КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Золотые миры (fb2)


Настройки текста:



Ирина Кнорринг. ЗОЛОТЫЕ МИРЫ. Избранное

НАДЕЖДА ЧЕРНОВА. БЕСПОЩАДНАЯ ПОВЕСТЬ (Предисловие)

Передо мной шесть тетрадей, названных «Книгами». Тетради тесно заполнены стихами «поэта изгнания» — Ирины Кнорринг. Начаты записи в России, когда юной поэтессе было 8 лет, а большая часть написана в эмиграции. И хотя Ирина Кнорринг печаталась в эмигрантских изданиях, выпустила при жизни два поэтических сборника, общалась с известными литераторами, была, наконец, членом Союза русских писателей и поэтов во Франции, о себе, как о поэте, думала скромно: «Вот прошла я, подобная многим / (Так легко ведь идти за толпой)», «Когда я знаю, что не лучше /Таких же тысячи других…», «Мне смешно и не скучно жить / С длинным прозвищем — поэтесса!», «И прозвище надменное — поэт».

«Прозвище», а не звание! Может потому, что чувствовала она себя на чужбине человеком второго сорта («Я человек второго сорта»), оторванном от своего народа, от стихии родного языка, от Родины — вечной «беженкой», вынужденной ютиться у чужих порогов. И хотя сочинение стихов было её органической потребностью с раннего детства, хотя она то и дело признавалась: «И сердце гулко отбивает ямбы…», «А тиканье будильника порой / Совсем не ямб, а нервный амфибрахий…», «Я стала только рифмой мерить / Мои тоскующие дни», «Я люблю только крылья стихов», «Усиленным дактилем вяжут колёса / Какую-то страшную боль», «И жизнь меня несла поэмой плавной» и т. д., к стихам своим она относилась как к некой форме дневника, как к собеседнику в пронизанной холодом и одиночеством жизни. Друг-Дневник всегда выслушает, успокоит, поможет разобраться в запутанных хитросплетениях бытия, не предаст. Он всегда рядом. Всегда под рукой. Он — хранитель девичьих секретов, ночных фантазий и страхов — «окрылённых небылиц», бескорыстный, вечный спутник: «Здесь, на страницах заветной тетради / Горькие тайны лежат…» И ещё — стихотворный дневник стал её духовной родиной, где она могла говорить и думать по-русски.

Прозаический дневник тоже вёлся, и как бы дополнял стихи. Только в прозе — фактический материал её жизни, а в стихах — эмоциональный. Отец поэтессы, Н.Н.Кнорринг сказал о «шести тетрадях» её стихов, что это «памятник раскрытия человеческой души».

Дневник в прозе назвала она «Повесть из собственной жизни», а поэтическую часть дневниковой летописи величала по-разному: «Мой друг безмолвный — синяя тетрадь», просто — «Синяя тетрадь» (может быть, перекликаясь со строкой Анны Ахматовой: «Вот эта синяя тетрадь / С моими детскими стихами…»), «Заветная тетрадь», «Нити пёстрых стихов», «Сердце говорит», «На распутьях», «Мучительный час», «Силуэт души», «Беспощадные года», «Медные звенья стихов», «Томление по идеалу», «Ветер на песке», «Жизнь моя, забрызганная солнцем», «Я — только зритель», «Влюблённые стихи», «Рассказывая стихами…», «Золотые миры», «День за днём», «Дневник существования пустого», «Всё, что было», «Вечная даль», «В шелесте страниц», «Синий сон», «Когда душа цветёт», «Душа пополам», «Маятник сердца»…

Все эти строки из стихов могли бы стать названиями книг. Но самым, наверно, точным было бы это — «Беспощадная повесть». День за днём, «рассказывая стихами», писала Ирина Кнорринг повесть своей души («Душа — большая, путаная тайна, / Храм тихой нежности и чистоты»), не щадя себя, не заботясь о внешнем впечатлении, не подкрашивая свой облик:


Жизнь темна и душа пуста.
— Может быть, я одна из ста
Говорю об этом открыто.

Мечты раскрашенной не надо,
Я правду свято берегу.

Только жалкой, измятой, униженной,
Я найду золотые слова.

Именно это было для неё главным — пройдя сквозь житейские испытания, говорить правду «золотыми словами». И ещё — трепетное отношение к поэзии, к стихам.


Они отрадней, чем слова молитв.
Их повторять, ведь то же, что молиться.

Перечитывая любимые страницы А.Блока или А.Ахматовой, признавалась:


Я, как Евангелие, страницы их
Целую с трепетом благоговенья.

И вот ещё:


Мы будем медленно читать стихи,
Ведь каждый, как умеет, славит Бога.

И она пыталась читать «В небе бесконечном и бездонном, / Полном вдохновенья и огня», ибо «В этом мире нет противоречий, / В таинственной гармонии Творца». Чистым трепетом перед миром небесным, поиском «золотых слов», «Чтобы вечно струнами звучали / Жадные слова Богопознанья!», она была всецело поглощена, мало думая о земном, в том числе, и о литературной славе, которая всё же сопровождала её, и на какое-то время освещала печальное бытие, заслоняла сомнения в значимости собственного таланта, но слава эта заканчивалась часто разочарованием, «отвращеньем к литературе, и в особенности, к стихам…», которые не могут равняться жизни, не могут её пересилить, не могут и небу равняться — вдохновение смертных меркнет перед вдохновением небесного Творца:


Что прежде называла вдохновеньем,
Что прежде было счастьем и мечтой,
А после — тоже стало пустотой…

Может, ещё и поэтому отводила она себе скромную роль в литературе («Верно, мне не сделаться поэтом…»), что понимала: никогда не станет великой, поскольку никогда не разгадает тайну небесной гармонии. И как бы не были чеканны её собственные строки (этим она иногда гордилась), стройность Божественной музыки ей не передать. Но она слышала её, музыка эта её волновала (у Ирины был безупречный музыкальный слух, она играла на пианино, и отец её был музыкантом-любителем).

Всё, что отвлекало от небесной гармонии, Ирину раздражало, особенно, шумные, хмельные вечера среди собратьев по перу, где было немало псевдо поэтов, или просто мало одарённых людей, но с большими претензиями. Для Ирины же слово Поэт всегда звучало с большой буквы. Звание Поэта было священным.


Я никому не читаю стихов,
Я не срываю похвал.
Я разлюбила угар вечеров,
Душный, наполненный зал.
Но никому — ни за что — никогда —
Я не поведаю — нет,
Чем для меня в те живые года
Было названье — Поэт.

Ирина старалась держаться в тени, в стороне от всегда праздничного, праздного Монпарнаса, где в ночных кафе любили собираться молодые русские поэты Парижа: спорили, читали стихи, делили лавры первенства, доказывали маститым «старикам», таким как Бунин, Мережковский, или более близким к себе Ходасевичу и Адамовичу, что имеют право на звание поэтов, что именно они глашатаи нового времени. Ирину утомляла нездоровая атмосфера этих вечеров, где ждут «злого, литературного анекдота», как возможности поглумиться над кем-то — просто так, от скуки, от того, что потерпели катастрофу, выброшены на чужой берег, где никому не нужны. Она видела «На привычно-равнодушных лицах /Острой злобы плохо скрытый яд» — неизбежный яд соперничества, зависти, вранья, дешёвого театра, что присуще для любой богемы. Ирина сторонилась этого яда: «Как уйти от путей лукавых? Как увидеть нетленный свет?». Она берегла «храм чистой нежности и чистоты» — свою душу, чутко слушая, «как растёт могучий звук», как в сердце «звучит струна». В такие минуты она чувствовала: «Душа сильна: в ней блещет вечный свет». Она искала «то, что бессмертнее и выше счастья», и только тогда «Слетают с языка / Неповторимые слова», только тогда «человеческой станет душа». Слова слетали с языка, как высверк молнии:


Я не умею говорить слова,
Звучащие одними лишь словами.
Я говорю мгновенными стихами,
Когда в огне пылает голова.

Ирина была, по словам Н.Н.Кнорринга, «летописцем своих переживаний», и недаром первую книжку назвала «Стихи о себе».

«Больше всего я люблю себя и стихи», — признавалась она. Но это была не эгоистическая любовь, не примитивное самолюбование. Этого как раз у неё никогда не было. «Люблю себя» — люблю тот свет в себе, который называют Богом. В каждого из нас Он вдыхает жизнь, и значит, частицу своего дыхания, частицу себя. Именно это любила в себе Ирина.


Душа моя растёт,
Как стон морей, как ширь степей…
Растёт, цветёт, поёт и ждёт,
И ждёт грядущих дней…

Стихи свои, где открывалась её душа, считала она «Богопознанием», потому они были для неё чем-то сокровенным, тайным, как тайны все исповеди, когда человек предельно искренен, когда он открывается до самых стыдных глубин.

Она со страхом представляла, доверяя свои поэтические откровения только мужу, что «когда-нибудь кто-то третий» прочитает её стихи: «Тайник души мне грустно раскрывать», потому что «Почти всегда бывает больно, / Когда раскроется душа», и всегда тщательно отбирала она стихи для книг и публикаций. И когда впервые увидела «свои слова», напечатанные в парижском журнале, была не столько рада, сколько опечалена:


Я первый раз прочла свои слова,
И ощутила горькую утрату:
Зачем, зачем другим я отдала,
Что мне одной лишь надо?

И потом, когда уже стала активно печататься, не избавилась от горечи утраты, от чувства греха:


И отвозить покорно и упорно
Своих любимейших и неповторных,
Литературных маленьких детей
На кладбище «Последних Новостей».

«Требовательная строгость к себе», — говорил о ней Георгий Иванов, и считал настоящим поэтом, чьи стихи отмечены «неподдельной, благоуханной поэзией», далёкой от богемной суеты.

Она никогда не умела устраивать свои стихи.


Писать стихи и прятать под замок.
Упрямо думать и молчать годами…

И печаль неотвратимая
Перед вечностью молчит.

Но в этом молчании, наедине со своей тетрадкой и вечностью, чувствовала она себя счастливой: «О, в этой тихой, безысходной роли / Какая лёгкость и какая грусть!», «Молчу. Но сердце говорит». Она и «молчала» стихами.

Ей повезло: устройством её рукописей занимался обычно её отец, он же позаботился и о сохранении памяти о дочери.

Жил из последних сил, пока не увидел её книжку, изданную на родине. Книжка вышла в Алма-Ате, в 1967 году — Николай Николаевич Кнорринг умер в 1968-ом, немного не дотянув до девяноста лет.

Стихи её — это подвиг самопознания, упорное, трудное строительство внутреннего мира. Она писала, духовно созревая, вырастая, страдая, впадая в безверие, отчаяние, смертную тоску, но и возносясь к надежде, к ликованию жизни, подмечая любой, малейший сдвиг в своём пути к себе истинной, к Богу, к любви.

Путь был тернистым, полным отречений, душевных метаний, ценою в жизнь. И ещё — это было критическое наблюдение за собой — внешней, над своим двойником, о котором она то и дело упоминает и который ей не нравится. Двойник

— двуличен, невзрачен, в бедном, замызганном платье, измучен бытом, вечно ноет и всех удручает своей тоской, он неизлечимо болен, он никчёмен, жизнь его бесцельна и пуста. И двойник этот не совпадал с ней настоящей — внутренней, которая видела «золотые миры» и создавала их сама («Мы в пламенном воображенье / Плетём золотые миры»). «Золотые миры» поэтессы были истинной жизнью, а остальное бытиё — ложь, мираж, чужие сны.


Я только для одной себя жила,
И для себя созвучья рифм сплетала!
Я сделала, быть может, много зла,
А добрых дел моих так мало.
Я до конца сама себе лгала,
Быть может, с самого начала.
Чтоб начертать один звенящий стих,
Я вырву душу, сделаюсь Иудой,
Предам себя, но и предам других,
Но будет час — и я поверю в чудо!

Когда она говорит, что готова на предательство ради одного «звенящего стиха», что «сама себе лгала», то ложь эту надо понимать не напрямую, а как ложь жизни против правды художественного вымысла, как верность своему творческому пути — в ущерб пути тварного, бесталанного (вспомните у Марины Цветаевой: «Никто, в моих письмах роясь, /Не понял до глубины: /Как мы вероломны — то есть, / Сами себе верны»).

Она переживала вечную муку поэтов — невозможность в слове выразить всю полноту чувств и мыслей («Мысль изреченная есть ложь»), когда «Вереницею послушной / Бегут бессильные слова», когда правда переживаний ускользает, оставаясь «В самых нежных, самых совершенных, /Нами не написанных стихах». Она признавалась: «Я не могу найти такое слово, / Чтоб передать безумие мечты». И тогда появлялись жестокие в своей прямоте строки: «Я пишу не стихи, а стишки, /Равнодушно-бездарно-пустые», «Вместо подлинной муки — простая тетрадь, /Сочинённые разумом строфы», «Я слишком много разбросала слов, / Которые раз в жизни говорятся», «Жизнь оказалась тетрадкой простою, /Только тетрадкой стихов», «Стихи? Всё равно их никто не читает, / И в них я одна…»

В такие минуты беспощадного суда над собой её не убеждали ни успехи в печати, ни восторженные отклики читателей, ни благосклонность известных в эмиграции критиков и поэтов. И всё же, помилование было! Всё же, в конце концов, она снова возвращалась к перу и «простой тетрадке», к томикам любимых поэтов — на свою духовную родину:


Но устав от последней тревоги,
Подойдя к последней черте, —
Снова чтенье стихов о Боге,
О бессмертье, о красоте.

Обо всём этом она и писала. Внешне однообразная, скучная эмигрантская жизнь, где были нищета, постоянное унижение, серость будней, тяжёлая болезнь, жизнь эта в то же время духовно была насыщена и богата яркими эмоциями, томлением по идеалу, благородством чувств, христианским смирением, бесконечным терпением, когда и страдания принимаются, как дар Божий. Всё это и диктовало правдивые строки, и рождало «Золотые миры». И ещё — она помнила всегда о тех, кому хуже, чем ей, кто нуждается в духовной поддержке, и это подвигало её всё же печатать свои стихи. В трансе вдохновения, созерцая нерукотворный свет, слышала она голос свыше:


Береги нетронутые силы,
Для других, бессильных — береги!
……………………………………..
Нищему над самой страшной бездной
Дай последний нищенский костыль…

И когда она говорила, что мало молится, мало верит Богу, то объясняла это так: мало любит, мало хорошего сделала для других, мало принесла радости. Это мучило её всегда. Она просила судьбу дать ей ещё хоть немного жизни и сил, чтобы искупить вину за малолюбие, а потом она согласна на полное забвение. И предсмертные её слова — о любви: «В смертной боли, ломая суставы, / Обезумевши, крикну — люблю!»

***

Ирина Николаевна Кнорринг родилась 21 апреля (4 мая) 1906 года в селе Елшанке Самарской губернии, в родовом поместье своего отца, Николая Николаевича Кнорринга, историка, литератора, музыкального критика, получившего блестящее образование на историко-филологическом факультете Московского университета, где в то время преподавали светила российской науки. В предреволюционные годы он был директором гимназии в Харькове. Мать Ирины, Мария Владимировна Кнорринг (Щепетильникова), работала учительницей в Елшанке, окончив Высшие женские курсы в Москве. Она дочь статского советника, племянница легендарного генерала Скобелева.

Жили большим, дружным домом — вместе с сёстрами Марии Владимировны и семьёй брата Николая Николаевича, Бориса Кнорринга. Разъезжались кто куда, но летом непременно снова собирались все вместе, в Елшанке. Катались на лодке по озеру, бегали по лугам, с высокого берега любовались на разлив Волги, вспоминали семейные предания, или слушали печально-раздольные песни, которые пелись на деревне. Такой и осталась Россия в памяти Ирины Кнорринг, запечатлённая потом в сказочных иллюстрациях — чудесной красоты — художника Билибина, с которым Ирина Николаевна могла встречаться в Париже.


Сошла с Билибинских картин
Полузабытая Россия…

Умерла Ирина Кнорринг 23 января 1943 года в оккупированном гитлеровцами Париже и похоронена была на кладбище Иври (позже её перезахоронили в семейной усыпальнице Бек-Софиевых, её родственников по мужу, на Сент-Женевьев-де-Буа).

В «Книге о моей дочери» Н.Н.Кнорринг пишет, что извещение о её кончине можно было опубликовать только в единственной, выходящей тогда в городе русской газете «Парижский вестник», сотрудничавшей с фашистами, но близкие покойной на это не пошли, и потому, без извещения, на похороны собралось совсем немного народа. Среди присутствующих на отпевании в церкви была Мать Мария (Е.Кузьмина-Караваева). Сын Ирины Кнорринг, Игорь, помнил её. Как она положила большую, жёсткую руку на его голову — приласкала. Было холодно, промозгло, неприютно. Все торопились поскорее в тепло.

***

Девочкой Ирину Кнорринг увезли поздней осенью 1920 года из Севастополя, в который вот-вот должны были войти форсировавшие Перекоп красные войска. К трагическим событиям тех лет она не раз возвращалась в своём дневнике, который вела на протяжении всей своей жизни.

Дневник этот — в двух томах, названный ею «Повесть из собственной жизни», вышел в Москве в издательстве «Аграф» в 2009 г. при содействии Ирины Михайловны Невзоровой, исследователя творчества и судьбы семьи Кноррингов. Осталась неизданной другая документальная повесть Ирины Кнорринг — «Двадцатый год», где запечатлено начало гражданской войны, беженство на юг, в Крым, жизнь, полная неизвестности, близкое дыхание смерти, первые трагические потери (многие страницы повести перекликаются с прозаическим дневником, а также с «Балладой о двадцатом годе»). Небольшую эту повесть, написанную в Париже, И.Кнорринг посвятила своему сыну Игорю, названному в честь двоюродного брата Ирины Николаевны, Игоря Кнорринга, погибшего во время сталинских репрессий. Он приехал в родную деревню Елшанку, тоскуя по ней. Увидел разорённый барский дом, сожжённые постройки, озлобленные лица односельчан. Кто-то из них и выдал Игоря Кнорринга чекистам. Игорь был расстрелян. Его отец, один из основателей заповедника «Аскания Нова», Борис Николаевич Кнорринг, тоже оказался в руках ЧК, и умер в одном из лагерей Казахстана, а его семья спешно бежала в Омск, под крыло Колчака, вскоре разбитого красными войсками. Беженцы пережили долгие скитания по глухим деревням, голод, нужду, унижения, постоянный страх гибели, пытаясь выжить при новой власти.

Подобная участь ждала бы и семью Ирины Кнорринг, если бы она осталась в России. Но Ирина до конца жизни не могла смириться со своим беженством, которое считала предательством:


И только я средь пламенных людей,
Не возражая, не кляня, не споря, —
Твержу о несмываемом стыде
И о неискупляемом позоре.

«Тоска по родине становится одним из главных мотивов в стихах, написанных в Тунисе, где нашла приют русская эскадра и где в эвакуированном Морском корпусе служил отец Ирины, и позднее во Франции, в которой суждено ей было закончить свою сравнительно недолгую, печальную жизнь…», — пишется в предисловии «Жизнь и судьба Ирины Кнорринг» профессора А.Жовтиса к книге Ирины Кнорринг «После всего» (Алма-Ата, 1993)».

Ирина была единственной девочкой, которая училась вместе с гардемаринами, поскольку ей было больше негде продолжить среднее образование.

В книге «Русская литература в изгнании. Опыт исторического обзора зарубежной литературы» (Нью-Йорк, 1956 г.) Глеб Струве следующим образом характеризует творчество Ирины Кнорринг:

«Поэзия её, очень личная — едва ли не самая грустная во всей зарубежной литературе. Через неё проходит тема тяжёлой эмигрантской доли (с 1928 г. — жены и матери), безысходной усталости и неприкаянности. Тема эта трактуется без всякой позы, без всяких формальных поисков».

«Во многих, удивительных в своей искренности и эмоциональной насыщенности стихах И.Кнорринг, звучит мысль о грядущем непременном возвращении на родину, — продолжает автор предисловия «Жизнь и судьба…» -


Я верю в Россию. Пройдут года,
Быть может, совсем немного,
И я, озираясь, вернусь туда
Далёкой ночной дорогой…

Или в другом стихотворении:


И больно вспоминая марш победный,
Я поклонюсь вчерашнему врагу,
И если он мне бросит грошик медный,
Я этот грош до гроба сберегу.

Так писала она в свои неполные восемнадцать лет…

В середине двадцатых годов Николай Николаевич Кнорринг с женой и дочерью перебирается в Париж, где Ирина учится в организованном П.Н.Милюковым «Франко-Русском институте социальных и политических знаний».

Нелегко жилось семье в эмиграции. Приходилось перебиваться случайными заработками (некоторое время девушка с матерью работали в кукольной мастерской)…»

Отец Ирины мыл полы в русской Тургеневской библиотеке, потом стал её сотрудником, писал заметки в эмигрантские газеты, играл на скрипке в небольшом оркестре, созданном выходцами из России, писал книги. Историк по образованию, он автор исторических этюдов о генерале Скобелеве, им написана книга «Сфаят», и позднее, уже в Алма-Ате — «Книга о моей дочери».

Будушцй муж Ирины Николаевны, Юрий Борисович Бек-Софиев, потомственный военный, участник многих походов Белой Армии, мыл окна больших магазинов в Париже. Работа была опасная, иногда кто-нибудь срывался с большой высоты, калечился. И когда, вернувшись на родину, Юрий Борисович стал работать научным иллюстратором (он был неплохим художником) в Институте Зоологии Академии наук Каз. ССР, то посчитал это настояшим счастьем и наконец-то достойным применением своих сил. Но известный поэт в эмиграции, издавший там книгу «Годы и камни» (Париж, 1936), на родине он при жизни не напечатал ни одной книги: родина его приняла, но по-прежнему опасалась его прошлого, по-прежнему числила врагом. И только через тридцать лет после его смерти вышли поэтические сборники «Парус» (Алматы, 2003) и «Синий дым» (Алматы, 2013), а также дневник «Вечный юноша» (Алматы, 2012)

Николай Николаевич Кнорринг в Алма-Ате некоторое время работал в библиотеке Академии наук, а сын Ирины Кнорринг, Игорь Софиев, переводчиком (он знал французский и английский). Во Франции же Игорь трудился на заводе простым рабочим, вставая в пять утра и зарабатывая гроши.

«Приобщение Ирины Кнорринг к профессиональному творчеству определили её эпизодические контакты с К.Бальмонтом, Б.Зайцевым, М.Цветаевой. Н.Тэффи, Г.Ивановым и совсем молодыми русскими поэтами-эмигрантами, среди которых был и её будущий муж Юрий Борисович Бек-Софиев (умер в Алма-Ате в 1975 г.) Посещала она и собрания кружка «Зелёная лампа» у З.Гиппиус и Д.Мережковского. Однако сколько-нибудь заметной активности в политической и литературно-общественной деятельности эмиграции Ирина Кнорринг не проявляла, и кроме лирических стихов ничего не печатала. Кажется, лишь однажды, как писала И.В.Одоевцева, «Ирина Николаевна взяла на себя труд по редактированию» одной из её книг.

В 1927 году Ирина Кнорринг вышла замуж. Родился сын. Семейные проблемы в жизни и творчестве стали занимать всё больше места. В стихах молодой поэтессы находит отражение скромный и трудный быт русских парижан, тех, кто встаёт «в шестом часу утра», кто думает о простых и важных вещах — хлебе и работе. Она пишет о маленьком сыне, о его будущем, которое в чужой стране представляется туманным и проблематичным («Кто ты? Русский? Француз? Апатрид?»), о тихих домашних радостях, о своей болезни (диабет), которая была мучительной и неизлечимой…» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»)

В эмиграции Ирина Кнорринг заболела тяжёлой формой диабета, подолгу лежала в больнице. Ей нельзя было рожать детей — это было смертельно опасно. Ей вообще было отпущено немного жизни, и муж Ирины Николаевны, поэт Юрий Бек-Софиев, знал об этом, когда женился на ней, что в семье Кноррингов расценили как благородство и своего рода подвиг. Но сам Юрий Борисович так не считал, потому что главным в своём порыве называл любовь и только любовь. Любовь эту он пронёс через всю жизнь, так больше и не создав новой семьи после смерти жены. Сбылось её предсказание давних лет: «Всё равно ты не сможешь меня разлюбить, / Никогда не полюбишь другую…»

Несмотря на все запреты, Ирина Николаевна всё же решила стать матерью. Почти всю беременность провела она в клинике под наблюдением крупного в то время специалиста, профессора Ляббе, который поддержал её в решимости выносить ребёнка. И вот, 19 апреля 1929 года она родила сына Игоря, которого тут же назвали «чудом доктора Ляббе» — это был третий в мире младенец, родившийся от диабетички (он прожил 76 лет, умер в феврале 2005 г. в Алма-Ате). Игорь не раз вспоминал, что когда они с матерью проходили мимо здания родильного дома, она всегда говорила: «Это дом счастья!» Сын продлил ей жизнь, наполнил её смыслом. И одно из последних её стихотворений — сыну. Это — «Колыбельная, которую я тебе пела», написанная примерно в апреле 1942 года. Им кончается шестая тетрадь.


Баю, баюшки-баю…
Как в далёком краю,
От весёлой земли
Уплывают корабли…

Они плывут туда, где рай небесный: «круглый год весна», «нет врага» и всюду «красота, тишина». И всё бы хорошо, если бы капитану не снился сон про покинутую далёкую страну:


Про большой тенистый сад,
Где берёзы шелестят,
Про родимый отчий дом
С расписным потолком,
Про любимого отца
У высокого крыльца,
Про покинутую мать
(Горько мне вспоминать),
И про то, что он туда
Не вернётся никогда…

Это был сон-наваждение русских эмигрантов, отторгнутых от родины. Это был и последний сон Ирины Кнорринг.

***

В книгах своих «она вспоминает о бегстве из Крыма, об отрочестве, проведённом в лагере эмигрантов в Бизерте, там, где доныне видятся ей «пересветы арабских костров», и — ещё, ещё! — о золотых кувшинках и голубой полыни родной недоступной земли, — пишет автор «Жизни и судьбы…».

— Тема тяжёлой болезни и неминуемой близкой смерти, как справедливо замечает в своей рукописи «Книга о моей дочери» Николай Николаевич, «замыкала образы её поэтических переживаний в узкие рамки личной жизни, очень бедной внешними впечатлениями». Думаю, что именно это обстоятельство ограничило творческий диапазон Ирины Кнорринг. Можно только удивляться тому, что именно в последние годы, в промежутках между долговременными периодами пребывания в больнице, в больничной палате создаёт она самые яркие свои стихи, такие, как «Я человек второго сорта…», «Уверенный, твёрдый, железный…», или «Темнота. Не светят фонари…», произведения, которые становятся в ряд с лучшими образцами русской лирики первой половины ХХ столетия.

Лишённое броских примет версификаторского модернизма (разве что неточная рифма «в стиле» поэзии 20-х годов), творчество Ирины Кнорринг развивалось в русле классической русской поэзии. Из современников ей ближе всех Ахматова, да ещё, пожалуй, Бунин — с ясностью и завершённостью его лирических композиций, с безусловностью его реалистической, художественной детали. Известную роль в становлении таланта поэтессы сыграла Марина Цветаева, которая правила некоторые её стихи…», — замечает автор «Жизни и судьбы».

Должна сказать, «правка» эта не всегда нравилась Ирине, часто раздражала, и она в дневнике своём спорила с Цветаевой, что и понятно — слишком уж они были непохожи ни в творчестве, ни в житейском поведении, хотя в стихах нередко и перекликались, что неизбежно — они были современниками, жили рядом. Сын Ирины Николаевны вспоминает, как, прогуливаясь с родителями по Медонскому лесу, встречали Марину Цветаеву. Он запомнил её густую чёлку и холодные глаза.

«Годы второй мировой войны и гитлеровского нашествия — сначала на Польшу и Францию, а затем и на Советский Союз — дали новый стимул поэзии Ирины Кнорринг (мысль о возможном бегстве в Америку пришлось оставить). Тяжелобольная, она с напряженным вниманием следит за ходом событий. Всей душой она с теми молодыми выходцами из России, которые присоединились к французским подпольщикам, с теми, чьё неприятие фашизма было ознаменовано уже после смерти И. Кнорринг подвигом Матери Марии…» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»)

Ирина Кнорринг записались на курсы сестёр милосердия, и даже воодушевилась, надеясь, что наконец-то станет и она полезной хоть чем-то. Отец её, Николай Николаевич Кнорринг, вместе с другими сотрудниками Тургеневской библиотеки спасал книги, в том числе несколько чемоданов рукописей И.Бунина, жившего тогда в Грассе, помогал ему в этом внук-подросток. Вывозили ночью, на такси. Русский таксист отказался брать деньги: «Я тоже хочу помочь!» Но спрятать удалось не всё. Вскоре библиотечные фонды, которые десятилетиями, по крупицам, собирались русскими эмигрантами, были изъяты немецкими оккупантами и вывезены в неизвестном направлении. После войны книги со штампами Тургеневской библиотеки находили в разных странах Европы.

Муж Ирины Кнорринг, Юрий Бек-Софиев тоже вёл свою войну с фашистами — он прятал у себя, а потом переправлял в безопасную зону евреев и бежавших из плена советских граждан. Дружил с одним из организаторов французского Сопротивления, поэтом и учёным Борисом Вильде. Вильде даже посылал больной Ирине Николаевне продукты — в оккупированном Париже был голод. Вскоре Борис Вильде был расстрелян фашистами, а Юрий Бек-Софиев угнан в Германию на принудительные работы на химическом заводе, где продолжал вести антигитлеровскую пропаганду, за что мог поплатиться жизнью. Вернулся в Париж только в 1945 году.

«В больнице Ириной Кнорринг были написаны стихи о чёрной ночи оккупации, о страшных минутах, когда,


…устав от смутных дел,
Город спит, как зверь насторожённый,
А в тюрьме выводят на расстрел
Самых лучших и не примирённых.

В январе 1942 г., когда немецко-фашистские войска ещё вгрызались в землю Подмосковья и наши союзники рассчитывали и гадали, сколько времени осталось Советскому Союзу до полного поражения, Ирина Кнорринг пишет одно удивительное стихотворение («Уверенный, твёрдый, железный…») Речь в нём идёт о «мечтательном немецком мальчике», которого тешит «недолгих побед торжество», который никогда уже не вдохнёт запах шварцвальдских сосен, ибо суждено ему погибнуть «под снегом холодной России» (лермонтовские строки стоят в эпиграфе: «Под снегом холодной России, /Под знойным песком пирамид…») И из уст поэта и пацифиста вырывается короткое, исполненное боли и глубочайшего сочувствия: «Далёкий, обманутый, милый, /За что?..» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»)

Позволю себе повторить размышления об этом стихотворении из моей книги «Птица, залетавшая к ангелам»:

В 1941 г., находясь в оккупированном Париже, написала она стихи о «немецком мечтательном мальчике», который «гуляет по карте земли», «неся разоренье и голод», написала не с ненавистью и проклятиями, а с состраданием:


Зачем ему гибнуть и драться
Среди разрушений и бед,
Когда за плечами лишь двадцать
Восторгом обманутых лет?
Неужто такая отрада —
Недолгих побед торжество?
Ведь запах смолы из Шварцвальда
Уже не коснётся его…

Она наблюдает, как он с детским любопытством рассматривает витрины парижских магазинов, как радует его каждый пустяк. Он полон жизни! И он, несущий гибель неповинным людям, сам погибнет, не успев понять: зачем? И она жалеет его:


И над безымянной могилой
Уже не поплачет никто:
Далёкий, обманутый, милый…
За что?..

Это — «милый», это — «за что?» возмутило литератора-эмигранта, участника Белого движения Владимира Сосинского (настоящее имя Бронислав Рейнгольд Владимир Сосинский-Семихат), который воевал против таких «милых мальчиков». С началом второй мировой войны он пошёл добровольцем во французскую армию, попал в плен, бежал, в 1943 г. примкнул к Сопротивлению. Но и Вл. Сосинский, в конце концов, понял стихотворение Ирины Кнорринг: Ирина поглядела на немецкого солдата глазами матери:

«И сидит же во мне с 1933 г. нелюбовь к немецкому солдату, — пишет В.Сосинский в письме Юрию Софиеву 12 ноября 1967 г., получив тоненькую книжку И.Кнорринг, вышедшую на родине, и прочитав стихи «Уверенный, твёрдый, железный…». — И вот никак — даже в 1967 г. — не могу пожалеть «далёкого, обманутого, милого… за что?» Вот, что значит — женское сердце — материнское!»

У Ирины Николаевны тоже сын, как и у безымянной немецкой матери. В 1941 г. ему 12 лет. Его чуть не убил немецкий танк. Танк стрелял по людям на парижских тротуарах.

Война научила Ирину Кнорринг не только быть «проще и жёстче», но и — милосерднее. Война выявила настоящую высоту души, которая простиралась над враждой, над местью — над миром низменных страстей. Высота эта была освещена христианской любовью:


Нам так понятна и близка печаль
Тех, кто сменил весёлые наряды
На траурную чёрную вуаль…

«В то же время, — пишет автор «Жизни судьбы», — для Ирины Кнорринг, как для всей её семьи, было абсолютно невозможно какое бы то ни было сотрудничество с дьявольской гитлеровской системой. Даже во имя борьбы против Сталина. В «Книге о моей дочери» Н.Н.Кнорринг с осуждением вспоминает о немногочисленной группе русских литераторов-«пораженцев», вступившей в такой альянс…»

***

А.А.Ахматова, ознакомившись с шестью толстыми машинописными тетрадями, которые в середине 50-х годов привёз из-за рубежа репатриированный в Советский Союз Николай Николаевич Кнорринг, писала о стихах до того неизвестной ей поэтессы:

«По своему высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка, стихи

Ирины Кнорринг заслуживают увидеть свет. Она находит слова, которым нельзя не верить. Ей душно на Западе. Для неё судьба поэта тесно связана с судьбой родины, далёкой и даже, может быть, не совсем понятной. Это простые, хорошие, честные стихи».

«…В 1933 году, знаменитом миллионами безвинных жертв коллективизации, Ирина Кнорринг написала такие, пронзительной силы строки:


Зачем меня девочкой глупой
От страшной родимой земли,
От голода, тюрем и трупов
В двадцатой году увезли?!

«Этот упрёк дочери до сих пор отдаётся болью в моём сердце, — говорил мне Николай Николаевич, с которым я познакомился и подружился вскоре после того, как его «направили на жительство» в Алма-Ату, — вспоминает автор предисловия «Жизнь и судьба Ирины Кнорринг». — Но что было бы со мной, с семьёй, если бы я, член кадетской партии, дворянин и действительный статский советник, остался в Советской России? Без сомнения, погиб бы, как погиб в сталинских застенках мой старший брат… И какова была бы судьба самой Ирины?»

С глубоким волнением рассказывал Николай Николаевич о том, что последним желанием, последней надеждой и завещанием его покойной дочери были слова: «Напечатай мои стихи на Родине». Не надеясь на удачу, по его просьбе в середине 60-х годов я составил небольшой сборник её стихов, а Дементий Алексеевич Шмаринов (известный художник, двоюродный брат Ирины Кнорринг) в доме художника Ореста Верейского вручил рукопись А.Твардовскому (редактору журнала «Новый мир»). Как писал мне Шмаринов, Александр Трифонович прочитал её сразу же, «не отрываясь и не поднимая головы». Но… помочь в издании в то время не смог: «белоэмигрантов» у нас не издавали. Рукопись вернулась ко мне.

История алма-атинского издания 1967 года может служить иллюстрацией того, как удавалось всё же преодолевать препоны цензуры и «руководящих указаний» — благодаря тому, что конкретные люди в конкретной ситуации осмеливались идти против течения.

В то время в казахстанском издательстве «Жазушы» («Писатель») была задумана серия книжек начинающих авторов под общим заглавием «Новые стихи». В издательском плане фамилии поэтов не указывались, и редактор серии Зоя Васильевна Попова решилась «подбросить» сборник Ирины Кнорринг в этот молодёжный «набор».

Задуманное предприятие отличалось несомненной дерзостью для начала «эпохи застоя». Сигнальный экземпляр книжки был уже готов, когда обман во спасение обнаружился. Главный редактор «Жазушы» Аманжол Шамкенов вызвал к себе Попову.

— Как вы осмелились на такое?! Вы понимаете, что вы сделали? — спросил он.

— Аманжол, — ответила Зоя Васильевна, — ведь вы поэт. Ведь вы же понимаете, какие это стихи!

И она произнесла пламенный монолог в защиту поэзии, русских эмигрантов 20-х годов, старика Кнорринга, который в свои 86 лет ждёт-не дождётся выхода этой книжки, и, наконец, в защиту здравого смысла.

Шамкенов долго думал. А потом сказал:

— Ну, что ж! Пусть меня выгонят вместе с вами…

И подписал сигнальный экземляр «в свет!»

Книжку я послал Твардовскому — и он тотчас же опубликовал отклик на неё в своём журнале.

Но и спустя десять лет, когда очередную попытку напечатать стихи Ирины Кнорринг сделал Борис Слуцкий, тогда один из соредакторов альманаха «День поэзии», ему это не удалось.

И только новое время сделало возможным то, что казалось невозможным ещё совсем недавно: стихи русского поэта возвращаются к русскому читателю» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»).

***

Два небольших сборника были подготовлены и опубликованы самой поэтессой («Стихи о себе», Париж, 1931, и «Окна на север», Париж, 1939). Сборник «После всего», содержащий стихотворения разных лет, составленный Н.Н.Кноррингом и с его предисловием, вышел также во Франции, в 1949 году. Общий тираж всех трёх книжек не превышал 750 экземпляров.

О парижском издании книги «После всего» весьма лестно отозвался поэт Георгий Иванов — он точнее других угадал суть творческого характера Ирины Кнорринг и сделал пророческое предсказание об её стихах:

«Покойная Ирина Кнорринг всегда, в последние годы жизни особенно, стояла в стороне от пресловутого «Монпарнаса», не поддерживала литературных связей, одним словом, не делала всего необходимого для того, чтобы печатали, упоминали в печати. Поэтому даже её последняя книга почти никем не была отмечена со вниманием и сочувствием, которые она заслуживает… Кнорринг была не очень сильным, но настоящим поэтом. Её скромная гордость и требовательная строгость к себе, мало кем оцененные, будут, я думаю, так же со временем вознаграждены. У скромной книжки Кнорринг есть шансы пережить многие, более «блестящие» книги её современников. И возможно, что, когда иные из них будут давно «заслуженно» забыты, — бледноватая прелесть стихов покойной И.Кнорринг будет всё так же дышать тихой, не яркой, но неподдельной благоуханной поэзией».

В казахстанском издании книги 1993 г. «После всего», осуществлённом стараниями её внука Алексея Вышневского и на его средства, представлено небольшое количество стихов Ирины Кнорринг. Их — 137. И вот теперь, в 2014 году появилась возможность напечатать полностью все шесть рукописных книг Ирины Кнорринг, собранных её отцом, (за исключением совсем ранних, сочинённых в 8 лет, и некоторых вариантных).

Уже в стихах, написанных в детстве, виден её талант, хотя стихи и не всегда совершенны, порою корявы и наивны, что и понятно: это ведь только первые шаги в поэзии, но и в них уже звучит та нота печали, жажда идеала, духовной чистоты, которая красной нитью проходит через всё творчество поэтессы. И можно было бы говорить о поразительной прозорливости, о мистическом видении грядущих трагедий, если бы речь не шла о ребёнке 9-11-ти лет:


О, печаль! Ты опять навестила меня
И тебя я узнала опять!
………………………………
Наклонилась ко мне, говоришь и поёшь
Всё печальные песни одни.
Но зачем же, печаль, ты тревожишь меня
В мои ясные детские дни?

Или это, написанное в 12 лет («Мне долина приснилася вдруг…»):


Мне приснилася чёрная даль,
Там повсюду летала печаль,
Травы сохли под небом грозы,
Не видать благодатной росы.
Буря рвала с деревьев листы,
Ветер злой разгонял все мечты.
Всё удушено было тоской,
Всё окроплено было слезой…

А за два года до исхода русских беженцев в Африку она видит, и снова во сне, а точнее в грёзах наяву, сидя на окне и созерцая ночную улицу, освещённую фонарём, такую картину:


И снится мне даль, безызвестная даль.
Там море красою своею блистает,
Меня греет солнце и нежно ласкает,
Но тайно на душу ложится печаль,
И море, и пальмы, и всё исчезает.
И снится мне снова… Широкое поле,
И я, одинокая, в поле стою.
Кругом тишь, безлюдье. Одна я на поле,
Одну, как безумная, песню пою…

Она то и дело проговаривается в стихах о своих «странных видениях»: «Я правду смешала со снами», «Меня смущали чувства неземные», «Всё земное к небу просится, / За священную мечту», «И мысль моя над солнцем пронеслась», и т. д. Есть даже целое стихотворение, которое называется «Видения будущего». В холодной теплушке, где беженцы ехали в неизвестность, ноябрьским вечером 1919 года она, тринадцатилетняя девочка, отмечает: «Впервые лет грядущих гений /Явился в сумрачном углу». Это — её Чёрный Человек, призрак её запредельных видений. Кто знает, может быть, именно он показал ей далёкий апокалипсис, когда Земля:


… Как тяжёлый, тёмный слиток —
Чертя уклонную черту,
Сорвётся со своей орбиты
В бесформенную пустоту.

А пока — тяготеет над ней апокалипсис гражданской войны: «Уж сердце вещее сжималось/ Предчувствием ужасных дней», «Я вижу весь мой жребий чёрный, /Тоске бесслёзной обречённый», «И предчувствие близкой трагедии, / Как проклятье над нами висит».

В точности описала она в стихах и последние минуты своей земной жизни, и то, что будет после неё — «после всего». Но жизнь — вечна. И видит Ирина себя во многих временах: «Я в прошлой жизни на земле была / Мечтательницей нежной…», была не однажды, и снова — будет. Она в этом уверена. Однако, отмеченная поэтическим даром, и значит, посланница Неба, которая видит «нетленный свет» («Кто-то жизнь мою горько возвысил»), она всегда и везде — чужая («И снова я чужая, /Как будто здесь не у себя, не дома…»), всегда — одинока, потому что «Всё о том же, о вечном томлюсь по ночам…» И заключает: «Лишь философ, дитя и поэт / Видят этот нетленный свет».

***

Только немногое из литературного наследия Ирины Кнорринг попало к читателям. Большая часть осталась неизданной, и, может быть, сама поэтесса не всё захотела бы издать, но среди ежедневных стихотворных записей немало настоящих жемчужин, или таких откровений, которые приоткрывают тайны её души — трепетной и нежной. Кроме того, даже в не самых лучших образцах есть ценная информация очевидца о трагических событиях первой половины ХХ века, о драме народа, расколотого гражданской войной, когда Ирина с горечью говорит матери: «Ты видела созданье идеалов, / А мне досталось лишь крушенье их…».

Её принято считать камерным поэтом, который пишет, в основном, только о себе, о своих переживаниях, и потому диапазон её творчества слишком узок, — так и отец её считал, и многие эмигрантские критики. Но это не совсем так, ведь она остро чувствовала — до сердечной боли — своё время, она сказала о своём времени правдивые, честные слова. Она, может быть, одна из немногих, кто время своё сформулировал в поэтическом Слове — и это теперь, по прошествии ХХ века, хорошо видно:


Наш век сухой. Наш век — пора молчанья.
Разорваны Гарольдовы плащи.
Нет патетического восклицанья,
И женственность не трогает мужчин.
Наш век такой, что судорогами пальцев
Измято всё, сплетённое мечтой.
И хочется невесело смеяться
Над Богом, над любовью, над собой.
Над нами тяготят тысячелетья,
Мы — искуплённые за их вину…
Наш век такой, что после даже дети
Не будут никогда играть в войну.

Она неоднократно повторяет: «Видела я лишь одни пораженья, / И никогда — побед…» Но среди этих поражений стихи её стали поддержкой для многих обездоленных, павших духом, сломленных. Страдая и сгорая бесцельно, как и они, на краю смерти, она находила в себе силы на сопротивление, на любовь, на благодарность Богу за каждое, подаренное Им, мгновение жизни, которое прекрасно, не смотря ни на что, даже в грусти. И она воспела бесконечную грусть жизни:


Нет ничего совершенней,
Чем тихая грусть на земле…

***

Некоторые стихи из «шести тетрадей» печатались в эмигрантских изданиях при жизни поэтессы, почти везде, где жили русские — от Парижа до Шанхая и Нью-Йорка. И в настоящее время публиковались в разных журналах и сборниках — в Казахстане, в России, за рубежом. Вот совсем недавние публикации: в 2012 г. в издательстве «Кругъ» в Москве вышла небольшая, изящно изданная книжка И.Кнорринг «О чём поют воды Салгира» (Беженский дневник. Стихи о России) — крымский период. Там же, в Москве, в издательстве «Вече» — 2011 г., в объёмной антологии «Молитвы русских поэтов. ХХ — XXI век» представлены духовные стихи И.Кнорринг и выдержки из её дневника. И я уже упоминала двухтомник «Повесть из собственной жизни», изданный в Москве, в издательстве «Аграф» (2009–2013)

Творчество её не забыто. Имя Ирины Кнорринг и её стихи появляются в разных сборниках, статьях, научных работах. Часть наследия сберегается главным хранилищем культурных ценностей России — РГАЛИ. На родине поэтессы, в деревне Елшанка под Самарой силами местных энтузиастов и учителей школы устраиваются конференции, литературные чтения в память своей землячки. Задуман музей семьи Кноррингов. На месте Никольской церкви, разрушенной в годы революции, планируют установить Поклонный Крест. В Никольской церкви крестили Ирину Кнорринг, на погосте покоились её предки. А чудесная природа этого края осталась неприкосновенной, воспетая в её стихах и дневниковых записях: «Мой воздушный замок — семейный очаг, ключ от замка — Елшанка».

Как восстанавливаются разрушенные храмы, так же нынче нуждается в восстановлении человеческая Душа, которую Ирина Кнорринг считала «храмом нежности и чистоты», «большой тайной», и я надеюсь, что стихи её помогут в этом.

Ирина Кнорринг давно уже стала частью великой русской культуры. Она — своими стихами и прозой — вернулась на родину, как всегда мечтала, как писала в своей «заветной тетради»:


Каждый том стихов — только новый ключ
От высоких дверей,
От глухих замков, от вечерних туч,
От души моей…
Каждый стон души — только новый дар,
Лучший дар земле…

Надежда Чернова

Елшанка

КНИГА ПЕРВАЯ. Харьков, Ростов-на-Дону, Кавказ, Крым (1914–1920)

«О, печаль! Ты опять навестила меня…»

О, печаль! Ты опять навестила меня
 И тебя я узнала опять!
Ты от мирного сна пробудила меня
И уселась ко мне на кровать.
Наклонилась ко мне, говоришь и поёшь
Всё печальные песни одни.
Но зачем же, печаль, ты тревожишь меня
В мои ясные детские дни?
О, вы светлые феи веселья и грёз,
Прогоните отсюда печаль,
И умчите меня вы от горя и слёз
В голубую прекрасную даль.
И умчалась я с феями весело в даль,
Где играет мерцание дня…
Уж ко мне не приходит печаль,
И мечта от неё охраняет меня.

5/ XII, 1917 (11 лет)

Рождество Христово

Была чудная ночь. Всё уснуло кругом
В той пещере, где спали овечьи стада,
У Марии родился младенец Христос
И зажглася святая звезда.
Пастухи увидали звезду, и лучом
Поманила она их куда-то вперёд.
Удивились тогда пастухи: для чего
В эту ночь та звезда их зовёт?
И явился к ним ангел с великих небес,
Тихо пел и прекрасную арфу он нёс,
И сказал пастухам: «В эту тихую ночь
В Иудее родился Христос.
Поклонитесь ему! И звезда приведёт
Вас к Тому, кто родился в спокойную дрёму».
Удивились тому пастухи и пошли
Поклониться младенцу святому.

20/ XII, 1917

«О, муза, муза! Вдохновеньем…»

О, муза, муза! Вдохновеньем
Мне душу осветила ты.
В минуту тихого забвенья
Дарю тебе сии мечты.
В них много горя, много муки,
Но много счастья и любви.
Писала это я от скуки —
Дарю тебе листы сии.

9/ IV, 1918 (12 лет)

«То был волшебный сон…»

То был волшебный сон.
И звёзд небесное мерцанье,
Ручья весеннего журчанье,
Далёкой церкви звон.
Природа мирно спит.
Упала звёздочка с небес.
В оцепененье дремлет лес.
Вершинами шумит.
Кругом всё мирно спит.
Уж нету резвых мотыльков.
Роса на венчиках цветов
Алмазами горит.
Далёкий слышен звон,
Меня зовёт с собой летать.
Кругом святая благодать…
То был волшебный сон.

15/ IV, 1918

На башне

Мерцали звёзды. Было тихо.
Царила ночь над всей землёй.
Роса алмазами блестела.
Покрыто всё и сном, и мглой.
Вот на вершину башни древней
Восходит рыцарь, в даль глядит,
И дума тяжкая больную
Младую грудь его теснит.
Он вспомнил всё: дни светлой свадьбы,
За нею смерть младой жены —
Всё промелькнуло, как виденье,
Как дни былые старины.
Живёт Адольф один, без друга,
Один на башне роковой.
Здесь пировал он шумно, здесь же
С женой расстался молодой.
Один Адольф. О, где вы, други!
Погибли все в одном бою,
Погибли все в жестокой битве,
Борясь за родину свою.
Но почему же благородный
Адольф на битву не пошёл?
Иль побоялся пасть сражённым?
Иль силы много не нашёл?
О, да! Адольф боялся смерти,
Любил девицу. Свадьбы ждал.
Он потому не шёл на битву —
И этим славу потерял.
Вот, наконец, Адольф женился,
Был счастлив он, но чрез два дня
Болезнью тяжкой заболела
И умерла его жена…
На грудь могучую, младую
Он тихо голову склонил,
И думу думая такую,
Слова печальные твердил:
«Я растерял всю волю, силу,
Как рыцарь, умер я для всех.
К чему я не пошёл на битву?
Боялся я! Позор и смех!
Пропала жизнь, погибла слава,
Погибло всё, что я любил…»
Вскочил Адольф, и меч тяжёлый
В младую грудь себе вонзил.

16/ IV, 1918

«Мне долина приснилася вдруг…»

Мне долина приснилася вдруг —
Всё приветливо, тихо вокруг.
Там повсюду летали мечты
И разбросаны всюду цветы.
Мне приснился зелёный покров
Тех далёких родимых лугов,
Мне приснился простор, небеса
И вдали дорогие леса.
Мне приснилася чёрная даль,
Там повсюду летала печаль,
Травы сохли под небом грозы,
Не видать благодатной росы.
Буря рвала с деревьев листы,
Ветер злой разгонял все мечты.
Всё удушено было тоской,
Всё окраплено было слезой.

16/ IV, 1918

Сказки («Однажды я в страну чудес…»)

Однажды я в страну чудес
И сказок заглянула —
Меня волна из той реки
Тихонько захлестнула…
Ко мне повеял ветерок,
Деревья чуть шумели.
На берегу рос старый дуб
И сказочные ели.
Там был прекрасный дивный сад
И в нём дворец высокий,
Сам домовой его стерёг
И леший красноокий.
Бродили сказки в том саду…
Вот феи-белоснежки,
Вот ведьма злая, серый волк
И гномы на тележке.
А по реке плыл лёгкий чёлн,
Украшенный цветами,
А в нём принцесса, с нею принц
С прекрасными кудрями.
Как куклы, за руки держась,
Герои нежной сказки
Плывут, то открывая вдруг,
То закрывая глазки.
А там, вдали, куда ведёт
Заглохшая тропинка,
В саду есть в дальнем уголке
Цветущая долинка.
На ней есть холмик небольшой,
Покрытый муравою,
И «Слава сказок» там была
С крылами за спиною.
Вокруг лица был яркий свет,
И дивными лучами
Он падал на чудесный сад
С высокими дворцами.
Под светом чудная страна,
Играя, процветала.
На небе полная луна
Смеялась и сияла.

23/ V, 1918

Хрустальный башмачок

У одной царевны-сказки
Был хрустальный башмачок, —
И на нём небесной краской
Нарисован василёк.
И его хранили нежно
Между пышных опахал,
Но толкнули раз небрежно —
Он разбился и пропал.

«В тёмном небе ночною порой…»

В тёмном небе ночною порой
Догорела звезда золотая.
Переполнена тайной тоской,
Чья-то жизнь отлетела младая.
Отлетела от хмурой земли,
От далёкого, грустного края,
Быстро скрылася в тёмной дали
И предстала пред аркою рая…
На земле же, под липой густой
Одинокая дева сидела
И о чём-то вздыхала порой,
И на небо со скорбью глядела.
И одною, одной лишь слезой
Помянула ту жизнь молодую,
Отлетевшую с ранней звездой,
В синеву заглядясь голубую.

14/ VIII, 1918 Пуща-Водица

Розы

Отчего благоухают розы
Пробуждающею утренней порой?
Отчего они роняют слёзы
С лепестков своих над мокрою травой?
Тихо всходит солнце и блистает,
Первый пышный луч бросает в сад,
А уж розы там опять благоухают,
Разливая тонкий аромат.
Все они так нежны и красивы,
В лепестках жемчужных много слёз —
Но зачем все розы горделивы?
Отчего нет кроткой между роз?

24/ VIII, 1918 Пуща-Водица

«Воспоминанья дней былых…»

Воспоминанья дней былых
Наводят сладкое молчанье,
В кругу друзей моих
Привольно нам, Воспоминанья.
Теснятся тесною гурьбой
Вокруг меня и надо мной.
Давно знакомые картины
Я вижу — ряд весёлых дней…
Вокруг меня леса, холмы, долины…
Воспоминанья прежних дней
Отрада мне. В кругу друзей
Оно приходит, как желанье
О, детских, светлых днях расскажет,
Навеет на меня мечтанье,
Картины радости покажет…
Ко мне, ко мне, Воспоминанье!..

7/ VIII, 1918 Пуща-Водица

«Люблю тебя, заката луч прощальный…»

Люблю тебя, заката луч прощальный,
Предвестника вечерней тишины,
Люблю твой алый цвет, стыдливый и печальный,
Как первые цветы младой весны
Но скоро от реки потянутся туманы
И на цветах заблещет чистая слеза.
Умчится луч в неведомые страны,
Последний раз взглянув на небеса.
Последний раз огонь свой мимолётный
Он отразит на медленных: волнах,
В последний раз с улыбкою невольной
Играет он на дремлющих полях.

18/ IX, 1918

Ночь

Мне вспомнились тихие звёздные ночи
И снег, освещённый одним фонарём,
И серое, точно свинцовое, небо,
Нависшие тучи над снежным ковром.
Кого-то ждала я. В окошко глядела.
И лампа большая безмолвно горела.
Выл ветер порою, никем невидим.
Склонясь на окошко, я тихо дремала.
Вдруг издали, плавно, один за другим
Послышались сладкие звуки рояля,
Сильней и сильней трепетали они,
То громко, тревожно, то вновь замирая.
На улице медленно гаснут огни —
На них я гляжу, на окне засыпая.
И снится мне даль, безызвестная даль.
Там море красою своею блистает,
Меня греет солнце и нежно ласкает,
Но тайно на душу ложится печаль,
И море, и пальмы, и всё исчезает.
И снится мне снова… Широкое поле,
И я, одинокая, в поле стою.
Кругом тишь, безлюдье. Одна я на поле,
Одну, как безумная, песню пою.
Вдруг фея спустилася, лёгкая, нежная,
Эфирная фея спустилась ко мне,
И стала весёлая я, безмятежная.
И вдруг поняла я, что это — во сне…
Проснулась я. Месяц уж на небе всплыл,
И стал он огнями цветными блистать.
На улицу нашу гляжу я опять —
И снова я вижу там снег неглубокий
И им заметённый фонарь одинокий.

23/ IX, 1918

Осень

Отцветает краса беззаботного лета
И становится мне всё грустней и грустней.
Солнце тёплое светит теперь без привета
И становятся дни холодней.
Невесёлые ночи, осенние ночи!
Что нарушило их тишину и покой?
Собираются листья осенние в кучи
И уносит их ветер долой.
Заунывные песни, осенние песни.
Ветер долго поёт средь ночной тишины.
О, вернутся ли снова весёлые песни,
Беззаботные грёзы весны!

Хризантемы

От родимого сада далёко,
В тесной вазе, на пыльном окне
Хризантемы стоят одиноко,
Увядая в ночной тишине.
Лепестки их так были красивы,
Ароматы нежны и свежи.
Хризантемы всегда горделивы,
Хризантемы всегда хороши.
Но теперь лепестки отпадают,
Стебель гнётся почти до земли.
Хризантемы с мольбой увядают.
Для чего же они расцвели?!
Знать, они расцвели для страданий,
Чтоб в пыли, на окне умирать,
Чтоб в последний свой миг увяданий
Ароматы свои испускать.

«Закат сгорел. Последний луч умчался…»

Закат сгорел. Последний луч умчался
За горы и леса, в далёкую страну.
Спустилась тьма, и принесла с собою
Покой и тишину.
Но почему, когда кругом всё тихо,
Когда в саду едва колеблются листы,
Зачем тогда уносятся далёко
Любимые мечты?
Но ночь пройдёт томительно и скучно,
Заблещет солнца луч, желанный, светлый луч,
Уйдёт тоска, и улыбнётся радость,
Как солнце из-за туч.

17/ XII, 1918

Прощание

Там, где ельник начинался
Тёмной, тёмной бахромой,
Там шальной казак прощался
С украинкой молодой.
«Ты не плачь, моя Маруся, —
Он ей тихо говорил, —
Скоро с битвы я вернуся,
Полный славы, полный сил.
Заживём с тобой мы ладно
На брегу Днепровских вод,
Каждый вечер будем славно
Собираться в хоровод.
А тогда, когда вернусь я
Среди радостного дня,
Ты меня в саду, Маруся,
Дожидайся у плетня».
Уж звезда зажглась златая,
А Маруся вся бледна.
«Ах, — промолвила, — какая
Доля горькая пришла.
Не езжай ты, мой Сергейко,
Не езжай в далёкий край,
Али без тебя людей-то
Мало? Ох, не уезжай!»
Но казак не слыша боле
Ни молений и ни слёз,
Быстро скрылся в тёмном поле
И с собою всё унёс.
Он унёс надежду, грёзы
От Маруси в этот день.
Та стоит, роняя слёзы,
Прислонившись на плетень.

13/ I, 1919 (13 лет)

Аккорд

Мотив затих. Аккорд ещё рыдает
Трепещет он в душе, страдающей, живой.
О чём-то он душе напоминает
Своею непонятной, сладкою игрой.
И хочется любить, и верить, и страдать,
Как тот аккорд, что за душу хватает,
И хочется рыдать, рыдать, как он рыдает,
И жить, и никогда не умирать!

18/ II, 1919

«Спи! Ещё ясное солнце…»

Спи! Ещё ясное солнце
Дремлет во мраке ночном
Ветер стучится в оконце,
Свищет на поле пустом.
Спи! Только ветер проснулся.
Серым туманом одет,
Лес вековой встрепенулся
И улыбнулся рассвет.
Спи, пока светит лампадка
Перед иконой святой.
Спи беззаботно и сладко
Утренней, свежей порой.
Спи! Ещё жизнь не успела
Счастье твоё унести…
Много священного дела,
Много трудов впереди!

20/ II, 1919

«Я был сотворение ада…»

Я был сотворение ада,
Богиня меня сотворила,
И в грудь мою, полную яда,
Жестокое сердце вложила.
Я был бесподобно изящен,
Своей красотою блистая.
Мой лик был жестоко прекрасен,
И всех красотой поражал я.
И кудри мой лик окаймляли
Красивою, чёрной дугою,
А губы улыбкой играли,
Улыбкой змеиною, злою.
Под тонкою, чёрною бровью
Глаза мои искры метали.
Такие созданья, как люди,
Меня «божеством» называли.
Чей глас по долине летает,
Наполненный грозного яда,
Кто в жертву людей собирает?
То — я, сотворение ада!

21/ II, 1919

Рабы

Вот по большой, наезженной дороге
Идут усталые, голодные рабы.
В пыли босые утопают ноги,
Там стон стоит, их цепи тяжелы.
Там много, много их, работой изнурённых:,
За ними их шагают палачи,
И их, рабов несчастных: и голодных,
Не пощадят жестокие бичи.
Они идут, но силы истощились,
И сели все под сению лесов,
И низко бритые их головы склонились,
Но бич заставил встать измученных рабов.
Опять они идут, опять едва ступают
На пыль дороги слабою ногой,
Рукой свои же цепи поднимают…
И мы рабы перед своей судьбой.

7/ III, 1919

Ночью («В старый сад выхожу я, и летняя ночь…»)

В старый сад выхожу я, и летняя ночь
Мне пахнула в лицо ароматом…
Я стою. Я душой поделиться хочу
С этим старым, задумчивым садом.
Кротко светит луна, молча липы стоят,
Тихо шепчутся листья берёзы,
И несётся кругом от цветов аромат,
И качаются алые розы.
О, зачем я одна в эту чудную ночь,
Отчего тебя нету со мною?
О, приди, милый друг, и утешь мою грусть,
И поплачем мы вместе с тобою.
О, зачем я должна одиноко страдать!..
Тихо катятся крупные слёзы,
И несётся кругом от цветов аромат,
И качаются алые розы.

17/ III, 1919

«Прошла пора счастливых сновидений…»

Прошла пора счастливых сновидений,
Уж не вернётся, не вернётся вновь,
Ушло надолго милое виденье,
Ушла надолго прежняя любовь.
И тихо от меня вспорхнули грёзы,
И взмах их крыльев душу надрывал.
Последние из глаз упали слёзы,
Последние в саду завяли розы,
И пыл души мятежно остывал.

20/ III, 1919

Ожидание («Ночь спустилась на землю. Сижу у пруда я…»)

Ночь спустилась на землю. Сижу у пруда я
И безмолвно гляжу вдоль заросших аллей,
И внимаю, о счастье далёком мечтая,
Как в саду тихо-жалобно пел соловей.
Соловьиные песни печальны, певучи,
Гладь пруда так прозрачна, не плещет волна.
А по небу летят серокрылые тучи
И меж ними плывёт золотая луна.
Молча ивы стоят, наклонясь над водою,
И тихонько осина листами шумит
В эту ночь вся природа мечтает со мною,
Вся природа со мною без слов говорит.
Вижу я старый дом. Он наполнен гостями.
Много лиц, много пар, много радостных встреч.
Вся огромная зала сверкает огнями,
Вся цветами украшена, множество свеч.
Меня тянет туда. Я хочу веселиться.
Только вход в этот зал для меня не открыт
К этим людям я больше не смею явиться.
Да, я презрен навеки, я всеми забыт
Звуки вальса доносятся, нежные звуки.
Мне под звук голосов хорошо самому.
О, коснутся ль меня эти белые руки
И прильнёт ли головка к плечу моему?
Да, я верю, я верю, моя дорогая,
Моя милая девушка явится вновь!
Я стою я, задумчив, её поджидая,
И я верю в одно: верю только в любовь!

14/ IV, 1919

Вечер («Мы долго гуляли. На крыльях могучих…»)

Мы долго гуляли. На крыльях могучих
Уж вечер спустился на сад.
По небу летали крылатые тучи,
Померкнул печальный закат.
При блеске заката сверкали оконца,
И тучи по краю небес
Пылали в лучах угасавшего солнца,
Шумел в отдалении лес.
И было всё тихо. Лишь ветер порою
Шептался с зелёной листвой,
Да речка плескала. Как чистой слезою,
Трава напилася росой.
И не было шума там с улицы слышно.
Огни зажигались в домах.
Уснули деревья угрюмо и пышно…
А мы всё гуляли впотьмах.
Мы бегали много, мы громко смеялись,
Кидались душистой травой,
Далёко наш говор и смех раздавались.
Как вечер прекрасен весной!

15/ IV, 1919

«Где ты теперь? В лесу глухом…»

Где ты теперь? В лесу глухом,
В долине мрачной и унылой.
Ты бросил всё, и свет, и дом,
Ты бросил жизни путь постылый.
И вот теперь на путь иной
Ступаешь слабою ногой.
Чего жалеть? Ты бросил сон
Один, обманчивый и властный,
Тебе принёс страданья он,
И ты ушёл от жизни праздной.
Ты бросил славу и покой,
Ушёл далёко в лес глухой,
Ты променял свои чертоги
На келью мрачную, пустую,
Свою одежду дорогую
На ризы тёмные и чётки,
И научился в час ночной
Ценить молитвенный покой…
Чего же более желать?
Теперь оторван ты от мира.
Уж нету у тебя кумира
И больше нечего рыдать.
Зачем же в час воспоминанья
Ещё звучат твои рыданья?

20/ IV, 1919

«Я верила в жизнь, но и жизнь обманула меня…»

Я верила в жизнь, но и жизнь обманула меня.
Я верила в детство, в счастливые детские годы.
Я жаждала ласки и правды любви и свободы,
Чтоб детские дни провести, беззаботно любя.
Но жизнь, я узнала, — тяжёлое, страшное бремя.
Оно подавило счастливые детские дни.
Зачем родилась я в такое несчастное время,
Зачем в моём сердце так рано потухли огни!
Не знала я счастья, невинного, детского счастья.
Не знала веселья в кругу дорогой тишины.
Росла я средь бури, в безумных порывах ненастья.
Росла я в печальном разврате любимой страны.

1/ V, 1919

«Чей глас в печальный вечер лета…»

Чей глас в печальный вечер лета
В бездонной неба глубине,
Как лира страстная поэта,
Звучит в вечерней тишине?
Чей зов призывный, зов могучий,
Печальный зов меня зовёт?
Чей голос нежный и певучий
В порыве горести поёт?

6/ V, 1919

«Хорошо горевать, когда сердце болит…»

Хорошо горевать, когда сердце болит,
Когда горе душой овладело,
Когда солнце на небе так бледно горит,
Когда туча на землю слетела.
Хорошо тосковать, когда песни мечта
Льёт унылые, грустные трели,
Когда жизни вопрос есть одна лишь черта
Бесконечно печальной свирели.
Хорошо горевать всей душою своей,
Когда горе так низко слетело,
Горевать средь ночей, средь безумных ночей,
Пока сердце остыть не успело.

9/ V, 1919

«О, кто с ипподрома дерзнёт говорить…»

О, кто с ипподрома дерзнёт говорить
О славе и чести России,
О, кто её раны возьмётся лечить,
Кровавые, горькие, злые!
Кто скажет: «Мы — братья родимой страны,
Так дайте же, братья, мне руки,
Идёмте на битву, страдальцы-сыны,
Потерпим лишенья и муки.
Погибнем же, братья, в кровавом бою,
В бою за любовь и за славу,
Довольно врагам в нашем древнем краю
Чинить свои суд и расправу.
Восстаньте же, братья, смелее вперёд,
Спасём нашу землю родную,
Отыщем в потёмках заблудший народ,
Откроем всю правду святую!
Мы — гений, мы — слава отчизны родной,
Изгоним навеки обманы…»
Но, братья, на сердце России святой
Залечим ли горькие раны?

13/ V, 1919

«Меня зовут к себе дубравы…»

Меня зовут к себе дубравы,
Их вечно дремлющий покой.
Уйти от суеты мирской
И бросить светские забавы.
Там монастырь меня манит.
В тени дубрав его высоких
И толпы храмов одиноких,
И стройный ряд младых ракит.
Кругом, повсюду лес кудрявый,
Ряд дымных келий, церкви, двор,
Плетёный, низенький забор,
Храм монастырский величавый…
И всё… Широкими ветвями
Лес осенил тот тихий холм,
Деревья шепчутся листами,
Как будто молятся… о чём?
Там ввечеру, когда всё спит,
Под серой ночи пеленою
Прекрасный звон над всей землёю,
Как глас Всевышнего звучит.
Из дальних келий в скромный храм
Спешат монахи вереницей,
Спешат к растворенным вратам,
Идут душою помолиться.
А в храме полумрак, простор,
Пылая, свечи догорают,
Лампады кроткие мерцают,
Поёт молитвы стройный хор.
О, как хотелось мне тогда
Войти в тот храм уединённый
С прямой молитвою свободной,
Перед иконою Христа
Склонить колена и с мольбами
Склонить усталую главу,
И думать, думать ввечеру,
И плакать горькими слезами.

15/ V, 1919

«Тихий шёпот ветвей…»

Тихий шёпот ветвей.
Молчаливый камыш.
И прозрачный ручей.
И полночная тишь.
И страданье души
Мимолётной весной…
И стоят камыши
Над уснувшей рекой.
И на небе луна.
Звёзд полуночный рой…
Я страданьем полна
Быстрокрылой весной.
В звуках песни слышна
И тоска, и печаль.
А за лесом видна
Беспредельная даль…
Не манит тот покой,
Не зовёт тишина…
Смерть, явися за мной —
Я тебе отдана!

24/ V, 1919

«Напрасна жизнь, напрасны увлеченья…»

Напрасна жизнь, напрасны увлеченья,
Не надо более напыщенной любви:
Мы все во мраке, в бездне заблужденья,
Мы в омуте тоски, печали и крови…

7/ VI, 1919

Ночные грезы

1. «Бесприютная, безлюдная…»

Бесприютная, безлюдная
Ночь глядела мне в окно.
На устах молитва чудная
Замерла давным-давно.
На душе моей напрасная
Пробудилася тоска,
Безответная, бесстрастная,
И от сердца далека.
Не стучи же, сердце милое,
Позови сюда мечты,
Брось всё глупое, постыдное,
Как помятые цветы.
Пожалей меня, о, милая, —
Я страдаю, я одна.
За окном же молчаливая
Ночь безумная темна.

2. «Ночи бессонные, ночи бесстрастные…»

Ночи бессонные, ночи бесстрастные
Тихим томленьем полны.
Слёзы беззвучные, слёзы напрасные
Льются, как жемчуг они.
Раны сердечные, раны незрелые,
Их не залечит покой.
Мысли ничтожные, мысли несмелые
Быстро несутся волной.

3. «Тихо, печально, угрюмо…»

Тихо, печально, угрюмо
Сумрак и холод царит.
Тяжко сердечная дума
Смерти навстречу летит.
Холодно, грустно, тоскливо
Стон затаённый звучит.
Ночь за окном молчаливо,
Будто сердито, глядит.

7-10/ VI, 1919

«Молчи, певец, пускай замолкнет лира…»

Молчи, певец, пускай замолкнет лира,
Не надо песен, слёз, не надо красоты!
Не дёргай струны траурного мира,
Не нарушай угрюмой тишины.
Уйди, певец, сокройся в дальних странах,
Там пой, безумец, пой в толпе чужих людей,
И вспомни родину, затёртую в обманах,
И в тихой песне помолись о ней!

21/ VI, 1919

Месть

Я буду мостить, о, злое племя,
Клянуся кровию людей,
Клянусь, когда настанет время,
Проснётся месть в душе моей.
Да будь ты проклят, род кровавый!
Я не могу тебя простить…
Месть — это долг святой и правый —
Я буду мстить, я буду мстить!

23/ VI, 1919

«Я умереть хочу на крыльях упоенья…»

Я умереть хочу на крыльях упоенья,
Я брошу всё, как бросила мечты.
Жизнь — это сон пустой, безумное стремленье
К добру, к любви и к счастью красоты.
Нет счастья на земле. Она во тьме суровой,
В долине смерти царствует всегда,
Где у людей начало жизни новой,
Где протекают вечные года.
В моей душе уж горе накипело,
Рыдания прервали мутный сон.
Страданий скрыть я больше не сумела…
И всё слилось в душевный, страстный стон.
Я смерти жду среди неверных тлений.
А новой жизни свет по-прежнему сиял…
Я умереть хочу, как умирает гений —
В борьбе за жизнь, за вечный идеал.

23/ VI, 1919

«Исчезли мрачные сомненья…»

Исчезли мрачные сомненья,
Сомненья жизни роковой, —
Исчезли муки сожаленья,
Исчезли пытки вдохновенья, —
Всё снято мёртвою рукой.
И над могильною землёю,
Склонясь главой, стояла ты,
Слезу роняла за слезою
И исхудалою рукою
Бросала грустные цветы.
А над могилою шумели
В тоске, как погребальный зов,
Две вечно-траурные ели,
И тихо травы шелестели,
И слышен звон колоколов.
Исчезли мрачные сомненья,
Сомненья жизни роковой,
Исчезли страсти, увлеченья,
И все отрадные стремленья
Покрылись хладною землёй.

10/ VIII, 1919, Славянск

Север («Где-то там, на севере холодном…»)

Где-то там, на севере холодном,
Меж снегов и льдов немых, и скал,
Где природа скудна, где свободно
Ветер плачем сердце надрывал.
Где весна — холодное лобзанье,
Где любовь — полузабытый сон,
Где минутных дней воспоминанье
Тяжелее, чем душевный стон.
Где мечты так бледны и неясны,
И тоска невольно давит грудь,
Ночь морозная надменно и бесстрастно
Освещает заметённый путь.
Но теперь, в чужом краю, на юге,
Всей душой стремлюся я туда,
В край родной, где бушевали вьюги,
В это царство холода и льда.
Мне милей та дикая природа,
Рыхлый снег, лиловые леса.
Там любовь, там вечная свобода,
Там холодная, но дивная краса.

24/ X, 1919

«Прошли те дни, когда с тобою…»

Посвящается Тане Гливенко

Прошли те дни, когда с тобою
Делили мы свои мечты,
Иль шаловливою весною
Любви печальные цветы.
Когда «субботы» ожидали,
Когда с тобой наедине
Весь вечер радостно мечтали,
В потёмках сидя на окне.
С тех пор прошло всего два года,
Ты уж совсем, совсем не та…
Явилась новая работа,
Уснула прежняя мечта.
Твой свежий взор, твой взор невинный
Глядит надменно, гордо, зло!
И в страсти тайные пучины
Далёко сердце завлекло.
Мы оттолкнули все желанья,
Мы друг от друга отошли,
Но помним старые мечтанья…
Прошли те дни, увы, — прошли!

30/ Х, 1919

«И ничто мне теперь уж не мило…»

И ничто мне теперь уж не мило,
Пыл погас, в сердце нету огня,
Даже то, что так страстно любила,
Уж теперь не волнует меня.
Равнодушно, надменно, сурово
Я слежу за дыханьем весны,
И не жажду я радости снова,
Вас не жду, златокрылые сны
Прочь летите в счастливые страны,
Улетайте в цветущую даль —
Здесь неволя, здесь только обманы,
Здесь безумная веет печаль.

20/ XI, 1919, Агитпоезд «Единая, Великая Россия».(начало беженства)

Мелодия («Мерно плескалось широкое море…»)

Мерно плескалось широкое море
Смелой волною о берег крутой,
Тёмные волны, на бурном просторе
Быстро гонялись одна за другой.
Моря глубокого вздохи мятежные
Эхо уносит в ущелия гор,
Пены косматые, кудри небрежные
Слушают моря немой разговор.
Южное небо красой недоступною
Светит над пенистым гребнем волны,
Будто бы думает думы преступные,
Будто бы шлёт небывалые сны.
Ветер качал лепестки изумрудные,
Тронул немые цветы,
Песни пропел небывалые, чудные,
Тихо навеял мечты.
Чутко шептались деревья высокие,
Слушая ропот волны.
Спали аллеи и горы далёкие
В бледном сиянье луны.
В этом сиянии, в тихом забвении
Вижу я только печаль,
Сердце трепещет в порыве мучения,
Рвётся в цветущую даль.
В этой дали, за горою высокою
Вижу я север родной.
Рвусь я туда всей душой одинокою,
Мёртвой, забытой душой.
Грёзы нахлынули, сладкие, нежные,
Нет больше слёз, чтоб рыдать.
Юного сердца порывы мятежные
Нет больше слов, передать.

3/ XII, 1919, Ростов-на-Дону

Песня(«Дайте мне кинжал булатный…»)

Дайте мне кинжал булатный,
Дайте латы, щит и шлем,
Я пойду на подвиг ратный,
Я пойду на счастье всем.
Тёмной ночью я с весельем
Все доспехи разложу,
Заклинаньями и зельем
Свой кинжал заворожу.
Облачусь в мои доспехи,
Розу белую найду,
И для брани, для потехи
В поле чистое пойду.
Мой противник — статный воин,
Будет мчаться впереди,
Будет грозен и спокоен,
С алой розой на груди.
Он взмахнёт своим кинжалом,
Я же миг не упущу,
Свой кинжал одним ударом
Прямо в грудь ему вгоню.
Жуткой кровью он зальётся,
Пошатнётся, упадёт,
Больше сердце не забьётся,
Больше зла не принесёт.
Дайте мне кинжал булатный,
Дайте латы, щит и шлем!
Я пойду на подвиг ратный,
Я пойду на подвиг всем!

25/ XII, 1919, Ст. Кавказская

Чёрный Демон(«Когда бы зла поменьше было…»)

Когда бы зла поменьше было,
Когда бы правда не лгала,
То мир бы счастье осенило
И жизнь беспечная была.
Но Чёрный Демон над землёю
Широко крылья распростёр,
Сиял нетленною красою,
Невинный привлекая взор.
И становились люди злее,
Обман и ложь — вот их друзья,
И Чёрный Демон веселее
Глядел, как гибла вся земля.
И правде в мире тесно стало,
И счастья нет, печаль одна.
Любовь от мира отлетала
И злом душа упоена.
И становился мир темнее,
Любовь и правду забывал,
И сердце злое билось злее,
И Чёрный Демон ликовал.

29/ XII, 1919, Ст. Белореченская

Мгновение(«Пускай недавние мученья…»)

Пускай недавние мученья
Терзали грудь,
Сейчас — живые впечатленья
И новый путь.
Зачем, скажи, бунтует горе
И лжёт печаль? —
Передо мной ликует море
И блещет даль.
Зачем меня к себе напрасно
Зовёт тоска —
Жизнь хороша и так прекрасна,
И так легка!

29/ XII, 1919, Ст. Белореченская

«Плачь, когда горе в душе извивается…»

Плачь, когда горе в душе извивается,
Пой, когда песня свободно слагается,
Плачь и рыдай!
Сердца разбитого стоны холодные,
Слово участия, ласки притворные,
Всё отвергай!
В душах людей только змеи голодные,
Вьётся и плачет там сердце холодное —
Правды в нём нет.
Громко зови свои думы-мучения.
Только найдёшь ты в тоске сожаления
Скорбный ответ.

12/ I, 1920 (14 лет), Туапсе

Изгнанники(«В нас нет стремленья, в нас нет желанья…»)

В нас нет стремленья, в нас нет желанья,
Мы только тени, в нас жизни нет.
Мы только думы, воспоминанья
Давно минувших, счастливых лет.
К нам нет улыбки, к нам нет участья,
Одни страданья для нас даны.
Уж пережить мы не в силах счастья,
Для новой жизни мы не нужны.
У нас нет жизни — она увяла,
У нас нет мысли в немых сердцах.
Душа стремиться и жить устала —
Мы только призрак, мы только прах!

22/ I, 1920, Туапсе

«Юность ли смелая, страсть безнадёжная…»

Юность ли смелая, страсть безнадёжная,
Думы ль тяжёлые, жизнь беспощадная,
Что зазвало тебя, доля мятежная?
Что не вернёшься, любовь безвозвратная?
Прежние дни навсегда забываются.
Что ж так рыдает тоска непритворная?
Старость ли дряхлая мне улыбается?
Юность забытая, юность свободная…

30/ I, 1920, Туапсе

«Там, у моря, моря дальнего…»

Там, у моря, моря дальнего,
За горой, горой высокою,
Там, у терем. а хрустального,
За большой рекой глубокою,
Где цветут леса заветные,
Где долины изумрудные,
Там, где птицы разноцветные
Распевают песни чудные,
Где плывёт луна открытая,
В тёмном море отражается, —
Там душа моя забытая
На просторе утешается.
Говорит с волной певучею,
С ветерком перекликается,
Горько плачет с чёрной тучею,
С ясным солнцем улыбается.

30/ I, 1920, Туапсе

Другу («Если тебя одолели сомненья…»)

Если тебя одолели сомненья,
Если не в силах ты слёз удержать,
Смело ищи у меня утешенья:
Мне ли тебя не понять?
Ты поделись со мной думами чёрными,
Ты расскажи мне о горе своём,
Жизни неведомой бремя тяжёлое
Вместе с тобой понесём.
Если ж тебя в молодые объятья
Жизнь позовёт на неведомый путь,
Смело ищи себе новое счастье
И обо мне позабудь.

9/ II, 1920, Туапсе

«Хвала тебе, о, смерть всесильная…»

Хвала тебе, о, смерть всесильная
С твоим сражающим мечом!
Хвала тебе, печаль могильная
Над роковым моим концом
Как в тёмном небе ночью звёздною
Звезда, померкнув, упадёт,
Так в ночь осеннюю, морозную
Душа от мира отойдёт…
И чьи моленья, чьи страдания
Услышит небо в тьме ночной,
Чьи слёзы, чисты как мечтания,
Падут на камень гробовой?
Возьми меня, о, смерть всесильная,
К твоим сынам, к твоим рабам,
В твои дворцы, дворцы могильные,
Возьми меня в твой вечный храм.

29/ II, 1920, Туапсе

«Напрасно ты ждёшь его ночью глухой…»

Напрасно ты ждёшь его ночью глухой,
Напрасно томишься в полуденный зной,
Напрасно ты слёзы холодные льёшь,
Зовёшь его, плачешь и снова зовёшь.
Где ветер гуляет на поле глухом,
В далёком краю, за высоким холмом
Лежит он в крови, одинок, недвижим,
И воронов стая кружится над ним.
Из раны сочится холодная кровь,
Как в сердце твоём молодая любовь.
Над ним шелестит серебристый ковыль
И ветер наносит горячую пыль.
Напрасно томишься в светлице своей
И ждёшь его с диких, безлюдных степей.
Не скоро осушишь ты слёзы о нём,
Как свежие раны на сердце твоём.

1/ III, 1920, Туапсе

«Забудь печаль летучую…»

Забудь печаль летучую,
Забудь её, молву,
Перед судьбой могучею
Склони свою главу.
Смири порывы страстные,
Сломи свой дух младой,
Сдержи слезу напрасную
Тяжёлою порой.
Терпи ты жизнь холодную,
Всегда спокоен будь, —
Судьба рукой свободною
Тебе укажет путь.
Забудь тоску напрасную
И гордую молву.
Перед судьбою властною
Склони свою главу.

9/ III, 1920, Туапсе

Мотив («Холодные звёзды сияли…»)

Холодные звёзды сияли.
Глядели жестоким обманом…
Угрюмые скалы молчали,
Окутаны синим туманом.
У берега море шумело,
Холодной волною плескало.
Разбитое сердце болело,
Безумное сердце стонало.
Тяжёлые страшные думы
Носились, как призраки ночи,
Бродили по скалам угрюмым,
Впивались в холодные очи.
В безумных порывах печали
Душа отдавалась обманам,
А гордые скалы молчали,
Окутаны синим туманом.

11/ III, 1920, Туапсе

В раю («На небесах, в блаженствах рая…»)

На небесах, в блаженствах рая,
Где счастья заплеталась нить,
Мне жизнь припомнилась иная —
Её, увы, не позабыть.
Там, на земле, где блещут дали
В тумане сумрачных ночей,
Там, где страданья и печали,
И смерть скликает палачей.
Там, что ни день, призыв могучий
Влечёт сердца в глухую даль,
Там, словно солнце из-за тучи,
Блестят и радость, и печаль.
Там жизнь цветёт одно мгновенье.
Безумный стон, немой упрёк.
И мчится до поры забвенья
Там жизни бешеный поток.
На небесах, в блаженствах рая,
Где счастья заплеталась нить,
Мне жизнь припомнилась иная —
Её, увы, не позабыть…

21/ III, 1920, Керчь

«Сны — мечтанья, красивые, нежные, длинные…»

Сны — мечтанья, красивые, нежные, длинные,
Только сны.
И любовь — это сказка, глухая, бессильная,
Блеск луны.
Нет у мира холодного искры участия,
То — молва,
И слова обещания, громко звучащие,
Лишь слова.

21/ III, 1920, Симферополь

«О, счастлив тот, кто жил украдкой…»

О, счастлив тот, кто жил украдкой,
Кто истину познал,
Кто жизни мрачную загадку
Невольно разгадал.
Кто бросил жизнь с её тоскою,
С холодной суетой,
И за могильною землёю
Увидел мир иной.
О, счастлив тот, кто жил мгновенье,
Ничтожен иль велик,
Кто бросил жизнь без сожаленья,
Кто цель её достиг.
Бороться с жизнью нет желанья,
На сердце тяжкий гнёт.
В холодном саване страданья
Смерть, как мечта, придёт.

27/ IV, 1920, Симферополь

«Бесконечная, ровная даль…»

Бесконечная, ровная даль.
Блеск луны над дрожащей листвою,
И широкого озера сталь,
И камыш над прозрачной водою.
Белых лилий уснули цветы,
Освещённые бледной луною,
И дрожат на деревьях листы,
И молчат берега над водою.
Догорали костры рыбаков,
Лай собак замирал в отдаленье,
Меркли звёзды в дыму облаков,
Всё молчало в холодном забвенье.
И вдоль берега лодка скользит,
Всплески вёсел покой нарушают,
Чья-то песня тоскливо звучит
И в глухих камышах замирает.
Чьё-то сердце, объято тоской,
В эту ночь безутешно рыдает,
А над озером дремлет покой
И туман берега одевает.
Беспредельная, милая даль,
Блеск луны над увядшей листвою,
И заросшего озера сталь,
И о прошлом немая печаль,
Что прошло быстрокрылой мечтою.

8/ V, 1920, Симферополь

«Мы молча бродили над морем…»

Посвящается беженке Л.Р.

Мы молча бродили над морем,
Смотрели в туманную даль.
Одним мы томилися горем,
Одну мы знавали печаль.
Пред нами, на ровном просторе,
Бежали вперёд корабли,
Пред нами смеялося море
И чайки кружились вдали.
Нам вспомнились годы иные,
Когда мы встречались с тобой,
Мы видели сны золотые,
Мы жили весенней мечтой.
С тобою мы встретились снова,
Окутаны мёртвой тоской,
Далёко от края родного,
Над мутной морскою волной.
Мы долго с тобой вспоминали
О том, что минуло давно.
Два разные сердца страдали,
Но горе их слило в одно.
Мы жили одним лишь желаньем,
Дышали незримой мечтой,
Мы связаны были страданьем,
Безумной, унылой тоской.
Мы молча бродили над морем,
Смотрели в туманную даль,
Одним мы томилися горем,
Одну мы знавали печаль.

8/ VI, 1920, Симферополь

«Не верю я красивым снам…»

Не верю я красивым снам,
Лукавым, ласковым виденьям.
Не верю радужным мечтам,
Души восторгам и стремленьям.
Не верю, что награда есть
За все мученья и страданья.
Кто ж принесёт благую весть
На все мольбы и ожиданья?
Не верю в чистую любовь,
В её порыв в молчанье сонном,
Не верю, что воскреснет вновь
Надежда в сердце утомлённом

11/ VI, 1920, Симферополь

«Скажи мне утешенье снова…»

Скажи мне утешенье снова,
Чтоб стало на душе легко,
Чтобы твоё живое слово
Запало в сердце глубоко.
Скажи мне, что пройдут волненья
И голос грусти замолчит,
И вновь, как радость сновиденья,
Надежды призрак прилетит.
Кругом сомненья и раздоры.
Дай мне надежду и покой,
Утешь меня холодным взором,
Без слов волненье успокой!

13/ XI, 1920, Симферополь

Меланхолия («Запад гаснул. Кровавое солнце пылало…»)

Запад гаснул. Кровавое солнце пылало.
Чуть качались берёзы, вершины склоня.
Где-то скрипка вдали так тоскливо рыдала
В тишине догоревшего дня.
На окне, в тесной вазе цветы увядали,
Отряхнув лепестки, наклонившись к стеблям.
Они к солнцу стремились, к прощальным лучам,
Жить им хочется, жить, а они умирали.
Всё так мрачно кругом, так пустынно, уныло,
Нет простора, весь мир, как глухая тюрьма.
Ещё сердце усталое солнца просило,
А уж тьма, беспросветная тьма…

2/ VII, 1920, Симферополь

«Мне жаль надежды луч холодный…»

Мне жаль надежды луч холодный,
Что угасал в душе моей,
Мне жаль мечты моей свободной,
Былых восторгов и страстей.
Мне жаль минувших дней отрады,
Младого счастья прежних лет,
И нету к прошлому возврата,
И веры в будущее нет.

8/ VII, 1920, Симферополь

«Мне жаль надежды луч холодный…»

Моё сердце уснуло, как дитя в колыбели,
И во сне, как дитя, улыбнулось так сладко.
Убаюкано трелью отдалённой свирели,
Оно спит так спокойно и бьётся украдкой.
Моё сердце в неволе, в жизни так утомилось,
Дикой страстью не бьётся, не верит, не слышит.
Как невинный младенец в колыбели забылось,
Оно спит непробудно, не просит, не ищет.

8/ VII, 1920, Симферополь

Север (отрывок)

Мне вспомнился вечер. В багряной заре
Кровавое солнце пылало.
Деревья склонялись ветвями к земле
И шумная жизнь затихала.
Всё было спокойно. Младая весна
Не сеяла горькой печали…
Я молча стояла в тени, у окна,
Смотрела в туманные дали.
Зачем вспоминать? Не вернётся весна,
И прежняя жизнь не вернётся.
И в дальнем краю, где дышала она,
Печаль черноокая вьётся.
Там кровь и вино, точно реки, текут,
Смешались и смех и рыданья,
Там песнь погребальную ветры поют
В холодном тумане страданья.
Там слёзы и стоны, там ужас и страх,
Зловещее слышно проклятье,
Там горе проснулось в счастливых местах,
И смерти раскрыты объятья.
А сердце трепещет и рвётся вперёд,
Где север, забрызганный кровью.
Скорее туда, где страданье живёт,
Залить его светлой любовью!
Скорее туда, где страдают и ждут,
Где льются унылые слёзы,
Туда меня тяжкие думы зовут
И ясные, лёгкие грёзы.
А ночь? Как мечта, неземная свирель,
Чарующей полная силы,
Как сломанной лиры звенящая трель,
Как мрак безответной могилы.

15/ VIII, 1920, Симферополь

Песня узника («Завтра — казнь. Так просто и бесстрастно…»)

Завтра — казнь. Так просто и бесстрастно
В мир иной душа перелетит
Та же жизнь немая безучастно
На земле по-прежнему шумит.
То же встанет солнце золотое
И осветит мой родимый край.
О, прощай всё милое, родное,
Жизнь моя разгульная, прощай!
И не верится, что на заре унылой
Страшный миг несмело подойдёт…
О, скорей бы смерть! Ждать нету силы.
Жить нельзя, так что же смерть нейдёт?

1/ IX, 1920, Симферополь пер. На диване. Вечер. Никого нет.

Горе («Как просто звучало признанье…»)

Как просто звучало признанье
Безмолвною ночью, в глуши,
И сколько таилось страданья
В словах наболевшей души.
И сколько безмолвной печали
Скрывалось на сердце младом!
Слова же так просто звучали
В холодном тумане ночном.
И капали робкие слёзы —
Их не было сил удержать,
И сонно шептались берёзы,
И звёзды устали мерцать.
А горе так долго томило
И сердце устало страдать,
Печаль свою звездам открыло,
Хоть звёзды не могут понять, —
И горе цветам рассказало,
Хоть гордо молчали цветы,
Кой-где лишь слезинка дрожала,
Едва серебрила листы.
И ночь пролетала в молчанье,
И слёзы таились в глуши,
И сколько звучало страданья
В словах наболевшей души.

30/ IX, 1920, Симферополь. Училищная ул. Во время бессонницы. На дырявой койке.

Время(«Быстро день за днём проходит…»)

Быстро день за днём проходит,
Скучно час за часом бьёт,
И мрачней тоска находит,
Как за годом мчится год.
Время быстро, время строго,
Наши дни несёт оно,
А ведь этих дней немного
В жизни нашей сочтено.
Только к нам весна слетела,
Свой раскинула шатёр,
Всё вокруг зазеленело,
Всё кругом пленило взор.
Только сердце, ожидая
Лучших дней, оно молчит…
Глядь, и осень золотая
Первый лист озолотит.
Так, в тоске о невозвратном,
Сердце будущим живёт,
А на милом и отрадном
Время быстрое идёт.
День пройдёт, тоска глухая
Исчезает без следа.
Так и юность удалая
Не вернётся никогда.
Надо смело жить желаньем,
Жить, не ждать в тоске глухой.
Будет мне напоминаньем
Первый листик золотой.
Я его беру украдкой
И в страницы дневника,
Там, где мрачная загадка,
Там, где хмурая тоска,
Я кладу его с тоскою…
Он живёт, он не увял —
И бегут года чредою,
Как за валом мчится вал.

30/ IX, 1920, Симферополь.

«Здесь всё мертво: и гор вершины…»

Здесь всё мертво: и гор вершины,
И солнцем выжженная степь,
И сон увянувшей долины,
И дней невидимая цепь.
Всё чуждо здесь: и волны моря,
И полукруг туманных гор…
Ничто, ничто не тешит взор,
Ничто уж не развеет горя…
Я знаю, в блеске красоты,
В тени унылого изгнанья
Переживут меня мечты
Давно разбитого желанья.
И эта степь в тоске унылой
Мне будет мрачною могилой…
25/ Х, 1920, (14 лет), Севастополь

Ирина Кнорринг с детьми дяди, Б.Н.Кнорринга. Елшанка

Ирина Кнорринг с матерью

КНИГА ВТОРАЯ. Константинополь-Бизерта (Сфаят) (1920–1923)

«Всё кончено. Разрушены желанья…»

Всё кончено. Разрушены желанья,
Поруганы заветные мечты.
Опять, опять забытого страданья
Я узнаю знакомые черты.
Я узнаю — в холодном сердце снова
Безмолвная тоска по-прежнему лежит,
Гнетут судьбы жестокие оковы,
Дыханье смерти душу леденит.
Нет воли у меня. Желанья безобразны.
Душа моя мне кажется смешна,
Мечты так грубы, пошлы и бесстрастны.
…И жизнь, как туча грозная, мрачна.

7/ XI, 1920. Константинополь. Дредноут «Генерал Алексеев».

На чужбине. Отрывок («Брожу по палубе пустынной…»)

Посвящается Тане

Брожу по палубе пустынной,
Гляжу в неведомую даль,
Где небо серое, как сталь,
И вьются чайки цепью длинной.
Передо мною, сквозь туман,
Как серый призрак, как обман,
Видны строенья Цареграда,
Над бездной вод, в кругу холмов,
Мечетей, башен и дворцов
Теснятся мрачные громады…
А там, за бледной синей далью,
Чуть отуманенной печалью,
За цепью облаков седых,
Где чайка серая кружится,
В глухом тумане волн морских
Моё грядущее таится…

17/ XI, 1920. Константинополь. Дредноут «Генерал Алексеев».20-й кубрик. Темнота. Духота. Сырость. Крысы пищат.

Не говори («Таи в себе глубокое страданье…»)

Таи в себе глубокое страданье,
Не говори, что жизнь твоя пуста,
И пусть печать зловещего молчанья
Сомкнёт твои весёлые уста.
Не говори, о чём ты тосковала,
Под маской скрой унынье и печаль,
Не говори, что сердце жить устало,
Не говори, чего так больно жаль.
Таи в себе стремленья и желанья,
Не открывай своих заветных грёз,
Не жди от мира капли состраданья,
И пусть печать унылого молчанья
Смирит поток твоих душевных слёз!..

28/ XI — 11/ XII, 1920. «Константин», Мраморное море

«Для себя мне улыбки не нужно…»

Для себя мне улыбки не нужно,
Я не жду для себя упоенья:
В этом мире мне тесно и душно,
В этом мире мне нет утешенья!
В мрачном мире, унылом, страдальном,
Средь волнений житейского моря,
Лишь в одном человеке печальном
Я нашла молчаливое горе.
Он душе моей близок тревожной,
Столько слёз в его жизни бесстрастной,
Перед ним все страданья ничтожны,
Перед ним и блаженство неясно.
Для него б я страданья забыла,
Я б ему отдала своё счастье,
Я б ему свои сны подарила,
И холодное слово участья.
Я б ему отдала свои грёзы…
Да у воли подрезаны крылья.
И унылые катятся слёзы,
Бесполезные слёзы бессилья.

17/ XII, 1920. Наварин

«Воздух весенний бодрит и пьянит…»

Воздух весенний бодрит и пьянит,
В светлую даль голубую манит,
В вольные степи, на зелень полей,
Там, где душе веселей, веселей!
Там, где привольная даль широка,
Там, где, волнуясь, летят облака,
Там, где вся радость весеннего дня…
Но далека эта даль от меня…
Душит тоска всё больней и больней,
Бедному сердцу грустней и грустней.
Светлые грёзы, минувшие дни
Были лишь звонкие песни одни.
Всё, что прошло быстрокрылой мечтой,
Кажется в жизни одной лишь чертой.
Вольная жизнь широка, широка,
Пышная степь далека, далека,
Юная жизнь в неизвестность манит,
Воздух весенний бодрит и пьянит.

14–27/ XII, 1920. Бизерта. «Константин». Под жёлтым флагом.

«В тот миг, когда душа полна сомнений…»

В тот миг, когда душа полна сомнений,
Полна тревог, печали, суеты,
Когда глухие, грубые волненья
Оставили глубокие следы,
Когда в душе погублено святое
И мысль работает лениво, тяжело,
Иль в грустный час вечернего покоя
На сердце тайное унынье налегло,
Когда тоска холодная стремится
Вселить волненья грубой суеты —
В тот грустный миг приятно позабыться
В ленивом полусне, под крыльями мечты.
Лежать одной, без мысли, без волнений,
Забыть весь мир, всё прошлое забыть,
И там, в объятьях страстных сновидений
Свои страданья легче заглушить.

6/ I, 1921. Бизерта. «Кронштадт». Мастерская. Среди станков

В карантине («Спустился вечер молчаливо…»)

Спустился вечер молчаливо,
Недвижный воздух сны дарит,
Молчит немая гладь залива
И месяц волны золотит.
Спокойно всё. Чуть волны плещут,
Повсюду мрак, объятый сном,
И маяки, как звёзды, блещут
В туманном сумраке ночном.
Едва освещены огнями,
Давно уснули корабли —
И там, под лунными струями,
Молчит угрюмый лик земли.
«Земля!» О, сколько это слово
Желаний радостных таит,
Оно звучит любовью новой,
Оно зовёт, оно манит.
Так тянет в рощи, в степи, в горы,
Где зелень, счастье и цветы,
Уйти от праздных разговоров,
От скуки, сплетни, суеты…
Но жёлтый флаг тоскливо вьётся,
Но гладь морская широка, —
И сердце так уныло бьётся,
И всюду хмурая тоска.
Молчит корабль в тиши залива,
На мачте красный огонёк.
А чёрный берег молчаливо
Манит, таинственно далёк.

17/ I, 1921. Бизерта. «Кронштадт»

Песня («Всё это песня, но песня печальная…»)

Всё это песня, но песня печальная,
Песня страданья и слёз.
Слышится в ней только ласка прощальная,
Ласка задумчивых грёз.
Тихо глухие желанья развеяны,
Грёза давно прожита,
Воля, что пылкой мечтою навеяна,
Злобной судьбой отнята.
Всё, что уснуло в душе, непробудное,
Горькой омыто слезой,
Всё, что разбито, прекрасное, чудное,
Кажется только мечтой.
Жизнь мне указана властною силою,
Горем та сила полна.
Пейте ж, усталые, пейте, унылые,
Чашу страданья до дна!
Всё это песня, но песня печальная
Жизненной страшной борьбы.
Смолкнет она, точно ласка случайная,
Жалкой игрушкой судьбы.

13/ II, 1921. Бизерта-Сфаят

«Помнишь ты осень, глухую, ненастную…»

Помнишь ты осень, глухую, ненастную,
Серое небо, как сталь,
Помнишь холодную ночь безучастную,
Что подошла, как печаль?
Слёзы, рыдания, ветры могучие,
Полные мрачной тоской,
Месяц за чёрной свинцовою тучею,
Мёртвый, зловещий покой.
Ты покидал свою родину милую,
Счастье твоё покидал,
И, может быть, этой ночью унылою
Первое горе познал.
Ты покидал всё, что было прекрасного —
Бледную старую мать,
Помнишь её, как с тоскою ненастною
Вышла тебя провожать.
Помнишь — ты плакал. С неясной тревогою
Грусть к тебе в сердце вошла,
Как от тебя её тень одинокую
Скрыла вечерняя мгла.
Снова один ты, и в бурю ненастную,
С злобной, разбитой душой,
Губишь ты молодость, молодость ясную
Грубой, развратной рукой.
Всеми покинут, с тоскою глубокою
Плачешь ты, сердце губя.
Вспомнил ли ты свою мать одинокую,
Что ещё любит тебя?
Просит ли сердце, ничем не согретое,
Прежней любви и тепла,
Что от тебя навсегда, беспросветная,
Скрыла ненастная мгла.
Или от счастья, навеки уснувшего,
Порвана светлая нить?
Или боишься ты образ минувшего
В сердце твоём воскресить?

18/ III, 1921. Бизерта-Сфаят

«В дни моей печали смутной…»

В дни моей печали смутной,
В дни моей тоски неясной
Чей-то голос, голос чудный
Раздавался в миг ненастный.
Это голос жизни новой,
Песня ветра на просторе,
Шёпот звёзд в тени суровой,
Безучастный ропот моря.
Голос нежный и печальный,
Он за каждый день ненастья
Обещал мне миг случайный
Упоительного счастья.

21/ III, 1921. Сфаят

Маки («Я сегодня маки собирала…»)

Я сегодня маки собирала
В зелени высокой и густой,
Целый день в пустой траве искала
Яркий цвет, насмешливый и злой.
Но проходит день, и отлетают
Грёзы дня унылой чередой…
А в глазах насмешливо мелькают
Маки яркие весёлою толпой.
Стало сердцу грустно, одиноко,
Ночь прошла, всё тише и грустней…
Унесла меня мечта далёко,
В милый край давно забытых дней.
Где мелькали годы золотые,
Где погаснул пламень молодой,
А в глазах всё маки удалые
Кружатся средь зелени густой.
Те года далёкого мечтанья,
Всё, о чём так трудно позабыть,
Навсегда померкли, как желанье,
Как от счастья порванная нить.
И, как тучи в небе, думы вьются,
Стонет сердце, сковано тоской.
Только маки красные смеются
Над моей разбитою мечтой.

20/ IV, 1921. Сфаят

«Что ты плачешь в тиши догоревшего дня…»

Что ты плачешь в тиши догоревшего дня
Под унылою тенью маслины?
Тихо шепчет она, свои ветви клоня,
И туманом покрылись долины.
Заползла к тебе в душу злодейка-печаль
И на сердце скрывается горе,
И невольно ты смотришь в туманную даль
На широкое синее море.
И напрасно ты ищешь за мутной волной
При унылом сиянье заката
Милый берег, тот берег, далёкий, родной,
На который уж нету возврата.
Не вернуть тебе светлых и радостных дней,
Не вернуть тебе прежнего счастья,
Как и здесь, среди чуждых и гордых людей
Не найдёшь ты хоть искру участья.

21/ IV, 1921. Сфаят

«Катятся волны морские…»

Катятся волны морские
Лениво, одна за другой,
Так дни мои, дни молодые
Унылой бегут чередой.
И слышу я смерти дыханье,
Стою над раскрытой могилой,
Но в душу иные желанья
Врываются с новою силой.
Мне чудится берег скалистый,
За синею дымкой ночною,
Где плещется вал серебристый
Под бледной, неясной луною.
Там плачет душа одиноко,
Там ждёт меня счастье иное,
Куда-то далёко, далёко
Влечёт меня счастье младое.
В тот край, где под маской былого
Забытое счастье скрывалось,
Где сердцу так много родного,
Где жизнь, где мечта пробуждалась.

21/ IV, 1921. Сфаят

«Скажите мне, о звёзды золотые…»

Скажите мне, о звёзды золотые,
Когда же дни мои и годы молодые
Промчатся грустною, унылой чередой?
Когда тоска моя, омытая слезой,
Сольётся с вечною, безмолвною тоскою?
Когда же грусть моя, мой неизменный друг,
Свидетель тайных, молчаливых мук,
Невидимо расстанется со мною,
Где жизни вечная, холодная черта,
Последняя слеза, последняя мечта.

28/ IV, 1921. Сфаят. Поздно вечером, на топчане

«Вижу ль я девушки взор утомлённый…»

Вижу ль я девушки взор утомлённый,
Полный тоски, безответный, немой,
Смех её слышу, навек заглушённый
Вечно холодной тоской, —
Хочется тихо спросить мне тогда:
«Где твоя молодость, где красота?»
Дума ль тяжёлая сердце сжимает,
Или мечта, друг бессонных ночей,
Всё об одном она мне повторяет
С мёртвой улыбкой своей, —
Хочется тихо спросить мне тогда:
«Где твоя молодость, где красота?»
Ночь ли настанет, звездами играя,
Так далека от страданий и зла,
Вечно безмолвная, вечно немая,
Вечно холодная мгла, —
Хочется снова спросить мне тогда:
«Где твоя молодость, где красота?»

5/ V, 1921. Сфаят

«В вечерней мгле рыдали звуки скрипки…»

В вечерней мгле рыдали звуки скрипки,
А я была одна в объятиях мечты,
Вокруг всё чуждые, всё мёртвые улыбки
И ни одной приветливой черты.
Душа была пуста, в ней не было желанья,
В ней не было мечты… Лишь миг воспоминанья
Всю душу взволновал… То миг невольных слёз,
Далёких дней и невозвратных: грёз.
И в памяти моей невольно выплывают
Картины прошлого всё ярче и ясней,
И словно я опять те дни переживаю —
И сердце плачет тише и грустней.
А на земле зловещее молчанье,
И дышит в нём безмолвная печаль.
Душа молчит, в ней больше нет желанья,
Ей нечего любить, ей ничего не жаль.

7/ V, 1921. Сфаят. Вечером, у окна

Спасибо друг («Спасибо, друг, за то, что вижу снова…»)

Наташе Кольнер

Спасибо, друг, за то, что вижу снова
К себе доверие, и ласку, и покой,
За первое приветливое слово,
За первый взгляд, невинный и простой.
За то, что здесь, к печальной, одинокой,
Среди унынья, пошлости и зла,
В чужой толпе, бесчувственной, далёкой,
Ты первая несмело подошла.
За первый миг навеянного счастья,
За тихий миг, несмелый и живой,
За всё участье, робкое участье
Со всей наивной детской простотой.

12/ V, 1921. Сфаят

«Прощай, Сфаят, прощай, свобода!..»

Прощай, Сфаят, прощай, свобода!
Прощай последний майский день,
Где все мольбы и все невзгоды
Сошли в таинственную тень.
Передо мною блещут дали,
Где я, молитву сотворя,
Сойду под вечный свод печали
В глухих стенах монастыря.
Но в душной клетке заточенья
Меня, я знаю, также ждут
И там счастливые мгновенья,
Волненье, жизнь, борьба и труд.
Но нет тревоги, нет невзгоды,
Ни грозных бурь, ни злобных дней,
Ни упоительной свободы
Разгульной юности моей.

31/ V, 1921 В автомобиле по дороге в монастырь Notre-Dame de Sion

Первая ночь в монастыре («В эту ночь, как спустилась холодная мгла…»)

В эту ночь, как спустилась холодная мгла,
В эту ночь я так долго уснуть не могла.
На чужой стороне, среди чуждых людей
Я одна была с мёртвой печалью своей.
И так много тревожных, таинственных дум
Волновали мой пылкий расстроенный ум,
И так много тяжёлых, мучительных слёз
Мне навеяли крылья таинственных грёз.
И седой полумрак был так страшно угрюм,
За окном грохотал дикий, уличный шум,
И в усталую душу, где мёртвый покой,
Он врывался неясной, безумной тоской.

2/ VI, 1921. Бизерта

Дневник («Немые, пожелтевшие листы…»)

Немые, пожелтевшие листы…
То миг уныния, то миг воспоминанья,
Кой-где, среди вседневной суеты,
Мелькнёт строка, достойная вниманья.
В ней чувства новые несмело говорят,
А дальше пыл невинных увлечений,
Язвительных: насмешек длинный ряд,
Жестоких и нелепых обвинений…
Змеиная, ехидная молва,
Порывы счастья, счастья неземного…
Одна строка желания глухого…
Красивые, но мёртвые слова…
Кой-где мелькнут задумчивые грёзы
Среди пустых, однообразных строк,
А там опять проклятье и упрёк,
Опять тоска, и жалобы, и слёзы…

7/ VI, 1921. Бизерта

«Высоких монахинь зловещие тени…»

Высоких монахинь зловещие тени,
Безмолвных, как сумрак ночной…
А в окна раскрытые воздух весенний
Врывается сильной струёй.
Органная песня в воздушном просторе
Под сводом капеллы гремит,
И будто какое-то страшное горе
Над всем этим храмом висит.
Все бледны, недвижны, склонили колени,
 В угрюмой печали молчат.
Лишь бродят монахинь безмолвные тени,
Да звуки органа гремят.
В душе настоящее горе таится,
Не ложный, навеянный страх,
И хочется плакать и тихо молиться, —
И искрятся слёзы в глазах.
Повсюду унынье, лампады сиянье,
Монашенок сумрачный строй,
Всё то же притворство, всё то же молчанье,
Всё тот же зловещий покой.

14/ VI, 1921. Бизерта, Couvent

Корабль («Плавно качаясь на гребне бесцветных валов…»)

Посвящается русскому флоту

Плавно качаясь на гребне бесцветных валов,
Старый корабль отходил от родных берегов.
Ярко сверкала на солнце холодная сталь,
Медленно, важно он шёл в бесконечную даль.
Но не для битвы, для славных:, могучих побед,
В дикое море бесшумно пускался он, — нет!
Сила иная, не слава, — позор и печаль
Гнали его в неизвестную, чуждую даль.
Вслед раздавались проклятья и крики врагов,
Спереди — небо, да серые гребни валов…
Слёзы, рыданья и стоны звучали на нём,
Правил им ужас и вёл его горьким путём.
В омут чужих, неприветливых:, сумрачных волн
Робко вошёл он, унынья гнетущего полн.
Встал, опустел, в молчаливой тоске одичал,
Флаг опустил, почернел и навек замолчал.
Страшной могильной окутался он тишиной.
Спит непробудно над мутной морскою волной.
Только порой, когда шумно ликует земля,
Волны лениво ласкают борта корабля…
Много и битв, и лишений он гордо терпел,
Лишь роковой неудачи снести не сумел.
Знать, его старое сердце страданьем полно,
В мёртвой печали навеки разбито оно.

22/ VI, 1921. Бизерта, Couvent

«Под солнцем, безжалостно-жгучим…»

Под солнцем, безжалостно-жгучим,
Под месяцем, тихо плывущим,
Катилась по морю волна,
Зловещею тайной полна.
Неслась она, всех обгоняя,
Все волны, крутя, и вздымая,
Стремилась она отдохнуть,
И бодро свершала свой путь.
Хотела она боязливо
Вернуться в родные заливы,
И там, на родном берегу,
Забыть свою грусть и тоску.
И вот, с тихой радостью снова
Сверкает у брега родного
И бьёт у подножия скал,
Куда её ветер примчал.
Но скалы молчат равнодушно,
Вокруг всё пустынно и скучно.
Обломки лежат кораблей —
Развалины прожитых дней.
На всём гробовое молчанье,
Усталость, печаль и страданье,
Во всём неприветливый взор,
Во всём непонятный укор.
И там, как неведомый странник,
Всем чуждый, забытый изгнанник,
Тоской безутешной полна,
И плачет, и стонет она.

2/ VIII, 1921. Бизерта

«Жизнь — одно лишь ожиданье…»

Жизнь — одно лишь ожиданье,
Недоступное желанье,
Миг, украшенный мечтой,
Отуманенный тоской.
Жизнь — глухое сожаленье,
Недоступное стремленье,
Безучастный, мёртвый взор,
Беспощадный приговор.
Жизнь — один лишь миг игривый,
И весёлый, и тоскливый,
Только фраза, только сон,
Цепи, слёзы, смех и стон.

15/ VIII, 1921. Бизерта

«Песнь в душе моей слагается…»

Песнь в душе моей слагается,
Мысли бледные, неясные,
Радость блекнет и кончается,
Слёзы крупные, ненастные.
Много в песне недосказано,
Недосказано, забытое.
Крылья ветреные связаны,
Сердце сковано, разбитое.
Что-то светлое оставлено,
Невозвратное, далёкое,
Жизнь безмолвная восславлена,
Жизнь глухая, одинокая.
Нет в душе моей прекрасного,
Только песня похоронная,
И тоска, тоска неясная,
Необъятная, бездонная.

21/ VIII, 1921. Бизерта, Couvent

«Я безумству отдал мои лучшие дни…»

Я безумству отдал мои лучшие дни,
Я разбил моё счастье младое,
И без цели, уставши от мелкой возни,
Я стою над пучиной морскою.
Я устал. Истомился. Здесь пристань моя
Средь холодного моря страданья,
Здесь меня не коснётся немая струя
Бурной жизни, тоски и желанья.
Здесь уснут навсегда мои вольные сны,
Здесь уснут мои юные силы
До прекрасного утра, до новой весны,
За унылой чертою могилы.
Тут последние думы мелькнут чередой,
Безысходным томлением полны.
И услышит рыданья лишь ветер ночной,
Да уныло шумящие волны.

28/ VIII, 1921. Сфаят

«Тяжелы мне бездонные пропасти света…»

Тяжелы мне бездонные пропасти света,
Эти злобно-шипящие души людей,
Этот мёртвый рассказ без конца, без ответа
О красивом страданье томительных дней.
Впереди безысходное горе таится,
Непритворной тоски бесконечная нить.
Сердце — мёртвое кладбище — хочет разбиться,
Разлюбить свою жизнь и весь мир позабыть.

28/ VIII, 1921. Сфаят

«Лениво, тихо догорает день…»

Лениво, тихо догорает день,
Дрожит и меркнет гаснущая тень,
Уныло гаснет солнце за горой
И мгла спустилась синей пеленой.
Чуть пробежал предсмертный ветерок,
Но где-то оборвался и замолк,
И чей-то стон глубокий пролетел
В глухую даль, в неведомый предел.
Последний день, последний день борьбы,
Последний стон над бременем судьбы,
Последний взгляд на вереницу дней,
Былых страданий и былых страстей.
Ещё звучат призывные слова,
Ещё во сне пылает голова
И мысль одна ещё стремится жить,
Но нить оборвалась, немая нить.
Её концов уж больше не связать,
Жизнь прожитую больше не начать.
Года прошли, прошли, как сон пустой,
Прошли унылой, быстрой чередой.
Вся жизнь была бесчувственный обряд,
Но в ней мечты красивые горят.
Их не вернуть, их больше не вернуть.
Окончен путь, тяжёлый, длинный путь.
Пылает ум, пылает голова,
Слова звучат — прощальные слова.
И тихо стон глубокий пролетел
В глухую даль, в неведомый предел.

2/ X, 1921. Сфаят

«Я видела мир в его вечной, безмолвной тоске…»

Я видела мир в его вечной, безмолвной тоске,
В оковах тупого бессилья.
Я видела счастье, я видела свет вдалеке,
Но мимо несли меня крылья.
Я знала немного лучей быстрокрылого дня
Меж дней бесконечных ненастья…
Могучие крылья судьбы уносили меня
От мира, от жизни, от счастья.
Везде проносилась я быстро, как ветер степной,
Неслась я, не зная покоя,
Безмолвная, чуждая мгла впереди предо мной,
А там, позади, дорогое.
К нему не вернусь я, его не найду никогда,
Напрасны пустые усилья.
Всё там, позади, далеко, там увяла мечта,
И в бездну несут меня крылья.

25/ X, 1921. Сфаят

«Есть в мире люди, они унылы…»

Есть в мире люди, они унылы.
У них желанья — в кровавых снах,
У них надежды — на дне могилы,
И счастье бьётся в глухих цепях.
Их речи едки, их речи злобны,
Их смех ужасен: в нём смерть и яд.
Виденью ада мечты подобны
И смотрит в бездну коварный взгляд.
Их думы мрачны, как ночь немая,
Их жизнь проходит, как страшный бред.
В их сердце холод, печаль тупая.
Им нет свободы, им счастья нет.
Над ними веет немое горе —
И песнь неволи, как стон звучит,
А сердце плачет и просит воли…
И цепь грохочет, и цепь звенит

17/ XII, 1921. Сфаят

«О, счастлив тот, кто понял совершенство…»

О, счастлив тот, кто понял совершенство,
Кто понял мир свободною душой,
Пред кем равно страданье и блаженство —
И жизнь есть сон, унылый и пустой.
Кто на былые дни не оглянётся,
Кто не страшится прихотей судьбы,
Кто на своём пути не отзовётся
На слёзы, на страданья и мольбы.
Кто жизнь прошёл с закрытыми глазами,
Кто мир с его тоскою разлюбил,
Кто мог прожить одними лишь мечтами,
И жизнь свою молчаньем победил.

1/ III, 1922. Сфаят

На корабле («Взгляни вперёд — кругом покой…»)

Взгляни вперёд — кругом покой.
Непобедимой красотой
Шумит и плещет на просторе
Печалью скованное море.
Однообразная тоска.
Как будто морю нет предела:
Бушуют волны, дико, смело,
Да в небе вьются облака.
Быть может, там, в дали глухой,
Найдём мы ласку и покой,
И слово тёплого привета.
Но стонет море — нет ответа
И веры нет. Мечта лукава,
Неверный сон и пустота,
Одна немая красота,
Одна лишь скучная забава.
И ждёт нас мёртвая печаль,
Всё та же жизнь с её тоскою,
И блещет ложной красотою
Недосягаемая даль.

16/ III, 1922. Сфаят

Весна («Весёлый май. Цвети, ликуй, весна!..»)

Весёлый май. Цвети, ликуй, весна!
Цвети, задорный мак, средь зелени густой,
Резвитесь облака в лазури голубой
И для души одной
Откройся мир, покой и тишина.
Цвети, цвети, душа, пока весна цветёт,
Пока весёлый мак мелькает средь полей,
Пока так много сил, так много ярких дней,
Цвети, цвети, скорей,
Пока весна цветёт!
Цветут поля, ласкается волна,
Чуть веет тёплое дыханье ветерка…
А в сердце снова бьёт холодная тоска.
О, как ты далека,
Весна, моя весна!

1/ V, 1922. Сфаят

Слава («Кровавой ценою досталась она…»)

Кровавой ценою досталась она,
Из роз благовонных она сплетена,
Их вместе уныло страданье сплело
И гордо они украшают чело.
Но скоро поблекнул прекрасный венок,
Последний завял и распался цветок,
И только шипы всё сильней и сильней
Впивались в чело и давили больней.
Кровавые слёзы стекают с чела,
Последние розы печаль унесла.
Желанное в жизни свершилось давно
И мёртвой рукою разбито оно.

7/ V, 1922. Сфаят

«Шумно год пролетел и исчез без следа…»

Шумно год пролетел и исчез без следа.
Невозможное стало забытым.
Пронеслась, точно сон, длинных дней череда,
Что таилось, прошло неоткрытым.
Всё, что было, блистало, томилось, цвело,
Всё, как сон, промелькнуло, забылось.
И так много свершилось. Так много прошло,
И так мало в душе пробудилось.

11/ V, 1922. Сфаят

«Не увидишь ты в жизни счастливого дня…»

Не увидишь ты в жизни счастливого дня,
Не воскликнешь ты громко: как жизнь хороша!
Не зажжёт в тебе солнце святого огня,
И в бездействии вялом устанет душа.
В утомительной грусти промчатся года…
Только раз ты проснёшься, увидишь, поймёшь,
И в отчаянье страшном себя проклянёшь,
И безмолвное сердце уснёт навсегда.

15/ VI, 1922. Сфаят

«Ненавижу, ненавижу…»

Ненавижу, ненавижу
Я унылые могилы.
Шёпот кладбища я слышу,
И во мне немеют силы.
Эти кладбища немые
Веют мёртвою тоскою,
Это — люди, хоть живые,
Но с умершею душою.
И во мне они убили
Сладость жизни и мгновенья
И надежду превратили
В отрицанье и сомненье.
И замолкли песни рая,
Страсть давно во мне остыла,
И душа моя — глухая,
Безымянная могила.
Жизнь меня за всё осудит,
Лучших дней я не узнаю,
Всё, что было, всё, что будет —
Ненавижу, проклинаю.

2/ VII, 1922. Сфаят

«Я себя ненавижу порой…»

Я себя ненавижу порой,
Как в тяжёлом, томительном сне.
С возбуждённой, усталой душой,
Я жалею о прожитом дне.
По дороге исканий глухих
Я в потёмках иду без огня,
Я путей не увижу иных
И никто не увидит меня.
В омертвелой душе, в темноте
Жажда жизни сверкнёт иногда,
И в прозрачной, красивой мечте
Бесполезно проходят года.
Всё пройдёт, всё идёт увядать.
И, крылатое время сгубя,
Только я буду жить и желать,
И до слёз ненавидеть себя.

2/ VII, 1922. Сфаят

Ночь («Шепчут травы сонные…»)

Шепчут травы сонные,
Воздух опьянён,
Очи утомлённые
Не смыкает сон.
Тишина заветная
Дремлет над землёй.
Думы безответные
Веют надо мной.
Шепчут что-то скорбное,
Как им не шептать!
Вечно непокорные —
Их не разгадать.
Даль страшит неясная —
В ней на всё ответ…
Есть желанья страстные,
Только силы нет.
Давит ночь унылая,
Тяжкая, как стон,
Мысли быстрокрылые
Не сплетает сон.

16/ VII, 1922. Сфаят

«Люблю мечты глухое увяданье…»

Люблю мечты глухое увяданье,
Неясное, как призрак, очертанье
Её последней, мимолётной ласки.
Люблю души холодное страданье
В иллюзии безумия и сказки.
Люблю сплетать поблекнувшие розы,
Сплетать в одно и радости, и слёзы.
Люблю терзать в безмолвии забвенья
Души моей померкнувшие грёзы,
Разбитые, распаянные звенья.

22/ VII, 1922. Сфаят

«Душа моя так страстно хочет жить…»

Душа моя так страстно хочет жить,
Могильный мрак в ней больше не проснётся.
Что было раз, то больше не вернётся,
Но след ещё глубок — его не позабыть.
И вторит жизнь унылым перезвоном,
Издалека коварный слышен глас:
«Виденье мрака было только раз!
Молчи, молчи, душа, твой день погас
И ночь твоя бездушным будет стоном».

5/ VIII, 1922. Сфаят

«В тихой безмолвной могиле, под белым крестом…»

В тихой безмолвной могиле, под белым крестом
Смерть приютила страданье на ложе своём.
Злые сомненья и слёзы прорвали душевную тьму.
Холодно, тихо и просто страдать одному.
Кто-то засыпал могилу, ушёл и забыл,
Стоны последние вопль мировой заглушил.
Спит одинокий изгнанник, далёкий, забытый, чужой,
Скрыл глубоко все мечты и страданья — вечный покой.

12/ VIII, 1922. Сфаят

«Мы пришли умирать…»

Мы пришли умирать.
Из холодных снегов, обагрённых в крови,
Унесли мы глухие терзанья свои…
Мы устали и жить, и мечтать.
Счастье наше давно прожито.
Окружающий мир нам и глух и далёк.
Мы — лишь тени былого, мы — жгучий упрёк…
Но кому и за что?
Мы страдали одни…
Мы устали от злобы, обид и борьбы,
Мы остались одни среди гордой толпы
В наши злые, предсмертные дни.
Мы устали томиться и ждать.
Нам остались проклятья да вещие сны…
Из холодных снегов в край цветущей весны
Мы пришли умирать.

22/ VIII, 1922. Сфаят

Хаос

1. «Есть место за пустынною горой…»

Есть место за пустынною горой,
Заваленное острыми камнями.
Там кактусы колючими ветвями
Сплелись с зелёной, свежею травой.
Сухой, колючий куст над глыбой вековой
Обвит едва заметными цветами,
И стонет над холодными камнями
Безжизненной маслины ствол сухой.
Там мировой хаос. В коварные объятья
Сплелись шипы и нежные цветы.
Там мёртвый сон, предвестник темноты,
Там бродят жизнь и смерть — родные братья —
Там чьи-то страшные зловещие следы
И тяготеет вечное проклятье.

2. «Душа человека — холодное, тёмное море…»

Душа человека — холодное, тёмное море,
Он молод, в нём страсти безумная бьётся волна,
Терзанья любви он забыл, и порвалась струна,
Блаженство проклятья узнал он средь мёртвого моря.
О жизни любил он мечтать, но не ждал ничего
От сумрачных дней, что пред ним расстилались далёко.
Он — жертва хаоса. О, люди, не смейтесь жестоко,
О, люди, не троньте, не троньте страданий его!

3. «Промчатся года одинокие…»

Промчатся года одинокие,
Века пронесутся, звеня,
Приблизятся грани далёкие
Последнего, страшного дня.
Всё светлое в мире разрушится,
Опустится тёмный покров,
Сомненья с надеждой закрутятся
В таинственной пляске миров.
Добро станет злом погибающих,
Мечты разобьётся звено,
И в песне веков умирающих
Все жизни сольются в одно.
И смерти аккорды несмелые
Из пурпура, смеха и слёз
Сплетутся в великое целое,
В бессмертный, безмолвный хаос.

18/ IX, 1922. Сфаят

Мечты и звуки («Бесцветность сумрака, беззвучность тишины…»)

Посвящается К.Д. Бальмонту

Бесцветность сумрака, беззвучность тишины,
Неясность мысли, холодность желанья
Влекут ко мне грядущей сказки сны,
Грядущей песни звуков очертанья.
В душевной пропасти, в тревоге упованья
Дрожит несмелый зов моей весны,
И в даль манят таинственные сны,
К бесцельной красоте пустого обещанья.
Что скажет мне грядущий идеал?
Какой тоской он на душу повеет?
Какою выдумкой он сердце мне согреет?
Что принесёт с собой девятый вал?
Но вот неясность сумрака редеет
И хмурятся вдали вершины грозных скал…

15/ X, 1922. Сфаят

«Мне снилось лёгкое, родимое, больное…»

Мне снилось лёгкое, родимое, больное,
То, что слова не могут передать:
Нет этих чутких слов, чтоб рассказать
Всё, что видало сердце молодое.
Мне вспомнилось далёкое, родное,
Терзанья совести мне вспомнились опять…
Но для чего былое вспоминать,
Когда насмешкой кажется былое.
Бесплодное, погубленное семя.
В бесцельности утрачены года,
В них сон, бессмысленность, безумие, мечта…
На совести лежат они, как бремя…
Лишь узел дружбы связан навсегда —
Его не разовьёт безжалостное время.

24/ X, 1922. Сфаят

Тоска («В чёрном небе тучи вьются…»)

В чёрном небе тучи вьются,
Жутко, холодно, темно,
Дождевые капли бьются
О холодное окно.
Ветер стонет за стеною,
Разгоняя мутный сон.
Всё смешалось с серой мглою,
Всё слилось в единый стон.
По углам скребутся мыши,
Кто-то плачет за стеной.
Барабанит дождь по крыше
С утомительной тоской.
Монотонно, однозвучно
Капли брызжут на окно,
На душе, как в жизни, скучно,
Пусто, сыро и темно.

4/ XI, 1922. Сфаят

«Когда рыдает ветер за стеной…»

Когда рыдает ветер за стеной
И тихий стон звучит, не умолкая,
То мысли, сон тяжёлый разгоняя,
Смущают сердце странною мечтой.
Окутаны бесцветной темнотой,
Теснятся стены, давит ночь немая,
В душе слова поют, не умолкая,
Слова… слова… волненье и покой.
И верю я: тревога юных лет
Пройдёт, как сон, как взлёт воображенья,
Я вспомню молодость с улыбкою смущенья,
У жизни я потребую ответ:
Достойны ль те года тоски и сожаленья?
И жизнь ответит: «Нет!..»

29/ XI, 1922. Сфаят

«Отчего так больно жгут воспоминанья?..»

Отчего так больно жгут воспоминанья?
Отчего ж к ним рвётся сердце молодое?
Отчего сквозь дымку тихого страданья
В них таится что-то вечно-дорогое?
Оттого ль, что в жизни встретились обманы?
Оттого ль, что в сердце боль не утихает,
И вдали клубятся серые туманы,
И в тоске бесслёзной юность расцветает?
Оттого ль, что сердце, сломанное шквалом,
Навсегда забыло первые моленья,
Изменило детству, изменило в малом,
И не ждёт прощенья, и не ждёт забвенья…

29/ XI, 1922. Сфаят

Ночью («Холодно. Ветер поёт…»)

Холодно. Ветер поёт.
Сердце устало и ждёт.
Кончился медленный день.
Блещет луна в стороне,
И за окном, по стене
Бродит беззвучная тень.
Будто холодная сталь,
Врезалась в душу печаль.
Кончилась в жизни мечта.
Спуталось всё — не поймёшь,
Где начинается ложь,
Где роковая черта.
Что-то больное вокруг.
Как в заколдованный круг,
Мысль погружается в сон…
Где-то бушует метель,
Хмурится тёмная ель,
Льётся бубенчиков стон…
Город шумит и блестит,
Снег под ногами хрустит,
Смех бубенцов и саней…
Ветер безумный ревёт
И по стенам хоровод
Бродит беззвучных теней.

9/ XII, 1922. Сфаят

«Ночь молчит беззвучная. Сердце дума жжёт…»

Ночь молчит беззвучная. Сердце дума жжёт,
Сонная, бездонная, как пучина вод.
Слышен моря шумного страстный, гулкий стон,
Точно ночь беззвучную укоряет он.
На приволье вольное льются волны в даль,
Страстная, неясная в них дрожит печаль.
Шёпот, ропот слышится… Дремлют берега…
Скучная, беззвучная, вечная тоска…

10/ XII, 1922. Сфаят

«Спорили двое. Напрасно…»

Спорили двое. Напрасно
Долго звучали слова.
Страшно, зловеще-неясно —
Их понимала молва.
Спорили вечно — два брата,
Речи их полны тоской,
В них вековая утрата,
В них безнадёжный покой.
К страшной, единственной цели
Шли они разной тропой,
Что-то понять не сумели…
И запылали враждой.
Много обидного, злого
Брату придумывал брат,
В каждое мёртвое слово
Влит был мучительный яд.
Спорили двое, а время
Жуткой стрелою летит…
Страшное брошено семя.
Страшная жатва грозит.

12 декабря. Утром. 1922, Сфаят

«Холодной ночью, в бездонной мгле…»

Холодной ночью, в бездонной мгле
Я тихо плачу, мечту зову я,
И шумный ветер, прильнув к земле,
О чём-то страшном поёт, тоскуя.
В углу тихонько скребётся мышь.
Сфаят безмолвный уснул тревожно…
Средь стен дощатых и красных крыш
Всё так возможно, всё так ничтожно.
Обычны лица, их серый цвет,
Обычны фразы, мертвы желанья…
И страшной ночи зловещий бред
Звучит ответом на ожиданья.
Слова пустые смущают ум.
Чуть слышен шёпот маслин и сосен.
И стонет в поле полночный шум, —
Так стонет совесть. Так стонет осень.
Чуть слышен шёпот из-за стены,
Воспоминанья о дне вчерашнем…
И снова вьются иные сны,
И плачет ветер о чём-то страшном.

12 декабря, 1922. Ночью. Сфаят

«Я иду с закрытыми глазами…»

Я иду с закрытыми глазами.
Вкруг меня тоскующая мгла,
И впервые свет за облаками
Я душой смущённой поняла.
Я иду с испуганной душою.
В ней звенит мертвящая тоска,
Но больной, таинственной мечтою
Новый мир манит издалека.
Новый мир, неясный и широкий,
Как простор морей…
Предо мной — высокие пороги
И ключи таинственных дверей.

13/ XII, 1922. Сфаят

«Душа моя растёт…»

Душа моя растёт,
Как стон морей, как ширь степей…
Растёт, цветёт, поёт и ждёт,
И ждёт грядущих дней.
Коварно луч огня проник
В тюрьму души, где спит любовь,
И вырвался на волю крик,
Неистовый, как кровь.

13/ XII, 1922. Сфаят

«Собрались, как безмолвные тени…»

Собрались, как безмолвные тени,
Подписали последний приказ,
Заглянули в разбитые звенья,
Оглянулись в последний раз.
И в шумящее море, без цели,
В даль ушли, где им слышалось: нет…
А за ними звенели метели,
Заметая кровавый след.

21/ XII, 1922. Сфаят

«На сердце пусто, в мыслях скучно…»

На сердце пусто, в мыслях скучно,
Ничто души не веселит,
И жизнь мертво и однозвучно,
Как верный маятник, стучит.
Покой смущён тоской ненужной,
В огне пылает голова,
И вереницею послушной
Бегут бессильные слова.
Они поют, они ласкают,
Красивой выдумкой влекут,
Надолго совесть усыпляют…
О чём они? О чём поют?
Зачем они часы ночные
Смущают странною мечтой?..
И дни гнилые и пустые
Проходят верной чередой?

26/ XII, 1922. Сфаят

«"Всё пройдёт", — твердит мне разум…»

«Всё пройдёт», — твердит мне разум,
«Всё пройдёт», — твердит душа.
И бесхитростным рассказом
Жизнь увянет, не спеша.
Будет много слов, желаний,
Впечатлений пёстрый ряд.
Всё пройдёт, как ожиданье,
Как бесчувственный обряд.
Скучно жить. С тоскою песен
Мне не слиться, не понять…
Мир и зол, и глух, и тесен,
И себя в нём — не узнать.

27/ XII, 1922. Сфаят

«Мне снился шум тоскующего моря…»

Мне снился шум тоскующего моря,
Вдали чернела сонная земля.
Спустилась ночь в каком-то странном горе
И спрятала громаду корабля.
Сгущалась мгла, сливались очертанья,
Всё меркло в чарах мысли и тоски,
И вдалеке, как нежное прощанье,
Светились тускло маяки.
Меня смущали чувства неземные…
Стонали волны, колыхалась мгла…
И в эту ночь тоскующей стихии
Свою я душу отдала.
Мне снился вопль тоскующего моря,
Меня увлёк таинственный простор,
И надо мной в каком-то странном горе
Сплетался злой, бесчувственный укор.

27/ XII, 1922. Сфаят

«В тишине осенней ночи…»

В тишине осенней ночи
Много слов погребено…
Бледный свет сверкает в очи
Сквозь прикрытое окно.
Пробираюсь по дороге,
Вся облитая луной…
Зябнут руки, зябнут ноги,
Но не хочется домой.
Вдалеке, сквозь мрак бездонный
Ярко светятся огни…
Пробегают монотонно
Угасающие дни…
Пролетали, догорали,
След потерян и забыт…
И тоску моей печали
Ночь беззвучная хранит.

27/ XII, 1922. Сфаят

Святая ночь («Вернулась от всенощной. Будто спокойно…»)

Вернулась от всенощной. Будто спокойно
Стало на сердце в святую ночь.
Чувство неясное билось нестройно,
И, как виденье, умчалось прочь.
Словно чего-то кругом не хватало,
Было чего-то жаль…
Туча ненастная небо сковала
И омрачила даль.
Не было мира и не было счастья,
Только мечта одна…
Билась в слезах дождевого ненастья,
Билась в обломках она.
Вливалась в большие, холодные очи
Серого неба сталь.
Было темно, как в осенние ночи,
Было чего-то жаль.

24/ XII, 1922 — 6/ I, 1923. Сфаят

«Вокруг меня тоска и униженье…»

Покоя нет. Степная кобылица
Несётся вскачь…

А.Блок

Вокруг меня тоска и униженье,
Где человек с проклятьем на лице,
Забыв давно земное назначенье,
Мечтает о конце.
Но где-то есть она, страна родная,
Она не умерла…
Напрасно сквозь снега, в тоске рыдая,
Гудят колокола.
Пройдут тревоги долгого страданья,
Пройдут они,
Из темноты тоски и ожиданья
Другие вспыхнут дни.
Пусть не для нас грядущие сплетенья
Её игры…
Мы для неё слагаем песнопенья
Для той поры.
Она взрастёт, величием играя,
Пора тревог прошла.
И в новой радости поют колокола:
Она жива, родная.

13/ I, 1923. Сфаят

«Я узнаю тебя, мой милый, неизвестный…»

Я узнаю тебя, мой милый, неизвестный,
Мой близкий друг.
Я узнаю тебя, как миг прелестный,
Души моей испуг.
Где ты? Кто ты? В тревоге неизбежной
Откликнись, поспеши…
Мне ль не понять твоей печали нежной,
Твоей тоскующей, мятущейся души?
Зову тебя, ищу тебя повсюду,
Но нет, но нет, —
Ищу тебя, готова верить чуду,
Лишь укажи мне след…
Ищу тебя, люблю тебя, неясный
Изгиб мечты моей.
Где ты, где ты, мой друг, как сон прекрасный,
Явись, явись скорей!..

12/ I, 1923. Сфаят

Новый Год («Мы встретили его с молитвой и крестом…»)

Мы встретили его с молитвой и крестом.
Молчала темнота в пустом бараке,
Лишь несколько свечей пред алтарём
Горели пламенно и ярко.
И дождь стучал по крыше и стенам,
И плакал ветер, ночь стонала…
И Новый Год принёс тревогу нам
И ярких дней начало.
Принёс немало пёстрых он минут,
Быть может, вспышки счастья.
Они пройдут, они пройдут,
И впереди у нас бесцветное ненастье.
Мы встретили его с молитвой и крестом.
Ненастный дождь стучал по черепице,
Всё было сыро и темно кругом
И ветра стон мешал молиться.

1/ 14/ I, 1923. Сфаят

«День пролетает в печали осенней…»

День пролетает в печали осенней,
Небо закрыто обломками туч.
Скучно смотреть, как по крыше соседней
Прыгает редкий сверкающий луч.
Скучно смотреть из окна на дорогу…
Лужи да грязь, да прозрачный туман.
Будто бы сдержит на сердце тревогу
Этот сознательный, долгий обман!
Будто изменятся годы гнилые,
Будто бы снова согреет весна!..
С неба срываются капли немые,
Мерно спускаясь по стёклам окна.

16/ I, 1923. Сфаят

Ночь («Плачет ветер. Стучит черепица…»)

Плачет ветер. Стучит черепица…
А на сердце тоскливо, невмочь!
Будто разум чего-то боится
В эту шумную страшную ночь.
Страх взлетает всё выше и выше,
Думы стали пестры и смешны,
И стучит черепица по крыше,
Заглушая и мысли и сны.
И кругом что-то долго шумело,
На стене чуть белело окно…
Все мечтанья истлели давно,
Всё, что тешило, всё надоело.

17/ I, 1923. Сфаят

Утро («В тёмное окошко белый свет струится…»)

В тёмное окошко белый свет струится,
Тускло очертились выступы стены,
Стало как-то холодно, трудно шевелиться.
Странно оборвались утренние сны.
За стеной, в тумане мглистого рассвета
Робко, неуверенно заиграл горнист,
Звуки обрывались, утопая где-то,
Будто обрывал их ветра шумный свист.
И горнист промокший, посинев от стужи,
Тихо и уныло поплелся назад…
Поднимался ветер, на дороге — лужи,
Он шагал быстрее, кутаясь в бушлат
А в холодном небе луч пронзил туманы,
Проскользнув лениво по сырой стене…
И в бараках люди видели обманы,
Кутаясь от холода в красивом сне.

21/ I, 1923. Сфаят

Вечер («По склонившимся фигурам…»)

По склонившимся фигурам
И безжизненным предметам
Что-то грустное скользит.
Под зелёным абажуром
Лампа светит тусклым светом
И коптит.
Будто чем-то очарован
Иль замучен злой тревогой,
Мглой окутался Сфаят.
Неизбежностью закован,
Кто-то бродит по дороге…
Дни летят.
Мысли нет в тоске бесцельной.
Повинуясь снам мятежным,
Всё тоскует и молчит.
Только стук машины швейной
Всё о чём-то неизбежном
Говорит
Монотонной жизни лепет
Оборвался в нежном звуке.
Что-то шепчет темнота…
Скрытых мыслей робкий трепет
Потонул в бессилье скуки
Навсегда!

22/ I, 1923. Сфаят

«В холодной кабинке, и тёмной, и тесной…»

В холодной кабинке, и тёмной, и тесной
Мы молча сидели в тоске неизвестной,
И это молчанье нам было понятно.
На небе порой колыхались зарницы,
Как будто бы крылья невидимой птицы,
Дрожа, отряхали кровавые пятна.
И сумрак дрожал молчаливым забвеньем.
Скользили загадочно-лунные тени,
Как будто шептали о чём-то тревожном.
Какая-то истина мысли сковала…
И лунно-красивая сказка пропала…
И что-то безумное стало возможным.
Загадка пропала. Всё стало понятно,
И даже молчанье нам стало приятно —
Ведь часто приятными кажутся муки.
Мы будем молчать ещё долгие годы.
И в стонах неволи, и в стонах свободы
Нам будут звучать похоронные звуки.
Кровавые тайны нам стали известны
И не было страшно раскрывшейся бездны,
Лишь как-то неровно дрожали ресницы…
Прозрачные тени лениво скользили
И лунные сказки задумчиво плыли…
Далёко над морем дрожали зарницы.

27/ I, 1923. Сфаят

«Кончился день. Разбрелись усталые тени…»

Кончился день. Разбрелись усталые тени.
Во мгле загорелось окно за холодной стеной.
Кончились шумы и стуки. В медлительной лени
Выполз из долины жуткий покой.
Было темно и сыро. Тусклыми лучами
Светились окна, прорезая мрак.
Играли меж собой огоньки, далеко за холмами.
На море, в темноте мигал красный маяк.
По шоссе мелькали порой чёрные силуэты.
Был загадочен звук далёких речей.
И странно в комнате чернели предметы,
И странно блуждали хороводы теней.

30/ I, 1923. Сфаят

Бизерта («Погасли последние отблески зари…»)

Погасли последние отблески зари…
Далеко в горах залаяли шакалы.
Светлой нитью зажглись фонари
И новым шумом оживились кварталы.
Кричал разносчик, шагая по мостовой.
Арабчата дрались на тротуаре.
Яркие огни мешались с темнотой.
Гремела музыка в шумном баре.
В арабской кофейне стоял гул голосов.
Мешались светы и шумы,
Недвижные фигуры сидели у столов,
Спускались широкие, белые костюмы.
У белого квартала был загадочный вид.
Под сводом мглы не слышно весёлой публики.
Улиц и переулков тёмный лабиринт,
Белые дома, похожие на кубики.
Только под кровлей тускло светилось окно,
Белые, гладкие стены теснились мрачно.
На узких улицах было совсем темно,
И было зловеще, тихо и страшно.

31/ I, 1923. Сфаят

«В тишине, когда ночи тоскливо звучат…»

В тишине, когда ночи тоскливо звучат,
Мои мысли послушны и гибки,
И я чувствую долгий, пронзающий взгляд,
И я вижу лицо без улыбки.
Неизбежностью блещет тоскующий взор,
Веют сумраком звёздные дали,
И слагается слов разноцветный узор
И мелодии тихой печали.
И несутся звенящие дни без конца,
Жизнь сплетает красивую сказку, —
И я вижу прозрачную бледность лица
Сквозь холодную, чёрную маску.

31/ I, 1923. Сфаят

«Туманны дали, как вечерний сон…»

Туманны дали, как вечерний сон.
Свивается в капризное журчанье
Теней и звуков лёгкий перезвон
Цветут мечты неясного желанья.
При блеске звёзд струится тихо мгла.
Во взорах звёзд ещё нежней молчанье.
И сказка ночи в небе расцвела.

4/ I, 1923. Сфаят

«Есть в лунном вечере черта…»

Есть в лунном вечере черта,
Когда кончается земное
И расцветает чернота.
Есть где-то грань в полдневном зное,
Когда обычное гнетёт
И рвутся мысли в роковое.
То сон зовёт, то звук цветёт

5/ II, 1923. Сфаят

«Гремели и падали цепи событий…»

Гремели и падали цепи событий,
А в небе бездонном уснула тревога.
Сплетались блестящие звёздные нити.
Душа уносилась далёко, далёко.
Окрасились сумерки нежною лаской.
И плакало сердце, забывшись глубоко
Над детскою сказкой.

5/ II, 1923. Сфаят

Неизбежность («Ты придёшь, тебя я молча встречу…»)

Ты придёшь, тебя я молча встречу
И задую тусклую свечу.
И тебе одной, одной тебе отвечу,
Для, чего безумное ищу.
Прозвучат слова, и дни, и годы,
Промелькнут, погаснут маяки.
Ты придёшь, средь вихря непогоды
У последней, роковой тоски.
Всё, что было — фразы, стоны, цепи
Упадут в крылатую мечту,
И ещё упрямей и нелепей
Жизнь ворвётся в пустоту.

11/ II, 1923. Сфаят

«После долгих лет скитаний…»

После долгих лет скитаний
С искалеченной душой,
Полны смутных ожиданий,
Мы вернёмся в дом родной.
Робко встанем у порога,
Постучимся у дверей.
Будет странная тревога,
Солнце станет холодней.
Нас уныло встретят стены,
Тишина и пустота.
Роковые перемены,
Роковое «никогда».
Жизнь пойдёт другой волною,
В новый гимн сольются дни,
И с измученной душою
Мы останемся одни.
Наше горе не узнают,
Нас понять не захотят,
Лишь клеймо на нас поставят
И, как нищих, приютят.

12/ II, 1923. Сфаят

«На развалинах старого храма…»

На развалинах старого храма
Подняла улыбку весны…
Я люблю «Прекрасную Даму»,
Разлюбив свои мёртвые сны.
Чёрный плащ и чёрные ночи,
Безнадёжно-спокойный узор,
И осенней улыбки короче,
Я люблю тоскующий взор.
Уже вспыхнуло новое пламя
Недалёких, нежданных встреч…
И люблю ещё скрытое знамя
И в руках заострённый меч.

13/ II, 1923. Сфаят

«Пусть в жизни одна пустота…»

Пусть в жизни одна пустота,
Пусть в жизни — сверканье и ложь…
Пройдут однозвучно года,
И вновь этих дней не вернёшь…
В бездонности есть красота,
В бесцельности счастье цветёт.
Одна роковая мечта
Гнетёт, и страшит, и зовёт
В тревоге тяжёлого дня,
В тоске беспощадных разлук —
Там, где-то, ты встретишь меня,
Далёкий, неведомый друг.

18/ II, 1923. Прощенное Воскресенье

«В небытье, в красоте, в пустоте…»

В небытье, в красоте, в пустоте
Отцвели туманные дни.
В сумрак снов на последней черте
Уронили свой отблеск огни.
В переливных изгибах речей
На заре ещё морщится день.
И в сверканье закатных лучей
Всё сравняет бесшумная тень.

21/ II, 1923. Сфаят

«Падали сумерки. Туманились дали…»

Падали сумерки. Туманились дали.
В углу дрожала чёрная тень.
Раздавались шаги и слова звучали.
Догорал нерасцветший день.
Что-то кончилось и вновь начиналось.
В воздухе мглистом веял дурман.
Что-то в дрожащей мечте прижалось
И унеслось в туман.
Плакали сумерки. Тени дрожали.
Я безнадёжно искала мечту.
День крылатый с улыбкой печали,
Звеня, уходил в пустоту.

28/ II, 1923. Сфаят

Ночь («Сплетались тени надо мной…»)

Сплетались тени надо мной,
Осеребрённые луною.
Опять всё тот же гость ночной
Вошёл и встал передо мною.
Мне стало страшно чёрных снов,
Мне страшно жуткого молчанья,
И понимала я без слов
Его тоску, его страданья.
Он уходил во тьму ночей
И был мне слышен стон железный.
То был проклятый звон цепей,
То был охрипший голос бездны.
Он говорил мне: «День далёк,
И вечно будет ночь немая».
И был ужасен злой намёк…
И тени падали, играя.
И долго различала я
В мечте заоблачной лазури
Бессильный шёпот небытья
И звон цепей, и холод бури.
Неудержимо темнота
Стремилась к жизни неизвестной,
И в вечность падала мечта,
И был ужасен холод бездны.

2/ III, 1923. Сфаят

Ночные чары («Ночь сверкает сомненьями чар…»)

Ночь сверкает сомненьями чар,
Закрывая в туманы и грёзы
Шёпот дня и волненья души,
И обычные мёртвые фразы.
Плачет ветер в тоске,
И сквозь дымку тумана.
Жгучей молнией вспыхнуло небо,
Будто огненный глаз
Заглянул, усмехаясь, в окошко.
Шевелятся ленивые тени
И дрожат в чёрном небе зарницы.
И сквозь чёрные ризы тумана
Обнажённые ветки деревьев,
Как усталые призраки ночи,
Шевелятся в туманном окне.
И на крыше стучит черепица,
Будто лязгают мёртвые кости,
Будто чёрные демоны бьются.
А в туманном углу
Кто-то чёрный во тьме притаился,
И мне чудится взгляд его долгий
И таинственный шорох.
Надо мной шевелятся виденья
И ночные мечты.
Вкруг меня заколдованный круг.
Я дошла до черты его мрачной,
Но её перейти не могу.
И сплетаются сонно дурманы,
И дрожат роковые сомненья.
Вдруг блеснул ослепительный свет
В моём тёмном окне,
И в холодных объятьях тумана,
Как навстречу мечте моей лунной,
В брызгах слёз и в обломках цепей
Предо мной промелькнуло лицо,
Только чьё — не пойму я!
Помню только улыбку его
И растерянный взгляд…
Промелькнуло мгновенье,
И оно пронеслось
С той же тихой, несмелой улыбкой
В роковые объятия ночи,
Может быть, навсегда.
И опять шевелились виденья,
И опять трепетали зарницы…
Ночь смеялась в окошко моё
И грозила мне чёрная вечность.
А в далёком углу
Кто-то чёрный дрожал и смеялся,
Безнадёжно далёкий и чуждый.
Только где-то в душе
Пробуждалась печальная радость
И какая-то нежная грусть…
И дрожали бесшумные тени,
И неслись роковые дурманы,
И туманные ветви деревьев
Шевелились в окне.
Было всё, как всегда,
Только стали больнее сомненья
И ещё безнадёжней желанья…
Трепетали в окошке зарницы
И бросали они, усмехаясь,
Свой мучительный огненный взгляд
В мою тёмную душу…
И смеялись они
Над холодными чарами ночи.

6/ III, 1923. Сфаят

«Издали пенье церковное слышится…»

Издали пенье церковное слышится.
С небом земля говорит.
В комнате сумрак холодный колышется,
Вечер мочит.
Радости солнца остались неведомы,
Скрылись в туман и печаль.
Вечно-покорные, тащимся следом мы
В вечную даль.
Давят какие-то мысли дурманные,
Давит молчанье земли.
Пенье священное, в святости странное,
Слышно вдали.

15/ III, 1923. Сфаят

«Я верю в то, что будет ночь…»

Я верю в то, что будет ночь,
Что всё уйдёт к мечте, к лазури,
Что день, звеня, умчится прочь,
И будет тьма, и снова бури.
Я верю в то, что цели нет,
Ни в чём, нигде, что жизнь — сомненья,
Что всё, чем так прекрасен свет, —
Один изгиб воображенья.
Я безнадёжно верю в то,
Что жизнь — уродливая шутка,
И всё красивое — ничто
Перед безверием рассудка.

15/ III, 1923. Сфаят

В церкви («У царских врат красная лампадка…»)

У царских врат красная лампадка.
От неё тонкие лучи.
Хор поёт нежно и так сладко.
Чуть колышется пламя свечи.
Вокруг всё тихо, всё веет тайной.
Немного жутко, пусто, темно.
О чём. — то шепчет ветер случайный.
Чёрная ночь смотрит в окно.
Всё тихо, тихо. Недвижны тени.
Над алтарём сплетенье лучей.
Недвижный в чёрном встал на колени
И тихо смотрит на пламя свечей.
В углу перед иконами святыми
Клубится ладан в неподвижной мгле,
Кто-то рядом шепчет святое имя,
И хочется мира на тревожной земле.
И чего-то страшно. В тоске безответной
Луч лампады пробежал и погас.
Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный,
Помилуй нас!

16/ III, 1923. Сфаят

Херувимская («В клубах ладана туманного…»)

В клубах ладана туманного
Ангел светел и могуч.
С недоступного, желанного
Уронил священный луч.
Все земные попечения
Потонули в тихой мгле…
Херувимов песнопения
Стали слышны на земле…
И душа в лазурь уносится,
В непонятную мечту…
Всё земное к небу просится,
За священную черту.
И пред вечностью задумчивой,
И пред ликом Божества
Льётся стон души измученной
В непонятные слова.
Всё в едином стоне ожило,
Всколыхнулось в песне слёз,
Всё, что было, что тревожило,
В беззакатность унеслось.
И печаль неотвратимая
Перед вечностью молчит…
Тишина неуловимая
В клубах ладана сквозит.

26/ III, 1923. Сфаят

Песенка («Это было, быть может, во сне…»)

Это было, быть может, во сне,
Или в сумраке скучных и медленных дней.
Только ранней зарёю почудилось мне
Зацветанье вечерних огней.
И почудилось мне, будто небо цветёт,
И далёко, где вьётся гряда облаков,
Недопетую песенку кто-то поёт,
Позабытую песню без слов.
Звуки гасли вдали…
Опустилась недвижная мгла.
Всё, что мило и дорого в скуке земли,
В непонятные сны облекла.
Сны цвели и прошли в небытье красоты —
Отцветанья далёкого вестники.
И остались одни только звуки-мечты
Недопетой, непонятой песенки.

27/ III, 1923. Сфаят

Лунный свет («Я вглядываюсь в ночь, в её беззвучный гений…»)

Я вглядываюсь в ночь, в её беззвучный гений…
В прозрачной тишине струится тишина.
Недвижно падают задумчивые тени
И в синей дымке высь и глубина.
В каких-то ясных очертаньях сна
Плывут узоры звуков и видений,
И очертанья каменных ступеней
Покрыла синей дымкою луна.
Какой-то силуэт неясный и склонённый
Лежит на белом выступе стены…
Какая-то мечта блуждает в дымке сонной…
Всё победил неверный свет луны.
И сквозь хрусталь его тоски бездонной
Струится сказка лунной глубины.

30/ III, 1923. Сфаят

Тост («Я пью из чаши бытия…»)

Я пью из чаши бытия
Холодный яд самозабвенья.
Сверкает ночь, и мысль моя
Несётся в жуткое сомненье.
Меня смущает чёрный сон,
Я вижу тягостные муки.
Из вихря песен и времён
Летят неистовые звуки.
А нити дальних вечных звёзд
Как бы уходят в бесконечность…
И будет мой последний тост
За Ночь, за Красоту, за Вечность!

12/ IV, 1923. Сфаят

«Ещё не раз в тревоге зыбкой…»

Лисневскому

Ещё не раз в тревоге зыбкой
Ты вспомнишь пылкие мечты,
Не оскорбляй ты их улыбкой,
Страшись преступной высоты.
Ещё под звон тоски обидной,
Под вещий грохот дальних бурь
И ты взлетишь душой пустынной
В нерукотворную лазурь.
И в жизни дерзко-прихотливой,
Сомненья потопив в вине,
Ещё не раз порой тоскливой
Ты будешь думать обо мне.

15/ IV, 1923. Сфаят

Блоку («Когда в вещании зарниц…»)

Когда в вещании зарниц
Предвижу я тоску и муки —
В знакомом шелесте страниц
Ловлю я трепетные звуки.
В них я ищу тоски моей
Беззвучный взгляд и холод зыбкий
И в чёрном бархате ночей
Любимый образ без улыбки.
И в вечный сон, и в мощный стон
Слились печаль и боль сомненья,
И от страниц, где думал он, —
Ищу спасенья.

21/ IV, 1923. Сфаят

«Мы — сухая, как осень, трава…»

Мы — сухая, как осень, трава
На печальном заросшем болоте,
Повторяются дни и слова,
И теряются в мелкой невзгоде.
Безглагольность, покорность, судьба,
Монотонные, вечные звуки…
Здесь давно прекратилась борьба,
Опустились усталые руки.
И чем больше устала душа
И больнее сковала невзгода —
Тем отраднее стон камыша
И сильней завлекает болото…

10/ V, 1923. Сфаят

«Как много брошено камней…»

Как много брошено камней
На путь, усеянный цветами,
Как много затерялось дней,
Залитых яркими лучами.
Как страшно не смотреть назад,
Взглянуть на призрачные звенья:
Там только слов унылый ряд,
Одни бездушные виденья.
Всё стало горько, как полынь…
Чего-то жду, иду куда-то,
И пробираюсь средь маслин,
Залитых заревом заката.
Как смутен стон души моей!
Как странно-тихо над полями!
Как много брошено камней
На путь, усеянный цветами!..

11/ V, 1923. Сфаят

«Лежу в траве, под развесистой фигой…»

Лежу в траве, под развесистой фигой
В полдень весенних грёз.
Ветер треплет страницы раскрытой книги,
Играет прядью волос.
Склон холма желтеет цветами,
Гляжу в беззакатную высь…
Нет ничего и там, за облаками,
Дни, как сны, пронеслись…
Нет оправданья жизненным ступеням,
Всё бесследно пройдёт,
Под палящим солнцем стелятся тени —
Слёз моих никто не поймёт.
Этих слёз не счесть и не измерить,
Моё безверье темно!
Всё равно, я буду ещё молча верить
В то, чему быть суждено.

11/ V, 1923. Сфаят

Минута («Я не знаю, что мне надо…»)

Я не знаю, что мне надо,
Что мрачит мой яркий день,
Безнадёжная утрата,
Иль тоскующая лень?
Что разбило, что сломило
Крылья резвые весны?
Где в душе моей светила
Безымянной глубины?
Где звенящие напевы
И восторги бытия?
Всё, как в сказке.
Где вы, где вы,
Тусклой юности друзья?

11/ V, 1923. Сфаят

Недосказанное («Были в сиянии тонкие свечи…»)

Были в сиянии тонкие свечи,
И красные лампады, и тёмные лики…
Были туманны мимолётные встречи
И на белом платье вечерние блики.
Скрывалась сила в крови заката,
Бились в душе весенние звоны…
А ночью — острые лучи лампады,
И тревожный шёпот у тёмной иконы.

25/ V, 1923. Сфаят

«Песня грусти озабоченной…»

Песня грусти озабоченной
Льётся медленно и странно,
Как весенний перезвон,
Как сонета стих утонченный,
Как неясный и туманный
Синий сон
Много в сердце похоронено,
Что-то вспомнилось сквозь слёзы…
Звуки с грустью сплетены…
Много образов уронено
Там, среди крестов мимозы,
В сон весны.
Трепетала песня новая,
И опять мечтой лукавой
Сумрак в душу проникал…
Так смеялась даль лиловая
В час, когда закат кровавый
Догорал…

8/ VI, 1923. Сфаят

«Шишковцам»(«Рано быть молодым стариком…»)

Рано быть молодым стариком
И безвольно скорбеть о былом!
Где-то там, за упрямой чертой,
Кроме стен и печалей Сфаята,
Жизнь идёт переменной волной,
И тревогой, и счастьем объята.
Жизнь идёт и идёт, не спросясь,
Не жалея бездушных развалин,
И Сфаят зарывается в грязь,
Новым днём ослеплён и подавлен.
Всё гнилое уносится прочь
С беспредельно-ведущих ступеней,
И спускается вечная ночь
На безвольно-недвижные тени…
Безнадёжно скорбеть о былом.!
Рано быть молодым стариком!

29/ V, 1923. Сфаят

Исповедь(«Высоко в небе — тучи летят…»)

Посвящается мамочке

Высоко в небе — тучи летят,
Внизу, в долине — туман ползёт.
Иду туда, к миганью лампад,
Без тайной веры иду вперёд.
Иду печально, с пустой душой.
Вернусь, быть может, ещё бедней.
Сжимаю руки в тоске немой
Перед сияньем тонких свечей.
Темны иконы, мертвы слова.
Цветы упали на тёмный лик…
Чего-то жду я, душой мертва,
Солнца ищу в последний миг.
В окошко упала улыбка дня…
Больно бьёт в душу колокольный звон…
И жемчуг дней уходит, звеня,
И так случайны мысли у тёмных икон…
Шепчутся, шепчутся у креста цветы…
«Господи, помилуй», — хор поёт.
Ужасна тяжесть душевной пустоты,
Последняя улыбка здесь упадёт.
За всё, за всё, за первый разлад,
За муки безверья, за беспросветную тьму —
Я не дам ответа у зажжённых лампад,
Я уйду, не веря ничему…
А ночью, я знаю — пустая тишина,
И мысль о счастье, и дрожание теней,
И странные блики на полу у окна,
Как уродливый отблеск души моей.
И всё будет плохо и жутко-мертво,
И я прижмусь к холодной стене.
И не будет в жизни ничего,
И не будет света у меня на дне.
Солнце мне бросит луч издалека,
И острая мысль вернётся назад,
А ночь будет вечной, как вечна тоска,
И неверной, как сиянье лампад.

11/ VI, 1923. Сфаят

Страницы из дневнка

I. «Как тяжело желать и знать…»

Как тяжело желать и знать,
Что в жизни всё неисполнимо.
Что всё, как сон, умчится мимо,
И всё начнёт надоедать.
Что жизнь черней вечерней тучи,
Опустится, как страшный сон,
И миг желанья, миг летучий
Давно на гибель обречён.

II. «Ещё не раз с вечерними огнями…»

Ещё не раз с вечерними огнями
Чья-то тень мелькнёт за окном…
Ещё не раз, закрыв лицо руками,
Я буду плакать, не зная — о чём…
И когда всё устанет в скучном Сфаяте,
Я выйду навстречу весне,
И солнечный луч на синем платье
Мне напомнит о близком дне.

III. «Сегодня день шёл медленно и вяло…»

Сегодня день шёл медленно и вяло,
Всё было, как всегда…
И лишь одна мечта меня смущала,
Одна, одна мечта…
И что бы я ни делала в печали,
За что бы ни бралась,
Одни, одни слова назойливо звучали
И нить оборвалась…
И я сжимала руки боязливо,
Блуждая в тишине,
И не могла понять, зачем в тоске ленивой
Сверкнуло солнце мне?..

IV. «Под маской кроется улыбка…»

Под маской кроется улыбка,
А под улыбкой спит печаль…
Дарит огонь сквозь холод зыбкий
Мечта, упрямая, как сталь…
Всегда бессильные обманы
И слов украшенная нить…
Как страшно знать, что сон дурманный
Ничто не может изменить!..

V. «Никто не прочитает мой дневник…»

Никто не прочитает мой дневник,
Никто не разберёт задумчивые строки…
И не поймёт никто далёкий миг
Печали, счастья и тревоги…
Мой друг безмолвный — синяя тетрадь —
Хранит следы тоски и жалоб тайных,
И, может быть, когда я стану умирать,
Саму себя в строках случайных
Мне будет страшно узнавать…

VI. «Какая-то загадочная тайна…»

Какая-то загадочная тайна
Дрожит в окне…
Моя мечта безвольна и случайна,
Как шорох в тишине…
Я молча жду задумчивых мгновений,
Когда душа цветёт.
Но нет, но нет в душе моей стремлений,
И всё — идёт…

VII. «Я растеряла жемчуг дней…»

Я растеряла жемчуг дней,
Меня сковала непогода.
Огонь горит в душе моей,
Но нет, но нет ему исхода.
Здесь для меня забавы нет,
Я рвусь в заоблачные дали…
А на руке моей — браслет,
Как символ рабства и печали…

VIII. «Здесь, на страницах заветной тетради…»

Здесь, на страницах заветной тетради
Горькие тайны лежат…
Много ненужного было в Сфаяте,
Много вернётся назад.
Пусть будет снова темно и печально,
Пусть будет всё, как всегда…
Только лишь минуты случайной
Я не прощу никогда!

12/ VI, 1923. Сфаят

«Скрываю мученья раскола я…»

Скрываю мученья раскола я,
И мысли идут невпопад…
Всё чудятся речи весёлые,
И синий блуждающий взгляд…
И моря прибой умолкающий,
И мерно спадающий зной…
Прости меня, день догорающий,
Что я не простилась с тобой…
Забвенное стало забвеннее.
Что пело — прошло, отцвело…
Я знала, что солнце весеннее
Одно только будет светло.

20/ VI, 1923. Сфаят

«Сквозь темноту, как призрак тайный…»

Сквозь темноту, как призрак тайный,
Белеет на стене окно…
В тоске нелепой и случайной
Мне что-то было суждено…
Полна зловещею тревогой
Была, казалось, темнота.
Моя короткая дорога
Была бесславна и пуста…
И медленно сжимала руки
В тоске утраченного дня,
И всё ждала, чтоб первой мукой
Благословила жизнь меня…

20/ VI, 1923. Сфаят

«Я небрежно сплетала волосы…»

Я небрежно сплетала волосы
В дальнем, тёмном углу.
Ложились светлые полосы
От лампы на тёмном полу.
Бросались дрожащими пятнами
В окошко струи луны.
Звучали слова непонятные
Там — у тёмной стены.
Всё было словно размечено:
Предметы, очертанья теней…
Одна я прошла незамеченной
В дурмане весенних дней.
И снова мне стало радостно,
Я встала у тёмной стены.
Весенние, первые, ясные
Меня опьяняли сны.

21/ VI, 1923. Сфаят

«Я тайный час ждала давно…»

Я тайный час ждала давно,
Внимала шорохам Сфаята.
В моё туманное окно
Дышала чёрная прохлада.
Мелькали тени по шоссе,
Беззвучно, медленно, спокойно.
Мои мечты и страхи все
Так были смутны, так нестройны.
Мне было весело одной,
Я всё ждала и всё мечтала…
Случайный шорох за стеной —
И сердце медленно стучало.
Быть может — оборвалась нить?
Быть может — день настал далёкий?
Я только не могла простить
Глухой, мучительной тревоги.

21/ VI, 1923. Сфаят

«Какая-то бессмысленная тайна…»

Какая-то бессмысленная тайна
Шуршала в тихом шелесте страниц…
И робкая слеза задумчивости странной
Скатилась медленно с опущенных ресниц…
И дни идут надменно, величаво,
Последний день настал, последний час.
Я вся горю в огне его отравы,
И мысль моя над солнцем пронеслась.
Но поздний миг холодного желанья
Не окрылит моих последних бурь.
И я одна приму обет молчанья
И брошу вызов в синюю лазурь.

22/ VI, 1923. Сфаят

«Как пустынно в сердце у меня…»

Как пустынно в сердце у меня.
Тишина немая без конца…
Лишь сверчков пустая трескотня,
Точно смех далёкий бубенца.
Ночь играет, плача и смеясь,
Мысли тонут в звонкой трескотне.
Так давно ждала я этот час,
Чтобы думать о последнем дне.
Слышу — мышь скребётся в тишине,
Да жужжит назойливо комар…
Как боюсь я в тёмном полусне
Потерять оковы синих чар…
Страшно мне от шорохов теней!
Душно мне под тонкой простынёй!
Для чего так много, много дней
Залила я горькою тоской?
Всё равно — темно и скучно мне!
Страшный круг не мне переступить!
Ах, зачем в кровавом небытье
Я старалась убедить?

9/ VII, 1923. Сфаят

«Не хочу я ни жалоб, ни слёз…»

Не хочу я ни жалоб, ни слёз,
Всё — как было — так просто и ясно.
Только миг быстрокрылый принёс
Мне так много тревоги напрасной.
Только яркий, полуденный час,
Только вечер, на утро похожий,
Ещё вспомню, быть может, не раз.
Будет больно и грустно. Так что же?
Пусть красиво пройдёт небытьё
В дымке грустно-пустой и летучей!
Пусть весеннее солнце моё
Догорит не за тёмною тучей!

10/ VII, 1923. Сфаят

«В комнате ленивый полумрак…»

В комнате ленивый полумрак,
Всё устало в беспощадном зное.
На окне большой французский флаг
Натянулся, будто парус в море.
На столе учебник предо мной,
Шелестят знакомые страницы.
Сотней голосов щебечут птицы
И гнетёт неумолимый зной.
Я склонилась тихо на окно,
И ловлю смолкающие звуки.
Солнце светит жалящим лучом
На мои опущенные руки.
И веленью тайному послушна,
От страниц забытых далека,
Я твержу, что всё взяла тоска,
Что мне больше ничего не нужно.

10/ VII, 1923. Сфаят

«Всё больней тоска в роковых мечтах…»

Всё больней тоска в роковых мечтах,
Всё сильнее биение крови —
Когда вижу насмешку в длинных глазах
И загадочный римский профиль.
Золотистых волос её нежная прядь
Упала на смуглые плечи.
О, как не понять мне, как не узнать
Её злые, весёлые речи!
На.смешка застыла на тонких губах,
В браслетах смуглые руки.
Для чего — не знаю — велит судьба
Называть её злой разлукой.
Её смех серебристый пронзает стрелой,
Её сердце залито ядом…
Как смеётся она над моей тоской,
Над моим беспощадным взглядом!..

12/ VII, 1923. Сфаят

«Дышит зноем день томительный…»

Дышит зноем день томительный,
Поле солнцем сожжено.
В сердце тише и мучительней,
В мыслях — пусто и темно.
Вьётся пыль с площадки теннисной.
Утомлённый меркнет взгляд,
Зной томит, движенья медленны,
Сосны пыльные шумят.
И тогда уже я видела
Очертанья жгучих бурь,
Уж тогда я ненавидела
Тёмно-синюю лазурь.
Для чего так много сказано?
Для чего печаль в глазах?
Так уныло, так нерадостно
Раздаются голоса.
Скован ум тоскою цепкою,
Жалят острые лучи.
И сильнее в сетку крепкую
Бьются звонкие мячи.

21/ VII, 1923. Сфаят

«Как эта ночь была светла..»

Как эта ночь была светла!
Я в гамаке лежала.
Смотрела, как луна плыла,
Как туча убегала.
Ловила звонкие шаги,
Движенья быстрой тени.
Я узнавала стон тоски,
Тоски моей последней.
Звучали где-то голоса —
Я их не узнавала…
От светлых окон полоса
Так медленно дрожала.
Луна — как жёлтое стекло…
Дрожащий свет из двери…
Я поняла, что всё прошло,
И не хотела верить…

21/ VII, 1923. Сфаят

«Безнадёжна озёрная гладь…»

Безнадёжна озёрная гладь
Далеко, под неверной луною.
Так спокойно, так грустно мечтать
В гамаке, под листвой кружевною.
Над прозрачной водою огни
Сквозь недвижный туман загорелись.
Однозвучные, скучные дни
Потянулись без смысла, без цели.
А в полях ни темно, ни светло,
Так тоскливо за тёмною далью.
Что мне счастьем казалось — прошло,
Да и было ли счастье — не знаю.

25/ VII, 1923

На бульваре(первое впечатление от Туниса)

Над бульваром, над стройными зданьями
Ночь раскинула звёздный шатёр.
У стола, под стенами зеркальными
Оживлённый звучит разговор.
Шляпы, кружева, локоны чёрные,
Очертанья подмазанных лиц,
Будто цепи сдавили упорные,
Злые чары ночных небылиц.
Шумно-весело в сне электрическом,
Яркий свет ослепляет глаза…
Всё сильнее в тоске истерической
Стройных скрипок звучат голоса.
Мимо публика ходит нарядная,
Наполняет расчищенный сквер,
Всё мелькают костюмы парадные
И изысканность тонких манер.
Только будто всё больно обижено,
Будто веет невидимый рок…
Высоко, среди веток подстриженных
Тёмно-синего неба клочок.

29/ VII, 1923

«Несётся звон далёкого костёла…»

Несётся звон далёкого костёла,
Густая мгла окутала поля,
А я всё вспоминаю день весёлый,
О чём, — то светлом вспоминаю я.
И ночь красивой, синей сказкой веет,
Давно погасли тусклые огни…
Мне всё равно: ничто уж не изменит,
Ничто уж не заполнит эти дни.

29/ VII, 1923

«Несётся звон далёкого костёла…»

Что без страданья жизнь поэта,
И что без бури океан…

М.Лермонтов

Я жить хочу, глядеть в глаза тревоге,
Изведать яд мучительной тоски,
Смотреть, как силуэт мелькает по дороге,
Ловить смолкающие, гулкие шаги.
Смотреть, как медленно сверкая, гаснет небо,
Смотреть на кружево бесчувственных теней,
И всё твердить, что сон мой даже не был,
Что нет мечты моей, что нет души моей.
Я жить хочу в дурмане ночи душной,
Чтоб теплились в душе последние огни.
И страшно мне, что слепо-равнодушны,
Ползут пустые, гаснущие дни.

9/ VIII, 1923.

«Бесцельный день прошёл, и снова…»

Бесцельный день прошёл, и снова
Лежу одна на гамаке,
И жизни странные оковы
Несу одна в немой тоске.
И странно мне, что ночь чернеет,
Что ярко блещут маяки…
Всё слышу слабый стук у двери
И торопливые шаги…
Давно не верю и не жду я,
Все дни равны, как связка бус.
И только на тоску глухую
Ещё, быть может, отзовусь.

12/ VIII, 1923

«Я люблю смотреть на тени…»

Я люблю смотреть на тени,
На узорчатые тени.
Так сверкает день весенний,
Так погаснул день последний.
Я люблю ловить дурманы
Средь уснувшего Сфаята,
И нетронутые раны
Заливать холодным ядом.
Я люблю смотреть на море,
На огни у вод залива,
Знаю я: в морском просторе
Всё исчезнет боязливо.
Жду, не требую ответа,
Но прощать я не умею.
Всё коплю, коплю приметы
И тоской хмельной хмелею.

12/ VIII, 1923

«Нас было четверо. Спокойно…»

Нас было четверо. Спокойно
Мы шли, окутанные мглой.
И забавлялись мы нестройной,
Пустой, весёлой болтовнёй.
Но страшно пробивалась дума
Сквозь звонко-колкие слова.
И ночь молчала так угрюмо,
В огне пылала голова.
Нам всё казалось так ненужно,
И мы средь шумной суеты,
Глухому жребию послушны,
От жизни прятались в мечты.
Один из нас спросил лениво
(Он был старик в семнадцать лет):
«Что дальше в этой жизни лживой?» —
«Смерть и ничто!» — звучал ответ.
Мы были странно-равнодушны,
Глухие тайны затая,
Пытаясь этой ночью душной
Решить загадку бытия.

13/ VIII, 1923

«Я вижу весь мой жребий чёрный…»

Я вижу весь мой жребий чёрный —
Тоске бесслёзной обречённый.
Я вижу всё, что мне дано,
Что мне судьбою суждено.
Всегда одной, всегда ленивой,
Мечтать о том, неисполнимом…
Смотреть на неба тёмный свод
И знать, что синий сон пройдёт…
Не раз упасть на камень твёрдый.
Просить ответные аккорды…
Искать в запаянном кольце
Несуществующую цель…
Томиться, ждать, ловить мгновенья,
И быть всегда, везде последней…

13/ VIII, 1923

«Я помню — мы шли тогда по дороге…»

Я помню — мы шли тогда по дороге,
И тёплый ветер нам слал привет.
Мы говорили о вере, о Боге.
И поняла я, что веры нет.
Мы говорили, что жизнь бесконечна,
Но жизнь не наша, а жизнь земли.
И было страшно пред бездной вечной,
И все желанья меркли вдали.
И мне хотелось сломить упорство,
Сломить иллюзии тяжких оков,
Разбить надежды печалью чёрствой,
Но не было власти, и силы, и слов…
Она шла рядом с улыбкой ясной,
В её лице я искала ответ.
Но поняла: яд тоски напрасной
На нём никогда не оставит след.
И я пьянела какой-то мукой,
Склонившись тихо к её плечу,
И чуть слышно сказала, сжимая руки:
«Довольно! Больше не хочу!»

25/ VIII, 1923

Жалоба («Все дороги исхожены…»)

Все дороги исхожены,
Все рассказы прослушаны,
На кого-то похожие,
Мои сказки разрушены…
Всё такое обычное,
Всё такое понятное,
Эти крыши кирпичные,
Эти стены дощатые.
Эти вечные жалобы
Утомлённого разума…
Ничего не желала бы,
Не искала напрасно бы…
Только сердце старается,
Сказка рано кончается…
Ах, ничто не изменится,
Ничего не меняется!

27/ VIII, 1923

«Я закрыла тихо ставни…»

Я закрыла тихо ставни
И огонь зажгла.
Чуть скрывая страх недавний,
Тихо села у стола.
Вечер был, как сон неясный —
Разве в первый раз?
И печалью безучастной
Трепетал вечерний час.
Где-то пели и молились,
Только — всё равно.
Тихо звуки доносились
Мне в раскрытое окно.
Бьенье сердца стало чаще,
Билась кровь сильней!
Только вспомню — снова плачу,
Тяжело и горько мне.
Для чего так зло и больно
Оборвалась нить?
Разве этот стон невольный
Можно смехом заглушить?

27/ VIII, 1923

Успенье («Есть мечта, но я её не знаю…»)

Есть мечта, но я её не знаю…
Я молчу, своё окно открыв…
На дворе весёлый день играет,
Слышно пенье и слова молитв.
Я ловлю ласкающие миги,
Тихий шум замедленных шагов…
От страниц давно знакомой книги
Веет грустной нежностью стихов.
Я сама не знаю, что мне надо, —
Отчего такая пустота?
Редкий праздник серого Сфаята
Походил на будни, как всегда.
А кругом чего-то не хватало,
Будто жизнь тонула в пустоте…
Как в насмешку, «праздником» назвали
Этот скучный и обычный день.

28/ VIII, 1923

Сны («Бледные звёзды сверкали…»)

Бледные звёзды сверкали…
Я дрожала в лёгкой дремоте,
Лениво мысли молчали.
И было молчанье в природе,
И было молчанье в печали.
Я подняла ресницы,
Приподнялась на подушке.
В глазах мелькали страницы,
Сама я стала игрушкой,
И вокруг — одни небылицы.
Голова была, как пустая,
Становилось чего-то жалко…
Пронеслась крикливая стая…
Надо мною шептала гадалка,
Как жемчуг слова роняя.
Горела звезда Востока
На тёмно-синем просторе.
Веял душный сирокко,
И, пенясь, шумело море,
Там, далеко…

2/ IX, 1923

Триолеты

Посвящается Папе-Коле

У скал синеокого моря
Холодные волны плескали,
И ветер на диком просторе
У скал синеокого моря
Рыдал в необъятной печали,
И острые камни молчали
У скал синеокого моря.
Сверкали солёные слёзы
И слышались стоны глухие,
На каменной глыбе утёса
Сверкали солёные слёзы.
И слышались песни морские,
И бились о камни немые,
Сверкая, солёные слёзы.
Ласкали песчаные косы
Игриво-шумящие волны,
И гребни, как белые розы,
Ласкали песчаные косы,
Нелепым томленьем полны,
И тёмные, шумные волны
Ласкали песчаные косы.
У скал синеокого моря
Сверкали солёные слёзы
И волны в таинственном горе
У скал синеокого моря
Ласкали песчаные косы…
И гордо молчали утёсы
У скал синеокого моря.

2/ IX, 1923

«Мне осталось одно ожиданье…»

Мне осталось одно ожиданье —
Эта жгучая радость земли —
Всё смотреть, как сверкают в тумане
Убегающие корабли.
И тоскливо, порой предвечерней,
Не оглядываясь назад,
В даль глядеть, где узоры чертят
В море тонущие паруса.
Как на острове нелюдимом,
Жить мечтой о заветной дали,
Где, как ветер, проносятся мимо
Еле видимые корабли.

3/ IX, 1923

«Я не верю в то, что после смерти…»

Я не верю в то, что после смерти
Будет жизнь, и радость, и покой,
Что и там года придётся мерить
Счастьем или дряхлою тоской.
Снова жить, и жить совсем без цели,
Знать, что вечным будет тихий день,
Что на это пресное веселье
Не опустится ночная тень.
Знать, что больше ничего не будет,
Что корабль — на тихом берегу!..
Нет, я верю в то, что не осудит
Смерть на эту страшную тоску.

5/ IX, 1923

«Дай мне песен родины далёкой…»

Дай мне песен родины далёкой,
Неизвестной и несчастливой,
Чтобы не было так одиноко,
Так тоскливо и сиротливо.
Знаю что-то, похожее на жалость,
На неназванное желанье…
У меня от родины осталось
Только детское воспоминанье.
Страшно мне, что порвалась навеки
То, что нас соединяло прежде,
Что душа теперь уже калека
И не верит никакой надежде.
Дай мне песен родины далёкой,
Повесть жизни странной и чудной,
Чтобы не было так одиноко,
Так тоскливо и бесприютно.

10/ IX, 1923

Дома(«На дырявом дощатом столике…»)

На дырявом дощатом столике
Тетрадь небрежно лежит
Там трапеций и треугольников
Непонятные чертежи.
Флаг цветной на окне колышется,
Свет и день за окном…
На стене, давно облупившейся,
Календарь, прибитый гвоздём.
На всём вялый след бездействия…
Полка с книгами разных сортов —
Обязательно путешествия
И маленький том стихов.
Здесь ничто не покажется новостью,
Надоело уж всё самой,
И тетрадь с неоконченной повестью,
И разбросанное письмо.
И вся эта жизнь однозвучная,
Как горький упрёк судьбе,
И сама я такая скучная,
Опостылевшая себе.

11/ IX, 1923

Смерть Гумилева(«Ужасный, страшный плен души…»)

Ужасный, страшный плен души,
Предсмертный, слабый крик…
Что в этот миг он пережил,
Что понял в этот миг?
Немой вопрос. Удар свинца.
Налитый кровью взор…
Судьбы, лукавой без конца,
Бесправный приговор.
Ему казался тесен мир,
Он сам себя не знал,
Он шёл на пир, на шумный пир,
И всё не попадал.
Полмира — песнь его стихов,
Пол жизни — ширь и даль,
Какой тоски, каких оков
Не сбросил он печаль!
Унижен, загнан и забыт,
Влача животный страх,
Среди насмешек и обид
Погиб в родных снегах…
Какой загадкой мир предстал
Пред ним в последний час?
Последний стон, ружейный залп,
И нить, что долго он вязал,
Навек перервалась…

20/ IX, 1923

«Я попала в какой-то таинственный круг…»

Я попала в какой-то таинственный круг,
Из которого выхода нет.
Всё в сознанье моём перепуталось вдруг
И смешалось в бессмысленный бред.
Всё, что было когда-то, бесследно ушло,
И одна я в зловещем кругу.
Мне осталось лишь несколько стареньких слов,
А придумать других не могу.
Об одном лишь могу говорить и мечтать,
Даже мысли за круг не идут.
И сломать не могу роковую печать,
Перейти не могу за черту.
Всё о том же, о вечном томлюсь по ночам,
Под унылую песню сверчка.
И похожие дни монотонно звучат,
И в кругу меня водит тоска.

21/ IX, 1923

«Было солнце и ласки лета…»

Было солнце и ласки лета,
То смущены, а то дерзки,
Начертили на сердце приметы
Непонятные арабески.
Их поддразнивал лёгкий ветер,
Море красило в голубое,
Как лучи, они в сердце светят
Неизведанной, сладкой болью.
Всё окрасилось цветом моря,
Всё ласкал бесшумный сирокко, —
И остались знаки, как горе,
Слишком ярки, слишком глубоки.
И теперь предосенний ветер,
Монотонный, сухой и резкий,
Не сотрёт ни за что на свете
Непонятные арабески.

21/ IX, 1923

Изгнание(«Я помню — это было в год ужасный…»)

Я помню — это было в год ужасный,
В годину безотчётных бед,
Все были глухи, немы, безучастны
И слепо верили судьбе.
Вокруг нас море билось и шумело,
Возврата не было назад.
И надо мной, ребячески-несмелой,
Сплеталась первая гроза.
В каюте нашей, маленькой и тесной,
На верхней койке, у стены,
Я в первый раз увидела чудесно
Меня чарующие сны.
А подо мной, внизу, менялись люди,
Их разговор ловила я:
Никто тогда не знал, что с нами будет,
И где сойдём мы с корабля.
Любила я смотреть без слов, без цели
В иллюминатор предо мной,
Как море пенилось и зеленело
И отливало бирюзой.
И страх хватал, когда скрывался в море
Иллюминатор. И казалось мне,
Что прямо я смотрю на дно морское
И вижу солнце в глубине.
На палубу я редко выходила,
Мне было весело одной.
А море без границ казалось мне унылой
И утомительной тоской.
А время шло, и странно отражалась
На всех немая пустота —
И море по ночам зловеще грохотало
И с плачем билось о борта.
На палубу я вышла в тихий вечер
У тёмных скал Наварина.
Слегка ещё взметался свежий ветер
И билась ласково волна.
За бухтой спали выси гор ленивых,
Повисли скалы над водой,
И катера бесшумно и красиво
Боролись медленно с волной.
Французский флаг вился на тонкой мачте,
И любовалась я тогда,
Какой была красивой и прозрачной
Почти зелёная вода.
Когда же шторм над морем проносился,
И в бухте стало холодней,
И миноносец странно наклонился
И вдруг сорвался с якорей.
Когда всю ночь прожектор беспокойный
Скользил над тёмною водой —
Я в первый раз сказала: «Я довольна,
Я начинаю жизнь мечтой!»
И снова шёл в пустом открытом море
Едва заметный пароход,
Вокруг вздымались волны, словно горы,
И переливались через борт.
И показалась, наконец, в тумане
Полоска узкая земли.
Горел восток, и солнце в вихре пьяном
Всходило медленно вдали.
Какая-то мечта торжествовала
В крови высоких облаков.
Уж показался узкий вход канала
И очертанья берегов.
И волнорезы позади остались.
От моря поднимался пар.
И мимо шли, усталый взор лаская,
Дома и пальмовый бульвар.
Мне всё в тот день каким-то сном казалось
(Я много знала ярких снов),
Но жёлтый флаг на мачте развевался
У африканских берегов.
И потянулись снова дни и ночи
В тоске, бездействии и сне,
И вечер опускался, будто коршун,
К бесшумно плещущей волне.
Казалось, этот сон бесследно пронесётся —
Вокруг молчала тишина.
Вдали, из серой стали броненосца
Всходила медная луна.
И маяки — зелёный, красный, синий
Бросали длинный луч воде —
Переливаясь ярко и красиво,
Как звёзды с ёлочных ветвей.
Уже манила страстно, безотчётно
К себе далёкая земля,
И скучно проходили дни без счёта
В пустынных трюмах корабля.
Но тихого и бешеного моря
Уж я любила грустный шум, —
Он навевал в часы глухого горя
Напевы безотчётных дум.
И блеск волны, и свежая прохлада
Во мне всегда тоской звучат…
Я поняла, что ничего не надо,
Что стон волны — моя душа..

23/ IX, 1923

«Подняла ленивые глаза…»

Подняла ленивые глаза,
Посмотрела пристально и вяло,
Провела рукой по волосам
И в ответ ни слова не сказала.
И молчанье было без конца,
Хоть в душе давно слова звучали,
И улыбка бледного лица
Не сказала о моей печали.
Это было в тот последний час,
О котором долго буду помнить,
И возникнет в памяти не раз
Тёмный силуэт каменоломни.
Мир казался грозен и жесток
От бесславной и бескрылой муки.
Я старалась спрятать под платок
Странно-холодеющие руки.

28/ IX, 1923

«В ночь, когда кишат дороги жабами…»

В ночь, когда кишат дороги жабами
И на камни выползают гады, —
В эти ночи раздавались жалобы,
Слышалось бессильное: «Не надо!»
И пока в дупле хохочут филины
И смеются робкие шакалы, —
Жизни медленной и обессиленной
Песня недопетая звучала.
И когда поля трещат цикадами
И бесшумен взлёт летучей мыши, —
Я опять промолвила: «Не надо мне,
Всё равно не вижу и не слышу».

28/ IX, 1923

«Мне третью ночь одно и то же снится…»

Мне третью ночь одно и то же снится:
Какой-то сад в безлюдной тишине,
Где два крыла огромной чёрной птицы
Сметают пыль с безжизненных камней.
И что-то страшное, гнетущее, больное,
Как смутный бред измученной души,
И чьё-то имя, холодно-чужое,
И странно-близкое во всём звучит
И первой муки медленная сила,
И радостная боль немой тоски,
Как будто смерти нежной и красивой
Прикосновенье женственной руки.

30/ IX, 1923

«Я скажу тебе совсем немного…»

Я скажу тебе совсем немного
Запылённых и обычных фраз…
От туманной, вьющейся дороги
Не могу поднять усталых: глаз.
А вокруг — неясная тревога,
Будто бьёт последний, жуткий час.
Я хочу. Боюсь назвать желанье.
Я хочу. Пусть всё — самообман.
Жизнь моя мне будет ожиданьем
И тоской едва заметных ран.
И тебе я в сказке без названья
Расскажу, как холоден туман.
Если ты напевы грустной песни
Очерствелою душой поймёшь —
Ты поймёшь, что эта грусть прелестней,
Чем тебя пленяющая ложь.
И о том, что только мысль чудесна,
Ты тогда узнаешь и поймёшь.
Я тебе скажу совсем немного,
Что пустая радость не для нас,
Что обманет долгожданный час,
Что и жизнь окончится до срока,
Что теперь на белую дорогу
Поднимать не надо грустных глаз.

4/ X, 1923

Над морем («Чуть слышный горький запах моря…»)

Чуть слышный горький запах моря,
Солёный ветер щёки жжёт,
На дымно-голубом просторе
Дымится серый пароход.
Тяжёлый, шумный гул прибоя,
Блужданье чаек над волной,
И небо ярко-голубое
Над дымчатою бирюзой.
Какой-то сон несётся мимо
И возвращается назад,
И красотой неуяснимой
Слепит горящие глаза.

6/ X, 1923

«Новый месяц тонкою подковою…»

Новый месяц тонкою подковою
Встал над синей дымкой гор,
Там, где небо розово-лиловое
Вышивало красками узор.
А над морем небо блещет золотом,
Сказкой новою манит,
И вчера вошедшего дредноута
Блещут яркие огни.
И над чёрной, спящею долиною
Временами искрится костёр,
И темны во мраке, еле видные,
Очертанья дальних гор.
Этот вечер, тихий и единственный,
Как последняя весна, —
Помоги ж моей тоске таинственной.
Примиряющая тишина!

11/ X, 1923

«Я не умею жить. Года идут…»

Я не умею жить. Года идут,
И страшно мне душевное молчанье.
Крылатая мечта пустых минут
Мне кажется несбыточным желаньем.
Мне делать нечего. Ленивый час
Проходит, как тоскующая вечность.
И ощутила я не в первый раз
Во всём бессмысленность и бесконечность.
Хочу себе представить жизнь мою —
И вижу в даль бегущие мгновенья,
Глухих желаний робкую струю,
Бездействие, тоску и отвращенье.
Дни, как лазурь, бездонны и пусты,
И жизнь умрёт в бессмысленном страданье,
Как умерли осенние цветы,
Как умирают чувства и желанья.
А вечер так же будет свят и тих,
И ночь такой же будет многозвучной…
Мне кажется, что некуда идти,
И я сама не знаю, что мне нужно.

11/ X, 1923

***

I. «Я свою жизнь разлюбила…»

Я свою жизнь разлюбила,
Мечта не придёт назад…
С какой я тревогой ловила
Ваш тёмно-синий взгляд!
Не знаю: любила ли крепко
Или ненавидела вас —
Только злоба в обиде цепкой,
Кажется, навсегда пронеслась.
Моя мысль уже неслась к Парижу,
А кругом такая тоска,
И я никогда не увижу
Синего воротника.

II. «Нет у меня ничего…»

Нет у меня ничего,
Ни песен, ни доброго слова.
Я разлюбила его,
Но снова любить готова.
Страшно и жутко мне,
Опять брожу, как в дурмане,
И стало ещё больней
Теперь его невниманье.

3/ IX, 1923

«Мне в тридцать пятом номере «Звена»…»

Мне в тридцать пятом номере «Звена»,
Вчера полученного нами,
В глаза страница бросилась одна
С моими робкими стихами.
Я в первый раз прочла свои слова
И ощутила горькую утрату:
Зачем, зачем другим я отдала,
Что мне одной лишь было надо?

6/ X, 1923

«Каждый день кончается болью…»

Каждый день кончается болью,
Странной хандрой и скукой,
Думой о синеглазом Коле,
И о вечной горькой разлуке.
И о том, что меня не любил он,
Иль его не смогла удержать я,
Или время переменило
Его долгое рукопожатье.
Теперь он уехал в Париж,
Или уедет скоро.
Во мне уже мёртвая тишь,
Я только боюсь разговоров.
Не хочу рассуждений о нём,
Не хочу, чтоб его упрекали…
А шумное время потом
Загладит мои печали.

6/ X, 1923

Октябрьское утро («Ни дождя, ни ветра, ни тумана…»)

Ни дождя, ни ветра, ни тумана,
Утро — будто личико ребёнка,
Лишь жужжание аэроплана
Тонкий воздух прорезает звонко.
Озеро спокойно и красиво,
Очертанья гор — ясней и ярче,
В бухте, на дредноуте массивном
Даже виден пёстрый флаг на мачте.
Катера бесшумно прорезают
Голубые, шёлковые воды,
Под сияющими небесами,
Как игрушечные, пароходы.
Что-то в ярком небе пробудилось,
Облако плывёт, как белый лебедь…
И не знаешь, что в чём отразилось —
Небо в море или море в небе.
Воздух ясен и прозрачно-тонок,
Море отливает бирюзою,
И покрылись выжженные склоны
Первой зеленеющей травою.

12/ X, 1923

«Набрела на тихий, белый скит…»

Набрела на тихий, белый скит,
На покой нежданно набрела.
Как виденья гаснущей тоски,
В небе рисовались купола.
Иглы ёлок устилали пни,
Проползла улыбка на губах…
«Кто там ждёт и верит, отомкни,
Отомкни свой терем-саркофаг!»
Здесь от бурь и холода покой,
Здесь печаль без песен и без слов.
И раскрылась дверь сама собой
Под далёкий звон колоколов.
И в бездонность яркую манит,
И влечёт в какой-то мощный сон
Этот белый, одинокий скит,
Этот однозвучный перезвон.
Так душа блуждает по ночам,
Так покоя ищет в забытье,
По глухим, неведомым скитам,
У холодных стен монастырей.

13/ X, 1923

«Вокруг — мучительная тишь…»

Вокруг — мучительная тишь…
Смотрю на небо бледной осени,
На выступы соседней крыши,
На зелень траурную сосен.
Там, за окном, тоска и лень,
А у меня — загадка давняя.
И медленно блуждают тени,
И ветер прикрывает ставни.

13/ X, 1923

Дон-Жуан («Сонны зданья тёмного Мадрида…»)

Сонны зданья тёмного Мадрида,
В лунном призраке — обман.
В парке, на скамье, тоской убитый,
Сын столетий — Дон-Жуан.
Веет безотчётное страданье
В жуткой бледности лица,
А в глазах — усталое блужданье,
Без начала и конца.
Шепчут струи белого фонтана,
Пахнут пряные цветы
Тёмная фигура Дон-Жуана
Раздвигает гибкие кусты.
Он цветов задумчивых касался
Злым движением руки,
И сжимали судорожно пальцы
Увядающие лепестки.
В них скрывалась горькая обида
В том, что было и цвело.
По туманным улицам Мадрида
Позабытое прошло.
Плотны зацелованные губы,
Брови сжаты ломаной чертой,
Тонкий профиль, сумрачный и грубый,
Веет жуткой немотой.
Он склонился к белому фонтану
В тёмной глубине аллей,
Где любил он видеть Донну-Анну,
Где любил мечтать о ней.
В пьяном, как вино, благоуханье,
В монотонной песне струй
Слышит он последнее прощанье
И последний поцелуй.
Гордый блеск блуждающего взора,
Горькая усмешка на губах…
Каменной улыбки командора
Вспомнил он зловещий страх.
Тихий ропот белого фонтана…
Что-то шепчущая темнота….
Где теперь ты, где ты, Донна-Анна,
Отлетевшая мечта?
Тонкий месяц, молодой и стройный,
Над старинным замком встал.
Дон-Жуан, бессмертный, беспокойный,
Не нашедший идеал.
Неба потемневшего завеса
Отражала белые цветы.
Образ милой, ласковой Инессы
Выплывал из темноты.
Страстные, призывные объятья,
Предназначенность пути.
Грубо зацелованного счастья
Не вернуть и не найти.
Вечный бред бессмертного скитальца,
Вечное исканье красоты…
Нервно-шевелящиеся пальцы
Мяли белые цветы.
Билась в нём назойливая мука,
Хмурилась упрямо бровь…
Поцелуи, женственные руки.
Быстро проходящая любовь.
И прошли года, прошли столетья.
Та же ночь и та же тишь…
Дон-Жуан, ты можешь ли ответить?
Дон-Жуан, молчишь?
Он молчит, не даст ответа,
Он, кто верил и искал…
Дон-Жуан, бессмертный и воспетый,
Не нашедший идеал.

16/ X, 1923

«Всенощная шла в пустом бараке…»

Всенощная шла в пустом бараке,
Силуэты в сумраке окна…
Тонкий свет, недвижный и неяркий,
На дорогу пролила луна.
Доносилось медленное пенье,
Как всегда звучащее тоской.
Были ярки белые каменья
Под холодной, скользкою луной.
Тишина, о чём-то вспоминая,
Потонула в лунной глубине.
Отчего — я и сама не знаю —
Стало грустно и тоскливо мне?

20/ X, 1923

«Опять мне грустно и опять мне жаль…»

Опять мне грустно и опять мне жаль
Каких-то дней затерянные миги.
Красивая, бессильная печаль
Блуждает на листах раскрытой книги.
Я закрываю медленно глаза,
Мне стало душно, стало как-то тесно,
В полубреду я слышу голоса:
То плачет ветер, плачут чьи-то песни.
Мне скучно и мучительно одной,
В глухой, ещё не названной тревоге.
Я открываю дверь и под луной
Сверкают ярко белые дороги.
Упал прозрачно-тонкий свет луны
На белые облупленные стены,
А на столе — печальны и нежны,
Красиво увядают цикломены.
Неясная, нетронутая грусть
Упала на недвижные ресницы.
Я тихо повторяла наизусть
Стихов любимых быстрые страницы.
Передо мной раскрытая тетрадь…
А за стеной тоскливо плачет ветер.
Закрыв глаза, я молча стала ждать,
Чего-то ждать, во что-то тайно верить.

21/ X, 1923

«Я хочу быть мечтою…»

Я хочу быть мечтою,
Быть одной в целом свете,
Загореться с зарёю
И с зарёй догореть.
Быть мгновенною грёзой,
Быть свободной, как ветер.
На заре бледно-розовой
Не желать и не верить.
Но, сверкнув неумело,
Вдруг померкнули крылья.
И во мглу отлетела я,
В тихий омут бессилья!
И коснулась случайно
Солнце синего платья…
Не жалей, что нечаянно
Я сгорела в закате.

23/ X, 1923

«Из былей, небылиц и снов…»

Из былей, небылиц и снов
Вечер сплетал игру,
И были тусклы и темны
Свечи в сумраке окна,
Звучала ночь, звучала даль,
Тучи таяли, как сны.
Плеча коснулся моего
Луч, скользящий на стене.

25/ X, 1923

«Было, пело, уходило…»

Было, пело, уходило
В золотом полубреду.
Что-то тихо и уныло
Уплывало в пустоту.
Солнце, солнце, луч заката
Над недвижной дымкой гор…
Вечер тихий и крылатый
Крылья в небе распростёр.
Было, билось, отцветало,
За моей стеной молчит…
Солнце в небе разбросало
Ярко-красные лучи.
Солнце, небо, луч игривый,
Ускользающий во тьму.
Сердце тихо, боязливо
Повинуется уму.
Ум какой-то цепью сдавлен,
Сонно шевелится мгла…
Сквозь притворенные ставни
Ночь пришла и унесла…

26/ X, 1923

Мамочке («Смотри на закатные полосы…»)

Смотри на закатные полосы,
На землю в красной пыли.
Смотри, как колеблет волосы
Ветер чуждой земли.
Как сосны вершинами хвойными
Колышут вихри лучей,
Смотри, как лучи беспокойные
Горят на твоём плече.
В недвижном седеющем воздухе
Закат разлил красоту.
Смотри, как арабы на осликах
В закатную даль идут.
Смотри, как маслины дуплистые
Не могут ветвей поднять,
Как искрится золотистая
Волос твоих светлая прядь.
И небо пурпурово-красное
Горит на краю земли,
И что-то хорошее, ясное
Клубится в красной пыли.

28/ X, 1923

«Нет, не кровь в сиянии заката…»

Нет, не кровь в сиянии заката,
А густое, пьяное вино.
Веет предвечерняя прохлада,
И в моё открытое окно
Тихо льётся воздух розоватый.
Нет, не страшная, бессмысленная тайна
Красным флагом жжёт издалека!
Медленно теряют очертанья
С золотым обрезом облака.
Жизнь звучит в каком-то вихре пьяном,
Странно-безотчётна и легка.
Нет, не кровь, не смерть и не проклятье,
В ярком догоранье — тишина.
Не могу холодных глаз поднять я,
Огненным закатом сожжена.
Тонкий луч играет в складках платья
И дорога белая ясна.

29/ X, 1923

«День прошёл, в Сфаяте стало тише…»

День прошёл, в Сфаяте стало тише,
Всё укрылось в сон и тишину.
Черепица щёлкает на крыше,
Рыжий Чарли смотрит на луну.
А луна встаёт из-за Кебира,
Как большой кроваво-медный щит,
Будто страшный глаз следит за миром
И пускает по морю лучи.
Провода на чёрном небе стонут.
Люди спят под сводом красных крыш.
Может быть, приснились миллионы
Тем, кто собирается в Париж.
Или ветер жалобно принёс им
Грубый свист фабричного гудка.
Мокрая, заплаканная осень
Смотрит из-под серого платка.
Больше нет минувшего простора.
На шоссе не слышно голосов.
Плачущая осень распростёрла
Над Сфаятом сумрачный покров.
Медленные, гаснущие миги,
Дрожь и холод плотно-сжатых рук…
На столе письмо, тетради, книги
И от лампы неподвижный круг.
Что? Зачем? Я знаю слишком мало.
Что ж, пора отдаться тишине,
С головой укрыться одеялом
И неловко вздрагивать во сне.
Страшно мне и грустно в этом мраке,
Сонный мир я не могу понять.
Всюду вопросительные знаки
Дразнят испытующе меня.
И в простой, неназванной печали
Бьенье сердца режет тишину…
Мимо пробежал мохнатый Чарли,
Потерявший в облаках луну.

31/ X, 1923

«Довольно! Нет ни силы, ни желанья…»

Довольно! Нет ни силы, ни желанья,
Пусть всё пройдёт, как бред.
Пусть не вернуть душевных содроганий
Легко минувших лет —
Ведь больше нет наивных оправданий
И смысла больше нет.
Я не хочу, сама себя боюсь,
Меня гнетёт каких-то сил избыток,
Ворвавшегося воздуха струю
Ловлю я, как живительный напиток.
А ветер, скрытым ужасом объятый,
Среди бараков мокрого Сфаята
Рассказывает длинные баллады…
И медленно дурманит тихий сон…
Стихи слагаются, как стон…
Не надо!

1/ XI, 1923

«Пусть страшным бременем идут года…»

Пусть страшным бременем идут года
И давит непосильная невзгода,
Ведь ум и сердце знают, что всегда
Стремится к равновесию природа.
Что нет обид и прихотей судьбы,
Несчастных нет, неравной нет борьбы,
И яркий день возьмут ночные тени,
Что смех всегда теряется в слезах,
Что жизнь и смерть — две чаши на весах,
И вечность будет примиреньем!

1/ X, 1923

«Я слышу, как во мне звучит струна…»

Я слышу, как во мне звучит струна
И сердце ждёт, готовое раскрыться.
Легла печаль на сонные ресницы,
Зловеще затихает тишина.
Я жду. Пусть даль туманна и темна,
Недаром сердце стало чаще биться,
Недаром мыслей белые страницы
Неясные покрыли письмена.
Дыханье всё беззвучней и короче,
Я слышу, как растёт могучий звук.
Час настаёт, мне всё его пророчит:
Бесцельный взгляд и холод сжатых рук,
И сердца, кинутого в омут ночи,
Учащенный и беспокойный стук.

3/ X, 1923

Кэр-Ис (бретонская легенда)

В седой Арморике, где вещий океан
Шумит, как отдалённый гул сраженья,
Где утром зарываются в туман
Валы старинных укреплений,
Где чайки грустно стонут над водой,
И в море паруса скользят без счёта, —
Там город был, великий, как герой,
Увенчанный победой и почётом.
У ног Кэр-Иса, у высоких стен,
Шумел прибой волны, игривой.
Был стар годами, дряхл и сед
Король Граллон благочестивый.
Был другом короля великий Гвенноле,
Святой посланник Ватикана,
Им первый монастырь основан на скале,
Над ликом бога-океана.
И в скудной позолоте солнечных лучей
Страна цвела, как день весенний,
Под символом креста и рыцарских мечей,
Под шум пиров и шум сражений.
От океана город отделял
Большой канал, обложенный камнями,
И потайная дверь вела в канал
Из замка тайными путями.
Бог-океан, свирепый, как гроза,
Ревел и ждал за потаённой дверью —
Так в клетке хищные томятся звери,
Вращая беспокойные глаза.
Тяжёлые ключи Граллон носил
На шее, вместе с золотым распятьем.
И годы шли. И был весёлый пир.
Король сидел в парадном платье.
Пел трубадур об избранной своей,
Старались превзойти себя жонглёры,
О славных подвигах и о святой земле
Шумели боевые разговоры.
Когда же перестал звенеть бокал,
И позабылась бранная тревога,
С спокойной совестью и с твёрдой верой в Бога
Граллон усталый задремал.
Играли три весёлые луча
На красной мантии, в счастливой неге,
И кудри белые струились по плечам,
Белее утреннего снега.
Он спал. К нему неслышно подошла
Вся в белом женщина и обняла за шею,
И с шеи цепь тяжёлую сняла
И ключ заветный вместе с нею.
Коварная Дагю, единственная дочь,
Ушла на гулкий шум прибоя,
Чтобы впустить, когда наступит ночь,
Любовника в свои покои.
Того, чьи речи тихою струёй
Прозрачного ручья текли ей в уши,
Кому дала и волю, и покой,
И сделалась его рабой послушной.
Она открыла потайную дверь,
И океан, великий и воспетый,
Ворвался в город, будто дикий зверь,
Увенчанный последнею победой.
Кэр-Ис погиб. На дне глухих морей
Увял цветущий берег счастья,
И над пучиной старый Гвенноле
Шептал зловещие проклятья.
Один лесник видал, как дикий конь
В воде погибшего Граллона,
Могучий, как гроза, и быстрый, как огонь,
Промчался в ночь, в ночные стоны.
А там, где в брызгах пен чернеется утёс,
Там, на груди у бога-океана,
Коварная, красивая Моргана
Расчёсывает золото волос.
Она поёт, но голос мукой полн,
Звучит сиреной в тающем тумане,
И песня, будто плеск тяжёлых волн,
Грустна, протяжна и печальна.
Прошли столетья. И теперь в тоске
Рыбак, затерянный в глухой Бретани,
Остатки башни видит на песке
В часы отлива бога-океана.
Когда же над морями бури стонут,
Он слышит, безысходным страхом полн,
Глухие, колокольные трезвоны
В седой пучине разъярённых волн.

5/ X, 1923

Из дневника («Гремит и гулко прорезает ночь…»)

Гремит и гулко прорезает ночь
И в облаках так медленно грохочет.
Как быть? Что делать? Чем теперь помочь,
Когда рассудок больше не поможет?
Тетрадь я раскрываю в тишине,
Но песенка весёлая пропета,
Да прежних слов уж и не надо мне,
Как и не надо прожитого лета.
По крыше слышен монотонный стук,
И бьётся дождь мне в тоненькие стены.
Весь вечер будет мучить этот звук,
Он никогда не станет колыбельной.
Дождя и ветра однозвучный шум,
Как будто гул седого океана.
О, как тоскливо в дождевом тумане!
Не слышно даже дум, заветных дум…
Пусть будет всё: усталость, нищета
Там, далеко, в загадочном Париже,
Ни этот шум, ни эта пустота,
Ни шум дождя на черепичной крыше!
Я вижу, как во мгле растёт тревога,
Я слышу дрожь до боли сжатых рук,
И бульканье воды у низкого порога —
Такой назойливый, по нервам бьющий звук.

7/ XI, 1923

«Всё отстанет, всё устанет, отойдёт…»

Всё отстанет, всё устанет, отойдёт…
Слышен тихий шёпот за стеной.
Шумный ветер ставни с петель рвёт,
Осень смотрит в тёмное окно.
И в мозгу сверлит, сверлит, сверлит,
Как назойливый и страшный винт,
Что отрава пьяная земли
Завлечёт в лукавый лабиринт.
Тот же шёпот, тот же ропот за стеной.
Сумрак и молчанье — у меня.
Прошлое закатом сожжено.
О, не тронь застывшего огня!

11/ XI, 1923

«Поднималась жгучая тревога…»

Не люблю только час пред закатом

А.Ахматова

Поднималась жгучая тревога
В золотой пыли.
Стук шагов по каменной дороге
Замирал вдали.
Не было ни счастья, ни утраты,
Пусто и легко.
Догорал скользящий луч заката
Где-то далеко.
Лился в душу острыми лучами
Звонко-красный час.
Что твердило новыми словами,
Было только раз.
День горит, он никому не нужен,
И его не жаль.
Пустотой мне захлестнуло душу
Пламенная даль.
На глазах давно остыли слёзы,
Бури позади.
Мимо тёмной зелени мимозы
Лучше не идти.
Под платком не вздрагивают плечи,
Луч в изломе губ.
Шорох дня и огненные свечи
Я не берегу.
Пусть сгорят, мне ничего не надо,
Даль тиха, ясна.
Чаша больно-жгущего заката
Выпита до дна.

11/ XI, 1923

Картинка Сфаята («Слышатся редкие звуки рояля…»)

Слышатся редкие звуки рояля,
Детские руки играют гаммы.
Осень туманная небо печалит,
Ветер в оконную бьётся раму.
Вижу — Герасимов возится с шиной.
Быстро мелькает костюм арабский.
Стук нескончаемой швейной машины
Кажется долгою песнею рабской…
Ветер лениво качает маслину.
Мимо окошка мелькают лица.
В тонкой тетрадке упрямый синус
Хочет быть больше единицы.
Лезет на дерево чёрная кошка.
Мимо проносятся силуэты.
Солнце мне глупо смеётся в окошко.
Жадно сверлит глаза тангенс бета.
Западный ветер несёт непогоду.
В дверь заглянула собачья морда.
Слышен трескучий звонок на воду —
Загрохотали в Сфаяте вёдра.
Перечеркнувши упрямый синус,
Слышу, шипит аппетитно примус,
Но над таблицами логорифмов
Самые звонкие вьются рифмы.
Тихо доносится шелест сосен.
Мимо проходят с вёдрами люди…
Всё это тянется третью осень…
Долго ль последняя осень будет?

13/ XI, 1923

«На перекрёстке ветер…»

На перекрёстке ветер
Режет глаза.
Кое-где звёзды светят
По небесам.
Каменная дорога
Вьётся змеёй.
Бьётся глухой тревогой
Сердце моё.
Серая ночь легка мне.
Тихо кругом
Сыплются звонко камни
Под башмаком.
Сердце как будто сжато
Сном забытья.
Руки в карман бушлата
Спрятала я.
В душу упал слезами
Только закат.
Скрашенные мечтами,
Дни пролетят.
Редкими огоньками
Светит Сфаят.

13/ XI, 1923

«В закате что-то есть неуловимое…»

В закате что-то есть неуловимое,
Неясное, глухое и печальное.
И не могу пройти спокойно мимо я,
Когда в огне пылают горы дальние.
Есть скрытый смысл в строках стихотворения,
Что в сердце стонет золотыми струнами.
Так нежно пели только дни весенние,
Так грустно стонут только ночи лунные.
Коль у мечты о счастье крылья связаны,
Так нежно думать думы безответные.
Та боль легка, которая не сказана,
Красива песня только недопетая.

15/ XI, 1923

У моря («В тёмный час, когда ветер шумит…»)

В тёмный час, когда ветер шумит
И на крыше стучит черепица,
И назойливо ставни скрипят, —
В этот пасмурный час
Мне припомнилось жаркое лето,
Берег моря, сыпучие дюны,
Камни серых пещер,
Шум прибоя и мокрый песок.
Сверкает ярко шёлковое небо,
Журчит волна, взбегая на песок,
И тихо щекоча босые ноги,
Мне щёки жжёт солёный ветер с моря.
А золотой песок солёным слоем
Заносит бронзу обнажённых плеч
И тёмных рук, раскинутых лениво.
Простая шапка закрывает лоб,
И волосы упрямой мокрой прядью
Упали на солёное плечо.
И жалит солнце острыми лучами,
Окрашивая всё лицо и плечи
Густою тенью тёмного загара.
Я опускаю медленно ресницы,
И шум волны сливается с дремотой,
Ленивой, как сама волна.
Мне волосы колышет тёплый ветер
И обдувает мокрое лицо,
Как опахалом. А далёко,
А, может быть, и близко, голоса
Звучат весёлым смехом серебристым.
Иль то волна взбегает на песок,
Или песок засыпался мне в уши
И шепчет песни счастья и тоски.
Я в стороне от всех. Мне как-то грустно,
Но эту грусть, единственную в мире,
Там, только там, на золотом песке
Мне приносил солёный ветер с моря.
Я думаю — о чём, сама не знаю,
Но только эти светлые мечты,
Наверно, мне нашептывали волны.
И кажется, что всё, что было раньше,
Всё дорогое, всё, что я любила,
Всё стало голубым, как это море,
И золотым, как дюны и песок…
Дремлю, и мысли легче облаков,
Так непривычно и немножко грустно.
Вдруг кто-то дёргает меня за руку
И слышу голос над собой: «Ирина,
Вставай! Ты знаешь — спать под солнцем вредно!»
Смеётся кто-то громко надо мною
И тянет загорелая рука.
Песок пристал к костюму толстым слоем,
Забился в уши, волосы, и громко
Похрустывает на зубах.
Иду, едва передвигая ноги
И поправляя волосы и шапку,
И вот опять упала на песок,
Совсем сухой под яркими лучами.
Ленивые, весёлые слова,
Какие носит только ветер с моря,
Роняю, как волна роняет брызги.
И снова мне легко, и снова грустно,
И закрываю я глаза, но в шапку
Мне кто-то бросил сверху горсть песку.
Откуда-то взялась колода карт,
Засаленных и рваных, где шестёрка
С успехом заменяет даму треф.
И красненький батистовый платочек
Сейчас же был разложен на песке,
Чтобы хороших карт никто не прятал.
Пошла игра. Порхают быстро карты
И весело хрустит песок на пальцах
И на плечах. А из-под белой шапки
Упрямо лезут волосы на лоб.
Направо — сонные, ленивые движенья,
Полузакрытые глаза, и руки
Темнее рук араба, а напротив
Движенья быстрых загорелых рук
И тёмные, смеющиеся лица.
Вот девочка с весёлыми глазами
И косами, солёными от волн,
Всех козырей поспешно отбирает
И зарывает их в песок.
Её поймали,
И звонкий смех смешался с смехом волн
Смеялось всё: смеялось море, солнце,
И золотой песок, и яркий полдень,
И купол неба ярко-голубого,
И тёмная прохлада острых скал.
Идём купаться. С шумом плещут волны
И обдают прохладой мелких брызг.
Солёное, ещё сухое тело,
Сожжённое горячими лучами.
Ещё минута — и вокруг меня
Встают, как будто водяные горы,
Шумит на них растрёпанная пена
И волны отливают бирюзой,
Играя под горячим синим небом
И ослепительно палящим солнцем.
Бороться с ними больше не могу.
И вот большая встречная волна
 Меня весёлым рёвом оглушила
И опрокинула.
Солёная вода
Влилась мне в уши, в рот,
вздохнуть нет мочи,
И на колени встав на мелком дне,
В пяти шагах от берега, напрасно
Стараюсь приподняться:
сзади волны
Бегут и опрокидывают снова.
И, наконец, закрыв лицо рукой,
С трудом я встала над пучиной водной,
Хочу идти и не могу: волна
Срывает с ног. Обидно и смешно мне.
Коса тяжёлой, мокрой прядью
Упала на плечо, а шапка
Качается на белых гребнях волн.
Усталая, бросаюсь на песок я,
Солёную распутывая косу.
И слышу над собой знакомый голос:
«Купаться больше не ходи, Ирина,
Устанешь только…»
Над морем вьётся тоненький дымок,
А скоро в голубой, заветной дали
Чуть показался контур парохода,
А там, где в море врезалась коса,
Там, где маяк стоит, как призрак белый,
Узор чертит случайный, белый парус,
Как будто облако в лазури неба,
Как будто в заводи прекрасный лебедь,
Как будто мысль в мучительном блужданье.
Но вот размеренней и тише стали волны.
Вершины гор почти коснулись солнца
И потянул чуть слышный ветерок.
Пора домой. Свернув под шапкой косу,
Иду за холм скорее одеваться.
Солёное как бы пылает тело
И уж пугает краснота и яркость
До боли обожжённых: рук и плеч.
Мне хорошо и грустно. Я с собой
Несу в Сфаят суровый ропот волн,
Прикосновение морского ветра
И молодую грусть. Но эту грусть
Не променяла б ни на что на свете.
Теперь не то.
Шумит осенний ветер.
И скрипят надоедливо ставни…
Шум дождя за туманным окошком
Мне напомнил горячее лето,
Шум прибоя и ветер морской.
Это всё, что осталось
От песка и от тени загара,
И от яркого, знойного солнца.

16/ XI, 1923

«Там, над каналом, видно из Сафята…»

Там, над каналом, видно из Сафята —
Засыпаны алмазами огней,
Сверкают ярко-тёмные громады
Вчера вошедших кораблей.
Как много яркости, как много света,
Мигающих, сигнальных огоньков!
Как тусклы редкие огни Бизерты,
Как бледны звёзды маяков.
Темно в Сфаяте. Через ставни кисло
Роняют окна бледные лучи.
Седая ночь над крышами повисла,
На облаках колдует и молчит.
Здесь вечный бред. Здесь жизни слишком мало.
И в сердце мало солнечных лучей.
Невольно смотришь в сторону канала,
На блеск случайных кораблей.
Ревёт во мгле тревожная сирена,
Скользит прожектор по воде.
Ненастный дождь лениво бьётся в стены…
Глухая злоба бродит в темноте…

21/ XI, 1923

«Всё писем жду, а писем нет…»

Всё писем жду, а писем нет,
И дни почтовые так редки.
Сквозь пыль струится тусклый свет
В законопаченную клетку.
Здесь, в этой клетке, вянут дни,
Как нерасцветшие бутоны,
Дрожат вечерние огни,
Дрожат закатные трезвоны.
А я покорно жду весны.
Когда весёлый луч весенний
Скользнёт с небесной глубины
На облупившиеся стены.
Всё жду весёлых дней, когда
Без тени злобы и упрёка
Американский карандаш
Напишет солнечные строки.
Но нет ни писем, ни весны.
И дни идут, идут мгновенья…
А мне взамен всего даны
Звенящие стихотворенья.
На этом письменном столе,
Покрытом тёмным одеялом,
Не раз в сырой, осенней мгле
Я строки робкие писала.
Пространство, время, жизнь мою
Я рифмой меряю крылатой,
И медленно, по капле пью,
Как чашу горького заката.
Печально стонут вечера,
Минуты холодны и немы,
Сегодня — то же, что вчера —
Латынь, стихи и теоремы.
И в тесной клетке, как в скиту,
Из часа в час переползаю,
Жду писем, солнца, жизни жду,
И дней погибших не считаю.

23/ XI, 1923

«Ведь молодость, как утро воскресенья…»

Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи.

А.Блок

Ведь молодость, как утро воскресенья,
Как отблеск счастия, как пьяное вино.
И пусть мечта, как шум и блеск весенний,
Ворвётся шумно в раскрытое окно.
Пусть моя, надломлена, увянет,
Хмельное солнце, поблекнув, догорит.
Настанет время и для покаянья,
Настанет время — душа заговорит.
Ещё не раз под тень епитрахили
Забьётся совесть и заблестит слезой,
Горячий лоб ещё коснётся пыли,
И тронут губы оправу образов.
Настанет хмель последнего экстаза,
И в полумраке, не плача ни о чём,
У тёмных позолот иконостаса
Проснётся совесть и загорит свечой.

24/ XI, 1923

«Коснувшись головой дверного косяка…»

Коснувшись головой дверного косяка,
Я вглядываюсь в бледный вечер.
Под тёплой шерстью серого платка
Неровно вздрагивают плечи.
Седая темнота на низких облаках
Размерней дышит и тревожней.
Глухая дрожь в опущенных руках
Напоминает о возможном.
И этот вечер странно бледен и могуч,
А там, на каменной дороге,
Играет с облаков скользнувший луч
И поднимается тревога…
Собачий лай разносится в тиши,
Бледнее свет на красной крыше,
И тихие слова раскрывшейся души
Всё безнадёжнее и тише.

25/ XI, 1923

Портрет («Ревматизмом согнутые пальцы…»)

Ревматизмом согнутые пальцы,
В омертвелом взоре — пустота,
Сжатых губ, уставших улыбаться,
Тонкая, упрямая черта.
Над бровями старческие складки
И волос спадающая прядь:
Роковые, страшные загадки
Всё равно теперь не разгадать.
Как на дне глубокого колодца,
Холодно, и сыро, и темно.
Временами мелкий дождик бьётся
В тёмное, немытое окно.
Прежних слов, что струнами звучали,
Бодрости и веры больше нет.
За угрюмо сжатыми плечами
Пустота в туман ушедших лет.
Мыслей не распутанных обрезки,
Холод незаполненных страниц.
Пустота и жуткость в тусклом блеске
За вуалью спутанных ресниц.
Некрасиво стянутое платье,
Под глазами след недавних слёз,
Странный блеск играющих в закате,
Равнодушно собранных волос.
Больше нет ни силы, ни желанья,
Даже солнце в окна не глядит.
И сознанье, жуткое сознанье,
Что его не будет впереди.

28/ XI, 1923

Вечером («По шоссе струятся тени…»)

По шоссе струятся тени,
Над каналом — фонари,
Ярко прорезают темень
Два огня из Пешери.
Тихо и мертво в Сфаяте,
Улеглась дневная пыль,
Мутно на озёрной глади
Отражается Феррвиль.
А вдали, над морем, низко,
У изгибов тёмных гор
Светит одинокой искрой
Догорающий костёр.
Тёмно-серые маслины,
В даль манящий огонёк,
Резкий ветер из долины,
С плеч срывающий платок.
Так же грустно было раньше
(Но когда? Когда?)
Только больше не обманешь,
Тишина и темнота.

28/ XI, 1923

17 ноября 1919 г. («Метель крутила мокрый снег…»)

Метель крутила мокрый снег,
Туман окутал цепь вагонов,
И жизнь свою без слов и стонов
Ломал упрямый человек.
Глядела ночь в пустые стёкла,
В углу горели две свечи…
В короткий день вся жизнь поблекла,
Погасли яркие лучи.
Стучали ровные колёса,
Смеялся в окна тёмный час,
Сверкали жалостные слёзы
Ещё недавно ярких глаз.
Уж сердце вещее сжималось
Предчувствием ужасных дней,
Уже тревога поднималась
В дрожанье гаснущих свечей.
Когда же все на колком сене
Неловко жались на полу —
Впервые лет грядущих гений
Явился в сумрачном углу.

17/ 30/ XI, 1923

Вечер(«Тень упала на белые стены…»)

Тень упала на белые стены,
Косяком уползла в потолок….
Завтра синее платье надену,
Руки спрячу под тёплый платок.
Знаю, будет неряшливо платье
И растрёпаны пряди волос.
Всё равно: в этом сером Сфаяте
Только холод, туман и хаос.
Дождь стучит в черепичную крышу,
Я не слушать его не могу!
В круглом зеркале завтра увижу
Очертанья неискренних губ.
Тень от полки, где свалены книги,
Чернотой неподвижной легла.
Знаю, странен мой облик двуликий
Разделённой души пополам.
Молча день наступающий встречу,
Буду ждать перед этим окном,
Если надо — весёлые речи
Разбросаю, не помня — о чём.
А потом, как всегда одиноко.
В непонятной тоске, не дыша,
Над испытанным томиком Блока
Человеческой станет душа.
Вечер бросит небрежные блики
В зачарованную темноту,
И проснётся мой образ двуликий
В соловьином звенящем саду.

1/ XII, 1923

«Заткнула пузырёк чернильный…»

Заткнула пузырёк чернильный,
Закрыла синюю тетрадь,
Откинула рукой бессильной
Волос растрёпанную прядь.
И от стены до тёмной двери
Отмеривала пять шагов,
И долго не хотела верить
В глухую тайну вечеров.
Но разноцветными стихами
Заговорила темнота,
И сказка о Прекрасной Даме
Упала в душу навсегда.
Лучей играющих — не надо,
Не надо прожитого дня!
Дрожит вечерняя прохлада,
Минуты тянутся, звеня.
В вечернем, тающем тумане
Легко и жить, и умирать.
Меня, наверно, не обманет
Перо и синяя тетрадь.

5/ XII, 1923

«Над таблицей логарифмов…»

Над таблицей логарифмов,
Над латинскими словами,
Над починкою бушлатов
День прошёл, как сон.
В голове стучали рифмы,
Мысли падали стихами
И вились лучи заката
В звонкий перезвон.
Так — от утреннего кофе
Скука до звонка в двенадцать,
И безделье от обеда
До шести часов.
Как размеренные строфы,
Жизнь не может изменяться,
И уводит в даль от света
В холод вечеров.
Дни, как белые страницы,
Залиты бесцветной ложью,
Скрыты в шёпоты и шумы…
Только вечер свят.
Час, когда дрожат ресницы,
Руки сжаты колкой дрожью,
Голова в упрямой думе
Падает назад.
Взгляд бесцелен, пальцы сжаты,
Нервно вздрагивают плечи,
Звонкие стихотворенья
Шепчет темнота.
Под туманами Сфаята
День грядущий злобу мечет.
В омуте грехопаденья
Только ночь свята.

5/ XII, 1923

«Лампа под зелёным абажуром…»

У муки столько струн на лютне,
У счастья нету ни одной.

Н. Гумилёв

Лампа под зелёным абажуром
Разливает неподвижный свет.
Вечерами холодно и хмуро,
Смысла им и оправданья нет.
Но едва заветные страницы
Тронет чуть дрожащая рука —
Ниже опускаются ресницы,
Снова возвращается тоска.
У неё так много звонких песен,
Столько окрылённых небылиц!
Тёмный вечер мы проводим вместе
В сумраке задумчивых страниц.
И когда она уходит снова
В час, когда светлеет темнота, —
Мне даёт магическое слово
Боль души и яркие цвета.

5/ XII, 1923

Жребий («Бросать свой взгляд в бездонность чьих-то глаз…»)

Бросать свой взгляд в бездонность чьих-то глаз,
Срывать улыбку с неподвижных губ…
Мне всё равно, что будет в этот час:
Я больше ярких слов не берегу.
Не вслушиваясь в путаную речь,
Сжимая пальцы неподвижных рук, —
В изгибах голоса, в дрожанье плеч
Угадывать смятенье и испуг.
А ночью думать, думать без конца,
И рвать зубами скомканный платок,
И вспоминать движение лица
На перекрёстках каменных дорог.
И в холоде тяжёлокрылых снов
Испытывать неназванную ложь,
И бросить в омут равнодушных строф
Небрежный взгляд и колющую дрожь.

7/ XII, 1923

«Хочу, чтобы смелым и юным…»

Хочу, чтобы смелым и юным
Мучительно сердце боролось,
Чтоб тронул заветные струны
Глухой, изменившийся голос.
Чтоб вихрем промчались недели,
Украшены жуткой игрою,
Чтоб искрой глаза заблестели,
А, может быть, — скрытой слезою.
Хочу в этих гаснущих бликах
Прочесть несказанную повесть,
А после — упорно и дико
Дразнить беспокойную совесть.
Хочу, чтобы руки дрожали
Глухой, неизведанной дрожью,
Чтоб голос срывался печальный,
С умолкнувшим странно-несхожий.
Рассерженной, чёрною кошкой
По сердцу скоблить и пророчить,
Чтоб там, за туманным окошком
Горел огонёк до полночи.
А после испуганной мышью
В красивой печали зарыться,
Чтоб вновь опускались ресницы,
Всё тиши, всё тише и тише.

9/ XII, 1923

«Тихо я склонилась над работой…»

Тихо я склонилась над работой,
Билась в пальцах лёгкая игла.
Я стихами говорила что-то,
А о чём — сама не поняла.
Было сердце острой болью сжато,
Я о ней старалась поза. быть,
Ставила нелепые заплаты,
Поминутно обрывала нить.
В стену мне уже ни раз стучали,
Звали, чтобы я туда пришла,
Но боюсь, что о моей печали
Скажет непослушная игла.
Подожду ещё одна немного,
Всё равно — за дверью дождь и тьма.
Может быть, рассеется тревога
Над знакомым почерком письма.
Этот вечер будет неизменным,
Как в каком-то гаснущем бреду…
Всё равно… Потом пальто надену,
Волосы поправлю и пойду.
Знаю, что там людней и светлее,
Там не трудно мне весёлой быть…
А о том, что сердце холодеет,
Никому не нужно говорить.

17/ XII, 1923

«Лёгкий запах никотина…»

Лёгкий запах никотина.
Держит твёрдая рука
Деревяшку мундштука.
Чуть качаясь, паутина
Опустилась с потолка.
Взгляд открытый и задорный,
Морщится насмешкой лоб…
Разговоры за столом…
С галуном его погоны
Блещут ярко и светло.
Ни печали, ни страданья
В чуть расширенных зрачках:…
Лёгкий запах табака…
Медленное колебанье
Синего воротника.

21/ XII, 1923

Сфаят. Сцены в трёх картинах

КАРТИНА ПЕРВАЯ
Около полудня. День хмурый. Налево — небольшой барак-камбуз. Перед ним несколько кадет носят кадки. Вдали, за бараками, видны долины, канал, озеро. За озером — горы. Над ними вырисовываются очертания Загуана. Над обрывом, на котором начинаются масличные рощи, стоят двое. Около бараков ходят фигуры, тяжело перешагивая через лужи. Бродят утки и куры. На верёвке развешено бельё. Сфаят — беженский лагерь около Бизерты.
ОНА
Сегодня ясно виден Загуан,
Хоть тучами затянуто полнеба,
А из долины тянется туман…
Вы были в городе?
ОН
Нет, не был.
ОНА
А будете?
ОН
Погода… не того…
И выйти не успеешь, дождь застанет
ОНА (смотрит на часы)
А! всё равно! В безделье да в тумане
Не надо больше ничего!
ОН
Хотелось вам?..
СТАРШИЙ ДЕЖУРНЫЙ КАДЕТ (выходя из дверей камбуза)
Сюда тащи скорее:
Пока вода идёт — бери живее!
(Двое кадет подносят кадку к крану)
ПЕРВЫЙ
Вот и пришла дождливая пора!
ВТОРОЙ
Вчера схватил я три часа винтовки.
ПЕРВЫЙ
За что же?
ВТОРОЙ
От наряда я словчил вчера,
Да наскочил на ротного.
СТАРШИЙ ДЕЖУРНЫЙ (иронически)
Что ж так неловко?
(Мимо барака проходит дама в тёплой, серой вязанке и танках. В дверях барака показывается молодая дама)
ДАМА В ТАНКАХ
Вот и дождались маленького дня,
А как назло — сегодня стирка у меня!
ДАМА В ДВЕРЯХ (рассеянно)
Да, плохо, холодно.
ДАМА В ТАНКАХ
Что ж хуже?
Да муж ещё ушёл на форт,
Вот и стирай теперь одна, без мужа!..
ПЕРВЫЙ КАДЕТ
Я разворачивался там за первый сорт.
СТАРШИЙ ДЕЖУРНЫЙ
Где?
ПЕРВЫЙ КАДЕТ
Там… у итальянца
(Проходят два офицера)
ПЕРВЫЙ (указывая рукой на канал)
Вот видите — дредноут тот стоит.
ВТОРОЙ
Но кто — американец?
ПЕРВЫЙ
Да, кажется. Однако, грозный вид.
(Проходят за угол)
ТРЕТИЙ КАДЕТ (второму тихо)
Полковник сердится опять.
ВТОРОЙ
Так что ж?
ТРЕТИЙ
Так что же? Ну, мой милый, врёшь.
(Проходит господин в штатском ленивой походкой. Кадеты отдают честь)
ШТАТСКИЙ
Володя, здравствуйте! Что на обед?
КАДЕТ (громко)
Фасоль и винегрет!
(Двое над обрывом)
ОНА
Так жить, в тумане, в нищете убогой,
Бояться грязных сплетен и молвы,
Забыть себя. Утратить веру в Бога!
И жизнь прекрасною зовёте вы?
ОН
Смотрите в даль. Там — волны, море,
В глухой ложбине расцвели цветы…
Как мелки мы, как мелко наше горе
Перед величьем гордой красоты.
Как хороша и как строга природа,
Взгляните — озеро, как бирюза…
(молчит)
Однако скверная погода,
И к ночи будет сильная гроза.
ОНА
И это — жизнь! Волненье, холод, ссоры,
Озлобленность, пустые разговоры,
Ненастье, сырость, ветра свист…
ПЕРВЫЙ КАДЕТ
Когда в Сфаят отправился горнист,
Дождь лил, как из ведра.
Не знаю, что-то будет в воскресенье…
ОНА (задумчиво)
И так теряются все лучшие мгновенья.
Да что! Давно мне замолчать пора!
Зачем бессмысленность в стенах Сфаята?
Зачем обман? Глухой тоской объята,
Я догорю, как сальная свеча…
ОН
Смотрите — три весёлые луча
Играют там, на черепичной крыше,
На ветках наклонившихся маслин,
Когда вам душу тронет хоть один,
Светлее станет там и тише..
(Около камбуза заметно движение. Из центра лагеря выбегает толпа кадет в бушлатах, с жестяными баками в руках. Крики, шум, разговоры в очереди)
ПЕРВЫЙ
А ты сегодня ловко отвечал!
ВТОРОЙ
Представь — и книги-то не раскрывал!
А ведь и спрашивал меня он строже,
Чем, например, тебя.
ПЕРВЫЙ (с сомнением)
Положим…
ПРОХОДЯЩИЙ КАДЕТ (другому)
Но это отвратительная ложь!
ГОЛОС
На арестованных возьмёшь?
МАЛЕНЬКИЙ КАДЕТ (задорно)
По алфавиту до меня ещё далёко!
(Разговор в другой группе)
ПЕРВЫЙ
В кабинке у неё портрет
ВТОРОЙ
Кого?
ПЕРВЫЙ
Да Блока!
ВТОРОЙ
Оригинально! Мило! Знаешь ли, что он
Новатор, футурист, социалист, масон.
(Дежурный кадет выходит и звонит в подвешенную медную ступку. Слышен громкий, трескучий звон. Двери бараков распахиваются и фигуры с кастрюлями поспешно направляются к камбузу. Встречаются, раскланиваются).
ОДНА ДАМА (другой)
Вы в город не пойдёте ли случайно?
ДРУГАЯ
Иду, мне надо нитки покупать.
ПЕРВАЯ
Не трудно будет вам купить мне чайник?
ВТОРАЯ
Какой?
ПЕРВАЯ (через голову кадета, который проходит между ними)
Эмалированный, так, франков в пять.
(Скрываются за дверью. Подходит господин в штатском, с большой кастрюлей, вздыхая и раскланиваясь)
ДАМА (улыбаясь)
Сегодня вы дежурный?
ШТАТСКИЙ (со вздохом)
Да, дежурю,
И выдержал уже порядочную бурю.
(Входит в дверь)
ОДИН КАДЕТ (другому иронически)
Заметил, как она смеётся странно
Под томным взглядом Дон-Жуана!
ПЕРВЫЙ БАКОВЫЙ
Пойдёшь ты к итальянцу в воскресенье?
ВТОРОЙ
Нет, на эскадре проведу весь день я.
(Проходит группа арабов, босиком, в тёмных, рваных костюмах. Арабчёнок в красной феске забегает вперёд)
АРАБ
Бонжур!
АРАПЧЁНОК
Рюсс, рюсс, карош!
КАДЕТ (вдогонку другому)
Так, на лазарет берёшь?
(Начинается дождь. Сначала лениво, по капле, но скоро переходит в шумный ливень. Всё обесцвечивается, становится серым и мокрым. Все прячутся. Лагерь как бы пустеет. Из-за угла выходит человек, не то штатский, не то военный, в суконной рубашке, без шапки)
ГОСПОДИН
Всё ждать, всё ждать, не видеть даже света,
В тумане, в сырости… О, вечный бред!
Нигде не видеть тёплого привета,
Нет силы, нет!
Упрямая, назойливая дума
В висках, как молотом, стучит, стучит…
О, сердце, не стучи так страшно и угрюмо,
Молчи!
Я молодость оставил там, далёко!
Я всё сломал!
Как безнадёжно всё, как одиноко!
Мне кажется, что я схожу с ума…
ДРУГОЙ (подходя к нему)
Идёмте же обедать.
ГОСПОДИН Я иду.
(Второй уходит)
Как холодно. В душе такой же холод.
В висках стучит тяжёлый молот.
(Решительно и спокойно)
Нет, никуда я больше не пойду!
(Стоит над обрывом, скрестив руки на груди. Взгляд безразличен, ничего не выражает, брошен в пространство. На лице равнодушие. Ветер колышет его волосы. Дождь струится по голове и плечам. Волосы липнут к вискам. Даль затягивается серой пеленой дождя)
КАРТИНА ВТОРАЯ
(Вечер, Темно. Вырисовывается белое, каменное шоссе. По обе стороны — кривые стволы маслин и кактусов. Направо — гора. Наверху блестят тусклые огни Сфаята. Налево — высокая шелковица и каменный бассейн для стирки белья. Порыв ветра шелестит в суховатых листьях маслин. Тихо. Иногда доносится хохот шакала. Над каналом сверкают огни кораблей. Вдалеке слышится громкая, дружная песня. Доносятся слова: «И трепетал сильнейший в море враг, Андреевский увидя флаг». В темноте вырисовываются две фигуры. Голоса — мужской и женский)
ОНА
Дредноут в порт вошёл.
ОН
Американцы.
ОНА (мечтательно)
Там, бал сейчас.
ОН
Да, блеск, веселье, танцы.
А здесь темно. Пустующий Сфаят…
ОНА
Как весело огни на кораблях горят!
А здесь… Сфаят… О, как я ненавижу!..
ОН
К чему стремитесь вы?
ОНА (восторженно)
К Парижу!
ОН (тихо)
Париж… да. Холод… Завод Рено.
Гудок визгливый автомобиля…
На крышу выходящее окно,
Или подвал в сырости и пыли.
И жить и думать, как заведено…
Об этом вы не позабыли?
Не вам раскрыт расчищенный сад…
Прячут вас фабричные дымы…
Гранд Опера… свет слепит глаза…
Но, торопясь, вы проходите мимо.
И зависти падает слеза
Совсем невольно и неуловимо.
Потом красивый, нарядный бульвар.
Вы — не в модном пальто, вы бедно одеты…
Улиц и фабрик вас задушит угар.
И когда настанет сухое лето,
Самый юный будет дряхл и стар…
Вы думали когда-нибудь об этом?
(Медленно проходят, скрываются в темноте. Раздаются звонкие шаги, и появляется вторая пара. Идут молча. Откуда-то сверху слышится песня)
ОНА (рассеянно)
Уже идут на форт… Темнеет рано…
Не то, что летом… даже странно…
(Молчание)
ОН (тихо напевая)
«И трепетал сильнейший вдвое враг…»
(Неожиданно)
Понравился вам Сирано-де-Бержерак?
ОНА (тем же тоном)
Да… Хорошо. Картины очень ярки…
(Молчание)
Достали вы мне Аргентины марки?
ОН
Нет, не достал, но я достану вам!
(Крик совы прорезает тишину. Она вздрагивает)
Что вы?
ОНА (взволнованно)
Нет, ничего… Сова…
ОН
С каких же пор бояться стали вы
Предчувствий, темноты, совы?
ОНА
Здесь посидим немножко у колодца.
ОН
Опять вы будете играть, смеяться и колоться?
ОНА (насмешливо)
Вы принялись за старое опять?
А почему же мне не поиграть?
(Подходит к бассейну и садится)
ОН (задумчиво)
И здесь в былое время я не раз
С каким-то силуэтом видел вас.
ОНА (оживляясь)
Быть может… О, как время то далёко,
Когда мне душу захлестнул сирокко!
ОН (тихо)
Вам дорого то время?
ОНА
Да, оно
Вселило в душу странное веселье…
Потом прошло. Прошло в душе похмелье,
И вот опять там пусто и темно.
ОН (не слушая)
Да, вас любил нечаянно встречать я…
Он в белом был… Вы в лёгком синем платье.
Смеялись вы, а смех ваш молодой
В душе моей звучал смертельною тоской.
(Внезапно, как бы очнувшись)
Любили вы его?
ОНА (задумчиво)
И да, и нет.
ОН (почти шёпотом)
Когда услышу я ответ?
ОНА
Не всё ль равно? Вам это знать напрасно.
(Задорно)
Теперь играть хочу я!
ОН
Но игра — опасна….
(Громко, как бы спохватившись)
Играйте, да, во мгле пустых дорог,
Пока покорность здесь, у ваших ног!
ОНА (вставая)
Идёмте дальше.
(Они идут по шоссе)
Знаете, когда я так иду,
Здесь, по шоссе, в пустую темноту,
В крови стучит какая-то тревога,
Мне страшной делается белая дорога,
И кажется, что близко здесь черта,
А перейти её нет мочи…
ОН
Боитесь вы совы, тумана, ночи?
ОНА
Нет, нет, идёмте до конечного куста.
ОН (тихо)
Боитесь вы?
ОНА
До перекрёстка. Пусть темно!
Хотя на Старый Форт, мне всё равно!
(Скрываются в ночь. Некоторое время дорога пустеет. Потом пробегает рыжая собака. Слышатся приближающиеся шаги. Появляются двое в гардемаринской форме)
ПЕРВЫЙ
Нет, вот, сиди теперь и жди!
И, кажется, что безнадёжно!
Ещё, вдобавок, начались дожди.
ВТОРОЙ
Да, больше верить невозможно!
Всё обещают, а надежды нет.
ПЕРВЫЙ
Что ж! Будем здесь, закиснем в этой яме,
Забудем всё, останемся глупцами
И не увидим университет.
ВТОРОЙ
Так значит — никогда не верь надежде…
ПЕРВЫЙ (показывая на шелковицу)
Залезем же сюда, как прежде…
(Залезают на дерево и молчат. Появляется третья пара. Идут, разговаривая вполголоса)
ОНА
Что вас заставило покинуть Крым?
ОН
Да то же, что и вас, там не было сомнений.
Грузили корабли, и я попал последний…
И вот мы в Африке сидим.
ОНА
Что вы оставили?
ОН
Отца и мать,
И косы длинные, любимые украдкой,
Уют, ребячий смех, зелёную лампадку…
Всё то, о чём мне больно вспоминать.
И грустно мне, что никогда
Уж больше не вернусь туда.
ОНА
Зачем такие мысли допускать?
Зачем себя настраивать? Конечно,
В семейный круг вернётесь вы опять,
И будет счастье — бесконечно.
ОН
Неискренен, неверен ваш ответ
Пройдут года, быть может, много лет…
Моё предчувствие давно пророчит,
Что прошлому возврата больше нет
(Молчание)
ОНА
Какие пасмурные стали ночи.
ОН (задумчиво)
Ещё сильней воспоминанья этих мест!
Когда я в первый раз, печальный и убогий,
Шагал лениво по краю дороги,
Не думал я…
ОНА (медленно)
Среди маслин я вижу крест
ОН (испуганно)
Опомнитесь, что с вами! О, волненье!
Теперь вам всюду чудятся виденья.
ОНА (не поворачиваясь)
Идёмте, сердце стало глуше биться,
Мне страшно поднимать ресницы.
(На дорогу падают длинные, чёрные тени. Она вскрикивает)
ОН
Что с вами?
ОНА (тревожно)
Тень, здесь тень легла…
Я не могу идти, дрожат колени…
ОН
Здесь всюду от деревьев тени…
ОНА
Нет, здесь уронила тень живая мгла.
ОН
Что с вами?
ОНА
Слышите, как шелестят маслины,
Как стон растёт всё ближе и ясней?
ОН
Нет, это только ветер из долины.
ОНА
Назад, назад скорей!
(Яркая молния освещает белое шоссе, кудрявые маслины и тёмные фигуры. Гулкий и сдавленный гром прорезает ночь. Возвращается первая пара)
ОНА
Как холодно. Уж руки колет дрожь.
Как жаль, что не накинула бушлата!
Пустынно, жутко всё, и не поймёшь,
Какой печалью сердце сжато.
Всё кажется, что ждёт уродливая ложь
В бараках деревянного Сфаята.
И отчего так страшны вечера?
Как будто в вечность падают мгновенья.
Все дни, как дни, всё то же, что вчера.
Что будет завтра?.. Те же тени…
Но жуткой кажется вечерняя игра,
Как будто этот день последний!
(Уходят)
ВТОРОЙ ГАРДЕМАРИН (слезая с дерева)
Какой туман… какая тьма…
ПЕРВЫЙ
Здесь скоро все сойдут с ума!
Не знаю, от чего: от скуки, от вина,
Но скоро общее безумие настанет
В холодном дождевом тумане
Здесь близко поселился сатана!
ВТОРОЙ
Но странно — днём тревоги я не вижу.
ПЕРВЫЙ (решительно)
Сходить с ума, так уж в Париже!
(По шоссе проходит одинокий силуэт без шапки, с опущенной головой. Ночь и туман поглощают его)
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
(Поздний вечер. Маленькая, деревянная комната, почти сарай. Окно и дверь занавешаны одеялами, потолок тоже из одеял. Пред окном — маленький стол, покрытый каким-то одеялом. У другой двери — низкая постель. На стене, против двери — полка с книгами. Рядом, на паспорту, портреты Чехова и Блока. На столе лампа под зелёным абажуром из бумаги, чернила в пузырьке, перья, карандаши, тетради и листки бумаги. В жестяных банках — два букета ирисов. Тихо. Временами дождь стучит по стенам и крыше. Ветер дёргает ставни. За стеной слышен шум и разговор. Иногда под окошком раздаются шаги. Я сижу перед столом, неподвижно, сжав руки. Взгляд устремлён на цветы. Передо мной раскрытый том Блока. Молчание.)
Я (тихо)
И снова вечер. Снова этот стон,
Такой неясный и неуловимый.
Дрожит и веет легкокрылый сон,
Скользящий мимо.
Порывы ветра всё сильней.
Всё — отцветанье, мгла и темень…
Зачем, зачем явились мне
Две тени!
Недвижные цветы
Мертвы и безутешны.
Виденья темноты
Так нежны.
Слышен Далёкий звон…
И в сердце стон — Тише.
(Порыв ветра заглушает последние слова)
ГОЛОС ЗА СТЕНОЙ
Ну, выучил французские глаголы?
Ты у меня смотри, прилежнее учи!
Я
Вот лампы огонёк весёлый
На стол бросает яркие лучи.
И над страницами любимой книги
Цветут красиво-гаснущие миги.
(В соседнем бараке спевка. Доносятся мотивы и слова молитв. Занавеска на окне колышется и тени двигаются)
Дрожат, дрожат загадочные тени,
Скользя во тьму…
Нет, никогда сверкающих мгновений
Я не пойму.
Скользят, скользят куда-то в бесконечность,
Туда, туда.
Нет, никогда мне не постигнуть вечность,
Нет, никогда!
ГОЛОС ЗА СТЕНОЙ
Скажи, как будет parti cipe passe?
Я (рассеянно)
Вот так скользили тени по шоссе…
И кровь настойчиво в висках стучала.
А я тогда хотела слишком мало.
ХОР
Рождество Твоё, Христе Боже наш…
Я
Как мучительно, как всё странно.
Холодный вечер душит туманом,
Дрожит в руке карандаш.
Мне кажется, что я сошла с ум, а,
Какой-то бред мне сердце сжал…
ХОР
Воссия мирови свет разума!
Я
И тени, тени молчат, дрожа.
Каких-то звуков сплетаются нити.
Мне хорошо в этом злом бреду.
ХОР
Хвалите имя Господне, хвалите!
Я
Нет, я себя никогда не найду!
ГОЛОС В ПОРЫВЕ ВЕТРА
Для чего здесь бьётся горячее
Сердце, скованное из огня?
В этих стенах глаза незрячие
Не увидят весеннего дня.
Никогда глаза молчаливые
Не увидят красивых снов.
Никогда эти пальцы лживые
Не напишут звенящих стихов.
Будет тише, будет беззвучнее,
Будут лживее блики глаз.
И последние фразы скучные
Бросят губы в полночный час.
Я (рассеянно)
Зачем, скажи, твой голос скользящий
Так странно похож на мой?
Зачем ты смущаешь покой дрожащий,
Вечерний покой?
Зачем ты жутко за тёмной ставней
Бросаешь свой вещий крик?
Кто ты, пугающий песней давней,
Кто ты, мой двойник?
(Под окошком раздаются шаги)
ПЕРВЫЙ ГОЛОС
Идите осторожнее, здесь лужи.
ВТОРОЙ
Я думаю, что завтра будет хуже
А в город надо мне — дела.
Хоть выколи глаза — какая мгла.
ПЕРВЫЙ
Спросите, может быть, пойдёт в Бизерту мул?
Тогда и я бы к вам примкнул.
(Голоса замолкают)
Я (перелистывая книгу)
Что мне прочесть? Пылает голова.
Сильнее стало сердце биться…
Как помню я красивые страницы,
Загадочно звенящие слова!
Здесь всё, как бы моё, всё мне родное,
Здесь похоронен мой двойник.
Я помню груды книг на аналоях,
Прекрасной Дамы нежный лик.
Через туманы тёмных лет я вижу
Метель, печаль, снега,
Дрожащий свет, когда в соборной нише
Блестят, играя, жемчуга.
Мне кажется, я слышу голос ломкий,
Его печаль мне так близка.
Загадочной прекрасной Незнакомки
Я вижу тёмные, упругие шелка.
Моей души, унылой и заброшенной,
Неверный образ узнаю опять.
А голос говорит.: «Уменьем умирать,
Пойми, душа облагорожена!»
ГОЛОС ЗА СТЕНОЙ
Да всё не так, баранья голова!
Отдельно ты выписывай слова!
Я (беру синюю тетрадку)
Опять со мной ты, синяя тетрадь.
Но что писать? И стоит ли писать?
Всё о себе, да о своей печали
Мои стихи настойчиво звучали.
Теперь уже печали нет моей,
Не так меня пугает холод дней,
Печальный вечер тайною святыней,
Дрожа, касается моей гордыни.
ГОЛОС В ШУМЕ ДОЖДЯ
Беззвучных губ надменная печаль
О близкой гибели пророчит.
Глазам холодным ничего не жаль
В туманах ночи.
Бессильных рук, дрожащих плеч
Не тронет отблеск света.
И ночи путаная речь Звучит ответом.
(Тень пробегает по стене. Кажется, что портрет Блока шевельнулся. Губы складываются в насмешливую складку, глаза остаются безучастными)
ХОР
Святый бессмертный, помилуй нас!
Я
Зачем меня пугает тёмный час?
Мой голос, мой двойник, скажи, зачем
Сплелись две тени на моём плече?
Скажи, упало солнце навсегда?
ГОЛОС
Да.
Я
Когда закатом искрилось окно?
ГОЛОС
Давно.
Я
Когда я пела песни о весне?
ГОЛОС
Во сне.
Я
Смогу ли я понять весенний свет?
ГОЛОС
Нет.
Я
Скажи, я не увижу солнце никогда?
ГОЛОС
Да.
ГОЛОС ЗА СТЕНОЙ
Le mepromene, tu tepromene, il sepromene…
Я
Боится сердце роковых измен.
Что делать, если холод тёмной ночи
В душе моей колдует и пророчит!
Пройдёт зима… Настанет вновь весна,
Звенящей станет тишина.
А что же дальше? Зацветёт Сфаят,
Лучи в оконном глянце заблестят.
А там — нет, и думать не могу я,
Чего там жду, о чём тоскую,
Что мне назначила судьба?
Я знаю миг, когда улыбка
На плотно сомкнутых губах
Сверкнёт загадочно и зыбко,
Потом — пусть слёзы, пусть печаль.
Мне нечего терять в Сфаяте,
Когда душа горит в закате —
Мне больше ничего не жаль…
Как надоел мне этот вечный шум
Дождя, стучащего по крыше…
Как много безответных дум…
(Доносятся откуда-то крики. Стонет ветер. За стеной шипит примус. Задумчиво)
Но что же будет там, в Париже?

13–14/ XII, 1923

«Пришла расстроенная. Молча…»

Пришла расстроенная. Молча
Пальто суконное сняла.
Дышал туман холодной ночи
За жуткой чернотой стекла.
И на кровать упав в бессилье,
Я поняла, что счастья нет.
Все щели на стене сквозили
И пропускали тусклый свет.
Сжимались судорожно пальцы,
К подушке прикасался лоб.
А дождь не уставал стучаться
В моё туманное стекло.
Коса распущена небрежно
И перевязана рука…
Я поняла, что безутешна,
Что не нужна моя тоска.
Когда души коснутся звоны
И жадный взгляд скользнёт опять,
Я поняла, что глаз зелёных
Уже не нужно поднимать.
Не нужно слов, не нужно грубой
Игры с проверенным концом,
Когда до боли сжаты губы,
Гримасой скорчено лицо.

23/ XII, 1923

«Дёргают порывы ветра ставни…»

Дёргают порывы ветра ставни.
За стеной туманом дышит ночь.
В темноте блуждают мысли давние,
Бьётся сердце глуше и короче.
Для чего грустить о невозможном,
Для чего так больно упрекать?
Ведь давно в тумане сердце брошено
И сгорело в огненном закате.

23/ XII, 1923

«Где-то снилась радость, где-то веселье…»

Где-то снилась радость, где-то веселье,
Только здесь мертво и темно.
Западные ветры жалобно свистели
И задували в моё окно.
Было тоскливо, мертво и скучно,
Сердце сжалось глухой тоской.
Гаснущие шаги бились однозвучно
И отцветали там, далеко.
Там, за стеною холод тумана,
Темень и дождь, не видно ни зги.
Около окошка тихо и обманно
Жуткой тоской звучали шаги.

25/ XII, 1923

«За стеной говорили долго…»

За стеной говорили долго
И слова их скользили в ночь.
Я старалась себя превозмочь,
И в руках дрожала иголка.
Опьянял керосиновый чад
И дразнили чужие речи…
И, губами беззвучно крича,
Я неловко сжимала плечи.
Чуть склонённая над столом,
Оглушённая их словами,
Я до боли сжимала лоб
Забинтованными руками.
Уронила на пол платок,
Уколола иголкой руку.
И хотелось мне, чтоб никто
Не узнал безмолвную муку.
И хотелось кричать без конца,
Заглушая чужие речи,
Чтобы понял туманный вечер
Неподвижность злого лица.
И ждала я светлого чуда,
Чтобы мёртвой душе помочь.
За стеной звенела посуда
И слова ускользали в ночь.

23/ XII, 1923

«Чад керосиновый…»

Чад керосиновый…
Низенький потолок…
Руки бессильные…
Вязаный, серый платок…
Стена закоптелая…
За одеялом окно.
Мысли несмелые
О том, что прошло давно.
Светлые волосы…
Бледность усталых лиц.
Шёпот тихого голоса.
Холод пустых страниц.
Тень прихотливая
Лежит на большом столе…
Мысли такие лживые
Тают во мгле.

26/ XII, 1923

Эгоизм («Я люблю сама себя…»)

Я люблю сама себя
Больше всего.
День бесцельный погубя,
Вспоминаю его.
Буду думать, буду ждать
Светлую блажь.
Друг мой — синяя тетрадь
И карандаш.
Буду плакать по ночам,
Вечно одна.
Тень у моего плеча
И тишина.
В золотом полубреду
Мне хорошо.
Я сама себя найду
Карандашом.
Он на белизну страниц
Бросит печаль.
Окрылённых небылиц
Больше не жаль.
Пусть всё в жизни порвалось,
Что мне терять?
Спала на плечо волос
Светлая прядь.
Я сама с собой вдвоём
Буду сильней.
Сердце ровное моё —
Маятник мне.

26/ XII, 1923

«Я в этот час схожу с ума…»

Я в этот час схожу с ума,
Пишу стихи и жадно внемлю,
Как ветер обнимает землю,
Как нервно шевелится тьма.
Роняют губы трепет жгучий,
Недвижен взгляд зелёных: глаз.
Зловещей, грозовою тучей
За дверью стонет тёмный час.
Красивы белые страницы,
Душа бездонна и пьяна,
И уж не хочет, уж боится
Искать безумия до дна.

26/ XII, 1923

Утешение («Пройдёт эта шумная ночь…»)

Пройдёт эта шумная ночь,
Пройдёт это время тоски.
И можно ли горю помочь
Чуть видным движеньем руки?
И можно ли верить словам
В тот лживый и радостный час,
Когда заблестели едва
Зрачки чуть расширенных глаз?
Неискренних губ не понять,
Не вспомнить сочувственных слов.
Мертва и туманна тетрадь
Со звеньями звонких стихов.
В борьбе с переменной судьбой
Сотрётся вечерняя мгла,
Забудется тихая боль
У тёмного глянца окна.
Пройдёт с этим ветром тоска
И вспомнится только не раз
Жестокое что-то в зрачках
Зелёных расширенных глаз.

27/ XII, 1923

«Я помню этот взгляд пронзающий…»

Я помню этот взгляд пронзающий,
Прикосновенье тёплых рук,
И трепет мысли опьяняющей,
И сердца беспокойный стук…
Дрожанье плеч, движенья гибкие,
Волос спадающая прядь.
И губы с медленной улыбкою…
Их не узнать и не понять.
Молчанье… Им душа утешена…
Порой — чуть слышные слова,
Когда забилось сердце бешено
И закружилась голова.
Зелёных глаз уже не спрячу я…
Пусть душит хмель, идёт гроза!
Душа, по-новому горячая,
Упала в жгучие глаза…
31/ XII, 1923

Ирина Кнорринг с матерью


Среди литераторов. Париж.

КНИГА ТРЕТЬЯ. Сфаят (1924–1925)

«Гибкий стан передничком стянут…»

Гибкий стан передничком стянут,
Весь в кружевцах.
Эти глаза наивно глянут
В бледность чужого лица.
В кружевах чепчик. Локон нежный
Падает на висок
Совсем по-детски ещё безмятежен
Тоненький голосок.
Свежее личико. Губы с улыбкой.
Что-то чистит тонкой рукой.
Взгляд оловянный. Движенья гибки.
Хлопотлива. Довольна собой…
Молча смотрю в немытые стёкла
За переплётом окна.
В танках тяжёлых, в вязанке тёплой,
И, как всегда, одна.
Волосы выбились из причёски,
Падают на плечо.
Взгляд мой пустой, холодный и жёсткий,
А на душе — горячо!
Ногти состираны. Пальцы кривые,
Ноют суставы рук.
Слушаю только чувства глухие,
Сердца тревожный стук.
Вечно в безделье. Всегда недовольна
И непокорна судьбе.
Только когда мне немножко больно —
Душу люблю в себе.

1/ I, 1924

«Сквозь глухое окошко моё…»

Сквозь глухое окошко моё
Проникает нерадостный свет.
А в зелёных глазах — забытьё
И безумия медленный бред.
Только сердца учащенный стук
Всё твердит, что хочу и могу.
Сжаты пальцы состиранных рук.
Плотны складки неискренних губ.
В круглом зеркальце вижу глаза
И туман за дрожаньем ресниц.
В первый раз опьяняет гроза
До сих пор равнодушных страниц.
И сильнее дурманит свирель
Ещё новых, не сказанных слов,
А в душе нарастающий хмель
Чертит контуры звонких стихов.

9/ I, 1924

«После вечерней прогулки…»

После вечерней прогулки
Щёки пылают румянцем,
Бьётся размеренно-гулко
Тёплое сердце моё.
В комнате — холод и темень.
Блещут оконные глянцы.
Падают сонные тени
В гаснущее забытьё.
Скрип отворяемой двери,
Топанье ног у порога.
Холодны думы безверья
И непонятны уму.
Будит уснувшую память
Дрожь безнадёжной тревоги.
Спички неровное пламя
Режет холодную тьму.
Свежестью пахнут ладони.
В мыслях — туманно и смутно,
Холод и сумрак бездонный
В глуби неискренних глаз.
Сердце сильней и размерней
Такт отбивает минутам
После прогулки вечерней,
В первый мечтательный час.

4/ I, 1924

Васе («Без Бога, без мечты, без красоты…»)

Без Бога, без мечты, без красоты,
Без звонких рифм, без тающих аккордов,
Идёте вы в бездонность пустоты,
Идёте в жизнь несмело и нетвёрдо.
В плену чужих, крикливо-громких фраз,
Нелепейших, пустых предубеждений,
Боитесь вы поднять ресницы глаз,
Боитесь медленного пробужденья.
Свой ум, свою печаль, свои слова
Вы подчиняете чужим законам.
И падает в бездумье голова,
И в сердце замирают перезвоны.
Без веры жить. В строю маршировать,
Скучать в стенах Кибира и Сфаята,
И ропот смелой мысли заливать
Стаканом сладковатого муската.
Вот — ваша жизнь. И то же — впереди.
Вы эту жизнь не перешли ни разу,
Как будто бы стыдитесь вы найти
Огонь поэзии, мечту фантазий.
Когда же вас взманит, играя, даль,
И сердце стукнет глухо и тревожно —
Вам станет жаль, до боли станет жаль
Того, что было близким и возможным.

8/ I, 1924

«Глаза болят от слёз недавних…»

Глаза болят от слёз недавних
И не размерен взмах ресниц.
Едва поскрипывают ставни,
Гнетёт печаль пустых страниц.
Лежит недвижно на коленях
Бессильно сжатая рука.
Уж встрепенулась в отдаленье
Давно знакомая тоска.
Уже замолкли, отзвучали
За дверью тихие шаги.
Как тень, легли у глаз печальных
Большие, тёмные круги.
Виновных нет, я знаю, верю,
И нет друзей, и нет врагов.
А сердце ждёт ещё за дверью
Глухих замедленных шагов.

10/ I, 1924

«Слишком тёмен опущенный взгляд…»

Слишком тёмен опущенный взгляд,
Слишком бледен нахмуренный лоб.
Дождевые потоки стучат
Монотонно в глухое стекло.
Взгляд скользит над печатью страниц,
Над загадочным глянцем стекла.
Шевелится холодная мгла
За неровным размахом ресниц.
Эти стены — смешны и темны,
Эти стёкла, как взгляд мертвеца,
Не похожи на нежность весны
Эти злые гримасы лица.
Этой странно-холодной руки
Неуверенный, дрогнувший жест…
А в душе только холод тоски,
Только чёрный, бессмысленный крест.
Голос слишком тревожен и тих,
Слишком ломаны линии губ.
Только ропот желаний глухих
Как святыню в душе берегу.
И зрачки, устремлённые вниз,
Отражают вечерний туман.
А дрожащие пальцы впились
В золотой медальон-талисман.

11/ I, 1924

«Я в розы майские не верю…»

Больные верят в розы майские
И нежны сказки нищеты…

Н.Гумилёв

Я в розы майские не верю,
Не верю в тёплый луч весны.
Я знаю, что глухие сны
Меня зовут за тёмной дверью.
В моей тоске и нищете
Так много роковых загадок.
Мой день в беззвучной пустоте
Жесток, нерадостен и гадок.
Созвучья рифм, сплетенья строк
Так беспощадны, злы и грубы,
Кому-то медленный упрёк
Бросают сдавленные губы.
И жуткий блеск в зрачках бездонных
Твердит, что солнца больше нет.
Вся жизнь — беззвучный силуэт,
В оконном глянце отражённый.

11/ I, 1924

«Настежь дверь открыта…»

Настежь дверь открыта,
Согнута рука.
На столе забыта
Пачка табака.
Солнечны и тонки
Вихри облаков.
Так задорно-звонки
Крики петухов.
Ярко, как весною,
Блещут небеса.
Звонко за стеною
Слышны голоса.
Луч скользит по краю
Стен и потолка.
Пальцы загибают
Край воротника.
И сильней тревога,
И нежней печаль.
Белая дорога
Ускользает в даль.

13/ I, 1924

«Лежат прозрачные, лунные пятна…»

Лежат прозрачные, лунные пятна
На тёмном холодном полу.
Таинственный шорох, глухой и невнятный,
Прорезал сонную мглу.
Открыла бессильной рукой занавеску,
И сделалось как-то грустней.
Дрожали таинственные арабески
На белой дощатой стене.
Я сжала до боли холодные руки,
Небрежно раскрыла тетрадь,
Хотелось исчезнуть в вечерние звуки
И долго беззвучно рыдать.
Казалось, сегодня исчезну, умру я —
Но день догорает, и вот —
Опять я одна, дожидаясь, тоскуя,
И медленный вечер плывёт

13/ I, 1924

Новый Год («Сначала молчали в пустом бараке…»)

Сначала молчали в пустом бараке.
Горели лампады у царских врат.
Пламя свечей разливалось во мраке…
Сжаты губы. Недвижен взгляд.
А вечер был — синий, лунный вечер.
Звёздные тайны приникли к земле.
Пред аналоем трепетали свечи
И отражались в чёрном стекле.
Потом, у ёлки, грустной и бедной,
В грубых стаканах колыхалось вино.
Лунный свет, прозрачный и бледный,
Лежал на дороге, за тёмным, окном.
Мигали свечки в сосновой хвое.
Написала в Россию три письма.
Что-то вспомнилось… дорогое,
Что скрыла туманом ночная тьма.
Горели свечки. Слова звучали.
Примус шипел. Кипятился чай.
Было больно думать о будущем, дальнем,
Последнему месяцу прошептать: прощай!
А после в широкой, холодной постели,
Под грудой свернутых одеял,
Мне казалось, что звёзды на стене синели,
Что месяц сквозь раскрытые ставни сверкал.
Кусала пальцы, тупо и рьяно,
Хотелось думать про лунный обман.
За окном раздавались возгласы пьяных,
И крики, и хохот ускользали в туман.

14/ I, 1924

«И голос тих, и голос глух…»

И голос тих, и голос глух.
Слова рассеянны и редки.
Неясный шорох режет слух.
Шуршание засохшей ветки.
Скользящий взгляд уныл и тих…
Когда ж настанет вечер синий,
Возникнет разноцветный стих
И сочетанья пёстрых: линий.
И голос медленной тоски,
И бледных ирисов в стакане
Узорчатые лепестки,
И плеч неровное дрожанье —
Всё брошу я в звенящий стих,
В сплетенья рифм, залитых ядом,
И бьенье сердца свяжет их,
Уже звучащие набатом.
Бесцветная, пустая мгла,
Давно знакомые предметы,
За глянцем тёмного стекла
Мелькающие силуэты —
Всё будет петь, всё будет жить…
Когда же зацветут страницы —
Я молча опущу ресницы
И оборву сознанья нить…

16/ I, 1924

«Как я узнаю, что будет солнце…»

Как я узнаю, что будет солнце,
Что будет солнце в оконном глянце?
Как я узнаю, что день вернётся,
Что загорится запад румянцем?
Глухие тени чертят зигзаги.
Сухие листья шуршат невнятно,
И, как обрезки белой бумаги,
Ясны и ярки лунные пятна.
В душе так просто и так тревожно,
Зрачки недвижны и губы сжаты,
А всё, что близко, что так возможно,
Уж загорелось лучом заката.
Лучом прощальным, лёгким и гибким
Уж загорелись грязные стёкла,
Уж искривились губы улыбкой,
Улыбкой нежной, грустной и блёклой.
Как я поверю, что день вернётся,
Что тень растает в узорном танце?
Как я поверю, что будет солнце,
Что будет солнце в оконном глянце?

18/ I, 1924

«С катехизисом Филарета…»

С катехизисом Филарета
У стола в четырёх стенах
Я слежу на бликах окна
Отражённые силуэты.
Отражает меня стекло,
Опьяняет запах нарциссов,
И готовлю я злобный вызов,
Повторяя сплетенье слов
О прекрасном, далёком рае,
О прохладных райских садах…
Только сердце моё скучает
И трепещет, как никогда.
И тоскует, не о небесном,
А, прикованное к земле,
Всё стучит о простом, телесном,
Утонувшем в вечерней мгле.
Трепеща, уплывают миги.
Хорошо следить и молчать.
И пестреет в глазах печать
На зелёной обложке книги.

24/ I, 1924

«За дверью — отдалённые шаги…»

За дверью — отдалённые шаги,
Стук экипажа долетел невнятно.
Уже скользили солнечные пятна
И расплывались тёмные круги.
Горел закат кровавой багряницей,
Дрожал на стёклах грязного окна.
Печальна, безответна и грустна
Передо мной раскрытая страница.
А я смотрю на белые цветы,
На купол неба ярко-голубого.
Я не могу найти такое слово,
Чтоб передать безумие мечты.

26/ I, 1924

«Последний луч скользнул по красной крыше…»

Последний луч скользнул по красной крыше
И потонул в сосновой хвое.
И сразу сделалось темней и тише,
И потускнело небо голубое.
Тень расплылась у низкого порога,
Совсем другими сделались предметы.
На потемневшей каменной дороге
Трещит мотор мотоциклета.
Вечерний холод обжигает плечи.
На сердце — смутно, холодно и жутко.
И опускается безумный вечер
Уродливой и страшной шуткой.
А небо мутно отражает тени,
Облепленные облаками.
Душа отравлена безумным, теми,
В тоске произнесёнными словами.

26/ I, 1924

«Хотелось нарциссов — белых цветов…»

Хотелось нарциссов — белых цветов.
Хотелось свободы, хотелось счастья.
Струились нити пёстрых стихов
И разрывались на неравные части.
И падали ночи. И падали сны.
Звучали минуты. Звучали струны.
Душа пьянела дыханьем весны,
Дыханьем тленным, тленным и юным.
Хотелось солнца, аромата земли.
Боялось сердце. Скучало. Слабело.
Было грустно думать о заветной дали
И плакать о нежном, красивом и белом.

29/ I, 1924

Вечер («Бессильно согнутые руки…»)

Бессильно согнутые руки.
Во мгле заката жадный взор.
Сплетаются глухие звуки
В пустой, небрежный разговор.
В лучах закатного пожара
Сверкает тёмное стекло.
Ничто не промелькнуло даром,
Ничто бесследно не прошло.
Слова всё тише, всё короче
Звенят во мгле пустого дня.
Он правды всё ещё не хочет
И молча смотрит на меня.
Полуопущены ресницы,
А что за ними — не поймёшь.
Ещё не перестала биться
В руках мучительная дрожь.
Ещё болят воспоминанья
В лучах сгорающей зари,
И губ неровное дрожанье
О чём-то прошлом говорит.
Слова спокойны и покорны
В тоске пустых, условных фраз.
Нет, не забыл он взгляд задорный
Жестоко обманувших глаз.
Ещё легко и нежно верить
В красивую, как счастье, ложь,
И ощущать при скрипе двери
Незабываемую дрожь.
Смотреть, как искрится страница
Зигзагами карандаша.
Ещё не хочет пробудиться
В нём опьянённая душа.
Закат сгорел. Темнеет вечер.
Лучи последние скользят.
Платком я закрываю плечи,
Дразня тоскливый, жадный взгляд.
В ответ, пронзённый дерзким взглядом,
Убитый роковым концом,
Он ждёт речей, залитых ядом,
Смотря в знакомое лицо.
Но без задора своеволья,
Ломая пылкую мечту,
С невыразимой, страшной болью
Я посмотрела в темноту.
Всё ниже опускались веки
И задрожала складка губ.
В душе чужого человека
Читать я больше не могу.
Пусть будет ждать и будет верить
В тревожный сон забвенья. Пусть
По-своему он станет мерить
Мою непонятую грусть.
Что я скажу и что отвечу
В тоскливый час перед столом.
Когда ползёт тревожный вечер
И блещет чёрное стекло?

3/ II, 1924

Вчера («В душе поднималась досада…»)

В душе поднималась досада
За тихий потерянный вечер,
За то, что в томительной скуке
Уходят беззвучные дни.
Казалось, что солнца не надо,
Не надо закутывать плечи,
Сжимая распухшие руки,
В зрачках зажигая огни.
Смеяться, задорно и смело,
И тихо, как будто случайно,
Весёлое, звонкое имя
Бросать, осторожно дразня…
Но всё отошло, надоело…
Но сердце темно и печально…
И мучает вечер пустыми
Мечтами сгоревшего дня.
Мечтала над томиком Блока,
Стихи наизусть повторяя,
А после опять пробегала
Знакомые строки письма.
И где-то далёко, далёко
Проснулась тревога глухая,
И снова душа тосковала
Под гордым безверьем ума.
А там, за стеной, говорили,
Чтоб я приходила, кричали,
И как-то была я не рада
Звенящему ямбу стихов.
Дрожали вечерние были,
Неровно, мертво и печально.
В душе закипала досада
На холод растраченных слов.

4/ II, 1924

«Не верю. Не молюсь. Не знаю…»

Не верю. Не молюсь. Не знаю.
Молчу. Но сердце говорит.
Мечта ушедшая сгорает
В лучах немеркнущей зари.
Не жду. Не помню. В жуткий путь я
Иду с улыбкой на лице,
Чтоб на глухих, ночных распутьях
Искать мучительную цель.

4/ II, 1924

«Расчёсывая на ночь волосы…»

Расчёсывая на ночь волосы,
Рассыпанные по плечам,
Смотрела я на теневые полосы,
На три сверкающих луча.
Прозрачный воздух лёгкой дрёмою
Коснулся стен и потолка.
Здесь всё прошло: тревога, зло моё,
Мечты, и слёзы, и тоска.
Глухие ветры стоны спутали,
На завтра — шум и ропот дня…
Задор тоски, безумья, удали
Ещё помучают меня.

4/ II, 1924

«По-весеннему светит солнце…»

По-весеннему светит солнце,
Зеленее в полях трава.
На холодные руки клонится
Закружившаяся голова.
И дрожат холодные пальцы
На немой белизне листов,
Когда солнце мне улыбается
И смеётся даль облаков.
И манящие злою шуткой,
Зацветаньем мечты дразня,
Вечера догорают жуткие,
Утомительные для меня.

5/ II, 1924

Ночью («Думы грешные, глухие…»)

Думы грешные, глухие,
Недоконченные думы.
Снятся шорохи ночные,
Снятся шорохи и шумы.
Запах вянущих нарциссов,
Пряный запах сон дурманит,
В темноте скребётся крыса
В зачарованном тумане.
Сумрак бледный и зловещий
Еле трогает ресницы.
Что-то нежное трепещет,
Что-то ласковое снится.
Сны — всё ярче и нелепей,
Всё безумнее желанья…
Только слышен тихий трепет
Размеренного дыханья.

5/ II, 1924

«Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы…»

Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы,
Чтоб свежими были они до другого букета.
Чтоб вечно желаний моих недоступные выси
Цвели и звенели, каким-то безумьем согреты.
Хотелось бы мне, чтобы тихий, медлительный вечер
Слетел, и взглянул, и сорвал равнодушную маску,
Чтоб спрятать от холода нервно-дрожащие плечи,
И думать. И плакать. И слушать красивую сказку.

6/ II, 1924

«В этой комнате убогой…»

В этой комнате убогой,
У холодных, бледных стен,
Жду в мучительной тревоге
Невозможных перемен.
Но сгорел он, день последний,
Не законченный ничем.
Я молчу. И шепчут тени
На откинутом плече.

7/ II, 1924

«Я твёрдо знаю, что вольна сама…»

Я твёрдо знаю, что вольна сама
В судьбе упрямой и нелепой.
Душа боится холода ума,
Инстинкту доверяясь слепо.
Слепой душе не мил кратчайший путь,
Не радуют известные дороги,
Она бросается в глухую муть
Задора, счастья и тревоги.
Душа сильна: в ней блещет вечный свет,
Душа — огонь ума и тела.
Но только — если этой силы нет,
Как быть? Где взять её? Что делать?
Тогда душа безумна и больна,
И грубым жестом своеволья
На много страшных лет обречена
Ещё никем не вынесенной боли.

7/ II, 1924

«Над равнодушно-серым переплётом…»

Над равнодушно-серым переплётом
Спадала прядь волос.
В молчании моём возникло что-то,
И что-то пронеслось.
Боялась я, что эта ночь разгонит
И жесты, и слова.
Покорно на холодные ладони
Упала голова.
Закрыв лицо, я что-то повторяла,
Не плача ни о чём.
А ночь зловещей дрожью целовала
Холодное плечо!

9/ II, 1924

«Я поверила в нежную сказку…»

Я поверила в нежную сказку,
Что, смеясь, рассказала весна.
Я сняла равнодушную маску
И теперь я одна и сильна.
Не боюсь я ни зла, ни ошибки,
И закатная даль не страшна,
Как же быть, если этой улыбке,
Трепеща, улыбнулась весна?
Что понять, когда сумрак струится
И под утро светлеет стена?
Теплым солнцем легла на страницы
Начинающаяся весна.

9/ II, 1924

Дон-Жуан («Бледных рук заломленные кисти…»)

Бледных рук заломленные кисти,
Страстью искажённое лицо.
Набросала шелестящих листьев
Осень на широкое крыльцо.
И дрожали гаснущие взоры
В глубине сверкающих зеркал.
На окне, сквозь спущенные шторы
Луч заката догорал.
На лице тоскующем и странном
Только страсть, разбитая концом.
У окна склонилась Донна-Анна,
Донна-Анна спрятала лицо.
А над ней едва дрожащий мускул
И расширенная прорезь глаз.
От заката жалобно и тускло
Штора тёмная зажглась.
Он дышал порывисто и грубо
И до боли в пальцах пальцы сжал.
И сверкали сдавленные губы
В глубине тоскующих зеркал.
У окна безумной дрожью сжата,
Слышит ядовитый звук речей:
«Этот луч — не твоего ль заката
Блещет на опущенном плече?»
И склонились, жили и дрожали
Искривлённые его черты.
За окошком вечерели дали,
Ветер с веток обрывал листы.
И холёные ломая пальцы,
Он о счастье думал, чуть дыша…
У него, у гордого скитальца,
Разве может быть ещё душа?
На лице — задор любви и воли…
Только взгляд о чём-то тосковал,
Перекошенный нездешней болью
В глубине темнеющих зеркал.

10/ II, 1924

Донна-Анна («Над ней склонилась тишина…»)

Над ней склонилась тишина,
А над постелью — пышный полог.
Упал на переплёт окна
Луны сверкающий осколок.
И пятна бились на полу,
В окно проникшие украдкой.
Дрожала в сумрачном углу,
Таясь, зелёная лампадка.
Ах, жизнь страшна, и ночь страшна,
Безумны роковые встречи.
Нежны у тёмного окна
Её опущенные плечи.
В бездонной глубине зрачков
Тоска о скрывшемся, о дальнем.
Холодный яд небрежных слов
Ещё звучит в просторной спальне.
Ползёт по сердцу холодок,
И губы бросили проклятье.
А там, в углу, перед распятьем
Дрожит зелёный огонёк.
На завтра — холод новых встреч
И жадный взгляд в зеркальной глади.
Легли на нежный мрамор плеч
Волос распущенные пряди.
В неверном свете фонаря
В саду захлопнулась калитка,
А завтра — новая заря,
Чтоб снова начиналась пытка.
Чтоб снова ждать, закрыв лицо,
В платок закутываясь серый,
Смотреть на белое крыльцо
И слушать шорохи портьеры.
Цветы склоняются, шурша,
Ночь внемлет шороху и стуку…
О, разве вынесет душа
Такую дьявольскую муку?

10/ II, 1924

Заповеди

I. «Не бойся жить. Смотри в глаза беде…»

Не бойся жить. Смотри в глаза беде.
Молвы не устрашайся двуязычной.
Сорви повязку с глаз. Хватай везде
Лишь холод правды грубой и циничной.
Пей кубок весь до дна. Не строй мечты.
Не бойся тьмы, позора и падений.
Иди смелей. И жизнь полюбишь ты,
Всё заменив тревогой впечатлений.

II. «Верь в самого себя: душа сильна…»

Верь в самого себя: душа сильна.
Не делай зла и не проси участья.
Верь и твори, пока душа полна,
Пока возможно истинное счастье.
Работай день. Придёт тоска — молчи.
А ночью — думай, верь и слушай ветер.
Познай себя. И ты найдёшь ключи,
Которых не нашли тысячелетья.

III. «Будь в жизни прост. Силён будь сам собой…»

Будь в жизни прост. Силён будь сам собой.
Не повторяй заученные фразы.
Сам сознавай закон. Борись с судьбой.
Таи от всех безумие экстаза.
Когда в твоей душе единства нет —
Раскрой её и разорви на части.
И ты найдёшь в тумане страшных лет
То, что бессмертнее и выше счастья.

19/ II, 1924

«Иду в потёмках. Мир меня страшит…»

Иду в потёмках. Мир меня страшит.
Как бледный вор, ползу украдкой.
Везде пугают страшные загадки,
Тоска мятущейся души.
Как ночь страшна. В дрожанье сжатых рук
Растёт и ширится тревога.
Какой нелепой показалась вдруг
Ещё короткая дорога.
Мучительны минуты у стола,
За еле скрипнувшею дверью.
Давно уж раскололась пополам
Душа, объятая безверьем.
Всё страшно и мертво. Душа темна.
Дышать — мучительно и душно.
Не тронь! Уйди! Пусть буду я одна.
Мне больше ничего не нужно.

19/ II, 1924

«Со мной никто не говорит…»

Со мной никто не говорит
И я одна… Совсем одна.
Не жду сверкающей зари.
Ах, ночь темна, душа темна!
Холодный взгляд. Немой упрёк
На плотно-сдавленных губах.
А боль, как вянущий цветок,
Поблекла в брошенных стихах.
За что? За то, что сердце — зверь?
Что не поверила уму?
Пусть будет вечер. Никому
Я больше не открою дверь.
Не боль страшна — страшна тоска,
Когда в тумане голова,
Когда сжимается рука,
Когда слетают с языка
Неповторимые слова.

24/ II, 1924

«Возможно ли счастье…»

Возможно ли счастье
В тревоге летучей,
В дыханье весны?
Душа — силуэт у стены —
Порвалась, как туча,
На части.
Возможны ли светлые миги
Здесь, в комнате странной,
В просторном гробу?
Я здесь истязаю судьбу.
Лежат на столе деревянном
Все новые книги.
И кажется — света не будет
Как жалки стихов моих трели,
Ушедшие сны.
А там, в аромате весны,
Проходят без смысла, без цели
Угрюмые люди.
Дрожащему сердцу не верю:
Не жду сокровенного чуда,
Тоске не пытаюсь помочь.
Дождливая ночь,
Безумие, юность и удаль —
За хлопнувшей дверью.

24/ II, 1924

«Бьются звенящие градинки…»

Бьются звенящие градинки
В красную крышу.
В сердце чуть видные ссадинки
Ноют всё глуше и тише.
Еле заметная трещина,
След одинокого горя…
Светлая радость обещана
Где-то за морем.
Стёртый, затерянный, маленький
Путь мой я сделаю сказкой…
Падают звонкие градинки
В бешеной пляске.

24/ II, 1924

«Каждый том стихов — только новый ключ…»

Каждый том стихов — только новый ключ
От высоких дверей,
От глухих замков, от вечерних туч,
От души моей.
Каждый стон души — только новый дар,
Лучший дар земле.
В предвечерний час всё сильней пожар
На моём стекле.

24/ II, 1924

«Что мне до вечности, до вселенной…»

Что мне до вечности, до вселенной,
Когда всё так бледно, мелко и тленно…
Весь мир зажат
В одном комочке,
И точка —
Сфаят.
Под черепичной красной крышей
Звенящих гимнов совсем не слышу,
Лишь вянут зори.
И льются думы
В ночные шумы
За море.
Я шумной жизни совсем не знаю,
А где-то живёт она и играет
Борьбою жаркой,
И тускло светит
В синем конверте
С нездешней маркой.

24/ II, 1924

«Ты моей души владетель тайный…»

Ты моей души владетель тайный,
Новый бог, меня повергший в трепет,
Ты, меня запеленавший тайной,
С бледных губ сорвавший жалкий лепет.
Влей мне в сердце новые желанья,
Озари темнеющие дали,
Чтобы вечно струнами звучали
Жадные слова богопознанья!

24/ II, 1924

«Надоело мне улыбаться…»

Надоело мне улыбаться,
Когда кошки по сердцу скребут,
Над собою же издеваться
И коверкать свою судьбу.
Надоело мне пить отравы,
И ничто не даёт ответ,
Как уйти от путей лукавых,
Как увидеть нетленный свет?
Вот за этой обложкой белой
Светит солнце чужого дня,
Что-то бьётся дерзко и смело,
Непонятное для меня.
Ах, бездонный мир не пойму я,
Яркий день не могу понять!..
Отражает тоску глухую
Моя клетчатая тетрадь.

24/ II, 1924

«За приотворённой дверью…»

За приотворённой дверью,
У загадочных бликов стекла
Шевельнулась тоскливая, гордая мгла,
И душа — умерла.
Умерла для всего. И окутала плесень
Её тайной греха.
Но могучей, звенящей, кованой медью стиха
Из-под древнего серо-зелёного мха
Прозвучало — воскресни!

26/ II, 1924

«Как величественный голос пророка…»

Как величественный голос пророка,
Гром прокатился шаром.
Наступает исход рокового срока —
Сердце зажглось пожаром.
Дождь. Черепицы лязгают, как кости,
Как сабли, свистит ветер.
Сейчас мой тёмный двойник придёт и спросит
О счастье на этом свете.

28/ II, 1924

«За приотворённой дверью…»

Мы — забытые следы
Чьей-то глубины.

А.Блок

Не широка моя дорога,
Затерянная в пыльной мгле…
Да что ж? Я не одна. Нас много,
Чужим живущих на земле.
Нам жизнь свою прославить нечем,
Мы — отражённые лучи,
Апостолы или предтечи
Каких-то сильных величин.
Нас неудачи отовсюду
Затопчут в грязь, швырнут в сугроб…
Нас современники забудут,
При жизни заколотят гроб.
Мы будем по углам таиться,
Униженно простершись ниц…
Лишь отражением зарницы
Сверкнём на белизне страниц.
И, гордые чужим успехом,
Стихами жалобно звеня,
Мы будем, в жизни только эхом
Вдали рокочущего дня.

28/ II, 1924

«Ночью бродит туман…»

Ночью бродит туман,
Всё становится белым.
Холод утра несмело
Прорезает зловещий дурман.
Разбросала тоска
Смех глухой и беззубый.
Шевелились безмолвные губы
И сжималась рука.
Но разлился везде
Запах пряного марта…
Ведь пройдёт он, угар-то
Двух последних недель.
Зацветает весна,
Голубея тоскующей далью.
В сердце, скованном сталью,
Натянулась до боли струна…
Только миг — и стихов в исступленье
Звякнут медные звенья…
И сквозь боль улыбнётся весна.

11/ III, 1924

«Двенадцать дней скучала без стихов я…»

Двенадцать дней скучала без стихов я,
Прошла охота, тронул холод дней,
И стёрлись знаки, писаные кровью
В глухой светлице души моей.
Скучали дни, тоскуя, гасли миги,
Мне стали чужды образы стихий,
Покрылись пылью тоненькие книги,
Я разучилась складывать стихи.
Но март завлёк. И захотелось жить.
Ведь жизнь дана, чтобы её любить,
А не на тихое существованье.
В далёком солнце расцвела весна.
Мне хорошо: звучит струна,
Ещё сильны крылатые желанья!

12/ III, 1924

На завтра («На завтра — космография…»)

На завтра — космография:
Зенит, склоненье, азимут,
И толстая тетрадь.
Раскрою, молча взяв её,
Гоняя скуку праздную,
И стану изучать.
Пусть много непонятного,
Все формулы решительно
Запомню наизусть.
Пусть много неприятного,
Работа утомительна,
Трудна, так что же? Пусть!
Из формул математики
Легко искать нетленное,
Хоть до потери сил…
А вечером слагать стихи
Про вечную вселенную,
Про шествие светил…

13/ III, 1924

«Тёплым солнышком согрета…»

Тёплым солнышком согрета,
Нежной думой создана,
Подошла, играя светом,
Синеглазая весна.
Душу тронула улыбкой,
Синим небом расцвела,
Крылья изогнула гибко
У немытого стекла.
И когда за плотной ставней
Шевельнулась тишина,
Проскользнула песней давней
Тихо-грустная весна.
А вдали, где чад лампадный
Душу-бурю обманул,
Кто-то грустный, кто-то жадный
Ищет девочку весну.

13/ III, 1924

Блоку («С тёмной думой о Падшем Ангеле…»)

С тёмной думой о Падшем Ангеле,
Опуская в тоске ресницы,
Раскрываю его евангелие,
Его шепчущие страницы.
И у храма, где слёзы спрятаны,
Встану, робкая, за оградой.
Вознесу к нему мысли ладаном,
Тихо сердце зажгу лампадой.
Всё, что жадной тоской разрушено,
Всё, что было и отзвучало,
Всей души моей стоны душные
Положу к его пьедесталу.
И его, красивого, падшего,
Полюблю я ещё сильнее.
Трону струны его звучащие
И замолкну, благоговея.

13/ III, 1924

«Дрожащий сумрак бледен и угрюм…»

Дрожащий сумрак бледен и угрюм.
Окно завешано.
В душе так много грубых, тёмных дум,
Одна — безгрешная.
Ворвавшегося воздуха струи
Скользнули в комнату.
Надломлены желания мои,
Одно — не тронуто.
Смеются ямбы брошенных стихов,
Жгут мысли праздные…
В моей душе так много звонких слов,
Ещё не сказанных.

17/ III, 1924

Мамочке («Над маслинами месяц двурогий…»)

Над маслинами месяц двурогий.
На шоссе — большие круги.
Затихают в дали дороги
Звонко щёлкающие шаги.
Чуть качаются звонкие прутья,
По-человечьи кричит сова.
Тихо звякает на распутье
Уходящий в ночь караван.
Бесшумно шагающие верблюды.
Тихий стон ботал и бубенцов…
С затаённым предчувствием чуда
Я взглянула в твоё лицо.

17/ III, 1924

«Я смотрела под маски смешливые…»

Я смотрела под маски смешливые,
В непритворную бледность лица.
Я смотрела в глаза молчаливые,
Узнавая тоску мертвеца.
Тихим взглядом, глухим и пронзающим,
Я смотрела в чужие глаза.
Я следила, как в сердце незнающем
Зажигалась, взметалась гроза.
Средь слепых я искала оракулов,
Средь могил находила живых.
Я поверила в душу других
Посмотрела в себя — и заплакала.

17/ III, 1924

Донна-Анна («Над маслинами месяц двурогий…»)

I. «В своём чертоге позабытая…»

В своём чертоге позабытая,
Во мгле широкого окна.
Струится ночь в окно раскрытое,
В гостиной бьют часы. Одна.
И кисти рук бессильно падают,
В висках стучит и бьётся кровь…
Святой, мигающей лампадаю
Сгорела грешная любовь.

II. «Грубой страсти тихая жертва…»

Грубой страсти тихая жертва,
Прозвучавшая грустной песней,
Да воскреснет она из мертвых,
Да воскреснет!
В жгучем вихре его дурмана,
Непорочная и святая,
Неразумная Донна-Анна,
Промелькнувшая грёзой мая.
Грубой страсти тихая жертва,
Непонятная, сокровенная…
Да воскреснет она из мертвых,
Благословенная!

18/ III, 1924

Терцины («Ты говоришь — не опошляй души…»)

Ты говоришь — не опошляй души.
Сама душа ведь, пошлая, трепещет.
А разум ждёт в тоскующей тиши.
На сердце холод, жуткий и зловещий,
И как не слушать шёпота земли?
На свете есть диковинные вещи.
Ползут в морском тумане корабли.
Зачем теперь на них смотреть украдкой,
Когда в душе все струны порвались?
Ты говоришь: там холодно и гадко.
Пусть так. Но это — тёмный храм.
Лампадами горят мои загадки.
Все чувства и мечты хранятся там.
Пусть нет сокровищ там. Без содроганья
Его ключей я никому не дам.
А я молчу, хочу великой дани
С земли, с травы, с деревьев и камней,
Где цвёл мой взгляд наивного незнанья.
Да, хорошо не знать. Души моей
Тогда бы яд не разделил так быстро.
Но как не знать тоску весенних дней,
Прильнув к земле, холодной и душистой.

21/ III, 1924

«Перед маленькой иконкой…»

Перед маленькой иконкой
Притаилась тишина.
Луч сверкающий и тонкий
Лёг на переплёт окна.
День мой — хоровод без песен,
Храм без восковой свечи.
Губы молятся: «Воскресе!
Подойди и научи!»
Но молюсь — у чьей иконы?
Даль тиха, душа пуста…
Мне остались только стоны
Не воскресшего Христа.

18/ III, 1924

На реках Вавилонских (Псалом 156)

На реках Вавилонских мы сидели и плакали,
А у ног шелестели струи.
Мы повесили арфы свои — и плакали…
Аллилуйя!
Нам твердили: «Воспойте нам песни Сионские!»
Сердце жадно тоскует.
Как споём на чужбине мы песни Сионские?
Аллилуйя!
Как забудем тебя, о, Сионе возлюбленный?
Да погибнет, тоскуя,
Кто, утешась, забудет свой дом погубленный…
Аллилуйя!
О, блажен, кто младенца на камни холодные
Бросит в полночь глухую,
Кто всю душу расколет о камни холодные.
Аллилуйя!

26/ III, 1924

«Всю ночь поскрипывала дверь…»

Всю ночь поскрипывала дверь.
Рассвирепел шумливый ветер.
Теперь легко на этом свете,
Ведь больше не было потерь.
Дрожащий, позабытый свет
Струится в маленькую щёлку.
Бегите, мысли! Что в вас толку,
Когда души, души-то нет!
Как просто и легко теперь!
Как сладко плакать втихомолку!
Дрожащий свет струился в щёлку
И медленно скрипела дверь.

26/ III, 1924

«Зацветает Иудино дерево…»

Зацветает Иудино дерево,
Распускаются листья фиги,
Зацветает миндаль.
Дней крылатых не жаль.
Улыбнулись страницы книги
В первый раз после сумрака серого.
И узнала я вдруг,
Что желанье давно поблекло
И в тоскующий омут заброшено,
Что двойник мой с лицом перекошенным,
Тот, что плакал у тёмных стёкол, —
Мой единственный друг.
Что окрепнули крылья весны,
И, взмахнув, уронили звенящие сны.
И, как шорох пустой дороги,
В тихом танце теней
Вяжут звенья цепей
Сотворённые словом боги,
Неразумные боги.

30/ III, 1924

Кошмар («Стоят колонны длинными рядами…»)

Стоят колонны длинными рядами,
Торчит какой-то угрюмый дом.
А на скамейке сидят три дамы:
В лиловом, в жёлтом и в голубом.
Зачем — то тихо все трое встали.
Взлетели юбки, легли опять.
А та, что в жёлтом, в густой вуали,
От других отвернулась и стала ждать.
Суровым камнем за дамой в жёлтом
Торчал ненужный и страшный дом.
Кто-то в чёрном ощупью тихо прошёл там.
Прошёл. Вернулся. И встал под окном.
И было страшно, что к жёлтой даме
Придёт Неведомый бледных стран
Было страшно думать о ней стихами
И за жёлтым платьем скользить в туман.

31/ III, 1924

На Венере(«На Венере есть жизнь, я верю…»)

В.Матвееву

На Венере есть жизнь, я верю.
В дымном омуте облаков
Так же люди есть на Венере,
Копошится там жизнь, я верю.
И в тропическом сне лесов
Блещут камни — по крайней мере,
Сотен бешеных городов,
И красива там жизнь, я верю.
Но что делается на Венере,
Что живёт миллионы лет,
Никакой трубой не измерить,
Математикой не проверить,
Инструментов и формул нет
Чтоб увидеть жизнь на Венере,
Лишь философ, дитя и поэт
Видят этот нетленный свет,
И томятся они, и верят,
Что узнают в тумане лет
Ту — другую — жизнь на Венере.

9/ IV, 1924

Вселенная(«Небесный свод — к земле склонённый плат…»)

В.Матвееву

Небесный свод — к земле склонённый плат,
Грозящий мир тысячеглазый.
В немую гладь ничей пытливый взгляд
Ещё не проникал ни разу.
Глухая даль, где каждая звезда —
Великий мир, предвечный и нетленный,
И мы — песчинки — падаем туда,
В пасть ненасытную Вселенной.
И только меня одно мирит,
Что всё великое от века и до века,
Пространства, вечность, времена, миры —
Живут в сознанье человека.

9/ IV, 1924

Блок(«Об одежде его метали жребий…»)

Об одежде его метали жребий
И делили между собой.
А он был жив, и о чёрном хлебе,
Может быть, тосковал порой.
У высокого пьедестала
Заставляли струны звучать,
А над ним, дрожа, догорала
В церкви тоненькая свеча.
Неподвижный, бледный и строгий,
Освятил он вечерний снег.
В тихих звуках явившись богом,
Умирал он, как человек.
А его святое наследье
Шумно делят между собой,
Восхваляют его, как дети,
И возносят перед толпой.
Я не знаю, он был или не был,
И какой он песней звучал.
Чёрным ангелом в чёрном небе
Он взошёл на свой пьедестал.

9/ IV, 1924

«Я ласкала чёрную кошку…»

Я ласкала чёрную кошку,
Шевелила тёплую шерсть.
У меня есть цветы у окошка,
Много жёлтых ромашек есть.
На столе лежат в беспорядке
Перья, книги, карандаши.
Я давно отдала тетрадке
Тихий ропот моей души.
Я люблю облаков очертанья,
И цветы, и солнечный свет.
У меня есть много желаний, —
Как не быть им в семнадцать лет!
Если взгляд скользит со страницы —
Значит, в сердце стучит апрель.
Всё мне чаще и чаще снится
Тихий холод пустых недель.
По шоссе шевелятся тени,
Слышен смех и шаги кадет.
А на следующее воскресенье —
Гладь шоссе и велосипед.

11/ IV, 1924

«Подойди к узорной тени…»

Подойди к узорной тени,
Покорясь ночной тиши.
Здесь растает стон последний,
Тихий стон твоей души.
На безлюдном перепутье
Чутко вслушивайся в ночь.
Мыслей пёстрые лоскутья
Пробегут, играя, прочь.
Прошуршат воспоминанья
В тихом шелесте листвы.
В зачарованном дыханье
Колыхнувшейся травы.
Обойди по лунным пятнам
Прутья голые мимоз.
Всё покажется понятным
Без печали и без слёз.
Брось тревогу в тёмный омут,
Глянь, как блещут фонари.
Погрузись в ночную дрёму,
Подожди, не говори.
Подойди к листве узорной,
Жар волненья потуши —
Здесь растает холод чёрный,
Тихий стон твоей души.

4/ IV, 1924

«Неуютно, неряшливо смята постель…»

Неуютно, неряшливо смята постель,
В этой комнатке хмуро и тесно.
Надо мной запевает родимый апрель
Колыбельную, грустную песню.
Он поёт, он поёт восемнадцатый раз
И тоскою мучительной дышит.
И я слушаю тихий, знакомый рассказ
Про какую-то юную душу.
Я легла и заплакала. Сны отцвели,
В диком вихре мелькнули недели.
Я лежала и слушал, а сказку земли —
Тихий шёпот родного апреля.

16/ IV, 1924

«Не о прошлом, не о мучительном…»

Не о прошлом, не о мучительном.
Что в душе и сейчас болит —
Я шептала о том, что видела
В синеватом тумане земли.
Слишком мало в душе оставлено.
Больше нет ни жалоб, ни слёз.
Мгла окутала белым саваном
Ряд колючих кустов мимоз.
Чуть белеют кривые линии
Убегающих в ночь дорог.
Раздувается платье синее
Веером над очертаньем ног.
Нервно дёргаю кисти пояса,
Стало жаль былой глубины,
Ах, оно тоже скоро скроется,
Моё солнце ранней весны!

26/ IV, 1924

Мамочке («Я одна. Мой день бесцветен…»)

Я одна. Мой день бесцветен.
Жизнь моя пуста.
Тяжело на этом свете
Дышит пустота.
Кроме жалоб и печали
Больше песен нет.
Тихим стоном прозвучали
Восемнадцать лет.
Но моей глухой тревоги,
Милая, не тронь.
Слишком много, слишком много
Брошено в огонь.
Не разгонишь, не развеешь
Пепел тёмных дней.
Тихой лаской не согреешь
Холода ночей.
Будет тише, будет лучше,
Всё пройдёт, как чад.
То, что больше, то, что мучит,
Не придёт назад.
Нет, не встанет на дороге
Мой ретивый конь!
Только много, слишком много
Брошено в огонь.

17/ IV, 1924

«На ромашке всё ясней…»

На ромашке всё ясней
Жёлтое колечко.
Силуэт мелькнул в окне —
Дрогнуло сердечко.
Нервно бросила платок,
Всё припоминая.
Плечи тронул холодок,
Отчего — не знаю.
Дёрнула поспешно дверь,
Не смеясь, не плача.
Пожелайте мне теперь
Боевой удачи!

18/ IV, 1924

«На тихую песню…»

На тихую песню,
На пёструю сказку —
Я в сердце лелею
Холодный яд.
Нет мига чудесней,
Нет ласковей ласки,
Нет зова страшнее,
Чем тихий взгляд.
Не вечно безверье,
Не вечно томленье,
Легко эту муку
Перенести.
У скрипнувшей двери
Моё пробужденье.
Схватившему руку
Скажу — пусти!
Губам, слишком дерзким,
Не вечно смеяться.
Привыкло к обманам
Сердце моё.
У той занавески,
Где звуки мне снятся,
Ночь веет дурманом
И забытьём.

18/ IV, 1924

«Слишком многое не досказано…»

Слишком многое не досказано,
Слишком много сгорело в огне.
Если слабые крылья связаны —
Так о чём ещё думать мне?
Оттого тихим часом утренним
Я с тоской смотрела в окно,
Оттого у святой заутрени
Было буднично и темно.

1/ V, 1924

«Я рано перестала верить…»

Я рано перестала верить,
Забыла песни литаний,
Я стала только рифмой мерить
Мои тоскующие дни.
А там, где белые страницы
Пронзил зигзаг карандаша,
Упала раненой орлицей
Моя тревожная душа.
Терзаясь муками безверья,
Пугливо кутаясь в платок,
Я рано закрываю двери
И запираю на крючок.
Мечты раскрашенной не надо,
Я правду свято берегу.
Перед иконою лампады
Рукой дрожащей не зажгу.
Мне жизнь — тревожная борьба.
Змеится белая дорога,
Куда одна, без слёз, без Бога
Уйду с насмешкой на губах.

1/ V, 1924

«Мне, как женщине, знакома жалость…»

Мне, как женщине, знакома жалость,
Я иду на звон чужих цепей.
Мало что в душе теперь осталось
От того, что прежде было в ней.
Всё сожгла, спалила, раздарила
И своих святынь не сберегла.
Не напрасно я тогда томилась
У глухого, тёмного стекла.
Только голос мне звучит уныло,
Как звучат далёкие шаги:
«Береги нетронутые силы,
Для других, бессильных — береги!
Уже слышен, слышен звон железный.
Много их. Идут, взметая пыль.
Нищему над самой страшной бездной
Дай последний нищенский костыль».

3/ V, 1924

«Я верю в Россию. Пройдут года…»

Я верю в Россию. Пройдут года,
Быть может, совсем немного,
И я, озираясь, вернусь туда
Далёкой ночной дорогой.
Я верю в Россию. Там жизнь идёт,
Там бьются скрытые силы.
А здесь — у нас — тёмных дней хоровод,
Влекущий запах могилы.
Я верю в Россию. Не нам, не нам
Готовить ей дни иные.
Ведь всё, что свершится, так только там,
В далёкой святой России.

7/ V, 1924

«Я девочкой уехала оттуда…»

Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.

Анна Ахматова

Я девочкой уехала оттуда,
Нас жадно взяли трюмы корабля,
И мы ушли — предатели-Иуды —
И прокляла нас тёмная земля.
Мы здесь всё те же. Свято чтим обряды,
Бал задаём шестого ноября.
Перед постом — блины, на праздниках — парады:
«За родину, за веру, за царя!»
И пьяные от слов и жадные без меры,
Мы потеряли счёт тоскливых лет,
Где ни царя, ни родины, ни веры,
Ни даже смысла в этой жизни нет.
Ещё звенят беспомощные речи,
Блестят под солнцем Африки штыки,
Как будто бы под марш победный легче
Развеять боль непрошеной тоски.
Мы верим, ничего не замечая,
В свои мечты. И если я вернусь
Опять туда — не прежняя, чужая, —
И снова к жёлтой двери постучусь, —
О, сколько их, разбитых, опалённых,
Мне бросят горький и жестокий взгляд, —
За много лет, бесцельно проведённых,
За жалкие беспомощные стоны,
За шёпоты у маленькой иконы,
За тонкие, блестящие погоны,
За яркие цветы на пёстрых склонах,
За дерзкие улыбки глаз зелёных,
За белые дороги, за Сфаят.
И больно вспоминая марш победный,
Я поклонюсь вчерашнему врагу,
И если он мне бросит грошик медный —
Я этот грош до гроба сберегу.

7/ V, 1924

«Как он спокоен, говорит и шутит…»

Как он спокоен, говорит и шутит,
Бессмысленный убийца без вины,
Он, оглушённый грохотом орудий,
Случайное чудовище войны.
Как дерзок он, как рассуждает ловко,
Не знающий ни ласки, ни любви.
А ведь плеча касался ствол винтовки
И руки перепачканы в крови.
О, этот смелый взгляд непониманья,
И молодой, задорно-дерзкий смех!
Как будто убивать по приказанью
Не преступленье, не позор, не грех.

7/ V, 1924

«В глухой горячке святотатства…»

В глухой горячке святотатства,
Ломая зданья многих лет —
Там растоптали в грязь завет
Свободы, равенства и братства.
Но там восстанет человек,
Восстанет он для жизни новой,
И прозвучит толпе калек
Ещё не сказанное слово.
И он зажжёт у алтаря
Огонь дрожащими руками.
И вспыхнет новая заря,
Как не оплёванное знамя.

8/ V, 1924

Мамочке («Всё не сидится, всё тревожится…»)

Всё не сидится, всё тревожится,
В душе — холодный яд.
Пойдём со мной до бездорожицы,
Потом — назад.
Какой тоской к земле приколота?
Дай руку! Говори!
О, посмотри, как много золота
В лучах зари.
О, глянь, какая кровь на западе…
А мы с тобой — вдвоём.
Мне душно, душно в тихой заводи!..
Давай — уйдём.?

8/ V, 1924

«Мечтательный дактиль…»

Мечтательный дактиль,
Стремительный ямб —
Все братья, все братья,
Мои друзья!
Весёлые крылья,
И братьев — пять, —
Как жизнь не отдать
За это всесилье?

8/ V, 1924

«У богомольных есть красная лампадка…»

У богомольных есть красная лампадка,
В углу притаились образа Пречистой.
Дрожа, горит огонёк лучистый.
Придут из церкви — распивают чай.
У домовитых — во всём порядок,
На окнах — белые занавески.
В вазочках цветы, и ветер резкий
Их касается невзначай.
У вечно-мудрых есть страшные загадки,
Есть толстые книги и умные фразы.
У вечно-дерзких есть восторг экстаза,
Заменяющий светлый рай.
У меня нет красной лампадки,
У меня нет белой занавески,
Нет писаний мудрых и веских,
А комната у меня — сарай.
У меня есть синяя тетрадка,
У меня есть белые книги.
У меня зато есть пёстрые миги
И неистовый месяц — май.

17/ V, 1924

«Станет больно — не заплачу…»

Станет больно — не заплачу,
Станет грустно — не вздохну.
Мне ли не найти удачу,
Не найти свою весну!
Или плох мой пёстрый жребий,
В омут кинувший меня?
Иль не виден в тёмном небе
Отблеск прожитого дня?
Сердце не устанет биться,
В нём звучит, звучит струна.
Я на белые страницы
Нанизала имена.
С каждым именем — начало
Новых дней и новых: грёз.
Много плакала ночами,
А теперь — не стало слёз.
Мне ль не встретится удача?
Дни звенят, как связка бус.
Станет больно — не заплачу,
Станет грустно — улыбнусь.

19/ V, 1924

«Мне не нужно горьких оправданий…»

Мне не нужно горьких оправданий
Прежних дней, разбросанных святынь.
Я не требую жестокой дани —
Данью будет горькая полынь.
Я сама теперь уж не такая,
Я совсем не прежняя, не та,
Что тогда, тоскуя и мечтая,
Слушала, как стонет темнота.
Злобных слов в моём круговороте
Больше нет. Всё злое — позади.
Эти полированные ногти
Не скребут цепочку на груди.
И волос зачёсанные пряди
Не ползут на загорелый лоб.
В этом странном — не моём — наряде
Мне ясней, что прежнее прошло.
Я, бросая взгляд непониманья,
По ночам — бесстрашна и черства,
Я твержу арабские названья,
Имена… и числа… и слова.

19/ V, 1924

«Ведь прежде — такая мука…»

Ведь прежде — такая мука,
Такая была тоска.
Смотрю на тёмную руку —
Моя ли это рука?
На мне ли — белое платье,
На пальце блестит кольцо.
Волос завитые пряди,
Напудренное лицо.
Теперь не дрожат ресницы,
Не кружится голова.
А там, на белых страницах,
Совсем другие слова.
Где следы от печали грубой?
Где эта страшная боль?
Сложила улыбкой губы. —
Мне нравится эта роль.
Со всеми проста и спокойна,
А плакать не буду ни с кем.
Ведь больно ещё мне, больно
Твердить о прошлой тоске.

19/ V, 1924

«Рано каяться. Жизнь занесёт…»

Рано каяться. Жизнь занесёт
Этот бешеный хмель покаянья.
Ведь не всё же прошло, не всё
Будет в жизни моей — без названья.
А когда назову имена,
Я пойму не прощённую муку —
Всё равно оборвётся струна.
И тогда холодна и бледна
Для креста подниму я руку.
И кладя за поклоном поклон,
Проклиная всей жизни угарность, —
Я вплету еле слышимый стон —
В покаянии — благодарность.

19/ V, 1924

«Засыпая, повторяла имя…»

Засыпая, повторяла имя,
Просыпаясь, твердила другое.
В щель смеялось небо голубое,
Бочку с водой провозили мимо.
Эта бочка мне помешала,
Нежный сон сорвала так грубо.
Надуваю капризно губы,
И скорее — под одеяло.
И смешалось в воображенье
Всё, что было и не бывало.
Было счастье, но слишком мало.
Так и жизнь пролетает в томленье
По высокому идеалу.

19/ V, 1924

«Больше дерзаний! Смелей вперёд!..»

Больше дерзаний! Смелей вперёд!
Ведь жизнь не ждёт
Смелее! Лукавей!
В наивном незнанье,
В смелом дерзанье
Пусть к славе.
Нелепость? Что ж!
Долой размеры!
Есть чувство меры —
Не упадёшь!
За всё, что просто,
За самого крайнего,
За Марину Цветаеву —
Мой первый тост!
Инстинкт направит.
Смелее будь!
Там — верный путь
К славе!

19/ V, 1924

«Я в этот мир вошла несмелой…»

Я в этот мир вошла несмелой
Девчонкой.
А из него уйду умело —
Сторонкой.
И, уходя, скажу: прощайте!
Я не такая.
Вам не увидеть на свете счастья,
А я узнаю.

20/ V, 1924

Сонеты

I. «У двери, в темноте, сидела я одна…»

У двери, в темноте, сидела я одна.
Взметался ветер, листьями играя,
И слышались шаги, тревожно замирая,
Их жадно поглощала тишина.
Моя кабинка, тесная, темна,
В ней притаилась тишина немая.
Мне было больно. Я была одна.
И ветер пел, тревогу заглушая.
Я знала: вечер мне не даст ответа.
Я знала: боль — один короткий миг,
Когда тот стих в душе моей возник.
Теперь мне странно вспоминать об этом.
И звонко-кованым стихом сонета
Я эту боль вплету в победный крик.

II. «Я не умею говорить слова…»

Я не умею говорить слова,
Звучащие одними лишь словами.
Я говорю мгновенными стихами,
Когда в огне пылает голова.
Мой слух не ранит острая молва,
Упрёк не тронет грязными руками.
А восемнадцать лет, как ураган, как пламя —
Вступили, наконец, в свои права.
И если кто-нибудь войдёт ко мне,
И взглянет мне в глаза с улыбкой ясной, —
Он не таким уйдёт назад. Напрасно
Он будет думать о своей весне.
Я так беспомощно, так безучастно
Томлюсь в каком-то жутком полусне.

III. «Мне всё равно — себя или других…»

Мне всё равно — себя или других
Широкой кистью рисовать в сонете.
Мне всё равно, кому дать строки эти,
Кому отдать мой выкованный стих.
Мне безразлично — добрых или злых
Я буду видеть при вечернем свете.
Мой взгляд спокоен, голос слишком тих.
Опять тоску напоминает ветер.
В моей кабинке грустно и темно.
Чуть светит лампа. Бледные гвоздики
Ещё цветут. На занавесках блики.
Блуждает боль в душе моей двуликой.
И мне припомнилось: давным-давно
Я ранним утром глянула в окно…

IV. «Я видела нерукотворный свет…»

Я видела нерукотворный свет,
Проникший сквозь затворённые ставни.
Я видела, как утро песней давней
Мне слало братский, радостный привет.
И я узнала, что восстал поэт
В моей душе. И сразу стало явным,
Что в жизни всё — утонченный сонет,
Суровый гимн, торжественный и плавный.
Я стала ждать, тревожно цепенея,
Того, что будет лучше и яснее.
Я полюбила холод снов моих
Но знаю я: средь звонких и глухих
Суровых стоп — всех ярче и сильнее
Один неконченый, не выкованный стих.

V. «Молчание мне сказку рассказало…»

Молчание мне сказку рассказало,
Мне что-то нашептала тишина.
Ведь для меня здесь веяла весна.
Я прежде этого не понимала.
Ведь для меня — немая гладь канала.
Весёлый воздух, утро, тишина,
И на песок приникшая волна.
Мне этого казалось слишком мало.
А дома, жарким солнцем разогрета,
Весь день не говорила я ни с кем.
Сидела в темноте, не зажигая света.
Потом я стала думать о тоске.
И вот теперь, как ветер на песке —
Весь вечер буду рисовать сонеты.

26/ V, 1924

В Бизерте («Всё не сидится, всё тревожится…»)

Я ехала по пальмовой аллее
На быстром, словно конь, велосипеде.
Мне дул в лицо солёный ветер с моря
И солнце жгло меня своим лучом.
Там, как всегда, какой-то резвый мальчик
Учился ездить на велосипеде,
И падал, не умея руль держать.
И бегала за ним толпа мальчишек,
Придерживая за седло.
Когда-то по узорной тени листьев
И я здесь так же начинала ездить
Там, где теперь несусь легко и смело,
Одной рукой придерживая руль.
…На пляже вырос длинный ряд кабинок.
Едва шуршало ласковое море,
И раздавались радостные крики,
И громкий смех, и звонкие слова.
Я повернула влево, где дорога
Была покрыта пылью и камнями.
Дома теснились, как грибы. И дети
Играли на пустынной мостовой.
И толстая, босая итальянка
На куст колючек вешала бельё.
Я въехала на ровную дорогу
И быстро заскользила по асфальту.
С небес безоблачных жгло солнце,
И раскаляло камни мостовой.
По главным улицам я ехала одна,
Лишь в угловых кафе и шумных барах,
На ровном тротуаре, под навесом,
Сидела публика у маленьких столов
С бокалом ледяного пива.
А у дверей высокого костёла
Шумела пёстрая, воскресная толпа.
Мелькали канотье, пестрели банты
И голубые шапки офицеров,
И яркие костюмы хрупких женщин,
И белизна открытых рук и плеч.
Я быстро ехала на треугольник,
Где гордо к нему устремлялись пальмы
И где вокруг извозчики лениво
Под козлами дремали на жаре.
Не встретив там того, кого искала,
Я снова быстро повернула к морю.
Завешены витрины магазинов,
На тротуарах не было прохожих,
Пыхтя, не ползали автомобили,
Навстречу никого не попадалось,
И улицы, напуганные зноем,
Так были странно глухи и пустынны,
Пустынны — как душа моя пустынна.
Способная вместить в себя стихии,
И жгучесть солнца, и дыханье ветра,
И шорох моря, и напевы слов, —
Как та душа, которая преступно
Не сберегла случайного богатства.

26/ V, 1924

«Всё бежим — и не убегаем…»

Всё бежим — и не убегаем,
Будто белка в колесе.
Отчего — и сама не знаю —
Вдруг мне вспомнилось Туапсе.
Вечер. Берег мокрый и низкий.
И в душе бессильная месть.
Миноносец из Новороссийска
Нам принёс роковую весть.
И ушли мы — но не укрылись,
И к концу четвёртой весны —
В безнадёжном тупом бессилье
Снова ждём могучей волны.
Среди белых шоссе Бизерты
Слишком тихих дней и не счесть.
Вдруг принёс роковую весть
Из Парижа листок газеты…

30/ V, 1924

Баллада о двадцатом годе

I. «Стучали колёса…»

Стучали колёса:
«Мы там… мы тут…»
Прицепят ли, бросят,
Куда везут?
Тяжёлые вещи
В тёмных углах.
На холод зловещий
Судьба взяла.
Тела вповалку
На чемоданах.
И не было жалко,
И не было странно.
Как омут бездонный,
Зданье вокзала,
Когда по перрону
Толпа бежала.
В просторных залах
Валялись солдаты…
Со стен вокзала
Дразнили плакаты.
На сердце стоны:
Возьмут. Прицепят.
Вагоны, вагоны —
Красные цепи.
Глухие зарницы
Тревожных боёв.
Тифозные лица
Красных гробов.
Свистки паровозов,
Грязь на путях.
Берут, увозят,
Кого хотят.
Куда-то увозят
Танки и пушки…
Кругом паровозы,
Теплушки, теплушки.
Широкие двери
Вдоль красной стены.
Не люди, а звери
Там спасены.
Тревожные вести
На мокрых путях.
Безумие мести
В сжатых руках.
Лишь тихие стоны,
Лишь взгляд несмелый,
Когда за вагоном
Толпа ревела.
Сжимала сильнее
На шее крестик.
О, только б скорее,
О, только б вместе!
Вдали канонада.
Догонят? Да?
Не надо, не надо!
О, никогда!
Прощальная ласка
Весёлого детства —
Весь ужас Батайска,
Безумие бегства.

II. «Как на острове нелюдимом…»

Как на острове нелюдимом,
Жили в маленьком Туапсе.
Корабли проходили мимо,
Тайной гор дразнило шоссе.
Пулемёт стоял на вокзале…
Было душно от злой тоски.
Хлеб по карточкам выдавали
Кукурузной жёлтой муки.
Истомившись в тихой неволе,
Ждали — вот разразится гроза.
Крест зелёный на красном поле
Украшал пустынный вокзал.
Было жутко и было странно
С наступленьем холодной тьмы.
Провозили гроб деревянный
Мимо окон, где жили мы.
По-весеннему грело солнце,
Тёплый день наступал не раз.
Приходили два миноносца
И зачем-то стреляли в нас.
Были тихи тревожные ночи,
Чутко слушаешь, а не спишь.
Лишь единственный поезд в Сочи
Резким свистом прорезывал тишь.
И грозила кровавой расплатой
Всем, уставшим за тихий день,
Дерзко-пьяная речь солдата,
В шапке, сдвинутой набекрень.

III. «Тянулись с Дона обозы…»

Тянулись с Дона обозы,
И не было им конца.
Звучали чьи-то угрозы
У белого крыльца…
Стучали, стонали, скрипели
Колёса пыльных телег.
Тревожные две недели
Решили новый побег.
Волнуясь, чего-то ждали,
И скоро устали ждать.
Куда-то ещё бежали
В морскую, мутную гладь.
И будто бы гул далёкий,
Прорезав ночную мглу,
Тоской звучали упрёки
Оставшихся на молу.

IV. «Ползли к высокому молу…»

Ползли к высокому молу
Тяжёлые корабли.
Пронизывал резкий холод
И ветер мирной земли.
Дождливо хмурилось небо,
Тревожны лица людей.
Бродили, искали хлеба
Вдоль керченских площадей.
Был вечер суров и долог
Для мартовских вечеров.
Блестели дула винтовок
В пьяном огне костров.
Сирена тревожно и резко
Вдали начинала выть.
Казаки в длинных черкесках
Грозили что-то громить.
И было на пристани тесно
От душных, скорченных тел.
Из чёрной, ревущей бездны
Красный маяк блестел.

V. «Нет, не победа и не слава…»

Нет, не победа и не слава
Сияла на пути.
В броню закованный дреднаут
Нас жадно поглотил.
И люди шли. Их было много,
Ползли издалека.
И к ночи ширилась тревога
И ширилась тоска.
Открылись сумрачные люки,
Как будто в глубь могил.
Дрожа не находили руки
Канатов и перил.
Пугливо озирались в трюмах
Зрачки не знавших глаз.
Спустилась ночь — страшна, угрюма,
Такая — в первый раз.
Раздался взрыв, тяжёлый, смелый.
Взорвался и упал.
На тёмном берегу темнела
Ревущая толпа.
Все были, как в чаду угара,
Стоял над бухтой стон.
Кровавым заревом пожара
Был город озарён.
Был жалок взгляд непониманья,
Стучала кровь сильней.
Волнуясь, что-то о восстанье
Твердили в стороне.
Одно хотелось: поскорее
И нам уйти туда,
Куда ушли, во мгле чернея,
Военные суда.
И мы ушли. И было страшно
Среди ревущей тьмы.
Три ночи под четвёртой башней,
Как псы, ютились мы.
А после в кубрик опускались
Отвесным трапом вниз,
Где крики женщин раздавались
И визг детей и крыс.
Там часто возникали споры:
Что — вечер или день?
И поглощали коридоры
Испуганную тень.
Дрожа, ощупывали руки,
И звякали шаги.
Открытые зияли люки
У дрогнувшей ноги.
Зияли жутко, словно бездны
Неистовой судьбы,
И неизбежно трап отвесный
Вёл в душные гробы.
Всё было, точно бред: просторы
Чужих морей и стран,
И очертания Босфора
Сквозь утренний туман.
По вечерам напевы горна,
Торжественный обряд.
И взгляд без слёз, уже покорный,
Не думающий взгляд.
И спящие вповалку люди,
И чёрная вода.
И дула боевых орудий,
Умолкших навсегда.

10/ VI, 1924

«Ах, не надо больше душных зелий…»

Ах, не надо больше душных зелий,
Ах, не надо больше ярких крыльев.
На душе — холодное веселье,
На душе — дрожащее бессилье.
И не надо фраз, глухих и зыбких,
И не надо больше лести грубой.
Скованы спокойною улыбкой
Прежде неулыбчивые губы.

20/ VI, 1924

«Когда я душу ломала…»

Когда я душу ломала,
На столе смеялись нарциссы.
Когда душа опустела —
В траве хохотали маки.
Как пусто и скучно стало,
Когда мраком оделись выси.
Я вышла легко и смело:
Мне были условные знаки.
Когда я звонко смеялась,
Спускался бесшумный вечер.
Когда я с тоскою слюбилась,
Плескало на берег море.
И в глуби небес отражались
Мимоз золотые свечи.
И снова душа приоткрылась
Для радости и для горя.
О, эта безумная жалость,
Послушная мысли гибкой!
Нет, ты не напрасно явилась —
На сжатых губах — улыбка.

20/ VI, 1924

Бедуинка(«Как будто на пёстрой картинке…»)

Как будто на пёстрой картинке
Далёких, сказочных стран,
Красавицы бедуинки
Отточенный, гибкий стан.
Из древних легенд и преданий,
Из песен степей и гор
Возникли синие ткани
И пламенный, дикий взор.
Как в статуе древней богини,
В ней дышат величье и мощь.
В ней слышится зной пустыни
И тёмная, душная ночь.
Над ней — колдовства и обманы,
Дрожанье ночного костра,
И звон, и хохот тимпана
Под тёмным сводом шатра.
И вся она — сон без названья
У серых стволов маслин,
Глухой Атлантиды преданья,
Лукавый мираж пустынь.
Блестящи на ней браслеты,
И взгляд величав и дик,
Как кованые силуэты
Из ветхозаветных книг.

23/ VI, 1924

«Нет, не простит мне этот взгляд весёлый…»

Нет, не простит мне этот взгляд весёлый
Дождливых вечеров и тихих слёз!..
У ярко-жёлтых шариков мимоз
Лёг вечер напряжённый и тяжёлый.
Как жуткий бред, ползёт за часом час,
Трещат в полях звенящие цикады!
Нет, не простить мне медленного взгляда
Уверенных и неподвижных глаз.

1/ VII, 1924

«Я люблю на белых страницах…»

Я люблю на белых страницах
Полированный блеск ногтей.
Я люблю, когда вечер струится
Через щели ставни моей.
И у тёмной, раскрытой двери
В миг мучительных вечеров
Снова ждать, и жалеть, и верить
Над любимой книгой стихов.
И уставившись в тёмный угол,
В прихотливый узор теней, —
Уходить из тесного круга
Нелюбимых, неярких дней.

11/ VII, 1924

«В тот час, когда опять увижу море…»

В тот час, когда опять увижу море
И грязный пароход, —
Когда сверкнёт надежда в робком взоре
И якорь поползёт.
В тот час, когда тяжёлый трап поднимут
И просверлит свисток,
И проскользнёт, уж невозвратно, мимо
Весь белый городок.
И над рулём, журча, заплещет ровно
Зелёная вода, —
Я всё прощу, я всё прощу любовно,
Как прежде — никогда.
И пробегая взглядом крест костёла,
Бак и маяк большой, —
Я снова стану девочкой весёлой
С нетронутой душой.

11/ VII, 1924

Неведомому другу («Мой странный друг, неведомый и дальний…»)

Мой странный друг, неведомый и дальний,
Как мне тебя узнать, как мне тебя найти?
Ты мне предсказан думою печальной, —
Мы встретимся на вьющемся пути.
Обещанный бессолнечными днями,
Загаданный печалью без конца,
Ты мне сверкнул зелёными глазами
Случайного, весёлого лица.
Прости за то, что самой нежной лаской
Весенних снов и песен был не ты.
Прости, прости, что под весёлой маской
Мне часто чудились твои черты.

20/ VII, 1924

«Руки пахнут мясом после кухни…»

Руки пахнут мясом после кухни,
Волосы зачёсаны назад.
Лампа керосиновая тухнет
И слипаются глаза.
В крепком теле лёгкая истома,
Вьются вихри безотчётных дум.
Вечер душен. Никого нет дома,
У соседей — ровный шум.
В гамаке красиво будет ночью
При сверкающей луне.
Через день, по вечерам, до почты,
Сердце бьётся чаще и больней.

22/ VII, 1924

Хедди (арабский мальчик)

Кусочек природы, как ветер, как птица,
Подвижный, как пламя высоких костров,
Весёлый, как день, никого не боится,
В какие-то тряпки одетый пестро.
Приветлив, как солнце, беспечный ребёнок,
Задорен и весел смеющийся взгляд,
Осклаблены зубы, а голос так звонок,
Как писк воробьёв, как трещанье цикад.
Как будто сошёл он с рекламы летучей,
Как будто бы создан из этой земли.
Сродни ему змеи и кактус колючий,
И белые камни в мохнатой пыли.
Простой и беспечный, как юные годы,
От мыслей и фраз бесконечно далёк.
Он — часть этой яркой и дикой природы,
Колючих растений нелепый цветок.

23/ VII, 1924

Ночь на кладбище(«Чугун оград. Могильные кресты…»)

Чугун оград. Могильные кресты.
Теней подвижных бледные узоры.
У статуи высокой командора
Несмелых ног чуть видные следы.
Лукаво подползающий туман.
Неверный свет лампады в тёмном склепе.
И у ограды бледный Дон-Жуан,
Узнавший страх и ощутивший трепет.

27/ VII, 1924

«Вечером, в грязные окна…»

Вечером, в грязные окна
Бьётся румяный закат.
Блещет распущенный локон,
Меркнет растерянный взгляд.
Ночью лукавые тени
Пляшут на белой стене.
Отсветы новых видений
Начали грезиться мне.
Дни, как свободные птицы,
Больше не знают оков.
Реже пестреют страницы
Рифмами новых стихов.
Нет ни тоски, ни удачи,
Ровно, тепло, хорошо…
День прозябанья прошёл,
А настоящий — не начат

4/ VIII, 1924

«Шатаюсь, будто пьяная…»

Шатаюсь, будто пьяная,
И места не найду.
Такие мысли странные
Ползут в полубреду.
Лукавых формул пленница —
Я вольная опять.
Последняя бездельница —
Я начала скучать.
И жжёт в мозгу то самое,
Что страшно помянуть.
И тянет, тянет за море,
В неведомую жуть.

4/ VIII, 1924

«А с каждым вторником Сфаят пустеет…»

А с каждым вторником Сфаят пустеет,
Прощаются, спешат на пароход.
Два-три лица серьёзней и грустнее,
И снова время тихое плывёт.
Есть где-то мир, и все идут вперёд.
И только, ничего не понимая,
Зачем-то — сильная и молодая —
Ненужным дням я потеряла счёт.

9/ VIII, 1924

Наташе П. («Из сочетаний закруглённых линий…»)

Из сочетаний закруглённых линий
Возникнет стих, как пёстрая змея.
Мохнатой тушью ляжет вечер синий,
И сочетанья закруглённых: линий
Совьёт в мечты, волненье затая.
И ярко выкуется жизнь твоя
Из сочетанья закруглённых линий.

4/ VIII, 1924

«Эти лилии пахнут дурманяще…»

Эти лилии пахнут дурманяще —
Восковые, немые цветы
Где найду своим мыслям пристанище,
Если лишним окажешься ты?
Если всё дорогое — унижено,
Если день мой на вечер похож?
И глядишь мне в глаза неподвижные,
Ты, моя не прощёная ложь.

12/ VIII, 1924

«Леонардо да Винчи» Мережковского

Вечная, божественная мудрость,
Красота и роковые числа…
Ах, над этой книгой встрепенулась
Не одна беспомощная мысль!
Он, сверкнувший взором Иоанна,
Призрачной улыбкой Моны-Лизы,
В душу мне взглянул светло и странно,
Как глаза, опущенные вниз.
И, познав безумие желанья,
Он — как бог не созданного храма.
Ах, не одному лишь Джиованни
Душу он расколет пополам!

19/ VIII, 1924

Что будет(«Пусть будет мир шуметь и волноваться…»)

Пусть будет мир шуметь и волноваться,
Пусть будет падать созданная цель!
Я буду только кротко улыбаться,
Безропотно качая колыбель.
Из злой девчонки, дерзкой и капризной,
Стремившейся весь мир пересоздать,
Я стану самая простая в жизни,
И самая безропотная мать.
За детский крик, за тонкий луч лампадки
Всё брошу, что прошло передо мной.
И станет для меня такой чужой
Растрёпанная синяя тетрадка.

19/ VIII, 1924

«Не смотри в глубь расширенных глаз…»

Не смотри в глубь расширенных глаз,
Не пугайся ни боли, ни страсти.
Не забрасывай хищные сети
С неизбежной истомой в крови.
Будь простой и покорной, не раз
В нервной боли сжимая запястья,
Не играй, как наивные дети,
В кущи райских садов не зови.
А, как жертву, без огненных: фраз,
Без иллюзии пышного счастья,
Повтори эту сказку столетий,
Эту тихую сказку любви.

20/ VIII, 1924

«Такой скучающей и молчаливой…»

Такой скучающей и молчаливой
Ведёт её судьба.
Она — мучительно самолюбива
И жалобно-слаба.
Проходят дни туманной вереницей
И плачет в них тоска.
По вечерам, над белою страницей
Дрожит её рука.
В её глазах — бессмысленно и скучно,
Душа её — мертва,
И потому так однозвучны
Её слова.
С гримасою развенчанной царицы
Беспомощно живёт
А что порой в душе её творится —
Никто не разберёт.
Глядит на всё с неискренним презреньем,
С беспомощной душой.
Вот почему с таким ожесточеньем
Смеётся над собой.
Пусть говорит, что ей во всём удача,
Что в жизни нет «нельзя»,
Ведь часто по утрам красны от плача
Бесслёзные глаза.
Ведь жизнь одна. Ведь юность хочет дани,
И некуда идти.
И даже нет лукавых: оправданий
Бесцельного пути.

21/ VIII, 1924

«Немного сентиментализма…»

Немного сентиментализма,
Сарказма и штрихов карандаша —
И вот та призма,
В которой преломляется душа.
Когда же мир одеть тревогой,
То он создаст мечту.
Ещё немного —
И жизнь совсем сорвётся в пустоту.

23/ VIII, 1924

«Да, я лгала, как лгут все женщины…»

Да, я лгала, как лгут все женщины.
Был день мой жалок и суров.
Мне радость пышная обещана
Ненастьем зимних вечеров.
Я надевала платье синее,
Слагала однозвучный стих,
Я на столе чертила линии,
Тоску изображая в них.
А сердце билось зло и бешено,
Ненастный дождь стучал в окно,
И я лгала, как лжёт лишь женщина,
Когда ей больно и темно.

28/ VIII, 1924

«Как я устала ждать украдкой…»

Как я устала ждать украдкой
И говорить себе: молчи…
Я там, на теннисной площадке
Бросала белые мячи.
Но надоело хохотать,
Бессмысленные слушать речи…
Я смутно знала, что опять
Настанет тихий, тёмный вечер.
Когда туман вставал с долин
В лукаво-грустный час заката
И красил воздух розоватый
Дуплистые стволы маслин, —
Я шла испытанной тропой,
Упрямо сдерживая слёзы,
Туда, где шелестят листвой
Колючие кусты мимозы.
И я узнала, что вдали
Вставал тяжёлый, тёмный вечер,
Зажгли огонь, — и все ушли,
И смолкли шорохи и речи.
Пустая темнота страшна,
Так странно-тихо за стеною…
Я молча села у окна,
Уж опьянённая тоскою.
О, эта страшная тоска!
О, эти медленные миги!
Лежала сильная рука
На переплёте скучной книги.
Слегка кружилась голова,
Скользнула книга на колени,
И пронеслись в воображенье
Тоской звучащие слова…
И задыхаясь, не дыша,
Я поняла, что всё отрава,
Что стала нищенкой лукавой
Когда-то сильная душа.

29/ VIII, 1924

«Тоска по уюту, по дому…»

Тоска по уюту, по дому.
Томленье без смысла, без веры
О том, что совсем не вернётся.
А я погрузилась, как в омут,
В теории рифм и размеров.
Забыла про яркое солнце.
Тяжёлый и душный сирокко
Сковал мои робкие думы,
Раскинул ленивые руки.
И чудилось мне, что далёко
Опять всколыхнулись угрюмо
Мои позабытые муки.
Я в сосны ушла от тревоги,
Но губы шептали: не надо.
А сердце им вторило: поздно.
И ярко сверкали дороги,
И звонко звенели цикады,
И пахли смолистые сосны…

6/ IX, 1924

«Пела ночь голосами цикад…»

Пела ночь голосами цикад,
Тихим шелестом сонной листвы,
Звонким смехом чужих голосов.
Будто вымер пустынный Сфаят.
Оттого так скучны и мертвы
Были цепи ненужных часов.
Ночь цвела миллионами звёзд,
Очертаньями белых камней,
Кое-где освещённым окном,
Всё, как было: покорно и просто,
Только сердце стучало больней,
Искушённое прожитым днём,
Ночь лгала огоньком у стола,
Звонким шелестом быстрых шагов,
Мутным блеском расширенных глаз.
В первый раз я так грустно плела
Бестолковые строки стихов…
И, быть может, — в последний раз.

6/ IX, 1924

«Я слишком много разбросала слов…»

Я слишком много разбросала слов,
Которые раз в жизни говорятся.
Я слишком много рассказала сказок…
Но в тихий час дождливых вечеров,
Когда хотелось плакать и смеяться,
Ни в пряный миг безумного экстаза,
Ни тихою мечтательной весной —
Чуть слышных слов, обвеянных тоской,
Я этих слов не слышала ни разу.

6/ IX, 1924

Вечер («Бледные, душные дали…»)

Бледные, душные дали
Скрылись под синею мглой.
Долго о чём-то шептались
Там, под узорной листвой.
Падали чёрные крылья
Быстрых летучих мышей.
Новую сплетню пустили
И потешались над ней.
Звонко цикады трещали,
Гулко стучали шаги,
Красные искры бросали
Гаснущие утюги.
Тускло светилось окошко
На деревянной стене,
Гибкая, чёрная кошка
Кралась вдоль белых камней.
Искрились волосы Ляли,
Цвёл абажур кружевной.
Имя моё повторяли
Там, под узорной листвой.
Звонко заплакал ребёнок,
Где-то залаял шакал,
Белый, весёлый козлёнок
С чёрной собакой играл.
И как виденье немое,
Думы бессмысленных дней,
Стыли над тихим покоем
Брошенных за борт людей.

12/ IX, 1924

Мамочке («День прошёл — и, слава Богу…»)

День прошёл — и, слава Богу.
Жизнь ясна и хороша.
Ты не вслушивайся строго
В то, над чем скорбит душа.
Подожди — и перед нами
Заблестит морская даль…
Будь, что будет! Не годами,
Днями счёт ведёт печаль.
«Пера-Гюнта» вслух прочту я,
Пролетит за часом час.
Стол тебе освобожу я —
Ты раскладывай пасьянс.
Ведь не могут по-другому
Пролетать пустые дни…
Хочешь плакать? — Выпей брому,
Ляг спокойно — и усни.

12/ IX, 1924

«Мне хочется смелого взгляда…»

Мне хочется смелого взгляда,
Весёлых смеющихся глаз.
О Боже! Не много мне надо,
Не много прошу я у вас.
Лишь смейтесь, болтайте, шутите,
И я буду тоже шутить,
Чтоб рвались последние нити
Того, что нужно забыть.
И ночью, глухой и тяжёлой,
Сомкнуть не могу своих глаз…
Мной созданный призрак весёлый —
Не много прошу у вас.

23/ IX, 1924

«Я закрыла плотно ставни…»

Я закрыла плотно ставни,
Молча села у стола.
Так недавно, так недавно
Я весёлая была.
Слепо верила надежде,
Не считала скучных дней,
А теперь, опять, как прежде,
Я молчу в тоске моей.
Не пестрят мои страницы,
Звонко рифмы не звенят.
Однозвучной вереницей
Дни ненужные летят.
Если станешь вольной птицей —
Не оглянешься назад!

23/ IX, 1924

«Я только для одной себя жила…»

Я только для одной себя жила,
И для себя созвучья рифм сплетала!
Я сделала, быть может, много зла,
А добрых дел моих так мало.
Я до конца сама себе лгала,
Быть может, с самого начала.
Чтоб начертать один звенящий стих,
Я вырву душу, сделаюсь Иудой,
Предам себя, но и предам других.
Но будет час — и я поверю в чудо,
Со всем порву и обо всём забуду,
И в ночь уйду — искать путей ночных.

23/ IX, 1924

«Осень блещет зарницами…»

Осень блещет зарницами
Над зигзагами гор.
Дождь ведёт с черепицами
Надоедливый спор.
Осень тучи навесила,
Как тяжёлые сны.
Всё, что ярко, что весело,
Было в сказках весны.
Тихим смехом смущённая,
Я осталась одна.
Серым дням обречённая —
Я опять — у окна.
И над строчками плавными
Бледной ночи печать.
Осень хлопнула ставнями
И велела молчать.

27/ IX, 1924

Видения будущего

I. «Я шла мимо ярких витрин…»

Я шла мимо ярких витрин,
Морозному вечеру рада.
Со мною мой мальчик, мой сын,
Весёлый, как май, и нарядный.
За ручку вела я его,
Бросала весёлые шутки.
Всё в звёздах, сошло Рождество
В раскрытую душу малютки.
Скрипели полозья саней,
Блестели вдоль улиц витрины,
Мы шли мимо ярких огней
В игрушечные магазины.
Дрожал несмолкаемый гул
Трескучих трамваев и конок.
Он ручки свои протянул —
Весёлый и ясный ребёнок.
Я в вечность его привела,
Нарядного первенца сына.
Игрушки ему я дала
Красивей, чем в ярких витринах.
Живых набросала цветов
В нарядном глазетовом гробе,
Накрыла парчовый покров,
Венок положила на лобик.
Затеплила тихо огни
У белого гробика сына.
(Стояли морозные дни,
И ветер свирепствовал сильно)
И в белые руки его
Вложила я маленький крестик,
Так шёл он справлять Рождество,
Мой первенец, мой буревестник.

II. «Я прошла, на других не похожая…»

Я прошла, на других не похожая,
С белой прядью на впалом виске.
И дивились, дивились прохожие
Небывалой моей тоске.
В мокром воздухе вечера синего
Стыли мёртвые взгляды чужих
И сверкали промёрзшие линии
Тротуаров и мостовых.
Ветер бил меня снежными хлопьями,
Диким вихрем срывая вуаль.
Шли трамваи с визгливыми воплями
И срывались в мглистую даль.
И прошла я бульварами гулкими
Неуверенным шагом туда,
Где чуть искрилась за переулками
Замерзающая вода.
Мне светили, на вечность похожие,
Искры мелких, мерцающих звёзд…
И меня сторонились прохожие,
Как взошла я на чёрный мост…

29/ IX, 1924

«Я нашла осеннюю отраву…»

Я нашла осеннюю отраву
У стола в двенадцатом часу.
Смотрит холодно и величаво
Профиль женщины на медном су.
Чуть сверкает стёртая монетка
В золотистых, солнечных лучах.
Эти яркие лучи так редко
Прикасаются к моим плечам.
Потому — без смысла и без цели
Я устала молча тосковать.
Ведь недаром целых три недели
Я не трогала мою тетрадь.
А теперь, слегка открыв окошко,
Я за каждым облаком слежу.
На столе колышется немножко
Мой цветной, бумажный абажур.

19/ X, 1924

«Слушай, сердце глупое моё!..»

Слушай, сердце глупое моё!
Ты о чём так неутешно плачешь?
Ты зачем так бьёшься и поёшь,
Как на теннисной площадке мячик?
Ведь ещё сплетаются лучи
Для тебя невидимого света…
Ты от злой обиды не скачи,
Словно от натянутой ракеты.
И над чем так горько стонешь ты,
Маленький, уродливый комочек!
Есть ещё ведь у тебя мечты
В самой глубине осенней ночи.
И с тобой осуждена во мгле
Под удар последний умереть я…
По ошибке ты досталось мне,
Достоянье прошлого столетья!
Ты устало плакать и тужить?
Счёт вести моим часам свободным?
Ах, давно ты перестало быть
Маятником верным и холодным!

19/ X, 1924

«Опять дожди по ночам начались…»

Опять дожди по ночам начались,
Яркие грозы опять…
Я нашла в тетради сухой нарцисс,
Чтобы поцеловать.
Сильней и тесней, замыкаясь кольцом,
К ночи ползёт гроза…
Если войдёшь — я спрячу лицо
И опущу глаза.
Миг моей радости — он далёк.
Мучает день за днём…
Мне хотелось найти ещё цветок,
И ночью плакать о нём,

24/ X, 1924

«Весна в том году ничего не дала мне…»

Весна в том году ничего не дала мне,
И жду я другой весны.
А в сердце давно уж на острые камни
Рассыпались нежные сны.
Покорствовать? Ждать? По ночам молиться?
И думать, думать вновь?
Мне кажется — сердце расхочет биться,
Похолодеет кровь.
И может — в волос моих светлые пряди
Вплетётся белая прядь, —
Когда на моём холодном закате
Мне нечего будет ждать.

24/ X, 1924

Вечера

Наташе

«Я одна в моей маленькой келье…»

Я одна в моей маленькой келье,
Где всегда молчаливый покой.
Мне не надо другого веселья,
Мне привольней и легче одной.
На меня недовольные взгляды
Устремлялись из тёмных углов.
И теперь ничего мне не надо,
Кроме ясных и сильных стихов.
Всюду пыль и хаос. Паутина
Лёгкой тканью висит по углам.
Скучный вечер, томительно-длинный
Я сама для себя создала.
Каждый вечер грустней и печальней.
А когда я устану молчать,
То тебе, моей милой и дальней,
Буду длинные письма писать.
Я не стану сметать паутины,
Пусть под ней моё время ползёт!
А потом я из памяти выну
Этот лишний, потерянный год.

«С неразгаданным именем Блока…»

С неразгаданным именем Блока
На неловко-дрожащих губах
Я останусь совсем одинокой
В четырёх деревянных стенах.
С каждым днём — молчаливей и суше,
И люблю только крылья стихов.
Но теперь уж ничто не нарушит
Красоту моих девичьих снов.
А душа — всё темнее и шире,
Будто в лунную ночь облака…
— То тоска о неведомом мире,
По не начатой жизни тоска.

27/ X, 1924

Россия («Россия — плетень да крапива…»)

Россия — плетень да крапива,
Ромашка и клевер душистый,
Над озером вечер сонливый,
Стволы тополей серебристых.
Россия — дрожащие тени,
И воздух прозрачный и ясный,
Шуршание листьев осенних,
Коричневых, жёлтых и красных.
Россия — гамаши и боты,
Гимназии светлое зданье,
Оснеженных улиц пролёты
И конок замёрзших сверканье.
Россия — базары и цены,
У лавок голодные люди,
Тревожные крики сирены,
Растущие залпы орудий.
Россия — глубокие стоны
От пышных дворцов до подвалов,
Тревожные цепи вагонов
У душных и тёмных вокзалов.
Россия — тоска, разговоры
О барских усадьбах, салазках…
Россия — слова, из которых
Сплетаются милые сказки.

1/ XI, 1924

Вечер («Играет Таусон чувствительный романс…»)

Играет Таусон чувствительный романс,
Поёт кларнет томительной истомой,
А на столе — испытанный, знакомый
И, в сотый раз, разложенный пасьянс.
Так странно всё: и горсть кокард в руке,
И то, что спущен флаг с обидой крепкой,
И гость с эскадры в хулиганской кепке,
В чужом, смешно сидящем пиджаке.
А за стеной — бутылок и стекла
Весёлый звон смешался в пьяном споре…
Наш чай остыл. Горнист играет зорю.
И разговор стихает у стола.

3/ XI, 1924

«Подняли неторопливо сходни…»

Подняли неторопливо сходни,
Отошёл тяжёлый пароход.
Стало как-то тише и свободней,
Разошёлся с пристани народ.
Ни по ком мне тосковать не нужно,
Никого отъехавших не жаль.
Отчего же так темно и скучно
И такая страшная печаль?
Словно там, на грязном пароходе,
Где огни вечерние зажгли,
Все надежды навсегда уходят
От забытой и чужой земли.

12/ XI, 1924

«Я их не повторю ни разу…»

Я их не повторю ни разу
И тихо в сердце сберегу,
Те, злобно брошенные фразы,
Тоскою сорванные с губ.
Но в диких бреднях своеволья
Встаёт всё тот же злой вопрос,
Не разрешённый терпкой болью
Жестоких и ревнивых слёз.

13/ XI, 1924

«Забывать нас стали там, в России…»

Забывать нас стали там, в России,
После стольких безрассудных лет,
Даже письма вовсе не такие,
Даже теплоты в них больше нет.
Скоро пятая весна настанет,
Вёсны здесь так бледны и мертвы…
Отчего ты мне не пишешь, Таня,
Из своей оснеженной Москвы?
И когда в ненастный день и ветер
Я вернусь к друзьям далёких дней, —
Ведь никто, никто меня не встретит
У закрытых наглухо дверей.

14/ XI, 1924

Вечер («— Давай, сыграем в кабалу?..»)

— Давай, сыграем в кабалу?
— Ты думаешь? Давай, сыграем.
Сажусь к широкому столу.
Молчу мучительно за чаем.
— Ну, отчего тоскуешь ты,
Томишься всё? Чего ты хочешь?
— О, лишь не этой пустоты,
Не этой страшной длинной ночи.
Придёт и прыгнет на диван,
Вертя хвостом, занятный Бибка,
И прозмеится сквозь туман
Над ним весёлая улыбка.
— Ну, потерпи же, подожди!
— Да я ведь жду! — И бьётся ветер.
И стонут серые дожди…
Что я могу ещё ответить?

18/ XI, 1924

«Капает дождь монотонный…»

Капает дождь монотонный.
Тучи, как змеи, ползут.
В церкви, пустой и холодной,
Всё панихиды поют.
Новым торжественным трупом,
Грязью, тоской, небытьём,
Новым предчувствием глупым
Сдавлено сердце моё.
Пусть будет ночью уныло,
Холодно, сыро, темно!
Только б собака не выла
Перед закрытым окном.

5/ XII, 1924

Золотому петушку («В лапотках, с весёлой пляской…»)

Был у царя Додона петушок,
Полон света, шума, звона, — золотой.

(Песни «Золотого Петушка»)

В лапотках, с весёлой пляской
В африканский городок
Залетел из русской сказки
Звонкий, русский петушок.
В мир усталых наших стонов,
В мир тоски, дождя и гроз
Петушок царя Додона
Искру яркую занёс.
Мы — устали. Мы — уснули
В жизни серой и пустой.
Дни ненужные тянулись
Утомительной тоской.
Но туман дождливой ночи
Светлым сделал петушок —
Показались нам короче
Ленты вьющихся дорог.
И с души спадала плесень,
И растаяла тоска
В сказках, шёпотах и песнях
Золотого Петушка.

18/ XII, 1924

«Я не скажу, чего хочу…»

Я не скажу, чего хочу,
Мне нечего желать.
Огонь вечерний засвечу,
Возьму мою тетрадь.
И расцветёт над белизной
Нетронутых страниц
И сердца равномерный бой,
И тихий взмах ресниц.
И снова станет жизнь ярка,
Красива и полна,
Пока лукавая тоска
Не затемнит окна.
Я только сухо улыбнусь
И подойду к окну,
В пустое небо загляжусь,
На круглую луну.
Я, как седой, больной старик,
Скажу, что жизнь пуста.
То, что цветёт в страницах книг —
Не будет никогда.
Что есть минуты, иногда
Длиннее длинных лет,
Что могут пролетать года,
В которых смысла нет.
Что мысли тяжелей свинца,
Что свет страшнее тьмы…
И только горю нет конца
И холоду зимы.

20/ XII, 1924

«Догорая, лампады меркли…»

Догорая, лампады меркли,
В темноте уставая мерцать.
Вы вошли в полутёмную церковь,
Чтобы шёлковым платьем шуршать.
Вы вздыхали, и губы шептали
У загадочных строгих икон,
Для того чтобы все увидали
Ваш красивый земной поклон.
И какая бездна проклятий,
Едкой злобы и гнусных фраз
В этом скромном опущенном взгляде
Ваших светлых мигающих глаз!
Не хочу с вами рядом стоять я.
Ваш изящный, покорный вид,
Ваше тёмно-шуршащее платье
Не по-Божьему говорит
Ваша свечка перед распятьем
Неправдивым огнём горит.

20/ XII, 1924

«Меня гнетут пустые дни…»

Меня гнетут пустые дни
Под серым дождевым навесом,
И тайно мысль меня манит
В туман таинственного леса,
Где блещет ярко, как свеча,
Сверкающей луны осколок,
Где чёрной бахромой торчат
Зубчатые верхушки ёлок,
Где златоглавый монастырь
Весь полон светлым перезвоном,
Туда, где стонет птица Вирь,
Сливаясь с ворохом зелёным,
Где в зачарованных снегах
Стоит изба на курьих ножках
И дремлет старая Яга
У освещённого окошка,
А на заборе черепа
Глядятся в ночь огнём палящим,
И чуть заметная тропа
Неотвратимо манит в чащу.
А дальше — тихие скиты
И перезвоны колоколен,
Где не боятся темноты,
Где день печален и безболен…
Там, не считая тихих дней,
Забыть себя, забыть о мире,
И слушать древний звон церквей,
И шум сосны, и песни Вири.

30/ XII, 1924

«Бери меня! Целуй! Замучай!..»

Бери меня! Целуй! Замучай!
Смотри в глаза, смотри смелей!
О, позабудь тот странный случай
Уже давно минувших дней.
Раздень меня! Что хочешь, делай.
Я для тебя добра и зла.
Я душу вырвала из тела,
Безумьем совесть залила.
Лишь полюби меня раздетой,
Униженной и смятой тут.
А после не глумись над этой,
Над самой лучшей из минут.

30/ XII, 1924

«С Новым Годом, дожди и туманы…»

С Новым Годом, дожди и туманы,
Опостылевший, мокрый Сфаят!
С Новым Годом, далёкие страны,
Где найду я потерянный клад.
Пусть и вся наша скучная повесть
Станет яркой, как день, с этих пор.
С Новым Годом, проклятая совесть,
Неотвязный педант-гувернёр!

1/ I, 1925

«За тяжёлой занавеской…»

За тяжёлой занавеской
Хорошо грустить.
Машинально арабески
На столе чертить.
Думать, что на вольной воле
Шумно и светло,
Что бушует ветер в поле
И стучит в стекло.
Тихий дождь тоску наводит
Скучен сон бытья…
Друг мой, в жизни всё проходит,
И любовь моя.

7/ I, 1925

Мамочке («Ты, как призрак, встала предо мной…»)

Ты, как призрак, встала предо мной,
Я сквозь сон тебя лишь угадала.
Белая, с мигающей свечой,
Надо мной ты, тихая, стояла.
Крепкий сон и крепкая тоска —
Всё слилось с твоей улыбкой милой.
Я спала. И бледная рука
Надо мной задумчиво крестила.

7/ I, 1925

Портрет («Старая, как мир, старушка…»)

Старая, как мир, старушка,
День-деньской с утра ворчит,
Косо смотрит на игрушки,
На весёлые лучи.
Звонкий шум ей режет ухо,
Яркий свет глаза слепит.
Смотрит холодно и сухо,
Неохотно говорит.
Надоел ей мир лукавый,
Опостылела земля.
Ноют хрупкие суставы,
Кости старые болят.
Лишь порой сверкнёт, как знамя,
Как неотвратимый бред,
Что за хмурыми плечами
Только восемнадцать лет.
Но сильны, сильны отравы,
Вечно стар ленивый взгляд.
Ах, болят, болят суставы,
Кости старые болят.

7/ I, 1925

Трепет

I. «Старая, как мир, старушка…»

Как тяжесть страшного недуга,
Тоска всё шире и темней.
Тебя, неведомого друга,
Опять я видела во сне.
Пусть страшен день и ночь тревожна,
Ведь в жизни — пусто и темно,
Душа, в тоске о невозможном,
Всё чаще просится на дно.
И всё сильнее запах тленья
От комьев вспаханной земли.
И, как безумные виденья,
В даль уползают корабли.
И всё мучительней и чаще
Я вижу чувственные сны…
Ты будешь мне вином пьянящим,
Дурманным воздухом весны.
Так что ж? Люби, целуй, замучай,
Сотри в моих глазах испуг,
И будь мне радостью певучей,
Загадочный далёкий друг!

II. «О том, что было, и о том, что будет…»

О том, что было, и о том, что будет,
Я долго думаю, пока не сплю.
Я верю: где-то есть другие люди,
Которых я уж и сейчас люблю.
И жизнь мне даст красивые созвучья,
Слова, ещё которых в мире нет,
И самый робкий день мой будет лучше
Всех самых длинных и тревожных лет.
И в мыслях о грядущем, о Париже,
Душа цветёт и кровь стучит больней…
Вот почему я ничего не вижу
За вереницей однозвучных дней…

III. «Я дала обет молчанья…»

Я дала обет молчанья.
День без слов и ночь без сна.
А за хмурыми плечами
Начинается весна.
Пусть дожди тоской дурманят, —
Пахнут травы, даль ясна,
И в предутреннем тумане
Начинается весна.

IV. «Я заснуть не могу — так взволнована…»

Я заснуть не могу — так взволнована
Этим длинным и нервным письмом.
Словно яркой мечтой очарована —
Я тоскую над прожитым днём.
Я — несмелая девочка скромная,
С мутным блеском потушенных глаз,
Я, в тоску безнадёжно влюблённая,
О, я знаю мучительный час!
Слишком много хотела от жизни я,
И в безумстве я буду права.
Только жалкой, измятой, униженной
Я найду золотые слова.

16/ I, 1925

«День цветёт загадочно и просто…»

День цветёт загадочно и просто,
Чья-то тень упала на порог.
Ах, скорее на пьянящий воздух,
В даль блестящих, вьющихся дорог!
Я молчу. Я всё храню и помню,
Только боль растаяла, как дым.
Здесь, у маленькой каменоломни,
Мы всегда тревожно говорим.
На тачанках где-то камни возят.
Озеро спокойное блестит.
Кружевными листьями мимозы
Что-то радостное говорит.
Здесь всегда спокойно и красиво,
Мир отсюда ярче и пестрей.
Я недаром стала молчаливей
В невесёлой комнате моей.
Ах, скорей, скорей на пьяный воздух!
Стихнет боль испуганной души.
Кружевными листьями мимозы
Что-то радостное прошуршит.

21/ I, 1925

«Над глухими черепицами…»

Над глухими черепицами
Сонно плавает звезда.
Всё больней и чаще снится мне
Роковое «никогда».
Приходи ко мне, незванная,
Тихим шорохом теней.
Обведи улыбкой странною
Стены комнаты моей.
За притворенными ставнями
Чутко слушай и молчи.
Освети дрожащим пламенем
Белоснежный ствол свечи.
Нежно, в ткани паутинные,
Словно в саван, заверни…
А над тёмною долиною
Пусть качаются огни.
Погрусти со мной, о бедненькой,
О душе, смотревшей ввысь.
И на завтра, за обеднею
Безыскусно помолись.
Хрустни хрупкими запястьями,
Вылей жизнь мою до дна.
Дай последнего проклятья мне
И последнего вина.
И придёт тоска безвременья,
И настанет «никогда»…
А над жалобным и временным
Всё качается звезда.
Спой мне песню, странно-белая,
Чтобы слаще было спать.
Положи меня, несмелую,
На железную кровать.
Ночью звёздной, ночью светлою
Так легко и просто умирать.

31/ I, 1925

«Ветер с запада слёзы сушит…»

Ветер с запада слёзы сушит,
Больно мне от грустного взгляда.
На стене — батарея катушек,
Невесёлая колоннада.
Мысль тупа, но острей иголки,
Глаз своих не хочу поднять я.
А бумажные куклы и ёлки
Нарядились в пёстрые платья.
Всё так смутно у бледной ночи,
Всё так тихо и больно тоскует
И последних, звенящих строчек
Подобрать теперь не могу я.

9/ II, 1925

Бизерта(«Пустынно, тихо, темно…»)

Пустынно, тихо, темно.
Большие, длинные тени.
Только у тира и у кино
Вечернее оживленье.
Светлой нитью горят фонари,
Афиши на белых стенах:
«Le petit moinence de Paris»
И шестой эпизод «Mandrin'a».
Освещён многолюдный бар,
Слышны звуки модного танца.
Меряют шагами тротуар
В белых шапках американцы.
У входа в кино — яркий свет
Крикливые толпы народа,
И шапки русских кадет
Под афишей у входа.
Всё по-новому хорошо
В этот тёплый февральский вечер.
И крики: «Les marrons Chauds!»,
И слова незнакомых наречий.
Как должно быть всё ярко вокруг,
Если здесь метеором промчаться…
Я хотела бы сделаться вдруг
Вот этим американцем.

12/ II, 1925

«Так невесело под этим небом…»

Так невесело под этим небом,
А слова неискренни и грубы.
Не пойму — обидой или гневом
Перекошены так нервно губы.
Дни мои ещё темнее будут…
Впереди — тревоги и потери…
Оттого, что надо верить в чудо…
Оттого, что я в него не верю.

16/ II, 1925

«Я давно увидела убожество…»

Я давно увидела убожество
Этой жалкой маленькой души.
Я давно поверила в ничтожество
Грустных слов, придуманных в тиши.
Над прозрачной белою страницею
Пусть блуждает ещё много раз
Тихий взгляд за длинными ресницами
Никогда не заблестевших глаз.
Всё равно — изломанная, странная —
Под дрожащий, нервный ход минут,
Я одна такая бесталанная,
Даже в бездне мрака, даже тут.

18/ II, 1925

Собаки

1. Чарли

Придёт и станет у дверей,
Мохнатой лапою скребётся,
И шерстью рыжею своей
Блестит под африканским солнцем.
А взгляд, как будто полный слёз,
Печально-жалобный и горький.
Он самый старый, верный пёс
Сфаятской удалой пятёрки.
Теперь он стар, теперь он худ,
Но любит суету и драки,
Когда, подняв хвосты, бегут
Вдали арабские собаки.
Как изувеченный герой,
Шатается с подбитой мордой,
Но гордо держит хвост трубой
И лает хрипло, зло и гордо.
Когда же к ужину звонят —
Он тихо жмётся под ногами,
И долго смотрит на меня
Такими грустными глазами.

2. Ятька

Большой и чёрный. Рыжий взгляд,
Всегда ленивый и спокойный.
И имя громкого «Сфаят»
Совсем он даже недостоин.
Всегда хромает, хвост трубой,
И с мутным блеском белых пятен,
Он — недоделанный герой —
Глупее всех собак в Сфаяте.

3. Рында

Она — морячка с первых дней
И внучка дуровской собаки.
Резва и шаловлива, с ней
Всегда готов возиться всякий.
Идём гулять. Она бежит,
За камнем, брошенным, несётся,
Пригнётся, нюхает, дрожит,
И в гладкой шерсти блещет солнце.
Пока идём мы не спеша,
Едва передвигая ноги,
Она успеет обежать
Раз двадцать белые дороги.
На стройных, молодых ногах
Летит легко, красиво, гибко,
И на больших её зубах
Скользит ехидная улыбка.
Летит, как ветер, всех быстрей,
Так, чтоб другие не поспели,
И сколько жизни бьётся в ней,
В её живом и нервном теле!..

4. Бибка

Труслив, послушен и умён.
Прикрикнешь — и с хвостом поджатым
Ползёт, к земле пригнувшись, он
И жжёт подобострастным взглядом.
В его глазах — беззвучность слов,
Как будто жалобы и стоны…
Один из всех сфаятских псов
Он знает одного патрона.
Ему он предан всей душой,
Собачьей, маленькой, но верной,
И если раз пройдёт за мной —
И то с опаскою безмерной.
Он сладко ест и сладко спит,
Ему тарелку содой моют.
Он баловень и сибарит,
Привыкший к ласке и покою.
Он любит сахар, шоколад,
С изюмном сладкие ватрушки,
Он любит, как аристократ,
Лежать на мяконькой подушке.
Лишь на прогулке резв и прост,
Шумит, гоняет коз арабских…
А крикнешь — снова книзу хвост,
И взгляд приниженный и рабский.

5. Бимс

Занятный, маленький щенок,
Неповоротливый, культяпый,
Мохнатый, чёрненький комок
И только рыженькие лапы.
Мне утром скучно без него.
Зову, и он идёт без страха.
Я на диван кладу его,
Даю ему блестящий сахар.
Он так смешно его грызёт,
Что даже хочется смеяться,
Вертит хвостом, чего-то ждёт
И долго лижет, лижет пальцы.
Я иногда играю с ним
С какой-то нежностью унылой.
Мы с ним подолгу говорим:
«Что, Бимсик, скучно? Грустно, милый?»
И рада я насмешкам дня,
И другу маленькому рада.
А он всё смотрит на меня
Обиженным и робким взглядом.
Потом спрыгнёт. На дверь глядит,
Скулит несмело и беззвучно.
— Ну, что же, маленький, иди…
Тебе и то со мною скучно…

19/ II, 1925

«Я пальцы себе исколола…»

Я пальцы себе исколола
Неистовым жалом иглы.
Растаял мой день невесёлый
В таинственном шорохе мглы.
Шумят и качаются сосны,
Как будто сейчас упадут…
О, призрак, жестокий, несносный,
Бессмысленный призрак — ты тут…
Я низко склонялась над бязью,
Над тонким, извилистым швом
А мысли мучительной вязью
Меня оплетали кругом
И ветер, и вещи, и люди
Смеялись, жестоко дразня:
«Не будет, не будет, не будет
Большого и яркого дня!»

26/ II, 1925

Мысли вслух(«Ахматова сказала раз…»)

Ахматова сказала раз:
«Мир больше не чудесен!»
Уже теперь никто из нас
Не станет слушать песен.
И день настал, и пробил час,
И мир покрыла плесень.
И Гиппиус в статье своей
С тоской твердит в газете,
Что все поэты наших дней —
Сплошь — бездарь или дети,
Что больше нет больших людей,
Нет красоты на свете…
Скребутся мыши. Ночь молчит,
Плывёт в тоске бессвязной.
Несмелый огонёк свечи
В углу дрожит неясно…
О, злое сердце, не стучи:
Жизнь больше не прекрасна!

27/ II, 1925

«Зябко кутаясь в ночной рубашке…»

Зябко кутаясь в ночной рубашке,
Я лежу под мокрою стеной.
Временами стон, глухой и тяжкий,
Борется с ленивой тишиной.
Тонким холодом упал, на шею
С голубой эмалью образок.
Я о счастье думать не умею
В этот час бессмысленных тревог.
И, сжимая тонкую цепочку,
Ёжась на холодной простыне,
Я, как звуки, подбираю строчки
В призрачном, неясном полусне.

27/ II, 1925

«Как японский флаг…»

Как японский флаг —
Огненный закат.
Как волшебный маг —
Солнечный Сфаят.
Проникает взгляд
За вуаль ресниц.
Искрится Сфаят
Блеском черепиц.
Всё темнее даль
Пьяного огня.
Больше мне не жаль
Прожитого дня.
Жизнь пойдёт не та!
Даль смеётся мне!
Солнцем залита —
Я стою в окне.

27/ II, 1925

НАТАШЕ П. (Пашковской). «Зимние сумерки серым пятном…»

Зимние сумерки серым пятном
Смотрят в окно столовой.
Бьётся метель. Мы опять вдвоём
В мире родном и новом.
Я говорю о своей судьбе,
Яркой, тревожной и странной.
Хочешь — я расскажу тебе
Бред о далёких странах?
Видишь ту сказку — в комнате той?
Там — уголок Китая.
Веер тот я привезла с собой
В память о знойном Шанхае.
Падают мерно стрелы ресниц,
Губы смеются лукаво…
Видишь — те чучела пёстрых птиц —
Гости с солнечной Явы.
Эта тетрадка. В ней рифмы звон,
Белые строки Памира.
Этот сонет — он возник, как сон,
Лунною ночью в Каире.
Здесь о далёком глухая печаль,
Медленные аккорды.
Здесь — молчаливая, снежная даль,
Чары холодного фьорда.
Дальше — баллады узорный свод,
Песнь о тропических странах…
Этот ковёр? — я купила его
В белых стенах Керуана.
Хочешь — возьми мой толстый альбом,
Сколько в нём солнечных блёсток!
Я тебе расскажу о том,
Как всё красиво и просто.
Что в мире лучше судьбы моей,
Этих альбомов и строчек,
Что в жизни лучше оснеженных дней,
Душной, тропической ночи!
Звучен мне город, свистки и езда,
В снег уходящие люди…
— Друг мой, так не было никогда,
Так никогда не будет

7/ III, 1925

«Опять дожди. Болит колено…»

Опять дожди. Болит колено
И ноет левая рука.
Опять привычно, неизменно
Ползёт бессильная тоска.
Опять темно, мертво, уныло,
И жизнь пуста, и больше нет
Того, что мне давало силы,
Что в душу проливало свет.
И больше нет желанья жизни
В тумане жутком и пустом,
Как будто бы, смеясь капризно,
Я сердце потопила в нём.

7/ III, 1925

«Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны…»

Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны,
Бесшумно-глухие шаги верблюда.
В ней — синие блёстки сверканий лунных,
Большие, далёкие, дикие чуда.
Я в сердце скрываю одну обиду —
Сплетенье нарочно-запутанных линий…
Наташа, как хочется в Атлантиду,
К миражам пустыни!
Но бросим романтику, это — вздор.
Кругом всё реальней и ближе.
Там, в диких долинах и в складках гор —
Картинки из детских книжек.
Там город, весь белый, как летний туман,
Холодный под солнцем пламенным…
Наташа, как хочется в Керуан,
В белокаменный!

22/ III, 1925

«Я теперь не гляжу на зарю…»

Я теперь не гляжу на зарю
Напряжённо, упрямо и строго.
Я теперь спокойно люблю
Мой отточенный розовый ноготь.
Я проворно верчу иглой,
Я опять подружилась с ракетой,
Я вошла в тревожный покой,
Непонятный и невоспетый.
Я теперь ни о чём не грущу,
И печали моей не вижу.
И ещё — стихов не пишу
И не думаю о Париже.

22/ III, 1925

«Всё бледней изломы линий…»

Всё бледней изломы линий
Мутно-синих гор.
Над Сфаятом вечер синий
Крылья распростёр.
Что-то слышно в звонком споре
Шатких черепиц.
А над морем блещет горе
Крыльями зарниц.
Бьются вещие зарницы —
Стрелы и мечи.
На столе, в углу, змеится
Огонёк свечи.
В затаённом, тихом горе
Молча вянут дни.
И дрожат, дрожат над морем
Вещие огни.

25/ III, 1925

«Я люблю прошлогодние думы…»

Я люблю прошлогодние думы
И стихи прошлогодней весны,
И в печали, нелепо-угрюмой,
Навсегда отошедшие сны.
Небо было так солнечно-ярко,
Так красиво мимозы цвели,
И отравою пряной и жаркой
Пахли влажные глыбы земли.
И в кабинке, унылой и грязной,
У раскрытого настежь окна —
Праздник солнца, смеющийся праздник,
И большая, большая весна.

8/ IV, 1925

«Небо, небо, улыбнись…»

Небо, небо, улыбнись,
Расцвети весёлым солнцем!
Невозвратное — вернись!
Нет, теперь уж не вернётся.
Солнце, узел развяжи,
Тот, что злой зимой запутан!
Дай мне снова пережить
Солнцем полные минуты.
В прорезь тёмного окна
Загляни весёлой шуткой.
Зацвети в полях, весна,
Синеглазая малютка!
Ветер с запада — не дуй!
Что твои проклятья значат?
Небо, небо, не тоскуй,
Сероглазое, не плачь ты!
Сердце глупое — молись
В тучах спрятанному солнцу!
Злое, светлое — вернись!
Нет, теперь уж не вернётся…

14/ IV, 1925

«Сонно падают ресницы…»

Сонно падают ресницы
В жутком шорохе тоски.
Тихо вслед за плащаницей
Уплывают огоньки.
Как мигающие свечи,
Даль прозрачна и чиста
В этот тихий, звёздный вечер
Погребения Христа.
Нежный ветер треплет локон,
Тихо стонет и звенит.
И в разрезах чёрных окон
Отражаются огни.
И по стенам пляшут тени,
Ускользая в темноту,
Обещая воскресенье
Отошедшему Христу.
Лишь в душе, как буревестник,
Шевелится гнёт глухой:
«Не воскреснет, не воскреснет
Всё, убитое тоской».
И блестящей вереницей,
Трепеща, как мотыльки,
Тихо вслед за плащаницей
Уплывают огоньки.

17/ IV, 1925

Баллада о ликвидации

I. «1 мая. Сыграл горнист в последний раз отбой…»

Сыграл горнист в последний раз отбой
И замолчал.
Рванул по соснам ветер удалой
И закачал.
Звучит, звучит весёлое «ура»,
Поёт кларнет.
И раздаются за окном с утра
Шаги кадет.
Как саваном, закутал небосвод
Седой туман.
Что впереди? Какой зловещий сон?
Какой обман?
Те ждут и не дождутся перемен
Издалека.
Скользит тревожно вдоль холодных стен
Взгляд старика.
Глухой тоски больных и серых дней
Прошла пора.
В четвёртой роте громче и сильней
Звучит «ура».
В глухую даль, туда, в морскую муть
Ты не гляди.
Какой-то новый, длинный, трудный путь
Там — впереди.

II.«2 мая. Ползут по дороге тени…»

Ползут по дороге тени,
Сливаясь в ряд.
В периоде разрушенья
Лагерь Сфаят.
На сердце думы упали,
Будто свинец.
Всегда нестерпимо печален
Всякий конец.
Слышишь там грохот чёткий
И треск, и рёв?
Там рушат перегородки
Из топчанов.
Всё рушат теперь, послушай,
Всё валят вниз.
И звонко кричит Илюша,
И лает Бимс.
И в клубах мохнатой пыли
Кипит Сфаят.
Мы, кажется, позабыли,
Что это — ад.
Мне грустно, когда смеются
Теперь, сейчас…
— Сегодня всё соберутся
В последний раз.

III. «Наступают последние дни…»

Наступают последние дни
И последние ночи.
Ветер западный в соснах звенит
И пророчит.
Виснет в воздухе нервная жуть,
Вздох и трепет.
Впереди — неизвестный путь…
— Будем слепы.
Словно делают всюду гробы —
Щепки, стружки…
Всё равно — не уйдёшь от судьбы. —
И не слушай!
Мы хороним, хороним Сфаят.
Вянут влажные ночи,
Только вещие совы кричат
И пророчат.
Только толпы арабов босых,
Словно коршунов стая,
Жадно бродят вдоль окон пустых,
Озираясь.
Верно — чуют добычу они,
Чуют падаль!
…Догорают последние дни,
Как лампада.

IV.«5 мая. Как с похорон, вернулись с провод…»

Как с похорон, вернулись с провод.
Вставала круглая луна..
Звенел на небе тонкий провод
И поражала тишина.
Нас с визгом встретили собаки,
Сливаясь в тёплой, лунной мгле.
И стали страшными бараки,
Теперь похожие на склеп.
Мы молча шли. И в каждом шаге
Звучали вещие слова.
Слетела ночь на мёртвый лагерь
И громко плакала сова.
И где звенели звуки горна,
Где было шумно и светло,
Там, в чёрном мраке окон чёрных,
Казалось, что-то умерло.
Уже тревога сердце сжала
И небывалая тоска.
Те, кто остались, — как их мало —
Все собрались у гамака.
И ночь цвела. И колыхалась
На небе синяя звезда.
— Немного времени осталось,
И нас проводят навсегда.

V. «Всё в прошлом. Весёлые шумы…»

Всё в прошлом. Весёлые шумы,
На стенах — сплетенье лучей.
Тревожные, тихие думы
Холодных, дождливых ночей.
Тоски моей, душной и томной,
Мне кажется, сделалось жаль,
Обиды, казалось, огромной,
Огромной, как синяя даль.
Так было. И сердце дрожало,
И взгляд был тревожен и строг,
И в сердце возникло немало
Больших, ненаписанных строк.
Мне жалко вас, книги на полке,
Катушки вдоль белой стены,
И куклы бумажные с ёлки,
И страшные, нервные сны…
Вот пачка бумаги, тетрадок,
Я всё отнесу и сожгу.
Мой мир был здесь жалок и гадок,
Он — новый — на том берегу.
Большой, равнодушный, угрюмый,
Без слёз и без ярких лучей,
Без вас, мои грустные думы,
Под шум однозвучных дождей.

VI. «За морем — новая тревога…»

За морем — новая тревога,
Большой, тревожный и новый мир…
Совсем заглохшею дорогой
Мы поднимались в Джебель-Кебир.
Места знакомые, родные,
И каждый камень в белой пыли,
Быть может, ближе, чем Россия,
Родней и ближе родной земли.
Пустые стены и казематы,
Мертво и пусто, тихо, темно…
Здесь помещался класс когда-то…
Здесь танцевали… не так давно…
В конце глухого коридора,
Где в церкви лился дрожащий свет —
В душе сплеталось столько споров,
Так много мыслей… Теперь их нет…
Молчат арабы часовые,
По коридорам тюремный мрак…
И воскрешают дни былые
Здесь каждый камень и каждый шаг.
А там, за входом — яркость моря,
Куда-то тянет морская даль…
Здесь было счастье, и много горя,
И много мыслей, которых жаль.

11/ V, 1925

Какой же нежданной тревогой,
Какой же тоской одаришь,
Ты, серый, холодный и строгий,
Так долго желанный Париж?

Ирина Кнорринг с Юрием Софиевым

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ПАРИЖ (1925–1928)

«Шумят мне ветвистые клёны…»

Шумят мне ветвистые клёны
В широкую прорезь окна.
Под сенью сфаятской иконы
Опять я осталась одна.
Гляжу — огоньки в отдаленье,
Как звёзды на небе горят,
И пахнет лиловой сиренью
Туманом окутанный сад.
И было ли грустно — не знаю,
Но было мучительно жаль.
Далёко визжали трамваи
И плыли в дождливую даль.
Какой же нежданной тревогой,
Какой же тоской одаришь,
Ты, серый, холодный и строгий,
Так долго желанный Париж?

22/ V, 1925

ХИМЕРА НА НОТР-ДАМ («Как будто погружённый в вечный сон…»)

Как будто погружённый в вечный сон,
Таинственный, уродливый и тощий,
Столетье за столетьем смотрит он
На шумную асфальтовую площадь.
Рога закинув, высунув язык.,
Облокотясь на твёрдые перила,
Он ловит каждый звонкий крик,
И шум боёв, и стон тоски унылой.
Проходят годы. Век сменяет век,
Бунтует жизнь бессмысленно и тленно.
И там, внизу, страдает человек….
А он всё тот же, твёрдый, неизменный.
И, погружённый в тихий, мёртвый сон,
Как мученики в тёмных, древних нишах,
Столетье за столетьем смотрит он
На улицы и площади Парижа.

23/ V, 1925

«В этот мир, холодный и старый…»

В этот мир, холодный и старый,
В духоту вечерних метро
Я несу вам бронзу загара,
Едкий дым арабских костров.
Я несу вам отблеск заката
С искривлённых стволов маслин,
И ночное молчанье покатых,
Солнцем выжженных, серых долин.
Я с собой привезла издалёка
Тихий шелест колючих мимоз,
На лице — дыханье сирокко,
Под глазами — следы от слёз.
И ещё, в город серых зданий,
В город новых, странных тревог
Привезла я стихи о тумане
И о лентах белых дорог.

24/ VI, 1925

«За рассеянный взгляд в пространство…»

За рассеянный взгляд в пространство,
За тоску, за непостоянство,
За нелепый всегда вопрос,
За бессонные, душные ночи,
И за то, что сердце не хочет
Разукрашенных, светлых грёз,
За беспомощный взлёт печали
В жаркий день, когда листья шуршали
На аллеях и в парке Сен-Клю,
И за то, что когда вонзала
Жизнь в меня своё острое жало —
Я тебе ничего не сказала —
Я так горько себя люблю.

27/ VI, 1925

«Да, я забыла тебе рассказать…»

Да, я забыла тебе рассказать:
Солнце сегодня сверкало,
Светлых волос разметённая прядь
Золотом отливала.
Ярко, так ярко смеялась в кустах
Светлая, светлая зелень,
Капли дождя на больших проводах
Бусинками висели.
Кажется — вдруг поняла я душой
Прелести русского лета,
С дождиком, солнцем, росистой травой —
Я ведь забыла это.
И захотелось несказанных слов,
Тех, что как птицы звенели б,
Ярких, как мокрая зелень кустов
Над закоптелым туннелем.

13/ VII, 1925

Могила Наполеона в Инвалидах

Не там, в аляповатом, пышном,
Огромном мавзолее он,
Где статуи в холодных нишах
Оберегают вечный сон.
Где в жёлтых стёклах блещет солнце
И мягко бродит на стенах, —
Там, будто бы на дне колодца,
Не сам Наполеон, а прах.
А там, направо от капеллы,
От старых выцветших знамён,
Где свет струится сине-белый —
Там ближе чувствуется он.
Всё говорит о нём — лучами,
Холодным, траурным венцом,
Его большой могильный камень
И белое его лицо.
Он сам, невидимый и страшный,
Себе ревнивый часовой.
Часы негромко бьют на башне
Над мрачной статуей его.

17/ VII, 1925

«Я не знаю — тебе всё мало…»

Я не знаю — тебе всё мало,
Ты чего-то хочешь опять.
Я тебе вчера написала,
И теперь не буду писать.
Так — хочу я дешёвой славы?
И торгую самым святым?
Ты, запутанный, ты, лукавый,
Стал давно ли судьёй моим?
Для тебя я в пыльном Тунисе —
Лёгкий сумрак над синью гор.
От твоих бестолковых писем
Веет юношеский задор.
Но над белым Сиди-Бу-Саидом,
Там, где солнце бросает смех,
Ты накапливаешь обиду
На Париж, на меня, на всех.
Потому, как глаза зажмуришь —
Ярко видишь усмешку мою.
Ты теперь и к стихам ревнуешь,
Потому что я их люблю.
Мне с тобой не трудно проститься,
Мне-то солнце будет сиять.
Я люблю опускать ресницы,
Раскрывая мою тетрадь.
— А тебе, картонажный рыцарь,
Больше не о ком тосковать.

19/ VII, 1925

«Вечер был такой пустой…»

Вечер был такой пустой,
Скучный, тёмный, как осенний.
Ливень падал за стеной,
Молча округлялись тени.
Мы сидели на полу
И играли в кабалу.
Мне казалось — прошлый год
Встал в немом оцепененье.
Время медленно ползёт,
Время любит повторенья.
Ты тревожилась грозы.
Двойки клались на тузы.
А зарница за стеклом
Яркой трещиной змеилась.
Разве новое пришло?
Разве жизнь переменилась?
Тени ёрзали в углу.
Дождь струился по стеклу.

23/ VII, 1925

В вагоне («Уткнувшись в диваны, я чутко ловила…»)

Уткнувшись в диваны, я чутко ловила
Ускоренный дактиль колёс.
Откуда такая тревожная сила
И солнца, и смеха, и слёз?
В окошке — ряд улиц, уныло знакомых,
И тающий пар от реки.
Что было вчера неприятного дома?
Ах, да — ощущенье тоски.
Посёлки, заводы, туннели, откосы,
Мохнатая, серая пыль.
Рассеянным дактилем вяжут колёса
Какую-то страшную быль.

23/ VII, 1925

«Я здесь не та. Не плачу о весне…»

Я здесь не та. Не плачу о весне.
Любимых книг не трогала ни разу.
А дни идут. И холод в каждом дне.
Далёкий, нелюбимый, черноглазый —
Люби меня и думай обо мне!

29/ VII, 1925

«Нам не радуга в небе сияла…»

Нам не радуга в небе сияла
В тот желанный и радостный день,
Нас дождливая даль провожала
И чертила круги на воде.
И когда потекли над волнами
Все знакомые близко места,
В тишине не звучало над нами
Легендарное имя Христа.
И когда поднималась усталость
И забилась с тревожной тоской,
Только небо над нами шаталось
И взлетала земля за кормой.

29/ VII, 1925

«Ты говоришь, что я живу тоскливо…»

Ты говоришь, что я живу тоскливо,
Что я стара, инертна и мертва,
Что нет в моей душе благих порывов,
Не радуют красивые слова.
Да, в девятнадцать лет ты больше знала,
Хотела большего в мечтах своих.
Ты видела созданье идеалов,
А мне досталось лишь крушенье их.
Куда идти? К какой заветной цели?
Ведь цель и смысл мне не укажешь ты,
Когда упрямо в каждом дне недели
Я вижу только горечь пустоты.

5/ VIII, 1925

«С улыбкою неотвратимых дней…»

С улыбкою неотвратимых дней
Теперь смотрю в мои воспоминанья.
Я не люблю восторженных людей,
И не люблю крикливых восклицаний.
Но были дни, когда душа цвела,
И жизнь меня несла поэмой плавной.
Ты думаешь — тогда весна была?
Нет, осень мутная шатала ставни.

6/ VIII, 1925

«Испуганный бой часов на башне…»

Испуганный бой часов на башне.
За тонкой иголкой — блестящая нить.
Бессвязные фразы о дне вчерашнем…
Тебе иногда не бывает страшно?
Ты иногда не боишься жить?

17/ VIII, 1925

Утро («В сердце лёгкий дурман…»)

В сердце лёгкий дурман.
Всё простое, послушное.
На перроне — туман,
Фонари не потушены.
Склон, заросший травой,
С желтоватою проседью.
Смочен яркой росой,
Словно дождиком осенью.
И шаги так легки,
Тешат мысли случайные.
Ну — а горечь тоски?
А безумье отчаянья?

18/ VIII, 1925

«Всё медленней ночи глухие…»

Всё медленней ночи глухие
И мыслей назойливый шум.
Всё реже тоска о России
Тревожит испуганный уж.
Без света, без смысла, без цели,
Без веры в какой-то исход,
Плывёт за неделей неделя,
За годом мучительный год.
Дождливые дни раздавили
Предчувствием, страхом, бедой.
И больше не хочется лилий
Над тихой и чистой водой.

29/ VIII, 1925

К книжке Ходасевича («Упрямый ямб, размерный гул…»)

Упрямый ямб, размерный гул,
Звучащий холодом всезнанья.
Быть может, он перешагнул
Те, мне неведомые, грани.
Так — сильный, твёрдый, ясный и сухой,
Холодный, как лежачий камень,
Он смотрит вдаль перед собой
Своими узкими глазами.

29/ VIII, 1925

В вагоне («Холодный ветер сух и рьян…»)

Холодный ветер сух и рьян.
Сижу, смотрю в стекло, и вижу
Один всклокоченный туман,
Лежащий густо над Парижем.
И высоко, над головой,
В тоске унылой и всегдашней,
Торчит над сизой пеленой
Верхушка Эйфелевой башни.

8/ IX, 1925

Мысли за работой («Что длиннее моей полосы?..»)

Что длиннее моей полосы?
Что скучнее осенних минут?
Я боюсь посмотреть на часы:
Слишком медленно стрелки ползут.
А иголка острее тоски.
Но больнее тоска, чем игла.
Всё размернее взмахи руки,
А в окошке — дождливая мгла.
Надо кончить работу к пяти.
Нитка рвётся, свиваясь в узлы.
До метро без дождя бы дойти
Через облако тающей мглы.
В жизни есть безнадёжный изъян.
Ливни хлещут и ветры метут…
В мутно-синий, холодный туман
Слишком много уходит минут.

8/ IX, 1925

«С тёмной думкой о Падшем Ангеле…»

С тёмной думкой о Падшем Ангеле
Опуская в тоске ресницы,
Раскрываю его евангелие,
Его шепчущие страницы.
В тучи дымное солнце клонится
За неровным глянцем окошек,
И по сердцу скребёт бессонница
Голосами голодных кошек.
Подожди: будет небо хмуриться,
Хлынет ливень дико и рьяно.
На безлюдных и тёмных улицах
Зашатаются клочья тумана.
И когда закричит отчаянье
Криком сдавленным и негромким, —
Вспомни мысли мои случайные,
Обращённые к Незнакомке.

10/ IX, 1925

«В мире тающем и старом…»

В мире тающем и старом
Светит ровный свет.
Вот откроет Алькантара
Скоро свой секрет.
Вот рекламы с новым вздором
Ярко и пестро
Расцвели по коридорам
Гулкого метро.
В мир понятный и не страшный
Пусть ведёт дурман.
Блещет Эйфелева башня
Сквозь ночной туман.
Всё, как было, всё, как надо.
Вечер. Дождик. Тьма.
Мутно слитные громады —
Серые дома.
И на всём оцепененье
Многих сотен лет…
В мире таянья и тленья
Светит ровный свет

10/ IX, 1925

В вагоне («Мучительная, как ночной сирокко…»)

Мучительная, как ночной сирокко,
Нелепая, как мой к нему вопрос,
Моя тоска. Блестят огни далёко,
Ловлю спокойно ровный стук колёс.
Не страшно мне, напрасно мысли спорят.
Ведь из всего, что в жизни сожжено,
Люблю я только ночь зимы одной,
Холодную, как Северное море.

10/ IX, 1925

«В моей душе есть много пятен…»

В моей душе есть много пятен
И роковых пустот.
Мне каждый шорох неприятен
И каждый шум гнетёт.
Быть может, слишком много пятен
На мне оставил тот.
В моём окне дожди косые
Сплели свою вуаль.
Ни детских сказок, ни России —
Мне ничего не жаль.
Уже давно дожди косые
Мне затемнили даль.
Холодной ночью я не плачу
В глухом полубреду.
Я не люблю большую дачу
В неубранном саду,
Но больше ни над чем не плачу
И ничего не жду.

16/ IX, 1925

«Всё беззвучнее сердце колотится…»

Всё беззвучнее сердце колотится,
Всё плотнее туман голубой,
Испугаю тебя безработицей,
Задыхаясь, поднявшись домой.
В тесной комнате взглядами жалкими
Ты мне скажешь, что жизнь прожита.
Я тебя не утешу фиалками,
Ни словами о вере в Христа.
А над тихими душными стонами
Ярко-праздничный воздух разлит.
И деревьями позолоченными
Осень тихо в саду шелестит.
Посмотри, как виденьями странными
Сжались тени, и тая во мгле,
Голубыми, как небо, туманами
Скрыты дали осенних аллей.

6/ X, 1925

Домой («Завернула влево. Шевелясь…»)

Завернула влево. Шевелясь,
Тень за мной бесшумно побежала.
У моста чуть освещает газ
Узкий путь от тёмного вокзала.
Ромбы, и квадраты, и круги
Наполняют темноту, и гулко
Раздаются звонкие шаги
В тишине глухого переулка.
Разве радость в жизни сожжена?
Разве всё так скучно и туманно?
— В белом доме мрак и тишина,
Горькая, как дикие каштаны.

9/ X, 1925

«Электрический свет потух…»

Электрический свет потух,
Я тихонько зажгла свечу.
Не напрасно мой голос глух,
Я не первый месяц молчу.
Я одна, и кругом темно,
Тихо пахнут цветы и духи.
Я, качаясь, смотрю в окно
И читаю свои стихи.
У меня унесла печаль
Много дней из календаря,
И горит на столе свеча,
Как у тихого алтаря.

9/ X, 1925

Вечер («Молчу и стыну в тишине пустой…»)

Молчу и стыну в тишине пустой
И сдавлен мозг цепями дум унылых,
Как будто полон дом нечистой силы
И завелся в камине домовой.
Шуршит обоями, стучит по крыше,
Ползёт в углу мохнатым пауком…
В осенней мгле шаги как будто слышу,
Но где-то бесконечно далеко.
Я подожду, пусть тихий ливень хлынет
Мне хорошо в осеннем полусне.
Мохнатый домовой сидит в камине
И неутешно плачет обо мне.

9/ X, 1925

«Над гулким грохотом бульваров…»

Над гулким грохотом бульваров
Часы звонят на башне девять раз.
В намокших, скользких тротуарах
Отсвечивает лиловатый газ.
Роняет небо мелкий дождик
И виснет дождь разорванным шатром,
И, путаясь в толпе, прохожий
Спешит на красный огонёк метро.
А там, над грудою ступенек,
Засаленной рукой сгребая пыль,
На безобразные колени
Безногий молча положил костыль…
Да. Страшно знать, что спала тайна,
И вот решён неистовый вопрос
Ещё до ужаса случайным,
Седым дымком двух тонких папирос.

21/ X, 1925

«Я говорю: не знаю и не помню…»

Я говорю: не знаю и не помню,
Хочу забыть далёкие слова…
А вижу тёмную каменоломню,
И слышу, как кричит сова.
Зачем, зачем я так тревожно помню
Ту, тёмную, как ночь, каменоломню?
Тайник души мне грустно раскрывать.
А дни идут всё глуше и нелепей.
В моём портфеле есть одна тетрадь —
Одно звено тяжёлой цепи.
Нет, отчего мне страшно раскрывать
Ту роковую, синюю тетрадь?

2/ XI, 1925

«Я совсем на себя не похожа…»

Я совсем на себя не похожа,
И своих же стихов не люблю.
Безобразны изгибы дорожек
В оголившемся парке Сен-Клю.
Ну, а что же
До сих пор я упрямо люблю?

2/ XI, 1925

«Зачем ты бьёшься и тоскуешь…»

Зачем ты бьёшься и тоскуешь
И зло смеёшься над собой?
Ведь ты не первую целуешь
В тумане улицы пустой?
Ведь в глубь арабского квартала,
Таинственного, как мечта,
Тебя давно уж засосала
Пугающая темнота.
Ты жизнь увидел шумным баром
И встретил блёстками вина,
Твоя задумчивость над старым
Совсем темна, совсем пьяна.
Что ж? В скучных оргиях разгула
Пройди слепую жизнь скорей,
Пока она не обманула
Ночным безлюдьем пустырей.

3/ XI, 1925

Осень («И шумела в парке осень…»)

И шумела в парке осень
Древним шумном старых сосен,
По ночам шумела осень
В глубине пустых аллей.
Там дрожали силуэты,
И как страшные скелеты,
Трепетали силуэты
Оголённых тополей.
Лёг туман над лесом рыжим,
Ветер рвался над Парижем,
И ночами Бобка рыжий
В конуре своей визжал.
А в окне чернели прутья,
Перенизанные мутью,
И под ветром гнулись прутья
В брызгах тонкого дождя.

5/ XI, 1925

«Нет, я всегда была такой…»

Нет, я всегда была такой.
Не надо знать, ах, и не надо помнить
Тот тихий дождь, когда нас было двое,
И круг от лампы в полутёмной комнате.
В те дни тяжёлый луч бросал закат
В пустые шапки тонконогих сосен.
И, как сейчас, душа была измята
Землёй и небом мутной осени.

13/ XI, 1925

«Нет, я всегда была такой…»

…Пуст кинематограф Гарибальди.
На канале блещут огоньки.
И солёный ветер с моря гладит
Синие воротники.
Белизна арабского квартала
Кажется ещё белей.
Мы идём, и робкие шакалы
Завывают в тишине полей.
Кактусы в серебряном тумане
Вспыхивают блёстками луны,
А потом — мечтой, как на экране,
Зацветут разорванные сны.
А на завтра — вновь тоска начнётся,
Жалоба, что некуда идти…
— Жизнь моя, забрызганная солнцем,
Тихая, ненужная — прости!

13/ XI, 1925

Там («Там даль ясна и бесконечна…»)

Там даль ясна и бесконечна,
Там краски знойны и пестры,
И по долинам в душный вечер
Горят арабские костры.
Там иногда, далёко где-то
Звучит прибой взметённых волн,
Там в синих форменках кадеты
Играли весело в футбол.
Там счастье было непонятно,
И был такой же серый день,
Как те разбросанные пятна
Арабских бедных деревень.
Там безрассудные порывы
Мешались с медленной тоской.
Оттуда мир, пустой и лживый,
Казался радостной мечтой.
Там сторона моя глухая,
Где горечь дум узнала я,
Пусть ненасытная, пусть злая,
Вторая родина моя.

14/ XI, 1925

«Когда огни вечерние горят…»

Когда огни вечерние горят,
Всё делается проще и грустнее.
Скрипит перо. Шуршит колода карт.
И красный уголь в печке тлеет.
Тогда тревожно холодеет грудь,
Тогда глаза спокойны и суровы.
И хочется самой себе швырнуть
Обидное, язвительное слово.

19/ XI, 1925

«На стене легли пятном кривым…»

На стене легли пятном кривым
Тени от руки и головы.
Было тихо. За полночь далёко.
Я лежала и читала Блока.
Уж себе я не могла помочь.
Неспроста околдовала ночь
И впились недвижные ресницы
В бледные, знакомые страницы.
В этот час казалась страшной мне
Тень от полотенца на стене.
И над книгой, мертвенно лежащей,
Грудь мне раздирал упорный кашель.
И себе сказать я не могла,
Что былая радость — отцвела,
Что давно заменено другими
Несравнимое как будто имя.

24/ XI, 1925

«Я старости боюсь — не смерти…»

Я старости боюсь — не смерти,
Той, медленной, как бред, поры,
Когда озлобленное сердце
Устанет от пустой игры.
Когда в волненьях жизни грубой
Ум станет властен над душой
И мудрость перекосит губы
Усмешкой медленной и злой.
Когда тревога впечатлений
Сухой души не опалит
Ни очертаньем лунной тени,
Но бодрым запахом земли.
Когда вопросов гулкий ропот,
Ошибки, грёзы и печаль
Заменит равнодушный опыт
И уж привычная мораль.
Когда года смотреть научат
На всё с надменной высоты,
И станет мир наивно-скучным,
Совсем понятным и простым.
И жизнь польётся без ошибки,
Без впечатлений и тревог,
Лишь в снисходительной улыбке —
Чуть уловимый холодок..

24/ XI, 1925

«Нет больше слов о жизни новой…»

Нет больше слов о жизни новой —
Есть холодок в груди.
Уже звучит тоской суровой
Чуть слышное — не жди!
Земля не стала светлым раем,
Не расцвели цветы.
Нас жизнь коснулась самым краем,
И мы её не понимаем,
Ни я, ни ты.
30 / XI, 1925

24/ XI, 1925

Стихи о Париже

I. «В туманно-серой, душной мгле…»

В туманно-серой, душной мгле
Его столетия проплыли.
Хранит музей Карнавале
Его таинственные были.
Ревниво сберегая дни,
Залитые мечтой и кровью,
На Сен-Мишель стоит Клюни,
Хранилище средневековья.
Хранят преданья старины,
Традиции веков сожжённых,
Былым величием полны,
Аудитории Сорбонны.
Эпоха пламенной зари,
Красивых слов и гильотины,
Подвалами Консьержери
Кричит о славном и о сильном.
И — символ гордого «всегда»,
Над тёмным ларем букиниста
Две серых башни Нотр-Дам,
Как два крыла на небе мглистом

II. «Над рекой, под мостом, над бульварами…»

Над рекой, под мостом, над бульварами
Лиловеют во мгле фонари,
И идут прохожие парами
Мимо тёмного Тюльери.
Мрачны зданья с тёмными нишами,
И чернеют выступы стен.
В час, когда трепещет над крышами
Семь сверкающих букв Ситроен.
И сгребая огни и улицы,
И вливаясь в гулкий аккорд,
Всё грохочет, блестит и кружится
Заводная игрушка — Конкорд.

30/ XI, 1925

«Мы бездомные, глупые дети…»

Мы бездомные, глупые дети
Из далёкой, далёкой страны.
На холодном, на мглистом рассвете
Нам не снятся красивые сны.
И блуждаем мы, злые, больные —
Повторяя чужие слова,
Что себя бережём для России,
Что Россия, как будто, жива.
Мы в душе — и не ждём, и не верим,
По привычке — и верим, и ждём.
Ведь приятно грустить о потере
Под холодным и мутным дождём.
Но протянутся десятилетья,
За весною считая весну.
Мы — бездомные, глупые дети,
Возвратимся в родную страну.
Без надежды, без света, без силы,
Научённые долго молчать,
В край чужой, не понятный, не милый,
Мы покорно придём умирать.

7/ XII, 1925

«Кто не помнит сказку о Синей Птице?..»

Кто не помнит сказку о Синей Птице?
Кто не любит нежность старинных песен?
Счастливому в свете радость снится,
Счастливому мир и глух и тесен.
А я вот не знаю такого слова,
И некуда мне теперь стремиться.
И нет у меня ничего святого,
И я не пойду за Синей Птицей.

7/ XII, 1925

«Наш век сухой. Наш век — пора молчанья…»

Наш век сухой. Наш век — пора молчанья.
Разорваны Гарольдовы плащи.
Нет патетического восклицанья,
И женственность не трогает мужчин.
Наш век такой, что судорогами пальцев
Измято всё, сплетённое мечтой,
И хочется невесело смеяться
Над Богом, над любовью, над собой.
Над нами тяготят тысячелетья,
Мы — искуплённые за их вину.
Наш век такой, что после даже дети
Не будут никогда играть в войну.

10/ XII, 1925

«Наш век сухой. Наш век — пора молчанья…»

Я ироничнее и суше,
Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.

Н.Гумилёв

И вдруг слова о чести и о крови,
О доблести невозвратимых: дней,
Швыряя пафосом средневековья,
Звеня напевом скрещенных мечей.
Тоска о том, что жизнь смеётся глухо,
И нет любви и томных: взоров нет
И голос ласковый под самым ухом
Мне говорил: «Восторженный поэт».
А у меня ровны все дни недели,
Жизнь холодна, как ворохи камней…
Раз хочется подраться на дуэли,
Раз подвиги ещё не надоели, —
Наверно, жить и легче и светлей.

10/ XII, 1925

«Ещё мы говорим стихами…»

Ещё мы говорим стихами,
И спорим над столбцом газет,
Ещё дрожит в оконной раме
Дневной, обыкновенный свет.
Ещё мы чайник медный греем,
В чугунной печке уголь жжём,
Ещё дрожим и холодеем
Под мелким снегом и дождём.
Лишь иногда бывает скучно,
Душа пустеет, ум молчит,
И всё становится ненужным,
Как днём мерцание свечи.
И что-то больно душу режет
Обидным ядом звонких слов,
Под исступлённый тихий скрежет
До боли стиснутых зубов.

16/ XII, 1925

«Пускай метель захлещет душу…»

Пускай метель захлещет душу,
И в жизни всё сойдёт на нет,
И астрономы пусть нарушат
Упрямый механизм планет.
Пусть беспричинное волненье
Заменит невесёлый смех,
И тихое недоуменье
Застынет на лице у всех.
Весь мир в тревоге встрепенётся,
И станет зол, и станет пьян.
В тот день не будет видно солнца
Сквозь нарастающий туман.
Тогда под рёв автомобилей,
Всклокоченный и дикий чёрт,
Явившейся из сказки-были,
Пройдёт по площади Конкорд.

16/ XII, 1925

«Есть в жизни час, простой и яркий…»

Есть в жизни час, простой и яркий,
Когда заколет руки дрожь,
И взгляд затравленной собаки
Ты молча в угол отведёшь.
Тогда захочешь как-то разом
Всё пережить, испепелить.
И горло перехватит спазма
И медленно начнёт душить.
Ты будешь робкими глазами
Смотреть на лампу, на огонь,
Впиваясь острыми ногтями
В похолодевшую ладонь.
И вдруг поймёшь в оцепененье,
Что в жизни пусто и темно,
И что в душе одним мгновеньем
Всё лучшее пережито.
Ты скажешь: «Больше жить не надо,
Ужасна горечь пустоты».
И вниз опущенного взгляда
До ночи не поднимешь ты.

16/ XII, 1925

«На всём лежит оцепененье…»

На всём лежит оцепененье
И тишина.
Передо мной бегут две тени,
А не одна.
Иду пустынным переулком
Вдоль спящих дач.
Лишь слышится в молчанье гулком
Далёкий плач.
Каких-то мыслей тёмный слиток
Лежит во мне.
И колокольчики калиток
Звенят во тьме.
Над головой смеётся Вега —
Кошачий глаз.
Над синеватым, рыхлым снегом
Чуть светит газ.
А там туман, как привиденье,
Растёт в глуши.
И в нём опять сошлись две тени
Моей души.

16/ XII, 1925

«Дням прошедшим не завидуй…»

Дням прошедшим не завидуй,
Всё равно прошли.
Мы измаяны обидой
Неба и земли.
Старых песен ты не слушай —
В них тоска веков.
Тихий вечер тронул душу
Мутью облаков.
Ждём мы тихо, ждём мы долго,
Прежде и теперь.
Если ты не веришь в Бога,
В выдумку поверь.
Начинай, как новый подвиг,
Каждый новый день.
Слов о силе и свободе
Не ищи теперь.
В мире старом, в мире скучном
Новых истин нет.
Ты пойми — не будет лучше
Через много лет.

18/ XII, 1925

«Клубится дым у печки круглой…»

Клубится дым у печки круглой,
Кипит на керосинке чай.
Смотрю вокруг глазами куклы —
Ты этих глаз не замечай!
Всё так же ветер в парке стонет,
Всё та же ночь со всех сторон.
А на стене, на красном фоне —
Верблюд, и бедуин, и слон.
Ведь всё равно, какой печалью
Душа прибита глубоко.
Я чашки приготовлю к чаю,
Достану хлеб и молоко.
И мельком в зеркале увижу,
Как платье синее мелькнёт,
Как взгляд рассеян и принижен
И нервно перекошен рот.

18/ XII, 1925

«Я говорю о долгих ожиданьях…»

Я говорю о долгих ожиданьях
Несуществующих, но светлых дней,
О тёмных переулках без названья
И о неровном свете фонарей.
Я говорю о жизни нерасцветшей,
Но безнадёжной и уже пустой,
О том, как невесёлый ветер хлещет
И брызжет дождь за тонкою стеной.
Я говорю о тёмной, белой даче,
Где у порога стережёт тоска,
О судорогах, когда в бессильном плаче
Сжимается бессильная рука.
Проходят дни, ползут года пустые,
Мы снова ждём, и долго будем ждать.
И далека холодная Россия —
От нас давно отрекшаяся мать.

23/ XII, 1925

Рождество («Я помню…»)

Я помню,
Как в ночь летели звёздные огни,
Как в ночь летели сдавленные стоны,
И путали оснеженные дни
Тревожные сцепления вагонов.
Как страшен был заплёванный вокзал,
И целый день визжали паровозы,
И взрослый страх беспомощно качал
Мои ещё младенческие грёзы
Под шум колёс.
Я помню,
Как отражались яркие огни
В зеркальной глади тёмного канала,
Как в душных трюмах увядали дни,
И как луна кровавая вставала
За тёмным силуэтом корабля.
Как становились вечностью минуты,
А в них одно желание: «Земля!»,
Последнее — от бака и до юта —
Земля, но чья?
Я помню,
Как билось пламя восковых свечей
У алтаря в холодном каземате,
И кровь в висках стучала горячей
В тот страшный год позора и проклятья,
Как дикий ветер в плаче изнемог,
И на дворе рыдали звуки горна,
И расплывались линии дорог
В холодной мгле, бесформенной и чёрной,
И падал дождь…

24/ XII, 1925

«Отговорил, отскандалил…»

Отговорил, отскандалил,
Остановил колесо.
Ушёл в бестелесные дали
Раскольник из древних лесов.
И минуты в тревожной смене
Стали темны и страшны,
Когда закачался вдоль голой стены
В страшной петле Сергей Есенин

30/ XII, 1925

«Вы видели меня всегда такой…»

Вы видели меня всегда такой —
Весёлой и непринуждённой,
С насмешливой улыбкой, а порой —
Усталой и немного сонной.
Вы часто слышали мой громкий смех
В сыром тумане Сен-Жермена,
Вы знали про меня, что я из тех,
Которым море по колено.
И вы меня не видели, когда,
Кусая губы, пальцы я ломала,
Когда боялась и не понимала…
И вот о том, как в ночь идут года —
Со мной не говорите никогда.

4/ I, 1926

«Пусть хлынет дождь, и капли застучат…»

Пусть хлынет дождь, и капли застучат
По мутным стёклам запотевших окон.
Пусть станет мглистым огненный закат
В отчаянье огромном и широком.
Пусть навсегда исчезнет яркий свет
И крыши дач, и ветер на панели.
Зачем вся жизнь, когда уж силы нет
Считать пустые, тихие недели.

7/ I, 1926

«Я жизнь люблю за то, что даль темна…»

Я жизнь люблю за то, что даль темна,
Что тихий ливень хлещет в стёкла,
Что есть в году и осень, и весна,
За то, что улица намокла.
За то, что страшен заглушённый крик,
А мысли — скользкие, как слизни,
За то, что ни один унылый миг
Не будет вычеркнут из жизни.

7/ I, 1926

«Разве жизнь моя не пуста?..»

Разве жизнь моя не пуста?
Разве сердце — не тёмный слиток?
Разве нет на груди креста,
Как эмблемы медленных пыток?
Жизнь темна и душа пуста.
— Может быть, я одна из ста
Говорю об этом открыто.

11/ I, 1926

«Как женщина, которую целуют…»

Как женщина, которую целуют,
Как дрожь ресниц, которых не поднять,
Вся жизнь похожа на игру пустую,
В которую невесело играть.
Я не люблю спокойствие и скуку,
И страшно мне, когда идёт гроза.
Так нищенка протягивает руку,
Стыдливо пряча жалкие глаза.
Я в жизнь вошла, волнуясь и тоскуя,
И вот её я не могу понять.
Как женщина, которую целуют,
Как дрожь ресниц, которых не поднять.

16/ I, 1926

Я не помню («Переплёски южных морей…»)

Переплёски южных морей,
Перепевы северных вьюг —
Всё смешалось в душе моей
И слилось в безысходный круг.
На снегу широких долин
У меня мимозы цветут,
А моя голубая полынь
Одинакова там и тут.
Я не помню, в каком краю
Так зловеще красив закат.
Я не знаю, что больше люблю —
Треск лягушек или цикад.
Я не помню, когда и где
Голубела гора вдали,
И зачем на тихой воде
Золотые кувшинки цвели.
И остались в душе моей
Недопетой песней без слов
Перезвоны далёких церквей,
Пересветы арабских костров.

19/ I, 1926

«Отчего в дыму от ладана…»

Отчего в дыму от ладана
Под напев колоколов
Так нежданно, так негаданно
Вдруг становится светло?
Отчего манят проталинки
Пряным запахом весны?
А когда была я маленькой —
Снились мне глухие сны?
Отчего у неба низкого
Ширь так девственно чиста?
Отчего в стихах Ладинского
Есть такая теплота?

19/ I, 1926

Старинный романс («Как сумрак, распростёрлась тишина…»)

Как сумрак, распростёрлась тишина
По мебели в чехлах в просторном зале,
И сквозь окно высокая луна
Посеребрила клавиши рояля.
В саду мертво. В саду совсем темно.
Лишь под окном белеется берёзка.
Прабабушка с высокою причёской
Из рамы смотрит в тёмное окно.
Дрожит звезда на небесах высоких,
Несёт бодрящей сыростью земли.
Над озером задумалась осока,
И яблоки в саду налились соком,
И розы у террасы расцвели.
В ручье журчит прозрачная струя,
Да лай собак несётся на деревни.
И в парке, под шатрами сосен древних,
— Весна, любовь и трели соловья.

19/ I, 1926

Анне Ахматовой («Над горами — спокойные вспышки зарниц…»)

Над горами — спокойные вспышки зарниц,
На столе — карандаш и тетрадь,
Ваши белые книги и шелест страниц,
И над ними — дрожанье косматых ресниц —
Разве всё это можно — отдать?
И пушистую прядь золотистых: волос,
И туманное утро в росе,
И шуршанье колючих цветущих мимоз,
И гортанные песни, что ветер разнёс
По безлюдным и гулким шоссе.
Разве можно не помнить о юной тоске
В истомлённый, полуденный зной,
О шуршании пены на мокром песке,
О беззвучности лунных ночей в гамаке
Под широкой узорной листвой.
Это первое лето в мечтах и слезах,
И зловещее солнце в крови,
И какой-то наивный, ребяческий страх —
Всё лежит в Вашем имени, в тихих стихах,
В непонятной тоске о любви.

22/ I, 1926

«Когда в саду шуршит весна…»

Когда в саду шуршит весна,
Когда глаза глядят упрямо, —
Душа торжественно мрачна,
Как католические храмы.
В саду канавки и кусты
Сдавили узкие дорожки,
И смотрит жизнь из темноты
Безумными глазами кошки.
Но что до жизни, до души!
Ведь ветры зимние задули,
Ведь смерть назойливо шуршит
По разрисованному тюлю.
Ведь не понять мне всё равно,
Куда идти, звеня стихами,
А жить и пусто, и темно,
И тихо, как в старинном храме.

26/ I, 1926

В Россию («Я туда не скоро возвращусь…»)

Я туда не скоро возвращусь.
Ты скажи — что эти годы значат?
Изменилась ли шальная Русь,
Или прежнею кликушей плачет?
Так же ли подсолнухи лущит,
В хороводе пёстрой юбкой пляшет,
Вековыми соснами шумит,
Ветряными мельницами машет?
Край, который мыслью не обнять,
Край, который мне и вспомнить нечем.
Там меня рожала в стонах мать,
Там у гроба мне поставят свечи.

27/ I, 1926

«Не в первый раз и не в последний…»

Не в первый раз и не в последний
Я выхожу из этого метро,
Отсчитывая звонкие ступени.
Не в первый раз и не в последний
Я говорю ненужные слова,
Рассеянно следя за дрожью тени.
Я прячу задрожавшие колени
И безобразные от слёз глаза —
Не в первый раз и не в последний.

2/ II, 1926

«Жена и мать останутся в Довиле…»

Жена и мать останутся в Довиле,
Вертеться в безысходном колесе.
А он помчится в даль прямых шоссе
На собственном автомобиле.
Они останутся покорным эхом
В нормандском домике — жена и мать —
Потрёпанными картами гадать —
Благополучно ли доехал?
И будет ночь, и будет даль всё та же,
И будет ветер биться, как и раньше,
И серо-жёлтая вода Ляманша
Взбегать на опустевший пляж.
Они останутся — жена и мать —
Чтоб слушать ветер и ловить сквозь шторы
Далёкий шум случайного мотора,
Сидеть у саламандры и гадать.

3/ II, 1926

«Улыбка, беспечальная когда-то…»

Улыбка, беспечальная когда-то,
Кривит лицо, приподнимая бровь.
А на губах запечатлелась кровь
Огромного холодного заката.
Вот почему улыбка так тиха,
Застенчив взгляд и равнодушны губы.
Вот почему коробит смех беззубый
В разорванных, неконченых стихах.

6/ II, 1926

«Надеть открытое, короткое платье…»

Надеть открытое, короткое платье,
Намазать губы и танцевать фокстрот
Узнать на губах терпкий привкус счастья,
А на сердце — равнодушный гнёт.
И в зимний вечер, который слишком долог,
Паденьем тела сломать речную сталь —
За один короткий, сухой некролог,
За равнодушно брошенное «жаль».

6/ II, 1926

Цветаевой («Целый день по улицам слонялась…»)

Целый день по улицам слонялась,
Падал дождь, закручивая пыль.
Не пойму, как я жива осталась,
Не попала под автомобиль.
На безлюдных тёмных перекрёстках
Озиралась, выбившись из сил.
Бил в лицо мне дождь и ветер хлёсткий
И ажан куда-то не пустил.
Я не знаю, сердце ли боролось,
Рифмами и ямбами звеня?
Или тот вчерашний, женский голос
Слишком много отнял у меня?

8/ II, 1926

«Будет утро и свет заструится…»

Будет утро и свет заструится
Сквозь прикрытые ставни окна.
Мне тревожное что-то приснится,
И проснусь я от страшного сна.
Я проснусь. И, глаза протирая,
Вдруг почувствую холод и страх.
И вокруг ничего не узнаю
И не вспомню, что было вчера.
Так исполнится чьё-то проклятье,
И не день, и не месяц, не год —
Будет мир сочетанием пятен
И зияньем зловещих пустот.

8/ II, 1926

«Так что же? — плачь, неистовее плачь!..»

Так что же? — плачь, неистовее плачь!
Захлёбывайся, бейся, как кликуша.
И пусть молчание соседних дач
Твой крик придавленный нарушит.
Вой голосом, сжимая кулаки,
Вой голосом, как на погосте баба,
И повались, беспомощной и слабой,
Как жертва молодости и тоски.

10/ II, 1926

«Это будет сегодня. Я в это верю…»

Это будет сегодня. Я в это верю.
Я не знаю, где и зачем,
Но сегодня скажу о моей потере,
О тревоге моих ночей.
Я не знаю, зачем, и кто в этом волен,
И когда этот час придёт,
Но предчувствием счастья, обиды и боли
Исступлённо кривится рот.
Это будет сегодня, я знаю, верю.
Будет вечер суров и нем.
Я кому-то скажу о моей потере,
И сама не пойму, зачем.

13/ II, 1926

«Пусть брошены те нежные слова…»

Пусть брошены те нежные слова,
Как звон тысячелетней колокольни.
От них не закружилась голова,
Не сделалось ни радостно, ни больно.
В глазах, должно быть, искрится тоска,
А губы слишком сухи и упрямы.
И кровь назойливо стучит в висках,
И сердце гулко отбивает ямбы.
Я всё отдам больному февралю,
Всё вырву, брошу, растопчу, развею.
Я только молодость мою люблю,
Я только молодость мою жалею.

18/ II, 1926

Ночь («В окно сквозит ночной, туманный свет…»)

В окно сквозит ночной, туманный свет
И зеркало рассеянно сверкает.
Хоть музыканта, знаю, дом, а нет,
Но слышу я — виолончель играет.
Стоит в углу, раздув свои бока,
Звенят, гудят натянутые струны.
А я твержу, что вот — пришла тоска
Холодной ночью, матовой и лунной.
Не жаль того, что кончилось вчера.
Не жаль себя, и боль, и горечь эту.
Я буду тихо думать до утра,
Я буду тихо плакать до рассвета.
И ветер гулко стонет за стеной,
И бьётся кровь, и сердце замирает,
И в первом этаже сама собой
Виолончель безумная рыдает.

21/ II, 1926

«Есть верный путь к упрямой петле…»

Есть верный путь к упрямой петле
На крепко ввинченном крючке,
Когда слова перекипели
И горький вкус на языке.
Жить в золочёной женской рамке,
В кольце каких-то сильных рук.
Жить для того, чтоб взглядом самки
Рассеянно смотреть вокруг.
Ронять слова о ярком счастье
И рабски отражать в глазах
Безумное желанье страсти,
Безумный и блаженный страх.
И, тихо опустив ресницы.
Изведав тёмные пути,
Ушедшей юности молиться,
Кому-то говорить: прости!
И дом свой будет неприветлив,
Напоминаньем о тоске.
Так — верный путь к упрямой петли
На крепко ввинченном крючке.
И только б смерть всю душу стёрла
В торжественный и вечный миг,
Когда верёвкой стянет горло
И грубо вытянет язык.

28/ II, 1926

«Какая грустная весна!..»

Какая грустная весна!
Мне эта грусть почти приятна.
В прямоугольнике окна —
Одни бесформенные пятна.
Щекой касаясь косяка,
Облокотившись на перила,
Гляжу я нынче свысока
На мир огромный и унылый.
Туман всё шире и темней.
Тоска всё глуше и капризней.
А за спиной так много дней,
Как будто вырванных из жизни.
О, сердце глупое — не плачь
И не стремись к лукавой цели!
С меня довольно неудач
Последней глупенькой недели.

6/ III, 1926

«Тогда цвели кудрявые каштаны…»

Тогда цвели кудрявые каштаны,
Тогда цвели над выставкой огни,
И дымкою весеннего тумана
Окутывались солнечные дни.
Я к вам пришла с наивными стихами.
Я к вам пришла, как входят в дом чужой,
С доверчиво-раскрытыми глазами,
С высоко поднятою головой…

6/ III, 1926

«Пусть молодая поэзия…»

Пусть молодая поэзия
Мягче церковного воска,
Вырастет стройно и весело
Светло-зелёной берёзкой.
Не молотом с наковальней,
Вымыслом хитрого разума,
А колоколенкой дальней,
Светлым туманом повязанной.
В жизни унылой и жёсткой
Есть ещё дали раздольные,
Листья весенней берёзки,
Строки её белоствольные.
Тянутся к небу молитвы,
Им отвечают созвездья…
— За неспокойные ритмы!
— За молодую поэзию!

9/ III, 1926

RUE DES ECOLES («Я люблю эту тихую улицу…»)

Я люблю эту тихую улицу,
Уходящую в тихий туман.
Не тревожится, не волнуется,
Не гнетут большие дома.
Переулочки тёмные, страшные,
В них — розетки старинных церквей.
А у замка с зубчатыми башнями
Так спокойны глаза детей.
Здесь идёшь разумницей, скромницей,
И не знаешь — куда идёшь.
Неужели потом не вспомнится
Никогда эта тихая ложь?
Солнце ласково корчит рожицу,
Озирая большие дома.
Не волнуется, не тревожится,
И туман, голубой туман…

6/ III, 1926

«Там мне запомнился кричащий голос…»

Там мне запомнился кричащий голос,
Дым папирос и колкие слова,
Как выкрики сплетались и боролись,
И как потом кружилась голова.
А за воротами, мигая кротко,
Фонарь маячил, и была весна…
…Ещё мне там запомнилась решётка
Высокого и тёмного окна.

17/ III, 1926

«Дома ждёт меня бессонница…»

Дома ждёт меня бессонница,
Сторожит ночную тьму.
Ночь молитвенно наклонится
К изголовью моему.
На подушке лягут волосы
Размотавшейся косы.
Ночь прорвут железным голосом
Где-то бьющие часы.
Будут тени тихо корчиться,
Подползёт туман к окну.
Буду медленно ворочаться,
Вслушиваться в темноту.
Думать: «Вот, мол, завтра пятница,
Ехать в город, а потом…»
И обои затуманятся
Над нависшим потолком.
А когда у неба мглистого
Луч протянет лезвиё —
Прокляну в стихах неистовых
Одиночество своё.

19/ III, 1926

«Я буду письма писать…»

Я буду письма писать
Про вещую пустоту.
Их некому отсылать,
И я их сама прочту.
Я выйду навстречу тому,
Кого в этой жизни нет
И зубы до боли сожму —
Не по моей вине.
Перелистаю тетрадь —
Недлинный, пройденный путь,
И буду упрямо ждать
Кого-то, кого-нибудь.
И, подавляя грусть,
Которой пьяным-пьяна,
Застенчиво улыбнусь
И тихо скажу: «Одна!»

21/ III, 1926

«Я в сумерках синих зажгу свечу…»

Я в сумерках синих зажгу свечу
И резким движеньем её потушу.
Не жалости я хочу.
Не милостыни прошу.
Я помню только мой вчерашний сон,
Я помню только мой вчерашний плач,
И бледный, лиловый фон
Над силуэтом дач.
Я буду думать о себе одной.
Ночь бросит тени на моё плечо…
Не говори со мной.
Не спрашивай ни о чём.

21/ III, 1926

Простенькое («Было это в мае…»)

Было это в мае.
Дождик падал с крыши:
И сама не знаю,
Как всё это вышло.
Разлеталась жалость
Корабельной сажей.
Ну, и как прощалось —
Вам и не расскажешь.
Вы не знали ветер,
Небо рвущий в клочья,
Стон тысячелетий
Августовской ночью.
Солнечные пятна
В летний полдень жаркий.
Вам ведь непонятны
Серые бараки.
Я бы рассказала
Про далёкий лагерь,
Про тоску шакалов,
Воющих в овраге.
О головках лилий,
О тревожной скуке,
Как собаки выли
Утром на побудке.
Как синело море
И дразнили дали,
Как играли зорю,
Как отбой играли.
И о том, как мало
В жизни было силы.
Всё бы рассказала,
Да сама забыла.

24/ III, 1926

Март («…А там нарциссы отцвели…»)

… А там нарциссы отцвели
В долине, за Джебель-Кебиром —
И пахнет весело и сыро
От свежевспаханной земли.
Уже рассеялся туман,
Прошла пора дождя и ветра,
И чётко виден Загуан
За девяносто километров.
И девственною белизной,
Под небом, будто море, синим,
Белеет в зелени густой
Цветок венчальный апельсина.
Шуршит трава, басит пчела,
А скоро зацветут мимозы
У той тропинки, под откосом….
Тропинка, верно, заросла…

30/ III, 1926

Март («Не любовь, а лёгкая влюблённость…»)

Узнаю тебя, жизнь, принимаю
И приветствую звоном щита.

А.Блок

Не любовь, а лёгкая влюблённость,
Не тоска, а смутное томленье
В молодой, бушующей крови,
Оттого, что это небо юно,
Оттого, что эта жизнь прекрасна.
Выйти в лес, окутанный туманом,
Не январским, а весенним, светлым,
Пахнущим и сыростью, и тленьем.
К ласковой сырой земле прильнуть,
Телом всем прижаться к ней, и слушать
Шорохи, и шёпоты, и стоны.
И цветут фруктовые деревья,
Белые, мохнатые, смешные,
И манит весенний, тёмный лес
Девичьей стыдливостью берёзки.
Оттого, что в мире есть бездонность
Неба, красоты, воспоминаний,
Тихой человеческой печали
И манящих неподвижно глаз.
Тонкие, весенние берёзки!
Клейкие зелёные листочки!
Оттого, что родилась я в мае,
Тихим утром на рассвете дня,
И на встречу мне взглянуло солнце
Северной, холодною улыбкой,
Оттого, что я вчера читала
Кованые, звонкие стихи,
От которых сердце холодело,
От которых становилось больно,
И, прочтя которые, хотелось
Крикнуть: «Больше ничего не надо!»
И потом весь мир казался звонким,
Пряным, пёстрым, в разноцветных бусах,
Точно в брызгах летнего дождя.
Оттого, что есть в короткой жизни
Молодость, поэзия и счастье —
Эта жизнь мучительно прекрасна.

6/ IV, 1926

«Движенье дней, трагедия борьбы…»

Движенье дней, трагедия борьбы,
Утрата родины — всё мимо, мимо…
Одна мечта, одно желанье — быть
Встревоженной, влюблённой и любимой.
Как мало надо: власти над собой
Жестокого и сильного чего-то.
И в тесный, узкий, глупый мир порой
Врываются трагические ноты.
Так нарастает роковое. Так
Подходит то, чего нельзя поправить.
Ведь сердце захлестнула пустота,
А даль весенняя светла ведь?
Вот почему и горечь на губах,
И тёмная дорога за плечами.
О, женщина, о, тихая раба,
Сосуд нечеловеческой печали!

8/ IV, 1926

«Прежде тоска была…»

Прежде тоска была,
Стала потом чуждою.
Так сирень цвела
В прошлом году весною.
Тихо твержу — прости.
Прошлой весне? — Не знаю.
Ветер сухой свистит
На остановке трамвая.
Хочется что-то сказать,
Хочется в чём-то открыться.
О, как близки глаза,
И как далёки лица!
В новом прошла новизна —
Странная мысль о чуде.
И так привычно знать,
Что ничего не будет.

20/ IV, 1926

«Целый день я наряжаю кукол…»

Целый день я наряжаю кукол,
И без дум за часом бьётся час.
Вечером — люблю любить науку,
А ночами думаю о вас.
И по улицам, по грязи липкой,
В коридорах гулкого метро
Прохожу с неискренней улыбкой,
Как мои печальные Пьеро.
Стала боль рассеянней и тише,
Жизнь взяла, швырнула, понесла…
Острый дождь опять стучит по крыше,
Капает с оконного стекла.
Прогляжу конспект вчерашних лекций,
Загляну в потрёпанный словарь…
А ночами глухо ропщет сердце
На мои упрямые слова.

22/ IV, 1926

«Что мне мешает броситься в окно…»

Что мне мешает броситься в окно —
Обидеть друга — выбросить билеты…
На улице безлюдно и темно,
В тумане фонари мигают где-то.
Впились в туман молящие глаза —
Теперь никто не видит их печали.
Мне хочется кому-то рассказать
О нежности, накопленной молчаньем..
Напрасно говорят, что я отдам
Всё за любовь, которая дурманит,
Ведь я не забываю никогда
Обидных слов, ошибок, невниманья.
А, может, правда, что хочу зажечь
В себе я тихую, как сон, истому,
И в подсознательном желанье встреч
Иду по улицам, давно знакомым.
Кто знает — вдруг все чувства и слова
Поднимутся неудержимо стаей,
И выйдет так, что расскажу я вам
О том, чего ещё сама не знаю.

29/ IV, 1926

Донна-Анна. Этюд («В саду цвели высокие каштаны…»)

В саду цвели высокие каштаны
И веяла зелёная весна.
В своём саду томилась Донна-Анна,
Молчала у раскрытого окна…
И наклоняя низко профиль тонкий,
С улыбкою печального лица,
Она ласкала локоны ребёнка,
Не знавшего далёкого отца.
А по ночам, когда душа устанет,
Под душным пологом ей снились сны
О кораблях на тёмном океане,
О женщинах, прекраснее весны.
И годы шли. И проходили сроки.
Стонало море. Падала гроза.
И так же всё таинственно глубоки,
Как у еврейки, грустные глаза.
А вечером к ней тихо шёл прохожий.
Пусть он другой — не всё ли ей равно?
В глазах мужчин всегда одно и то же,
Пьянящее, как старое вино.
И по ночам, в назойливом дурмане,
Под тихий шум его влюблённых фраз,
Ей снились корабли на океане
И женщины с ревнивым блеском глаз.
И на кремнистом дне, в измятом платье,
Она — с лицом, забрызганным, в крови,
Не вынесшая душного проклятья
Своей огромной, давящей любви.

3/ V, 1926

О том, как кошка пропала

Постой, вот этот ящик отодвинь-ка!
Молчи! Она скребётся за дверьми?
Там холодно и сыро. Минька, Минька,
Минь!
Под шкафом — нет! На чердаке — там страшно,
Там в паутине скользкий домовой.
И от свечи косое пламя пляшет
По лестнице крутой.
Сбежала! Вот! Ах, чтоб ей пусто было!
Теперь не спать всю ночь! Из-за неё!
И холод по ступенькам и перилам
Ползёт, оттачивая лезвиё.
И бьёт в окно ночной, холодный ветер,
Рвёт над виском растрёпанную прядь…
Мяукает? — Нет, это у соседей…
Мне холодно. Я спать хочу. Я — спать…
Минька! Минька!

10/ V, 1926

«Пусть вы не любите моих стихов…»

Пусть вы не любите моих стихов,
Пусть вы не помните моих вопросов.
Мои глаза спокойней синих льдов,
И больше ни о чём не спросят.
Но, если обо мне заходит речь —
Меня, вы думаете, вспомнить нечем?
А недосказанность коротких встреч?
А узко сдвинутые плечи?
И голосом намеренно сухим
Вы бросите без злобы и печали,
Что вам не нравятся мои стихи,
Что вас они не волновали.

17/ V, 1926

«Лежит в распахнутом окне…»

Лежит в распахнутом окне
Спокойное, ночное небо.
Так было всё в далёком сне,
В том сне, который был и не был.
Я слышу голос — тихий шум,
Я слышу шум — но слов не слышу.
Я лекции не запишу —
Другие за меня запишут.
Что делать мне в чужом краю?
Я в мир вошла тихонько, с краю.
Я — только зритель. Жизнь мою
Другие за меня сыграют.

25/ V, 1926

«Сегодня вечер слишком сух…»

Сегодня вечер слишком сух,
И как-то пасмурно в лесу.
И не спадает душный зной,
И пахнет пылью и весной.
А в городе — тревожный гул,
Стучащий молотом в мозгу.
И раскалённые торцы,
И фонари, как близнецы,
И воздух пылью нагружён,
И душит пыль со всех сторон.
И в лицах встречных что-то есть
Жестокое, как слово — месть.

27/ V, 1926

«Тени у калиток…»

Тени у калиток,
Листья смотрят ввысь…
Мы с тобою квиты,
Глупенькая жизнь.
Нечего сердиться,
Плакать, тосковать.
Опущу ресницы,
Разверну тетрадь.
Пусть распались цели,
Мысли не сбылись.
— Всем мы надоели,
Маленькая жизнь.
Тихий сумрак сада,
Матовая даль.
Ничего не надо.
Ничего не жаль.

31/ V, 1926

«Туча небо кругом обняла…»

Туча небо кругом обняла,
Набухает и рвётся на части.
Как больная, всё жду я тепла
И почти невозможного счастья.

3/ VI, 1926

Метро («Совсем устал угрюмый контролёр…»)

Совсем устал угрюмый контролёр
Прощёлкивать зелёные билеты.
И девушка метёт с панели сор,
Мертва от электрического света.
И мельком в зеркале — который раз —
Я вижу бледное изображенье.
А пара чьих-то неспокойных глаз
Хватает каждое моё движенье.
Вон, в красном женщина бокал несёт
И белого медведя обнимает…
Сквозь матовый туман я вижу всё,
И ничего не понимаю.

3/ VI, 1926

«Слепая ночь прильнёт к земле…»

Слепая ночь прильнёт к земле
Огромною холодной жабой,
Когда верхом на помеле
Я вихрем полечу на шабаш.
И будет ночь кошмарным сном,
И будет ночь хулой на Бога.
Кривым, уродливым пятном
Тень расплывётся у порога.
И ты всю ночь не будешь спать
В предчувствии недоброй вести.
Пустую тёмную кровать
Рукой нетвёрдой перекрестишь.
И не узнаешь никогда
В печали тайну роковую,
Что дни, недели и года —
Уже давно не существуют.
Что время память замело,
Что сердце — только тёмный слиток,
Что я, сжимая помело,
Хватаю месяц за копыта.

7/ VI, 1926

Ночной бред

I. «Фонарь отсвечивает в луже…»

Фонарь отсвечивает в луже,
Пятном ложится по траве.
А в том окне бессильно тужит
Владыка жизни — человек.
Глаза скользят по всем предметам,
По пятнам выцветших обой.
Глаза болят от слёз и света,
От вспышки молнии ночной.
И жизнь прошла, смеясь брезгливо,
Свалили мертвенные дни…
А на дворе — фонарь тоскливый
И лужи чёрные под ним.

II.Фонарь («Ничего нет ужасней на свете…»)

Ничего нет ужасней на свете,
Чем слегка прорезающий мглу,
Точно светоч невидимой смерти —
Одинокий фонарь на углу.
Что-то чудится в нём колдовское,
Ворожившее с тёмной судьбой,
Что-то мёртвое в нём, неживое,
И тупое, как тихая боль…
А кругом темнота наступает
На несмелый, светящийся круг.
Ночь — огромная, злая, слепая —
Обнимает и давит вокруг…
Ночью душат меня небылицы,
В сердце — тёмная, ржавая гарь.
Мне безлюдная улица снится
И на ней — одинокий фонарь.

III. «Фонари стоят, как солдаты…»

Темнота колдует

Будто бы я на quxi de Conde

около pont des Arts.

Фонари стоят, как солдаты,
И горят себе грустно, без цели.
Здесь ходили в плащах крылатых
И ножи в темноте блестели.
Что-то сказочное, из Андерсена,
Сердцу близкое и родное,
И, шурша, пробегает Сена,
Бьёт о камень жёлтой волною.
Сказка была давно, в России,
Горела у иконы лампада…
Огоньки — красные, синие…
Не жди! Не люби! Не надо!

IV. «И всё мне чудится бессонной ночью…»

— И всё мне чудится бессонной ночью,
Что я иду по улицам пустым,
И чёрный ветер разрывает в клочья
Густые тучи — серый дым.
А на углу фонарь мигает кротко,
И пахнет розами в ночном саду.
И всё хожу я нервно вдоль решётки
И в сад калитки не найду.

V. «Да, я помню тот страшный миг…»

Да, я помню тот страшный миг,
Тот надрывный экстаз печали.
Круг от лампы, обложки книг —
Только я уж — не замечала.
А за дверью неслась гроза,
Дождь упрямо стучал по крыше.
Было страшно слово сказать.
Не хотелось ни жить, ни слышать.

VI. «В трамвае шумно. Светит ровный свет…»

(Полу воспоминанья, полу пророчества)

В трамвае шумно. Светит ровный свет.
Со мною никого нет рядом.
Но чувствую — невидимый сосед
Меня сжигает неподвижным взглядом.
И с ужасом сквозь дым от папирос
В стекле окна я вижу профиль грубый.
— Прямой, высокий лоб, горбатый нос
И быстро шепчущие губы.
Слезаю. Ухожу в туман ночной —
Со мной на остановке он слезает,
Совсем бесшумно следует за мной —
И прожигает мёртвыми глазами.

VII. («Совсем устал угрюмый контролёр…»)

Завтра я письмо получу,
Или злые тревожные вести.
Прижимался к груди и плечу
Мой холодный маленький крестик.
Ни о чём не могу гадать,
Ни о чём не хочу молиться.
Пусть и так проползут года
Бестолковою вереницей.

VIII. «Возвращаюсь ночью из Парижа…»

Возвращаюсь ночью из Парижа,
Прохожу по улицам пустым,
И на каждой тёмной даче вижу
Белые тревожные кресты.
И ползут, ползут по небу тучи,
Тени расстилая по земле.
И в дыму, над месяцем плывучим
Вьётся смерть верхом на помеле.
(И так можно было до бесконечности)

Ночь с 12 на 13 / VI, 1926

«И тень моя по улицам бродила…»

И тень моя по улицам бродила,
По набережным тёмным и пустым,
И, крадучись, рассеянно всходила
На тёмные и гулкие мосты.
Считая дробные шаги прохожих,
Металась бешено у фонарей.
А фонари выстраивали рожи
И языки показывали ей.
Бездомной нищенкой из сказки-были,
Исчезнувшей, растаявшей, как дым,
И окна освещённые дразнили
Далёким чем-то и давно чужим.

30/ VI, 1926

У метро («Тень моя осталась у решётки…»)

Тень моя осталась у решётки,
Где туман рассеянный вставал,
Где остался чей-то голос чёткий
И прощальные его слова.
Взгляд, в котором не было печали,
Голос без волненья и мольбы,
И шаги внимательно считали
Жуткие фонарные столбы…

30/ VI, 1926

В кафе («Вы смеётесь, милый мой сосед?..»)

Вы смеётесь, милый мой сосед?
Вас пьянят смеющиеся лица?
Электрический, тяжёлый свет,
Женские мохнатые ресницы?
Вы смеётесь? Отчего у вас
Смех такой подчёркнуто-счастливый?
Чокнемся за одного из нас,
Здесь кричащих за бокалом пива.
Здесь светло, крикливо и смешно.
Губы в медленной улыбке стынут.
— А на севрских улицах темно.
— А на севрских улицах пустынно.
Змейкою дымок от папирос,
Взгляд весёлый и огни в тумане, —
Этот тонкий, медленный наркоз
Рано или поздно одурманит.
Воздух бьёт в раскрытое окно,
Тает смех, и дерзкий и несмелый.
— Друг мой или недруг, всё равно —
Чокнемся, пока не надоело!

1/ VII, 1926

«На этот раз никто не обманул…»

На этот раз никто не обманул,
Никто не лгал, не притворялся нежным,
И только сердца однозвучный гул
Твердил о чём-то жутко неизбежном.
Напрасен был таинственный намёк,
И холодок неискреннего взгляда,
И радость песенная тихих строк…
— Мой друг и недруг! Ничего не надо.
А мне казалось, что моя тюрьма
Вдруг превратилась в светлое жилище,
А мне казалось, что и я сама
Была светлей, и женственней, и чище.

8/ VII, 1926

«Мы никогда не будем близкими…»

Мы никогда не будем близкими,
Сполна друг друга не поймём.
Пусть это небо блещет искрами
И дышит ласковым теплом.
И пусть так много, много сказано, —
Вы всё далёкий и чужой.
Случайный спутник, чем-то связанный
С моей крылатою тоской.
И больше нечего печалиться,
Ведь справедлив закон бытья,
И мы уйдём — не попрощаемся —
Направо — вы, налево — я.
И в вашей тихой грустной комнате,
В круговороте ярких дней,
Вы никогда меня не вспомните
И не увидите во сне.
И, крепко сжав руками голову,
В седом кошмаре, наяву.
Ведь вас — спокойного, весёлого —
Я никогда не позову.

9/ VII, 1926

«Тосковала, дни считала…»

Тосковала, дни считала,
Тайно верила — и вот
Начинается сначала
Тихих дней круговорот.
Снова верю, дни считаю,
И сжимается рука,
А в окошке пролетают
Перистые облака.
И опять, смеясь сквозь слёзы,
Снова верю, плачу, жду.
Ночью тёплой, ночью звёздной
Хорошо в моём саду —
Ты пришёл, но слишком поздно.

13/ VIII, 1926

«По садам пестреют георгины…»

По садам пестреют георгины,
Гордые, осенние цветы.
С невесёлым именем Ирины
Всё светлей и радостнее ты.
Оттого ли так светло без меры,
Оттого ль так знойны эти дни…
Эту лёгкость, эту боль и веру,
Господи, спаси и сохрани!

19/ VIII, 1926

Вечер («В саду — святая тишина…»)

В саду — святая тишина,
Огни над лесом догорели.
Скользя, запуталась луна
В ветвях зубчатой, тёмной ели.
И в мир таинственный маня,
В седую полосу тумана,
Плывут под Вегой два огня
Жужжащего аэроплана.
Шумят и блещут поезда —
Неясное напоминанье —
И светит каждая звезда
Своим особенным сияньем.
— И я поверила в мечты,
И в те огни, и в сны, и в шумы…
Не может быть, чтобы и ты
Вот так же обо мне не думал.

25/ VIII, 1926

«Я всё оставила, чем я жила…»

Я всё оставила, чем я жила.
Всем, прежде близким, сделалась чужая.
И не оглядываясь, отошла,
И ни о чём не вспоминаю.
Я всё забыла: горечь пустоты,
И тихий лязг нетвёрдой черепицы,
И все мои восторги и мечты,
И письма те — на десяти страницах.
Я даже не пишу теперь стихов,
Моих унылых и наивных жалоб…
— Всё отдала я за твою любовь.
Неужто — мало?

27/ VIII, 1926

«Мы расстанемся тихо и просто…»

Мы расстанемся тихо и просто,
Слишком просто, чтоб стал, о темно.
И большие, мохнатые звёзды
Будут медленно падать в окно.
И по-прежнему душные ночи
Будут мучить в тревожном бреду…
Ты не бойся, что я пророчу
И накаркиваю беду.
Но последней, короткой встречей
Мы искупим невольную ложь.
Я тебе ничего не отвечу,
Друг мой нежный, — и ты поймёшь…
И не станет больных вопросов,
И запутанной, глупой игры.
Мы расстанемся тихо и просто,
Слишком просто, чтоб плакать навзрыд.

11/ IX, 1926

«Принимаю все твои упрёки…»

Принимаю все твои упрёки,
Всё, что будет, — будет хорошо.
Только б ты не сделался далёким,
Из моей бы жизни не ушёл.
Захлебнусь я тонким сладким ядом,
Задохнусь я в песенном хмелю.
Тихий друг, мне ничего не надо.
Знаешь сам, как я тебя люблю!

14/ IX, 1926

«Ещё дурманит в полдень яркий зной…»

Ещё дурманит в полдень яркий зной,
И зелены развесистые клёны,
Ещё волнует радостью простой
Суровый ритм моих стихов влюблённых.
Ещё мерещится везде
Тревожный взгляд (уже такой знакомый!)
И, словно нехотя, сгорает день,
Слегка подёрнутый осенней дрёмой.
И ширится красивее закат,
Подкрашивая неподвижный воздух
А вечером по-прежнему горят
Спокойные, большие звёзды…
— А ты вернёшься — будет тихий дождь,
Седой туман забьётся в щели ставень.
И никогда ты больше не найдёшь
Того, что так легко оставил.
А осень-плакальщица унесёт
Последние, доверчивые мысли…
И ты поймёшь, как опустело всё
И в белом доме, и в душе, и в жизни.

20/ IX, 1926

«Убывают заметно дни…»

Убывают заметно дни.
Заползают туманы в сад.
О Господи, хоть на час верни
То, что было месяц назад!
И с тревожной моей тоской
Я бодрее к зиме пойду —
Только б нежно вспомнить душой
Утро то — в Люксембургском саду.
Видеть вновь нарастающий день
На безлюдье улиц пустых.
Посмотреть, как на тихой воде
Отражались чётко мосты.
Только б снова мне испытать
Ту хорошую, светлую грусть.
А потом — пусть дожди опять,
Одиночество, холод… Пусть!

23/ IX, 1926

Россия («Там лес, и степь, и тишина…»)

(вариации на старое)
Там чудеса, там леший бродит…

А.Пушкин

Там лес, и степь, и тишина,
И серо-дымчатые дали.
И медной денежкой луна
На тёмно-голубой эмали.
Там пятна серых деревень.
Собачий лай. Печаль. Безлюдье.
Там серый, блеклый, тихий день.
Таким он был. Таким он будет.
Там не боятся, не бранят,
Не вспоминают, не тоскуют.
Ночами филины кричат,
С зарёю лешие бунтуют.
Там златоглавый монастырь
Весь полон светлым перезвоном.
И тихо стонет птица Вирь,
Сливаясь с шорохом зелёным.
Там в зачарованных снегах
Стоит изба на курьих ножках,
Где дремлет старая Яга
У освещённого окошка.
А дальше тихие скиты,
И перезвоны колоколен,
Где не боятся темноты,
Где день печален и безволен.
И листья медленно шуршат,
Свиваясь в жалобы и стоны,
И кротко теплится душа
Грошовой свечкой у иконы.
И липа белая цветёт,
И пахнет ель смолою клейкой.
И бабьим голосом поёт
В лесу пастушечья жалей