страны, чтобы скрыть позор поражения и влачить свое существование подальше от нового правительства.


.......................................................................................


Еще одним замечательным искусством, фатально испытавшим такой же упадок, что и изготовление превосходного оружия, является производство лакированных изделий. И здесь необузданный меркантилизм, порожденный безудержным увлечением «всем японским», привел к печальному, со всех точек зрения, вырождению. То, что некогда было произведением искусства, превратилось в безделушку, предназначенную на экспорт, в «японский» товар для больших магазинов.

И тем не менее художественная лакировка по-прежнему существует в Японии, правда, встречается она достаточно редко, но по-прежнему отличается превосходными качествами и высоко ценится истинными знатоками искусства.

Несколько слов об этом национальном виде искусства будут далеко не лишними, тем более что сами предметы данного вида искусства по праву пользуются широкой известностью, а сам способ их производства известен далеко не всем.

Искусство лаковой миниатюры, являющееся в Японии традиционным, восходит к VIII веку; однако сами японцы, проводившие исследования в этой области, относят время рождения этого открытия к концу IX века. Но и это уже впечатляет. Четыреста лет спустя это искусство получило дальнейшее развитие; поскольку сохранилась память об одном известном художнике лаковой миниатюры, пользовавшемся в тот период широкой известностью и создавшем новые методы работы.

Основным компонентом для производства лаков является сок дерева, называемого «уруси»[289]. Кроме лака, уруси дает и плоды, из которых добывают растительный воск.

Японцы различают мужские и женские особи этого растения; плодоносят только последние. Если их выращивают ради воска, то деревья растут свободно и достигают внушительных размеров. Если же, напротив, они предназначены для получения лака, то их обрезают ежегодно, чтобы усилить рост ствола; затем, когда он достигает нужных размеров, обычно на пятый год, приступают к производству надрезов для извлечения сока.

Насечки делают горизонтально, начиная от основания; сок стекает по стволу дерева и по утрам тщательно собирается шпателем, а затем помещается в деревянные сосуды.

После четырех-пяти лет такого иссушающего режима дерево совершенно засыхает, тогда его срубают, а его прекрасная древесина идет на разного рода поделки.

Уруси размножается либо черенкованием, либо посевом семян; второй способ считается более привлекательным, хотя и требует постоянного тщательного ухода за всходами. Прежде всего следует измельчить плоды в ступе, чтобы отделить семена от мякоти; после промывки, просушки на солнце и отбора семена смешиваются с древесной золой и помещаются в соломенные мешочки, где их поливают в течение нескольких дней жидкими удобрениями.

После окончания этой операции мешочки погружались в воду, где и оставались до конца зимы.

Перед самым наступлением весны, в день, отмеченный в календаре как дата «Доброго японского садовника», мешочки доставали из воды, и семена разбрасывали по ветру, а затем присыпали слоем плодородной земли.

Количество сока, даваемого уруси, зависит, естественно, от роста дерева и плодородия почвы, на которой оно растет; при хороших условиях через пять лет его ствол достигает диаметра шести семи дюймов. Кора больших деревьев такая толстая, что нередко приходится ее просто снимать, чтобы сделать необходимые насечки.

Насечки делают, естественно, весной и летом. Иногда эту операцию осуществляют вплоть до осени, однако считается, что в начале сокодвижения сок получается лучшего качества. Наиболее высоко в торговле ценится сок, полученный в середине лета.

Цены разнятся в зависимости от района добычи и видов на урожай; средняя цена достигает ста «рио» за один «пикуль» (60 кг), или 8 франков 70 сантимов за один килограмм.

Кроме культурной разновидности уруси, существует вид дерева, называемый «яма-уруси», и плюща под названием «цутар-уруси», также дающие лак, но в малых количествах и худшего качества.

Яма-уруси растет в Японии в изобилии. По внешнему виду это растение чрезвычайно похоже на столь ценимое японцами культурное растение, но трудолюбивые обитатели Страны восходящего солнца легко его распознают по каким-то одним им ведомым признакам и беспощадно изгоняют его со своих плантаций.

Настоящее лаковое дерево распространено преимущественно в западной части Японии: провинция[290] Этидзен[291], долина реки Иосино в провинции Ямато[292], район Сойго и Ямаго в провинции Дева[293], а также район города Фукуока[294] в провинции Осио поставляют наибольшее количество лака для создания произведений искусства.

Самые лучшие лаки производят в долине реки Иосино на острове Сикоку, однако лаки провинции Этидзен тоже очень хороши, и из них-то как раз и создаются вазы, шкатулки и прочие прелестные безделушки, что в великом множестве можно найти в лавках и лавчонках городов Японии. Именно в этой провинции живут самые знаменитые и искусные мастера росписи по лаку, именно сюда приезжают хозяева мастерских со всей Японии, чтобы найти самых умелых и знающих мастеров своего дела.

Японцы обожают лакированные изделия и создают для личного потребления в повседневной жизни огромное количество лакированных предметов, лишенных какой-либо росписи: кухонную утварь, начиная с короба для хранения риса вплоть до тазика для умывания. Обычно все эти предметы очень красивы, тщательно обработаны, украшены резьбой, но довольно просты в изготовлении, так что большого таланта от мастера тут не требуется. Однако в богатых домах и лавках взор иностранца с восторгом останавливается на вещицах, покрытых изумительной росписью, выполненной при помощи лаков, которые японцы называют «маки-э»[295]. При изготовлении подобных лаков используется не только сок лакового дерева, но и растертое в пыль золото. Разумеется, создание истинного произведения искусства доверяют лишь настоящим большим художникам.

«Я множество раз заходил в мастерские господ Тамая и Содзиро, знаменитых мастеров из Иокогамы, — пишет путешественник, — и всякий раз бывал восхищен и очарован невероятной ловкостью и высоким искусством работников, трудившихся в этих прославленных первоклассных фирмах».

Заготовки для предметов, коим впоследствии предстоит быть покрытыми лаком, делаются из белой древесины; стенки их очень тонки и обработаны весьма тщательно; порой они столь гладки на ощупь, что остается только поражаться несравненному, удивительному мастерству японцев, слывущих, кстати, лучшими резчиками по дереву во всем мире. Только японцам известна тайна столь тонкой обработки дерева, но они свято хранят свои профессиональные секреты.

Итак, работник в мастерской берет белую деревянную заготовку и покрывает ее слой за слоем лаком, используя тонкую кисточку. После нанесения каждого слоя изделие сохнет, иногда довольно долго, так как все зависит от температуры воздуха в мастерской. Сушить лакированный предмет у огня нельзя, так как лак может потрескаться.

Прежде чем нанести какой-либо узор на лакированную поверхность, рисунок сначала выполняют на шелковой бумаге, затем покрывают слоем лака и с силой прижимают лист бумаги к уже покрытой лаком заготовке так, чтобы рисунок отпечатался на ее поверхности. И вот тут-то за дело принимается настоящий художник. Он берет самую тонкую кисточку и погружает ее в тончайшую золотую пыль, которую и наносит на влажный узор, причем делает он это с величайшей осторожностью, обводя мельчайшие завитки и вычерчивая все линии. Когда и эта работа завершена, изделие оставляют сохнуть не менее чем на сутки, а затем наносят следующий слой золотой пыльцы, и так до тех пор, пока художник не сочтет, что слой золотой краски уже достаточно толст. Затем мастер передает свое детище в руки полировщика, правда, он вновь возьмется за него после того, как поверхность лакированного изделия заблестит как зеркало, для того чтобы опытной рукой превратить свое творение в настоящий шедевр.

Полируют лакированную вещицу сначала углем, полученным при пережоге поленьев уруси, а затем тончайшим белым порошком. Когда же все стороны вазы, шкатулки, миски или плошки окажутся отполированными до блеска, художник в последний раз проводит своей волшебной кисточкой по всем прихотливо изогнутым линиям и передает сияющее позолотой чудо мастеру, на коего возложена задача завершить работу, еще раз покрыв всю поверхность изделия слоем лака при помощи особой кисточки для лакирования.

Как вы понимаете, подобная скрупулезная работа требует не только особого тщания, но и отнимает очень много времени, так что и цены на лакированные предметы, от коих в первый момент глаза буквально лезут на лоб, вполне объяснимы и оправданны.

Господин Тамая, человек очень любезный и честный, не раз говорил господину Дюбару, когда тот восторгался изделиями его мастерской:

«Мне очень не хочется, чтобы искусство создания лакированных предметов пришло в упадок и захирело. Вот почему я стараюсь создать моим работникам наилучшие условия для работы. Да, произведения, вышедшие из моей мастерской, стоят довольно дорого, но вы сами у меня ничего не покупаете, потому что предпочитаете покупать шедевры старых мастеров. И вы абсолютно правы, так как ни одно современное изделие не может сравниться с изделием старинным. Но если бы я стал работать так, как работали старые мастера, я вынужден был бы поднять цены раза в четыре и тогда бы уж точно не смог бы ничего продать. У меня масса конкурентов, и добро бы еще честных! Так нет же! Многие, очень многие мои собратья работают так, что буквально позорят наше ремесло в глазах европейцев! И никто ничего не может сделать, чтобы прекратить эти безобразия! Зло правит бал! Если еще в течение нескольких лет умами наших мастеров будет владеть навязчивая идея наделать как можно больше самых простых вещиц для продажи европейцам, наше древнее искусство умрет! Очень скоро мы докатимся до того, что, как китайцы, станем изготавливать не подлинные шедевры, а делать на скорую руку простенькие раскрашенные коробочки!»

Некогда в Японии процветало и производство шелка, но сейчас оно пришло в упадок, правда, по иным причинам. В течение некоторого времени как импорт, так и экспорт шелка сокращаются, причем наиболее значительное сокращение объема торговли наблюдалось в 1874 году по отношению к 1873 году, когда оно составило более двадцати восьми миллионов франков!

Первые партии европейских товаров были распроданы легко и быстро, что заставило торговцев-европейцев предположить, что в Японии для них открылся новый большой рынок сбыта, а потому корабли с товарами стали прибывать в японские порты все чаще и чаще. Европейская промышленность непрерывно развивается, производство продукции постоянно растет, причем растет очень быстро и без учета потребностей всего остального мира; таким образом, множество европейских товаров в изобилии выбрасывалось на японский рынок, а результатом, причем вполне предсказуемым, логичным и весьма печальным, явилось то, что импорт стал существенным образом сокращаться, так как произошло насыщение рынка европейскими товарами.

Что касается экспорта японского шелка в Европу, то он тоже сократился, причем причины этого явления весьма сложны. Шелк — главный товар, доставляемый из Японии в страны Европы, и сейчас мы констатируем, что европейцы все меньше и меньше склонны покупать японские шелка. Почему? Прежде всего потому, что шелка, произведенные в Италии, гораздо дешевле, да и качеством, пожалуй, получше. С другой стороны, шелка, произведенные в провинциях Осио, Хамотуки[296] и Этидзен, весьма ценимые в прошлом европейскими торговцами и покупателями из-за невысокой цены и довольно приличного качества, теперь в Европу почти не поступают из-за того, что находят покупателей там, где были произведены, ибо потребление в самой Японии растет.

Торговля шелковичными червями сейчас тоже пришла в упадок, кстати, по вине наших производителей, которые из-за собственной жадности и желания заработать как можно больше ошиблись в расчетах и теперь пожинают плоды своей недальновидности.

Обычно коммивояжеры-европейцы, на коих возложена обязанность закупать в Японии партии гусениц шелкопряда для их дальнейшей выкормки семенами и листьями тутового дерева, садятся на корабли, держащие курс в Европу, в середине октября. Различные интересы заставляют всех европейцев строго соблюдать раз и навсегда строго установленные сроки.

Что же делают японские шелководы, привычные к такому порядку вещей? Они держат свой товар у себя, в глубине страны, как можно дольше и прибывают на побережье именно к середине октября, за несколько дней до отплытия пароходов. Они считают, что европейские коммивояжеры непременно заключат сделки на любых условиях, так как время поджимает. Разумеется, расчет был весьма тонкий и, как мы бы сказали, «попахивал макиавеллизмом»[297]. Но, на беду японцам, европейцы каким-то образом то ли разгадали их тайные замыслы, то ли просто кого-то подкупили и раскрыли сей нехитрый заговор. Итак, коммивояжеры терпеливо выжидали и ничего не покупали. И вот в одно далеко не прекрасное для жадных продавцов утро рынок оказался переполнен до предела!

В первые дни октября в Иокогаму доставили 2 миллиона 470 тысяч коробок с шелковичными червями! Но европейцы не дрогнули. Вместо того чтобы устремиться на рынок и осаждать торговцев предложениями выгодных цен или униженными мольбами о незначительной скидке, одни с равнодушным видом убивали время, бродя по лавчонкам и скупая всякие безделушки, другие же, менее практичные или более романтично настроенные, обратились к правительству с просьбой разрешить им совершить путешествие в глубь страны.

Торговля практически замерла, спроса на товар не было…

И вот однажды покупатели-европейцы, будто сговорившись, заявили о своем решении.

— Мы хотим купить товар, но по низкой цене, — сказали они японским торговцам.

Итак, покупатели объединились и объявили нечто вроде забастовки. В лагере японских торговцев началась паника… В течение двух дней было заключено множество самых невероятных сделок: то, что год назад стоило около двух мексиканских пиастров (то есть 10 франков и 50 сантимов), теперь шло менее чем за полпиастра.

Положение было просто отчаянным. В волнение пришли все самые богатые купцы Японии. Необходимо было принимать какие-то срочные, чрезвычайные меры, иначе все шелководство империи могло бы погибнуть из-за того, что производители разорятся. Всем было ясно, что цены падают оттого, что образовался невиданный избыток товара, перепроизводство, а раз так, то следовало излишек товара уничтожить. Японские банкиры порешили объединить усилия и собрать деньги (устроить нечто вроде складчины), дабы возместить производителям ущерб, насколько это возможно в данных условиях.

Часть коробок с шелковичными червями решено было сжечь.

Вот таким образом в период с 9 по 24 октября 1874 года около 400 тысяч коробок были сожжены, а незадачливые торговцы получили в качестве возмещения убытков от 15 до 25 центов за коробку.

В результате этой операции цены на несколько дней взлетели вверх, но затем, в связи с поступлением новых партий товара из внутренних районов страны, упали даже еще ниже.

Короче говоря, сейчас как торговля шелком, так и шелководство пребывают в глубочайшем упадке. Какие сверхусилия понадобятся для того, чтобы вывести оба производства из застоя и вернуть к жизни, неизвестно. Но нашему правительству, нашим государственным деятелям тоже следовало бы поразмыслить над этим вопросом…

Из всего вышесказанного становится ясно, насколько полно и с какой большой пользой смог использовать время своего пребывания в Японии господин Дюбар, несмотря на все сложности жизни на борту корабля и на многочисленные профессиональные обязанности. Похоже, ни одна мелочь не ускользнула от его пытливого взгляда; этот жадный до впечатлений, непредвзятый, искренний и невероятно наблюдательный человек все видел, все подмечал, все запоминал, не оставляя без внимания самых мелких деталей частной жизни японцев, и при этом он отдавал дань уважения как истории, так и искусству Страны восходящего солнца, причем судил он о данных предметах с основательностью истинного знатока.

Вот почему отчет господина Дюбара получился столь обширным и почему я позволил себе приводить столь длинные цитаты из этого весьма поучительного, всеобъемлющего и в то же время написанного простым и чрезвычайно доступным языком труда.

Вот еще несколько примеров точных зарисовок живописных картин жизни Японии.

Однажды, во время захода в порт Нагасаки на несколько часов для пополнения запасов угля, господин Дюбар оказался счастливым свидетелем празднества, посвященного бумажным змеям. Вот как он его описывает:

«…Нагасаки является, пожалуй, одним из самых живописных городов Японии. Когда корабль приближается к городу с моря, взору моряка открывается чудеснейший, очаровательнейший вид расположенных амфитеатром по склонам холмов лабиринтов улочек, образующих нечто вроде круглой чаши.

Улочки Нагасаки, такие же чистенькие и ухоженные, как и улочки всех японских городов, показались мне гораздо более оживленными, чем улицы Эдо или Иокогамы. Вообще улицы японских городов узки, почти всегда вымощенны, но не камнем, щебнем или плитами, как в Европе, а деревянными брусками или просто досками. Когда я прохожу по таким улицам, мне почему-то всегда кажется, что я блуждаю по бесконечным галереям и переходам какого-то восточного караван-сарая.

Покружив по лабиринту улиц Нагасаки, я оказывался то у подъема, ведущего в гору, на улицу, расположенную выше по склону холма, чем та, на которой я находился, то у ступеней храма или пагоды. В одном из самых знаменитых и модных заведений под названием “ядоя”[298] мы собирались провести остаток дня, после того как сделаем кое-какие покупки.

Когда мы оказались в ядоя, то обнаружили, что перед нами открылся восхитительнейший вид на город и его окрестности, где царило необычное для тихих и степенных японцев оживление: все улицы и дороги, ведущие на холмы, были запружены зеваками, а на вершинах холмов расположились группки суетливо машущих руками, подпрыгивающих, кричащих человечков. И в самом деле, в городе творилось что-то невероятное!

Все разъяснилось очень быстро: в Нагасаки пришел праздник бумажных змеев!

В Японии все ведь не как у нас, там этой игрушкой забавляются не только непоседливые ребятишки, а и вполне взрослые мужчины. Торговцы закрывают свои лавчонки, ремесленники — мастерские, и все серьезные, почтенные люди, позабыв на несколько часов про всю свою важность и степенность, собираются в компании и отправляются потягаться в силе, ловкости и умении быстро-быстро перебирать веревочку, то отпуская ее, то натягивая до предела.

Ах, как же занятно было наблюдать за этими большими детьми, с ребяческими улыбками на лицах, тащившими свои летательные аппараты! А впереди или позади главного героя еще шествовал либо друг, либо сын, либо слуга, несший в необъятной корзине несколько тысяч метров бечевки!

Нигде я не видел столь искусно сделанных бумажных змеев! Они были такие большие, такие легкие, столь послушные, даже кокетливые!

Самые утонченные любители сей японской забавы прикрепляют к своим игрушкам нечто вроде трещоток, которые под воздействием ветра издают громкие, пронзительные звуки.

И как же много парило над городом змеев! Небо было закрыто облаками из раскрашенной бумаги, само солнце, казалось, померкло. Огромная туча, издающая треск, похожий на стрекот миллионов цикад, нависла над городом.

Как нам сказали, подобным развлечением люди предаются обычно в течение нескольких дней. Мы являемся, оказывается, свидетелями заключительного торжества. Уже завтра все змеи будут аккуратно сложены и убраны до следующего года. А сегодня жители города веселятся от души, и продлится народное гуляние до полуночи…»

Однажды, находясь в Иокогаме, господин Дюбар в компании друзей нанял рикш и отправился в Камакуру[299]. Японцы, великие любители повеселиться и развлечься всякими зрелищами, отмечали какой-то праздник. Бесчисленные толпы прибывали в Камакуру не столько для того, чтобы поклониться святыням и помолиться в храме Оманкосама, сколько для того, чтобы присутствовать на соревнованиях атлетов, о которых было объявлено заранее.

«…Надо сказать, что японцы — страстные обожатели подобных зрелищ. В стародавние времена борцов вообще почитали необычайно, и не раз представители сей профессии играли очень важную роль в истории страны.

В 705 году (по японскому календарю, то есть за 23 года до Рождества Христова) знаменитые в те времена борцы в каком-то смысле решили судьбу империи[300]. Вот как это было. Точно так же, как во Франции после смерти короля кричали: “Король умер! Да здравствует король!”, в Японии смена одного микадо на троне происходила обычно тихо, мирно, спокойно, без ненужных споров. Но случилось так, что после смерти микадо Суйнин-тэнно[301] два его сына-близнеца принялись оспаривать трон друг у друга. Надо было либо разделить власть и пойти против традиций, либо предоставить все воле Всевышнего.

Итак, борцам было поручено выяснить, каково же решение Верховного Существа.

Каждый претендент на трон выбрал своим представителем чемпиона по борьбе. Их имена начертаны на страницах истории и обрели бессмертие: Теманокуэхая и Номиносукунэ. Номино одержал победу в равной борьбе и в качестве вознаграждения получил все имущество побежденного. После схватки претендент, чей представитель потерпел поражение, признал, что его брат победил, и отказался от претензий на отцовское наследство.

Позднее некий Киобаяси был провозглашен главным судьей борцовских поединков. Ему также был присвоен титул Князя Львов. Он составил свод правил борьбы, в котором описал разрешенные приемы, а также 48 положений тела, при коих тому из борцов, кто сумел привести противника в одно из этих положений, засчитывалось очко.

Состязания по борьбе являлись в те времена одной из важнейших частей религиозных празднеств, что ежегодно проводились осенью, после сбора урожая, в Наре, древней столице Японии. Начиная с 1606 года эти соревнования стали постепенно утрачивать свое значение, а затем и вовсе перестали быть обязательной составной частью культовых церемоний.

Однако японцы не утратили почтения к непобедимым чемпионам по борьбе. И в наши дни в Стране восходящего солнца немало людей, приходящих в неистовый восторг при одном упоминании имени какого-нибудь прославленного борца, так что борьба, утратив, так сказать, официальных покровителей в лице служителей культа, отнюдь не лишилась любви простого народа.

Камакура — одно из многих мест, где проходят состязания борцов, притягивая словно магнитом многочисленных зрителей.

Японский борец — по-своему значительный, прелюбопытнейший персонаж, не имеющий ничего общего с европейскими борцами и гимнастами. Мы, европейцы, никогда не видели ничего похожего на этих мастодонтов ни на рингах, ни на арене цирков. Среди тех, кто занимается национальной японской борьбой сумо, ценится не ловкость и легкость, как у наших борцов и акробатов, коим эти качества порой нужнее, чем физическая сила, нет, у борцов сумо особенно ценится масса тела. Да, борец сумо, натренированный исключительно для рукопашного боя, когда главное — обхватить противника поперек туловища и попытаться повалить его на землю, может рассчитывать только на вес собственного тела, который является как бы гарантом, причем единственным, его устойчивости.

Нет, надо видеть, как эти жуткие туши медленно движутся на ристалище! Борцы обычно обнажены по пояс, ноги тоже голые. Тяжело ступая босыми, тумбообразными лапищами по циновкам, именуемым татами, эти чудовищные куски человеческой плоти чинно и торжественно проходят различные стадии подготовки к действу.

Наконец борцы, крепко упираясь в землю своими огромными ногами, принимают боевую стойку и застывают, согнувшись в пояснице под прямым углом в ожидании атаки. В течение долгих томительных минут они пристально следят друг за другом, и никто из зрителей не знает, кто из соперников решится нанести удар первым. Внезапно одна из чудовищных туш начинает колыхаться, тяжело отступает назад, чтобы разбежаться, и устремляется вперед. Сначала борец движется с превеликим трудом и к тому же безумно медленно, но вскоре под действием массы тела движение ускоряется, и подобно пушечному ядру, пущенному по наклонной плоскости, нападающий устремляется на противника. Ни остановить, ни задержать эту гору мяса, кажется, невозможно! Следует жуткий удар, сопровождаемый крайне неприятным для слуха звуком столкновения двух обрюзгших, жирных тел. Иногда, правда, второй борец делает шаг в сторону, который и спасает его от соприкосновения с противником, а нападающий уже не может остановиться и с глухим стуком валится на веревки, ограждающие манеж, где происходят соревнования.

Но это только небольшая разминка, проводимая для того, чтобы повеселить и разогреть публику. Вскоре противники принимаются бороться всерьез, буквально душа друг друга. По лицам и телам текут потоки пота, до зрителей доносится сопение и пыхтение… В конце концов через какое-то время в результате таких тяжких совместных усилий один из борцов начинает шататься, а затем тяжело валится навзничь, увлекая за собой и счастливого победителя.

В подобном выставлении напоказ человеческого уродства есть что-то отвратительное, и я не получал от зрелища соревнований борцов сумо того удовольствия, которое я ожидал получить, наслушавшись восторженных рассказов моих японских спутников.

Кстати, количество любопытных было просто невероятно! И все новые и новые группы зевак в живописнейших костюмах все прибывали и прибывали! Полы кимоно у многих были подняты выше колен, на боку болтался короткий меч, в руке — крепкая толстая палка…»

Господин Дюбар пожелал осмотреть Киото и национальную выставку. Как настоящий художник, которого интересует и влечет все новое и непредвиденное, он отправился туда вместе со своим верным другом, наняв для этого путешествия рикш.

Киото — один из самых древних городов Японии. Основан он был в конце VIII века[302], а микадо Камму[303], правивший Японией в 794 году, провозгласил город столицей и переименовал в Хэйан[304].

В те времена Хэйан уже был довольно значительным городом, но за прошедшее тысячелетие он не только не увеличился, а напротив, скорее медленно, но верно приходил в упадок, утрачивая свое значение.

Как и все города Дальнего Востока, Киото был практически заранее обречен на тихое умирание, на застойное течение жизни. Вот почему сейчас, по прошествии почти десяти столетий он остается примерно таким же, каким и был в стародавние времена, несмотря на то, что часто становился ареной кровопролитных сражений во времена междоусобных и гражданских войн, опустошавших эту прекрасную страну.

Киото превосходит все другие города Японии изобилием всяких достопримечательностей и диковин: здесь расположены самые знаменитые храмы и святилища, статуи богов и богинь, способных творить чудеса, прославленные роскошью отделки дворцы, чудесные сады и парки — все служит украшением городу, где до 1870 года обитал «Сын восходящего солнца», то есть император.

В Киото чрезвычайно хорошо развиты промышленность и торговля, именно здесь производят те восхитительные шелка и расшитые золотом ткани, что приводят в восторг всех истинных знатоков; именно в Киото производят изделия из тончайшего фаянса с изысканным рисунком, которые столь высоко ценятся на европейском рынке и которые сами японцы ставят на второе место в ряду изделий из фарфора и фаянса, сразу же вслед за прославленными «са́цума».

«— Куда желаете поехать, господа иностранцы? — спросили нас рикши.

— Не имеет значения! Мы полностью полагаемся на вас, друзья! У нас нет никаких особых планов на сегодня… Так что положимся на удачу…

Придя в восторг от предоставленной им свободы действий, наши рикши понеслись вперед как стрелы. Куда они нас везут? Скоро узнаем. Ловкость, проворство и быстрота этих бедных людей, а также желание услужить клиенту просто изумляют! Надо видеть, как ловко они маневрируют на узких улочках старинного города, как уходят от столкновения с неожиданным препятствием, как уворачиваются от встречных рикш, как мягко и в то же время быстро умеют повернуть за угол, как внезапно останавливаются и как вновь устремляются вперед, прокладывая себе дорогу среди плотной толпы. И никогда не бывает никаких столкновений, никто никого не толкает, не ударит, не скажет грубого слова, не выругается! Нет, все делается с улыбкой и смешком! Когда рикши останавливаются, обливаясь потом, они громко смеются и утирают друг другу лица бело-голубыми платочками, коими у них подхвачены волосы.

Но вот «бешеная скачка» закончена, так как наши рикши не по своей воле вынуждены закончить бег, а потом и вовсе остановиться: улица идет круто вверх, да к тому же она буквально запружена толпой людей с размалеванными лицами, в ярких карнавальных костюмах. И все они приплясывают, подпрыгивают, машут руками, смеются и кричат. Это, по-видимому, какой-то маскарад… Нечто похожее на полушутовскую, полурелигиозную процессию в честь какого-то местного божества, чье имя вылетело у меня из головы…

Если припомнить ужасные рассказы о людях с мечами, то естьо самураях, то при виде этой толпы можно было бы содрогнуться от ужаса, так как свирепые воины, чьи заношенные до дыр, ветхие кимоно мне с трудом удалось найти у старьевщиков в Иокогаме, шли сейчас во главе процессии. Они были вооружены, как говорится, с головы до пят, или до зубов, и поражали своим количеством.

Наши рикши спокойно пристраиваются у дверей какой-то лавчонки, и в течение сорока минут перед нами нескончаемым потоком проходят представители самых разных корпораций ремесленников, одетые в неописуемо красочные, а иногда и в очень странные одеяния.

Как только мужчины, женщины и дети прошли и путь стал свободен, рикши вновь устремились вперед. Господин Ясэ, самый умный из наших гидов, именуемых здесь курумахики[305], принял решение отвезти нас на выставку, и он был совершенно прав, так как именно выставка и была главной целью нашего путешествия в Киото.

Дворец Госио[306], древняя резиденция императора, вплоть до этого года был закрыт для посетителей, и только члены императорской семьи и высшие сановники имели доступ к сокровищам, сокрытым высокими мощными стенами священной крепости. И сейчас еще правоверные богобоязненные японцы приближаются к этому святилищу со смешанным чувством величайшего почтения и страха. Вот почему многие из них, переступив порог этой национальной святыни, колыбели и усыпальницы наследных владык страны, падают на колени и простираются ниц.

Сам дворец, называемый Сисиндэн[307], находится в самом центре огромной крепости с двойными крепкими стенами, в коих устроены девять ворот, построенных в совершенно особом архитектурном стиле, называемом Киомун.

За первой внешней крепостной стеной высятся здания, предназначавшиеся когда-то для проживания принцев и вельмож императорской семьи. Называется эта часть Госио Сэйрёдэн[308], но, конечно, основное внимание посетителей привлекает сам дворец Сисиндэн, где выставлены различные предметы быта и шедевры японского искусства.

Так как в этом лабиринте двориков, садов, беседок, залов, галерей и прекрасных комнат очень легко заблудиться, устроители выставки протянули от входа до выхода бамбуковые поручни со стрелками, указывающими направление движения, так что теперь ни один из экскурсантов не потеряется.

Выставка состоит из трех разделов: 1) раздела древностей, где в изобилии представлены старинные изделия из лака, древние самурайские мечи и другое вооружение, доспехи, ценнейшие ткани, посуда из тончайшего фарфора; 2) раздела современного, где представлены произведения искусства нынешних мастеров, а также промышленные товары, производимые сегодня в Японии; 3) раздела европейского, где в живописном беспорядке представлены самые разнообразные предметы европейского быта, бог знает как попавшие в Страну восходящего солнца…»

Если раздел древностей приводит нашего путешественника, к слову сказать, буквально помешанного на японской старине, в состояние восторга до такой степени, что обычно весьма велеречивый господин Дюбар даже и слова вымолвить не может, то в разделе современного искусства наш друг, повинуясь непреодолимому желанию стать хозяином как можно большего количества вещиц, прямо-таки теряет голову и опустошает свой кошелек. К огромному горю господина Дюбара, в разделе древностей экспонаты не продаются. Это национальное достояние, услада для глаз, объекты восхищения и поклонения. Но вот в разделе современного искусства купить можно практически любой предмет, да и цены указаны… Сколько соблазнов! Какое искушение!

Вот знаменитые «са́цума» с их чудесными весенними букетами; а вот чашки и блюдца в стиле «канга» с богатыми пурпурными и золотыми узорами, а рядом пленяют взор изящные чашечки «киото», их фарфор имеет чуть желтоватый оттенок, и на этом фоне так чудесно смотрятся мастерски выполненные рисунки! А вот и прославленный фарфор «хисэн»![309] Короче говоря, господину Дюбару было очень нелегко сделать выбор… Увы, он не мог скупить все, хотя и так уже нанес непоправимый ущерб своим финансам!

Ну да на что же тогда нужны деньги, если не на то, чтобы доставить себе маленькое и вполне невинное удовольствие! К тому же удовольствие это тем более приятно, что его можно будет ощущать снова и снова потом, во Франции, глядя на чудесные вещицы и вспоминая дни своей бурной молодости!

Но восторг восторгом, а потребности организма, простые, грубые человеческие потребности, давали о себе знать… Путешественники начали ощущать первые, еще неясные муки голода.

Полагаясь во всем на благоразумие и осведомленность господина Ясэ, друзья заняли места в повозках рикш, не дав никаких указаний своему гиду, и правильно сделали. Через десять минут сумасшедшего бега запыхавшиеся, обливающиеся потом рикши остановились у дверей заведения, называемого «ядога»[310] и производившего очень приятное впечатление чистотой, опрятностью, а также тремя обязательными горками соли у входа, которые являлись свидетельством гостеприимства хозяев.

Путешественники воздали должное блюдам из овощей и рыбы, а также шарикам из риса, после чего выпили огромное количество чашек чая, а затем вновь тронулись в путь, чтобы осмотреть Гинкакудзи («Серебряный храм»)[311], построенный в 1400.году… Этот небольшой павильон возвел тайгун Асикага Йосимаса[312], бывший в ту пору, как у нас бы сказали, мажордомом при императоре. Сей почтенный муж был, видимо, большим ценителем красоты, а посему окружил себя неописуемой роскошью. Потолки во дворце были покрыты толстым слоем серебра, а ведь серебро в те времена встречалось в Японии, как говорят, гораздо реже золота, а потому ценилось выше; все здание было изукрашено тончайшей резьбой по дереву, все стены обиты расшитыми золотом шелками, а мебель там была не простая, а покрытая драгоценными лаками и расписанная самыми искусными живописцами. Короче говоря, то была настоящая жемчужина!

Но однажды война пришла и в эти края… Победитель, а вернее, банда грабителей завладела богатой добычей… К счастью, жадные руки разбойников не смогли уничтожить и растащить все сокровища дворца; до сих пор на потолках комнат видны куски серебряного покрытия, и серебра вполне достаточно для того, чтобы повергнуть посетителей в глубочайшее изумление при виде сих останков пышной роскоши давно минувших дней.

Сад, посреди которого высится Гинкакудзи, наверное, самый прекрасный сад в Японии, где искусство создания садов и парков, в коем так прославился наш господин Ленотр[313], доведено до совершенства. Сад этот представляет собой бесконечную череду миниатюрных водопадов, крохотных прудиков с перекинутыми через них кокетливыми, изящно изогнутыми мостиками, рощиц и отдельных куп деревьев, прихотливо вьющихся тропинок и тенистых аллей, приводящих к таинственным гротам, увитым ползучими растениями беседкам и маленьким храмам. Здесь можно увидеть и другие чудеса: разные породы деревьев, привитые к одному стволу и дающие диковинные плоды, а также скалы и камни, где в каждой выбоинке и трещине растут цветы, искусно подобранные по цвету друг к другу так, что получается некая живая картина.

…С огромным трудом мы буквально заставили себя покинуть сей Эдем[314], где в любую минуту, казалось, мог появиться сам Асикага собственной персоной в окружении своих жен и пышно разодетых придворных.

В этом краю, прославившемся своими художниками и самураями, коих мы смело можем по доблести и смелости приравнять к нашим средневековым рыцарям, дворцов и храмов так много, что порой даже возникает ощущение, что им тесно. Едва мы вышли из садов Гинкакудзи, как тотчас же оказались у ступеней храма Эйкандо, построенного в 854 году по приказу тэнно Бутоку[315], где нас поразило обилие прекрасно выполненных и хорошо сохранившихся статуй местных ботхисатв[316], по всем признакам и до сих пор являющихся объектами поклонения.

Совсем рядом с Эйкандо высится Ниакудзи[317], храм, который приказал построить тэнно Госиракава[318] в конце XIII века для буддистов. Немного дальше виднеется крыша старинного дворца тэнно Камэямы, где посетителей всегда приводит в восторг огромный и поразительно красивый каменный светильник «торо», своей формой напоминающий бронзовые светильники, что украшают в Эдо могилы тайгунов…[319]

Господин Ясэ, человек-лошадь, превосходно знающий обязанности чичероне, то есть гида, ведет путешественников в Тионин[320], храм, построенный примерно в то время, когда буддизм только начал распространяться в Японии. Считают, что это произошло в первые годы XIII столетия[321].

«…Храм этот вначале процветал и славился своим богатым убранством благодаря щедрым пожертвованиям новообращенных, а служители его пользовались особым почетом и уважением, но и его не миновала печальная участь, постигшая в пору междоусобиц множество прекрасных культовых сооружений: несколько раз он был дочиста разграблен, а в ходе одной из последних гражданских войн он был буквально опустошен и разрушен. К счастью, знаменитый архитектор Хидари Дзингоро восстановил, нет, практически возродил сие сокровище из пепла, и в просторном помещении храма была устроена первая экспозиция произведений древнего японского искусства.

В нескольких сотнях метров к юго-востоку от храма, на вершине холма, у подножия которого и стоит Тионин, находится гигантский колокол, являющийся особой достопримечательностью святыни. Сей бронзовый монстр в высоту достигает никак не менее шести метров, как свидетельствуют измерения, проделанные нашим ловким Ясэ при помощи бечевки…

После осмотра Тионина путешественники вновь заняли места в повозках, и рикши повезли их к храму Киёмидзу, но по пути не забыли ненадолго свернуть к святилищу Гиу[322], чтобы иностранцы изумились изобилию неописуемо роскошных храмов… По общему мнению, святилище Гиу является наиболее ухоженным храмовым ансамблем во всем Киото, а многие считают его и самым красивым, несмотря на его сравнительно небольшие размеры. Заложенный по приказу микадо Сейва в 859 году после Рождества Христова, он был построен по плану Сисиндэна, то есть является как бы миниатюрным изображением этого дворца. На долю сего памятника архитектуры выпало немало испытаний: он несколько раз был разграблен, сожжен, восстановлен, а в довершение всех бедствий еще и практически сметен с лица земли сильнейшим землетрясением. Однако японские архитекторы недавно произвели раскопки, исследовали фундамент, а затем восстановили Гиу полностью, во всем блеске…»

Наскоро осмотрев башню Йосака, которая, по мнению местных ценителей архитектуры, едва ли была достойна большего, путешественники, воспользовавшись рикшами, преодолели за пятнадцать минут очень крутой подъем и оказались у подножия храма Киёмидзу, чья крыша словно парила над облаком, образованным кронами цветущих вишен.

«…Киёмидзу — наиболее удачно расположенный храм в Киото[323]. Он был сооружен в память Даир-хи, императора, которого после его смерти стали обожествлять точно так же, как в Древнем Риме обожествляли умерших императоров. Основателем храма считают священнослужителя Тамурамаро[324], жившего в царствование императора Камму. В течение долгих веков жители Страны восходящего солнца совершали паломничество в Киото специально для того, чтобы помолиться у алтаря Киёмидзу. Сегодня, несмотря на то что японцы в массе своей равнодушны к религии, все же довольно значительное число паломников ежедневно падают ниц на ступенях храма, чтобы вознести к Небесам свои молитвы и испросить милости. Следует сказать, что Киёмидзу высится на утесе, над бездонной пропастью, вот почему создается впечатление, что он буквально парит в воздухе…»

В то время как путешественники, подойдя к самому краю обрыва, созерцали открывшуюся их взглядам чудесную панораму, Ясэ, пробормотав свои молитвы и проникшись духом святого места, приблизился к ним и принялся рассказывать следующую историю:

— Когда-то, очень давно, люди в этих краях жили богобоязненные, они чтили традиции и своих богов, а потому воины и герои, прежде чем отправиться пытать счастья, приходили сюда и преклоняли колени перед алтарем. Они молились подолгу, вслух, громко, чтобы разжалобить Небеса, дарили главному священнослужителю богатые подарки, а затем вставали, перепрыгивали через ограду, на которую вы сейчас опираетесь, и… немногим счастливчикам удавалось благодаря их ловкости попасть прямо на узкую тропинку, ведущую вниз, и они преисполнялись уверенности в том, что их ждет успех… другие же, те, кому не повезло, разбивались и становились очень почитаемыми святыми, вы можете увидеть их изображения, то есть статуи, вон там, у подножия храма, за решетками.

Выслушав историю Ясэ, путешественники бросили на ступеньки алтаря несколько мелких монеток, причем сей добровольный дар тотчас же подобрали бонзы, стоявшие на коленях и якобы усердно молившиеся Верховному Божеству. А господин Дюбар с другом меланхолично рассматривали зияющий черный провал у своих ног, а потом долго-долго созерцали, как солнце медленно и торжественно исчезало за горизонтом.

Вглядываясь в черную пасть пропасти, путешественники поняли, что существует гораздо менее опасный, хотя и более прозаичный способ достичь ее дна, чем тот, к коему прибегали герои рассказа рикши, и заключался он в том, чтобы просто-напросто спуститься вниз по довольно крутой лестнице, если, конечно, не бояться, что устанешь пересчитывать ее 150 ступенек. На дне пропасти, видимо, бил ключ, и веселое журчание ручейка, переходившее в рокот небольшого водопада, составляло странный контраст с мрачной торжественностью места. Путешественники высказали предположение, что храбрецы, совершившие жуткое сумасбродство, то есть перепрыгнувшие через ограду и каким-то чудом не разбившиеся насмерть, должно быть, омывали в водах источника свои славные раны и охлаждали разгоряченные головы.

Быстро сгущались сумерки, небо почернело, и внезапно в кромешной тьме вдруг вспыхнула звездочка… За ней вторая, третья… и вот уж сотни и тысячи огоньков засияли там, где лепились друг к другу дома японцев. То были разноцветные фонарики, поэтичные, романтичные японские фонарики, над которыми пока что не взяли верх в городе «Сына Солнца» газовые рожки, сами по себе вещицы полезные и практичные, но такие скучные.

Во второй день пребывания в Киото друзья совершили чрезвычайно познавательную экскурсию на озеро Бива. Озеро это довольно велико, питают его воды речушек и ручьев, стекающих с окружающих Киото гор; расположено оно примерно в двух с половиной ри к востоку от города. Разумеется, в озере образуется излишек воды, в результате из озера вытекает довольно полноводная река, которая в районе Удзи вливается в другую большую реку, по которой путешественники, кстати, и проделали путь до Осаки.

Именно сюда, на берега озера Бива местная знать отправлялась летом, чтобы пережить жару. Среди чудесных садов и зеленых рощиц и сейчас там и сям можно увидеть причудливо изогнутые крыши пышных дворцов. Правда, в наше время, в эпоху проникновения в Страну восходящего солнца европейской цивилизации, которая является предметом особой ненависти всех обожателей «старой Японии», края эти отчасти утратили свою поэтичную первозданность и дикость. Однако прогулка на озеро Бива доставила путешественникам, или, как они стали себя именовать, «японским братьям», огромное удовольствие.

Итак, на рассвете господин Дюбар с приятелем выехали из Мориямы и, затратив всего лишь час, в семь часов утра прибыли в Оцу, чему были несказанно удивлены, так как рикшам пришлось бежать по дорогам, совершенно размытым ливневыми дождями, которые как раз прошли накануне.

Оцу нельзя назвать самым главным и крупным портом на берегах этого небольшого японского «Средиземного моря», но сей городок наверняка является самым красивым. В нем можно найти очень удобные ядоя, а одно их таких заведений, особенно часто посещаемое европейцами, обладает двумя несомненными преимуществами: обслуживают там гостей на самом высшем уровне, да и расположено оно в самом райском уголке. Если выйти на внешнюю галерею этого красивейшего строения в старояпонском стиле, то взору откроется столь чудесная панорама, что просто дух захватывает. По утрам над небесно-голубыми водами озера стелется туман. С одной стороны взгляду открываются воистину неоглядные глади озера, а с другой — заливчик, где воды буквально не видно из-за тучи вечно кружащихся и гомонящих птиц. Вдоволь насмотревшись на беспокойное, крикливое и драчливое облако занятых добыванием корма птиц, путешественник может отдохнуть душой, переведя взор на очаровательные холмы, за которыми виднеются горы Хира, чьи вершины скрыты голубоватыми шапками туч.

«…Когда мы приехали, рыбаки как раз вышли в “море”. Как нам объяснили, наступил самый удачный час для ловли рыбы, которую очень высоко ценят здешние гурманы. Фунэ (так здесь называют лодки), подгоняемые свежим норд-остом, легко скользят по поверхности озера, подернутой рябью.

Ясэ, прекрасно знающий эти места, предлагает нам нанять одно из этих утлых суденышек. Он говорит, что “сэндо”, то есть хозяин лодки, с помощью нескольких “тэмпо”, то есть гребцов, покажет нам озеро наилучшим образом. Мы с радостью приняли это предложение и поспешили занять места на нашем новом “корабле”.

Чтобы насладиться одновременно и видом глади озера, и его окрестностей, мы попросили хозяина не слишком далеко уходить от берега. Ясэ, сидя на носу, показывает нам местные достопримечательности, достойные, по его мнению, нашего внимания, например Карасаки. Мы пристаем к берегу и сходим на сушу, чтобы осмотреть знаменитое дерево. Говорят, что этой сосне около трехсот лет, а может быть и более. Ее огромные раскидистые ветви, подпертые толстыми кольями, прочно вбитыми в землю, скрывают от солнечных лучей весь мыс и на много метров простираются над водой. Сей колоссальный представитель растительного мира дает приют в своей благословенной тени нескольким маленьким храмам и чайным домикам. Японцы, великие обожатели и почитатели всяких феноменов природы, приходят в безумный восторг при виде этого гиганта, ибо его размеры поражают их воображение. Для японцев это не только нечто сверхъестественное, что одновременно и пугает, и притягивает, и внушает необычайное почтение, и вызывает суеверный ужас.

Японцы — народ чрезвычайно поэтичный, а потому все необычное навевает на них мысли о загробном мире, а порой вещи самые заурядные и естественные превращаются в воображении японца в нечто совершенно фантастическое…»

Передохнув и утолив жажду в чайном домике, путешественники вновь сели в лодку, чтобы добраться до самого отдаленного уголка побережья, где Ясэ обещал показать им чудеса, своей пышностью и роскошью превосходящие все, что они видели.

Итак, «японские братья» должны отправиться из Карасаки в Сэта, чтобы уже оттуда добраться до храма Исияма.

Что такое Сэта? Сэта — это мост, перекинутый над водами озера в том месте, где собственно озеро, резко сужаясь, превращается в реку. Но прежде надо сделать остановку в Авацу, откуда, говорят, открывается поразительно красивый вид. Ясэ также уговаривал путешественников заночевать в городке у моста, чтобы понаблюдать, как солнце будет садиться в озеро, ибо, по его словам, их ожидало просто необычайное зрелище.

Увы, из множества чудес, предложенных для осмотра в окрестностях озера Бива, приходилось выбирать, так как кроме осмотра храма Исияма[325] на предпоследний день путешествия было запланировано еще и восхождение на гору Хиэй[326], а также повторное посещение выставки японского искусства.

Собственно, сам храм Исияма как таковой никакого особого интереса не представляет: обычный храм, каких в Японии можно увидеть сотни, а то и тысячи. Особую прелесть этому вполне заурядному строению в глазах экскурсантов придает его положение. Все дело в том, что храм стоит на склоне самой высокой горы в цепи тех, что окружают озеро, и как бы возвышается над всеми окрестностями, парит над ними.

В стародавние времена, когда в Японии властвовали могущественные феодалы и когда при их дворах расцветала та странная и утонченная культура, что так поражает и очаровывает нас и по сию пору, японцы, одаренные от рождения особым чувством прекрасного, часто приезжали сюда, на берега озера, и просили у служителей храма приюта. И приезжали они вовсе не для того, чтобы помолиться, принести пожертвования или дать какие-то обеты, они не исполняли чей-то приказ, а действовали в соответствии со своими желаниями. А желание у них было одно: увидеть озеро и в тиши уединения насладиться его красотой.

Ясными осенними ночами, столь поэтичными в этих краях, когда «бледная богиня», то есть луна, озаряла своим призрачным светом спокойную гладь озера, эти любители природы подолгу гуляли под столетними соснами, с наслаждением вдыхая ароматы поздних цветов, что приносил на крыльях ночной бриз.

— В определенный час посреди ночи, — говорил Ясэ двум офицерам, — воды озера начинают отливать серебром, сначала появляется легкая зыбь, потом пробегают небольшие волны, издалека доносятся какие-то неясные звуки, то ли пение, то ли бормотание… затем кто-то начинает тяжело вздыхать и горестно стонать; и вот уже над озером скользит, легкая как птица, тень Комати, задумчивой и печальной; деревья кланяются ей, тростник поет грустную песню, воды озера расступаются и поглощают тень божественной поэтессы, и вся природа, кажется, испускает один вопль горя и печали, и тотчас же мир объемлет кромешная тьма и воцаряется полная тишина.

Автор, разумеется, хотел бы поведать своему другу-читателю трогательную легенду о знаменитой, но очень несчастной Комати… К сожалению, из-за нехватки места и времени мы вынуждены расстаться с господином Дюбаром, который сумел показать нам живую Японию и сделал это точно, красочно и правдиво.


ЭМЕ ГЮМБЕР


Господин Эме Гюмбер[327] — швейцарский дипломат, которого правительство Конфедерации отправило в 1863 году в Японию в качестве полномочного посла.

Господин Гюмбер, человек очень образованный, обладавший безупречным вкусом и обожавший путешествовать, провел в Империи восходящего солнца целый год и привез оттуда интереснейшие заметки, опубликованные сначала в журнале «Тур дю монд» («Вокруг света»), а затем вышедшие отдельным изданием в виде прекрасного, прямо-таки роскошного тома в издательстве «Ашетт». Он тоже глубоко изучил ту странную и чрезвычайно занятную Японию, с которой нас познакомил господин Дюбар, и рассказ его ничуть не уступает в живости и красочности описаний рассказу, вышедшему из-под пера нашего соотечественника.

Следует учесть, что господин Гюмбер побывал в Японии двенадцатью годами раньше господина Дюбара, за пять лет до революции[328], широко открывшей все порты страны для представителей цивилизованных народов. В те времена только Голландия имела официальные дипломатические отношения с двором тайгуна, или микадо. Господин Гюмбер был очень хорошо, даже сердечно принят в голландской дипломатической миссии в Иокогаме, ему предложили там поселиться, и предложение это было с благодарностью принято.

Из Иокогамы швейцарский дипломат совершил множество путешествий по всей Японии и очень быстро ознакомился с жизнью и бытом японцев.

Так как мы тоже приобщились к тайнам Японии, то продолжим наше «японское» образование, позаимствовав у швейцарского дипломата несколько бытовых описаний.

…Сначала поговорим о чайных домиках, совершенно особенных национальных заведениях Японии, что можно встретить буквально повсюду. Никто точно не знает, когда они впервые появились в Стране восходящего солнца. Похоже, они там были всегда. Чайные домики делятся на две категории — «тяя» и «дзёроя».

«Тяя» — это очень приличные заведения, посещаемые весьма почтенными членами общества, где любой путешественник может рассчитывать на вежливое и изысканное обслуживание, хороший отдых и чудесные напитки, как прохладительные так и способные согреть тело и душу. Тяя встречаются не только в городах, но и в сельской местности, причем строят их всегда в таких уголках, одного взгляда на которые бывает достаточно, чтобы понять, сколь высоким художественным вкусом отличаются японцы и как они ценят красоту природы. В любом уголке, куда только ступает нога человека и где взору открывается прелестный вид, чайный домик обязательно манит путников ненадолго задержаться, чтобы передохнуть и насладиться открывающейся перед ними панорамой. На больших проезжих дорогах тяя представляют собой довольно просторные помещения, по нашим европейским меркам вполне соответствующие постоялым дворам, а в местах малолюдных можно увидеть крохотные домишки, сооруженные из дерева и бумаги, под простыми соломенными крышами. Обычно обслуживает такой домик семейство, состоящее из отца, матери и целого выводка детишек, правда, одному Богу известно, каким образом могут они заработать себе на хлеб в сельской глуши.

В самых глухих и безлюдных уголках Японии, куда человека приводит лишь прихоть или безудержная фантазия путешественника, где тропинки заросли густой травой, по берегам говорливых ручьев, тихих озер и у столь часто встречающихся в гористой местности водопадов можно найти под купами деревьев крохотные хижины, в которых обычно живут одинокие старушки. На скамеечках перед этими хижинами расставлены скромные предметы, необходимые для чайной церемонии: несколько чашек, чайник и жаровня. За один сен[329], то есть за сотую часть монетки, которая и сама-то не стоит четырех су, путник получает чашечку ароматного чая и маленькую плошку риса. Никакой японец не покинет чайный домик, не выкурив несколько трубок и не насладившись вдоволь чудесным видом умиротворенной природы.

В больших чайных домах посетителей обслуживают девушки, которых называют «несо»[330]. Как только на пороге подобного заведения появляется клиент, несо начинают низко кланяться, приветствуя гостя, они приносят ему яйца, рис, рыбу, саке (так называют в Японии рисовую водку) и, разумеется, крепкий чай, а посетитель, медленно потягивая душистый напиток, сидит на мягкой циновке (татами) скрестив ноги.

Что касается второй категории чайных домиков, то есть «дзёроя»[331], то лучше нам о них не вспоминать, как и о публичных или частных банях, ибо, на наш взгляд, взгляд жителей Европы, японцы уж слишком просто и реалистично смотрят как на процесс омовения, так и на некоторые другие вещи. Что ж, таковы обычаи, таковы нравы. У нас свои установления, у них — свои, и не стоит с пеной у рта доказывать, что кто-то прав, а кто-то нет.

Я уже рассказывал о соревнованиях атлетов, которые вызывают у зрителей настоящие взрывы страстей. Японцы также очень любят, нет, вернее, обожают смотреть на выступления жонглеров, чья ловкость и впрямь способна потрясти воображение. Следует заметить, что жонглеры эти — не просто жонглеры, поражающие зрителей своей сноровкой в обращении со всякими летающими и мелькающими в воздухе предметами, но и весьма умелые фокусники. Причем переходят они от жонглирования к показу различных тонких трюков столь незаметно, что уличные зеваки обычно не успевают ничего заметить либо вообще не понимают, что происходит прямо у них на глазах, и воспринимают порой самый простой фокус как чудо.

Например, один из жонглеров садится на корточки около довольно высокого железного подсвечника и, выписывая одной рукой различные замысловатые фигуры раскрытым веером, другой, свободной, рукой хватает зажженную свечу, подбрасывает ее в воздух, ловит, не давая погаснуть, затем проделывает все с той же якобы свечой прочие невероятные трюки: свеча у него взрывается, лопается как мячик, потом вдруг волшебным образом вновь возникает в руке фокусника, зажигается, гаснет, встает обратно в светильник, и, словно по мановению волшебной палочки, то есть веера, из нее вдруг начинает бить сильная струя воды, которую ловкий циркач и ловит в неведомо откуда взявшийся фарфоровый сосуд.

Разумеется, праздным зевакам и в голову не приходит, что все это — довольно незамысловатый обман, осуществляемый под звуки громко играющего оркестрика, причем так, что все действия по подмене свечей четко совпадают с тактами музыки.

Фокусы перемежаются маленькими комическими интермедиями, из коих наиболее любопытной является та, что изображает отдых жонглеров. Усевшись на корточки перед большим, туго натянутым куском белой материи, фокусники покуривают трубочки и, меланхолично попыхивая ими, вырисовывают на белом фоне отчетливо различимые японские и китайские иероглифы, причем делают они это не чернилами и не красками, а струйками дыма! Правда, сии замечательные картины недолговечны и тают в воздухе на глазах…

Игра вееров все усложняется и усложняется. Конечно, проворные артисты очень умело используют оптические эффекты, так что спектакль превращается в настоящую фантасмагорию. Например, жонглер проносит перед почтеннейшей публикой большой раскрытый веер, который стоит у него на ладони правой руки, затем он его подбрасывает вверх, ловит левой, приседает, как-то весь сжимается в комок, обмахивается веером, затем поворачивается к публике в профиль, с шумом выдыхает воздух… и из его рта вдруг вылетает несущийся галопом конь! Сей конь, как вы сами понимаете, все из того же дыма… Зрители в восторге… А жонглер продолжает вдыхать и выдыхать воздух, и вот уже перед изумленными зеваками появляется целая толпа крошечных человечков, которые растворяются в воздухе, но прежде они успевают потанцевать и покланяться. Стоит отметить, что человечки появляются не изо рта жонглера, а из его правого рукава, куда он, ловко прикрываясь веером, успевает направить струю дыма на выдохе, но вот как он умудряется придать этой струе нужную форму, убейте меня, я не понимаю!

Но вот жонглер наклоняется, складывает веер и стискивает его обеими руками. В эту минуту толпа дружно испускает вопль ужаса, так как голова фокусника вдруг непонятным образом… исчезает! Затем сей необходимый предмет вновь появляется на плечах артиста, но зато в каком виде! Это нечто колоссальное! Потом жонглер опять обретает свою обычную голову, которая на глазах у зрителей вдруг начинает двоиться, троиться… Один из помощников приносит и ставит перед жонглером большой сосуд, напоминающий своей формой амфору, и вот уже зрители видят, как «тело фокусника» протискивается в узкое горло этой «волшебной бутылки», воспаряет к подвешенным на специальных шестах картонным облакам и тает, как таяли конь и человечки.

А вот на сцене появляются столь знакомые каждому европейцу с детства волчки, или юлы. Один из жонглеров показывает две юлы публике, даже дает потрогать, а затем берет за ручки и запускает, покатав каждую ручку в ладонях. С этого мгновения юлы беспрестанно вращаются. Помощник фокусника хватает одну юлу и пускает ее боком по длинному мундштуку огромной трубки, потом подбрасывает высоко вверх, чтобы поймать ее острие в чашечку трубки, которую он держит во рту. Фокусник ловко направляет бешено вращающуюся юлу куда хочет, и она покорно подчиняется его воле, совершая совершенно невероятные вещи: крутясь, влезает каким-то чудом на лакированный столик, на шест или стену.

Однажды мне довелось увидеть, как запущенная опытной рукой юла влезла на ажурную арку и слезла обратно.

Жонглер приносит очень высокий шест, на конце которого он устанавливает фарфоровый сосуд, наполненный до краев водой. Он кладет на воду лист лотоса, ставит на него вертящуюся юлу, и она, представьте себе, продолжает вращаться! А вскоре из верхушки юлы начинает бить маленький изящный фонтанчик…

В то время как два самых больших волчка вращаются на месте, жонглеры запускают средние и маленькие, причем делается это также особым способом: юлу придвигают к уже вращающейся юле, и от соприкосновения с ней бывший только что неподвижным предмет реквизита начинает быстро-быстро вращаться, а следом — и целая цепочка выстроившихся друг за другом волчков.

Но фокуснику недостаточно, чтобы вся эта гудящая и жужжащая компания дружно вращалась на полу.

Распорядитель показывает почтенной публике обычные шкатулки, ракетки, куски совершенно прямой и гладкой проволоки, самурайские мечи, которые он позволяет осмотреть и потрогать, а затем он подает сигнал, и начинаются невероятные танцы: три жонглера выходят на сцену, низко кланяются и разом принимаются за работу под аккомпанемент оркестра. Один из циркачей жонглирует четырьмя-пятью волчками, заставляя их пролетать через обруч; второй заставляет волчки впрыгивать в коробки и шкатулки, а потом выпрыгивать оттуда и вращаться вокруг сих предметов реквизита, причем не как попало, а в определенном порядке, цепочкой; третий пускает юлы одну за другой по протянутой проволоке, и они бегают по ней туда и обратно, подчиняясь неуловимым движениям пальцев фокусника.

Точно так же, как по проволоке, скользит вращающаяся юла по лезвию меча, а в довершение всех чудес жонглеры играют партию японской игры с ракетками, где вместо воланчиков над сценой летают волчки. Уверяю вас, господа, что в течение всего спектакля все эти большие, средние и маленькие волчки ни на секунду не прекращают вращаться! Вряд ли самый велеречивый оратор найдет слова, чтобы описать восторг публики и чтобы передать достаточно точно, какое впечатление производит на зрителей все это действие!

Точно так же и я не могу передать, в какое изумление повергла меня сцена, когда жонглер небрежно разорвал лист бумаги на мелкие клочки, подбросил их в воздух и замахал веером, словно пытался их развеять… а белые хлопья стали на глазах превращаться в птиц. Стая покружилась над сценой и унеслась прочь… А что может быть очаровательней, чем сценка, когда тот же лист бумаги превращается в руках мастера в чудесную бабочку, которая принимается порхать у него над головой, да так низко, что он, кажется, вот-вот схватит бедняжку, а отважная бабочка будто бы насмехается над человеком, даже садится на веер, который представляет для нее реальную угрозу, а когда ей надоедает дразнить артиста, улетает, чтобы опуститься на изящный букет цветов, услужливо преподнесенный фокуснику одним из его помощников. Через секунду-другую бабочка слетает с букета вместе с еще одной, даже более прекрасной, чем первая, бабочкой, и они обе порхают, трепеща крылышками и отдаваясь на волю восходящих и нисходящих потоков воздуха; они то взмывают вверх, то опускаются вниз, преследуя друг друга. Внезапно одним мановением веера фокусник загоняет бабочек в коробочку и торопливо накрывает ее крышкой. Но как только он приподнимает крышку, пленницы тотчас же вырываются на волю, и игра человека и бабочек возобновляется.

Наконец циркачу удается поймать обеих подружек одной рукой; он приближается к публике с торжествующим видом, чтобы показать зрителям свою добычу, раскрывает ладонь, но бабочек там нет, а лишь поднимается вверх легкое облачко золотистой пыльцы.

Сей фокус приводит публику в полнейший восторг, но выражают они его не громкими аплодисментами, а легким постукиванием сложенным веером по ладони левой руки, сопровождая сии жесты отрывистыми радостными вскриками, которые по громкости не идут ни в какое сравнение с воплями европейских театралов.

Теперь, мне кажется, было бы вовсе не лишним порассуждать немного о типичных чертах японцев. Следует отметить, что приспособляемость японцев к нашей европейской цивилизации просто поразительна, пусть даже она скорее поверхностна, чем глубоко осознана.

Своим внешним видом японцы в большинстве своем напоминают испанцев и обитателей юга Франции; роста они в основном среднего, причем разница в росте мужчин и женщин в Японии более разительна, чем в Европе: рост мужчин достигает одного метра шестидесяти сантиметров, а вот женщины обычно не бывают выше метра тридцати сантиметров.

Когда японцы одеты в пышные одежды, то можно подумать, что они сильны, крепки телом и сложены весьма пропорционально. Но если взглянуть на японцев, облаченных в самые простые костюмы, то есть в минимум одежды (что они, кстати, очень любят), то можно заметить, что верхняя часть туловища у них хорошо развита, зато ноги короткие, худые и слабые. Голова японца также явно не соответствует его телу, так как она явно велика и как бы уходит в плечи. Ноги и руки у японцев очень маленькие и изящные.

Сходство между японцами и китайцами на самом деле не так велико, как принято считать: лица у японцев гораздо более удлиненные, чем у китайцев, а черты их лиц гораздо более правильные и тонкие; носы у японцев гораздо более явственно выступают вперед, чем у плосколицых китайцев; что же касается глаз, то они у японцев гораздо менее раскосы. У мужчин-японцев на щеках и подбородках обильно растут волосы, и они могли бы хвастаться хорошими бородами, но бород они не носят. У японцев густые прямые черные волосы, черные глаза, а зубы очень белые и слегка выдаются вперед.

Цвет кожи японцев совсем не похож на желтый цвет кожи китайцев, так как японцы скорее уж смуглые, кожа у них может иметь чуть красноватый оттенок, но чаще всего бывает оливковой. У детишек и у очень молодых людей кожа розоватая.

Зато между японками и китаянками довольно много общего: раскосые глаза, маленькие изящные головки. Волосы у японок прямые, очень черные и никогда не бывают столь же длинными, как у европеек. Кожа у японок светлая, матовая, иногда даже совершенно белая, в особенности у аристократок.

У молоденьких девушек зубы сияют ослепительной белизной, глаза светятся добротой и нежностью; брови у японок черные, густые, выгнутые дугой; личики — овальные, очень милые. Юные японочки отличаются стройностью, невероятной грацией, учтивыми манерами, благородством поведения.

Обычай требует, чтобы замужние женщины выбривали себе брови и чернили зубы. Японцы сознают, что заставляют женщин идти на большие жертвы, ибо им, как и представителям других народов, прекрасно известно, что белые зубы и густые выгнутые брови являются непременными атрибутами женской красоты. Однако замужние японки покорно следуют традициям для того, чтобы показать, что навсегда отказываются от мысли о том, чтобы нравиться после совершения брачной церемонии.

Однако японки ужасно злоупотребляют румянами и белилами, быть может, из желания немного возместить себе утрату девичьей красоты. В самом деле, румяна и белила покрывают толстыми слоями их лбы, щеки и шеи. Самые смелые японки доходят до того, что вызолачивают себе зубы, хотя это их совсем не красит, а самые скромные ограничиваются тем, что делают их ярко-алыми при помощи кармина.

Все население Японии одевается практически одинаково: и мужчины и женщины носят нечто вроде просторных домашних халатов, именуемых кимоно, правда, у женщин они длиннее и более украшены вышивкой, чем у мужчин. Японцы подпоясываются узкими шелковыми поясами, а японки, напротив, очень широкими полотнищами, из которых они сооружают весьма замысловатые банты на спине.

Японцы не носят нательного белья, только женщины, да и то лишь те, что побогаче, надевают тонкие шелковые рубашки. Не стоит забывать, что японцы очень чистоплотные и моются каждый день. Вообще же представителям этой нации свойственно стремление к простоте.

Однако те, кто относится к богатым слоям населения, по нашим европейским меркам буржуа, носят кроме кимоно некое подобие камзола и широкие штаны, от коих могут мгновенно избавиться, если в том возникнет необходимость. (Но так было во времена, когда господин Гюмбер путешествовал по Японии. В наши дни богатые японцы, испытывающие непреодолимую тягу ко всему европейскому, с превеликим удовольствием напяливают на себя рединготы, пиджаки, лакированные туфли и цилиндры.)

Только зимой мужчины из простонародья носят камзолы и голубые хлопковые штаны, узкие, почти облегающие. Бедные крестьяне, носильщики и грузчики порой дополняют свой туалет плащами, сплетенными из соломы или сделанными из промасленной бумаги. Что же касается женщин, то в холода они заворачиваются в один или даже несколько плащей, подбитых ватой.

Большинство японцев носят полотняные носки с отделением для большого пальца. Нога лежит на сплетенной из соломы сандалии, которую удерживают два перекрещивающихся ремешка, ловко и плотно схваченных пальцами ноги. По плохой погоде японцы надевают деревянные башмаки, напоминающие небольшие скамеечки на двух поперечных дощечках. Любую обувь принято снимать и оставлять у порога дома.

Дело в том, что в Японии повсюду царит невероятная, прямо-таки сказочная чистота, коей могут позавидовать такие прославленные чистюли, как голландки. Кстати, жилища японцев очень простые, безыскусные, созданы, кажется, таковыми именно для того, чтобы облегчить домохозяйкам задачу по поддержанию чистоты. Надо отметить, что стремление к аккуратности и порядку свойственно представителям всех слоев общества, и чувство это у японцев врожденное. По внешнему виду дома аристократов мало чем отличаются от домов простых людей, но вот по внутренней отделке жилища можно с первого взгляда понять, богат или беден хозяин, принадлежит ли он к аристократии или к простонародью. Обычно дома японцев одноэтажные и в высоту не превышают двенадцати метров. Иногда, правда, бывают дома и двухэтажные, но первый этаж у них очень низкий и служит в качестве хранилища для съестных припасов. Строить одноэтажные здания японцев заставляют частые и весьма разрушительные землетрясения. Хотя эти дома не могут сравниться с нашими ни по прочности, ни по площади, они ни в коем случае не уступают им в удобстве и чистоте.

Почти все дома в Японии деревянные, первый этаж возвышается над землей на полтора метра, стены сделаны из досок, внутри увешанных большими толстыми циновками, очень искусносоединенными между собой. Крышу, тоже покрытую досками или дранкой, поддерживают четыре толстых столба. В двухэтажных домах второй этаж обычно сооружают более солидным и прочным, чем первый, так как на собственном опыте японцы поняли, что именно такая конструкция лучше выдерживает землетрясение. Иногда внешние стены домов покрывают толстым слоем земли или глины, а внутренние — лаком, на который наносят позолоту и по которому делают чудесные росписи. У многих домов передняя и задняя стены представляют собой оклеенные бумагой деревянные панели, легко скользящие по деревянным пазам то в одну, то в другую сторону. Раздвижные стены… Очень удобно!

То, что в Японии называют «ясики»[332], то есть жилища людей, занимающих видное положение в обществе, чаще всего представляют собой несколько обычных домов, окруженных служебными постройками с оконцами, снабженными решетками из черного дерева. Обычно службы у богатых японцев выбелены известкой.

Стоит упомянуть еще об одном типе строений, которые придают японским городкам и городишкам весьма своеобразный вид. Я имею в виду «несгораемые склады», напоминающие низкие башни, построенные из бревен. Сверху они покрыты толстым слоем цемента, отделанного под мрамор, а кое-где и выкрашенного сверху черной краской. Имеются у этих сооружений и крохотные окошечки, которые при необходимости можно очень легко закрыть наглухо при помощи тяжелых железных ставен. В этих громоздких и неуклюжих сооружениях японцы прячут свое добро во время пожаров и тайфунов: при малейшей опасности они торопливо запихивают все мало-мальски ценное в эти хранилища, а сами спасаются бегством, надеясь на то, что крепкие стены выстоят и против жара огня, и под напором ветра.

Жилища японцев, вне зависимости от их материального положения, радуют глаз чистотой и ухоженностью. И происходит это по двум причинам. Во-первых, как внешние большие панели, так и перегородки внутри домов сделаны из бумаги, а так как бумага — материал недолговечный, то японцы вынуждены часто обновлять как фасады своих жилищ, так и внутреннее убранство. Во-вторых, в японских городах часто случаются пожары, которые порой бывают столь сильны, что выгорают целые кварталы, и их приходится отстраивать заново.

Обычно дома японцев разделены на две части: на женскую и мужскую. Женщины очень редко показываются на люди, по крайней мере те из них, что принадлежат к высшим слоям общества.

Гостей японцы принимают на мужской половине. В обеих частях дома вы найдете множество комнат, разделенных подвижными перегородками, которые представляют собой движущиеся в пазах рамы, оклеенные бумагой. Положение этих перегородок можно менять так, как будет угодно хозяину или гостю, так что комната может то увеличиваться по площади, то уменьшаться в соответствии с требованиями данной минуты.

С восхода до заката большая часть перегородок, а также и внешние панели сложены, чтобы в дом свободно проникал свежий воздух. Таким образом, днем японцы практически живут на улице, ибо можно видеть все, что происходит в доме. Да, японец живет «при свете дня», то есть он осуществил мечту того римлянина, который мечтал о том, чтобы жить в доме из стекла.

Что придает улицам японских городов совершенно особое очарование, так это то, что внутри каждого жилища можно увидеть садик. О, вы не найдете в Японии ни одного горожанина, у которого не было бы своего крохотного садика, куда он приходит отдохнуть, побыть наедине с собой или просто посидеть, смакуя горячий чай или теплое саке.

Садики эти порой чрезвычайно малы и похожи на какие-то сказочные парки, которые вам приходится почему-то разглядывать с головокружительной высоты через подзорную трубу. Что же такое японский садик? Причудливое нагромождение камней и камешков, где в расселинах растут, с трудом цепляясь корнями за выступы и желобки, карликовые деревца и кустики, порой темно-зеленые, а порой и ярко-алые. Эти крохотные изломанные растеньица простирают свои крючковатые веточки над маленькими озерцами, где плавают красные рыбки. Вы ясно различите там аллеи, по которым могут гулять разве что лилипуты; газоны, где не повернется и пигмей; там по специально прорытым желобкам струят свои воды искусственные речки, над которыми перекинуты увитые ползучими зелеными растениями мостики такой ширины, что только мышке впору по ним бегать; там вы увидите таинственные пещеры и гроты, где, пожалуй, смогут прятаться лишь кролики… Вот таковы эти крохотные садики.

В тех кварталах, где живут люди побогаче, у каждого дома вы увидите не крохотный садик, а настоящий парк, где по воле его устроителя соединены все элементы японского пейзажа: скалы, узкие долины, причудливые гроты, источники, водопады, пруды, — и все части так изумительно подобраны, так хорошо гармонируют!

Если природа не позаботилась о том, чтобы оградить от внешнего мира уголок отдохновения какой-либо преградой, то опытная рука садовника приходит ей на помощь, создавая живую изгородь из кустарника или зарослей бамбука, причем и кусты и побеги бамбука еще и оплетены ползучими растениями. Если из сада или парка можно выйти на улицу, то вы не увидите ни привычных для европейца ворот, ни простецкой калитки; нет, перед входом в сад будет непременно прорыт небольшой канал (который у меня просто язык не поворачивается назвать канавой), через него будет перекинут резной мостик, а сами ворота будут искусно замаскированы купами деревьев и кустами с густой листвой. Как только вы входите в сад, так тотчас же у вас возникает ощущение, что вы попали в девственный лес, что вы находитесь вдали от человеческого жилья и остались наедине с природой.

Но вернемся в жилище японца. Как я уже говорил, внутреннее убранство дома отличается безыскусностью и простотой; можно сказать, что чистота является его главным украшением.

Потолки в комнатах довольно низкие, сами комнаты весьма небольшие, но благодаря подвижным перегородкам японец может изменять свое жилище по своему вкусу.

Во всех комнатах полы застланы толстыми циновками из рисовой соломы, очень аккуратно сплетенными, а потому достаточно прочными. Все циновки одинаковой величины: два метра в длину или метр в ширину (или наоборот, если вам угодно). Японцы ходят по дому, то есть по циновкам, только босиком, ибо ни один японец не осмелится испачкать циновку, ступив на нее в обуви.

Циновки заменяют японцам все предметы меблировки, что столь привычны нам, европейцам. Да, в домах японцев вы не увидите ни столов, ни стульев, ни кроватей. Если японцу нужно что-то написать, он достает из маленького стенного шкафчика круглый столик на ножке высотой примерно в фут и становится перед ним на колени; закончив писать послание, японец складывает столик и убирает его в шкаф.

Во время завтрака, обеда и ужина японцы ставят в комнате, служащей столовой, квадратный стол, по нашим меркам очень маленький, вокруг которого и собирается вся семья. Японцы сначала встают на колени, а затем усаживаются на пятки и в такой позе едят.

На ночь на циновках расстилают толстые ватные одеяла, покрытые в домах победней простой хлопчатой тканью, а в домах побогаче — шелком. Рядом раскладывают просторные домашние одежды по типу наших халатов, причем в богатых домах эти одеяния бывают сшиты из очень дорогих тканей.

Избавившись от кимоно, в котором он ходил целый день, японец обряжается в широкий, подбитый ватой халат, который окутывает его, словно Кокон, с головы до пят, затем берет свою классическую деревянную подушечку, ту, что приводит в ужас европейцев, засовывает ее себе под голову и, похрапывая и посвистывая носом, отдается во власть сна, каковой является, как считают многие, уделом праведников.

По утрам все одеяла и халаты прячут в чулан, все перегородки раздвигают, чтобы проветрить помещение, а затем тщательно сметают с циновок мельчайшие пылинки. Пустая, абсолютно лишенная мебели комната, бывшая ночью спальней, днем превращается то в кабинет хозяина, то в гостиную, то в столовую.

Правда, есть два предмета «меблировки», которые можно встретить как в богатых, так и в бедных домах: жаровня и курительная шкатулка.

Японцы — великие любители потягивать чай и покуривать трубочки. В любое время дня и ночи японцу может прийти в голову мысль выпить чашечку ароматного напитка, так что кипяток может понадобиться в самую неподходящую (по нашим европейским понятиям) минуту. Вот почему огонь в жаровне должно поддерживать постоянно, как зимой так и летом. К тому же японец раскуривает при помощи угольков свою трубочку, которую он набивает чуть ли не каждую минуту, настолько она мала. Хозяин дома собирает вокруг жаровни своих гостей, и именно там ведутся нескончаемые неспешные беседы, ибо японцы по натуре своей ленивы и склонны к праздности. Японцы работают только для того, чтобы добывать средства к существованию, а живут лишь для того, чтобы наслаждаться радостями жизни. Японец быстро забывает о том, что случилось вчера, и не беспокоится о будущем, он воспринимает жизнь как череду ощущений, чувственных и зрительных, как смену часов, дней и лет. Отсюда, мне кажется, и проистекает полное отсутствие различных необходимых в быту предметов, способных обеспечивать какие-то удобства, ибо для того чтобы сделать тот или иной предмет обихода, необходимо обладать даром предвидения и соображать, для чего он понадобится.

Японец воспринимает жизнь иначе: ему дом нужен в данный час и в данную минуту, а потому в нем и нет следов воспоминаний об уже прожитых днях; дом — всего лишь место отдохновения, временное убежище, куда человек удаляется, когда все занятия и работы закончены.

В середине дня вся японская семья собирается, чтобы совершить главную трапезу дня, а затем предаться послеполуденному отдыху, столь высоко ценимому жителями Востока.

В эти часы улицы японских городов абсолютно пусты. Ни шагов прохожих, ни криков, ни песен, вообще ни звука.

По вечерам японцы обычно еще раз едят, после чего сотрапезники предаются тихим семейным радостям.

Довольно часто в домах представителей высшего японского общества во время обеда и ужина слух хозяев услаждают звуки музыки: то играет оркестрик, находящийся в смежной со столовой комнате. Иногда музыканты еще и поют, причем песни эти довольно монотонны, с часто повторяющимися фразами.

После обеда или ужина столы уносят, а из особых шкафчиков извлекают кисти, краски и большие листы белой бумаги. Все члены семьи дружно принимаются рисовать. Да, в Японии рисуют не только профессиональные художники, артистические натуры по призванию, нет, многие, очень многие представители высших классов в Стране восходящего солнца имеют представление о некоторых секретах этого древнего искусства. Занимаясь рисованием практически ежевечерне, японцы, как говорится, «набивают руку» так, что приходится только диву даваться. Даже у непрофессионального художника-японца невероятно зоркий глаз, великая точность кисти и мазка, да к тому же и огромная скорость при нанесении рисунка на бумагу. В течение нескольких минут картина бывает закончена! Разумеется, дело здесь в привычке, ибо живописец изучил досконально, буквально «вызубрил наизусть» некоторое количество мотивов, образов, если вам угодно, которые он и воспроизводит на бумаге почти машинально, механически, и его рисунок представляет собой обычно набор одних и тех же элементов, только в разных комбинациях. И вот тут-то, именно в искусстве комбинирования, художник старается проявить себя, свое мастерство, ибо он стремится поразить воображение зрителя самыми загадочными и странными сочетаниями уже знакомых элементов. Цель художника состоит в том, чтобы озадачить того, кто видит его за работой, заставить его усомниться в своих зрительных ощущениях, чтобы под конец, когда кисть в последний раз коснется бумаги, повергнуть всех в изумление. Например, японец начинает набрасывать голову лошади, потом рисует голову мужчины, потом еще одну, другую, третью, потом где-то на листе вдруг возникает нога, где-то — рука, где-то — лошадиные копыта и т. д., причем все эти отдельные элементы расположены на бумаге столь хаотично, что никто не может угадать, каков же сюжет картины. В конце концов, когда каждый высказал свое мнение и все, наговорившись досыта, так и не пришли к согласию, художник при помощи нескольких решительных и точных мазков объединяет все элементы в одно целое — и на бумаге внезапно возникает группа скачущих всадников.

Занятный рисунок, воспроизведенный в данной книге, принадлежит кисти художника-любителя, ибо ни один художник-профессионал никогда не позволил бы себе столь наивного и безыскусного изображения сценки из жизни, но именно эта наивность придает рисунку такую оригинальность и неповторимость.

Возможно, мы видим первую попытку изобразить железную дорогу (средство передвижения, столь мало в то время известное в Японии), ну а судить о том, насколько удачна эта попытка, право предоставляется зрителям. Паровозик ужасно похож на огромный бумажный фонарик, влекомый неведомой силой, он вот-вот въедет прямо в море, над которым расплывается зловещее пятно дыма; у белой лошади, на которой восседает господин в шляпе с высокой тульей, круп совсем не лошадиный, это скорее часть жирафа или верблюда; но вот две женщины, что уходят куда-то под своими зонтиками, просто очаровательны, хотя их силуэты намечены всего лишь несколькими штрихами, а рикша, впрягшийся в свою повозку, полон отваги и жизненной силы.

По своей натуре японцы — люди очень веселые, беззаботные, даже отчасти безрассудные. Им неизвестны муки, которые испытывают жители тех стран, где главным в жизни является меркантильный расчет и погоня за чистоганом. Для японцев не существует такого понятия, что время — деньги, для них и время, и сама жизнь даны свыше для того, чтобы радоваться. И японцы изыскивают любую возможность доставить радость себе и своим близким, они старательно преумножают поводы для радости, изобретая все новые празднества, народные гулянья и карнавалы.

И все же японцам показалось, что у них слишком мало поводов для всеобщего веселья (хотя изобилию праздников можно только поражаться), и они придумали специальные праздники для детей, в которых и взрослые, как вы понимаете, принимают самое активное участие.

Главными среди праздников являются Праздник кукол, который устраивается в честь девочек, и Праздник знамен, который устраивается в честь мальчиков.

В День кукол[333] в главной комнате каждого дома, где есть девочка или девочки, устраивают выставку кукол, которых юным виновницам торжества подарили родители, родственники и друзья семьи. Куклы эти, обычно изображающие придворных и знатных вельмож, разодеты в роскошные костюмы. Их ставят на возвышение среди зелени и цветов[334]. Юные же хозяюшки под руководством матери семейства готовят для кукол превосходный обед, каковой с шутками и прибаутками вечером поглощают родители малышек и их друзья.

Второй праздник, Праздник знамен, не является чисто семейным торжеством, а отмечается публично, всем населением Японии[335]. В этот день все улицы японских городов бывают украшены разноцветными знаменами, флажками, вымпелами и огромными листами бумаги с замысловатыми надписями. По улицам снуют стайки мальчиков, одетых в особые, специально сшитые для торжественного дня одежды. Некоторые мальчишки вооружены до зубов, они изображают самураев, другие носят на высоких шестах гравюры, на которых изображено божество, являющееся воплощением отваги.

В этот день оружейники и торговцы изделиями из бронзы выставляют напоказ новые образцы оружия и доспехов, ибо в Японии принято дарить мальчикам в качестве подарков шлемы, самурайские мечи, кинжалы, пики и прочие атрибуты воинского дела.

Но если японцы и устраивают праздники в честь своих чад, то не следует думать, будто детей в этой стране растят в неге и праздности, что их балуют сверх всякой меры. Нет, маленькие японцы растут в довольно суровых, почти спартанских условиях, их с раннего детства приучают стойко переносить различные лишения и даже страдания. До двухлетнего возраста малыш постоянно находится при матери. Японки очень долго кормят их грудью и практически все время носят их либо на руках, либо привязывают их себе за спину (и именно в таком положении малыш чаще всего и проводит большую часть дня).

В Японии не торопятся обучать детишек чтению и письму, а дают им наиграться вволю, не ограничивая ни в игрушках, ни в удовольствиях от прогулок и празднеств, в которых родители, в сущности тоже большие дети, умеют находить радость и для себя.

В трехлетнем возрасте мальчик отправляется в школу. Там ему внушают идеи, влияние которых скажется потом на всем его восприятии внешнего мира. На все лады учителя постоянно твердят одно и то же: жизнь есть сон, который когда-нибудь исчезнет без следа. Подобная философия приучает японцев к мысли о небытии и заставляет их смотреть на кратковременное свое пребывание на земле как на повод доставить удовольствие себе и другим, а на смерть — как на неизбежную небольшую неприятность.

Японец достигает совершеннолетия в возрасте пятнадцати лет. Как только мальчику исполнится пятнадцать лет, так он тотчас же принимает другое имя и, начисто забыв развлечения детства, приступает к исполнению обязанностей взрослого. Если мальчик является выходцем из семьи довольно богатой, как мы бы сказали, из семьи буржуа, то перво-наперво он старается занять достойное положение в обществе. Японец начинает обучаться какой-либо профессии, причем обучение начинается с азов данной профессии, с самой низшей ступени, но постепенно, шаг за шагом юноша из простого работника превращается в хозяина дела, и только тогда, разбогатев и обеспечив себе безбедное существование, японец женится.

Но вернемся к народным увеселениям. В День фонариков[336] улицы японских городов выглядят столь же странно и столь же запружены толпами зевак, как и в Праздник знамен. Пожалуй, в сей знаменательный день не встретишь на улице ни одного прохожего, у которого не было бы крошечного бумажного фонарика (хотя, конечно, гораздо чаще встречаются люди с огромными, прямо-таки гигантскими светильниками). Все ребятишки, разумеется, тоже обзаводятся фонариками, которые по размерам соответствуют росту каждого, раскачивают их из стороны в сторону и во все горло распевают веселые песенки.

Существуют еще два праздника — один в начале и другой в конце года, — которые вместе с уже упомянутыми были учреждены японцами в глубокой древности, в эпоху сплошных бедствий для того, чтобы умилостивить и развлечь богов и таким образом ослабить вредоносное влияние злых духов.

Но это далеко не все! В каждом месяце есть несколько дней, предназначенных для увеселений и развлечений, дней, когда луна переходит из одной фазы в другую. Однако эти ежемесячные праздники не являются днями всеобщего обязательного безделья, их отмечают только те, кто пожелает. Но, как вы сами понимаете, японцы, столь жадные до развлечений и веселья, ни за что не упустят случая отдохнуть от повседневных забот и тягот обыденной жизни.

Каждый праздник посвящен какому-нибудь божеству, времени года, событию. Одни японцы празднуют приход весны, другие — появление первых овощей и фруктов, третьи — вызревание зерновых культур, четвертые — рождение Будды или его перевоплощение, пятые устраивают праздник в честь бога воды, шестые — в честь богини луны, седьмые — в честь бога — покровителя рыбаков и т. д.

В такие дни многие японцы бросают свои обычные занятия и предаются веселью, но все же далеко не все могут себе это позволить. Зато уж под японский Новый год, который приходится по европейскому календарю на конец февраля, на улицах всех городов и городишек царит необычайное оживление, ибо абсолютно все население Японии предается полнейшему, самозабвеннейшему веселью. Уже за много дней до наступления собственно самого Нового года начинаются приготовления к торжеству. Первейшей заботой каждого добропорядочного подданного японского императора является тщательная уборка в доме и приведение всего хозяйства в образцовый порядок. Хозяин дома вместе с хозяйкой чистят всю домашнюю утварь, чинят поломанные вещицы, зашивают дырки на одежде, поднимают с полу циновки, вытряхивают их, снимают подвижные перегородки и меняют на них бумагу, стирают пыль с лаковых ваз и шкатулок, моют полы, короче говоря, наводят глянец.

Затем хозяин дома украшает фасад своего жилища ветками сосны, нежными листьями папоротника, гирляндами, сплетенными из рисовой соломки, перевитыми разноцветными бумажными ленточками, к которым прикреплены маленькие сосновые веточки. Вообще сосна, похоже, играет в этот период особую роль в жизни японцев, ибо они не только украшают сосновыми ветками свои дома, но и самих себя, так как прикрепляют молодые сосновые побеги к шляпам и кимоно.

Однако в последние дни уходящего года японцы озадачены не только приготовлениями к празднику, но и более прозаическими, житейскими делами, ибо по всей Японии по традиции в эти дни принято отдавать долги, чтобы не вступать в новый год с невыполненными денежными обязательствами. Итак, все счеты и расчеты должны быть сделаны точно к указанному сроку, а потому все отцы семейств, хозяева мастерских, лавочники, все, у кого есть какое-то дело, вынуждены целыми днями бегать из дома в дом, чтобы вступить в новый год с чистой душой.

У японцев принято также в последние дни уходящего года восполнять запасы саке (рисовой водки) и рисовой муки. Саке продают с аукциона в больших питейных заведениях типа винных складов. Толпы покупателей осаждают сии заведения, так что порой к заветным дверям просто не пробиться. Покупатели бывают разные: один приходит с двумя бочонками, прикрепленными к концам бамбукового шеста, что лежит на плече страждущего божественной влаги, другой довольствуется обычным ведром, третий — большим кувшином, а четвертый — просто бадьей.

Свежеприготовленный хмельной напиток выставляют на торги как большими, так и маленькими порциями, чтобы каждый мог его купить, сообразуясь с возможностями своего кошелька. Каждый покупатель должен тотчас же получить и унести товар, вот почему в заведениях, где продают саке, всегда царит жуткая неразбериха и невероятный шум и гам; разумеется, по этой причине там часто случаются всякие неприятные происшествия и даже драки.

Рисовую муку японцы не покупают, а делают сами столько, сколько нужно, используя для этой цели ступу и пестик. Так как работа эта довольно трудоемкая и скучная, то в богатых домах нанимают специальных профессиональных «мукомолов» (хотя, как вы понимаете, они муку не мелют, а толкут рис в ступках).

Много дел в последние дни уходящего года и у булочников с подмастерьями, ибо каждый японец стремится запастись хлебцами и пирожками, которые принято дарить слугам и прочему бедному люду.

Переутомившиеся торговцы саке, булочники и мукомолы, а также их юные помощники щедро вознаграждают себя за тяжкие труды в канун Нового года. Так как заработанные денежки они все за все получили, то с превеликим удовольствием предаются радостям еды и питья, ибо для них широко открыты двери чайных домиков.

Подмастерья потом собираются группками и бродят по улицам, распевая песни и приплясывая. Многие из этих бесшабашных молодых людей надевают маскарадные костюмы, причем чаще всего они рядятся в некие подобия платьев знатных вельмож. В этих маскарадах принимают участие и слуги, и повара с поварятами, грузчики, разносчики, рассыльные, и у всех для сего знаменательного дня припасены замысловатые, причудливые костюмы. Вот так они и ходят из дома в дом, выпрашивая вознаграждение, которое далеко не всегда состоит из одних хлебцев и пирожков. Следует отметить, что скупиться в Новый год у японцев не принято, и денег, собранных в эту ночь, юным подмастерьям хватает на то, чтобы приятно и весело проводить время в течение многих дней.

А между тем на улицах становится все многолюднее. Крестьяне приходят в город, чтобы накупить всяких мелочей для подарков домочадцам, а также для того, чтобы обзавестись амулетами для защиты своих посевов и полей от злых духов. Скоморохи, жонглеры, фокусники, бродячие актеры и танцовщики дают представления, собирая толпы зевак. Спешат воспользоваться благоприятным моментом и мелкие торговцы, предлагающие с лотков незамысловатый товар; одни прямо на улице возводят временные домики из бумаги, другие раскладывают свои «сокровища» прямо на земле.

Вечером повсюду вспыхивают тысячи и тысячи огней. Улицы японских городов, щедро изукрашенные сосновыми ветками и гирляндами бумажных фонариков, превращаются в сияющие реки, по которым носятся толпы охваченных праздничной лихорадкой, озабоченных последними приготовлениями людей.

Но с приближением полночи улицы постепенно пустеют, а затем и совсем вымирают. Над городом воцаряется тишина. Конечно, это совсем не означает, что японцы улеглись спать и мирно почивают на своих деревянных подушках, напротив, практически во всех домах люди бодрствуют. Наступил час проведения торжественных семейных церемоний, в которых редкий японец позволит себе не принимать участия.

Начинаются же церемонии с того, что глава семьи сжигает особые поленья, на которых были записаны молитвы, продиктованные ему семейным божеством-покровителем (нечто вроде нашего домового). Глава семьи внимательно смотрит на пламя и по форме пляшущих язычков старается предсказать, удачным или неудачным будет наступающий год.

Затем японцы принимаются изгонять из дому злых духов. Глава семьи обходит комнату за комнатой, разбрасывая повсюду жареные бобы и произнося магические заклинания, затем он падает ниц перед алтарем, посвященным богам — хранителям домашнего очага, и читает молитвы для того, чтобы бог богатства был милостив к семье в наступающем году.

По завершении религиозных обрядов все в доме укладываются спать, но ненадолго, ибо с рассветом все поднимаются, одеваются в самые лучшие, самые богатые одежды и приступают к обмену поздравлениями и пожеланиями всяческого благополучия.

Прежде всего муж с женой обмениваются короткими речами, в которых они желают друг другу множество счастливых событий и радостных дней. Японский этикет требует, чтобы пожелания всяческих успехов произносились в довольно неудобной позе: человек буквально переламывается пополам и почти касается руками пола. Затем супруги, не переставая низко кланяться, обмениваются подарками.

После окончания сей церемонии в главную комнату дома входят дети и обращаются к родителям с поздравлениями и пожеланиями всех благ. Затем наступает черед близких и дальних родственников, так что ритуал может длиться едва ли не все утро, ибо японцы свято блюдут традиции и очень строго придерживаются правил хорошего тона (кстати, правилам этим несть числа, в особенности в той части, что касается поведения во время празднования Нового года).

В конце концов, когда все правила вежливости соблюдены, приступают к первой в Новом году трапезе, а затем отправляются с визитами к друзьям и знакомым, где поклоны, улыбки, поздравления и пожелания всех благ длятся до полудня.

Замечу, что в Японии визитные карточки распространены столь же широко, как у нас, в Европе. Обычно визитки бывают довольно большого размера и изукрашены замысловатыми рисунками. Приносят их рассыльные в конвертах, красиво перевязанных разноцветными лентами.

Когда японец отправляется с частным визитом, его обычно сопровождают несколько слуг, несущих подарки, в качестве которых чаще всего выбирают инкрустированные перламутром, чрезвычайно красиво расписанные веера в лакированных шкатулках, изнутри обитых шелком.

По традиции к дару присоединяют еще бумажный пакетик, в коем лежит кусочек высушенной рыбы, являющийся символом скромности, умеренности и воздержанности, ведь именно эти качества почитаются японцами главными из всех добродетелей.

Японец, к которому друг или знакомый пришел с визитом, обычно предлагает гостю разделить с ним легкую трапезу, состоящую из пирожков и лепешек из рисовой муки, а также и стаканчик саке. В процессе обмена подарками особую роль играют лангусты и апельсины, ибо лангусты, по мнению японцев, являются самыми вкусными, самыми ценными дарами моря, и следовательно, получить сие сокровище в подарок считается большой честью. Полученных в дар лангустов высушивают и размалывают в муку, коей лечат некоторые болезни.

Поговорим немного о японском языке и о письменности Страны восходящего солнца.

Долгое время европейцы рассматривали японский язык как диалект китайского или как язык, имеющий с китайским очень много общего. Но сравнительное изучение двух языков заставило ученых понять свою ошибку.

Да, японцы могут прочесть и понять то, что написано по-китайски, так как китайские иероглифы используются для написания японских слов. И это вполне понятно, потому что китайские иероглифы не являются буквами в европейском смысле слова, то есть не являются изображениями лишенных своего собственного смысла звуков, составляющих слова, но выражают сами слова или даже, скорее, понятия, обозначаемые словами. Соответственно, иероглифы должны сообщать тем, кому ведом их смысл, одни и те же идеи.

Точно так же, как у китайцев, у японцев существует множество слов для обозначения местоимений, которые выражают отношения между собеседниками, между субъектом и объектом действия, а также служат для выражения степени почтения.

Формулы вежливости — отличительная особенность японского языка, и они могут принимать не только вид особых местоимений, но и других частей речи.

Многие действия и предметы, а также отвлеченные понятия могут обозначаться одними словами в обиходном языке и совершенно иными, если эти действия будет совершать какое-либо высокопоставленное лицо или идеи будут восприниматься от какого-либо божества или земного воплощения божества — императора. Очень часто фраза, в которой применяются изысканные формулы вежливости, оказывается более витиеватой и длинной, чем фраза без оных.

Звуки японского языка мягки и приятны для слуха, но довольно трудны для произношения, так что иностранцам не удается правильно произносить некоторые из них.

У японцев существует азбука из сорока восьми основных знаков, а при помощи специального знака озвончения, присоединяемого к основным, можно передать звонкость согласных.

Азбука была создана, как полагают, примерно в VIII веке нашей эры и имеет четыре разновидности:

1) катакана, которая считается наиболее подходящей письменностью для мужчин;

2) киракана (или хирагана), которой чаще всего пользуются женщины;[337]

3) манъёгана[338], состоящая из полных китайских иероглифов с добавлением элементов катаканы и кираканы;

4) яматокана, в которой используются усеченные варианты китайских иероглифов.

Японцы уже довольно давно овладели искусством книгопечатания и издают довольно много книг, что служит процветанию очень тонкой и лиричной японской литературы, однако в типографском деле они еще не могут соперничать с европейцами. Японским печатникам неизвестны матрицы, и они размножают страницы рукописей при помощи весьма примитивных и несовершенных деревянных клише, так что вся эта техника, напоминающая скорее гравировку по дереву, еще очень далека от того, что мы понимаем под словом «полиграфия». Однако книги в Японии все же выходят, и в немалом количестве. (Конечно, не надо забывать, что все вышесказанное относится к периоду, когда господин Гюмбер путешествовал по Японии. Однако после того как революция открыла для европейцев ворота Страны восходящего солнца, цивилизация, я имею в виду европейскую цивилизацию, очень широко и глубоко проникла в жизнь японцев, так что теперь там давным-давно используют матрицы, которые столь верно служат делу распространения плодов человеческой мысли среди людей.)

Господин Гюмбер отмечал, что отношение ко времени в Японии довольно странное.

В году у японцев обычно двенадцать лунных месяцев, но вот дней по японскому календарю не 365, а несколько больше, потому что астрономы микадо прибавляют к некоторым месяцам по два дня. К счастью, когда-то давным-давно кому-то пришла в голову счастливая идея фиксировать такие прибавления в ежегодных альманахах, но все равно разобраться в японской хронологии очень трудно.

Как мы уже говорили, наступление нового года в Японии отмечают в то время, когда у нас в Европе наступает февраль. Кроме деления на двенадцать лунных месяцев, год делится еще на 24 периода протяженностью по 15 дней, в которые солнце находится в первом и пятнадцатом градусе каждого знака зодиака.

Точно так же как месяцы революционного французского календаря носили различные поэтические названия, данные им Фабром д’Эглантином[339], японские месяцы в своих названиях содержат описания чувств и ощущений[340]. Так, например, первый месяц года называется дружеским[341], потому что празднества в честь Нового года порождают в душах людей нежность и благожелательность. Второй месяц называется «месяцем смены одежд»[342], потому что становится тепло и японцы прячут до следующей зимы теплую одежду. Третий месяц именуется «месяцем раскрывающихся почек»[343], потому что природа просыпается от зимнего сна. Четвертый месяц — «месяц цветения»[344], потому что именно тогда расцветают фруктовые деревья и цветет особенно любимая японцами вишня (сакура). Пятый месяц — «месяц пересадки»[345], потому что в течение этого месяца крестьяне пересаживают рис. Шестой месяц называется сухим[346], потому что обычно в Японии в это время совсем не бывает дождей. Седьмой месяц именуют «месяцем посланий»[347], потому что по традиции принято в это время писать на больших листах бумаги стихотворения, посвященные звездам, и подвешивать их на высоких шестах. Восьмой месяц — «месяц листьев»[348], так как наступает осень и опавшая листва покрывает землю. Девятый месяц называют длинным, потому что ночи в это время становятся все длиннее и темнее[349]. Десятый месяц называют «месяцем без богов»[350], потому что японцы считают, что все божества в этот период покидают свои храмы, чтобы совершить путешествие в дальние страны. Одиннадцатый месяц именуют «месяцем инея»[351], а двенадцатый — просто завершающим месяцем года[352].

С делением дня на часы все обстоит еще сложнее… День у японцев делится на 12 часов, причем 6 из них принадлежат ночи, а 6 — дню. Но вот подсчет этих часов далеко не так прост, как может показаться на первый взгляд. Так как японцы почитают 9 священным совершенным числом, то у них полночь и полдень именуются, соответственно, 9 часами дня и 9 часами ночи, восход солнца — 6 часами дня, а заход — 6 часами ночи. Вы, вероятно, спрашиваете в полном недоумении, как могут 9 и 6 по два раза вмещаться в двенадцать. По правилам арифметики это совершенно невозможно, но японцы легко справляются с арифметикой, так как опускают при подсчете часов единицу, а также десятку, одиннадцать и двенадцать. Короче говоря, чего только не сделаешь из-за глубочайшего почтения к цифре 9!

Однако теперь, когда в Японию нахлынули толпы европейцев, когда в стране произошли удивительные глубочайшие перемены, старые традиции постепенно отмирают и все эти сведения уже можно считать устаревшими. И я с ужасом думаю о том, что будет с древним искусством росписи по лаку, что будет со старинными тончайшими фарфоровыми чашечками, с самурайскими мечами, чайными домиками и старинными японскими обычаями.

Боюсь, потребуется меньше полувека, чтобы до основания изменить жизнь этого жизнестойкого народа с богатой многовековой историей.


Примечания


На русском языке публикуется впервые.

(обратно)

1

Имеется в виду Александр Македонский, великий полководец древности.

(обратно)

2

— так в средние века назывался порт на юго-западном побережье Индостана, через который велась первоначально торговля с европейцами; современное названия города — Кожикоде.

(обратно)

3

— титул правителя Каликута в средние века.

(обратно)

4

— здесь имеется в виду задняя, ближайшая к корме мачта корабля.

(обратно)

5

Жан-Батист (1619–1683) — французский государственный деятель, один из величайших министров в истории монархической Франции, повлиявший на все области управления государством; значительнее всего его заслуги в финансовой области.

(обратно)

6

Франсуа (1600–1673) — голландский колониальный администратор; с ранних лет состоял на службе в нидерландской Ост-Индской компании: в 1619–1641 годах в Японии, в 1646–1656 годах в Батавии, на острове Ява; в 1664 году перешел на французскую службу и получил пост директора французской Ост-Индской компании. В 1648 году издал описание Японии (на голландском языке).

(обратно)

7

(Коромандельский берег) — юго-восточное побережье полуострова Индостан.

(обратно)

8

— город на западном побережье Индии, к северу от Бомбея, на берегу Камбейского залива.

(обратно)

9

(Тринкомали) — город на северо-восточном побережье острова Цейлон, современное сингальское название — Тирикунамалая.

(обратно)

10

— город, долгое время бывший центром французских владений в Индии; современное название — Путтуччери.

(обратно)

11

— мирный договор, завершивший войну 1688–1697 годов за Пфальцское наследство; собственно говоря, воюющие стороны подписали целую серию двусторонних договоров; мир между Францией и Англией был подписан 20 сентября 1697 года. Мир получил название по голландскому городку Рейсвейку (старинное название — Рисвик), расположенному в нескольких километрах юго-восточнее Гааги.

(обратно)

12

— теперь этот город называется Махи.

(обратно)

13

— юго-западное побережье полуострова Индостан. Малабар — историческая область в Индии, расположенная между берегом Аравийского моря и горной системой Западные Гаты.

(обратно)

14

— титул правителя феодальной империи, основанной тюркскими завоевателями в Северной Индии. Название династии произведено от индийского слова «мугхал» (монгол), как называли индийцы обитателей Восточного Туркестана. «Великими» прозвали Моголов европейские путешественники XVIII века.

(обратно)

15

Современный Карайккал, на восточном побережье Индостана, в дельте реки Кавери.

(обратно)

16

Жозеф-Франсуа (1697–1763) в Индии находился с 1720 года; в 1731 году стал губернатором Чандернагора, с 1742 года занимал пост генерального директора французской Ост-Индской компании. При Дюплексе власть французов распространилась почти на половину территории Декана.

(обратно)

17

— городок на севере Франции, в департаменте Нор, недалеко от франко-бельгийской границы.

(обратно)

18

Захиреддин Мухаммад (1483–1530) — правитель Ферганы (с 1494 года) и Кабула; в 1525 году, изгнанный из своих владений, вторгся с армией наемников в Северную Индию, где основал империю Великих Моголов, формально просуществовавшую до 1858 года.

(обратно)

19

(совр. назв. — маратхи) — один из крупнейших арийских народов Индии, насчитывающий около 50 млн. человек; живут на северо-западе Индии, преимущественно в штате Махараштра; большинство маратхов — индуисты. В течение многих столетий маратхи вели борьбу с империей Великих Моголов, с португальскими и английскими колонизаторами.

(обратно)

20

— так в 1715–1810 годах назывался остров Маврикий в Индийском океане.

(обратно)

21

— тогдашнее название острова Реюньон в Индийском океане.

(обратно)

22

(Бертран Франсуа Маэ де Ла Бурдоннэ; 1699–1755) — французский военный моряк, в нескольких сражениях одержавший победы над английскими колониальными войсками. В 1735–1746 годах Лабурдоннэ был губернатором острова Иль-де Франс.

(обратно)

23

(Антуанетта Пуассон, маркиза де Помпадур; 1721–1764) — фаворитка короля Людовика XV, оказывавшая огромное влияние как на монарха, так и на его правительство; ее сумасбродства обошлись Франции в 40 миллионов тогдашних франков.

(обратно)

24

— владетельный князь в Индии.

(обратно)

25

— феодальное княжество в Индии, на Коромандельском берегу.

(обратно)

26

(от фр. volontaire) — доброволец.

(обратно)

27

(урду, перс. — воины, солдаты) — в колониальной Индии так назывались наемные солдаты, вербовавшиеся из местного населения в армии европейских колонизаторов.

(обратно)

28

— учрежден в 1693 году королем Людовиком XIV как награда за доблесть и отличную службу; когда орден присуждался за выслугу лет, требовалось не менее десяти лет непорочной службы; это был первый французский орден, присуждавшийся за личные заслуги; происхождение при награждении им не учитывалось; одновременно это был первый орден, которым награждались представители третьего сословия. Орден имел три степени: кавалеры, командоры и награжденные большим крестом. Был упразднен в 1792 году, но при восстановлении монархии Бурбонов его на короткое время (1814–1830) возродили.

(обратно)

29

— феодальное государство на востоке полуострова Индостан, между Восточными Гатами и побережьем Бенгальского залива (на территории современного штата Андхра-Прадеш).

(обратно)

30

— область в Индии, примыкающая к побережью Бенгальского залива, соответствующая территории современного штата с тем же названием.

(обратно)

31

Французам свойственно преувеличивать размеры своего влияния в Индии. В действительности их владения ограничивались лишь некоторыми районами побережья полуострова Индостан да провозглашением себя вассалами французского короля некоторыми феодальными правителями Южной Индии. Французская современная энциклопедия «Гран-Ларусс» пишет по этому поводу: «Речь идет не о колониальных захватах, так как управление в этих провинциях оставалось в руках местной администрации… Это было лишь политическое влияние, обусловленное коммерческой выгодой».

(обратно)

32

(совр. Нармада) — река на севере полуострова Индостан. Автор присваивает ее имя располагавшимся в ее бассейне феодальным княжествам.

(обратно)

33

— Томас Лалли, барон де Толендаль (1702–1766), французский офицер ирландского происхождения. Блестяще проявив себя в войнах за польское и австрийское наследство, был в 1758 году послан во главе 10-тысячного корпуса в Индию, где не справился ни с делами управления, ни с военными проблемами; потерпел ряд ощутимых поражений, в числе которых — сдача осажденного Пондишери (1761 г.), за что был во Франции объявлен главным виновником военных неудач, посажен в Бастилию, а потом осужден и казнен.

(обратно)

34

— княжество на юго-востоке полуострова Индостан, а также город, ставший столицей его.

(обратно)

35

— город в Саркаре, в дельте реки Годавари; современное название — Янам.

(обратно)

36

— город в Карнатике, в дельте реки Кавери, современный Карайккал.

(обратно)

37

— историческая область Франции, расположенная в гористом Центральном массиве.

(обратно)

38

— горы в Центральной Франции, юго-восточный склон Центрального массива; однако часто в Севенны включают другие горные хребты, вплоть до плато Лангр.

(обратно)

39

— старое название острова Гаити, а также его главного города, ставшего в XIX веке столицей Доминиканской Республики.

(обратно)

40

— период французской истории, началом которого стало возвращение на трон королей из династии Бурбонов в 1814 году, а концом — их свержение в результате Июльской революции 1830 года; таким образом, Реставрация объединяет правление королей Людовика XVIII и Карла X.

(обратно)

41

(чапраси) — буквально: «тот, кто носит чапрас» (значок, кокарду); в Индии это слово применялось как для определения пехотинца, так и для определения полицейского или вестовых и курьеров разного рода.

(обратно)

42

Речь идет о современном городе Хазарибаг.

(обратно)

43

— современный Бардхаман на реке Дамадар, в сотне километров северо-западнее Калькутты.

(обратно)

44

— современный Варанаси.

(обратно)

45

— видимо, имеется в виду город Канпур.

(обратно)

46

— денежная ссуда, предоставленная в кредит и предназначенная на личные расходы монарха.

(обратно)

47

, или маха́ват (хинди) — погонщик слонов.

(обратно)

48

— основное население Непала (где их проживает около 9 млн. человек; кроме того, около 1,8 млн. гуркхов живут в Индии); этот народ начал образовываться в середине XIII века, когда проживавшие в Непале племена кхасов смешались с частью южноазиатских народов гурунг и магар, потомков тибето-бирманских переселенцев; образовавшейся в XVIII веке конфедерации (или союзу) гуркхов удалось объединить Непал в единое королевство; по этнической классификации гуркхи представляют собой южную ветвь большой европеоидной расы.

(обратно)

49

— княжеский титул в средневековой и современной Индии, но в древности это слово означало «царь».

(обратно)

50

Сатледж начинается к северу от водораздельного хребта Заскар. Автор, похоже, имеет в виду не столько переправу через реку, сколько преодоление перевала Шипки; дорога к нему идет ущельем, через которое Сатледж прорывает водораздельный хребет.

(обратно)

51

Повод к войне (лат.).

(обратно)

52

— одна из провинций Кашмира; в широком смысле — вся долина Инда и его притоков к северу от Гималаев. Когда-то Ладак был тибетской провинцией, затем управлялся собственными князьями, платившими дань Кашмиру. В 1834 году был завоеван сикхами и вошел в состав Британской Индии.

(обратно)

53

— высочайшая вершина Альп, а вместе с тем — и Европы (4807 м).

(обратно)

54

— пышный эпитет, который китайцы присвоили своему государству и нередко употребляли его в международных договорах вместо официального названия; в Европе XVII — начала XX веков — обычное неофициальное название Китая.

(обратно)

55

Отсюда гнев (лат.).

(обратно)

56

Это мнение автора ошибочно; Гималаи являются высочайшей горной системой на нашей планете.

(обратно)

57

Уильям (1765? — 1825) — ветеринарный врач британской Бенгальской армии (с 1803 г.) и путешественник; пересек Гималаи, исследовав долины Сатледжа и Верхнего Инда (1811–1812 гг.), изучал Лахор и Кашмир (1819–1822 гг.), посетил Бухару (1825 г.). Сборник его географических трудов издан в 1841 году.

(обратно)

58

Возможно, речь идет о стране голоков, населяющих бассейны Дзарин-нора и Орин-нора, а также горную область до границы китайской провинции Сычуань.

(обратно)

59

— так в Тибете и Монголии называется буддийский монах.

(обратно)

60

— диктатор Парагвая, о котором автор подробно рассказывает в разделе «Америка».

(обратно)

61

(1780–1839) — махараджа Лахора, выдающийся государственный деятель, сумевший объединить под своей властью весь Пенджаб.

(обратно)

62

Лахор был столицей области («суба») Пенджаб в Северной Индии. В 1765 году в результате восстания сикхов Пенджаб получил независимость, и на территории области возникло несколько сикхских княжеств, которые в 1799 году объединились под властью махараджи Ранджита Сингха.

(обратно)

63

(саиб, сагиб) — в средневековой Индии так обращались к крупным феодалам, и это обращение имело значение «господин»; позднее так стали называть колонизаторов-европейцев, преимущественно англичан.

(обратно)

64

Жан (1639–1699) — знаменитый французский драматург, один из ведущих поэтов классицизма.

(обратно)

65

— одно из направлений протестантства в христианской церкви, возникшее в Шотландии и Англии; пуритане претендовали на самое полное проникновение в дух Евангелия, считая себя самым «чистым» (в духовном смысле) течением в христианстве; здесь слово «пуританствующий» употреблено в смысле «сохраняющий чистоту веры».

(обратно)

66

— город в современном Пакистане, на реке Тримаб.

(обратно)

67

— город в Индии, на реке Пунч, близ современной индо-пакистанской границы.

(обратно)

68

Шах Джахан правил в 1628–1658 годах.

(обратно)

69

В библейских Третьей книге Царств и Второй книге Паралипоменон рассказывается о строительстве морских кораблей, которые доходили до страны Офир, однако путешествовал на них не сам царь, а «Соломоновы слуги». Таким образом, царя Соломона можно рассматривать как инициатора океанских плаваний, но не как путешественника.

(обратно)

70

(букв.: «сын раджи») — принц или чиновник высокого ранга (так же называют представителей 10-миллионного народа, населяющего континентальную часть Индостана к северу от гор Аравалли, между Пенджабом и рекой Джамуной).

(обратно)

71

— видимо, Фирозабад на реке Джамне.

(обратно)

72

— возможно, имеется в виду современный город Кхачрод.

(обратно)

73

— возможно, современный Махешвар.

(обратно)

74

Автор имеет в виду крепость Ассайе в Бераре.

(обратно)

75

. — В настоящее время название этого города на русских географических картах транскрибируется как Гвалияр.

(обратно)

76

— так в XIX веке называлось порой феодальное княжество с центром в городе Хайдарабаде, в центральной части полуострова Индостан (по правящей династии низам-шахов).

(обратно)

77

(1658–1707) — последний правитель целостного, объединявшего почти всю Индию государства. После его смерти междоусобные войны привели к распаду единого государства.

(обратно)

78

— столица Ахмаднагара, где правила династия низам-шахов; располагался к югу от реки Нарбада (Нармада).

(обратно)

79

Автор имеет в виду храмовый комплекс в Эллоре (Элуре), деревне, расположенной в 15 км от города Аурангабада (штат Махараштра); здесь высечены в скалах 34 храма различных религий; упоминаемый в тексте храм Кайласанатха построен в 725–755 годах и в основании имеет площадь 50×33 м.

(обратно)

80

Пуна расположена примерно в 50 км севернее истоков Кришны и примерно в 170 км южнее верховьев Годавари.

(обратно)

81

— род. в 1837 г., ум. в 1890 г.

(обратно)

82

— использовавшееся в течение нескольких веков европейцами название острова в Индийском океане, у южной оконечности полуострова Индостан; местное название острова Ланка.

(обратно)

83

— хлороксилон индийский (Chloroxylon swietenia).

(обратно)

84

Здесь речь идет об уроженце Малабарского берега полуострова Индостан.

(обратно)

85

— кучер (см. объяснение этого слова дальше в тексте).

(обратно)

86

— здесь: лодка с балансиром, повышающим остойчивость маленького суденышка в условиях качки. Из приведенного чуть позже описания выясняется, что речь идет о тримаране, то есть трехкорпусной лодке с двумя балансирами.

(обратно)

87

— один из трех высоких пиков в центральной части острова Ланка (высота 2243 м над уровнем моря); основанием для названия горы послужило мусульманское предание, будто бы первый человек Адам был изгнан из рая именно на этот остров. Индийское название вершины — Рохана.

(обратно)

88

(кэрри) — индийская приправа, приготовленная из куркумового корня, чеснока и различных пряностей.

(обратно)

89

— одна из древних религий индийского общества, получившая название от имени высшего божества — Брахмы. С течением времени Брахма, древний бог «Ригведы», уступил ведущее место в индуистских верованиях другим богам, прежде всего — Вишну.

(обратно)

90

— искусственно придуманный Жаколио этноним. Речь, разумеется, идет о веддах, прямых потомках древнейшего населения Шри-Ланки, живущих в наши дни малочисленными изолированными группами во внутренних районах восточной части острова Ланка; ученые относят веддов к веддоидной расе большой австралийской расы; общая численность веддов не превышает 1 тыс. человек. (Тота, видимо, образовано от названия народа дравидийской языковой семьи тода, неоднородного в антропологическом отношении и живущего в горах Нилгири, на полуострове Индостан; их общая численность в наше время составляет около 1 тыс. человек).

(обратно)

91

— местный вариант слова «сахиб» («саиб») — «господин».

(обратно)

92

(сассапарель; Smilax) — род вечнозеленых колючих лиан, лазящих при помощи отростков-усиков (семейство лилейных).

(обратно)

93

— один из десяти подвидов индийской кобры (Naja naja tripudians): ее называют также змеей с капюшоном, поскольку в раздраженном состоянии она может раздувать шею и боковые части головы.

(обратно)

94

— мелкая французская монета, в настоящее время вышла из употребления; в XIX веке так называли монету достоинством в 5 сантимов, двадцатую часть франка.

(обратно)

95

— единица скорости на море, одна морская миля в час.

(обратно)

96

— оставить судно передвигаться под действием волн, течений или ветров.

(обратно)

97

(Sarda orientalis) — один из подвидов тунца; характеризуется относительно небольшими размерами и продольными темными полосами на теле.

(обратно)

98

— башнеобразное многоярусное сооружение, тип буддийского храма.

(обратно)

99

— распространенное в прошлом среди европейцев, но ныне вышедшее из употребления название Эфиопии.

(обратно)

100

— город на Ганге, у подножия одноименной возвышенности (штат Бихар).

(обратно)

101

Хотя автор и употребляет термин «каста», на самом деле он имеет в виду разделение индийского общества по сословиям (варнам); разделение это очень древнее: оно отмечено еще в древнем Иране, откуда вместе с ариями было привнесено в Индию и сохранялось в практически неизменном виде около трех тысячелетий, хотя и не в форме абсолютно непреступаемого закона.

(обратно)

102

Термин «каста» введен в XVI веке португальцами; буквально он означает «род», «семья», «племя». В индийских источниках ему соответствует термин «джати». Автор, как и большинство европейцев-неспециалистов, смешивает два понятия, характерные для дифференциации индийского общества: «варна» и «джати». Сословное разделение общества было достаточно жестким на протяжении нескольких тысячелетий индийской истории, тогда как кастовое разграничение оказалось куда более подвижным. Далеко не всегда каста обозначала строго очерченную и обособленную группу. «Каста — результат тысячелетнего развития и взаимодействия различных расовых и других групп в единой системе культуры» ( А. Чудо, которым была Индия. Москва, 1977, с. 160). В современной Индии насчитывается до трех тысяч джати. Стоит отметить, что кастовая принадлежность имеет первостатейное значение прежде всего в жизни низших слоев общества.

(обратно)

103

являются одним из сословий, а вовсе не кастой.

(обратно)

104

Речь идет об одном из законов, содержащихся в сборнике, который приписывают мудрецу Ману, первому (мифическому) государю Вайвасвате, сыну солнца (впоследствии насчитывали до 10 различных ману). «Законы Ману» («Ману-смрити»), как полагают, составлены в самом начале нашей эры.

(обратно)

105

— прозвище типичного англичанина.

(обратно)

106

На санскрите эта смесь называется «панчагавья».

(обратно)

107

— один из верховных богов индуистского пантеона.

(обратно)

108

— бог смерти и усопших, судья мертвых; согласно индуистским верованиям, карал злодеев и награждал праведников.

(обратно)

109

— праотец мира, бог-творец Вселенной в ведийском пантеоне, древнейшей религиозной иерархии в Индии; позднее культ Брахмы был вытеснен и замещен культом Вишну.

(обратно)

110

Обычное для авторов XIX века заблуждение: змеи лишены органа слуха.

(обратно)

111

— «мудрецы», а точнее — «провидцы»; легендарные мудрецы древнейших времен, вознесенные на небеса, где они находятся на положении богов. В поздней традиции «риши» стали называть и живущих духовных наставников.

(обратно)

112

(«Властитель») — имя раджи богов, одновременно почитавшегося как бог войны и бог грозы (в ведийском пантеоне).

(обратно)

113

— пророк, распространявший учение вед к югу от гор Виндхья; принес в Южную Индию арийскую культуру.

(обратно)

114

Имеется в виду одно из подразделений британских колониальных войск.

(обратно)

115

(«Неприступная») — одно из имен супруги бога Шивы в устрашающей ипостаси; («Черная») — другое имя той же богини в том же аспекте.

(обратно)

116

— члены религиозного общества, или касты, существовавшего с XII века, а возможно, и с более ранних времен. Название произведено от санскритского слова sthag (скрывать, утаивать). Общество составляли как индуистские, так и мусульманские общины; у тех и других объектом поклонения была богиня Бхавани (Кали), иногда идентифицировавшаяся с дочерью Пророка Мухаммада Фатимой или с богиней счастья Лакшми. Тхаги практиковали ритуальные убийства, которые нередко преследовали просто грабительские цели. Обычно жертву душили, потом труп разрубали и захоранивали, после чего устраивали сакральное пиршество в честь богини Кали. Нередко тхаги продляли агонию своих жертв, чтобы «доставить удовольствие богине».

(обратно)

117

Англичане столкнулись с тхагами в 1799 году. Они не раз безуспешно пытались покончить с тайным обществом, а в 1831 году объявили душителям форменную войну, которая через четыре года закончилась практическим уничтожением тайного общества. Последняя банда тхагов была ликвидирована в 1861 году.

(обратно)

118

Публично (лат.).

(обратно)

119

«» — во французском языке «кулаком» (coup de poing) называется небольшая стальная арматура, приспособленная для насаживания на сжатый кулак и употреблявшаяся в качестве оружия в рукопашном бою.

(обратно)

120

«» — величайшая эпическая поэма, созданная в древней Греции и приписываемая слепому певцу Гомеру; текст поэмы записан поздно — в VII–VI веках до н. э., а устный вариант был закончен лет на двести раньше. Сюжетом поэмы стали многолетняя осада греческим войском малоазиатского города Трои, взятие и сожжение города.

(обратно)

121

«» — древнеиндийская эпическая поэма о подвигах принца Рамы, которого сторонники индуизма считают одним из воплощений бога Вишну, о похищении Раваной, предводителем демонов, жены Рамы — Ситы, об ее освобождении. Авторство поэмы, насыщенной богатым философским подтекстом, приписывается мудрецу Вальмики. Дошедший до нас текст поэмы датируется II–III веками. До сих пор «Рамаяна» является одним из любимейших произведений в Индии; ее сюжеты постоянно разыгрываются актерами многочисленных народных театров, странствующих по городам и селам; представление на сюжет «Рамаяны» — непременный атрибут всех народных празднеств.

(обратно)

122

По окончании административной службы в колониях Луи Жаколио вернулся во Францию и занялся литературой. Он был необычайно плодотворным писателем. В числе его произведений как приключенческие романы («Берег черного дерева», «Берег слоновой кости», «Песчаный город Эль-Темин», «Затерянные в океане», «Грабители морей», «Бродяга из джунглей», выходивший на русском языке под названиями «В трущобах Индии» и «Сердар»), так и популярные путеописания («Путешествие к руинам Голконды», «Путешествие в страну факиров-очарователей», «Питкернское преступление» и многие другие), научно-популярная литература («Спиритизм в Индии», «Спиритизм в мире», «Библия в Индии», «Религиозные законодатели», «История Богов», «Кришна и Христос» и др.), попытки серьезного научного творчества («История Азии», «Естественная и социальная история человечества»). Большинство художественных и путеописательных произведений Л. Жаколио переведены на русский язык.

(обратно)

123

— относящееся к колониальным временам название южной части Вьетнама; в наши дни называется Намбо.

(обратно)

124

— китайское название Вьетнама, переводящееся как «Умиротворенный Юг»; в более узком смысле — центральная часть Вьетнама, современное название которой — Трунбо.

(обратно)

125

Шарль (1807–1873) — французский военный моряк; с 1856 года командовал индокитайской эскадрой; под его командованием французский экспедиционный корпус в 1859 году овладел Сайгоном; играл важную роль в установлении французского контроля над Кохинхиной; с 1864 года адмирал, в 1867–1870 годах был морским министром Франции.

(обратно)

126

— старое название города Дананг, расположенного в глубине Туранского залива, в центральной части вьетнамского побережья.

(обратно)

127

— португальское название чиновников в императорском Китае, перешедшее в другие европейские языки, в том числе и в русский. Аннамская монархия Нгуэнов многое переняла в государственном устройстве от северных соседей, однако Буссенар называет мандаринами только высших феодальных чиновников Вьетнамской империи.

(обратно)

128

— крупнейший город Южного Вьетнама; после объединения страны в 1975 году переименован в город Хошимин.

(обратно)

129

— устаревшее название вьетнамцев.

(обратно)

130

Леонар (1797–1869) — командовал французскими военно-морскими силами в Китае (1860) и Кохинхине (1861).

(обратно)

131

Город Зядинь входит в настоящее время в границы города Хошимин.

(обратно)

132

— архипелаг в Южно-Китайском море недалеко от южного побережья Вьетнама.

(обратно)

133

— устаревшее название северной части Вьетнама (современное — Бакбо).

(обратно)

134

Современное название провинции — Кыулонг.

(обратно)

135

— город в дельте Меконга, провинция сейчас называется Тьензянг.

(обратно)

136

— город в современной провинции Кыулонг.

(обратно)

137

— прежнее название Таиланда.

(обратно)

138

Мари-Жозеф-Франсуа, прозванный Франсис (1839–1873) — французский моряк и исследователь; известен также как автор ряда исторических и географических работ; в числе последних — «Путешествие в Индокитай» (1873), «Из Парижа в Тибет» (1882, издано посмертно).

(обратно)

139

— разновидность прозрачной ископаемой смолы красноватого цвета, по виду и составу напоминающая янтарь; название дано по месту первого обнаружения — в Бирме (совр. назв. — Мьянма).

(обратно)

140

(совр. написание — Ангкорвоат) — храм-гора в форме пирамиды, составленной тремя террасами, разделенными дворами и обрамленными галереями.

(обратно)

141

Высота центральной башни от уровня земли — 66 м.

(обратно)

142

Красная река, или Сон-кой — современное вьетнамское название реки: Хонгха; китайское название верхнего течения реки Юаньцзян.

(обратно)

143

— возможно, имеется в виду город Чусюн в провинции Юньнань, западнее провинциальной столицы Куньмин.

(обратно)

144

Эрнест-Марк-Луи-де-Гонзаг Дудар де Лагре умер в Дунчуане в 1868 году.

(обратно)

145

— город Дали (Сягуань) на западе провинции Юньнань.

(обратно)

146

— устаревшее название мусульман в Европе, произведенное от тюркского варианта имени Пророка Мухаммада — Магомет.

(обратно)

147

Возможно, имеется в виду Чунцин.

(обратно)

148

Орден Почетного легиона, учрежденный Наполеоном I, является высшей государственной наградой Франции; орден имеет две степени: низшую (кавалеры ордена) и высшую (офицеры).

(обратно)

149

Речь идет о франко-прусской войне 1870–1871 годов.

(обратно)

150

— город на Янцзы; в настоящее время — западная часть мегаполиса Ухань.

(обратно)

151

Видимо, речь идет о восстании под руководством Ли Юнхэ и Лань Чаодина (1859–1863).

(обратно)

152

Огастус Реймонд (1846–1875) — переводчик в штате британской консульской службы в Китае; посетил различные города страны, в 1872 году на Тайване (Формозе) был награжден медалью за спасение жизни соратников, в 1875 году отправился в путешествие по провинции Юньнань, из которого не вернулся.

(обратно)

153

Убийство Маргари на границе Юньнани и Бирмы дало основание англичанам потребовать от императорского правительства крупных уступок. Согласно конвенции, подписанной в 1876 году в городе Чифу (совр. Яньтай), британское правительство получило значительных размеров контрибуцию, а также право на свободную торговлю в пограничных районах Китая; кроме того, была признана неподсудность иностранцев китайскому суду.

(обратно)

154

— город на Верхней Иравади, близ бирмано-китайской границы.

(обратно)

155

(Салуэн) — река в Китае и Бирме, частично служит границей Бирмы и Таиланда; протекает по Юньнаньскому и Шанскому нагорьям в глубоких ущельях, образуя пороги и водопады.

(обратно)

156

Фердинанд (1805–1894) — французский инженер, предприниматель и дипломат, прославившийся строительством Суэцкого канала.

(обратно)

157

— документ, удостоверяющий принятие груза к перевозке (на водном транспорте).

(обратно)

158

Национальные и религиозные восстания охватили в середине 50-х — начале 70-х годов XIX века весь юго-запад Китая. Начало им положило восстание мяо в мае 1855 года на юго-востоке провинции Гуйчжоу, которое длилось почти два десятка лет. На юго-западе Гуйчжоу с декабря 1858 года по май 1872 года активно действовали мусульманские повстанцы «белого флага». Было еще множество мелких, независимых друг от друга восстаний ханьцев, мяо, буи и других народов. Эти движения получили в исторической литературе название «войны знаков». На территории Юньнани мусульмане восставали в центральных и западных частях провинции. Наиболее значительными были восстания под руководством Ду Вэньсю (октябрь 1856 — декабрь 1872) и Ма Жулуна (1858–1863).

(обратно)

159

(точнее — Куэйянг) — современный Гуйян в провинции Гуйчжоу.

(обратно)

160

— народ, относящийся к тибето-бирманской группе тибето-бирманской семьи; живут преимущественно в Китае; их общая численность составляет 3,2 млн. человек; горные лоло живут в горах Лунаньшань, восточнее излучины реки Цзиньшацзян.

(обратно)

161

соответствует 577 м. (Примеч. автора.)

(обратно)

162

Видимо, имеется в виду река Сицзян.

(обратно)

163

Минская династия правила в Китае в 1368–1644 годах.

(обратно)

164

— современный Маньбань.

(обратно)

165

Современное название Кантона — Гуанчжоу.

(обратно)

166

, — солдаты иррегулярных частей китайской армии, получившие названия по цвету своих знамен.

(обратно)

167

Река Светлая в русской дореволюционной литературе нередко называлась Белой; современное вьетнамское название реки — Ло.

(обратно)

168

Современное вьетнамское название Черной реки — До.

(обратно)

169

Речь, видимо, идет о Гаагских конвенциях 1889 или 1907 годов, впервые в мировой практике зафиксировавших нормы режима содержания пленных. Женевская конвенция по тому же вопросу была принята в 1929 году.

(обратно)

170

— Тонлесап.

(обратно)

171

— остров у юго-западного побережья Вьетнама.

(обратно)

172

Современное название Стоунг. В отечественной картографии при написании камбоджийских гидронимов опускается слово «Се» («река»).

(обратно)

173

— аборигенное национальное меньшинство Камбоджи, однако рядом ученых рассматривается как этнографическая группа кхмеров.

(обратно)

174

— этнографическая группа горных кхмеров, очень близкая по языку и культуре к своим соседям куи. До середины XIX века считались королевскими рабами и облагались охотничьей данью. У них сильнее других групп этой части Индокитая выражены австралоидные антропологические черты. Некоторые ученые считают пор этнографической группой куи.

(обратно)

175

— в настоящее время этот город в Лаосе называется Паксе.

(обратно)

176

— город в Центральном Таиланде, к северо-востоку от Бангкока.

(обратно)

177

— тронное имя, которое принял аннамский феодал Нгуен Фук Ань, захвативший в 1802 году власть во Вьетнаме и провозгласивший себя императором; основатель династии Нгуен, правившей в стране в 1802–1945 годах.

(обратно)

178

Жюль Леон (1846–1894) — французский моряк и исследователь; в 1876–1877 годах командовал одним из военных кораблей, которые Франция сдала в аренду императору Аннама; потом путешествовал по Экваториальной Африке и поднялся по реке Огове (Габон), а в 1891 году, вместе с Гренаром отправился в Тибет и соседние страны; возвращаясь из этого путешествия, на китайско-тибетской границе погиб. Выпустил ряд книг, в том числе «Аннамская империя и аннамиты» (1879), «Центральная Азия: Тибет и соседние страны» (1889), подготовил и издал отличные карты реки Огове (1884) и Восточного Индокитая (1881). О последнем его путешествии рассказал Гренар в книге «Научная миссия в Высокогорную Азию» (1897–1899).

(обратно)

179

— французское название гор Чыонгшон, служащих современной границей Вьетнама и Лаоса.

(обратно)

180

— прежнее название Таиланда. Государство народа таи, сложившееся в XIV веке и объединившее как западные территории современного Таиланда, входившие с V века в состав монского государства, так и восточные области, бывшие частью кхмерского государства Камбуджадеша. В конце XIV века это государство получило название Сиам, которое просуществовало до 1939 года, когда диктатор Пибулсонграм назвал страну Муанг-Таи (Земля тайцев), имея в виду присоединить к Сиаму территории соседних государств, населенные тайцами, что частично и было осуществлено в 1941 году. По окончании второй мировой войны захваченные территории были возвращены Камбодже и Лаосу, а страна на 3 года снова стала называться Сиамом. Последнее переименование произошло в 1947 году, когда Сиам стал Прадет-Таи (Страной тайцев, илиТаиландом).

(обратно)

181

(букв.: «рыцарь», «кавалер») — обычно во Франции так называли нетитулованных дворян, однако тем же словом обозначали и членов различных религиозных и военно-религиозных орденов, созданных для обращения в христианство иноверцев и язычников.

(обратно)

182

— старинное название Ирана.

(обратно)

183

— новообращенный.

(обратно)

184

— греческий остров в Ионическом море.

(обратно)

185

— устаревшее название стран, расположенных вдоль восточного побережья Средиземного моря (от ит. «леванте» — восход солнца, восток).

(обратно)

186

(перед именами собственными «мессер»; ит.) — господин.

(обратно)

187

— дядя Марко Поло; встречается также иное написание его имени — Маффео.

(обратно)

188

— Балдуин II, последний император Латинской империи (1228–1261).

(обратно)

189

— внук Чингисхана, правивший в Персии и провозгласивший себя «ильханом» (араб. «повелитель народа»), основатель монгольской династии в Персии.

(обратно)

190

Последний по времени русский перевод книги Марко Поло вышел в 1955 году (часть тиража была допечатана в 1956 году). В 1990 году этот перевод с дополнительными комментариями был переиздан в Алма-Ате.

(обратно)

191

— в различных рукописных текстах фамилия товарища Марко Поло по заключению передается по-разному: Рюстасиан, Рустачан, Рустихелус, Рустико, Руста, Рестазио, Рустикан и т. д. Автор полного перевода книги Марко Поло на русский язык И. П. Минаев выбрал форму Рустичано, что в свое время было одобрено академиком В. В. Бартольдом. Однако это неверно. Итальянские энциклопедические издания (например, «Enciclopedia italiana», т. XXVII, Рим, 1935, или «Lessico universale italiano», т. XVII и XIX, Рим, 1977) считают единственно верным вариантом фамилии человека, записавшего рассказ Марко Поло о его приключениях, Рустикелло.

(обратно)

192

(лат. besantius) — позднее название византийской золотой монеты (солида), распространенное в странах Западной Европы после времен крестовых походов, когда византийский солид на некоторое время стал основной торговой монетой в Европе. Отечественные комментаторы Марко Поло полагают, что в его книге под этим названием понимается арабский динар.

(обратно)

193

— в русском переводе название читается Каччар-модун, что производится от монгольских слов «кацар» (страна) и «модун» (лес). Видимо, речь идет о селении Модун-хотон («Лесной город»), располагавшемся к северо-востоку от Пекина, на реке Далиньхэ, недалеко от маньчжурской границы.

(обратно)

194

(или турский денье) — старинная французская медная монета, двенадцатая часть су.

(обратно)

195

В авторском тексте говорится о венецианском «полугроше», тогда как на самом деле речь, видимо, идет о половине венецианского дуката, которые до 1284 года чеканились из серебра.

(обратно)

196

Здесь явная хронологическая неточность. Речь идет о китайской Династии Цзинь (букв.: «Золотая»), правившей на севере страны в 1125–1234 годах нашей эры. Огодай (Угедей) — третий сын Чингисхана, избранный ханом на курултае 1229 года и умерший в 1241 году.

(обратно)

197

Время правления Ханьской династии: III век до н. э. — III век н. э.

(обратно)

198

— Северный Китай. (Примеч. авт.)

(обратно)

199

Блез (1623–1662) — французский математик, физик и философ.

(обратно)

200

— так в тексте. У Марко Поло упоминается сначала ближайший пункт — город Таянфу, современный Тайюань, центр провинции Шаньси, а потом уже речь идет о городе Синдуфу, современном Чэнду, центре провинции Сычуань.

(обратно)

201

У Марко Поло речь идет о земле Акбалак Манги, или Акбалык-Манзи, которую отождествляют с областью Ханьчжун, названной по ее главному городу, расположенному в верховьях левого притока Янцзы, реки Ханьшуй; современное название города — Наньчжэн.

(обратно)

202

— русский китаевед А. О. Ивановский отождествил этот топоним с плодородной долиной Цюнду, которая в средневековом Китае называлась Цзянчан; главный город этой долины находился на месте современного Сичана, на одном из притоков верхней Янцзы (юг провинции Сычуань).

(обратно)

203

Есть основания полагать, что это была страна симонов.

(обратно)

204

(варианты в рукописях — Караиан, Караджанг) — часть современной китайской провинции Юньнань.

(обратно)

205

(Зардандан, Зердандан) — персидский перевод китайского названия, означающего «золотые зубы»; область на юго-западе Юньнани.

(обратно)

206

Марко Поло замечает, что это относилось только к мужчинам.

(обратно)

207

— Мянь (китайское название Бирмы).

(обратно)

208

— область на севере современного Лаоса.

(обратно)

209

— юго-восток современной провинции Гуйчжоу.

(обратно)

210

— Куигуи (Каигуи); так Марко Поло называл территорию, занятую современной провинцией Гуйчжоу.

(обратно)

211

(Качиан-фу) — современный город Юнцзи в провинции Шаньси, на левом берегу Хуанхэ, несколько выше устья Вэйхэ.

(обратно)

212

У Марко Поло говорится о городе Янгуи, современном Янчжоу, на Великом канале, к югу от озера Гаоюху.

(обратно)

213

— современный Южный Вьетнам (Намбо).

(обратно)

214

— архипелаг Пуло-Кондор у южного побережья Вьетнама.

(обратно)

215

— теперь этот остров называется Калимантан.

(обратно)

216

, или Ангаманяй (Ангаман) — Андаманские острова.

(обратно)

217

Вопреки утверждению автора, Марко Поло приставал именно к Малабарскому берегу.

(обратно)

218

— сын Абаги, племянника Чингисхана и второго ильхана.

(обратно)

219

Существует предположение о рождении Марко Поло в Далмации, на острове Корчула; оно основано на венецианском документе XV века, в котором говорится, что семейство Поло происходит из Далмации; славянский вариант фамилии венецианских негоциантов — Полич.

(обратно)

220

(должно быть: Курцола) — итальянское название далматинского острова Корчула.

(обратно)

221

В Мешхеде находится гробница шиитского имама Али ар-Резы, отравленного в 818 году по приказу халифа аль-Мамуна. Туда стекаются толпы больных и увечных, ибо, по поверью, достаточно провести у гробницы только одну ночь, чтобы исцелиться от недуга. (Примеч. перев.)

(обратно)

222

— прежнее название турецкого города Измира.

(обратно)

223

— средневековое название города Феодосия в Крыму.

(обратно)

224

— местное название реки Инд.

(обратно)

225

В настоящее время Макао называется Аомынь.

(обратно)

226

Современное название города — Гуанчжоу.

(обратно)

227

Китайский атлас (лат.).

(обратно)

228

— посол римского папы, отправляемый в иностранное государство с особой миссией и не являющийся постоянным представителем.

(обратно)

229

Династия Мин пала в 1644 году.

(обратно)

230

(Сюань Е; 1654–1722) — второй император династии Цин; правил с 1662 года; при нем маньчжуры завершили завоевание Китая.

(обратно)

231

— специалист по Китаю.

(обратно)

232

— члены религиозного общества, основанного в 1625 году в Париже святым Винсентом де Полем и утвержденного папой Урбаном VIII как «Общество священников Миссии», название получили по монастырю Святого Лазаря, где общество размещалось с 1632 года.

(обратно)

233

— название, под которым долгое время были известны монахи-доминиканцы во Франции, потому что они получили от Филиппа-Августа здание для приюта паломников на Пиренейский полуостров, к гробнице святого Иакова в испанском городке Компостелла. В 1611 году якобинцы основали свой монастырь на улице Сент-Оноре в Париже; во времена Французской революции 1789–1794 годов здесь находился знаменитый клуб, членов которого также прозвали якобинцами (по месту их собраний в якобинском монастыре).

(обратно)

234

— обширное незастроенное пространство в Париже, на берегу Сены, некогда занятое лугом (откуда площадь и получила свое название), где происходили публичные казни. С 1806 года называется площадью Мэрии (Отель-де-Виль).

(обратно)

235

— старинное европейское название китайского острова Тайвань.

(обратно)

236

Маурицы Август (фр. вариант имени — Морис Огюст; 1741–1786) — дворянин венгерского или словацкого происхождения; родился в Вербове (Словакия); в 1768 году вступил в контакт с польскими конфедератами, в следующем году в Жванце, на Днестре, стал членом повстанческого отряда Казимежа Пулаского. В одном из сражений был взят в плен и в 1770 году депортирован на Камчатку, в Большерецкий острог, где в 1771 году организовал бунт и побег ссыльных. В 1790 году в Лондоне были опубликованы его живописные «Мемуары», подлинность которых весьма сомнительна.

(обратно)

237

Речь идет о так называемой Барской конфедерации (1768–1772), вооруженном союзе польской шляхты, заключенном 29 февраля 1768 года в украинском городе Баре с целью защиты старинных дворянских вольностей и борьбы за независимость Польши против короля Станислава Августа и России.

(обратно)

238

Бенджамин (1706–1790) — американский публицист, ученый и дипломат; в Париже находился в качестве посла США с 1776 по 1783 год.

(обратно)

239

— порт в северо-западной бухте острова Маврикий, главный город острова и его административный центр.

(обратно)

240

Речь идет об Англо-китайской, или Первой «опиумной» войне 1839–1842 годов.

(обратно)

241

Это произошло в 1856 году.

(обратно)

242

Генри Джон Темпл, виконт Палмерстон (1784–1865) — министр иностранных дел Великобритании в 1830–1834, 1835–1841, 1846–1851 годах, премьер-министр в 1855–1858 и 1859–1865 годах.

(обратно)

243

— город Та-ли, или Да-ли в провинции Юньнань; современное написание — Дали.

(обратно)

244

— лутсе, «дикое» население Юньнани и пограничных районов Бирмы, отличающееся явно выраженными индонезийскими чертами лица; питалось пойманной на охоте дичью и мукой, изготовлявшейся из выращиваемых ими злаков.

(обратно)

245

— помимо подробно пересказываемой Л. Буссенаром книги «А travers la Chine» («По Китаю»), вышедшей в парижском издательстве «Ашетт» в 1878 году, ничем выдающимся не отличился и заметного следа в синологии не оставил; французские энциклопедические издания никаких сведений об этом путешественнике не приводят.

(обратно)

246

(греч. «город мертвых») — кладбище.

(обратно)

247

— цирюльник из Севильи, весельчак и пройдоха, остроумный герой цикла комедий французского драматурга Пьера Огюстена Карона де Бомарше (1732–1799).

(обратно)

248

— главный город провинции Ганьсу на севере Китая. В этой провинции оканчивается Великая Китайская стена, построенная для защиты собственно Китая от нападений кочевников.

(обратно)

249

Павел Яковлевич (1843 — после 1898) — путешественник и писатель. К экспедиции полковника Сосновского (1874 г.) был прикомандирован в качестве врача (он закончил медицинский факультет Московского университета) и художника. Его книга «Путешествие в Китай» (Москва, 1874–1875) была переведена на французский и английский языки. Кроме того, по результатам экспедиции Пясецким опубликована научная работа «О санитарных условиях и состоянии медицины в Китае» (1876).

(обратно)

250

(259–210 до н. э.) — основатель и первый император (221–210 гг. до н. э.) древней китайской империи Цинь.

(обратно)

251

В данном случае автор и его информатор ошибаются. Великую Китайскую стену начали строить еще в IV веке до н. э. В конце III века до н. э. разрозненные участки были соединены в сплошную стену, которая в последующие 200 лет была продолжена еще на 500 км к западу. Полностью стена не сохранилась, а ее первоначальная длина превышала 5 тыс. км.

(обратно)

252

Китайцы чаще называли этот «город» Гугун («Древние дворцы»).

(обратно)

253

Имеется в виду Циняньдянь («Храм молитвы за богатый урожай»), главное здание архитектурного комплекса Тяньтань («Храм неба»).

(обратно)

254

Автор — в соответствии с западноевропейской традицией — называет Дальний Восток Татарией.

(обратно)

255

— верховный небесный владыка (в древнекитайской мифологии и народной религии), а также «высший предок», «высшее божество».

(обратно)

256

Автор приводит даты рождения и смерти путешественника по старому стилю. По григорианскому календарю Н. М. Пржевальский родился 12 апреля 1839 года (в деревне Кимборово Смоленской губернии), а умер 1 ноября 1888 года.

(обратно)

257

Окончив гимназию, Николай Пржевальский поступил в армию, где служил сначала унтер-офицером в Рязанском пехотном полку, и только в 1861 году, получив офицерское звание, он выдержал конкурс в академию, из которой был выпущен в чине поручика.

(обратно)

258

После окончания академии Н. М. Пржевальский был направлен в Варшаву, и только в 1866 году ему удалось перевестись в Иркутск, откуда он в следующем году отправился в Уссурийский край.

(обратно)

259

Очевидное недоразумение. Скорее всего — описка автора. Речь идет о Лхасе.

(обратно)

260

Михаил Александрович — помощник Пржевальского в первом и втором путешествиях.

(обратно)

261

Имеется в виду плато Ордос.

(обратно)

262

Хребет Хэланьшань протянулся вдоль левого берега реки Хуанхэ.

(обратно)

263

Видимо, автор имеет в виду город Динъюаньин.

(обратно)

264

— тогдашнее название Улан-Батора.

(обратно)

265

— хребет в системе Куньлуня, на западе Китая, разделяющий Цайдамскую и Таримскую котловины; высота хребта — до 6161 м.

(обратно)

266

В настоящее время река Тарим имеет сложную дельту, общую с рекой Кончедарья, и питает попеременно то озеро Лобнор, то озеро Карабуранкёль.

(обратно)

267

Янцзыцзян (кит. «Голубая река») в верховьях называется Улан-Мурэн («Красная»).

(обратно)

268

Автор ошибается, изображая Гоби песчаной, безжизненной пустыней. Само слово «Гоби» образовано от монгольского «говь», что буквально переводится как «место, неудобное для житья». На большей части своей территории Гоби представляет собой сухую степь или полупустыню. В Гоби есть и песчаные участки (Шар-Говь, или по-монгольски Желтые Гоби), но это чаще всего не открытые пески, а песчаные пространства, поросшие редкой травой и отдельными кустарниками. Есть в Гоби глинистые площади, но самые бесплодные места — выжженные солнцем каменистые пустыни. Вместе с тем Гоби не лишена родников. В местах выхода на поверхность грунтовых вод развивается пышная травянистая растительность — тростники могут достигать 2,5–3 м в высоту. Не так уж скуден и гобийский животный мир: в разных участках Гоби обитают дзерены, горные бараны и эндемичный гобийский медведь; когда-то встречались и лошади Пржевальского.

(обратно)

269

— юго-восточный отрог Гобийского Алтая.

(обратно)

270

Имеется в виду водораздельный хребет Баян-Хара-Ула высотой до 5500 м.

(обратно)

271

Автор имеет в виду одну из крупнейших горных систем мира Кунь-лунь (наибольшая высота 7723 м — вершина Улугмузтаг).

(обратно)

272

Видимо, речь идет о яках.

(обратно)

273

13 600 футов соответствуют 4145 м.

(обратно)

274

— современный Музтаг; чаще определяют как мощное поднятие снеговой группы Люш-Таг, на стыке Русского и Керийского хребтов (высота до 6000 м).

(обратно)

275

Каракол был основан русскими в 1869 году и входил до революции 1917 года в Семипалатинскую область. В 1893 году был переименован в город Пржевальск и носил это название до 1918 года, когда ему было возвращено название Каракол. В годовщину столетия со дня рождения великого русского путешественника город снова стал Пржевальском — на этот раз до начала 90-х годов, когда ему в третий раз суждено было стать Караколом.

(обратно)

276

Рассказ Л. Буссенара о нашем замечательном соотечественнике явно недостаточен. Однако читатель, решивший поближе познакомиться с жизнью выдающегося исследователя Центральной Азии, может остановить свой выбор на одной из многочисленных книг о путешественнике. Отметим прежде всего, что изданы описания всех пяти путешествий Николая Михайловича, сделанные самим Пржевальским: «Путешествие в Уссурийском крае», «Монголия и страна тангутов», «От Кульджи за Тянь-Шань и на Лоб-Нор», «Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки», «От Кяхты на истоки Желтой реки». В сокращенном, переработанном для юношества виде «Путешествия» Н. М. Пржевальского выпущены в одной книге Детгизом в 1958 году. Среди богатой биографической литературы отметим прежде всего очерк жизни и деятельности великого путешественника, принадлежащий перу его друга и соратника Петра Кузьмича Козлова; эта книга издавалась в России и СССР неоднократно; последнее издание вышло в 1971 году. Двумя изданиями вышла книга В. М. Гавриленкова «Русский путешественник Н. М. Пржевальский» (Москва, 1974. Смоленск, 1984). Упомянем также работы Б. В. Юсова «Н. М. Пржевальский» (М.: Просвещение, 1985) и И. В. Козлова «Великий путешественник: Жизнь и деятельность Н. М. Пржевальского» (М.: Мысль, 1985).

(обратно)

277

Фернан (1509–1583) — португальский путешественник, известный своей книгой «Странствия» («Peregrinasao»); переведена на русский язык.

(обратно)

278

(Иеддо) — старое название Токио.

(обратно)

279

— тогдашняя (конец XVIII в.) столица Персии (Ирана).

(обратно)

280

(Миако) — одно из названий города Киото, бывшего в 794–1868 годах столицей Японии и резиденцией императоров, а с 1602 года — резиденцией сёгунов Токугава.

(обратно)

281

— титул правителя-феодала, то же, что сёгун; последний титул, переводимый автором как «главнокомандующий», является сокращением от «сейи тайсёгун», то есть «великий полководец, покоряющий варваров». Титул сёгуна носили в 1186–1868 годах японские крупные феодалы, фактически правившие страной.

(обратно)

282

— титул японского императора.

(обратно)

283

Нечетное число угодно Богу (лат.).

(обратно)

284

— город в центральной части острова Хонсю; возник вокруг синтоистского святилища Футарасан, основанного в 767 году; в XVII–XIX веках монастырский комплекс был местом погребения сёгунов Токугава. Святилище Тосегу — мавзолей сёгуна Токугава Иэясу.

(обратно)

285

(1542–1616) — японский феодал, завершивший объединение страны и провозгласивший себя в 1603 году сёгуном; основатель династии сёгунов Токугава, правившей Японией до 1868 года. В 1605 году Иэясу формально передал власть своему сыну Хидэтада, но фактически правил страной до самой своей смерти.

(обратно)

286

— японская единица длины; более точное ее значение — 3927 м.

(обратно)

287

— рикша (яп.).

(обратно)

288

— японская мера объема и сыпучих тел; обычно приравнивается к 180,4 л; коку риса примерно равно 150 кг.

(обратно)

289

— лаковое дерево (яп.), растение из семейства сумаховых (анакардиевых), (Rhus verniciflua); яма-уруси (Rhus trichocarpa) — дикая разновидность лакового дерева.

(обратно)

290

Японское слово «кэн» в XIX веке переводилось как «провинция»; в наше время его предпочитают переводить как «префектура». Надо отметить, что большинство упоминаемых автором названий провинций не находит соответствия в современном административном делении Японии.

(обратно)

291

Старинная провинция располагалась в центральной части острова Хонсю, выходя на побережье Японского моря. Сейчас основная ее часть входит в состав префектуры Фукуи.

(обратно)

292

— одна из провинций древней Японии, где, в частности, находилась одна из столиц государства — Нара; в наши дни входит в префектуру Нара, к югу от Киото (центральная часть острова Хонсю).

(обратно)

293

— группа взаимосвязанных горных цепей на севере Хонсю, в префектурах Аомори, Акита и Ямагата.

(обратно)

294

расположен в северной части острова Кюсю.

(обратно)

295

«» — это название техники изготовления лаков: первоначально — нанесение узора золотой и серебряной пудрой; впоследствии техника усложнилась: сначала фон рисунка присыпали золотым и серебряным порошком, потом золотой краской наносили рисунок, далее шли гравировка и вкрапление кусочков перламутра.

(обратно)

296

Возможно, речь идет о районе города Хамата на севере острова Кюсю, в префектуре Сага.

(обратно)

297

— синоним политики, не останавливающейся ни перед какими, даже преступными, средствами. Название образовано от фамилии Никколо ди Бернардо Макиавелли (1469–1527), знаменитого итальянского политика и историка, идеолога буржуазии, сторонника абсолютизма, автора популярнейшего трактата о принципах государственного управления — «Князь» (1513).

(обратно)

298

— гостиница в традиционном японском стиле.

(обратно)

299

— город на берегу залива Сагами, к югу от Иокогамы и Токио; курорт, окруженный живописными горами.

(обратно)

300

В I веке до н. э. в Японии не было никакого централизованного государства; в то время только началось образование местных племенных союзов. Объединение большей части современной Японии под властью одного племенного союза (Яма́то) осуществилось лишь в IV веке н. э. Монархи в Японии исторически отмечены только в 538 году н. э. Создание централизованного монархического государства во главе с «тэнно» (императором) произошло еще позже — в середине VII века. Между тем японская романтическая традиция в качестве даты основания национального государства принимает 660 год до н. э. В соответствии с этим в старинных книгах, например в исторической хронике «Нихон сёки», приводится длинный список легендарных царей; список этот не подтвержден какими-либо письменными историческими свидетельствами.

(обратно)

301

(69 до н. э. — 70 н. э.) — одиннадцатый легендарный правитель Японии, правил будто бы с 29 года до н. э.

(обратно)

302

Начало строительства Киото относится к 792 году.

(обратно)

303

(737–806) — пятидесятый (по традиционному счету) император Японии, правил с 781 года.

(обратно)

304

(Хэйан-кё) — название столицы в переводе означает «столица мира и спокойствия».

(обратно)

305

— рикша (яп.).

(обратно)

306

Весь комплекс императорского дворца в Киото носит название Дайдайри (или Дайдари); в него входят парк, комплексы официальных зданий (Тёдоин и Бурукуин) и жилые покои (Дайри).

(обратно)

307

— это тронный зал с несколькими вспомогательными помещениями, засыпанным галькой церемониальным двором, а также с примыкающими к зданию пейзажными садами.

(обратно)

308

(«спокойная и прохладная комната») — жилые покои императора.

(обратно)

309

— водопад (яп.).

(обратно)

310

(от «ядо») — дом, квартира; ночлег (яп.).

(обратно)

311

— садово-парковый ансамбль, основанный в 50-е годы XV века как загородный дворец сёгуна; позднее был включен в состав монастырского ансамбля Дзиседзи.

(обратно)

312

(1436–1490) — восьмой сёгун сёгуната Муромати, свои полномочия осуществлял в 1449–1474 годах.

(обратно)

313

Андре (1613–1700) — французский парковый архитектор и художник-декоратор; обустраивал Люксембургский и Тюильрийский парки в Париже, был автором парковых ансамблей в Версале, Фонтенбло, Сен-Жермен-ан-Лай и др.; с 1656 года стал генеральным контролером королевских строений, с 1662 года часто работал в различных странах Европы.

(обратно)

314

— иное название христианского рая.

(обратно)

315

Речь идет об императоре Монтоку (827–858), правившем с 850 года.

(обратно)

316

(санскр. «существо, стремящееся к просветлению») — так называется в буддийском вероучении человек, решивший стать буддой. Число будд, согласно одной из двух основных разновидностей буддизма — махаяне, может быть неограниченно велико, поэтому все местные божества включались в буддийский пантеон.

(обратно)

317

Имеется в виду Нандзэндзи, монастырь дзэнской секты риндзай, основанный в 90-е годы XIII века.

(обратно)

318

(1127–1192) — семьдесят седьмой (по традиционному счету) император Японии; правил в 1155–1158 годах.

(обратно)

319

Храм Нандзэндзи был вначале построен в 1291 году как дворец тэнно Камэямы, однако вскоре он был передан дзенской секте риндзай и стал известен как храм Рюандзандзэндзиндзэндзи, позднее название храма изменилось на Дзуйрюдзаннандзэндзи (сокращенно — Нандзэндзи).

(обратно)

320

— монастырь секты Дзёдо, основанный в первой четверти XIII века; современный вид восходит к XVII веку.

(обратно)

321

Официально считается, что буддизм был завезен в Японию из Кореи в 552 году, когда корейский царь Пэкхе прислал в подарок японскому тэнно золотое изображение будды Шакьямуни, однако на самом деле буддийские монахи-миссионеры появились на Японских островах несколько раньше — в 538 году. XIII век в религиозной жизни японцев характеризуется возникновением секты нитирен и специфической формы буддизма — дзен-буддизма. Крупнейшими проповедниками дзена были Эйсай (1141–1215, секта риндзай) и прошедший обучение в Китае Доген (1200–1253, секта сото).

(обратно)

322

Речь идет о храме Гиодзи, принадлежащем одноименному монастырю буддийской секты сингон. Название храма и монастыря связано с романтическим сюжетом из древнего литературного памятника «Хэйкэ моногатари», повествующем о красавице Гиодзи, которая, потеряв расположение могущественного князя Тайрано Киёмори, удалилась в полном блеске своей красоты, всего лишь двадцати одного года от роду, в монастырь.

(обратно)

323

— храмовый ансамбль на горе Хигасияма, основанный в 798 году; в современном виде восходит к 1-й половине XVIII века.

(обратно)

324

Саканоуэно (758–811) на самом деле был военачальником, совершившим ряд удачных походов, в том числе подчинившим центральной власти Восточную Японию. Храм Киёмидзу (или Киёмидзудера, то есть «Храм прозрачной воды») был основан, по поручению генерала, монахом Энтином, которого Тамурамаро считал своим духовным наставником. Встреча буддийского монаха с полководцем произошла во время одного из походов, когда войско остановилось на отдых близ водопада, возле которого Энтин совершал ежедневные омовения. Тогда же монах вдохновился на красноречивую антивоенную проповедь, которая произвела на Тамурамаро огромное впечатление.

(обратно)

325

Речь идет о буддийском горном монастыре секты тэндай, основанном в 788 году и носящем название Энрякудзи.

(обратно)

326

(Хиэйдзан) — гора к северо-востоку от Киото, у южной оконечности горного хребта Хира (848 м), одно из первых в Японии мест поселения буддийских отшельников.

(обратно)

327

(1819–1893) — швейцарский политический деятель и литератор. В Японию он приехал в 1862 году. Русский перевод его книги «Живописная Япония» опубликован в 1870 году.

(обратно)

328

Имеется в виду буржуазно-демократическая революция Мэйдзи (1868 г.).

(обратно)

329

— мелкая японская монетка, сотая часть иены.

(обратно)

330

Видимо, «нёсё» — «женщины; женский пол» (яп.).

(обратно)

331

Основное значение японского слова «дзёроя» — «публичный дом».

(обратно)

332

(яп.) — особняк, усадьба.

(обратно)

333

Этот праздник отмечается в третий день третьего месяца года. В прошлом у него было несколько названий: праздник Первого дня змеи, Праздник кукол, Праздник цветения персика. В настоящее время употребляется только название Хина-мацури (Праздник кукол). В европейской и русской литературе за ним закрепилось название Праздника девочек.

(обратно)

334

Выставку размещали на специальной подставке, состоявшей из 3,5 или 7 ступеней и покрытой красной материей. Набор обычно состоял из 15 кукол.

(обратно)

335

Видимо, имеется в виду Праздник мальчиков, отмечавшийся в пятый день пятого месяца года; по традиции в этот день перед домами японцы устанавливали шесты, на которых поднимали бумажные или матерчатые изображения карпов.

(обратно)

336

Праздник фонариков — иное название одного из самых популярных японских праздников — Бон (Праздник почитания душ предков), который отмечается в ночь полнолуния, с тринадцатого на четырнадцатый день седьмого месяца года.

(обратно)

337

На самом деле катакана и хирагана — только два различных шрифта японской слоговой азбуки. «Мужской» письменностью в Японии всегда считалось иероглифическое письмо, более трудное и требующее весьма длительного обучения, тогда как владение слоговой азбукой, навык элементарный, по мнению японцев, могло быть без особого напряжения освоено и женщинами. В обычной японской печати употребляется смешанное письмо: иероглифы в соединении с каной, причем иероглифами пишутся основы знаменательных слов, каной — словоизменительные и почти все словообразовательные чисто японские окончания, некоторые служебные слова и частицы. Заимствования из европейских языков пишутся только катаканой.

(обратно)

338

— смешанная иероглифическая и слоговая система письма, названная по поэтической антологии VIII века «Манъёсю»; состояла из 87 японских знаков и 970 иероглифов в упрощенной форме. Манъёгана послужила основой для создания алфавитов катаканы и хираганы, причем для последнего использована курсивная форма манъёганы (согана).

(обратно)

339

(1750–1794) — французский поэт и драматург; казнен во время якобинского террора.

(обратно)

340

Это не совсем так. В японском календаре месяцы имели порядковые названия: «первый месяц», «второй месяц» и т. д. Наряду с этим в обиходе бытовали и другие, поэтические, названия, соответствовавшие природному или земледельческому циклу, а также обрядам и обычаям данного месяца. В 1873 году в Японии было введено летоисчисление по григорианскому календарю с порядковыми официальными названиями месяцев.

(обратно)

341

— «месяц дружбы» (яп.), но были и другие названия: «новыймесяц», «месяц первой зелени» и т. д.

(обратно)

342

Кисараги назывался также тюсюн («середина весны») (яп.).

(обратно)

343

— «месяц произрастания» (яп.).

(обратно)

344

Другие названия: «месяц четвертого знака зодиака», «месяц дейции зубчатой».

(обратно)

345

— «месяц ранних посевов» (яп.).

(обратно)

346

— «безводный месяц» (яп.).

(обратно)

347

— «месяц письма» (яп.).

(обратно)

348

— «месяц листвы» (яп.); другие названия: «месяц любования луной», «середина осени».

(обратно)

349

— «долгий месяц» (яп.), но в то же время он был «месяцем хризантем».

(обратно)

350

Каминадзуки (яп.).

(обратно)

351

Симоцуки (яп.).

(обратно)

352

— «месяц окончания дел» (яп.).

(обратно)

Оглавление

  • ГЛАВА 1
  • ГЛАВА 2
  • ГЛАВА 3
  • ГЛАВА 4
  • ГЛАВА 5
  • ГЛАВА 6
  • ГЛАВА 7
  • ГЛАВА 8
  • ГЛАВА 9
  • ГЛАВА 10
  • *** Примечания ***