Записки военного летчика [Иван Тимофеевич Спирин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Записки военного летчика

На фронте

Наследство

Самолет на лошадях

Воздушная прогулка

Инструктор

Самостоятельный полет

Вынужденная посадка

Зачетный полет

Над Беловежской пущей

Первый экзамен

Готовимся к рекорду

Досадная неисправность

Мировой рекорд

«СТАЛИНУ, ВОРОШИЛОВУ.

Три воздушных парада

Гроза

Двое суток на льдине

Старт на полюс

Незабываемый полет

Обед на полюсе

Диспут о страхе

Опять к полюсу

Курс на Большую Землю

Десять дней на мысе Меньшикова

Над снегами Финляндии

Самолеты летят в бой

Примечания



Герой Советского Союза

Спирин Иван Тимофеевич


Записки военного летчика



От автора


Еще задолго до первой мировой войны в одном из волжских городов, сквозь щель деревянного забора, окружавшего скаковой ипподром, я с трепетом наблюдал, как приготовляется к полету пилот Васильев. Народ валил на небывалое зрелище. Огромная толпа облепила забор: не все могли попасть на ипподром. Для простого люда вход туда был закрыт из-за высокой цены билетов.

Полет Васильева откладывался несколько раз. Говорили, что даже при слабом ветре аэроплан летать не может. Наконец точно в назначенное время я занял свое место у забора - и дождался вылета. Но я не был удовлетворен зрелищем, хотя видел все довольно хорошо, занимая очень выгодную позицию около большой щели. Васильев поднялся на два-три метра от земли и, пройдя немного по прямой, тут же сел, поломав машину. Я был разочарован. Я ожидал большего.

Ровно через год я был буквально поражен, увидя, как на этом же самом ипподроме авиатор Нестеров сделал с солидным креном несколько кругов над скаковым полем. Мое изумление достигло предела, когда Нестеров, совершая через полчаса второй полет на высоте около 300 метров, сделал одну за другой три мертвых петли. Затаив дыхание, я не сводил глаз с маленького аппарата. Долго, долго этот полет не выходил у меня из головы. Я сравнивал его с полетом своих голубей. Мечта постигнуть авиационное дело, мечта летать не покидала меня с тех пор. Но она казалась мне абсолютно недосягаемой, особенно после того, как я случайно [4] узнал, что летательный аппарат стоил в то время тридцать-сорок тысяч рублей…

Однако мечта сбылась. Через несколько лет, в самом начале гражданской войны, я с неописуемой радостью держал в своих руках документ, который предписывал мне отбыть для работы в один из авиационных отрядов.

Вспоминаю свой первый полет в качестве пассажира. Я бросался от борта к борту, на разворотах судорожно цеплялся руками за что попало. Вообще чувствовал себя, как малоопытный акробат, висящий на каком-то хрупком сооружении над огромной бездной. Впечатление от первого полета осталось незабываемым на всю жизнь.

С тех пор прошло много лет… Много часов, дней и бессонных ночей было проведено за изучением авиации и особенно штурманского дела, которым я тогда вплотную занялся. Вопросы самолетовождения в то время были разработаны очень слабо, - может быть потому, что в период гражданской войны водители самолетов с радиусом действия в 100 километров вряд ли нуждались в этих знаниях. Быстрый рост воздушных сил, значительное увеличение скорости и дальности полета советских самолетов поставили летчиков перед необходимостью ориентировки при полетах на большие расстояния и в затруднительных метеорологических условиях. Эту дисциплину для воздушного флота надо было создать, взяв за основу науку о морском кораблевождении.

С методикой и способами ориентировки в воздухе тогда дело обстояло из рук вон плохо. Надо было именно создавать, потому что перенять ее целиком у моряков было невозможно. Летчик, не в пример моряку, был связан целым рядом условий: ограниченным местом на самолете, большей по сравнению с судами скоростью и другими особенностями самолета. Но мало было создать методику, систему, надо было создать специальную аппаратуру, которой воздушный флот тогда не имел. Много было положено трудов, много перечитано книг, брошюр, журналов в надежде что-нибудь получить для этого нового дела.

Первое испытание нашей советской науки самолетовождения произошло лишь в 1924 году. С новой, нами [5] сделанной аппаратурой и нами разработанной методикой вождения я с одним из летчиков-испытателей вылетел в первый пробный полет по прямой. Это было в конце февраля. Погода была неподходящая для полета: низкая, слоистая облачность, временами стлавшаяся по земле, переходила в густую дымку. Отвратительная видимость ухудшалась еще и тем, что шел снег. Летели по маршруту Москва - Бронницы - Москва.

Я верил в приборы, в свои расчеты. Однако Бронниц через рассчитанное время мы не увидели и, недоумевая, продолжали итти дальше, до тех пор, пока самолет не дошел до города Коломны, который я сразу опознал. Оказалось: самолет шел идеально, точно по маршруту. Лишь мой зевок был причиной тому, что мы не заметили Бронниц, пройдя точно над ними. Возвращались смело и уверенно. Восторг был неописуем. Мы стояли на верном пути: практика подтвердила расчет. Надо было дорабатывать, совершенствовать, организовывать…

Два года упорной, кропотливой теоретической работы над основными элементами дисциплины, два года систематических, каждодневных полетов по маршруту с целью учебы и проверки… Каждый день на рассвете, а иногда и вечером самолет вылетал из Москвы в Клин, Калугу, Тулу, Каширу, Серпухов. Радиус действия самолета увеличивался. Перелеты в Казань, Харьков, Севастополь, Одессу, Киев, Ленинград становились заурядными. Освоение штурманского дела налаживалось. Надо было по-настоящему внедрить дисциплину самолетовождения в строевые части, надо было приступить к составлению учебников, руководств, наставлений.

Так на фоне бурного роста и развития советского воздушного флота росла скромная, но в то же время одна из самых главных авиационных специальностей - штурманское дело.

Появились новые самолеты, с большими дальностями, появились новые люди, блестяще одолевшие и летное и штурманское искусство. Они четко и безошибочно водили свои корабли над огромными советскими пространствами, - над горами и песчаными пустынями, над тайгой и морями, над необитаемыми ледяными просторами арктики. Они водили свои красные стальные птицы далеко за рубежи Советского Союза, с каждым [6] днем показывая превосходные образцы летного искусства, завоевывая новые и новые мировые рекорды.

Туман, непогода, облака, темная ночь - все это когда-то служило препятствием для полета. Было необходимо овладеть техникой слепых полетов, техникой пилотажа исключительно по приборам. Я помню, с каким упорством, с какой настойчивостью овладевали мы этим мастерством.

Летная школа на Каче, два месяца упорной учебы, и вот я - военный летчик. И снова - ближние и дальние полеты, перелеты с основной целевой установкой - пилотаж по приборам, вождение в затруднительных метеорологических условиях. Для этого нужна была аппаратура простая, убедительная, надежная.

Никогда не забуду, как с директором Московского института приборостроения я испытывал первый советский авиагоризонт. Прибор в каждом полете ломался. После полета строители, сломя голову, неслись на завод, исправляли авиагоризонт. Мы вновь летели - и опять выявлялись дефекты, поломки. Опять чинили, доделывали. Сколько разговоров, споров, даже ссор было при этом. Но так или иначе - прибор появился на свет, он работает на каждом самолете советского воздушного флота. То же происходило и с гироскопическими полукомпасами и с целым рядом других сложных, чрезвычайно нужных приборов, делающих полет возможным в любых условиях и способствующих росту обороноспособности нашей страны.

К этому же периоду мы цепко ухватились за идею самолетовождения с помощью радио и астрономии. Много полетов сделали с этой новейшей аппаратурой, не видя земли, - в плохую погоду, ночью, в облаках, в тумане.

Бурно рос советский воздушный флот. Сила, могущество, величие его заставляли содрогаться врагов Страны Советов. Такие полеты, как от Москвы до Владивостока, становились полетами заурядными, обычными, полет четырех тяжелых кораблей на Северный полюс представлялся теперь не таким уж сложным.

В полном блеске показал всю свою силу наш Воздушный флот в Великой Отечественной войне с немецкими захватчиками. В исторических битвах под Москвой, [7] Сталинградом, на Курской дуге, на Днепре, под Кенигсбергом, Прагой, Веной и во многих других местах советские летчики на своих отличных машинах творили подлинные чудеса.

История и память поколений навсегда сохранят имена воздушных витязей, показавших образцы блестящего технического мастерства, умноженного на львиное мужество, героизм и преданность социалистической Родине, делу партии Ленина - Сталина. Днем и ночью, в осеннюю непогоду и зимние метели, в самых сложных метеорологических условиях, не считаясь с опасностью и риском для жизни, герои-летчики, сыны великого русского народа, громили противника, сокрушая бетон и сталь немецких укреплений, уничтожая последнюю надежду, последний дух немецких войск.

Советский народ по праву гордится своим воздушным флотом - передовым в мире. Он крепко любит своих бесстрашных соколов, и советские летчики дорожат его любовью.

Невольно улыбаешься, оглядываясь назад и вспоминая полеты Васильева, Уточкина, Нестерова и других пионеров авиации. Наши летающие «гробы» периода гражданской войны, наши «дальние» полеты в 100 километров, - как далеко все это и как все это недавно было! Ведь прошло совсем немного лет, а от утлых, немощных, слабеньких, с позволения сказать, самолетов мы дошли до мощных быстроходных, высотных советских гигантов.

И хочется запечатлеть пройденное, чтобы знали все, и особенно наша молодежь, об этой гигантской стройке большевиков, о том, с чего советский воздушный флот начинал свой путь. Поэтому я и решил опубликовать свои краткие записки. Они не окончены. Они будут продолжены - мной или не мной, - это все равно.

Советский воздушный флот таит в себе огромные возможности. Новые большие дела вершат и свершат советские люди, советские летчики. И еще много блестящих страниц впишут сталинские соколы в золотую книгу побед Советского Союза. [8]

На фронте


Осенью 1919 года в расположение наших авиационных частей повадился летать английский самолет ДН-9. По тому времени это была одна из лучших машин. «Визиты» английского самолета носили своеобразный характер. Он прилетал, повидимому, откуда-то издалека. Шел с невероятной для тех дней скоростью - 150-160 километров. Стояла превосходная погода. Летчик ДН-9 умело пользовался ею. Прилетал регулярно каждое утро. Делал разведку. Сбрасывал запас бомб. И безнаказанно уходил обратно.

Регулярность и методичность врага бесили. Но мы не знали, что сделать. Наши самолеты по сравнению с ДН-9 выглядели настолько немощными, что и думать было нечего о том, чтобы подловить иностранца в воздухе.

Все же мысль рассчитаться с дерзким противником не покидала наших летчиков. Мы установили специальные вахты. Дежурили в воздухе. Лелеяли надежду подкараулить англичанина где-либо в стороне от нашего аэродрома. Особенно настойчивым и упорным был летчик Лукашев. Он по целым суткам не расставался со своим стареньким, потрепанным «Ньюпором». Даже спал не в палатке, а возле своего «сокровища». Сам заклеивал полотном продырявленные пулями и снарядами крылья, готовя машину к долгожданной воздушной схватке. Маленький, коренастый, быстрый в движениях, непреклонный в решениях, он был увлечен предстоящим боем. Товарищи предупреждали его:

- Смотри, Павел Семенович! Не зарывайся. Ведь у англичанина машина - настоящий аэроплан. А у тебя… Не догонишь ты его. [9]

- А все-таки я его собью, - упрямо твердил Лукашев.

Обнаглевший неприятель все с той же методичностью каждое утро неожиданно появлялся над нашим аэродромом, сбрасывал бомбы и, демонстративно сделав круг, поворачивал обратно. Мы уже начали было привыкать к этим «визитам» и каждое утро, в одни и те же часы, ожидали ДН-9.

Как- то с полосы фронта пост воздушного наблюдения сообщил: «Летит!».

Лукашев засуетился и быстро поднялся в воздух, чтобы встретить врага при подходе к аэродрому. Вот показался и англичанин. Он заметил «Ньюпор» Лукашева, идущий навстречу. Мы ожидали боя. Лукашев храбро шел на сближение. Англичанин мгновение помедлил, потом вдруг резко повернул влево и дал полный газ.

- Удирает, - возбужденно закричали на аэродроме.

Лукашев погнался за противником, уклонившимся от боя. Но класс английской машины того времени дал себя знать. С земли была видна резкая разница в скоростях. Лукашев выжимал все то, что мог дать его самолетишка. А противник легко и свободно уходил от него. Через полчаса наш самолет вернулся.

- Не догнал, - с досадой буркнул Лукашев и презрительно сплюнул в сторону своего «Ныопора».

Лукашев был зол. Злились все. Тем не менее, после этого случая «визиты» англичанина прекратились.

В те дни, когда в огне и буре гражданской войны создавалась советская авиация, самолет Лукашева не был исключением. Белогвардейцы и интервенты располагали машинами, представлявшими последнее слово техники, наши же летчики были вынуждены довольствоваться самолетами, оставшимися от царской армии.

О, эти самолеты! Не зря за ними укоренилось выразительное и лаконичное прозвище «гробы».

Старые, ненадежные конструкции, слабенькие моторы, ничтожная грузоподъемность. Высотность - две-три тысячи метров. Предельная скорость - 100 километров. Радиус действия - 100-200 километров. На борт можно было взять несколько мелких бомб весом по 8 килограммов. Никаких приспособлений для бомбежки не было. Сбрасывали бомбы, перегнувшись за борт. Корректировали [10] попадание на-глаз. В музеях бы стоять этим машинам, чтобы экскурсовод рассказывал:

- Вот перед вами самолеты, построенные на заре авиации…

Но советские летчики именно на таких самолетах и летали. И били врага. Наши летчики были готовы летать на чем угодно, куда угодно, садиться хоть на фабричную трубу, драться хоть с самим чортом.



* * *


Польский фронт. Воздушная разведка помогает нашим частям развивать наступление. Белополяки пустили в действие свою авиацию. Воздушных схваток противник избегал. Но как-то раз летчику Смирнову посчастливилось застать в воздухе двух поляков. Вражеские летчики летели на отличных французских машинах новейшей конструкции. Смирнов ринулся на них. Понадеявшись на свое превосходство, поляки ввязались в бой. На исполинском экране вечернего неба развернулась захватывающая панорама воздушной дуэли.

На своем старом самолете Смирнов искусно лавировал, подбираясь к противникам в хвост. Удачный маневр - и один из польских самолетов нелепо кувыркается в штопоре. Еще мгновение - от подбитой машины повалил густой черный дым, и она беспомощно рухнула на землю.

Второй противник Смирнова струсил и поспешил удрать. Наш летчик и не пытался его преследовать. Поляк на своем превосходном аэроплане улепетывал так быстро, что настичь его на потрепанном смирновском самолете было невозможно.

Такой же неважный самолетик был у летчика Самойлова. Лавры Смирнова не давали покоя Самойлову. Он искал встреч с противником. Увы! Поляки были чересчур осторожны. Тогда Самойлов изобрел оригинальный способ: он летел на польскую территорию. Прилетал на какой-нибудь аэродром и бросал вниз письмо с вызовом любого польского летчика на честный бой.

На своем «гробе» Самойлов по полчаса кружил над аэродромом, ожидая, что кто-либо отважится на единоборство. Поляки молчали. Аэродром пустовал. На нем не было заметно даже людей, словно все вымерли.

Самойлов с досады швырял вниз несколько бомб и с грустью возвращался домой. [11]

Наследство


Вместе с материальной частью в советскую авиацию, переживавшую свою юношескую пору, пришли и специалисты из царского воздушного флота. Они принесли с собой дурной стиль своеобразной летной богемы. Гниль, разъедавшая офицерскую среду царской армии, просачивалась в быт наших немногочисленных авиационных частей и порой захлестывала слабых, безвольных - случайных в авиации людей. Создавались любопытные и достойные упоминания нравы и обычаи.

Например, широко были распространены суеверия и всяческие приметы. Доходило до смешного. Например, было «точно установлено», что по понедельникам летать нельзя. День тяжелый - можно разбиться. Нельзя лететь только-что побрившись - это очень плохой признак. Надо бриться обязательно накануне, и ни в коем случае не в день полета. Достаточно сказать летчику - «счастливо», чтобы испортить настроение перед полетом. Безобидное дружеское пожелание оказывалось «ужасной» приметой. Надо было говорить - «ни пуха, ни пера». Встреча с попом или кошкой, перебежавшей дорогу, влекла отмену полета. Нельзя было фотографировать летчика перед вылетом, считалось, что он наверняка разобьется.

Уже после гражданской войны как-то на Московском аэродроме мы с товарищем подошли к самолету, который после капитального ремонта готовили в пробный полет. У нас был фотоаппарат. Летчик, собиравшийся лететь, вел себя очень храбро. Он бравировал перед товарищами и принимал позу старого воздушного волка, которому все нипочем. Но, увидев фотоаппарат, [12] храбрец сразу скис. Он заметно разволновался и осведомился у нас, не собираемся ли мы его фотографировать. Мы заверили, что нет. Он не унимался, косо поглядывал на нас, наконец, бросил самолет и куда-то убежал. Оказывается - предупредить начальника. Последний вскоре подошел к нам и заявил, что фотографировать летчика он категорически запрещает.

- Да мы и не думаем портить пластинку, - отшутился я.

Летчик как-то нервно уселся в кабину, дал газ и пошел на взлет. Машина быстро оторвалась от земли, но, управляемая неопытным пилотом, не успела набрать и 20 метров высоты, свалилась на крыло, упала и разбилась. Летчик слегка повредил себе нос.

Через полчаса, выходя с аэродрома, мы встретили его. Он стоял с нашлепкой на носу, жалкий, потрепанный и совсем не походил на героя, которого только-что разыгрывал у самолета. Мы невольно расхохотались.

- Может быть, теперь вас можно сфотографировать? - спросил я.

Он отвернулся, смачно выругался и пошел в сторону.

Били машины, разбивались сами, потому что плохо летали. Калечили машины и калечились сами те из летчиков, кто подчинялся чужому стилю, перешедшему к нам в наследство от старой авиации. Создалась особая категория летчиков, считавших себя законодателями моды и обычаев авиационной среды. На деле они копировали худшие повадки барчуков-летчиков царской службы.

Представителей этой категории можно было отличить за версту. На земле они держались вызывающе. Их развязность граничила с наглостью. Послушаешь такого летчика, - перед тобой король воздуха и победитель стихий. А ежели соберутся три-четыре «короля» - уши вянут от бахвальства и чванства, от рассказов о невероятных подвигах. Право же, сам Мюнхгаузен оказался бы мальчишкой перед этими мастерами небывальщины.

Вырабатывались и особые внешние манеры. Одевался летчик так, чтобы каждая деталь костюма подчеркивала ухарство. Сочинялись особые брюки-галифе со всякими кнопочками, шнурочками, тесемочками. В большой моде были длинные, до колен, ботинки на шнурках. [13]

На голове носили бархатные пилотки с обязательным орлом. Орел этот, распространенный в царской авиации, немного видоизменившись, некоторое время оставался и у нас. Летчики носили металлические черные орлы, летчики-наблюдатели - желтые. Особенно курьезно выглядели те летчики, которые заботу о своей внешности ставили превыше всего. Много они болтали, врали, а дела своего не знали.

Один из таких летчиков как-то сшил высокие желтые ботинки. Это был предел мечтаний. Владелец ботинок очень берег их. Но когда надо было вылетать, оказалось, что летал-то щеголь из рук вон плохо. Хотя машина была очень проста, он при посадке ухитрился сделать «козла», то-есть резко ударился колесами о землю и снова взмыл в воздух. Надо было нормально сажать машину, но летчик перепугался и растерялся. Больше всего он беспокоился, как бы не пострадали новые ботинки. Он бросил управление, уцепился за стойку и задрал вверх ноги в неподражаемых ботинках. Под крик насмерть перепуганного летчика машина без управления повисла в воздухе, словно раздумывая, падать или нет, потом грохнулась о землю и разлетелась в щепки. Когда летчик вылез из обломков, он прежде всего начал осматривать ботинки. Они были целы. А пришедший в полную негодность самолет списали в расход…

Да, летали тогда плохо. Особенно плохо ориентировались в воздухе. Едва летчик удалялся от своего аэродрома, как он сейчас же начинал блуждать, болтался в воздухе «без руля и без ветрил», и часто из-за потери ориентировки дело кончалось вынужденной посадкой и поломкой самолета.

Один из известных ныне летчиков полетел как-то вокруг Москвы, вдоль Окружной железной дороги. Маршрут по тогдашним временам - дальний. Погода была хорошая. Но наш летчик ухитрился вскоре потерять и Окружную дорогу и вообще всякую ориентировку. Кружился он около часа, совершенно потерял представление, где он находится, куда летит, где будет садиться. Подсчитал, что во всяком случае за час полета он от Москвы удалился изрядно.

Вдруг впереди на горизонте показался большой город. Летчик направился к нему с намерением сесть и спросить, где он находится. Недолго раздумывая, летчик [14] пристроился где-то на окраине города, в огороде. К самолету сбегался народ. Обгоняя друг друга, впереди неслись ребятишки.

- Какой это город? - спросил летчик первого подбежавшего мальчугана.

- Москва, - ответил тот.

- Болван! - неожиданно выругался опешивший летчик.

Теперь этот летчик утверждает, что столь нелестная характеристика относилась к нему, а отнюдь не к мальчику.

Позднее, в 1922 году, была организована специальная комиссия по так называемым дальним перелетам. Комиссия собиралась изучать вопросы дальнего полета, разрабатывала систему и методику самолетовождения на дальние расстояния. За год удалось выполнить только один дальний перелет из Москвы в… Лосиноостровскую и обратно. Причем летчики так и не были убеждены, точно ли они пролетели над Лосиноостровской…

Вот какова была подготовка летчиков. Вот какое наследство получил от старого строя советский воздушный флот. Вот с чего мы начали создавать могущественный воздушный флот социализма. [15]

Самолет на лошадях


Долго еще в нашей авиации жил смешной и никому ненужный тип летчика-ухаря. Долго еще приходилось пользоваться старьем, теми самыми «гробами», которые теперь живут только в рассказах старых летчиков.

В первые годы после гражданской войны в авиации была велика аварийность. Били машин много, били глупо, дико, главным образом из-за неумения и недисциплинированности. Иногда по этим же причинам гибли замечательные люди. Учеба была поставлена не так, как сейчас. В наши дни какой бы ни был летчик, будь он хоть семи пядей во лбу, но ежели он прибывает в новую часть, на новое место работы, командир и не подумает выпустить его в воздух, прежде чем не испытает, прежде чем толком не изучит новичка. А в то время поправить летчика, «героя воздуха», «победителя стихии», - да слыхано ли это? Может ли быть что-либо обиднее, можно ли нанести горшее оскорбление! И вот такой «герой», хоть у него и поджилки тряслись, а он все-таки слушать толковое замечание не хотел, лез в машину, летел, ломал самолет, а подчас и сам погибал.

Большую работу в те годы вынесли на своих плечах механики. Они ремонтировали машины на-ходу, наспех. Иногда собирали из двух и трех поломанных машин одну. Выходил такой самолет из ремонта и вновь попадал в руки этакого «короля воздуха». По счастливой случайности иной самолет жил некоторое время. А сплошь и рядом «самолетный век», к досаде механиков, измерялся всего двумя-тремя полетами. [16]

Я помню, как этот примитивный «холодный» ремонт был преобразован. Ремонтировать начали солиднее, фундаментальнее, образовалась целая мастерская, а позднее завод «Авиаработник».

Однажды «Авиаработник» выпустил из капитального ремонта три новеньких самолета «Фарман-4». Для приема их прибыли летчики и механики. Три новеньких, покрашенных свежей краской самолета стояли на поле. Они красиво выделялись на снегу, покрывавшем аэродром. Под мартовским солнцем весело поблескивали их крылья. Самолеты были приняты.

Отряд стоял в городе К. - в 80 километрах от Москвы. Было приказано не грузить самолеты в вагоны, не отправлять по железной дороге, а перегнать по воздуху. Для этой цели из отряда были посланы самые лучшие экипажи. Долго летчики собирались в этот «большой перелет», уговаривались, соображали, подсчитывали, ловили погоду.

И вот, наконец, день вылета назначен.

Летчики поднялись один за другим в воздух. Хотя было строго приказано итти строем, они сразу же потеряли друг друга. Долго блуждали над аэродромом на разных высотах среди ясного солнечного неба, разыскивая друг друга. Поиски успехом не увенчались.

Тогда каждый решил действовать самостоятельно. Один ушел куда-то в сторону, совсем не в направлении города К. и скрылся из виду. К вечеру экипаж самолета пришел на аэродром пешком. Оказалось, что при вынужденной посадке в 8 километрах от Москвы машина была вдребезги разбита. Постигла неудача и второй самолет.

Только третий летчик нашел нужный ориентир и храбро направился к месту назначения. Все хорошо. Мотор работает нормально. Машина исправна. Погода превосходная. Но у летчика, как он рассказывал позднее, было почему-то тяжело на сердце. Томило какое-то предчувствие. Он пытался превозмочь свои сомнения. Но это не удавалось. Предчувствие все более решительно и настойчиво напоминало о себе. Летчик все больше и больше беспокоился. Он перебирал в памяти, не случилось ли чего-нибудь сегодня? Не перебежала ли кошка? Не встретил ли попа? Нет. Все как будто в порядке. И день - не понедельник и не пятница. И [17] брился четыре дня назад. А вот болит сердце. Что-то не так.

И вот среди белого дня, в очень хорошую погоду, на совершенно исправном самолете летчик решил прекратить полет, так как его смущало это самое предчувствие. Он долетел до озера и благополучно опустил машину на густо запорошенный снегом лед. Как только опустился, тотчас повеселел. Не беда, что не долетел до цели. Долетим завтра. А сегодня, хотя туда и обратно можно было бы слетать десять раз, сегодня он лететь не настроен.

Кто- то предложил механику оставить самолет и ехать в К. поездом. Сказано -сделано. Самолет остается на поле, а летчики поездом едут в К. Доклад командиру отряда. Все ясно, все нормально.

Летчики ночуют в К. и утром отправляются к самолету. Погода слегка испортилась, но лететь можно. Однако снова не повезло. Подойдя к самолету, летчики заметили, что у машины кто-то побывал, оставив на снегу следы. Стали осматривать машину - нет часов на приборной доске, нет еще какого-то прибора. Видно, решили подшутить над летчиками.

Вместо того, чтобы спросить, выяснить все в ближайшем селении и все-таки перегнать машину на свой аэродром, экипаж очень разгневался, решил немедленно выехать в К. и доложить командованию о случившемся. Снова оба летчика садятся в поезд. Но на этот раз им от командования был дан основательный нагоняй и категорический приказ - перегнать машину на аэродром.

Летчики возвращаются к самолету. О, ужас! У самолета нет хвоста. К человеческим следам вокруг самолета прибавились еще следы однокопытных и двухкопытных. Повидимому, какая-то веселая корова, решив позабавиться странным, одиноко стоящим сооружением, рогами изуродовала рулевое управление. Лететь нельзя. Но теперь нельзя ехать и с докладом.

Запросили по телеграфу, как быть. Последовал суровый ответ: «Доставить самолет любым способом».

И вот к исходу следующего дня жители города К. наблюдали необычайное зрелище. К городу подъезжал странный экипаж, издали напоминающий своими контурами нечто вроде самолета. Экипаж волокли две маленьких [18] тощих лошаденки. Размахивая палкой, лошадей на веревке тянул мрачный механик самолета. Летчик, утомленный затянувшейся доставкой самолета к месту назначения, в возне с тяговой силой зашиб ногу, не мог итти и уныло сидел в своей кабине.

Толпа забавлялась картиной. Летчик старался не слышать насмешек и веселых возгласов. Он был готов провалиться сквозь землю. Но не провалился…

Самолет починили и через несколько дней нашего героя вновь допустили к полету. Полет прошел удачно. И вечером в кругу товарищей он попрежнему чванился и рассказывал о том, какие необычайно тяжелые случаи бывали с ним в воздухе и как он блестяще побеждал все трудности. [19]

Воздушная прогулка


Стояла чудесная летная погода. Наша часть летала во вторую половину дня. Жара спадала. Слабые ветры, шалившие днем, к вечеру стихали. Наступал штиль. Часов с четырех дня на аэродроме начиналась кипучая жизнь. На поле выруливали на своих самолетах летчики школы, стоявшей тогда на центральном аэродроме.

Справедливость требует отметить, что суматохи на аэродроме было много, а порядка мало. Место для старта и посадочная полоса не были отмечены. Каждый взлетал, откуда хотел, и садился, куда вздумается. Отдельные группы самостоятельно отвели себе излюбленные места для работы.

Эти небольшие площадки назывались «пятаками». С этих «пятаков» самолеты взлетали, на них садились. Иногда какой-нибудь ухарь-пилот взлетал прямо из ангара. Другой - поперек старта. Третий поднимался по ветру. Словом, на аэродроме каждый был хозяином.

Неудивительно, что в этом хаосе самолеты часто налетали друг на друга еще на земле, при посадке, при взлете, при рулежке, сталкивались, ломались. Появилась даже новая аварийная разновидность: возвращаясь с полета, летчик либо просто «классически» опускался на стоящий или рулящий по земле самолет, либо налетал на него при пробеге после посадки.

За месяц таких случаев было четыре-пять. Самолеты, конечно, превращались в обломки. И вот что было удивительно - почти все случаи таких «посадок» приходились на нашу часть. Именно наш самолет типа «Эльфауге» почему-то садился на другой. [20]

Нам проходу не было от насмешек и укоров. Особенно доставалось от механиков. Они во время полетов собирались на середине поля и, пока их самолеты были в воздухе, бездельничали и зубоскалили. По правде сказать, тот, кто попадал к ним в переделку, чувствовал себя неважно.

Матерые, видавшие всякие виды авиационные механики метко прохаживались насчет нашей технической выучки и летной грамотности. Нашей части были поручены испытательные, опытные работы. Механики после этих событий прозвали нас «неопытными»… Возражать что-либо этим «зубрам» было немыслимо. Мы терпеливо отмалчивались и держались подальше от середины поля. Как-то вечером полеты подходили к концу. Некоторые самолеты были уже заведены в ангар. Неожиданно на аэродроме появился наш комиссар. Высокий, плотный (бывший кузнец), простой, справедливо требовательный, грозный к нарушителям летной дисциплины, он пользовался общим уважением.

Комиссар был не один. С ним шли приехавшие на аэродром три крупных работника одной хозяйственной организации, связанной с воздушным флотом. Они вздумали полетать. Одного из приехавших мы видели на аэродроме раньше. Не раз ему предлагали принять воздушное крещение. Гость отвечал обычно так:

- С большим удовольствием. Мне, знаете ли, очень хочется полетать. Но, видите ли, нога у меня не в порядке и вот тут в боку покалывает…

Дальше следовал пространный рассказ, как его во время гражданской войны контузило, и вот теперь бывают сильные головные боли, часто болит нога, бок. Мы уже заметили, что боли начинали беспокоить любителя сильных ощущений как раз перед полетом. Увидев его, мы подумали, что придется и сегодня выслушать знакомый рассказ о подробностях контузии.

Гости оставались около здания коменданта аэродрома.

- Скажите Лопину, чтобы он выводил свою машину и подруливал сюда, - обратился комиссар к старшему технику.

Пока летчик Лопин возился около машины, комиссар поддерживал любезную беседу. Он рассказывал гостям о типах самолетов, об эволюциях, которые производит [21] самолет в воздухе, о фигурах высшего пилотажа. Беседа не нуждалась в иллюстрациях. В воздухе шныряло множество самолетов, машины буквально кишели на аэродромном поле: то взлетали, то садились. Некоторые машины описывали круги, другие выделывали сложные фигуры. Для непривычного глаза все кругом было интересно, оживленно, занимательно. Подрулил Лопин. В машину уселся один из гостей; и летчик быстро поднялся в воздух. Комиссар, не желая обременять гостей ожиданием, хотел ускорить полеты. Увидев летчика Сомова, который уже закончил работу и шел домой, подозвал его и приказал:

- Выводите свой самолет, пойдете в воздух.

Сомову не везло. Это он в последний раз усадил самолет на учебную школьную машину «Авро» и едва не раздавил инструктора вместе с учеником. К счастью, раздавлена была только машина, люди остались целы. Этот случай серьезно повлиял на неудачника, и он с тех пор шел в воздух неохотно, с опаской.

Выслушав приказ комиссара, Сомов заволновался. Отойдя в сторону, он тихо спросил механика:

- Кто это с комиссаром?

- И не говори, товарищ Сомов, большое начальство, почти наркомы, - ответил тот.

Сомов еще больше засуетился. Сначала бросился почему-то в противоположную сторону, но, сделав несколько шагов, быстро, словно опомнившись, повернул к своему ангару. Вскоре он подрулил к группе гостей.

- Ну вот, пожалуйста, летите, - предложил комиссар нашему старому знакомцу.

Тот замялся и начал было свое привычное:

- С удовольствием, да вот, видите ли, контузия, нога болит…

- Да брось ты, - прервал его товарищ. - Нога, контузия… Садись и лети. Чего зря ездить на аэродром, людей от дела отрывать.

Уговоры, сдобренные изрядной дозой иронии, подействовали. Гость нехотя согласился, надел на голову огромную каску, в каких тогда летали летчики, и полез в самолет. Его привязали ремнями. Сомов пошел на взлет.

Лопин сделал два полета, покатал двух гостей и, оставив свой самолет, стоял с ними. Летчик бойко рассказывал [22] об авиационном искусстве, показывал на самолеты, кружившие в воздухе, и объяснял, что за фигуры они проделывали. Его довольные и веселые собеседники делились впечатлениями от первого полета.

- А где наш самолет? - вдруг спросил один из них.

Лопин обвел небо глазами.

- Наш? Да вот он, - и быстро указал на какой-то летящий самолет.

На самом же деле Сомова над аэродромом не было.

Прошло еще несколько минут. Сомову давно бы пора возвратиться, а его все нет. Попрежнему на поле и в воздухе гудели самолеты. Садились, взлетали, кружились и кувыркались над аэродромом.

- Вот переворот через крыло, - рассказывал Лопин. - Он делается так…

Следовали столь специальные подробности, что гости вряд ли что-нибудь понимали.

- А где же наш самолет? - опять спросили они у Лопина.

Тот и сам беспокоился. Все мы уже тревожились за Сомова.

Лопин натянуто улыбнулся и переспросил:

- Наш? - Он опять метнул взгляд на небо и ткнул пальцем в первую попавшуюся машину. - Да вот он. Сейчас, вероятно, пойдет на посадку.

В это время раздался оглушительный взрыв и треск. Мы взглянули и ахнули. На середине поля стоял столб пыли. Сквозь нее виднелась бесформенная груда обломков самолета.

- Это не наш? - в один голос тревожно спросили гости.

- Нет… Нет… - с деланным спокойствием заявил Лопин. - Наш вон летит. Сейчас сядет.

Из ангара выскочил механик Сомова. Он с испуганным лицом бежал к месту происшествия. Лопин знаком задержал его и незаметно для приезжих шопотом спросил:

- Кто?

- Сомов, - бледными, дрожащими губами тихо пролепетал механик.

Лопин воспользовался тем, что гости на минуту забыли о нем, быстро ретировался, зашел за угол здания [23] и оттуда бегом пустился к своему ангару. Там были вторые аэродромные ворота, через которые можно было выйти на улицу.

Подбегая к месту происшествия, мы увидели, как от груды обломков отделился человек в комбинезоне и шлеме. Он на ходу отвязывал пристегнутый к ноге высотомер. Отстегнул его, бросил и метнулся к зарослям кустарника, окаймлявшим аэродром. Он бежал так, словно за ним гнались, по меньшей мере, сто африканских львов. Это был Сомов.

Все ясно - наш самолет опять сел на учебный «Авро». Сейчас большой исковерканный «Эльфауге» лежал на совершенно раздавленном учебном самолетике.

Среди обломков были еле заметны остатки кабины. В ней сидел наш гость. Вокруг бесновалась толпа механиков, принявших его за летчика.

- Сволочь, - кричали они. - Не видишь, что ли, куда садишься? Ремонтировать за вами не поспеваем. Бить таких надо…

Крики неслись со всех сторон. Стеной стояла отборная ругань. А воздушный турист сидел безмолвно. Высокая каска придавала его голове странную продолговатую форму. Рот был открыт, нижняя губа отвисла, из нее слегка сочилась кровь. Бледный, как полотно, он сидел неподвижно и, не моргая, смотрел в одну точку. Кольцо разъяренных механиков сужалось, и неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы не подоспели мы и не крикнули:

- Начальство!

Это подействовало успокаивающе. Толпа с невероятной быстротой рассыпалась по сторонам. Место аварии опустело.

Сомовского пассажира отвязали, помогли ему вылезти из обломков. Он все так же, глядя в одну точку, едва покачивая головой, постоял, подумал и, тихонько прихрамывая на контуженную ногу, пошел. Навстречу ему спешили товарищи и наш комиссар.

- Ну, Как? Все благополучно? - спрашивали они наперебой.

- Да ничего, хорошо, - медленно и тихо произнес он. - А потом… потом кто-то меня за что-то ругал, - устало добавил он. [24]

Его усадили в автомобиль.

Сомов не являлся на службу два дня. Дома его тоже не было. Только на третий день его отыскали. Он приютился на скамейке в Петровском парке и здесь в одиночестве переживал неудачную воздушную прогулку с начальством. [25]

Инструктор


В летной школе случилось страшное происшествие: ученики выстрелом из мелкокалиберной винтовки убили петуха, принадлежавшего инструктору. Пусть читатель не удивляется столь неожиданному сочетанию: авиационный инструктор и… петух. В годы, о которых идет речь, старики-инструкторы летной школы часто обзаводились своим хозяйством. Заведет корову, козу, птиц, насадит огород и живет себе этаким «помещиком». Так было и до 1919 года и несколько позднее.

И вот инструкторский птичник остался без петуха. В школе начался переполох. Инструктор приказал немедленно собрать всю свою группу. Целых полтора часа он допрашивал всех вместе и каждого в отдельности, допытываясь, кто нанес изъян его хозяйству.

Ученики не поддавались, хранили молчание. Да и: сознаться было нельзя. Сознаться - это значило навлечь величайший гнев начальства, что, несомненно, отразится на ходе учебы.

Четыре месяца инструктор, горюя о петухе, упорно искал виновника его гибели. Он прибегал к тонким психологическим приемам. То усиленно запугивал учеников, то подделывался к тем, кого он считал слабохарактерными, способными выдать товарища. Он устраивал засаду на улице, ловил кого-нибудь вечером и с мрачной торжественностью изрекал:

- Все известно: петуха убил ты. Признавайся!…

Но курсанты держались стойко. Ничто не помогло. Инструктор так и не уличил убийцу птицы. [26]

Подобные случаи были естественны в обстановке, которая царила в старой летной школе и некоторое время после революции.

Инструктор занимал в школе особое положение. Гроза учлетов, он так и назывался - бог!

Для инструктора не были писаны ни уставы, ни законы. Он был единовластным и полноправным распорядителем курсантской судьбы. Попытайся учлет возразить инструктору, и дерзкий уже отчислен из школы за «неуспеваемость». Не взлюбил инструктор, не по вкусу пришлась ему физиономия учлета - кончено: бедняга отчислялся за «неспособность».

Для инструктора было признаком хорошего тона держать себя с учениками на манер Юпитера-громовержца. У него были для учеников особые, не всегда цензурные прозвища. Например, распространенное обращение - «ну ты, сапог» - считалось еще сносным.

Он приходил на полеты, как правило, сопозданием. Курсанты почтительно ожидали своего «бога». Придет такой педагог, волком взглянет на своих питомцев и молча ткнет в кого-нибудь пальцем. Это значило:

- Тебе лететь.

Тот, кому выпал жребий, быстро влезал в самолет, дрожащими руками застегивал ремни и взлетал. В полете ученик, невзирая на шум мотора, внятно слышал отборную ругань, которая, сдобренная угрозами, заменяла то, что ныне принято называть методическим исправлением ошибок.

Инструктор старой школы держал себя жрецом, постигшим все законы полета. Он нестерпимо важничал и порой сам был уверен, что лучше его в летном деле вообще никого нет и быть не может. Отсюда и соответствующая, с позволения сказать, методика обучения. А по существу - ее не было. Каждый обучал, как знал, как умел. Много было недомолвок, неясностей и в системе обучения и в самой технике пилотирования. Но каждый инструктор считал своим долгом выдавать авиацию за искусство только для посвященных, постигших великие секреты полета.

Поэтому полет был окружен ореолом таинственности, загадочности. Это - ритуал, который в совершенстве знает только инструктор. Но он до поры до времени не открывает свои секреты… [27]

Нелепо и странно выглядел самостоятельный выпуск ученика. Прежде всего никто не знал, когда его выпустят в полет одного. Когда же ученик летел в первый раз самостоятельно, то на крылья самолета привязывали по красной ленточке с одной и с другой стороны. Эти опознавательные знаки должны были при воздушных встречах оповещать, что ученик летит первый раз без инструктора, ему полагается уступать дорогу и вообще не мешать, не смущать его.

И вот близок конец летной программы. Кончаются полеты учеников с инструктором. Он приходит на аэродром еще более мрачный, еще более сердитый. Ученики, и так боявшиеся инструктора, теперь избегают встречаться с ним глазами. Волнения и всяческие переживания учеников усугубляются торчащими из кармана кожаной куртки инструктора пресловутыми красными ленточками.

Ученикам полагалось догадываться, что сегодня кого-то будут выпускать. Кого? Неизвестно. Легко представить себе состояние учеников. А инструктор нередко целый день проходит с торчащими из кармана красными ленточками, но никого в самостоятельный полет так и не выпустит.

А иногда, как гром среди ясного неба, раздавалось ошеломляющее ученика:

- Ну-ка, ты - садись! Да смотри у меня!…

После выпуска курсанты должны были преподносить инструктору подарки. Вообще инструктора надо было задабривать, жить с ним в ладу, отнюдь не сметь иметь свое суждение, не перечить и даже в мыслях этого на держать. Такой стиль обучения летчиков, свойственный старой школе, к сожалению, некоторое время оставался и в советской летной школе.

Основной бедой школы тех дней была слабая подготовка летного состава. Выпускали недоучек. Обучали буквально за семь-восемь полетов. Эти семь-восемь полетов ученик делал с инструктором. Ему показывали, как надо взлетать, садиться - и считалось, что курс закончен. Затем давались два самостоятельных полета - и летчик обучен.

Такой авиационный недоросль, конечно, большей частью кончал свою летную карьеру в первом же полете, как только встречались трудные условия. Правда, [28] некоторые пилоты уцелели, сами «выплыли», выправились, продолжали летать самоучкой. Кое-кто из таких самоучек неплохо летает и в наши дни.

А авиацию любили. От желающих поступить в летную школу отбоя не было. Но многие кандидаты отсеивались медицинскими комиссиями. Доктора в то время и сами плохо знали, какие требования предъявлять к летчику.

Врачи, которым авиация представлялась непостижимым для простых смертных искусством, изобретали такие способы испытания поступающих в школу, что процедура медицинского осмотра отчасти напоминала упражнения средневековых инквизиторов. Осматриваемому, например, предлагалось неподвижно сидеть на стуле. Над головой прикреплялся бак изрядных размеров, наполненный водой. От бака спускался шланг, который вставляли испытуемому в ухо. Человек сидит, в ухо ему льется вода. Испытуемый, мягко говоря, обалдевает. И вдруг резкий окрик:

- Встать, вытянуть руки вперед!

Какие дефекты в здоровье испытуемого удавалось обнаруживать этим способом - неизвестно. Не было это известно и самим медикам.

Подстать этой «гидротехнике» был такой способ. Ученику надевали на голову высокую каску, к которой было прикреплено торчащее вверх перо. Оно касалось листочка закопченной бумаги. Стоять в этом нелепом головном уборе нужно было смирно - пятки вместе, носки врозь, руки по швам. Стояли подолгу. От еле заметных движений перо царапало бумагу. Потом врачи погружались в изучение полученной «диаграммы». И опять-таки никто не знал, зачем это нужно, какие данные о физическом состоянии человека, собирающегося пойти в авиацию, дает этот способ, который, кстати, так и назывался «писать головой».

Существовал еще один «медицинский» прием. Посадят тебя на специальный стул и начнут крутить, пока не помутится в глазах. Для чего? Напрасно было бы искать ответа.



* * *


Коренным образом перестроилась летная школа. И отчислений по «неспособности» стало меньше, и по физическим данным стало больше людей подходить для [29] летного дела. Нам кажется, это объясняется тем, что медицинские испытания приведены теперь в соответствие со здравым смыслом и отличаются подлинно научным подходом к делу. Отбирают тщательно, наверняка, но без всяких так называемых «медицинских приемов», вроде описанных выше.

Методика обучения учлетов проработана всесторонне и настолько тщательно, что не оставляет никаких сомнений и недоумений. Все четко, ясно, понятно. И программа стала более обширной. Ученику дается около ста провозных полетов. Летая с инструктором, курсант изучает не только нормальный взлет, полет, посадку, но также элементы эволюции самолета в воздухе и почти все фигуры высшего пилотажа.

Инструктор уже не «бог», но он знает свое дело в тысячу раз лучше, чем его предшественники. Это друг, старший товарищ, опытный летчик, хороший педагог. Инструктор возится с учениками, как нянька с детьми. Он с ними на аэродроме, он желанный гость в общежитии курсантов. Он берет под особый надзор отстающих и делает все, чтобы только не отчислить ученика. Он стремится выпустить ученика надежным, хорошим, культурным летчиком. [30]

Самостоятельный полет


Несколько командиров воздушного флота приехало на Качу, в старейшую школу летчиков, школу высшего пилотажа. Нас направили сюда переучиваться. Приехавших распределили по группам. Та, в которую попал я, состояла из восьми человек. Инструктором был молодой по возрасту, но опытный, энергичный летчик и замечательный человек. Он нас вобрал, познакомился с каждым, объяснил распорядки в школе и предупредил, что работа будет трудная.

Он сказал:

- Хотя вы командиры, и довольно больших рангов, но здесь, в школе, вы будете на положении курсантов. Вам предстоит начинать с азов. Сами будете готовить самолет, мыть его, чистить, сами будете заливать машину бензином, маслом, выводить и заводить ее в ангар…

Нас это не смущало. Хотелось скорее начать учебу. Ждать долго не пришлось. На следующий же день начались полеты. Мы по очереди летали с инструктором, делая провозные полеты, сначала простые, а затем и сложные, с выполнением различных фигур.

Как- то случилось, что с первых дней у меня учеба пошла успешно, и я скоро оставил позади своих товарищей.

Тогда- то и начались мучительные дни. Инструктор, желая выравнять группу так, чтобы она шла дружно, чтобы все окончили вместе, решил придерживать меня. Все ученики делали по восемь-десять вылетов, а я -два. В вечерние часы вся группа также делала по шесть-восемь вылетов, а мне порой не доставалось ни одного. [31]

Зато в «наземных» делах недостатка не было. Я аккуратно бегал встречать самолеты после посадки, сопровождал машину, держась за крыло, к месту старта. Наловчился запускать мотор и перетаскал огромное количество бензина от границы аэродрома (туда он привозился на один полетный день) на свой «пятак», то-есть к месту, отведенному для работы нашей группы.

Операции с подноской бензина легли почти исключительно на меня, за что я и получил в группе шуточное прозвище «кухонный мужик».

Я досадовал. Несколько раз говорил с инструктором, просил:

- Дайте мне летать побольше.

Инструктор убеждал, что надо подтянуть всю группу, нехорошо, если я уйду вперед.

Так длилось полмесяца. А группа попрежнему шла неровно. По успеваемости группа получилась какая-то разношерстная. Наметились ученики сильные и слабые. Инструктор увидел, что трудно добиться, чтобы все шли ровно, и решил действовать иначе. Все стали получать более или менее равное количество полетов.

Мои дела быстро поправлялись. Погода стояла хорошая. Летали утром и вечером. Правда, уставали изрядно. Но кто на это обращал внимание!…

Очередные вечерние полеты. Я сделал уже четыре посадки и, решив, что на большее рассчитывать трудно, полетов мне больше не дадут, взялся за обязанности «кухонного мужика».

Захватил два огромных бидона и пошел за бензином. Бензин надо было наливать в бидон из бочки. Одному приподнять и наклонить тяжелую бочку было трудно, но мы как-то ухитрялись делать это. Только я схватился за бочку, как увидел вдали двух бегущих ко мне товарищей. Они что-то кричали и махали руками. Я оставил бочку и ждал. Запыхавшиеся товарищи подбежали и объявили:

- Инструктор не велел тебе носить бензин.

- Почему?

- Не знаем, он сказал, чтобы несли мы.

- Бросьте шутить, - рассердился я.

Но они вырвали у меня бидоны и налили их бензином. Мы пошли к своему «пятаку». По дороге товарищи не давали мне даже дотрагиваться до бидонов. [32]

«В чем дело? - недоумевал я. - Неужели инструктор заметил, наконец, что я больше всех ношу бензин, и решил сжалиться надо мной?…»

Пришли на «пятак». Самолет был в воздухе. Инструктор делал очередной полет с учеником. Вскоре он вернулся.

- Ну, давайте быстренько, заливайте бензин, - сказал он тем двоим. Потом расстегнул шлем, достал папиросу, закурил. Настроение у него было веселое.

- Спирин, - позвал он.

Я вытянулся в струнку.

- Садитесь, полетите сами.

- Один? - не поверил я.

- Один, - подтвердил инструктор.

Я был ошеломлен. Так вот в чем дело. Он щадил мои силы перед полетом и поэтому запретил нести бензин. Стараясь скрыть волнение, я быстро надел шлем, очки, перчатки, залез в кабину и привязался, как всегда.

Инструктор посмотрел, исправно ли работают все приборы, закрепил ремни в своей первой, сейчас пустой, кабине. Вынул подушку с сиденья, чтобы она не выпала в воздухе, и обратился ко мне:

- Ну, так вот - нормальный полет по кругу. Делайте так, как всегда делали, летая со мной. Оторвитесь, наберите высоту. Ниже 150 метров не разворачивайтесь. Нормальный разворот, коробочка и - на посадку. Поглядывайте за воздухом - машин летает много, если кто мешает, не смущайтесь, идите на второй круг.

Он говорил спокойно и добрым, хорошим взглядом смотрел на мое радостно-смущенное лицо. Он хорошо понимал, что творится с моими нервами, и старался успокоить меня.

А я сидел, слушал его и чувствовал, как у меня дрожат ноги. Каблуки сапог стучали о педальное управление. Я вылетал один! Первый самостоятельный полет. Не только в группе, но и во всей школе. Хотя и не было на моем самолете красных ленточек, но весь аэродром знал, что Спирин летит один, и тысячи глаз наблюдали за моим самолетом.

Этот первый полет я сейчас помню во всех мельчайших подробностях. Вырулил на исполнительный старт, поднял руку, прося взлета. Стартер махнул белым флагом. [33]

Сопровождавший меня ученик нашей группы взял под козырек. Можно итти в воздух…

Я взглянул на инструктора, стоявшего возле самолета. Он одобрительно махнул рукой. С неописуемым, небывалым волнением я дал газ. Самолет побежал по полю все быстрее, все быстрее. Вот он в воздухе.

Машина набирала высоту. Я внимательно осматривался кругом, чтобы не помешать какому-либо самолету, и чтобы он мне не помешал. Наконец, сделал первый разворот. Он прошел удачно. Немного успокоившись, я постарался дать себе отчет, что же происходит со мной. Удивительное состояние. Какое-то новое, радостное, широкое чувство заполнило всю грудь. Один. Самостоятельно. Смотрю на кабину, где обычно сидел инструктор. Да, да, она пуста. А машина летит. Летит свободно. И ничего тут нет странного. Я управляю. Самолет слушается. Хочу - поверну налево, хочу - направо. И, словно подтверждая свои мысли, словно желая убедиться, что это - явь, а не сон, я даю сначала левую ногу - машина идет налево, потом правую ногу - машина идет направо. Двигаю ручку - слушается. Исчезла дрожь в ногах. Хочется петь, кричать. Но контроль над движениями не ослаблен. Я уже подлетаю ко второму развороту. В настроении опять резкая перемена: надо делать посадку. А ведь это самое сложное, самое главное. Ведь больше всего на посадке и ломают машины. Постепенно гаснет радость. Я напрягаю нервы и мысли.

- Максимальное внимание, смотри вперед, по сторонам, - приказываю я себе.

Последний разворот. Выключаю мотор и перехожу на планирование. Машина все ниже и ниже. Земля мчится навстречу. Важно приземлиться именно на заданном месте. Сумею ли я это сделать? А если нет? Если ошибка? Что тогда скажет инструктор? Товарищи будут сочувственно поглядывать на меня. А что мне от их сочувствия, если я «смажу» первый полет?

До земли метров десять. Я. сразу успокаиваюсь. Теперь видно, что самолет коснется земли колесами там, где надо. Это хорошо. Но некогда радоваться. Земля молниеносно бежит под самолетом, который еще в воздухе. Вот она совсем рядом. Слегка тяну ручку на себя. Машина мягко касается земли. Пробег. Стоп! [34]

Я не выхожу из кабилы. К самолету бегут товарищи. Медленно, позади всех идет инструктор. Друзья тайком от него поднимают вверх большой палец. Это условный знак: «все хорошо». Подходит инструктор и спокойно, как будто ничего не произошло, говорит:

- Давайте еще один полет. Повторите все, что делали сейчас.

«Значит, слетал хорошо, - думаю я. - Значит, все хорошо», - и я вновь взлетаю в воздух. [35]

Вынужденная посадка


Скоро кончается цикл полетов на учебном самолете, переходим на боевую машину. Желая выкроить возможно большее количество полетов, мы в срок, отведенный для двух взлетов и посадок, ухитрялись сделать три и четыре. А задания были сложные. Мы делали в воздухе уже фигуры.

Как- то под вечер группа закончила программу дня. Но время еще оставалось. Инструктор поручил мне слетать на выполнение комплексного задания. Я должен был подняться на высоту 1200 метров, сделать несколько глубоких виражей, несколько глубоких восьмерок и четыре переворота через крыло.

Инструктор предупредил:

- Смотрите, вы не особенно круто закладывайте виражи. Машина старенькая, хвост уже был в ремонте.

- Слушаюсь, - ответил я и пошел в воздух.

Мне хотелось после заданного полета сделать еще один. Поэтому я соображал, как бы сэкономить время.

«А зачем я буду набирать 1200 метров? Кому это надо? - думал я. - Кто заметит, сколько у меня было высоты? Метров 700 наберу и хватит. Откручу - и на посадку. А там попрошу еще один взлет».

Решено - сделано. Набрал 750 метров, отошел в свою зону, встал против ветра и начал крутить виражи. Глубокие виражи на этой машине мне особенно нравились. Поставишь крыло вертикально к земле, потянешь ручку на себя, - машина волчком крутится. Очень приятное ощущение. Сделал один вираж. Показалось, что вышло не совсем четко, не особенно глубоко. Энергично вывел машину в горизонтальное положение и тут же [36] свалил ее в другую сторону, резко потянул ручку на себя, машина закрутилась, но едва описала полный круг, как раздался страшный взрыв и вслед за ним самолет сильно затрясло. Я мгновенно рванул рули в противоположную сторону и, выровняв машину, выключил мотор.

«Хвост отвалился», - мелькнуло в сознании. Сердце больно екнуло. Сразу стало как-то холодно, по спине побежали мурашки. А машина продолжала лететь. Я боялся не только шевельнуть рулями, но даже пошевелиться сам. Вот-вот сейчас самолет начнет беспорядочно падать.

«Хвост, хвост, - сверлило в голове. - Но почему же машина летит?»

Принимаю отчаянное решение и страшно медленно поворачиваю голову, чтобы взглянуть, что делается сзади. Глядя с одной стороны, вижу только половину хвостового оперения. Оно цело. Так же медленно поворачиваюсь в другую сторону - тоже все в исправности. В чем же дело? Аккуратно двигаю ножным управлением - машина слушается. Пробую ручное управление - машина слушается. Странно. Чтобы внести ясность в создавшееся положение и убедиться в нормальном состоянии хвостового оперения и рулей, я резко двинул логами из стороны в сторону и зашуровал ручкой. Все в порядке. Тогда решил включить мотор. Ротативный мотор, который стоял тогда на учебных самолетах, включить было довольно просто. Нажал выключатель. Мотор. засосавший достаточно бензина, сразу рванул, заработал, и в тот же миг послышался оглушительный металлический лязг и треск. Машину начало жестоко трясти. Теперь ясно - рассыпался мотор. Надо выбирать место и срочно садиться. Пока я разглядывал хвост и терялся в догадках, машина быстро теряла высоту, и теперь в моем распоряжении оставалось не больше 300 метров.

Я был над Мамашайской долиной и планировал прямо на нее. Моментально развернулся и пошел в сторону. Напрягаю зрение, вглядываюсь вперед, выбираю площадку.

Опыта вынужденной посадки у меня никакого. Нацеливаюсь на одну площадку, подхожу к ней ближе и вижу, что на нее не попадешь. Выбираю другую. Подхожу к ней и вижу, что она вся нарыта канавами. И уже кажется, будто сесть вообще негде. Снижаясь, плохо [37] соображая, что будет, куда я сяду, как сяду, я летел до прямой. Было ощущение, что уже не ты управляешь машиной, а она влечет тебя за собой. Но нет, я еще владею самолетом, не даю ему проваливаться и всеми силами стараюсь отдалить страшный миг встречи с землей. Увы, эта встреча неизбежна. Площадки нет, а земля все ближе, ближе.

И тогда мною овладевает отчаянная решимость. Будь что будет. Сажусь куда придется. До земли полтора-два десятка метров. Наконец, начинаю выравнивать и сажать машину. Радостный крик невольно вырывается из груди: оказывается, я сажусь на ровное зеленое поле. Это почти аэродром. Машина остановилась. Вылез. Пробую винт и замечаю, что ко мне очень низко подлетает второй самолет нашей группы. Это был инструктор. Они на аэродроме видели все, что творилось со мной в воздухе, конечно, встревожились и, как только я скрылся из глаз за холмом, инструктор тотчас вылетел ко мне. Он мастерски приземлился на этой же самой площадке и остановился в пяти-десяти метрах.

- Что случилось?

- Да вот мотор.

С инструктором был механик. Он подошел к самолету, едва взглянул опытным взглядом и все понял:

- Шатун лопнул и разворотил все внутри.

Неожиданно инструктор быстро подошел ко мне и крепко пожал руку. Я недоумевал - за что. Вскоре на место вынужденной посадки собралась вся группа. Все очень хвалили меня за то, что я так мастерски вышел из тяжелого положения и умело выбрал замечательную посадочную площадку. Я угрюмо молчал. Вечером в школе на меня смотрели, как на героя. А мое настроение становилось все хуже. На утро я фигурировал в стенных газетах как лучший, как примерный… Это было уже чересчур. Я не выдержал и признался инструктору, что все вышло случайно и не я выбирал площадку, а она меня выбрала. Инструктор не соглашался со мной. Я апеллировал к группе.

- Брось скромничать, - был ответ.

Так и осталась за мной эта победа, в которой я отнюдь не повинен. [38]

Зачетный полет


В начале декабря я закончил обучение на боевой машине, и инструктор заявил, что может меня выпустить. Это было несколько необычно. Большинство курсантов освоили только половину вывозной программы полетов на боевой машине. Лишь немногие летали самостоятельно. Некоторые еще только начинали летать на боевом самолете. Но мои успехи были признаны достаточными для самостоятельных полетов, и поэтому руководители школы решили выпускать меня. Начались дни испытаний и проб. Прилетев с маршрутного полета и поровнявшись с аэродромом, я заметил, что на посадочной полосе суетились и бегали люди. С высоты не разобрал, что происходит внизу, и, только подходя к земле, увидел, что за несколько метров до посадочного знака была протянута веревка с разноцветными флажками. Это условно обозначало канаву. Ежели я задену за эту веревку, значит, не умею рассчитывать и самолет «попал в канаву». В конце пробега (на расстоянии, которое надо пробежать машине при грамотной посадке) также была протянута веревка с флажками. Если задену за нее, «попал в канаву», значит, очень разогнал машину, не умею грамотно садиться и «сломал самолет».

Это испытание было неожиданным. Я подумал было, не пойти ли на второй круг. Но, чтобы не было разговоров, что, мол, струсил, я решительно пошел на поездку. Самолет не задел ни ту, ни другую веревку.

На следующий день прилетел командир отряда, чтобы испытать меня в воздухе. Усевшись в машину, он объявил: [39]

- Управление ваше. Зона такая-то. Высота - 100 метров. Сделайте два глубоких виража в одну сторону и два - в другую. Наберите 150 метров, сделайте по два боевых разворота в ту и другую сторону. Наберите 500 метров. Сделайте три петли.

Все было ясно. Но над новинкой - глубоким виражем на 100 метрах - я задумался. Это небывалый случай. Вообще виражи с глубоким креном ниже 500 метров не разрешались. Но я понимал, что задание командира не было подвохом, никто не хотел придираться, затирать меня. Это было стремление более четко отшлифовать мою технику пилотирования, проверить мою летную грамотность, помочь мне выработать трезвый взгляд на отдельные летные эволюции.

Я повторил задание. Мы вылетели. Большинство фигур у меня получилось хорошо. Они мне нравились самому. Некоторые же, особенно перевороты через крыло налево, как мне казалось, получаются неважно. Я даже сделал один сверх плана. Уж очень не нравились мне эти перевороты налево, и я пытался исправить предполагаемую ошибку. Но позднее выяснилось, что ошибок не было.

Накрутившись досыта, я пошел на посадку. Впереди садились два самолета. Я решил пойти на второй круг и, находясь уже почти на границе аэродрома, дал газ. Но в это время почувствовал, что рули взяты командиром отряда. Я поднял руки, показывая, что не управляю. И вот командир, этот опытный «воздушный волк», показал мне исключительно грамотную, красивую технику скольжения самолета на крыло. Он положил самолет буквально на бок, и мы с шумом и свистом падали вниз почти до самой земли. Метрах в пяти от земли скольжение было приостановлено, и самолет коснулся земли там, где было нужно.

Командир отряда дал общую оценку моей технике пилотирования «отлично». Потом прилетел командир эскадрильи и еще раз попробовал меня в воздухе. Опять дали хорошую оценку. Наконец, объявили, что школу я окончил, уже были заготовлены документы, характеристики, аттестации, и я собирался вот-вот выехать в свою часть.

Хотел это сделать под выходной день. Но пришлось задержаться еще на день. [40]

18 декабря на Каче свирепствовал норд-ост. Сильный ветер здесь - не редкость, он дует иногда три дня, а иногда и все девять, и дует так, что сбивает с ног человека. Скорость доходит до 20 и больше метров в секунду. Такой же ветер разыгрался и в этот памятный выходной день. Мы сидели в своей комнате и азартно играли в домино.

Около полудня в комнату вошел вестовой:

- Товарища Спирина начальник школы вызывает на аэродром.

Я подумал, что вызов связан с некоторыми формальностями при выпуске. Возможно, что начальник школы хотел видеть меня и дать назидательные советы на будущее. Надо сказать, что начальник школы был строг, суров, и его не любили ни ученики, ни инструкторы. За излишнюю придирчивость он получил прозвище «рашпиль».

С большим трудом, преодолевая встречный ветер, пробираюсь на аэродром. Ветер очень сильный, но ровный. Иду медленно, наконец, добираюсь до штаба эскадрильи. В общей комнате стоял начальник школы в о чем-то разговаривал с моим инструктором. Я доложил:

- Прибыл по вашему приказанию.

Он внимательно посмотрел на меня и, как-то растягивая слова, очень тихо произнес:

- Вы сейчас полетите. Задание получите от командира эскадрильи. Я ему все сказал. Самолет готов, у ангара.

Вот тебе раз! Я опешил. Куда! лететь в такую погоду? А начальник смотрел на меня как-то особенно пытливо. Спохватившись, я спрятал чувство охватившей меня растерянности, повторил приказ и вышел из комнаты.

«Ну и «рашпиль», придумал трюк», - раздраженно думал я, надевая летное обмундирование.

У ангара стоял самолет. Мотор работал. Самолет сдерживали шесть человек: по-двое у крыльев и хвоста. Сильные порывы ветра обрушивались на машину, словно стремясь ее опрокинуть. Я подошел к кабине, где сидел командир эскадрильи. Разговаривать было невозможно. Вой ветра заглушал голос. Я почти вплотную приблизил лицо к командиру, он, стараясь быть спокойным, передал задание. Мне предписывалось подняться, [41] набрать соответствующую высоту и проделать целую серию фигур, петель, переворотов через крыло, штопор…

Я спрашивал себя: волнуешься? - И отвечал: да. - Сильно? - Порядком. - А все-таки полетишь? - Полечу. - И все будет хорошо? - Обязательно! Этот безмолвный разговор продолжался тысячную долю секунды. Самолет уже на линии взлета, стоит против ветра. Я сразу же дал полный газ. Пробежав всего несколько метров, машина оторвалась от земли и стала набирать высоту.

В воздухе я почувствовал себя на месте. В том, что полет пройдет удачно, я уже не сомневался. Довольно быстро я проделал все, что было положено. Сильно болтало. После 10 минут полета я обливался потом. Руки крепко сжимали ручку управления. На фигурах приходилось управлять двумя руками - силы одной руки нехватало.

Беспокоила только посадка в такую дьявольскую погоду. Я очень близко зашел к границе аэродрома, надеясь, что сильный ветер будет сдерживать машину при планировании. Посадочное «Т» непривычно маячило у самого крыла. По ту и другую сторону посадочной полосы стояли шеренги красноармейцев.

Я выровнял машину, и не успела она коснуться земли, как с обеих сторон ее подхватили крепкие руки красноармейцев. Десятки людей сдерживали самолет, не давая ему опрокинуться. Рулить в такой ветер нельзя. Самолет надо катить в ангар руками. Я выключил мотор и вылез из кабины.

- Вот теперь вы настоящий летчик, - наклонившись над моим ухом, прокричал начальник школы.

На следующий день с дипломом об окончании школы в кармане я выезжал в свою часть. [42]

Над Беловежской пущей


Осенью 1927 года мне довелось участвовать в одном из очень больших перелетов того времени. Предстояло лететь за пределы Советского Союза. Наш двухместный самолет советской конструкции и производства с довольно мощным мотором был красиво отделан и, так сказать, вылощен с ног до головы.

Время осеннее, погоды не было. Мы тщетно следили за ней, придирчиво выбирали благоприятный промежуток, но все-таки под конец нарвалась на очень плохие метеорологические условия, из-за которых дело едва не кончилось печально.

Самолет наш был загружен сверх всяких норм. Эта, по существу, маленькая машина имела запас горючего на 14 часов. Бензиновые баки были расставлены где только можно - и в крыльях, и за приборной доской, и под сиденьями, и в хвосте самолета. Очень сложным было устройство для перекачки бензина из этих многочисленных баков в главный бак. Оно состояло из 12 кранов, расположенных внизу, на правом борту у самого пола. Когда требовалось опорожнить тот или иной бак, следовало переключить краны, а опорожнив, очень точно выключить бак, запереть доступ бензина посредством этих же кранов. В остальном машина была оборудована замечательно, снабжена достаточным количеством приборов, особых карт, номограмм, вычислительной аппаратурой и т. п. Освещение самолета для полета ночью было превосходным и состояло из 14 электрических лампочек. Каждая лампочка имела свой выключатель. Словом, кабина самолета напоминала сложное техническое сооружение, обильно насыщенное самыми диковинными [43] по тому времени аппаратами, приборами, выключателями и переключателями.

Мы летели темной ночью. Самолет шел над Беловежской пущей. Погода начала портиться. Она становилась все хуже и хуже. Сплошная густая облачность давила нас книзу. Мы постепенно теряли высоту, с 2000 метров опустились до 650, но и здесь наползали темные огромные тучи. Они все чаще неожиданно появлялись впереди самолета, несколько ниже его. Дождь усилился, порывистый, шквалистый ветер бросал нас из стороны в сторону.

Кругом было черно. Горизонт не проглядывался совершенно. Трудно было отличить, где небо, где земля, все сливалось в черно-бурую массу.

Я старался как можно скорее освободить хвостовые баки. Маленьким насосиком уже перекачал бензин из самого заднего бака, тщательно закрыл краны и, низко пригнувшись, несколько раз с фонарем проверил, так ли все сделано, правильно ли закрыты краны. Сделав затем пометку в бортовом журнале, принялся перекачивать бак из-под своего сиденья. Мой партнер в это время управлял машиной. Занятый работой с горючим, я несколько раз ощущал какую-то неловкость, словно полет перестал быть нормальным, но увлеченный своим делом, не обратил на это внимания. Неловкость же выражалась в том, что меня довольно энергично тянуло куда-то назад. Я продолжал перекачивать бензин и не глядел по сторонам, а меня все сильнее и сильнее прижимало к задней стенке. Наконец, недоумевая, в чем дело, я высунулся из кабины и бросил взгляд вперед. То, что я увидел во мраке этой осенней ночи, заставило меня вскрикнуть. Наш самолет неимоверно высоко поднял нос и висел в воздухе почти вертикально. Это было самое критическое положение, какое вообще могло возникнуть. Было совершенно непонятно, как это случилось и как машина еще могла держаться в воздухе.

Желая привести самолет в нормальное положение, я быстро отдал ручку управления от себя. Поздно. Машина, потерявшая скорость, не послушалась, как-то нехотя свалилась на крыло и стремительно повалилась вниз.

Заходили приборы. Закрутился компас. Бешено росло показание скорости. Стрелка высотомера катастрофически падала. А кругом - осенняя ночь. [44]

Я сразу понял, что самолет перешел в штопор. С нагрузкой, какая была на самолете, он не выходил из-этой фигуры, и мы с неимоверной скоростью падали вниз, вращаясь вокруг своей продольной оси.

В голове мелькнуло: «Все кончено». С молниеносной быстротой я перекрыл все краны бензиновых баков. Обычно на это уходило много времени: смотришь, проверяешь, светишь фонарем, так ли это сделал. Впотьмах, на ощупь я буквально в одно мгновение закрыл все краны, словно прошелся пальцами по клавишам рояля. Другой рукой так же быстро выключил весь электрический свет.

Машина падала. За несколько страшных секунд в голове вихрем пронеслось множество мыслей. Образы пережитого промелькнули, как в калейдоскопе. В этом циклоне ощущений и воспоминаний разобраться было трудно, последовательности не было, но вся жизнь и даже самое отдаленное, забытое встало, как живое.

В последний момент я выглянул из кабины, но ничего нельзя было понять а этой сплошной черноте. Сильный удар. Я с головой спрятался в кабину. За первым ударом последовал второй, третий, а потом уже даже трудно было дать себе отчет в том, что происходит. Стоял сплошной гул, рев. Ломалось что-то огромное, лязгал металл, трещали деревья.

Можно было догадаться, что падаем в лес. Еще резкий, невероятно оглушительный удар и… внезапно стало тихо и еще темней.

Что было дальше? Откуда-то доносится голос товарища. Кажется, что он далеко, далеко от меня. Я слышу его хорошо, четко, но почему-то не могу отвечать. Сколько продолжалось это состояние - час или минуту - не знаю. И вдруг неожиданно, словно из быстро раскрытого окна, на меня обрушился громкий и звонкий голос моего партнера. Я пришел в себя.

- Жив? - вскричал он.

Мою кабину завалило большими сучьями. Я сидел в ней, насколько пригнувшись. Сразу возникла вся картина, все подробности аварии. Быстро ощупываю ноги и руки. Как будто все цело. Попробовал встать. Обломки деревьев мешают.

С трудом приподнимаюсь и вижу впереди у мотора огонь. Я боялся пожара. В нашем самолете было очень [45] много бензина, и он мог вспыхнуть, как факел. Сразу же холод пробежал по телу.

- Неужели горим?

Но удалось рассмотреть, что это среди обломков горит одна электрическая лампочка, которая включилась от удара. Успокоившись и собрав силы, я сбрасываю придавившие меня сучья и ветви и с трудом выбираюсь из этой груды.

Кругом не темно, а черно, именно черно. Не видно ни зги. Вокруг нас какие-то заросли. Осенний дождь сыплет, как из сита. По голосу находим друг друга. Ощупываем себя еще раз. Все в целости. Сильно болит голова, бок, но я не обращаю внимания на это. Кругом какая-то особая тишина. Мы прислушиваемся. Четко слышны чьи-то шаги. Вот они совсем рядом, совсем близко от нас. Да, это кто-то идет. Трещат сучья, раздвигаются деревья.

- Кто там?

Молчание. Ответа нет. Шаги затихли. Мы замерли в ожидании. Через несколько минут опять шумят деревья, трещат сучья. Кто-то ходит, кто-то здесь есть. Снова окрик. И вновь никакого ответа. Это - зверье. У нас один маленький маузер. Что с ним сделаешь? Куда стрелять, когда на расстоянии двух-трех шагов не видно друг друга. Но вот глаза мало-помалу привыкают к темноте. Я оглядываюсь по сторонам и различаю кусок дюралюминиевого крыла. Зажатый между двух сосен, он покоится на трех толстых суках. Эта «площадка» находится в двух-двух с половиной метрах от земли. Я взобрался на нее и попрыгал, проверяя, надежна ли она и выдержит ли двоих.

Через несколько минут мы разостлали свои кожаные куртки на этом крыле, достали термосы с кофе, шоколад. Сняв с самолета уцелевший аккумулятор, даже провели электричество и засветили маленькую лампочку от карманного фонаря. Теперь звери не страшны. Выпили по маленькому стаканчику кофе. Не в силах заснуть от переживаний, от боли, мы молча пролежали до рассвета.

С рассветом дождь усилился. Низко над деревьями плыла слоистая облачность. Когда стало светло, мы более отчетливо представили себе все случившееся ночью. Оглянувшись кругом, ахнули: лес, самый непроходимый [46] лес, именуемый беловежской пущей, был изрядно поломан. Мы насчитали 82 дерева корабельного леса, поломанного при падении самолета. Некоторые деревья выворочены с корнем. Многие сломаны до основания. У других сшиблены макушки. Среди обломков валяется бесформенная груда металла. Это то, что было нашим самолетом. Блестящий, гладкий, словно отполированный дюралюминий, - что с ним стало! Из него теперь нельзя было сделать даже маленькой кастрюльки, настолько он был изуродован. Как же остались целы люди? Долго мы соображали, в какую сторону летели, в какой стороне может быть железная дорога. Солнца нет, кругом густая дымка, низкая облачность и дождь, дождь, дождь. Ни обломки самолета, ни характер сломанного леса подсказать ничего не могли, ибо мы падали, вращаясь штопором. Я показываю одно направление, мой партнер - другое. Вдруг откуда-то издалека донесся отрывистый паровозный гудок. Я указал влево:

- Вот видишь, где железная дорога.

- Нет, - говорит партнер, - по-моему, не там, а вот здесь.

И показывает в другую сторону.

Долго мы так мудрили и соображали, пока я случайно среди обломков самолета не увидел уцелевший компас.

- Ба, - закричал я, - ведь у нас есть компас!

Быстро отвернули драгоценный прибор. Теперь можно попытаться выбраться из дремучей чащобы. Ну хорошо, а если мы заблудимся, сумеем ли вернуться обратно, найдем ли остатки нашего самолета? Вот почему мы забрали все тряпки, какие были в нашем самолете, захватили шелковые ленты от вымпелов и двинулись на поиски человеческого жилья. Тряпки и ленты мы развешивали на сучках, отмечая наш путь. Жалко было лент от вымпелов. Это были красивые шелковые полотнища, сшитые изящными клиньями длиной около полутора метров. Красивые надписи на трех языках, нанесенные на ленты, сообщали, что это самолет такой-то, летчики такие-то, а следуют они туда-то. Ленты привязывались к металлическим патрончикам, в которые закладывались записки, и все это мы должны были бросать в определенных пунктах Европы. По ленте было легко находить вымпел. Сейчас ленты нашли другое применение. [47]

Мы шли от самолета, взяв направление по компасу. Мой партнер с компасом шел впереди и на всякий случай держал в руке револьвер. Я шел сзади, обвешанный тряпками и вымпелами, прочерчивая на листе бумаги наш путь по компасным показаниям и время от времени оставляя на сучках по тряпочке.

Путь был тяжелый. Мы страдали от ушибов. Но это было бы полбеды, если бы чаща не была подлинно непроходимой. То приходилось пробираться сквозь стену кустарника ползком, то карабкаться через буреломы, то мы выходили к каким-то топям, к болотным заводям, где ноги сразу вязли по колено. Отсюда улепетывали назад.

Часто раздавались крики каких-то странных птиц. Среди тишины и безмолвия леса все выглядело таинственно и немного жутко.

Основательно измучившись, мы добрели до огромного дерева, очевидно грозой поваленного на землю. Оно было, примерно, в метр толщиной.

- Давай отдохнем, - сказал я, вытирая пот с лица и поставив ногу на это дерево. Как же я был изумлен, когда нога провалилась по колено. Огромное дерево внутри все синило. Видно, лежало оно много, много лет.

После долгих блужданий мы, наконец, вышли на какую-то тропку и очень обрадовались. В какую бы сторону мы ни пошли теперь, все равно придем к жилью. Увы, наши надежды таяли по мере продвижения вперед. Видно, что этой тропой давно никто не ходил. Она густо поросла мхом. Нога уходила в мох по щиколотку. Но особенно озадачил и удивил необычайный гриб. Шляпка у него была с треть метра в диаметре, вырос он как раз на самой середине тропы. Нет, по этой тропе давно уже никто не ходил.

И впрямь, кругом было, как в сказке. Непроходимая чаща, бурелом и крики птиц, топи, болотные трясины, шорох неведомых зверей, которых мы не видели, но шум и треск ветвей говорил, что они где-то близко. Все было таинственно.

Тряпки, как я их ни экономил, были уже израсходованы. Теперь я раздирал шелковые ленты на тоненькие полоски и аккуратно завязывал их на деревьях. Мы шли, все так же записывая на бумаге наш путь по компасу. Шли долго. Томительно тянулось время. Как оказалось [48] позднее, мы упали всего в семи километрах от железной дороги, а добрались до нее через девять с половиной часов.

Мы выбивались из сил. Казалось, нет конца этому лесу. Несколько раз проверяли, правильно ли идем. Вдруг мой партнер радостно вскрикнул. Я посмотрел на него. Он показывал пальцем вперед. Перед нами невдалеке расстилалась поляна, засеянная овсом. Ну, если овес, значит где-то поблизости есть жилье. Сделав еще сотню шагов, мы увидели женщин, собирающих ягоды. Пошли к ним. Как только они нас заметили, бросились бежать, сломя голову. Их испуг был легко объясним. Мы упали вблизи границы на нашей территории. По костюмам они приняли нас за иностранцев, перешедших границу. Мы кричали им, но женщины продолжали бежать. Остановилась только одна старушка. Мы подошли к ней.

- Что вы бежите от нас, мы же не кусаемся? - обратились мы к старушке.

- Да вы не наши, - недоверчиво ответила она. Мы стали убеждать ее в том, что мы самые настояшие наши, советские. Она долго не хотела поверить, но, наконец, убедилась, кто мы, и разговорилась.

- Как пройти, бабушка, к станции?

- А вот так, родной, по струнам иди, иди и придешь, - и она показала на телеграфные столбы с «проволокой.

Еще через час, усталые и измученные, мы добрались до железнодорожной станции. [49]

Первый экзамен


Настоящим экзаменом советского воздушного флота, проверкой нашего умения летать и в особенности - умения ориентироваться в сложных условиях явился большой восточный перелет. Этот перелет был организован на трех новых, только что построенных самолетах «П-5». Самолеты - целиком советской конструкции и советской постройки. Мы должны были лететь из Москвы в Турцию, из Турции в Персию, из Персии в Афганистан и оттуда через Ташкент, Оренбург вновь вернуться в Москву.

Вылет затянулся. Перелет должен был состояться в августе, но август прошел и наступал уже сентябрь. Погода портилась. Пошли дожди. Аэродром размякал, превращаясь в болотное месиво. Возникла угроза, что с него взлететь не удастся.

Первого сентября, в ненастный осенний день, примерно в полдень, над Москвой неожиданно разразился жестокий шторм. Ураганные порывы ветра рвали на части полотно флюгера на вышке, ломали деревья, сбивало с ногчеловека. Хлынул сильнейший ливень и быстро затопил все низменности аэродрома. Непогода застигла на поле, кроме множества других самолетов, также и три новеньких, только что выпущенных с завода самолета, которым предстоял далекий путь на Восток.

Самолеты не были привязаны. Ветер ворочал их из стороны в сторону, грозя изломать, изуродовать машины. Трое механиков выбивались из сил, еле сдерживали самолеты за крылья. Сигнал тревога! Со всех концов аэродрома под сильнейшим ливнем, прикрываясь руками от града, бежали люди. Бежали и мы спасать свои самолеты. [50] Ведь малейшая поломка задержала бы перелет. Мы отстояли самолеты, и когда стих ветер, перестал дождь, они выглядели, будто ничего не случилось. Сильный град даже не повредил покраски. Это было первое серьезное наземное испытание советских самолетов на прочность.

После грозы три дня подряд, не переставая, лил мелкий осенний дождь. Аэродром окончательно размыло. Подъем с полной нагрузкой был опасен. Надежды на улучшение погоды не было, настроение падало. 3 сентября, в полдень, было получено приказание о вылете. Вылет назначен на 4 сентября, в пять часов. Но дождь упорно не переставал…

В такую вот погоду мы и начали свой большой восточный перелет. Поднявшись в дождь и сделав полукруг над аэродромом, все три самолета выстроились на высоте 150 метров и легли на курс к Севастополю. Сильная болтанка, резкие порывы ветра, туманы, дождь сопровождали нас до Харькова. В густом тумане где-то внизу промелькнул Харьков. А дальше туман стал еще гуще, еще плотнее, условия перелета осложнились. Наконец, медленно, но четко и рельефно, как на уроке географии, впереди показались и медленно поплыли нем навстречу берега Черного моря.

В Севастополе посадка, пополнение горючего. Снова разбираем погоду. Ничего утешительного. Низкая дождевая облачность густо висела над Крымским полуостровом, не предвещая ничего отрадного.

Непривлекательно на этот раз выглядел этот цветущий уголок нашей страны. Черные тучи низко свисали над морем, густая дымка плотной вуалью затянула все кругом. Моросил мелкий осенний дождь, такой же, какой провожал нас из Москвы. Резкие порывы ветра доходили до 70 километров в час. Лететь или не лететь в такую погоду на сухопутных самолетах через бурлящее, сердитое море?

Решили лететь.

До крайности напряженным, поглощающим все внимание был первый участок до середины моря. Сильный шторм, бушевавший на море, мощная гроза, простиравшаяся с запада на восток, сделали дальнейший полет по маршруту невозможным. Но возвращаться назад было так же сложно и рискованно, как и лететь вперед. Минута [51] раздумья - и черная туча поглотила самолеты. Двенадцать минут бешеной качки в этих жутких сумерках, часто пронизываемых молнией. Легче вздохнулось, когда туча осталась позади.

Но за этой грозой шла другая, не менее мощная. Опять молния, град и бешеное стремление урагана опрокинуть, разломать и бросить в беснующееся море наши маленькие аппараты, пробивающие путь на юг.

Три следующие грозы мы обходили, вследствие чего прямая линия маршрута от середины моря была основательно изломана. Но вот впереди в тумане показался турецкий берег. Несмотря на все изломы в пути, сложные расчеты помогли нам точно выйти на порт Инеболи, куда нам и нужно было прийти.

Турция, Анкара. Казалось бы, что после такого бурного рейса надо было отсиживаться, приводить в порядок свои самолеты и себя, так сказать, зализывать раны. Но ран не было, и мы недолго оставались в гостях у ту рок. Скоро при самолета снова неслись, теперь уже вдоль Черного моря, почти посредине его, на восток - в Сухуми, Тбилиси, в Тегеран. На этот раз море было спокойно. Наши самолеты пресекали его вдоль уверенно и четко. Так же уверенно пронеслись вдоль Кавказского хребта над Сурамским перевалом, над высокими горами, над Тбилиси, оставили позади красивую реку Куру, высокие горы, пересекли поперек Каспийское море в южной его части и подошли к берегам Персии, к городу Решта.

От этого города путь ваш лежал прямо на Тегеран. Мы туда и направились. Но, по мере продвижения вперед, все выше и выше громоздилась облачность. Она загнала нас уже на высоту выше 3 тысяч метров. А впереди все горы, горы, сплошь покрытые густыми облаками, доходящими до шести-семи тысяч метров. Ниже облаков итти было нельзя. Пробиться в Тегеран казалось невозможным. Я тогда принял довольно смелое решение: повести самолеты в обход гор и облачности, по долине реки Сейфид-Руд.

Резко ломаем курс, снижаемся под облака и идем над долиной. Она становится все уже и уже. По обе стороны ее обступили высокие горы, обрывами свисающие в долину. Сильная болтанка. Густая дымка. Долина постепенно [52] переходит в ущелье. Итти строем нельзя. Продвигаемся вперед «гусем» - друг за другом. По бокам ущелья - грозные скалы. Иногда ущелье резко поворачивает. В дымке не замечаешь этого поворота, видишь только отвесно висящие скалы, и кажется - вот-вот самолеты упрутся в тупик. Но в самый последний момент замечаешь поворот. Аккуратно разворачиваемся, чтобы не задеть крылом скалу. За нами следуют два остальных самолета. Но вот ущелье становится несколько шире, и, наконец, мы выходим в песчаную степь, оставляя этот негостеприимный, опасный и дикий район.

Скоро внизу возникает еле заметный Тегеранский тракт. Быстро минуем город Казвин. Спустился вечер, когда мы подошли к Тегерану.

Через два дня мы снова неслись на восток, пересекая суровые пустынные районы Персии, оставляя позади маленькие населенные пункты - оазисы. Среди этих песчаных просторов - Теджен, Мерв. Подходим к самому сердцу района песков - к пустыне Кара-Кумы. Полет над Кара-Кумы был тяжел. Всюду песок, он висит в воздухе, забивается в рот, скрипит на зубах, режет лицо, лезет в глаза. Всюду, на сотни километров, стелется песок, песок, песок. Внизу он образует большие, правильно чередующиеся гряды. Поэтому вид пустыни напоминает море с недвижно застывшими огромными волнами. Рассчитывать на посадку, пусть даже с небольшой поломкой, нельзя. Часто внизу видны колоссальные воронки. На земле ветер, крутятся, пляшут в воротках песчаные смерчи. Это зрелище напоминает бурлящий котел. Кругом - ни признака жизни, все мертво. Кажется, что и моторы стали работать как-то глухо. Вот-вот у кого-нибудь мотор зачихает, захлопает и остановится совем. Успокаивают только показания контрольных приборов. Самолеты тесно прижались друг к другу и идут вперед, только вперед. Десятки раз произвожу измерения и проверяю правильность пути. Изредка неожиданно, точно на экране, возникают населенные пункты, окруженные густой зеленью и живописными озерами. Но они пропадают, едва приближаются самолеты. Это видение пустыни - мираж. Наконец, впереди показывается большая извилистая река, Аму-Дарья? Сначала не верится, настоящая ли это река, [53] не мираж ли? Думается, вот подлетишь к ней, и она так же пропадет, исчезнет, как исчезло уже много селений и озер. Нет, мы подходим к настоящей реке. Это - Аму-Дарья. Она красиво извивается, маня к себе. Мы идем вдоль нее к пограничному городу Термес…

Дальше предстояло перевалить горный хребет Гиндукуш. Сильное впечатление оставляют эти высочайшие горы. Их острые вершины торчат под самолетом и выше его, по обеим сторонам. Узкие, бездомные ущелья. Какая тут может быть посадка? Если даже прыгнуть с парашютом, то и это предприятие вряд ли окончится здесь благополучно. Если и останешься жив, то все равно до жилья не доберешься.

Упорно держим курс на единственный в этом районе перевал Саланг. Взбираемся все выше и выше. Вот высота уже пять тысяч, шесть тысяч метров. Мороз. Мы одеты легко. Идем совсем близко над макушками гор. Гладкие снежные вершины гор напоминают сахарные головы. Они расположены часто и близко друг к другу. Кажется, природа нарочно наставила такое количество этих гигантских сахарных голов, чтобы придать местности дикий, устрашающий человека вид. Сюда не залетает птица, здесь никогда еще не было ничего живого. Мы проходим так низко над вершинами гор, что, кажется, вот-вот зацепимся колесами.

Все ближе знаменитый перевал Саланг. Афганцы считают его священным. Только здесь, по узкой дикой тропе, извивающейся на высоте пять-шесть тысяч метров, иногда можно перебраться через горы. Обычно путешествуют через перевалы пешком. А мы решили пробраться к границе Индии через Саланг по воздуху. Взбираемся еще выше, мороз крепчает. Подходим к перевалу. Он резко обрывается, и перед нами глубоко внизу открывается живописная долина, покрытая растительностью. Сбавляем газ и быстро, словно скатываясь на салазках, планируем в эту долину. Все ближе и ближе земля. Точно в назначенное время мы подходим к столице Афганистана - Кабулу.

Этот же самый Гиндукуш мы пересекли еще раз на обратном пути, покрыв в общем над горными кряжами очень большое расстояние.

Особенно тяжелым был путь над Гиссарским, Зеравшанским и Туркестанским хребтами. Видимость была [54] настолько плохая, что горные хребты мы увидели лишь тогда, когда подошли к ним вплотную. Перелет через Гиссарский хребет, казавшийся нам после Гиндукуша простым, на деле оказался весьма серьезным. Дело осложнилось плохой видимостью и постепенно сгущавшейся облачностью. Постепенно набираем высоту. Она достигла 4800 метров. А впереди горы еще выше. Но набирать высоту мешает облачность. Внизу, среди крутых обрывов, небольшая долина высохшей речки.

Я решил повторить тот же самый маневр, какой мы предприняли в долине реки Сенфид-Руд: пойти по долине в обход. Но на сей раз мы чуть было не поплатились за это. По мере продвижения вперед, долина становилась уже и переходила в ущелье. Выше - сплошная облачность, покрывшая вершины гор. Продвигаемся один за другим между вертикально поднимающимися вверх скалами. Наконец, ущелье неожиданно кончается. Впереди появляется новый горный хребет, также покрытый слоистыми и кучевыми облаками. Повернуть назад невозможно. Единственный выход - пробивать облака. Набираем высоту. Через несколько минут вынырнули поверх облаков.

Самолетов, так близко шедших сзади нас, не видно. Несколько долгих минут ожидания. Что с ними? Пробились ли? Все ли благополучно? Но вот из облаков доказывается один самолет, а спустя некоторое время - другой. Все звено в сборе. Продолжаем путь.

После этих необитаемых, диких гор значительно проще показался весь остальной путь, даже через пустыню Кызыл-Кумы. И уже совсем легкой, даже приятной, несмотря на очень плохую погоду, после морей, гор и пустынь была дорога в родных местах, от Оренбурга через Рязань к Москве.

Радостно было наше возвращение в столицу. Празднично выглядел Московский аэродром, принимая целые и невредимые самолеты, вернувшиеся из дальнего перелета.

Серьезный экзамен был выдержан. [55]

Готовимся к рекорду


Весной 1933 года мы с Громовым задумали установить мировой рекорд дальности полета по замкнутому треугольнику. К этому времени был готов самолет «Р-Д». Он имел советский мотор «М-34», достаточно большой запас горючего и внушал полное доверие.

Была одна неясность - как пройдет подъем с полной нагрузкой. Дело в том, что при полной нагрузке самолет весил около 12 тонн. Опасения были за шасси - выдержат ли они.

В связи с этим было дано задание построить специальную взлетную дорожку с горкой вначале, для того, чтобы самолет, разбегаясь с горки, сразу набирал соответствующую скорость и становился вполне управляемым.

Мы приступили к облету и испытаниям самолета, стремясь довести его до такого состояния, чтобы успех увенчал задуманное предприятие.

Самолет был новый, недостаточно облетанный и хлопот с ним было немало. Сразу же обнаружилось много дефектов, правда, мелких, но таких, с которыми нельзя было итти в рекордный полет. Это занимало много времени и нервировало экипаж, так как оттягивало старт. Несколько раз мы производили пробы, взлетая с разными нагрузками с новой взлетной дорожки. Получалось неплохо, и можно было бы лететь на рекорд, если бы не держали мелкие доделки.

Правительство выделило специальную комиссию по этому перелету. Председателем комиссии был товарищ Ворошилов. [56]

Лишь к осени испытания и доделки, наконец, закончились. Решено было предварительно слетать из Москвы в Севастополь и, не садясь в Севастополе, лететь снова в Москву. Здесь, сбросив тонну груза, лететь в Севастополь и оттуда, также не садясь, вернуться в Москву. Это значило проделать без посадки пять тысяч километров.

Наступила уже осень, а погоды не было. Шли дожди, начались заморозки. Но как-то неожиданно погода на маршруте прояснилась. Как только мы об этом узнали, немедленно поспешили на аэродром, и решили вылетать на рассвете следующего дня.

За час до рассвета мы, выспавшись в отведанной нам квартире, пошли в столовую, позавтракали и направились к самолету. По пути заметили какое-то оживление, а подойдя к воротам аэродрома, узнали, что на вылет приехал товарищ Ворошилов.

Через несколько минут, когда мы заканчивали последние приготовления к вылету, к самолету подошел Климент Ефремович. Поздоровался с нами, спросил, как дела, все ли готово, надежно ли организован перелет. Товарищ Ворошилов подробно интересовался самолетом и агрегатами, установленными на нем. Он ласково и внимательно смотрел нам в глаза, словно читая наши мысли.

- Ну, как, - спросил он меня, - нет ли у вас каких-нибудь сомнений? Ну, а спали как? А как завтрак, что ели? А у вас вот опять воспаленные веки, это нехорошо, - заметил он.

Я отвечаю:

- Ничего, это у нас - у летчиков - профессиональная болезнь.

- Значит, все хорошо? Ну, ладно, летите, - сказал товарищ Ворошилов.

Целый день мы были в воздухе, пробивая облака, обходя грозы, туман и плохую погоду. Особенно досталось в районе Сиваш при подходе к Севастополю. Этот район всегда изобилует туманами и низкими сплошными облаками. На этот раз был еще и сильный порывистый ветер. Машину болтало, бросало из стороны в сторону. Плохая видимость осложняла полет. Как мы ни маневрировали на высоте, всюду облака, туман и порывистый шквалистый ветер. Мы ныряли в облачные окна, пробивли отдельные грозы. Подойдя к Севастополю, [57] сделали круг над аэродромом Кача и, зафиксировав таким образом свое прибытие к конечной цели, повернули обратно и пошли к Москве.

Только к 5 часам вечера мы подошли и столице. Половина задачи была решена. Предстояло еще, не садясь в Москве, пойти в Севастополь и вернуться в Москву. Подходим к Московскому аэродрому, прямым курсом идем на полигон, быстро сбрасываем тонну груза и берем курс к Севастополю.

Промелькнули Москва, Подольск. Впереди показался Серпухов. В это время (был как раз час связи по радио) я получил радиограмму: «Снизиться и пройти над Кремлем, если это не осложнит выполнение задания». К сожалению, мы были уже далеко от Москвы. Выполнить распоряжение можно было лишь ценой потери двух часов. По радио я дал ответ на землю, и мы продолжали полет на юг.

У Харькова застала ночь. Попрежнему мучила плохая погода. Сильный порывистый ветер, непрерывная качка, оплошная облачность, временами дождь - сопровождали нас до самого Харькова.

Мы забрались выше облаков и шли на высоте 4000 метров. Темная осенняя ночь. Не видно ни зги. Мороз. Мы одеты по-летнему. У меня сильно поднялась температура, знобит. Видимо, не совсем еще прошел грипп. Меня укрывают комбинезонами, шубами. Лежа на баке, наблюдаю в окно за ориентировкой. Важно выдержать прямую пути и выйти точно к цели.

Рассвет встретили у берегов Черного моря. Справа видны огни Евпатории. Смутно зияющее, как пропасть, внизу видно море. Подходим к Севастополю, делаем круг и ложимся на обратный курс. Погода попрежнему плохая, но лететь уже легче, становится все светлей.

В районе Сиваша выясняется, что в баках осталось очень мало бензина. Мы недоумеваем, как это могло случиться? Наши баки настолько объемисты, что в них может войти горючего значительно больше, чем нам требуется для выполнения этого полета. До Москвы не дотянем…

Кто знает, если итти дальше, может быть, придется садиться в лесу, в поле или куда-нибудь на неприспособленное для посадки место и ломать машину. Короткое совещание… Досадно в высшей степени, но делать нечего, [58] приходится возвращаться в Севастополь и сесть на Каче. В Москву прилетели лишь на следующий день.

Оказалось, что инженер, готовивший машину к полету и валивший в нее горючее с помощью специального английского заправщика, ошибся в расчетах, и бензина было залито меньше, чем нужно. Председатель комиссии крепко взгрел инженера за это головотяпство.

- Разве можно в таких вещах ошибаться, - упрекал он его. - Недолить бензина - значит подвергать людей и машину ненужному риску. Хорошо, что они приняли правильное решение - вернулись и сели в Севастополе, а могло бы быть хуже. Ах, какая досада, - глядя на нас, говорил он. - А мы тут ждали… Жаль, жаль. А над Кремлем-то нельзя было пройти? Жаль, а мы ждали… Товарищ Сталин хотел посмотреть. Поднялись на вышку…

Так была сделана первая проба установить мировой рекорд дальности по кривой.

С машиной все обстояло хорошо. Но было уже поздно. Наступала зима. [59]

Досадная неисправность


Приступить к выполнению нашего плана - установить мировой рекорд - мы сумели только в июле 1934 года. Первые две попытки оказались неудачными. Одна из них закончилась даже вынужденной посадкой в 170 километрах от Москвы. Каждый раз, как назло, возникали, правда, мелкие, но такие неполадки, которые грозили сорвать полет.

Наконец, был назначен третий вылет. На аэродром, как всегда, приехал Климент Ефремович. Как и в прошлые вылеты, он внимательно расспрашивал инженеров о состоянии машины, подробно интересовался, готов ли экипаж.

Целые сутки мы держались в воздухе, методично выполняя маршрут по заранее намеченному треугольнику. Все обстояло хорошо. Только после рассвета погода начала резко портиться. У нас были запасные варианты маршрутов, но мы не уходили от основного и, лавируя среди облаков, гроз, пробивая иногда очень сильные дожди, ходили по заданному треугольнику. К вечеру погода настолько испортилась, что держаться на основном маршруте было невозможно. По радио получили с земли указание от штаба руководства: «Следовать в район Ростова». Там был один из запасных вариантов маршрута и держалась сносная погода.

От Московского аэродрома мы взяли курс на Ростов. Быстро темнело. В сумерки прошли Коломну и уже ночью подошли к Рязани. Летели в дождь. Погода портилась с каждой минутой. Мы решили пробить толстый слой слоисто-дождевых облаков и лететь над ними к Ростову. Пробили облака и вышли на высоту [60] 3500 метров. Спокойно, тихо. Над нами чистое звездное небо. А внизу громоздятся дождевые осенние слоистые облака.

Мы отошли километров 100 от Рязани. Уже прошло 42 часа с момента нашего вылета. Неожиданно стал сдавать мотор. Беспорядочная работа и частые оглушительные выхлопы в карбюратор свидетельствовали а крупных неполадках в моторе. Мы не сразу догадалась, что бы это могло быть. Через минуту с правой стороны из мотора стали выбрасываться огромные яркие языки пламени. С левой стороны вылетали снопы искр. Это нас совсем озадачило. Языки пламени были длиннее, чем самолет. Они словно лизали машину и, казалось, она вот-вот вспыхнет. А в самолете было еще больше двух тонн бензина. Через минуту пламя увеличилось. Искры огромной лентой стлались сзади самолета. Создавалось весьма серьезное положение. Мы открыли все люки и приготовили парашюты, хотя каждый из нас сознавал, что если самолет, эта летящая цистерна с бензином, вспыхнет, то прыгать будет поздно.

Положение осложнялось тем, что полет происходил в темную осеннюю ночь, вдали от населенных пунктов и аэродромов. Сесть было некуда. Лететь к какому-либо аэродрому с пылающим мотором невозможно. Мы с большим трудом пробивали облака вниз. Машину швыряло из стороны в сторону, как щепку на воде. От неправильной работы мотора самолет сильно трясло. А искры все сыпались, и пламя стлалось за нами, обозначая путь самолета в ночном, затянутом облаками небе.

В самый серьезный момент я простукал по радио в Москву сообщение о том, что у нас сдал мотор, и кратко изложил обстановку. Сейчас же последовал ответ. Но в это время мы пробивали облака, сильные разряды мешали слышимости. Ответ удалось принять не полностью. Радио гласило: «Всем остав… лет… парашютах. 122-123». Цифры обозначали закодированные подписи наркома обороны и начальника воздушных сил, Было ясно, что руководство штаба предлагает немедленно оставить самолет и спуститься на парашютах.

Но легко сказать - оставить самолет. Сколько времени и сил вложено нами в эту машину, в мотор, в тщательно подготовленное оборудование, оснащение [61] самолета… И все это должно погибнуть? Ни за что! Надо спасти, чего бы это ни стоило. И тут я покривил душой: я не сказал никому ни слова о радиограмме штаба… Выйдя под облака, мы с большим трудом тянули к Рязани. Дождь, тьма, ничего не видно. Попрежнему хлещет пламя из мотора, попрежнему сыплется фейерверк искр. Вот-вот самолет загорится. Высота катастрофически падает.

Мы сбросили ракету, чтобы разглядеть местность под нами. Может быть, найдется подходящее место, где можно сесть, хотя бы ценой небольшой поломки? Ярко вспыхнула ракета. Как нарочно: под нами торфяное болото. Ничего не оставалось, как всеми правдами и неправдами лететь в Рязань.

По расчетам Рязань должна быть близко. Но ее не видно. Проверяю расчеты, вычисления. Пламя еще интенсивнее вырывается из мотора огромными сверкающими клубками. В темноте это очень эффектно, но нам не до зрелищ. Высота упала до 100 метров. Рязани не видно. Сильно ослепляет пламя из мотора. Мы начали беспокоиться - туда ли идем. Десятки раз проверяю расчеты.

Случайно, отвернув самолет от курса, мы увидели совсем близко огни довольно большого населенного пункта. Это была Рязань. Идя на малой высоте, мы не видели города из-за капота мотора, который на этой машине сильно ограничивал видимость. Фигурально говоря, ползком, - так незначительна была высота, - в тумане, с большим трудом добираемся до города.

На аэродроме прожектора, костры и фонари. Мы не заставляем себя долго ждать. Скорей заходим на посадку и, зная, что аэродром небольшой, приземляемся еще до его границы. Машина бежит под уклон. Бежит долго. Мелькнули костры и площадь, освещенная прожекторами. И снова нас обнимает тьма осенней ночи. Наконец, самолет останавливается в двадцати шагах от обрыва. Усталые после невероятного напряжения, выходим из машины. Штаб руководства из Москвы вызывает нас к прямому проводу… [62]

Мировой рекорд


Только в сентябре 1934 года нам удалось установить задуманный рекорд.

Вылетели на рассвете. Мы должны летать по треугольнику Москва - Рязань - Тула - Москва. Весь день держалась вполне приличная погода. Мы спокойно ходили по основному маршруту. Мотор работал хорошо. Самолет вел себя отлично. Через каждые три часа разговаривали с землей по радио. День прошел незаметно. Наступил вечер. Надвигалась ночь. Погода стала значительно хуже. Мы продолжали лететь по тому же треугольнику, забравшись на высоту до четырех тысяч метров и выйдя выше облаков. Ночь длинная, осенняя. Мы подолгу не видели земли. Лишь временами сквозь небольшие окна в облаках показывались огни какого-нибудь населенного пункта.

Утро мрачное, мглистое, холодное. Облачность еще гуще и плотней заволакивала землю. Штаб руководства сообщал нам неутешительные сведения о погоде. Мы уже подумывали о том, что следовало бы уйти от основного треугольника на запасный маршрут. Запросили погоду, но оказалось, что непогода хозяйничала и на запасных вариантах. Мощный циклон застилал всю европейскую часть СССР, Крым и Кавказ. Оставалось одно - держаться здесь, поблизости Москвы. В середине второго дня погода окончательно испортилась. Мощные дождевые и грозовые облака густо нависли над землей и в некоторых местах почти касались ее. Лил обильный дождь. Проходили грозы. Верхний слой облаков простирался до пяти, а местами и до семи тысяч метров. [63]

Особенно трудным по погоде оказался район между Рязанью и Тулой. Низом пройти невозможно. Пробиваем облака, лезем все выше и выше, четыре тысячи, пять тысяч метров высоты, а облачности и конца нет. Мороз. Замерзло радио. Это большая неприятность. Теперь нельзя даже запросить, где лучшая погода, куда итти. На большой высоте мы продолжаем итти в Тулу.

От мороза замерзли и полопались бутылки с нарзаном и боржомом. Остались без питьевой воды. Подходим к Туле, а облака громоздятся еще выше и доходят почти до семи тысяч метров. Пробиваемся еще раз сквозь облака с тем, чтобы попытаться пройти низом.

Спустившись до двух тысяч метров, мы оказались в очень странной и интересной обстановке. Самолет летел в большом шарообразном безоблачном пространстве. Его окаймляют облака, и мы находимся как бы внутри гигантского шара. По сторонам мощные, кучевые, грозовые облака, то там, то здесь их пронизывает молния. Я пробую включить радио. Оно отогрелось, работает. Надо срочно запросить район, где стоит лучшая погода. Антенна была убрана, так как опасались, что при полете сквозь облака в нас может ударить молния. Быстро выпускаю антенну. Закоченевшие руки упустили рукоятку лебедки, антенна обрывается и падает. Долго вожусь, пристраивая запасную антенну.

Утром спустились еще ниже и вышли совсем над землей. Стена осеннего дождя. Кругом ничего не видно. Берем курс на Москву. Через некоторое время лететь становится еще труднее. Снова полный газ, стараемся выйти за облака.

Долго нас бросает из стороны в сторону. Наконец, выходим наверх. Огромными комьями всюду громоздятся белые облака. Нигде не видно ни кусочка земли. Уже сколько часов идем в облаках. Сообщаю на землю: «Погода невозможная, лететь тяжело. Дайте район с лучшей погодой». Земля отвечает: «Районов с лучшей погодой нет». Когда мы подходим к Москве, разражается мощный ураган. Он ломает деревья, сносит крыши с ветхих домов. В довершение хлынул бурный ливень. Самолет, вылетевший к нам навстречу, едва [64] успел спастись от катастрофы. Срочно уходим от Москвы снова к Рязани. Наступает ночь.

«Можно ли держаться в районе Москвы?» - запрашиваю штаб руководства. Получаю ответ: «Особых улучшений погоды ждать невозможно. Попробуйте продержаться на еще меньшем треугольнике на северо-восток от Москвы». Даем распоряжение возможно ярче осветить поворотные пункты нового треугольника.

Сентябрьская ночь. Ни луны, ни звезд. Мрачная, свисающая к земле облачность громоздится в несколько ярусов. Дождь, дождь без конца. Мы на высоте 3500 метров. Ниже - почти сплошная пелена облаков. Выше - те же облака.

Иногда еле заметны огни Москвы или луч прожектора на одном из поворотных пунктов. Тяжелая ночь. До последней степени напряжено зрение. Напряжен каждый мускул, каждый нерв. Приложены все умение и весь опыт. Темная осенняя ночь тянется медленно, томительно, нудно.

Долгожданный рассвет наступает тоже как-то медленно, лениво, неохотно. Стало немного лучше, не потому, что улучшилась погода, а потому, что стало светлей. Можно разобраться в обстановке. Решаем вернуться на главный треугольник. Снова порывистая болтанка, снова нужно обходить грозы, мощные облака. Мы маневрируем и летим, летим, покрывая километр за километром. Это были третьи сутки полета.

Нескольо раз мы снижаемся под облака, тянем вверх, заходим за облака, пытаясь во что бы то ни стало продержаться в воздухе. Забыли про сон, не чувствуем усталости. Погода буквально не дает вздохнуть. Она на каждом километре строит новые и новые козни, воздвигает новые и новые препятствия. Несколько раз мы попадаем в грозовые облака, где машину так болтает и швыряет, что кажется - она не выдержит, развалится от таких мощных ударов. Но машина держится, не сдается. Не сдаемся и мы.

К четырем часам дня третьих суток метеорологические условия стали просто невозможными. Разбушевавшаяся стихия словно требовала прекращения полета. Лететь было невозможно. Так мы и сообщили штабу руководства. Получили неожиданный ответ: «Мы это [65] знаем, видим. Удивляемся, как вы держались до сих пор. Но ничего лучшего в смысле погоды предложить вам не можем. Повсюду плохо. Есть одна возможность - итти в район Севастополя. Но в этом случае предстоит очень плохая погода по пути и самое главное - пробить мощный, очень опасный фронт при подходе к району Сиваш. Примите решение сами».

Через несколько минут мы шли на юг, по направлению на Севастополь. Ураганный ветер гнал нашу машину с невероятной скоростью. Мы шли ниже облаков на высоте 150 - 200 метров. В дожде, в дымке, в тумане мелькали леса, дороги, населенные пункты, реки, ручейки. Темнота застала в районе Харькова. Все по-прежнему: мелкий дождь, облачность, ветер, доходящий до 80 километров в час. Временами мы снижаемся до 50 метров и даже меньше. И все же земли не видно. Лишь изредка под крылом промелькнет слабый огонек. Что это? Костер пастуха? Избушка? Никаких ориентиров. И невольно думается: летим низко, близко земля, ветер шквалистый, машину сильно бросает из стороны в сторону, зацепит самолет за землю своим длинным крылом - и все кончено…

А вот и обещанный метеорологический фронт. Нет, итти вперед невозможно. Решаем повернуть назад. Все та же качка, все тот же дождь. Все та же мгла и зияющая чернота.

Преодолевая сильный встречный ветер, опять идем к Харькову. Ветер отнимает у нас много скорости. То расстояние, которое мы прошли по ветру за двадцать минут, сейчас тянем уже свыше часа. Кажется, мы никогда не дойдем до Харькова. Но вот где-то вдали показывается сначала один огонек, вот их уже несколько и, наконец, много. Это - Харьков. Обходим его с западной стороны. Совершенно неожиданно погода над Харьковом несколько прояснилась. Мы смогли набрать 300, затем 400 и 500 метров. Решаем остановиться в районе Харькова, просить Москву дать нам треугольник и здесь, если удастся, закончить полет.

Связи с Москвой нет. «Весна, весна» - выстукиваю я ключом позывные радиостанции Москвы. Никакого ответа. Долго носится в эфире: «Весна, весна, я - Стрела, нахожусь над Харьковом, дайте треугольник». Ответа нет. [66]

Вызывать Москву бесполезно. Начинаю вызывать Харьков. Харьков упорно не отвечает. Наконец, получаю ответ: «Стрела, я - Лена. Вы вызываете Харьков, он, повидимому, не исправен. Я вас слышу все время хорошо, что прикажете передать с и кому?»

Оказалось, это станция Ростова. Через Ростов связываюсь с Москвой и Харьковом. Мы ходим по новому треугольнику в районе Харькова. Высота две тысячи метров. Внизу все закрыто плотным осенним туманом. В 23 часа я подсчитал, что мы прошли уже 10.700 километров. Побит мировой рекорд. Советуемся с Громовым, как быть дальше. Решаем пока не сообщать об этом на землю и пролетать еще несколько часов. Снова ходим по своему треугольнику, тщетно пытаясь хоть что-нибудь различить на земле, хоть какую-нибудь звездочку вверху.

Но вот забрезжил рассвет. Мы составили и передали в эфир радиограмму:

«СТАЛИНУ, ВОРОШИЛОВУ.


Счастливы донести о великой победе советской авиации. Мировой рекорд за Страной Советов. Только железная воля и настойчивость большевиков могли создать такой самолет и такой мотор, которые на сегодняшний день побили лучшие самолеты мира. Благодарим за доверие и исключительное внимание».

Передав эту радиограмму, я невольно вспомнил первые шаги нашей авиации. Полеты Васильева, Уточкина, мой первый полет, «гробы» периода гражданской войны, - как далеко позади все это!… Я лечу на прекрасно оснащенном, любовно построенном самолете. На нем смело, надежно можно лететь трое суток, даже при отвратительной погоде.

Темной ночью, среди облаков, под дождем, в центре разбушевавшихся ветров я сижу в закрытой, уютной, ярко освещенной кабине и свободно разговариваю с землей.

Да, только большевистское упорство и настойчивость могли создать такой блестящий аппарат. Только в нашей стране можно было сделать огромный шаг от немощных самолетов, от «летающих гробов» до такого замечательного самолета.

Несмотря на то, что никто из нас не спал трое суток, настроение все же было бодрое, волнующее. Последние [67] часы за управление самолетом вновь сел сам командир экипажа Михаил Громов.

К полудню он плавно посадил самолет на Харьковском аэродроме. Мы пробыли в воздухе 75 часов 2 минуты без посадки и покрыли за это время 12.411 километров. [68]

Три воздушных парада


Ничто так ярко не свидетельствует о гигантском размахе и росте нашего воздушного флота, о его силе и могуществе, как первомайские парады. В воздух подымается огромная масса самолетов. Высоко идут гиганты-бомбардировщики. В четком строю, также на большой высоте, проходят разведчики и другие машины. С невероятной скоростью несутся почти над самой землей скоростные и сверхскоростные истребители, наполняя оглушающим гулом праздничную столицу. Мне памятны три парада советского воздушного флота.

Первый парад - на самой заре красной авиации. 1918 год. Ходынский аэродром. Летный состав доставшегося нам от старого строя воздушного флота состоял тогда преимущественно из офицеров царского времени. Тотчас после октябрьских боев, когда еще не смолкли орудийные залпы, когда на улицах еще разъезжали грузовики, наполненные вооруженными рабочими, когда еще не сняты были с плеч пулеметные ленты, а у поясов висели гранаты, летчикам (хотя они и были не нашего покроя) предложили перейти в Красную Армию. Некоторые переходили, а иные категорически заявляли, что они не разделяют революционных убеждений, с советской властью им не по пути, служить в Красной Армии они не хотят. Весь этот сброд тайно пробирался на юг и на восток, пополнял армии Деникина, Колчака и других белогвардейских калифов на час.

В это самое время решено было сделать смотр всем воздушным силам, которые были в нашем распоряжении. [69] В этом первом воздушном параде, как это ни странно, приняли участие не только люди, целиком преданные советской власти, и не только те, кто целиком перешел на нашу сторону, но и такие, которые еще колебались или просто не желали работать в Красной Армии.

Несколько десятков самолетов было выстроено на поле Ходынского аэродрома. Было известно, что принимать, парад приедет новое, советской командование воздушного флота. Около каждого самолета стоял экипаж - летчик, механик, а возле двухместных самолетов еще и летчик-наблюдатель. Большинство было одето в офицерскую форму, без погон. Зато почти у каждого летчика на головном уборе красовался металлический орел.

Много было разговоров, шума, споров. Долго строились, выравнивались. Наконец, вдали показалось начальство. Команда «Смирно!» От самолета к самолету поползло: «на приветствия не отвечать», «не здороваться», «под козырек не брать». Некоторые офицеры ожидали, что советское командование выйдет на середину аэродрома, встанет перед строем самолетов и крикнет: «Здорово, орлы!». А мы, мол, на это приветствие ответим гробовым молчанием, вот большевики и оконфузятся.

Но советские командиры сделали иначе. Им было важно осмотреть самолеты, учесть их состояние, боеспособность и познакомиться с людским составом. Красные командиры скромно, но с достоинством шли вдоль строя и, поравнявшись с самолетом, обращались к экипажу: «Здравствуйте, товарищи». Для «заговорщиков» это было неожиданно. Некоторые отвечали. Но были и такие, что стояли вразвалку и молчали, словно набрав в рот воды.

Неприятная картина. Было очевидно, что надеяться на большинство этих людей нельзя. Многих нельзя принять в Красную Армию, - предадут, как Иуды. А своего летного состава, летчиков из рабочих, из мотористов, было очень мало…

Казалось, парад явно не удавался. Командование обошло фронт, внимательно осмотрело самолеты и так или иначе поздоровалось с летным составом. Что же дальше? Может быть, нужно сказать речь, растолковать [70] колеблющимся летчикам, которые случайно попали в эту офицерскую среду, растолковать им, что хочет от них советская власть? Но большинство офицеров даже не скрывало свою враждебность к Советам. Трудно представить, во что бы вылился этот митинг. В этот момент недоумения и замешательства и произошло то, чего никто не ожидал, что не было предусмотрено никакой программой.

Из заводского ангара стремглав выскочил маленький самолетик, весь украшенный красными ленточками. Он пробежал несколько десятков метров вдоль строя, красиво взвился вверх и на небольшой высоте начал кружиться над полем, выделывая различные фигуры Это было празднично, нарядно и даже торжественно. Эффект усугублялся внезапностью.

Раздались возгласы изумления, одобрения. Потом набежала какая-то волна, прокатилась по строю, и через несколько минут людей нельзя было узнать. Колеблющихся больше не было. Кричали «ура», бросали вверх шапки. Без всякой команды заводили моторы, взлетали в воздух и проделывали самые разнообразные, самые сложные фигуры высшего пилотажа. Старому махровому офицерству пришлось с позором покинуть аэродром. Так, этот скромный и не совсем удачный вначале парад вылился в подлинный авиационный праздник - первый праздник красного воздушного флота.



* * *


Спустя два года по окончании гражданской войны мне довелось участвовать в одном из воздушных парадов над Красной площадью. Это был оригинальный парад. Всего участвовало около 30 самолетов самых разнообразных конструкций. Здесь были и самолеты «Р-1» и «Авро», и «Фоккер»… Участники парада должны были ходить звеньями по три самолета друг за другом.

Летать строем в те годы почти никто не умел. Равнение, дистанция - все это было для большинства летчиков китайской грамотой. Наша колонна вытягивалась длинной «кишкой», и если посмотреть с земли, зрелище получалось отнюдь не живописное. Видно было, что группа самолетов летит как попало.

Мы долго советовались, как нам проходить, чтобы получилось впечатление силы и мощи нашего воздушного [71] флота. Весь парад заключался в полете лишь 30 разнокалиберных самолетов. Так как колонна наша очень вытягивалась, кто-то предложил пройти над площадью несколько раз. И вот мы проходили точно над Красной площадью, затем снижались, заходили за Москва-реку низом, так чтобы нас не было видно, еще раз заходили на Ходынский аэродром, опять ложились на курс по Тверской улице и снова проходили над Красной площадью. Мы думали, что с земли нас каждый раз принимают за новую колонну самолетов. Так мы сделали несколько кругов и были уверены, что все обстоит замечательно, что мы производим блестящее впечатление…

На самом же деле на площади нас принимали и бурно приветствовали, как старых знакомых.

Крутили мы так около трех часов. Сделали кругов десять. Наконец, после десятого прохода над площадью два самолета в ведущем звене чуть не столкнулись и едва не разбились оба. Тогда командир нашего соединения дал команду итти на посадку и пошел садиться первым. Он, видимо, спешил, сел как-то неудачно и сломал машину. Мелкие неудачи постигли и два других самолета.

Так закончился один из первых, по тому времени больших, воздушных парадов.



* * *


1935 год. Мы особенно тщательно готовимся к воздушному параду. Еще 15 апреля выехали на аэродром и поселились там почти на постоянное житье. В этом году в параде принимает участие много самолетов. Прибывают для участия в торжествах целые эскадрильи. Уже к 25 апреля слетелось столько машин, что нечего и думать поместить их на одном аэродроме. Группировались по типам - тяжелые, легкие, истребители. Я принимал участие в параде как флагманский штурман. Для штурманских работ в штабе парада находилось до 70 - 100 специалистов. Разрабатывались радиусы разворотов, элементы сбора частей, соединений всей колонны, строи и т. п. Это было нелегко. В самом деле: нужно было собрать в четкую стройную колонну громадное количество самолетов и построить их так, чтобы эта 12-15-километровая колонна прошла над Красной площадью монолитно и красиво. Конечно, требовалась серьезная подготовка. [72]

Ночами просиживали мы за вычислениями, расчетами. Построение и сбор в воздухе представляли довольно сложные операции. Самолеты взлетали каждый со своего аэродрома. Шли по строго определенным маршрутам. На этих маршрутах они строились в отряды, в эскадрильи. К строго определенному времени самолеты шли к контрольному пункту главного маршрута Каждое построенное соединение должно было приходить на этот контрольный этап в точно определенное время. Небольшое опоздание уже портило дело, так как в этот момент к назначенному месту подходило другое соединение и занимало место опоздавшего. Малейшая оплошность при стыке двух соединений вызвала бы замешательство, могла начаться суматоха, в которую, в свою очередь, включилось бы третье соединение, прибывшее к этому же самому месту.

Так со всех сторон к контрольному пункту тянулись огромные соединения. Пройдя через контрольный пункт, они ложились на курс и шли уже по главному маршруту, где происходило построение всей колонны. Для того, чтобы пройти над Красной площадью в точно назначенное время, флагман вылетал за два с половиной - три часа до назначенного срока. Он обычно шел по главному маршруту и, строго рассчитывая время, в зависимости от ветра и состояния погоды, удалялся от Москвы на такое расстояние, чтобы на главном маршруте уместилась всяколонна. По очень точным расчетам (они должны совпадать с моментом выхода на главный маршрут последнего соединения) флагман поворачивал и ложился на обратный курс к Москве.

Иногда метеорологическая обстановка была такова, что мы доходили до города Калинина. На обратном пути, идя строго определенным курсом, флагман встречал соединения, которые одно за другим становились к нему в хвост. Это было тоже не простое дело. Соединение со строго определенным креном и скоростями разворачивалось с совершенно точным радиусом и пристраивалось с расчетом, чтобы дистанция была не более 100 метров. Километров за 30 от Москвы к колонне пристраивалось последнее соединение. И, наконец, за 18 километров от Красной площади все маневрирования по пристраиванию кончались. С этого момента нельзя было да прибавлять, ни убавлять скорость, [73] нельзя было сворачивать, словом, надо было итти так, как застала команда. Это требовалось потому, что игра скоростями в такой большой колонне могла привести к. серьезным последствиям.

На флагманском корабле в воздухе не было свободной минуты. Три радиостанции непрерывно сообщали о месте нахождения каждого соединения, времени прохождения соединения через контрольный этап и, наконец, о времени, когда соединение пристроилось к колонне. Непрерывно поступали наблюдения воздушных постов с земли - такое-то соединение отстало на столько-то или вышло в сторону и пр. С флагманского самолета сейчас же неслось приказание - подравняться, подтянуться. По радио ежеминутно передавалось состояние погоды и через определенные промежутки времени сверялись часы флагманского корабля с часами Спасской башни.

За два- три часа полета на флагманский самолет поступали, сотни радиограмм. Один из помощников флагштурмана едва успевал прочитывать их и давать указания. Только очень важные радиограммы он показывал нам. Второй помощник сидел на приеме сообщений земных станций, следил по радио за донесениями о состоянии погоды и систематически сличал время на часах.

Вот так строился, проводился один из самых больших и замечательных воздушных парадов - парад 1935 года.

На этом параде, когда до Москвы оставалось всего несколько десятков километров и пристраивание колонны подходило к концу, неожиданно обнаружилось резкое изменение ветра и стало ясным, что ровно в 12 часов на Красную площадь мы не попадем.

Голова воздушного парада опаздывала на практически ничтожную величину - от полутора до трех минут. Но и этой неточности допустить было невозможно. Если бы летел один или даже несколько самолетов, то ничего не стоило бы прибавить скорость и нагнать это время. Но сделать это с колонной, значило - разбить ее, растерять строй и, пожалуй, сорвать парад. Но опоздать, хотя бы на такое небольшое время, тоже нельзя. Командование требовало прибытия на Красную площадь точно в 12 часов. [74]

Какое волнение поднялось на флагманском корабле! Мы негодовали и всячески поносили это непредвиденное изменение погоды. По радио связались с Красной площадью. Дело дошло до командования. Но исправить этого было уже нельзя и удалось лишь немного сократить опоздание.

И вот в 12 часов полторы минуты по московскому времени над Красной площадью показался флагманский корабль. За ним двенадцатикилометровой колонной с гулом, рокотом и ревом в безукоризненном строю летели сотни и сотни самолетов. Трудно забыть эти полторы минуты опоздания. Всего полторы минуты. И это в стране, которая два десятка лет тому назад вставала по петухам, определяла время года по заморозкам, осень - по отлету, весну - по прилету птиц. Как все неузнаваемо изменилось! [75]

Гроза


Я получил предписание сделать полет из Москвы в Смоленск и обратно с целью рекогносцировки местности перед предстоящим ночным полетом по этому же маршруту. Мы должны были лететь вдвоем с хорошим моим приятелем Федором. Рассчитывали: позавтракав, вылетим на рассвете, в Смоленске будем к обеду, пообедаем, отдохнем, в этот же день вылетим обратно и к ужину будем в Москве.

На рассвете я посмотрел в окно и изумился. Накануне стояла хорошая погода, а сейчас моросил мелкий осенний дождичек, облака ползли над самыми крышами домов. Тем не менее, я все же поехал на аэродром. Нас долго не выпускали. Мы от скуки успели позавтракать дважды, а погоды все не было.

Наконец, метеорологическая станция дала более или менее утешительные сведения, и мы уговорили начальство выпустить нас. Поднялись. Шли низко над землей. Лететь было приятно и спокойно, хотя временами облака почти стлались по земле. Самолет идет плавно, не шелохнется. Мы с удовлетворением следили за скоростью, наблюдая быстро мелькавший лес, поляны, деревни. С хорошим настроением мы подходили все ближе и ближе к Смоленску.

У самого Смоленска самолет попал в ливень. И в какой! Нас трепало, швыряло, но мы, благополучно выбравшись из этой переделки, подошли к городу. Впереди - аэродром. Мы удивились, когда увидели на середине аэродрома огромный знак, запрещающий посадку. Позднее выяснилось, что от дождей аэродром раскис и садиться было нельзя. Делаем круг. Знак не убирают. [76]

Делаем два, три круга. Нам снизу машут руками, сигналят, что садиться нельзя. Мы упорно требуем посадки. Сделали пять-шесть кругов и жестами поясняем, что нам необходимо сесть во что бы то ни стало. Наконец, увидели бегущих людей, которые выложили посадочный знак.

Когда- то через аэродром проходило шоссе. Сейчас оно поросло травой, но грунт в этом месте был хороший. На это шоссе мы и сели.

В Смоленске, как и в Москве, непрерывно лил дождь, Было свежо. Дождь был мелкий, нудный, напоминающий глубокую осень, временами стихал, временами переходил в ливень. Мы пообедали, высушили промокшую одежду и готовы были пуститься в обратный путь.

Я зашел на метеорологическую станцию. Молодой метеоролог вежливо сообщил, что по всему пути от Смоленска до Москвы во вторую половину дня будут грозы.

- Откуда это следует? - спросил я его.

Он обратился к синоптической карте и начал обосновывать свои прогнозы. Я не соглашался. Теоретически грозы при такой обстановке возможны, но я почему-то не верил, что и без того дьявольскую погоду осложнят еще грозы.

- Я все-таки лечу, - заявил я.

- По-моему, лететь нельзя, - спокойно ответил метеоролог.

Не сказав больше ни слова, я молча вышел, из метеорологической станции и направился к самолету. Мотор запущен. Подбежал дежурный по аэродрому и заявил, что он самолет не выпустит. На балконе здания комендантского управления, где помещался дежурный, с бумагами в руке стоял ликующий метеоролог.

В то время я вел большую исследовательскую работу по дальним перелетам. Мне начальник воздушных сил разрешил вылетать в любую погоду по моему усмотрению. В моем кармане была соответствующая бумага. Я никогда не прибегал к ней, но на этот раз тон дежурного и сияющая физиономия метеоролога меня задели. Недолго думая, я вынул документ и предъявил дежурному.

Он пожал плечами и отошел в сторону.

Мы вылетели. [77]

Опять высота 100 метров, несколько лучшая видимость, чем утром. Дождь совсем маленький. Я уже ликовал и посмеивался над предсказателем погоды. Я не раскаивался, что «применил» документ. И ничуть не сомневался, что такая же благоприятная погода будет до самой Москвы. Уже продумываю, какую телеграмму пошлю в Смоленск из Москвы в порядке подтверждения прогноза. Надо ее составить острей и поучительней, чтобы не морочили в другой раз нашему брату голову…

Так летели до Вязьмы. Подходя к Вязьме, я, к изумлению своему, увидел довольно большую черную тучу. Это была гроза. Откуда? Подходим вплотную к туче - гроза! Огибать ее далеко. Я решил, что грозовой фронт не глубок и мы сумеем проткнуть его, не ломая пути.

Наш самолет погружается в черную бездну. Сильный бросок. Сразу наступили сумерки. Самолет швыряет из стороны в сторону. Дождь, как из ведра. Нас бросает вверх, вниз. Яркие ослепительные взблески. Грозное и величественное зрелище. Гром не слышен, зато ощутителен. При каждом ударе нас встряхивает. Броски так сильны, что, кажется, вот-вот отлетит крыло. Крепко держимся за рулевое управление и напрягаем все силы, чтобы удержать самолет ровно, не дать грозе опрокинуть, перевернуть машину.

А дождь неимоверный. Крупный град с шумом ударяет по крыльям, больно бьет в лицо, кругом все темнее я темнее. Влипли! - мелькнуло в голове. Выберемся ли мы из этой бурлящей черной громады? Внезапно ослепительный блеск. Молния вспыхнула совсем рядом с самолетом. Впечатление такое, что вот-вот загорится наша машина. Пауза и вслед за ней исступленный бросок вниз, боком на крыло. Казалось, все кончено. Я различил в проливном дожде под самым крылом самолета макушки деревьев. Мы едва успели выравнять самолет и привести его в нормальное положение. Как мы не задели за деревья - непостижимо.

Впереди мелькнуло небольшое «окошко». Скорей, скорей вон из этого кипящего котла! Мы облегченно вздохнули, когда огромная туча осталась позади.

Пошли в обход. Вслед за этой грозой повстречалась еще одна, маленькая, но мы, напуганные предыдущей, далеко обошли вторую. Едва обошли вторую - появились третья, четвертая, пятая. Их было целое семействе. [78]

Я никогда не видел такого скопища гроз. Они заполнили огромнейший район. Мы лавировали между ними, тщательно обходя каждую, не решаясь сунуться даже в очень маленькую. Наш путь вместо прямой линии теперь представлял сплошные зигзаги.

Я уже беспокоился, хватит ли бензина до Москвы. К тому же встречный ветер убавил скорость. Мы утомились и промокли до последней нитки. Но, к счастью, грозы тоже слабели. Прошли Можайск, грозы кончились и, даже на мгновение показалось солнце. Я уже предвкушал стакан горячего чаю… Но солнце быстро заволокло облаками, и вновь пошел мелкий дождик. Все-таки на душе было как-то радостно, что все осталось позади, что выбрались из этого омута гроз, что теперь уже совсем скоро будет Москва.

Действительно, впереди показались мачты радиостанции, что у самого аэродрома. Ну, наконец-то мы дома. Но мечты об отдыхе быстро исчезли. Подходя ближе к Москве, все более настойчиво бросалась в глаза какая-то мутная чернота. Мощная грозовая туча простиралась перед нами огромным полукольцом. Она шла слева от нас, захватывала северную и северо-восточную часть Москвы и уходила на юг, куда-то к Серпухову. Мы прибавили скорость и быстро пошли на посадку к аэродрому, чтобы скорее сесть, пока нас не захватила гроза. Но сильный встречный ветер задерживал нас, гроза шла быстрей, неумолимо приближаясь к аэродрому.

Бешеная гонка - кто вперед! Выжимаем все из самолета - скорее, скорее к аэродрому. Вот остается всего полтора-два километра. А гроза с другой стороны уже захватила границу аэродрома. Вот на поле поднялся огромный вихрь, который, будто шутя, опрокинул уже на земле тоже торопившийся на посадку, огромный пассажирский самолет. Я обомлел. Уж если такой самолет опрокинуло, то нам и соваться нечего…

Гроза шла прямо на нас. Мы повернули и полетели прочь с аэродрома. По ветру нас несло быстро. Но надо что-то предпринимать, так как бензина осталось едва на полчаса. Обойти грозу слева или справа невозможно. Снизу нельзя - она стлалась по самой земле. Пробиться вверх - значит надо набрать тысяч шесть-семь метров высоты, чего мы сделать не можем. [79]

Справа, в районе Царицына, я заметил небольшое светлое окошко. Мы устремились туда. Скорей, скорей, пока не исчезла и эта возможность. Вот уже подошли совсем близко. Но перед самым носом и это окошко захлопнули грозовые облака. Несколько секунд, идем вперед, и вот уже подошли вплотную к грозе. Надо удирать. Решительно развернулись, пошли обратно. Но оказалось, что передняя часть грозового фронта - отроги грозового облака - захватила самолет. Мы оказались в полукольце. Выход один: скорей уходить в единственный перед нами просвет, прочь от этой беснующейся громады.

Бешеный вихрь снова бросал нас из стороны в сторону, вверх, вниз. Порой казалось, что привязные ремни не выдержат и при резком толчке нас выбросит из самолета. Полный газ! От мотора взято все, что он может дать. Но мы от грозы не отдаляемся. Она с такой же скоростью идет вместе с нами. По сторонам и сзади сверкает молния. По броскам самолета чувствуем удары грома.

Но теперь гроза, хоть и медленно, но уходит назад. Еще немного, - и мы вырвались из грозового кольца. Теперь куда? Где можно сесть? Вблизи - ни одного аэродрома. Мы несколько минут бесцельно идем по ветру. Гроза преследует. Внизу я замечаю ровную, покрытую густой травой полянку. Вот аэродром - лучшего желать нельзя! Действительно, поле ровное, как стол, покрытое яркой зеленой скатертью - травой.

Раздумывать некогда. Делаем круг я заходим на посадку. Все ближе и ближе земля. Вот высота 40, 30, 10 метров. Мы были увлечены посадкой. Я не сомневался, что она пройдет хорошо, но перед самой землей - резкий бросок. Это вихрь настигшей нас грозы. Ослепительная молния, самолет подбросило, еще рывок, машину с невероятной быстротой опрокинуло и крепко ударило о землю.

Все это произошло мгновенно. Мы не успели даже сообразить, что именно случилось. Я висел вниз головой на привязаных ремнях. Мотор не был выключен. Не загорелся бы! - мелькнуло в голове. Я отстегиваю ремни и, выставив сначала одну, затем другую руку, опускаюсь вниз головой с намерением выбраться из кабины. Рука уходит в мягкую землю. Уходит все глубже [80] и глубже. Опираюсь второй рукой, она тоже уходит. Оказывается, под нами торфяное болото. Я уже начинаю задыхаться, а ноги еще в кабине. Извиваясь всем корпусом, я, наконец, вытаскиваю ноги из кабины, освобождаю одну руку, хватаюсь за какую-то деталь самолета и подтягиваюсь. Отдышался. Тина залепила глаза, уши, нос, набилась за рубашку. Руки, лицо, куртка, шлем - все в какой-то слизистой жиже. Я протираю глаза, подтягиваюсь еще больше, встаю на ноги и тотчас замечало, что ноги быстро вязнут. Торфяное болото засасывает.

Я бросаюсь в сторону от самолета. Бегу быстро по трясине, чтобы не дать ногам увязнуть. Напрягая остатки сил, борюсь с этой топкой грязью и, наконец, чувствую под собой более твердую почву. Выбегаю на какую-то тропку. Несколько минут стою, ничего не соображая, едва переводя дыхание. А где же Федор?

- Федор! - кричу я.

Ни звука.

В самолете? Убит? Ранен? Потерял сознание? Не может выбраться? Бросаюсь к самолету. Бегу, стараясь попадать в свои же следы. Тина быстро затягивает их, и они еле различимы. Наконец добежал до самолета. Заглядываю в кабину - никого нет. Осматриваюсь кругом: может быть, засосало Федора в болото? Никаких признаков. Передняя часть самолета вся в масле. Течет бензин. Федора нет. Весь самолет и я вместе с ним постепенно погружаемся в предательскую тину. Я бегу опять к тропке.

На дорожке, которая, извиваясь, уходила к маленькому холмику, я заметил бегущего Федора. Я бросился за ним. Он, видимо, изнемогал от бега, да и дорожка шла в гору. Я быстро его нагонял. Когда оставалось метров сто, я почувствовал, что бежать дальше не могу. Громко крикнул:

- Федор, стой!

Он остановился.

- Куда ты бежишь?!

Он смотрел блуждающими глазами куда-то мимо меня.

- Разве я бегу? - тихо произнес он.

Мы пошли к самолету. Он лежал на спине с изуродованными крыльями. А сверху лил проливной дождь, сыпался [81] град, сверкала молния и рокотал гром. Это бесновалась та самая гроза, от которой мы только что удирали.

Спустя четверть часа юна прошла. Дождь стих, появилось солнце. Какая злая ирония, - тепло, светло, а мы стоим около болота на некотором расстоянии от своего разбитого самолета, мокрые, растерянные, виноватые…

Через несколько минут из соседних деревень к нам уже бежал народ. Впереди, как всегда, неслись мальчишки. Огромная толпа окружила нас и болото с нашим бывшим самолетом. Нас ни о чем не спрашивали… Мы стояли рядом. Вид у нас, повидимому, был очень жалкий. Говорить ни о чем не хотелось. Да и о чем говорить? Все ясно. [82]

Двое суток на льдине


В один из ясных солнечных дней, когда мы ожидали вылета на полюс, в 19 часов 10 минут я взял старт с площадки от самой зимовки о. Рудольфа. Цель полета - отлететь километров 80-100 на юг и проверить, правильно ли работает радиомаяк Рудольфа. Со мной - Сима Иванов и Женя Федоров. Быстро кладу машину на курс зюйд. Погода хорошая. Пересекли горы о. Рудольфа, слева оставили о. Гогенлоэ. Вскоре за о. Рейнер подошли к разводьям. Пролетели немного дальше тем же курсом. Всюду вода. Сесть негде. Пришлось вернуться.

Южнее о. Александры пролив покрыт торосистым льдом. Решил сесть среди торосов у о. Диксон. Иду бреющим полетом, выбираю площадку. Даю команду бросить ракету. В 20 часов 15 минут благополучно сел. Аэродром жуткий. Множество плохо заметных с высоты торосов, твердые, старые заструги. Сразу же принимаемся за работу. С помощью теодолита определяем местонахождение. Раскидываем походную радиостанцию. Осматриваю площадку для взлета - торос на торосе. Трудно, но взлетим. В 20 часов 20 минут остановил мотор. Заготовил радиограмму № 1:

«Рудольф. Шмидту. Восточная часть Итальянского пролива и почти весь Американский пролив имеют большие разводья, крупный и мелкий битый лед. На южном горизонте также видна вода. Садиться невозможно. Вернулся обратно. В 20.15 благополучно спустился между проливами Бака и Кельти, восточнее острова Диксон, в пяти километрах. Аэродром очень плохой - торосы до одного метра. Производим наблюдения. [83] Связь с вами - через каждые 10 минут, начиная от 21 00. Спирин».

Но этой радиограмме так и не суждено было дойти до адресата. В 20.35 выяснилось, что связи нет. Мы Рудольф слышим, он нас - нет.

20 часов 50 минут. Кручу моторчик радиостанции, но Рудольф нас попрежнему не слышит. Проходит час. Не теряем надежды связаться по радио. Крутим моторчик с Федоровым до мозолей в руках. Сима бешено выстукивает ключом: «УКВ, УКВ», вызывая Рудольф.

22 часа. Начали запускать мотор. Заливка хорошая. Многократно вращаем винт. Мотор не запускается. Бьемся полчаса. Мотор упорно не идет.

Тут я впервые почувствовал всю серьезность нашего положения. Однако стараюсь казаться веселым. Пробуем запустить мотор с амортизатором. Я в кабине, Сима и Женя натягивают амортизатор, скользят, падают. Смешно и грустно. Мотор не идет. Заливаем, продуваем - никакого толку. Заливаем бензин в свечи - результат тот же. Мала прилагаемая к запуску сила - всего один человек. другой должен держать винт, третий управлять в кабине. Решаем использовать ропак или айсберг и натягивать амортизатор втроем. Выбрали поблизости подходящий айсберг. С трудом перетаскиваем самолет. Нелегкий труд. Почти выбиваемся из сил. Дотащили…

Час ночи. Светит солнце. Погода все хуже и хуже. Запускаем мотор при помощи нашей «рационализации». Снова неудача. Мы выбились из сил и не даем амортизатору достаточной натяжки. По высотомеру замечаю, что давление атмосферы катастрофически падает. Температура воздуха подымается. Плохой признак. Решили отдохнуть. Слушаем радио Рудольфа. Сима записывает:

«Спирину. В 3 часа самолет вылетает по вашему маршруту. Сбросит спальные мешки, продовольствие и прочее. Если есть возможность сесть, разложите знаки. Шмидт».

2 часа 30 минут. Приступаем к подготовке площадки для самолета «Р-6». Меня уговаривают не сажать. Уж очень плох аэродром. Думаю, что сесть все-таки можно. Свежий ветер уменьшит посадочную скорость. Если утихнет, всегда успеем выложить крест, [84] запрещающий посадку. Для выкладки знаков используем шубы, брезент, крышку фюзеляжа, перчатки, чехлы приборов. Площадка - 500 метров. Подход с юга хороший.

3 часа 10 минут. Погода совсем плохая. Ясно, что самолет не прилетит. Стараюсь шутить, рассеять товарищей. Но они и так крепки, испытаны и в таких арктических «случаях» бывали больше, чем я. В 3 часа 30 минут началась метель. Поспешно убираем знаки с нашего аэродрома.

4 часа. Запуржило как следует. Крепчает ветер. Видны только ближайшие айсберги. Торопимся укрепить самолет. Привязываем одно крыло все тем же амортизатором за айсберг и веревочками от радиостанции за треногу от теодолита, врытую в снег с помощью финского ножа. Теперь ясно - застряли надолго.

«Ну, вот и начали куропатить»{1}, - думаю я, глядя на жалкую привязь, на раскачивающийся от ветра самолет и на усталых Симу и Женю.

Ощущение огромной усталости, В 6 часов залезаю в кабину самолета. Федоров, защищаясь от ветра, прилег на крыле у фюзеляжа. Сима дежурит, пытаясь дать связь. Хочу вздремнуть. Невозможно. Отчаянно дует. Кабину заносит снегом. Снег забивается под шлем, шубу, попадает на шею и даже спину. Продрог. Валенки мокрые. В кабине не пробыл и часу. Выхожу к Симе. Возимся вдвоем. Со связью попрежнему ничего не выходит. Устраиваюсь полежать на крыле. Продувает насквозь. Опять залезаю в кабину. Дует еще больше. Зуб на зуб не попадает. Как же согреться? Придумал прогулку - иду до ближайшего айсберга, и обратно. Немного разогреваюсь. В голове тревожные мысли. Ведь продуктов у нас - три плитки шоколада и четверть кило сухарей на троих. Ничего теплого. А сколько будет пуржить? Хорошо, если сутки-двое, ну, а как пять-семь?… Что тогда?

Через каждый час окликаю Симу и Женю - боюсь, что замерзнут.

- Может быть, поедим?

Отказываются. И действительно, нам не до еды. [85]

Что же делать? Ждать? Чего? Да и сколько ждать? Итти пешком? На худой конец, это можно. 80 километров пройдем за полтора суток. Но куда пойдешь в пургу? Опять чортовы мысли о всяких каверзах, на какие способна арктика. Нет, надо взять себя в руки. Улетим. Во что бы то ни стало улетим!

11 часов. Опять лезу в кабину. Хочется спать. Но в кабине хозяйничает ветер. Знобит. Только бы не заболеть - тогда совсем плохо. Заворачиваюсь плотнее в шубу, поджимаю под себя ноги и ненадолго забываюсь.

Через некоторое время окликаю товарищей. Предлагаю закусить. Едим неохотно. Настроение неважное. Пытаемся острить. Получается не совсем удачно. Хочется тепла и - спать, спать.

Снова все лезем в кабину. Термометр показывает восемь, затем шесть и четыре градуса. С самолета течет. Это на его темную поверхность действуют световые лучи. Весь самолет в сосульках. Все заледенело. Красиво и как-то жутковато. Неужели не улетим?

А что, если снова попытаться запустить мотор. Ведь температура 6 градусов. Взялись дружно. Убавили длину амортизатора. Со второго раза мотор фыркнул, с третьего дал два выхлопа и заработал. Сразу стало веселее. Но вокруг туман и пурга. Мотор остановили. До 38 часов систематически прогреваем мотор. Наш амортизатор действует превосходно. А метель все крутит. Ветер усиливается. А вдруг начнется такой же ветер, как на Маточкином шаре - 11 - 12 баллов?

Снова в кабине. Кутаемся и дрожим… Снова тревожные мысли. 24 часа. Небольшое прояснение. Мотор быстро завелся. Все снаряжение погружено. Три раза безуспешно пытаюсь взлететь. Мокрый, липкий снег тормозит при разбеге. На разбеге лавирую среди торосов и айсбергов. По прямой взлететь нельзя. Делаю последнюю попытку. Полный газ. Ручка от себя. Самолет скачет по небольшим торосам. Выбираю ручку немного на себя. Не опрокинуться бы, а то сгоришь. Скорости нет. Пытаюсь оторвать. Беру резко ручку на себя. Нехватает еще немного скорости. Опять слегка отдаю ручку от себя и опять - рывок на себя. Уже конец площадки, а впереди большой айсберг. Еще рывок. Машина перескочила айсберг и камнем пошла вниз. Катастрофическое положение. Убрал газ. Бешено работаю рулями, [86] лавирую среди айсбергов. Машина цела. Вздохнулось легче. К чорту такие эксперименты. С трудом вытаскиваем машину на ровное место. Подруливаю опять к стоянке. Бензина мало. Выключаю мотор. Сима и Женя требуют:

- Лети один! Нагрузка меньше… оторвешься. Привезешь нам продовольствия, палатку и все, что нужно.

Я удивленно смотрю на товарищей. Улететь одному, оставить их без одежды, без палатки, среди снега и пурги - безумие. А здесь, в самолете, хоть и продувает насквозь, а все-таки есть какой-то свой угол. Категорически обрываю этот разговор.

Запуржило сильней. В 2 часа ветер опять усилился. Опять дрожим в кабине. Неужели не улетим? Нет, надо максимально разгрузить самолет, выбросить все, вплоть до радиостанции, и улететь.

Сильные порывы ветра резко раскачивают самолет. Подумываю, не привязать ли его опять. Сидеть в кабине невозможно. Иду к айсбергу. Возникают сомнения насчет бензина. Правильно ли показывает бензиномер? Как бы измерить, сколько его еще осталось? Собираемся втроем. Измеряем маленькой антенной от радиостанции, опуская ее в бак. Высчитали. Повидимому, минут на сорок полета хватит. Надо экономить.

6 часов. Закусили сухарями, шоколадом. После неудачного взлета усталость еще больше. Болят ноги, руки, спина, ноет все тело. Как хочется поспать!

7 часов. Стихает снегопад: немного лучше видимость по горизонту. 7 часов 30 минут. Решаю попробовать подняться. Обсуждаем. Если не оторвемся, надо что-то делать. Итти нельзя - пурга. Повидимому, придется рыть у айсберга нору в снегу и высиживаться, продолжая «куропатить». Запускаем мотор. Последний бензин. Если, не оторвемся - конец.

Мотор долго капризничал и наконец пошел. Сгружаем все аккумуляторы и весь лишний теперь груз, - это килограммов 60-70. Заруливаю на вновь выбранную площадку. Погода быстро портится, хотя ее вообще нельзя было назвать мало-мальски сносной.

Сима раскачивает самолет, помогая ему оторваться от мокрого снега, и садится на ходу. Полный газ. Напрягаю все мускулы. Рывок, другой… Чувствую - машина висит в воздухе. Проскочили через два больших [87] айсберга. Летим! Теперь добраться бы до Рудольфа, Видимость отвратительная. Облака давят вниз. Снег сыплет, как из мешка. У земли метель. Беру курс прямо на Рудольф через гористый о. Александры. На высоте около 150-200 метров самолет заволакивает облаками. Вхожу в них. Через минуту уже ничего не видно. Приборы для слепого полета на этой машине не внушают доверия. Кроме того, самолет сильно болтает. Решено повернуть обратно и пойти в обход о. Александры. Спускаюсь до 25 метров. Кое-что вижу. Иду бреющим полетом. Мелькают айсберги, ледники. Только бы не наскочить в тумане на какую-либо гору или айсберг. Через 10 минут становится еще хуже. Видимость совсем плохая. Болтает. Скорее бы добраться до моря. Там есть разводья и лучше видно землю. Ветер сильный, попутный. Обогнул с востока землю Александры. Промелькнули маленькие островки Гоуэ и Кобур. Подошел к острову Гогенлоэ. Впереди виднеется узкая полоска моря. Стало веселей. Через 10 минут подошел вплотную к морю. Справа в тумане видны горы Рудольфа. Иду низко над морем с западной стороны острова. Бензиномер показывает 10 литров - хватит ли? И куда садиться в случае остановки мотора? У берегов небольшой припай с высокими торосами. Выдержит ли этот лед? Хочу посоветоваться с Федоровым. Мешают ветер и сильная качка. Огибаю скалы, крутые обрывы, сползающие к морю. Напряженно ищу льдину для посадки на случай, если остановится мотор.

Справа - горы и скалы, густо покрытые туманом. Наконец показались мыс Столбовой и радиомачты! зимовки. Подхожу вплотную. Аэродром закрыт густым туманом. Около зимовки - сильная метель. Поверхности земли не видно. Кричу Симе, чтобы бросил ракету. Он что-то замешкался. Внизу ни одного человека. «Не ждут», - мелькнуло в мыслях. Решаю садиться в пурге. Ждать нечего. Бензин на исходе. С работающим мотором против сильного порывистого ветра подхожу к земле. Промелькнул домик. Впереди справа смутно вижу силуэт собачника.

Равняю машину. Она мягко касается лыжами снега и быстро останавливается. К самолету бегут люди, застигнутые врасплох нашим появлением… Да и кто мог ожидать, что мы прилетим в такую пургу. [88]

- А мы две ночи не спим, беспокоимся за вас… Собак послали. Самолет все время дежурит, чтобы вылететь на розыски, - наперебой сообщают нам друзья.

Все довольны. А особенно довольны мы. Прошу папироску. Ведь так давно не курили. Сутки назад собрали и заложили в трубки последние крошки табаку.

Вместе с зимовщиками иду в помещение.

- Молодец, - кричит с постели Водопьянов

Помогают раздеться. Докладываю Шмидту о полете. Почти все население острова собралось вокруг. Слушают. Умываюсь и привожу себя в порядок. В кают-компании хороший завтрак. Экипаж дежурного самолета с аэродрома шлет по телефону приветствие. За столом Шмидт рассказывает, как все на зимовке волновалась за нас.

В кают- компании много народу. С завтраком не клеится, почему-то не хочется есть. А вот горячий чай пьем с большой охотой. Намерзлись. Расспросы и расспросы без конца. Тепло, хорошо, уютно…

- Разрешите поспать? [89]

Старт на полюс


В арктических широтах 18 и 19 мая 1937 года свирепствовала метель, дул сильный порывистый ветер и так пуржило, что нельзя было выйти на улицу. Теснясь в маленьких комнатках наших домиков, мы время от времени с тоской поглядывали в окошко а видели снова все то же: снег, бешеный, взвихренный: снег, целые смерчи из снега.

Зрелище это надоело до смерти. То и дело кто-нибудь, отрываясь от запотевшего окна, нетерпеливо спрашивает:

- Доколе же?…

Мы сидим на Рудольфе уже целый месяц, а погоды все нет и нет. А может, ее так никогда и не будет? Возникали сомнения: в самом деле, можно ли вообще здесь, в самом центре полярного бассейна, дождаться относительно хорошей летной погоды, да еще на протяжении в тысячу километров?

20 мая. Пурга прекратилась так же неожиданно, как и началась. Ветер сразу стих, словно кто-то собрал и завязал его в узел. Сквозь окна в облаках показалось солнце, и уже к середине дня мы увидели совершенно чистое безоблачное небо. Яркое солнце заливало ослепительным светом занесенный снегом маленький остров. На этот раз оказалось, что и по синоптической карте тоже обнаруживались кое-какие виды на то, что мы. сможем улететь.

На аэродроме сразу же закипела работа. Нам надо было вылететь с таким расчетом, чтобы прибыть на полюс или к 12 или к 24 часам. Это было необходимо при полете для точного определения нашего положения над [90] полюсом, так как наивыгоднейшее пересечение так называемых позиционных линий{2} в результате астрономических наблюдений получалось только в эти промежутки времени. Таким образом, чтобы быть на полюсе к полуночи, надо было вылететь часов в 6 вечера. Для достижения же полюса в полдень, - примерно в шесть часов утра.

Мы решили не терять ни минуты, и тотчас же после обеда все выехали на аэродром. На зимовке вряд ли остался хоть один человек, кроме радиста, который должен был поддерживать связь с Большой Землей. Все были на аэродроме, и даже наш замечательный повар Василий Васильевич, заранее приготовив обед и закуски, перекочевал со всем своим хозяйством на, аэродром. Он быстро, на ходу, организовал филиал кухни и столовой. Технический состав со всех кораблей был переброшен к флагманской машине и готовил только ее. Одни очищали и разгребали снег вокруг, другие подлаживали домкраты под лыжи, чтобы удобнее было столкнуть тяжелую громаду с места, третьи разогревали моторы. В последний раз снова и снова проверялись радиостанция и аппаратура. Словом, работа шла полным ходом. Синоптик непрерывно дежурил у радио и телефона, принимая сводки о погоде, которые тут же немедленно обрабатывались и наносились на карту в виде изобар, циклонов, антициклонов, фронтов, окклюзии и прочих замысловатостей.

По этой мудреной грамоте выходило, что на полюсе и в его районе вполне «приличная» погода. Но (и тут не обошлось без «но»), разъяснял синоптик, облачный фронт, расположившийся на север от острова Рудольфа, примерно на 84° широты, значительно осложняет дело.

В 5 часов, когда уже почти все было готово, на горизонте с севера стал ясно заметен огромный облачный фронт, спускавшийся до самой воды. Он простирался на очень большую высоту. Пробить его казалось невозможным, особенно с полной нагрузкой нашего корабля. Фронт передвигался быстро. Синоптик уверял, что он [91] должен скоро пройти, и тогда, дескать, ничто не может помешать нашему полету.

Вылет в 6 часов отставили, но все попрежнему были наготове. Дежурство по погоде не прекращалось. Самолет держали в полной готовности. С аэродрома никто не уходил. Тянулись томительные часы. Мобилизуя остатки терпения, мы наблюдали, как облачный фронт действительно приближался. В 6 часов на куполе аэродрома начал быстро оседать туман. Это никак не входило в обещанную программу сегодняшней погоды. Наш синоптик носился по аэродрому, объяснял и доказывал всем, что это именно так и должно быть, что туман должен очень скоро рассеяться. Но в то же время, добавлял он, не исключена возможность, что туман может вновь появиться при прохождении тыловой части этого облачного фронта.

Усталый народ хотел спать. Попытались расположиться тут же, на аэродроме. Но при 14-градусном морозе с ветром сон явно «не клеился». Я пошел на корабль, еще раз придирчиво все осмотрел. Все в порядке. Захотелось лечь, отдохнуть перед ответственным рейсом. Но в корабле холодно. В отверстия в крыльях и фюзеляже задувал ветер. Об отдыхе или о сне нечего было и думать.

Около самолета нервно ходили Шмидт, Бабушкин и другие зимовщики и участники экспедиции.

- Давай поставим палатку, - говорит мне Бабушкин.

- Стоит ли, Михаил Сергеевич, на час вынимать и расставлять ее?

- Это же быстро, в пять минут.

Мне никогда не приходилось раскидывать палатку в арктике. Извлекли ее из чехла, и через 5-10 минут она уже стояла около самолета. Быстро надули два резиновых матраца, разостлали их на полу. Чистенькая, новенькая, сделанная из розового шелка, палатка нарядным пятном выделялась среди снега и манила, к себе.

Шмидт, Трояновский, Бабушкин и я забрались в нее, развели примус. Эффект блестящий: в этом хрупком сооружении из тонкого шелка от примуса стало так тепло, что можно было даже снять кое-что из полярной одежды. Началась игра в домино. Потом появился чай. Было тепло, уютно. [92]

Я часто выглядывал из палатки узнать, что делается с погодой. В полночь на севере появилась полоска чистого неба. Она разрасталась все больше и больше. Туман на аэродроме становился реже и, наконец, совсем исчез. В час ночи я вышел из палатки. Тихо. На севере ясная, хорошая погода. Только остров Рудольфа и небольшое пространство севернее его покрыты сплошной облачностью.

- Смотрите, действительно прояснилось, - радостно крикнул я сидящим в палатке.

Оттуда сейчас же все высыпали наружу.

- Надо лететь, - сказал я, - а то опять дождемся какого-нибудь фронта…

В домике, в углу, на одиночной наре, лежал Водопьянов. Он не спал. Я пришел известить его о погоде.

- Ну, как? - спросил он.

- По-моему, можно вылетать: на севере совершенно ясно. Пойдем, посмотрим.

Мы вышли из домика. Короткое совещание. Решили готовиться к полету.

На этот раз дело шло быстро, так как все держалось наготове.

Мы забрались в самолет. Запустили один мотор, второй, третий и, наконец, четвертый… Наступали последние минуты.

Остающиеся члены нашей экспедиции и зимовщики как-то особенно ласково смотрели на нас. Они были необыкновенно любезны, услужливы и, с трудом скрывая волнение, стремились что-нибудь сделать для нас, исполнить любое наше желание. Мне показалось, что в их взглядах мелькало что-то похожее на грусть. Действительно, вернемся ли назад?

Но вот все готово. Люди на местах, моторы, работают. Впереди самолета прицеплен трактор, чтобы быстрее сдвинуть тяжелую машину с места. Дана команда тянуть нас вперед. Моторам прибавили оборотов. Мы тронулись с места и тяжело пошли своим ходом. Трактор на ходу отцепили. Мы рулили на старт самостоятельно.

Наш корабль сильно перегружен. Вместо положенных 22 тонн, вес его достигал почти 25 тонн. Были серьезные опасения, оторвемся ли мы вообще и не развалится ли машина еще на разбеге? Эта мысль беспокоила [93] не только нас, но и всех, кто оставался на земле. На южной стороне аэродрома мы развернулись против ветра.

- Ну, что же, пошли! - крикнул Водопьянов.

Моторы загудели, и самолет побежал под гору в северо-западном направлении. Машина медленно набирала, скорость. Винты ревели, рассекая холодный морозный воздух. Из всех моторов была выжата полная мощность. Скорость медленно увеличивалась. Десятки метров оставались позади. Наклон увеличился. Я внимательно наблюдал за указателем скорости. Стрелка не переходила за 60 километров. Для отрыва надо не меньше 100. Промелькнули маленький домик, палатка с радиопеленгатором, одинокая мачта и группы людей. Все они наблюдали за нашим необычайно тяжелым стартом.

С увеличением уклона увеличилась и скорость. Стрелка дрогнула, подошла к 70. Затем медленно, словно на ощупь, пошла выше, подползла к 80 и, наконец, к 90. Машина как бы почувствовала некоторое облегчение, мягко оторвалась от снега, еще раз-другой чиркнула по нему лыжами и повисла, в воздухе.

Вылетели!

Корабль медленно набирал высоту по прямой. На высоте 400 метров мы осторожно развернулись налево. Машина продолжала тяжело лезть вверх. Еще поворот налево, такой же осторожный, с таким же малым креном, и мы, наконец, зашли южнее нашей зимовки. За это время я несколько раз произвел измерения и рассчитал навигационные элементы пути. Когда машина поравнялась с зимовкой, поставил компасы на истинный норд, и мы пустились в знаменательный путь, к полюсу. [94]

Незабываемый полет


Остров Рудольфа быстро скрывался. Внизу плавали мелкие льдины, между которыми иногда было видно свободное ото льда море.

В моей кабине Шмидт. Он сидит сосредоточенный, строгий, но спокойный и уверенный. За штурвалом Водопьянов. Машину держать надо очень точно. Особенно направление и скорость. Иначе мы не сможем выйти на полюс, как бы тщательны и удачны ни были расчеты. Об этом договорились с Водопьяновым еще до полета. И сейчас он сидит серьезный, упрямый, глядя только вперед на компас и на указатель скорости. Я показываю ему на стрелку компаса, которая гуляет больше, чем положено.

- Сейчас, сейчас, - кивает он головой. И я вижу, что он напрягает все усилия, чтобы удержать машину на курсе. Стрелка как будто становится на место. В это время пошла гулять стрелка указателя скорости. Я показываю ему на нее. Он опять кивает головой и принимается успокаивать стрелку. Машина ходко идет вперед!

Я гляжу на Бассейна, Петенина, Морозова, Папанина, Кренкеля, Иванова. Все они серьезны, строги и сосредоточены. Всеми владеет одна мысль: как бы что не отказало, не помешало благополучно прибыть к цели! Один только кинооператор Трояновский, в противоположность всем, не сидит на месте и бросается от окошка к окошку. Ему нужно заснять замечательно красивые, дикие, никем невиданные панорамы Ледовитого океана. В воздухе тихо. Слабый северный ветер несколько убавляет нашу скорость. [95]

Но уже через полчаса полета сверху наплывает тонкий слой облаков. Постепенно он все увеличивается и превращается в большие и мощные облачные громады. Солнце скрылось. Это неожиданное обстоятельство волнует меня больше, чем других. Ведь астрономия - самый главный вид нашей ориентировки. Только с ее помощью мы можем итти к цели, только опираясь на нее, мы можем найти неведомое место, именуемое Северным полюсом. А какие могут быть астрономические измерения, когда не видно солнца? В рваную цепочку этих отрывистых мыслей пробивается утешительная мысль: хорошо работает радиомаяк…

Идем ниже облаков. Остров Рудольфа давно скрылся. Скрылась последняя северная земля. Под нами простирается холодный океан.

Еще час, и обстановка резко меняется. Впереди под нами расстилается огромный массив облаков, спускающихся до самого моря. Грозный стеной они встают, преграждая путь. Низом пройти нельзя.

- Давай наверх, - кричу Водопьянову.

Нагруженная машина медленно, но упорно лезет вверх. Мы забираемся все выше и выше. Наконец, цепляясь лыжами за верхнюю облачную кромку, выходим за облака. Снова появилось солнце. Я тороплюсь произвести наблюдения, так как впереди и выше нас второй огромный слой облаков, который вот-вот закроет солнце. Перелезть через этот слой облаков нам, вероятно, не удастся.

Так оно и вышло. Теперь мы уже шли между двумя слоями облаков, по облачному коридору, который, по мере нашего продвижения вперед, становился все уже и уже. Казалось, что вот-вот облака сойдутся совсем, и мы упремся в грозную облачную муть, которую не в состоянии будем пробить.

Обстановка становилась серьезной. Солнца давно не видно. Неожиданно прекратилась работа радиомаяка.

В слуховые трубки радио слышались мощные разряды, - повидимому, результат влияния близкой облачности. Ничего не остается, как переключиться и вести корабль по обычным магнитным компасам. Как они работают здесь? Кто может это сказать? Кто знает? Ответа [96] нет. Но иного ничего не остается. На всякий случай запускаю все гироскопические приборы.

Огромные хлопья облаков мелькают около крыла. Что там внизу, под нами? Есть ли там ледяные поляны, на которые можно сесть, или попрежнему внизу огромные разводья и маленькие льдины? Напрягаю все внимание, стараюсь провести корабль возможно точнее. Это трудно, когда не видно ни солнца, ни поверхности земли. Мы идем, четко выдерживая заранее рассчитанный курс. Где же солнце? До чего оно нужно сейчас! Достаточно выглянуть ему наминуту, и сразу стало бы легче, яснее, все тотчас же стало бы на свое место.

5 часов 4 минуты. В облачное окно измеряю высоту на мгновение показавшегося солнца, произвожу расчеты. Мы дошли до 85°51' северной широты и 58° восточной долготы. Это окно в облаках было отдушиной, которая дала возможность определить наше место. Дальше опять бесконечные облака сверху, снизу, впереди.

Вдруг замечаю через окно, что винт левого среднего мотора дает несколько меньше оборотов. Выхожу из своей рубки. Что такое? Картина подозрительная…

Механики то и дело снуют в левое крыло, на ходу что-то кричат друг другу на ухо. Лица озабоченные. Прохожу мимо приборной доски. Чтобы не дать заметить мое беспокойство, осторожно бросаю взгляд на приборы. Давление масла в порядке, температура тоже, температура воды также не вызывает сомнений. Лишь у одного среднего левого мотора температура слегка повышена. Мимо меня, в крыло, согнувшись, с ведром в руках быстро проскользнул Морозов. Еще через несколько минут оттуда выбежал юркий Петенин. В руках он держал мокрую тряпку.

Его окровавленные, покрытые множеством царапин и ссадин руки были красны, словно обожжены. Вид у него был до крайности озабоченный и встревоженный. Мы почти столкнулись с ним в проходе. Наши глаза, встретились. Он как-то натянуто улыбнулся. Я не сказал ни слова и отвернулся. Понятно без слов. Что-то случилось с левым средним мотором. Между тем Петенин подбежал к Бассейну, быстро сказал ему что-то на ухо, снова схватил ведро и юркнул в крыло. [97]

Ясно, что охлаждение мотора не в порядке. Сразу стало не по себе. Дотянет ли этот мотор до полюса или остановится раньше, где-то между полюсом и островом Рудольфа? Происшествие с мотором грозило большими осложнениями. За время полета мы выработали еще очень мало горючего, и три мотора были бы не в состоянии нести нагрузку, какая оставалась на корабле. Придется садиться. Куда? Мы идем за облаками, и что внизу - неизвестно. Есть ли там такие льдины, на которые можно сесть? Или под нами так же, как и в начале пути, отдельные маленькие льдинки, груды мелко битого, совсем не пригодного для посадки льда?

А механики все суетились в крыле. Оказалось, что из левого среднего мотора, вследствие внезапно возникшей течи в шлангах, быстро уходит вода. Это угрожало полной остановкой мотора. Но замечательные самоотверженные товарищи - механики Петенин, Морозов и Бассейн - не растерялись в необычайно трудной обстановке и сумели, не говоря никому ни слова, предотвратить вынужденную посадку.

Они действовали поразительно быстро и четко. Прорезав небольшое отверстие в дюралевой нижней обшивке крыла, они старались забинтовать изолировочной лентой рану. Это не сразу удалось, и, царапая до крови руки о неровности наспех сделанного отверстия, обмораживая их сильным потоком ветра при 24-градусном морозе, они впитывали тряпкой вытекающую из мотора горячую воду. Вода ошпаривала руки. Они выжимали тряпку в ведро и скопившуюся там воду снова выливали в мотор. Наконец им все же удалось забинтовать рану и прекратить течь. Только благодаря этой их самоотверженной работе удалось избежать катастрофы. Только благодаря этому настоящему героизму возможно было в создавшихся условиях спасти мотор. И лишь когда механики убедились в том, что опасность миновала, эти замечательные люди скромно доложили командиру, что все в порядке и можно лететь спокойно.

В самый разгар борьбы с неисправным мотором погода еще больше ухудшилась. Мы шли уже на высоте 1800 метров. Под нами стлались густые слоисто-кучевые облака. Толстые облачные слои, повидимому, спускались до самой воды. Выше нас также был мощный [98] слой облаков. Впереди и кругом - такая же облачная муть, значительно ограничивающая видимость. Обстановка создалась в, буквальном смысле «туманная». Никто не мог определить, скоро ли кончится этот облачный лабиринт, выйдем ли мы из него в район лучшей погоды или, наоборот, залезем в еще более густую «кашу». А тут еще неисправный мотор…

Знает ли о нем Водопьянов? Я не замечал, чтобы кто-либо из механиков к нему подходил. Командир корабля попрежнему сосредоточен, глядит вперед, следит за приборами. По лицу его ничего нельзя угадать. Оно замкнуто.

Я решил рассказать ему о моторе. Преодолевая внутреннее волнение, подбирая мысленно наиболее осторожные выражения, я подошел, уже хотел было заговорить. Но Водопьянов, быстро наклонив голову, как-то особенно проницательно и тревожно поглядел на меня. Этот взгляд сразу остановил меня, и я неожиданно для самого себя заговорил с ним не о моторе, а о погоде, и в тот же момент я подумал о том, что поступил правильно. В самом деле, зачем и без того в тяжкой обстановке, думал я, добавлять еще эту неприятность. Пусть летит, может быть, не так уж велика опасность. Ведь механики могут и исправить. Может быть, и доработает этот мотор до конца полета.

Водопьянов окликнул меня, и снова мы заговорили о погоде, решив пробиваться вперед в надежде, что впереди нас ждет облегчение.

Я слушаю Водопьянова и стараюсь отвести взгляд, боюсь, чтобы он не заметил моей тревоги. Михаил Васильевич тоже как-то по-особенному смотрит на меня. Разговор о погоде продолжается.

«Эх, ничего-то ты не знаешь, Миша», - думаю я, едва сдерживаясь от непреодолимого желания произнести эту фразу вслух. Но снова, и на этот раз окончательно, решаю щадить его покой и не говорить ни слова.

Позднее, когда мы уже были на полюсе, я как-то разговорился с ним об этом тяжелом эпизоде, и лишь тогда узнал, что в тот момент, когда я, взволнованный, стоял и смотрел на Водопьянова, не решаясь открыть ему всю правду, он также тревожно, глядя на меня, думал: «Эх, милый мой, ничего ты не знаешь. Сказать тебе? [99] Нет, не надо. Зачем расстраивать! Ведь у тебя серьезная работа, всякие там астрономические вычисления. Не стоит выбивать из колеи»… Оказалось, что Водопьянов еще раньше меня узнал о моторе и так же, как я от него, скрывал правду. Так мы, стараясь сохранить спокойствие друг друга, и долетели с этой «тайной» до полюса.

Погода упорно не хотела улучшаться. Несколько раз приходила в голову мысль: не лучше ли вернуться назад? Но какая-то неудержимая сила влекла нас вперед, только вперед. Мы обольщались самыми незначительными, порою кажущимися, прояснениями и в такие моменты начинали твердо надеяться, что расплывутся, рассосутся вокруг самолета громады облаков.

Но к 6 часам мы оказались в сплошном тумане. Теперь уже вообще ничего не видно вокруг, летим только по приборам.

Радиомаяк попрежнему не работал. За это время мне удалось в маленькие окна три раза «взять» высоту солнца и произвести расчет нашего местоположения. Оказалось, что идем совершенно точно. Пользоваться магнитным компасом становилось все труднее и труднее, стрелка давала очень большие отклонения, колебалась, и порой невозможно было отсчитать, что она показывает. В таких случаях я переходил на гироскопический полукомпас, и только он выручал нас в этой очень сложной обстановке.

С боем пробивался наш корабль в самое сердце арктики, которая решила сопротивляться изо всех сил, выдвигая на каждом шагу множество преград и препятствий. Но несмотря на них, несмотря на неисправность мотора, мы хоть и медленно, но упорно летели все глубже и глубже, с каждой минутой приближаясь к заветной точке земного шара, веками прикрытой таинственной завесой неизвестности.

На 88° туман неожиданно и резко оборвался, и мы вышли в прекрасную солнечную погоду. Внизу было видно большое количество льдин или, лучше сказать, ледяных полей, так они были велики. Вверху ослепительно сияло солнце. На корабле сразу же стало весело и оживленно. Было чему обрадоваться: хорошая погода уже сама по себе облегчала полет. Кроме того, нам теперь стало видно, что при наличии таких льдин [100] мы сумеем сесть вблизи полюса, а возможно и на самом полюсе.

Произвожу серию астрономических наблюдений. Определяю, что идем правильно, точно. До полюса остается 100 километров.

Внизу опять также неожиданно появился толстый слой облаков. Мы пошли над облаками, все при том же ярком солнце. Все ближе и ближе к заветному месту. Чувствую возбуждение, какой-то особый подъем. Радостно ощущать, что мы, наконец, подходим к тому самому месту, достичь которого столько лет, ценой очень многих жертв, тщетно пыталось человечество. Теперь нам уже ясно, что, несмотря на все трудности, мы обязательно дойдем до полюса, дойдем именно мы, советские люди, на нашем советском гиганте-самолете…

С наступлением хорошей погоды заработал и радиомаяк. Ровно в 8 часов опять произвожу астрономические наблюдения. Тут же беру серию радиопеленгов, сопоставляю все это с показаниями радиомаяка и с нескрываемым волнением определяю, что мы находимся в двух минутах полета от полюса.

- Через две минуты полюс, - докладываю Шмидту. Трудно забыть и еще труднее описать выражение лица Отто Юльевича. Оно отражало целую гамму радостных переживаний - волнение, гордость, ликование…

- Отто Юльевич, разрешите пройти 10 минут за полюс, - обратился я к нему.

- Зачем?

- Сейчас над полюсом густой слой облаков, - ответил я. - Если мы сядем точно на полюсе, где, повидимому, не сумеем быстро определиться из-за отсутствия солнца, то за время от посадки до астрономических наблюдений на льдине нас сможет несколько снести. А дрейф, вероятно, будет в направлении Рудольфа, немного западнее его. Поэтому окажется, что мы не дошли до полюса. Если же мы сядем несколько за полюсом, то нас понесет не от полюса, а к полюсу, и через некоторое время, возможно, как раз к моменту точного определения, мы и окажемся на самом полюсе или где-нибудь очень близко от него.

Шмидту понравились мои объяснения.

- Правильно, - согласился он. [101]

Я решил произвести еще раз серию очень точных астрономических наблюдений. Так как солнце было сзади нашего корабля и наблюдать его из штурманской рубки было не совсем удобно, я беру сектант, хронометр и быстро пробираюсь в самый задний отсек корабля. Прохожу мимо Водопьянова.

- Ну как? - спрашивает он.

- Полюс, - говорю я и показываю пальцем вниз. Михаил Васильевич радостно засмеялся и весь засиял.

- Как, уже полюс?… Что же… давай садиться! - решительно крикнул он.

- Подожди, пройдем десять минут за полюс.

- Зачем? - удивился Водопьянов.

Торопливо объясняю. Он, так же, как и Шмидт, быстро соглашается, и я, почти бегом пробравшись в задний отсек, с предельной тщательностью измеряю высоту солнца, быстро произвожу расчет. Десятый раз астрономические наблюдения, радиопеленги, штурманские расчеты показывают, что мы на полюсе. Вперед! По всем правилам штурманского дела рассчитываю, как далеко мы должны уйти за полюс, сколько нужно времени на развороты, пробивание облачности и т. д.

На одиннадцатой минуте даю Водопьянову сигнал. Он разворачивается на 180° и, перед тем как войти в облака, и начать пробивать их, кричит мне:

- Смотри вниз!

Действительно, как бы не напороться на лед. Ведь неизвестно: облака могут тянуться и до земли.

Машина медленно погружается в облачную вату. Мы долго идем, не видя ничего вокруг. Томительные секунды ожидания, мучительная неизвестность. Удастся ли нам пробить облака или они тянутся до самой земли, скрывая под собой поверхность океана, мешая увидеть полюс?

Медленно теряем высоту. 1000 метров. Густые комья облаков быстро проносятся: мимо крыльев. 800 метров. Земли не видно. 600 метров. Что-то промелькнуло, но опять скрылось. Все та же облачная вата. И только на высоте 500 метров облачность внезапно кончилась, и я увидел, наконец, льдины. Они искрились под нами, самых разнообразных форм и размеров, разделенные большими и маленькими разводьями. Вздохнулось радостно. [102]

Продолжаю напряженно смотреть вниз. Льдин много. Остается только выбрать подходящую…

Льдина нам была нужна особенно крепкая, надежная. Нельзя было ни на секунду забывать о том, что вес самолета достигает 23 тонн. И льдину следовало искать такую, чтобы могла выдержать эту огромную нагрузку, да еще с ударом при посадке. Мало этого. Ведь на ту же льдину нам предстояло посадить еще три таких же корабля. Стало быть, общая нагрузка на льдину будет около 100 тонн. Вот каковы технические требования к льдине, которую нам надлежало выбрать из всех других, мелькавших под нами здесь, на Северном полюсе. Все они были похожи одна на другую. Которая же из них? И есть ли вообще такая, какая нам нужна?…

А это- то и не было известно. Во всяком, случае, все авторитеты по вопросам арктики высказывались в том смысле, что сесть на полюсе нельзя. Об этом говорил Нобиле, писал Амундсен, на этом настаивал американский летчик Бэрд. Перед самым нашим вылетом редакция одной столичной советской газеты запросила почти всех иностранных авторитетных ученых, знатоков арктики, возможно ли завоевание полюса с помощью самолетов и возможна ли там посадка. Все любезно прислали ответы, где научно обосновывали и убедительно доказывали нелепость этого предприятия. И вот сейчас мы находимся над полюсом и ищем льдину, чтобы все-таки сесть в этом недоступном месте.

- А как ты считаешь эту? - говорит мне Водопьянов, показывая на огромную, торосистую по краям льдину.

Я внимательно смотрю на нее. Она имеет огромные торосистые нагромождения по краям. Видимо, она уже побывала в сжатии и выдержала его. Трудно сверху определить ее толщину. Но внушительные размеры привлекают. Площадь ее не меньше, чем километра полтора. Поверхность льдины покрыта, повидимому, толстым слоем снега, а в середине - несколько ропаков и снежные заструги.

- Ну, что же, - отвечаю, - это лучшая из всех, что мы видели.

Подходит Отто Юльевич. Водопьянов и ему показывает на эту льдину. Они переговариваются. Шмидт утвердительно кивает головой. [103]

- Давайте садиться! - кричит Водопьянов.

Мы проходим над льдиной бреющим полетом. Я готовлю дымовую ракету. Лежа на полу в кабине, через нижний люк внимательно рассматриваю поверхность льдины. Заструги невелики и среди нескольких ропаков машина может сесть.

- Хорошо, - говорю Водопьянову.

Он делает мне знак. Проходим еще раз, также бреющим полетом. Я открываю передний большой люк, чтобы в него выбросить дымовую ракету.

Корабль зашел подальше от выбранной льдины и низко над водой подходил к ней. Едва поравнялись с кромкой нашей льдины, я чиркнул запал ракеты и быстро бросил ее вниз. Она упала около самых торосов. Облако черного дыма поднялось вверх. Ракета горела полторы минуты, облегчая заход на посадку точно против ветра.

Все было готово. Всех людей переместили в средний и задний отсеки. Я занял место у стабилизатора.

- Давай! - кричит Водопьянов.

Я делаю несколько оборотов штурвала стабилизатора. Машина идет к льдине. Проходит низко над торосами и касается снега. Затем бежит по нему, подпрыгивая на неровностях, вздрагивает, бежит все тише и тише и, наконец, останавливается.

Несколько секунд в корабле была тишина. Как будто чего-то ждали. Казалось, что вот-вот льдина не выдержит тяжести, расколется, лопнет, и наш только что опустившийся на нее громадный самолет пойдет ко дну. Но самолет стоял спокойно, как ни в чем не бывало.

Никто не в силах был первый прервать это удивительное молчание. Неожиданно в какой-то короткий миг оно сменилось бурным взрывом радости. Трудно было понять, что творилось. Мы были уже на льду. Неописуемое ликование, общие объятия, поцелуи и громкое «ура» в честь нашей родины, в честь товарища Сталина.

Папанин дал троекратный салют из нагана и сразу начал распоряжаться выгрузкой грузов с корабля. Здесь, на полюсе, он был хозяином. [104]

Обед на полюсе


Оказывается, на Северном полюсе аппетит у людей нисколько не хуже, чем в средних широтах. В истинности этого утверждения легко убедится всякий, кто съездит туда. Что касается нас, первых поселенцев, то мы это важнейшее для науки открытие сделали сразу же после нашего прилета на полюс.

Не успели мы как следует пережить величие этого исторического момента и излить друг другу свои восторги и поздравления, как нам напомнила о себе самая обыденная житейская проза: завоевателям оси земного шара захотелось есть.

Вот тогда-то и предстал! перед нами во всем блеске своих талантов Иван Дмитриевич Папанин. Пока мы размышляли, что бы такое поесть, он выгрузил на лед свой кухонный инструментарий, развел адский пламень ныне знаменитых «папанинских» примусов и, проделав серию таинственных манипуляций над какими-то тюбиками, пакетиками и коробочками, - приготовил обильный обед, который сказал бы честь любому столичному повару. Эта виртуозность привела нас в такое восхищение, что мы тут же наградили его званием первого в мире шефа-повара полюса.

Иван Дмитриевич гордо носил свой пышный титул и несколько дней охотно кормил нас разнообразными и вкусными яствами. Но блаженство наше скоро кончилось. Прилетел Молоков, за ним Алексеев и Мазурук. Лагерь разросся, и Папанину стало невмочь одному управляться с такой, как он ворчал, «оравой». Наш титулованный повар подал в отставку. Тогда мы устроили совещание и решили перейти на децентрализованную [105] систему питания. Отныне все должны были питаться на своих самолетах и каждый по очереди готовить пищу для всех остальных.

Какие это были обеды! Ни в одном ресторане, ни в одном меню невозможно было бы найти блюда, похожего на те, какие мы тогда изобретали. Тут были самые фантастические сочетания супов и щей, молочной лапши и мясного соуса и иные диковинные смеси, получившие название «сумбура в пище».

Все это изготовлялось из концентратов, которые впервые попали в наши руки, непривычные к обращению с этими новейшими премудростями современной кулинарии. Каждый проделывал опыты на свой страх и риск, и поэтому нам часто приходилось есть жареным то, что испокон веков надлежало есть вареным, и наоборот. Дебюты дежурных поваров обычно кончались провалом, и хотя немыслимые результаты их кулинарной фантазии поглощались без остатка, это не спасало их от расправы. Как только исчезал со стола последний кусок, незадачливый повар попадал под такой обстрел насмешек, что хоть беги с полюса.

Мне казалось это забавным до тех пор, пока не наступил мой черед. Я принял сообщение о своем дежурстве без большого восторга и, предвидя неизбежную развязку, всячески пытался отбиться, предлагая совершить любой полет, сделать любой труднейший астрономический расчет, вместо заранее ненавистного мне дежурства. Но все было напрасно: полярные жители были неумолимы.

Дежурному повару полагается подручный - «кухонный мужик». Я выбрал себе механика Петенина… Его хладнокровие и настойчивый нрав внушали мне доверие.

«С ним как-нибудь вывернусь», - подумал я.

То же самое, видно, думал и он обо мне, и мы приступили к приготовлению обеда с таким видом, как будто всю жизнь только этим и занимались.

- Ну, что будем варить? - спросил я равнодушно своего подручного.

- А что хотите, - ответил он мне в тон и стал наливать в примус бензин.

- Не сварить ли нам щи?

- Вчера были. [106]

- Тогда, может быть, борщ украинский?

- Что борщ, что щи - разница небольшая. Уж лучше суп какой-нибудь…

- А что хорошего в супе? - возразил я. - Просто вода. Его и есть никто не станет.

- Смотря какой суп и как сварить, - ответил механик и взглянул на меня так, будто шла речь о каком-то важном предмете.

Я заинтересовался и спросил с любопытством, как его варить, этот суп.

- Обыкновенно, - нисколько не смущаясь, отвечал Петенин. - Взять мяса, картофеля, луку свежего…

Когда он дошел до сметаны, я не вытерпел:

- Хорошо, но одного супа мало. Тут, говорят, недалеко за торосами водятся замечательные куропатки. Ты б пошел, пострелял на второе…

Петенин озадаченно взглянул на меня и отвернулся. Затем мы оба расхохотались и принялись со вздохом изучать наши концентратные возможности. Это были все те же «борщи украинские», «щи», и «рагу», втиснутые в бумажные пакетики, коробочки и тюбики. Вдруг нам попался пакетик, без этикетки. Мы встряхнули его. Там был неизвестный нам порошок розового цвета.

- Придется пойти к Папанину, - сказал заметно заинтересованный Петенин.

Но, легкий на помине, Папанин явился сам. Он как раз совершал свой обычный обход лагеря, осматривая, не найдется ли на самолетах чего-нибудь, что могло бы ему пригодиться после нашего отлета. Мы кинулись к нему с нашей находкой.

- Иван Дмитриевич, что это за зелье такое? - начал Петенин.

- Сам ты зелье, - обиделся Папанин. - Это, куриный порошок, замечательная штука. Его приготовили в Институте питания по моему специальному заданию. Из такого пакетика можно сделать…

Дорвавшись до любимой темы, Папанин начал вдохновенно вычислять, сколько калорий и настоящих живых кур заменит этот пакетик и какие замечательные кушанья можно из него состряпать. Например, куриные котлеты… Куриные котлеты? Мы загорелись. [107]

- Вот это да! - закричал Петенин. - Это вам не борщ украинский. Всех перекроем!

И, наспех расспросив Папанина о способе приготовления этого впервые обнаруженного на полюсе деликатеса, мы бодро принялись за дело.

Ответственный процесс смешения порошка с водой взял на себя Петенин. Он священнодействовал при этом с таким видом, как будто ожидал из этой смеси по крайней мере сплава золота с серебром. Разделку фарша он доверил мне. Я благополучно справился с этой сложной задачей, и вскоре плоды нашего, творчества, весело шипели на огромной сковородке в виде аппетитных куриных котлет.

Но любоваться этим зрелищем пришлось недолго. Наши котлеты повели себя крайне таинственно. Они вдруг разбухли, расползлись, и, слившись воедино, превратились в странную жидкую кашу. Мы в ужасе смотрели на это превращение.

- Тут что-то не так, - наконец очнулся я и испытующе посмотрел на явно растерявшегося Петенина.

Он молчал, глубокомысленно ковыряя ножом содержимое сковороды.

- Ну, что там? - прервал я его молчаливое занятие. - Забыл чего-нибудь положить?

- Сухари, - мрачно буркнул он в ответ. - Я забыл про сухари.

Сухарей у нас не было. Пришлось натолочь их из галет. Мы уселись друг против друга и принялись очень усердно колотить молотком по галетам, проклиная про себя ту несчастную минуту, когда нам взбрело на ум связаться с злополучными котлетами.

Наконец сухари были готовы. Теперь обнаружилось, что ни я, ни Петенин не знали, что, собственно, надлежит с ними делать. Мы рассудили, что правильней всего будет высыпать их в остатки погибших котлет. Расчет оказался верным: мясная каша загустела, но… новые котлеты развалились на сковородке еще быстрее прежних.

Дело принимало угрожающий оборот. Время обеда приближалось, а мы беспомощно созерцали бешено клокотавшее котлетное месиво, кляня капризы кулинарного искусства. [108]

За этим занятием застал нас «сам» Бабушкин, прославившийся в экспедиции как единственный достойный конкурент Папанина по части кухонных дел. Он брезгливо заглянул в сковородку и, выдержав томительную паузу, уничтожающе произнес:

- Учиться надо, молодые люди. Котлеты надо раньше обвалять в сухарях, а потом уже и жарить…

И удалился с важным видом, не произнеся больше ни одного слова.

Мы снова, в третий раз, принялись за уже ненавистные нам котлеты. На этот раз мы погрузили их на сковородку с твердым намерением вышвырнуть вон в случае неудачи. Но «старик» Бабушкин оказался прав. Критический срок истек, а котлеты прочно держались на сковородке, аккуратные и массивные, словно выпиленные из дерева.

Мы были спасены и, облегченно вздохнув, с наслаждением закурили поодаль от примуса.

Вдруг мой подручный застыл с недотянутой до рта папиросой, затем отчаянно выругался и опрометью кинулся к примусу. Злосчастные котлеты не жарились. Примус потух.

В нем выгорел весь бензин.

Мы быстро налили примус до краев и накачали так, что чуть не вывернули шомпол. Теперь остывшие было котлеты начали отчаянно дымиться и трещать, грозя превратиться на наших глазах в уголь. Я кинулся убавить огонь, сняв сковородку и поставив ее рядом с примусом. Повернул краник и… едва успел отпрянуть в сторону: из переполненного резервуара фонтаном брызнул бензин и окатил все котлеты.

- Ну вот, - произнес страшным голосом Петенин.

Я только махнул рукой…

Наступил обед. В «кают-компанин» (так называли мы пассажирскую кабину самолета, игравшую роль столовой) на двух тесинах, положенных на перевернутые ящики, был «сервирован» обеденный стол. Проголодавшийся Шмидт, Водопьянов и остальные жители самолета «Н - 170» с шумом заняли свои места и принялись за икру, консервы, рыбу. Ели быстро. Страшный момент приближался. Надо было решать: подавать ли котлеты с бензином. Пока все ели, мы не переставали спорить и совещаться на «кухне». [109]

- Да что вы волнуетесь? Не понимаю, - убеждал меня злодейским шопотом Петенин. - Водопьянов как-то целую кружку чистого бензина выпил, и то ничего. Бензин - вещь безвредная…

- Эй, повара! - прервали нас крики из «столовой». - Темпы! Не видим обеда!

Петенин махнул на меня рукой, схватил сковородку и с невозмутимым видом понес к столу. Появление котлет вызвало бурю восторга. Все вскочили с мест, разразились удивленными возгласами одобрения. Мы с Петениным скромна уселись у края стола, стараясь не гляцеть друг на друга, готовые к близкому скандалу.

Наконец Отто Юльевич первый взял большую землистого цвета котлетину. Он надкусил ее, пожевал с задумчивым видом и, галантно кланяясь в нашу сторону, воскликнул:

- Браво, совсем как в лучших ресторанах!

Вслед за ним за котлетами потянулись и остальные. Я ровно ничего не понимал. Чорт знает что! Я еще никогда не видел, чтобы еда исчезала с такой быстротой. Находящиеся в кают-компании расхватывали котлеты и поглощали их с наслаждением.

- Отчего ты не ешь? - обратился вдруг ко мне Водопьянов, заметив, мое странное поведение.

- Спасибо, что-то не хочется, - невнятно пробормотал я и, быстро отвернувшись, оживленно заговорил с соседом.

Но Михаил Васильевич не унимался и продолжал кричать через весь стол:

- Ты это благородство брось, а то ведь все съедим!

- Верно, что вы не едите? - подхватил еще кто-то, приставая на этот раз к Петенину.

- Да мы уж раньше поели… пока жарили, - беспомощно отбивался мой подручный…

Я бросил на него строгий взгляд. Растерявшись, он продолжал нести какую-то чепуху и выдавал нас с головой. Уж кое-кто за столом начал подозрительно переглядываться, зашептались… И крах наступил. На сковородке оставались две котлеты. Один из обедавших встал и решительным жестом положил их передо мной и Петениным. Воцарилось молчание. Мы к котлетам не прикасались.

- Ешьте, - сказал кто-то грозно. [110]

Сопротивляться дальше было бессмысленно. Мы переглянулись и, едва сдерживая смех, отчаянно вонзились зубами в распроклятые котлеты, заранее ощущая противный сладковатый запах бензина. Кают-компания не сводила с нас глаз. Мы жевали и смотрели друг на друга во все глаза. Что за чудо? Котлеты были чудесные и ничем не пахли. Проглотив последний кусок, я уставился на Петенина.

- Ну? - только сумел произнести я.

- Выдохлись, - мрачно ответил Петенин. - Совершенно выдохлись. Зря только мы не ели. Такая досада.

И мы рассказали все.

Долго еще хохотала вся компания над нашей трагической историей. А мы сидели голодные, мрачно размышляя об удивительном свойстве авиационного бензина бесследно улетучиваться из куриных котлет, сыгравших с нами такую каверзную штуку… [111]

Диспут о страхе


А кто из вас знает, что такое страх, товарищи? - неожиданно спросил парторг экспедиции и тем самым положил начало необычайному диспуту, воспоминание о котором навсегда останется в моей памяти.

Это было на Северном полюсе. Мы сидели в просторной кабине флагманского самолета «Н-170», служившей нам по вечерам кают-компанией, где по установившемуся обычаю мы проводили свой досуг.

Был поздний вечер четырнадцатых суток нашей жизни на знаменитой ныне папанинской льдине. За тонкими стенами нашего крылатого корабля завывал порывистый ветер, а в слюдяные окна, несмотря на поздний час, яростно пялило желтый глаз неугасающее солнце полярного дня.

В описываемый вечер в кают-компании флагманского самолета было особенно оживленно и шумно. В одном конце «салона» играл патефон, безустали повторявший излюбленную всеми песенку об «отважном капитане», в другом - темпераментно разыгрывался шахматный турнир на звание «Чемпиона Северного полюса». Из штурманской рубки доносились обрывки какого-то громкого литературного спора. На сдвинутых к заднему отсеку мешках и ящиках расположилась группа «королев домино», а рядом с ними, не смущаясь шумом, вели оживленную беседу любители охоты на зайцев, - рассказам этих охотников позавидовал бы сам Мюнхгаузен.

В такой мирной обстановке странный вопрос парторга прозвучал как внезапный выстрел и заставил [112] мгновенно смолкнуть шум. «Страх»? Это слово было здесь мало популярно… Его повторяли, как слово из чужого, плохо знакомого языка. На удивленных лицах отразилось живейшее любопытство и нетерпение.

- Очередной розыгрыш, не иначе, - раздался в наступившей тишине чей-то веселый голос.

Парторг экспедиции славился неистощимым запасом шуток и каверзных «розыгрышей», являвшихся обычно гвоздем программы вечеров в кают-компании. Но на этот раз он держал себя настолько непривычно серьезно, что предположение о розыгрыше пришлось оставить. Кают-компания была заинтригована и ждала объяснений. Единственным человеком, посвященным в смысл необычайного вопроса парторга, - был я. Один я знал, что поводом для него послужило мое сегодняшнее приключение, о котором я успел рассказать ему двумя часами раньше. Откровенно говоря, в этом событии не было ничего особо выдающегося, и лично я, возможно, не придал бы ему никакого значения. Но наш парторг отличался удивительной способностью извлекать глубокий смысл из самых незначительных событий и делать их предметом общего обсуждения. Верный себе, он сумел я на этот раз поставить перед кают-компанией неожиданный и острый вопрос о том, что составляло смысл, вернее - самую бессмыслицу, моего приключения, - вопрос о страхе, видимо, потому, что это было именно то чувство, которое, едва ли не впервые в жизни, мне пришлось сегодня испытать. Идея парторга обсудить всем коллективом это нелепое происшествие очень понравилась мне, и я охотно повторил кают-компании свой рассказ.

В это утро - утро четырнадцатых суток на полюсе - я проснулся раньше обычного. Сверенные с Москвой часы показывали шесть. Рядом, согревшись в своем спальном мешке, мирно похрапывал Михаил Васильевич Водопьянов. Крепко спал и мой второй сосед по палатке - Отто Юльевич Шмидт. Мне спать больше не хотелось. Осторожно, стараясь не разбудить товарищей, я вылез из своего мешка, быстро оделся и вышел из палатки. В небе едва угадывалось скрытое облаками солнце. Утро было похоже на сумерки. Лагерь спал. Бодрствовал лишь дежурный радист Сима Иванов, несший вахту у рации флагманского самолета, и наш [113] общеполюсный любимец - щенок «Веселый», прилетевший недавно в лагерь с самолетом Мазурука. Я окликнул его и отправился навестить Иванова.

- Ну, как дела, Сима? - спросил я, входя в радиорубку. - Есть Москва?

- Утренний выпуск «последних известий» передают, - ответил флаг-радист, сдвигая наушники. - Вот послушайте. Сообщают, что в ближайшие дни мы покидаем льдину.

Я надел наушники и услышал далекий голос диктора, читавшего текст радиограммы, которую мы сами несколько часов назад отправили в Москву.

Мы посмеялись этой рикошетом возвращенной нам новости, успевшей за короткое время совершить прогулку в эфире от полюса до столицы и обратно, и, усевшись на ящиках с аккумуляторными батареями, заговорили о всяких предотлетных делах.

- Вот так всю жизнь: не успели оглянуться, а уже приходится улетать, - шутливо проворчал Иванов, записывая задания, и принялся торопливо проверять аппаратуру, собираясь сдать вахту я поскорей улечься спать. Я просмотрел поступившие за ночь радиограммы и оставил его одного.

Облака поднялись выше. Ветер прорвал в них круглое, похожее на иллюминатор оконце. Сквозь него проглянул клочок чистого голубого неба. Погода обещала быть хорошей. Я вспомнил о своем давнишнем желании заняться на досуге фотографией и решил вернуться в палатку за «лейкой».

Проходя по все еще спящему лагерю, я почему-то вспомнил шутливую фразу Иванова: «не успели оглянуться, а уже приходится улетать», и невольно задумался. В самом деле, тринадцать суток жизни на полюсе пролетели незаметно. Казалось, только вчера лыжи нашего краснокрылого флагмана впервые коснулись льдины. Это было где-то совсем рядом, недалеко от того места, где я теперь проходил. Я вспомнил, каким необычайно острым и волнующим показался нам тогда этот первый момент… Толчок, короткая пробежка по мягкому снежному ковру, последний стук как-то сразу замерзших винтов и наступившая затем внезапная тишина… Это была необыкновенная, никогда до сих пор [114] не слыханная нами тишина, грозная и величественная. Даже ветра не слышно было. Молчали и мы. В этом странном всеобщем оцепенении было что-то волнующее и тревожное. Тысячи мыслей успели пронестись в голове за несколько секунд, которые показались тогда вечностью. Каждый из нас ждал, что вот-вот раздастся страшный, оглушительный треск, льдина не выдержит тяжести машины, расступится и… все будет кончено.

Наконец кто-то первый решился шевельнуться и откинул плотно прижатый люк. Внезапный стук сразу вернул нас к действительности, и тотчас же громкие крики, радостные восклицания и громовое «ура» взорвали мрачную, веками никем не нарушимую тишину полюса. Что тут началось! Кто со стремянки, а кто просто с крыльев стали прыгать вниз, на пушистый снежный ковер, такой белый, что следы наших ног казались на нем очерченными углем впадинами. Снег полюса, еще никогда и никем не тронутый снег! Мы топтали его, мяли в руках, расшвыривали ногами. Все словно превратились в ребят. Объятья, поцелуи, поздравления… Кто-то взобрался на торос и салютовал из винтовки. Что-то кричали, пытались запеть…

А вокруг, словно насторожась, попрежнему молчали необозримые, таинственно сверкавшие ледяные просторы. Они, казалось, уходили куда-то очень далеко, сползая с покатой вершины на круглые бока земного шара.

Все это было, кажется, только вчера. А сегодня? Я остановился, огляделся вокруг и невольно рассмеялся.

Как непохожа была теперь наша мирная льдина на ту грозную, которую, мы увидали тогда впервые. За тринадцать дней нашего «хозяйничания» от ее былого величественного и мрачного вида не осталось и следа. Бывший «таинственный и загадочный» полюс превратился теперь в самый обыкновенный советский северный поселок, в котором были даже свои «улицы» и «площадь». Что это были за улицы! Мы законно гордились ими. Широкие, просторные, всегда ярко освещенные бесплатным светом полярного солнца, старательно подметаемые ветром, оформленные в архитектурном стиле, которому не было равного на всем земном шаре! Мы дали им торжественные и громкие названия и строго [115] взыскивали с виновных за путаницу. Все обязаны были твердо знать, что место расположения наших четырех кораблей, выстроившихся парами друг против друга, называется «Самолетной улицей», и так следовало говорить: «иду, мол, на Самолетную улицу отправить радиограмму»…

Вторую улицу, основанную в том месте, где протянулся длинный ряд наших жилых и вспомогательных палаток, мы назвали «Советской». Обширную площадь, образовавшуюся между обеими улицами, безоговорочно наименовали «Красной площадью», а возвышавшуюся в центре ее знаменитую палатку четверки зимовщиков - «Домом правительства».

Целый день в сооруженном нами маленьком городке била ключом полнокровная трудовая жизнь, такая шумная, что нас, казалось, должны были слышать на противоположном Южном полюсе. С утра до ночи скрипели нарты, совершавшие бесконечные рейсы от самолетов к складам, где под шутливые окрики Ивана Дмитриевича Папанина дружные бригады «грузчиков» аккуратно укладывали тяжеленные ящики, бочки и тюки - хозяйство запасливой четверки. Звонко стучали об лед топоры и кирки: это рубили проруби для гидрологических наблюдений. Ревели, изрыгая синий пламень, огромные примусы, на которых дежурные по лагерю готовили нехитрую пищу. У радиоаппаратов вели нескончаемые разговоры с Большой Землей: служебные и родственные, официальные и самые интимные.

Короче говори, наш молодой поселок жил самой обычной советской жизнью - бодрой, хлопотливой и энергичной. Вскоре мы так обжились и привыкли, что расхаживали по нашей льдине совсем как по коридору собственной квартиры, не обращая внимания на романтическое своеобразие окружавшей нас природы. Нам было не до романтики, и мы перестали замечать это своеобразие природы. Тревожная загадочность первых минут на полюсе, казалось, больше не повторится никогда…

Поглощенный всеми этими размышлениями, я незаметно дошел до своей палатки, осторожно извлек из нее «лейку» и, вооружившись лыжами, отправился снимать. «Веселый» резво помчался впереди. Энергично отталкиваясь, я быстро миновал лагерь, намереваясь [116] забраться подальше, туда, где можно было бы найти «настоящие» кадры: мне хотелось удивить нашего кинооператора, невыносимо хваставшегося тем, что в его, мол, кассетах уже давно покоится весь «от края и до края» заснятый полюс.

Вскоре я дошел до гряды торосов, окаймлявших лагерь на манер естественного ледяного холма. За ним простирались еще не «цивилизированные» нами просторы. Перевалив через торосы, я сразу же очутился на снежной целине огромной равнины, изборожденной глубокими трещинами разводий. На голубоватом фоне ледяного поля, похожего на кальку гигантского чертежа, они выглядели, как тонкие, вычерченные тушью зигзаги, отделявшие одну льдину от другой. Меня поразил дикий и живописный вид соседней небольшой, но какой-то особенно прихотливо изогнутой льдины. Вдоль ее резко отчеркнутого трещиной края высились замечательно красивые айсберги самых причудливых размеров и форм. Тут были и плотные кубы, и острогранные треугольники, и величественные пирамиды. Все это было хаотически, словно наспех, нагромождено друг на друга, ослепительно искрилось и сверкало.

«Вот это кадр», - подумал я, торжествуя, и тут же решил, что это как раз то, что мне нужно. До айсбергов, казалось, было не больше километра. Я затянул потуже ремни лыж и пошел вперед. Лагерь скрылся за торосами.

Я приближался к цели. «Веселый» не отставав от меня ни на шаг, оставляя рядом с блестящими колеями лыж ровную цепочку своих следов. Подошел к разводью. На мгновенье перед моими глазами мелькнула глубокая пропасть, на дне которой чернела чистая вода океана, и сделав широкий шаг, я очутился на новой льдине. Теперь очередь была за «Веселым». Но, к моему удивлению, щенок не решался перепрыгнуть трещину и бегал по ее краю, жалобно повизгивая. Вид его выражал полную растерянность: уши прижаты, хвост опущен. Он не спускал с меня глаз и следил за каждым моим движением.

Я вернулся к краю трещины и громко окликнул его. Обычно очень послушный, щенок на этот раз отказался повиноваться. Наоборот, эхо, много раз повторившее мой голос, еще больше напугало его. Он присел на задние [117] лапы, тревожно к чему-то прислушался и вдруг, ощетинясь, зло зарычал и стремительно помчался обратно в лагерь.

Я остался один и почувствовал вдруг странное, ничем необъяснимое беспокойство. Что могло так испугать собаку? Но раздумывать и колебаться было поздно. Я был уже у айсбергов.

Вблизи они выглядели еще внушительней, еще живописней. Холодные, прозрачно-зеленоватые, словно из подкрашенного стекла, они сверкали на гранях всеми цветами радуги и отбрасывали на снег огромные зубчатые тени.

Все это феерическое сооружение казалось вымыслом, эффектным творением талантливого декоратора, решившего поразить зрителей искусно сооруженным ледяным дворцом, о котором мы читали в детстве в волшебных сказках. С любопытством разглядывал я все эти диковинные подобия башен, галлерей и гротов из зеркально-шлифованного льда. Вдруг внимание мое привлек странный заунывный звук. Он напоминал отдаленный вой морской сирены и в окружавшей меня абсолютной тишине звучал тревожно и зловеще, вызывая невольную дрожь. Это ветер со свистом врывался в покой ледяного дворца, хлопал там какими-то невидимыми дверями, выл, стиснутый в лабиринтах узких коридоров.

Мне стало не по себе, и я поймал себя на желании уйти от всех этих мрачных красот. Но тут же пристыдил сам себя за непонятное малодушие и принялся снимать.

Щелкал я торопливо и как-то без души, да и руки не особенно слушались, озябли, что ли… Я уже было собрался убраться во-свояси, как вдруг, обходя айсберги с тыла, очутился перед новым чудом; буквально пригвоздившим меня к месту. Это был гигантский ледяной шалаш, этакий небоскреб из льда. Его грозная красота ошеломила меня. Он высился над остальными айсбергами на подобие великаньегокарточного домика, стены которого были сложены из двух отвесно наклоненных друг к другу льдин такой толщины, что их, казалось, не прошибешь и пушкой.

Я заглянул внутрь. Снеговой пол ледяного чуда казался совсем синим, настолько слабо пробивался сквозь [118] толщину его стен свет. Там и сям из-под снега торчали гладко обтесанные ледяные валуны, похожие на спящих заколдованных животных.

Меня, как магнитом, потянуло войти в чудесный шалаш, но в то же время я ясно ощутил, что все внутри меня противится этому. Искушение все же оказалось сильней, и я, пересилив колебания, перешагнул через высокий снеговой порог. Медленно, озираясь по сторонам, я сделал несколько шагов вглубь и в поисках удобной для съемки точки прислонился к одной из стен.

Вдруг словно электрический ток пронизал меня. Каким-то непонятным шестым чувством или, скорее, инстинктом я уловил всем телом легкий, едва ощутимый толчок. Мгновенно отпрянув от стены, я быстро посмотрел вверх и обмер… Стены шалаша шевелились. Я ясно видел, как их толстые края размыкались и медленно отходили друг от друга. Казалось, вот-вот оборвется связывающая их невидимая ниточка, и один только вздох, одно неосторожное движение - и ледяная громада рухнет.

Я не в силах был сойти с места. Ноги не сгибались, в глазах замелькали какие-то пестрые точки, кровь гулко приливала к вискам. Огромным усилием воли я, наконец, заставил себя повернуться, не дыша, почти ползком выбрался из шалаша и… побежал.

Не знаю, долго ли длился мой бег. Опомнился я лишь на краю преградившего мне путь разводья. Здесь я заставил себя остановиться и оглянуться назад. Ледяной дворец попрежнему незыблемо высился во всем своем великолепии…

Выслушав мой рассказ, кают-компания долго молчала. Я закурил и встал у окна. Отсюда мне были лучше видны лица моих товарищей. Они были задумчивы и серьезны. Чувствовалось, что им, так же, как и мне, было непонятно, как все это могло произойти.

- Да-а, - протяжно пробасил Водопьянов. - Действительно страшно. Любой испугался бы. Я, например, должен честно признаться, что повел бы себя так же. А вот почему - не знаю. Казалось бы, что особенного? Айсберги… Разве нам не приходилось, хотя бы в нынешнем полете на полюс, видеть сотни вещей гораздо более страшных, чем этот знаменитый шалаш? А ведь не испугались, назад не полетели!… [119]

- Вы забываете, что в полете на полюс участвовал коллектив, - сказал кто-то спокойным и уверенным голосом. - На миру, говорят, и смерть красна…

- Ну, это, знаете, пословица, а не правило, - тут же возразил ему другой. - Сколько было случаев, когда страх охватывал тысячные толпы? При наводнениях, например, обвалах или других катастрофах… Цельте города бежали от страха без оглядки. А ведь и там был коллектив?

- Масса еще не есть коллектив, - снова заговорил попрежнему спокойный голос, - а вы напрасно не дали мне закончить мою мысль. Под коллективом, - продолжал он, - я разумею не случайную толпу, а группу людей, объединенных одной идеей, одной волей и верой в победу. В этом и заключается сила коллектива, которая помогает побеждать любые опасности. А страх?… Что ж, страх вообще присущ каждому человеку и может возникнуть даже у самых храбрых людей при соприкосновении с опасностью, неважно - реальной или кажущейся. Но если в этот момент человек не один, а в своем испытанном, тесно сплоченном коллективе, если он к тому же чувствует, что за ним, как это было в нашем нынешнем полете на полюс, с любовью следит вся страна, - может ли он тогда испытывать чувство страха? Я думаю, что нет…

- Верно, - подхватил кто-то из механиков. - Я тоже могу рассказать, как однажды в гражданскую войну…

И он рассказал нам прекрасную героическую повесть об осажденном бронепоезде, застрявшем в тылу у белых. Без патронов, без пищи, с последней гранатой, сохраняемой для того, чтоб не сдаться живыми в руки врага, десять часов находились раненые, измученные бойцы под непрерывным обстрелом.

- А когда наступила ночь, мы перестали ждать помощи и приготовились достойно умереть. Нам предлагали сдаться, обещали свободу. Но мы и слушать не хотели. Страха ни в ком из нас не было. Каждый знал, что все равно победа за нами, - закончил он свой рассказ.

Несколько минут все молчали, перенесясь мыслями в далекие дни славного прошлого. Затем заговорил [120] кто-то еще. Пошли рассказы веселые и грустные, воспоминания о незабываемых страницах жизни. Каждый из нас находил в своей памяти десятки случаев, перед которыми мой пресловутый шалаш казался детской забавой. Аварии, взрывы, царские тюрьмы и расстрелы, - здесь было чего испугаться. Но сколько ни старались мы найти в своих былых переживаниях что-либо похожее на обуявшее меня сегодня чувство слепого, безотчетного, панического страха, - ничего не получалось. Такого не было, - в один голос говорили все. И это было верно, я знал это по собственному опыту.

- Хорошо, товарищи, - неожиданно прервал затянувшийся разговор парторг. - Коллектив побеждает страх. Это верно. Но бывают и такие случаи, когда человеку приходится один на один встречаться с опасностью. Так, например, было сегодня. Чем же объяснишь, что страх перед шалашом заставил бежать человека, которого никто из нас не может заподозрить в недостатке храбрости? И в одной ли храбрости здесь дело?

И не дожидаясь ответа, парторг продолжал, обернувшись ко мне:

- Скажите, а если бы вам, или любому из нас, очутившемуся на вашем месте, было приказано заснять тот злосчастный шалаш, если бы от выполнения этого приказа зависела жизнь людей, защита родины или какая-нибудь научная победа, - бежал ли бы кто-нибудь из нас тогда?

Мы переглянулись, улыбаясь нелепости такого предположения.

- Конечно, нет, - решительно ответил я за всех.

И наш необычайный диспут разгорелся с новой силой. Перебивая друг друга, волнуясь и торопясь, все с жаром и страстью приводили примеры один другого ярче о людях, которые один на один шли на страшные опасности, на верную смерть во имя светлых идей, долга. перед человечеством и во славу родины.

Мы вспоминали стойкость вождей революции, будничный героизм наших пограничников, жертвенные смерти великих ученых, мужество славных исследователей Севера, бесстрашно погибавших на подступах к тому самому полюсу, на котором происходил теперь этот незабываемый разговор. [121]

Неожиданный диспут окончился. Мы расходились по своим палаткам. Была поздняя ночь, а солнце попрежнему висело над льдинами, высекая из их острых граней, снопы разноцветных искр. Откуда-то издалека, быть может, из «моих» айсбергов, доносился тихий и заунывный вой ветра. Мы шли молча, все еще поглощенные мыслями, которые всколыхнул в нас недавний разговор. Прощаясь, парторг вдруг рассмеялся и закричал вдогонку уходящим:

- Так что же такое, все-таки, страх, товарищи?

Мы ответили ему дружным смехом и шутками, так как излишне снова, повторять то, что каждый из нас твердо знал. Но при случае мы могли бы теперь объяснить другим, что страх - это нелепое и случайное чувство, бессильное против крепкой воли коллектива, против священного чувства долга, против мужества и веры в победу, то есть тех качеств, которые воспитали в нас Сталин, партия и великая Родина.



* * *


Через двое суток, несмотря на не совсем благоприятную погоду, мы вылетели с Северного полюса на остров Рудольфа. Оттуда позднее благополучно добрались до Большой земли, до родной Москвы.

Никто из нас не предполагал, что нам предстояло в самое ближайшее время вновь вернуться в арктику. [122]

Опять к полюсу


Октябрь 1937 года. На Земле Франца-Иосифа наша экспедиция выжидала погоды, чтобы вылететь на поиски самолета Леваневского.

День становился все короче. Он продолжался всего три часа. Неумолимо надвигалась полярная ночь.

Погоды все не было. Часто сутками свирепствовала пурга. А когда она кончалась, нависали густые поземные туманы. Мы ориентировались на лунные периоды, резонно полагая, что с появлением луны наступит небольшое прояснение и можно будет вылететь к полюсу.

Каждый вечер командный состав экспедиции собирался на разбор погоды вокруг синоптической карты. И каждый раз синоптик докладывал, что о вылете не может быть и речи. Еще 5 октября по карте погоды намечался подход к Земле Франца-Иосифа области высокого давления. 6 октября установился антициклон.

Так как у нас почти не было ночного аэродромного оборудования, а посадка темной ночью, да еще в плохую погоду, была делом рискованным, нам оставалось вылетать ночью с таким расчетом, чтобы обратно на остров Рудольфа придти днем. Начали готовиться. Это была последняя надежда слетать к полюсу.

Ночью собрались для окончательного решения. Вылетать или нет? Синоптик докладывал, что через семь-восемь часов этот антициклон пройдет, и остров Рудольфа вновь закроют низкая облачность и туман. Возвращение будет отрезано. Все склонились над синоптической картой. Мне казалось, что так быстро область повышенного давления не может пройти или, во всяком случае, будут отдельные разрывы и прояснения, если не [123] да самом острове Рудольфа, то поблизости. И уж, конечно, небольшой район хорошей погоды должен быть где-либо на архипелаге Франца-Иосифа.

При разборе синоптической карты синоптик еще раз высказался против полета и категорически заявил:

- Лететь ни в коем случае нельзя.

- Ваше мнение? - спросили меня.

- Я за полет! Необходимо вылететь во что бы то ни стало. И если Рудольф будет закрыт, что мне кажется мало вероятным, то надо искать посадку где-либо на соседних островах. Для этого необходимо выставить в ряде пунктов архипелага Франца-Иосифа специальные дозоры, которые сообщали бы погоду и готовность к приему самолета. Самолет может сесть на одном из открытых островов. А при удобном случае - перелетит на Рудольф. Лететь надо, лучшей погоды мы не дождемся.

- Ну, а ты как, Михаил Васильевич?

Водопьянов до этого молчал. Он подумал и сказал:

- Лететь можно. Где же ее искать, хорошую-то погоду?

Разгорелся горячий спор. Молоков, Мазурук, Алексеев были против, мы с Водопьяновым - за вылет. Я настаивал, что погода быстро не может перемениться, где-нибудь на Земле Франца-Иосифа найдутся районы, если не с хорошей, то с вполне приемлемой погодой. Внес предложение - одному тяжелому самолету вылететь на землю Александры, другому - на остров Грюенбиль. Маленькие самолеты полетят на остров Райнер.

Эти самолеты должны сесть на островах, приготовить аэродромы, раскинуть радиостанции и непрерывно сообщать о состоянии погоды. На каком-либо из этих пунктов мы сможем сесть.

Синоптик яростно утверждал, что лететь невозможно. Мы с Водопьяновым стояли на своем.

- Вы считаете, что надо вылетать? - обратились к нам.

Мы еще раз ответили утвердительно.

- Ну, так летим!

Все стали одеваться. Мазурук получил распоряжение готовить машину и вылетать в район земли Александры, Алексеев - на остров Грюенбиль. Легкие машины готовились к полету на остров Райнер. [124]

По телефону на аэродром передано распоряжение разогревать моторы нашего корабля. Мы должны были вылететь около трех часов. Алексеев и Мазурук вылетели тотчас после наступления светлого времени. Вездеход, доотказа набитый людьми, приборами, рюкзаками и другим снаряжением, пошел от зимовки на купол. Он медленно взбирался на крутую гору купола. Морозная, ясная, звездная ночь. Луны не видно. Мы кутаемся, закрываем лица высокими воротниками шуб.

Ехали молча. Изредка кто-нибудь из нас покрикивал от мороза и хлопал рукавицами, чтобы разогреть окоченевшие руки. Никому не хотелось говорить. Всем почему-то казалось, что этот перелет затевается «зря» и что назревают какие-то большие неприятности.

На аэродроме подготовка шла полным ходом. Маленький прожектор, установленный на крыше аэродромного домика, освещал наш самолет. Он четко выделялся на черном фоне суровой ночи. Было холодно, но оживленно. В темноте люди часто не узнавали друг друга - так все заиндевели от мороза. Меховая одежда покрывалась слоем инея. Часто бегали к аэродромному домику, где жарко топилась печка и можно было обогреваться.

Трудно различать в полярной ночи, что делается с погодой. Но казалось, что запад уже начинает закрываться облачностью. С подготовкой корабля спешили. Ко мне часто подходил то один, то другой участник экспедиции и, указывая на запад, говорил предостерегающе:

- Закрывает!

- Ничего, поспеем.

Мы с Водопьяновым беспокоились, как бы не остановился вылет, и поэтому часто затевали разговор, стараясь рассеять сомнения и убедить всех, что вылететь успеем и если не на острове Рудольфа, то где-либо на других островах сядем благополучно. Один за другим нагревались моторы. Предстоял серьезный путь. Я несколько раз проверил всю гироскопическую и астрономическую аппаратуру, настроил и наладил на-днях сконструированный звездный компас, опробовал всю радиоаппаратуру.

Все было готово, все было в порядке. Можно трогаться в путь. [125]

Когда все четыре мотора были запущены и подкатил трактор, чтобы стронуть нас с места, собрались все обитатели острова Рудольфа. Но проводы были не особенно бодрыми. Скорее - наоборот. Каждый словно хотел сказать: «бросьте-ка, друзья, свою затею». Чувствовалась какая-то затаенная тревога.

Полет действительно был сложным. Кругом - ночная чернота. Дальше 20-50 шагов ничего не видно. Небо и земля слились. Лишь наверху ярко блещут звезды. Кажется, вот закрой их облаками - и в воздухе будет невозможно представить, где земля, где небо.

Кабины самолета были ярко освещены. За левую лыжу был прицеплен трос трактора. Всеми четырьмя моторами и трактором мы, наконец, оторвали примерзшие лыжи и тронулись с места. Два механика ловко отцепили трос. Мы подрулили самостоятельно. В окна было видно, как машут руками прощающиеся с нами друзья. Самолет медленно рулил к старту. Только бы оторваться! Нагрузка - 25 тонн! Кругом ничего не видно. Поднимемся ли? Дан полный газ моторам. Пошли!

Моторы ревут. Мы побежали под гору в зияющую темноту, в грозную, черную пропасть. Машина бежит долго, подпрыгивает, слегка ударяется лыжами о твердый снег. Разбег кажется невероятно долгим. Но вот машина медленно, неохотно отделяется от земли. Мы погружаемся в темную ночь. Мы летим.

Набрав 300 метров, разворачиваемся, заходим немного южней радиомаяка и ложимся на курс. Я даю команду механику выбросить ракету. Большая ракета медленно спускается на парашюте, ярко освещая поверхность льда под ними.

Летим над зимовкой. Как только погасла ракета, ни зимовки, ни аэродрома не видно. В 3 часа 32 минуты мы легли на курс к Северному полюсу. Сильный мороз. Он дает себя знать даже в закрытой кабине. Мы уже на высоте 1100 метров. Уверенно подвигаемся вперед со скоростью 178 километров в час. Лишь по звездам можно составить представление о положении земной поверхности. Но по мере продвижения вперед попадаются облака, которые постепенно закрывают и этот единственный для нас ориентир. Постепенно переходим к полету по приборам. Становится чуть-чуть светлее. Полярная ночь сменяется полярными сумерками. [126] Еще через полчаса доходим до 86°50' широты и 58° долготы. Все небо покрыто облаками. Они свисают сверху, мощной густой громадой опускаются к земле и как бы увлекают нас за собой вниз.

Отказало радио. Я иду в радиорубку. Сима Иванов занят ремонтом. Он отъединил все проводники, меняет лампы, ищет повреждение. Голыми руками ощупывает «внутренности» передатчика, не замечая сильного мороза. Мы не мешаем ему. «Сима наладит», - думает каждый про себя. А облачность давит нас все ниже и ниже. Мы уже спустились до 500 метров. Кругом ничего не видно. Лишь изредка промелькнет лед с большими разводьями.

В 7 часов 30 минут мы достигли 88° 15' широты и 58° долготы. Облачность вынудила итти на высоте 100 - 200 метров. Внизу мелькают лед и вода. Посадка невозможна. Сильный туман окончательно прижимает нас к земле. Мы переходим на бреющий полет. Высота доходит порой до 30 метров. Под самолетом мелькают ледяные поля, большие районы мелкого и крупного битого льда, зияющие разводьями. И все это близко, под самым крылом самолета.

Ледяной покров океана выглядит необычайно. Не таким мы видели его в свой первый полет весной. Лед почти лишен снега. Нет больших ледяных полей. Преимущественно молодой лед.

- Как радио? - спрашивает Водопьянов.

- Сейчас исправят.

- Радио не работает, погода ни к чорту, итти становится невозможно, - говорит он.

- Пройдем еще. Немного осталось.

- Да ведь радио не работает. Случись что-нибудь, что будем делать? Нет, надо поворачивать, - ворчит Михаил Васильевич.

- Подожди, сейчас узнаю, - говорю я и вхожу в радиорубку.

Я не спрашиваю Иванова, как с радиостанцией. Все снято и разобрано. Понятно и так.

- Сейчас заработает, - говорит Сима, увидя меня.

Я возвращаюсь, стараясь проскользнуть в штурманскую рубку. Но Водопьянов останавливает, кладя руку на плечо.

- Ну, как радио? [127]

- Сейчас заработает, - тихо отвечаю я.

- Работает? - не расслышав, кричит Водопьянов. Я нерешительно киваю головой. Мы летим вперед.

Вести самолет становится все труднее. По мере приближения к полюсу один за другим выходят из строя приборы. Уже давно не работает магнитный компас. Почти не слышно радиомаяка. Ничего не слышно на радиокомпас. Звезд не видно. Пробираемся, базируясь главным образом на гироскопический полукомпас.

Наш рейс походит на скачки с препятствиями. Идя бреющим полетом, мы вдруг неожиданно упираемся в полосу наземного тумана. Тогда забираемся немного повыше над океаном, чтобы пробить туман. Потом вновь спускаемся до бреющего полета. Под нами мелькают льдины и разводья. В таких условиях посадка не может кончиться благополучно.

Но полюс все ближе!

В 8 часов 34 минуты наш флагманский корабль вновь на Северном полюсе.

На этот раз мы попали сюда в конце сумерек. Они продлятся еще два дня. После этого наступит полная полярная ночь. Туман рассеялся. Над нами сплошная слоистая облачность, высотою примерно 500-600 метров. Мы взбираемся повыше. Хорошая видимость ограничена только сумерками. Но все-таки можно видеть по сторонам не менее чем на 15-20 метров.

Над самым полюсом мы сломали курс влево на 45° и, отойдя в сторону на 25 километров, вновь пошли прежним направлением с намерением пройти до 87° по ту сторону полюса, в вероятный район приземления корабля Леваневского.

Весь экипаж внимательно проглядывал полюсные льды и разводья, над которыми летел самолет. Однако на широте примерно 88°5' по ту сторону полюса сплошной туман и мощная облачность преградили нам путь и заставили отклониться от полюса на 88°. Продвигаться вперед не было возможности, да и не было надобности. Пришлось повернуть назад к полюсу. Самыми трудными были вопросы ориентировки. Кругом серая мгла, ни солнца, ни луны, ни звезд. Обычные приборы не работают. На радиосредства положиться нельзя. Честно работает только один гироскоп. Теряется всякое представление о направлении. После двух-трех поворотов, двух-трех [128] изменений курса трудно представить, откуда ты пришел, где остров Рудольфа, а где Америка. Всюду серая однообразная мгла. Внизу лед и вода, сверху свисают огромные густые, темносерые клочья облаков.

Подходим вновь к полюсу. Вдруг резко заработала стрелка радиокомпаса. Она энергично прыгает из стороны в сторону. Я, обрадованный, пытаюсь настроить ее на станцию Рудольфа. Но компас, как неожиданно заработал, так же неожиданно и замолк.

По гироскопическому компасу берем направление с полюса на остров Рудольфа.

- А Рудольф-то мы найдем? - спрашивает меня Водопьянов.

- Найдем, - уверенно отвечаю я.

- В какой хоть он стороне-то?

Я показываю.

- Ничего не понимаю, - пожимая плечами, заключает Водопьянов.

Мы идем над облаками. Верхняя кромка их по мере нашего продвижения подымается все выше. Определяю, что на высоте дует сильный попутный ветер. Когда мы шли к полюсу, облака давили нас книзу, а на обратном пути облачность заставляет нас подыматься все выше и выше. Мы уже достигли двух тысяч метров.

Светлеет. На горизонте зарево от солнца. Оно сейчас на 7° под горизонтом, но лучи его все же видны. Приходит мысль запеленговать центр этого зарева, рассчитать азимут солнца и таким образом проверить, правильно ли идем. Этот метод, едва ли кем-либо применявшийся, дал нужные результаты.

«Удачно!» - думаю я.

Теперь я уверен, что идем правильно и на остров Рудольфа попадем точно.

На высоте трех тысяч метров значительно холодней, и мы снова мерзнем. А облачность впереди нас простирается еще выше. Мы лезем вверх. Наша высота - 3600 метров. Высота облаков - 4600 метров. Мы погружаемся в облака. К счастью, этот слой оказался небольшим. Мы скоро вышли из него. Стало уже светло.

В 11 часов 30 минут мы смогли погасить свет в кабинах. Начался короткий день Земли Франца-Иосифа. Вот уже слышен маяк. Заработал радиокомпас. Стало веселей. Сима Иванов давно исправил свою радиостанцию. [129] Он аккуратно приносит мне сводки о погоде. Рудольф сообщил, что погода у него хорошая, ясная. Мы подходили к архипелагу острова Франца-Иосифа. Погода становилась лучше. Мы быстро оставили позади огромные облачные образования и, наконец, вышли в район безоблачной, хорошей погоды.

Радиостанция работает отчетливо и ясно. Значит, остров Рудольфа близко. Показалось солнце. Оно почти на горизонте. А вот и белые шапки гор острова Рудольфа. Остров выглядит красиво. Кругом чистая вода, а над ней возвышаются огромные белые громады острова. Дальше на юг виднеются такие же снеговые шапки. Это другие острова архипелага.

- Белая Земля! - кричит мне кто-то из кабины. - Мы вышли на острова Белой Земли, а не на Рудольф.

Я улыбаюсь и молчу. Мы идем прежним курсом и упираемся в зимовку. Внизу раскинулся аэродром, веселый, оживленный. Все приготовлено для посадки. Нас ждут.

Радость встречи. Объятия, поцелуи, поздравления. Нас забрасывают расспросами.

- А ты, детка, боялся, - улыбаясь говорит Водопьянов синоптику.

Синоптик, радостный, довольный, пожимает плечами и трясет маленькой заиндевевшей бородкой. [130]

Курс на Большую Землю


Ясно, отчетливо встают в сознании труднейшие Дни нашей жизни и работы в арктике, дни, проведенные на необитаемом острове Райнер, на льдине, на мысе Меньшикова. Особенно запечатлелся в памяти полет от мыса Желания до Амдермы. Суровая обстановка, в которой протекал полет, снова возникает перед глазами, и думается толькоо том, каким чудом все мы остались целы и невредимы.

В 1937 году мы совершили второй полет на полюс и за полюс, - на поиски экипажа Леваневского. Полярная ночь царила в арктике, когда мы получили распоряжение из Москвы - закончить операции и возвращаться на Большую Землю. Мы намеревались лететь с острова Рудольфа до Амдермы. Для полета требовалось большое количество бензина. Тяжелый полетный вес самолетов внушал опасения - сможем ли мы подняться на колесах? Подниматься же надо было именно на колесах, так как в Амдерме и на всех промежуточных аэродромах снега не было. В то же время на острове Рудольфа был глубокий рыхлый снег. Опасения оправдались. Первая попытка взлететь, использовав сравнительно сносную погоду - лунный промежуток, окончилась неудачно. Правда, очень затянулась подготовка кораблей. Луна зашла за горизонт, и погода значительно ухудшилась. Решено было на второй день подготовить корабли к восходу луны и вылетать тотчас, как только позволит метеорологическая обстановка. Так и сделали. Своеобразен был этот взлет. Перед самолетами расчистили маленькие дорожки для каждого колеса, чтобы оно не тонуло в сугробах. Направление разбега [131] - вниз, под гору, чтобы, стартуя по наклонной плоскости, машина больше увеличивала скорость и быстрее отрывалась в воздух. Такой эксперимент проделывался не впервые. Мы еще весной вылетали, правда, на лыжах, но также под гору, да еще в сплошном тумане. И сейчас самолеты поднялись один за другим и в сиянии луны взяли курс на Амдерму.

Откровенно говоря, погода была мало благоприятной для полета… Едва-едва различались острова архипелага Франца-Иосифа, самолеты шли под облаками, за облаками, между облаков. Во второй половине пути, то есть над Баренцовым морем, которое было тогда свободно ото льда, мы увидели воду, а вскоре и северное побережье Новой Земли. Радио из Амдермы сообщало: погода плохая - туман, снегопад, видимость 500 метров. То же было и на Маточкином шаре, то же было и в заливе Благополучия. Все восточное побережье Новой Земли охватил большой циклон, сунуться туда было опасно. Решили свернуть на мыс Желания, повернули к Баренцову морю, пошли прямым курсом и опустились на знакомую, правда очень плохую, посадочную площадку мыса Желания.

Через два дня, выждав погоду, мы собрались вылететь в Амдерму. Все было готово: моторы прогреты, корабли в порядке, люди на месте. Наш флагманский корабль после пробы моторов начал рулить к месту старта, но в этот момент под самолетом раздался оглушительный взрыв, словно выстрелили из большой пушки. Машина резко накренилась. Лопнула шипа, полет отставили.

Создалось затруднительное положение. Лететь нельзя. Ждать, пока доставят новое колесо на мыс Желания, бессмысленно, потому что ни один пароход в это время года пройти к мысу Желания из-за льдов не смог бы. Оставлять машину на мысе Желания, где, как правило, свирепствуют сильные ветры, доходящие до 11 - 12 баллов, значило обречь самолет на слом. Этого не хотелось, да и Москва высказалась в том смысле, что машину оставлять нежелательно.

Просили ледокол «Русанов», находящийся в бухте Тихой, доставить нам колесо оттуда. На следующий [132] день выяснилось, что «Русанов» сделать этого не в состоянии.

Некоторые товарищи предлагали вылететь на одном колесе и ободе другого колеса. Это было рискованно. Вопрос остался открытым.

Поздно вечером я задремал от усталости в своей комнате. Меня разбудил Водопьянов.

- Пойдем, обсудим, тут есть предложение наших механиков.

Пошли. Комната полна народу: механики, командиры кораблей. Предлагают обмотать обод колеса хорошим канатом, сделать подобие покрышки и так стартовать.

Вообще я против таких экспериментов. К чему рисковать людьми и ценным кораблем, когда нет особой необходимости? Но что делать? Оставить машину - значит списать ее в расход. Помощи ждать неоткуда.

В эту же ночь был объявлен аврал по изготовлению колеса… с веревочной покрышкой.

При свете маленьких электрических лампочек производится кропотливая, необычная в практике воздушного флота работа. Руководил ею механик Сугробов. Общими усилиями канат натягивали на обод, расстилали в несколько рядов и крепко сцепляли проволокой. Когда на обод колеса было наложено несколько рядов толстого каната, Сугробов заплел его тонкой, но крепкой веревкой сверху, и колесо - готово. Правда, оно было в диаметре меньше, чем исправное колесо, примерно, на три четверти метра, отчего самолет стоял, сильно накренившись на правое крыло. Подниматься было рискованно, так как из-за неравенства колес машина могла пойти с резким разворотом направо и задеть консолью крыла за землю. Тогда самолет встал бы на нос и мог загореться…

Но делать нечего. Улетать надо. В два часа ночи я спросил Сугробова:

- Закончится ли работа к утру? Достаточно ли крепка будет новая покрышка?

- Закончим раньше, Иван Тимофеевич, - отвечал Сугробов. - Идите, отдыхайте и заказывайте погоду по маршруту.

Я ушел с аэродрома с твердой уверенностью, что на рассвете вылетаем. [133]

Еще за час до рассвета синоптик Дзердзеевский доложил, что погода не блестящая, но лететь можно. По всему маршруту облачность не ниже 200-300 метров, возможно, придется пересечь фронт, который характеризуется небольшим снегопадом и несколько уменьшенной видимостью, а вообще видимость по маршруту не менее 10 километров.

Оказалось не совсем так. Бедный наш синоптик, опять его подвела арктика. Но, по существу, он не был виноват. Трудно предсказать более или менее точно погоду на таком большом участке, при небольшом количестве метеорологических станций.

Так как старт на машине с поломанной «ногой» и посадка в Амдерме были рискованными, мы высадили всех пассажиров своей машины, оставив минимально необходимый экипаж. Высадили второго пилота, синоптика и двух бортмехаников. На корабле осталось только пять человек. Все готово.

- Что ж, пойдем… - сказал Водопьянов.

Я уселся за второе управление. Дан полный газ, и накренившаяся машина медленно, неохотно двинулась с места. Мощность моторам дана доотказа. Заранее, еще до полета, мы подкачали в левое крыло свыше тонны бензина и переложили кое-какой груз.

Самолет пробежал около 100 метров, набрал немного скорости, и мы, хотя и с трудом, смогли выразнять крен. С этого момента весь дальнейший разбег, повидимому, совершался на одном колесе. Так или иначе, через несколько секунд машина была в воздухе. Мы вздохнули с большим облегчением, как будто гора свалилась с плеч. Оставалось долететь до Амдермы. Кстати сказать, мы беспокоились не о том, как долететь, а о том, как будем садиться.

Я вышел в штурманскую рубку, чтобы определить направление полета и вычислить все штурманские элементы. Невольно бросив взгляд на больное колесо, я обомлел: канат при разбеге размотался, накрутился на ось и намертво заклинил колесо. Посадка без поломки невозможна.

Взяв управление машиной, я предложил Водопьянову полюбоваться этой картиной… Решили все же итти на Амдерму. Уж если сажать машину с повреждениями, [134] то сажать ближе к Большой Земле, а не здесь, на отлете, в недосягаемой зимой арктике.

Все три машины в воздухе. Взяли курс и вышли по маршруту. На погоду в начале пути жаловаться было нельзя. Мы шли под самыми облаками, на высоте 300 метров, при видимости в 10-15, а иногда даже 20 километров, правда, с небольшим встречным ветром.

Я уже начал радоваться, что погода удивительно сходится с прогнозом. Но скоро пришлось убедиться в обратном. Уже через час, при подходе к заливу Благополучия, видимость начала ухудшаться, и вскоре все вокруг затянул сплошной густой туман.

Мы вошли в него, надеясь, что он простирается не очень широким фронтом, мы быстро пробьем его и выйдем опять в благоприятную погоду.

Но туман густел.

Мы шли вдоль берегов Новой Земли. Эта гористая земля с суровыми, скалистыми, отвесно спускающимися к воде берегами смутно вырисовывалась справа. Впереди видимость была всего метров на полсотни. Двух остальных кораблей мы уже не видели. Часто запрашивали их по радио. Первое время получали очень невнятные ответы с корабля Молокова. Трудно было понять - что с ним и где он? Только одно было ясно, что он летит. От Алексеева никаких сведений не было. Это внушало серьезное беспокойство. Погода становилась все хуже.

Берег, от которого мы шли на расстоянии, примерно, ста метров, временами совсем скрывался. Мы жались ближе к берегу, чтобы не потерять его. А перед нами неожиданно то и дело вставали заливы, мысы, которые надо было осторожно огибать.

В сплошном тумане, примерно через полчаса, справа и совсем близко от нашего самолета я увидел силуэт корабля. Это был Молоков. Корабля же Алексеева мы все еще не видели. Лететь становилось труднее. Я запросил погоду от Амдермы и Маточкина Шара. Эти два пункта имели метеостанции и могли дать погоду. Амдерма давала: ветер - 9-10 баллов, высота облаков - 50 метров, туман, снегопад, видимость - 500 метров. Маточкин Шар давал облачность - 100-200 метров, видимость - 2-4 километра, слабый снегопад. [135]

Надо было пробиваться хотя бы на Маточкин Шар и попытаться сесть в заливе Канкрина. Я дал туда распоряжение, чтобы приготовили аэродром, костры. Но до Маточкина Шара лететь еще далеко, а туман все густел. Высота полета - 100 метров. Неожиданно впереди, совсем рядом, вырисовывается скала, значительно выше нас. Мы шли прямо на нее…

Резкий разворот, и в самый последний момент мы избежали неприятной встречи с ней. Положение становилось серьезным. Управлять приходилось вдвоем. Мы знаками уговорились с Водопьяновым - каждому смотреть в свою сторону, и когда появится какая-либо опасность, реагировать на нее самостоятельно. Другой в это время не препятствует движению рулей и, таким образом, дает самолету возможность маневра.

Наш четырехмоторный корабль не очень юрок. Погода на удивление плохая. Поэтому надо быть готовым к любым эволюциям, чтобы не напороться на скалы, горы и не разбиться вдребезги. К туману прибавился еще резкий порывистый ветер. Машину сильно бросает. Уже утомляются глаза, до боли напряжены мышцы рук, ног, градом катится пот. Но мы полны решимости дотянуть хотя бы до Маточкина Шара.

Оба наши спутника потеряны в тумане. Неожиданно впереди, под самым носом самолета снова встает скала. От нее нам также удается увильнуть в самый последний момент. Едва отошли от берега в море, продолжая лететь прежним курсом, как я заметил впереди, с моей стороны, что-то огромное, белое, неумолимо и грозно надвигающееся на самолет. Привыкнув к черным, голым скалам, я совсем не ожидал встретить огромную гору, покрытую снегом и простирающуюся много выше нас. Свернуть направо - наверняка вмазать в какую-либо гору, свернуть налево - невозможно, так как эта снежная глыба (как мне казалось) несколько загибалась налево. Мы были зажаты в полукольцо. Я все же успел дать полный газ всем четырем моторам и с набором высоты положил машину в левый крен, чтобы развернуться налево. Гора надвигалась… Я еще увеличил крен.

- Что ты делаешь? - крикнул Водопьянов.

Глазами показываю ему на гору. Но он ее не видит: она с моей стороны. Когда казалось, что вот-вот сейчас [136] мы с полной скоростью врежемся в гору, я даю левую ногу доотказа и кладу машину почти вертикально. Удивительно, как наша громадина могла удержаться в воздухе в таком положении. Я с замиранием сердца жду: вот сейчас будет удар - и все кончено…

В этот момент машина резко скользнула на левое крыло. Это увеличило, ускорило разворот и спасло от неминуемого удара о гору.

Почувствовав, что мы падаем вниз, мы оба почти одновременно дали рули в обратную сторону и по приборам привели машину в нормальное положение.

Я заметил совсем близко под крылом самолета воду. До сих пор удивляюсь - как мы не задели (а может быть, слегка и задели, да не почувствовали) поверхность воды.

Впереди опять берег. Совсем низко, осторожно мы пошли вдоль него. Скалы то справа, то слева. Вот промелькнула одна, совсем похожая на двугорбого верблюда.

Спустя некоторое время, когда я собирался точнее поставить машину на курс, вдруг голос Водопьянова:

- Опять эта гора…

Я посмотрел на него. Он недоумевающе разводил руками. Действительно, под нами тот же «двугорбый верблюд». Я сообразил, что это один из островов Крашенинникова, который в сплошном тумане мы обошли кругом два раза. Если будет так продолжаться, то неминуемо напоремся на гору или скалу.

- Пойдем в море! - кричит Водопьянов.

- Подожди, - отвечаю. - пройдем еще немного.

Единственное наше спасение - Маточкин Шар. Туда и надо пробираться. Но через несколько минут я уже согласился с Водопьяновым, что надо итти в море, подальше от этих гор, и пробираться к берегам Большой Земли.

Ломаю курс на 90° влево. Выходим над открытым Карским морем. Отойдя на значительное расстояние, рассчитываю курс, настраиваю радиокомпасы. Идем курсом в Амдерму… Через полчаса начинается сильный снегопад. Попытка пробиться или хотя бы набрать высоту и итти в облаках не увенчалась успехом. Едва вошли в слой облачности, как машина начала обледеневать. Пришлось снова итти низко, над водой. [137]

В Карском море бушевал шторм. Гигантские волны пенились под самым крылом самолета. Я дал распоряжение запрашивать погоду через каждые 15 минут у всех расположенных близ Амдермы населенных пунктов: Юшар, Вайгач, Варнак, Нарьян-Мар. Через каждые 15 минут ко мне подходил Сима Иванов и передавал донесения этих пунктов. Повсюду было одно: сплошной туман, снегопад, видимость от нуля до 50 метров при сильном порывистом ветре. Амдерма же давала ветер - 11-12 баллов, видимость - нуль, туман, сильный снегопад.

Сильным снегом забросало самолет. Внимательно вглядываюсь вперед, силюсь хоть что-нибудь разглядеть. Ничего. Муть, снег и туман… Стараюсь вести самолет на повышенной скорости, но замечаю, что она падает. Это заметил и Водопьянов. То он, то я все прибавляем и прибавляем обороты моторам. Наконец, моторы работают уже на полной мощности, а скорость упала до 140 километров. Залепленные снегом стекла наводят на мысль, что у нас забросало снегом приемники указателя скорости. Этого еще нехватало… Как же лететь дальше? Немедленно включаю обогрев.

- Включи, - кричу Водопьянову.

Когда оба контакта были включены, через минуту или две скорость стала нарастать.

Мы летим уже два с половиной часа в сплошном тумане и снегопаде. Никакого просвета.

- Сколько бензина? - кричу Бассейну.

Он отвечает. Иванов через каждые четверть часа приносит сводки. Погода в Амдерме и во всей округе не улучшается. Вести самолет становится все тяжелее к тяжелее. Наконец, снег повалил так, что даже белую пену волн почти под самым крылом различить невозможно.

Удастся ли добраться до земли? Я высунулся в открытое окно, чтобы увидеть хоть что-нибудь. Ветер сорвал шапку, швырнул ее в море.

«Шапка уже утонула», - подумал я.

Еще час мучительного полета над беснующимся морем, в неистовом снегопаде и проклятом тумане. Наконец, к нашей радости, видимость становится немного лучше. Я уже начинаю определять ее по секундомеру, засекая впереди показывающиеся беляки волн. Вот она - 200-500-1000 метров. Потом видимость стала [138] еще большей и, самое главное, мы могли уже подняться на 150 метров от воды. Изменили курс с намерением подойти к берегам Новой Земли.

Давно уже пролетели Маточкин Шар и подходим к южной оконечности Новой Земли. Выходя к берегу, неожиданно увидели один из наших кораблей. Он нас не видел. Я тщетно вызывал его по радио, но ответа не получил. Позднее выяснилось, - это был корабль Молокова. Еще и еще запрашиваем Амдерму. Амдерма дает: 12-балльный ветер, видимость - нуль. Сильный снегопад, туман. Песочная коса, единственное место для посадки в Амдерме, заливается волнами бушующего моря. Направление ветра - не вдоль этой косы, а поперек ее.

- Куда ж мы пойдем? - спрашиваю Водопьянова.

Действительно, куда итти? Садиться на неисправном самолете с боковым ураганным ветром на заливаемый волнами аэродром, при отсутствии всякой видимости и при сплошном снегопаде - наверняка разбить машину.

- Давай, сядем где-нибудь здесь, - говорит Водопьянов.

Долго советуемся.

- Надо садиться, - говорю я, - где-нибудь около жилья.

- Да где же его найдешь, жилье-то? - возражает Водопьянов.

Я вспомнил, что на самой южной оконечности Новой Земли, на мысе Меньшикова, есть маяк. И когда мы еще летали на остров Рудольфа, я заметил, правда, с большой высоты, маленький домик.

- Сядем на мысе Меньшикова, около маяка, - предлагаю я.

Упорно пробиваемся вперед. Погода снова портится. Наконец, мы приходим к мысу Меньшикова.

- Ну, что же, садимся? - спрашивает Водопьянов.

- Садимся! - решительно отвечаю я.

- Сломаем!… - кричит он. - Ветер сильный, надо стараться на одно колесо посадить.

- Ничего, сядем!

Да иного нам ничего и не оставалось. Кроме плохой погоды, впереди по маршруту нас в Амдерме ожидала еще и ночь, так как до наступления полной темноты оставалось 20 минут, а полет до Амдермы с таким ветром мог продлиться больше часа. [139]

Прошли бреющим полетом над мысом. Его неровная поверхность совершенно лишена снега. Как-то выйдет посадка? Зашли еще раз. Я бросил дымовую ракету. Строго против ветра заходим на посадку. Земля все ближе и ближе.

- Выключать, что ли? - кричу.

- Выключать, - отвечает Водопьянов.

Нажимаю аварийный контакт, и все четыре мотора останавливаются. Машина с левым креном подходит к земле, бежит на одном колесе, потом упирается на законтренный канатом обод колеса, резко разворачивается направо, мы парируем это рулем направления и элеронами, но заворот продолжается, крен увеличивается, машина чуть не цепляется крылом за землю. Наконец, резкий рывок.

«Капот», - мелькнуло в голове.

Действительно, наш гигант высоко поднял хвост и на мгновение застыл в таком положении. И тут же, обращенный к самолету, зычный крик Водопьянова:

- Что ты делаешь? Встань назад!

Как бы повинуясь этому окрику, машина резко стукнулась хвостом, стала в нормальное положение. Через секунду я сорвался со своего места и в радостном изумлении увидел, что машина невредима.

- Цела, цела! - кричу я.

В самом деле, трудно удержаться от такой радости. [140]

Десять дней на мысе Меньшикова


Мы сели в четверти километра от берега Карского моря и в одном километре от маяка.

Шел мелкий снег. Было мглисто. Погода напоминала глубокую осень в центре России, когда лето давно кончилось, а зима еще не наступила. Кругом сыро. Снег падал и тут же таял, только небольшие белые пятна маячили на полузамерзших кочках и покрытых льдом впадинах однообразного тундрового ландшафта. Метрах в 50 от самолета - озеро, больше похожее на болото. Оно покрыто тонким льдом. Кое-где поверх льда проступила вода. Сквозь лед видно прозрачное, усеянное галькой дно. Самолет накренился на правую, больную, «ногу». Обод неисправного колеса по ось погрузился в почву. Порывистый ветер дул под левое крыло и крен от этого увеличивался.

Мы беспокоились за машину. Ее могло перевернуть на крыло и поломать.

Сразу же после посадки начали рыть канаву под здоровым колесом, чтобы погрузить поглубже и его. Тогда самолет примет нормальное положение. Киркой, лопатами мы ковырялись в жидкой грязи, густо перемешанной с камнями и галькой. Через полчаса работы одежда стала мокрой от пота и сырого снега. Мы основательно вымазались в грязи. Вид экипажа был, мягко говоря, непривлекательный.

Яма вырыта. Как же втянуть в нее машину? Достаточно бы повернуть самолет за хвост на несколько метров. Но нас всего пять человек. Могли ли мы стронуть с места гигантский самолет? Отправились на берег моря, где еще при посадке заметили большое количество [141] плавника. Море бушевало. Огромные волны с шумом ударялись о берег, высоко вздымались мириады брызг. Ледяная вода заливала берег, на котором валялось много обледенелых бревен. Их выкинуло море. Мы выбрали несколько бревен потоньше, использовали их как рычаги и с большим трудом передвинули хвост самолета вправо. В канаве утонуло и здоровое колесо. Самолет стоит прямо. Эту работу кончили ночью, в полной темноте. Еще засветло мы послали Бассейна обследовать местность, дойти до маяка, до домика и узнать, что это за домик и кто в нем живет.

Через час-полтора Бассейн вернулся. Разведка его принесла неутешительные сведения. Никакого домика нет, а есть наспех сбитый из ветхих досок сарай, без крыши и без одной стены. Повидимому, когда-то при постройке радиомаяка он служил складом материалов. Самый же радиомаяк - автомат, с запасом питания на шесть месяцев. Ничего живого поблизости нет.

Это нас опечалило. Мокрые до последней нитки, голодные, усталые, мы очень нуждались в теплом помещении, чтобы отдохнуть, высушить одежду. Увы, приходилось довольствоваться нашим, насквозь продуваемым самолетом.

Ломило руки, ноги, хотелось крепко уснуть. Но у нас еще не было связи с Большой Землей. Поспешили с помощью самолетной антенны сообщить о себе в Амдерму. Но слышимость была плохая, и ответа Амдермы мы толком не разобрали. Необходимо было установить настоящую радиомачту с мощной антенной. Вытащили складную металлическую радиомачту. Поставить ее ночью при 9-балльном ветре и снегопаде стоило больших трудов: короткие металлические колышки для закрепления расчалок не держались в рыхлом верхнем слое земли. Площадку работ скупо освещал единственный карманный фонарик.

Но часа через два мачта стояла, антенна была подтянута к самолету, и через 15 минут мы свободно разговаривали с Амдермой.

Наконец- то мы свободны и можем заняться собой. Закусили галетами, консервами, главное -выпили горячего чаю. Около полуночи надули свои резиновые матрацы, разделись до белья и залезли в спальные мешки. Тоскливо воет студеный ветер, но в мешке тепло, [142] приятно ноет утомленное тело, сон туманит сознание, и мы засыпаем с мыслью: «все обошлось благополучно».

А ветер крепчает, с визгом врывается в щели крыльев, с остервенением ревет и часто стучит ремнями и пряжками моторных чехлов о металлическую поверхность крыла, отчего внутри самолета стоит непрерывный оглушительный стук, словно в клепальном цеху большего завода.

Наступил первый день нашего «великого сиденья». Относительно теплая погода неожиданно сменилась сильным морозом. Начались переговоры с Амдермой. Амдерма сообщала, что колеса затребованы из Архангельска, через два-три дня выйдет пароход «Вологда», который доставит их нам.

Доставка при этих условиях грозила затянуться надолго. Запросив, имеется ли в распоряжении Амдермы какое-нибудь судно, и получив утвердительный ответ, мы дали распоряжение снять одно колесо с самолета Молокова и срочно доставить нам. Но оказалось, в Амдерме все еще свирепствовал шторм и снимать колесо при ураганном ветре было невозможно. Приходилось ждать, пока утихнет ветер. На этом и порешили. При первой благоприятной погоде маленькая шхуна «Вихрь» доставит нам колесо.

Таким образом, нам предстояло прожить в нашем «клепальном цеху» несколько суток. Назначили следующий срок связи и занялись приведением в порядок своего хозяйства. Первая забота - о тепле. На каждого приходилось по три спальных мешка, так как члены экипажа, пересаженные на мысе Желания на другие корабли, мешков с собой не взяли. Не взяли они и десять резиновых новых матрацев. Мы надули матрацы, расставили их в среднем отсеке фюзеляжа, оставшимися матрацами и спальными мешками загородились от ветра. На резиновые матрацы на полу постлали несколько малиц, мехом наружу. Стало немного тише, хотя ветер и проникал через маленькие отверстия.

Попрежнему стоял лютый мороз. Было так холодно, что без перчаток руки мгновенно замерзали. Мы сидели, вернее, полулежали на полу, на разостланном меху, в полном полярном обмундировании, в теплых шапках или закутанные в шлемы, около нас непрерывно горели два примуса, служившие печками. [143]

Сегодня дежурный по варке пищи - Бассейн. Он молчаливо возится, творя из крупы, сухого картофеля и прочих снадобий что-то среднее между супом и кашей. Мы обсуждаем способы, каким образом можно будет скорей и проще вытащить машину из крепко смерзшейся земли.

Час обеда. Приготовленное Бассейном, этим кустарем-кулинаром, кушанье - просто серая бурда. Но нам оно кажется замечательно вкусным. К тому же оно горячее. А мы так нуждаемся в тепле. Едим и похваливаем.

В 10 часов - вечерняя связь с Амдермой. Сообщили, что с зимовки Лагерная, единственной зимовки на южной оконечности Новой Земли, расположенной от нас километрах в 50, к нам вышла на собаках партия с продовольствием. Пурга не унималась. Мы тревожились - доберутся ли и найдут ли нас эти люди. Опробовали пистолетные ракеты, разожгли одну большую посадочную ракету, которыми мы хотели давать сигналы о нашем местонахождении. Зеленые и красные пистолетные ракеты взвивались высоко вверх. Их полет был красив. Ракеты освещали большое пространство. Наверно, их можно было увидеть издалека. Мы с нетерпением ждали гостей.

На другой день, рано утром, я проснулся от сильного холода. Спал в крыле. С удивлением обнаружил, что мой спальный мешок занесен снегом: в щели за ночь надуло целый сугроб. Самое мучительное - вылезать из спального мешка. Эту операцию стараешься проделать как можно скорее. Подпрыгивая и приплясывая, торопишься натянуть меховую одежду. Это помогает плохо. Руки и ноги кажутся одеревеневшими.

Чтобы разогреться, шли запускать моторчик радиостанции. Первая связь была с раннего утра. За ночь моторчик застывал и упорно отказывался работать. Приходилось сильно дергать его за трос, поворачивать сильными рывками. Этим занимались по очереди. Согревшийся уступал место другому. Потом дежурный начинал готовить завтрак. Меню было не особенно разнообразным: чай, галеты, икра, мясные консервы.

Завтрак как будто «закреплял» тепло, добытое у моторчика рации. Но стужа брала свое. И через полчаса-час мы снова ощущали студеное дыхание арктики. [144]

Шел третий день нашего сиденья на диком, безлюдном, суровом мысе Меньшикова. После завтрака решили пройти к маяку и подробно разведать местность. Обошли кругом и исследовали расположенное возле самолета небольшое озеро из которого мы брали пресную воду. Прошли вдоль скалистого морского берега до самого мыса, где стоял маяк. Море бесновалось. Завывающий ветер сбивал с ног. Пенистые валы стремительно бежали к скалам, ударяясь о них, вздымались вверх и, словно укрощенные, откатывались назад. А там набегали новые волны и без конца бушевал прибой. Страшно было следить за этим единоборством морской стихии и угрюмых равнодушных каменных скал. На берегу валялись какие-то ящики, бочки, остатки шлюпок. На одном из ящиков мы с трудом разобрали «Нордвик». Этот ящик море схватило у мыса Нордвик и за тысячу километров принесло сюда.

Залезли на маяк. Осмотрели его автоматическое устройство. С самой вышки наблюдали шторм.

К обеду тронулись домой. Сегодня дежурный приготовил обед из двух блюд: рисовая каша и какао.

День короткий. Светало в 8 часов; 30 минут, а в 12 часов 30 минут уже было темно. Регулярно через каждые два-три часа я пять-шесть раз стрелял ракетами вверх, надеясь этим привлечь внимание идущих к нам зимовщиков с Лагерной.

После обеда начинались рассказы о всяческих авиационных происшествиях. Читали вслух единственную книгу, оставшуюся на самолете. Играли в карты. Особенно популярна была игра в «подкидного». Играли азартно, «не на жизнь, а на смерть». Причина азарта была очевидна: по уговору проигравший должен сдавать карты для новой игры. А эта операция не из легких. Надо снимать рукавицы. Что может быть страшнее? И вот бедняга - проигравший - быстро снимал меховые рукавицы, долго грел руки над примусом и, наконец, начинал сдавать карты. Бешено спешил, но руки стыли в первую же секунду, сдача прерывалась, он снова грел руки над примусом, снова принимался за свое дело. А выигравшие подтрунивали над сдатчиком. Что ж? Эта участь была знакома всем. Я играл с Симой Ивановым, Водопьянов - с Петениным, Бассейн то сидел рядом, поддакивая или подтрунивая над неудачниками, то залезал [145] в мешок. Нашим противникам не везло. Они почти каждый раз проигрывали, нервничали, ругали друг друга за неправильный ход. Особенно остро переживал неудачи Михаил Васильевич. За оплошный ход он «грыз» Петенина так, что тому становилось «жарко». А нам повышенное настроение партнеров доставляло большое удовольствие, и мы подливали масла в огонь. Когда руки коченели окончательно, игра прекращалась. И тогда начинались длинные, длинные рассказы, в которых были и правда, и вымысел, и действительные происшествия, и планы будущих экспедиций.

О чем только не было переговорено, чего-чего только не было рассказано за десять долгих полярных вечеров! Как-то Водопьянов рассказывал сказку об Алеше Поповиче. Часа два, затаив дыхание, слушали ее, а Михаил Васильевич, умело импровизируя, все говорил, развлекая своих спутников.

В 12 часов - связь с Амдермой. Потом ужин: чай и какао с галетами, иногда разогретые мясные консервы. Потом - спать. Как и накануне, стараемся быстро-быстро стащить с себя одежду, нырнуть в мешок, закутаться как следует. Долго дрожишь в этом мешке, пока, наконец, не ощутишь драгоценную теплоту. В одном мешке было холодно, спали в двух - вдетых один в другой. Закроешься с головой - нечем дышать. Откроешь верхний клапан - лицо замерзает. Я клал под голову свой летный пиджачок на беличьем меху, крепко закутывал им голову и оставлял маленькое отверстие для воздуха. Часто ночью просыпался от холода: полы пиджачка или расходились сами, или я нечаянно разворачивал свое «гнездышко».

Так проходили дни и ночи. На пятый день сообщили, что «Вихрь» вышел с колесом к нам. Всеобщее ликование. Я высчитывал, сколько нужно времени судну, чтобы дойти до нас. Даже запросил у капитана все данные на этот счет и его мнение, когда он намерен прибыть. Приготовили ракеты, осмотрели берег, где будем выгружать колесо. Настроение поднялось.

Каково же было разочарование, когда на следующее утро по радио из Амдермы сообщили, что «Вихрь» из-за сильной волны и обледенения вернулся назад.

Начали подумывать, нельзя ли вылететь, обойдясь своими средствами. Но обод колеса был поврежден так [146] сильно, что рассчитывать на успех было трудно. Тем не менее, мы начали вытаскивать самолет из ямы, решив, что подробный осмотр обода подскажет выход. С утра приступили к работе. Она шла медленно. Мы быстро уставали: сказывались неважное питание, изнуряющий мороз.

Чтобы поднять машину, надо положить под домкрат несколько бревен. Идем к морю. Мы с Симой нашли бревно и взвалили его на плечи. Понесли к самолету. Водопьянов и Петенин пошли искать доски. Бревно не тяжелое и нести-то всего четверть километра. Но мы с Симой отдыхали восемь раз, пока подошли к самолету. Все были простужены. У меня сильно болело горло. У Иванова была общая слабость, повышенная температура. У Водопьянова начали болеть челюсти, разбитые при давно случившейся аварии.

Приближалось 7 ноября. Мы получили много поздравительных телеграмм. Обидно, что не удалось, как предполагали, встретить великий праздник в Москве. 6 числа мы с вечера отправились на берег моря с пилой, топором и бидоном бензина, навалили огромную кучу сплавного леса, и 7 ноября у нас весь день горел огромный костер. А мы сидели около него, грелись и разговаривали о том, как замечательно празднует двадцатую годовщину Октября родная Москва.

На десятые сутки работа по вытаскиванию корабля из ямы подходила к концу. И вдруг по радио извещение, что «Вихрь» снова вышел к нам.

Всю ночь мы не сомкнули глаз. Часто разговаривали по радио с капитаном «Вихря», подбадривали его, уверяли, что у нас море совершенно спокойное, ветер слабый и, на худой конец, с южной стороны есть бухта, где судно может укрыться от волнения.

В 24 часа «Вихрь» сообщил, что он пересекает Карские ворота. Мы тут же, с пилой, с топором, с ракетами, с бидоном бензина вышли на самый берег моря, снова разожгли костер. Поминутно пускали ракеты. В четвертом часу вдали от берега замаячили огни судна, а через час к нашему костру пристала шлюпка с матросами и остальными членами экипажа нашего самолета во главе с механиком Морозовым.

Радости нет конца. Они привезли колесо, много продовольствия, несколько бутылок вина и спирта, которого [147] у нас не было ни капли. Опасаясь, что море снова забушует, мы настояли, чтобы корабль немедленно выгрузил колесо. Команда охотно занялась этим.

Меня с Водопьяновым пригласили на судно в гости. Встретила вся команда. Капитан - милый, замечательный человек. Он скупо рассказал об этом походе. Мы многого не знали. Не знали и того, что маленькому, слабому судну стоило больших трудов пробиться к нам.

К полудню 11 ноября привезенное колесо было поставлено на место. Моторы разогреты. Мы поднялись в воздух.

Пробили туман над Карскими воротами и в половине третьего были в крепких объятиях всех остальных участников экспедиции, которые уже находились в Амдерме. [148]

Над снегами Финляндии


Приближался 1940 год. Мирную трудовую жизнь страны внезапно нарушила война с Финляндией. При первом же сообщении о наглом нападении белофиннов на наши границы в сердце закипела ярость. Возникло желание проучить зарвавшихся маннергеймовских молодчиков, да так, чтобы в другой раз неповадно было соваться, куда не следует.

Нашей авиации в этой войне выпало серьезное испытание. Советские летчики должны были на деле доказать, что им не страшны ни снега, ни болота, ни туманы Финляндии.

Метеорологическая и климатическая обстановка была здесь совсем особенная. Своеобразие аэродромов, расположенных, как правило, на замерзших озерах, специфика полета в плохих метеорологических условиях и при больших морозах, на первых порах озадачивали, тревожили. Но очень скоро наши воздушные войска привыкли к новой обстановке, приноровились ко всем трудностям, научились преодолевать их.

Мне довелось в финскую кампанию командовать соединением, действовавшим на северном участке боев за полярным кругом. Помню день, когда впервые на ледовом плацдарме собрались все наши боевые корабли. Они стояли строгими рядами, широко распластав могучие крылья на белом покрове застывшего озера.

Экипажи, выстроившиеся для смотра около машин, всем своим видом выражали уверенность и силу. Было что-то непередаваемо величавое и грозное в общем выжидательном спокойствии. Сам того не замечая, я стал говорить с летчиками каким-то новым, звенящим от напряжения [149] голосом. Слова не придумывались. Они лились из самого сердца, и видно было по лицам людей, что речь моя близка и понятна каждому, что гневные чувства, волновавшие в этот момент меня, обуревают сердца всех.

Наступила ночь. Все готово к боевому вылету. В далекой темноте притаилось разбойничье логово финских захватчиков. В ночном мраке непрестанно движутся оттуда отряды маннергеймовских вояк с вооружением и техническими грузами. Они идут на подкрепление ответственного участка фронта.

Белофинское командование, уверенное, что советские бомбардировщики не рискнут появиться в столь темную и облачную ночь, торопится использовать благоприятное для них время.

И вдруг - дрогнула земля. Ослепляя на миг багровой вспышкой пламени, раздается оглушительный взрыв. За ним второй, третий, еще и еще… Земля гудит и стонет.

Огненный шторм проносится над гнездом врага. Рушатся здания военных складов, взлетает в воздух вокзал. Все охвачено морем огня.

Финские вояки ошеломлены до того, что открывают зенитный огонь лишь тогда, когда советские ночные бомбардировщики, выполнив свой долг, уже далеко на обратном пути.

Сколько радости, ликованья при встрече боевой группы на нашем аэродроме. Еще бы! Первый вылет, да еще ночью, при сплошной облачности, над мало изученной местностью, и со столь успешными результатами.

Боевой почин сделан. Вслед за тем наступает фронтовая страда. Самолеты вылетают беспрестанно десятками, двадцатками и более многочисленными группами. Летят ночью, в вечерние сумерки, на рассвете, в любую погоду.

Хорошо помню боевой вылет в начале марта 1940 года.

Перед нашей частью была поставлена очень серьезная задача. И всю группу я повел сам вместе со своим штурманом и воздушными стрелками.

Никак, вероятно, не ожидали финны в своем глубоком тылу удара с воздуха. Туда мы вылетели ясным морозным утром большой группой самолетов. До этого [150] времени наши бомбардировщики еще не делали налета на этот населенный пункт.

Ранее малозначительный городишко теперь стал важной базой сосредоточения войск. Тут разместился, по данным разведки, штаб крупной войсковой части, стали накапливаться резервы. И вообще в этом районе белофинны окопались, чувствовали себя в безопасности и обнаглели до крайности. С этим наше командование решило покончить. Самолеты шли сомкнутым строем, на высоте 1700 метров.

Эта высота была взята как наиболее подходящая для этого полета, главным образом, с целью более точного бомбометания.

Обычно наши самолеты шли на высоте от трех до четырех тысяч метров, и белофинны уже приноровили свои зенитные батареи к такой высоте.

В этом полете решено было пройти, во-первых, абсолютно внезапно, и, против обычного, днем, а, во-вторых, на непривычной для противника высоте. Пока зенитки перестроятся, мы проскочим и сбросим бомбы точно на цель. Таков был расчет.

И вот корабли, описав за ведущим пологую дугу разворота, заходят на цель. Она была уже отчетливо видна. Как вдруг, появились первые выстрелы зениток противника. Оказалось, что зенитные орудия белофиннов, над которыми мы рассчитывали пройти на высоте 1700 метров, были установлены, в большинстве своем, на вершинах сопок, и поэтому фактическая высота нашего полета была значительно меньше. По мере приближения к цели зенитный огонь предельно усиливался.

Я встревожился. Шутка ли! Сами того не ожидая, мы дали белофиннам козырь в руки. Но не возвращаться же не солоно хлебавши! Быстро принимаю решение: бомбить на форсированной скорости, не меняя взятой высоты.

Мой штурман, человек большого опыта и знаний, педантично точный и исполнительный, немедленно углубился в проверку расчетов, впился глазами в свои приборы.

Между тем до цели оставалось совсем немного. Зенитки врага уже обнаружили нас и встречали пока еще [151] беспорядочным, но очень сильным огнем. В прозрачном морозном воздухе, точно комки ваты, то и дело возникали белые облачка дыма от разрывов зенитных снарядов. С каждой минутой их становилось все больше и больше. Глаза не успевали отмечать бесчисленные огневые вспышки.

Напряжение было огромное. Несмотря на сильный мороз, во рту пересохло, пот лился градом. Помню, из-под шлема выбилась на лоб прядь волос. Мгновенно став влажной, она вскоре замерзла и превратилась в колючий ледяной хохолок, по которому, как по желобу, стали стекать капельки пота на кожаную куртку.

Но вот и цель. Сейчас она будет под нами. Пора бомбить.

Я бросаю нетерпеливый взгляд на штурмана и к ужасу обнаруживаю, что он попрежнему углублен в свои расчеты. Его наклоненная, спокойная фигура выглядела в эти напряженные минуты как-то странно. Он продолжал рассчитывать, видимо, не замечая того, что творилось вокруг, что в нескольких метрах от нас рвутся снаряды и осколки обильно падают на машину.

Я окрикнул его. Он поднял на меня свои спокойные глаза и неторопливо ответил:

- Прошу простить, товарищ командир, но что-то мне не нравится заход. Разрешите зайти еще раз на цель.

Пока я налаживал отстегнувшийся микрофон, чтобы выругаться и предложить скорей сбросить бомбы, цель уже оставалась позади. Делать нечего - идем на второй заход. Делаем полкруга над районом цели. Это занимает четырнадцать минут. Четырнадцать минут под непрерывным, бешеным огнем. Оглядываюсь назад. Не иначе, думаю, есть уже сбитые машины. Но удивительная удача: замыкающий по радио докладывает, что все, как один, самолеты целы. Идут строем, по звеньям, слегка растянувшись.

Но вот разворот - и заход на цель. На этот раз курс проложен абсолютно точно. Дана команда бомбить.

Проносимся над обалдевшими от нашей дерзости финнами и сбрасываем с полным эффектом на намеченные объекты свой бомбовой груз. [152]

Возвращаемся в отличном настроении. Хотя и несем на машинах множество пробоин, но идем все вместе, без потерь.

Вскоре встреча на аэродроме. Радость друзей, поздравления. Задача выполнена отлично. Белофинское логово разбито, множество очагов пожаров. Испытываем глубокое удовлетворение: слетали хорошо.

Нет и не может быть пощады никому, кто посмел посягнуть на нерушимость границ нашей Родины! [153]

Самолеты летят в бой


Двадцать второго июня 1941 года на рассвете меня разбудил неожиданный телефонный звонок. Он дребезжал долго, зло, настойчиво. Чертовски не хотелось просыпаться. Впервые за весь месяц после напряженных ночных полетов удалось как следует заснуть. Но звонок продолжал яростно трещать. Я нащупал стоявший у постели телефон и снял трубку. В тот же миг меня словно окатило ледяной водой: звонила Москва. Началась Великая Отечественная война.

Сон сбило мгновенно. Лихорадочно переспрашиваю. Разум не в силах сразу воспринять ошеломляющее сообщение.

Через тридцать минут мирно отдыхавший авиационный городок, в котором была расположена руководимая мной Высшая офицерская авиационная школа, стал похож на встревоженный улей. В квартирах начальствующего состава зазвонили звонки, захлопали двери, зазвучали голоса.

По асфальтированным дорожкам, ведущим к штабу и на аэродром, засновали машины, наполняя воздух резкими гудками сигналов. У казарм и общежитий собрались группы бойцов, слушателей. Все расспрашивают друг друга, все полны тревогой.

В 12 часов дня городок погружается в суровую тишину. Радиорупоры передают речь Вячеслава Михайловича Молотова.

Сообщение о наглом и вероломном нападении немецких фашистов люди встречают в гневном молчании. Лица напряжены. В сердце каждого - чувство негодования, страстного возмущения. [154]

Речь товарища Молотова окончена. Но никто не расходится. Вспыхивают митинги. Выступают старые опытные командиры, молодые летчики - слушатели, бойцы технических служб. У каждого - свои слова, но у всех мысль одна и та же: не щадя жизни, грудью встать на защиту любимой Родины. Ни минуты промедления. Сейчас же в бой!…

Я слушаю, испытывая гордость за боевых друзей, за моих молодых питомцев, за нашу авиацию, за отважных Сталинских соколов. Нет! Не смять, не сломать никому такие могучие крылья.

Война захватила всех. С первого дня люди стали жить единой мечтой - сразиться с врагом.

В то же время именно сейчас, как никогда, каждому стало понятно, какое громадное значение в настоящей войне имеет подготовка летных кадров. Лишь теперь с удивительной четкостью и наглядностью предстала перед всеми нами великая сила Сталинского гениального предвиденья. Задолго до разразившихся событий мудрый вождь настоял на организации специальных высших учебных заведений, в которых готовились бы авиационные кадры высшей квалификации. По инициативе и при непосредственной помощи товарища Сталина была создана и наша Высшая школа штурманов и летчиков. В ней шлифовалось мастерство самолетовождения ночью, в дальних полетах и сложных метеорологических условиях. Из нее выходили воздушные воины самой современной, сталинской формации - высокообразованные специалисты своего дела.

Начало Отечественной войны совпало с очередным выпуском школы. Надо было слышать разговоры между счастливцами-выпускниками и теми, кому надлежало еще пребывать в стенах школы.

- Ты хоть напиши, не загордись, - обращался к отбывающему другу остающийся, с трудом скрывая завистливые нотки.

- Обязательно напишу. Да что там! Скоро все в Берлине увидимся.

Уже тогда, в самую трудную пору войны, когда Красная Армия под напором превосходящих сил противника испытывала жестокие неудачи, советские летчика свято верили в победу, в несокрушимую силу своих крыльев. [155]

Многие из этих первых предвозвестников победы не дождались радостных дней. Сверстники героя Николая Гастелло, они так же, как и он, отдали без колебаний свою молодую жизнь за мать-родину в самую тяжкую для нее годину. Память о них бессмертна…

А сколько приходилось получать рапортов с настойчивыми просьбами: «Отправьте на фронт. Прогоним немца - вернусь, доучусь»…

Иной раз в атмосфере этого жадного нетерпения, исходящего буквально от всех, начиная со старых кадровых летчиков-инструкторов и до безусых бойцов из наземной службы, - у самого начинало, как говорится, «сосать под ложечкой». Ведь и у меня на сердце жгло от тех же неотступных мыслей: «вырваться бы на фронт, сразиться с врагом».

Но фронт требовал кадры. Требовал летчиков, штурманов - смелых, отважных, в совершенстве владевших искусством современного воздушного боя. В этом был залог победы. И мы готовили эти кадры упорно, настойчиво, непреклонно. День и ночь рокотали самолеты над летным полем школы, над чудесными лесами, над прославленными Левитаном приволжскими пейзажами.

Сроки выпуска экипажей все уплотнялись. Люди работали безустали, без сна, полные гнева к немецким захватчикам.

И вот - свершилось. Как-то рано утром в мою рабочую комнату на командном пункте зашел начальник штаба. Уже по одному его внешнему виду я понял, что произошло что-то необычное. Всегда невозмутимо спокойный, подчеркнуто сдержанный, полковник был на этот раз возбужден до крайности.

- Что случилось? - спросил я, принимая из его рук бланк шифровки.

Но едва прочитав первые слова, понял все. Приказом из Москвы наша высшая школа с сегодняшнего дня превращалась в боевую часть Действующей армии. Весь личный летно-подъемный состав, от слушателей и инструкторов до преподавателей дисциплин, призывался на выполнение боевых заданий. Действовать приказывалось непосредственно с места, т.-е. с аэродромов школы.

Не выпуская из рук шифровки, я стоял в глубоком радостном волнении. Трудно было переоценить всю значительность происшедшего. В скупых словах приказа [156] заключался огромный смысл, отражались события исторической важности.

…Враг у Смоленска. Сегодня по радио было передано: «наши войска отступили перед численно превосходящими силами противника». Ударами клинка по сердцу отозвались эти слова. Значит, очень тяжело там, на фронте. Нехватает сил. Нехватает людей. Нехватает авиации. Вот что означает эта бумажка. Вот в чем ее истинный смысл.

Забыв о присутствии начальника штаба, я почти в голос произношу последние слова. Потом спохватываюсь и оборачиваюсь к нему. Встречаю проницательный, серьезный взгляд. Полковник, видимо, наблюдал за мной, и я по его глазам вижу, что он отлично все понимает, что в его душе такая же боль за Родину, как и у меня.

Мы не говорим об этом ни полслова. Я кладу документ на стол, даю приказ созвать всех командиров на экстренное совещание.

Так начинается новый этап в жизни Высшей школы штурманов и летчиков.

Лунная летняя ночь. Полная тепла, соловьиных трелей, мерцающих звезд. Сколько связано с ней воспоминаний юности, но в этот грозный год мы восхищались лунными ночами по-иному. Прозрачные, ясные, они были нашей удачей, помогали нам в суровой боевой страде.

И все же, мы невольно поддавались иной раз волшебству этих ночей, любовались ими. Бывало, в передышку между полетами, отойдешь на край летного поля, посмотришь вокруг и только вздохнешь от восторга: красавица ночь! Лес будто залит серебром, вековые сосны тихо колышутся, каждую ветку видно, хоть считай, а под ногами - мягкий зеленый ковер.

Вновь вспыхивают погасшие ненадолго прожекторы, рассекают полосами слепящего света тихую ночь. Снова неистовый гул моторов, вихри пыли из-под винтов, предостерегающие сигналы автозаправщиков, снующих позади самолетов.

Без суеты, сосредоточенно, четко движутся в этом хаосе звуков люди: механики, техники, оружейники готовят новую группу самолетов к вылету. Боевые экипажи тут же: летчики, штурманы, стрелки-радисты. В кинематографическом свете прожекторов их лица выглядят призрачно-бледными, как на экране. Меховое обмундирование [157] - шлемы, комбинезоны, мохнатые унты - делает их фигуры причудливыми. Будто в эту теплую ночь пришли неожиданно обитатели ледяных просторов арктики. Но там, на высоте, куда сейчас пойдут машины, пожалуй, будет не теплее.

Я стою несколько поодаль с группой командиров, слушаю последние донесения и смотрю на лица людей, уходящих в полет. Вот сейчас они взлетят и уйдут в ночь, в бой. Сколько раз уже провожал я своих питомцев. Трудно счесть. Но я не помню, чтобы, напутствуя, я когда-нибудь мог заметить хотя бы тень малодушия или страха на их лицах. Всякий раз глаза мои встречались со взглядом твердым, уверенным, полным решимости.

Было радостно, сердце наполняла гордость за чудесное крылатое племя, выращенное нашей страной.

Но вот сказаны последние нужные слова, закончены все приготовления. Экипажи расходятся по своим кораблям. Могучие машины, бороздя землю, бегут к стартовой линейке. Стартер дает команду на взлет, - и стальные птицы взмывают в воздух, серебрясь в лунном сиянии ночи. Пологий разворот и, тая в прозрачной дали, боевые эскадрильи уходят на запад.

Я ворочаюсь на узком диване в своей рабочей комнате на командном пункте. Сейчас затишье. Можно часок отдохнуть. Но куда девался сон? Глаза упорно тянутся к стрелкам часов. Время идет нескончаемо долго. Четыре. Значит, скоро у цели. Как-то будет там? Все ли Задастся, как намечалось? В назначенном ли пункте присоединились истребители? Сумеют ли пройти экипажи вслепую самый опасный отрезок пути? Ведь там низкая сплошная облачность. Это и хорошо, и плохо. Вывалиться из облаков на врага, - удачный маневр. Но тут нужна предельная точность…

Чем ближе к часу возвращения из боя - тем больше напряжение и тревога. Под конец нехватает терпенья оставаться на командном пункте, и мы - я и мои помощники - возвращаемся на аэродром. Здесь также царит нетерпение и тревога. Техники, механики, бойцы наземной службы, - все, кто готовил и отправлял машины, - ждут. Иные лежат в траве и переговариваются шопотом. Другие заняты делом, чтоб время шло скорей. У всех одна мысль: как там, все ли удачно? [158]

Наибольший накал на радиостанции. Склонившись над аппаратурой, радисты усиленно ищут в эфире свои самолеты.

- Та-а, та-а, та-та-та, - выстукивают морзисты, посылая во все стороны условные позывные. На них должны ориентироваться радисты самолетов, по этой звуковой дорожке машины должны прилететь на аэродром. Но лица радистов попрежнему хмуры и упрямо-сосредоточены. Приема нет. На позывные никто не откликается.

Вдруг кто-то из них дергает плечом, будто от электрической искры. Кивнув торопливо соседу, он шепчет в азарте: «Стой, слышу». В тот же миг замирают все кругом.

- Слышно, слышно, - переходит из уст в уста.

Весть мгновенно облетает всех. Вскоре на аэродроме движение, суета. Пущены в ход бинокли, к глазам приставляются козырьки ладоней. Все ищут в уже совсем светлом, нежно розовом от восходящего солнца небе заветную точку, далекий силуэт самолета.

Но вот кто-то первый улавливает смутный отдаленный гул. Все ясней он и ближе. Общее нетерпение достигает предела. Наконец, вдали показывается черная точка. За ней еще и еще…

- Летят… Топают, - слышны громкие восклицания.

Это техники, мотористы, оружейники, - все, кто оснащали в бой грозные машины, - встречают свои детища подобно счастливым матерям, дождавшимся возвращения своих первенцев.

Один за другим приземляются самолеты. Во что превращены их стройные, совсем недавно нарядно сверкавшие свежей покраской камуфляжа крылья, фюзеляжи. Иные принесли свыше двух сотен пробоин. Среди них осколочные, бронебойные различного калибра. А есть и зияющие рваные дыры от прямых попаданий зениток.

Глядишь и просто диву даешься, как живуча эта чудесная машина, как могла она снести такой удар!

Снова людно, шумно, оживленно на летном поле. Хлопочут возле кораблей, вновь ставших на свои якорные стоянки, бойцы аэродромной службы.

Один за другим выходят из своих боевых машин экипажи, разминают отекшие ноги, жмут любовно протянутые руки встречающих друзей, торопливо затягиваются долгожданной папиросой. [159]

Торопливый подсчет еще до рапорта командира группы радует. Завтра в сводке информбюро прозвучит на всю страну лаконичное: самолеты Н-ской авиачасти вернулись на свою базу. Как много будут значить для нас эти скупые слова…

Невольно режет по сердцу ворвавшийся в эту многоголосую оживленную суету мрачный, всем знакомый сигнал «санитарки». Она остановилась около семерки. Кто был на седьмом самолете? Быстро припоминаю состав боевого экипажа: летчик Буданцев, штурман Корин, стрелок-радист Морозов.

«Кто же из них? Жив ли?» - проносится в голове.

Через короткое время начальник санитарной службы докладывает: тяжело ранен прямым попаданием штурман.

Корин? Весельчак, балагур, красавец Корин? Тяжелое известие омрачает настроение.

Подъезжаю к самолету Корина. Его самого уже нет, увезли в лазарет. Возле корабля, сплошь покрытого пробоинами, в группе товарищей нервно курит летчик Буданцев. Лицо его бледно, покрыто копотью, рукав комбинезона разорван, пальцы левой руки замотаны шарфом, на котором пятна почерневшей крови. Увлеченный рассказом, он не сразу видит меня, потом смолкает, вытягивается во фронт. Лицо совсем юное, худощавое. Из-под шлема, сдвинутого на затылок, видны слипшиеся от пота льняные, как у детей, волосы.

Я прошу повторить рассказ. Стараясь говорить сжато, по уставу, Буданцев в нескольких фразах рисует картину боевого вылета семерки. Как все скромно, как скупо в его рассказе. И как уже стало привычно восприниматься подлинное геройство. Слушаю Буданцева и ловлю себя на этой мысли. Почему это так? Да потому, отвечаю сам себе, что героизм стал стилем нашей авиации, что рассказ о Корине есть только вариант ежедневного и многократно повторяющегося. Поступок его, поистине достойный памяти потомков, сегодня на фоне массового героизма наших войск, почти «нормальный» эпизод. Выпестованный Родиной, воспитанник ленинско-сталинского комсомола, героической армии советского народа - мог ли он поступить иначе?

Вот что рассказал Буданцев. [160]

Штурман Корин привел корабль точно, на цель. Бомбежка объекта - скопление мотомеханизированных частей противника - прошла отлично. Экипаж с радостью наблюдал эффект своей работы - море огня под собой. Как спичечные коробки, взлетали в воздух фашистские машины.

Уже развернулись на обратный курс. В это время начался ураганный обстрел зенитной артиллерии. Штурман Корин невозмутимо прокладывал путь своему и двум ведомым кораблям звена. Зенитки неистовствовали.

Советские летчики, применяя противозенитный маневр, увертывались и уходили.

Все кончилось бы хорошо, как вдруг зенитный огонь прекратился и навстречу появились три «Мессершмитта». Фашистские истребители атаковали уже сильно обстреленные советские корабли. Под натиском врага звено едва не рассыпалось.

Это могло стать пагубным, все три самолета могли быть перебиты поодиночке, на что, очевидно, и рассчитывал противник. Корин, высунувшись по грудь в верхний люк своей кабины, не обращая внимания на обстрел и сильный поток ветра от предельной скорости самолета, сигналами требовал от ведомых не отставать и прижаться к ведущему еще плотней.

При второй атаке истребителей он быстро нырнул во внутрь кабины к пулемету и сам открыл огонь по противнику.

Умелым прицельным огнем советские бомбардировщики зажгли два и повредили третий вражеский самолет. Но в последний момент случилась нежданная катастрофа: шальной снаряд зенитной пушки прямым попаданием угодил в кабину штурмана, разворотил нижний и верхний люки, разбил вдребезги приборную доску, изрешетил все осколками. Взгляду летчика Буданцева предстала страшная картина: штурман Корин лежал в этом хаосе, обливаясь кровью.

Минутная растерянность, боль за друга и жажда мести к врагу охватили летчика. Сам не зная как, он вел самолет, глядя вперед невидящими глазами. Охватила тревога за два ведомых корабля. Найдут ли дорогу? Сумеют ли без лидера прийти домой. Впереди предстоял трудный участок. [161]

Обуреваемый этими мыслями, Буданцев вновь оглянулся на мертвого, как ему казалось, друга и в тот же миг едва не выпустил из рук штурвала от прилива бурной радости: он увидел Корина рядом с собой. Лицо его было обмотано окровавленным бинтом, конец которого, выхлестнутый струей ветра из разбитого люка, мотался по всей кабине, как алое знамя. Один глаз штурмана был закрыт кожаной перчаткой, привязанной телефонным шнуром, разбитые распухшие губы почернели.

Огромным напряжением сил Корин дотянулся неповрежденной рукой до карты летчика и, всматриваясь в нее единственным глазом, жестом стал указывать:

- Довернуть влево… Теперь сюда. Теперь вот так.

Летчик понимал друга с полуслова. Он точно вел по его указаниям машину. Ведомые на близких дистанциях уверенно шли за ними. На разбитых губах Корина появилось подобие улыбки.

Два с половиной часа! продолжался этот полет. Два с половиной часа смелый сталинский сокол держал витавшую рядом смерть в повиновении.

И лишь на исходе третьего часа этого нечеловеческого напряжения, когда вдали, в. дымке, появились знакомые очертания родного города, комсомолец Корин «позволил себе» потерять сознание.

Эпизод за эпизодом возникают в памяти, сплетаясь в яркую, непрерывную цепь. Август, сентябрь, октябрь 1941 года… Смоленск, Духовщина, Калуга, Калинин… Бой над Москвой.

Сколько можно рассказать, сколько нужно рассказать о тех незабываемых днях, о беззаветной отваге и мужестве сталинских летчиков, о блестящем мастерстве штурманов, о меткости воздушных стрелков, о воле командиров. Слова о них должны поднимать, волновать, учить, потому что это слова о лучших сынах сталинской эпохи, о храбрейших из храбрых, о витязях сталинской авиации.

Я мечтаю о новой книге, которая была бы достойным памятником тем, кто лег в родную землю во имя ее славы и чести в самую тяжкую годину Отечественной войны. Я мечтаю о книге, в которой были бы описаны героические подвиги тех, кто дожил до нашей великой победы. Я мечтаю о книге, в которой было бы рассказано о великом и мудром учителе и друге летчиков, [162] о том, кто выпестовал нашу непобедимую авиацию. - о Сталине.

Такую книгу написать нелегко. Но такая книга будет написана. А эту я закончу так: если бы мне, как в древних легендах, дано было бы прожить еще одну жизнь и меня спросили бы, кем бы я хотел быть в этой второй раз данной мне жизни, я ответил бы - летчиком сталинской авиации, потому что, оглядываясь на пройденный путь и глядя на уже реально ощутимое будущее, я могу с полным правом сказать: нет большего счастья, чем счастье быть советским летчиком.

Примечания


{1}Специфическое выражение полярников. «Куропатить» - значит оторваться от зимовки без достаточного снаряжения и питания.

{2}Позиционная линия, или линия Сомнера, есть отрезок прямой, проводимой на карте в результате астрономических наблюдений. Она показывает, что где-то на этой линии находится наблюдатель. Пересечение двухлиний дает место точно.



This file was created


with BookDesigner program


bookdesigner@the-ebook.org


24.09.2015