Исчезнувший убийца: Сборник (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


сборник детективных произведений

Александр Скрягин

МУЗЕЙНЫЙ ЭКСПОНАТ

1 Загадочное исчезновение

Стас закончил печатать последний лист обвинительного заключения по делу о хищении винных материалов работниками ликеро-водочного завода.

С чувством исполненного долга он поднялся из-за стола, распахнул окно и понял: в город пришла осень.

Потому что только весной и осенью тридцатилетний, отнюдь не похожий на мечтателя капитан милиции Станислав Александрович Алексин испытывал странное труднообъяснимое чувство. Точнее всего это чувство можно было бы определить, как ощущение присутствия в мире тайны.

Весной эта тайна чудилась где-то в необозримой дали, за горизонтом. Путь к ней лежал через далекие страны, незнакомые города и светящиеся голубым неоном, словно гигантские телеэкраны, международные аэропорты. Осенью же эта тайна была здесь, близко. Она плавала в стеклянном сентябрьском воздухе. Просто ее трудно было заметить, как бесцветную медузу в голубой морской воде. Но она была рядом, и он ощущал ее будоражащее присутствие. При этом вразумительно объяснить, о чем должна рассказать эта тайна, он бы не смог. Но был твердо уверен: если бы удалось ее разгадать, он бы узнал что-то очень важное об окружающем мире и себе самом.

Стас вернулся к письменному столу, запер четыре пухлых тома вино-водочного дела в сейф и совсем было уже собрался позвонить жене домой, что идет обедать.

Он еще не знал, что сегодня утром в областном художественном музее произошло хищение ценного экспоната, так называемого «Золотого Рога изобилия». И что ведение следствия поручено старшему следователю городского отдела внутренних дел капитану милиции Алексину Станиславу Александровичу — то есть ему.

Он не успел позвонить жене, потому что коротко и требовательно звякнул черный аппарат внутренней связи.

…Музей находился в двух шагах от горотдела, поэтому Стас не стал вызывать служебную машину, а пошел пешком.

Во время ходьбы ему думалось лучше всего. Медленно двигаясь в городской толчее, он прокручивал в голове полученную им первичную информацию о похищении.

То, что в ней содержалось, прямо скажем, обескураживало. В ориентировке оперуполномоченного уголовного розыска, начавшего поиск экспоната и преступника, говорилось, что исчезновение золотого изделия из музейной витрины произошло в промежутке между девятнадцатью часами прошедших суток и восемью утра суток, ныне идущих. То есть как раз тогда, когда оно произойти не могло.

Не могло, потому что именно в это время работала специальная охранная сигнализация, и здание музея было полностью блокировано для внешнего мира. Наличие всех экспонатов, в том числе и Рога, в восемнадцать пятьдесят девять подтверждалось записью в музейной книге осмотра экспозиции, в которую ежедневно заносились проверки наличия экспонатов перед сдачей музея на пульт вневедомственной охраны. Включение сигнализации в девятнадцать ноль-ноль подтверждалось записью в книге дежурного по пульту.

Проверка установленной в музее охранной сигнализации показала, что последняя находится в исправном состоянии. Причем, дежурившие на пульте офицеры заметили, что система обладает очень высокой чувствительностью и в ветреную погоду срабатывает даже в результате простого давления воздуха на оконные стекла. Но в эту ночь все было спокойно, и рядом с цифрой «7», под которой на пульте значился художественный музей, всю ночь мирно горела зеленая лампочка.

Золотой Рог исчезнуть не мог. И все-таки он исчез. Словно какая-то сверхъестественная сила отодвинула толстое витринное стекло, подхватила его и бесплотной тенью пронесла сквозь чуткую электрическую сеть, охватывающую по периметру все здание музея.

Осмотр дверей парадного и служебного входов, а также окон обоих этажей тоже ничего не дал: следов проникновения внутрь помещения обнаружено не было. Правда, в ориентировке оговаривалось: в музее имеется еще один вход. Этот вход когда-то вел в исчезнувший теперь генерал-губернаторский сад и был заложен едва ли еще не в годы революции двумя прочными железными балками. По этой причине сигнализационный датчик на нем не устанавливался. Но разблокирование этой двери нынешней ночью также установлено не было.

Стас не мог не верить добросовестности оперуполномоченного уголовного розыска. И асе же рядом с этим пунктом он поставил в уме восклицательный знак: «Проверить! Все-таки датчика-то на двери не было…»

На витринном стекле отпечатков пальцев не оказалось. Впрочем, это было и неудивительно: снаружи стекла ежедневно протираются музейными смотрителями, а возможно, тряпкой по витрине прошелся и преступник.

Дело выглядело прямо-таки загадочно. Но Стас не отчаивался. За годы работы в милиции ему уже приходилось не однажды приступать к ведению дел, на первый взгляд не имевших как будто никаких зацепок. Но при внимательном рассмотрении всегда оказывалось, что это не так. Рано или поздно из тьмы происшедшего вырисовывался механизм преступления. Стас, в общем, не сомневался: так будет и на этот раз. И все-таки испытывал тревогу. Она рождалась не оттого, что Рог представлял собой значительную материальную ценность. Хотя он стоил больше, чем он мог заработать за девять лет безупречной службы, не это волновало его — ему приходилось расследовать хищения и покрупнее. Главным было то, что Рог представлял собой художественную и историческую ценность. По существу, он принадлежал не только ныне живущим, но и бесчисленной череде грядущих поколений. Поэтому Стас ощущал тяжесть ответственности не только перед своим начальством, пусть даже самым высоким, к этому он уже успел привыкнуть. Но словно бы и перед самим человечеством.

И это было отнюдь не легкое чувство.

Похищенный экспонат представлял собой Рог изобилия на круглом пьедестале с опорной подставкой в виде извивающейся змеи, выполненный целиком из драгоценного металла (золота высокой пробы) и покрытый в средней части росписью эмалевыми красками. Роспись изображала идиллический сюжет с обнаженной пастушкой и амурами.

Автор произведения был неизвестен. По поводу времени и места его создания у специалистов также не было полного единодушия. Наиболее вероятной считалась точка зрения, согласно которой Рог был изготовлен во Франции во второй половине XVIII века.

До вчерашнего дня в постоянной экспозиции музея Рог не выставлялся. Но после того, как его изображение стало широко известно горожанам по продающемуся во всех киосках «Союзпечати» настенному календарю с его фотографией, выпущенному местным издательством, в книге отзывов музея появились многочисленные записи с требованиями выставить Рог для обозрения. Рог был извлечен из сейфа и выставлен в одной из витрин. При этом витрина была, как и полагается, опечатана печатью главного хранителя музея. Но, вопреки имеющейся возможности, датчик охранной сигнализации на выдвижном стекле витрины установлен не был. Главный хранитель музея объяснил это оперуполномоченному уголовного розыска спешкой введения Рога в экспозицию. Он показал, что заявка на подключение витрины к сигнализационной системе была сделана, и сегодня техник должен был установить датчик на выдвижном стекле. Но как раз в минувшую ночь экспонат из витрины исчез при совершенно загадочных обстоятельствах, пробыв открытым для обозрения граждан всего один день.

Этакий ненавистник популярности! — подвел черту своим размышлениям Стас. В имеющемся массиве информации ему виделись пока две мерцающие тревожным красноватым светом точки. Первая — забытая дверь без датчика охранной сигнализации. Вторая — в общем-то объяснимая, на первый взгляд, и все же какая-то чрезмерная спешка в вынесении Рога из хранилища в витрину на обозрение. В конце концов, что решал один день? Казалось, можно было подождать подключения витрины к сигнализационной сети, однако… По чьей же инициативе, интересно, это было сделано? — задал он себе вопрос.

За годы работы следователем сначала районного, а затем городского отдела внутренних дел Станислав Александрович убедился в поразительном однообразии большинства совершаемых преступлений.

Драка. «Был сильно пьян. Из-за чего ударил, не помню… Нет, конечно, убивать его не хотел…»

Кража. «Вижу, стоит мотоцикл… Сам не знаю, как оказался за рулем… Он завелся, я поехал. Вовка сказал, что можно хорошо продать, он знает мужика, который купит…»

Хищение. «Сначала брал не для себя, для дела… Угостить нужных людей, подмаслить, подмазать, где надо… Потом привык, стал считать, что за все сделанное для родного хозяйства заслуживаю большего…»

Его даже мутило от этого тошнотворного однообразия.

В последнее время он все чаще ловил себя на остром желании крикнуть сидящему перед ним с опущенной головой подследственному: «Боже мой, да ведь у тебя в голове три миллиарда клеток, тебя десять, а то и пятнадцать лет учили, ты каждый вечер смотришь телевизор и читаешь газеты, чтобы такой вот ты появился на свет, понадобилось три миллиарда лет эволюции живой материи — от комочка первобытной слизи до кроманьонца, — неужели ты не мог сообразить, чем для тебя все это кончится? Рано или поздно, но — обязательно! Неужели ты не видишь на один сантиметр дальше своего носа?».

Направляясь в областной художественный музей, старший следователь ГОВД, капитан милиции Алексин еще не знал, что здесь ему впервые предстоит встретиться с делом совсем иного порядка.

2 Временной люфт

Музей помещался в бывшем дворце-резиденции краевого генерал-губернатора. Он был расположен на возвышении в самом центре города. Это был старый двухэтажный особняк, с зубчатой, похожей на крепостную, башенкой посередине.

«Наверное, — думал Стас, — генерал любил стоять на башне, обозревая синие степные дали, и ощущать себя капитаном на судовом мостике, уверенно ведущим в будущее доверенный императором край. Может быть, вглядываясь в туманный западный горизонт, он думал о покинутой столице, и ему виделся Невский проспект в стеклянной кисее холодного балтийского дождя и манящий теплый свет окон многочисленных петербургских салонов. И ему нестерпимо хотелось вернуться в этот опьяняющий комфортабельный мир.

Или ночами он велел выносить на плоскую каменную крышу башни широкое плетеное кресло и, удобно устроив в нем свое грузное генеральское тело, аккуратно протирал стекла двадцатикратной морской подзорной трубы в медном начищенном корпусе, потом наводил ее на огромный желтый круг сибирской луны и подолгу с удивлением рассматривал резкие черные кратеры и горные цепи, бесконечно чужие и в то же время совсем такие же, как здесь, на земле».

На высоких дверях музея висела табличка с оттрафареченной надписью: «Санитарный день». Стас обошел здание кругом и с противоположной стороны, как раз напротив парадного входа, обнаружил маленькую обитую жестью дверь. Он открыл ее, миновал крохотный тамбур и оказался среди каких-то больших деревянных ящиков, фанерных щитов и поставленных друг на друга колченогих стульев. Откуда-то сверху били яркие солнечные лучи. Оглядевшись, Стас понял, что находится как раз под парадной лестницей, против основного входа. Сделав несколько шагов, он попал в пустынный вестибюль. Стояла ничем не нарушаемая стеклянная тишина. Стас ступил на парадную лестницу. И — тишина разлетелась на тысячи осколков: лестница оказалась металлической, и ступени загудели под его шагами. Поднявшись на площадку между этажами, он от неожиданности замер: прямо перед ним стоял высокий молодой человек в темном костюме с приспущенным галстуком. Он настороженно смотрел на Стаса.

«Галстук, как у меня», — отметил Стас и понял, что молодой человек — это он сам. А перед ним — огромное, выше человеческого роста, настенное зеркало.

«Ну дела, сам себя не узнал! — изумился он. — Не музей, а какой-то заколдованный замок». Он пригладил волосы, шагнул на ступеньку второго пролета и увидел сидящую вверху, на площадке второго этажа, женщину. Точнее, сначала он увидел только ноги в темных прозрачных чулках и легких красных туфельках, а лишь потом фигуру женщины целиком. Женщина смотрела куда-то в сторону, будто не слышала его гудящих шагов.

Стас был на середине лестничного марша, когда она, наконец, повернула голову. Взглянув на него, она сняла ногу с ноги и тесно сдвинула колени.

Внешность женщины была не рядовой. В ней было что-то восточное. Скульптурная сухая головка с туго стянутыми назад черными блестящими волосами, монгольские скулы, изящно-хищный вырез маленьких ноздрей и огромные, темные, недобро смотрящие глаза. В ее крохотных розовых ушах жирно поблескивали золотом тяжелые серьги-полумесяцы, похожие на грозные янычарские ятаганы.

«Что-то из эпохи кровавого Тимура, покорителя Азии: утонченно-изящное и варварское в одно и то же время, — подумал Стас. — Человеческие черепа, которые отделывали золотом и превращали в винные кубки, и застолья с беседами об оттенках печали, которые бывают в глазах у юных дев…»

На женщине было красное вязаное платье, сзади волосы перехвачены алой лентой. Красный цвет — ее цвет. И он выбран безошибочно.

— Музей закрыт. Разве вы не видели табличку? — сухо произнесла она.

Фраза у нее прозвучала как-то ненатурально. Будто она прекрасно знала, кто такой Стас и зачем он пришел.

Стас поднялся по ступенькам и встал на лестничной площадке перед негостеприимной незнакомкой. От женщины исходил аромат духов, горьковатый, тревожный и волнующий.

— Видел… — специально чуть помедлив, сказал он. — И все же решил зайти.

— Вам, собственно, что нужно? — с явной злостью в голосе произнесла она.

— Директора или главного хранителя, — радуясь, что давно научился держать себя в руках, добродушно улыбнулся Стас.

— Вы из милиции? — опустив глаза, словно сдерживаясь, чтобы не нагрубить, спросила женщина.

— Да. — Стас вынул из внутреннего кармана служебное удостоверение и, раскрыв, показал ей.

Музейная грация подняла глаза, они излучали почти открытую враждебность.

Такой прием его удивил.

За годы работы в органах внутренних дел Стас заметил, что недоброжелательное или реже ироническое (дескать, ну и профессия!) отношение к работникам милиции встречается не так уж редко, но держится оно до той поры, пока сам человек не попал в беду. А уж если попал, если встретил тебя в подворотне десяток подвыпивших юнцов с наглыми от водки глазами, если, придя с работы, увидел распахнутый шкаф без всего зимнего гардероба, если, выйдя утром из дома, обнаружил, что твои новенькие «Жигули» стоят «раздетыми» — без резины, колпаков и подфарников, а на блестящем, еще вчера без единой крапинки борту выцарапано ржавым гвоздем короткое слово, если, наконец, на твоих глазах в темном парке рядом с танцплощадкой выкручивают руки девчонке, приставив ей к горлу нож, — куда только девается показная лихость, — «зачем она, эта милиция!». Милиционера зовут, как в детстве отца или старшего брата, для которого нет ничего невозможного, «который все может».

За это Алексин и любил работу в милиции — за ощущение своей принадлежности к могучей и справедливой силе.

Здесь же Стас почувствовал, как на него повеяло реальной атмосферой враждебности. Враждебности совершенно непонятной.

В самом деле, в музее произошла кража. Кража не рядовая. И вот человека, пришедшего найти и вернуть Рог, встречают так, как будто он его украл. Странно.

— Пойдемте. — Женщина резко поднялась. — К сожалению, наш директор в командировке. На месте — Самсон Сергеевич. Это — главный хранитель музея. Я вас провожу…

С обеих сторон лестничной площадки были большие белые двери. Левая, та, что ближе, — полуоткрыта, и за ней виделась манящая перспектива пустынных музейных залов.

Женщина сделала указующий жест рукой, и они вошли в эту дверь. Зал, в котором они оказались, — просторный и светлый. На одной его стене высились окна с белыми полупрозрачными шторами. Сквозь полуоткрытые рамы осенний ветерок надувал их, словно корабельные паруса.

На противоположной стене — галерея портретов в тяжелых позолоченных рамах. Первым висел портрет миловидной женщины в пышном платье, какие носили в давно ушедшие времена — в прошлом веке, а может быть, и еще раньше.

— Императрица Елизавета Петровна… Дочь Петра I, дщерь Петрова. Неизвестный художник XVIII века, — сказала суровая провожатая, заметив его взгляд. — Видимо, этот портрет был сделан еще до восшествия ее на престол, когда она находилась в опале во времена правления кровавой императрицы Анны Иоанновны. Это — гордость нашего музея…

Стас заметил, что голос спутницы немного потеплел.

От движения раздуваемых ветром штор по лицу будущей императрицы побежали солнечные зайчики вперемежку с причудливыми тенями, и ему показалось, что лицо дочери Петра на секунду словно наполнилось жизнью и даже хитровато улыбнулось…

Второй зал был значительно меньше и темнее. Два небольших окна снаружи были огорожены кронами старых кряжистых тополей. В темных углах зала молчаливо застыли белые античные статуи. У одного из окон стоял высокий стеклянный параллелепипед с двумя полками внутри. На верхней стояли изящные фарфоровые чашечки и несколько покрытых росписью блюдец. Нижняя была сиротливо пуста.

— Да, да, мой Рог стоял именно здесь, — сказала женщина.

— Почему вы говорите «мой»? — спросил Стас.

— Потому что в музее именно я занимаюсь изучением коллекции произведений декоративно-прикладного искусства из металла. А отнюдь не потому, что я взяла его с этой полки, и он спрятан теперь у меня дома. Товарищ следователь, не ловите меня так примитивно. Я хочу хорошо думать о нашей милиции, — с усмешкой произнесла она. — Знаете, раз уж вам все равно придется меня допрашивать, то сделайте это сейчас, не откладывая.

— А почему вы считаете, что мне обязательно придется вас допрашивать? — спросил Стас.

— Потому, что это именно я, несчастная, вчера дежурила… — ответила женщина.

Стас ищуще посмотрел по сторонам. Его спутница сделала приглашающий жест в сторону низкого полированного столика. На столике лежал альбом в красной бархатной обложке с белой табличкой. На ней было выведено тушью: «Книга отзывов». Они сели за столик друг против друга.

— Ирина Викторовна Полякова, младший научный сотрудник, — представилась женщина.

Она неожиданно сменила манеру поведения и теперь старалась быть мягкой и обаятельной. Но это у нее не очень-то получалось. Женщины — прекрасные актрисы, но Ирину Викторовну подводили глаза. Все-таки в глубине они оставались злыми.

«А может быть, я просто не могу забыть тот ее взгляд, полный такой явной враждебности?» — подумал Стас.

Он назвал себя и спросил: — Скажите, Ирина Викторовна, до того, как Рог был выставлен в витрине, он хранился у вас в запаснике?

— Нет, — покусывая губы, ответила Полякова. — Я отвечаю за хранение всей коллекции экспонатов декоративноприкладного искусства, кроме изделий из драгоценных металлов. Они, по инструкции, находятся в сейфе у главного хранителя. За хранение экспонатов из драгметаллов отвечает лично он.

— Ясно, — кивнул Стас. — Вчера вы были дежурным научным сотрудником, значит, именно вы закрывали залы музея и включали сигнализацию, так?

— Я, — опустила голову Полякова. — Между шестью и половиной седьмого мы вместе с дежурным смотрителем обошли все залы и сверили по книге осмотра экспозиции наличие экспонатов… Все было в порядке. И Рог находился на месте.

— А кто кроме вас видел в это время экспонат?

— Ну, во-первых, Доманская, смотритель зала, она в этот день дежурила, потом, как раз когда мы заканчивали обход экспозиции, а второй зал, где стоял Рог, мы осматривали последним, ко мне подходили сотрудники нашего отдела, спрашивали, поеду ли я в выходной в лес за грибами. Смотрительницы первого и второго залов стояли рядом. Все они видели Рог, — пожала плечами Ирина Викторовна, и золотые ятаганы в ее маленьких ушах растерянно закачались. — Вы можете спросить у них самих.

— А потом?

— Потом все они ушли. Буквально через две-три минуты мы с Доманской закончили осмотр экспонатов, и Аделаида Игоревна попросила меня отпустить ее, потому что на семь часов у нее был талончик к участковому врачу, и она тоже ушла…

— Простите, кто ушел? — переспросил Стас.

— Аделаида Игоревна Доманская, смотритель зала, которая вместе со мной дежурила в этот день.

— А вы?

— А я осталась ждать, когда из музея выйдут те, кто еще оставался…

— А кто еще оставался? — чувствуя, что выходит на что-то важное, спросил Стас.

Ирина Викторовна как будто внутренне подобралась.

— Директор и главный хранитель — Белобоков Самсон Сергеевич… — после чуть заметного колебания ответила Полякова. — Они оставались в кабинете у директора. В этот день директор улетал в командировку в Москву, ну и передавал Белобокову, Самсону Сергеевичу, дела.

— И все? — быстро спросил Стас.

— Все, — грозно тряхнула ятаганами Ирина Викторовна.

Кое-что как будто начало вырисовываться.

— Ирина Викторовна, а где вы находились после окончания осмотра экспозиции? — стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно безразличней, спросил Стас.

— Там, где вы меня встретили. На площадке второго этажа.

— Значит, последний раз вы видели Рог около половины седьмого, и после этого вы лично не видели: на месте он или нет?

— Не видела, — чуть слышно сказала Полякова.

«Ну вот, — отметил про себя Стас, — еще раз подтверждается старое следственное правило: если в документе все временные куски слишком гладко прилегают друг к другу, это почти всегда не соответствует истине. Видимо, мы инстинктивно стремимся упростить ситуацию и представить картину событий максимально ясной, а в жизни так не бывает, и между идеально совпадающими кусками времени всегда есть люфт…

В данном случае примерно полчаса. Между тем моментом, когда Рог с достоверностью видели в витрине второго зала, и тем моментом, когда была включена сигнализация, и похитить его из витрины стало уже невозможно. В это время, видимо, и была совершена кража. Тогда все сразу становится понятным. Экспонат унесла сквозь сигнальную систему не сверхъестественная сила. Музей, скорее всего, ушел под защиту охранной сигнализации, когда Рога в витрине уже не было…»

— А во сколько вы закрыли музей?

— Около семи вышел директор, а где-то через минуту-другую, Белобоков. Когда они вышли, я закрыла двери, спустилась вниз и включила сигнализацию. Потом позвонила на пульт в милицию и спросила, включилась ли она. Мне ответили, что все нормально. Вот и все. Я закрыла дверь черного хода и ушла.

— А ключ от двери черного хода?

— Ключ от двери черного хода дежурный сотрудник уносит с собой. А утром на следующий день открывает музей.

— У ключа есть дубликаты?

— Да, есть еще два ключа: у директора и главного хранителя.

— Так… — протянул Стас и на всякий случай спросил: — А они не ждали вас внизу?

— Нет, — поправляя волосы, ответила Полякова. — Белобокое всегда провожал директора, когда тот уезжал куда-нибудь. И в этот раз они вместе уехали на вокзал. Когда я спустилась, их уже не было.

Ирина Викторовна замолчала и смотрела куда-то в сторону.

Стас размышлял над услышанным.

Итак, похититель — не посторонний человек. Он — работник музея. Тот, кто находился в нем в рамках временного люфта, то есть примерно между восемнадцатью тридцатью, когда Рог еще лежал в витрине, и девятнадцатью часами, когда включили охранную сигнализацию.

Размышляя, Стас открыл книгу отзывов, автоматически заскользил взглядом по строкам и сразу же споткнулся о запись, сделанную ярким красным фломастером: «Благодарим сотрудников музея за доставленную радость общения с прекрасным. Нам очень понравилась экскурсия, которую провела по его залам экскурсовод Л. Петроченко. Больше всех экспонатов нам понравился Золотой Рог, который все мы уже видели на календарях, продающихся в „Союзпечати“. В жизни он такой же красивый, как на фотографии. Большое спасибо!!! — учащиеся 8 класса средней школы № 55». Под записью стояло вчерашнее число. Оно было трижды подчеркнуто.

— Товарищ следователь, у вас есть еще какие-нибудь вопросы или я могу быть свободна? — неожиданно официальным тоном прервала Ирина Викторовна его размышления.

Стас почувствовал себя как в танце, в котором партнерша хочет взять на себя роль того, кто ведет. Не очень приятное ощущение.

«Характер!» — внутренне усмехнулся Стас.

Горячие глаза Ирины Викторовны недобро заблестели.

«Боже мой, да отчего же младший научный сотрудник Полякова так не любит следователя, а? — спросил себя капитан Алексин. — Такой взгляд, пожалуй, одним характером не объяснишь».

3 Кто-то из троих…

Кабинет главного хранителя представлял собой небольшую часть музейного зала, отделенную выкрашенной в белый цвет фанерной загородкой. Все пространство его стен занимали различного размера пестрые холсты без рам. Привычных табличек с названиями на картинах не было. Вместо них с боков торчали белые, похожие на аптечные, ярлычки. На них ярко-лиловые цифры и буквы — шифр, по которому в специальной картотеке можно найти соответствующую данной картине карточку с названием, именем автора, указанием года создания и состояния сохранности.

На письменном столе, за которым сидел главный хранитель, как раз стояло несколько деревянных каталожных ящичков, какие бывают в библиотеках. Кабинет освещала настольная лампа с оранжевым абажуром.

— Я знал, знал, что с этим Рогом что-нибудь случится! — проговорил Самсон Сергеевич Белобокое и прикрыл лицо ладонью. — Все просто ужасно! Ужасно! Никогда в музее не случалось ничего подобного! Никогда! И вот на тебе, на тебе! — шептал он. — И как нарочно, накануне защиты! Ну, как нарочно!..

На вид Белобокову можно было дать любой возраст между тридцатью и сорока годами. Он уже заметно начал лысеть. Лицо у него было круглое, полноватое, с правильными чертами, но какое-то слишком бледное и вялое. Даже цвет губ не отличался у него от цвета лица. Наверное, чтобы как-то компенсировать эту цветовую невыразительность, он носил очки с розоватыми стеклами.

Рука, которой он закрывал лицо, была будто слегка опухшая. На нем была пестренькая рубашка в мелкую красно-синюю клетку и хорошо завязанный темно-синий галстук. На спинке его стула висел серебристо-серый бархатный пиджак.

— Я говорил, говорил директору: к чему спешить? Установят сигнализацию и тогда — пожалуйста! — пусть все любуются на этот треклятый Рог! Сколько угодно! Но он просил! Он даже настаивал, да! Рог стал символом музея, и посетители должны его видеть!.. Конечно, ему можно спешить! Ведь за хранение экспонатов отвечаю своей головой в первую очередь я, я! Не он!..

Самсон Сергеевич с отчаянием махнул рукой и замолчал с выражением страдания на лице.

— Значит, на помещение Рога в витрину без датчика сигнализации настаивал именно директор? — спросил Стас.

Самсон Сергеевич опустил глаза и едва слышно прошептал: — Да, он… именно он.

И, будто спохватившись, добавил:

— Хотя, конечно, я не снимаю ответственности и с себя, но ведь это правда! Именно он.

— Самсон Сергеевич, вы говорили, что с Рогом что-то должно случиться. Как понимать эти ваши слова? У вас были какие-то конкретные подозрения?

Белобокое выдвинул центральный ящик своего письменного стола, порылся в нем, достал крохотную баночку вьетнамского ментолового бальзама, поддел ногтем крышечку, покрутил подушечкой указательного пальца по яично-желтой мази и стал тереть свой правый висок. В комнате резко запахло аптекой и словно бы несчастьем.

— Простите, ради бога… Совсем расклеился… — слабым голосом сказал он. — Голова… Нет, нет, конкретных подозрений у меня не было, конечно, нет. Разумеется, нет! Откуда им быть? Ведь никогда, никогда в музее ничего подобного… Но, знаете, предчувствие, интуиция… Вы верите в интуицию? Я верю. Понимаете, последнее время с этим Рогом происходило что-то странное.

Стас насторожился.

— Сначала эта история с фотосъемкой. Потом неожиданная популярность календаря с его фотографией… Поверьте, Рог неплохой. Но у нас есть вещи не менее, а более высокохудожественные. И эта известность, не вполне заслуженная…

— Простите, Самсон Сергеевич, а что это за история с фотосъемкой, про которую вы упомянули?

— Около двух месяцев назад наш фотограф делал слайды с нескольких наших экспонатов, в том числе и с Золотого Рога. Они необходимы нашим научным сотрудникам для сопровождения лекций, используются при изготовлении печатной продукции, как, например, этого знаменитого, — Белобоков грустно усмехнулся, — календаря!.. И вот во время съемки Василий — это наш бывший фотограф — как-то неловко поставил Рог, он упал, и сбоку у него откололся маленький кусочек эмалевой росписи. Конечно, Василий был за это строго наказан… Теперь он, кстати, вообще не работает в нашем музее. О повреждении красочного слоя был составлен соответствующий акт, все, как положено. Но, в общем, сам того не желая, Василий помог обнаружить любопытную вещь. На том месте, где отскочил кусочек эмали, обнаружились выгравированные на металле латинские буквы «t» и «h». Стало ясно, что под эмалью скрывается какая-то надпись. Мы обратились в криминалистическую лабораторию, там просветили Рог рентгеновскими лучами, и оказалось, под эмалевой росписью на металле выгравировано слово «Elisabeth», французский аналог русской Елизаветы. Это, к сожалению, и дало основания некоторым нашим научным сотрудникам выдвинуть гипотезу якобы этот Рог принадлежал знаменитой авантюристке XVIII века, выдававшей себя за внебрачную дочь императрицы Елизаветы Петровны. Когда по поручению Екатерины 11 граф Орлов-Чесменский похитил ее из Италии и привез в Россию, именно так — Elisabeth — она подписывала свои письма императрице с просьбой о помиловании… Кстати, современная историческая наука считает, что у Елизаветы Петровны действительно были внебрачные дети, но с этой авантюристкой они не имеют ничего общего.

Хотя… — история эта темная. И давно минувшая… Нам-то какое до этого дело? Ну, был этот Рог у авантюристки или не был… Как теперь это докажешь? Я не раз говорил Ирине Викторовне, к чему эти дилетантские рассуждения? Зачем все эти разговоры, разжигающие нездоровый интерес?

И вот — пожалуйста! — теряя спокойствие, с отчаянием махнул рукой Самсон Сергеевич и принялся натирать виски пряным вьетнамским бальзамом.

— Да, Самсон Сергеевич, — начал Стас, стараясь казаться совершенно безразличным, — а вы уверены, что в 19.00 Рог находился на месте?

Белобокое помолчал, глядя в баночку с бальзамом, сильно потер рукой лоб.

— Да, — тихо сказал он.

— Вы сами это видели или просто так думаете?

— Да, я сам это видел. Я уходил из залов где-то около семи, минут без пяти семь. Рог лежал в витрине. Я хорошо это помню.

Аптечный запах бальзама в кабинете главного хранителя стал совершенно нестерпимым. У Стаса даже защипало в глазах. Он немного поколебался и спросил:

— Самсон Сергеевич, скажите, у вас есть какие-нибудь предположения о похищении Рога?

— Не знаю… Не знаю! — замотал головой Белобокое. — Я уходил из залов последним, и, — он сглотнул, — Рог был… в витрине.

Белобокое внезапно наклонился и вплотную приблизил свое лицо к Стасу. В полумраке его глаза блестели каким-то лихорадочным фосфорическим светом.

— Товарищ следователь… Я вам скажу. О! Это хищение организовано против меня. Да, да! Против меня! Знаете, у меня столько врагов, как у всякого человека, который работает, а не делает соответствующий вид, как некоторые наши руководители! В том числе и наш директор! Да, да, я не боюсь говорить это вам. Вы должны знать все! И я скажу ему это в лицо, как только он вернется, обязательно скажу! Это хищение предпринято, чтобы уничтожить меня! Им всем завидно, что я заканчиваю кандидатскую… Но кто им не дает делать то же самое? Кто? Пишите, работайте, ради бога! Я, как главный хранитель, это только поддержу! Однако, нет! — развел он руками. — Вместо этого шипение по углам! Сплетни, слухи, косые взгляды! — Белобокое снова закрыл лицо пухлой белой ладонью.

— Простите, — осторожно наступал Стас, — а когда вы говорите «они», кого вы имеете в виду?

— Ну, никого конкретно… Поймите меня правильно, — не открывая лица, зашептал Самсон Сергеевич, — их «вообще» — моих завистников в коллективе…

— Так вы утверждаете, что кто-то мог похитить Рог с целью навредить вам, так?

Белобокое молча кивнул головой.

— И кто же это, по-вашему, мог быть? — продолжал гнуть свою линию Стас. — Говорите, невинному человеку это не повредит, а следствию вы можете помочь. Это ваш долг.

— Нет, конкретно я не могу… Я не знаю, — совсем ослабевшим голосом прошептал Белобокое. — Поймите меня правильно. Конкретно я не могу…

«Конкретного человека Самсон Сергеевич назвать не может, а этак интеллигентно, косвенно бросить тень — вполне», — отметил Стас.

Самсон Сергеевич сидел, закрывшись рукой, с видом совершенно обессиленного человека. Стас понял, что сегодня он вряд ли сможет услышать от главного хранителя что-нибудь новое, и поднялся.

Город встретил его свежим ветром с реки и привычным веселым шумом. В озабоченной городской толпе, плывущей навстречу ему, то здесь, то там мелькали забытые за лето снежно-белые форменные фартучки школьниц. В руках у них были завернутые в целлофан букеты красно-белых гладиолусов. На Стаса повеяло давней грустью первого сентября, когда каникулы, полные бескрайней свободы, оставались за спиной, и начинались бесконечно длинные школьные будни…

Стас медленно шел к себе в горотдел и прокручивал в голове беседу с Белобоковым. Его показания означали, по крайней мере, одно из двух. Или все-таки музей ушел под охрану сигнализации вместе с Рогом внутри, и тогда его вынесла оттуда нечистая сила, во что, естественно, Стас поверить не мог. Или Рог изъял из витрины кто-то из тех, кто находился около временной точки девятнадцать ноль-ноль часов в помещении. А таких людей было только трое: директор, главный хранитель и дежурный научный сотрудник Ирина Викторовна Полякова. Рог мог взять кто-то один, но возможен и сговор нескольких лиц в том или ином сочетании.

В тот же день Станислав Александрович дал телеграмму в Москву о срочном отзыве из командировки директора музея Александра Михайловича Демича.

4 Тайна самозванки Елизаветы

Этот вечер в доме следователя Алексина был не совсем обычным. За вечерним чаем супруги оживленно беседовали о… XVIII веке. За закрытой дверью спали набегавшиеся за день дети. Верхний свет был выключен. Марина при свете торшера разливала чай из большого чайника с голубыми незабудками. А в затопленных темнотой углах вставали тени давно исчезнувших лиц и событий…

О, этот окутанный легендами XVIII век русской истории! Еще совсем недавно огромный, неладно скроенный, да крепко сшитый боярский корабль русской державы лениво дрейфовал в будущем море мировой политики. Подводные течения как-то сами собой, медленно, почти незаметно для глаз относили его к упрямо неизменному, словно улыбка Будды, Восточному берегу.

И вдруг внезапно, как по мановению волшебной палочки, все переменилось. Бешеная рука Петра развернула корабль на 180 градусов. Курс — на Запад!

Византийские палубные надстройки — за борт! Восточную степенность — к черту! Вместо опоры на сладко кормившихся с бескрайних родовых земель бояр, постепенно возвращающих былые удельные волости, — опора на безземельное, нищее, пьющее только на государственное жалованье и потому верное дворянство. Вместо длинных бород, приказов и стрелецкого войска — пудреные парики, оберколлегии и гвардейские полки.

Мы — европейцы, и только европейцы! И пусть азиатская часть России неизмеримо больше европейской. Это лишь приложение к Европе, правда, приложение, дающее изрядную фору в политической игре с другими европейскими столицами. Ну, какая из них имеет столько земли, полной необозримых запасов отличного леса, плодороднейшего чернозема, первосортной пушнины, металлических руд? Какая?

Только Москву в европейскую столицу переделывать долго, да и переделаешь ли? Климат не тот. Нужна новая столица!

Еще совсем недавно были безлюдные топкие берега Финского залива. Но вот сырые и холодные пространства огородили стенами толстой каменной кладки, сверху укрыли от вечно моросящего дождя мягким кровельным железом, обогрели каминами и голландками. А чтобы внутри не поселилась старая московская патриархальщина, Петр влил в кровь семьи бояр Романовых кровь немецких курфюрстов Голштейн-Готторпских, тем самым вплетая русскую правящую династию в общую кровеносную систему давно породнившихся между собой европейских монархов.

И за ограненными стеклами новеньких дворцов, чиновничьих домов и ночлежных чердаков в рыжеватом свете восковых свечей и масляных светильников затеплилась новая европейски подобная жизнь. Из залитых светом мировых столиц через сырые безлюдные пространства мазурских и лифляндских болот полился хорошо настояный, пряный экстракт романо-германской цивилизации — книги, патенты, моды, интриги и запутанные тайны европейской политики.

Одна из этих тайн — загадка самозванки Елизаветы, провозгласившей себя дочерью умершей императрицы Елизаветы Петровны, внучкой Петра и, значит, конкуренткой в правах на Российский престол царствующей к тому времени уже более десяти лет Екатерине II.

Ее принято называть княжной Таракановой.

Это имя закрепилось за ней с легкой руки писателя прошлого века Данилевского, посвятившего самозванке один из своих самых известных исторических романов. Данилевский бесспорно был талантливым беллетристом, но он не всегда располагал подлинными фактами. В его время многие документы, рассказывающие о темных семейных и государственных делах дома Романовых, были закрыты для кого бы то ни было. Княжна Тараканова действительно существовала в истории, но с самозванкой Елизаветой, претендовавшей на Российский престол, она не имеет ничего общего.

Дочь Петра I, императрица Елизавета, действительно имела тайных детей. В этом сходятся почти все историки, изучавшие русский XVIII век. Их отцом называют графа Алексея Разумовского, возлюбленного Елизаветы с тех лет, когда будущая императрица жила скудной, по сути опальной жизнью, в кровавые времена «царицы престрашного зраку» Анны Иоанновны и ее фаворита Бирона. Тогда он еще звался просто Алешкой Разумом. И это неудивительно, ведь в российские графы и графы Священной Римской империи он попал из черниговских свинопасов. Однако таким возвышением Разумовский испорчен не был и, по отзывам современников, остался человеком простым и незаносчивым.

Точное число этих внебрачных детей неизвестно. Но как будто все сходятся на том, что среди них была дочь, которая получила имя Августы Таракановой. Воспитывалась она за границей, а по возвращении в Россию в уже зрелом возрасте была помещена в женский монастырь под именем монахини Досифеи.

Есть сведения, что Екатерина II встречалась с ней и, должно быть, убедила отказаться от каких-либо претензий на русский престол. Так это или нет, но на императорскую корону Августа Тараканова никогда не претендовала и мирно скончалась в московском Ивановском монастыре за два года до наполеоновского нашествия. Похоронили ее в Новоспасском монастыре, недалеко от родовой усыпальницы бояр Романовых.

Это все, что известно об Августе Таракановой.

Реально же на русский престол претендовала другая женщина, которая никогда себя княжной Таракановой не называла и, скорее всего, даже не слышала этого имени.

В 1773 году, когда в Поволжье бушевал пожар Пугачевского восстания, в Париже появилась загадочная женщина, именовавшая себя сначала принцессой Владимирской, а затем и дочерью умершей императрицы Елизаветы. Ее принимают в самых аристократических домах и даже кругах, близких к французскому королевскому двору, и как будто верят, что она — та, кем себя называет. Ходят слухи, будто у нее в руках подлинное завещание императрицы Елизаветы, где она называет своей единственной законной наследницей свою дочь Елизавету, то есть — ее. Вокруг нее группируется польская шляхта во главе с князем Карлом Радзивиллом, недовольным избранием на польский престол вместо него самого русского ставленника Станислава Понятовского. До Петербурга доходят известия, что новоявленная родственница Романовых собирается отправиться в Константинополь просить помощи в восстановлении своих законных прав на престол у турецкого султана.

Сначала Екатерина не придавала этим слухам никакого значения и лишь удивлялась, как трезвые европейские политики могут всерьез заниматься этой комедией. Уж она-то прекрасно знала, где находится настоящая дочь Елизаветы! Но в конце концов, она сочла нужным принять свои меры.

Екатерина решила доставить самозванку в Петербург. Поискала подходящие кандидатуры для исполнения задуманного предприятия и остановилась на своем отставном любимце графе Алексее Орлове. Обладавший неотразимым мужским обаянием, победитель турок при Наварине и Чесме буквально в считанные часы влюбил в себя самозванку, назвался ее сторонником, обещал жениться и обманом, под предлогом прогулки, завлек на русский военный корабль «Три иерарха». И вокруг Европы через Гибралтарский пролив, Атлантику и Балтийское море повез принцессу в Россию. Для безопасности его сопровождала вооруженная до зубов русская средиземноморская эскадра.

У берегов Англии он узнал, что Елизавета ждет от него ребенка. Это не остановило героя XVIII столетия. Вскоре за Елизаветой закрылись железные ворота Петропавловской крепости.

И начались допросы.

А уж в чем — в чем, в этом слуги Российского двора успели напрактиковаться немало. Еще недалеко было страшное время Анны Иоанновны, когда по этой части был накоплен опыт воистину уникальный! И хотя просвещенная монархиня, Екатерина II, состоявшая в переписке с Вольтером и Дидро, отменила пытки при допросах, многие утонченные методы остались.

Однако пленница упорно рассказывала какую-то странную полуфантастическую историю. История эта с небольшими вариациями состояла в том, что она воспитывалась где-то на Востоке, скорее всего, в Персии. Кто ее родители, ей неизвестно. Ее опекуном был якобы знатный персидский вельможа, которого она называла князь Гали или Али. От его имени происходит и ее собственное: Алина, Лина, Елизавета. Этот персидский князь будто бы и привез ее в Европу, в немецкий портовый город Киль. Он же и снабжал ее неограниченными средствами.

Елизавету сначала уговаривали сказать правду, потом угрожали, затем лишили всех личных предметов, посадили на грубую арестантскую пищу и поставили в ее комнату караульных солдат, которые должны были находиться там и днем и ночью. Елизавета страдала. Есть то, что ей предлагали, она почти не могла. Особенно ее ранило безотлучное присутствие мужчин. И все же продолжала упорно стоять на своем и со слезами отчаяния говорила, что ничего, кроме рассказанного, не знает. Свою странную историю пленница повторяла и на исповеди перед смертью. Даже во время агонии она цепенеющими губами продолжала шептать, что не знает, кто ее родители и кто она сама…

В крепости у Елизаветы родился сын. Правда, факт этот является спорным. Некоторые специалисты считают это красивым преданием, созданным, чтобы возбудить сочувствие к Елизавете. Однако ряд серьезных историков прошлого века были уверены в реальности этого события. В частности, известный публицист и историк Мельников-Печерский, внимательно изучивший историю самозванки и посвятивший ей одну из своих больших работ «Княжна Тараканова и принцесса Владимировская», не сомневался в том, что в крепости у мнимой дочери императрицы Елизаветы Петровны появился ребенок, отцом которого был ее похититель граф Алексей Орлов.

В заключении у пленницы обострилась давно мучившая ее чахотка. На исходе 1775 года она унесла в могилу тайну своего рождения и жизни.

Итак, можно утверждать, что самозванка Елизавета не была дочерью императрицы Елизаветы. Видимо, сомневаться в этом не приходится.

Но кто же она была?

Самые ранние ее следы обнаруживаются в Киле. Откуда она там появилась, неизвестно. После этого начинается ее прямо-таки феерическая карьера в европейских столицах: Берлин, Лондон, Париж. Везде ее принимают в самых аристократических домах. Она ведет жизнь, поражающую своей роскошью и расточительностью многоопытных европейцев. Откуда на это берутся деньги — не ясно.

Эта женщина обладает редкой красотой. Едва ли не каждый встречавшийся на ее пути мужчина, не исключая и представителей коронованных фамилий, становится ее восторженным поклонником. Каково ее настоящее имя — неизвестно. Она называется то девицей Франк, то девицей Шель, то госпожой Тремуйль, то принцессой Владимирской, то, наконец, Елизаветой, внучкой Петра Великого.

Какова ее национальность — непонятно. Одинаково свободно она говорит на немецком, французском, итальянском…

Кто же была эта загадочная женщина? Существует версия, неизвестно откуда взявшаяся и ничем не подтвержденная, будто она была дочерью бедного трактирщика из Праги. Но встает вопрос: как ей в сословной, еще феодальной Европе удалось стремительно войти в круг самых аристократических и даже царственных домов того времени? Герцог Шлезвиг-Голштейнский, князь и граф Лимбургский даже предложил ей стать — не любовницей — супругой! Это немецкий-то аристократ, щепетильный в вопросах генеалогии до последнего волоса!

Откуда у нее брались столь значительные средства? Был случай, когда она помогла тому же графу Лимбургскому выкупить из долгов графство Оберштейн. Ведь не табакерку, не карету, даже не фамильную драгоценность, — целое, пусть небольшое, государство! Вот так дочь трактирщика из Праги! Ну, кредиторы, ну, деньги в долг… Все это у нее было. Но и тогда деньги под честное слово не давали, требовали гарантии, и весьма серьезные, тем более такие деньги! Скажем, сам герцог Шлезвиг-Голштейнский получить у банкиров таких денег не смог. Они тщательно проверили его финансовое положение и отказали. Женщине, без роду-племени, национальности и даже фамилии, — дали… А известный английский банкир Дженкинс предложил ей вообще вещь неслыханную — кредит без всяких ограничений и долговых процентов!

Говорят о том, что, возможно, ее финансировали английское и французское правительства, которые, боясь усиления России в Европе, решили использовать самозванку для создания внутренних затруднений Екатерине II. Но вряд ли здравомыслящие европейские политики могли всерьез рассчитывать на то, что самозванка, не знающая даже русского языка и не имеющая никакой опоры в стране, могла составить хоть какую-то конкуренцию Екатерине, пользующейся полной поддержкой русского дворянства.

Так кто же она, эта странная женщина, подписавшая свое последнее предсмертное письмо Екатерине II одним словом Elisabeth?

В некоторых документах, посвященных самозванке, упоминается какой-то Золотой Рог, которым она очень дорожила и ни за что не хотела с ним расстаться, хотя в заключении потеряла интерес ко всем остальным драгоценностям. Судя по беглым упоминаниям, Рог был выполнен из золота, без какой-либо росписи. На средней его части лишь было выгравировано — Elisabeth. Но ни по каким документам судьба этого Рога не прослеживается, и о достоверности этих сведений судить трудно.

Те, кто бывал в Третьяковской галерее, наверняка останавливались у знаменитого исторического полотна русского художника Флавицкого «Княжна Тараканова». На картине изображена красивая измученная женщина, стоящая на кровати с расширенными от ужаса глазами. В окно с металлическими прутьями хлещет вода. Спасаясь, взбираются на кровать, на платье несчастной огромные мокрые крысы. Она в ужасе смотрит на неумолимо наступающую воду, на этих всплывших из темных глубин жирных отвратительных тварей. Эта картина мало кого оставляет равнодушным, вызывая острое сочувствие к несчастной женщине. Но, не умаляя ее изобразительских достоинств, все же следует заметить, что она не соответствует исторической правде. Ведь ни настоящая княжна Тараканова, мирно скончавшаяся в монастыре более тридцати лет спустя после изображенного здесь Петербургского наводнения 1777 года, ни самозванка Елизавета, умершая от обострившейся после родов чахотки за два года до него, не могли оказаться в таком положении.

Еще во времена декабристов на одном из зарешеченных окон верхнего этажа Алексеевского равелина Петропавловской крепости были видны выцарапанные слова: «Oh, Dio mio!» (итальянское — о, мой бог!). Есть основания думать, что это последний след, оставленный на земле таинственной красавицей, загадка которой не раскрыта до сих пор.

Вот примерно о чем рассказала капитану милиции Алексину его собственная жена, студентка-заочница последнего курса исторического факультета.

5 Четвертый…

Станислав Александрович сидел на скамейке против бывшего генерал-губернаторского особняка. Он смотрел на забранные изнутри решеткой окна первого этажа и подводил итоги этого необычного дела.

Рядом с музейной башенкой дрожало круглое и гладкое, как яичный желток, сентябрьское солнце. Ласковый, но с ощутимой льдинкой внутри, ветерок шевелил кроны старых тополей у входа. Листья на них только начали желтеть, но шелестели они уже не по-летнему мягко, а жестко, словно они были сделаны из жести, царапались друг о друга.

Вчера Стас добросовестно проверил версию о хищении музейного экспоната через неблокированный охранной сигнализацией выход в генерал-губернаторский сад. Для этого ему пришлось внимательно исследовать старый особняк.

Построенный в середине прошлого века, в памятный для России год отмены крепостного права, он пережил не одно поколение своих хозяев. До самой революции дворец оставался резиденцией краевых генерал-губернаторов. В феврале семнадцатого в нем на несколько месяцев поселился присланный из Петрограда верховный комиссар Временного правительства. А в октябре аристократичный особняк наполнился гулом зычных голосов, и его металлические ступеньки загудели под крепкими шагами. Он стал Домом Республики, в котором разместился штаб Рабочей Красной гвардии. И над его плоской башенкой заплескался на ветру сатиновый красный флаг.

В мае восемнадцатого белочехи свергли Советскую власть на всем протяжении железной дороги от Самары до Владивостока. И под охраной чешских легионеров и желтолампасного сибирского казачества во дворце поселился колчаковский наместник.

В декабре двадцатого года в город вошла Красная Армия. Дом Республики стал штабом командарма Тухачевского. Но вскоре особняк снова сменил жильцов. Новая власть решила открыть в лучшем здании города художественный музей.

Приспосабливаясь к требованиям сменяющих друг друга обитателей, здание перестраивалось не один раз. Замуровывались старые ходы. Залы загораживались фанерными стенками, а в них прорезались новые двери…

Чтобы попасть к неблокированному входу, нужно было миновать узенький коридорчик, проходящий мимо кабинета главного хранителя, и попасть в крохотную комнатку, которая когда-то служила лестничной клеткой. Хозяйственные смотрительницы залов устроили здесь нечто среднее между комнатой отдыха и кухней. Широкий подоконник окна был уставлен баночками с вареньем, чашками и блюдцами. В одной из стен этой комнатки была прорезана дврь, которая открывалась сразу на узкую, круто падающую вниз спиральную лестницу.


Посередине ступеней из старого посеревшего гранита с желтоватыми зернами человеческие ноги за многие годы проточили ощутимую впадину. Лестница была зажата между двумя глухими стенами. Даже страшно было задирать голову, чтобы увидеть потолок: вдруг потеряешь равновесие и покатишься по каменной спирали вниз.

Стас спустился по лестнице, осторожно нащупывая ногой каждую новую ступеньку. На одном из витков он увидел замурованный проем двери. Несколькими витками ниже в стене была большая полукруглая ниша.

«Интересно, для чего она служила? — задал себе вопрос Стас. — Может быть, в ней стоял какой-нибудь светильник? Но почему тогда она только одна? Одной лампы было бы мало на всю лестницу…»

Еще ниже из стены торчало несколько стальных стержней с шарообразными металлическими головками. Стас коснулся их ладонью: шары были гладко отполированы, как это бывает от частого прикосновения человеческих рук.

Лестница вывела на небольшую площадку под каменной аркой. Площадка была чисто подметена. У одной из стен стоял деревянный, обитый железом сундук. На полукруглой крышке его лежала перевязанная шпагатом стопка каких-то важных пожелтевших бумаг с едва различимыми типографскими буквами.

Стас подошел к сундуку, снял стопку, почему-то немного помедлил и открыл крышку. Сундук был пуст. И Стас неожиданно поймал себя на том, что испытал чувство разочарования. «Смешно, ты что, хотел обнаружить там древний клад или украденный Рог? — спросил он себя. — Прямо как мальчишка…»

Дверь в глубине под аркой была крест-накрест заложена широкими железными полосами. Их концы имели специальные ушки, через которые в кирпичи были вбиты штыри с большими плоскими шляпками. Он потрогал штыри, попытался их раскачать и даже, уперевшись в стену ногой, выдернуть, но не смог уловить ни малейшего колебания. Они словно вросли в стену.

Никаких следов снятия железных полос ему обнаружить не удалось.

Для очистки совести он решил осмотреть дверь снаружи Задняя стена особняка, куда выходила дверь, имела вид далеко не парадный. Толстые куски штукатурки, состоящие из многолетних разноцветных слоев, от собственной тяжести во многих местах отвалились, обнажив старую темно-малиновую кирпичную кладку. Две покрытые трещинами ступени заросли густой, начинающей желтеть травой. Из травы выступал меловой, чисто вымытый дождями обломок какой-то статуи — кисть руки со жатыми в кулак пальцами Чуть поодаль высился поставленный набок деревянный ящик. Стас нагнулся и ногой раздвинул траву. На усыпанном сухими желтыми семенами земле лежала пустая водочная бутылка и стоял целехонький, мохнатый от пыли, граненый стакан. Классического детективного окурка на земле не было.

На бывшей двери в исчезнувший генерал-губернаторский сад висел огромный ржавый замок. На его клепаном корпусе отчетливо виднелась выдавленная полукругом надпись: «Заводъ Бр. Бергъ, 1916 г.». Ключей от этого замка в музее, разумеется, давно уже не было. После самого тщательного, разве только без пробы на зуб, осмотра Стас понял: отправить замок на экспертизу для oбнаружения свежих следов можно лишь вместе с дверью, да то если ее саму удастся снять с вмурованных в стены петель.

Да и к чему экспертиза?

Дверь открывалась внутрь, и поэтому прибитые крест-накрест широкие железные полосы на внутренней стороне двери решительно перечеркивали версию о проникновении преступника через неблокированный сигнализацией вход. И, значит, на данный момент перед ним оставалась только одна версия, вернее, группа версий — «Кто-то из троих».

— Кто-то из троих… Но кто? — в который раз спрашивал себя Стас.

Ирина Викторовна Полякова. Тридцать два года. На излете молодости. Красива, но личная жизнь пока не складывалась… Причиной является, вероятно, характер. Такие или вообще не выходят замуж, — мужчины, как правило, их просто боятся, хотя поначалу и влюбляются, — или превращают мужей в вечных ответчиков за свою недостаточно удачную судьбу. Впрочем, наверное, таким любая судьба кажется недостаточно удачной. Пушкинскую старуху из сказки о золотой рыбке в молодости вполне могли звать Ирина Викторовна Полякова. Кстати, самозванка Елизавета, упорно стремящаяся завоевать все более высокое положение в этом мире, видимо, тоже была из этой неугомонной семейки. И тоже получила свое разбитое корыто в виде персонального места в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.

Ирина Викторовна любит модно одеваться. Но, спрашивается, кто из женщин этого не любит? Так-то так. Но все любят, да не все могут: мода — подруга дорогая. А младший научный сотрудник Полякова при заработной плате в сто десять рублей может. Хотя живет одна, помогать ей как будто некому. Отец умер. Мать проживает со второй, младшей дочерью, тоже незамужней, в Москве. Вряд ли они могут оказывать Ирине Викторовне существенную денежную помощь. В Москве бывает довольно часто. В том числе и в командировках. Только в этом году была в столице три раза. Дважды — в музеях: плановая стажировка и работа в архиве музея имени Пушкина. Летала к матери в связи с ухудшением ее здоровья. Из Москвы часто привозит дефицитные дамские вещи, демонстрирует их подругам в музее. В спекулятивной перепродаже их не фиксировалась…

Да не слишком ли много поездок в столицу? Москва, Москва…

Да, Москва дает возможность прямого выхода на любителей искусства, которые имеются среди аккредитованных в столице дипломатов и представителей западных фирм.

Но, если уж придавать такое значение выходу на Москву, другими словами, на международный рынок произведений искусства, то Самсон Сергеевич Белобокое подходит на роль подозреваемого в еще большей степени, поскольку бывает в столице чаще. И как главный хранитель музея, и по делам, связанным с защитой кандидатской диссертации. В этом году уже пробыл там в общей сложности почти полтора месяца. Имеет обширные знакомства среди столичных искусствоведов и коллекционеров, в том числе и с небезупречной репутацией. Знает некоторых, регулярно бывающих у нас граждан западных стран, интересующихся искусством, чего и не скрывает. И даже дважды выступал консультантом представителей фирмы «Сотби» во время приобретения ими в Москве альбомов русского искусства XVIII века. Значит, авторитетом Белобокое у них пользуется, и связи с ними у Самсона Сергеевича достаточно крепкие.

Характер, на первый взгляд, не из сильных. Хищение Рога повергло его чуть ли не в прострацию. Но, если приглядеться, все его слова во время беседы были хорошо продуманы. Этак ненавязчиво отвел подозрения от себя: дескать, это же он персонально отвечает за сохранность Рога, хищение грозит ему служебными неприятностями, сам он похитителем быть никак не может. Наоборот, он — жертва, против которой и направлено преступление. Заявил, что подозрений на чей-нибудь счет у него нет, однако подчеркнул: инициатором поспешного вынесения Рога из сейфа в витрину без датчика был директор. И походя, между делом, его весьма нелестно охарактеризовал. Одним словом, в эмоциональной обертке своего, на первый взгляд, совершенно расстроенного душевного состояния, преподнес по сути готовую, хорошо продуманную версию. Вот так.

Ну, и о чем это говорит? Ни о чем…

Остается еще директор — Демич Александр Михайлович. Но этот случай…

Додумать до конца свою мысль о директоре музея Стас не успел. Он был настолько погружен в себя, что даже вздрогнул, когда неожиданно услышал над собой глубокое концертное меццо-сопрано:

— Товарищ следователь! Я вам не помешаю?

Стас поднял голову. Прямо перед ним стояла придворная статс-дама. Не какая-нибудь юная фрейлина, тоненькая капитанская дочка, а именно дама во второй половине своей бурной жизни: погрузневшая, но еще далеко не утратившая юной энергии. На голове у нее гордо топорщился гигантский ядовито-зеленый бархатный берет, похожий на переспевший гриб-обабок с торчащей вверх маленькой бессильной ножкой. Дама в упор смотрела на Стаса горящими желтыми тигриными глазами.

— Прошу вас, — указал Стас на место рядом.

Дама с достоинством и остатками былого шарма разместила свое внушительное тело в черном шелковом платье так, чтобы на скамейке между ней и Стасом осталось приличное расстояние, и затем повернулась к нему всем своим солидным корпусом. Стас был вынужден сделать то же самое. Таким образом, еще не начав беседу, они уже оказались в положении людей, ведущих заинтересованный разговор. Стас оценил этот маневр. Дама положила ногу на ногу, достала сигарету и выжидательно посмотрела на Стаса. Он полез было в карман за спичками, но из огромной дамской сумки с бесчисленным количеством красноатласных перегородок была извлечена розовая французская зажигалка-столбик и величаво протянута в его сторону.

— Прошу вас, следователь.

Стас принял зажигалку из большой теплой ладони и щелкнул колесиком. Статс-дама глубоко, по-мужски, затянулась, выдохнула длинную струю дыма и энергично помахала рукой, разгоняя синие нити, повисшие в легком осеннем воздухе.

— Делопроизводитель музея Ада Львовна Курочкина, — с графским достоинством произнесла она и, многозначительно взглянув на Стаса, добавила:

— Деловая переписка, особые поручения, приказы по личному составу… Но сейчас речь не обо мне! Это он, Белобокое.

Ада Львовна выдохнула новую мощную струю дыма и замолчала, устремив взгляд на какие-то иные миры, с видом человека, разгадавшего тайну.

— Что — Белобоков? — после довольно продолжительного молчания спросил Стас, возвращая даме зажигалку.

— Белобоков виноват во всем этом! Он один. О-о-о! — вдруг гневно воскликнула Курочкина. — Это — хитрец, скажу я вам! Это — Мазарини! Это — ходок! Вы даже не представляете, какой это ходок! Это просто агрессор какой-то! Следователь, я расскажу вам все! — Ада Львовна блеснула своими тигриными глазами и ожесточенно затянулась несколько раз подряд.

— Это именно он отбил Ирину у Василия. Если бы не Белобоков, она давно бы стала его женой! Конечно, Ирку я тоже не оправдываю… Чем соблазнилась? Ну, скажите мне, чем? Должностью? Конечно, в наше время это кое-что значит… Женщина должна иметь мужа с положением! Но главный хранитель провинциального музея — это еще не бог весть что такое! Диссертация? Но еще неизвестно, допустят ли его к защите… Это еще бабушка надвое сказала, это мы еще посмотрим! — грозно покачала она перед носом Стаса своим внушительным пальцем.

Ада Львовна замолчала, как будто потеряв нить разговора, но тут же подняла глаза к небу и стенающим голосом продолжала:

— Но Василий! Василий! Господи! Ведь он любит ее! И без нее просто пропадет! Вы знаете, ведь я как мать ему, ну, прямо как мать! Ведь он же сирота! Кроме Аделаиды Игоревны Доманской у него никого нет. Она приходится ему теткой, да и то, по-моему, не родной…

Ада Львовна порылась в царстве матерчатых отделений своей бездонной сумки, достала маленький кружевной платочек и приложила его к глазам. Но в следующую секунду она взмахнула им, словно боевым знаменем:

— Но рано или поздно правда восторжествует! Я уверена, я просто уверена в этом!

И она грозно встряхнула своей несколько выцветшей и поредевшей, но еще вполне львиной гривой прически.

— Простите, о каком Василии вы говорите? — спросил Стас, чтобы что-то спросить. От гражданки Курочкиной с ее запутанной любовной проблематикой у него понемногу начинало трещать в голове.

— О Василии Маркуше, конечно! Нашем фотографе! — с видом крайнего удивления непонятливостью собеседника воскликнула Ада Львовна.

— Но ведь теперь он в музее не работает? — попытался выплыть из этой безнадежной путаницы Стас.

— Да! И это тоже подстроил он, Белобокое! — гневно сверкнула своими тигриными глазами статс-дама. — Это он подстроил так, чтобы Демич уволил Василия. Ну, выпил на работе? Ну, с кем не бывает? Господи! О, низкий человек! О, сластолюбец! Иезуит! Он сделал это из ревности! А Василий? Бедный Василий! Как же теперь он? Ведь он просто пропадет! На наших глазах гибнет человек! И все, буквально все молчат! Никто не хочет осадить этого беспринципного карьериста, по трупам ближних идущего наверх! — патетически воскликнула Ада Львовна и на этот раз уже погрозила Стасу кулаком.

Стас понял, что перед ним одна из тех переполненных жизненной силой натур слабого пола, которые просто не смогут существовать, если не будут выплескивать часть переполняющей их эмоциональной энергии для обличения одних и обожания других. И то и другое у них чрезмерно, а зачастую и беспричинно. Но если бы они не делали этого, то, скорее всего, просто взорвались бы изнутри.

Их колоссальное эмоциональное поле, как правило, искажает объективную картину мира до неузнаваемости. В результате этого ценность выдаваемой ими информации близка к нулю. Ее нужно проверять и перепроверять.

Стас хотел уже, сославшись на занятость, покинуть гражданку Курочкину и найти свободную скамейку где-нибудь подальше, но почему-то не сделал этого. Через очень непродолжительное время он искренне похвалил себя за выдержку.

— Знаете, позавчера, это было как раз накануне похищения, когда они с Василием выходили из музея, я просто залюбовалась этой парой… — доверительно дотрагиваясь до руки Стаса своей большой теплой ладонью, сказала Ада Львовна. Теперь она обращалась к нему, как к старому знакомому и союзнику по борьбе:

— Я даже хотела подойти и сказать ей: «Иришунчик, посмотри, кто перед тобой! Прекрасный молодой человек! Ты будешь с ним счастлива! И я позавидую тебе, как женщина — женщине!..».

И тут что-то щелкнуло в мозгу у следователя Алексина: «Что значит — вместе выходили из музея? Что значит „вместе“?»

— Выходили вместе после работы? — ощущая внезапный холодок в груди, спросил он.

— Ну да! — выдохнула дым Курочкина. — Василий и Ирочка… Я сидела как раз на этой лавочке и ждала свою приятельницу, с которой…

Дальше Стас уже не слышал.

Но ведь Ирина Викторовна утверждала, что к концу рабочего дня в музее, кроме троих — ее самой, директора и Белобокова, — никого не было!.. Значит, был еще и четвертый!

— Большое вам спасибо! — сказал он статс-даме, поднимаясь.

— Ну что вы… — потупилась она, — долг каждого честного человека помочь следствию. Я знала: вы поймете, что во всем виноват он, Белобокое! Я почувствовала это сразу. Вы — наш! Можете и дальше рассчитывать на мою помощь!..

И она величаво протянула ему свою полную, несколько увядшую руку. Как сообразил Стас, для прощального поцелуя.

6 Подозреваемый

Профессия следователя, которую Стас избрал, учила многому: наблюдательности, умению логически мыслить, по нескольким деталям выстраивать в воображении большие куски реально происшедших событий — умению, которому позавидовал бы любой писатель или режиссер, — и, главное, учила видеть, точнее ощущать другого человека.

В последнее время Станислав Александрович замечал, что почти безошибочно предугадывал, как поведет себя тот или иной человек, что скажет и о чем будет молчать.

Но в этом странном музейном деле все вели себя не так, как им, казалось бы, следовало себя вести.

— Нет, Рог я не брал, — опустив голову, еле слышно проговорил Василий Васильевич Маркуша.

Станислав Александрович встал из-за рабочего стола и подошел к окну. На улице сеял безнадежный осенний дождь. В такую погоду хочется быть там, где тепло, горит электричество, запотели изнутри окна, накурено, и стоит веселый шум голосов. И даже залетающий в распахнутую форточку режущий осенний ветер кажется приятно освежающим морским бризом. Но в такую погоду не очень-то весело сидеть в голом служебном кабинете, даже если этот кабинет твой собственный.

— С какого времени вы находились в музее в день кражи и что вы там делали? Ведь вы были уволены из музея месяц назад, так?

Маркуша долго молчит, потом поднимает голову и начинает говорить.

Станислав Александрович смотрит на его смуглое лицо, редкую черную шкиперскую бородку, и у него возникает ощущение, что перед ним очень уставший человек, уставший едва ли не до полного безразличия ко всему происходящему. А из паспорта в нарядной красной обложке следует, что этому человеку недавно исполнился тридцать один год.

— Меня никто не увольнял… Я сам ушел из музея. По личным мотивам, — говорит он, делая большие паузы, словно забывая предыдущие слова. — В музей пришел, чтобы встретиться… чтобы поговорить с Ириной… — он замолкает, потом тихо добавляет, — Викторовной… По личному делу… Все это касается только нас двоих… Это было где-то около половины седьмого… Может быть, чуть позже… Не помню точно.

Станислав Александрович ждет, что Маркуша еще что-нибудь добавит. Но он молчит. Все окно залепили, словно бесцветная рыбья икра, тесно прижавшись друг к другу водяные шарики. Время от времени они сливаются в одну большую каплю, которая, оставляя за собой полоску серебристой фольги, быстро скатывается вниз. Дождь. На белом подоконнике — маленькая овальная лужица. Видно, плохо пригнана оконная рама. Подоконник недавно покрашен, поэтому вода не растекается, а лежит на белой блестящей поверхности прозрачной холодной линзой.

— Как же получилось, что никто из тех, кто бывал в музее, вас не встретил и даже не видел? Вы прятались?

— Нет, я не прятался… — голос Маркуши делает некоторый подъем, но тут же снова угасает. — Я не хотел, чтобы… Просто, когда директор и Белобокое спускались по лестнице, я стоял за кассой… Естественно, они не могли меня видеть. Когда они вышли из музея, и Ирина… — он помолчал, — Викторовна стала запирать парадную дверь, я вышел из-за кассы… Вот и все…

— Вам самому не кажется такое поведение несколько странным, а?

— Да, может быть… — голос Василия становится едва слышным. — Наверх я не поднимался, и Рог я не брал… Зачем он мне? Нет, Рог мне не поможет… Дело ведь не в Роге… Никакой Рог не поможет. Будь в нем хоть в десять раз больше золота.

Станислав Александрович только теперь заметил, что на лице у Василия, несмотря на смуглый цвет, рассыпаны округлые темно-коричневые веснушки.

— Почему?

— Потому, что я — неудачник… Даже нет, я так — никто, — тяжело выговаривает Маркуша, разглядывая что-то на полу. — Меня нет… Может быть, меня действительно нет? Ну кто я? — он поднимает голову и отсутствующим взглядом смотрит перед собой. — Фотограф? Какой я фотограф… Сейчас так может снимать каждый любитель… Писатель? Писатель, которого никто никогда не печатал. И дело даже не в этом. Я ведь сам понимаю, что это не литература, а так… детские игры. Я — никто.

На секунду его взгляд оживает:

— Ведь у всех что-то есть. Например, «Жигули», дача. Собственная квартира… Жена и дети… Семья. Кто-то уже стал большим человеком. Кто-то делает деньги. А что есть у меня?

Маркуша словно ждет, что следователь ответит, но Станислав Александрович молчит, и его взгляд опять гаснет и становится мертвым.

— А ведь сначала все было не так, — голос Василия из бесцветного вдруг становится упругим. — Казалось, на старте было все! У меня, а не у них… Учеба? Да что там учиться в школе-то? Господи! Это каким же надо было быть идиотом, чтобы сидеть весь вечер за уроками, да еще получать тройки! Девчонки? Никаких проблем! Каждая была рада хотя бы пройти рядом…

А потом все. Пустота. Как будто и не было этих десяти лет. Как сон. Но они были… И их не было. Да, да, я хорошо помню то, что происходило в школе, на первом курсе института, а потом словно провал… Как будто ничего не было. У всех были эти десять лет, а у меня не было. Кто-то украл их у меня…

«Ты самый красивый… Ты самый умный… Ты самый лучший… Самый-самый. Ведь ты — наследник!» Чего? Химер! — Василий резко обрывает себя и замолкает. Потом глаза его гаснут, и перед Стасом снова безразличный ко всему человек, из которого словно ушла неведомо куда жизненная энергия.

— Нет, Рог мне не поможет, — почти шепчет он, тихо качая головой…

Станислав Александрович, отложив ручку и лист протокола, смотрел в слепое окно и думал о том, что у таких вот симпатичных, неглупых ребят есть все для жизни, кроме осознания одной старой истины: ничто в этом мире не приходит само собой. За то, что хочешь иметь, нужно бороться, драться, карабкаться… И только тогда оно приходит. Конечно, иногда биться приходится долго, очень долго, чрезмерно долго, но никогда — безрезультатно, никогда! Если только не бросишь на полдороге…

— Хорошо, Василий Васильевич, а где вы провели ночь, в которую было совершено хищение?

Маркуша провел рукой по лбу, словно приходя в себя, и тяжело вздохнул:

— Я был… Что, это так важно?

— Важно.

— Да, все равно… Часов до одиннадцати, может быть, до половины двенадцатого я был у Ирины… Викторовны дома. Мы наконец-то до конца выяснили наши личные отношения и что каждый из нас хочет от жизни. Вот. Как оказалось, мы совершенно по-разному смотрим на эти вещи, — еле заметно усмехнулся Василий.

— А после?

— А после… — Маркуша махнул рукой, — после так… В городе был. На вокзале.

— Дома не ночевали?

— Не ночевал…

— С вами был кто-нибудь, кто может это подтвердить?..

— В общем, нет. Я был один.

— А во сколько пришли домой?

— Около семи утра. И лег спать.

Станислав Александрович выработавшимся быстрым разборчивым почерком дописал лист показаний:

— Прочитайте все, что записано, и распишитесь под каждым листом отдельно. На последнем листе распишитесь не внизу, а там, где кончается запись ваших показаний… Да, да, здесь.

Читать Василий не стал, а сразу расписался во всех положенных местах. Когда дверь за ним тихо закрылась, Станислав Александрович снова подошел к слезящемуся окну.

Итак, в ночь похищения Василий Васильевич Маркуша, бывший фотограф музея, а в настоящее время человек без определенных занятий, дома не ночевал и внятно объяснить, где находился, не может. Это первое. Второе. Имеет основания быть серьезно обиженным на главного хранителя музея Самсона Сергеевича Белобокова по мотивам личного характера. А пропажа Рога, за который Белобокое несет персональную ответственность, безусловно событие для него не из приятных и даже угрожает дальнейшей карьере. Третье. Чувствует себя несостоявшейся личностью, неудачником и психологически, видимо, нуждается в каком-то поступкё, позволяющем утвердиться в собственных глазах. И далеко не всегда, как показывает опыт, такой поступок имеет знак «плюс». Последователей Герострата в истории, к сожалению, хватает… И, наконец, четвертое. В настоящее время находится на иждивении тетки и нуждается в денежных средствах. Вот так. Как в детской игре «горячо-холодно»… Неужели «тепло»?

За окном зажглись уличные фонари, неоновые рекламы и водяные шарики на стекле разноцветно засверкали. Будто за окном начался веселый праздничный карнавал. Но за окном было безлюдно, и по-прежнему накрапывал мелкий осенний дождь.

И Стас почему-то представил себе стоящую у забранного толстыми прутьями окна Петропавловской крепости красавицу Елизавету. Тускло горит рыжевато-синим пламенем лампадка в углу. В темноте у двери вырисовывается огромная фигура гренадера: длинные черные усы, тяжелое ружье с примкнутым широким штыком. А за окном идет такой же мелкий, нудный, нескончаемый дождь, за которым прячется непонятный, незнакомый, враждебный город Екатерины. Изредка из этого мокрого мрака долетают страшные звуки, похожие на вздохи какого-то кошмарного чудища. И в груди у пленницы рождается изматывающее, сосущее чувство безнадежности:

«Нет, не вырваться отсюда, никогда больше не увидеть милого сердцу залитого веселым солнцем Ливорно, никогда больше не выйти на Версальский паркет, ловя на себе восхищенные, влюбленные, завистливые взгляды, никогда уже не осуществиться заветной цели и мечте всей жизни, ничего этого никогда уже не будет…» Веселый, щедрый, солнечный, прекрасный мир навсегда задернулся для нее занавесом холодного, колючего, северного дождя…

7 Концерт Мендельсона осенью

Еще вчера город был плотно закрыт сочащимися влагой фиолетовыми облаками с мелькавшей в разрывах ослепительно белой мякотью, а сегодня снова в по-морскому голубом небе сияет осеннее солнце.

Номер дома, который искал Стас, был прибит на старом, но крепком, будто гриб-боровик, кирпичном двухэтажном особнячке. Влажная угольно-черная земля вокруг него была сплошь усеяна праздничными лимонно-желтыми и бледно-зелеными кленовыми листьями. В нескольких минутах ходьбы, отгороженная гигантскими плитами девятиэтажных домов, шумела моторами центральная улица, а здесь стояла уютная, прямо-таки деревенская тишина. Лишь из-за зеленого забора соседней стройки раздавался редкий стук тракторного двигателя, жалобный и одинокий. Будто накануне зимних холодов оттуда все ушли, а трактор почему-то взять забыли. И вот теперь он в одиночестве ходит по территории, пытаясь делать какую-то знакомую работу, словно пес, который по привычке продолжает сторожить давно покинутую хозяевами дачу.

На ветхом козырьке подъезда с заржавленными металлическими узорами сидел, грациозно изогнувшись, маленький рыжий котенок. Он по-детски, в упор таращился на Стаса своими круглыми удивленными глазками. Его шерстка поблескивала в солнечном свете красно-синими алмазными искорками.

Стас шагнул под навес и открыл дверь. После веселого солнечного дня тьма в подъезде показалась почти непроглядной. Он постоял, давая привыкнуть глазам, и по скрипящим деревянным ступенькам поднялся на второй этаж. На дверях двух выходивших на лестничную площадку квартир табличек с номерами не было, но Стас почему-то сразу твердо выбрал ту, которая была обита старым серо-зеленым дермантином.

Стас не ошибся. Дверь распахнулась почти в ту же секунду, когда он прикоснулся к звонку. Перед Стасом стояла пожилая дама с сухим строгим лицом. Ее светло-серые, прозрачные, как две большие капли воды, глаза смотрели внимательно и спокойно. Лицо дамы все еще было красивым. На ней было строгое черное платье с белыми кружевами и маленькая черная шляпка-таблетка с паутинчатой вуалькой. В руках дама держала длинные, такие же паутинчатые перчатки.

После, думая об этой встрече, Стас с удивлением вспоминал, как в первое мгновение он был твердо убежден: перед ним стоит не живой человек, а портрет, музейный экспонат. Один из тех, что были развешены по стенам бывшего генерал-губернаторского особняка. Это странное ощущение длилось всего мгновение, но это мгновение было.

— Здравствуйте, молодой человек! Я давно жду вас. Ведь вы — следователь, не так ли? — рассеивая наваждение, произнесла женщина. Говорила она, почти не раскрывая рта и не шевеля бесцветными губами. Голос у нее был сухим, словно старый бумажный лист.

— Прошу вас, — сделала она приглашающий жест рукой и, повернувшись, пошла в глубь квартиры. Стас последовал за ней по узкому, как пенал, неосвещенному коридору. Впрочем, узким он казался оттого, что вдоль одной из его стен тянулся длинный камод с бесчисленным количеством выдвижных ящиков. Их медные ручки в темноте тускло поблескивали. В конце коридора Аделаида Игоревна Доманская открыла дверь, и они оказались в неожиданно веселой комнате. Это ощущение рождалось от светлых обоев в мелкую бело-голубую полоску.

Кроме широкой железной кровати, маленького столика и двух стульев, в комнате ничего не было. Лишь на стене над кроватью висела большая потемневшая картина в широкой багетной раме. Картина изображала сражение парусных кораблей. На раме была прибита медная пластинка, на которой было выгравировано: «Граф Алексей Григорьевич Орлов жжет флот капудан-паши Хасан-бея в Чесменской бухте в 1770 году».

На черной, маслянистой воде горел неуклюжий корабль с огромной, похожей на обитый кружевами гроб, кормой.

В желто-алом гигантском пламени обреченно метались фигуры матросов. На переднем плане изображено маленькое длинное суденышко с русским военно-морским Андреевским флагом. Оно устремлялось к темной громаде еще одного корабля со спущенными парусами.

Стас вспомнил прочитанное когда-то, что в Чесменском бою русские пустили в атаку на турецкую эскадру, запершуюся в бухте под защитой береговой артиллерии, специальные суда-брандеры, загруженные горючими материалами. Вблизи турецких кораблей русские моряки, выпрыгнув на шлюпки, зажгли брандеры и направили их пылающие костры к бортам турецких судов. Маневр был неотразим. Сгорел практически весь турецкий флот. Турки потеряли убитыми более десяти тысяч, русские — одиннадцать человек. Российский флот завоевал полное господство в Эгейском море. Момент атаки и был запечатлен на картине.

Под картиной висели две маленькие фотографии в овальных картонных рамочках. На одной, видимо, еще дореволюционных времен, стоял, сжимая эфес шашки, статный офицер с широкими слитками погон на плечах. На другой — заразительно-белозубо улыбался человек с большими залысинами, в рубашке с полосатым отложным воротником, какие носили в первые послевоенные годы.

Осмотревшись, Стас понял, что одна из стен комнаты представляла собой тыльную сторону поставленных друг на друга книжных полок. За полками оказалась еще как бы маленькая комнатка. Ее стены также были заставлены до потолка книжными полками. В этой комнатке-библиотеке стояла тахта, укрытая ярким желтым покрывалом. На тахте лежала большая подушка с явно заметной вмятиной от головы. Туда же был втиснут торшер с маленьким столиком и шнурочком-выключателем, удобно висящим как раз над подушкой. На торшерном столике лежала начатая пачка финских лицензионных сигарет «Салем» и стояла тяжелая хрустальная пепельница. Она была ослепительно чиста.

Книги на полках не жались ровными рядами, а лежали как попало — стояли вертикально, лежали плашмя, были составлены шалашиком. Корешки их не блистали непорочной аккуратностью, нет, было видно, эти книги читали и перечитывали. Внутри одной из полок стоял мощный транзисторный приемник с выдвинутой, насколько позволяла высота полки, суставчатой антенной, похожей на корабельную мачту. В окружении потертых книжных переплетов его блестящий, крепкий, набитый электроникой корпус казался пришельцем из другой жизни, словно современный отель, неожиданно выросший среди старых деревянных домишек захолустного морского побережья.

Рассматривая внутренность этой комнатки — шкафа, Стас почувствовал, что его тоже рассматривают. Он повернул голову к Аделаиде Игоревне. Доманская действительно с каким-то странным выражением смотрела на него. Стас не успел определить это выражение, потому что как только он обернулся, она согнала его с лица.

Презрительно взглянув на Стаса, в комнату вошел знакомый рыжий котенок. Цепляясь коготками за покрывало, он взобрался на тахту и свернулся клубком посередине.

— Да, да, вот здесь мы с Василием и живем… За полками — его комната, — неопределенным тоном сказала Аделаида Игоревна и замолчала.

Она стояла, теребя в руках перчатки и вглядываясь в колеблющуюся листву за окном. Судя по ее виду, она собиралась куда-то идти.

— Аделаида Игоревна, кажется, я не вовремя, — сказал он. — Вы куда-то собирались? Собственно, я мог бы вас проводить, если вы не против, и поговорить с вами по дороге…

— Да, действительно, я должна идти на концерт. Вы любите Мендельсона, молодой человек, — вдруг строгим взглядом музейного смотрителя, заставляющим поеживаться посетителей, посмотрела она на Стаса.

— Мне больше нравится Гендель. Его Пассакалия — моя любимая вещь. И еще Бах.

— Гендель… Бах… — раздумчиво протянула Аделаида Игоревна. — Я рада за вас, молодой человек! Но осенью… осенью, — медленно проговорила она, аккуратно натягивая на свои худые тонкие пальцы паутинчатые перчатки, — надо слушать Мендельсона. Послушайте старую женщину, молодой человек… В крайнем случае, Моцарта. Гендель и Бах — не для осени. Осень требует прозрачности… Итак, вы согласны стать моим провожатым? Вот и прекрасно. Идемте, и я постараюсь ответить на все ваши вопросы.

Они вышли на улицу. В соседнем детском саду за низким деревянным заборчиком играли дети, и их голоса отчетливо звенели в легком осеннем воздухе. По сравнению с летними днями, улица казалась похудевшей и посвежевшей. «Как Марина после отдыха на Балтике», — отметил про себя Стас.

— Аделаида Игоревна, — нарочито официально произнес он, — в музее совершено хищение экспоната, являющегося национальным достоянием. Долг каждого человека — помочь следствию. Я хочу задать несколько вопросов, которые касаются вашего племянника Василия. Поймите меня правильно, это моя обязанность.

Доманская наклонила голову, что можно было истолковать как знак согласия.

— Если можно, объясните мне, почему Василий ушел из музея?

— Боюсь, здесь я не смогу быть объективной, — не поднимая головы, тихо проговорила Доманская. — Василий — родной мне человек, сын моей сестры Риты. Я воспитала его… Рита умерла, когда ему не было пяти лет. Отца Василий никогда не знал. Он бросил сестру еще до его рождения. Я заменила ему и отца, и мать.

Аделаида Игоревна опиралась на руку Стаса, и он подлаживался к ее маленьким частым шагам.

— И я могу гордиться своим воспитанником, — она вскинула на собеседника свои прозрачные строгие глаза, — Василий — честный и умный. Он аристократ по духу. Понимаете? Порядочность у него в крови. Да, да, я могу гордиться, что так воспитала его! Ему чужд дух интриги и подсиживания.

Ее голос потерял свою сухость, в нем зазвучали молодые живые интонации.

— К сожалению, у нас все больше становится других — бесчестных и мелких, не считающихся ни с чем ради достижения своих целей!

Аделаида Игоревна внезапно остановилась, ее глаза утратили выражение холодного спокойствия:

— Наверное, мне не следовало этого говорить, но я скажу: его вынудили уйти из музея! Вы-ну-ди-ли! — раздельно произнесла она.

— Кто? Директор?

— Нет, нет! Демич здесь ни при чем. — Доманская в упор посмотрела на Стаса. — Да вы ведь прекрасно знаете, о ком я говорю… Знаете, знаете! — пригрозила она ему пальцем. — Неужели нет? Я говорю об этом интригане и карьеристе — о Белобокове! И ни о ком другом!

Аделаида Игоревна потеряла свою портретную монументальность, она волновалась: ее бледное лицо порозовело, и светло-голубые глаза помолодели.

— Да, я отвечу на ваш вопрос, хотя это личное дело Василия. К сожалению, так случилось, что Василий и Белобокое полюбили одну женщину. Женщину малодостойную, но не в этом суть… Белобокое повел себя низко… Он решил уничтожить соперника, пользуясь своим служебным положением! Это — безнравственно, прямо скажем — подло! Когда-то за это можно было вызвать на дуэль! А там — бог решит. К сожалению, сейчас нравы переменились.

Доманская внезапно резко оборвала себя и замолчала.

— Простите, Аделаида Игоревна, — после значительной паузы, давая ей успокоиться, сказал Стас, — мне не хотелось бы вас обижать, но все же, по долгу службы, я обязан задать такой вопрос: в каком часу ночи в день похищения Василий вернулся домой?

— Что значит, в каком часу? — холодным тоном переспросила Аделаида Игоревна. — Василий имеет обыкновение возвращаться домой вечером, а не ночью, — строго взглянула она на Стаса. — Ну, может быть, что-то около одиннадцати… Я не помню точно.

А вот это была неожиданность!

«Выгораживает племянника? — подумал Стас. — Но для чего, если сам он утверждает, что в ту ночь не ночевал дома и вернулся лишь под утро. Странно…»

Они стояли на ступеньках Концертного зала. На площади рабочие разравнивали дымящийся бархатисто-черный слой свежего асфальта. От него струилось тепло и веяло сладковатым запахом нефти.

— Нет, все-таки осенью нужно слушать Мендельсона, молодой человек… Да, каждое время года имеет свою музыку. Каждое! Запомните это! — подняла вверх указательный палец Доманская. — Итак, молодой человек, вы идете со мной на концерт? У меня абонемент на двоих. Обычно мы ходим вдвоем с Василием. К сожалению, сегодня он занят. Я вас приглашаю. Уверяю, не пожалеете!

— Искренне вам благодарен, — светски склонил голову Станислав Александрович, — однако вынужден отказаться, дела! — сожалеюще развел он руками. — Хотя, — вдруг неожиданно для самого себя произнес он, — Мендельсон осенью… Знаете, я согласен!

8 Преступник?

Станислав Александрович стоял у раскрытого окна своего кабинета и смотрел, как внизу, на улице, молодая продавщица в красной вязаной шапочке продавала глянцевато-блестящие цилиндры кабачков и похожие на отливки больших шестеренок патиссоны. У прилавка с овощами стояло несколько женщин. Они поминутно нагибались, перебирали овощи, низко наклонялись, что-то говорили продавщице, оборачивались друг к другу.

Стоя у окна едва ли не с самого утра, Стас открыл для себя интересную закономерность: лоток с овощами работал только в двух режимах. Либо возле него вообще никого не было, и продавщица, присев на деревянный ящик, рассматривала прохожих, либо у прилавка сразу собиралась целая группа покупательниц. Пока у прилавка никого не было, горожанки, словно не замечая его, равнодушно шли по своим делам. Но стоило к овощам подойти хотя бы одной женщине, как сейчас же все спешащие по улице потенциальные покупательницы не могли спокойно идти мимо. У лотка мгновенно выстраивалась очередь.

В этом Стас увидел какой-то особый, присущий женщинам закон инстинктивного подражания друг другу: «если кто-то покупает патиссоны, почему бы и мне не купить? Обязательно нужно, как это я раньше не подумала?…»

Сделав этот вывод, Станислав Александрович порадовался своей наблюдательности. Нет, следователь Алексин не забыл о своих служебных обязанностях. Но опыт говорил ему, если зашел в тупик, если перебрал все варианты и не находишь выхода, единственный путь — отвлечься, полностью выбросить из головы мучащую загадку. Пройдет какое-то время, и неожиданно появится совершенно новая мысль. Как правило, настолько очевидная, что будешь лишь удивляться, как она не приходила в голову раньше.

Однако сегодня этот, прежде не подводивший его, закон срабатывать не хотел.

«Сейчас хорошо бы выпить маленькую фарфоровую чашечку кофе, не растворимого, конечно, а сваренного из жареных зерен. С дырчатой легкой пенкой», — подумал Стас. Вообще-то кофе он не любил и только осенью получал от него удовольствие. Может быть, потому, что впервые попробовал настоящий кофе в турпоездке по Болгарии, куда они вместе с женой поехали сразу после свадьбы. А это было как раз волшебной балканской осенью. Они были счастливы, и, наверное, поэтому все, связанное с тем временем, навсегда осталось для него прекрасным…

Горы торжественно и неспешно облетали светло-лимонными буковыми листьями. Прямо рядом с их кемпингом на бархатной черноте неба висела оранжевая южноевропейская луна, похожая на древнюю монету. В воздухе пахло лавром античных триумфов, а внизу, у моря, рядом с маленькой рыбацкой деревней, собравшиеся у высокого костра усатые другари пели задушевное: «Эй, Балкан, ты наш родной…»

Они с Мариной были людьми общительными, не робея спускались по каменным ступеням к костру, подсаживались к рыбакам и начинали петь вместе с ними.

Тогда они с Мариной решили объездить весь мир. Конечно, только вдвоем. Потом пошли дети, и путешествия пришлось отложить…

Следователь Алексин потер лоб и понял, что слишком далеко отвлекся от лежащего перед ним дела. А проведенным им следствием было установлено следующее.

Шофер такси (парковый № 213) опознал Василия Маркушу по предъявленной фотографии и показал, что около двадцати трех часов тридцати минут посадил данного гражданина в машину на площади Маяковского и по его просьбе доставил к железнодорожному вокзалу. По дороге у транспортного института он взял двух попутчиков, видимо, супружескую пару, которая вышла из машины на улице Серова. В ноль часов пять минут шофер высадил Маркушу на привокзальной площади. Время шофер запомнил точно, так как ожидал пассажиров со скорого поезда «Владивосток — Москва», прибывающего в город по расписанию в ноль часов пятнадцать минут.

Далее в деле шел лист, в котором говорилось, что после подробного разъяснения ответственности, наступающей за дачу ложных показаний, водитель также признал, что за двадцать рублей продал пассажиру после его настоятельных просьб оказавшуюся у него случайно бутылку водки. По словам водителя, он пытался отдать указанному гражданину сдачу, но тот этому решительно воспротивился. Водка, утверждал он, была приобретена им еще утром для празднования дня рождения тещи.

После допроса водителя в деле находился рапорт дежурного пункта транспортной милиции старшего лейтенанта Кармацких. В рапорте указывалось: неизвестный гражданин, оказавшийся впоследствии Маркушей, был задержан сержантом Ганжой во время хождения по вокзальным путям в нетрезвом состоянии и доставлен в линейный пункт милиции. Об этом в журнале учета информации имеется соответствующая запись. Время задержания — ноль часов пятьдесят шесть минут. В результате беседы с гражданином Маркушей старший лейтенант Кармацких решил не вызывать машину спецмедслужбы, а оставил его в линпункте до шести часов утра.

В разговоре со следователем Кармацких добавил, что решил не вызывать машину медвытрезвителя, так как гражданин Маркуша произвел на него впечатление порядочного интеллигентного человека, у которого произошли какие-то серьезные неприятности на личной почве. А кроме того, после беседы с Маркушей выяснилось, что они учились в одной школе и, хотя лично до этого момента друг друга не знали, имеют общих знакомых.

Около семи часов утра Василий Маркуша стоял на пороге своей квартиры. Как показала уборщица, мывшая лестничную клетку, он два раза позвонил, но ему никто не открыл. После этого он воспользовался своим ключом. Все.

Да, странно, странно вел себя в ночь похищения бывший фотограф музея, а в настоящее время человек без определенных занятий Василий Васильевич Маркуша… Прятался за кассой, демонстративно отмечался у свидетелей, как пьющий по поводу личных неприятностей. В принципе, вся его ночь вроде бы просматривается. Но если присмотреться, далеко не все так гладко: есть солидный промежуток времени — минут в сорок — между тем, как его высадил водитель такси, и тем, как задержал сержант Ганжа на вокзальных путях. Есть отрезок времени между тем, как он покинул гражданку Полякову, и моментом, когда сел в такси. Отрезок небольшой, но, в общем, достаточный, чтобы оказаться в музее, вскрыть неблокированную витрину и…

Как будто из тех четверых, кого следователь Алексин мог отнести к категории подозреваемых, именно Василий Маркуша больше всего подходил на роль преступника. И все же Стас чувствовал: здесь что-то не так. И это не давало ему работать, заставляя наблюдать жизнь овощного ларька и выводить законы, регулирующие поведение прекрасной половины человечества. Внутренне он почему-то был твердо уверен: Василий Маркуша Золотой Рог не брал.

Но тогда кто? Кто?

Правда, был еще один вариант.

Но вариант настолько малореальный, что принимать его во внимание было просто смешно. Ему даже лень было о нем думать.

Стас посидел, посмотрел на телефонный аппарат и, наконец, просто ради того, чтобы очистить совесть, чтобы в случае неудачи расследования, которая становилась все реальнее, он мог сказать себе: «Я сделал все, что мог», взял телефонный справочник. Он набрал нужный номер, представился и задал интересующий вопрос. Сначала он подумал, что на том конце провода просто ошиблись, невнимательно посмотрели, проглядели. Он прибавил начальственной строгости в голосе и попросил проверить еще раз. Там проверили и уже с явной обидой подтвердили прежний ответ.

Стас даже похолодел. По телу пробежала покалывающая волна. Загадочное исчезновение Золотого Рога получило простое и ясное объяснение.

С этой минуты капитан Алексин твердо знал, кто был похитителем Рога…

Вечером того же дня из Москвы, наконец, вернулся директор музея Александр Михайлович Демич.

А ночью произошло событие, после которого что-либо изменить в этой истории стало уже невозможно.

9 Реликвия рода Чесменских

Что-либо изменить в этой истории стало уже невозможно после происшедшего ночью трагического события, о котором Стас узнал из рапорта дежурного по областному управлению внутренних дел.

Утром по выработавшейся привычке он автоматически пробежал глазами рапорт со сводкой происшествий за истекшие сутки.

Под номером 12 с заголовком «Несчастный случай» шло сообщение о смерти гражданки Доманской Аделаиды Игоревны (русской, 1912 года рождения, беспартийной, пенсионерки, работавшей смотрителем областного художественного музея), наступившей в результате принятия чрезмерной дозы успокаивающего медицинского препарата типа «элениум». Бригада скорой медицинской помощи была вызвана в 5 часов 40 минут утра племянником гр. Доманской гр. Маркушей В. В. (русский, 1952 года рождения, беспартийный, образование высшее, в настоящее время — неработающий, последнее место работы — фотограф областного музея), проживающим вместе с Доманской. По заключению врача Скоробогатова В. И., констатировавшего смерть, она наступила около 3 часов утра.

Когда он заканчивал читать сообщение, зазвонил его рабочий телефон, и дежурный научный сотрудник областного художественного музея сообщила растерянным и обрадованным голосом: «Только что, после открытия музея, Золотой Рог обнаружен на своем месте в витрине второго зала».

А еще через несколько минут Станиславу Александровичу позвонили из канцелярии и попросили забрать пришедшее утренней почтой на его имя письмо. На конверте значился знакомый ему обратный адрес и фамилия отправителя: Доманская А. И. Судя по штемпелю, письмо было отправлено вчера, видимо, еще до утренней выемки корреспонденции из почтовых ящиков.

Вот что было в этом письме.

«Я, Аделаида Игоревна Доманская, и мой двоюродный брат Морис Дьяковски, проживающий во Франции, являемся в настоящее время предпоследними потомками фамилии графов Чесменских, основателем которой является граф Александр Алексеевич Чесменский, внебрачный сын графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского и Великой княжны Владимирской, которую граф по приказанию императрицы Екатерины II похитил из итальянского города Ливорно и доставил в Россию[1]. Александр Алексеевич Чесменский был рожден в Алексеевском равелине Петропавловской крепости 7 ноября 1775 года. Его крестным отцом был генерал-прокурор Российской империи князь Вяземский. Крестной матерью — жена коменданта Петропавловской крепости генерала Чернышева.

Нам с Морисом известна тайна происхождения нашей прародительницы. Для того, чтобы раскрыть эту тайну, еще не настал срок. Этот срок, по предсказанию, близок. Если Морис решит, что время для этого пришло, он предпримет соответствующие шаги. Скажу только, что ее происхождение высоко и почетно[2].

Мой брат женат, однако детей у него нет. Возраст его весьма почтенен, и наследников ожидать не приходится. Мой единственный ребенок умер еще в младенческом возрасте. Моя сестра Рита, мать Василия, умерла, когда ему не было пяти лет. Поэтому единственным продолжателем рода графов Чесменских является мой родной племянник Василий. Я хочу, чтобы Вы это знали.

Теперь о Золотом Роге. Он принадлежал нашей прародительнице Великой княжне Владимирской и был подарен ей ее воспитателем и покровителем персидским князем Гали[3]. Он является нашей фамильной драгоценностью. По завещанию, переданному нашими предками, он не может быть разлучен с нашей семьей. Рог связан с фамилией графов Чесменских таинственными узами и всегда должен находиться рядом с ними. В противном случае наш род прекратится.

В свое время ему еще предстоит сыграть предназначенную важную роль[4].

То, что именно Василий невольно помог обнаружить на Роге имя нашей прародительницы — не может быть простой случайностью. Это событие подтверждает, что наша фамилия связана с Золотым Рогом особыми узами.

Долгие годы я следила за Рогом и находилась рядом с ним по поручению моей матери.

Рог был конфискован в 1918 году из дома моей бабки Анны Петровны Доманской и помещен в запасники Эрмитажа. В 1924 году, по указанию наркома Луначарского, он был передан в наш музей.

В своем последнем письме хочу сказать, что я прикладывала все силы, чтобы выполнить свой долг хранительницы рода Чесменских. Я сделала все, чтобы заменить Василию рано умершую мать и отца, которого он никогда не знал (он оставил Риту еще до рождения ребенка). Василий получил образование, в совершенстве знает английский и итальянский языки. Он умен, добр и честен. Но, очевидно, до конца заменить ему родителей я не смогла. Я чувствую, что мой племянник глубоко несчастлив: он не может занять подобающее ему место в жизни. Василий уже не мальчик, однако до сих пор он не смог найти женщину, которая стала бы ему верной спутницей и продолжательницей исторического рода графов Чесменских.

Мне казалось, что лучший выход в том, чтобы оставшиеся члены нашей фамилии воссоединились, и заботу о Василии взяли на себя его родственники — близкий ему по крови человек, мой младший кузен Морис, и его супруга Анни. Последний раз мы виделись с ними восемь лет назад в Москве, куда они приезжали как туристы. Еще тогда они настоятельно предлагали взять на себя заботу и ответственность за судьбу Василия. Мой брат — хорошо обеспеченный человек. У него земельная собственность в Северной Франции. Он является также совладельцем одной крупной торговой фирмы. Я надеялась спокойно умереть, зная, что Василий в надежных руках. Разумеется, в этом случае Рог, с которым семья Чесменских не может разлучаться, должен был уехать вместе с ним. Ввиду предстоящего отъезда Василия во Францию, я и решилась на похищение.

Но, несмотря на мои настойчивые уговоры, мой племянник отказался покинуть границы России.

В эти дни я много думала… Я вспомнила всю свою долгую жизнь, и мне стало отчетливо ясно: жить без своей нынешней Родины Василий не сможет. Она, Россия, внутри каждого из нас. Любой русский — лишь ее маленькая копия. Иногда хорошая, иногда плохая копия. И если человек не стал счастливым здесь, то тем более не станет счастливым в другом месте. Наверное, Василий прав — за счастье нужно бороться здесь. А иной цели у человека быть не может. Ведь это только кажется, что человек ищет богатства, любви и славы. Это не так. На самом деле он ищет счастья. И обрести его он может только на Родине. Другого пути нет.

Прошу считать это письмо моим официальным признанием. Рог был взят из витрины мной. Должна сказать, что кражей это я не считаю. Повторяю: Рог по историческому праву является родовой реликвией Чесменских и принадлежит только нам.

Пишу эти строки, чтобы Вы знали, что Рог взяла я одна, и чтобы — не дай бог! — не пострадали невинные люди, а тем более — мой племянник. О взятии мной Рога он ничего не знал и не знает.

Теперь, после того, как стало ясно, что Василий останется в России, мой поступок теряет всякий смысл. Рог должен находиться там, где находится наследник рода Чесменских. Поэтому он тоже должен остаться в России».

Дальше несколько строк было аккуратно зачеркнуто, и затем шла приписка:

«P. S. Уважаемый Станислав Александрович! Совсем скоро настанет день, когда выпадет первый снег. Советую Вам отложить в этот день все свои заботы и просто походить по белому городу, внимательно посмотреть вокруг, прислушаться к себе и подумать… Боже мой, какое это счастье, просто вдыхать холодный воздух с ароматом первого снега, в котором слышится легкий намек или воспоминание о головокружительном мпахе самого первого, только что разрезанного на две половинки-лодочки огурца!.. А скорее всего, первый снег пахнет соком крепкой капустной кочерыжки, вырубленной прямо на холодном воздухе. Моя бабушка всегда рубила капусту после того, как ударял первый заморозок, осенние лужицы покрывались тонким, в кружевных разводах инея, ледком, черная жидкая осенняя грязь на огороде за ночь застывала, и отпечатанные в ней следы наших с Морисом маленьких детских сапожек становились каменно-твердыми. А когда утром мы с Морисом сбегали с высокого деревянного крыльца нашего дома в огород, под ногами у нас звонко хрустели остекленевшие за ночь еще зеленые и сочные помидорные стебли…

Это было в Петербурге. Шел девятнадцатый год… Нас всех — бабушку, ее дочерей — мою и Мориса мать — новая власть выселила из нашего дома на Невском, за Фонтанкой. Здесь Невский уже не был первым проспектом империи. За Фонтанкой начинался мир загадочных узеньких улочек, сумрачных дворов-колодцев, доходных квартир и ночлежек. Конечно, он не так красив, как тот знаменитый „пушкинский“ проспект от Адмиралтейства до Аничкова моста. Но для меня — это и есть настоящий Петербург. Это мир несчастных и человечных героев Достоевского. Это мир моего детства.

В это время мужчин в нашей семье не было. Дедушка умер, когда бабушка была совсем молодой: она одна растила своих дочерей. Мой отец, кадровый офицер русской армии, погиб на германском фронте в 1915 году.

Когда мы провожали папу на фронт, мне было два с половиной года. Мать говорила, что вряд ли я могу это помнить. И все же я помню. Бесконечную стену странных желтых пассажирских вагонов и вокруг огромное число людей в темно-зеленой форме, в одинаковых низеньких, будто примятых, фуражках. Наверное, в такой же форме с золотыми погонами, как на фотографии в нашем доме, стоял рядом с нами и мой отец. Но живого отца я не помню. В памяти у меня остался лишь сытный запах новых кирзовых сапог и резкого одеколона. Этот запах заполнял все вокруг… А над платформой звучал пронзительный вальс, от которого нестерпимо хотелось плакать. Самой минуты прощания я не запомнила. Но иногда мне снится, как сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей мимо меня бегут высокие желтые вагоны. Мне кажется, это оттуда. Иначе почему вагонам быть ярко-желтыми? Ведь только до империалистической войны так красили вагоны первого класса, а потом, в войну, все пассажирские поезда покрыли защитным цветом, а уж затем и вовсе все поезда стали одинаково зелеными.

И до сих пор, когда мимо меня идут солдаты, и я слышу запах кирзовых сапог и дешевого резкого одеколона, я вижу перед глазами тот перрон, заполненный людьми в одинаково примятых фуражках с маленькой тульей, и, кажется, ощущаю свою руку в большой теплой ладони моего отца.

Из всех мужчин семьи тогда, в девятнадцатом, жив был только отец Мориса. Но он в составе русского экспедиционного корпуса находился во Франции. После революции его части были интернированы французским правительством, и дядя сидел в офицерском лагере под Марселем. В лагерях офицеров вербовали к Деникину и Юденичу. Но мой дядя отказался идти в добровольцы.

После выселения мы переехали на Васильевский остров. В рабочей слободке Балтийского судостроительного завода, почти на берегу Финского залива, бабушка за бесценок купила большой опустевший дом с огородом. Его бывший хозяин погиб, сражаясь с Юденичем под Царским Селом, а жена с детьми уехала к родственникам в деревню.

Странно, я столько забыла за свою жизнь, а все эти, в общем-то, неважные подробности помню ясно и отчетливо. Будто все это происходило вчера.

Жить было трудно. Мы выращивали на продажу капусту, помидоры. Тем и кормились. От тех лет у меня осталось воспоминание о свежем соленом ветре с Балтики и надежном добром тепле, идущем от забеленных кирпичей русской печки в самой большой комнате нашего нового дома.

В двадцать четвертом, когда жить стало уже легче — разворачивался нэп, — из Франции пришло письмо от отца Мориса. Он получил французское гражданство и звал всех нас к себе. Бабушка в это время была уже совсем плоха. Тогда она и рассказала дочерям тайну нашей фамилии и Золотого Рога. По решению бабушки, ее старшая дочь с сыном Морисом должны были уехать к мужу во Францию. А мы с матерью оставались в России вместе с Рогом. Вскоре бабушки не стало.

Мы с матерью вслед за фамильной реликвией переехали сюда в Сибирь. Здесь моя мать вторично вышла замуж за учителя музыки. Но фамилию сохранила свою — Доманская. От их брака родилась дочь Рита, моя единоутробная сестра. Василий — ее сын. Мама умерла перед самой войной, в сороковом.

Сама я дважды была замужем. С первым мужем мы разошлись после двух лет совместной жизни. Мой второй и настоящий муж, мой Алексей Кириллович, умер в сорок Девятом от военных ран. Это был чудесный человек, лучший Из тех, кого я знала в своей жизни. Вернулся он с войны слабый, как ребенок. Желтый весь, худой. Ничего мне было не надо, только одно: выходить его, чтобы он жил. И он как будто поправился. Снова, как раньше, до войны, веселый стал. Он был учителем географии и опять пошел работать в свою школу. Да, видно, не судьба. Вечером лег спать, а утром не встал. Осколок, сказали, вошел в сердце… Мой сын от первого брака умер в младенческом возрасте. Во втором браке детей у меня не было. Не могла я их иметь после того, как в сорок втором на нефтебазе меня ударило двухсоткилограммовой бочкой с солидолом.

Мужчин не было, и мы, работницы музея, грузили на товарном дворе эти бочки со смазкой для танков в эшелоны, уходившие на фронт. Облепив ее огромную тушу, мы закатывали бочку по наклонному настилу из досок в раскрытые двери вагона… Я помню, товарный двор и железнодорожный путь были залиты невероятно ярким, неестественно, белым, словно застывшая молния, светом. Все предметы в нем отбрасывали непрозрачные черные космические тени, какие, наверное, отбрасывают зубчатые стены кратеров на Луне. Свет давали укрепленные на крыше склада два зенитных прожектора. За годы войны мы отвыкли от яркого света. В кухнях и над номерами домов горели маленькие, словно луковицы, тусклые желтоватые пятнадцатисвечевки. От этого, а может быть, от нашей усталости и голода свет прожекторов нестерпимо, до боли, резал глаза. Однажды мы работали до полуночи. Очень устали. А потом неожиданно подали литерный эшелон, который нужно было обязательно загрузить.

Мы почти уже подняли первую бочку, осталось совсем немного, и она бы покатилась по вздрагивающему полу вагона, но, наверное, мы слишком ослабли за ночь, у нас не хватило сил, и бочка, на мгновение замерев на месте, вдруг медленно пошла назад на нас. Девчонки завизжали и посыпались вниз, на платформу. А я не успела. Бочка придавила носок моего кирзового сапога. Сапоги были большие, размера на три больше, чем нужно. Это спасло мне ногу, потому что бочка придавила сначала лишь пустой носок сапога. Но после этого она продолжала медленно накатываться на мою ногу, на меня, а я уже не могла сдвинуться с места. До сих пор во сне я вижу, как она неотвратимо надвигается на меня, тяжелая, словно асфальтовый каток, отбрасывая на выкрашенные известью доски страшную черную тень. Еще мгновение, и меня бы расплющило по настилу. Но в это время одна из его досок проломилась, бочка на минуту, словно живая, стала стоймя и, сильно ударив меня в живот, полетела вниз на платформу. Я упала вслед за ней и очнулась только в больнице.

Такое уж это было время. Война. Отечественная.

Боже мой, а как мы радовались, когда пришла победа! Наш сосед дядя Миша стоял на крыльце и угощал всех прохожих запрещенным фиолетовым самогоном. Мы с Ритой, матерью Василия, танцевали друг с другом прямо на улице. Вокруг нас собрался сначала наш дом, а потом, наверное, весь рабочий квартал. Дядя Миша, отставной солдат, потерявший левую руку под Царским Селом, неловко прижимая правой рукой к боку, вынес на крыльцо черный дерматиновый ящик патефона. Поставил на пластинку сверкающее хромом ушко мембраны, и всю ночь для нас звучали прекрасные „Амурские волны“. Это был вальс моего детства, моей юности… Его плавающие звуки заполняли весь мир и уносились к звездам.

Утром мимо нашего дома молодой командир строем повел молоденьких солдат на станцию разгружать вагоны. Взявшись за руки, мы загородили им дорогу. Качали бледных тыловых солдатиков в длинных неподшитых шинелях. А их командир в золотых, таких же, как у отца на фотографии, погонах белозубо и заразительно смеялся. И я отчетливо помню, у меня возникло странное чувство, будто все мы — одна огромная, дружная, добрая семья. И в ней никто никогда не сможет сделать друг другу ничего плохого. Мне кажется, тогда так чувствовали все.

Нет, что ни говорите, тогда люди были другими: ближе друг к другу, честнее и добрее. И не ссылайтесь на войну! Война лишь обнажает то, что есть.

Но, пожалуй хватит об этом. Все эти воспоминания имеют значение только для меня одной. Ведь это моя жизнь. Для других же это просто сентиментальное бормотание не в меру разоткровенничавшейся старухи.

Вам же молодой человек, я, собственно, хочу сказать о другом: знайте, первый снег — это великое чудо! Всмотритесь: еще вчера город был голым, серым, скучным. И обреченными были лица прохожих: в этом промозглом мире нет и не может быть ничего веселого и интересного. Вот так и будет всегда, до самой смерти: скука, скука, скука… И вдруг город запел ровными белыми пересекающимися плоскостями. Их свет будто упал на лица, и они ожили. И каждый почувствовал, красота, любовь, радость — не придуманы, они живут в самом мире, совсем рядом, вот за тем углом дома или уж наверняка вон в том подъезде. И я их обязательно встречу.

Поэтому, какие бы важные дела государственной службы ни преследовали Вас в этот день, отложите их. Такой день бывает только раз в год. Терять его нельзя. И я уверена, тогда Вы, наконец, поймете, в чем заключается та великая тайна, предчувствие которой приходит к Вам осенью и весной. Не удивляйтесь, Вы никогда не говорили мне об этом, но разве я не права?

Желаю Вам всего лучшего.

С искренним уважением

Аделаида Доманская,
графиня Чесменская.»

10 Все точки над i

Стоял ясный воскресный день. Было по-летнему тепло, но на набережной царило уже осеннее безлюдье. Асфальт набережной совсем выцвел за лето, и теперь, поблескивая на солнце гранями впрессованных в него песчинок, был похож на благородный серый гранит.

На одной из скамеек удобно расположились Стас и его старый друг, директор музея Александр Михайлович Демич. Они были знакомы с того времени, когда курсант Алексин был избран заместителем секретаря комсомольской организации высшей школы милиции, а Саша Демич возглавлял оперативный комсомольский отряд университета.

На скамейке между друзьями стоял расписанный пышнохвостыми павлинами синий китайский термос. Демич аккуратно разливал в пластмассовые чашки кофе. Он лился тонкой лаковой струйкой, распространяя вокруг себя в осеннем воздухе сладковато-пряный аромат. Демич любил и умел готовить кофе и по своему вкусу добавлял в него немного корицы.

Друзья молчали, оттягивая момент начала интересующего их обоих разговора.

— Конечно, письмо не оставляло сомнений, кто похитил Рог, — наконец, первым начал Демич. — Но каким образом, еще не получив его, ты пришел к выводу, что это была именно Доманская? Ведь, казалось бы, ничто не указывало на это…

— Да, действительно, — отхлебнув кофе, сказал Стас, — графиня Чесменская избрала путь настолько простой, что из-за этой простоты он долгое время не приходил мне в голову. Я рассуждал так: если Рог не мог пропасть из музея после блокирования его сигнализацией, значит, он был взят во временной люфт между тем, как его с достоверностью видели последний раз смотрители, и моментом взятия музея на пульт вневедомственной охраны. Поэтому, естественно было предположить, что это мог сделать кто-то из тех, кто находился в этом интервале в музейных залах — то есть Белобоков, Полякова, ты и, как оказалось потом, Василий Маркуша…

— Скажи, Стас, — прервал его Демич. — Значит, ты всерьез рассматривал меня в качестве подозреваемого?

Станислав Александрович помолчал. Затем долил себе кофе и сказал:

— В общем-то личное знакомство не является основанием для исключения из числа подозреваемых. Но тебя я вычеркнул из своих реальных версий сразу. И решил: если следствие все же выйдет на тебя, обращусь к руководству с просьбой об изъятии у меня дела о Роге, как у лица небеспристрастного. Но, говорю честно, в это я не верил. Поэтому реально в числе подозреваемых оказались трое. Каждый из них теоретически мог похитить Рог.

— Да, ты рассказывал, что тебя удивила и насторожила непонятная неприязнь, с которой тебя встретила Полякова. Как ты теперь это объясняешь? — спросил Демич.

Стас усмехнулся:

— Во-первых, характером, отнюдь не расположенным к нашему брату — мужчине. А главное, тем, что Ирина Викторовна понимала, что наиболее вероятным подозреваемым станет главный хранитель, ее жених Самсон Сергеевич. А может быть, она и сама считала, что кража Рога — его рук дело, ведь она-то знала, что Маркуша наверх не поднимался. Тебя же, вероятно, она, как умная женщина, умеющая разбираться в людях, из числа вероятных преступников сразу исключила. Таким образом, я, не догадываясь об этом, явился в музей в роли безжалостной судьбы, занесшей меч, чтобы разрушить выношенные ею жизненные планы. Но это только теперь я все понимаю. А тогда, в самом начале следствия, такое отношение к представителю закона бросало на Ирину Викторовну весьма невыгодную тень.

Ну, а уж Василий прямо-таки напрашивался на роль преступника: был лично обижен на хранителя Рога Белобокова и его похищением мог мстить Самсону Сергеевичу. Страдал комплексом неудачника и нуждался в каком-то поступке, который помог бы ему утвердиться в собственных глазах. Испытывал недостаток в деньгах, так как нигде не работал и работать как будто не собирался. Это возможные мотивы. Плюс к этому — наводящее на подозрение поведение: прятался за кассой, странно провел ночь, дал невнятные показания…

Преступником мог быть каждый из них, но никаких Реальных улик в отношении ни одного из них мне обнаружить не удалось. Я зашел в тупик.

Стас замолчал и стал рассматривать лежащий на скамейке бледно-фиолетовый кленовый лист. Потом продолжал:

— И находился в тупике до тех пор, пока не связал в уме три, на первый взгляд, не связанных между собой факта.

Первое. Рядом с Рогом в интересующий меня интервал времени находился еще пятый человек — Аделаида Игоревна Доманская. Собственно, с того момента, когда они вместе с Поляковой завершили вечерний осмотр экспонатов, и начался временной люфт. Но она выпала из моего поля зрения, так как в этот же момент исчезла, сославшись на семичасовой талончик к участковому врачу.

Второе. Когда Василий Маркуша после проведенной в милиции ночи пришел домой около семи часов утра, несмотря на звонки, дверь ему никто не открыл, и он был вынужден воспользоваться собственным ключом. Но ведь около семи утра Доманская, которая уходила на работу к десяти, когда музей открывался для посетителей, должна была быть дома. И племянник был в этом уверен, оттого так настойчиво и звонил. Пожилые люди спят очень чутко, и не слышать звонков Василия она не могла. Значит, дома ее не было.

И третье. Это ответ Доманской на мой вопрос о том, во сколько ее племянник вернулся домой в день похищения. Она ответила: как всегда, что-то около одиннадцати. Это означало: либо она по каким-то причинам скрывает отсутствие племянника в часы похищения, либо… сама не ночевала дома. В этом случае Доманская выдвигалась в ряд подозреваемых. Но ее ранний уход из музея к врачу как будто обеспечивал ей прочное алиби.

И только окончательно зайдя в тупик, я додумался задать себе вопрос: а ушла ли она? Задал я этот вопрос не очень всерьез, от безвыходного положения. На всякий случай. Почти не надеясь на успех. И чтобы рассеять сомнения, позвонил в поликлинику по месту жительства Доманской, где, как я выяснил, она состояла на учете. Я попросил проверить по книге регистрации посетителей, выдавался ли Дам некой талончик к участковому врачу или любому из узких специалистов. Нет, ответили мне, ни один из врачей поликлиники ни в семь часов, ни вообще в тот день гражданку Даманскую не принимал.

И тогда я понял: путь хищения, избранный Доманской, был до наивности прост, и, как ни странно, именно в силу этого столь труден для раскрытия. Я взял за аксиому, что Рог не мог пропасть из витрины ночью, когда музей был блокирован охранной сигнализацией, и, значит, пропал за несколько минут до ее включения. И эта ошибочная аксиома долго не позволяла мне построить другие версии.

На самом деле Рог исчез из витрины как раз ночью, когда сигнализация работала…

— Не отключила же ее Доманская? — удивленно вздернул брови Демич.

— Конечно, нет! Ей и не нужно было это делать. Потому что в это время она была в музее. — Стас помолчал. — Ведь из музея она никуда и не уходила.

— Но ведь Полякова заявила, что она отпустила Доманскую, и та ушла. Какой же смысл ей было выгораживать Доманскую? — недоуменно спросил Демич.

— А она ее и не выгораживала, — ответил Стас. — Она сама была уверена, что Аделаида Игоревна ушла к врачу. На самом же деле она осталась в музее.

— Но каким образом?

— Элементарно простым. После окончания осмотра залов Доманская расписалась в книге осмотра на лестничной клетке между двумя дверями, ведущими в экспозиционные залы, и засобиралась домой. Дождавшись, когда Полякова зашла в одну из дверей или спустилась на первый этаж, или просто отвернулась, короче говоря — потеряла ее из виду, ведь Ирине Викторовне и в голову не приходило, что Доманская хочет остаться в музее, Аделаида Игоревна снова вошла в еще незакрытые двери экспозиции и затаилась где-то в круговой анфиладе пустых залов. Не видя больше Доманскую, Ирина Викторовна была искренне убеждена, что та ушла к врачу, к которому так спешила. Полякова закрыла залы, включила сигнализацию и ушла домой. Ночью, защищенная от любых посторонних глаз из внешнего мира охранной сигнализацией, Доманская спокойно подошла к витрине, отодвинула стекло и вынула оттуда Золотой Рог, который считала своим. А потом, наверное, протерла витрину мягкой фланелькой, как это делала всегда по своим смотрительским обязанностям.

На минуту оба друга представили себе, как она стоит в пустом зале — строгая, тонкая, седая — на фоне едва выступающих из тьмы старых портретов, и сама кажется в фосфорическом лунном свете не живым человеком, а одним из них. Принадлежащим истории музейным экспонатом. О чем она думала тогда? О своей далекой загадочной прародительнице и ее тайне? Вспоминала свою длинную, нелегко прожитую жизнь? Или думала о судьбе последнего из рода Чесменских — своем племяннике Василии? А может быть, представляла себе, как пахнет первый снег, выпавший на огороде на Васильевском острове, — снег ее детства? Кто знает?..

— А утром, — после долгого молчания сказал Стас, — когда пришедшие на работу сотрудники вошли в залы, но еще не обнаружили пропажу Рога, она тихо, не обращая на себя внимания, вышла из своего укрытия и смешалась с остальными смотрителями, будто и сама только что пришла на работу. Вот и все. Просто до наивности.

— Отказ Василия выехать за границу — продолжал Алексин, — сделал преступление Доманской для нее самой бессмысленным. Более того, как видно из ее письма, в дни после похищения она поняла, что Василий не будет счастлив, уехав к родственникам во Францию, свое место в жизни ему надо искать здесь. И, значит, само похищение Рога было ошибкой. Оно было ошибкой и потому, что Василий оказался одним из самых вероятных подозреваемых. У Доманской были основания бояться, что за ее преступление придется отвечать тому, ради кого оно и совершалось, — племяннику, надежде фамилии. Когда Доманская поняла это, она написала свое последнее письмо и приняла снотворное…

Но до этого она возвратила Рог на его законное место в витрине второго зала. После вечернего осмотра экспонатов, перед самым закрытием дверей, когда в музее уже никого не было, она, сославшись на забытую сумочку, вернулась к витрине, отодвинула стекло и поставила Рог на место. Датчик на стекле к этому времени был уже установлен, но сигнализация была еще не включена, и помешать ей никто не мог. После этого она спокойно вышла на площадку, попрощалась с дежурным научным сотрудником и ушла домой.

И когда ты вернулся из Москвы и утром, встревоженный, прибежал в музей, Рог спокойно стоял на положенном месте.

Друзья молчали. Стыл в пластмассовых чашках кофе.

— Ну, а теперь я хочу задать тебе вопрос, — сказал Стас, — как специалисту. Действительно ли этот Золотой Рог принадлежал самозванке Елизавете?

— Трудно сказать… — Саша Демич пожевал попавшуюся кофеинку. — В документах о самозванке упоминается Рог, сделанный из золота. Но никаких оснований утверждать, что это именно наш Рог, нет.

— Да, но надпись? Elisabeth, Елизавета? Ведь именно так называла себя самозванка! Разве это не серьезный аргумент?

— Ну, Стас, какой же это аргумент? Елизавета — это издавна одно из самых распространенных в Европе женских имен.

— Да, ты прав, — вздохнул Стас.

— Так что, вполне вероятно, история Золотого Рога так же, как и родословная, идущая от графа Орлова и таинственной самозванки, могли быть просто красивой легендой, придуманной в одном из поколений небогатой дворянской семьи Доманских для обоснования знатности своей фамилии и воспитания, несмотря на бедность, гордости и достоинства в своих детях. Тогда на каком-нибудь подходящем Золотом Роге и могло быть выгравировано имя самозванки, а потом в целях придания Рогу большей загадочности скрыто эмалевой росписью.

— Но ведь все это может быть и правдой? — со скрытой надеждой спросил Стас.

— Может быть и правдой… — задумчиво ответил Демич. — Но чтобы с научной достоверностью установить это, надо провести расследование посложнее, чем то, которым ты занимался, — усмехнулся он.

Стас стал серьезным.

— Знаешь, — сказал он, — мне почему-то хочется, чтобы все это оказалось правдой. А тебе?

— Мне почему-то тоже… — устремив глаза в небо над рекой, согласился с другом Демич.

В безбрежной синеве гроздьями поднимались к солнцу белоснежные торжественные облака. На реке крутобокий буксир с длинными усами расходящихся к берегам волн упорно тянул против течения чистенькую нефтеналивную баржу. Речной ветер большой прохладной ладонью трогал разгоряченные лица друзей. А из-за их спин доносился ровный, ни на минуту не смолкающий монолитный гул большого города.

Жизнь продолжалась. И, значит, продолжалась история.

Александр Потупа

ОТРАВЛЕНИЕ

— Людям не нужно видеть правду, сказала мать, — они сами ее знают, а кто не знает, тот и увидит, так не поверит…

Андрей Платонов

I

Детективная сентименталь, сказал ты, по сюжету — автобусное чтиво, не более, однако же…

Однако же, мы снова проскочили свою остановку, — ответил я, — вот в чем фокус — мы все время проскакиваем свою остановку.

II

Любопытно, как наши потомки опишут общественный транспорт последней четверти двадцатого века?

Устроят специальную экспедицию во времени?

Стоило бы.

Только на собственном опыте постигаешь то, что не дается никакими моделями и лабораторными экспериментами. Самое страшное оружие — не пистолет и даже не атомная бомба, а локоть ближнего, и чем ближе сей ближний, тем опасней его локоть.

Обычно будущие историки быстро постигают острую суть этого тезиса оглядываясь назад, не так уж сложно опознать отпечатки неукротимых локтей на многих и многих судьбах.

Великие озарения из простых ощущений — разве редкость?

Как бы внушить это озарение моей юной соседке в направлении вправо-назад?

Она невольно благодетельствует меня густым запахом «Лесного ландыша» отнюдь не худшее, чем можно дышать в переполненной консервной банке, но локоток — ее локоток! — отрастила же инструмент самоутверждения, и сказать неудобно, сам знаю, что не в такси едем, и пошевелиться нельзя, несмотря на вполне приличную комплекцию, не могу пошевелиться, даже вздохнуть как следует и то не могу.

В остальном же на автобус и внутриавтобусную жизнь грех жаловаться жизнь как жизнь, не хуже и не лучше большинства других ее форм, кое-что даже интересно, а мятые бока — не слишком высокая плата за интересные наблюдения.

Есть в автобусном ритуале своеобразная философия: переминаешься на остановке, головой нетерпеливо вертишь, и да здравствует первая утренняя радость — наконец-то подошел, родимый, и тут обычные чудеса ловкости плюс немного удачи — прыжок на заветную подножку, хватаешься за что-нибудь не слишком мягкое, могучий толчок грудью, впереди нечто сплющивается, кряхтит, но ты преисполнен правотой своего напора, ты врываешься в Мир и ты должен занять там свое место, напор бурлит в тебе: пройдите, хрипишь ты, там же свободно; хотя прекрасно понимаешь — какая уж там свобода, пальцем пошевелить нельзя, однако эффект обязательно будет — каждый инстинктивно шатнется вперед на какой-то сантиметр, и дверь закроется за твоей спиной, а не перед твоим носом — существенная разница с точки зрения самолюбия, не говоря уж о ее величестве трудовой дисциплине, здесь толковый социолог с динамометром сработал бы отличную диссертацию о наших ежеутренних подвигах во славу ее величества, незримых и неоплачиваемых.

Итак, ты попал в Мир — это уже причастность к чему-то целенаправленному, однако спина твоя все еще припечатана к двери и хорошо бы только своей тяжестью, и с вожделением смотришь ты на пробившихся, которые возвышаются в проходе, нормально держатся за поручень, прижавшись бедрами к спинкам сидений, они завоевали свои позиции, им ничто не грозит, они занимают свои и только свои кубические дециметры пространства, и сквозь них никому не придет в голову прыгать к выходу, а на сидящих ты смотреть стесняешься — это заслуженные борцы, проявившие себя еще на начальной остановке среди полусотни других, менее расторопных, теперь они по праву уходят в заоблачные выси передовиц и спортивных новостей, не заваливаются при каждом толчке, не клюют носом впередистоящего товарища, разве что редким презрительным взглядом выстрелят в явного мятежника, попытавшегося захватить своим портфелем краешек сидения — читать мешает, и остается им лишь одна забота — вовремя подняться и с наименьшими потерями покинуть автобус, то бишь Мир.

Следующая остановка — ловишь себя на странном занятии: твоя спина прижимает дверь, пневматика пищит, шипит, но твоя спина, поддержанная всей мощью спрессованного коллектива, легко справляется с этим злобным шипением, да и входить, в общем-то, некуда, фактически ты спасаешь потенциального пассажира от риска сорваться с подножки, творишь, значит, доброе дело, но и тут вопрос везения — хорошо, если на первой остановке никто не пожелал выйти именно через твою дверь, но вот двое умников пробираются как раз к этому выходу, пробиваются — сильно сказано, скорее игра в «15» без свободной клетки, обмен несуществующими местами, и ведь не влезают же друг на друга, на плечи — таинственные свойства автобусного пространства, здесь и кривизна, и черные дыры, и невесть что наименованное, бесполезно отыскиваемое физиками в прозрачном ночном Космосе, а пока замечаешь щель, в которую запросто прошмыгнул бы лет тридцать назад, приходится действовать сугубо ненаучно, и надо же — проскочил, ты уже в проходе, у тебя вполне солидное место, иная категория.

Остановка, открывается дверь, выпрыгивают двое хилых юношей, зато цепляются человек пять, выжимая из тебя тихое кряхтение: ну куда, куда, и так битком набито; однако благодаря новому мощному напору приклеиваешься к спинке сидения — это совсем высокая ступень, можно вцепиться в поручень и спокойно подумать, если б еще не локоток соседки справа-назад, и держаться было бы не обязательно, все равно не упадешь, но думать, надеясь на поддержку окружающих, опасно, не заметишь, как они расступятся и чего доброго боднешь кого-нибудь не того…

Ушло, наконец, это пожарное дело — тяжелая история, черт возьми, на сотку тянуло, вроде бы, очевидное умышленное с очевидными отягчающими особая жестокость, да и пожар мог кого-то в соседних квартирах погубить, с другой стороны, дикий какой-то сюжет, погиб-то пацан одиннадцати лет, родители — алкаши последней степени, за полбанки что угодно отдать готовы, во всей квартире четыре предмета мебели, включая сооружение, на котором спал ребенок — на подставках несколько досок, застеленных полусгнившим ватным одеялом, на лоджии пятьдесят три пустые бутылки — похоже за последнюю неделю, и сам Огурцов с месяц нигде не работает, и еще толпа набежала, черт бы ее побрал, дорогу перекрыла, смех — следственная бригада в осаде, митинг: нам их отдайте, сами разберемся; и разорвали бы на месте граждан Огурцовых, разорвали бы, ведь сучье свойство соседей — пару лет обживали новый дом, спокойно наблюдая, как гробят мальчонку, бьют, кормят от случая к случаю, пьют при нем, дерутся при нем, тут же совокупляются, а потом, когда мальчик погиб, на тебе — взрыв справедливого гнева, гневаться ведь легче и приятней, чем просто помогать, когда еще можно помочь.

И мотивы, и обстановка — все, казалось бы, в одну точку, сам Огурцов бросил работу, денег мало — на «чернила» не хватает, а тут щенка еще корми-одевай, да и как раз умыли парня и одели во все самое чистое, что было в доме, спать днем уложили, хотя и ночью обычно ему спать не давали, с лежанки спихивали, если надобность в ней возникала, очаг пожара — в ногах постели — первая, можно сказать, загадка, не слишком ли сложно, да и другое — папаша с утра пьян, курит одну за другой, окурки разбросаны повсюду, даже на антресолях, дверь осталась незапертой, пожарники подтвердили странное убийство, и сразу же забурлили сплетни: дитя веревками к постели привязано и снотворным напоено; чушь собачья, не было ни веревок, ни снотворного, все куда проще и страшней — полстакана вина перед сном полуголодному одиннадцатилетнему мальчишке, и его просто сморило, да и сердечко никудышное, астма и все такое, обгорел-то он мало, смерть от асфиксии, выключение дыхания, а уйти не смог — установлена только слабая попытка сползти с лежанки.

В общем, сто четвертая статья — убийство по неосторожности, умысла все-таки не было, был обычный пьяный приступ заботы раз в полгода, это не редкость — вдруг детеныш становится центром внимания, о нем просто вспоминают, сынульку моют, причесывают, несчетно целуют, окропляя слезьми не слезами, а именно слезьми, покупают ему сто граммов дешевых подушечек или полкило «Мишек» — в зависимости от количества мятых рублей и трешек в кармане, не забыв, конечно, прихватить бутылку-другую, и напиваются за здоровье сынули до опупения, так было и в пожарном деле — Огурцова испытала прилив материнских чувств, умыла и переодела мальчика и побежала на работу, она и потом, когда ее вызвали, выглядела почти трезвой, а папаша Огурцов решил уложить сына спать и слегка подпоил, кстати, соседи признали, что о подпаивании младшего Огурцова знал весь дом и довольно давно, обычно мальчишку убаюкивали с помощью «чернил», чтоб не возиться, а папаша Огурцов постоял над кроваткой, покачался, побормотал насчет родненькой кровиночки, слезой побрызгал и решил сделать для сына нечто необычное, решимость-то и проявилась в швырянии на пол горящего окурка, а вышло — в угол постели, потом Огурцов пошел в магазин, купил родненькой кровиночке двести граммов конфет «Ирис» и пару бутылок «Агдама» лично для себя, по пути домой встретил двух «ты-меня-уважаешь?», распили, закусили по конфетке, Огурцов собрал деньги и снова пошел покупать вино, этим и объясняется долгое, около часа, отсутствие Огурцова и недовес в кульке конфет, как всегда, все объясняется…

Потом — двадцать четыре допроса, красочный гнев свидетелей создает панораму — не в веревках и снотворном беда, это от скудости воображения, вся беда как раз в дикой простоте и обыденности случившегося, например, в привычной дозе «чернил» перед сном — это похуже замков с вампирами и любой бандитской шайки с базуками, а легенды — варианты реальности, обычно сглаживающие варианты, иногда слишком сглаживающие, что ж, сегодня последние подписи, все, конец делу, пусть суд разбирается, ахают судебные завсегдатаи, встают дыбом аккуратно прилизанные шевелюры общественности, и говорят, говорят, говорят, дрожащими умами докапываясь до причин, которые вроде бы в непросыхающих очередях за пойлом, а корни, тьфу, чертова мистика — нет корней, кому-то мерещится, что нет корней, что проблему решит хороший крестовый поход на порубку побегов, а корней нет, потому что быть не может, ладно, сегодня — последние подписи, конец делу, завтра — дежурство…

Вот и место освободилось с точки зрения Мира, то бишь автобуса, положение, жаль только, что через две остановки вылезать, с удовольствием покатался бы, все, как в жизни, очень похоже — только приблизишься к далекой цели, и на тебе — слазь, твоя, братец, станция, прямо обидно…

Осень чудесная, побродить бы по парку, чтоб листья под ногами шевелились, спокойно побродить, мысли прозрачные, позвоню завтра Лене, вытащу в парк на воскресенье, надо просто так походить, поговорить — что она за человек не пойму, то сумерки, то сполохи, но кажется, не из этих практичных девочек-однодневочек, осень чудесная, редкий сентябрь.

Пора вставать и проталкиваться к выходу, самое глупое в Мире-автобусе — проскочишь свою остановку, не успеешь вовремя выйти, тогда чувствуешь себя ненужным, а все предыдущие достижения и вмятины в боках представляются напрасными, выбраться по-людски — тоже искусство, оставить после себя поменьше злобных вздохов, отдавленных ног, спущенных петелек на чулках и нервах.

Свой кусочек пространства отсюда не вытащишь — в этом все дело, ты выйдешь, а через секунду твое место заполнится другими пиджаками и мыслями, но в самое первое мгновение в перекрестных лучах безразличных и издерганных взглядов вспыхнет там нечто вроде памяти о твоих движениях, если поймаешь этот сгусток энергии своей спиной, поймешь — не любой ценой, вот в чем суть — не любой ценой…

Подъезжаем.

Пора.

III

Денек-то какой, боженька милостивый, денек-то какой выдался.

Вроде, осень уже, а не захолаживает.

На лавочке посидеть бы малость, ведь бегаю ж, как угорелая, все бегаю и бегаю, а чего — ума не приложу.

Эх-хо, и не помянут толком-то, никто не помянет, разве что Коленька, голубочек мой, всплакнет когда…

Грехи мои тяжкие, мешок-то, словно пудами набитый, еще пару бутылочек отыщу и до дому, хватит на сегодня, хватит, небось рубля на четыре с полтиной наберется.

И как косточки мои старые терпят, хрустят, а терпят…

Все так в жизни — к терпению приспособлено, кленок вот возрос, а сколько ж ему терпеливости отпущено — и колод терпи, и хулиганов ножик терпи, и когда пьянь поганая перед тобой штаны расстегивает — терпи, пьянь эта, холера ей в бок, все от ее идет, вся погибель от ее, потому зенки свои чернилами зальют и выпенивают, весь свет перед ними наискось, будто и нелюди какие, скотина дикая.

И Сергеевна вот, что ни день плачется — сынуля за ворот заложит и в морду норовит кому попадя, хорошо, когда по моей заедет, а по чужой, так милиция хвать и поехали, только бегай, вызволение сыночке делать, начальнику ихнему слезу лей, на работе сыновой заступничества проси…

Хоть в чем мне Божечка помог — дочушек умненьких дал, ученых, и лишку не употребят, а зятья — тоже, хоть работяги и дочушкам моим не чета, а меру знают, Борька и вовсе с душой — как ни приду к ним в гости, и обходит, и усадит, и бутылочек пустых, что есть в доме, принесет, и Коленьку смотреть умеет.

Может, и непутеха он, младшой зять, живой копейки нигде не приварит, но уважением берет — Томка в ем души не чает, пылинки с его сдувает, значит, довольна, и слава те, Господи.

Как оно жизнь с людьми-то выворачивает — что Томка, что Надька прифуфыриться любят, коврик какой, стекляшечку лишнюю прикупить, но Надька-то на своего, как трактор, прет: у меня, кричит, диплом есть, а ты, дубина бестолковая, какой-такой мужик, если копейку расшевелить не можешь; зря она орет, к лишнему заработку толкает, Гена, он смешком-смешком, а и взаправду пахать умеет, серьезный мужчина…

Эх-хэ, пусто сегодня в садике, до получки далеко — не шибко разопьешься, вот к той скамеечке подойду и хватит, сил больше никаких…

Генка на другой год машину купить думает, а Надька и рада: будем, говорит, бабуся, кататься всюду — по городу и за городом, смотреть, где какие магазины, участок заведем, малину посадим, а нынче ведро малины, сама знаешь, в цене — постоишь часок-другой на рынке, и что там твои пустые бутылки, тебе, бабусенька, надо уже полегче дело делать, бутылки-то они тяжелые, а с малинкой мы тебя прямо до рынку докатим, постоишь часок, и никаких тебе тяжестей, только бы машину нам купить.

Вот тут-то он и запрятан — корень Надькин, очередь совсем подходит, а у них пока не хватает, обидно ей: надо говорит, бабусенька, полторы тыщонки добавить, ведь в долг у кого чужого нехорошо брать, потому все удовольствие потом отравлено будет, у тебя, говорит, тыщи три или больше на книжку положено, грузом мертвым застряли, а ты ж, говорит, и пенсию имеешь, и на работе работаешь, и бутылки собираешь.

А Томка — другое, до машины у них нос не дорос, та на ковер большой просит, внученьку под ножки — знает про мою немоготу внуку отказать, знает, хитрюга.

Прицепились репейники неотвязные, дай, бабусенька, дай, а я им толкую: книжку свою внучатам поровну разделить хочу, когда завещать стану, чтоб обиды-зависти между ими никогда не было, чтоб в их моя память когда всплыла, а ты, говорю, Надька, и ты, говорю, Тамарочка, давным-давно на своих ножках стоите, и помощь вам какую или подарки я всегда делаю, а деткам вашим очень к часу будет, когда женихаться пойдут, по тыще рубликов каждому обернется, бабуську свою добрым словом помянут, опять же, говорю, вас-то без всякой книжки подымать пришлось, потому мы в каких трудностях после войны были, однако ж, выучила я вас.

А Надька злобится, когда я про учение говорю: не нужен он мне был, этот техникум, кричит, я бы у станка вкалывала, по два с лишним куска имела, а теперь задницу по конторам протираю, плевала я, кричит, на инженерство свое, ты мне им мозги не запудривай.

А Томка сразу издевку учиняет: ты, смеется, соображаешь, толстопузая, что у станка вкалывать надо, горлом там план не сделаешь, а ты только горло раскроешь, и в конторе твоей начальство трясется.

Старшая, ясное дело, в накладе не останется: сама, кричит, утка общипанная, от учения хоромов не нажила, а Борька твой — блажной, еле тебя с дитем кормит, так вы дитенка-то бабке всегда подсовываете — любимчик ведь, потому бабка вам продуктов всегда накупает, так и дурень последний жить-поживать будет…

Эх-хэ, сцепятся — не уймешь, до синевы лаются, обидой-завистью друг дружку хлещут, и Надька непременно верх берет, а Томка плакать принимается, жалко мне ее, любит она своего Борю, хоть лбом об стенку, а любит, и живут же, поди, годков пятнадцать, и мужик такой — не ангелом слеплен, не досмотришь — заложит, а то и за какую юбчонку цапнет, а взгреет его Томка, так дома сиднем сидит, сына смотрит, картинки свои малюет, бумажки старые пачкает, бывает и красиво, только в толк не возьму — людей-то нелюдских каких-то выводит, сильно глазастеньких, я и не видела на своем веку, но Борьке-то, может, они и ведомы — когда совсем молодым был, говорят, по-серьезному рисовать учился, потом вроде не так жизнь его повернула, и учиться он бросил, в слесаря подался, к лучшему оно, конечно, но хоть халтурил бы малость по малярной части — добрый рублик имел бы да и какую копейку в загашник, потому нельзя мужику без загашника, никак нельзя, а то не Богу свечка, прямо, иногда по жалости трешку ему сунешь втихую, а он, как собака глазищами одними спасибкает, хоть плачь тут, а когда разок про малярство ему намекнула, озлился зятек, чуть не месяц видеть меня не желал, и Томка тогда два раза прибегала, словами последними обзывала меня, потом Боря забыл про все — отходчивый он, с душой, хотя может, и душа-то не ахти какая, но опять же вокруг Томки многие другие и вовсе без души обходятся, вот только Коленьку не приманивал бы рисованием своим, будет у мальчонки судьба колдобная — не задастся что, так и обида всю жизнь заедать станет, не слепая ж, понимаю, что Борька до сих пор на болты-гайки свои, как на проклятие Господне смотрит…

Ну вот ладушки, и набегалась, к магазинчику потопаю, сил нет, уходят силы-то.

И как мои косточки старые терпят, хрустят, а терпят…

Не буду стирку сегодня делать, завтречка перед работой успею, Бог даст, Надя заглянет в гости звать, заодно клянчить примется насчет машины, а у Гены день рождения сегодня, и меня, само собой, не звали, куда уж там, гости придут, из Надькиной конторы начальник какой-то, а бабуся — она и на завтра сгодится, подарок зятьку все едино сделает, бабусе селедочку устроят, чернилец стаканчик поднесут, а бабуся, конечно, и внучек не забудет, подарочки какие даст, а бабусе кусочек тортика вчерашнего оставят.

Эх-хэ, жизнь такая — сами шею молодым подставляем, на самих себя обижаться надобно, сами-то ой как горюшка-лихонька хватили, так хоть им полегче пусть будет, однако полегче — оно не то еще, что получше, не со всем душа свыкнуться поспевает, чего лапа гребет, ох, не совсем, иной раз хвать-хвать, это хвать, то хвать, глядишь, и душеньку свою каким непотребством заляпал, а душеньку-то не отстирать, ох, не отстирать ее.

Точно сказилась Надька, немедля машину хочет, как зайдет, прихлюпывать сразу начинает, зависти свои выговаривать: вот у племяша Петьки бабка дом в деревне продала, Петька гарнитур отхватил заграничный, да у Сергеевны будь мой язык неладен, что дочушкам про то наболтал, — у Сергеевны-то пенсия такая же и уборщицей, как я, работает, а сынуле своему, балбесу пропойному, мотоцикл купила; так он, поганец, три дня всю улицу глушил, точно под бомбежкой жили, а потом спьяну в столб въехал, чуть не полную тыщу угробил — в сарае теперь хламом валяется, а Сергеевна нет-нет и захвастает: знаете, говорит, сынку мотоцикл купила, долгов наделала, раздавать буду; а сама — гордая; поди ж ты, так и выходит нынче — почитай, полгорода на домах деревенских ездит, да свинок черноухих на стены коврами развешивает, да пенсиями нашими по переулкам тарахтят, на все не раззавидуешься, да и счастья от того прибывает ли, и Петька ведь мамаше своей кусочек хлеба едва подносит, и Сергеевна никак глаза не просушит.

А ну их к лешему, дочушек моих распрекрасных, все равно допекут нытьем своим, мне-то ничего и не надобно, похоронят как-нибудь — себя не опозорят, родственность-то они уважают, хоть и цапаются друг с дружкой, а когда праздник праздновать — на людях, значит, — всегда вместе, не любят, чтоб осудительно про них говорили, потому, оставлю себе сотенку-другую, а все, что просят, им отдам напополам — пусть свои ковры и машины покупают, завтра-то сниму с книжки и пойду вечерком Гену поздравлять, соберу их всех за столом и скажу: Генка, скажу, беги в магазин за коньячком, бес неуважительный, чтоб с любимой тещей за твое здоровье по стопочке опрокинуть; а у Генки-то глазенки на лоб полезут — не привыкший он тещу коньяком поить, не гость ведь теща, а так — дароносица ходячая, а я опять скажу: скиньтесь, детушки, с Борей по четыре поганых рублика, устройте теще угощение порядочное, а то чернила эти проклятые видеть не могу, дух у них тяжелый, недобрый дух; Боренька первый не выдержит просьб моих, у его до коньяка слабина, рассказывал, дескать в молодые годы, когда рисовальному делу учился, только и пил что коньяк, помощь родительскую по ветру пускал, вытащит он мятые рубли и Гене сунет, а тому — куда денешься? — пиджак придется натягивать и в магазин бежать, Надька плечами передернет, а Томка фыркнет только — дескать, бабуся наша совсем того, не коньяки ей гонять положено, а о душе думать, да ладно уж, придет Гена, повеселеет от свежего воздуха, да и выпивка новая есть, придет, бутылочку откроет, а я так скажу: где ж, Надька, скажу, самая большая фужера, что я к прошлому Новому году дарила, подавай, скажу, мне самую большую фужеру; тут Надька глазом блеснет, но фужеру подаст, выпьем мы чин-чином за здоровье Геннадия Алексеича, и все на меня глазенками вспотевшими уставятся, а я нехотя вроде пробурчу: надумала я кой-что; и замолчу, и все замолкнут, аж трамвайное дзиньканье за три улицы слышно станет, потому как дойдет до их голов неповоротливых, что бабка Настя важное дело имеет, а я так скажу: надумала я кой-что, деньжонок хочу вам малость подбросить, может, по тыщонке, а может, и поболе, погляжу, как уважать станете; и ох уж, что начнется дочушки в обе щеки губами влипнут, зятья по кухне митуситься будут, как угорелые, совать на стол всякие тарелки с вчерашней закуской, ладошки потирать, а Надька, дура ошалевшая, внученек моих позовет: бегите, закричит, бабусеньку свою золотенькую целовать, по ее доброте машина у нас скоро будет; а Томка опять же в слезу ударится, мокрым носом в меня тыкать, словно щенок какой — радость всеобщая получится, а я хоть коньячку малость пригублю, потому как с Тамарочкиной свадьбы не пробовала, и светло станет вокруг, словно не кухня замызганная, а площадь соборная, и все прощают друг дружке, будто обиды светом смывают и чище от того становятся.

Так и сделаю, ей-богу, так и сделаю; пусть минута светлая посетит моих дочушек, да и меня напоследок…

Завтра постирушку устрою и в кассу побегу, нет, лучше сначала в кассу, чтоб неусталая была.

А мешок — пудовина проклятая.

И как косточки мои старые терпят, хрустят, а терпят…

IV

Фу-у, сил моих нет, поуходили, наконец.

Полсотни тарелок, горюшко горькое, и как эту мусорную яму разгрести?

А Генка, паразит, дрыхнет себе, насосался, комар плешивый, еще бы целый ящик спиртного угробили.

Сорок пять Генке, сорок пять, и мне вот-вот столько же стукнет, и куда годы торопятся, морда оплывает, груди — хоть в футбол гоняй, и Мишке, чувствую, наплевать, раньше и мимо не пройдешь, чтоб лапа его куда-нибудь не заползла, а теперь скалится, морально устойчивый стал, галстучек в горошек, быть ему большим начальником, как пить дать…

А Томка, дрянь такая, могла бы и остаться, хоть словом перекинулись бы — все легче, и с посудой помогла бы, мелкая она баба, сестреночка, зря я ей доверилась, да назад не вернешь, ловка все-таки, тихая-тихая, а достанет чего душе угодно, всюду влезет, вот и эту штуковину добыла и в кусты, не знаю ничего и знать не хочу, хорошо хоть вместе идти согласилась, а то все шишки на меня.

Борис ее совсем чокнутый стал, ну чего он в Мишу вцепился, ну не понимает Миша этой живописи, и фиг с ней, так ведь и Борька — недоучка несчастный, все старые тряпки Томке перепачкал, хату свою сверху донизу замалевал, бездельник он, одно слово — блажной, мой-то хоть немного варит, дубина, конечно, поговорить не о чем, но рубль чует, как пес, ни одной халтуры не упустит, только характера семейного совсем нет, деньги принесет, в кресло завалится, и хоть кол теши — никуда не вытянешь, ничем не расшевелишь, знает же, паразит, что у меня с Мишей шуры-муры, а принимает его с поклончиком — все ж начальник отдела, а чего кланяться-то, ведь Мишка в наших чертежах ничуть не главней, чем Гена в своих унитазах и тройниках, а уж имеет Гена раза в полтора больше, и то, когда на халтуру не сильно жмет, и собой Гена не хуже, и приодела его в импорт, и говорит более или менее гладко, правда, молчит больше, однако ж про восемь классов ни один черт с виду не догадается, и жена у Гены, тьфу-тьфу, покраше, чем мухоморная Мишкина телка, а вот поди ж ты: натура такова — раз кто начальник, значит, важнее тебя, вроде иконостаса бабкиного для поклонов предназначен, дурная натура, терпеть не могу, ведь в Мишке и цены-то всей, что в себе уверен, а умишком не силен, когда в колхозе ухаживать начал, такую пыль пускал — заграницы все объездил, с министром знаком, а сам-то и до Бреста не доезжал, и про жену свою околесицу сплошную нес, черт-те что городил, ох, мужики, паразиты…

С тарелками вроде все, а вот гусятницу неохота чистить, как канцелярским клеем шкварки поприлепливало, а мыть-то все едино надо, завтра не до того будет, какая уж там посуда, и узор на той тарелке какой-то поганый, ядовитый узор, точно — ядовитый, холера ей в бок, этой Томке, даже тарелку приличную для такого случая выбрать не могла, жена художника называется, фуфло безвкусное…

А Петр Антонович — забавный такой мужик, эх, сбросить бы годков десять, и здорово он компанию веселит, надо Машутку вместе с ним еще разок затащить, сходу анекдотами сыпать стал, до всякого выпивона всех ржать заставил, чего он там, ага… приходит муж домой, а из-под дивана, что-то там из-под дивана, нет, не то, да и что кроме пыли найдешь под нынешним диваном, какого там любовника — это уж не любовник будет, а камбала, хэ… вот и анекдот, как же их сочинять просто — приходит муж домой, а под диваном камбала, а он спрашивает жену: где достала? а она: в магазине; а он: в магазине окуня давали; и в морду ей, смешно…

Тошно.

Все тошно, особенно, когда чернил нажрутся, оно дешево, конечно, но… но сколько ж эти мужики в себя портвейна вливают, будто пойло и взаправду на вино похоже, но при их аппетитах им водочкой или марочным вином баловаться никак нельзя — семьи по миру пустят, паразитство сплошное, но что ему, мужику, на свободе делать-то, баба по хозяйству жарит-варит, какой выходной — детки, стирка, глажка… ох-хо, а мужикам только б чернил нажраться — какие у них еще желания? — разве телек поглядеть, ну, час глядит, два, надоедает, и правильно, сама не выдерживаю — то трам-бам-тара-рам, то физиономии какие-то из космоса улыбаются, им-то хорошо, чертям, разок слетали и работать не надо, небось все имеют без очереди, посидели бы в нашей конторе с восьми тридцать до семнадцати, да в обеденный перерыв за сосисками с кошелкой побегали, знали бы, как ручкой махать…

К черту все это, тошно, перехватила сегодня, нервы-то, нервы, с виду только — железная баба, ну ничего, скоро машина будет, участок получим, клубника, машина, благодать, с работы удеру, уже и стаж за двадцать, и доходу побольше получится, здоровья сберегу целый воз, Люська скоро невестой станет, школу через год кончит, устраивать куда-нибудь надо, устроим, конечно, и замуж отдадим, а там — пару лет, глядишь, и Наташенька вслед за сестричкой, поживем спокойно, в удовольствие, только б ребята хорошие попались, это ж каждой надо на кооператив дать, не сюда, ясное дело, с зятьями тянуть, ох-хо, вот и зятья скоро, и внуки — отгуляла, Надюша, отгуляла свое, ну и Бог с ним, зато поживем с Генкой тихо, руки у него что надо, дачу хорошую сладит, будем по полгода на природе торчать, по грибы ездить, внуков посмотрим, а баба Настя прабабкой станет…

Станет.

И у меня две дочки…

Только б зятья тихие попались, непьющие, вроде Бори и Гены, Борька, конечно, многовато закладывает, но не алкаш, другое плохо — юбочник он, паразиты мужики, а Гена — совсем ангел, тусклый малость, но жить с таким можно, по праздникам, конечно, как все — нарежется, но в неделю не гуляет, припасешь бутылочку чернилец к воскресенью, он и рад, никаких заначек не держит, хоть и тряпка паршивая, а хорошо, чтоб кому из моих — хоть одной бы — такой достался.

Лишь бы не алкаша в дом, все выгребет, еще и спалит, вот и Петр Антонович рассказал кошмар какой-то — костер под кроваткой устроили и собственного дитенка к ней привязали, паразиты, зверье, в чистенькое одели, даже помыли перед тем, сынок пить им мешал, кушать хотел… у-у-у, гады мерзкие, сама бы стреляла, говорят, перед сном вина ему дали, десятилетнему-то это почти такой же, как Томкин, тьфу, кошмар ночной, и еще оправдывались — мы, дескать, ни при чем, мы не поджигали, денег, видишь ли не хватало дитя кормить, ну и отдали бы в детдом, паразиты сумасшедшие, а пили-то каждый день у всех на виду, люди, они все видят, не скроешь, недаром на месте прибить их хотели, так милиция пожалела, от соседей защитила, вот таких-то и защищают, совести хватает, отдали бы народу, народ бы на клочки разорвал, ведь дом подожгли, мало — сына своего, так ведь дом спалить могли, соседи наживали-наживали, по копеечке скребли, может, кто и застраховаться не успел, и все прахом, да тут на месте голову оторвать мало, я бы костер под ними развела, чтоб помучились как следует, и что за родители на белом свете — неужели для детей чего жалко, я — так все отдам, не то что баба Настя.

Фу-у, вот и гусятница готова, а сколько еще всего, наверное, уже час ночи, выспаться следовало бы, может, и высплюсь, до самого Томкиного прихода дрыхнуть буду…

Ну чего мамаша скопидомничает, Плюшкина корчит, неудобно прямо, ходит за пустыми бутылками по всему городу, как нищая или как алкаш натуральный, пенсия есть, работает, всегда свободный рубль имеет, так вздумала ж внукам наследство оставить, надеется — помянут ее внуки, как же, помянут, мои-то Люська и Наташа, поди, и меня не вспомнят, хотя бабку они, конечно, любят, но любовь внуков, как дым, смерть дунет — вмиг улетучится, и чего мамаша жилится, дала б сразу на эту злосчастную машину, и все хорошо, а то решила три книжки до совершеннолетия устроить, пока то совершеннолетие наступит и очередь проскочит, и вообще неизвестно, сколь машины стоить будут, да и чего рубли солить, другие вот машины и дачи деткам покупают, вроде нашей Климовой — без году неделя, сопля щенячья, только из института, окладик курам на смех, а глади ж шубка — тыща, кооператив — три тыщи, гарнитуры тысяч пять, муженек такой же сопляк, двадцати пяти нету, на «Жигулях», паразит, ее возит, все понятно — папаши-мамаши, наследственное, это ж лет через двадцать, к нашему возрасту, миллионерами Климовы будут, если с такого фундамента начинают, не то что мы — своим горбом, везет же людям.

Спина ноет, не та Надюша стала, ох, не та, раньше три дня подряд дела могла вертеть — хоть бы хны, и плясала еще, как на Томкиной свадьбе, а теперь ерунда, может, оставить эту грязь, не так уж и много тут.

Может, и холодец выкинуть?

И завалиться на боковую часиков до десяти утра — гори оно все огнем, не угнаться мне за Климовой, ни за кем не угнаться, даже за Томкой, она хоть Бориса своего обожает, ей лучше, а я кого?

Дочки уйдут, забудут, а вспомнят — внуков подкинуть, деньжат стрельнуть, подарок получить.

Ох, баба Настя, скоро и я бабой Надей стану, и о моих тыщах детки размышлять будут…

Пойду-ка спать, а то натворю чего-нибудь, страшного чего-нибудь натворю.

V

Куда это я иду?

Ах да, в парикмахерскую.

Глупо Надька придумала, сейчас и парикмахерша на морду взглянет испугается.

Уже или нет?

Руки потные, надо спешить, отпросилась на часок — ерунда, время-то известно, ну, парикмахерская, ну и что?

Не дури себе голову, так должно было случиться, должно было случиться, должно, и все.

Ничего страшного, только бы не расклеиться.

Надо бы сосисок прихватить по дороге, из-за Надькиных именин ничего не сготовлено. Боря на работе перекусит что-нибудь, а вечером сосиски сварю, бутылочку куплю, не скажу за что, просто куплю и на стол поставлю — он обрадуется. Коленьку в постель пораньше загоним, сосиски сварю, бутылочку охлажу, Боря холодненькое любит, горчичка есть — чего еще надо? — Боренька потом целоваться полезет, будет полчаса в лифчике копаться, хорошо…

А завтра хлопоты начнутся, а может, и не завтра, Надька скажет когда, она обещала, все равно когда, теперь уже все равно когда.

А если возвратиться бегом, лётом — успею, наверное, успею, она руки еще не обтерла, ну, чего же я думаю, ну…

Тьфу, нервы проклятые, прохожие оборачиваются, это плохо, глазастые какие-то, вдруг прибегу, увижу, заору, точно заору, ужаса не выдержу, куда мне, слабачке, нельзя, уже поздно…

И правда, сосисок раздобуду, сварю, винца выпьем с Боренькой, я в его руки зароюсь, мягкие у него руки, быстрые, прямо вся у него в руках пригреешься, ничегошеньки не надо, так и усну, и не приснится ничего Боренькины руки все сны всасывают, никогда снов не видела, если в руках его засыпала.

Жизнь мутнющая, скукота, носишься, как машинка заводная, из угла в угол носишься, а для чего, спрашивается, ведь осточертели эти чертежики-мутожики, только и думаешь, чтоб на бюллетень смыться, день-деньской бы жарила-парила, Коленьку тискала, а тут — черти, как проклятый, перерисовывай.

Судьба хитрозадая какая, ведь Боре — хлебом не корми — карандаш или кисточку дай, день подряд рисовать будет, а меня через полчаса скукотища за горло хватает. Надька хоть наорется на службе вволю, а тут только и глотаешь пыль, и зарплата ерундовая. Борька ни о чем думать не хочет, плевать ему, что потом будет, хоть бы халтурку какую брал, с его-то ремеслом — где-кому покрасить, да и слесарить бы мог — на копейку дела, а как загребают, другие уже на своих «Жигулях» на халтуру выезжают, не то что Борька.

Хочет, чтоб спокойно ему было, чтоб жизнь вокруг не шелохнулась, потому и от рисования отступил, бутылку уважает, поганец, и смеется: все, говорит, художники лакают; так ведь и не художник он, выколотил он из себя свое дело — то не удалось, это не пошло, выколотил, слабость, она чего хочешь выколотит.

А Петр Антонович, длинноносый этот гоголь, Надькиной подружки любовник, рассказывал вчера про пожар — ужас какой-то, в кино такого не увидишь, в книжке не прочтешь, ведь надо ж — сына родного сожгли, как Коленька или помладше немного, кого хочешь жги, но ребенка!

Алкаши дурные, мамашка, говорят, на вокзал ездила, мужиков ублажала, когда рублевки какой на опохмел не хватало, а супруг терпел, да что терпел — сам же пил на эти деньги, скот свинский…

Тьфу, чтоб он лопнул с его свистком, точно иглу в ухо сунул, на красный свет лезу, улицы не вижу, совсем баба спятила — руки мокрые, только что не капает с них, хорошо хоть не подошел ко мне штрафовать и отчитывать, разревелась бы, тютя несчастная, слабачка.

Интересно, если бы мне на вокзал пойти или так какого-нибудь дядьку подцепить, чтоб Борька знал, побьет или обругает?

Может, и не обругает — плевать ему на все, мне вот не плевать на него, а ему — с высокой вышки, ей-богу, не любит он никого, кроме Коленьки, меня не любит, когда женились, талант свой потерял и весь интерес потерял, с трещиной он, оттого и ласковый — в бабу, как в пьяный сон ныряет, вынырнет, фыркнет и опять дела ему ни до чего нет, потому и изменять ему не интересно. Надькин тюфяк, так он хоть пару раз морду женке бил, Надька в синяках, как в печатях ходила, смирный Генка, смирный, а только взорваться умеет, а Борька все терпит, себя самого со счетов списал, а остальное и терпеть легче, не хочет по жизни митуситься, а вдруг он и прав, и не надо митуситься — прожил себе без мучительства, и хорошо, туда ведь праведность свою не утащишь.

А если ему про все рассказать, вот лупал бы глазенками, вот лупал бы, перекосился б, точно перекосился, и ведь презирал бы меня целый месяц, а то и побольше.

Жизнь мутнющая.

Ну, хоть тут повезло, совсем очереди нет на прически, хоть тут повезло…

VI

Везет мне…

Чтоб оно провалилось такое везение, наверняка мертвое дело, внешне просто, как детективный роман, а по сути похоже на многомесячный лабиринт.

Явно какое-то соучастие родни, хуже не придумаешь, чаще всего взаимная утопиловка, получается, иногда такая пена из вранья взбивается — диву даешься.

Впрочем, прокуратор Ваня заберет это дело, есть основательные подозрения, что заберет, не оставит, и поскорей бы забрал.

Глаза закрою — трупы, глупость какая-то, в машине же сижу, кругом дома, троллейбусы, лица, город в спешке крутится, а закрою глаза, и трупы, то ли опыта еще маловато, то ли просто нервишки, рефлексы, черти их побери, точно как тогда, с пацаненком обгорелым.

С первой минуты — прозрачное дело, валяются два здоровых гражданина, горьким миндалем несет, недопитая бутылка «Агдама», вторая и не откупорена, только по полстакана и успели, на столе еще огурцы, холодец расковырян, сало толстыми ломтями нарезано, бабка на грани помешательства кудахтает: дочушки, дочушки; странная бабка, совсем слезами залилась, увидел, как из шкатулки деньги достала, так и стукнуло сразу — ради денег постояльцев отравила, документов при трупах не обнаружено, но такое как раз бывает и с теми, кто на минутку в магазин выскочил, и с теми, кто пятый год на дне без ксивы отлеживается, но здесь похоже на первый случай — руки у граждан не фраерские, с железками долго возились, да и вещей мужских в доме не видно, и постелей лишних нет…

Потрясающая девчонка на остановке, нечто парящее, консерваторское, нет, не то, нельзя, чтоб консервами пахло, может, театральное, в скорее всего, обычная мисс Такая-то Контора или мисс Первый Курс Политеха, и мама трясется, когда лифт после одиннадцати хлопает, с ума сходит: все они одинаковы, доченька, своего добиваются, будь умничкой, не огорчай свою мамочку; цветная вырезка на стене — какие-нибудь лабсы-фигляры, акустические приставки к музыке, а может, правда — парящее, стихи читает, пианино, свечи, жаль, что зеленый глаз загорелся, не всегда хочется видеть зеленый свет…

Что же произошло?

Неужели обычная сотка, пункт «а»?

Скажем, ясно, что не постояльцы, на то и соседи — муха от ока их недремлющего не скроется, спасибо Патрикеевой, памятливая гражданка крупнокалиберный пулемет какой-то — чуть всю историю улицы не выдала, летопись ходячая, все и про каждый двор, что уж тут утаишь, зятья — в этом соль, потому-то и причитала бабка про дочушек, контраст — двое цветущих мужиков на тот свет упорхнули, родители, может быть, живы еще, а вот для тещи это горе — полгоря, главное — дочки во вдовое положение перешли, внуки сиротами стали, свое — самое больное, свое горе главней чужого психология, ничего не поделаешь.

Так за что же она зятьев ухлопала?

И поверить трудно, что она, ведь циана достать — попробуй, по Анастасии Кузьминичне не скажешь, что такая разворотливая, по внешности, конечно, а в остальном и почище чудеса бывают, опять-таки сотая статья выходит — умышленное убийство двух или более лиц, пункт «г», а могло ведь и более получиться, мог и кто-нибудь третий к вину или к закуске подойти, например, дружка захватили бы, впрочем, если вдуматься, так и есть — более, две семьи без отцов, а дети, должно быть, большие, подростки, мамаши начинают великую битву за сохранение жизненного уровня, чтоб штанов и юбок деточкам не меньше купить, а деточки — сами по себе, тут-то и проявятся настоящие отягчающие, а еще вариант — одна из жен в психиатричку попадет, хорошо еще оправится и работать потом сможет, а иначе и вовсе конец семье; была семья, обедали вместе по воскресеньям, телевизор смотрели, пуговицы теряли, велосипед к майским купить обещали, и на тебе — крах, как при моем первом убийстве, жена так и не пришла в себя, труп увидела и с тех пор словно в другой мир скатилась, любила или просто свыклась, срослась, опасно срастаться, но кому такое посоветуешь, дескать, не срастайся, вдруг супруга твоего ножом пырнут, да, дела…

А дело прокуратор Ваня точно заберет, все-таки особо опасное — утечка ядов, двойное убийство, вполне прокурорское дело.

Приклеилась же к Ивану Константинычу забавная кличка — руки мыть любит, чистюля, убежденный гигиенист, и плохого, разумеется, ничего нет, труп — не облако, да и об облако по нынешним временам нетрудно испачкаться, к тому же Пилат не столько мыл, сколько умывал руки, не ведая что творит, и ведать не мог, всегда ведь есть риск, что на тысячу лжепророков один порядочным человеком окажется — в этом вся опасность, потому и судить так трудно, известны какие-то закономерности, попробуй их каждый раз использовать, недублируемый это эксперимент — человеческая жизнь, не всякий пророк — демагог, а в среднем — каждый, вероятно, пророков в среднем вообще быть не может, такому в лучшем варианте светит роль конферансье в чужой политической программе, средний пророк для среднестатистического зрителя, возможно, на этом и поскользнулся прокуратор Иудеи Понтий Пилат, увлекся усреднением, однако в историю попал, не знаю попадет ли Иван Константинович, то тяга к усреднениям у него феноменальная, даже когда в шахматы играет — не игра, а сплошные цитаты из классиков, общая оценка по общим принципам, люблю у него выигрывать, получит мат и начинает объяснять, что мат нетипичный, вроде и не мат, недоразумение, отклонение от нормы, а что есть норма, на сколько процентов жизнь наша из отклонений состоит, а в нашем деле поневоле становишься специалистом по отклонениям, бедняга Иван Константинович — не его это стихия, из себя выходит, когда атаку на короля не по правилам ведут, а уж нарушение закона необычным способом для него личное оскорбление, сейчас мало кто помнит, что и кличку свою Ваня недаром заработал — на крупном хищении дефицитных материалов в медицинском НИИ, по сути же, руководство решило свести счеты с одним толковым малым, который изобрел очень полезную установку, допустив при этом две тяжелых ошибки, во-первых, заставил установку действовать, а во-вторых, что гораздо хуже, вполне откровенно объяснил на ученом совете, чем занимается лаборатория одного неприкосновенного зятя, дирекция задергалась, но быстро пришла в себя и попыталась показать — смотрите, дескать, кто критику-то наводит, древний приемчик, еще на новгородском вече за такие приемы на месте морду били, но теперь время интеллигентное, и весь фокус, на который попался молодой и активный Иван Константиныч, состоял в дикой путанице с документацией, ясно было только одно — изобретатель дефицитные материалы действительно применял, причем ровно столько, сколько требовала установка, хоромов не нажил, нажил предынфарктное состояние, ибо не мог доказать, что материалы отпускались ему по устному разрешению, попробуй подшей к делу давно угасшие колебания воздуха, тем более, материалов изобретатель на копейку взял, а куда девалось все остальное — другой вопрос, но Ваня добросовестно поработал, директора под выговор подвел, а вот проблему изобретателя решил чисто по-пилатовски — ввиду отсутствия серьезного криминала передал дело на рассмотрение администрации и общественных организаций, и оказался изобретатель в положении мелкохищенца, словно палку колбасы с мясокомбината уволок, полежал месяц в больнице и подальше от сраму уехал, а зять, между прочим, остался…

Расстроился сегодня Иван Константиныч, когда сберкнижку бабкину обнаружили, тютелька в тютельку — две тысячи восемьсот рублей снято, как в шкатулке, и поплыла сразу очевидная версия, опять какие-то отклонения назревать стали.

Останови я сейчас машину и скажи кому-нибудь из бегущих по своим неотложным делам, что сзади у меня два тела с ранними трупными признаками, а впереди — тяжелый разговор с вдовой или с двумя вдовами сразу, ошалеет человек, не вяжутся такие отклонения с этим сентябрьским днем, ясным и гладким, но поговори с человеком полчаса и начнется другое — каждый ведь уверен, что он сам и только он — настоящее отклонение, и неприятности у него необычные, и радости не как у всех людей, и заслонит все это мои трупы, останутся малые детали, душещипательная сплетенка для друзей и соседей.

Сильна эта Патрикеева — все про соседей знает, даже адрес старшей дочки; на месте опознание устрою, а завтра дело уйти может, будет прокуратор Ваня в нем копаться, тещу допросами зондировать, он, кажется, вполне убежден в ее причастности, но если не из-за денег, то зачем же она так — или дочек заедали? — да ведь обычно мать к терпению призывает хранить мужика в доме — лучше уж с мордобоем, чем без мужика, если приходит и на стены блюет — ничего, если совсем исчезнет — плохо, поганая психология, в сущности, комплекс неполноценности, но факт, почти универсальный факт семейной жизни, капитанского мостика мужик в основном утратил, а другого места не нашел, к детям приспособиться трудно, к хозяйству — тем более, мужик — охотник, а корму он добывает не больше, чем жена, толку от него в семье и подавно меньше, крупное дело далеко не каждому по зубам, так и идет — к чему, собственно, идет? — что-то тут не додумано, нельзя равенство превращать в тождество, несложно и до абсурда досчитаться, а всякая проверка вызывает истерику: ах, так ты не уверен, что «а» равно «б», значит, ты — анти-а или анти-б; чертовщина какая-то, есть ведь закрепленная традиция, физиология, наконец, вот и хороший повод задуматься насчет равноправия, сами же дамы плюнуть норовят, когда мужчина растворяется без остатка в быту, сами же бутылочку подсовывают, чтобы в глазах его какая-нибудь искорка мелькнула, чтобы рука назойливей стала, чтоб зарычал по-хозяйски, на худой конец, но лев в зоопарке — это лев в зоопарке, не царь зверей и вообще не зверь, неохота ему публику развлекать, даже размножаться неохота, помирает от тоски, а мужик, тот не помирает так сразу, все-таки — эволюция, цивилизация, он в магазин идет, потом к таким же зоопарковским в подворотне бутылку половинит, и елки-палки — чудо, ни втыков на работе, ни супружеского жужжания: вот люди ж-живут, вот люди ж-ж-живут; ни боли зубной, ни нравоучительных посиделок у родственников, а сплошная свобода и мужское взаимопонимание; это только завтра будет; я смену и ты смену, я в магазин, а ты — стирку; а потом: какой ты мужик, в каждую кастрюлю нос суешь, за каждую мелочь цепляешься; а куда ему нос совать, за что цепляться, какой он, в сущности, мужик, так полуавтоматическое приспособление для дома, для семьи, бесплатный комментатор передачи «А ну-ка, девушки!»: ты за рыженькую, а я за худенькую, очень симпатичная, да нет, я не в том смысле, ну ладно, ладно, будем за рыженькую письмо писать; братец ты мой, Тимоша, и жалко мне тебя, и не скажу ничего — поздно уже, не проснешься, да и с Натальи твоей вполне станет письмо в «Вечерку» накропать о моральном облике советского следователя, который устои образцовой семьи подрывает, а ведь писал же ты, Тимоша, нечто поинтересней писем в поддержку рыженькой — «ее отличает высокая эрудиция и любовь к любимому делу», и ничего, кроме яиц, варить не умел, а теперь чахохбили готовишь в трех вариантах, прогресс, Тимоша, прогресс…

Что же будет?

Два ручья слез или похуже — сухие глаза и гипсовая маска оторопи, именно оторопи, не ужаса, ужас потом придет, при опознании, лучше три перестрелки, чем одно оповещение родственников, ничем ведь не поможешь, разве что воды поднесешь, за черту беды человек только один ступает — из одной своей жизни в другую свою жизнь, что-то сразу ломается, что-то остается и жесткой тягой тянет назад, в ушедшее, как будто испытание на разрыв, а чем помочь, чем тут помочь, в чужую жизнь не впрыгнешь, как в уходящую электричку, попробуешь — наверняка расшибешься.

Случайности здесь, конечно, нет, цианистый калий на дороге не валяется, пути его добычи найти можно, но надо специально их искать, ради шутки не станешь бегать по темным личностям и бешеные деньги платить, пакостное дело эти утечки, где-то работает канал и просачивается не какая-нибудь ерунда, а смерть в чистом виде, даже не «французский ликер» из антифриза, догадались же сыграть на любви к импортным наклейкам, хитрые мошенники — не больше ста граммов этиленгликоля на бутылку, остальное сладенький сироп и легкая парфюмерия, и почти тысяча процентов чистой прибыли, не могли только рассчитать всех вариантов пьющей души, например, что найдется идиот, который с горя выдует две бутылки этой гадости, закупил, видишь ли, к десятилетию свадьбы, а жена, не дожидаясь юбилея, попросту сбежала — получилась смертельная доза любви, как сказали бы в прошлом веке.

С цианом пока сталкиваться не приходилось, хотя ясно, что под хороший спрос каналы найдутся, нашлись ведь в этой недавней истории с наркотиками сестричка, хорошенькая, как юная богиня, а уколы больным делала водичкой, безобидным дистиллятом, и наркотики дружкам загоняла, она — ампулу, ей сапожки, она — две, ей — пальтишко, зарплаты с гулькин нос, помощи ниоткуда и никакой, а одета как принцесса, и все ноль внимания, она уже на круиз в очередь записалась, а все — ноль внимания, лишь постепенно врачи догадываться стали, больные уж очень нервно вели себя во время обследований, требующих приличной наркотической инъекции, а водичка, конечно, не действовала, поставили ловушку, нас вызвали, а она в слезы: а что мне делать, кричит, как мне одеваться прикажете, вышла б замуж за толстый кошелек — все поздравили бы, а тут — в тюрьму; с изгибом девочка, спросили ее: понимаешь, что такое наркотики? то же самое убийство, заживо ведь убиваешь; а она: хотят из жизни уходить, говорит, пусть уходят, не держу, да и вы не удержите…

Трудно удержать, это так, трудно, особенно когда помощи никакой и ниоткуда, расплющивают обстоятельства человека, мерка теряется, ради мелочи сиюминутной готов черт знает что в мир впустить, зажалеет себя, жалость до полного распада защекочет, и тут ему любой капли достаточно, вся вселенная в одну точку сжимается — в очередное желание, ни прошлого, ни будущего, одно настоящее с раззявленной пастью, попробуй насытить ее, все туда бросаешь, самого себя бросаешь, а пасть щерится, ухмыляется: мало, мало; еще хочет, но с другой стороны, девчонке-то сапоги в две ее зарплаты не кажутся мелочью, она за честь почитает препятствия устранить между собой и сапогами, даже если чья-то жизнь от того перекосится, и не нашлось ведь праведника, который вовремя спросил бы: откуда, золотце, на ножках твоих сапоги в две зарплаты; но не хуже ли другое — грешника не нашлось, который с другим вопросом и чуток пораньше к ней подошел бы: а как же ты, милая, на свои семьдесят четыре чистыми обуться-попудриться сумеешь, чтоб рубликами и шоколадками не пачкаться, чтоб ненароком дефицитную ампулу в кармашек не сунуть; меня бы спросил, другого, третьего, всех спросил бы, смотришь, и ответ нашелся, только редкость — грешники, исчезают они в самый неподходящий момент из нашего окружения, и из истории вдруг исчезают, тогда что уж девчонка — целые народы пускаются сметать препятствия между реальностью и благоденствием своих фюреров, и банальные хищения, мошенничества и убийства превращаются в патриотический долг, не нашлось поблизости ясновидящего грешника для несостоявшегося актеришки или недоучившегося учителишки, зато потом во множестве являются праведники: за счет чего бомбы делаешь, почему так много концлагерей строишь; да поздно всеобщая эйфория, глаза, уши, желудки — все наркотиками переполнено, что там десяток ампул…

Вроде бы этот дом, на пятом этаже, может, и нет никого, может, она на работе, лучше б — на работе, еще час, пока узнаю, дозвонюсь, подъеду, еще целый час он для нее жив будет, будет, поросенок этакий, рублевку прятать, за брюками в химчистку бежать или доставать что-то очень необходимое, будет жить, торопиться домой, улыбаться, хотя он уже никуда не торопится и ничему не улыбается, блаженно неведение, иногда три десятка лет ждут пропавшего без вести, и после похоронки ждут, но труп перед глазами — это черта, та самая, через которую перешагнешь и нет лазейки назад.

Значит, Надя, Надежда Васильевна; бедная Надежда Васильевна, чем же тебе помочь?

VII

Подвела, сучка поганая…

Кошмарное дело выходит, какого ж черта эти паразиты несчастные к бабке поперлись, неужели дома опохмелиться не могли, закуски ведь — холодильник лопается.

Знала я, чуяло мое сердце — подведет эта слабачка, разнюнилась, выла бы втихую, Борьку-то не воскресишь — каюк ему, так в крик ведь паразитка ударилась, первый раз вижу, чтоб эта тихоня так орала, и визгу, точно свинья под ножом, да еще царапаться, морду бить родной сестре, психичка, одно слово — психичка недоделанная…

А следователь — проныра, сразу все ему ясно стало, иначе не морочил бы меня допросом после такого случая, пожалел бы, нет не пожалел, догадался паразит, по минутам мой день высчитал, а что толку с моего вранья, Томка сей же момент, как в себя придет, все выложит, да и бабка жива — конец тебе, Надежда Васильевна, кругом конец и просвета не видно.

Как быть, как быть-то теперь, куда деваться?..

Ну, выскочу я отсюда, побегу, куда побегу, зачем: найдут, да и не выскочу, наверное, пропуск какой-нибудь нужен, коридор противный такой, серый весь, плакаты, плакаты, плакать хочется от всех этих плакатов, сейчас они Томку в чувство приведут, как орешек гнилой раздавят, и давить-то нечего, рассыплется Томка, от первого же вопроса рассыплется, на меня все свалит: Надька подговорила, Надька холодец сделала, Надька яд запустила, Надька мамочку покушать уговаривала, а я, дескать, чистая вся, застенчивая, сестре старшей боялась перечить, у-у, стервь, слабачка поганая, а кто ядик-то приволок, кто про холодец придумал, где-то ж достала эту ампулу, если б не достала, разве случилось бы такое — не подушкой ведь мамашу душить, не топором же рубить, даже подумать противно, так и жила бы потихоньку, и никаких дел, никаких милиций, померла бы баба Настя без нашей помощи и внукам бы по тысчонке оставила, и машину на следующий год купила бы, а главное, чтоб Генка был жив, да он за год побольше бабкиного состояния зарабатывал, и для чего я все дело затеяла, да еще с этой дурой, ни дна ей, ни покрышки глупой бабе, обеих нас в тюрьму засунут, а то вдруг не тюрьма — целых две смерти устроили! — следователь что-то про умысел говорил, но какой же тут умысел, мужиков-то никак гробить не собирались, а вдруг и взаправду — высшая мера, и вот же паразитство — меня приговорит, а Томку жить оставит, она признается, все им выложит, на меня с три короба навалит, а я запиралась, следователю врала, на меня все бочки и покатятся, кошмар какой-то — придут здоровые бугаи с ружьями, стрелять в меня будут, пули мою грудь в клочья изорвут, кошмарушка какой…

Что делать, что делать… хоть бы поговорить с кем, выплакаться, а слез нет, глаза пересохли, в голове свист сплошной, вдруг Томка не скажет ничего, тогда на мамашу подумают, вот что надо — пусть на нее и думают, ей уже все равно, да и не расстреляют, скажут: старая, пожалеть надо; а ей разве не все равно где помирать — дома, в больнице или в тюрьме, а нам, а мне — не все равно, молодая еще, пожила бы, девчонок на ноги поставила, при них век свой коротала бы, а вдруг они тоже — холодец, нет, все бы им отдала бы до последней копеечки, только б жить тихонько, воздухом дышать, коридора этого не видеть.

Что же с доченьками будет?

Люсенька бойкая очень, целовалась уже, очень бойкая, свихнется доченька, как пить дать, да еще хата отдельная, парни узнают — тучей налетят, и Наташенька не удержится, вот горе-то, а бабка уследить за ними не сможет, да и переживет ли такое?

Как быть, как быть, хоть в стену эту серую с разгона головой шмякнуться, и все — ни мыслей тяжелых, ни Надюшки, бедовой бабы, ох-хо, не за тот конец ухватилась я, не за тот конец, и ни в ком оправдания не увижу, девоньки мои не поймут, что для них же старалась, подумают, что приданое их разграбить хотела, наследство бабкино увести, не поймут, дурехи, что наследство без толку пролежало бы, а машины тем временем не дешевеют, в моих руках оно в рост пошло бы и для них же послужило, им и досталось бы кому ж еще, не поймут, ничего не поймут, охают меня, не примут никогда.

И Мишенька не вспомнит, нет, не вспомнит, и без того давно уж остыл, а тут и про знакомство забудет, стесняться станет…

Все отрезано, как ножом острым, отрезано и точка, никого не найдется, кто с добром обо мне подумает, и подумать некому будет и передачку послать.

Есть хочется, до чего же есть охота, кто бы знал, хоть домой бы отпустили на часок под честное слово, холодильник там от жратвы лопается, поужинала бы с дочками в последний раз, попрощалась, вещичек каких собрала, квартиру пропылесосила немного — все легче, чем сидеть в этом коридоре, дурнотой маяться и стенки глазами сверлить, небось до утра и хлеба не дадут мне, преступнице поганой, кто я для них — убийца, мать убить хотела, мужика своего прикончила, заодно и Томкиного прихватила, господи, аж слюна подкатывает, до чего ж есть охота, хоть бы конфета завалящаяся в кармане нашлась, так ничегошеньки и нет…

А как на работе узнают — ой что будет, одним бы глазком взглянуть, Миша ошалеет, а Машенька, когда с ним встретится, мимо проскользнет, и у обоих печенка от ужаса в пятки покатится, столько ведь всякой вкуснятины в гостях у меня поели-попили, у отравительницы кошмарной, Мишка, тот всю жизнь икать будет — какую женщину бросил, разве его телка способна на такое, а Петр Антонович пойдет по компаниям анекдоты травить: был, дескать, у настоящей убийцы в доме, она полгорода на тот свет загнала, но меня не обманешь, я-то ее насквозь увидел и разоблачил; и все жить станут своей жизнью: Миша — телку свою обнимать, Машенька своего Петра Антоновича до загса доведет, как миленького, дочки помучаются немного, потом по замужам повыскакивают, баба Настя попричитает и снова примется бутылки собирать, всю судьбу свою по мусоркам растеряла, копеечку добывала, и остаток туда же пустит, а Федор Тихонович матом крыть меня станет, злющим таким, многоэтажным, и сколько ж лет грязюкой вслед кидать будет, привязан он к Генке, как отец родной, а главное — халтуры вместе соображали, на Генкином дне рождения он прямо такой тост и бухнул: береги своего мужика, золотые у него руки, а ты, мать твою разэдак, ни хрена не понимаешь, молиться на такого мужика должна; даже супруга его прослезилась от умиления, заикаться они начнут, когда узнают, все-то позаикаются, одной мне вроде бы смешно, а не смешно ведь совсем, потому что жизнь простой стала, до конца ее видно, как в коридоре этом.

Все же стерва ты, Томка, натуральная стерва, ну, не достала бы этого яду проклятого, и беды не вышло бы, не пошевелить бы тебе пальцем, и беда мимо, так ведь пошевелила, в денежках-то побольше моего нуждаешься, Тамара Васильевна, куда как побольше, хотела, чтоб тебе с Борей хороший кусочек перепал, а потом — на сестричку все свалить да Коленькой прикрыться, не выйдет сестричка, не выйдет, вместе утопнем в этом болоте.

А не пойти ли мне добровольно все рассказать, пока сестренка моя в свою пользу дело не извернула, пока глаза следователю жалостью не залила, тогда, пожалуй, поздно будет, следователь скажет: ага, как прижали тебя, Надежда Васильевна, так и начала ты слюной ядовитой на сестру брызгать; точно, попрошусь-ка я на допрос, будь что будет: яд, скажу, она достала, а когда достала — меня подговорила помочь ей, саму отравить грозилась; пусть проверят — яд-то и взаправду она доставала, а где — понятия не имею. Томка никогда ни звука на эту тему не издала, а кто кого подговорил — вилами по воде писано, пусть догадываются, к тому ж у меня двое детей, а у нее один, меня им жальче будет: а помогала, самую малость, холодец приготовила, а яд она сама впустила, я и не знала, думала, что Томка какую-нибудь бабкину пищу травить собирается; а может, так повернуть: вообще ничего не знаю, пригласила меня сестричка холодца мамуле отнести, я и пошла с ней, она просила не говорить никому, я удивлена была, но про яд и не догадывалась.

Ай да Надька, молодец-баба, молодец, что сразу не расквасилась, правду не выложила, теперь все отлично, только одно и выяснять пойдут — где и как Томка яд достала, это быстро выяснят, и тогда ей веры никакой, а я скажу: хитрюга она, воспользовалась Гениным днем рождения, подлила яду в готовый холодец, а потом на меня все подозрения обрушила.

Но Томка, паразитка, все выложит как есть, что же делать — очная ставка будет, ага, я ей так скажу: для чего ж ты, скажу, Томочка, под меня бомбы суешь, ведь следователь — не Бог, он же только человек, вину мою, скажу, никто не докажет, потому что нет этой вины, но по ошибке могут и в тюрьме подержать, подумай, скажу тихим таким голосом, чтоб ее озноб до костей пробрал, подумай, Томочка, прежде чем сестру в ложке злобы своей топить, подумай, что с Коленькой будет, вот если по правде все вышло бы, у меня, тетки родной, Коленька стал бы жить, а иначе пропадет он, мои-то дочки — взрослые, а я могу и целый годик невинно страдать, другие инстанции разберутся — выпустят, а ты все равно надолго сядешь, что ж с Коленькой-то станется? Ай да Надька, ай да Васильевна, в самую точку влепила, а вдруг и вправду Томка весь грех на себя примет, тогда я на что угодно пойду, и Колю к себе возьму, выращу — поумней, чем у отца с матерью получится, и передачи Томке каждый месяц делать буду, только бы на себя подговор взяла и меня выгородила, для чего ж вдвоем нам гореть, ей — все равно, от доставания яда не отвертеться, а я чистой могу выйти, и перед бабой Настей обелиться постараюсь, простит как-нибудь…

Молодец, Надька, — умная баба всегда ум покажет.

И есть вроде расхотелось…

Так и сделаю, сейчас на допрос пойду, будь что будет, а Томка поймет меня, только бы не перла, как тогда на работе, царапаться не лезла, только бы выскочить мне дала, и ей пристанище будет после тюрьмы, не расстреляют же, все-таки женщина с дитем, да и я на суде выступлю с жалостливой речью, эх, Томку бы мне сюда на пяток минут, я бы с ней быстро договорилась, и ей легче, а то и сговор и корысть припишут, за это и срок добавят, ну да черт с ней, пойду.

Ради ее же Коленьки пойду…

VIII

Спать хочется.

Хорошо, что пешком надумал пойти.

Голова не работает, транспорт не работает.

Обойдусь, придется обойтись без того и без другого…

Три пятнадцать.

Вот-вот посереет, уже началось, фонари расплываются, прохладно и пусто, хоть посреди мостовой топай.

А начиналось так просто — прогулка в парке, опасное место сентябрьский парк, не углядишь, и голова наполнится желто-зеленой скрипичной каруселью — это нечто оттуда, из юности.

Ходили, взявшись за руки, десяток годов как ветром сдуло, Лена молчала, я молчал, а годы все убывали, хорошо хоть до нашей скамейки дошли, пока мне восемнадцать не стукнуло и не начались акробатические номера, и тут молчание лопнуло, как воздушный шарик, потом — пожар, настоящий пожар, очнулись часа в два, Лена готовит кофе, а я валяюсь и чувствую — сгорела моя неприкосновенная свобода, по крайней мере, ожоги неизлечимы, и комната моя медленно вокруг своей оси вертится…

Три двадцать, к четырем доберусь, странно — до чего же спать хочется, ничего, полвоскресенья в моем распоряжении, потом знакомство с будущей тещей, она завтра из отпуска возвращается, обязательно что-нибудь насчет подарочка отпустит: приготовила доченька к приезду…

Жаль, что без всех этих декораций не обойтись, но ничего не поделаешь — традиция, Ромео в джинсах — это для нее, а для тещи — другое — черная тройка, жалованье, превосходное у вас печенье, лучше чайку…

В понедельник писанины по уши, закрываю сестриц, гора с плеч, н-да, дельце, чушь собачья, а не дельце, это ж надо — так быстро следствие завершилось, бедняга прокуратор Ваня, придется ему искать поставщика циана, с Тамарой Васильевной возиться, ну он-то ее за день-другой до ума доведет, расколет.

А с убийством все же пришлось помучиться, когда ехал к старшей сестре, думал, как утешить, ее-то утешить, ну и баба, спаси нас судьба от таких леди Макбет местного значения, рано ее с первого допроса погнал, надо было прямей атаковать, переусложнил, понимаю — врет, а подозрениям своим верить боюсь, хотя попробуй такому поверь — на реальное дело не похоже, а сюжеты для черных романов не по моей части.

Ловко она на втором допросе вывернуться хотела, огромная сила воли собраться успела, рассчитать на несколько ходов вперед, и очную выдержала отлично, надо же, какую едкую мыслишку сестрице подкинула, сынишку, значит, от полного сиротства спасти, и здесь, пожалуй, вторая моя ошибка — ведь Тамара чуть-чуть не спряталась в эту версию, пришлось бы потом еще несколько дней возиться, однако, как часто бывает, две ошибки сложились в полезный шаг, во-первых, до рези в глазах ясно стало, что главарь Надежда, характер она спрятать позабыла, а Тамара — «женщина слабая, беззащитная», даже не Мерчуткина, просто слезистого строения человек, в сущности, не глупа, может быть, поумней сестры, но абсолютно неустойчива, а колебания ее понять несложно — мать, ребенок без присмотра остается, и вообще, привыкла старшенькой подчиняться, во-вторых, очень уж, складно Надежда Васильевна оборону строила, вроде не подкопаешься — ад Тамара доставала, тарелку, такую, чтоб ни в одном из домов аналогичной не было, она же покупала, на тарелке ни одного следа — пользовались перчатками, а перчатки, конечно, ликвидированы, холодец Надя варила — не отрицает, так ведь ко дню рождения, что особенного, но очень уж хотелось Надежде Васильевне начисто оправдаться, настолько поверила она в свою линию обороны, что на третьем допросе стала с жалостью на меня погладывать, тут я понял — созрела, пора козырь показать, а козырь, как чаще всего случается, в акте экспертизы спрятан, в мелком, на первый взгляд, факте — ад в холодце не локализован, практически равномерно распределен по объему, следовательно, введен был в жидкое варево и тщательно размешан.

Недурно придумала эта Орлова, в девичестве Горобчук, — съест пожилая гражданка Анастасия Кузьминична неизвестно чем отравленный холодец из неизвестно чьей тарелки, брякнется сморщенным трупиком под стол, полежит денек-другой, тут сердобольные дочушки навестят, дверь взломают, заохают, запричитают, похороны устроят, милиция побегает, побегает и успокоится, может, бабка самоубийством покончила, мало ли, и вдруг — дикий зигзаг судьбы, целились в мать, поубивали собственных мужей, и Тамара теряет голову — ушел любимый человек, на остальное ей наплевать, остальное полностью вытеснено, а вот Орлова — по-другому, она в нокдауне, но быстро, почти сразу приходит в себя, инстинкт самосохранения требует еще одной жертвы, и она начинает толкать на плаху сестру, ведь не дура же — понимает, что дело пахнет вышкой, однако толкает.

Холодец готовила, разумеется, в ночь перед днем рождения, еле застыть успел, разумеется, никто не присутствовал, разве что муж раз на кухню заглядывал, — с удовольствием подписала эти показания, вполне, между прочим, правдивые, у Тамары в тот вечер допоздна засиделась соседка, так что участвовать в приготовлении младшая сестра никак не могла, это проверено, а потом пришлось объяснить, что холодец бы отравлен до затвердения…

И выстрелила в меня Надежда Васильевна Орлова таким жутким взглядом, что спина взмокла, мгновенно она ситуацию оценила и весь заряд своего несостоявшегося спасения в мою переносицу выпустила, многое в своем кабинете повидать мне пришлось, но такую злость — никогда, и получилось так, словно с этим взглядом вся сила покинула гражданку Орлову, попуталась она немного, повиляла для порядка и вышла на полное признание, прорвало ее, все изложила, причем совпадение с показаниями матери и сестры почти стопроцентное.

С профессиональной точки зрения — скучное дело, в сущности, простое, неопытны сестрицы Горобчук, могли бы и получше кашу заварить, думали по наивности своей, что убийство — легкий способ наживы, но век не тот, одиночке-дилетанту и здесь путь заказан, всему учиться надо, всерьез учиться, кстати, у Орловой в этом направлении задатки есть, может в заключении ума-разума поднабраться, дадут ей лет десять — гуманность, то да се, а по сути дела, ни в какую нормальную колею ей уже не войти, скажем, отсидит, а потом что — дети знать не захотят, мать помрет, вряд ли и полсрока протянет, мужа нет, дикое положение, найдется ли святой, который помочь не побрезгует, нет ведь, пожалуй, тот случай, когда тюрьма родней любой свободы покажется, тем более, что Орлова очень быстро станет не последним человеком в арестантской иерархии, вообще это заблуждение, что каждый человек предпочитает любую свободу любой тюрьме — в клетке можно иметь не так уж много, зато вполне определенных благ, а на воле нередко только одно благо — сама воля, да и то при внимательном рассмотрении оказывается не воля — иллюзия, хорошо сработанная иллюзия, ползал ведь на коленях по моему кабинету Митюхин — двенадцать ограблений с применением огнестрельного — ползал и хрипел: посадите, хрипел с пеной на губах, как отца родного прошу, Богом заклинаю, Марксом вашим заклинаю, посадите, любое дело пришейте, только чтоб до конца моих дней сидеть, стукну ведь кого под горячую руку, насмерть стукну, сердце мое чует — насмерть, вышку отхвачу, будет на вас и его и моя кровь, а помирать насильственно неохота; в основном, верно — там он туз, на воле — никто, даже не нуль, а сильно отрицательная величина, ничего, кроме формулы «жизнь или кошелек» не знает, а формула-то скользкая — вдруг кто-нибудь предпочтет сохранить кошелек, потому Митюхин и пришел ко мне через месяц после завершения своей последней отсидки, свобода его смертью пахла.

А другой полюс, сто тысяч световых лет от Митюхина, и все-таки Тимоша, знал ведь, что в клетку прыгает, однако плюс сто и должность, года полтора прошло, и стал Тимоша называть клетку работой, распасовку входящих-исходящих — литературной деятельностью, стишки — хе-хе — грешком молодости, телерыженькую — замечательным представителем нашей транспортной молодежи, и самое любопытное, что все это правда, абсолютная истина в новой Тимошиной системе отсчета, и служба не такая уж клетка, можно привыкнуть, и бумагодвижение требует серьезности, и рыженькая — чудо, особенно, когда улыбается, просто весь фокус нового восприятия — в смене системы отсчета, Тимоша сменил вроде бы безболезненно, но думается, — сел в чужую, и вскоре это скажется, вскинет однажды Тимоша голову, взглянет поверх своего солидного служебного положения, увидит горизонты иного цвета и смысла взвоет, взвоет и ползком поползет к этим иным горизонтам, только поздно не было бы…

Без четверти четыре.

Тишина.

Вовсю светает, и спать расхотелось, может, не усну теперь?

Обидится Иван Константиныч, прокуратор Ваня: сливки Русецкий снял, а самую грязь мне оставил, хм, сливочки, скисшие сливочки, впрочем, эти яды дело долгое и грязное, наверняка сестры зацепили лишь самый кончик длинной ниточки.

Почему-то Тамара Васильевна обо всем рассказала, а о том, как циан добывала — ни слова, спросишь — она в истерику, плачет, о муже причитает, сначала и внимания не обратил, думал — естественная реакция, случайное совпадение, но уже на втором допросе понял — нет, увиливает она, скрывает что-то, что?

Впрочем, нет преступлений без какого-нибудь неясного хвостика, во всяком случае, мне встречать не приходилось, хоть одна ниточка для размышлений обязательно найдется, человек связан с прошлым гораздо сильней, чем кажется, вырвешь его, изолируешь, но ведь тысячи нитей, тысячи нитей, одни сразу обрываются, другие лопаются, но есть и такие, что по-прежнему куда-то ведут, с чем-то связывают, бывает, что через десятки лет они снова раскаляются и обжигают, возможно, что и здесь такая нитка, лет восемь назад, еще до моего прихода в отдел велось очень крупное дело по ядам — до сих пор легенды ходят, подпольное производство, отлично налаженный сбыт, даже попытки выйти на международный рынок, и не исключено, что одна из ниточек этого дела не обнаружилась тогда, ушла в тень, чтобы теперь проявиться в трагедии сестер Горобчук, а может, и новый подпольный трест, поинтересуюсь потом у прокуратора Вани, обязательно поинтересуюсь…

Еще два квартала, и дома.

Настроение чего-то испортилось, какого дьявола в такую чудесную ночь о таких вселенских пакостях думать, серенады петь надо, воспарять, влюбился ведь, сам не ожидал, а влюбился по уши, как пацан, а тут эти проклятые бабы по извилинам топчутся, Митюхин ползает, мерзкая все-таки профессия, и не потому, что с грязью возиться кому-то надо — это пакостная выдумка бездельника, и не потому, что она кому-то вымирающей кажется — для них все на свете тождественно собственному символу веры; а потому что все время находишься среди изломов и трещин, судьбы, характеры, пропасти душ — иногда такое наружу выхлестывает, темное, необозначенное и страшное, что ни одному профессору психологии в бреду не представится, как будто и не пронеслись над нами пятьдесят веков цивилизации, и не должно это нечто необозначенное затопить мир, отравить его забвением человека и истории — в этом цель, но цена зачастую непомерна, и кусочек этой ночи тоже входит в цену сражения с нечто…

Все, спать, немедленно спать, никаких трещин, думать только о Лене, о цветах — обязательно добыть хороший букет цветов, сигареты кончились, к лучшему, вдохну напоследок эту сентябрьскую ночь без дыма, чистую ночь…

IX

Сальца бы кусочек.

Сало волей пахнет.

Может, дачка будет на следующей неделе.

Холодно.

И здесь зябко, а в мастерской точно недотапливают, еще повезло, все ж не работы на воздухе.

Совсем распустилась, колтун расчесать завтра надо, опять у Купревны чесало одалживать…

Сейчас бы под толстое одеяло из ваты, настоящую стеганку, простыню крахмальную, а хрен с ней, с простыней, главное — одеяло, чтоб залезть под него целиком и покряхтывать от теплоты и мягкости, и под спину чего-нибудь помягче, хоть диван какой завалящий, и чтоб не трогал никто, досыта нахрапелась бы, часов до двенадцати.

Хорошая штука одеяло, если ваты не жалели, чтоб толстенное было и большое — под ноги подоткнуть и голову укутать, чтоб пахло хорошо настоящими духами, и если б еще Борьку на несколько минут рядом, тело теплое, пусть сопит вовсю, третий сон досматривает, ничего мне такого не надо, только чтоб возле уха сопел, голову ему под мышку суну, а руками, боже мой, чтоб я только руками не делала, на волю бы руки выпустила, хоть вы погуляйте, но тихо — Боречку не разбудить, пусть хоть на год еще раскрутят, один хрен, Надька вон десятку получила и жива, пусть хоть год подкинут, а Борьку дадут на несколько минут, чтоб под мышку к нему ткнуться.

А проснулся бы случайно, боже, как целовала бы, он с ума сошел бы от поцелуев моих, Купревна научила — опытная стервь, вроде платы за прокат, все у нее водится — и расческа хорошая, и жидкости всякие вроде одеколона, и все чего пожелаешь, только вцепится потом, обкусает, обслюнявит — целый день отмываешься, добрая вроде баба, а тошнючая, липкая какая-то…

Очухался бы Боренька, а я ему: не желала я того злого случая, Боренька, лапочка ты мой, котенок мягонький, не желала, травили мы с Надькой мамашу свою, дуры бабы, а вышло — мужикам нашим в гробы полечь, и не проводила я тебя даже, не попрощалась с тобой, вот выйду, Боренька, отсюда, цветов раздобуду, на могилу твою приду, тогда попрощаемся, а ты Генку за меня попроси, ничего я к нему плохого не имела, так уж получилось, ты добрый, Боренька, поймешь меня, дуру невообразимую, семью нашу вконец искромсала, как-то сейчас наш Колюшка с бабкой мается, а она расхворалась совсем, куда ей трое внуков…

Ох, Надька, Надька, курва хренова, ну какие черти тебя на ужас этот пихнули, и сейчас-то норов свой собачий смирить не можешь, всем поперек, наказание лишнее терпишь, а лаешься, характер свой поганый всем под нос суешь — шпонкой тебя ущемили, пайку отобрали, по шее врезали, так ведь муть все это, Надька, главное-то своими руками испохабили и угробили.

Все угробили, и прощения не будет, выйду я почти через шесть лет, статейка-то звонкая — от звоночка до звоночка отсиживать, сколько ж похабели тут на меня налипнет, да хрен с ней, с похабелью, времечко отмыло бы, но куда выйду-то, кого другого — семья ждет, а меня кто ждать будет, детки наши, Надька, дуреха горькая, и знать нас не желают, а потом — тем паче, стыдиться станут, наляпаемся мы пятнами черными на их биографии: где твой отец, спросит твою Люську жених: а она: отравлен матерью; а где мать, спросит невеста моего Колюшку: в тюрьме отбывает за отравление отца моего, ответит Колюшка и сдохнуть мне пожелает; нет, конечно, врать будут, сказки придумывать про летчика-испытателя и про мать, которая не выдержала его геройской гибели и от разрыва сердца скончалась, или другую сказку придумают и будут зубами за нее хвататься, даже поверят в нее, а появишься — посмотрят, как на выходца с того света, лишнего человека, который явился — мало семьи, — чтобы и сказку тоже разрушить, гнать станут поганой метлой, и вообще, сбегут они подальше отсюда, от людского злого языка, сбегут и адреса не оставят, не доищешься — вроде и деток никогда не было, а баба Настя плоха совсем, еле ходит, годик какой протянет, может, два, и упорхнет ее добрая душа, хоть внуки проводят — не одиноко помрет.

Не пойму вот — простила она или нет, неужели простила?

Не хочет разговаривать об этом, а внуки у нее вечно заняты, то да се, а попросту — видеть они нас не могут, Надька, такое дело — старую шлюху Купревну и то дети навещают, а нас не желают, и не увидим мы их никогда, эта факт.

Холодно, нету Бореньки, не появится — как ни зови, хоть бы одеяло ватное, пусть год-другой сроку накинут, один хрен, выходить-то все равно некуда, вот только к Бореньке съездить, прощения у него по-настоящему попросить, Колюшку издали увидеть, издали, чтоб не помешать ему в новой его жизни — и всех делов-то, других и нет, потому и выходить-спешить некуда мне, за одеяло, ей-богу, пару лишних лет приняла бы, глазом не моргнула, теплота была бы и мягкота сплошная.

Охоньки, спать надо.

Может, приснится что похожее.

Хоть бы приснилось…

X

Осень-то опять ладная.

Теплехонько.

Посижу какую минутку на скамеечке, Коленьку подожду, вот уже из школы бежать должен.

Совсем развалюхой стала, дай Бог хоть зиму перезимовать, изнутри нечто долбит, наружу просится, и ходить — ногам невмоготу.

И как косточки мои старые терпят, хрустят, а терпят…

Девки чего-й-то с Коленькой загрызаться стали, что ни день загрызаются, и меня слушать совсем не хотят, Люсенька взрослая уже, кавалера завела, домой поздно приходит, Надькин у ней характер, чисто Надькин, горластая, а Наташенька — невесть в кого, сама не жмотничает, но за сестру держится, та ей деньжонок рупь-другой подбрасывает, скоро и Наташенька на работу пойдет, полегче нам, только с мальцом беда — как его-то одного оставить, не опора ему девки, не опора, да и я уже скопытилась, вот-вот с работы погонят, руки тряпку-то выжать не могут, спасибо Коленьке — помогает когда, а девки стесняются, думают — зазорно возле бабки старой крутиться, все из дому убежать норовят.

Ведь недавно ж резвая была, смотришь — и бутылочек соберешь, а теперь — куда там, ведра с водой не поднять, грехи тяжкие, за что это Господь покарал-то, за что?

Уж лучше было бы мне одной того холодца съесть, и мучений таких не выпало бы — поплакали бы надо мной, денежки поделили, может, и памятничек какой на могилку поставили, вышло бы все куда как к лучшему, жили бы детки и внуки, бабку изредка добрым словом поминали, а дочки с годами казниться стали бы, но я уж за них замолила на том свете.

Съела бы того холодца поганого и покоилась вместо хлопот, а то три внука в мои-то годы — за всех трясусь, а трястись-то нечему, рухлядь и есть рухлядь.

И деньжата вчистую слизаны, как ударил Господь по жизни нашей, так и пошло — зятьев похоронила, полторы тыщи на похороны-памятники утекло, и то ж глупость получилась, потому на памятниках каждому надпись заказала «вечная память от жены и деток», так Генкина родня скандал учинила, брат его в милицию даже попал, хотел Генкин памятник порушить, не понимают баламуты, что девки-то мои ничего против мужей не умышляли, любили их, смотрели, как могли, обхаживали, хорошие они жены были, нечего зря пинать, а что против меня, старухи, затеяли, пусть их бог судит, я им не судья, а уж родня мужнина и подавно.

Тоже мне родня называется — хоть к детишкам подошли бы, приласкали когда, гостинчику принесли, к себе зазвали на обед-ужин, хоть спросили бы меня, старую, каково сладко мне с тремя-то внуками приходится, а внуки совсем не виноваты, что отцов-матерей потеряли, ох, родня-родня…

Опять на следующей неделе к дочкам ехать, змеюки они, понятно, а все ж жалко, маются там в неволе, ни деток, ни мужиков, харч казенный — горький, а детки-то и ухом не ведут, хоть бы пару слов написали, так нет — знать не хотим, ведать не желаем, простить не умеют за отцов своих.

Знала б я, как дело повернется, на себя всю вину взяла, что со старухой-то сделаешь, сказала бы: по злобе зятьев потравила, простите дуру окаянную; в тюрьму бы, конечно, пошла, так доченьки не оставили бы, сподручней им по очереди было бы передачки возить, да и померла бы вскоре, все едино долго не протяну, зато детки при матерях — другой спрос, как-никак легче росли бы…

Эх-хэ, если бы да кабы, ведь тот милиционер в гражданском никаким вракам не поверит — там яд некий страшный был, где купила да почем, может, запираться стала бы, только пользы мало, ловкий он больно, с подходом, запутал бы меня, темноту древнюю, вон и Надька на суде на него наговаривать пошла, извернуться хотела, а пшик получился, потому что правда она на свет вылезет, куда не сунь ее, горемычную, в одну щель засунешь, из другой вылезет.

Людям в глаза теперь смотреть стыдно, и прошло уж два годика с половинкою, почитай, три уже с той осени, а все стыдно, которые поумней те ласково, а которые поверх души глазенками шныряют, те норовят уколоть побольней, то внучатами с подковыркой поинтересуются — не безобразничают ли без отцовского присмотра, то про дочек всякую пакость спрашивают, тошно с такими умниками, кому я что плохого сделала — работала всю жизнь, не разгибаясь, копейку добывала, дочек подняла, теперь вот внуков тяну, как могу.

Только дочки нелюдские такие вышли, где ж такое видано, чтоб на родную мать отраву насылали за рубли паршивые, для них же и для внуков старалась, а они дождаться моей кончины не хотели — вот и наказал господь, да как наказал-то, подумать страшно, волосы дыбом встают, жадюги получились, но и то правда, что от меня они не много премудрости видели — одна работа с утречка, другая с вечера, и разговоров-то всех — что купить, да почем продать, еда, одежда, дрова, да чтоб в люди выйти, да платили чтоб хорошо, чтоб хату обставили всем, как у людей, чтоб все, как у людей, а у каких людей-то, люди-то разные, и копейка к ним по-разному идет, к одним прямо так и валит одна к одной, а к другим — мимо да мимо, только нельзя ж вслед за каждой копейкой дорожку свою кривить, а дочушек-то некогда было обучать этой премудрости, кто сам понятие заимеет — хорошо, а у них не пришло такого понятия, а может, надо было успеть и рассказать — бутылочек не добрала бы малость, зато не вышло бы конца прижизненного, копеечка живая нужна, да, живая, а вот дочушки теперь вроде мертвые…

Эх-хэ, хоть бы зиму перезимовать, Коленька еще чуток подрастет.

И как косточки мои старые терпят, хрустят, а терпят…

Надо у Сергеевны пятерку одолжить, на передачку последние пятнадцать рубликов затратились, теперь на дорогу набрать надо, билетик на поезд купить.

Осень-то какая знаменитая, совсем, как та, совсем…

XI

Зануда эта Зинаида, каракатица.

Ну, заехал Саньке в морду, чего приставать: за что, почему?

Надо — вот почему, ему-то чего плохого моя мамка сделала, дразнить вздумал, так и в морду получил, и все тут.

Если Зинаида еще раз Люську в школу вызовет — сбегу, совсем сбегу, нельзя с Люськой дел иметь, дешевка она, только и давит — вроде моя виновата, а ее — не тронь, святая прямо, так не дали бы ей в суде на два года больше, не дали бы, а Люська тогда злится, краснеет, как помидор, и обязательно пакость какую-нибудь придумывает, пуговицы на штанах пообрезает — утром хвать, и в школу опоздал, или тетрадку во что-нибудь вонючее умакнет, еще и в ботинок пописать догадалась, унитаза ей, психичке дурной, мало — настоящая психичка, недаром три года назад, когда это случилось, в больнице лежала с вывихом мозгов, хоть и говорит, что теперь здоровая, а все равно с вывихом, пристает все время — скажи ей, что ее мамаша не виновата, а моя виновата, скажи и все, скажешь — целую трешку дать может, и давала, только противно, вроде что-то свое стыдное из-под полы продаешь, за мамку-то некому заступиться, стерва она, конечно, это Люська точно говорит, но и тетя Надя — стерва, да и побольше еще, нечего тут врать, только Люське правда до фонаря, ей так подай, чтоб она довольна осталась — это и будет правдой.

И Наташка на ее стороне, она Наташке рубль сунет, тогда вдвоем в меня вцепятся, спасения никакого, но и бабушка говорит: нельзя за каждым рублем себя ломать; а Наташка потом на этот гадкий рубль меня же мороженым угощает или в кино зовет — пойми девчонок.

После случая с ботинком пришлось пригрозить Люське, что все-все Ибрагиму расскажу, он парень хороший, жалко, что уедет, когда отслужит здесь, а сначала хочет на Люське жениться, дурак, конечно, я лучше бы руку отрезать дал, чем на Люське жениться, съест она его, и про наших родителей Ибрагим ничего не знает, Люська врет ему, что погибли они в автомобильной катастрофе на собственной машине, хочет показать, что жили не хуже, чем на юге живут, а Ибрагиму эта выдумка страшно нравится, и любит он повторять: родителей я тебе не верну, говорит, а вот машину, как только из армии приеду и про невесту скажу, отец сразу подарит, будет у нас своя машина.

Люська тогда разревелась, как маленькая: Колюсенька, хлюпает, родненький, не надо говорить, может, жизнь моя в нем, перепортишь ты все: жалко мне ее стало, и вообще, всех мне жалко, даже Саньку, хотя в морду я ему правильно дал.

Сбежать бы куда подальше, в Сибирь на стройку, а лучше на корабле поплавать, только не возьмут, мал еще, скажут, не посмотрят, что по росту здоровый лоб, да и как сбежишь — бабушка совсем разболелась, часто говорит: ради тебя, Коленька, тяну еще; а тогда бабушка сразу умерла бы, тяжко ей, Люська и Наташка ничего не понимают, думают с бабушкой спорить можно, как с молодой, а у нее сердце больное, чего с ней спорить, она ведь нас в детдом не отдала, к себе взяла, и Люська и Наташка живут при ней как за пазухой, а лаются чуть не каждый вечер: как же ты дочек воспитала, кричат, если они убийцами получились, смотри, нас так не воспитай, мы тебе не позволим так воспитывать…

Да разве бабушка кого-нибудь воспитывает, она не вредная, не ругается, только плачет; если что не так сделаешь или Люська поздно загуляется, или кричать они на нее начинают — тогда я готов глаза им повыкалывать, над бабушкой-то зачем издеваться, ничего, вот кончу восемь классов, уведу от них бабушку, сам работать буду, а ей не разрешу, и к мамке тогда поеду, чтоб бабушке спокойней было, страшно, правда, еще разревусь, как девчонка, вспомню, как мы с папой в кино ходили, хорошо было, и папа рисовать учил, до сих пор лучше всех в школе рисую, когда работать пойду, сам учиться буду, красок накуплю, кистей, а папин мольберт еще долго выдержит, только ножку приклеить надо, тогда я осень рисовать буду, скверик нарисую и большой-пребольшой желтый лист посреди дорожки, папа говорил, что в картине надо обязательно что-нибудь главное найти, главный образ того, о чем хочешь сказать, вот я и напишу большущий желтый лист и небо такое, как сейчас, хоть ныряй в него, напишу сентябрь, а потом попробую бабушкин портрет сделать, руки ее рисовать трудно, карандаш вязнет, главного в них поймать не может, ну ничего, подучусь и нарисую, обязательно бабушку нарисую.

XII

Теплый сентябрь.
Пронзительное сентябрьское небо.
Слегка подкрашенный сентябрем скверик.
По скверику идет мальчик с потрепанной сумкой.
Мальчик думает о портрете, который он непременно должен сделать.
Он сворачивает налево, перебегает улицу, входит во двор.
Со скамейки навстречу ему подымается старушка.
Мальчик улыбается, старушка тоже.
Они рады друг другу.
И солнцу.
Минск, 1979

Александр Ярушкин, Леонид Шувалов

ГАМАК ИЗ ПАУТИНЫ

Детективная хроника

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Дежурные сутки

Ночь была темная, скорее южная, чем сибирская. Уличное освещение уже отключили. Казалось, во всем большом городе светится только одно окно. Но вот и это желтое пятно исчезло. Серой тенью на шоссе метнулась машина. Габаритные огни, словно трассирующие пули, прочертили ее след в черноте сентябрьской ночи.

10 сентября, воскресенье

02 часа 45 минут

Я зашел в дежурную часть сдать пистолет. Здесь было тихо, пусто, и от стен, обитых бежевым кожзаменителем, слегка пахло химией. Капитан Борисов, почти лежа на широченном столе, что-то записывал в журнал. Заметив меня, он на мгновение оторвался от своего занятия и бросил:

— Подожди, Ильин.

По его изрезанному морщинами усталому лицу я понял, что вздремнуть не удастся, тяжело вздохнул и, усевшись на стул, стал терпеливо дожидаться, когда он освободится. Наконец, дежурный положил трубку, щелкнул рычажком на пульте и, пригладив зачесанные назад седые волосы, повернулся ко мне:

— Пистолет пришел сдавать? — и, не дожидаясь ответа на свой вопрос, сообщил: — Рядом с райотделом, у здания «Метростроя», ребята из медвытрезвителя обнаружили раненого в тяжелом состоянии. Его доставили в Дорожную больницу. Поезжай-ка туда, допроси, а я уголовный розыск организую, пусть покрутятся, место людное, должны быть очевидцы.

— А осмотр? Ведь затопчут все.

— Не беспокойся, на месте происшествия остался сержант, будет тебя дожидаться. За экспертом я сейчас пошлю, — сказал Борисов и, увидев вошедшего в дежурку милиционера, обратился к нему: — Грищенко, твоя машина на ходу?

— Колесо полетело, — огорченно буркнул тот, — минут через тридцать сделаю.

Тридцать минут меня совсем не устраивали, и я, вспомнив, что сегодня дежурит оперуполномоченный ОБХСС, мой друг Семен Снегирев, с надеждой выглянул в окно. На площадке перед райотделом сиротливо стоял горбатенький «Запорожец».

Тишину коридора разрезал искаженный устройством громкой связи голос Борисова: «Оперуполномоченные уголовного розыска, срочно в дежурную часть!». Широко распахнулась одна из многочисленных дверей, и навстречу выскочили Петр Свиркин и Роман Вязьмикин.

Худой, внешне нескладный, но очень подвижный Свиркин пришел в наш райотдел сразу после окончания школы милиции. В наставники ему определили уже опытного опера, каким не без основания считался старший лейтенант Вязьмикин, и тот, со свойственной его характеру методичностью, принялся делать из Петра классного оперативника. Свои поручения Роман преподносил в несколько иронической форме, но Свиркин не обращал на это внимания, понимая, что за каждым советом кроется доскональное знание розыскной работы.

Увидев меня, Петр бросил на бегу:

— Здрасьте, Николай Григорьевич.

— Что стряслось, Николай? — чуточку флегматично пробасил Роман, останавливаясь и поглаживая большие казацкие усы.

Я в двух словах объяснил ситуацию, и он с легкостью, не очень вяжущейся с его громоздкой фигурой, бросился догонять своего подопечного.

Снегирев мирно спал за столом, опустив голову на папку с бумагами. Во сне он причмокивал губами и походил на розового хирувимчика. Когда так спят, будить всегда жалко, я постоял пару секунд и слегка притронулся к его плечу:

— Семен, выручай, надо срочно допросить потерпевшего, а наша машина сломалась, подбрось до больницы…

С трудом оторвав помятую щеку от импровизированной подушки, он укоризненно посмотрел на меня, послушно поднялся и поплелся к выходу.


03 часа 02 минуты

Кряхтя, охая и поскрипывая, снегиревский «Запорожец», выписав несколько опасных для своего существования поворотов, промчался мимо вокзала, проскочил тоннель, пробежал по Владимирской, влетел на пандус к приемному покою и, ахнув, впился кривыми ногами-колесами в асфальт.

Идти со мной Семен отказался:

— Вот от этого, Коля, ты меня уволь. Я лучше вздремну, — он поудобнее развалился в машине. — Ты же знаешь, я слабонервный, а там врачи… кровь…

Подойдя к двери приемного покоя, я с силой вдавил кнопку звонка и держал ее до тех пор, пока не услышал быстрые шаги. Медицинская сестра строго окинула меня взглядом, скользнула глазами по погонам и спросила:

— Что вы хотели, товарищ старший лейтенант?

— Следователь Ильин, — представился я и поинтересовался: — К вам доставили раненого, могу я с ним побеседовать?

— Он умер, — тихо ответила сестра.

От досады я чуть не грохнул кулаком по двери. Нет смысла говорить о ценности человеческой жизни. Мы боремся за нее каждый день. Это наш долг. Но другая наша святая обязанность — найти преступника. Скажу честно, в тот момент я подумал только об одном: оборвалась очень важная нить.

— Пойдемте, я вас провожу, — вырвала меня из оцепенения медсестра.

Сашка Стеганое, с которым мы были знакомы еще со школы, протянул жесткую, сухую от постоянного мытья спиртом руку — настоящую руку хирурга:

— Врачевателю человеческих душ, привет!

Я хмуро проговорил:

— Он что-нибудь успел сказать?

Стеганое развел руками:

— Увы, друг мой, увы… Пациент скончался до моего прихода. Пойдем, посмотришь.

На каталке, под простыней с расплывчатым больничным штампом, угадывались очертания тела. Я достал из папки бланк протокола осмотра и попросил Сашку:

— Найди, пожалуйста, парочку понятых.

Стеганое кивнул и неторопливо прошествовал к двери. Вернулся он минут через пять с двумя девушками в ладно сидящих белых халатах и, положив им на плечи руки, по-отечески представил:

— Верочка и Анечка, наши практикантки.

Девушки смущенно улыбнулись.

Сняли простыню. Для меня это всегда один из самых неприятных моментов в работе. Не завидую следователям прокуратуры, они имеют дело с покойниками гораздо чаще. Лицо погибшего было залито кровью, одежда тоже. Я вздохнул и приступил к осмотру.

Стеганов склонился к ногам убитого и озадаченно проговорил:

— Что же это он, бедняга, в одних носках гулял?.. Нет, не похоже, носки чистые…

Признаться, отсутствие обуви меня тоже удивило, но анализировать это обстоятельство было еще рано и, сделав пометку в протоколе, я, не отвечая на вопрос хирурга, продолжил осмотр. Сантиметр за сантиметром обследовав голову и тело, я ничего не мог понять.

— Где же ранение? — вырвалось у меня.

— Сейчас посмотрим, — Стеганов отстранил меня, профессионально, быстро и ловко осмотрел голову неизвестного, расстегнул на нем рубашку, удивленно хмыкнул и забормотал что-то под нос. Практикантки сосредоточенно наблюдали. Тем временем Сашка принялся с еще большей тщательностью изучать голову. Убрав с виска погибшего слипшиеся от крови волосы, он показал маленькую, меньше сантиметра, волнообразную рану. — Удар пришелся в височную артерию и смерть наступила от обильной кровопотери.

— Чем же это его? — подумал я вслух.

Сашка сказал:

— Это тебе, великий детектив, и предстоит узнать, а я — пас. Как говорится, это выходит за рамки моих скромных познаний. Обратись к судебным медикам.

Дверь, скрипнув, приоткрылась, и показалась круглая, с большими залысинами, голова Снегирева.

— Привет медицине! — Он перевел взгляд на меня. — Побеседовал?

— Опоздали мы…

Семен подошел к каталке и боязливо глянул на труп.

— Н-да, — невесело протянул он.

Когда мы с ним вышли из больницы, над Обью стелились белые языки тумана.


03 часа 15 минут. Свиркин

Петр, поеживаясь от ночного холодка, наклонился и постучал в окошко диспетчерской такси. Лысый, с одутловатым лицом, пожилой мужчина недовольно посмотрел на него сквозь толстое стекло:

— Что вы хотели, гражданин?

Петр приложил к стеклу удостоверение. Мужчина повернулся на стуле и открыл дверь диспетчерской. Когда Петр вошел в темное помещение, мужчина оценивающе оглядел его долговязую фигуру и не очень приветливо произнес:

— Что хотели, товарищ лейтенант?

— Задать пару вопросов, — сухо ответил Свиркин и сразу перешел к делу. — Вы ничего подозрительного сегодня ночью не замечали?

— Не замечал, мне своих хлопот хватает.

Петру не понравился тон, которым это было сказано, и он уже совсем было собрался одернуть диспетчера, но вспомнил наставления своего старшего товарища — Романа Вязьмикина. Одно из них звучало так: свидетелю от тебя ничего не надо, это ты пристаешь к нему со своими дурацкими вопросами, поэтому будь вежлив даже и без взаимности.

— Извините, но недавно у «Метростроя» был найден раненый мужчина… — терпеливо объяснил Свиркин, хотя сгорал от желания найти зацепочку, чтобы начать строить версии.

Диспетчер, чувствуя неловкость за свою резкость, развел руками:

— К сожалению, ничего не заметил, но вот когда я приехал, Серега Пахтусов сказал, что милицейская машина кого-то увезла в вытрезвитель.

— А кто такой Пахтусов? — быстро спросил Петр.

— Таксист наш, он меня подменял, пока я домой ездил перекусить…

— В какое время?

— Сейчас скажу, — диспетчер посмотрел на часы, — та-ак, уехал я примерно в два часа, Серега сидел здесь, приехал я в три, минут десять посидел, и вы подошли… Гак вы у сержанта спросите, — диспетчер указал на стоящего у здания «Метростроя» милиционера, — он должен знать.

Советы иногда бывают полезны, но этот запоздал, с сержантом Петр разговаривал пять минут назад, и поэтому он, поблагодарив, спросил:

— Как мне вашего Пахтусова найти?

— Сложно, — покачал головой диспетчер, — он по всему городу мотается. Если сюда заедет, направлю к вам, только скажите куда. Если нет, ищите утром в парке, когда смену будет сдавать, он из третьего.

Свиркин объяснил, как его найти, и распрощался.


04 часа 12 минут. Вязьмикин

Роман уже второй час, перешагивая через тюки, чемоданы и вытянутые ноги, бродил по вокзалу. Его движения были неторопливы, и со стороны он походил на старающегося убить время в ожидании поезда пассажира, но глаза цепко оглядывали сидящих, лежащих, снующих по залу людей. В очередной раз спустившись по широкой лестнице на первый этаж, он заглянул в комнату милиции.

— Ну как? — прогудел Роман.

— Кое-что есть для тебя, заходи, — пригласил его дежурный. — В соседней комнате Краснояров с одним типчиком разбирается.

Младший лейтенант Краснояров, по-старушечьи подперев подбородок рукой, с полузакрытыми глазами слушал несвязный лепет щуплого человека с исцарапанной щекой и заплывшим глазом. Увидев Романа, он вяло кивнул и так же вяло поинтересовался у задержанного:

— Документы твои где? — Он покосился на свои записи. — Гражданин Нудненко… или все-таки не Нудненко?

Человечек привстал на полусогнутых ногах, для большей убедительности молитвенно сложил грязные окровавленные руки лодочкой, прижал их к разорванной рубахе и заплетающимся языком проговорил:

— Я же сказал — Нудненко… И про документы сказал — у Машки они, в Верх-Туле…

— Ты сиди, сиди, — лениво махнул рукой младший лейтенант, снова покосился в свои записи и, будто никак не мог запомнить фамилию задержанного, по слогам произнес: — Нуд-нен-ко… или все-таки не Нудненко?

Человек с трудом поднял голову и неожиданно пристально посмотрел на Красноярова единственным зрячим глазом.

— Не смотри, не смотри… Десять минут назад ты говорил, что документы потерял, — сказал младший лейтенант, — и откуда у тебя три тысячи, толком объяснить не можешь… — Он повернулся к Вязьмикину. — Будете с ним беседовать?

Роман кивнул:

— Поговорю.

Человечек, откинув назад голову, перевел глаза на него и грустно вздохнул. Краснояров прикрыл веки.


04 часа 17 минут

У здания «Метростроя» наш эксперт-криминалист Глухов оживленно рассказывал что-то широко улыбающемуся милиционеру. Завидев меня, он взмахнул руками:

— Ну, Ильин, сколько же тебя ждать можно? Понятые, эксперт на месте происшествия, а следователя нет. Сержанта задерживаем, а ему работать надо, бороться за трезвенность.

— Все, все, — отозвался я, — сейчас начнем, Сергей Петрович, — и, склонившись к дверце «Запорожца», сказал Снегиреву:

— Спасибо, Семен… Ты домой?

— Какое там… В кабинет.

Милиционер подвел нас с экспертом к очерченной мелом площадке возле забора, где в центре полукруга был нарисован силуэт лежащего с раскинутыми руками человека. Понятые, не решаясь подойти, робко топтались в стороне. Глухов щелкнул фотовспышкой, и на асфальте явственно стали видны пятна крови. Потом он, тяжело охнув, присел на корточки и, что-то бормоча себе под нос, принялся разглядывать маслянистые кляксы неподалеку от силуэта. Я присоединился к нему.

— Машины стояли… и совсем недавно, — пробурчал Глухов, — мне так кажется…

— Мне тоже, — сказал я, — и, по-моему, две…

— Одна из них «Жигули», — эксперт ткнул пальцем в сторону следа протектора, четко обозначившегося на асфальте.

— Марки «BA3-2103», госномер А 54–55 НБ, — серьезно добавил я.

Глухов удивленно вскинул глаза, потом смекнув, буркнул:

— Иди ты… не мешай работать. — Он раскрыл криминалистический чемодан и начал собирать образцы масла и крови, предварительно запечатлев след протектора на фотопленку. Я присел у забора и стал заполнять протокол осмотра.

— Николай, это не твой? — услышал я голос эксперта и подошел к нему.

Рядом с забором, примерно в метре от места обнаружения потерпевшего, лежал мужской комнатный тапочек. Глухов щелкнул затвором своего «Зенита», я поднял тапок и, достав полиэтиленовый пакет, положил его туда.

…Борисов встретил нас мрачно:

— Нда-а, — почесал он затылок, — похоже, «ноль» повесили…

— Не надо так грустно, раскроем, — бодренько ответил я, успокаивая дежурного по райотделу, но на душе было не очень весело, слишком не в нашу пользу складывались обстоятельства. Пока мы не знали даже имени убитого, не говоря уж о другом. Как у нас называют, чистый «ноль», «темняк», то есть нераскрытое преступление, а с этими «нолями» очень даже неловко чувствуешь себя на оперативных совещаниях.


06 часов 23 минуты

Свиркин закончил свой рассказ.

— Как ты собираешься таксиста Пахтусова искать? — спросил я.

— Он найдет, он шустрый парень, — подал голос Вязьмикин, расположившийся на стуле между шкафом и сейфом напротив моего стола.

— Найду я его, Николай Григорьевич, обязательно найду, — горячо заверил Петр. — Если не явится, то к девяти поеду в парк.

— У тебя что? — обратился я к Роману.

— У меня — гражданин Нудненко, а, может, не Нудненко, — ухмыльнулся он. — Во всяком случае, очень подозрительный субъект, худющий, как Петр, только ростом поменьше, ободранный, а в кармане три тыщи… И так складно все рассказывает, аж сомнения сразу берут, не врет ли? Говорит, освободился недавно, восемь лет отсидел, там и заработал. Спрашиваю, где справка об освобождении, про какую-то Машку верх-тулинскую плетет, у нее, дескать, оставил, а адрес не знает, говорит, показать может. Правда, есть маленькое несоответствие в его трепе. Сперва Красноярову говорил, что потерял справку, а потом уже при мне, стал про Машку заливать.

— А где он сейчас? — спросил я.

Так Краснояров его в спецприемник повез, как бродягу, до выяснения личности.

— Это какой Краснояров? Маленький такой? — заинтересовался Свиркин, очнувшись от размышлений.

— Да белый такой, кудрявый, еще мелкими шажками ходит, — пояснил Роман и, пошевелив широкими пальцами вокруг своей коротко стриженной головы, изобразил прическу Красноярова.

— Слушайте, — прервал я оперуполномоченных, — давайте по делу говорить. При чем здесь Краснояров?

— Если по делу, то придется мне в Верх-Тулу ехать, — безрадостно отозвался Роман.

Свиркин вдруг подскочил и взмахнул руками, словно собирался взлететь:

— Ничего понять не могу! Почему потерпевший в носках?!

Роман с едва заметной снисходительностью взглянул на него и хмыкнул:

— Сам-то как думаешь?

Петр загорелся:

— Я так думаю: его мертвого выкинули из машины!

— Ну, мудрец, — вновь хмыкнул Вязьмикин, — он же был живой, когда ребята из медвытрезвителя его подняли.

— Ладно, пусть не мертвого, а раненого, какая разница?!

— Про тапок забыл? — победно глянул на своего молодого коллегу Роман. — Скорее всего, потерпевший с поезда за какими-нибудь беляшами побежал, он же в трико был и рубашке, да еще и тапочки — стандартная одежда пассажиров. Кстати, в это время несколько поездов проходило.

— Тихо, ребята! — вмешался я. — Петр, если ты считаешь, что погибшего привезли на машине, объясни, почему выбрано такое людное место? Все-таки стоянка такси, вокзал… Не слишком ли рискованно? — Я повернулся к Вязьмикину. — А ты мне скажи, пожалуйста, когда это на привокзальной площади в два часа ночи торговали беляшами? А?

Роман задумчиво потеребил ус и ответил:

— Может, и не за беляшами, мало ли зачем? Ты сам, Николай, говорил, что у погибшего на пальце белая полоска от перстня, да и денег у него не обнаружено. Натуральный разбой! Представь, выбегает пассажир из поезда. В тапочках, в трико, в рубашонке, в руке гаманок зажал… Видит его какой-нибудь Нудненко-Чудненко и за ним…

— …В том гаманке — три тысячи, — закончил я за него.

Свиркин хихикнул. Роман дернул себя за ус и спрятался в тени сейфа. Воспользовавшись его молчанием, Петр вскочил.

— Может, погибший левачил? Привез кого-нибудь на вокзал, а тот его и убил, на перстень позарился или на машину.

— Или он тут рядом живет, вот и вышел в тапочках погулять, — не высовываясь из-за сейфа, подал голос Вязьмикин.

— Где же второй тапочек? — в раздумье произнес Петр.

«Действительно», — подумал я и набрал номер телефона.

— Ой, вы знаете, я боюсь его беспокоить, — выслушав мою просьбу, тихо ответила медсестра и, еще более понизив голос, добавила: — Он спит.

— Будите, будите, не бойтесь, — настоял я на своем и через минуту-две услышал в трубке недовольное сопение.

— Я понимаю, — сонным голосом, но в обычной своей манере, произнес Стеганое, — что мы расстались очень давно, что ты соскучился и жаждешь общения со мной… Но не мог бы ты позвонить мне вечерком… домой?

— Не сердись, Саша, посмотри у себя, может, у вас тапочек с ноги погибшего завалился?

— Слушай, старик, какие тапочки? Кто из нас спит?

Ты или я? Он же был в носках! Ты же сам зафиксировал это в протоколе, а Верочка и Анечка подписали. В носках! Повторяю по буквам: Николай, Осел, Слон, Корова…

Абезьян…

— Погоди, — перебил я, — посмотри, может, он в самом деле валяется где-нибудь на полу?

— У нас ничего не валяется! — возмутился Сашка. — В чем сдали, в том и приняли! Понял?! Звони как соскучишься…

Прерывистый зуммер возвестил о конце беседы.

— Ну что, нет второго тапочка? — догадался Роман. — Тогда мы побежали…

Свиркин открыл дверь и столкнулся со Снегиревым.

— Опер УР — вечно хмур! — поддел тот молодого оперативника.

— Нам некогда веселиться, — вступился за него Вязьмикин. — Это ОБХСС себе преступников выискивает, а мы их разыскиваем, нас за каждое нераскрытое преступление бьют.

Семен не успел ничего ответить, как аккуратно был отстранен плечом Романа.

— Вот черти, — пробурчал он, усаживаясь к окну, а затем задумчиво произнес: — Мне кажется, я где-то видел погибшего. Определенно видел. И совсем недавно…

Такого поворота я не ожидал и, не решаясь что-либо сказать, затаил дыхание. Семен словно нарочно не торопился и, устремив глаза в потолок, размеренно продолжал свои размышления:

— Где же я его видел? Так, так, так… Видел я его не раз… Значит, работал в одной из организаций, которые я курирую… Где? В фотообъединении? Нет… Вспомнил! — Снегирев поднял вверх указательный палец.

— Ну-у?! — выдохнул я.

— Дай сигарету.

Я быстро достал пачку и передал ему. Семен закурил и, выпустив струю дыма, небрежно бросил:

— На барахолке.

— Что, на барахолке?

— Видел его.

Забрав из рук Снегирева сигареты, я прикурил и разочарованно протянул:

— Знаешь ли, это все равно, что ты видел бы его в центре города… На вещевой рынок люди приезжают каждый выходной… Ни фамилии, ни адреса ты не знаешь, и узнать это практически невозможно…

— Это как сказать, — добродушно улыбнулся Семен.

— Ты можешь установить личность убитого? — недоверчиво покосился я.

Он с хитрецой взглянул на меня:

— Объясняю как другу. Погибший в джинсовом ряду крутился, было видно, что он там свой человек: здоровался со многими, по плечам похлопывал, беседовал. Правда, сам не торговал и не покупал, но…

— Надо туда ехать! Сегодня же воскресенье, иначе потеряем целую неделю!

— Что ты?! — вскинулся Семен. — Скоро конец дежурства, мне тещу с супругой на дачу везти, а с тобой поедешь на весь день!

— Какой день? Только туда и обратно, а потом вези свою тещу, — я постарался как можно увереннее взглянуть на него, хотя понимал, что «туда» и «обратно» не получится, но, увидев голубые наигранно-доверчивые глаза, рассмеялся и умоляюще произнес:

— Выручай, Семен, а?.. как я без тебя узнаю личность убитого?

— Николай, ведь дела об убийствах расследуются прокуратурой, — слабо попробовал сопротивляться он.

Я укоризненно посмотрел на него:

— Конечно, в понедельник материалы будут у следователя прокуратуры, но ты же прекрасно понимаешь, ничто не заменит поиска по горячим следам. Именно сегодня надо попытаться выжать из дела все возможное.

Семен глубоко вздохнул:

— Как ты насчет кофе?


08 часов 11 минут

«Запорожец» Снегирева, лавируя между машинами и людьми, приближался к вещевому рынку. Чем ближе к «толкучке», тем теснее становился поток автотранспорта, гуще толпа, бредущая по обочине.

— Илья Репин, «Красный ход в Курской губернии», — прокомментировал Снегирев, останавливая машину возле служебного входа.

На территории рынка было вообще не пробиться. От магнитофонно-пластового ряда веяло духом дореволюционной Одессы, смесью рока, диско, цыганщины и еще черт знает чего. Молодые люди, похожие друг на друга, в синей «фирменной» униформе напоминали бы воинское подразделение после команды «разойдись!», если бы не надменные, пренебрежительные лица, да не тяжелые мешки на помятых физиономиях. Они не зазывали покупателей, истошно крича, как торговцы с восточных базаров, а с безразличным видом демонстрировали «последние» пласты, упоминая при этом такие цены, от которых у сердобольных мамаш перехватывало дыхание, и мамаши тянули подальше своих упирающихся, словно молоденькие бычки, сыночков. Сыночки, старательно изображая на розовых, безусых лицах равнодушие, перетягивали родительниц к «джинсовому» ряду, где с «Монтаной» и «Леви» наперевес прохаживались все те же молодые в униформе, да вертелись их одинаковолицые спутницы. И здесь в ходу были такие цифры!.. Немного в стороне небритые мужики предлагали краны, ножовки, кисти, валики для наката с изображением огромных виноградных листьев. На земле красовались давно забытые госторговлей гипсовые собаки и кошки с прорезью для монет. Гипсовое зверье таращилось на всю эту сутолоку, а людское море двигалось, шумело, волновалось, перекатывая людей, как мелкий галечник, и порой выплескивая из своих глубин субъектов, довольно любопытных.

Сделав глубокий вдох, Семен, как опытный пловец, отважно бросился в буруны этого моря, успев крикнуть:

— Жди меня в комнате милиции, я скоро вернусь!

Вернулся он, правда, не очень скоро, но довольный собой.

— Лыков Владислав, — выпалил он, — я кое с кем переговорил, кое-кого порасспросил. Жалко, что я этим Владиком раньше не занялся.

— Адрес его узнал?

— Нет, но это не проблема, — ответил Снегирев и, помявшись, добавил: — Но самое любопытное, что на нашего покойничка, кроме Лыкова, по приметам еще один здешний завсегдатай похож, только фамилию его никто не знает, или говорить не хотят.

— Тогда давай с Лыкова начнем.

Семен взялся за телефон:

— Добрый день, девушка, мне бы один адресок…


10 часов 32 минуты

Вскоре, свернув на проспект Дзержинского, мы подъезжали к дому Лыкова. Квартира находилась на четвертом этаже. Поднявшись, я остановился, восстанавливая дыхание. Снегирев, не торопясь, где-то на третьем этаже. Я позвонил, открылась дверь, и мне стало ясно, что погиб не Лыков, хотя лицо стоявшего передо мной молодого мужчины, действительно, чем-то напоминало погибшего. Лыков удивленно смотрел то на меня, то на поднимавшегося по лестнице Семена. Я представился. В его глазах мелькнула тень беспокойства, но он быстро взял себя в руки:

— Проходите, пожалуйста, хотя мне не понятно, зачем я вам понадобился, вам и товарищу из ОБХСС, — слегка улыбнувшись, кивнул он в сторону Снегирева.

Тот в первую секунду опешил, но тут же вышел из положения:

— Вот она, популярность! Как кинозвезду всюду узнают, только автограф почему-то не просят. И вы, Лыков, наверное, не попросите, да?.

— Разумеется, нет, — снова улыбнулся хозяин.

Прошли в комнату. С любопытством разглядывая книги на стеллаже, Семен, не оборачиваясь, произнес:

— Владислав, что-то я в последнее время твоего двойничка не встречаю.

— Олега, что ли? — усмехнулся Лыков и, заметив, что Снегирев с заинтересованным видом перелистывает снятый с полки томик, с ехидцей спросил: — Есениным увлекаетесь? Могу дать почитать..

— С удовольствием бы, но в данный момент меня больше интересует Олег. Кстати, когда ты его видел в последний раз?

— Да я вообще с ним редко встречаюсь, да и то случайно.

Я вмешался в разговор:

— Так когда, где и с кем вы видели его в последний раз?

— Давно не видел, не помню, когда! Я же сказал, что встречался случайно! Он ко мне не приходил…

Снегирев поставил книжку на место и быстро спросил:

— А кто приходил?

Лыков отвернулся и, глядя на стену, неохотно ответил:

— Мишаня вчера был, деньги занимал. — Он помолчал и, повернувшись почему-то ко мне, резко бросил; — Да поймите же, завязал я с барахлом! На «балку» езжу только с друзьями повидаться!

— Если уж ты «завязал», помоги следствию, хотя бы правдивой информацией. Понял?! — подойдя к нему вплотную, резко сказал Семен, потом мягче добавил: — Меня интересует, когда Олег был на вещевом рынке… Никак не могу запомнить его фамилию. — Он поморщился, как бы пытаясь извлечь эту фамилию из своей памяти.

— Никольский, — подсказал Лыков.

Семен кивнул:

— Точно, Никольский… И как он поживает?

— Не знаю, — повел плечами Лыков.

— Ну-у… — укоризненно протянул Семен.

Лыков опустил голову и, глядя исподлобья, выдавил:

— Ребята говорили, должен сегодня появиться… с товаром, — и, увидев вопросительно поднятые брови Снегирева, пояснил: — Со штанами, будто сами не знаете, что он другим не занимается.

Снегирев удовлетворенно кивнул с видом человека, которому известно многое. Я вклинился в беседу:

— Владислав, кто такой Мишаня?

— Митя Мишин, музыкант из «Меридиана», — изумленно взглянул на меня Лыков, дескать, не знать Мишаню!

— Зачем он занимал деньги? — спросил я.

— Не знаю.

— Сколько?

— Полторы тысячи.

— Владик, а зачем ему столько? — тут же спросил Снегирев.

— Не знаю.

Чувствовалось, что Лыков начинает выходить из себя, сообразив, что поддавшись темпу вопросов, невольно стал говорить то, чего ему совсем не хотелось. Он мог замкнуться, и это тонко уловил Семен.

— Владислав, — улыбнулся он, — не темни… нам нужна твоя помощь.

Лыков покрутил головой, словно ему стал тесен воротник.

— Я и не темню, — уже спокойнее проговорил он. — Мишане привезли джинсы, много, а денег не хватило, вот он и прибежал ко мне… Только не надо впутывать меня в эту историю, я здесь ни при чем. — Он перевел умоляющий взгляд на меня.

Я не отреагировал на его мольбу и жестко бросил:

— Адреса Мишина и Никольского?

Лыков стал заискивающе объяснять, где живет Мишин. Адреса Никольского он не знал, сказал только, что тот живет где-то у нового моста через Обь.


11 часов 13 минут

В машине, развалившись на сиденье, я с деланным оживлением обратился к Снегиреву:

— Ну что, судьба ведет нас к Никольскому?!

— Не знаю, кого и куда она ведет, — нахмурился он, — а меня лично — под огонь жениных батарей, — и, не дожидаясь моих возражений, твердо заявил: — Все, еду домой!

Зная, что не выпущу его из рук, что он и сам не сможет бросить начатое расследование, что оба мы, как говорится, затравились этим делом, я не стал переубеждать Семена.

— Ладно, только подбрось меня до отдела, — спокойно сказал я.

Снегирев недоверчиво покосился на меня и повернул ключ зажигания. Всю дорогу он, насупившись, молчал, а я не дразнил его разговорами. Подрулив к РОВД, Семен сам нарушил молчание:

— Николай, ты иди, а я за бутербродами сбегаю.

— На дачу возьмете? — сделал я недоумевающее лицо.

Семен от такого нахальства оторопел и хотел, видимо, ответить тем же, но передумал и миролюбиво сказал:

— Да брось ты, Коля. Мы же со вчерашнего обеда ничего не ели, а нам еще к Никольскому.

Мне оставалось только удивиться его выдержке и сказать:

— Беги, я в уголовный розыск загляну. Может, у них что-нибудь проявилось.

Свиркин и Вязьмикин пили чай.

— В рабочее время чай распиваете?!

Свиркин смутился и торопливо поставил стакан:

— Так мы не завтракали, и дежурство наше кончилось.

Вязьмикин не отреагировал на мое замечание и продолжал громко швыркать.

— Давай, давай, Рома, — усмехнулся я, — сейчас Семен бутерброды принесет, будешь всухомятку давиться.

— Так бы сразу и говорил, — пробасил тот, отставляя стакан в сторону. — Я сейчас еще чаю накипячу.

— Николай Григорьевич! — с жаром воскликнул Петр. — Я Пахтусова, таксиста, нашел! Он на месте происшествия в начале третьего видел две машины. Они вплотную к забору стояли. Одна — «Жигули», красного цвета, другая — личная «Волга», ГАЗ-24, вишневая, буква «А» перед цифрами стояла Плохо только, что Пахтусов не заметил, когда машины уехали. Помнит, что когда «Спецмедслужба» подъезжала, их уже не было.

— Молодец, Петя, — похвалил я лейтенанта, — работай по машинам, — и, повернувшись к Вязьмикину, спросил: — У тебя что-нибудь есть?

Он устало махнул большой рукой:

— Ноги гудят… Ночь не поспи, да еще и по этажам полазь с этим поквартирным обходом… Пусто. Никто, как обычно, ничего не видел. Спали, говорят… И, действительно, что нормальному гражданину ночью делать? Ты не знаешь случайно, Николай?

Я почесал затылок и ничего не ответил.

— Вот то-то и оно, — удовлетворенно заключил Роман.

— А по Нуденко ты работал? — поинтересовался я.

Вязьмикин с укором посмотрел на меня:

— Слушай, дай чай попить… Где там твой Снегирев?! Не могу же я голодным ехать в Верх-Тулу искать подругу этого Нуденко.

— Идет! — оживленно выкрикнул Свиркин, высматривавший в окно Семена.


12 часов 24 минуты. Свиркин

Когда Петр попросил у капитана областной ГАИ составить список владельцев «Жигулей» красного цвета, тот озадаченно переспросил:

— Всех?!

Петр решительно кивнул. Капитан уныло посмотрел на него, помолчал, потом тяжело вздохнул:

— А можно что-нибудь попроще, а, лейтенант?

Лицо Свиркина разочарованно вытянулось. Ему стало ясно, сколько документов нужно переворошить, чтобы удовлетворить его просьбу, ведь в Новосибирске столько красных «Жигулей»…

— Можно и попроще, — грустно согласился он. — «Волга» ГАЗ-24… Госномер начинается с буквы «А». Цвет — вишневый…

— С этого бы и начинал, — обрадовался капитан.

Через несколько минут у Петра были адреса трех владельцев вишневых «Волг».

— Если все-таки понадобятся тебе эти «Жигули», — напутствовал его капитан, — приходи в понедельник. Тебе документы дадут, выписывай, покуда сил хватит.


12 часов 55 минут. Свиркин

Дверь открыла жена Краскова, автолюбителя, значившегося в списке под номером один.

— Только лежит под ней, лучше бы продал! — в сердцах бросила она. — Опять сломалась, вторую неделю чинит. Вот и сегодня с утра в гараже пропадает.

До гаражей было рукой подать. Пройдя по длинному коридору мимо множества пронумерованных металлических ворот, Петр остановился у распахнутого гаража Краскова. Из полумрака слышался жизнерадостный мужской хохот.

— Мне бы хозяина, — нерешительно произнес Свиркин, вглядываясь в темноту.

— Славка, это жена тебе покупателя нашла! — раздался дискант из едва различимой в полутьме группы и утонул в хохоте. На свет вышел невысокого роста, но крепкого телосложения лысоватый мужчина.

— Я хозяин, а что вы хотели? — спросил он и, обернувшись в сторону гаража, крикнул: — Да тихо вы! Раскатились!

Петр представился. Владелец «Волги» снова обернулся и попросил:

— Ребята, быстренько разбежались. У меня деловой разговор.

Из гаража, один за одним, похохатывая, вышли «ребята» в возрасте от тридцати до шестидесяти лет и разбрелись по своим кельям.

— Вы уж извините, собрались тут с друзьями посудачить.

— Ничего, ничего, — успокоил его Свиркин. — Скажите, Вячеслав Климович, у вас машина действительно не на ходу?

Хозяин «Волги» усмехнулся:

— Это вам жена, наверное, сказала?.. Да нет, на ходу, это я ей так говорю, а то надоела совсем. То туда вези, то сюда. Обленилась! В магазин — и то на машине норовит. На беду себе эту «Волгу» завел. Я ее в Сирии заработал. Ишачил там, как проклятый. А жарища! Меня туда в командировку посылали, сварщик я. Ну и заработал этот тарантас себе на горе.

Петр терпеливо и не без интереса слушал Краскова, который с увлечением рассказывал о далекой арабской стране, о ее нравах, обычаях, людях.

— А что?! Я и деньжат подзаработал, и сирийцам показал, как у нас в Сибири вкалывают! Я им говорю, что нам ваши плюс сорок?! Вот я в Тюмени работал, — он взял Петра под локоть и потянул в гараж, — я сейчас вам расскажу…

Свиркин высвободил руку и не совсем к месту, как показалось Краскову, спросил:

— Вячеслав Климович, этой ночью вы никуда не ездили?

Красков оторопело посмотрел на него.

— Нет, спал. Разве поедешь? Жене-то сказал, что машина того… А вы по аварии какой-нибудь проверяете?

— Да почти, — уклонился Свиркин.

— Можете посмотреть мою машину, целехонька, — обиделся владелец «Волги».


13 часов 03 минуты

Никольский, как сообщили нам в адресном бюро, жил Но улице со странным названием Лесозавод. Свернув с Владимировской вниз к Оби, туда, где раньше была Чернышевская пристань, Снегирев остановил машину около старого деревянного двухэтажного дома. Мы поднялись по лестнице с крутыми скрипучими ступеньками на второй этаж и постучали. На стук из квартиры никто не вышел.

— А вдруг погибший не Никольский, а еще один его двойник? — с грустной иронией проронил Семен.

— Все может быть, — в тон ему ответил я и постучал в дверь напротив.

Тишина. Я снова постучал.

— Кто? — раздался за дверью хриплый старческий голос.

— Откройте, пожалуйста, — попросил я, — мы тут к вашему соседу пришли, а его нет…

Дверь приоткрылась, но ровно настолько, чтобы говорящий мог высунуть голову. На нас уставились красные, маленькие, настороженные глазки, удивленно-изучающе хлопая редкими ресницами. Одутловатую физиономию старика покрывала мелкая сетка морщин и бледно-фиолетовых жилок, на голове торчали клочки седых волос.

Семен оттеснил меня и дипломатично начал:

— Отец, вы уж нас извините…

— Да, ничо, ничо, — перебил старик, — вы к кому пришли-то?

— К Никольскому. Не знаете, где он?

— Холера его знает. Он молодой, а я старый. Разве уследишь за ним. То туды, то сюды… Вчерась, вроде, дома был. Сегодня, врать не буду, не видал.

— А шума вчера у него не было? — попытался выяснить я.

Старик долго разглядывал нас, потом пробурчал:

— Не слыхал, я вообще недослышу, так что извиняйте, — и закрыл перед нашим носом дверь.

Мы переглянулись.

— Очень содержательный разговор, — съязвил Семен.

Я только пожал плечами и направился к другим дверям. Скрип дверных шарниров заставил меня обернуться. Из небольшой щели был виден глаз нашего собеседника. Старик смотрел на нас и молчал. Мы тоже ничего не говорили. Наконец он прохрипел:

— Вы у Карповны поспрашивайте, она с Олегом в дружбе живет. Вона ее дверь.

Дверь, на которую указал взгляд старика, нам открыли сразу. На пороге стояла крепкая пожилая женщина. Поздоровавшись, я спросил, как нам найти Никольского.

— А вы кто ему будете? — поинтересовалась она.

Я развернул удостоверение и показал его женщине. Она достала из кармана халата очки, водрузила их на нос и, взяв документ, медленно шевеля губами, стала изучать его, пригляделась к фотографии и вскинула на меня глаза, сверяя фото с оригиналом. Плюсовые линзы очков делали ее глаза большими, как у пчелы. Осмотр, похоже, удовлетворил ее, так как она, придерживая на груди халат, чуть отошла в сторону, пропуская нас:

— Проходите.

В комнате, несмотря на полдень, было сумрачно. Карповна пододвинула нам стулья, а сама тяжело опустилась на табурет и вопросительно посмотрела на меня.

— Вы не знаете, как нам найти Никольского? — повторил я свой вопрос. — Говорят, вы с ним в дружбе живете?

— Вам наговорят, — резко ответила хозяйка квартиры. — Это, верно, Ванька-алкаш натрепал?

— А что, неправда?

— Да какая там дружба?! Олег-то нас, соседей, и за людей, поди, не считает. Все свысока смотрит.

— Выходит, сосед на вас наговорил? — вставил Семен.

Карповна мельком глянула на него и ответила, обращаясь ко мне:

— Ванька что угодно наговорит. Сегодня он трезвый, с похмелья мается, поэтому и тихий, как божий одуванчик, а выпьет — покою от него нет… Дружба наша с Олегом простая: он пьет, я бутылки сдаю. Гости у него часто бывают, коньячком балуются, армянским. Иной раз за вечер пять-шесть бутылок высадят.

— Почему же он сам бутылки не сдает? — спросил Снегирев.

— Брезгует, не желает унижаться, — ответила Карповна и поджала губы, а потом, помолчав, задала вопрос, который, видимо, ее интересовал с момента нашего прихода: — Вам-то он зачем понадобился? Проворовался, поди?

Я ответил вопросом:

— Почему вы так решили?

— Так он же экспедитором в кафе работает…

— Ну и что? — наивным тоном поинтересовался Снегирев.

— А то! На зарплату так коньяки не глушат, — не глядя на Семена, сердито ответила хозяйка. — Видать, другие доходы есть.

— С кем же он пьянствует? — миролюбиво сказал я.

— А не поймешь с кем, — проворчала Карповна. — То ли мужики, то ли бабы… Все в штанах одинаковых, жинсы называются. Молодые все, сами знаете, какая она, молодежь…

— Скажите, — обратился к ней Снегирев, — а мужчины со свертками или с чемоданами к нему не приходили?

Я посмотрел на Семена. Вот что значит ОБХСС, все свое выясняет.

— Были и с чемоданами, — кивнула мне хозяйка, — всякие были.

Я все еще не был уверен, что погибший и Никольский одно и то же лицо, и поэтому спросил:

— Может, у кого-нибудь из соседей есть фотография Олега.

— Откуда? Он с ними не сильно якшается. Богатый больно, — съехидничала Карповна. — Две машины…

— Как две? — переспросил Семен.

— А так, — объяснила мне хозяйка. — Одна — красная, настоящая, а другая — на пальце. Так сам Олег говорит… Это перстень у него такой большущий, золотой, с камнями.

Я вспомнил незагорелую полоску на пальце трупа, вспомнил, что таксист Пахтусов видел у здания «Метростроя» красные «Жигули», и во мне стало крепнуть убеждение, что убит именно Никольский.

— Да, чуть не наврала! — хлопнула себя по лбу Карповна. — Совсем из ума выжила. Есть карточка! У Мишки из четвертой квартиры, они с Олегом на завалинке весной фотались.

Мишка оказался здоровенным детиной лет двадцати пяти. Удостоверение оказало на него магическое действие, и он, недолго порывшись в комоде, подал мне фотографию. Можно было вскрывать квартиру Олега Никольского. На снимке, наполненном весенними лучами солнца, он и Мишка щурились в объектив, лица были веселые, у Олега — чуть самодовольное. Как мало походило это лицо на то, которое, Стеганов накрыл больничной простыней! Я показал фото Семену, и тот кивком головы дал мне понять, что он тоже не сомневается — на снимке погибший. С разрешения владельца фотографии я опустил ее в карман пиджака. Выяснив у Михаила, что Никольский имеет машину «Жигули» марки ВАЗ-2106, госномер А 48–34, я попросил Снегирева съездить за экспертом. Пора было приступать к осмотру квартиры Никольского, а без эксперта этого делать не следовало.


13 часов 43 минуты. Свиркин

Доктора наук Брусничкина дома не оказалось. Его старенькая мать посоветовала:

— Удумал же! Детей и жену в «Волгу» свою усадил и покатил к узбекам, а я вот хозяйство в деревне оставила, сижу тут, как сторож, охраняю ихние мебеля… Вторая неделя уж пошла, как уехал. Вот так-то, милай.


14 часов 27 минут. Свиркин

Жена владельца третьей вишневой «Волги» нервно покрутила в руках милицейское удостоверение и, беспокойно заглядывая Петру в глаза, проворковала:

— На работе, ни выходных, ни проходных… И у вас тоже служба не дай бог… Что-то случилось?

— Автодорожное, — коротко ответил Свиркин, — среди проезжавших мимо машин была и вишневая «Волга».

— А-а-а, — облегченно протянула женщина, но настороженность в ее глазах не пропала.

На вопрос, где был ночью ее муж, она не очень уверенно ответила:

— Дома… где же ему еще быть?

Узнав, где работает муж, Петр направился к нему.

В окошечке пивного ларька гостеприимно горела вывеска: «Пиво есть» с изображением кружки и рака, которого большинство и видит-то только на картинках. День был довольно прохладный, хотя и светило солнце, поэтому народу у киоска было немного. Большие красные руки с массивным перстнем лихо подхватывали пустые банки, бидоны, канистры, затягивали их внутрь ларька и вскоре выставляли назад уже отяжеленные пенящимся напитком.

За киоском, в тени клена, скромно притулилась вишневая «Волга». Петр неторопливо подошел к ней и с равнодушным видом уличного зеваки заглянул внутрь. На светло-коричневом чехле заднего сиденья едва заметно проступали тщательно замытые разводы бурого цвета.

Петр шагнул к киоску и стукнул в дверь. Дверь распахнулась, и мимо оперуполномоченного прошмыгнула, старательно прикрывая лицо рукой, жена владельца третьей автомашины ГАЗ-24. Она, не оглядываясь, быстро направилась к автобусной остановке. Петр задумчиво посмотрел ей вслед и вошел в ларек…

— Поди, опять с девками катался, — ворчливо добавила Карповна, — только и делал, что развлекался. Отвеселился теперь, поди? — мгногозначительно посмотрела на меня хозяйка.

— Отвеселился…

Я сидел за столом и дописывал показания Карповны, когда в коридоре заскрипели половицы и в комнату заглянул Глухов:

— Сидишь пишешь?.. Сам не отдыхаешь и другим не даешь. Ведь с постели меня твой Снегирев поднял. Ночью вызывали и днем выспаться не дают… У меня один приятель долго терпел вот такие же воскресные выдергивания, а потом обиделся…

— Сергей Петрович, ты уж прости, но, сам понимаешь, ты у нас первый человек в этом деле, без тебя никак, — сказал я, прекрасно зная, что Глухов не очень любит, когда его нахваливают.

— Ладно тебе, — буркнул он, — пошли, что ли, квартиру вскрывать?

— Это как же без хозяина? — возмутилась Карповна, догадавшись, о какой квартире идет речь. — Непорядок это. Вы хозяина дождитесь.

— Нет уж, мамаша, мы его дожидаться не будем, — невесело хмыкнул Глухов, — как говорит один мой приятель, из морга не возвращаются.

Карповна только руками всплеснула.

В комнату погибшего мы вошли вдвоем с Глуховым. Карповна и Михаил, тот самый парень, что дал нам фотографию Никольского, приглашенный в качестве понятых, мялись у порога. Было сумрачно. Раскидистые тополя, росшие у самых стен дома, скрадывали дневной свет.

— Слушайте, в таких условиях я работать не могу! — недовольно заявил эксперт. — Зажгите свет!

Снегирев шагнул в комнату, щелкнул выключателем, но свет не загорелся. Семен еще несколько раз щелкнул. Безрезультатно.

— Может, пробки перегорели? — подсказал Михаил. — Пойдемте, я покажу, где его щиток… — И они с оперуполномоченным вышли.

Я осмотрелся. Действительно, покойник жил далеко не бедно. Обычная печь отделана изразцами, дорогая мебель, японская стереоаппаратура; неплохая, хотя большей частью составленная из книг, приобретенных в обмен на макулатуру, библиотека.

— Пока они там сделают, — буркнул Глухов и, наигрывая на губах марш для духового оркестра, принялся за дело: сфотографировал обстановку в комнате, достал кисточки, баночки с порошком, дактопленку.

Я подошел к журнальному столику, на котором лежала раскрытая книга, и в это время неожиданно зажегся торшер, стоявший тут же. Его яркий свет желтым пятном упал к моим ногам, заиграл на полированной мебели.

— Наконец-то, — пробурчал Глухов, не отрываясь от своего занятия.

Появился Снегирев и удивленно произнес:

— Ты понимаешь, пробки были выкручены… А вы что при местном освещении? Люстру бы включили.

— Мы вообще ничего не трогали, — покрывая белым порошком поверхность стола, буркнул эксперт. — Покойничек свет забыл выключить, когда из дома уходил.

— Может, он пожара боялся и поэтому пробки перед уходом выкрутил? — предположил Семен и направился к платяному шкафу.

Глухов заметил его движение и гаркнул:

— Не трогай ничего!

Я поддакнул:

— Семен, ты поосторожней, могут пальчики остаться.

Размахивая кисточкой, Сергей Петрович огорченно констатировал:

— Похоже, кроме отпечатков пальцев хозяина никто следов не оставил.

— Слушай, ничего страшного, если я эту книжку возьму? — спросил я у него.

Эксперт покосился на журнальный столик:

— Бери, я там уже обработал.

Под книгой Дрюона лежала небольшая полоска бумаги с написанным от руки текстом: «От С — 100, С — 15».

Глухов через мое плечо взглянул на бумажку.

— Ребус какой-то…

Когда эксперт наконец разрешил проникнуть в платяной шкаф, Семен, недолго порывшись, без лишних слов, но с достоинством протянул мне большую бумажную этикетку с изображением ковбоя и надписью «Монтана».


14 часов 32 минуты. Свиркин

Видимо, жена владельца третьей вишневой «Волги» достаточно хорошо описала внешность оперуполномоченного, так как не успел Петр войти в пивной киоск, как большеголовый мужчина в засаленном халате радушно улыбнулся и, сделав гостеприимный жест, попросил минуточку обождать. Потом согнулся к окошечку и крикнул, что пиво кончается и очередь можно не занимать. Петр присел на обшарпанный табурет с железными ножками, стоящий в углу рядом с большим баком, и принялся рассматривать обстановку в этой полутемной каморке. Продавец пива быстро обслужил покупателей, напоминая каждому о его обязанности ждать отстоя пива, и, выставив наружу последнюю канистру, захлопнул окошечко и ловко развернул табличку. Теперь кружка и рак оказались внутри киоска, сообщая Петру, что пиво есть, а прохожим, что его нет в наличии.

— По кружечке? А, товарищ оперуполномоченный! — сверкнул золотой коронкой продавец пива.

Петр категорически отказался и полюбопытствовал, откуда тому известно, что он работник уголовного розыска. Вопрос вызвал у мужчины приступ жизнерадостного гоготанья.

— Я милицию за версту чую! — оптимистично сообщил он и, внезапно прервав смех, добавил: — Если серьезно, жена сказала, что вы мной интересуетесь. Вы с ней не столкнулись?

— Столкнулся, — многозначительно ответил Свиркин.

Мужчина весело загоготал:

— Она у меня такая! Любого обскачет!

Петр выждал, когда смешливый продавец пива немного успокоится, и сухо предложил:

— Давайте перейдем к делу.

— Давайте, — охотно согласился тот, устраиваясь напротив Свиркина, так, что его обтянутые линялыми джинсами^колени уперлись в острые коленки Петра.

— Вашу машину видели сегодня ночью у здания «Метростроя», — испытывающе глядя, сообщил Свиркин.

— Ну и что? — озадаченно спросил продавец пива.

— Вы там были? — почти утверждающе спросил Петр.

— Был, а что?

— Чехол заднего сиденья вашей машины в каких-то замытых пятнах. Что это за пятна?! — не сводя глаз, быстро проговорил лейтенант.

— Кровь, а что? — с еще более озадаченным видом выдохнул продавец пива.

Петр от такого признания слегка ошалел и машинально спросил:

— Чья кровь?!

— Скотская, а вы что подумали?! — начиная что-то соображать, чуть взвинченно воскликнул продавец пива.

Петр, все так же пристально глядя, раздельно произнес:

— Что вы делали ночью на вокзале?

— Друга встречал, а что, нельзя?

— Можно, — ответил Свиркин и быстро спросил: — Как его фамилия?

— Карлов, он директор вагона-ресторана, — слегка раздраженно принялся объяснять продавец пива. — Он из поездки приехал, я всегда его встречаю, он мне мясо привозит, фрукты… Вот и сегодня встречал, да мешок полиэтиленовый дырявый попался, сиденье испачкал, вот и пришлось замывать… А что случилось?

Петр, помня наставления Вязьмикина, уклончиво ответил:

— Проверяем одно обстоятельство. Кстати, где живет ваш друг?

— На Затулинке, вот и встречаю, автобусы в это время не ходят, а на такси у него денег нет, — продавец пива неожиданно разразился громогласным гоготом и, просмеявшись, предложил: — Если вы меня в каком-то обстоятельстве подозреваете, то можете у Карлуши спросить, я вас отвезу.

Петр вежливо отказался и с металлической ноткой в голосе спросил:

— Как же увязать ваши показания и показания вашей жены?

— В смысле?

— Она говорит, что всю ночь вы были дома, — склонив голову набок, с легкой ехидцей пояснил Петр.

— А что тут увязывать, наврала она вам. Решила на всякий случай сказать, что я дома был. Мало ли что…

— Предусмотрительная у вас жена, — тем же тоном похвалил Свиркин.

— Настоящий Штирлиц! — опять загоготал продавец.

— Почему вы выбрали именно это место для стоянки? — спросил Свиркин, сдерживая легкое раздражение, вызванное беспричинной веселостью собеседника.

— А я и не выбирал, еду по Челюскинцев, у самой площади мне красный «Жигуленок» дорогу пересек и шмыг к забору. Думаю, а я что, хуже? И за ним следом, рядом и встал. Тем более Карлуша знает, если меня внизу нет, значит, у «Метростроя». А вскоре и он нарисовался, мы и поехали.

— Сколько человек было в «Жигулях»?

— Я не присматривался толком, но, по-моему, один.

— Как он выглядел?

— Не знаю, — пожал плечами продавец пива, — я на него не смотрел, я на вокзал смотрел. Карлушу выглядывал.

— Вам ничего не говорит фамилия Никольский? — быстро спросил Петр.

Продавец удивленно посмотрел на него:

— Говорит, а что?.. Он в нашей столовой работал, если вы имеете в виду Олега Никольского?

— Почему вы говорите о нем в прошедшем времени? — въедливо поинтересовался Свиркин, не сводя глаз с лица собеседника.

Тот вскинул брови и почесал лоб.

— А как я могу еще говорить, если он уже скоро год, как уволился?

— И вы больше с ним не встречались?

— Зачем он мне нужен?! Джинсы я и без него достану! — ответил продавец и снова затрясся от гогота.


15 часов 36 минут. Вязьмикин

Дом, где живет участковый инспектор милиции, знал каждый житель Верх-Тулы, и поэтому Роман без труда нашел его усадьбу. Войдя в калитку, он увидел греющийся на солнышке желтый мотоцикл, шныряющих между его колесами кур и ленивого пса, безучастно посмотревшего на оперуполномоченного и вновь закрывшего глаза. Пес, должно быть, устал от бесконечных посетителей и уже давно утратил желание лаять на них. Роман кашлянул. Пес приоткрыл один глаз. Никто не отозвался. Тогда Вязьмикин басовито крикнул:

— Хозяин дома?!

Пес привстал, выкинул передние лапы, прогнул спину и протяжно зевнул.

— Хозяин дома?! — так же громко повторил Роман.

Пес опустил голову набок, удивленно взглянул на него, решил, видимо, что пора и власть применить, и, без особой охоты, гавкнул. Роман добродушно погрозил ему толстым указательным пальцем, и пес снова растянулся на земле, окончательно убедившись в отсутствии агрессивности со стороны гостя. Услышав за спиной возглас: «Что шумишь?», Вязьмикин обернулся и увидел показавшуюся из сарая взлохмаченную голову мужчины, который по случаю выходного дня, очевидно, был занят домашними делами.

— Доброго здоровьица… Вы участковый будете? — сказал Роман.

— Ну…

— Я из уголовного розыска.

Участковый недоверчиво посмотрел на него.

— Да я не из вашего райотдела, — пояснил Роман и развернул удостоверение.

Хозяин мельком, но зорко глянул на документ и пригласил:

— Проходи в избу, я сейчас. Руки вытру.

— Некогда мне заходить.

— Ну как желаешь.

— Меня Мария интересует. Есть, говорят, у вас в селе такая.

Участковый нахмурил лоб и почесал затылок:

— Мария?.. Мария? Понял! Только ее не Мария, а Марфа, по паспорту, зовут, — наконец сообразил он.

— Марфа Посадница, — хмыкнул Роман.

— Во-во, — усмехнулся участковый инспектор, вытирая руки каким-то старым халатом. — Как кто освободится, сразу к ней, пока снова не посадят, живет. А там, глядишь, и другой освобождается. Это ты точно подметил… Марфа — посадница. Никак не могу отучить ее от этого дела, сколько уж раз штрафовал за то, что живут у нее без прописки… Да толку… Совсем развинтилась девка.

— Не покажешь, где она живет?

— Отчего не показать, покажу, — участковый кивнул в сторону мотоцикла, — садись…

Когда Роман втиснулся в коляску, инспектор с грустью посмотрел на просевшее колесо, постучал его кончиком сапога, размышляя, вероятно, о том, что можно было бы и пешком дойти.

— Поехали! Поехали! — уже командовал Роман.

Еще молодая, но уже довольно потрепанная жизнью Марфа, увидев участкового, наигранно обрадовалась и бойко стрельнула глазами по большой фигуре Вязьмикина, но участковый не дал ей рассыпаться в любезностях и сурово одернул:

— Товарищ из города приехал. — Он указал глазами на Романа. — Так что ты не разглагольствуй, ему некогда. Что спросит — отвечай без утайки… Ты меня знаешь!

— Еще бы, — фыркнула та в ответ и настороженно взглянула на Вязьмикина.

Роман крутнул свой казацкий ус и без обиняков спросил:

— Вам знаком гражданин Нудненко?

Женщина отвела глаза и ничего не ответила.

— Знаком, знаком, — ответил за нее участковый, — по глазам вижу — знаком. — Он подошел к Марфе и негромко произнес: — Мария, не кобенься… Ты меня знаешь.

— Ну известен! — бросила колючий взгляд хозяйка.

— Мне бы его справочку об освобождении, а то задержали Нудненко без документов, он говорит, у вас справочка-то, — пояснил Роман.

— Нету у меня никакой справочки! — взорвалась женщина.

— Мария! — осадил ее участковый. — Тебя просят справочку об освобождении из мест лишения свободы гражданина Нудненко, поняла?!

— Сейчас посмотрю, может, завалялась где.

Женщина принялась переставлять посуду на столе, как будто документ мог быть среди грязных стаканов и огрызков хлеба.

— Мария, ты вон в ту сумочку глянь, — участковый кивнул на черную, с потрескавшимся лаком дамскую сумочку, висящую на гвоздике над разбросанной постелью.

Марфа порылась в сумочке и, вытащив оттуда розовый длинный листок, удивленно округлила глаза.

— И правда… Ты, что ли, Василич, подложил?

Инспектор поморщился:

— Мария…

— Дайте-ка сюда справочку, — протянул руку Роман. — Я, с вашего позволения, с собой ее возьму.

Женщина с безразличным видом пожала плечами:

— Берите, на кой… она мне?


15 часов 27 минут

Опечатав дверь квартиры Никольского, мы вышли на улицу. Глухов, похлопав пухлой ладонью по крыше «Запорожца», проворчал:

— Как сажусь в него, так удивляюсь…

— Чему? — открывая дверцу, подозрительно спросил Снегирев.

— Как нормальные люди, вроде меня, сюда влазят? — усмехнулся эксперт.

— Нормальные люди, Сергей Петрович, в костюмах пятьдесят шестого размера не ходят, — сказал я, откидывая переднее сиденье. — Пролазь…

Глухов сунул мне фотоаппарат и дипломат с криминалистическими принадлежностями и, глубоко вздохнув, протиснулся в салон.

Когда машина, с трудом преодолев крутой подъем, вырулила на Владимировскую, Снегирев задумчиво произнес:

— Николай, ты не думаешь, что таксист видел у «Метростроя» «Жигули» Никольского?

— Думаю или нет, а машину искать нужно, тем более что мы знаем и марку, и номер.

— Вы ищите, ищите, — подал голос эксперт, — только вначале меня до автобуса подбросьте.

— Мы тебя до самого дома довезем, — успокоил я Глухова, — только сначала в облГАИ заскочим, это по пути…

Дежурный по областному отделу Госавтоинспекции удивленно поднял голову:

— Что-то вы сегодня зачастили? Недавно ваш опер был, долговязый такой. Тоже «Жигулями» интересовался, только ему не одни, а все красные подавай…

Выслушав меня, капитан включил рацию, и в эфир понеслось: «Всем постам, всем постам. Я — „Волхов“. Разыскивается автомашина „Жигули“, ВАЗ-2106, красного цвета, госномер А 48–34 НБ. Машина угнана в ночь с субботы на воскресенье. Преступник, возможно, вооружен. При задержании соблюдайте осторожность». Повторив свое сообщение, дежурный отключил связь. Я уже собрался уходить, но в это время затрещала рация: «„Волхов“, „Волхов“, ответьте шестнадцатому. Прием».

Шестнадцатый пост ГАИ сообщил, что в Бугринской роще, недалеко от пляжа, им обнаружена объявленная в розыск машина, и попросил дальнейших указаний.

Капитан вопросительно посмотрел на меня.

— Пусть ждет, скоро подъеду, — бросил я.

Снегирев дремал, опустив голову на руль.

— Домой?

— Нет, в Бугринку. Обнаружена машина Никольского.

— Ты что, с ума сошел? — Семен сопроводил свой возглас протестующим жестом руки. — Все, что можно было, сделали. Что тебе еще надо? Не поеду… Да у меня и горючки не хватит.

Я молчал, понимая, что мы оба очень устали и его сейчас нельзя останавливать, разрядка просто необходима.

— Поедет, поедет, куда ему деваться? — пытаясь улечься на заднем сиденье, пробурчал Глухов. — И горючку найдет… — Он похлопал Снегирева по плечу. — Никуда мы, Семен, от этого Ильина не скроемся.

— Меня же жена ждет, теща. Мне их на дачу везти и вообще… — начал успокаиваться Снегирев.

— Ладно! Бросаем все и едем домой спать! — резко ответил я и отвернулся к окну.

— Тоже дело, — благодушно поддакнул Глухов.

Семен повернул ключ зажигания и буркнул:

— Поехали на заправку…

— Я же говорил, что поедет, — резюмировал эксперт, продолжая свои попытки устроиться поудобнее.


15 часов 58 минут

— Приехали! — разбудил меня голос Снегирева.

Я открыл глаза и увидел в десятке метров от нас, между деревьями, красные «Жигули», желто-голубой мотоцикл инспектора ГАИ и его самого: молодого, подтянутого, в сверкающих сапогах, перепоясанного белыми полосами ремней.

Когда я подошел, он доложил, что машину Никольского обнаружили рыбаки, обратившие внимание, что к ней никто не подходит в течение нескольких часов. Фамилии, домашние адреса и место работы рыбаков он записал.

— Где бы нам найти понятых? — прервал я его рассказ.

Осенний пляж был пуст. Только на середине реки покачивались на волнах надувные лодки с нахохлившимися фигурками любителей рыбной ловли.

— Может, начнем пока, а там, глядишь, и подойдет кто-нибудь, — предложил Семен.

— Вот оно и видно, что ты институт народного хозяйства заканчивал, — с кряхтением выбираясь из «Запорожца», ворчливо проговорил Глухов. — Недостатки образования сказываются: плохо уголовно-процессуальный закон знаешь… Без понятых и начинать нельзя.

— Где же их взять? — огляделся по сторонам Снегирев.

Положение спас инспектор ГАИ:

— У железнодорожного моста, на камнях, кажется, кто-то рыбачит. Съездить?

— Если можно побыстрее, — попросил я.

Инспектор уселся на своего желто-голубого коня и, привстав на стременах, помчался вдоль берега.

— Хорошо-то как! — мечтательно проговорил Глухов, когда мотоцикл инспектора скрылся за деревьями. — Воздух, река, травка… Сидим в кабинетах, ишемические болезни сердца наживаем, природу не замечаем, а тут… Тишь-то какая!

— Хотел я сегодня природой насладиться… — проворчал Семен и покосился на меня.

Я молча проглотил этот вполне заслуженный упрек.

Не успели мы выкурить по сигарете, как послышался рокот мотоцикла и появился инспектор с двумя мужчинами в брезентовых дождевиках.

Я разъяснил понятым их права и обязанности, и мы начали осмотр. Глухов щелкал затвором фотоаппарата, снимая «Жигули» со всех сторон. Снегирев уселся на пенек поодаль, чтобы не вызывать нареканий эксперта. Я достал платок, открыл дверцу автомашины и попросил понятых подойти поближе. Они заглянули в салон и поморщились. Все заднее сиденье и пол около него были, как пишется в протоколах, в пятнах бурого цвета, похожих на кровь. На полу лежал тапочек, точно такой же, как найденный при осмотре места происшествия у здания «Метростроя». Если бы в момент нападения Никольский был за рулем, кровь была бы и здесь.

— Сергей Петрович! — откликнул я Глухова.

Тот плечом оттеснил понятых и уставился на тапочек.

— А ты переживал, Николай, вот и второй, — проговорил он и, не оборачиваясь, крикнул: — Снегирев, принеси-ка мой чемоданчик!

Семен послушно исполнил его просьбу. Эксперт достал пробирки, скальпель и принялся изымать образцы крови. Я обошел машину и опять же с помощью платка, чтобы не оставить отпечатков пальцев, попробовал открыть багажник. Крышка легко подалась вверх. Обычный набор: запаска, лопата, трос, камеры, ключи, домкрат и другие принадлежности, какие всегда возят с собой автомобилисты. Мое внимание привлек торчащий из-под камеры уголок картонки. Это была багажная бирка. Такие прикрепляют в аэропортах к чемоданам. Ее нужно было изъять, но пока эксперт не запечатлеет на пленку расположение вещей в багажнике и не попытается снять с них отпечатки пальцев, этого делать не следовало, и я, опустившись на четвереньки, принялся ползать вокруг машины, раздвигая руками начинающую увядать траву. Это, похоже, позабавило понятых: они заулыбались, но вовремя погасили улыбки. На них уже сердито и строго смотрел инспектор ГАИ.

— Ильин! — услышал я голос Глухова и обернулся в довольно-таки неудобной позе. — Замри!

Не успел я отреагировать, как эксперт щелкнул затвором фотоаппарата и расхохотался. Инспектор ГАИ смущенно улыбнулся, но, покосившись на понятых, прикрыл улыбку рукой, имитируя кашель. Удовлетворенный удачным кадром, Глухов вернулся к своему занятию.

В траве, кроме пожелтевших от влаги и времени, твердых, как камень, окурков, консервных банок да битых бутылок — этих извечных спутников «культурного» отдыха, — я ничего не обнаружил. Оттирая зелень с коленей, я спросил у Глухова:

— Ты закончил?

— Заканчиваю, — отозвался эксперт, — можешь забирать свою бирку.

— Как с отпечатками?

— Пусто, все бензином протерто…


17 часов 31 минута

В полупустой столовой мы долго и молча боролись с бифштексами. Наконец я не выдержал:

— Какие будут версии?

— Убийство из ревности! — большим глотком допивая компот, заявил Глухов. — Сам же говорил, что Никольский женщин очень уважал. Вот обманутый муж подкараулил его и… рогами…

— На теле погибшего следов характерных для удара рогов не обнаружено, — усмехнулся я. — Но версия «обманутый муж» требует проверки.

Глухов тыльной стороной ладони вытер полные губы и произнес:

— Рекомендую обратить внимание на протекторы, если я не ошибаюсь, а ошибаюсь я, как ты знаешь редко, у «Метростроя» была именно эта машина. Помнишь след?

— Помню, конечно.

— Вот и я говорю: что Никольский там делал?

— Может, левачил? — вмешался Снегирев.

— Эту версию еще утром выдвинул Свиркин, — сказал я. — Давай что-нибудь поновее.

Семен поднял глаза в потолок и вдруг встрепенулся.

— Николай, переходи к нам в ОБХСС, не надо будет с покойниками возиться… Машина в Бугринке, Никольский у вокзала, выкрученные пробки в его квартире… Нет, не вижу никакого просвета.

— Дело говорит Семен, — подхватил Глухов. — Иди в ОБХСС. Видишь, какой он кругленький да розовый, ему же сроки расследования по ночам не снятся.

Снегирев допил кефир, поставил стакан на стол и невозмутимо ответил:

— Хороший цвет лица — признак здоровья. Больше молочного употреблять надо… А что касается сроков, так у нас они тоже есть.

— Ты мне другое скажи, — остановил его Глухов, — откуда в багажнике аэрофлотовская бирка?

Снегирев, не задумываясь, ответил:

— Может быть, случайно. Подвозил кого-нибудь или сам куда-нибудь летал.

— Может, и случайно, — устало согласился я, вставая из-за стола.


18 часов 34 минуты

Мы завезли Глухова домой и, распрощавшись с ним, поехали в райотдел.

Вид у Свиркина и Вязьмикина был еще тот, но и мы с Семеном выглядели не лучше. Все-таки тридцать часов на ногах давали о себе знать. Несмотря на усталость, Роман оживленно встретил нас:

— Я же говорил, этот Нудненко-Чудненко ни при чем! Деньги им заработаны честно, в местах лишения свободы. В справке об освобождении черным по белому написано, что выдано на руки три тысячи четыреста тридцать два рубчика семнадцать копеечек. Вот так-то…

— По-моему, ты говорил, он тебе не нравится, — вставил Петр, не упуская возможности подпустить шпильку своему наставнику.

Роман невозмутимо пробасил:

— Мало ли, что говорил. Нравится, не нравится, а человек правду сказал. Это всегда хорошо. Краснояров тоже порадовался…

— Слушайте, а кто такой Краснояров? — спросил Семен.

— Вы что, Семен Павлович, Красноярова не знаете? — искренне удивился Свиркин.

— Петя, кончай, — остановил я его, — рассказывай лучше, что узнал.

Петр, размахивая руками и в лицах изображая своих собеседников, принялся рассказывать о посещениях владельцев вишневых «Волг».

— Съездил я к этому директору вагона-ресторана. Карлов его фамилия, — закончил свой обстоятельный рассказ Свиркин. — Он слово в слово подтвердил показания пивника, только про мясо никак не хотел говорить. Твердит одно: где я его возьму? Не было никакого мяса! Пришлось в киоск возвращаться, изымать чехол, — Петр кивнул в угол, где лежал бежевый сверток. — На экспертизу надо отправить.

— А водителя «Жигулей» Карлов не запомнил? — спросил я.

— Нет, — покачал головой Петр.

— Плохо… Похоже, продавец пива к смерти Никольского отношения не имеет… А вот тот, кто сидел за рулем… — заметил я и рассказал оперуполномоченным о том, что удалось установить нам с Семеном.

— Нда-а… — прогудел Роман, — знать бы, кто сидел за рулем…

— Все! — резко поднялся я. — Пошли отдыхать!

Круг подозреваемых сужался, но от этого задача не становилась проще.


19 часов 48 минут

Дом, в котором вместе с тещей, женой и двумя детьми жил Снегирев, находился неподалеку от моего. Семен подвез меня к подъезду и затормозил. Прежде чем выйти из машины, я предложил сходить к нему и вместе покаяться перед его женой.

— Своя будет — будешь каяться, — уныло отрезал он. — Разберемся…

— Тогда будь здоров.

— Пока, — слабо махнул рукой Семен.

Во дворе мальчишки играли в футбол. Один из них неудачно пробил по импровизированным воротам, сооруженным из картонных ящиков, и мяч подкатился к моим ногам. Ребята выжидающе посмотрели на меня: бежать за мячом или дяденька пнет его? Я пнул.

В квартире было пусто. Должно быть, родители уехали в гости к брату. Я снял башмаки, ноги гудели. Пройдя в комнату, стянул форменный пиджак и упал на ^иван. Закрыл глаза и попытался заснуть, но из головы не шел Никольский, странная волнообразная рана на его виске, кровь, вывернутые пробки, полоска бумаги с непонятной записью, этикетка от джинсов, рассказ Петра с насторожившей меня фразой продавца пива: «Джинсы я и без него достану!», вынужденные откровения Лыкова, аэрофлотская бирка. «Что может дать эта бирка?» — подумал я и провалился в темный колодец тяжелого сна.


21 час 49 минут

Я не сразу сообразил, что меня разбудило. Очумело подскочив, я сидел на диване и слушал, как противно трезвонит телефон, но не мог заставить себя подняться и протянуть руку к трубке.

Наконец я переборол себя:

— Слушаю.

— Ну ты и спишь! — раздался бодрый голос Снегирева. — Чувствуется, что холостяк. Пришел домой, и никаких забот!

Я понемногу стряхнул с себя сонную одурь и даже нашел силы съязвить:

— Ты что, уже отошел после нокдауна?

— Нокдаун откладывается. Жена с тещей и детьми уехала на дачу электричкой, оставив очень миленькую записку, — усмехнулся Семен и поинтересовался: — Как ты думаешь, что можно узнать, имея на руках багажную бирку аэрофлота?

Я пожал плечами, словно Снегирев был рядом и мог видеть меня.

— Наверное, не знаешь? — продолжал Семен. — Так вот, пока ты спал, я взял трубку и позвонил коллегам в Толмачево, озадачил их. Они, конечно, поворчали, но обещали помочь. Вскоре перезвонили и сообщили, что бирочка наша была прикреплена к чемодану, а чемоданчик принадлежит некоему гражданину Семушкину Игорю Аркадьевичу, и прибыл этот Семушкин к нам из города на Неве субботним рейсом, в девять утра местного времени. И было у него два чемодана, даже чемоданища — общим весом под семьдесят кило!

Пока Снегирев рассказывал, сон окончательно слетел с меня.

— Работа по высшему классу! — восхитился я.

— Погоди, не перебивай, я еще не все сказал, — с ноткой гордости отозвался он. — Когда ребята мне выдали эту информацию, я им коньяк пообещал, за твой счет, разумеется, а потом совсем обнаглел и упросил их связаться с Ленинградом, выяснить, что за человек этот Игорь Аркадьевич. Ребята, конечно, обругали меня всякими нехорошими словами, но согласились, у них прямая связь есть.

Семен замолчал.

— Не томи же! — взмолился я.

— Ладно уж… Семушкин И. А. — студент одного из ленинградских вузов, вернее был студентом, в прошлом году привлекался за спекуляцию джинсами, но дело прекратили за недоказанностью, а Семушкина за пропуски занятий отчислили. Ему двадцать три года, он, как и ты, холост и тоже живет с родителями.

— Ну ты даешь! — выдохнул я.

— Да ладно, — скромно ответил Снегирев. — Спи дальше, я пойду душ приму.


22 часа 17 минут

Снегирев долго не подходил к телефону.

— Семен, ты машину отогнал в гараж?! — едва услышав его голос, крикнул я.

— Это ты, Николай?! — рявкнул он. — Ты что, сдурел?! Я же тебе русским языком сказал: я в ванной, душ принимаю…

— Не шуми, очень тебя прошу!

— Ты же знаешь, до зимы я машину под окнами держу, — уже спокойнее ответил Семен.

— Заводи машину, я бегу к тебе! Все остальное потом!

Мое напряжение передалось Снегиреву, и он ответил:

— Я уже вышел!

Позвонив в райотдел, я попросил дежурного срочно направить передвижную милицейскую группу по указанному мной адресу, кубарем скатился по лестнице, не дожидаясь лифта, выскочил из подъезда и побежал по направлению к дому Семена. Свет фар ослепил меня. Взвизгнули тормоза, распахнулась дверца.

— Куда?! — бросил Снегирев.

Упав на сиденье, я назвал адрес. «Запорожец» рванулся в темноту.

— К Мишину, что ли? — спросил Семен, проскакивая на красный свет. — Так я завтра к нему собирался.

Я молча кивнул. Сейчас не хотелось ни о чем говорить. Машина вырулила к дому номер пять. В первом подъезде света не было. Я бросился из «Запорожца», успев крикнуть Снегиреву:

— Будь осторожнее!

Рванулся в подъезд. Семен за мной. Хорошо, что выключатель оказался слева, я стал искать его именно там. Ярко вспыхнула лампа. На площадке первого этажа…

Но в этот момент я увидел холодные злые глаза и светлую полоску лезвия.

— Руки к стене! Не двигаться! Буду стрелять! — заорал над самым моим ухом Семен, еще утром сдавший пистолет.

Я кинулся к Семушкину и выбил нож.

Рядом стоял побелевший, с затравленными глазами Митя Мишин.

Раздалось завывание милицейской сирены, и в подъезд ворвались два молоденьких белобрысых сержанта. Я показал глазами на отскочившего к стене Семушкина, и они, быстро подхватив его под руки, вывели из подъезда.

— В отдел его, мы будем позже, — кинул я вслед.


22 часа 33 минуты

На город спускалась ночь. Изредка хлопали двери подъездов. Последние прохожие возвращались домой. Город погружался в сон. Мы молча стояли на крыльце и курили.

— Николай, объясни, как это тебе пришло в голову? — затушив сигарету, спросил Семен.

Я не знал, что ответить, как объяснить то внезапное внутреннее озарение, когда напряженная работа мозга, неоднократное сопоставление фактов приводит к единственно верному решению? Скорее всего, это и называется интуицией. Я знал одно — последним толчком послужил звонок Семена. Фамилия Семушкин заставила меня вспомнить и «С» на записке, и этикетку «Монтана», и то, что джинсами спекулировали и убитый Никольский, и Мишин. Я представил себе следующий ход «С». Я мог ошибиться и вызвать насмешки со стороны Снегирева, но я не имел права отбросить возникшую догадку, не проверив ее, так как мое бездействие могло стоить человеку жизни. Вот тогда-то я и бросился звонить… Но сейчас, сразу после случившегося, я не мог внятно растолковать это, и не нашел ничего лучшего, как отделаться весьма непритязательной шуткой.

— Читай Конан Дойля, — улыбнулся я. — Дедукция, Семен, дедукция…

— Ладно, Шерлок Холмс, — хлопнул меня по плечу Снегирев. — Идем к Мишину, а то он уже, наверное, заждался своего спасителя.


22 часа 41 минута

Дверь в квартиру была приоткрыта. Семен толкнул ее и пропустил меня вперед. Мишин сидел за столом, уронив голову на руки. Услышав наши шаги, он поднял ее. Лицо его все еще было бледно. С трудом разжав пересохшие губы, Мишин, еле ворочая языком, начал:

— За что он меня?.. Я же для него… я же ему… А он, он убить меня хотел! Сволочь! Подонок! — последние слова Мишин уже выкрикивал, подпрыгивая на стуле.

— Не надо истерик! Сядь! — процедил я.

Хотя сказано это было тихо, Мишин сразу обмяк и только пробормотал:

— За что? За что?..

— Надо думать, есть за что, — жестко бросил Семен.

— Нет, нет, — кинул умоляющий взгляд Мишин, — я ему ничего плохого не сделал!

Мы промолчали.

— Вы все знаете?! — горестно вздохнув, он сам же ответил: — Конечно, знаете. Иначе, зачем бы вы здесь оказались?

Видимо, он решил, что нам все известно о его делишках, и мы приехали только за тем, чтобы задержать его за спекуляцию, и случайно спасли ему жизнь. Разубеждать Мишина мы не стали.

— Мы, Дмитрий, многое знаем. Но лучше будет, если ты сам все расскажешь, — сказал Снегирев.

— Да, так будет гораздо лучше, — подтвердил я.

Он внимательно смотрел на нас, решая что-то для себя, и вдруг неожиданно вскочил и выбежал из комнаты. Мы бросились было за ним, но он тут же вернулся назад. В трясущихся руках Мишин держал большой чемодан. Лицо Дмитрия покрылось испариной, негнущимися пальцами он с трудом справился с замками, резко откинул крышку и швырнул чемодан на середину комнаты.

— Вы за этим приехали?! — выдавил он. За распахнутой дверью виднелся еще один такой же чемодан.

Мы переглянулись. Снегирев поднял выпавший из чемодана пакет, покрутил его в руках и сообщил:

— «Монтана».

— Дмитрий, — обратился я к Мишину.

Он вздрогнул и посмотрел на меня так, будто от моих дальнейших слов зависит его жизнь.

— Дмитрий, — повторил я, — поскольку ты сам, добровольно, — я сделал ударение на слове «добровольно», — выдал нам предмет спекуляции, мы сейчас все официально оформим… Дай-ка мне пару листков бумаги.

— Бумагу? — непонимающе уставился Мишин, потом чуть не бегом кинулся к секретеру, открыл дверцу и стал беспорядочно выкидывать на стоящий рядом стул документы, фотографии, паспорта на бытовую технику и, наконец, извлек пачку писчей бумаги. — Хватит?

Я улыбнулся:

— Хватит…

Закончив писать, я протянул протокол Мишину. Его руки никак не могли успокоиться, и он кое-как вывел свою подпись.

— Сколько мне дадут? — пролепетал Мишин. — Только не обманывайте, скажите правду.

Я объяснил, что наказание определяется судом. Закон безжалостен к закоренелым преступникам, но, вместе с тем, гуманен к лицам, оступившимся впервые, к тем, кто еще не потерян для общества, кто раскаивается и помогает следствию в установлении истины. У Мишина был только один выход — говорить правду. Ни я, ни Снегирев не торопили события. На кухне из плохо завернутого крана капала вода.

Мишин начал говорить. Он сидел, прикрыв глаза руками, и рассказывал, рассказывал. В такие минуты перебивать нельзя.

Прошлым летом Дмитрий во время отпуска был в Ленинграде. В одном из ресторанов встретил представительного мужчину, отрекомендовавшегося, как Клюев Даниил Михайлович, искусствовед. Они понравились друг другу. Встречались еще несколько раз. Однажды искусствовед спросил, сможет ли Мишин продать в Новосибирске джинсы. Отказать своему новому знакомому Дмитрий не решился и принял предложение. Через некоторое время, уже когда Дмитрий вернулся из отпуска, в его квартиру постучал Семушкин, передал привет от Клюева и пятьдесят джинсов по сто пятьдесят рублей за штуку. Пришлось бегать по знакомым и занимать деньги, но барыш стоил того — семь с половиной тысяч! «Брошу халтурить по свадьбам и похоронам!» — обрадовался Мишин. Хмель наживы вскружил голову. Он, конечно, знал, что преступает закон, но некогда было задумываться над этим — деньги дождем сыпались в его раскрытые ладони… Раз за разом приезжал «курьер» — Игорь Семушкин. Когда его долго не было, Мишин сам звонил Клюеву… Порой среди ночи не спалось, хотелось бросить все, ведь уже куплены машина, капитальный гараж, но сил не хватило, появилась привычка иметь деньги всегда, много денег, чтобы в любой момент, засунув руку в карман, можно было ощутить их ласковый шелест. Деньги легко доставались и исчезали еще легче, будто ненасытный ветер выдувал их…

Мишин прервал свою исповедь, попытался вынуть сигарету, ничего не получилось: руки ходили ходуном. Тогда он разорвал пачку, изломав несколько сигарет, и закурил, делая глубокие, судорожные затяжки. Огонек сигареты рывками побежал к фильтру. Тяжело, очень тяжело давалось признание. И по тому, как решительно он это делал, было ясно: ему не надо мешать. И мы продолжали слушать.

В этот раз все было как обычно. Клюев сообщил: «Жди Игоря в субботу, утренним рейсом». Мишин прождал все утро, но напрасно, он встревожился, но ближе к вечеру Семушкин позвонил, пообещал принести «товар» в воскресенье, однако не одну, а две партии. На сто джинсов денег у Дмитрия не хватало и пришлось перехватить у знакомых. Сегодня, в двенадцать часов, пришел Игорь. Получив пятнадцать тысяч, передал чемодан, который Мишин сразу же убрал на антресоли. Всегда спокойный Семушкин был не в себе, спросил, есть ли выпить. Выпили. Долго, не разговаривая, слушали музыку. Да и о чем было говорить? Около пяти часов «курьер» ушел. В начале одиннадцатого Мишин включил телевизор, показывали футбол. Внезапно погас свет, и Дмитрий решил, что это во всем доме, но услышал за стеной возглас комментатора: «Какой великолепный удар!».

Мишин умолк. Вероятно, ужас последующих событий промелькнул в его мозгу, но он взял себя в руки и продолжал:

— Я подумал, выбило предохранители, а щиток у нас в подъезде, и вышел на лестничную площадку. Там тоже было темно. Только я собрался идти за спичками, — лицо Мишина перекосила гримаса, как от боли. — И тут меня кто-то схватил сзади и зажал рот. От неожиданности я не смог даже шелохнуться… Потом свет, крик, вы… отлетевший в сторону нож и страшные глаза Семушкина… За что он меня?!. За что?

Обязав Мишина явкой в райотдел, мы оставили его наедине со своими мыслями и переживаниями. Ему было о чем поразмышлять.

11 сентября, понедельник

00 часов 03 минуты

Оставив «Запорожец» на площадке перед райотделом, мы с Семеном вошли в ярко освещенное помещение дежурной части. Увидев нас, молодой, с резко обозначенными чертами лица старший лейтенант, еще утром сменивший Борисова, поднялся и протянул мне лист бумаги.

— Держи, Ильин, за тебя работать пришлось… Это объяснение Семушкина.

Мы склонились над листом, на котором было старательно выведено: «Я признаю себя виновным в хулиганском поступке. Вчера я прилетел из Ленинграда в гости к девушке, с которой познакомился на прошлой неделе у себя в городе. Знаю только ее имя — Людмила, адреса не знаю. Мы договорились встретиться в ресторане „Новосибирск“ в субботу. Там мы познакомились с Мишиным, который сидел за нашим столом. Все крепко выпили. Не помню, как оказались у него. Проснулся я на следующий день. Людмилы не было. Мишин в оскорбительной форме отозвался о ней и смеялся надо мной. Потом мы опять пили до вечера, и я снова опьянел. Мишин стал хвастаться, как он увел от меня мою девушку. Мы поссорились, и он стал выталкивать меня среди ночи на улицу. Я разозлился и хотел ударить его ножом, но работники милиции меня остановили. Убивать Мишина я не хотел. Сопротивления работникам милиции я не оказывал. В своем поступке раскаиваюсь. Обещаю, что подобного больше никогда не совершу. Написано собственноручно…»

— Во дает! — хмыкнул Снегирев. — Что-то незаметно, чтобы он пьяный был.


00 часов 14 минут

Передо мной, вальяжно развалившись, сидел самоуверенный, модно одетый молодой человек. Его можно было бы назвать красивым, если бы не излишне правильные, напоминающие манекенов, черты лица, отдающие слащавостью и презрением к окружающему миру. Я смотрел в его светлые, наглые глаза, и неприязнь постепенно перерастала в ненависть, хотя следователь должен быть всегда спокоен, объективен и так далее. Я знал, у меня есть доказательства его виновности и будет добыта еще не одна улика. Чтобы не выплеснуть охватившее меня чувство, я перевел взгляд на Семена. Тот сидел у окна, сложив на груди руки, и тихонько насвистывал.

— Хорошо, что вы раскаиваетесь, — повернулся я к Семушкину. — Но вы забыли упомянуть, как привезли джинсы Никольскому и получили за них деньги… Ночью, а это было самое удобное для вас время, вы подошли к его дому. Помните, как погас свет? Как вышел Никольский? Как скрипели под вашими ногами ступени, когда вы несли тело в машину?.. Вы вернули себе «товар», забыв вернуть полученные за него деньги… Да, кстати, вы не знаете, куда пропал перстень Никольского?

— Прекратите меня разыгрывать, — сухо прервал Семушкин, — я вам не гимназистка. — Он положил ногу на ногу и спокойно добавил: — Вы же читали это, — кивнул он на объяснение. — В чем виноват — раскаиваюсь. А вашего Никольского, или как его там, я и знать не знаю! Давайте лучше спать пойдем, — с издевкой улыбнулся Семушкин, скривив тонкие губы.

Чтобы сдержать себя, я стал смотреть в окно. Было тихо. Изредка, сверкая под лучами уличных фонарей, проносились машины. Снегирев, продолжая насвистывать, с любопытством разглядывал Семушкина.

«Спать, так спать», — подумал я и вызвал милиционера, который увел Семушкина в изолятор временного содержания.


08 часов 32 минуты

Мама с трудом растолкала меня. Короткий сон не снял головную боль. Для порядка я сделал несколько приседаний, от которых весело захрустели суставы, и побежал принимать душ. Стало легче. Пощипывание одеколона на свежевыбритом подбородке и чашка крепкого кофе окончательно исцелили меня, солнечное утро, встретившее во дворе, вернуло бодрость.

Дежурный по райотделу передал мне изъятые у Семушкина при личном обыске сигареты, коробок спичек и несколько купюр разного достоинства. Все это я разложил на своем столе.

Дверь распахнулась, и ворвался Петр Свиркин.

— Николай Григорьевич, говорят, вы раскрыли убийство?!

— Похоже, раскрыли, — кивнул я, — садись.

Петр пристроился на стуле сбоку от моего стола.

— Это все, что у него было с собой? — удивился он. — А где же остальные вещи, говорят, он из Ленинграда?

— Из Ленинграда, — ответил я, машинально крутя в руках коробок спичек, — а вещи, наверное, в гостинице.

Повернув коробок еще раз, я заметил на нем цифру «45», написанную корявым почерком, как обычно бывает, когда пишут на весу.

— Смотри, — показал я Петру коробок. — Что бы эта цифирь могла значить?

— Какую это вы тут цифирь обсуждаете? — раздался бас Вязьмикина, он и ввалился в кабинет. — Что же получается? Работали по убийству вместе, а убийцу задерживаете без нас! Как в Верх-Тулу — так Роман, как автолюбителей отлавливать — так Петя… Уж и позвонить не мог, — укоризненно прогудел он, — мы бы подсобили. Теперь парни ехидничать будут, скажут, ОБХСС и следователи вместо уголовного розыска работают…

— Ладно, не сердись, — улыбнулся я, при виде отчаяния, которое Роман старательно пытался изобразить на своем лице. — Мы больше не будем… Скажи-ка лучше, что может записать на спичечном коробке находящийся в чужом городе человек?

Вязьмикин втиснулся на стул между шкафом и сейфом и пробасил:

— Мало ли что… Номер дома, квартиры, маршрут автобуса, шифр камеры хранения… Что в голову взбредет, то и запишет.

— Все верно, только на шифре — буква и три цифры, — задумчиво произнес я.

Свиркин подскочил, словно его ударило током:

— А если это номер ячейки камеры хранения?!

— Логично, — согласился я.

— Николай Григорьевия, я добегу до вокзала, проверю?! — Он кинулся к двери.

— А если эта ячейка не на вокзале, а на автовокзале, или на аэровокзале, а их у нас два, — остановил я Петра.

Вязьмикин усмехнулся и прогудел:

— Николай пусть сбегает, он шустрый парень. Все равно проверять будем…

— Ладно, беги, — махнул я рукой.

— Красноярову привет передавай! — крикнул вдогонку Роман.


09 часов 35 минут

Дверь медленно распахнулась, и в кабинет торжественно вошел Петр. Лицо его сияло, на вытянутых руках он бережно нес большой черный «дипломат». В эту минуту Петр напоминал средневекового посла, прибывшего с дарами ко двору московского государя. Два тощих, с реденькими бородками, аксакала в ватных халатах, вошедшие следом за ним, усиливали это впечатление. Они морщили почерневшие от солнца лица в свойственной народам востока улыбке и мелко-мелко кивали головами.

— Кто-то сомневался?! — с пафосом в голосе спросил Петр.

У нас не было оснований возражать ему.

Заметив мой недоуменный взгляд, Свиркин пояснил:

— Это товарищи понятые, они присутствовали при вскрытии ячейки.

Старички еще более интенсивно затрясли бородками.

Роман выбрался из своего закутка, забрал из рук Свиркина «дипломат» и, водрузив его на стол, попытался открыть замки.

— Что, не открывается? — полюбопытствовал Петр.

— Открывается, — буркнул Вязьмикин и, взяв из коробочки скрепку, изогнул ее.

Когда он откинул крышку, Петр охнул:

— Столько денег я ни разу в жизни не видел!

Старички бесстрастно смотрели на пачки купюр разного достоинства.

Роман усмехнулся:

— Можешь их теперь даже потрогать.

— Пересчитай, пожалуйста, — попросил я, принимаясь осматривать внутренности чемоданчика.

В кармашке лежали авиабилет до Ленинграда, паспорт Семушкина и перстень: золото с платиной, с шестью небольшими бриллиантиками. При виде перстня аксакалы зацокали языками. Пересчитав деньги, Петр округлил глаза:

— Тридцать тысяч!


10 часов 22 минуты

Дежурный по изолятору временного содержания открыл дверь. Беспощадная ночь наедине с самим собой сделала невероятное. Семушкин сидел в углу камеры, сжавшись в комок и подтянув колени к подбородку. Услышав скрип шарниров, он бросил на нас такой взгляд, от которого мне стало не по себе.

— Я не хочу, не хочу… Не расстреливайте! — забормотал он и вскочил на ноги.

Его блестящие глаза смотрели мимо меня. Лицо, потерявшее выражение самодовольства и наглости, почти не выделялось на фоне побеленных стен. Губы потрескались от сухости, и он быстро облизывал их языком.

— Гады! Менты! — взвизгнул Семушкин и, размахивая руками, перебежал в другой угол и встал к нам спиной. Потом, резко развернувшись, разразился хохотом и лукаво подмигнув, спросил: — Думаешь, если пришел с Никольским, — он ткнул в пространство за моей спиной длинным, тонким, трясущимся пальцем, словно там, действительно, стоял убитый им человек, — так я признаюсь?! Дудки! — Его лицо, руки и все тело непрерывно дергались. — Очную ставку подстроил?! Не выйдет! Пусть он говорит, будто я убил его, а я все равно не признаюсь! Дудки! — Голос Семушкина с каждым словом становился все более невнятным и вдруг перешел на визгливый вопль. — Я-то живой, а он мертвый! Ему не поверят, не поверят!.. Мне поверят!

Он забегал по камере. Мы с милиционером, вероятно, выглядели испуганно-глупо. Внезапно Семушкин вжался спиной в стену и в упор посмотрел на меня.

— Вы, правда, поверите мне? А? — просяще забормотал он. — Ведь он же труп, его нет, зачем вы его привели? Он вам все наврет!

Я молчал.

— А-а-а! Ты сам решил меня убить! Ты хочешь денег?! Не дам. Мои! — Он кинулся под нары и начал быстро шарить руками, потом вскочил и заорал: — Украли! Украли-и! Мои деньги украли! Все, все украли!.. Зачем я убивал?!. Отдайте мои деньги! — просяще забормотал он с еще большей настойчивостью и вдруг кинулся на нас с нечленораздельным воплем, но, сделав несколько шагов, стал медленно оседать, как бы сползая по стене, хотя стоял посреди камеры.

— Вызывайте психбригаду! — приказал я милиционеру, захлопывая дверь камеры.


11 часов 48 минут

Я аккуратно сложил в папку документы по делу Семушкина, чтобы отнести их в прокуратуру, когда вошел Снегирев.

— Мне сейчас сказали, что Семушкина забрала псих-бригада? Он что, на самом деле с ума сошел? — с порога засыпал меня вопросами Семен.

«Информация распространяется мгновенно, не успела „скорая“ отъехать, все всё знают», — подумал я и, завязав тесемочки на папке, ответил: — Похоже, на самом деле.

— Так что ж его и судить не будут? — забеспокоился Семен.

— Будут. Если врач прав, то в момент совершения преступления Семушкин отдавал отчет своим действиям. Значит, суда ему не избежать… — ответил я, бросая папку с документами в портфель.

20 сентября, среда

09 часов 07 минут

Я стоял у окна. Хлесткие порывы ветра срывали начинающие желтеть листья, швыряли их на землю, снова подхватывали и бросали в лица прохожим. Прохожим было не до листьев, подняв воротники, они боролись со своими готовыми сорваться и взмыть в небо шляпами. Я не сразу узнал Снегирева — нахлобученная до самых бровей шляпа с узкими полями, в которую он крепко вцепился обеими руками, скрывала верхнюю часть его лица.

Прикинув по времени, когда Семен будет проходить мимо моего кабинета, я открыл дверь.

— Семен, тебя не унесло? — поинтересовался я вместо приветствия.

— Не говори, настоящий тайфун…

— Зайди, — пригласил я, — переговорить надо.

Расстегнув видавший виды синий плащ, Снегирев опустился на стул.

— Хочу тебя обрадовать, — сказал я. — Дело по обвинению Мишина и К° в спекуляции джинсами поручено расследовать мне.

— Рад за тебя, — усмехнулся Семен, — в Ленинград поедешь…

Я развел руками:

— С удовольствием бы, но… дел по горло.

Снегирев насторожился:

— Что ты этим хочешь сказать?

— То, что в Эрмитаже побываешь ты… Мой начальник уже договорился с твоим.

— Знаю я эти Эрмитажи, — буркнул Семен, — в пассаж бы успеть заскочить… Опять Галина ворчать будет, — грустно добавил он, потом оживился: — Вообще-то, я не против!

— Вот и отлично, — я открыл сейф и подал Снегиреву отпечатанный на машинке список вопросов, которые ему предстоит выяснить в городе на Неве.

Пробежав его глазами, Семен хмыкнул:

— Спасибо…

— Пожалуйста, — вежливо ответил я. — Да, забыл тебе сказать, вчера был у следователя прокуратуры Осипова, он допрашивал меня об обстоятельствах задержания Семушкина, тебе это еще предстоит. Оказывается, волнообразная рана на виске Никольского образовалась от удара обычным складным ножом «Белка», тем самым, что я выбил из рук Семушкина, просто лезвие было непрочно закреплено в рукоятке и в момент удара немного проворачивалось по осевой линии. Осипов показал мне заключение эксперта.

— А мы-то гадали, — протянул Семен и встал, намереваясь идти.

Я остановил его:

— Кстати, Осипов просил зайти не только для допроса, он тоже приготовил задание для тебя.

— И как у тебя только язык повернулся про Эрмитаж говорить, — укоризненно вздохнул Семен.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ Последний аккорд

21 сентября, четверг

10 часов 12 минут. Снегирев

Семен с любопытством озираясь по сторонам, неторопливо брел по Невскому проспекту. Ему приходилось бывать во многих городах, но в Ленинград он попал впервые. Больше всего его поразила не своеобразная архитектура, не сырая дождливая погода — обо всем этом он был наслышан, начитан, и не раз вместе с Юрием Сенкевичем осматривал достопримечательности Северной Пальмиры. Семена поразило то, что на Невском такая же толчея, как и на улице Горького в Москве. Все куда-то спешили, и он, невольно поддавшись заданному городом темпу, ускорил шаг. Свернув в одну из узких улочек, Снегирев закрутил головой, вглядываясь в таблички с номерами домов.

— Молодой человек, вас какой номер дома интересует? — услышал он и, обернувшись увидел невысокого коренастого старика с пышными седыми усами.

Встретившись взглядом с приветливо прищуренными глазами старика, Семен улыбнулся:

— Никак не могу милицию найти.

Старик покрутил вверх кончики усов и участливо спросил:

— Неприятности у вас?

— Нет, мне по работе надо.

— А-а-а, — протянул старик, — это другое дело. Если вы не возражаете, я провожу вас…

Снегирев не возражал и вскоре, выслушав по пути небольшую лекцию об историческом прошлом улочки, по которой они шли, поблагодарил старика и, распрощавшись с ним, толкнул массивную дверь. Пройдя мимо дежурной части, он отыскал кабинет с табличкой: «Оперуполномоченный ОБХСС Баталин В. Р.» и, негромко постучав, вошел туда. Сняв шляпу, Семен нерешительно замер у порога с видом человека, впервые попавшего в подобное заведение.

— Что вы хотели? — поднял на него глубоко посаженные глаза молодой мужчина в сером костюме спортивного покроя, свободно сидящем на широких плечах.

Снегирев застенчиво улыбнулся и сообщил, что прибыл в командировку из Новосибирска.

Рывком поднявшись из-за стола, мужчина упругими шагами приблизился к Семену и протянул руку:

— Капитан Баталин… Валерий Родионович…

Семен посмотрел на него снизу вверх и, ответив на крепкое короткое рукопожатие, в свою очередь сообщил фамилию, имя, отчество и звание.

— Как долетели? — усаживая гостя в стоящее у журнального столика мягкое кресло, поинтересовался Баталин.

— Хорошо, ножка попалась, — благодушно откинувшись на спинку, сообщил Снегирев.

Баталин, задавший этот дежурный вопрос из соображения общепринятых норм вежливости, вначале пропустил мимо ушей ответ Снегирева, но потом озадаченно кольнул того взглядом.

— Как лечу в самолете, все время гузка попадается, а сегодня — ножка… куриная, — пояснил Снегирев.

Баталин сдержанно улыбнулся.

Обсуждение ленинградской и новосибирской погоды, разговоры об условиях работы и о том, чьи начальники лучше, заняли минут пять. Сошлись на том, что погода разная, а начальники одинаковы.

— О Клюеве удалось что-нибудь выяснить? — перешел к делу Снегирев.

— Кое-что, — ответил Баталин и пояснил: — Вчера, сразу после вашего звонка, я запросил о нем данные. Оказалось, никакой он не искусствовед, работает грузчиком на базе «Росторгодежда». В 1972 году был судим за мошенничество и, после освобождения в семьдесят девятом, в поле нашего зрения не попадал.

— А Семушкин?

— С этим я лично знаком, а в прошлом году задерживал у Гостиного двора за спекуляцию джинсами, но… — Баталин огорченно выпятил нижнюю губу, — незадача вышла, покупатель сбежал, а Семушкин воспользовался ситуацией, стал вопить на всю улицу: «Что вы меня хватаете, за свою цену штаны продал!» Народ собрался, жалостливые всегда находятся, с виду-то он пай-мальчик. Меня же хулиганом и выставили, — горько хмыкнул Баталин, помолчал и поинтересовался: — В Новосибирск что его занесло?

— Все те же джинсы, — вздохнул Снегирев. — Из-за этих тряпок он даже на убийство пошел.

— Да вы что? — удивленно выдохнул Баталин. — А я принял его за мелкого спекулянта.

— Наверное, таким и был… Начал с малого, а потом, похоже, Клюев его к рукам прибрал и сделал своим курьером. Кстати, у Клюева и в нашем городе были соучастники: Никольский, Мишин и, как я выяснил буквально перед самым отлетом, Лыков… Им и возил джинсы Игорь Семушкин. Возил, а потом, видно, подсчитал, какой барыш получают они, сравнил с тем, что ему перепадает, и решил из пешек в ферзи прорваться. Правда, кончилось это для него плачевно, — Семен постучал согнутым пальцем по своему высокому от залысин лбу, — с ума сошел.

— Да вы что? — еще больше удивился Баталин.

— Реактивное состояние, — подтвердил Снегирев.

— Кого он убил?

— Компаньона своего — Никольского, хотел и с Мишиным расправиться, да мы его задержали прямо с ножом в руках. Если бы не мой приятель, следователь, конец бы Мишину.

— Да-да, дела… — покачал головой Баталин. — Может, он и третьего скупщика хотел прикончить?

Раньше такая мысль не приходила в голову Снегиреву, но тут он задумался.

— Лыкова? — переспросил он. — Черт его знает…

Вообще, последние полгода Лыков не поддерживал связь с Клюевым, хотя… — Семен поморщился: — Никак не могу отделаться от мысли, что два часа назад в вашем аэропорту я видел Лыкова… Может, и не его, что ему здесь делать?..

— Странно… А ты не обознался?

— Мог обознаться, — взъерошил редкие волосы Семен. — Он так быстро шмыгнул в такси, что я толком и не разглядел.

Снегирев раскрыл большущий и в настоящий момент почти пустой портфель из натуральной, но изрядно потертой кожи, достал картонную папку и, развязав тесемочки, протянул Баталину, лист бумаги. Тот прочитал и с сочувствием в голосе произнес:

— Вот и мне такие же задания следователи подкидывают… С чего думаешь начать? — Так же, как и Снегирев, он, видимо, не очень любил работать в тисках определенных заранее вопросов, и поэтому, вздохнув, предложил: — Давай с Клюева и начнем.

— Да мне неудобно тебя отрывать, — незаметно для себя и Семен перешел на ты. — Я уж сам.

— Нет, так дело не пойдет, — возразил Баталин, — ты же города не знаешь, будешь плутать, а у меня машина.


12 часов 07 минут. Снегирев

Баталин остановил «Жигули» у шестиэтажного дома с высокими окнами и разбросанными по всему фасаду причудливыми лепными гирляндами. Кивнув в сторону узкой низенькой арки, ведущей во двор, он пояснил:

— Вот здесь и обитает Клюев Даниил Михайлович, квартира шесть… Ты со старушками поговори, наши старушки все знают.

— Наши тоже, — усмехнулся Семен. — Спасибо.

— Не за что, — отозвался Баталин, — ты тут выясняй, что хотел, я минут через тридцать вернусь и поедем к нему на работу.

— Договорились, — сказал Семен и вышел из машины.

Пройдя под арку, похожую на длинный коридор, Снегирев очутился в маленьком, мощеном брусчаткой дворике, окруженном со всех сторон унылыми грязно-желтыми стенами. Он закинул голову и, увидев далеко-далеко вверху серый прямоугольник неба, почувствовал себя на дне глубокого колодца…

— Товарищ, вы кого-то ищите? — услышал он звонкий старческий голос и заметил сидящую на облезшей табуретке возле крошечной клумбы с чахлыми цветочками пожилую женщину в черной шляпке и зимнем пальто. От нудно моросящего дождика ее защищал допотопный мужской зонт. На румяном лице старушки читалась готовность помочь.

Снегирев сложил руки на животе и чуть поклонился:

— Добрый день.

Старушка благосклонно кивнула:

— Вы не подскажете, Клюев здесь проживает? — вежливо спросил Семен.

В глазах старушки мелькнула настороженность.

— Да, в нашей квартире, — ответила она и вдруг подняла вверх палец и прислушалась.

Семен непонимающе смотрел на нее.

— Извините, кажется, телефон, — старушка резко поднялась и засеменила к подъезду. — Вы меня подождите, я сейчас вернусь.

Снегирев кивнул и прислушался. Никаких звонков не раздавалось. Подивившись остроте слуха женщины, он вынул из кармана измятую пачку сигарет и закурил.

Сигарета кончилась, но старушка все не появлялась. «Не лучше моей тещи, не оторвешь от телефона», — взглянув на часы, подумал Семен, услышал за спиной быстрые шаги и только хотел обернуться, как его с двух сторон крепко подхватили под руки. Он резким движением попытался высвободиться, но это ему не удалось. Шляпа съехала на глаза, Семен откинул голову, возвращая ее на место, и встретился глазами со старушкой, которая, облокотившись на подоконник, наблюдала за ним из окна второго этажа.


10 часов 53 минуты

— Разрешите, Николай Григорьевич? — просунулась в дверь моего кабинета голова Мишина.

— Ну что, не подошел Лыков? — спросил я.

— Наверное, уже не придет.

«Очная ставка срывается», — подумал я и пригласил Дмитрия войти. Вызывал я их на десять часов, Мишин был точен, неявка Лыкова настораживала.

Дмитрия до сих пор смущала роль обвиняемого, и он, скромно потупившись, присел на краешек стула. Я вынул из ящика стола бланк протокола допроса и, проставив дату и время, обратился к Мишину:

— Мы уже с тобой говорили о многом… Насколько я помню, ты занимал у Лыкова полторы тысячи…

— Занимал, — не поднимая головы, подтвердил он, — на те джинсы… из-за которых чуть жизни не лишился.

— Когда ты с ним познакомился?

— Года полтора назад, — немного подумав, ответил Дмитрий.

— Где?

— В нашем ресторане, он к одной официантке ходил. Как-то после закрытия я со своими ребятами из оркестра выпивал, у ударника сын родился, вот и решили немного отметить. А Владик как раз Райку встречать пришел, мы их и пригласили. Он бутылок пять шампанского на стол выставил, так и познакомились…

— И после такого шапочного знакомства он тебе полторы тысячи одолжил? — усмехнулся я.

Мишин вскинул глаза:

— Почему шапочное? Мы и на «балке» встречались, но это было позже, когда я вернулся из Ленинграда.

— А что Лыков делал на вещевом рынке?

Дмитрий отвел глаза:

— То же, что и я, штаны сдавал.

— Где он их скупал?

— Я его об этом не спрашивал, — ответил Мишин и, встретив мой укоризненный взгляд, добавил: — Я, правда, тогда не знал!

— А когда узнал? — быстро спросил я.

— Весной, — выдохнул он.

— От кого? — также быстро задал я следующий вопрос.

— Семушкин сказал, — Дмитрий приложил руки к груди. — Вы не подумайте, что я хочу что-либо скрыть от вас… Поймите, Владик все-таки мой хороший знакомый, и так сразу…

Я выдержал паузу и поинтересовался:

— Что же тебе сказал Семушкин?

— Однажды он принес две партии, я удивился, почему так много? Он говорит, отказался один из ваших. Я спросил, кто? Вот тогда он и назвал Лыкова… А позже и Владик признался, что от Клюева джинсы получал.

— И с весны он больше не торговал? — уточнил я.

Мишин покрутил головой:

— Нет. Он мне сказал, что завязал на время.

— Как на время? — не понял я.

— Примелькался на барахолке, вот и решил переждать, — пояснил Дмитрий. — Он не такой дурак, как я.

— Ну это вопрос спорный, — хмыкнул я.

— Что вы хотите сказать? — напрягся Мишин.

Я долго смотрел на него, а потом объяснил:

— Дмитрий, дела по спекуляции мне приходилось расследовать не один раз, и я прекрасно знаю, что одному сдать такое количество штанов не просто, ты бы обязательно, как и Лыков, примелькался на «балке», — вдруг я понял, что невольно перешел на терминологию спекулянтов, и быстро поправился, — на вещевом рынке.

Мишин поднял глаза, виновато посмотрел на меня и, снова опустив голову, пробормотал:

— Вы меня простите, Николай Григорьевич… Я сам хотел сказать, но не мог решиться… Я много передумал за это время… Мне не хотелось выдавать ребят, которые помогали сбывать джинсы, они и имели всего ничего, так, десятку-другую… Не хочу, чтобы и их засосала эта мерзость! — решительно поднял голову Дмитрий. — Если сейчас не остановить, они станут такими же, как я, или еще хуже — как Семушкин…

Я видел, что он говорит искренне, и помог ему:

— Вот и давай сделаем это вместе.

Мишин с готовностью кивнул.

— Каким образом ты давал им знать, что джинсы у тебя? — спросил я.

— Клюев сообщал, что вылетает Семушкин, и я договаривался с Трошиным, у него дома телефон, о встрече. Последний раз они тоже ждали, но Семушкин в субботу не появился, и я дал отбой… Короче, сегодня в девять вечера они ждут меня…


12 часов 25 минут. Снегирев

— Молодой человек, вы задержаны! — услышал Снегирев над самым ухом. — Уголовный розыск!

— Ребята, я свой! — нервно хихикнул Семен, прекращая попытки вырваться и стараясь разглядеть своих собеседников из-под вновь съехавшей на глаза шляпы. — Удостоверение в нагрудном кармане… Можете посмотреть.

Проследив за чужой рукой, извлекшей красную книжечку, он поинтересовался:

— Ну и как?

— Извините, товарищ капитан, — смущенно проговорил плотный крепыш с тяжелым подбородком, возвращая удостоверение, — накладка вышла.

— Ох, и накладки у вас, — усмехнувшись, проворчал Семен, сдвигая на затылок шляпу и одергивая плащ. — А еще говорят, ленинградцы гостеприимные… Хватают живых людей, даже документов не спрашивают. — Он смерил насмешливым взглядом второго оперативника.

Тот поправил сползшие с переносицы очки с дымчатыми стеклами и, поджав тонкие губы, буркнул:

— Когда на шее висит нераскрытое убийство, не до документов.

— Ребята, я никого не убивал, — простодушно улыбнувшись, внес ясность Семен, — у меня алиби, я только что из Новосибирска прилетел, билет и командировочное в кармане…

Оперативник в дымчатых очках поморщился и чуть приподнял уголки рта. Видимо, это означало улыбку.

— Хотелось бы надеяться, — ответил он и снова плотно сжал губы.

Крепыш, все еще немного смущаясь, спросил:

— Товарищ капитан, почему вас интересует погибший Клюев?

Лицо Снегирева вытянулось, словно он узнал о гибели близкого человека.

— Что?! — выдохнул он.

Увидев его изменившееся лицо, оперативники переглянулись, и тот, что в дымчатых очках, осторожно поинтересовался:

— Вы его знали?

Семен все еще не мог прийти в себя, смерть Клюева значительно осложняла задачу, и он, будто не расслышав вопроса, выдавил:

— Кто же мог его убить?

— Нам бы тоже хотелось это знать, — сказал высокий оперативник в дымчатых очках.

— Мы же не случайно на вас так накинулись, — извинился крепыш, потирая подбородок, — это было вызвано необходимостью. Никто его не ищет, не спрашивает, а сегодня, часа два назад, наконец-то появилась первая ниточка — приходил какой-то парень, интересовался Клюевым. Соседка позвонила нам, мы выехали, а он из-под нашего носа ушел. Тут снова старушка звонит — другой пришел, давайте быстрее, пока не сбежал… Мы и поторопились…

— Нам бы таких внештатников, — кивнул Семен в сторону окна, где обрамленная коричневым переплетом рамы виднелась старушка в черной шляпке, так и не снявшая своего зимнего пальто.

Оперативник в дымчатых очках, не дожидаясь от Снегирева ответа на вопрос своего коллеги, повторил его:

— Все-таки почему вы интересуетесь Клюевым?

— Санкция у меня на его арест, — вздохнул Семен.

— В смысле? — сказал крепыш.

— В прямом, с печатью нашего прокурора, — невесело улыбнулся Снегирев и пояснил: — Спекулировал Клюев по крупной…

— Ну и дела, — почесал подбородок крепыш. — Придется вам с нашей прокуратурой связаться.

— Свяжемся. — Семен тут же вспомнил мелькнувшую в аэропорту знакомую фигуру, быстро сунул руку в карман и, достав оттуда фотографию, попросил крепыша: — Покажите, пожалуйста, старушке.

Через несколько минут тот вернулся и озадаченно протянул:

— Она его узнала…

Семен деловито забрал фотографию, как фокусник, помахал ею в воздухе и, положив в карман, небрежно бросил:

— Два часа назад здесь был Владислав Лыков, мой земляк, кстати, тоже спекулянт, как и Клюев.

Оперуполномоченные озадаченно переглянулись, но раздавшийся в это время прерывистый автомобильный сигнал остановил готовый сорваться с их губ поток вопросов. Семен взглянул на часы и улыбнулся:

— А это ваш земляк, Баталин из ОБХСС, случайно не знакомы?

Оперативники дружно кивнули.

— Знакомы, он раньше в нашем райотделе работал, — пояснил крепыш.


14 часов 07 минут. Снегирев

Пожилой, с одутловатым, очень серьезным лицом следователь прокуратуры внимательно следил за рассказом Снегирева. Выражение его лица не изменилось и в тот момент, когда Семен, объясняя действия Семушкина, потянул Баталина за рукав:

— Валера, встань-ка, я на тебе покажу.

Баталин без особой охоты поднялся и вышел на середину кабинета. Семен привстал на носки и, обхватив его сзади рукой за горло, занес правую руку с зажатой в нее шариковой авторучкой, словно нанося удар в висок.

— Только Семушкину удобнее было, он повыше меня, — пояснил Снегирев.

— Значит, вы, Семен Павлович, считаете, что убийство Клюева дело рук Семушкина? — задумчиво проговорил следователь.

Снегирев мягко улыбнулся:

— Конечно. Смотрите: в пятницу вечером он убивает Клюева, ночью садится в самолет, в субботу он уже в Новосибирске и расправляется с Никольским, а в воскресенье пытается сделать то же самое с Мишиным.

Следователь перелистал лежащее перед ним уголовное дело, развернул фототаблицу и попросил:

— Семен Павлович, взгляните.

Снегирев склонился над столом и ткнул пальцем в одну из фотографий.

— У Никольского рана точно такая же, — кивнул он.

Следователь поднялся из-за стола и, пощипывая коротко стриженную щетку седых усов, прошелся по кабинету.

— Не исключено, что вы правы, — негромко, словно рассуждая с самим собой, произнес он. — Хотя у нас была другая версия… Понимаете, на даче, где был убит Клюев, я обнаружил скрытый в камине стальной сейф со следами взлома… Правда, убийце так и не удалось взломать его, наверное, торопился очень или испугался чего-нибудь. Все было перерыто, должно быть, искал ключ, даже карманы у погибшего вывернуты… А ларчик просто открывался — ключ был зажат в кулаке Клюева, причем намертво, только при осмотре трупа и обнаружили. Скорее всего, когда погас свет, Клюев был у своей сокровищницы и, прежде чем выйти из комнаты, предусмотрительно замкнул ее.

— Было над чем дрожать? — полюбопытствовал Снегирев.

— Было, — грустно усмехнулся следователь. — Порядка трехсот тысяч…

Снегирев присвистнул.

— Вот именно, — кивнул следователь. — Это нас и поставило в тупик, деньги-то нешуточные… Стали выяснять личность погибшего. Установили, что был судим за мошенничество. Подняли из архива дело. Оказалось, Даниил Михайлович Клюев до семьдесят второго года активно интересовался иконами и скупал их по деревням, представляясь работником музея, искусствоведом. Скупал за бесценок, подсовывая старикам сфабрикованные им заключения о том, что иконы особой ценности не представляют.

Семен встрепенулся:

— Он и Мишину искусствоведом представился, когда втягивал в спекуляцию.

— Вот-вот, это, должно быть, стиль его преступной деятельности. Клюев и тогда двух молодых ребят вовлек в свои махинации.

— А, может, это не Семушкин? — спросил Снегирев.

— Причастность к убийству Клюева его бывших соучастников исключена, — покачал головой следователь, понимая, что имеет в виду оперуполномоченный. — Мы проверяли… Парни повзрослели, поумнели, обзавелись семьями, работают. К тому же, у обоих абсолютное алиби.

— Так что, в семьдесят втором году не было известно о существовании дачи и сокровищницы? — предположил Баталин.

Следователь повернулся к нему:

— Имущество было конфисковано, в том числе солидная сумма денег. Я полагаю, точнее, теперь мне становится ясно, что эти триста тысяч Клюев нажил спекуляцией уже после освобождения из мест лишения свободы.

— А дача? — повторил Баталин.

— Дачи тогда не было и в помине, — махнул рукой следователь, — она позднее появилась, да и какая это дача?! Одно название, домишко мать Клюева построила, когда тот находился в колонии, из всякого старья. Там и смотреть-то не на что… Впрочем, в квартире у него не лучше: одна рухлядь. Соседи в один голос твердят: скромно жил покойник.

— Как Корейко, что ли? — усмехнулся Семен.

Следователь опустился за стол и потер виски.

— Еще хуже, — вздохнул он. — Я у матери его был, ей уже восьмой десяток, больная, с постели почти не встает, так она до сих пор убеждена, что ее Дане жить не на что… Жалеет его, ни о чем не просит, за ней соседи ухаживают, а он появится раз в полгода, она ему из своей пенсии десятку-другую дает… — Следователь грохнул по столу сжатой в кулак рукой. — И ведь брал же!..

Наступило неловкое молчание. Наконец Баталин прервал его:

— Зачем же прилетел Лыков?

— Может, за товаром? — предположил Снегирев. — Он же не мог знать о смерти Клюева.

Следователь пожал плечами:

— Возможны варианты…


14 часов 39 минут

Я подошел к кабинету оперуполномоченных уголовного розыска и только взялся за ручку, как за спиной раздался бас Романа Вязьмикина:

— Ильин, не ломай дверь, нас там нет.

Я обернулся. Роман неторопливо шествовал по коридору. Рядом, чуть забегая вперед и оживленно размахивая руками, шел Петр Свиркин. Как всегда он что-то доказывал своему коллеге. Лицо Вязьмикина было невозмутимо, и казалось, он не слышит, что ему втолковывает Петр, но лейтенанта это не смущало, и, только заметив меня, он нашел в себе силы прервать монолог.

— Николай Григорьевич, вы к нам? — разулыбался Петр.

— Нет, он просто перепутал кабинеты, — хмыкнул Вязьмикин, открывая дверь. — Проходи, Николай.

Не успел я опуститься на стул, как он округлил глаза и неожиданно жалобным голосом пропел:

— И никто не узнает, где могилка моя.

Я улыбнулся:

— Что это у тебя такое упадническое настроение?

— Он, когда голодный, всегда такой, — пояснил Свиркин и принялся греметь ящиками стола.

Роман сложил руки на груди, развалился на стуле и уставился в потолок.

— Вот черт! — воскликнул Свиркин, окончив свои поиски. — Ничего не осталось, когда это мы успели все съесть? — Он подозрительно покосился на старшего лейтенанта, но тот, словно не замечая красноречивого взгляда, продолжал смотреть в потолок.

— Вы что, не обедали? — удивился я.

— Когда?! — трагически воздел руки Роман. — Носишься тут…

Надо было выручать ребят, и я направился в свой кабинет, где-то в шкафу у меня была начатая пачка сухарей. Когда я вернулся, Роман заглянул в коробку и разочарованно пробасил:

— Это все?

Я развел руками.

Пока оперативники хрустели сухарями, я передал им содержание допроса Дмитрия Мишина и изложил свой план действий.

— Разумно, — согласился Вязьмикин, засунув руку в коробку в поисках сухаря. — Только как мы всех задержим? Я же не осьминог, — он оценивающе взглянул на Свиркина, — да и Петя на него не похож.

Петр оживленно вскочил:

— Надо спасать ребят! Уверен, что они еще способны свернуть с этой скользкой дорожки!

— Ой, — приложил Роман к щеке большую ладонь, — я тебе сколько раз говорил: не делай поспешных выводов, не кандидатскую пишешь.

— Ничего не поспешные! — горячо возразил тот. — Ведь они не какие-то матерые спекулянты, а мелкие сбытчики, и занимаются этим, скорее всего, ради форса. Подумай, сколько хороших и порядочных парней вокруг них. В том же институте есть отличный оперативный комсомольский отряд дружинников! Они мне столько раз помогали! — Петр замер и хлопнул себя рукою по лбу. — Николай Григорьевич, давайте их привлечем, я сейчас сбегаю, договорюсь!

Я замешкался, обдумывая предложение Свиркина, и Роман опередил меня.

— Николай пусть сбегает, он шустрый, — пробасил он.

— Хорошо, Петр, — сказал я. — Не забудь, ровно в двадцать один ноль-ноль.


15 часов 31 минута. Снегирев

Захлопнув дверцу «Жигулей», Баталин протянул Семену пачку сигарет и задумчиво проговорил:

— А следователь дельную мысль подкинул. Я после твоего рассказа тоже об этом подумал, ведь на базу джинсы поступают часто, в том числе и «Монтана». — Он повернул ключ зажигания, вырулил на оживленную магистраль и, ловко вклинившись в плотный поток автомашин, пристроился за большим рефрижератором.

Снегирев с интересом озирался по сторонам, прислушиваясь к рассказу Баталина о достопримечательностях города на Неве. Постепенно начинала сказываться разбитая переездами и перелетом ночь, угнетали смерть Клюева, отсутствие доказательств, путающийся под ногами Лыков. Семен откинулся в кресле и незаметно для себя задремал. Его ленинградский коллега еще несколько минут продолжал вдохновенный рассказ, но, услышав легкое посапывание, улыбнулся и чуть прибавил скорость.

Семен почувствовал что-то неладное. Было тихо и не трясло. Он открыл глаза и прямо перед капотом «Жигулей» увидел сглаженную временем кирпичную стену, уходящую ввысь.

— Где это мы? — разминая затекшую спину, спросил он.

— База «Росторгодежда», — усмехнулся Баталин.

— Надо же, заснул, — смущенно проговорил Семен. — И ты тоже хорош, человек первый раз в Ленинграде, а ты его спящим через весь город провез… Вот так и бывает в командировках. Другие по музеям да картинным галереям бегают… А я о чем детям рассказывать буду? В райотделе был, в прокуратуре был, на базе был — вот и все красоты. А чем райотдел милиции в Киеве отличается от райотдела в Минске? Только надписью: в Киеве — на украинском, в Минске — на белорусском, в Ленинграде — на ленинградском…

Баталин взглянул на его помятую физиономию и рассмеялся:

— Жалко было будить, больно сладко ты спал. В отпуск с семьей приезжай, весь город покажу, все музеи, дворцы и — никаких райотделов!

— Договорились, — вздохнул Семен и открыл дверцу.

В проходной Баталин переговорил с вахтершей и через минуту они бодро вышагивали по просторной территории базы к складу номер четыре. Подойдя к гигантским железным воротам, Баталин потянул на себя узкую дверь. Уныло проскрипели дверные петли, и оперуполномоченные оказались в сумрачном помещении с огромными стеллажами со всевозможными тюками и ящиками. На таких больших складах Семену прежде не доводилось бывать, и он, задрав голову вверх, прошептал:

— Масштабы… Даже «ау» крикнуть хочется.

— Да, нелегко будет отыскать здесь хозяйку…

Им еще долго пришлось бы решать эту задачу, если бы не молодой розовощекий парень, выехавший на электрокаре из широкого прохода между стеллажами.

— Завскладом ищите? — спросил он, притормозив возле них.

Семен кивнул.

— Вдоль этого ряда и направо, — махнул парень рукой, и электрокар бесшумно скрылся за поворотом.

Оперуполномоченные прошли метров сто, повернули направо, уперлись в тупик, развернулись назад, еще несколько раз поворачивали направо. Возникли ассоциации с мрачной таинственностью египетских пирамид и с судьбами грабителей сокровищниц фараонов. Становилось грустно. Наконец, они услышали человеческий голос:

«Уж от тебя я такого не ожидала!» — и обрадовались, как путники, утратившие надежду выйти к жилью, при виде далекого огонька.

— Я уж думал, мы достанемся на ужин какому-нибудь складскому Минотавру, — облегченно вздохнул Снегирев.

— Жуткое место, — поддакнул Баталин.

В ярко освещенном закутке сидящая за столом полная женщина распекала широкоплечего верзилу в черном халате, расползшемся на спине по шву. Большеносое и большегубое лицо верзилы выражало беспредельную тоску, и он еле слышно бубнил: «Галинаананьевна, я обещаю, Галинаананьевна, я больше не буду…» Заведующая складом довольно образно высказывала свои сомнения по поводу обещаний верзилы не злоупотреблять спиртными напитками в рабочее время, и в ее словах: «Слышала я твои обещания…» — звучала неподдельная горечь.

— Иди домой, чтобы духу твоего здесь не было, сегодня же докладную напишу! — увидев Снегирева и Баталина, замахала она руками.

Верзила обрадовался неожиданным спасителям и, буркнув: «Пиши, пиши, все равно работать некому», — лениво зашагал между стеллажами.

— Вот и надейся на них, — обратилась Галина Ананьевна к Снегиреву, рассчитывая на поддержку.

— Да-а, — сочувственно протянул Семен. — Клюев тоже такой?

— Нет, что вы, — ответила женщина и, внезапно насторожившись, зорко оглядела оперативников. — А вы кто?

Баталин представился. Заведующая складом удивленно вскинула редкие рыжеватые брови.

— О Клюеве ничего плохого сказать не могу. Уже два раза объясняла это вашим товарищам.

— Каким товарищам? — не понял Баталин.

— Как каким? Один крепкий, невысокий, а второй в очках, они на прошлой неделе приходили. А сегодня, часа полтора назад, еще один был, из ОБХСС.

Снегирев и Баталин переглянулись.

— Этот? — спросил Семен, показывая заведующей складом фотографию Лыкова.

— Да, — кивнула она и встревожилась. — Я что-то не так сделала? Он не из милиции?

— А почему вы решили, что он из милиции? — быстро спросил Баталин.

Женщина удивленно посмотрела на него:

— Он сам сказал, и уголок удостоверения я видела.

— Что же его интересовало? — продолжая держать снимок перед глазами заведующей складом, спросил Семен.

— Клюева искал.

— И вы сказали?

— А что я могла сказать? — чуть агрессивно вздернула плечами Галина Ананьевна. — Я сама не знаю! Болеет, наверное, он часто по больничному ходит. Раз на работе не появляется, значит, болеет, — уже увереннее заключила она.

— Ну вот, а вы говорите — хороший работник.

Какой же он хороший, если даже вас не поставил в известность о своей болезни? — покачал головой Баталин, желая удостовериться, знает ли женщина о смерти Клюева.

По ее реакции оперативники поняли: о случившемся ей ничего не известно.

— Да, хороший, — немного обиженно заявила Галина Ананьевна. — Непьющий, исполнительный, вежливый. А если у него здоровье неважное, так он в этом не виноват. Прогулов он не допускал, если нет на работе, знаем — болеет, больничный он всегда представляет… Лично у меня к нему претензий нет, да и не только у меня. Получатели из магазинов на него никогда не жалуются, другие грузчики кочевряжутся, а Клюева и просить не приходится, сам все делает.

— Вы нас убедили, — остановил ее Снегирев. — Значит, восьмого числа он был на работе?

— Был. У нас напряженный день выдался, как сейчас помню, только успевали крутиться, словно заводные. Даниил Михайлович и на складе работал, и машины разгружал.

— Каким магазинам вы отпускали товары в тот день? — как бы между прочим поинтересовался Баталин.

Заведующая складом насупилась:

— Так бы сразу и спрашивали, а то Клюев, Клюев, — она полезла в стол и вытащила толстую пачку фактур. — Пожалуйста, смотрите…

Оперуполномоченные примостились напротив нее, и Баталин разделил фактуры на две ровные стопки. Передав одну из них Семену, он привычно погрузился в изучение документов. Семен взглянул на доставшиеся ему фактуры, вздохнул, поплевал на палец и тоже зашелестел бумагами. Галина Ананьевна достала из ящика стола толстенную книгу, с грохотом кинула перед собой счеты и, равнодушно посматривая на оперативников, защелкала костяшками.

Вскоре Баталин толкнул локтем своего коллегу:

— Взгляни, Семен Павлович.

Заведующая складом стрельнула глазами по фактуре, на которую указал Баталин. Семен склонился над документом и присвистнул:

— Опять «Монтана», — он посмотрел на заведующую. — Клюев давно у вас работает?

— Второй год.

Снегирев представил штабеля фактур, которые предстояло просмотреть, и уныло произнес:

— Да-а… тут и за неделю не управишься.

Баталин похлопал его по плечу:

— Не переживай, поможем, — взял заинтересовавший их документ и показал завскладом. — Галина Ананьевна, не подскажете, кто получал эти джинсы?

— Там же написано — магазин «Рабочая одежда», — чуть нервно ответила она.

— Меня интересует, кто именно? — спокойно уточнил Баталин.

Заведующая складом повернула документ к свету и, взглянув на подпись, уверенно пояснила:

— Демидкина Мария Лаврентьевна, директор магазина.

— Смотри-ка, у вас директора товары получают, — повернулся к Баталину Семен, — а у нас все больше экспедиторы…

Тот промолчал, понимая, что наигранное удивление коллеги адресовано не ему, а заведующей. Галина Ананьевна, видимо, тоже догадалась об этом и, сердито щелкнув костяшками счет, отозвалась:

— А как же? Товар дефицитный, кому попало не поручишь… Мария Лаврентьевна джинсы всегда сама получает.

— Демидкина знакома с Клюевым? — спросил Снегирев.

— А как же?! Ему же приходится грузить ее товар!

— Какие между ними отношения? — попытался уточнить Баталин.

— Какие могут быть отношения у грузчика с директором магазина?! — рыжеватые брови завскладом сердито поползли вверх. — Неужели вы думаете?..

Заверив Галину Ананьевну, что они ничего не думают, а только стремятся выяснить, оперуполномоченные пустились в обратный путь по складскому лабиринту.


18 часов 12 минут. Снегирев

— Придется рисковать, — вздохнул Баталин, останавливаясь почти под самым знаком, запрещающим стоянку автомашин, — не бежать же по дождю, — он покосился на Семена, — тебе хорошо, ты в плаще.

— Правильно меня предупреждали, что у вас дождь каждый день, — заулыбался Снегирев, поплотнее надвигая на лоб шляпу.

В торговом зале магазина «Рабочая одежда» было светло, тепло и пустынно. Молоденькие продавщицы, собравшиеся у одного из прилавков, оживленно беседовали, не обращая внимания на полную старуху, примерявшую штормовку с эмблемой «Минмонтажспецстроя». Наконец, одна из них, заметив колебания покупательницы, подошла к ней.

— Мне кажется, вам в плечах немного тесновата, — заботливо проворковала она, — попробуйте пятьдесят шестой.

Старуха с трудом стянула штормовку и, переваливаясь с ноги на ногу, направилась вглубь зала.

Снегирев подмигнул Баталину и шагнул к стайке продавщиц. Приблизившись к ним, он скромно замер и, когда на него обратили внимание, извиняющимся тоном произнес:

— Здравствуйте… Я приезжий, из Сибири… — Девушки окинули его снисходительным взглядом, и Семен, еще больше засмущавшись, промямлил: — Мне брюки поручили купить… сказали, у вас бывают. — Он запустил руку в недра пиджака и, порывшись, выудил потрепанную записную книжку.

Под насмешливые улыбки продавщиц, Семен перелистал ее и, словно отыскав нужную страницу, прочитал по складам:

— «Мон-та-на»… называются… — Он с глуповатой улыбкой посмотрел на самую симпатичную из девушек и с надеждой спросил: — Есть?

Баталин, примерявший недалеко от прилавка такую же, что и старуха, штормовку, фыркнул и натянул на глаза капюшон.

Снегирев, мягко улыбаясь, продолжал вопросительно смотреть в серые безразличные глаза продавщицы. Та привычно улыбнулась и, вздернув остренький подбородок, ответила:

— У нас такие джинсы не бывают. Есть отечественные, по тринадцать пятьдесят… Показать?

— Как не бывают? — растерянно пробормотал Семен и зашевелил губами, словно прикидывая что-то в уме. — Шурин в отпуске был, говорит, восьмого сентября видел у вас такие, и племяш видел… Как не бывают?

Девушка надменно смерила его взглядом и с ноткой возмущения в голосе бросила:

— Не знаю, что вам шурин говорил… У нас все на прилавках, смотрите…

Семен не стал смотреть на прилавки, а попросил вызвать директора и, несмотря на уговоры, настоял на своем. За директором одна из девушек пошла, но вскоре вернулась и сообщила, что Мария Лаврентьевна примет настойчивого покупателя в своем кабинете.

Войдя к директору, Снегирев нерешительно замер у порога.

Демидкина, элегантная, с приятными, но чуть мелковатыми чертами лица, женщина лет сорока, пригласила его сесть.

Робко опустившись на стул, Семен любезно улыбнулся:

— Мне брюки нужны, «Монтана»…

Демидкина напряглась, но, увидев добродушное лицо посетителя, спокойно пояснила:

— Что вы, товарищ, это такой дефицит… мы импортные джинсы уже несколько месяцев не получаем.

Семен снова улыбнулся:

— Мария Лаврентьевна, вы же восьмого числа получали. — Он развернул свое удостоверение и протянул директору.

Заученная улыбка медленно сползла с ее лица, но Демидкина быстро нашлась:

— Ну и разыграли вы меня! — расхохоталась она, но в глазах смеха не было. — Конечно, получали, но джинсы это такой товар… в полчаса разошлись. Сами понимаете, не могу же я каждому покупателю это объяснять…

— А ваши работницы говорят, что в зал джинсы вообще не поступают, — продолжал улыбаться Семен.

— Ну что вы? — так же мило улыбаясь в ответ, парировала Мария Лаврентьевна. — Девочки недавно работают, вот и не в курсе, тем более, восьмого работала другая бригада.

— Разрешите? — раздался голос Баталина, и он вошел в кабинет.

Демидкина раздраженно взглянула на него, но, когда Семен представил своего коллегу, гостеприимно разулыбалась, вежливо кивнула и предложила стул.

— Мария Лаврентьевна, вам это лицо не знакомо? — продолжил беседу Семен, протягивая ей фотографию Лыкова.

Демидкина осторожно взяла снимок, повернула его к себе и, как показалось Снегиреву, с тревогой всмотрелась в лицо Лыкова. Секунду помедлив, она с облегчением пожала плечами:

— Я этого человека не встречала… Кто он?

Со стороны можно было подумать, будто Семен занят исключительно тем, как бы, вкладывая фото в карман, не помять его.

— Знакомый Клюева, — обронил он.

Пальцы Демидкиной вздрогнули, но, перехватив взгляд Снегирева, она быстро убрала руки со стола и, безучастным голосом, произнесла:

— Это, по-моему, был такой грузчик на базе?

Отметив про себя, что она говорит о Клюеве в прошедшем времени, Семен поинтересовался:

— Вы с ним знакомы?

— Как вам сказать? — задумчиво ответила директор магазина. — Видела на базе… и все…

— И все? — недоверчиво переспросил Баталин.

— И все! — твердо ответила Мария Лаврентьевна и встала, давая понять, что разговор окончен. Темно-синий костюм не скрывал достоинств ее фигуры. — Извините, мне нужно в зал…

— Нужно так нужно, — развел руками Снегирев, отвечая на ее улыбку добродушной ухмылкой.

На улице моросил холодный мелкий дождь.

— Зря ты от штормовки отказался, — перепрыгивая через лужу, крикнул Семен съежившемуся Баталину.

— И не говори! — отмахнулся тот и припустил бегом.

В машине Баталин включил двигатель и, передвинув рычажок печки на полную мощность, блаженно откинулся в кресле:

— Покурим?

Дождь мягко постукивал по крыше, мелкие капли, попадая на лобовое стекло набухали и, срываясь с насиженного места, юркими змейками сбегали вниз.

Баталин прервал молчание:

— Как тебе Мария Лаврентьевна?

— Интересная женщина, — многозначительно произнес Семен.

Баталин покосился на него.

— Думаешь, не до конца откровенна?

Снегирев сдвинул на затылок шляпу и пожал плечами:

— Такое впечатление, что ей известно о смерти Клюева.

— Считаешь, она была с ним связана?

Семен кивнул.

— Валера, нам с тобой известно, что восьмого сентября джинсы «Монтана» получал только магазин «Рабочая одежда». Клюев работает на базе, то, что он спекулянт — факт, то, что он регулярно отправлял через Семушкина джинсы — тоже факт, то, что девятого сентября джинсы «Монтана» доставлены Семушкиным в Новосибирск — неоспоримый факт, и в том, что при упоминании фамилии Клюева Демидкина занервничала, — сомневаться не приходится. Не слишком ли много совпадений?!

Баталин усмехнулся:

— Складно у тебя все получается, Семен. Только вот про Лыкова ты забыл.

— Почему забыл? Мы же говорим о Демидкиной, а она Лыкова не знает, — парировал Снегирев, — по глазам видно…

— Психо-олог, — протянул Баталин и взялся за рычаг переключения скоростей.

Машина медленно тронулась с места. Снегирев поудобнее откинулся в кресле и бросил прощальный взгляд на вход в магазин.

— Стой! — схватил он Баталина за рукав. — Лыков идет!

Баталин нажал на тормоз и успел заметить входящего в дверь магазина рослого мужчину в кожаной куртке.

— Здорово ты по глазам читаешь, — хмыкнул он. — Задерживать будем?

Семен не сразу ответил на вопрос. Он проследил, как Лыков уверенной походкой пересек зал и скрылся в коридоре, ведущем к кабинету директора.

— Не стоит торопить события, — наконец отозвался он, убирая руку с дверцы «Жигулей».

Баталин снова закурил. Щетки стеклоочистителей, словно метроном, отсчитывали секунды. Семен отстегнул ремень безопасности.

— Идем? — нетерпеливо спросил Баталин.

Снегирев покачал головой.

— Рано.

Сигарета догорела до фильтра, и, затянувшись, Баталин обжег губы.

— Черт! — воскликнул он. — Чего ждем, думаешь, с джинсами выйдет?!

Семен пожал плечами, посидел еще немного и, взглянув на часы, решительно открыл дверцу:

— Мне это уже перестает нравиться.

В торговом зале по-прежнему было пустынно. Быстро пройдя мимо удивленных продавщиц, оперуполномоченные побежали по коридору. Дверь в кабинет директора была закрыта.

— Уехала она, — услышали Баталин и Снегирев ворчливый голос и разом обернулись.

Пожилая женщина равнодушно возила мокрой тряпкой по полу, и делала это так монотонно, что казалось, рухни стена, она не прервет своего занятия.

— Куда? — огорченно спросил Снегирев, продолжая дергать за ручку.

— Когда? — таким же тоном выпалил Баталин.

— Куда — не знаю, — продолжая выписывать тряпкой полукружья, проговорила женщина, — но минут пять назад. К ней какой-то парень зашел, они и поехали, у нее же машина.

Баталин стремительно подошел к двери, ведущей во двор, и, выглянув наружу, огорченно развел руками.


18 часов 49 минут. Свиркин

Петр, прыгая через две ступеньки, влетел на четвертый этаж общежития. В коридоре было пусто, никто не сидел на подоконниках, не бродил, уткнувшись в конспекты, не шмыгал из комнаты в комнату в поисках сковородки, не выпрашивал у соседей пятерку до стипендии, и Петр в первую минуту даже опешил, но, сообразив, что для студентов настала горячая пора уборки, встревожился. Немного постояв в раздумье, он быстро зашагал по коридору, и, увидев приоткрытую дверь комнаты, где жил командир оперативного комсомольского отряда дружинников Степан Матюшкин, успокоился, и, вежливо постучав, вошел.

В комнате вкусно пахло жареной картошкой, и Свиркин с грустью вспомнил, что его обед состоял из чая с сухарями. На письменном столе, покрытом куском клеенки, стояла электрическая плитка, возле которой, помешивая ножом в большой сковородке, суетился мускулистый парень с мокрыми волосами и накинутым на плечи полотенцем. Увлеченный своим занятием, он не услышал, что в комнату вошли. Кинув взгляд на мускулистую спину парня и красные спортивные трусы, Петр громко продекламировал:

— Многие парни плечисты и крепки, многие ходят в футболке и кепке…

Парень обернулся и разулыбался:

— Петру Ефимовичу привет!

Свиркин шагнул к нему:

— Интересно, все студенты картофель убирают, а командир ОКОДа его поглощает…

В эту минуту Петр и интонациями голоса, и нравоучительностью высказывания, и солидностью немного напоминал своего старшего коллегу — Романа Вязьмикина.

Степан, пожимая его руку, парировал:

— Картошку все мы уважаем, когда с сальцом ее намять… А если серьезно, наш отряд занимается ремонтом общежития. Ребята у меня, сами знаете, дружные, работы не боятся, даже самой грязной, вот и поручили нам в рекордные сроки подготовить здание к учебному году.

— Это хорошо, что все твои парни в сборе, — усаживаясь на краешек аккуратно прибранной кровати, сказал Свиркин. — Дело есть, нужна ваша помощь.

— Петр Ефимович, давайте картошечки навернем, а потом и о деле, — снимая с плитки дымящуюся сковороду, предложил Степан.

— Да я… вообще-то обедал… — замялся Петр.

— Так уже ужинать пора, — рассмеялся Матюшкин, подавая ему ложку. — Вы уж извините, вилки все порастащили…

Петр смущенно покрутил в руках ложку, взглянул на обжигающегося румяными поджарками Степана, вздохнул и решительно воткнул свое орудие в гору картошки, понимая, что другого случая поесть сегодня не представится.


18 часов 58 минут. Снегирев

Узнав у заведующей секцией адрес директора магазина, оперуполномоченные стремглав выскочили на улицу. Баталин, забыв о дожде и не обращая внимания на лужи, бросился к своим «Жигулям». Семен тоже спешил, но не забывал глядеть под ноги. У машины неторопливо прохаживался, помахивая черно-белым жезлом, инспектор ГАИ. Баталин, на ходу вынимая удостоверение, быстро подошел к нему и, не дав открыть рта, выпалил:

— Извините, товарищ капитан, понимаю, что нарушил, но обстоятельства… оперативное мероприятие.

— Нам преступника задерживать надо, — дергая на себя дверцу «Жигулей», солидно проговорил Снегирев и, упав на сиденье, бросил: — Товарищ Баталин, поехали!

Инспектор покосился на старенькую шляпу Семена, кинул взгляд на вывеску магазина, еще раз пробежал глазами удостоверение Баталина и слегка улыбнулся:

— Техталон, пожалуйста, товарищ капитан, — лениво протянул он руку.

Баталин быстро подал талон, вздохнул, услышал щелчок, и вскочил в машину. Инспектор приложил руку в белой перчатке к козырьку:

— Счастливо задержать.

— Спасибо, — обиженно буркнул Семен и, когда «Жигули» тронулись, проворчал себе под нос: — Бывают же такие черствые люди.

Баталин глянул в зеркало, увидел удаляющуюся спину инспектора и прибавил скорость.


19 часов 14 минут. Снегирев

Семен резко нажал кнопку звонка, и за дверью раздался мелодичный звук колокольчика. Баталин внимательно смотрел на глазок в центре двери, не зажжется ли свет в прихожей. Прислушались — тихо. Семен снова нетерпеливо надавил кнопку, и опять оба замерли, напрягая слух. Но вот они уловили едва различимый шелест обуви и переглянулись.

— Откройте, милиция! — громко сказал Семен.

Они задержали дыхание, стараясь расслышать, что происходит за дверью.

— Какая еще милиция? — после продолжительной паузы спросил испуганный женский голос.

Это был голос директора магазина Демидкиной. Семен с Баталиным снова переглянулись, но теперь с таким видом, словно у них свалилась гора с плеч, и Снегирев бодро пояснил:

— Та самая, что беседовала с вами час назад… Мария Лаврентьевна, не в глазок же удостоверение показывать, все равно ничего не разглядите… Хоть на цепочку приоткройте, есть, наверное, цепочка-то?

Цепочка имелась и дверь приоткрыли. Расширенные от страха глаза Демидкиной обшарили с ног до головы невозмутимо стоящих Снегирева и Баталина, и, лишь убедившись, что перед ней и в самом деле сотрудники ОБХСС Мария Лаврентьевна осторожно отворила, а когда они вошли, быстро закрыла дверь, с опаской глянув на лестничную площадку.

По обстановке в однокомнатной квартире чувствовалось, что здесь живет одинокая женщина: на вешалке ни мужской, ни детской одежды, по комнате не разбросаны где попало газеты, не валяются на полу игрушки. Все прибрано, все на своих местах, вот только…

— Вы курите? — меланхолично спросил Снегирев, разглядывая под потолком остатки табачного дыма.

Демидкина рассеянно посмотрела в сторону люстры, где вокруг плафонов кружился сизоватый дымок, и тихо ответила:

— Иногда…

— Иногда? — мягко улыбнулся Семен, переводя взгляд на пепельницу, в которой лежали две недокуренные сигареты: одна — со следами губной помады на фильтре, другая — расплющенная, с высыпавшимися крошками табака, так обычно тушат сигареты, когда нервничают или очень торопятся.

Мария Лаврентьевна молчала.

Внимание Семена привлекли мокрые следы возле кресла.

— Вот уж не поверю, что такая аккуратная женщина ходит по дому в грязной обуви. — Он скользнул глазами по стройным ногам хозяйки, обутым в миниатюрные атласные тапочки, и добавил: — Да еще сорок второго размера.

Мария Лаврентьевна продолжала молчать.

Снегирев подошел к окну, откинул штору и, казалось, забыл, что привело его в эту квартиру. Баталин поглядел на Демидкину в упор и, отчеканивая слова как диктор, читающий важное сообщение, произнес:

— Мария Лаврентьевна, со мной, как вам известно, товарищ из Новосибирска. Ему надо выполнить очень ответственное поручение следователя, и не одно. Времени у Семена Павловича в обрез. Поэтому прошу вас дать искренние показания и без проволочек и недомолвок. Если вы начнете увиливать, он улетит без вашего чистосердечного признания, и для вас это будет совсем некстати. Со своей стороны, я заверяю вас, Мария Лаврентьевна, что ради товарищеской взаимовыручки я сделаю все, чтобы уже имеющиеся у нас доказательства вашей причастности к спекуляции джинсами подкрепить новыми фактами, и времени у меня будет предостаточно. — Баталин выдержал паузу и продолжил: — Итак, пока два вопроса: первый — что связывает вас с Лыковым? — Увидев как непонимающе вытянулось лицо Демидкиной, Баталин пояснил: — С тем самым, который только что покинул вашу квартиру… Вопрос второй — ваши взаимоотношения с Клюевым? — Он снова сделал паузу. — Это для начала. Остальные вопросы вам задаст Семен Павлович.

Похоже, речь оперуполномоченного прозвучала для Марии Лаврентьевны убедительно. Она опустилась на тахту и посмотрела на Снегирева, который к этому времени уже разложил на столе бланк протокола допроса, приготовил ручку и сидел, задумчиво подперев подбородок. Встретив его спокойный взгляд, Демидкина решительно откинула со лба волосы и начала торопливо рассказывать, словно боясь, что повторить показания еще раз у нее не хватит мужества.

— Я тогда, в магазине, не обманула вас, Лыкова я на самом деле не знала, сегодня впервые увидела, а фамилию, вообще, только сейчас услышала. — Она взглянула на Баталина. — Когда он пришел, я испугалась, не зря же вы показывали его фотографию, значит, разыскиваете. Сразу вспомнила, что Клюев убит, и еще больше испугалась, решила, что вдруг это он его. Лыков ввалился в кабинет и нагло улыбается, а когда привет от Клюева передал, мне совсем нехорошо стало… Уселся и говорит, расскажу о всех твоих махинациях со штанами, будешь тюремную баланду жрать, и хохочет, за спекуляцию, говорит, в крупном размере сидеть не пересидеть… У меня все в голове смешалось. Он успокаивает: дашь сто штанов, не буду заявлять. Я стала убеждать его, что у меня столько нет. Давай сколько есть, требует он, я и отдала двадцать восемь, знакомым оставляла. Завернула ему, а он еще больше обнаглел, стал деньги вымогать. У меня было с собой семьдесят рублей, даю ему, он — мало, дай тысячу, тогда отстану… Пришлось его к себе домой вести. — Демидкина так грустно посмотрела на грязные следы у кресла, словно сейчас больше всего ее расстраивало именно это. — Отдала ему деньги, и он пошел, а в дверях остановился и ухмыляется: «Передай Клюеву, пусть Владику брякнет, из Новосибирска дымком попахивает».

Снегирев старательно записывал показания директора магазина и, когда та замолчала, поднял голову:

— Откуда вам известно о смерти Клюева?

Демидкина вздрагивающей рукой провела по лицу, словно смахивая липкую паутину.

— От его соседей по даче… Я приехала к Клюеву в субботу… хотела просить оставить меня в покое… Я так вымоталась за эти два года!.. И, когда мне соседи сказали, что он убит… — Мария Лаврентьевна снова провела по лицу. — Мне стыдно об этом говорить, но я обрадовалась, наконец-то кончился этот кошмар!

— Мария Лаврентьевна, давайте по порядку, — попросил Семен. — Расскажите, когда все это началось?

— Два года назад… Клюева я впервые увидела на базе, он только-только устроился туда. Он мне показался приличным человеком, не пьяницей. Сколько раз приезжала, всегда вежливо разговаривал, шутил. Машину быстро загрузит, сам сбегает фактуры у завскладом подпишет, даже в кабину сесть поможет. Культурный… — горько усмехнулась Демидкина. — Перед Восьмым марта пришел в магазин, я его даже не узнала, в хорошем костюме, модной рубашке, ботинки до блеска начищены, букет цветов. Я своим бабьим умом подумала, узнал, что я разведена. — Мария Лаврентьевна опять горько усмехнулась: — …А у него свои интересы… Вскоре получала я дефицит — джинсы, Клюев попросил оставить ему одни. Оставила. Следующий раз попросил для друга. Оставила. Принес цветы и конфеты, благодарил… Я посчитала, что джинсы — это только повод для встречи со мной. Считала так до тех пор, пока не произошел тот ужасный случай… Приехала как-то с базы, разгрузили товар, не хватает ста джинсов. Меня чуть удар не хватил. Это же десять тысяч! А где я такие деньги возьму?! Позвонила на базу, там говорят, все точно отпустили. Я и не знала, что подумать, что предпринять… А вечером заявляется «мой ухажер», сочувствует. Расплакалась, конечно, а он пообещал к утру найти деньги, чтобы погасить недостачу. Я так его благодарила, еще подумала: бывают же такие отзывчивые люди… — Губы Демидкиной скривились все в той же горькой улыбке. — И действительно принес десять тысяч, даже расписку брать не хотел, но я настояла… Недели через две приходит с цветами и поздравляет с удачей. Я, конечно, не поняла ничего, просила объяснить, но он уклонился и вручил конверт, взяв слово, что вскрою его только дома… В конверте лежала моя расписка и… десять сотенных бумажек. — Демидкина тяжело вздохнула. — Вот тогда до меня дошло. Ночь не спала, а утром помчалась к нему на дачу, Клюев меня часто приглашал, но я не ездила, а тут… Встретил он меня радушно, как будто только и ждал моего приезда. А когда стала просить не втягивать меня ни в какие истории, рассмеялся: «Поздно, детка! Ничего не получится. С каждой сотни штанов будешь получать штуку… Только, ради бога, не вмешивай ОБХСС, сядем вместе и надолго…» Вот так все и началось…


21 час 00 минут

Свернув с оживленной магистрали, милицейский УАЗ мягко вырулил на узенькую, сжатую раскидистыми тополями, улочку. Я повернулся к Мишину:

— Далеко еще?

— Метров двести, Николай Григорьевич, угловой дом.

Вязьмикин, сидевший рядом с ним, похлопал водителя по плечу:

— Глуши двигатель и выключай фары.

Машина, почти неслышно шелестя шинами, покатилась под горку. Склонившись к лобовому стеклу, я всмотрелся в сгустившиеся сумерки. Не освещаемая фарами улица, казалось, стала еще теснее.

— А вот и Петя, — прогудел Роман, указывая на долговязую фигуру Свиркина, шагнувшего на дорогу из-за толстого тополя.

Водитель затормозил. Я приоткрыл дверцу.

— Все в порядке?

Петр доложил:

— Так точно. Дружинники на месте. — Он кивнул в сторону лавочки, на которой расположились пятеро молодых парней. — В дом вошли четверо мужчин и одна девушка.

Окна небольшого кирпичного дома были плотно занавешены, но и сквозь шторы вырывались сполохи цветомузыки, придавая всему вокруг вид сказочный и нереальный.

Мишин толкнул дверь, и мы с командиром оперативного комсомольского отряда дружинников Степаном Матюшкиным шагнули следом за ним в темные сени. Пол вздрагивал от стереокриков, родившихся на солнечных берегах Средиземного моря. Пройдя через кухню, мы попали в просторную комнату. В потемках трудно было различить лица молодых людей, устремивших на нас взгляды, тем более что лица постоянно меняли свой цвет: то становились зелеными, то фиолетовыми, то яркомалиновыми. Степан решительно подошел к магнитофону и утопил клавишу. В комнате стало тихо, как в ткацком цехе, в котором внезапно замерли все станки. Я щелкнул выключателем. Мишин шагнул на середину и, обведя взглядом сощурившиеся от яркого света физиономии, сообщил:

— Все, ребята. Товара больше не будет. — Он повернулся ко мне: — Познакомьтесь, это следователь Ильин Николай Григорьевич.

— Приплыли, — грустно констатировал юноша с коротко остриженными висками и откинулся в кресле.

— Сволочь! — взвизгнула угловатая девица в полосатых вязаных чулках выше колен и мини-юбке, вскочила и кинулась на Мишина, яростно колотя в воздухе маленькими кулачками.

Щуплый парень в застиранной майке с трилистником на груди схватил девицу за плечи.

— Сядь, дура!

Рослый рыжий юнец в кроссовках лениво разогнул спину, поднялся с дивана и медленно направился к дверному проему, ведущему в другую комнату. Он решительно не хотел со мной знакомиться, так как, сделав несколько шагов, стремительно рванулся туда, и мы услышали звон разбитого стекла, а следом могучий бас Вязьмикина: «Куда ты, огонек?!» Это охладило двух других юнцов, которые явно собирались последовать примеру рыжего и расправиться еще с парой окон. Матюшкин удивленно посмотрел на одного из них:

— Ухов, тебя же по болезни от сельхозработ освободили? — Степан обернулся ко мне и пояснил: — Он справку представил в деканат, что у него какой-то чрезвертельный перелом.

Ухов понуро опустил голову. Я взглянул на Степана:

— Остальные тоже ваши?

Он кивнул:

— Да, кроме Трошина, который в окно сиганул, его в прошлом году исключили.

В дверь заглянул Свиркин:

— Николай Григорьевич, вторая машина уже пришла. Едем?

Компания спекулянтов во главе с хозяином дома уныло потянулась к выходу. Во дворе, оживленно переговариваясь, толпились дружинники.


20 часов 47 минут. Снегирев

Когда «Жигули» подрулили к светло-зеленой панельной пятиэтажке, Семен искренне изумился:

— Я думал, у вас только старинные дома…

Баталин усмехнулся:

— Фильм «С легким паром…» смотрел?

— Там хоть посолиднее, а это… — разочарованно поморщился Семен.

Баталин снова усмехнулся:

— Зато ты, наверное, чувствуешь себя, как в родном городе?

— Это точно, — ответил Снегирев, распахивая дверцу.

Они остановились перед квартирой Семушкина, и Баталин позвонил. Дверь открыл пожилой мужчина в пижаме. В крупных руках с узловатыми пальцами он держал газету и очки и, подслеповато щурясь, смотрел на оперуполномоченных. Семен задержал взгляд на этих усталых руках и представился.

Лицо мужчины посерело, и он отошел в сторону, приглашая в крошечную прихожую с допотопной вешалкой. Прошли в комнату. Никакой роскошной обстановки, чистота и порядок. Казалось, будто и вчера, и месяц, и десять лет назад простенькие стулья стояли вот так же вокруг овального стола, так же почти бесшумно мерцал голубой экран «Рекорда», а перед ним тихонько покачивалось кресло-качалка, покрытое недорогим пледом. Хозяин включил трехрожковую люстру с плафонами из голубого стекла и негромко, разделяя слова, как человек, не привыкший помногу говорить, произнес:

— Садитесь, пожалуйста… Я знаю… получил письмо из Новосибирска от следователя прокуратуры. — Он, тяжело переставляя ноги, подошел к телевизору, выдернул из розетки шнур, положил на телевизор очки и газету и повернулся к оперуполномоченным. — Меня зовут Аркадий Леонтьевич, я отец Игоря. — Он долго не мог найти место своим натруженным рукам, наконец, заложил их за спину и с отчаянием взглянул в глаза Снегирева. — Товарищ капитан, как такое могло произойти?! В голове не укладывается! — Он беспомощно оглянулся по сторонам, словно ища поддержки. — … Матери нет, на работе задерживается, скоро конец месяца, план горит, она на заводе штамповщицей работает… А что мать?! — Аркадий Леонтьевич обреченно махнул рукой. — Тоже с ума сходит, ночами не спит… Упустили мы Игоря… Сами виноваты…

Снегирев взглянул на стену, где висела небольшая фотография молодого усача в лихо сдвинутой на затылок пилотке. Хозяин поймал его взгляд и, опустив голову, проговорил:

— Вот видите… на фронте я воевал… Ранен трижды… Медалями награжден… На заводе тоже не из последних. И все теперь перечеркнуто! Нет мне прощения! — Лицо Аркадия Леонтьевича ожесточилось. — За такого сыне меня самого расстрелять надо!

— Зачем же так, — мягко укорил его Семен.

— Я, товарищ капитан, слов на ветер не бросаю! Хоть сию секунду за такого сына отвечу! — Он схватил со стола папиросы и, ломая спички, закурил. Сделав несколько глубоких затяжек, чуть успокоился и виновато посмотрел сначала на Семена, потом на Баталина. — Извините… Но не могу я, сил нет… Как теперь людям в глаза смотреть?! Хоть на завод не показывайся!.. Еще наставником молодых зовусь, — лицо Аркадия Леонтьевича перекосила горькая усмешка. — Какой я, к черту, наставник?! Своего сына упустил… А ведь с сорок седьмого, сразу после демобилизации, на этом заводе. — Он отрешенно уставился в темный экран телевизора.

— Как же все-таки случилось, что Игорь… — начал Баталин, но Аркадий Леонтьевич не дал ему договорить.

— Не знаю, не знаю, не знаю! Какая-то сволочь втянула его, запутала… В школе он учился хорошо, по поведению никаких замечаний, в институт поступил… Не пил, даже курить только в институте начал… Потом стал приходить с запахом, тряпки иностранные появились… Говорил я матери! Она только: ладно да ладно, парень, дескать, в институте учится. Я его чистить начну, она заступается. Потом сама спохватилась, когда он по нескольку дней домой не приходил. Однажды стирала рубахи и нашла билет до Новосибирска, на самолет. А он говорит, у меня там девушка… Так и не сказал, где деньги на билет взял, а ведь на стипендию не полетаешь, и мы его не баловали. Тут я понял, паучище какой-то опутал сына и не отпускает, — хозяин снова закурил. — Но прежде всего вина на нас с матерью, не смогли гниль в его душе заметить. — Аркадий Леонтьевич тяжело вздохнул. — Письмо от следователя получили, мать в институт побежала, а Игорь, оказывается, два года как отчислен… Обманывал нас… Надо было сразу после школы взять его на наш завод… Да силен, говорят, мужик задним умом…

Снегирев слушал отца Игоря Семушкина, и ему было больно за этого рабочего человека, пытавшегося объяснить в первую очередь самому себе, почему он потерял сына. Семену очень не хотелось еще больше травмировать его, но он был вынужден, и, извинившись, попросил Аркадия Леонтьевича выдать предметы, которые могут представлять интерес для следствия, и пригласить понятых для обыска и описи имущества. Тот нацепил очки, долго, и, видимо, не читая, смотрел на постановление, санкционированное прокурором, затем обреченно выдавил:

— Понимаю, понимаю… Это должно было случиться… — Он встал, порылся в буфете, вытащил из-под белья авиабилет с расплывшимися от воды надписями и протянул его Снегиреву. — Что еще — не знаю… Ищите. — Он с надеждой посмотрел в глаза Семена и попросил: — Без понятых можно? Соседи все-таки… Позор-то какой…

Семен отрицательно покачал головой. Аркадий Леонтьевич еще больше ссутулился и, шаркая ногами, вышел из квартиры. Через пару минут он возвратился с двумя пожилыми мужчинами, которые прятали глаза, словно и они виноваты в том, что Игорь Семушкин совершил преступление. Хозяин уселся за стол, обхватил голову руками и не поднимал ее до самого конца обыска.

Обыск ничего не дал. Видимо, зная взгляды своих родителей на жизнь, Игорь не хранил дома ничего, что могло бы навести на мысль о его двойной жизни. Окончив необходимые формальности, оперативники вышли на улицу, но тяжелое чувство не оставляло их.

— Как же так? — уныло проговорил Снегирев, усаживаясь поудобнее в кресле «Жигулей».

Баталин повернул ключ зажигания и твердо сказал:

— Если бы нам были заранее известны все «как же так?», не совершались бы преступления. Для того и работаем, чтобы в конце концов научиться вовремя ставить диагноз и не доводить дело до хирургического вмешательства.


22 часа 55 минут. Снегирев

Глядя на черную, блестящую под лучами фар ленту шоссе, Семен размышлял вслух:

— …Лыков взял у Демидкиной деньги и джинсы, он знает, что выгоднее продать их в Новосибирске, значит, если у него нет больше дел в Ленинграде, он обязательно должен возвращаться в родные пенаты. Самолетом или поездом? Скорее всего самолетом, он же работает, и надолго отлучаться ему нельзя, можно вызвать подозрения. Задерживаться здесь ему тоже нет резона, вдруг Демидкина заявит в милицию…

Баталин отозвался:

— Сейчас заедем в агенство, узнаем, покупал ли он билет на самолет.

Машина остановилась возле большой стеклянной витрины, с которой улыбалась стройная стюардесса, приглашая редких прохожих летать самолетами Аэрофлота. Снегирев откинул ремень безопасности, вышел из «Жигулей» и, вздохнув полной грудью, потянулся, потом неожиданно замер и юркнул назад. В ответ на недоуменный взгляд своего ленинградского коллеги он прошептал, как будто кто-нибудь мог его подслушать:

— Лыков!.. Стоит в очереди!

— Где?

— Третья касса, пятый.

Баталин оживился:

— Будем задерживать?

— Подожди, подожди…

— Опять подожди, — с досадой бросил Баталин. — Уйдет!

Снегирев пристально посмотрел на очередь у кассы и хитро прищурился.

— Сейчас не уйдет, он же билет покупает.

Лыков, словно почувствовав, что за ним наблюдают, резко обернулся, и Снегирев быстро съехал по сиденью вниз, продолжая оттуда шепотом развивать свою мысль:

— У него ничего с собой нет, если возьмем, будет отпираться. Хорошо бы задержать его с поличным… Как бы узнать, где его вещи?

Баталин взялся за ручку дверцы.

— Ты тут посиди, пойду узнаю, на какой рейс он берет.

Хлопнула дверца, и Валерий ушел. Семен осторожно приподнял голову и посмотрел сквозь витрину. Лыков стоял к нему спиной. Баталин занял за ним очередь. Снегирев видел, как Лыков подошел к окну кассы и подал паспорт и деньги, получил билет. Выйдя из агенства, Лыков повертел головой и, закурив, шагнул в сторону «Жигулей». Семен отвернулся, надвинул на глаза шляпу и притворился спящим. Лыков постучал по стеклу:

— Шеф, свободен? — всматриваясь в темноту салона, развязно спросил он.

— Занят, — не своим голосом сердито пробурчал Снегирев, не поворачивая головы.

Выразительно махнув рукой и что-то не очень вежливое кинув в адрес несговорчивого «шефа», Лыков направился к стоянке такси. Семен с облегчением перевел дух.

— Пронесло? — открывая дверцу, усмехнулся Баталин.

— Не говори, чуть не влип.

— Он взял билет до Новосибирска на утренний рейс. За ним поедем, или в аэропорту брать будем?

— Зачем брать? — с хитрецой отозвался Семен. — Пусть сам добирается, а то вези его потом за казенный счет. Мне бы, Валера, билетик на этот же рейс и позвонить в Новосибирск…

— Понял, — кивнул Баталин, — сделаем. Давай документы.

Вскоре он вернулся и вручил Снегиреву авиабилет. Семен поблагодарил его и грустно поинтересовался:

— Сейчас на Исаакий пускают?

Баталин расхохотался:

— Вот этого я тебе организовать не могу. Поедем ко мне, с женой познакомлю, поужинаем, — и, пресекая возможные возражения, добавил: — Телефон у меня есть.


23 часа 49 минут

Наконец-то можно было немного передохнуть. Я сложил протоколы допросов соучастников Мишина в спекуляции, скрепил их большой скрепкой и принялся перечитывать. Аккуратные, нанизанные одна на другую, мелкие буковки с затейливыми завитушками — это показания Трошина и Ухова, записанные рукой Романа Вязь-микина; крупные, размашистые, стремительно рвущиеся вперед буквы — это запись показаний двух других парней, сделанная Петром Свиркиным. Чувствовалось, что все они рассказали правду. Мной были допрошены хозяин «явочной» квартиры и угловатая девица — Елена Тимофеева. Мишин был прав, когда говорил, что этих ребят еще можно спасти. Я это понял в тот момент, когда, усадив их всех в своем кабинете, стал рассказывать о судьбах Никольского и Семушкина. Моя речь произвела впечатление, это было заметно по их глазам.

Родители задержанных явились без промедления и, узнав, в связи с чем их чада доставлены в милицию, словно сговорившись, принялись убеждать меня, что дети совершили не преступление, а необдуманные поступки, и нельзя быть к ним чересчур требовательным. Пришлось и им поведать о Никольском и Семушкине, разъяснить ответственность за соучастие в спекуляции, а родителей Трошина и Ухова еще и неприятно удивить тем, что первый уже отчислен из института, а второй представил в деканат фиктивную справку о переломе ноги. Все это заставило сердобольных пап и мам опустить головы и надолго задуматься.

Всех «детей» разобрали, только за Леной никто не пришел, ее родители — геологи еще не вернулись из экспедиции, а бабушка плохо себя чувствовала. Лена сидела в углу, шмыгала носом и ждала, когда я освобожусь.

— Поехали, — сказал я ей, закрывая сейф.

Лена робко подняла глаза:

— Только вы бабушке не говорите… Родители через неделю приедут, я сама им все расскажу.

— Пойдем, а то дежурный передумает и придется нам топать пешком.

Уазик остановился возле подъезда, где жила Лена. Я проводил ее до двери, дождался, когда она нажмет кнопку звонка, и спустился вниз.

Водитель, выжав сцепление, повернулся ко мне:

— Куда едем, Николай Григорьевич?

— Домой.

22 сентября, пятница

04 часа 11 минут

Меня разбудил резкий, почти непрерывный звонок телефона. Я босиком кинулся к аппарату, мои родители не очень любят, когда мне звонят среди ночи. Схватив трубку, я услышал профессиональную скороговорку: «С вами будет говорить Ленинград».


09 часов 37 минут

Чуть свет я забежал к Снегиреву домой и обрадовал его жену Галину, сообщив, что Семен сегодня прилетает, взял у нее ключи от «Запорожца» и поехал в аэропорт «Толмачево». Оставив машину на стоянке, зашел в зал ожидания, пробился к справочному и, узнав, что самолет не опаздывает, направился к павильону, где пассажиры получают багаж. Устроившись на лавочке, закурил и принялся в ожидании самолета просматривать свежие газеты.

Когда объявили о посадке ленинградского рейса, я пересел на скамейку подальше от выхода. Подошел первый автобус, и в толпе высыпавших из него пассажиров мелькнула фигура Лыкова. Семена не было. Лыков неторопливо подошел к забору, достал сигареты и стал прикуривать. Закрыв пламя зажигалки ладонями, он склонился и из-под бровей зорко огляделся по сторонам. Пришлось отвернуться. Подошел второй автобус. Семена не было. Лыков, бросив недокуренную сигарету, направился к павильону. Подошла машина с багажом. Семена не было. Я отложил газеты и почувствовал легкое похлопывание по плечу.

— Привет, Коля, — раздался за спиной голос Снегирева.

Я обернулся. Ну, Семен! Хоть бы улыбку спрятал.

— Ты где пропадаешь?! Тут волнуешься, переживаешь, — с досадой бросил я.

— От Лыкова прятался, — снова улыбнулся Снегирев.

— Ну и как, удалось? — спросил я и тоже улыбнулся.

— Удалось. На посадке первым проскочил, с местами повезло — в разных салонах попались, а здесь, как шпиону, пришлось маскироваться, в кустах отсиживаться, пока он раскуривал.

Мы вошли в павильон. Пассажиры, теснившиеся у медленно текущей ленты транспортера, напоминали воробьев, окруживших большую гусеницу. Уловив момент, когда чемодан, кувыркаясь, вылетел из квадратного отверстия в стене, они радовались, если это была их вещь, и нетерпеливо вздыхали при виде чужого имущества. Неотрывно следя за плывущей по волнам транспортера кладью, граждане выхватывали свою и тянулись к выходу, где их ждала женщина со строгим лицом.

Лыков стоял чуть поодаль, словно процедура выдачи багажа его мало интересует, но глаза цепко следили за падающими на ленту транспортера вещами.

— Вон его чемодан, — подтолкнул меня локтем Снегирев.

Апатии Лыкова как не бывало, он сорвался с места и бесцеремонно вклинился в толпу. Пробежав несколько шагов с чемоданом, он замер. Мы с Семеном приготовились его встретить, но Лыков почему-то медлил. Он растерянно разглядывал свой чемодан, потом, видимо, приняв решение, двинулся к выходу, но вновь остановился. Я никак не мог понять, что случилось.

— Бирка оторвалась, — быстро шепнул Снегирев, — как бы не бросил чемодан!

Предсказание Семена сбывалось: Лыков, озираясь по сторонам, опустил чемодан на пол и ногой подпихнул его к транспортеру. Мы, протиснувшись сквозь неподатливый встречный поток граждан, спотыкаясь о чьи-то баулы, ринулись к нему. Лыков, увидев нас, заторопился на выход.

Я остановил его:

— Гражданин Лыков, вы забыли свой чемодан.

Он явно не хотел афишировать наше знакомство и, возмущенно округлив глаза, с нервной дрожью в голосе, но так, чтобы не услышали посторонние, бросил:

— Какой чемодан? Нет у меня никакого чемодана!

Следующий вопрос напрашивался сам собой.

— Тогда что вы здесь делаете? — улыбнулся я.

Моя улыбка, похоже, не ободрила Лыкова, он, не отвечая, сделал попытку обойти нас, но я пресек ее, крепко взяв его за локоть.

— Что вы хватаетесь?! — взвизгнул Лыков.

На нас стали обращать внимание. Дежурный милиционер, привлеченный шумом, решительно двинулся к нам. Снегирев укоризненно посмотрел на Лыкова:

— Зачем же так, Владислав? На чемодане отпечатки твоих пальцев, внутри — джинсы, двадцать восемь штук, у меня вот тут, — Семен похлопал себя по карману, — показания директора магазина «Рабочая одежда» Демидкиной, а у тебя, — Семен толкнул пальцем в грудь Лыкова, — тысяча рублей, которые она любезно презентовала тебе…

Лыков ошарашенно проследил за пальцем Снегирева, и его лицо пошло пятнами, видимо, местонахождение денег было указано точно.

Милиционер, приблизившись к нам, козырнул.

— В чем дело, товарищи?

Я развернул удостоверение и попросил сержанта пригласить двух граждан в качестве понятых. Тот понимающе кивнул:

— Проблем нет. Пройдите в комнату милиции, я сейчас.

Снегирев повернулся к Лыкову:

— Владислав, бери чемодан и пойдем.

Лыков озирался по сторонам, словно ища выход из создавшейся ситуации.

— Мне, что ли, нести? — с упреком в голосе произнес Снегирев.

Лыков опустил плечи и нехотя направился к чемодану.

Двое солидных мужчин были не очень довольны непредвиденной задержкой. Я заверил их, что роль понятых не так уж сложна и обременительна, записал их фамилии и попросил Лыкова:

— Откройте чемодан.

Тот обреченно вздохнул и стал шариться по карманам, будто не знал, где у него хранится ключ.

— Владислав, люди же ждут, — поторопил его Семен.

Наконец ключ был найден. Лыков еще немного помялся и откинул крышку чемодана.

Джинсы были на месте. Тысяча рублей тоже. Лыков извлек их из своего нагрудного кармана.


11 часов 03 минуты

За окном мелькали девятиэтажки нового жилмассива. Семен вел «Запорожец» молча. Лыков сидел рядом со мной на заднем сиденье, прикрыв глаза, и только по вздрагивающим векам было видно, что он не спит. Остановив машину у светофора, Снегирев через зеркальце бросил на него взгляд:

— Ну и как, удалось такси поймать? — улыбнулся он.

Лыков моментально открыл глаза и непонимающе произнес:

— Когда?

— Вчера, у агентства «Аэрофлота», — снова улыбнулся Семен.

Лыков обиженно насупился и буркнул:

— Следили, значит…

Снегирев не ответил на его реплику.

— Ты зачем покойного Клюева разыскивал? — спросил он и, увидев, что вспыхнул зеленый свет, быстро переключил скорость.

Лыков ошалело уставился ему в затылок.

— Почему покойного?!. Грузчик на базе сказал, что он болеет.

— О Демидкиной тоже он сказал? — не оборачиваясь, обронил Семен.

— Он…

Я ничего не знал о грузчике, но это меня не смутило.

— С чего это он тебе все выложил? — поинтересовался я.

— Бутылку поставил, он и разговорился.

— И что же поведал? — спросил Семен.

— Сказал, что Клюев вокруг нее крутился.

Снегирев посмотрел в зеркало.

— Как только такое в голову приходит?! До шантажа докатился!

— Какой шантаж?! — вскинул плечи Лыков. — Решил тряхнуть маленько и все, у нее не убудет.

— Клюева ты тоже тряхнуть хотел? — спросил я, начиная догадываться о цели поездки Лыкова в город на Неве.

Лыков отвернулся к окну.

— Да. Вы же интересовались Никольским и Мишиным, а они на Клюева работали, вот и решил сорвать с него под это дело, за информацию…

— Откуда ты знаешь Клюева? — спросил я, словно об этом мне не было известно из допроса Мишина.

— Товар у него получал, да потом завязал.

— Здорово ты «завязал», — хмыкнул Семен. — Как теперь распутывать будешь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, принялся рассуждать, будто мы были в машине вдвоем: — Ты понимаешь, Коля, лезут в паутину, как мухи! Думают, это гамак, в котором легко и приятно покачиваться на ветерке. А гамак-то из паутины! Только ослепленным наживой он может показаться прочным и удобным. Заберутся туда, запутаются, паутина — штука липкая, тех, у кого груз преступлений поменьше, она еще выдерживает, а под другими рвется…

— А удар о землю чреват тяжкими последствиями, — в тон Семену проговорил я.

Лыков продолжая глядеть в окно, тяжело вздохнул.

Развернув «Запорожец», у крыльца нашего райотдела, Снегирев резко затормозил. Я сказал Лыкову, чтобы он ждал меня у дежурной части, и он покорно пошел к дверям. Проводив его взглядом, я склонился к окну.

— Семен, ты домой?… Галина уже заждалась.

Снегирев грустно покачал головой:

— В прокуратуру, к Осипову…

«Запорожец» подмигнул мне желтым глазком указателя поворота и, улучив момент, юркнул в поток машин. Я поднялся на крыльцо…

Валентин Маслюков Александр Ефремов

ДЕТСКИЙ САД

Хроника одного преступления

Как ни поворачивалась к свету Нина Никифоровна Маврина, вынуждена была она признать, что с прошлого лета располнела. Светло-кофейное платье «сафари», что на арабском означает «путешествие», с простроченной ленточкой ткани, которая должна изображать патронташ, с узким длинным карманом у бедра — для охотничьего ножа, натянулось с трудом. Огорченно отвернувшись от зеркала, постучала в комнату к сыну:

— Дима, ты встаешь или нет? Опоздаешь на работу!

— Встаю.

Не открывая глаза, Дима нащупал магнитофон и нажал клавишу, тотчас грянула, лязгнула «хеви метал мьюзик». Под звуки забойной мелодии он повернулся на постели, укрыл голову подушкой и продолжал лежать в тяжелой, мутной полудреме. Но спать уже не давали. В дверь настойчиво, бесцеремонно постучал отец.

— Открой сейчас же!

— Папа, я не могу, — ответил Дима, приподняв подушку.

— Что значит — не могу? — сразу же взорвался отец.

— Я на голове стою.

— Меньше надо по ресторанам шляться, не будешь тогда по утрам на голове стоять! Открой, сломаю все к чертям!

Дверь содрогалась на расшатанных петлях, сыпалась побелка.

— Ну, правда, папа, я же йогой начал заниматься. Четыре минуточки только. Асану сменю, — соврал Дима, припомнив кстати руководство по йоге, которое разглядывали они вчера с пацанами, хихикая над особенно колоритными картинками.

Отец, должно быть, удивился. Отозвался он не сразу:

— Чего?

Музыку Дима выключил, отбросил подушку и отвечал примирительно, почти заискивающе:

— Асану, папа. Это значит стул или скамья там, а в йоге…

— Ты откроешь, черт возьми?!

Дима поднялся с кровати, подвинулся к двери, но впустить отца не решился.

— Батя, ну что ты хочешь?

— Что я хочу? Да я… Я много чего хочу! И самое малое из этого, чтобы ты вовремя возвращался домой. Самое малое!

— Папа, честное слово! — произнес Дима со всей возможной искренностью и выждал, прислушиваясь. — Ну, честное слово, время какое-то такое… Смешно за что-нибудь всерьез браться — месяц до армии! Меня два года будут укладывать баиньки в детское время. Сейчас пользоваться надо. Вот и мама говорит…

На той стороне мать у зеркала жевала губами, размазывая помаду, она бросила сразу, почти автоматически:

— Что я говорила? Ничего не говорила! Отца слушай! Он дурному не научит.

— Да чем пользоваться-то? — снова начал закипать отец. — Ты заработай сначала, потом пользуйся! У нас в семье так было! Твой дедушка в шестьдесят, больной, после операции, поднимался по стремянке на крышу, не держась, перед собой вот так вот лист жести нес, — расставил руки, показывая (хотя Дима все равно видеть не мог), как дедушка Кузьма поднимал жесть. — Он и умер-то во время работы — крышу крыл. Потому что люди просили, лучшего мастера сыскать нельзя было. Всю жизнь до последней минуты работал! А ты — пользоваться!

— Батя, я через месяц в армию пойду. Перебеситься надо, это же молодые годы, — и торопливо, чтобы упредить возражение, — а вернусь, ну вот честное слово — другим человеком стану! Армия меня на ноги поставит.

Дима припал к двери, пытаясь различить реакцию отца. Отец ждал продолжения.

— Возмужаю, остепенюсь, поступлю в институт. Хочешь — в политех, или, как мама хочет, — в нархоз. Честное слово! Женюсь.

Отец потоптался перед закрытой дверью, покачал неопределенно головой, хмыкнул:

— Ладно, поговорим еще. На смену из-за тебя опоздаю. Сегодня чтобы к десяти дома! Нет, к девяти!

И пошел.

Потом деликатно, одним пальцем постучала мать.

— Димочка, опоздаешь! Рубль на обед перед зеркалом. Обязательно бери первое, что-нибудь горячее. А на второе — натуральный кусок мяса. Ты слышишь?

— Слышу.

— К Лидии Григорьевне забыл вчера зайти? Я для нее колбасу держу. Забыл?

Когда ушла и мать, Дима с облегчением бросился на кровать — спиной на упругие пружины. С прежней силой грянула музыка. Расслабляясь, он достал сигареты и, лежа в плавках поверх смятой постели, закурил.

Ночью Дима вернулся домой около двух. Не зажигая света, снял в прихожей туфли и прокрался в ванную. Здесь разделся, тихо спрятал верхнюю одежду в стиральную машину и уже смелее направился через большую комнату к себе.

В ресторане Дима вчера не был, но только теперь, после утреннего столкновения, сообразил, что так и не сказал об этом, забыл возразить на самое главное обвинение. Теперь, когда бояться больше было нечего, он испытывал легкую досаду оттого, что растерялся, не сказал все, что следовало. Семнадцать лет, в конце концов, не маленький!

Слегка колеблясь в легком тумане табачного дыма, как мираж, маячило на подвесной полке перед Димой воздушное сооружение из сигаретных пачек: «Кент», «Мальборо», «Кемел»… Что-то вроде замка с башенками, стеной и подъемным мостом.

Созерцание блестящего, в золоте и целлофане, сооружения действовало на Диму Маврина умиротворяюще. Встретил он однажды в импортном журнале цветную, на целый разворот рекламу сигарет «Мальборо». Перевел с помощью словаря: «Приди в Страну Мальборо!». И эта страна сигарет, автомобилей, женщин вдруг поразила его своей полной иллюзией реальности. Страна Мальборо. Казалось, можно сделать шаг и нежданно проломиться через перегородку между жизнью и фантазией…

Когда блуждающий Димин взгляд остановился на часах, он на мгновение замер, потом испуганно соскочил с кровати и принялся, чертыхаясь, одеваться. Торопливо сгреб под зеркалом оставленный матерью рубль.

На улице, размахивая рычащим магнитофоном, застегивая еще на ходу куртку, Дима остановил такси и в машине, на просторном сиденье, путаясь, стал считать деньги — рубль и мелочь — хватит ли до заводской проходной.

— Выключи шарманку, — сказал водитель, не оборачиваясь.

Дима послушно вырубил маг, и в тот же момент машина затормозила на красный свет.

Вместе со случайными прохожими дорогу перед капотом такси перешел Сергей Сакович.

Вопреки обыкновению ходить быстро, Сергей едва плелся, останавливался у каждого объявления, томительно изучал циферблат часов. Он только что вышел из дому, и времени до школы оставалось ровно столько, чтобы не опоздать. Но можно было не идти вовсе. Для этого следовало повернуть обратно, засунуть портфель в подъезде под лестницу — и свободен. Обратный ход мучительно соблазнял простотой и привычностью.

После уроков классное собрание. Что они ему скажут?

Классная рассядется на стуле, обмахиваясь платком — ей всегда жарко, — постукивая указкой по столу: «Тише, тише! Вы можете посидеть спокойно хотя бы час? Решается судьба вашего товарища. Вам что, нет до него дела?». Потом она тяжело, всем телом повернется: «Ну, Сережа, мы ждем. Тридцать восемь человек сидят и ждут, что ты скажешь. Ну?

— И после долгой паузы (кто-то вздыхает в классе): — Я удивляюсь, Сережа, ты же умный парень, ты способный, ты мог бы учиться только на отлично. И вдруг эти выходки, побеги, оскорбительное твое поведение, эта беспредельная лень, равнодушие ко всему… Ты же умный парень!». — «Ага, вы, наверное, считаете, будто я о себе думаю, что дурак, — глядя на уличную афишу, отвечал Сергей, — дай ему скажу, что умный, он и растрогается, на доверие клюнет».

Самое интересное, что она-то, их усталая классная, больше всех и не верит, что именно сейчас, на собрании, решается его судьба. Она вообще в Саковича не верит. Ни в его способности, о которых сама распинается, ни в то, что из него когда-нибудь выйдет что-то путное. Может, раньше и верила, только давно рукой махнула. Забудется, засмотрится в окно на очередь у уличного лотка, на забитую людьми остановку троллейбуса и подумает, что если собрание затянется, попадет на самый час пик, опять придет домой поздно — вымотанная, нагруженная сетками и кульками.

Спохватится: «Ну, что, Сергей, долго будем молчать? Объясни всем нам. Скажи, наконец, может, тебе что-то мешает? Может быть, тебе не хватает чего? Чего тебе не хватает, Сергей?». — «Мне бы собаку, Клавдия Тимофеевна. Большого такого сенбернара. Я бы другим человеком стал!».

Втихую, прыснут, сгибаясь над партами. «А вот это не умно», — скажет классная, обидевшись. Весельчаки притихнут под ее взглядом. И снова тягостное молчание.

Потом выступит кто? Конечно, Оленька Татаринова. Классная ей кивнет незаметно, когда молчание очень уж затянется, и та сразу же встанет и сразу разволнуется. Покраснеет. Впрочем, это Оленьку не портит. Она убеждена, что он, Сергей, плохой мальчик, потому что недопонимает. Объяснить ему нужно. Найти для него какие-то особенные слова, которые все разъяснят, поставят на место. И будет, сбиваясь, искать эти слова. И сядет, злясь на себя, что не нашла, сказала все равно не так. И еще, наверное, подумает: если бы захотела, взялась бы сама, любого бы с головы на ноги поставила. И посмотрит на него, Сергея, оценивающе.

Краморенко с места крикнет: «Что мы тут разбираемся! А то он сам ничего не понимает! Придурок — и всех делов!». Начнется общий гвалт, девчонки будут кричать на Краморенко, а он только ухмыльнется.

Фантазия горячила. Сакович не заметил, что шагает широко, размахивая портфелем и разговаривая вслух.

Самое интересное, как повести себя.

Примитивно — отмолчаться. Они ругаются между собой, нервничают, спорят, а ты стой себе, с ноги на ногу переминайся. Ничего не слышишь, вспоминаешь о чем-то приятном, думаешь — шум вокруг будто прибой, глухой и монотонный.

А можно — огрызаться. Собаки так дерутся — дерзко и весело. Только не заметишь, как разволнуешься, сам начнешь все всерьез принимать.

Забавнее — учудить. Крамарь крикнет: придурок! А ты промолчишь, а когда дойдет очередь, спокойно так: «Ребята, я вам благодарен, что вы потратили на меня время. Поймите меня правильно, только сейчас я по-настоящему почувствовал, что есть люди мне не чужие, не равнодушные…». И пошло, и поехало. А потом обязательно по именам. «Вот ты, Володя, сказал то-то, правильно. Да, Оленька, мне действительно нужна твоя помощь, спасибо… А ты, Крамарь, назвал меня придурком. И тебе спасибо. За откровенность».

Сакович, не замедляя шага, расхохотался. Повернул к школе. В порыве деятельного возбуждения походя пугнул шестилетнюю девочку, что стояла у низенькой ограды детского сада:

— Ты что подсматриваешь? Марш домой!

Ира Чашникова вздрогнула, словно и в самом деле застали ее за занятием нехорошим — она глядела, как дети собираются на игровой площадке, — оглянулась на незнакомого парня и, не отвечая, побежала.

По дорожке через двор, за угол дома, в свой подъезд, запыхавшись, на третий этаж — застучала коленкой, ладошкой в дверь. Дверь квартиры — голая, обшарпанная — носила на себе следы взломов и там, где стоял первоначально замок, была заделана фанеркой.

На кухне Юра Чашников, известный более под кличкой Хава, и его друг Володя Якуш, все звали его только Яшка, напряженно прислушивались к стуку.

— Спрячь, — сказал Хава, поднимаясь, и Яшка тотчас задвинул под стол старую хозяйственную сумку. Глухо звякнули железяки.

На пороге стояла сестра.

— Чего явилась? — холодно осведомился Юрка.

Ира замялась, но ничего не сказала, молча протиснулась мимо брата. В пустоватой квартире Чашниковых, с выцветшими, изрисованными и местами продранными обоями, с редкой случайной мебелью, в проходной комнате у Иры бып свой, заповедный уголок. Между диваном, на котором еще валялась неубранная Юркина постель, и сервантом в полном порядке располагались на полу кукольные папа-мама, их дети и воспитательница детского сада. Кроватка здесь была аккуратно застелена, посуда вымыта и расставлена в картонном буфете, всюду царили чистота и гармония.

— Ну что, — сказал Чашников, вернувшись к другу, — как насчет Бары?

— Не, — покачал головой Яшка, — даст по рублю и все, гуляйте, малыши, ни в чем себе не отказывайте.

— А у магазина сразу заловят. Глухой номер.

— Слышал, на Серова пацанов посадили? За угон. Длинный на суд ездил. Ну, рассказывал!

Рассуждая, Яшка не терял времени — проволочным приспособлением пытался вытащить из винной бутылки завалившуюся внутрь пробку. Еще четыре бутылки стояли на столе голотые.

— А как поймали? — живо заинтересовался Хава. Поскреб на подбородке легкий, но уже раздражающий пух. Руки у Хавы были большие, темные от въевшейся в потрескавшуюся кожу грязи. Руки были намного старше, чем по-детски еще чистое и розовое лицо Юрки Чашникова, словно принадлежали они другому человеку, много повидавшему и пожившему. Огрубевшие на морозах, промасленные, изъеденные неизвестно от чего язвочками, в цыпках и ссадинах, руки эти, наверное, уже никогда нельзя было до конца отмыть.

— Как поймали? — повторил Хава.

Яшка хихикнул:

— По глупости, на ерунде. Черт!.. — пробка опять соскочила, и нужно было начинать все заново. — Обнаглели пацаны. Машин, может, двадцать угнали, катались по ночам. Покатаются и бросят. Одна машина у них в лесу застряла — на днище прямо. Они: бах-бах! — Яшка отставил бутылку, замахал руками. — Стекла побили и пошли. Говорят, разозлились, что пешком домой возвращаться. У одного — у дядьки машина, у другого — у отца, так он папаше всю машину переделал, все новое поставил — колеса, аккумулятор, зеркала. Колесо продавали за сто рублей.

Хава завистливо вздохнул.

— О… Одну машину совсем разобрали на запчасти. Сняли у какого-то мужика за городом гараж на семь дней, вроде для ремонта. За сто пятьдесят рублей. Машину раскурочили и бросили там. Ну, хозяин звонит через время, мол, забирайте, мне свою надо в гараж ставить. Они: хорошо, придем. И не приходят. Ну, месяц прошел: он звонит, они не приходят. Мужик уже допер, что машина краденая, задрейфил! Длинный говорит, на суде еще трясся. Стал эту машину, «Жигуль», сам разбирать, чего пацаны не сумели. Что разобрал, что автогеном порезал. И ночью по частям на тачке сам все вывез и в болото покидал!

Рассказывая, Яшка все подхихикивал, едва сдерживался, а тут и Хава захохотал. И когда на кухне появилась Ира, можно было подумать, что и она не утерпела, пришла узнать, из-за чего смех. Но Ира не улыбалась, напротив, терпеливо ждала, чтобы брат утих.

— Я есть хочу.

— А чего ты в садик не пошла? — возмутился Юрка.

— Расчески нет.

— Че-е-го?

Хава с Яшкой снова развеселились.

— Воспитательница сказала, у кого расчески не будет, наголо постригут.

— Многих постригли? Врет твоя тетя-воспитательница! Наголо они будут стричь! Скажи, мамка купила, да забыла принести. Подумаешь, расческа! Испугалась.

— Я не испугалась.

— Испугалась!

— Не испугалась, не хочу, и все!

— Совсем дитя темное! — радостно поделился с Яшкой Хава и ухватил сестру. — Скажи, испугалась!

— Пусти! — она дернулась.

— Забоялась воспитательницы!

— Пусти! Просто не хочу!

— Вот и врешь!

Девочка вырывалась из железных Хавиных рук, как пойманный зверек, голосок слезно дрожал:

— Я не вру, ну, пусти!

— У, черт, кусается, — расслабил, наконец, хватку Чашников. Девочка метнулась из кухни.

— Чем ее теперь кормить, а?

Помедлив, Юрка прошел в комнату. Ира в своем углу сидела отвернувшись.

— Так ты что, правда, есть хочешь?

Девочка не ответила и, показывая, что разговаривать вообще не собирается, чуть быстрей, чуть лихорадочней, чем требовали того кукольные обстоятельства, принялась рассаживать «папу» и «маму» вокруг игрушечного стола.

— Мы с Яшкой все съели, — сообщил Юрка, — а мамка теперь только после работы принесет.

Яшка, ощущая, должно быть, свою долю вины за съеденное и выпитое, подвинулся к Ире, заглянул через плечо и заискивающе спросил:

— А что это у тебя здесь? Это папка? А что упал? Пьяный?

— Отстань от Ирки! — разозлился вдруг Хава. — Упал, значит, упал. Иришь, ты, правда, обиделась? Хочешь есть?

— Не хочу!

— Ну и зря!

Он потоптался, не зная, что еще сказать. Сестра молчала. Хава взял с серванта растрепанную книгу, полистал. Обложки, первых и последних страниц давно не было, пошли на разные надобности, но текста еще хватало, и когда на улице шел дождь, а по телевизору мура — хоть на стенку со скуки лезь, — Хава иной раз брался перечитывать откуда-нибудь из середины. Это была единственная книга, имевшаяся у родителей — антиалкогольная брошюра. Чашников хмуро ее захлопнул, швырнул обратно, где взял, и снова обратился к сестре:

— Нашла из-за чего расстраиваться — расчески у нее нет. Яшка, у тебя есть расческа?

— Нету и никогда не было, — подхватил Яшка, — а гляди, какие лохмы!

Ира не улыбнулась, сосредоточенно укрепляла на стуле «папу».

— Хочешь, я пойду сейчас и куплю расческу? — спросил Юрка.

— И карандашей нету. Мама обещала, а все забывает.

— Что тебе рисовать не дают?

— Не, мне карандаши дали.

— Ну, так чего? — Юрка сделал паузу, ожидая реплики, и продолжал значительно. — Ира! Ты уже большая девочка. Ты должна понимать… Расческе твоей копейка цена! Это пустяк, понимаешь? Тьфу, ерунда! Я говорю в общем… м-м… Яшка, как я говорю?

— По-философски.

— Вот! В общем говорю. То есть, если взять, к примеру, что с тобой вообще в жизни может приключиться, то расческа эта твоя — дрянь, ерунда — наплевать и растереть! Сегодня нет, завтра мама купит — просто забыла; подумаешь! Что ей, денег жалко на твою расческу? Переживаешь из-за какой-то дрянной расчески, а что будешь делать, когда… Ну, Яшка, какое самое большое несчастье может с человеком случиться?

— Когда опохмелиться не дают?

— Дурак! Я серьезно. Ну, вот побьет тебя кто. Мальчишки побьют, а меня рядом не будет. Так что, ты тогда пойдешь топиться, если из-за дрянной расчески так переживаешь? Плюй на все! Посмотри на нас с Яшкой, какие мы здоровые и веселые. Потому что на все плюем. Яшка, покажи бицепс.

Яшка с готовностью стал задирать рукав.

— Гляди — моща!

Ира характер не выдержала, слегка оглянулась.

— Ты же девка, — наступал брат, — тебя всю жизнь все будут обманывать! Так что, каждый раз топиться? Сегодня в садик не пошла, завтра из-за пустяка пойдешь топиться? Да пусть они сами все утопятся! Если кто тебя обидит, пальцем тронет, ты только скажи! Да я им ноги повыдергиваю, руки переломаю! Кто во дворе замахнется или там игрушку отымет… Только покажи, кто! Слышишь?

Разгоряченный и взвинченный своей собственной беспрепятственной яростью, Хава замолчал с некоторым уже торжеством. Даже Яшка с любопытством ждал:

— Скажешь?

— Не скажу.

Юрка обиделся:

— Ну, пошутил, конечно, руки-ноги ломать. Просто припугну слегка, чтобы не обижали. Прямо так и скажи: вот этот, мол.

— Все равно не скажу.

— Ну, и черт с ней! — потерял терпение Яшка. — Пойдем, Хава!

— Подожди. Есть-то ты хочешь?

Ира упрямо молчала.

— Вот что, Яшка, придется ей наши бутылки отдать… Возьмешь, Иришка, на кухне две бутылки… Нет, все четыре. Пойдешь сдашь. Купишь молока, хлеба, ну, еще чего…

Она обернулась — и, кажется, не было обиды, слез:

— А мороженое можно?

— Яшка, можно ей мороженое купить?

— Можно.

— Можно, — отечески кивнул Юрка. — Купи. Только сдачу не забывай брать.


В большом шумном цеху — рядом на штамповке беспрестанно с глухим тяжелым звоном что-то хлопало — человеческому голосу не пробиться сквозь машинный рев, но никто и не пытался с Димой разговаривать. Наушники с гибким проводом, который вился к кассетному магнитофону на столе, отгораживали Диму от цехового гула.

Под звуки музыки метчик вошел в отверстие, мягко ломалась тоненькая стружка… Слабый, едва различимый хруст Дима не слышал, только, разом освобожденный от нагрузки, быстро завращался с обломком метчика патрон резьбонарезного станка. Маврин с испугом подхватил деталь — все, никому не нужный кусок металла.

В тоскливом раздражении он снял наушники и выключил магнитофон. Кончик сломанного инструмента застрял на глубине, наверное, пятнадцати миллиметров. Ничего не сделаешь, хоть ты тресни! Как и почему это случилось, понять невозможно. Дима машинально подвинул к себе чертеж: деталь не имела даже названия, лишь замысловатый номер. Почему-то это бесило его больше всего: неизвестно что, неизвестно зачем.

И никого поблизости, даже мастера на участке не было, только высится груда блестящих свежими срезами, необработанных еще железяк. Целая гора.

До конца рабочего дня оставалось еще час двадцать.

Так и не решив ничего насчет злосчастного метчика, Дима кинул на стол шабер, которым уныло поковырял входное отверстие, и направился к Мишке.

Не снимая защитных очков, Миша поднял голову.

— Видишь, вон у меня на столе инструмент валяется? — сказал Маврин.

Парень послушно оглянулся, куда показывал Дима, и кивнул, словно Дима сообщил ему нечто существенное.

— Надо мне смыться позарез. Если кто меня искать будет, мастер, может, скажешь, пошел в инструменталку, только что. А как смена кончится, инструменты мои спрячешь в правую тумбочку, детали от станка уберешь, — Дима протянул ключ. — Понял?

Миша скривился, ключ не принял.

— А что?

— Ты же знаешь, я мог бы соврать: бабушка безногая приехала, встречать надо, — интимно наклонился Маврин, — или водопроводчика дожидаться. Но тебе честно скажу: надо с одним парнем встретиться. Во как! Деловое свидание. Со Светкой поссорился. Хочу достать ей белые джинсы и помириться. Обещал. Не знаю, как и мириться, она же психованная. Я говорю: помолчи, пожалуйста! Она: сколько молчать? Да хоть весь день! И что? Ни слова за весь вечер больше не сказала, будто язык отняли. Я говорю…

— Давай ключ, — перебил Миша. Отвернулся и включил станок.

— Через час спрячь, — счел еще нужным пояснить Дима.

Миша кивнул, не оборачиваясь.

— У меня смена раньше кончается — малолетка.


Собрание затянулось часа на два. Когда одуревший Сакович вышел из школы, рядом оказалась Оля Татаринова. Сначала шли молча, и Сергей, незаметно поглядывая в ее сторону, замечал, как девушка нервно покусывает губу. Потом она сказала:

— Я с тобой пройду, да?

Сакович понимал, что Оленьке попросту хочется продолжить разговор, выговориться, и все равно не мог решить, как себя вести, в ответ лишь глупо кивнул.

Теперь, после решительного шага, ей стало свободнее.

— Ты хорошо сказал на собрании, честно.

Желание лицедействовать уже поостыло — устал. И потом, в начинающемся разговоре было что-то личное, доверительное, сверх того, на что рассчитывал, что ожидал. Ломаться не хотелось, и он неопределенно пожал плечами:

— Не так чтобы очень…

— Нет, нет, — она приняла эти слова как доказательство придирчивой честности Сергея. Заглянула в лицо. — Когда человек не боится сказать, что ошибся, ошибается, что ему нужна помощь, когда так говорит, значит, понял. Это перелом. В жизни бывает… Вот и у меня тоже, — добавила, опасаясь обидеть нравоучительным тоном, — когда не ладится, не ладится, а потом вдруг понимаешь, что нужно только взяться, взглянуть на себя честно.

Глаза у девчонки блестели от волнения.

«Дура», — мягко подумал Сакович, бросая на нее взгляд. Оленька ему нравилась.

— Я учился в четвертом классе, когда у нас появилась мачеха. Пришел однажды из школы, а она помыла пол. Ну и наследил. Она побила. Я первый раз убежал из дому. На одну ночь.

— А потом что?

— Потом? Ничего. Извинилась.

Оленька говорила тихо, словно боялась громким словом спугнуть, а он — нехотя, через силу. Историю про мачеху он умел рассказывать весьма красочно, но сейчас что-то не клеилось.

— Добрых людей гораздо больше…

— Добрых я вообще не встречал, жалостливые попадаются.

— И я тоже, к примеру, жалостливая?

Захотелось исправить.

— Таких, как ты, я не встречал никогда!

Прозвучало нелепо торжественно. Она только глянула искоса, не то оценивающе, не то недоверчиво. Глянула и ни слова в ответ не проронила. Не улыбнулась, не пошутила как-нибудь, чтобы выручить его, неловкость снять. А он тоже не мог сообразить, о чем же говорить после такой фразы.

Микрорайон «Юбилейный» как остров окружен полем. Небольшой совсем островок — разновысокие скалы-берега среди волнами всхолмленных полей. Школа, торговый центр, диспетчерский пункт автобусов — всюду рукой подать. Понимая, что сейчас это странное путешествие в неведомое, это тревожное ощущение близости кончатся, что сейчас расстанутся они, так и не сломав затянувшегося молчания, Сергей свернул на кружной путь за самые последние дома, откуда далеко виднелась свежая темная пахота.

Не то грачи, не то вороны с тревожным карканьем поднялись с пашни при их приближении и долго еще большой черной стаей кружили, не решаясь опуститься…

— Ты, может, насчет моего отца неправильно поняла? Он вообще-то одинокий, — сказал Сергей вдруг. Вспоминать собрание не хотелось, но это был единственный предмет, который связывал его с Олей.

Она посмотрела вопросительно.

— Видишь, отец всегда думал, что многого достигнет в жизни. А мать… у нее даже образования не было. Переживал, чувствовал, что достоин лучшего. Ну, и взял Венеру. Это мачеха, ее так зовут: Венера Андреевна. Ну, и взял навырост. Как ребенку пальто берут в расчете, что подрастет, на размер больше. А выроста как раз не получилось.

Оля слушала, сдвинув брови.

— Откуда ты знаешь, что навырост?

— Кой до чего сам дошел, кое-что и отец рассказал… Бежал я однажды на Черное море. Мы в это место ездили отдыхать, а потом я сам рванул. Сентябрь, там тепло. Сказал хозяйке, что родители отправили, ловил рыбу с местными, на винограднике работал. Ну, потом, когда уже сидел в детприемнике, в Сочи, приехал отец. Плакал, подарки привез. Вот тогда все и рассказал. Наверное, поссорились как раз с Венерой.

— Мачеха… красивая?

— Не знаю… Наверное, красивая. Вблизи трудно понять. Она — хищница. Может, ею и восхищаться можно, только вблизи страшно — съест. Любоваться хорошо на расстоянии.

— А мать?

— Мать? Она какая-то испуганная. Мать — жертва. Вообще, в жизни жертва. У нее такая роль.

— А ты?

— Что я?

— Жертва или хищник?

Сергей остановился. Оля смотрела как-то странно, и он сейчас только осознал, что рассказывая про отца, мачеху и мать, заговорил со злостью совсем не нужной.

— Я? — улыбка получилась натянутая. — Обо мне давай, как о мертвом, — помолчим.

Она продолжала глядеть, глядела на него изучающе, как не смотрела никогда раньше, и Сергей, пытаясь преодолеть смущение, неожиданно сказал:

— У меня, Оленька, мечта была. Угнать в колхозе лошадей и с верными ребятами в путь, куда глаза глядят — где галопом, где рысью, где у костра собраться… Только нет, Оленька, таких ребят. И на лошади я один раз сидел.

— Хорошенькая мечта. Украсть.

Ирония, казалось, так не свойственна Оле, так непривычно звучала в ее устах, что он снова не нашелся, что сказать, и только плечами пожал: мечта, мол, какая есть.

Теперь они совсем остановились, словно бы в нерешительности, на распутье. Сергей понял, что Олиного желания говорить, интереса, который заставлял ее идти с ним, поубавилось. А может быть, она просто ждала, что желание, интерес, если они есть, должен теперь проявить он сам. Должен сказать: «Давай, портфель понесу» или «В кино вечером сходим?». Что-нибудь такое, что означало бы его ответное желание и интерес.

И Сергей сказал примерно то, что она ждала, потому что обрывать эти едва начинающиеся, нескладно завязывающиеся отношения действительно не хотел:

— Слушай, поможешь по алгебре, по химии там? Я неплохо секу, просто запустил. Наверстать нужно.

— Помогу.

— Правда?

— Правда.

— Ну, дай пять!

Заметно покраснев, пожала протянутую руку.

Идиотская сцена, тут же понял Сакович и вдруг обозлился:

— Оркестр играет туш, на комсомольском буксире известный лоботряс Сергей Сакович. Из ничтожества, из подкладки сделаем человека, поднимем до себя, перелицуем на обратную сторону!

«Уйдет?» — еще юродствуя, испугался Сергей.

Она, похоже, не обиделась, а удивилась, и когда он уже кончил, все еще смотрела на него выжидательно и словно бы с недоверием.

— Ладно… Я пойду. Ты ведь теперь дойдешь уже сам до дому, можно больше не провожать?

Тут уж, конечно, нужно было придумать в ответ что-нибудь путное, но он, без всякой последовательности, промямлил:

— Значит, поможешь?

Она помолчала и сказала совсем не о том, что он спросил:

— Ты не такой плохой, как о себе думаешь… и не такой хороший, как себе кажешься.

Запуталась, решил Сергей.

— Кажется, запуталась… Нет. Правильно, — кивнула, — ты думаешь: вы считаете меня плохим, но еще не знаете, что я могу учудить, если захочу. Я гораздо хуже, чем вы только можете себе представить, вот вам! И в то же время ощущаешь: какой я замечательный, какой умный, хитрый, какой я внутри себя, нет, точнее — для себя, хороший, даже если какую-нибудь гадость и сделаю.

— Сложно. Сложновато для такой немудреной натуры.

— Вот именно! Вот ты и сейчас кривляешься, — нащупывая мысль, она начинала горячиться. — Немудреная натура! Вся эта каша не у меня в голове, а у тебя, понимаешь? Думаешь одно, а делаешь другое… А насчет алгебры… Конечно, приходи. Сегодня вечером. Буду ждать.

Она пошла. Юбочка коротенькая, какие носили только школьницы, а туфли-лодочки взрослые, дорогие. Стройные, крепкие ножки.

Сергей представил себе пристойных родителей Оленьки. Через полчаса после того, как он с девушкой уединится у письменного стола, тихо войдет мать с подносом — пирожные и чай. И культурно, и посмотреть можно, чем это дочь занимается с молодым человеком.

А ведь девочка всерьез, наверное, правила объяснять будет, с увлечением.

Чудеса!

А он, великовозрастный кретин, пристроится неудобно, где-то сбоку ее ученического стола — ноги девать некуда, — и будет украдкой, когда Оленька склонится над тетрадью, разглядывать девушку.

В эту минуту Сергей испытывал и раскаяние в ненужной откровенности, и волнение при мысли, что еще минуту назад Оленька была рядом, и приятную сумятицу в мыслях от того, что вечером она снова будет близко, так, что слышно дыхание. И от этой сумятицы становилось уже все равно, был ли он излишне откровенен, показался умен или глуп.


Работы было после зимы, если покопаться как следует, много. Михаил Павлович взялся за дело с тяжелым сердцем. Хоть и решил он ограничиться пока самым необходимым, «жигуленок» его являл собой вид растерзанный — капот, багажник, дверцы — все раскрыто настежь. В беспорядке по гаражу инструмент.

Лет пять назад, когда машина бегала свои первые тысячи, Михаил Павлович торопливо заскакивал по дороге с работы в магазин, покупал полировочные пасты, шампуни для ветрового стекла — всякую автокосметику, — а потом торопился к «жигуленку» как на свидание. Теперь пасты и шампуни стояли на полках начатые и забытые. Все это оказалось со временем не нужным, машина работала, возила и без полировки. Получив гараж, Михаил Павлович и вовсе успокоился: с тех пор, как машина стала под крышу, была спрятана за надежными замками, к ней можно было не заглядывать неделями. Прошлой осенью поставив «жигуленок» на консервацию, Михаил Павлович не интересовался им почти всю зиму. Но весна уже становилась летом и, по совести, давно пора было выезжать.

Вяло, словно не надеясь ни на какой результат, принялся он качать ножным насосом колесо, когда в воротах появился парень. Появился и стал, с откровенным любопытством заглядывая внутрь гаража. На лице парня читалась смесь неуверенности и наглости, служившая для Михаила Павловича отличительным признаком возраста между мальчиком и мужчиной и заставлявшая порой внутренне сжаться в ожидании пакости от розовощекого переростка.

— Давай покачаю, дяденька.

Голос на удивление мальчишеский для такого высокого, костлявого парня. И неприятный. Юношеский пух на подбородке, становившийся уже щетиной, придавал парню вид неопрятный и диковатый.

— Покачай, — безразлично произнес Михаил Павлович и освободил место. Будто испытать его намерения хотел.

А Хава в самом деле, не шутя, сразу стал к насосу.

— Колпаки нужны? Вот… обещал тут одному, гараж найти не могу, — спросил он, энергично действуя ногой.

Наглости Михаил Павлович уже не видел, одна неуверенность и даже какая-то искательность в голосе.

— Хорошие колпаки, правда!

Вместо ответа Михаил Павлович оглядел проезд. Гаражи, тот переулок, составленный из синих ворот друг против друга, в котором находился его бокс и который был виден из конца в конец, были пусты. Лишь в отдалении кто-то копался в старой «Волге».

Хава насос оставил:

— Таких колпаков у нас в городе ни у кого нет и никогда не было. Только гляньте!

Нет и не было в нашем городе. Михаил Павлович усмехнулся, улавливая защитный смысл этих слов, и несколько машинально, оттягивая момент, когда нужно будет сказать и сделать что-то по существу, сказал:

— Покажи.

В широко распахнутой, грязной, словно со свалки, хозяйственной сумке лежали четыре блестящих, отливающих хромовой синевой колпака. Не обыкновенные жестянки, защищающие от грязи крепежные гайки, а вроде как ступицы спортивного колеса из магниева сплава. На ложных спицах полосы черной матовой краски, пятью лучами расходящиеся от центра. Действительно, хорошие колпаки. Просто очень хорошие.

— Берете? Константин Семенович обещал по десятке за штуку.

— Встал я как-то ночью воды попить, — сказал Михаил Павлович, колпак из рук не выпуская и как бы сам себе, задумчиво, — глядь на кухне в окно — во дворе двое с моей машины фонари снимают…

— Если не хотите, так я уже и договорился, — с некоторой уже тревогой прервал его Хава.

— Я на балкон выскочил…

— У меня батя за границу ездит. Совтрансавто.

— Они, как зайцы, как тараканы от света, — воспоминание снова возмутило желчь, голос Михаила Павловича возвысился и окреп, — подлые же твари!

— Честное слово, батя у меня…

— Ну что, пошли, что ли? — это в воротах возник Яшка.

Михаил Павлович осекся.

— Что ты тут застрял? — спросил Яшка хмуро, хозяина будто и не замечая.

— Не, он берет, — отозвался Хава. — Только говорит, по десять рублей дорого.

Из ничего, без всякой причины и повода явилась вдруг наглость в тоне. Мальчишка, пацан заговорил так, словно это он, Михаил Павлович, должен бояться этих сопляков, шпаны подворотной… Заколотилось сердце.

— По рублю за штуку, — услышал Михаил Павлович свой голос и отвернулся.

Это был неясный, внезапный, почти случайный импульс — «по рублю за штуку», он поддался ему, еще не совсем понимая, почему, и только потом, когда, нервничая, стоял уже спиной к пацанам, додумал до конца и решил, что поступил правильно. Он хотел показать, что прекрасно понимает, откуда эти колпаки, и что, понимая, словно бы говорит: «Да, по рублю не цена для честного человека, а вы обойдетесь. Воровством, ребятки, много не заработаешь!». Если мальчишки согласятся, мизерная цена будет справедливым наказанием, плевком в лицо, если не согласятся, уйдут… что ж, моральная победа останется за Михаилом Павловичем.

Парни мялись, не уходили.

— Только нам обещали по десятке…

Михаил Павлович, ощущая удовлетворение, снизошел:

— Ладно уж, по трешке. И разговор окончен.

— Годится, — сразу согласился Хава и затараторил: — Правда, батя в Совтрансавто, чего надо, может привезти. Даже по заказу.

— Годится, — передразнил Михаил Павлович полувесело-полураздраженно. Брезгливо сунул деньги, не касаясь чужих рук в цыпках.

— Телефончик свой запишите и что нужно. Какие детали там. Батя и на базе может достать. По спецснабжению.

Хава ухватил край серой оберточной бумаги, застеленной на полке, и, не скупясь, отодрал огромный неровный клок:

— Вот! Телефончик только запишите.

Пожалуй, они много себе позволяли в чужом гараже. Михаил Павлович смотрел на оголенный по милости мальчишки край полки и чувствовал, что достаточно еще совсем небольшого толчка, чтобы он утратил равновесие. Вещь непозволительная для хорошо владеющего собой, интеллигентного человека. Из-за кого? Из-за чего? В конце концов, все, что они сказали, могло быть правдой. Почему обязательно украли?

Помедлив, Михаил Павлович сделал из небрежно оторванного Хавой обрывка аккуратный прямоугольный листок и стал писать: имя, отчество, номер домашнего телефона. Потом: «ВАЗ-2101, прокладка головки блока цилиндров, прерыватель сигнала поворотов, галогенные фары». Хотел еще продолжить, но раздумал, бросил карандаш, и тот, скользнув по полке, полетел на пол.

Мальчишка подхватил записку:

— Спасибо, дед!

Пацаны исчезли. Гаражи, тот переулок, составленный из синих ворот друг против друга, в котором находился его бокс и который был виден из конца в конец, были пусты. Подавленно оглядывался Михаил Павлович, стоя посреди безлюдного проезда.

Настроение испортилось окончательно.


Диме нравилось здороваться за руку, от этого испытываешь взаимное уважение. С чувством пожал руку всем, кто сидел за столиком: Ленька Кузуб, Борщевский, Сашка Матусевич.

— На минуту, ребята, только! Поршня не видели?

— Нет.

— Белые джинсы обещал мне достать. Для Светки.

— Посиди, сейчас девчонки придут.

— Меряют чего-то.

— В туалете, — ухмыльнулся Ленька.

— Не, побегу! С ног сбился, — сказал Маврин, опускаясь тем не менее на свободный стул.

Было еще пустовато. Несколько человек у стойки и в дальнем углу компания иностранцев. Маврин фазу определил, что иностранцы, хотя речи их слышно не было и одеты они были довольно обычным образом. Выдавало их, должно быть, то, что немолодые эти, не ресторанного вида, в дорожных куртках люди держались кучно и оглядывались вокруг с откровенным, каким-то простодушным любопытством, словно никогда не видели плетения из веревок, которым были завешены стены, ни даже обыкновенного советского телевизора, передающего программу новостей. Они переговаривались и показывали на экран, обсуждая, может быть, качество цвета, кто его знает что. Бросали иностранцы любопытные взгляды и в сторону Диминой компании, и даже лысоватый бармен в черном привлекал их доброжелательное внимание.

Бармен являл собой неуловимо изменчивое состояние достоинства. Одно, когда поворачивался к собеседнику, другое — когда, не глядя, не считая, принимал деньги, третье — когда профессионально точно, округлым жестом опрокидывал в бокал бутылку. Мимоходом включил он акустическую систему, грянула, сдавила уши «хеви метал мьюзик», завертелись катушки стационарного магнитофона.

— Во! — оживился Маврин. — Я сейчас свой врублю!

— Куда! — усомнился Ленька. — Ничего слышно не будет.

— Спокойно! — Маврин торопливо перекрутил кассету и, подгадав, нажал.

С заметным запаздыванием послышалась та же мелодия. Пацаны поняли. Радостно ухмыльнулся, сияя круглой физиономией, Борщевский:

— Давай вперед!

Дима перекрутил, нажал. Снова несовпадение.

— Дай, я!

— Не лезь!

С настоящим азартом уже крутили пацаны кассетник, пытаясь попасть в унисон с большим магнитофоном. Взвизгивала, не попадая, мелодия, слышалась возня, горячие реплики:

— Ну, дай сюда!

— Подожди!

— У, козел!

— Убери лапу!

И вдруг голос маленького магнитофона исчез. Кассета крутилась, а голоса не было.

— Да он работает? — спросил Ленька.

Маврин сосредоточенно припал ухом к самому динамику. Прислушался.

— Попали! Один к одному!

— Не различишь!

С не совсем понятной гордостью сидели они в свободных позах. Ленька похлопал Диму по плечу:

— Молодец!

Вернулись девушки, Наташа и Люба, сели.

— Видела твою Светку, — сказала Наташа с некоторой язвительностью, — ничего девочка.

— Девочка о’кей! — Дима цокнул языком. — Обещал ей белые джинсы достать. Представляешь: белые трузеры в обтяжечку, белые шузы, белая тенниска с надписью «Кам ту зе Мальборо кантри!», ну там еще белая сумочка через плечо — закачаешься! Не! Надо мириться!

Получилось хорошо — «трузеры». Он заметил, такое слово знали не все, но, что важно, переспросить никто не решился. Это значило, что за Димой оставили право на превосходство, на знание вещей и словечек, которые еще не стали расхожей монетой.

Английский Дима, конечно, учил в школе, но что там в памяти удержалось! Начал всерьез интересоваться, когда впервые услышал этот жаргон, стал собирать по слову, записывать на бумажки и заучивать тайком от друзей: вайфа — жена, блуевый — голубой, рингануть — позвонить, сейшон — вечеринка. А потом заговорил: все рты поразевали. Правда, большей частью приходилось тут же и переводить.

— А ты поссорился? — спросила Наташа.

— Я?! — Дима неопределенно пожал плечами, чувствуя, что теперь, после «трузеров», он может себе позволить некоторую пренебрежительность.

В этот момент музыка кончилась. Точнее, не кончилась — бармен выключил. От иностранцев поднялась девушка — переводчица, похоже, — сказала ему что-то, и тот выключил. Замерли большие катушки, и только маленький магнитофон на столе продолжал орать не очень сильным голоском.

— Англичане, — заметил Кузуб, кивая, — пли-из, говорят, плиз. Что-то им тяжелый рок не понравился.

— Видно, дома надоел, хотят хор Пятницкого.

— Ну, экзотику.

— А что, Дима, — обратилась к Маврину Наташа, — подойди к ним насчет джинсов.

— Не, размер нужен, — покачал тот головой, — если только кто партию привез. Вряд ли.

Между тем на экране телевизора плотная когорта полицейских, прикрываясь прозрачными пластиковыми щитами, двинулась вперед, с соседнего проезда размашистой рысью пошли конные констебли в черных мундирах и черных фетровых шлемах. Толпа шарахнулась в стороны, распадаясь, и вот уже могучие конские крупы мелькают среди человеческих голов и рук, кто-то упал, кого-то потащили, заталкивают в полицейскую машину. Слышны крики и возбужденные голоса.

Англичане притихли, все как один уставились на телевизор, переводчица переводила им телекомментарий.

Рассеянно переговариваясь, поглядывали на экран и Димины ребята, выключили свой магнитофон.

— Во! — подскочил вдруг Дима, указывая рукой на экран, где полицейские колотили по голове молодого человека в белых штанах. — Вот такие джинсы я хотел для Светки.

Он бросился к телевизору, торопясь показать, какие именно, но кадр уже сменился и Дима остался посреди прохода, сокрушенно махнул:

— Ну вот, куда вы смотрели? Только что видно было!

Повставали со своих мест иностранцы. Один из них, чтобы лучше видеть, вышел в проход, где и стоял, когда выскочил из своего угла Маврин. Англичанин обернулся и вдруг — обратился на своем языке. Дима опешил. Потом улыбнулся и, на всякий случай, кивнул. Англичанин, крепкий мужчина лет сорока пяти, шагнул вперед, широким жестом протягивая руку.

— Yes! — горячо говорил он, до боли тиская Димину ладонь. — Police had been sent into the coalfields to break the miners strike by violence and they did use violence and brutality to break us! But we shall overcome!

Ничего не понимая, Маврин еще раз улыбнулся, и тоже сказал «йес!», и потряс руку англичанину, просительно оглядываясь на переводчицу, припоминая судорожно какие-нибудь подходящие к случаю английские слова.

Дима был по натуре оптимист, а это значило, что всякое событие он умел толковать в свою пользу, то есть таким образом, чтобы почти всегда, при всяком стечении обстоятельств, получалось, что он, Дима, прав, что мнение его выслушано с должным вниманием, а действия, даже если они выражались как раз исключительно в высказывании мнения, всеми одобрены. И все же, хоть и был Дима по натуре оптимист, столь бурный отклик на выраженное им вслух желание иметь белые джинсы казался не совсем оправданным. Улыбаясь англичанину, Дима неуверенно сказал:

— Ченч. Обмен! Понимаешь? Чейндж. Я — тебе, ты — мне. Давай?

— Yes! — улыбаясь еще шире, говорил англичанин, и говорил, было уже очевидно, совсем не то, о чем Дима спрашивал. — Yes! Solidarity! International workers solidarity!

Подошла переводчица, молодая красивая женщина. Она одна здесь понимала обе стороны и потому смотрела на Диму неодобрительно. Помолчав, словно сомневаясь, стоит ли вообще иметь с Димой дело, сообщила:

— Тет Атфилд благодарит вас за горячее сочувствие, которое, как он считает, вы проявляете к делу борьбы английских горняков, — и пояснила: — Это группа бастующих шахтеров из Великобритании. Они гости наших профсоюзов.

— Many thanks to the soviet people. We appreciate your help! — снова загорячился англичанин. — Please, let us come to our table.

— Большое спасибо советским людям! Мы высоко ценим вашу помощь! — сказала переводчица. — Приглашает вас к своему столику.

Дима смутился. Следуя за англичанином к столу, где сидели шахтеры, он вопросительно оглянулся на переводчицу, но женщина, кажется, не собиралась его разоблачать, и Маврин, ощущая неловкость, решил поправиться:

— Солидарность! Но пассаран! Международная солидарность трудящихся. Мы — вам, вы — нам. Ченч. Обмен помощью!

Горняки, широко улыбаясь, потянулись к Маврину, принялись хлопать по плечу, пожимать руку, на разные голоса повторяя:

— Solidarity! No surrender! Workers unite! (Солидарность! He сдаваться! Рабочие, объединяйтесь!).

Снова Дима оглянулся на переводчицу:

— Можно, я еще скажу?

— Про джинсы?

— Нет! — истово прижал он к груди руки. — Честное слово, нет! Я же не знал, что это шахтеры! Откуда же я знал? Переведите, а? — Он повернулся к англичанам и заговорил громко, медленно, почти по слогам, сопровождая все для верности жестами:

— Я, — показал на себя пальцем, — ученик слесаря, — движение воображаемым напильником. — Пролетарий! И мой отец тоже рабочий. Мы вам помогаем. Наша бригада внесла деньги в Фонд мира. Я тоже внес. Два рубля. Солидарность!

— Можете не кричать, — усмехнулась переводчица, — я хорошо слышу, — потом лаконично, опуская подробности про два рубля, перевела.

— О! — послышалось со всех сторон, англичане вновь с энтузиазмом потянулись пожимать руку.

— Са-ли-дар-ност, — с трудом выговаривая русские звуки, сказал тот мужчина, который подошел к Диме первый, — ми — нам… Well?

— Мы — вам, вы — нам! — подсказал Дима, лучезарно улыбаясь и пожимая чьи-то руки. — Международная солидарность трудящихся. Но пассаран! Бандьера росса!

Здесь были не только шахтеры, но и жены их и даже дети — два мальчика и девочка. Пожилая женщина, что следила за разговором с напряженным вниманием, чертами лица, даже манерой слушать, напомнила вдруг Диме соседку его по лестничной площадке. И он непроизвольно поглядывал на нее, словно ждал, что сейчас она назовет его по имени и признается в розыгрыше. Когда же женщина заговорила, и не по-русски, а, как ей и следовало, по-английски, с характерным энергичным произношением, Дима не сдержал глуповатой улыбки.

— We shall give you this badge, — она протянула Диме большой круглый значок с надписью «Support the miners!».

— Это для тех, кто поддерживает стачку, здесь написано: «Поддержите шахтеров!» — пояснила переводчица.

— Спасибо, — сказал Дима.

Он вернулся к своим, сияя яркой круглой бляхой на груди. В ухмылках, во взглядах, которыми его встретили, читались недоверчивость и откровенное любопытство, будто Дима только что, на виду у всех, исполнил цирковой номер.

— Ну как, фейсом в грязь не ударил? — спросил Кузуб.

— А это что? — ткнула пальчиком в значок Наташа. — Это тебе вместо джинсов дали?

Но Дима в прежнюю игру не включился.

— Балда! — бросил он с чувством. — Много ты понимаешь! — И примолк, разглядывая латинские буквы. — Про джинсы начисто забыл. Вылетели из головы джинсы.

— Кстати, пока я не забыл, — шевельнулся молчавший до сих пор Сашка Матусевич, склонился к Диме. — Хаву, Юрку Чашникова, знаешь? Так он хвастался, что знаком с одной бабой — у нее целая партия белых. Так он сказал.

— Правда? — обрадовался Дима. — А где его найти?


Чашникова Дима встретил у винного магазина уже под вечер, когда начинало темнеть. Хава был весел, дружески обнял за плечо, закричал бесцеремонно на всю улицу:

— О чем ты говоришь, Мавр! Конечно, достанем! Правда, Яшка?

Яшка тоже был здесь и тоже ухмылялся, хотя оба были еще совершенно трезвые.

— Вмажешь с нами? Угощаем.

— Может, съездим сначала? — не очень уверенно сказал Дима.

— Ты что?! Сказали же — вмажем и сразу поедем! Двенадцать рублей сегодня заработали. Спасибо, дед! — это уже мужчине, что вынес из магазина загруженный мешок-пакет.


Саковичи ужинали. То есть ужинали Михаил Павлович, жена его, Венера Андреевна, и восьмилетний сын их Коленька, а Сергей — одевался. Они сидели в гостиной за столом, пили чай, а Сергей в рубашке и плавках, с голыми, голенастыми ногами, протискивался мимо отца за спинкой стула. Здесь в ящиках мебельной стенки лежало его белье, потому что это была по совместительству его комната, здесь, в гостиной, Сергей на диване спал и здесь занимался. Теперь на темном, полированном столе лежали мельхиоровые ложки и ножи, бумажные салфетки, а вокруг по комнате, на диване, на свободном стуле и даже на телевизоре — вещи Сергея. Больше всего Венеру Андреевну раздражали кеды — Сергей нацепил их вместо домашних тапок и шлепал при каждом шаге, надеть по-человечески потому что поленился, всунул ноги как попало, смял задники. Метались и шуршали по полу длинные шнурки.

Досталось, однако, не пасынку, а Коленьке: шлепок.

— Убери руку! — голос едва не срывается на крик.

Мальчишка пригнулся, облизнул вымазанные кремом пальцы и захныкал. Не в полную силу, а так, на всякий случай.

Оторвался от газеты Михаил Павлович, оглядел свое семейство: маленький Коля уставился в тарелку, Сергей в зеркало, а жена — в глаза — пристальным взглядом, который тотчас, едва поднял Михаил Павлович голову, сменился безразличием, скользнул куда-то дальше, растворился в пространстве.

— Составил я, Верочка, розу ветров, — сказал он тогда, неловко поерзав, — в декабре ветер дует в нашу сторону пятнадцать процентов от общего времени наблюдений, а в июле обратная картина — вся гарь сюда…

Но жена больше не оборачивалась. Привычно не обращал внимания на окружающих Сергей, стал перед зеркалом со штанами в руках и на лице у себя какой-то изъян разглядывал. Как отец и муж Михаил Павлович понимал причину того общего напряжения, которое едва уловимо ощущалось в атмосфере.

— Брюки ты мог бы не перед столом трясти — в ванной, например, надеть!

— Я сейчас совсем уйду, на весь вечер, — ответил Сергей, задумчиво потрогав красное пятнышко около носа.

Михаил Павлович сдержался.

— Сказал же кто-то из философов… — обратился он к жене.

— Перестань, сколько раз говорить! — Коленька заработал новый подзатыльник и заревел. Зазвенела под стол ложка.

— …комфорт умного человека — свежий воздух! Что там комфорт — здоровье! — в голосе Михаила Павловича слышалась обида. — Пишут: белые враги, белые враги! Хоть ты совсем от соли и сахара откажись, а если выхлопными газами дышишь?

Жена не откликалась. Сергей одевался. Рукава пиджака были коротки, он пригляделся, словно сейчас только это обнаружил, попробовал натянуть их на запястья. Михаил Павлович поднялся с кружкой недопитого чая, подошел к сыну. Прихлебнул.

— Вот ты сейчас сказал: уйду на весь вечер!

— К комсоргу класса меня заниматься прикрепили! — отозвался Сергей с ненужным, ничем не вызванным раздражением.

— Понимать не хочешь! Я ведь не о том, куда ты собрался, а о том, как и когда ты это сказал.

Сергей обернулся, не понимая, может быть, в самом деле.

— Я тебе замечание сделал, в мягкой, тактичной форме, а ты игнорируешь. Я тебе говорю об элементарной культуре человеческого общежития, элементарной! А ты мне фактически отвечаешь: я знаю, что я вам всем давно надоел, сейчас уйду и не буду вам мешать. Ты вкладываешь в ответ обидный смысл, которого никто, я повторяю, никто, — возбуждаясь, Михаил Павлович очертил кружкой всю гостиную, — никто не заслужил! Ты хочешь уязвить. И тебе, прямо скажем, легко этого добиться. Уверяю, это не трудная задача. Яд проник в жилы, и не знаю, как другие, а я — чувствую себя отравленным. Мне нехорошо.

Михаил Павлович откинул голову и — остановился, словно к своему состоянию прислушался. Расслабленно приоткрылся рот.

Несколько секунд Сергей молчал, а потом резко сказал:

— Ладно! Я остаюсь.

Забрался в кресло, уселся в нем, по-турецки скрестив голые ноги, — пиджак он уже надел, а брюки еще нет. Уселся — и посмотрел с вызовом. Михаил Павлович глянул на жену.

И снова она не пришла на помощь. Не вмешивалась.

— Кончай скорей, — хмуро сказала, обращаясь к Коленьке, — тебе заниматься пора.

— Ага, давай, топай, а то фонды экономического стимулирования иссякнут, — кивнул Сергей брату. Большой, тощий, неудобный, сидел он в кресле, и, даже сложившись, подобрав под себя ноги, занимал собой много места.

Помолчав, Михаил Павлович поставил кружку, кашлянул:

— Вот ты собрался к девушке… Смотри, у тебя шов на плече разошелся. Вот, сзади. Хорошо, я вовремя заметил, но ты — взрослый человек? Или ты, Вера, зашить не могла? Почему в этом доме никому ни до чего нет дела? — вновь начал он заводиться. — Почему я как в вату говорю? Все шиворот-навыворот! Звонят на работу и сообщают, что делается у меня дома! Уму непостижимо: из школы звонят начальнику отдела, начальник сообщает мне, а я прихожу домой и говорю сыну то, что он сам должен был мне рассказать. Вот так вот, вот так вот! Шиворот-навыворот!

Михаил Павлович яростно скрючил за спину руку, показывая, как оказалось все наизнанку, шиворот-навыворот, а Венера Андреевна молча достала иголку с ниткой и стояла посреди комнаты, безучастно ожидая, когда можно будет приняться за дело.

— Дай, я! — остановился Михаил Павлович. — Мой сын не пойдет на люди в рваном пиджаке! Я сам!

Забрал иголку и, почти не примериваясь, вонзил ее в плотную, толстую ткань — Сергей дернулся.

Михаил Павлович с силой пихнул сына обратно в кресло.

— Сиди! Сиди! — говорил он, вкладывая в быстрые стежки обиду и горечь. — Теперь уж сиди! — повторял он, затягивая толстую нитку так, чтоб намертво, чтобы без вопросов, раз и навсегда!

И вдруг — замер, когда случайно поймал взгляд своей жены. Она смотрела тем самым пристальным взглядом, который так задел его в самом начале. Смотрела отчужденно и холодно, будто через стекло изучала, через невидимую преграду, что, разделяя, делала излишней заботу о выражении лица.

— Чего? — растерянно спросил Михаил Павлович.

Венера Андреевна молчала.

— Ну, что ты смотришь! — взвился он, теряя самообладание. — Да, у меня нервы! Могут быть у меня нервы? Или это только у вас у всех нервы?

Оглушительно зазвенел телефон. Михаил Павлович вздрогнул, не сразу сообразив, что это, потом бросился в прихожую.

— Да?! — рявкнул он в трубку. И тотчас переменился. — Вячеслав Митрофанович? — От внезапности прошибло потом. Неверными руками перехватил трубку и снова сказал:

— Слушаю вас, Вячеслав Митрофанович.

Из Коленькиной комнаты, приглушенные дверью, раздались звуки пианино. Первая неуверенная нота, затем другая, выше, выше забирался Коля и, не удержавшись, со звоном вдруг, рассыпая хрупкие звуки, посыпался вниз. И сразу снова, без устали, с упорством — нота за нотой — принялся он карабкаться по ступенькам упражнения.

Оставшись в гостиной один, Сергей достал припрятанный на подоконнике за занавеской старый бинокль — медные окуляры, отполированные руками до блеска. Привычным движением пальцев сфокусировал линзы, и через многосотметровую даль выплыла перед ним расчерченная оконным переплетом чужая комната.

Там — никого. Разбросанные по ученическому столу тетради и книги освещала лампа, а дальше, за открытой в коридор дверью, тоже свет, но и там, в голубом коридоре, никого не было. На столе расположился кот, он сидел неподвижно, сыто глядел на вечернюю улицу и, наверное, ни о чем не думал, просто сидел, пользуясь покоем. Там ему было тепло. Серебрился ярко высвеченный бок.

Кот не занимал Сергея вовсе. Прижимая к глазам бинокль, он ждал. Из прихожей смутно доносился голос отца.

— …Конечно, Вячеслав Митрофанович… Вячеслав Митрофанович… Нет, я все понимаю… Конечно, там будут усматривать невыполнение плана по эффективности… Ну как, акт внедрения… — договорить отцу все не давали. — Надо воздействовать… форма эр-десять… да, да, извините…

Оля появилась бесшумно. Возникла в дверном проеме, подошла к столу и сразу легко на него взобралась. Ступая среди бумаг босыми ногами, она поддела кота носком — животное тяжело свесилось на ступне — качнула и энергичным броском запустила через комнату. Перевернувшись, кот мягко шмякнулся на диван, — не донеслось ни звука — подскочил и метнулся вон. Девушка была одета по-домашнему, в спортивное трико с закатанными по колено штанинами. Рядом с окном, на столе, она вырисовывалась четкой, темной фигуркой. Безупречно выверенный природой силуэт… Еще несколько мгновений позволила Оля себя разглядывать, потом потянулась тонкой рукой вверх, где-то под самым потолком взяла штору и задернула сцену. Остался только переплет, цветы на подоконнике и плотный, непроницаемый занавес.

Сергей опустил бинокль.

Подавленный, стоял Михаил Павлович у телефона. Договорить, объясниться ему так и не дали, разговор с директором института кончился, оборванный на полуслове. Михаил Павлович прислонился виском к дверному косяку.

— Ты куда собрался? — произнес он негромко, когда Сергей снял с вешалки куртку.

Сергей пожал плечами.

— Я спрашиваю, куда ты собрался? — повторил отец, ощущая, как поднимается в нем, заволакивает сознание бешенство.

— У тебя короткая память, — обронил сын.

— Что это значит?

— А то, что когда вы разводились, ты обещал мне мотоцикл купить. Где же этот мотоцикл?

Отец замахнулся, но сдержал порыв, только зубы стиснул.

— Я же сказал, что к Оле иду, — Сергей отступил, — чего ты снова?

— Нет, — мотнул Михаил Павлович головой. — Хватит! Ты почему не сказал, что меня в школу вызывали? Опять врешь, как последняя… Никуда не пойдешь! Сколько терпеть можно?

— Меня заниматься прикрепили… Какое твое дело, куда я иду?

— Какое?

Появилась из кухни Венера Андреевна, прошла между отцом и сыном, боком чуть повернулась, чтобы никого не задеть, придержала полу длинного розового халата. Мельком глянул ей вслед Михаил Павлович.

— Какое? — повторил он, ухватив сына за штанину. — Это на тебе что? Ты знаешь, сколько это стоит?

— Это? — в свою очередь рванул Сергей брюки за край кармана.

— Ты в жизни заработал хоть один рубль, мотоцикл требовать? Только пакостить умеешь!

Высунулся из своей комнаты Коленька — смотрит круглыми от ужаса глазами, отчаянно страшно и любопытно. Венера Андреевна ладонью в лоб толкнула его обратно. Затолкнула лохматую мальчишечью голову и сама прошла, закрыла за собой дверь.

— Это?! — кричал Сергей. — Это жалкие штаны за двадцать пять рублей, у ребят джинсы за сто!

— За сто?!

— Хочешь знать, так. мне мать деньги на сберкнижку кладет! Школу окончу — у меня свои будут!

— Свои? Так и живи на свои! Ну, что же? Иди! Делай, что хочешь! Иди на улицу, ходи на голове, грабь, насилуй, режь, под машину бросайся!

Совсем белый от ярости, Сергей дрожал, не зная на что решиться. Выругавшись, бросился к двери.

Колька тарабанил на пианино что-то неистовое. Запоры не поддавались, Сергей беспорядочно дергал щеколды и защелки.

— Ну, давай, — язвил в спину отец, — ты же большой! У тебя деньги на сберкнижке!

Дверь оглушительно хлопнула.


Они перемахнули через низенький, почти игрушечный заборчик и, настороженно оглядываясь, направились к скамеечке под навесом. Двор детского сада в это вечернее время был пуст и тих.

Нарушая тишину лишь отрывочными междометиями, они открыли бутылку, и когда стакан из-под газировки обошел по кругу, стало понятно, что здесь действительно не потревожат. Все заговорили, ничего не опасаясь и перебивая друг друга.

Хава каким-то неестественным, пронзительным голосом рассказывал историю, начала и повода которой уже никто не помнил.

— …Ну вот, захожу я тогда в кабинет. Она с порога кричит: «По тебе колония плачет!». Ты, мол, училку облил. Я так молчу…

Маврин первый заметил деда. Дверь на первом этаже садика тихо, словно сама собой, раскрылась, дед, — это, понятно, был сторож, — медленно вышел на крыльцо и остановился, всматриваясь в их сторону. Придерживаясь за перила, медленно спустился на дорожку и направился к ним. На ногах у сторожа были валенки. В остальном он не походил на старичка из сказки, забытого здесь детьми. Вполне современный магазинный пиджак, разве что помятый сильно, наверное, сторож спал в нем, на голове туго натянутая зеленая шляпа, тоже помятая, похоже, старик и ее никогда не снимал…

Сторож остановился шагах в пяти, когда его заметили и Хава, и Яшка. Все замолчали.

На лице старика, словно набухшем от крови, в краснофиолетовых прожилках, нельзя было разобрать никакого выражения. Маленькие глазки моргали.

— Вы это, — сказал он без спешки, — бутылки пораскидали, поломаете что…

Ему не ответили.

Хава побелевшими пальцами сжимал бутылку, Яшка зачем-то нагнулся. Поднялся Дима.

На ногах он держался ровно и голосом управлял хорошо:

— Вас как зовут?

— Семен Трофимович, — тем же бесцветным тоном ответил сторож.

— Семен Трофимович, я вам ручаюсь, что все будет в порядке, — протянул руку. — Не беспокойтесь!

Настроение переменилось, будто выключили напряжение. Зашевелился Хава:

— Не бойся, дед, порядок! Садись к нам!

Поколебавшись, сторож пожал руку и присел на краешек скамейки. Яшка достал единственный на всю компанию стакан — мутный, захватанный.

— А что это у вас? — спросил Семен Трофимович с некоторым сомнением, которое, впрочем, больше относилось не к вину, а к самому факту: стоит ли пить? — Да… — вздохнул, — было время, ребятки, я, кроме коньяка, ничего не пил. Вот там водка, вино, не знал просто этого. Поверите?

Хава щедро булькал из бутылки:

— Верим, дед, верим!

Семен Трофимович нерешительно подержал стакан на весу.

— Я, ребята, сторож липовый — подменяю только.

Поколебался еще, потом чуть слышно чертыхнулся и, запрокинув голову, стал с видимым удовольствием пить.

Последние следы солнца уже пропали, в темных домах, которые окружали детсадовский дворик со всех сторон, подъезды различались лишь смутно, в вереницах окон то здесь, то там прорубались квадраты света. Окна и подъезды были далеко, и в центре большого, беспорядочного двора, где сидели ребята, ни один случайный луч не нарушал сгущающийся сумрак.

— Как гранаты наготове, — оглядев бутылки, заметил дед размягченно.

— Сейчас мы кольцо дернем, — хихикнул Хава, вцепился зубами в язычок плоской пробки и… застыл в этом неудобном положении.

— Юра!

Слабый голосок прозвучал неизвестно откуда.

— Что тебе?

Теперь они разглядели полускрытую невысокими кустами девочку лет шести.

— Иди домой.

— Чего надо?

Ира молчала. С той минуты, как ее увидели, она не тронулась с места, не переменила положения — светлое неподвижное пятно в кустах.

— Ну, что у вас — пожар, наводнение, потолок обвалился? — хмыкнул Яшка.

Хава распечатал тем временем бутылку и, не отрываясь от дела, — он наливал, пробуя на слух определить уровень вина в стакане, — недовольно процедил:

— Отвечай! Старшие спрашивают.

— Папка бьется, — слова скорее угадывались, чем слышались.

Больше никто с комментариями не лез, а Хава тянул.

— Ну, дальше. Чем бьется? Руками?

Девочка не ответила.

— А мамка что? — немного перелив в темноте, протянул стакан Маврину.

— Мамка кричит, повесится и порубает папку топором, когда он спать будет.

Хава молчал, думая.

— Слушай, парень, — начал Семен Трофимович, — беги скорей!

Ну их! Что я им, милиция, что ли, или вытрезвитель? Вот что, Иринка, беги домой и, если вправду будут убивать, зови, а я здесь, хорошо?

Девочка стояла.

— Ну что?

— Не пойду.

— Иди, говорю!

Девочка стояла.

— Да не бойся, дурочка. Пошумят и спать завалятся, первый раз, что ли… Главное, если мать в уборную пойдет и долго не выйдет, тогда возьмешь табуретку и заглянешь сверху через окошко. Не вешается ли. Поняла?

Хава повернулся к друзьям:

— Во девка! Не поверите! Отца в хату затаскивала. Открываю дверь — родитель на площадке копыта отбросил, и она его тянет, ревет, дура, надрывается, а тянет. Говорит, со двора. За такую девку я кому хочешь, лучшему другу голову сверну. Пусть кто тронет!

Хава легко впадал в истерику, и никто не пытался ему перечить.

— Она у меня нервная, пуганая. В обморок умеет падать. Чуть что — хлобысь — лежит!

Крик стал неровным булькающим смехом. Тогда засмеялись и другие.

— Вот бы нам так, — вставил Маврин, — научиться в обморок падать. Представляете, — и сам засмеялся, — вызывает тебя, к примеру, начальник цеха. Ты почему, говорит, так тебя разэдак, на работу не вышел?! Хватаешься за сердце и — брык — на пол. Переживаний сердце не выдержало. Накричали, мол, на тебя.

Смех превратился в общий утробный хохот.

— И ножками, ножками так — дрыг, дрыг!

— А начальник, ха-ха, начальник…

— Графин хватает, ха-ха-ха…

Яшка ползал по земле, держась за живот, и даже Семен Трофимович неопределенно ухмылялся.

— Ну что, — сказал Хава, вытирая слезы и подхохатывая, все не мог остановиться, — что ты стоишь, дура? Последний раз говорю, иди домой! — он перестал смеяться, чтобы придать голосу больше убедительности. Взял пустую бутылку, медленно поднял над головой. — Считаю до трех… Раз!

Пятно не исчезало.

— Два!

Перестали смеяться и Яшка, и Маврин.

— Два с половиной… ТРИ!

Резко пущенная бутылка полетела куда-то в сторону, послышался глухой взрыв стеклянного сосуда и в ту же секунду — отчаянная брань. Со двора, из-за заборчика.

— Серый? — неуверенно узнал Хава. И погромче: — Серый, ты, что ли?

— Убили кого? — всполошился Семен Трофимович.

— Серый, вали к нам!

Сакович появился из темноты всклокоченный, тяжело дыша. Даже Хава обеспокоился:

— Что, задел, что ли?

— Чуть не кончил. Мимо уха.

— Садись, вмажешь с нами!

Он сел, кажется, не очень понимая, что ему говорят.

— Не пью.

Это послужило поводом для оживленных комментариев.

— О, я говорил, не пьет! — Хава.

— Уникальный кадр, цены нет, — Яшка.

— Хороший парень! Ничего, посиди так, — Маврин.

Они находились в том состоянии, когда человеку кажется, что он пока не пьян, но сейчас станет, когда сладкая теплота разлилась по телу и от нахлынувшего ощущения невесомости становится немножко тесно, хочется простора, размаха. Но Сергей со стороны видел, что приятелям простор и размах ни к чему, они и ходить уже не очень горазды. Они были неприятны. Бешенству, с которым Сакович выскочил из дому, нужен был выход.

— Что, натрясли у малышни копеек и празднуете?

Шутка или оскорбление? Хава обиделся:

— Это ты, может, мелочишься. Мы на свои. Двенадцать рублей сегодня заработали, товар продали.

— Я так думаю, если бы на свои, не ограничились бы пустяками, что вам две-три бутылки. Правда?

Виновато заерзал Семен Трофимович.

— Вот что, ребятки. Надо сбегать кому… Моя доля.

Он достал откуда-то из одежд кошелек со старомодной защелкой и принялся, полуотвернувшись, шуршать бумажками.

— Трешка, — решился, наконец, — три рубля.

— Где ты сейчас возьмешь? — усомнился Маврин.

— Да? — Семен Трофимович заколебался и хотел уже прятать деньги, когда руку его перехватил Яшка.

— Ничего, придумаем что-нибудь. Не жиль, дед, давай!

Отобрав трешку, Яшка торопливо глотнул из бутылки, резво поднялся:

— Я сейчас, ребята! — и исчез в темноте.

А старик, похоже, все еще мучался сомнениями:

— Тогда, знаете что, хлопцы, надо вам поесть. Нехорошо так. Пошли ко мне, там закуска на кухне — винегрет. С полведра будет. Надо поесть.

…Винегрета действительно оказалось с полведра — огромная казенная кастрюля. Есть пришлось прямо из нее детскими вилками и ложками. Пацаны стояли вокруг большой, давно остывшей электроплиты в окружении баков, картофелечистки и других металлических агрегатов с блестящими нержавеющими боками, щурились от кафельной белизны вокруг.

— А где дед? — спросил Маврин.

— Сказал, сейчас придет, — пожал плечами Сакович.

Они остались на кухне одни. Приятное хозяйское ощущение свободы в служебном помещении, в месте, куда при других обстоятельствах их никогда бы не пустили, вызывало тихое, осторожное веселье. Как если бы ни с того ни с сего оказались они на самой середине центрального городского проспекта — никому нельзя, а они — на тебе — расположились. Пацаны хихикали и переглядывались.

— Я что думаю, — сказал вдруг Хава, понизив голос, — давайте садик почистим.

Мимоходом сказал, между прочим, так вот — пришла в голову мысль, и он, ни минуты не медля, по-товарищески ею и поделился.

Маврин перестал ухмыляться и глянул на Саковича. Сакович поднял на Хаву глаза и тотчас опустил. А Хава спокойно набрал ложку винегрета, отправил в рот и принялся медленно, целиком отдаваясь процессу, жевать. Хава жевал, а они молчали. Хава ничего больше не предлагал и не спрашивал, а они ничего ему и не отвечали. Помолчав, тоже взялись за ложки и стали есть.

Потом в сосредоточенной тишине из темного коридора, куда вела оставшаяся открытой дверь, послышались знакомые шаркающие шаги и покашливание.

— Дед идет, — шепнул Хава. Так, словно они о чем-то уже договорились, словно нужно было уже таиться, отделять себя от старика.

— Ешьте, хлопцы, кушайте! — сказал Семен Трофимович с порога кухни. — Это мне, старику, все равно уже, а вам ни к чему, вам кушать надо.

Подошел, тронул Саковича за руку, пощупал сквозь пиджак неожиданно сильными пальцами:

— Конституция деликатная.

Сакович высвободиться не сумел.

— Щупленький ты еще совсем, косточка нежная, — пояснил дед про «деликатную конституцию».

В ответ Сергей усмехнулся и сказал:

— Трудно тебе, дед, сторожем работать.

— На месяц только подрядился, — охотно отвечал Семен Трофимович. Это был уже не тот медлительный старик, который впервые появился перед парнями, глаза его после стакана вина блестели, речь стала живей. — Основного сторожа подменить, временно… Грех сказать, на старости лет девчонке на портки зарабатываю. Обещал внучке сто рублей на штаны.

— Джинсы, — поправил Маврин.

— Ну, что портки, что джинсы… — Семен Трофимович шумно вздохнул, не договаривая, и пацаны с готовностью заухмылялись. — Лет тридцать назад я бы девку в штанах увидел, плюнул бы. А теперь вот сам обещал, что поделаешь? А легко, думаете? Голова пробита — две войны прошел! Припадки бывают. Во, смотрите, — протянул над кастрюлей, растопырил заскорузлые пальцы. — Смотрите!

Смотреть было особенно нечего. Широкие, разбитые работой кисти, сухая, серая кожа.

— Под ногтями траурная кайма!

Ногти то ли от грязи, то ли еще по какой причине, заканчивались широкой темной, почти черной полоской, толстые, корявые, загибались вниз.

— Траурная это кайма, ребятки, — повторил старик. — Я ночью проснусь иной раз, принюхаюсь к себе, чую, сыростью пахнет. И холодно так, страшно на сердце станет…

Сакович перебил. Он воспринимал происходящее кусками, отрывочно, и говорил словно сам с собой, ни к кому не обращаясь:

— Ну, так ведь и пожил. Это как в автобусе: уступи место другому. Пора сходить!

Задетый репликой, старик обиделся, обернулся в поисках поддержки к Хаве:

— Разве я кому мешаю? Разве человек человеку мешает?

— Мешает, дед, — осклабился Хава тайному, только ему по-настоящему понятному смыслу слов, — когда в автобусе тесно, наступают друг другу на носки и пихаются. Или ты в автобусе никогда не ездил?

Не успел Семен Трофимович ответить, как с другой стороны быстро и жестко поддал Сакович:

— Берешься сторожить, а у самого припадки бывают. А если при исполнении? Тут же, небось, у тебя под охраной тысяч на двадцать?

— Ну да, на двадцать! — отозвался вместо деда Хава. — Откуда!

С недоумением огляделся вокруг себя Семен Трофимович, можно было подумать, что пытался он решить, сколько же на самом деле могут стоить ложки и вилки, кастрюли и поварешки — материальные ценности, вверенные на всю ночь его заботе и охране. И эта растерянность, даже тревога были уловлены и Хавой и Саковичем тотчас.

— Холодильник, — указал Хава, не замечая вроде бы старика.

— За полцены пойдет, — отметил Сакович.

— И куда ты его загонишь, холодильник? — хмуро хлопнул ободранную белую дверцу Хава. — Грузовик надо подгонять.

— Мелочами, мелочами наберется, — утешил его Сакович. — Кабинет заведующей вспомнил? Ковер там на полу, может, гардины, телефон…

Они кружили по кухне, а дед не успевал следить и понимать — кружилась голова. Загремело задетое Хавой ведро — посыпались, поскакали по всему полу чищенные, белые луковицы.

— Ну вот, лук просыпался, — сказал Семен Трофимович так, будто несчастье это случилось само собой, без чьего бы то ни было участия. — Соберем, и давайте, хлопцы, топайте. Вам домой пора, — он неловко опустился на колени и принялся подгребать к себе овощи. — Давайте, что стоите?!

И вздрогнул. Взревело за спиной, вроде взвизгнула, врезаясь в нервы и плоть, циркулярная пила. Семен Трофимович обернулся: это Хава врубил большую красную мясорубку, она отчаянно верещала на холостом ходу.

— Тьфу ты! Напасть! Выключи!

Не дождавшись, пока Хава повинуется, — тот, кажется, не торопился это делать, — старик тяжело поднялся; чтобы высвободить руку, переложил набранные луковицы, прижал их к груди. Скользкие, влажные, словно напитавшиеся водой луковицы трудно было удержать, они выскакивали и падали. Не обращая уже на это внимания, старик дотянулся до красной кнопки и выключил, наконец, обезумевшую мясорубку.

— Все, хлопцы! — сказал он тверже, с поднимающимся раздражением. — Все, топайте. Прямо и во двор.

Хава не двинулся:

— Мы поможем собрать!

— Кто же еще поможет? — поддержал его Сакович.

— Я сам. Идите!

Не сильно, только примериваясь, Семен Трофимович подтолкнул Саковича к выходу, тот шагнул и, наверное, оставил бы вовсе кухню, если бы не спохватился вдруг с деланной озабоченностью:

— Подожди, дед, одного же нету!

Действительно, Маврина не было видно еще с той поры, как Хава и Сакович затеяли вокруг сторожа игру в карусель.

— А где? — оглянулся Семен Трофимович.

— Имущество по садику считает! — сообщил Хава. — Пойду поищу, скажу, чтобы шел. Дед, мол, не велит.

Старик заколебался, но думать особенно было уже некогда, он двинулся наперерез Хаве и стал, преграждая ход в коридор, расставил руки. То ли дорогу закрыл, то ли Хаву хотел обнять, тот, по крайней мере, сделал вид, что понимает этот жест именно так — в смысле дружеской возни — и улыбнулся.

— Все, ребятки. Считайте, что я на посту — не пущу. Вон выход, — кивнул старик на дверь, что вела из кухни прямо на улицу, ту самую дверь, через которую они сюда и попали.

— Да что ты, дед? Ты чего? — бормотал Хава. Пытаясь еще пробиться нахрапом, на дурочку, Хава очутился в объятиях у Семена Трофимовича, а тот энергично и недвусмысленно пихнул его обратно.

Шутки кончились. Теперь они смотрели друг на друга, не мигая.

— Пусти, — произнес Хава негромко. С угрозой.

— Вон выход.

Не много знал Хава людей, которые в злую минуту, не дрогнув, встречали его остановившийся в бешенстве взгляд. И потому он ждал мгновения замешательства, чтобы дед дрогнул, чтобы переломить его взглядом, и тогда — ударить беспощадно. Кто дрогнул и отступил, тот уже обрек себя на гибель. Тогда уже не бить, а добивать остается.

Дед не дрогнул.

И Хава, чувствуя, что глаза начинают слезиться, а бешенства словно бы и не хватает, и не настоящее оно какое-то, не убедительное, сказал, наконец, отводя взгляд:

— Да вон же он, Мавр, — заглянул за плечо деда, куда-то в темный коридор.

Старик обернулся. Он подозревал, что не увидит у себя за спиной никого. Догадывался, потому что знал эту дешевую уловку мальчишеских драк еще в то время, когда родители Хавы обделывали пеленки. Догадывался — и обернулся, ибо хотел верить, что все обойдется еще по-хорошему.

Старик обернулся — подросток ударил.

Кулак коротко-жестко чмокнул о голову. Саковича передернуло — звук, будто стеклом по тазу.

— Хава! — вскрикнул он предостерегающе. От чего он хотел предостеречь и кого?

Вжался в белую кафельную стену, распластался в ужасе, вздрагивая при каждом ударе, при каждом хрипе и стоне. Отвращением выворачивало внутренности, но отвернуться не мог.

Старик лежал на полу, и только ноги его виднелись теперь из-за стола.

На мокром, в бисеринках пота лице Хавы — полубезумный оскал.

— Что ты сделал? — прошептал Сакович.

Хава взял неконченную бутылку, протянул:

— Выпей.

Сакович попятился, замотал головой: нет!

— Пей, я сказал, — приблизился Хава. — Пей!

Сакович пятился, спиной, рукой нащупывая дверную ручку. Наружу, на воздух. Спина упиралась в стену, рука скользила. Выхода не было.

— Пей же, гадина, пей! — Хава схватил его за голову, сгреб на затылке волосы и, больно ударив по губам, толкнул в рот липкое горлышко. Красная жидкость текла по подбородку, попадала за ворот, мерзкая, холодная жидкость. Под безжалостной, выдирающей волосы рукой Хавы Сакович запрокинулся и стал, судорожно сглатывая, пить. Стекло стучало по зубам, Хава держал бутылку, впихивал, со злобой приговаривая:

— Пей! Он не пьет у меня! Пей! Все выпьешь! Все!

Наконец Хава отшвырнул бутылку. Сакович закрыл глаза и тяжело, измученно задышал.

Когда открыл их, увидел перед собой возникшего из небытия старика. Семен Трофимович надвигался.

— Бей! — истошно завопил Хава. — Бей, Серый! Бей первым! — а сам отступил, приплясывая и беснуясь.

Сторож надвигался неотвратимо, дошел, добрался — вцепился в плечо проволочными, железными пальцами, встряхнул худое длинное тело парня.

Тогда Сакович ударил. Оттолкнул с отвращением и ударил, смазал по лицу, не в полную силу. Старик заревел, тиская его и сминая, Сакович рванулся, боднул головой, и старик разжал вдруг руки, нога его попала на луковицу, скользнула, и он, нелепо взмахнув, опрокинулся. Ударился затылком о стену, повалился на колени и — на пол.

Тело лежало без движения.

…Возникла в проеме бледная, испуганная физиономия Маврина.

— Что стоишь? — послышался Хавин голос. — Помоги.

Мощно пустив струю, Хава мылся под краном, вода обильно заливала рубашку, лилась на пол. Маврин, склонившись, помогал обмыть шею.

…Стоя на коленях, Хава снимал с руки Семена Трофимовича часы. Снял, бросил чужую, безвольную руку, она стукнулась о каменный пол. Потом передумал, положил руку на грудь, вторую, как складывают мертвому. Огляделся, что бы такое вставить вместо свечки.

— Дай, Мавра, ложку. Старик продрыхнет — во глаза вытаращит! Подумает, спьяну померещилось.

Ложка из пальцев выпала. Хава ее отбросил, снова огляделся, пошарил по карманам. Извлек какую-то смятую бумажку, хотел и ее бросить. Однако пригляделся и положил все-таки ее на грудь деда, расправил.

Это была записка Михаила Павловича с перечислением запчастей. И номер домашнего телефона.

…Послышались приглушенные переходами, коридорами звон стекла и вопли. И снова крики, звон, что-то тяжелое падало, рушилось.

В залитой светом кухне лежал старик, без жизни, без движения. Билась, шумела оставленная Хавой струя из крана.


Сакович спал плохо. Снилось что-то тяжелое, давящее — трудно дышать. Потом послышался стук в дверь: «Милиция!». Отвечала почему-то Венера Андреевна — не пускала. Говорила, говорила что-то, наверное, не хотела открывать, а в ответ снова: «Милиция!».

Нет, это был не сон. Сергей проснулся у себя дома на раскладушке с ощущением, что кошмар продолжается наяву. Действительно стучали и отвечала Венера — раздраженным, протестующим тоном.

— Так откройте же! — донеслось приглушенно.

Матово светилась стеклянная дверь в прихожую. Сакович, опасаясь даже сменить позу, замер. Он лежал одетый, в пиджаке и брюках, поверх смятой постели.

Загремели щеколды, и кто-то вошел. В разговор вступил отец, но объяснялись теперь спокойнее, без надрыва — не все можно было разобрать.

— Почему сейчас? — повысил голос отец.

Отвечали тихо.

— А что, нельзя сразу, на месте?

И снова ответ трудно было понять.

…Вдруг с ужасающей ясностью увидел: старик на полу со сложенными руками МЕРТВЫЙ.

Убийство…

— Я вас на машине отвезу, — выходя из терпения, громко возразил собеседник отца.


— Повестку дадим, отчитаетесь на работе!

Перемежая реплики какой-то суетой, некоторое время еще они топтались в прихожей, потом хлопнула дверь и стало тихо.

Не веря себе, Сергей выглянул из комнаты. В ответ смущенно улыбнулась ему Венера Андреевна. Здесь же, в прихожей, одетый для школы, вертелся Коленька, возбужденно, с ликованием сообщил:

— Милиция приехала! У них машина!

— Отца увезли: спросить что-то хотят. Глупости какие-то! — пояснила от себя Венера Андреевна и отвернулась, занялась Колькиным шарфом, показывая, что происшествие это не очень ее занимает.

Сергей скользнул обратно и ужаснулся — рукав пиджака, тот самый, что выставил он неосторожно на обозрение мачехи и брата, был запятнан чем-то густым и темным. Вино или кровь? Поднял к носу, принюхался. Засохшее, задубевшее пятно почти наверняка было кровью…

Из прихожей донеслось:

— Мы уходим, не опаздывай!

В очередной раз хлопнула дверь. Сергей принялся торопливо стаскивать пиджак. С левого плеча пиджак не сходил, как пришитый. Сакович завертелся, чтобы снять, отделить эту гадость, лапнул себя свободной рукой и спереди, и через голову, за спину, лихорадочно дернул ткань — нитки затрещали. Пиджак и в самом деле был намертво пришит к рубашке. Наверное, вчера вечером эту зловещую шутку проделал Михаил Павлович, когда, не разбирая, что к чему, безжалостно тыкал иголкой.

Кое-как стянув окровавленную одежду, оборвав на плече висящие нитки, Сакович схватил портфель, чертыхаясь, вытряс содержимое — учебники, тетради — на пол. Ногой подбил эту развалившуюся белым нутром кучу, под диван затолкал, а в пустой, освободившийся портфель сунул пиджак.

Щелкнули замки. Все! Концы в воду!

На улице, сдерживая возбуждение, Сергей огляделся.

Будничное, рассветное утро. Всюду люди. Торопливо шагает, тащит за собой ребенка озабоченный мужчина. Мальчик в пальтишке, подпоясанном солдатским ремнем, на шапке звездочка, он не успевает за отцом, спотыкается на бегу, хнычет:

— Папа, чего мы так быстро идем?

— Мы не быстро, где же быстро?

— Папа, давай потише!

— Потому что в садик опоздаем!

Сакович нерешительно сделал несколько шагов и остановился. Повернул обратно. Куда, он и сам не знал. Двинулся и снова остановился.

Мимо шли школьники. Девочки в незастегнутых куртках поверх легких коричневых платьиц. Тепло одетые малыши с ранцами за спиной. Взрослые ребята, несмотря на утренний холод, в одних пиджаках.

— Салют, Серый!

— Привет.

Сжимая под мышкой портфель, такой же, как у всех, Сакович, чтобы не выбиваться из общего ритма, направился следом. Со всех сторон торопились школьники. На узкой, стиснутой домами дорожке они сошлись уже в один поток. Поневоле двигался вместе со всеми и Сакович. Он шагал нахмуренный и все прибавлял ходу, обгонял одного, другого, все быстрей, быстрей, пока не исчезли, не сгинули сами собой остальные.

Обезлюдевший путь вывел Саковича к садику.

Еще издали увидел он, что за низеньким заборчиком дети. И на той самой вчерашней скамейке под навесом — дети. Галдят, с суматошными криками подхватываются вдруг бежать по каким-то своим срочным делам, ковыряются в носу, ссорятся и мирятся.

Влекомый жгучим любопытством Сергей дошел до самой ограды и остановился, вцепился в металлическую планку, шершавую и жесткую.

Во дворе садика не видно было нигде милицейских машин, не суетились санитары с носилками, не слышно было встревоженных громких голосов. Никаких следов того, что произошло ночью. Словно бы вообще ничего не случилось, словно бы не лежал сейчас у него в портфеле окровавленный пиджак.

И только намеком на то неладное, нехорошее, что отягощало душу, обнаружились там, где сидели они вчера, не замеченные вечером черные неряшливые надписи: «„Динамо“ — чемпион», «Fan. Rock groope».

Созерцая на кирпичной стене навеса большие, выведенные из пульверизатора несмываемой краской слова, Сергей не заметил, как появилась воспитательница, а когда встретил ее взгляд, повернуться спиной, бежать стало немыслимо. Напрягся, стараясь ничем не выдать тревоги. А женщина подходила все ближе, и было уже совершенно очевидно, что она заинтересовалась именно Саковичем.

— Мальчик, — начала за несколько шагов.

Сергей судорожно стиснул портфель. Руки закаменели. Болезненно вздувшийся портфель, за тонкой кожей которого прятался скомканный, скрученный, утрамбованный и все равно выпиравший наружу пиджак, остался на виду.

— Подай мяч!

— Мяч? — ошалело переспросил он.

Опомнившись, кинулся подавать. Поднял оказавшийся на дороге мяч, с суетливой неловкостью выронил портфель, подхватил кое-как и то и другое, бросился к воспитательнице.

К сараю Хавы Сергей бежал. Дверь была плотно притворена. Он замедлил шаг и, переводя дыхание, взялся за шаткую ручку.

Из темной глубины длинного, узкого пространства, захламленного случайными досками, старыми кастрюлями, кадками, уставились на него Хава и Маврин.

— Посмотри на этого придурка, — вместо приветствия сказал Хава и кивнул на Маврина. А тот лишь жалко улыбнулся, мелькнуло на лице что-то виноватое, просительное.

Хава вынул изо рта сигарету и смачно сплюнул. Он сидел на ящике из-под макарон на том самом месте, где была нарисована большая фига, напоминающая человеческое ли цо, и написано: «Сухой — дурак».

Сакович посмотрел на «этого придурка», на Маврина, а потом сказал со значением:

— Я сейчас в садике был.

— И что?

— Ничего… Как не было.

— Ну?! — Хава повернулся к Диме. — А я тебе говорил?! Сторож продрыхнет, даже в милицию звонить не станет. Сам же все устроил — побоится. Приберет там чего, да и все.

Все же Хава был настроен мрачно, морщился от головной боли и сигарету бросил, не докурив. Положил на ладонь и ловко, одним щелчком, запустил мимо Саковича в открытую дверь.

Маврин захныкал:

— А это? Это что?

На проходе в сарае стоял открытый ящик с маслом. За ночь желтая масса осела, плотно навалилась на картонные стенки. Немыслимое, вызывающее тошноту количество жира.

Еще на полках большая, килограмма на три коробка конфет и тут же конфеты навалом.

Еще в кузове игрушечного деревянного автомобиля медицинские шприцы, термометры, клизмы, пинцеты, стетоскоп.

Еще какие-то бланки, печать, ключи, настольный календарь вместе с громоздкой пластмассовой подставкой.

Еще мягкий резиновый попугай кверху лапами.

— Зачем брать надо было? Куда это все? Куда? — причитал Маврин. Он, кажется, готов был расплакаться.

— Козел ты, — процедил Хава, вертя в руках новую сигарету. — Выбросить! Знаешь, сколько масло стоит? Лучше Натке отнесем. Пусть сама выбросит, если продать не сможет.

Закурил, сгорбившись над сигаретой. Он выработал привычку прятать огонек спички в ладони, чтобы ночью, в темноте не увидел кто, и делал так даже днем, без прямой надобности. Затянулся и дохнул дымом, норовя Маврину в лицо, но не достал.

— Почему я не ушел вместо Яшки? — ныл тот. — Пошел и — привет! Сидел бы сейчас спокойно на работе… Валентина Николаевна сегодня дрель обещала мне выписать… Вечером бы к Светке пошел мириться.

— Мириться, — усмехнулся Хава презрительно и тяжело. — Кто тебя держит, сынок? Иди хоть сейчас — в милицию мириться. Зачем брали, зачем брали, — и закричал вдруг, поднялся на Мавра, глаза сразу бешеные. — Кто садик хотел почистить?

— Я? — приподнялся Дима.

— А то я! Мое дело предложить. А ты кивнул! Думаешь, больше тебя надо было?

— Я кивнул? — с выражением ужаса на лице. — Я против был!

— Против! — рявкнул Хава так, что Маврин отшатнулся. — Из-за кого, думаешь, я сторожа бил? Тебя же, гада, выручать!

— Меня? — слов не хватило, он уставился на приятеля в подавленном изумлении.

— Ты же начал! Ты же первый пошел по садику!

— Я пошел… Я ушел… Я просто так!

— Просто так, — хмыкнул Хава. Он почти успокоился. А Маврин возразить не нашелся, замолк, совершенно уничтоженный.

И тогда Сергей, который стоял у входа, участия в перебранке не принимая, сказал:

— Я что, собственно… Утром отца в милицию забрали.

— Ну?

— Что — ну?!

— Так что? Мой отец в милиции как родной, они без него просто скучают, не могут долго. Подумаешь — отца забрали! Если бы засыпались, так не отца бы, тебя самого замели! А что отца, так это даже хорошо.

— Думаешь?

— Конечно, — обнадежил Хава.

— А это? — Сергей пристроил на колене портфель и достал оттуда смятый, потерявший всякую форму пиджак.

Тут вот кровь, Хава, понимаешь. Старика-то…

— А ты не помнишь, как было?

— Нет.

— Мавра руку порезал. Ну, шкаф стеклянный, — кивнул на шприцы и термометры.

— Правда? — Сакович почувствовал, как против воли расползается по лицу дурацкая улыбка. Он сознавал, что все это обман и словоблудие, но овладеть собой, сдержать ухмылку не мог.

— Может, обойдется? — робко подал голос Маврин.

Хава фыркнул:

— Да вы что, пацаны? Старик алкоголик, много ли ему надо? Проспится, домой пойдет. Ой, да сколько раз было… Мало ли.

— Было? — Маврин нервно хихикнул. — Что, было и — ничего?

— Ну, видишь, перед тобой сижу. Зажило как на собаке.

— Вот он, порез, — Маврин протянул руку и все увидели на запястье и на ладони свежий, едва подсохший шрам. Маврин снова хихикнул: — Кровище!

Сакович пожал плечами и не очень уверенно предложил:

— Может, отец наехал на кого? Может, из-за машины?

— Что, машина есть? — заинтересовался Хава.

Сакович только кивнул, а Маврин выскочил на проход, замахал руками, закричал в возбуждении:

— Вот! Конечно, наехал! Это теперь быстро — сегодня наехал — завтра забрали!

Отстранившись от скачущего Маврина, — в узком проходе они едва могли разминуться, — Хава заметил:

— Человека задавить — не шутка!

Под этим напором Сергей дрогнул, заговорил, самого себя убеждая:

— Отец сейчас вот с такими глазами ездит, — изобразил что-то дикое, ошарашенное, — ничего не разбирает. Как он вообще всех не передавил, не знаю. Кандидатскую третий раз завернули, с мачехой грызутся, должность в отделе срывается — там какая-то возня, все возня, не поймешь — анонимки, комиссии. Он уже дороги не разбирает: то по тормозам на ровном месте, то прет по ухабам — всех к чертовой бабушке передавит!

— Загремит только так! — возликовал Хава и, испытывая потребность в действии, навалился на приставленные к стене доски, с воплем повалил их в сторону входа. Сакович отскочил, доски загрохотали, вываливаясь концами за порог, цепляясь за полки, подпрыгивая и сталкиваясь.


Яшка, наверное, и сам бы не сумел объяснить, отчего ему с утра так свободно и легко. Яшка сидел верхом на самодельном мопеде и глазел на окна школы. Малыши, четвертый, может, или пятый класс, низко склонившись, корпели над тетрадями.

Что-то объясняла у доски молодая учительница, мерно расхаживала, появлялась у окна и снова потом терялась, размытая зыбкими бликами стекол. Там, в классе, было, должно быть, очень тихо. Стриженый мальчишка — короткие совсем волосы топорщились цыплячьим пухом — уставился на Яшку с откровенным любопытством. С завистью.

Завидовать было чему, и Яшка снисходительно позволил себя разглядывать.

Мопед его останавливал внимание всякого, кто имел хоть какие-нибудь познания в технике. Потому что Яшкина конструкция ездила! Ездила, несмотря на то, что переднее колесо было больше заднего раза в три, а громоздкий никелированный руль задирался так, что сидеть можно было только откинувшись назад с опасностью опрокинуть на себя все сооружение.

Мальчишка за окном получил, похоже, замечание. Виновато обернулся к учительнице, снова глянул на мопед — торопливо и жадно. Яшка показал мальцу язык и затарахтел, изображая перестук мотоциклетного двигателя, потом соскочил на землю, побежал, пыхтя и потея, — нужно было долго разгонять машину, чтобы двигатель заработал взаправду — с жестким металлическим выхлопом и гарью.

Дорог для Яшки не существовало — он мчался через дворы и тротуары, закладывал лихие виражи у детских песочниц и тормозил на повороте обеими ногами сразу — дымились, стираясь об асфальт, подошвы туфель. Сигнала у машины тоже не было, и потому Яшка работал сам и за тормоза, и за сигнал — кричал малышне: «Ра-зайди-тись!», пипикал и гудел, и даже сиреной пытался завывать, пугая старушек, что пристроились у магазина торговать дохлыми прошлогодними морковками и луком.

День уже был в разгаре. Выскакивая ненадолго на тротуары больших улиц, Яшка видел толпы народа, плотно идущий транспорт, милиционера, свистнувшего вслед, снова исчезал во дворах и видел грузчиков у магазина, ящики с молоком, девушку в распахнутой кабинке телефона-автомата, видел хоровод мальчишек, играющих в настольный теннис, они все вместе, человек десять, быстро перемещались вокруг стола, каждый со своей ракеткой; отразив шарик, игрок должен был двигаться в общем хороводе дальше, на другой конец стола. Сложная эта игра поминутно сбивалась, отчего получались галдеж и суматоха. Яшка помахал ребятам, но не остановился, обошел грузовую машину, которая гидравлическим домкратом опрокидывала сама в себя мусорный бак, тонкая жестяная крышка хлопала и полоскалась, выскочил на школьный стадион, где по беговой дорожке одиноко трусил мужчина в ярком — красном и зеленом — костюме из блестящего пластика. Не оглянувшись, Яшка впритирку обогнал спортсмена, резко накренил мопед, заворачивая за угол бойлерной…

Перед пацанами едва успел затормозить. Когда мотор заглох, Яшка услышал, что они смеются. Мельком только взглянул на него Маврин, он тащил, прижимая к животу, тяжелый картонный ящик с маслом и делал вид, что совсем изнемог: ноги подгибались, Дима шатался, дурашливо хихикал:

— Сил, ребята, нет! Как это я вчера его приволок?

— Это ты со страху ослаб! — скалился Хава.

Яшка рукой помахал, чтобы обратить на себя внимание, и приветствовал:

— Наше вам!

Пацаны не откликались.

— Примета такая есть, — продолжал прежний разговор Хава, — если боишься — точно подзалетишь! Начнешь думать: чего да как… — и он отрубил пятерней в воздухе, отметая саму возможность думать, а значит — бояться.

— Ребята, вы куда? — спросил Яшка без прежней игривости.

Только теперь Хава оглянулся — они уже прошли мимо — и снизошел:

— К Натке. Сеструха Мамонта, знаешь? Джинсы белые для Мавра достать обещала.

— Вы что, серьезно? — удивился Яшка. — И масло ей тащите?

Ему не ответили. Яшка, однако, не обиделся, Хотя он, может быть, и не до конца понимал — почему, но все же, если честно, понимал, догадывался, что обижаться после всего того, что случилось ночью, права не имеет. Слез с мопеда и, толкая его радом, пошел за пацанами.

— Пиджак надо холодной водой замыть, — говорил Хава Саковичу, — только холодной, а не горячей…

— А что такое? — снова пытался подключиться Яшка.

— …Холодной замоешь, и никаких следов. Ну, совершенно. Потом даже места не найдешь, где там пятно было.

— Кровь, да? — не отставал Яшка.

Сгибаясь под тяжестью ящика, Маврин не поспевал за энергично шагающим Хавой, отставал от Саковича, и, оказавшись рядом с Яшкой, в хвосте, обратился к нему вполне дружелюбно, почувствовал товарища по несчастью:

— Вовремя ты вчера смылся! Там такое было!

— Так я пришел! — загорячился сразу Яшка. — Я же вернулся, пацаны, просто потом уже, поздно. В садик заходил! Уже никого.

Хава оглянулся, заинтересовался Сакович, в напряженной позе, удерживая масло, остановился Маврин, а Яшка, видя, что его, наконец, слушают, заторопился:

— Ну, точно! Что вы там наломали! Я как глянул — дед лежит — ну, думаю, будет! Я к деду подошел, хотел потрогать, ну, там пульс или что… Точно говорю, побоялся. Жутко стало. Ребята, кричу. И даже кричать как-то в пустом садике жутко. Никого! И дед лежит… А потом как дунул оттуда — не выдержал. Думаю, пацанам будет. Я там ничего не трогал.

— Ладно, слышали, — хмуро сказал Хава.

— Нет, правда! Я испугался. За вас же испугался. Дед вот лежит… Каменный пол этот кафельный, вот пол этот твердый, холодный, а он на нем затылком…

— Пьяный дед, спал, — поморщился Сакович.

Но Яшку как прорвало, настроения друзей он не замечал, не чувствовал:

— Вот это вот как-то меня… не знаю… Жутко стало!

— Трешку ты куда дел? — прервал его Сакович. — Что дед тебе дал.

— Трешку?

Сакович ухмылялся так, словно знал за ним, за Яшкой, что-то такое, что давало ему право на этот слегка презрительный, нетерпеливый тон. Недобро смотрел Хава. Ощущая неладное, Яшка заедаться не стал. Простодушное выражение, с каким смотрел он на своих приятелей, казалось совершенно естественным: глуповатая улыбка на бледном, никогда не загорающем лице, белесые, едва различимые брови и белобрысая, неухоженная шевелюра.

— Трешку я отдам. У меня она, — сказал Яшка, показывая полную готовность договориться по-хорошему.

— У тебя? — снова усмехнулся Сакович. — Ну, тогда за сигаретами смотай.

— Ты же не куришь? — удивился Маврин.

Сакович внимания на него не обратил:

— Ты на ходу, — велел он Яшке, — так что давай!

— Сигареты? — Яшка достал из кармана едва начатую пачку, протянул и, считая, видно, что инцидент с деньгами сторожа исчерпан, вернулся к рассказу: — Что же, думаю, такое? Все так хорошо было. Из-за чего передрались? За это же вломать могут — только держись! Это же не какой-то ларек вшивый почистили. Просто вот, за вас испугался.

Сигареты Сакович взял, стиснул пачку, скомкал в кулаке так, что труха посыпалась, когда начал он ее мять, растирать длинными, нервными пальцами. Яшка, наконец, в изумлении замолк, и тогда Сергей швырнул белый, бумажный и целлофановый комок на истоптанную землю.

— Ты чего?

— Сказал же, за сигаретами смотай! Не понял?!

Это было уже откровенное хамство.

— Я тебе в морду дам — смотай!

— Смотай, Яша, — донесся откуда-то голос Хавы.

— За сигаретами, Яша, — повторил Сакович, произнося каждое слово раздельно и весомо.

И под тяжестью этой Яшка напрягся.

— Сам смотай! — замахнулся он и стиснул зубы. Одной рукой приходилось удерживать руль, потому и замах получился несерьезный, неловкий.

А Сакович ожидать больше не стал — ударил. Глаза жестоко сузились, едва ли соображал он, зачем и за что. Яшка схватился за скулу.

— Хава! Чего он…

И осекся — удчрил сбоку Хава. Вместе с мопедом Яшка опрокинулся, загремел, ушибся больно о какие-то железяки и камни. Потом, не пытаясь подняться, заплакал от обиды, заскулил:

— За что, за что… Чего вы… у-у…

Яшка всхлипывал, размазывал слезы, а Хава, не замечая его, скомандовал:

— Пошли! Обещал я вчера белые джинсы Мавре достать и достану, тварь последняя буду, достану!

С этими словами Хава достал из кармана часы, поскреб раковинку на корпусе и стал надевать. Часы оказались старые, побитые и не шли, он покачал головой, спросил мрачно:

— У кого время есть? Поставить.

Ни Маврин, ни Сакович не отозвались. Сакович вспомнил эти часы на вывернутой руке сторожа, вспомнил и ничего не сказал. Говорить было нечего.


Овощной лоток, где работала знакомая Хавы Наташа, оказался на самом деле не лотком, а павильоном, огороженным навесом с распахнутой настежь дверью. Перед дверью, за выносным столом Натка и торговала. Точнее, в этот момент просто стояла, переминалась с ноги на ногу. В деревянном ящике пылились мелкие, усохшие лимоны, а из-под бутылки с затрепанной, грязной этикеткой, на которой давно уже нельзя было разобрать, какая именно вода там содержалась, выглядывала сплошь почерканная накладная. В лучшие времена, должно быть, значились в ней и яблоки, и апельсины, и еще множество хороших вещей, но сейчас, судя по всему, времена эти минули, продавщица поглядывала поверх прохожих так, словно ей стыдно было встречаться с ними взглядом. Безнадежно пустые ящики, не помещаясь в загородке, громоздились и снаружи, рядом со столом.

Пробудило Наташу шумное явление Хавы с компанией.

— Помогите же кто-нибудь, — причитал Маврин, не поспевая за Хавой и Саковичем, — пальцы разгибаются масло ваше тащить.

— Для тебя же стараемся! — буркнул Хава. Он почти не обращал внимания на замученного ношей приятеля.

— Пошли они к черту, эти джинсы! Мамин магазин рядом, сейчас попадешься!

— Не скули!

В тоскливом своем одиночестве Натка искренне обрадовалась знакомым — заулыбалась, захихикала, прикрываясь ладонью. Это была молодая и откровенно некрасивая женщина: плоский утиный нос, обветренные щеки, обветренные еще больше — до красных цыпок — руки. Болезненное состояние собственной непривлекательности и постоянные столкновения с жизнью сделали Натку человеком нервным и неуравновешенным: выражение лица ее менялось поминутно, извивался в ухмылке широкий, подвижный рот, и она кусала губы, стараясь овладеть собой, выглядеть пристойно — сгоняла улыбку, и тогда суетились беспокойные пальцы — хватали без надобности, переставляли бутылки с минеральной водой, теребили пуговицы на пальто, барабанили по столу, терзали и без того уже истрепанную накладную. Одета Наташа была в стандартную униформу всех некрасивых женщин — зеленое пальто с рыжим воротником. Спереди прикрыто оно было не очень чистым передником.

— Мы к тебе, Натка, за джинсами, — сказал Хава.

В ответ она еще раз выразительно хихикнула.

Тяжело, со вздохом, Маврин опустил ящик масла на стол:

— Все! Чтоб они провалились!

— Это ему, — пояснил Хава, — белые джинсы ему нужные. Женские. Сорок четвертый или сорок шестой. Со вчерашнего вечера до тебя добираемся.

Натка смутилась:

— Да?

— Ты же всем говорила, что есть! Загнать можешь.

Натка задумалась:

— Но это не у меня.

Сакович, он держался безучастно, в разговор не вмешивался, при этих Наташкиных словах демонстративно хохотнул. Никто не спросил, чему он смеется. Маврин, тот и так уже, без этого дурацкого, издевательского смеха пришел в полное отчаяние:

— Что? Куда теперь? Больше никуда не пойду!

Маврин, наверное, совсем бы впал в истерику, но подошла покупательница, женщина средних лет, стала рыться в лимонах, и он примолк, придержал на время свои чувства.

— Что, у тебя джинсов нет? — виновато ухмыльнулась Наташа.

— Это все? — спросила покупательница, брезгливо переворачивая лимон.

— Нет, я для вас специально держу — тут вот, под прилавком, — вызверилась вдруг Натка. И так внезапно, без всякого предупреждения и повода произошла в ней перемена — от обольстительной гримаски к оскалу, — что даже Маврин опешил.

— Вы не грубите! — вспыхнула женщина.

— А вы что — сами не видите? Кто это купит? — Натка энергично тряхнула лоток с плодами. — Вы это купите? Ага, она это купит! Ждите! Глаза же есть!

Женщина приготовилась уже скандалить, но раздумала, только губы поджала и пошла прочь. А Натка помолчала, припоминая, о чем шла речь, и снова улыбнулась:

— Приходи к нам в общежитие, на Подлесной, знаешь? Найдем чего-нибудь.

— Так есть у тебя? — пытался уточнить Хава. — Мы тебе масло за это притащили.

— Масло?

Наташка сразу, едва пацаны подошли, заинтересовалась тяжелой, растрепанной по углам коробкой — спросить только про нее не успела, — теперь она воззрилась на масло в удивлении…

— Продашь, может, как-нибудь, — объяснил Маврин.

— Я продам? — совершенно уже поразилась Натка. — Мы не торгуем. Только овощи. Горплодоовощторг.

— Дура! — начал выходить из себя Хава. — Как-нибудь так! Понимаешь?

— Как?

Хава глянул оценивающе. Разобрать, однако, действительно Натка не понимает или притворяется, было невозможно. Хава смягчился:

— Ну, деньги, значит, себе возьмешь.

— А мне не надо. У меня все есть.

— Нам это масло все равно девать некуда, соображаешь? Проще выбросить. А мы тебе его отдадим за то, что ты насчет джинсов для Мавриной девочки похлопочешь.

— Нет у меня никаких джинсов!

— Ну, у подруги, какая разница!

— И подруги у меня нет. Я пошутила.

Смотрит, словно только на свет родилась. Хава порядком растерялся:

— Ну, что тебе, трудно? Ну, так просто забери. В холодильник положишь.

— Холодильник-то V тебя есть? — поддержал Сакович. — Что-нибудь у тебя есть вообще?

— Нет, ребята, несите, где взяли, — сказала Наташка без тени улыбки, без всякой дурашливости. На этот раз, похоже, она не притворялась.

Пацаны, ничего уже совершенно не понимая, переглянулись. А Натка, прерываясь и кусая губы, сказала:

— Что думаете… если… так все можно? Что хотите?..

И закрылась рукой — то ли плакала, то ли задумалась тяжело. Это Наткино отчаяние среди дружеского разговора было так непонятно, что Хава следил за ней уже с испугом.

— Ты чего? Мы же только предложили. В холодильник положишь, пока только, на время.

Натка молчала, никак не объясняясь. Зато Маврин вдруг странно отшатнулся за угол навеса, охнул:

— Все! Дождались!

— Что еще? — возмутился Хава.

— Мама идет. Здесь же, рядом работает! Я же говорил!

Препираться было некогда. Хава заметался, схватил совершенно потерявшего голову Маврина, затолкал его в Наташкину загородку.

— Обеденный перерыв у нее, я так и знал!

— Молчи, — шипел Хава злобно. — Молчи, убью!

Через щели между гофрированными листами белой жести видно было, как Нина Никифоровна — Димина мать — приближается, вот она уже совсем рядом, за тонкой стенкой. Пацаны притихли, затаились среди пустых ящиков.

Нина Никифоровна остановилась перед прилавком — кажется, сюда она и шла.

— Здравствуйте, — сказала Натка первая. — Я вам оставила три килограмма.

— Спасибо, Наташенька! Девочки мне передали.

Натка шагнула за загородку, нагнулась припрятанный кулек с апельсинами взять — лицо бледное, несчастное — и замер а, встретившись глазами с Хавой. Тот, на всякий случай, состроил страшную рожу, кулаком пригрозил.

Кулек она поставила на весы.

— Ну что ты! — тотчас с улыбкой принялась Маврина апельсины снимать. — Три, значит, три! Если мы друг другу не будем верить, то уж кому тогда и верить, правда?

И на коробку с маслом глянула. Натка тоже на нее посмотрела. Настала неловкая заминка. Потом Маврина, спохватившись, стала укладывать апельсины в сумку:

— А наш-то новый балда оказался. Говорят, долго в торговле не продержится.

— Кто балда? — спросила Натка. Она, кажется, с трудом только могла поддерживать связный разговор.

Если бы нужно было сейчас выбрать между бестолковой Наташкиной молодостью и благополучной, ухоженной зрелостью Нины Никифоровны, предпочтение, увы, было бы отдано зрелости. По крайней мере, для самой Мавриной выбор не представлял бы трудности. Рядом с Наткой, постоянно чем-то встревоженной, подавленно кусающей губы, Нина Никифоровна полнее ощущала радость бытия.

— Ну, наш новый директор, — пояснила она снисходительно. — Директор, говорит, гастронома — и без квартиры. Что это?

— Кто говорит?

— Директор. Но не мне, а тому человеку, который мне рассказывал. Есть, говорит, три тысячи свободных, ну вот если бы только знал, кому дать — вот, честно, пошел бы и дал. Ну, сколько же ждать? Она, ну, тот человек, которому он это говорил, возражает: Евгений Петрович, разве же можно? Кто же это о таких вещах кричит? Я для вас кто? Вы же понимать должны! Это только двое, кого касается, знать могут, это же интимное дело! Ты — дал, я — взял! Молчок! Забыли. Не было ничего. Интимное дело. Между двумя только связь должна быть. Нельзя сюда третьих мешать. Представляешь, она ему говорит? Нельзя же ходить по улице да размахивать своими тысячами — кому дать, не знаю! Кто же так делает? Когда человека-то найдешь, кому дать, ты же сам это поймешь, сердце вот екнет вдруг: он! Сердце подскажет, не ошибется. Сердце подскажет, кому дать!

— Сердце подскажет? — удивилась Натка. Все, что втолковывала ей Нина Никифоровна, она, кажется, прослушала.

Маврина запнулась, обиженно замолкла. Полезла за деньгами.

— Это же не я говорю… Ты сама-то в общежитии живешь?

— Да.

— От мужа совсем ушла?

— У-у…

— Говорят, что… — в некотором смущении, вроде бы заколебалась, продолжать ли, Маврина. Но Натка ей не помогла — смотрела выжидательно и пусто.

— Я же не виновата, все говорят. Что скандал был, очень уж… Да? Вещи, мол, выбрасывал… Просто по-свински.

— М-да.

— Бедная девочка! И что, говорят, свекровь была?

— Что?

— Свекровь тоже была, когда он вещи твои на лестницу выбрасывал. Была, а ничего не сказала. Так говорят. Я же сама не видела.

— Говорят… да…

— Так что… неправда?

— Правда.

Маврина вздохнула, покачала головой:

— Хорошо, что нет детей.

Натка сунула в рот стиснутую в кулак руку и теперь ожесточенно, ничего не слыша, грызла ногти — то один, то другой, кусала пальцы. Лицо ее исказилось мукой.

— Я как считаю, — решилась повторить Маврина, — хорошо, что нет детей. В твоем положении это хорошо. М-да… Ну, я пойду.

Казалось, Натка ничего не замечала, а тут забеспокоилась, припоминая что-то важное, замычала:

— М-м… Постойте… Это… м-м… Холодильник у вас есть?

— Холодильник?

— В магазине. Масло вот заберите. Некуда девать. Просили просто в холодильнике подержать.

Маврина изогнула брови:

— Масло? Кто просил?

— Да так… Ребята тут приходили.

С тонкой улыбкой жалости и превосходства глянула Нина Никифоровна на свою младшую подругу и решила задержаться. Снова водрузила сумку на стол.

— Знаешь что, девочка? А ты спросила у этих ребят, где они масло взяли? Целый ящик? Как это вот просто: принесли ящик масла.

— Нет, не спросила, — равнодушно ответила Натка.

— Так я тебе скажу тогда… Они его украли!

Нина Никифоровна выдержала паузу, чтобы Натка могла осмыслить сказанное, но та и теперь, похоже, не встревожилась по-настоящему.

— Звонили сегодня из райотдела… из милиции то есть, — растолковала Маврина, — предупреждали насчет масла. Если кто предлагать будет или что… Убили там кого-то, покалечили — не знаю толком. Директор наш с ними разговаривал. На всякий случай, говорит, имейте, девочки, в виду.

Услышав про убийство, Натка не испугалась даже, а просто стукнулась лбом в стиснутый кулак и сквозь зубы произнесла: — Ой! Ой! — раскачиваясь, не желая смотреть на белый свет, и мерно стучала кулаком по пустой своей, бестолковой и несчастной голове.

— Да что уж ты так? — заволновалась Нина Никифоровна. — Ничего тебе не будет. Надо признаться только. Тут уж не маслом ведь пахнет. Ты же не знала! Да хоть вместе давай позвоним. У меня еще, — глянула на часы, — двадцать минут, успеем.

Не решаясь сменить неловкие позы, в которых, как кому пришлось, замерли они в загородке среди ящиков, пацаны затравленно переглядывались.

Натка молчала.

— В крайнем случае, — настаивала Нина Никифоровна, — и опоздать можно, Евгений Петрович поймет. Масло кто принес? Ты хоть знаешь?

Если бы сама Нина Никифоровна знала, какие последствия проистекут из ее простодушного любопытства, по-человечески понятного и простительного… Ничто, однако, не предвещало беды. Когда хищной тенью возникла из проема тощая, скрюченная фигура Хавы, Нина Никифоровна вздрогнула от неожиданности, от испуга чисто физического, вроде того, который испытывала она, когда на мокром лугу с отвратительным шлепком выскакивала вдруг из-под ноги лягушка.

Нервно ухмыляясь, Хава бессвязно выпалил:

— Вы и сами знаете, кто масло принес!

Нина Никифоровна на Натку глянула в изумлении, а Хава, не давая опомниться, продолжал:

— Да, да! Мы его… правильно вы поняли — украли. Это масло мы украли.

Заинтересовавшись оживлением у прилавка, подошла какая-то женщина с хозяйственной сумкой. Дорогу ей закрыла растопыренной пятерней Натка:

— Закрыто! Идите, закрыто!

С видимым усилием Маврина сказала:

— Ты врешь!

Сказала почти бессознательно, не понимая, о чем и про кого говорит, брызжет слюной этот ошалевший мальчишка. «Врешь», — сказала она, защищаясь от угрозы, которая слышалась уже в одной только наглости самой по себе.

— Ага! — издевался Хава. — А сыночек ваш, Димочка, он с нами был. С нами, да… И своими ручками, вот этими вот ручками, вот так вот, ножками, ножками это масло вот и вынес! Ага! Димочка, сынок, покажись!

— Врешь! — повторила Нина Никифоровна помертвелыми губами.

— Покажись, дурашка, что же ты прячешься! — заглядывая в темное нутро загородки, чтобы извлечь оттуда Маврина, Хава изогнулся крючком.

И Маврина не выдержала, повторила за ним боязливо:

— Дима…

В тишине — все равно внезапно, вдруг, хотя и Хава, и Натка, и Маврина ждали — раздался грохот, опрокинулся ящик; зацепившись за него коленом, со стоном вывалился наружу Дима Маврин. Едва сумел он удержаться на ногах, отпрянул от растопыренных маминых рук и, стукнувшись еще раз, боком о стол, бросился бежать.

— Дима! — отчаянно вскрикнула Нина Никифоровна. Она даже рванулась следом, несколько шагов сделала — да куда там! Дима мчался, не оглядываясь.

Кричать уже было поздно, кричать теперь уже надо было на всю улицу, на весь город. Дима исчез, потерялся между людьми и постройками, а Маврина, не до конца еще сознавая, что же случилось, мешкала возле Наткиного прилавка, не знала, на что решиться. Когда, наконец, повернулась она к Хаве, глаза ее были сухи, брови сдвинуты, а рот исказила резкая складка.

— Ты, — указала пальцем, — мне за все ответишь! Я тебя в милицию сдам! Я тебе покажу! Я тебя в колонию засажу!

— Не шумите, — сказал Хава, натужно улыбаясь, — услышат.

— Попляшешь еще у меня!

— Вместе сядем с вашим сыном. Знаете, сколько за убийство дают?

На полуслове, с разинутым ртом, Маврина остановилась.

— То-то! — усмехнулся Хава. — Масло заберите. Это главная улика. Вы же соображаете, что будет. Хорошо надо запрятать, чтобы следов не осталось!

…Ящик был мучительно тяжел и неудобен. Выбиваясь из сил, — дыхание частое, неровное, — волокла Маврина свою заклятую ношу. Волокла неведомо куда и, не утираясь, плакала, слезы на щеках стыли. Невольно уступали ей дорогу прохожие, оглядывались вслед.

Парень с девушкой, молодые, дружелюбные, счастливые, обогнали Маврину легким, ровным шагом:

— Вам, может, помочь?

Маврина не реагировала. На ходу взялся парень за ящик с маслом, повторил громче:

— Вам тяжело? Я вижу, вам тяжело.

Она будто очнулась — дернулась вдруг в сторону, вырывая из чужих рук масло:

— Что надо? Иди своей дорогой!

— Я только помочь, — растерялся парень.

— Знаю я вас всех, сам такой же! — отрезала она с непонятной злобой.

Маврина пошла, а молодые люди, ошарашенные таким отпором, остановились. Юноша глянул на девушку, девушка на юношу. Сначала они глядели друг на друга с недоумением. Потом засмеялись и начали хохотать. А потом — целоваться. На виду у всех.


Когда Маврин решился перейти на шаг, он долго не мог отдышаться, измученный вконец. И может быть, парадоксальным образом, ощущение, что, загнанный и несчастный, достиг он предела своих сил, только и помогало теперь держаться: не думать, не вспоминать, не подпускать слишком близко к сердцу страх.

Большего несчастья никогда еще в Диминой жизни не приключалось, он представить себе не мог, чтобы на долю нормального, вчера еще совершенно не потревоженного судьбой человека выпали ни с того ни сего, без всякой явственной вины и повода, подобные испытания. Несмотря на то, что страшная, непостижимая беда уже произошла, произошла бесповоротно, Дима еще не мог охватить умом все непомерные, чудовищные размеры случившегося. Смутно угадывал он лишь одно: в неправдоподобности того, что случилось, в самих размерах несчастья таилось какое-то, неясное еще и для него самого, оправдание. И от этого чувствовал он всепоглощающую, мучительную жалость к самому себе.

Глазами, полными слез, глядел Дима на мир, и мир расплывался, терял свои привычные черты, мир казался зыбким, ненадежным, безрадостным местом.

Предостерегали издалека крашеные фанерные буквы: «Их разыскивает милиция».

Сколько ни вглядывался Дима в смутные, не имеющие выражения лица мужчин и женщин, обезвредить, задержать, сообщить о местонахождении которых призывали его афиши, ни в ком не мог он обнаружить что-то такое очевидное, что объяснило бы ему, как и почему все эти разные люди оказались в одном месте, категорически перечеркнутые по тексту красной полосой: опасный преступник! Ничего не могли объяснить отрывочные сведения: родился, учился, работал… Все шло, видно, как у всех, в потом — бах: опасный преступник! Потом случилось что-то такое, о чем не решались писать даже тут — в объявлении на стенде милиции — настолько это происшедшее было, наверное, стыдно и некрасиво. Родился, учился, работал, а потом — бах: опасный преступник! Вот и все. Больше о нем и говорить не хотят. И прочный висячий замок на витрине. Можно было подумать, что, собравшись вместе, эти люди обладали какой-то заразной, безнравственной силой, от которой следовало защищать и детей, и взрослых. Защищать вот так — тяжелым висячим замком.

Дима сгорбился, натянул куртку по спине вверх, почти на затылок, будто голову прикрыть хотел, потом потянул ее за отвороты вперед, неуютно поежился и побрел.

Здесь, вдали от новых микрорайонов, в старом городе, где стояли нетронутые с дедовских времен двухэтажные кирпичные дома, перекликались через дорогу настежь раскрытые двери крошечных магазинчиков, где пусто было, неторопливо на улицах, изредка только громыхали по разбитому асфальту прибывшие из района, замызганные весенней грязью грузовики, откуда здесь было взяться опасным преступникам?

Долго стоял Дима на совершенно пустынном перекрестке, ожидая, когда загорится ему зеленый свет. Машин не было вовсе, и люди ходили по улице как кому вздумается. А Дима начал движение, когда желтый сигнал сменился на зеленый, пересек проезжую часть и пошел на далекие звуки духового оркестра.

Могучие медные трубы играли «Прощание славянки». Щемящие звуки качали и влекли: чем ближе подходил Дима, тем сильнее, осязаемее они становились. Можно было уже различить отдельные инструменты: ритмичное уханье барабана, вздохи, горячечное дыхание больших и маленьких труб.

Дима завернул за угол и сразу очутился в узком треугольном сквере перед зданием военкомата. В тот же миг оркестр кончил, последний раз ударил барабан, замерли, стали к солдатским ногам трубы. И оттого, что трубы замолкли, послышались повсюду голоса. Сквер был полон призывников. Большей частью не стриженные, одетые с гражданской вольностью, они держались вразброд, компаниями, кто с кем пришел. Родители, знакомые, друзья, подруги.

Около солдат из оркестра собрались любопытные.

— Все время так? — спросил подвижный паренек с нахлобученной на самые глаза шапочкой «петушиный гребень».

Барабанщик покачал головой:

— Не, нештатный оркестр.

— Это как?

— Наряды, служба — как у всех, а уж сверх этого на плацу играем — для собственного удовольствия.

— Не слабо, — ухмыльнулся парень и скрылся обратно в толпу.

— А куда нас повезут? — спросил кто-то из-за спины Димы.

Солдат пожал плечами:

— Вон прапорщик знает.

— Знает, но не скажет, — поправил второй.

— Если знает, — уточнил третий.

— А если не знает, то, конечно, скажет, — тогда скрывать нечего, — закончил первый.

Ребята поняли, что их дурачат, заухмылялись. Но не так, как солдаты — открыто и весело, скорее, растерянно, даже виновато. Всего несколько месяцев, год отделял парней в военной форме от их сверстников в гражданской, но невидимый, хотя и ясно ощущаемый рубеж отделял их друг от друга. Солдаты держались спокойно, дружно, с тем чувством несуетливого, неброского достоинства, которое приходит ко много поработавшим, усталым людям.

На скамейке под большим узловатым каштаном сидел обритый наголо призывник. Склоненная над гитарой голова блестела. Он играл и пел. Хорошо играл, хорошо пел, и только, может быть, чуть торопил и без того энергичный ритм, словно последний раз пел, и обязательно надо было успеть, закончить и поставить точку: «Один говорил, что жизнь — это поезд, другой говорил — перрон…». Вокруг стояли, слушали. А девушка, что сидела рядом, не столько слушала, сколько смотрела. На руки певца, на лицо его — запомнить хотела. Надолго.

Дима и здесь постоял, постоял и дальше пошел.

— Под портянки носки шерстяные надевай, — сказала мать.

Сын кивнул.

— Не положено, — возразил отец.

Сын тоже кивнул.

— Как это не положено? — удивилась мать.

— Так, не положено и все, — невозмутимо сказал отец. — Я тебе, Коля, вот что скажу: служи хорошо. Начальству в глаза не заглядывай, не надо, а служи честно, добросовестно…

Тут он обнаружил вдруг, что рядом стоит Дима и, вытянув шею, слушает. И сын и мать тоже посмотрели на Диму, ожидая, что он что-нибудь спросит или скажет.

— Извините, — очнулся Дима. Двинулся прочь.

Главное лицо в сквере был прапорщик, стоило ему остановиться, чтобы дать себе передышку в беспрестанном сновании в военкомат и обратно, пальцем ткнуть в козырек фуражку, приподнять ее над взмокшими волосами, как тотчас, пользуясь заминкой, собирались вокруг люди.

— А это за что? — уважительно показал на орден Красной Звезды худой высокий призывник.

— За Саланг.

— Тот самый?

— Да. Кабул — Шерхан. Высшая точка. Перевал, — прапорщик обрисовал в воздухе дорогу и перевал на ней.

Помолчав, тот же парень снова спросил:

— Страшно было?

Прапорщик плечами пожал. Потом подумал и снова пожал плечами:

— Одним словом не объяснишь.

Ни торопить его, ни переспрашивать никто не решился. И только когда стало ясно, что больше прапорщик про свой страх ничего не скажет, один из слушателей, смущаясь и краснея, начал:

— Знаете, я, когда маленький был, часто об этом думал: вот как люди пытку переносят или в бою, нужно в атаку встать, а каждая пуля в тебя летит…

Прапорщик слушал серьезно и при этих словах чуть заметно кивнул.

— …И вот я думал: а я смогу? Думал, думал и всегда получалось, что смогу. А теперь вот, когда старше стал — теперь иногда не знаю…

Прапорщик снова кивнул:

— Это правда. Думай не думай, когда решающая минута приближается, все как будто заново приходится для себя определять… а потом и это уже не важно, остается только миг — подняться под пули. И вот тогда либо ты смог, либо не смог, а все, что ты раньше о себе думал, уже не имеет никакого значения. Либо встал, либо нет… Я десять лет в армии прослужил и никогда не слышал, как пуля над головой свистит, та, что в тебя метила… Ехал в Афганистан и, если честно, то точно так же вот сомневался: смогу ли?

— А были такие, что не смогли?

— Были.

Притихшие пацаны молчали. И тот, что спрашивал, напряженно нахмурил брови и тоже молчал.

Вылез вдруг Маврин, как дернуло его. Слишком уж много всего накопилось, накипело в душе, чтобы сумел он сдержаться.

— Я бы смог, — сказал он внезапно с отчаянием. — Я бы смог! Что, не верите? Смог бы!

Они не верили.

Не зная, как убедить, чем еще доказать, что он точно смог бы, в атаку бы поднялся и все, что надо, сделал не хуже других, никого бы не посрамил и не подвел, что жизнь, если надо, отдал бы, Дима руку к груди прижал, а на глаза его навернулись искренние слезы.

Кто-то явственно хихикнул.

— Это хорошо, — сказал тогда прапорщик. — Хорошо, что ты в себе уверен.

— А как вы орден получили? — снова спросил призывник.

— Орден? Потом расскажу. Строиться пора.

Прапорщик широко махнул рукой, отсекая разговоры, и повысил голос:

— Кого назову, выходи строиться! — развернул список.

— Андреев!

Неровный строй вытягивался вдоль аллеи, вольная толпа призывников постепенно редела.

— Лютый! — кричал прапорщик. — Где Лютый? Так. Миколайчик!

Стриженый гитарист торопливо поцеловал свою девушку, сунул ей гитару и поспешил в строй.

— Щетинин!

Щетинин оказался последним. Прапорщик еще раз глянул в список.

— Всех назвал?

Оставленный в одиночестве, Дима просительно засматривал в глаза. Прапорщик заколебался:

— Ваша фамилия как?

— Маврин.

— Маврин? — снова полез в список. — Маврин?

А Дима, словно надеясь на чудо, молчал. Но чуда не произошло.

— Нету Маврина, — сказал прапорщик.

— Меня не сейчас призывают, — заторопился Дима, — позже. Но я тоже хочу сейчас. Можно?

В строю засмеялись.

— Оставить смех! — начальственно оборвал прапорщик. Но он, похоже, и сам едва сдерживал улыбку.

— Вам надо к военкому обратиться.

— К военкому?

— Да.

— Прямо сейчас?

— Если примет.

— А он здесь?

— Все! — поморщился уже прапорщик. — К военкому, я сказал, к военкому, не мешайте, — и повернулся к строю.

— Так! Становись!

Оркестр заиграл «Прощание славянки», неровной колонной прямо по мостовой двинулись призывники, побежали следом родственники и зчакомые, заплакала девушка с гитарой. Она смеялась и плакала одновременно. Как-то совсем неуместно заулыбалась, махая рукой, а потом утерла слезу и снова улыбнулась. Тот бритый наголо гитарист не оборачивался ни на слезы, ни на смех, уходил все дальше и дальше. Оркестр играл «Прощание славянки».

Дима остался один.


В подзаржавевшем висячем замке ключ повернулся со скрипом. Хава раскрыл дверь сарая и бросил замок куда-то внутрь — тот загремел.

— За-ха-ди, да-ра-гой! — сказал Хава с «кавказским» акцентом. — Гостем будешь!

Но Сакович не улыбнулся:

— Ай, Хава, пойду я!

— Куда?

— Пойду и все… надоело… тошнит аж!

Они помолчали, и Хава, не зная, как еще поддержать товарища, сказал:

— Не переживай, перекантуемся как-нибудь.

— Перекантуемся! — с горечью повторил Сакович. — Ты же во всем виноват!

— Я?

— Понимаешь ты своей башкой, — постучал по виску, — что мы теперь все сядем? Масло ему понадобилось. Это же надо было додуматься! — и Сакович выразительно развел руками.

Хава помрачнел. Откровенное малодушие товарищей напомнило ему об одном обстоятельстве, которое он всегда держал в уме, о котором всегда помнил: топить будут его. Все будут топить.

— Знаешь, как обо мне написали в характеристике, когда после восьмого класса из школы в училище вытурили? Социально опасная личность с ярко выраженными антиобщественными наклонностями. Наизусть запомнил с тех пор.

— Это ты к чему?

— А к тому! Напугал он! Сядем! Мне отец сказал, что сяду, только я говорить научился и стащил пятнадцать копеек. Что мне, одному сидеть? Втроем веселее будет. Отец говорил, и там люди живут, и очень неплохо некоторые. За тебя и Маврина, конечно, не уверен!

В эту минуту Хава и сам верил, что в тюрьму сесть для него дело плевое, в эту минуту Хава готов был сесть, только бы рядом с ним оказались и Мавр, и Серый.

— Когда меня заберут — весь город вздрогнет! Я сяду, да уж вас всех побегать заставлю! Уж придумаю что-нибудь, не беспокойся! Вчера один мужик дал мне адрес и телефон, просил для него запчастей украсть. Так знаешь, что я с его запиской сделал?

— Ну, что?

— А вот то! Я ее пьяному старику вместо свечки в руки вложил!

— Ты серьезно?

Все рушилось, летело к чертям, в бездну. Границы кошмара и яви стерлись, Сакович смотрел на Хаву и не понимал уже, живой, во плоти перед ним Юрка и можно двинуть его в прыщавую рожу, или бесплотное зло, химера, от которой не убежать, не скрыться.

— Попомнит меня гнида эта Михаил Павлович!

— Михаил Павлович?!

— Не понравился мне мужичок почему-то…

— Михаил Павлович? А телефон? Телефон, Хава! — Сакович, теряя самообладание, схватил приятеля за грудки. — Телефон! Михаил Павлович — отца моего зовут!

— Не помню я телефон, откуда?

— 42-27-11?

— Кажется… Точно, он.

Медленно разжал Сакович на Хавиной рубашке руки.

— Все! Сели. Вот почему отца утром забрали. Накрылись калошей.

Да и Хава растерялся, вопреки всему, что только что кричал:

— А что, «Жигули» такие синенькие, да? Больше в гаражах никого не было…

Сакович не слушал, вскинул вдруг голову:

— Знаешь, как с убийством разбираются?

— Почему убийство?

— Это я для примера. Чей удар…

Невысказанную, недоговоренную мысль товарища Хава понял и, демонстрируя, что имеется в виду, кулаком себя пристукнул сверху, «по кумполу».

— Вот именно, — подтвердил Сакович. — Не важно, кто бил, сколько, важно, чей удар… ну, главный. От чего это самое…

Слово «смерть» Сакович выговорить не мог.

— Чей удар — тому вышка. А выживает старик — десять лет. Ты представляешь себе, что такое десять лет, помнишь хотя бы, что с тобой десять лет назад было? Ничего, туман один. Десять лет — это такой срок, когда в середине ты забываешь, что было до этого, и не в силах представить себе, что будет потом. Это жизнь за решеткой. Твой отец, которому было так хорошо, сколько сидел? Два года. А ты выйдешь — сразу как отец сейчас будешь. Можешь себе представить? Самые сладкие годы, когда сок из тебя брызжет, как из весенней березки, где они, эти годы? Вон — крылышками трепещут. Далеко в небе. Были — не были, а где они? Беги по земле, руками махай — не взлетишь, не догонишь!

Сакович паясничал, бегал, изображая собой взлетающую птицу, а Хава, напротив, сник и без прежней уверенности возразил:

— Да что ему, старику, сделается?.. А потом… ну, что теперь?

— Что теперь? Я к отцу сейчас поеду!

От горячечных слов своих Сакович и сам пришел в возбуждение, хотелось ему немедленно что-то сделать, предпринять, исправить, если еще не поздно, возбужденная мысль его скакала:

— Знаешь что? Ты здесь сиди. Я с отцом поговорю. Может, и ничего еще. Он же тебя не знает. Можно такое сочинить… Ну, и спросить надо, что там случилось…

Хава уныло хмыкнул:

— Михаил Павлович? Ну, завал.

Когда Сакович ушел, Хава уселся на ящик, тот самый, на котором утром пацанами командовал, но сейчас сидел он вялый, опустошенный. Хава понимал, что надо бы концы прятать, повыбрасывать все, что натащили из садика без всякого смысла и разбора, и еще кое-что повыбрасывать, что валялось тут с давних времен, но двигаться не хотелось. Машинально щелкал он в руках замком: поворот ключа туда, поворот сюда, открыл — закрыл. И лицо у Юрки Чашникова было грустное, впервые, может быть, за эти два дня человеческое — задумчивое.

Видением возникла на пороге сестра. Юрка не спросил ничего и позу не сменил. Ира сама с порога сказала:

— У нас садик обворовали!

— Кто?

Возбужденная от распирающих ее новостей, Ира, продолжая тараторить, прошла внутрь сарая:

— И сторожа тоже убили!

Хава побледнел:

— Кто тебе сказал?

— Все дети знают!

— И что, насмерть?

— Они его сначала убили, а потом на кухне… сварили и съели.

— Дура! — возразил Хава с некоторым облегчением. — Так не бывает!

— Бывает! Это людоеды!

— Людоедов не бывает!

— Бывают! — убежденно тряхнула головой Ира, а потом, без всякого перехода, вдруг обрадовалась. — Ой! А это конфеты у тебя?

— Не трожь! — взвился Сашников.

— Что, жалко?

— Они отравленные.

— Отравленные? — Ира, она уже схватила конфету из большой груды, остановилась в сомнении.

— Кто тебе сказал, что убили?

— Убили, но не насмерть. Я только попробую, а? Чуточку! — и она начала разворачивать.

— Как это не на смерть, ты что?

Но Ира ничего не ответила — сунула конфету в рот.

— Отравишься, я сказал! — мрачно пригрозил Хава. — Отравишься и умрешь.

Ира промычала с полным ртом:

— He-а! Не отравлюсь.

— Если людоеды бывают, то отравишься.

— А если не бывают?

— Тогда не отравишься.

Ира подумала и стала есть. Ела она долго, осторожно, боялась, наверное, раскусить то самое место, от которого отравишься. Съела, сглотнула последний раз. Еще подумала.

— Наверное, отравлюсь, — на брата посмотрела с ужасом. — Ты правду сказал? Отравлюсь?

Юрка вздохнул и погладил девочку по головке. От неожиданной ласки она застыла, не зная, как себя вести.

— Ирка, — сказал Юра дрогнувшим голосом, — эти конфеты из садика.

Глазенки остановились; медленно, не спуская с брата испуганного взгляда, она положила вторую конфету, которую тискала, не решаясь развернуть, обратно.

— Не будешь есть?

Помотала отрицательно головой.

— Да ты не плачь! Меня за это в тюрьму посадят. Все по-честному будет, как ты любишь, — сколько украл, столько и отмерят.

— …В тюрьму — это домой не будут пускать?

— Не будут.

— Даже на воскресенье?

— На воскресенье — тем более.

Ира подумала.

— А меня к тебе пустят?

— Нет.

— А если очень-очень попросить?

Юрка вздохнул:

— Я когда выйду, ты уже большая будешь. Невеста. Парни будут ухлестывать только так… Не до меня будет. Кто такой, не вспомнишь.

Глаза ее наполнились слезами:

— Нет, я вспомню!

— Ты вот что! С родителями не живи! Как восемь классов кончишь, сразу в училище поступай. Так, чтобы с общежитием. Хорошо бы в другой город. Ребята рассказывали, что в Ленинград даже берут.

— А мамка как?

— Я тебе из колонии напишу еще. Как в восьмой пойдешь, напишу, чтобы в училище готовилась. Обязательно. Главное — из дому уходи.

— А мамка как?

— Мамка?.. Мамке передай… передай… Ай! Ничего не передавай! Пусть живет как хочет!


Михаил Павлович глянул на часы:

— У меня мало времени! Что ты хочешь?

Сергей молчал. Раздражительный с самого начала тон, нетерпеливый жест — мало времени — не могли скрыть очевидную растерянность отца. И то, что он, протестуя, отложил сразу все свои дела, оставил работу и явился на встречу, говорило о чем-то таком, о чем не хотелось по-настоящему, до конца думать. Было бы легче, если бы отец отказался прийти, если бы за его обычной раздражительностью скрывалась уверенность, а не слабость.

— И вообще, что за манеры? Как ты по телефону разговариваешь? Вот тебе приспичило, я должен все бросить! — и отец нервно, едва ли не воровато оглянулся, словно сказал что-то такое, что нельзя было слышать посторонним.

Но толпа обтекала их равнодушно. В центре города, на людной улице каждый торопился по своим делам. И у каждого эти дела были — множество больших и маленьких дел, которые надо было все срочно переделать, чтобы отдохнуть и расслабиться. И только то дело, что было у них с отцом, одно общее дело, которое они пытались друг от друга скрыть, нельзя было никогда переделать, от него нельзя было избавиться.

— Я хотел спросить… что ты в милиции сказал? Про записку.

— Не понимаю.

— Со стариком что?

— Со стариком? С каким стариком?.. Подожди, откуда ты знаешь?

— Полгорода, папа, уже знает! Что с ним?

Глаза у Сергея были лихорадочные, лицо горело. Все утратило значение и смысл, вопрос остался только один. И слово только одно: старик. А отец уловил другое: полгорода знает. Уловил то, от чего так неспокойно было у него на душе.

— Вот только этого еще не хватало! — взвился он сразу же. — Чтобы ты еще лез! Вот все уже было, вот всего достаточно, по горло, вот так вот! — удушающим движением ухватил он себя за шею. — Что они хотели, я не знаю! Два часа! Понимаешь ты, я не знаю, чего они хотели! Я не знаю, откуда эта записка, и какой идиот припутал ее к этой дурацкой истории. Я не помню! Можешь ты это понять?

— Ты так и сказал? — переспросил Сергей быстро.

— Что сказал?

— Папа, хватит! Хоть сейчас-то не придуривайся! Со стариком что?

Как ни странно, окрик подействовал: отец запнулся и произнес потом нормальным почти тоном:

— Что? В реанимации. В сознание не приходит.

— Во сколько? Во сколько это тебе сказали? Ну, времени сколько, папа, было, когда тебе сказали, что он в больнице? Что жив.

— А тебе что?

— Ты можешь позвонить в милицию?

— Зачем?

— Я тебя спрашиваю, ты можешь позвонить в милицию про старика узнать?

— Нет, — Михаил Павлович миновал взглядом сына и повторил с обидой: — Нет! — полез во внутренний карман пиджака — один, другой, снаружи полапал, но ничего не достал, и неизвестно было, что вообще искал. — Нет, я в милицию звонить не буду! Хватит, со мной там уже беседовали. Два часа! Я не имею к этому случаю отношения! И не знаю, не знаю, кто этот старик, о котором уже полгорода знает!

— Папа, ну, я прошу тебя, а? Позвони куда-нибудь, узнай про старика!

— Зачем?

— Я знать хочу: жив или мертв! — прокричал вдруг Сергей в бешенстве. — Жив?! Или мертв?!

Дрожащими руками взял отец себя за воротник, по лицу провел машинально. Потревоженный утром милицией, забыл Михаил Павлович побриться, и теперь щеки его синели сизой щетиной. Выдавая возраст и непроходящую усталость, легли на лицо тени. Кажется, он начал что-то понимать, подозревать начал. И подозрение это было настолько чудовищным, что спросить прямо Михаил Павлович не решился.

— Если это важно… В больницу могу позвонить. Но уверяю тебя, я не имею ни к чему никакого отношения. Недоразумение.

Не обращая внимания на никчемное бормотание отца, Сергей полез по карманам в поисках монеты, принялся пересыпать с ладони на ладонь мелочь.

— Девушка! У вас двушка есть? — метнулся он к прохожей.

Девушка открыла сумочку, а он, заглядывая внутрь, нетерпеливо понукал:

— Позвонить только, понимаете? Две копейки!

— Нету, — сказала она, разгребая пальцами содержимое: зеркало, платок, ключи, белые и желтые монеты — все вперемешку.

— Как это нету?! — возмутился вдруг отец. Оттискивая Сергея, он тоже наклонился над сумочкой: — Дайте сюда!

Дернул за ремешок, запустил внутрь свою большую руку. Девушка, молоденькая совсем девчонка со взъерошенной по моде прической, растерянно оглянулась на Сергея и густо покраснела.

— Ну вот же! Как вы смотрели? — отец выхватил две копейки.

Сергей бросил девчонку, не извинившись, и поспешил за отцом.

— Не знаю я, как его фамилия! — говорил Михаил Павлович по телефону, а Сергей, не заходя в будку, пытался угадать, что там отвечают. — Подождите, молодой человек, подождите, я сейчас просто в другое место буду звонить, если вы ничего сказать не можете, чего вы тогда на своей работе сидите?.. Что значит, у вас больные?!.. Ну… Посто… Подождите… У вас никто не умер, с утра?..

Он закрыл трубку ладонью и беспомощно оглянулся на Сергея:

— Говорит, у нас не сторожа и не академики, а больные под фамилиями. Фамилию надо. Знать бы хоть, какого рода… ну, травмы.

Торопливо, опасаясь, что отец повесит трубку, Сергей кивнул:

— Я скажу.

— Ты? Ты скажешь?

От неправдоподобного этого удивления Сергей пренебрежительно отмахнулся. Было уже все равно, понимает отец до конца, о чем идет речь, или нет. И больше того. Попытка отгородиться от жестокой правды непониманием вызывала желание некрасиво и зло вывалить все сразу.

— Скажу, куда били, — Сергей ткнул себя в грудь. — Сюда вот… И сюда… Вот, в голову… А он упал, так вот, — изогнулся.

Побледневший отец поднял трубку и коротко сообщил:

— Черепно-мозговая травма.

Сергей, однако, не успокаивался:

— Нет, он вот так вот еще упал, затылком!

Стиснув трубку потными руками, отец наблюдал, а сын, вспоминая все новые и новые подробности, извивался, чтобы точно изобразить, как старик упал, и чем ударился, и куда его били сначала, а куда потом.

Вокруг уже порядочная толпа собралась, человек пять стояли рядом, наблюдали в изумлении за этой сценой, и еще люди подходили, издалека интересовались, что там такое происходит, останавливались.

Отец бросился к Сергею, схватил за руку.

— Чего? — бесновался тот. — Еще не все!

— Извините! — красный от возбуждения и стыда, бормотал отец, ни на кого не глядя, и оттаскивал упирающегося сына. — Извините, товарищи, простое переутомление.

— Ах, тебе за меня стыдно? Ему за меня стыдно! — крикнул Сергей в толпу.

Прохожие, не рискуя приближаться слишком близко, переглядывались между собой, они не понимали еще, что происходит: трагедия или фарс.

— Прошу вас, прошу вас, это не опасно, — говорил отец невесть что.

— Ему за меня стыдно! — сиял идиотской улыбкой Сергей. Отбивался, изворачивался лицом к свидетелям позора, но шел, позволял увлекать себя все дальше и дальше.

Отец затащил его в ближайший двор и тянул, не зная, где укрыться.

— Тебе еще не так стыдно будет, когда меня посадят! — брызгал слюной Сергей. — Когда мне вышку дадут. Вышку мне дадут, вышку! Я, может, человека убил!

— Негодяй!

Отец ударил по щеке. С ненавистью.

Сергей шатнулся, замолк.

А отец повернулся и пошел прочь. Потрясенный несчастьем, униженный злобным фиглярством сына, растерзанный болью, едва разбирал он дорогу и только одно понимал: прочь от толпы, от улицы, забиться в угол, спрятаться, исчезнуть, никого не видеть и не слышать. Перешагивал через какие-то плиты, прыгал через канаву, между сложенными одна к другой металлическими рамами пролезал, уворачивался от колес панелевоза, который обдал лицо горячей дизельной гарью. Узкие, заставленные с обеих сторон бетонными блоками и трубами проезды были разбиты машинами до глубоких, заполненных грязью рытвин. Михаил Павлович, боком пробираясь по обочине, влез в эту грязь по самые щиколотки, но не охнул, равнодушно только отметил, как проникла, затекла в правый ботинок холодная жижа, выпрыгнул на сухое. Здесь тоже были люди: строители.

Один, в подшлемнике с белой шнуровкой и ватнике, стоял, опираясь на отбойный молоток, другой, откинув полы синего плаща, опустился возле самого низа стены, в руках у него был мел. Они уставились на Михаила Павловича с мимолетным недоумением. Отвернулись и забыли, занятые своими проблемами.

— Сегодня кончишь, — сказал тот, что чертил по бетону небольшой прямоугольник.

— Этим бы молотком да проектировщиков по голове! — сказал рабочий в подшлемнике. — За что они деньги получают?

— Я тебе Клепкова пришлю, не стони! — поднялся с колен второй, пошлепал ладонями, отряхивая их от мела.

— Марка пятьсот, — возразил первый, — пушкой не возьмешь!

— Я тебе Клепкова пришлю! — упрямо повторил тот, что был в синем плаще и белой рубашке с галстуком.

Тупо слушая бессмысленный этот разговор, Михаил Павлович вздрогнул, когда ощутил прикосновение. Это был Сергей. Михаил Павлович не удивился.

Потом Сергей сидел у подножия коричневого холма, маленький, слабый, и плакал. Михаил Павлович стоял рядом. Гора шлака отделяла их от стройки, где возвышался незаконченный дом, двигался, вытягивал в стрелу кран.

— Прости, сынок, — сказал отец тихо. — За то прости, что я тебя ударил.

Сжавшись, Сергей обхватил голову руками, упрятал лицо в коленях, и как он реагирует, что думает, понять было невозможно. Но Михаил Павлович и не ждал ответа, он сам с собой разговаривал.

— Мне стыдно, — сказал он и губу закусил, чтобы удержать слезы. — Мне действительно стыдно, что я тебя ударил, потому что ударил не за старика, не за твое преступление, а за то, что я сам испугался. Я понял это, и мне стыдно, — снова вздохнул он судорожно и вынужден был несколько мгновений молчать. — Это нужно было понять, и сказать, и признаться, потому что… потому что надо же с чего-то начать. Дальше так не может продолжаться, ломать все надо, ломать и заново начинать. Заново. Я хочу, чтобы ты слышал: я сегодня струсил в милиции, просто струсил… Ты слышишь?.. Я им неправду сказал про эту дурацкую записку, солгал от страха, что на работу сообщат. Очень струсил… очень… На работе сидел сейчас — сердце схватило. Нитроглицерин вот…

Он достал маленькую пробирку с таблетками, показал. Но Сергей головы не поднял, плечи его чуть заметно вздрагивали.

— А из-за чего? — говорил отец. — Из-за чего?

Фыркнул раз, другой, и громко и часто заработал компрессор, а потом почти сразу же застучал отбойный молоток. От дробного стука Михаил Павлович сморщился, закрыл глаза и веки с силой стиснул, испытывая физическое страдание. Отскакивая от камня, высекая искры, сталь звенела на одной пронзительной, нескончаемой ноте, и от этого вибрировали нервы, связки, кости, мозг.

— Из-за чего все это? — повторил Михаил Павлович с болезненной гримасой. В страшном шуме ничего нельзя было разобрать, он нагнулся и прокричал, напрягаясь, чтобы сын мог слышать.

— Зачем вся эта мышиная возня? Кто будет заведующим отделом?! Я буду! Я буду заведующим отделом. А зачем?.. Наш институт в прошлом году… на рубль затрат обеспечил 87 копеек экономического эффекта… Институт закрывать с такой работой надо! Целиком! Со всеми отделами, секторами, должностями и окладами… А мы как будто не видим… самого главного… На главное нет времени…

Молоток замолк, и, ошарашенный внезапной паузой, замолчал Михаил Павлович. Потом сказал:

— Я ведь тебя по-настоящему не любил.

— Нет, не то, — стиснул виски, зажмурился отец, — не то говорю, просто…

Слова его снова поглотил воющий стук молотка. Михаил Павлович переждал немного, но звон не прекращался, и он, набрав воздуху, прокричал:

— Просто нет времени тебя любить!.. Вот что правда! — Кричать можно было только совсем короткими фразами, отсекая подробности, которые все равно нельзя было бы понять в этой катавасии. Только самое главное нужно было кричать, самое простое и важное. — Это страшно!.. На самое главное нет времени… Когда же остановиться?.. Чтобы во всем быть честным… Сосредоточиться на добром… понимаешь? Сосредоточиться!.. Мы все начнем заново… Все сломаем!.. Я тебя спрячу… К матери уедешь… Сколько лет не был… Просто посидеть рядом… успокоиться… сосредоточиться на главном…

Стук прекратился. Михаил Павлович, запнувшись, повторил:

— Я тебя спрячу.

И оттого, что сказал он это нормальным человеческим голосом, в котором можно было различить оттенки и чувства, в словах его послышалось отчаяние.

Сергей покачал головой и просто сказал:

— Я сейчас в милицию пойду.

Снова все потонуло в грохоте. Сергей молчал, не пытаясь перекричать оглушительную дробь молотка, и только когда отбойник замолк, когда рабочий отложил тяжелый инструмент, опустился на колено и, разглядывая неглубокую выбоину в бетоне, дрожащими, полускрюченными еще, застывшими в напряжении пальцами поправил мокрую прядь волос, Сергей тихо продолжил:

— Я не могу понять, как это все случилось. Когда… Когда я бил… Когда мы били старика… Мы его избили, папа, ни за что… Когда мы били старика… Мы избили его, как последние… подонки… Я уже тогда понимал, что происходит что-то ужасное… Как будто во мне что-то остановилось… Где-то глубоко-глубоко что-то замерло… Застыло, стиснулось… не знаю… Что-то такое маленькое внутри… Понимаешь, если бы я не промолчал, когда Хава предложил: давайте садик почистим! — ничего бы не было. Это точно. Это наверняка! Если бы, ну, хоть что-нибудь сказал… даже не очень решительное, промычал бы что-нибудь, проблеял бы или гавкнул — все равно — хоть что-нибудь сказал бы в ответ, ничего бы не было. Это точно! Главное, чтобы не катилось все само собой, как-нибудь, безразлично… Я тогда промолчал, и с той минуты… с той минуты…

Сергей так и не смог выговорить, что началось с той минуты. Махнул рукой, замолк, глаза его наполнились слезами.

— Пап, — сказал он и всхлипнул, — пап, как хорошо, что я могу тебе во всем признаться… Что есть кому признаться. Невмоготу молчать. Потому что… Потому что сам себе противен… Я в милицию пойду.

Сергей закрылся руками и зарыдал. Несмело, словно опасаясь, что сын оттолкнет, Михаил Павлович коснулся его плеча, провел ладонью по мокрой щеке, погладил волосы.

Грянуло «Прощание славянки». За высоким, но небрежно, с большими щелями сколоченным забором, который отделял стройку от улицы, шли призывники. Они шли под музыку нестройной колонной, сосредоточенные, серьезные, не глазели праздно по сторонам. Все громче и громче слышался оркестр, и вот уже могучие, щемящие звуки заполнили все вокруг.


Стало уже совсем темно, но никто не уходил. Они так и сидели все вместе на одной лавке перед входом в милицию — отец и мать Маврина, Михаил Павлович, отец Чашникова. Молчали.

Ира, присев на корточки, рисовала на асфальте.

Вышел капитан, хлопнул дверью, сбежал по ступенькам. Маврина встала. Капитан мельком взглянул и дальше пошел.

— Зря суетитесь, мадам, — сказал Чашников, — ОБХСС.

Чашников оказался невысоким, сухоньким мужичком. Совсем мальчик с виду, если бы не лицо, глубоко изъеденное морщинами.

Маврина садиться не стала.

— Есть ходы, — сказала она, понизив голос, — к одному человеку, но это будет стоить. Вы меня понимаете?

После тягостного молчания решился спросить Чашников:

— Что там еще за человек?

— Неужели думаете, я Вам это скажу?

Чашников презрительно скривился:

— В эти цацки сами играйте! Сколько заработали — столько получат. Мой-то уж не отвертится! — сплюнул и задумчиво растер туфлей свой плевок.

— Не понимаю, зачем нам ссориться? — не унималась Маврина. — В конце концов, есть какие-то общие интересы. Я, например, считаю, то есть совершенно убеждена, что вина, если разобраться, лежит на стороже… Взрослый человек! Пьет, ведет за собой! Вместо того, чтобы остановить несмышленышей, практически потакает им. Уверена, что любой объективный суд должен это учесть. Если только будет желание разобраться! Нужно твердо, принципиально, с самого начала заявить наше мнение. Наше общее мнение. Написать прокурору: так и так, мол1 Именно твердо! Такую бумагу вы подпишите? Прокурору?

Чашников пожал плечами:

— Про сторожа? Какая разница, подпишу.

— А вы? — обратилась она к Михаилу Павловичу.

— Но ведь, — слабо возразил тот, — мы даже не знаем, пришел ли старик в себя.

— Ой, ну что вы, — тонко улыбнулась Маврина, — понятно, что когда узнаем! Не сейчас же мы ее писать будем. Ну так как?

Заинтересовавшись какой-то важной, значительной интонацией в голосе тети, Ира подняла голову, посмотрела на отца и на чужих.

Взрослые молчали.


Суд состоялся в середине лета. Он определил окончательное наказание по статьям — 201 части 2, 96 части 1, 87 части 2 Уголовного кодекса БССР: Чашникову Юрию Петровичу — 4 года лишения свободы с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии усиленного режима, Саковичу Сергею Михайловичу — 3 года лишения свободы с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии общего режима, Маврину Дмитрию Альбертовичу — 2 года лишения свободы с отсрочкой приговора на два года.

Семен Трофимович лежал в больнице больше месяца. Потом выписался, но чувствовал себя по-прежнему плохо, часто случались обмороки. Через восемнадцать дней после суда над Чашниковым, Саковичем и Мавриным Семен Трофимович умер.

Данил Корецкий

ЗАДЕРЖАНИЕ

Глава первая

К окраине городские огни редели, в районе аэропорта от сплошной электрической россыпи оставались отдельные, беспорядочно разбросанные на темном фоне светляки; тем отчетливей выделялась параллельная курсу взлетающих самолетов цепочка ртутных светильников над Восточным шоссе, которая пронизывала широкое кольцо зеленой зоны и обрывалась перед традиционным жестяным плакатом «Счастливого пути!».

Здесь покидающие Тиходонск машины врубали дальний свет и на разрешенных сорока прокатывались мимо стационарного поста ГАИ, чтобы, оказавшись в черном желобе отороченной лесополосами трассы, ввинтиться наконец с привычной скоростью в упругий душный воздух.

Сейчас высоко поднятая над землей стеклянная будочка пустовала. Не знающие об обязательности ночных дежурств, с облегчением нажимающие акселератор водители не придавали этому значения, как не обращали внимания на проскальзывающие в попутном направлении радиофицированные машины с номерами одинаковой серии.

Скрытые от посторонних глаз события этой ночи становились явными только через восемнадцать километров, там, где половину трассы перегораживал желто-синий «УАЗ» с включенным проблесковым маячком, мельтешили белые шлемы и портупеи.

Видавший виды нелюбопытный «дальнобойщик», привычно повинуясь отмашкам светящегося жезла, выводил свою фуру на встречную полосу, объезжая яркое световое пятно, в котором мельком отмечал косо приткнувшуюся к обочине «шестерку» еще одного глупого частника, на своем опыте убедившегося, что ночная езда таит гораздо больше опасностей, чем преимуществ.

А другие глупые частники, завидев беспомощно растопырившуюся дверцами легковушку, примеряли ситуацию на себя, до предела снижали скорость, обращая бледные встревоженные лица к скоплению служебных машин, к занятым не поддающейся беглому пониманию работой людям в форме и штатском, но резкие взмахи жезлов и злые окрики затянутых в черную кожу гаишников заставляли их топить педаль газа и восполнять недостаток увиденного предположениями, среди которых было и успокаивающее — о происходящей киносъемке.

Действительно, софиты и яркие прожектора на восемнадцатом километре присутствовали и, подключенные к упрятанным в спецмашины генераторам, ослепительно высвечивали белый порошок безосколочного стекла на жирном черном гудроне, впечатанные в него обкатанные кругляши гравия, потеки мазута, камешки и блестящие латунные цилиндрики, каждый из которых Сизов обозначал бумажными трафаретками с аккуратно вырисованными цифрами. И съемка действительно велась, только не кинокамерой, а тремя фотоаппаратами и видеомагнитофоном.

Щелк, щелк… Откатившийся к самой кромке трассы жезл регулировщика — точь-в-точь как те, которыми размахивают ребята из группы заграждения и которые никто не думает фотографировать. След рикошета на лоснящемся асфальте, рваный клочок металла с остатками желтой автомобильной краски, темные, сливающиеся с фоном пятна — еще одну лампу сюда, нет, в самый низ и поверни, под косым углом — щелк, щелк…

Исторгнутые из окружающего мрака мириады комаров и мошек загипнотизированно роились в неожиданном море света, кусали, норовили залезть в нос, уши, глаза. Когда Сизов устанавливал последнюю трафаретку, копошащаяся масса облепила лицо, вгрызлась в губы и веки. Освободив руки, он резко выпрямился, хлестнул по щекам, размазывая катышки напитавшейся кровью слизи, брезгливо полез за платком.

Щелк — гильза под каллиграфически выписанным номером: семнадцать, щелк — непонятная выщерблинка, шелк, щелк…

Вспышки блицев били по слезящимся от тысячеваттных ламп глазам, усиливая раздражение. Он закрылся ладонью, попятился в тень, отвернулся к шелестящей лесопосадке и, ничего не видя, уставился в темноту.

Со стороны распахнутой, точно на секционном столе, машины доносились лающие команды Трембицкого: «Камеру ближе! Доктор, мешок… Лицо — крупно! Странгуляционная, что ли? Шею давай!»

Отснятые материалы увидит ограниченный круг людей, в конечном счете они навечно осядут в архивной пыли рядом с пухлыми картонными папками, помеченными зловещим красным ярлычком — СК. Сизов еще не знал, какого объема будет дело, сколько фамилий напишут на обложке, но очень отчетливо представил стандартный бумажный квадратик в правом верхнем углу, обыденно-канцелярский вид которого не соответствует исключительности того, что он обозначает: смертная казнь. Раньше писали: ВМН — высшая мера наказания, сути это не меняло.

— Что высматриваете в роще?

Мишуев подошел, как всегда, неожиданно.

— Все гильзы отыскали?

— Семнадцать. — Сизов, щурясь, повернулся. — Утром будет видно — все или нет.

— Посмотрите на обочине, там могут быть еще…

Опытный человек, даже не заглядывая в багажник брошенной «шестерки» и не зная, что лежит на обочине под брезентом, мог предвидеть ядовито-красный ярлычок в конце работы, которая сейчас разворачивалась на восемнадцатом километре.

Об исключительности дела свидетельствовали многие внешние признаки.

Недаром с