Ми [Евгения Сергеевна Сафонова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Евгения Сафонова Ми

Вечная призрачная встречная
Сможет уберечь меня —
Обыденный сюжет всех религий…
Би 2, «Вечная призрачная встречная»
Я встретил Ми, когда мне было двадцать один. В самый обычный зимний вечер. В самый обычный рабочий день.

— Простите, не подскажете?..

Девичий голосок — тонкий и мягкий, как струна, тронутая флажолетом — задал вопрос, который я слышал по меньшей мере десять раз на дню: должность консультанта в музыкальном магазине обязывала. Я обернулся — и тогда впервые увидел её.

Она казалась девчонкой, едва-едва повзрослевшей. Волосы — кленовый мёд, глаза — серебряное сияние утренней росы, лицо — нерешительный ангел с рождественской открытки. Джинсы, какая-то светлая куртка. Холщовая сумка на плече, кажется. Тогда я особо не обратил внимания.

Она протягивала мне два компакт-диска.

— Добрый вечер. Что интересует?

— Простите, я тут в сомнениях… Может, поможете их разрешить?

— Спрашивайте.

— Чьё исполнение посоветуете: Когана или Ойстраха?

— Хм… концерт Брамса? На мой взгляд, Коган звучит лучше, — я легонько щёлкнул пальцем по нужной обложке. — Хотя тут дело вкуса.

— Его и возьму, — она просияла, будто подарок получила. — Спасибо!

— Обращайтесь.

Из-под светлых ресниц блеснуло любопытство:

— А вы ведь Борис Рахманов?

— Э… да, — странно, на бедже значилось только имя. — Откуда вы знаете?

— Я следила за тем конкурсом Королевы Елизаветы, где вы взяли гран-при.

— А, — я машинально поправил очки, и голос мой прозвучал с глухой невыразительностью струны под сурдиной. — Да, было дело.

— Значит, подрабатываете? А я думала, что скрипач такого уровня уже поспешил покинуть нашу варварскую страну.

— Не сложилось, — я выдавил улыбку скорее из профессиональной вежливости.

— Ну и хорошо, — девчонка улыбнулась в ответ с ослепительной приветливостью. — Простите за назойливость. До свидания!

Притаившись среди роялей у оконной витрины, из-за прикрытия яшмовой крышки элитного «Стейнвея» я следил за девчонкой, пока она не расплатилась и не вышла из зала. Зачем — сам не знал: уж точно не подозревал в преступных намерениях. Но следил.

Не могу сказать, что вечером уже и думать о ней забыл: чем-то она для меня выделилась из толпы. Но утром я точно о ней не вспомнил. А вспомнил, лишь когда через день снова услышал за спиной знакомое флажолетное «простите, не подскажете?..».

— Добрый вечер. О чём сомневаетесь на этот раз?

— А, так вы меня запомнили! — девчонка вновь просияла. — У меня… вот.

— Скрипичные партиты Баха?

— Ага. Грюмьо или Коган?

— Я поклонник Когана, так что всегда буду на его стороне. Но исполнение Грюмьо тоже весьма интересно. Оригинально, романтично, человечно и при этом не пошло.

— Хм… может, взять оба?

— Это был бы наилучший вариант. Сами решите, что вам больше нравится. И я советую это отнюдь не из соображений дополнительной выручки.

— Я знаю, — весело ответила она. — Спасибо!

Она вернулась через два дня; и в тот момент, когда в дальнем конце зала мелькнула знакомая светлая куртка, я поймал себя на странной мысли, что ждал её.

— Здравствуйте! — она направилась прямо ко мне, улыбаясь тепло и свободно, словно старому другу. — А Коган мне действительно понравился больше!

— Всегда рад помочь.

— Это хорошо. А то я как раз хотела спросить, есть ли у вас Тартини.

— У вас прямо-таки неуёмный аппетит…

И она хихикнула: коротко, весело и очень музыкально.

А потом были Моцарт и Бетховен, и Вивальди, и Корелли, и снова Моцарт — и я уже не удивлялся тому, что начинаю тревожиться, если она не заглядывает в магазин дольше пары дней. Странная девчонка, связавшая меня странными отношениями, где мне даже имя её неизвестно. Коллеги отпускали подколки, намёки, шутки в духе «хоть бы телефончик стрельнул» — а мне было всё равно. Я не решался ничего менять.

Я бы так и не решился, если бы не случай. Тоже самый обычный.

Она вбежала в магазин перед самым закрытием: я еле-еле успел отыскать на полках нужного ей Сен-Санса. И так получилось, что в промозглый февральский холод мы вышли вместе, а потом выяснили, что идти нам в одну сторону: мне до метро, ей домой.

Как сейчас помню фонари, плывущие в метели, машины, чихающие выхлопом в мёртвой снегопадной пробке на Садовом, злой ветер, змеёй ползущий под одежду… и ту автобусную остановку, где она вдруг всплеснула руками и без крика, без стона упала.

— Ой, — только и сказала тихо, когда я помог ей встать. — Простите, я такая неуклюжая…

— Ничего подобного, просто гололёд под снегом — опасная штука. Всё в порядке?

— Думаю, да, — она сделала шаг — и снова упала бы, если бы я не поддержал. — Ой…

— Что такое?

— Нога…

— Вот что, я вас доведу до дома, а там вызовете врача.

— Да ладно, тут недалеко, я…

— Раз недалеко, то тем более. Много времени не потеряю, — я согнулся в подобии поклона. — Обопритесь на меня. Держитесь за шею. Куда идти?

Она жила в невысоком старом доме, в одном из тех тихих переулочных двориков в самом центре, где ещё дышала старая Москва: здесь не слышен был шум городской суеты, лишь снег шелестел да скрипели под ветром качели на детской площадке. Дотащив девчонку до третьего этажа, я взял у неё ключи и открыл деревянную дверь с облупленной краской.

Нас встретила тишина. В квартире было темно.

— Когда ваши родители вернутся? — я щёлкнул выключателем и усадил её на пуфик.

— Я одна живу…

И тут я посмотрел в её лицо. И впервые за этот вечер хорошенько её разглядел.

— Вам плохо?!

— Нет…

Она казалась совершенно больной. Бледнющая, губы сухие, глаза красные… И голос — несчастный-несчастный.

— Вы ложитесь, а я вызову «Скорую», — я помог ей снять сапожки. — Может, чаю сделать?

— Не надо «Скорую». А чай можно.

— Ну что вы как маленькая, вы же…

— Не надо!

Я взглянул в её затуманенные мольбой глаза — и кивнул:

— Не надо, так не надо. Давайте я вас до кровати провожу, хорошо?

Я уложил её на постель, заваленную мягкими игрушками, и накрыл пёстрым пледом.

— Вот и лежите. А я сейчас чаю сделаю и принесу, — выйду в подъезд и вызову медиков, говорил я про себя. — Что-нибудь ещё?

— Да, — она посмотрела на музыкальный центр, приткнувшийся на столе в углу. — Поставьте Сен-Санса.

— Нового? Ладно, — я быстро распечатал диск и вставил в привод. Щёлк, щёлк, пара кнопок — и из динамиков зазвучали знакомые до колик оркестровые аккорды «Интродукции», а затем нервный, вдохновенный голос солирующей скрипки: мии-ля… мии, ля-до-ми фаа-до…

— Спасибо!

— Я за чаем, — вышел и, быстро сориентировавшись в маленькой квартирке, направился на кухню.

Чайник нашёлся легко: старомодный, со свистком. Я поставил его на возмутительно чистую плиту, после чего, поразмыслив, открыл холодильник. Нехорошо, конечно, лазать по чужим холодильникам, но я помнил, что больным нужно много пить, и желательно чая, и желательно с малиновым вареньем. Или с мёдом. Или с мёдом и лимоном.

В холодильнике я надеялся разыскать хоть что-то из немногочисленных вкусных средств народной медицины, но я их не нашёл. Более того — я не нашёл ничего.

Какое-то время я тупо разглядывал пустые решётчатые полки. Потом окинул взглядом уютную кухоньку с дубовой мебелью в стиле кантри.

Под капризный смех скрипки, летящий из-за закрытой двери спальни, я облазил все шкафы — пока не убедился в том, что, кроме чая шести сортов, в квартире нет ни крошки съестного.

Бедной девочке не на что купить даже хлеба? Но она не похожа не нищенку, отнюдь, и… на диски-то денег хватает…

Не зная, что и думать, я вернулся в комнату — и замер на пороге.

Девчонка сидела на кровати, поджав ноги под себя, покачивая головой в такт Хейфецу и вскинув улыбчивое лицо к потолку. Я не видел её глаз, затенённых опущенными ресницами, но видел, что от бледности её не осталось и следа.

— А, вернулись! — она обратила на меня ясный росистый взгляд. — Чайник ещё не вскипел?

— Не… нет. Вы… вам лучше?

— Можно и на «ты». Вы видели холодильник, да?

Я молчал. Говорить было нечего: оставалось только ждать объяснений.

— Бо… Можно я буду называть вас так?

Я дёрнул плечом. Бо так Бо. В данный момент меня это волновало в последнюю очередь.

— Бо, мне не нужна «Скорая», — она встала и подошла ко мне: от её хромоты не осталось и следа. — Мне не нужна еда. Мне нужна только музыка. Я живу ею… в прямом смысле этих слов.

Я молча смотрел на неё сверху вниз. Логично было бы думать, что меня разыгрывают — но откуда-то я знал, что это не так.

— Вы же не скажете никому, правда? — глаза её были очень, очень серьёзны.

— Кто… ты?

— А на кого я похожа? — она пожала худенькими плечиками. — Девчонка, питающаяся музыкой. Не так уж и страшно, если подумать. Или страшно?

— Нет. Не страшно, — чего-чего, а страха она у меня точно не вызывала. — Ты поэтому покупаешь диски?

Она кивнула:

— Так вы сохраните мою тайну?

— Можно и на «ты», — устало сказал я.

— Можно, — легко согласилась она. — Так ты сохранишь мою тайну?

Я долго смотрел на неё.

Я сам себя удивлял своим спокойствием.

— Как тебя хоть зовут-то, чудо? — спросил я потом.

Я не ответил на её вопрос. Но она поняла мой ответ.

— Спасибо, — и улыбнулась краешком порозовевших губ. — Зови меня Ми.


Она тоже подрабатывала продавцом-консультантом, только в книжном. Детском. На полставки. На её бедже написали «Мия», но я не знаю, было ли это её настоящим именем.

Уютный был магазинчик. Я частенько забирал Ми с работы, и частенько находил её на диванчике в игровом уголке с книгой сказок в руках, окружённой завороженными детьми, побросавшими игрушки. Читала она восхитительно, убедительно изображая и принцесс, и разбойников, и Кощеев. В итоге довольны были все: работники магазина, сами дети и их родители, которые на время покупок могли доверить непоседливое чадо в надёжные руки.

А ещё в магазине целый день играла музыка. Классическая, для Ми — самая вкусная. Правда, преобладали нелюбимые ею обработки, да и приедалось изо дня в день слушать одно и то же. Так что после работы я провожал её домой, где её ждал свежий ароматный Равель или пряный Дебюсси, или терпкий, с нотками печальной горечи Рахманинов, или чистый, как горный ключ, Моцарт.

Мы ходили в уютные кофейни с мягкими диванчиками и на концерты в Консерваторию, в бархатно-красный кинозал Художественного и багряно-золотое святилище Большого театра. Мы гуляли, смотрели, слушали, болтали, смеялись… Кто угодно принял бы нас за влюблённых, но мы были друзьями. Друзьями ближе, чем любовники.

У Ми не было никого, кроме меня. Я не спрашивал о её родителях или друзьях, но я никогда не видел, чтобы её навещали или чтобы ей звонили. У неё и телефона-то не было. И компьютера. Только музыкальный центр и книги: она любила читать. А ещё дутый медный чайник. Чай она тоже любила — в отличие от еды. «Я только чай пью, и только потому, что он вкусный», — сказала она как-то. На моё возражение, что еда тоже может быть вкусной, Ми только рассмеялась.

У меня существовали родители и бывшие однокурсники, и приятели, и коллеги — но на самом деле у меня тоже не было никого, кроме неё. И я понял это, только когда мы встретились. Я иногда задумывался, чем же она пробила ледяную стену отчуждения и равнодушия к жизни, за которой я спрятался три года назад, но тогда не находил ответа.

Тогда.


— Нет, Григ всё-таки потрясающий!

— И не думал спорить. А он чем пахнет?

— Морем. Фьордами. Норвегией.

— Э нет, это всё несъедобное!

— А вот и да! Знаешь, иногда бывает такой воздух, который хочется пить? Вот Григ — он как этот воздух…

В тот вечер мы снова сидели в её маленькой светлой комнате с высокими окнами, пили чай с ароматом ванили и слушали сонаты Грига для скрипки и фортепиано. Москва уже плыла по талым водам, на деревьях бухли почки, и ветер бросал в лицо свежие нотки новой весны. Я начал забывать, сколько дисков распечатал в этой комнате: с Ми время летело незаметно, и казалось, что мы всегда собирались у неё и говорили обо всём на свете, и слушали что-нибудь хорошее и классическое. Что не было прошлого до неё, и было только настоящее — с ней.

— Как на работе дела?

— Обычно. Ребятам уже наскучило шутить по твоему поводу, так что рутина рутиной. А у тебя? Что сегодня читала?

— «Братья Львиное Сердце».

— А, твоя любимая сказка…

— Ага.

— Грустная она. И не для детей.

— Нет, как раз для детей. Ребёнку легче поверить в то, что после смерти есть что-то ещё.

Я пожал плечами. Тогда я об этом не задумывался. Слишком страшно становилось: находилось много доказательств того, что за гранью ничего нет, и очень мало доказательств обратного.

— О, третья соната! Моя любимая!

Я вцепился в чашку, словно боялся упасть.

Скрипка металась в тревожном до-миноре среди бури фортепианного аккомпанемента — но я слышал не её, а голос председателя жюри, аплодисменты полного зала, восторженные трели звонков и сообщений…

…а потом — звук, с каким телефон разбивается о стену, и глухой мамин голос, заевший в ушах одними и теми же слова…

— Бо, а ты же играл её в финале того конкурса?

— Конкурса… да. Её.

— С тех пор я её и полюбила. Как тебя услышала, — Ми мечтательно смотрела в окно. — Бо, сыграешь мне как-нибудь?

Я молчал.

— Бо?

Я молчал. Молчал. Молчал.

— Бо?..

— …нет.

— Почему?

— Я… я поклялся больше не брать в руки скрипку. Никогда, — я отставил чашку в сторону. — Поэтому и консу бросил.

— Почему?! Бо, ты… ты же гений! Ты в восемнадцать лет выиграл самый престижный конкурс мира! И… чтобы тебе… бросить скрипку?!

Да, с Ми мне казалось, что прошлого до неё не было. Но оно было, оно висело на моей шее и тянуло в омут тупой повседневной рутины, позволявшей забыть — о скрипке, о конкурсе, о Тане… Тане, Танечке…

— Моя скрипка — убийца, — слова объяснения выходили натужными, точно хрип пережатой струны. — И я — убийца.

— Почему ты так говоришь?

— Это… это всё на том самом конкурсе случилось. Была девушка, Таня… Нам по шестнадцать было, когда мы стали встречаться. Учились вместе. Скрипачка, как и я. Хорошая скрипачка, но я… Между мной и ею всегда выбирали меня. Я не хотел этого, просто так получалось. И она вроде понимала всё, и шутила, что, мол, я любимчик у директрисы, что уж тут сделаешь… — я сам не заметил, как встал и заходил по комнате. — Но дальше — больше. И когда мы поступали в консу, и я прошёл первым номером, а она — пятнадцатым… Тогда настал момент, когда она стала обижаться.

Я ничего не мог сделать. Ну не отказываться же мне от скрипки, потому что я лучше, ей-Богу. А она истерики устраивала после каждого прослушивания… Потом был этот конкурс, и она тоже подала туда заявку, хотя все говорили, что с меня пример брать не надо, что я — исключение, и не факт, что даже я пройду, ведь конкурс-то серьёзнейший… А я взял и прошёл. А она — нет. И тогда Таня закатила мне концерт на час с обвинениями, что я перекрываю ей дорогу, что из-за меня она стала меньше заниматься, потому что она меня любит и хочет проводить со мной больше времени, а я на неё плевать хотел, поэтому и пашу, как проклятый…

Я тогда подумал, что такой чуши в жизни не слышал. И к тому моменту мне уже порядком всё надоело. Когда-то я думал, что в восемнадцать мы поженимся, но теперь… В общем, я предложил ей расстаться. Сказал, что я сволочь и не отрицаю этого, что она может меня ненавидеть, что я это заслужил, но я так больше не могу.

Я перевёл дыхание и посмотрел на Ми: она слушала так внимательно и серьёзно, как внимала фугам Баха.

— Она тогда ничего не ответила. Просто встала и ушла. Я пытался ей звонить, писать, но она не отвечала. И я уехал на конкурс, и я взял гран-при — я, восемнадцатилетний мальчишка! И пресса окрестила меня гением, и мой педагог жутко гордился, а родители плакали… А потом… потом…

— Она умерла? — тихо спросила Ми.

Я сел на постель рядом с ней:

— Мне мама позвонила, когда я ещё в Бельгии был. Сказала, что Таня упала с крыши. Она была против того, чтобы я ехал на похороны, но я поехал. И там Танина мать мне и сказала, — я опустил голову на руки. — Таня покончила с собой. Оставила записку, в которой обвинила меня. Пожелала мне счастья с моей скрипкой, потому что ничто другое я любить не способен, прокляла мою музыку, которая нас развела… И я понял, что пустил бы скрипку на дрова в тот день, когда мы познакомились, лишь бы Таня была жива. И тогда я решил, что больше никогда не буду играть. Это меньшее, что я мог сделать, чтобы искупить свою вину.

— И ты в самом деле…

— С того дня ни разу не открывал футляр. Потому что мне либо так, либо за ней. Но за ней — слишком лёгкий выход.

— Бо, ты… — и она встала. — Ты идиот!

Я, кажется, даже рот открыл от изумления:

— Я?

— Ты закапываешь в землю гений, который даётся единицам — ради кого? Эгоистки, сгубившей не только себя, но и тебя?

— Ты… не говори так, — я понял, что почти молю. — Она меня любила, она из-за меня… не побоялась… а я…

— Любила? Да если б так, ревновала бы она к твоим успехам? Захотела бы, чтобы ты навсегда убил в себе то, для чего явился на свет?

— Если бы она не любила меня, она бы никогда…

— Если бы она тебя любила, она никогда бы не прыгнула! Разве можно покидать того, кого любишь? Разве можно причинять ему боль?

— Да как ты… — я вскочил. — Ты не видела её, ты не знаешь её, ты ничего не знаешь! Кто ты такая, чтобы её судить?

— Бо…

— Я лучше пойду, — раздражённо мотнул головой, не желая слушать, и вышел из комнаты. — Увидимся.

Она ничего не сказала — и я ушёл, аккуратно прикрыв входную дверь.


Она не зашла в магазин ни на следующий день, ни после него. Когда я решился проведать её на работе, мне сказали, что Ми на больничном.

Когда я звонил в дверь её квартиры, мне никто не открывал. И свет в её окне не горел.

Мне было паршиво, как единственный раз в жизни. Три года назад. И не только потому, что я вновь оказался в холодной пустоте своего одиночества: гнев поутих, и я вдруг осознал правдивость слов Ми. Моих собственных мыслей о Тане, облечённых в слова — в которых я не смел себе признаваться, не желая себя оправдывать.

Тоска грызла меня голодной крысой. Я нуждался в Ми, как в солнце. Я не хотел её терять.

Не знаю, что бы я сделал, если бы как-то вечером не нашёл в почтовом ящике конверт из плотной жёлтой бумаги, в каких дарят открытки. Внутри — сложенный вдвое тетрадный лист, на котором ровным округлым почерком написали «у памятника Пушкину, сегодня, как только сможешь. Ми».

Я выскочил в прохладный апрельский ливень, на бегу открывая зонт.


Она стояла у памятника в джинсах и футболке, вскинув голову к низкому сизому небу. Вымокшая до нитки.

— Ми, дурочка!!! Почему без зонта?!

— Люблю дождь, — она перевела на меня мечтательный взгляд. — А я и забыла, что у тебя сегодня работа.

— Давно ты тут?

— Достаточно. Ладно, идём домой, а то и ты промокнешь.

Я подхватил её под руку и повёл хорошо знакомым путём.

Я был бы счастлив промокнуть, лишь бы снова её найти.

— Чайник поставь, — крикнула она, запираясь в комнате. — Я быстро!

И не обманула: чайник ещё шуметь не начал, как я услышал скрежет замка и своё имя.

Ми сидела на кровати в халате, поджав ноги под себя, лохматя влажные волосы.

— Ты знаешь, я иногда сама придумываю сказки, — сказала она, подняв глаза.

— Да? Здорово. Ты не говорила.

— Это очень редко бывает. Но вчера я кое-что сочинила. Хочешь послушать?

Я кивнул, присев на одеяло рядом с ней.

— Жил-был волшебник. Он был ещё совсем юн, но мановением руки мог заставить людей плакать и смеяться, а движением пальцев зачаровать и подчинить их души. Однако он никогда не использовал свои силы во зло — только чтобы принести людям радость. И вот однажды полюбил он прекрасную принцессу.

И мне почудилось, что слова её облекаются материальностью; что я могу видеть, как они поднимаются из дождливого полумрака над её головой, подобно золотым сполохам. Я тряхнул головой и прикрыл глаза: странное наваждение…

— Принцесса тоже умела колдовать, да только дар её не был столь же сильным, как у волшебника. И поскольку она была горда, как истинная принцесса, и привыкла во всём быть первой, как истинная принцесса, проснулись в ней зависть и злость. Волшебник не хотел причинять ей боль, но не в его власти было изгнать тьму из её души.

— Ми, не надо, — я открыл глаза — и вскочил.

Не было кровати, не было Ми, сидящей рядом: был просторный зал с колоннами, отделанный мрамором и золотом, залитый солнечным сиянием. И я стоял на балконе и смотрел вниз, а внизу… толпа, и лица, лица…

Очень знакомые. По учебникам.

— Принцесса хотела, чтобы волшебник отказался от своего дара, — Ми нигде не было видно, и слова её звенели под витражным куполом зала, словно говорило само солнце. — Но волшебник не желал быть её игрушкой, а принцесса привыкла к тому, что ей подчиняются. И тогда волшебник ушёл из дворца. Однако принцесса не хотела, чтобы он был счастлив на чужбине, и тогда взбежала она на самую высокую башню своего замка и бросилась из окна.

Молодой человек в напудренном парике, стоящий прямо под балконом, поймал мой взгляд и улыбнулся. Этот красный камзол старинного покроя и характерный носатый профиль я видел даже на конфетных обёртках.

— Принцесса не хотела умирать. Принцесса не думала о том, что смерть — это навсегда, что смерть — это так страшно. В тот момент он хотела лишь отомстить волшебнику и причинить ему боль, и ей было всё равно, что будет дальше с ним, с ней, с её придворными и друзьями. Но, оказавшись за гранью, принцесса страшно раскаялась в том, что сделала. И не только в том, что её больше нет на привычном свете: прослышав о её смерти, волшебник проклял свой дар и поклялся никогда больше не колдовать, но люди нуждались в нём — а принцесса слишком поздно поняла, что она хотела лишь того, чтобы волшебник вернулся. И чтобы он всегда помнил о ней. И тогда принцесса взмолилась, чтобы ему был послан вестник, который передаст волшебнику её слова и её прощение.

Косматая грива и небрежно завязанный алый галстук мужчины, хмурившегося рядом с Моцартом, украшали нотные тетради, в которых я решал задачки по гармонии. Грива, галстук — и первые строки «Лунной сонаты».

— Мать Моцарта умерла на чужбине, последовав за ним, а Вольфганг тяготился её присутствием. Бетховена предала его возлюбленная, но когда она молила о прощении, он отверг её, ибо предательство отрезвляет. Людвиг понял — если он отдаст свою жизнь посредственности, что останется для благородного, для высшего? — голос Ми прозвучал совсем близко, и, обернувшись, я увидел, что она стоит рядом. — Все те, кого ты видишь, хранят трагедии, искромсавшие и исковеркавшие всю жизнь, заставившие пройти через самую бездну страданий, но закалившие характер. И они просили прощения в единственном, что вечно, в единственном, что ценно… единственным способом, которым действительно могли заслужить прощения. Они обретали бессмертие. И даровали вечную память тем, кого потеряли.

— Но я — не они! Я не смогу быть таким!

— Ошибаешься, — она улыбнулась и протянула мне то, что держала в руках. — Сыграй, пожалуйста. Сыграй… им. И мне.

Я долго смотрел на неё. Потом дрожащими пальцами взял скрипку.

До боли знакомое лакированное дерево обожгло почище тока.

Откуда-то снизу донеслось заученное наизусть фортепианное вступление.

— Моцарт? — прошептал я.

— Да.

— Я эту сонату играл на конкурсе…

— Давай, Бо, — Ми легко, но непреклонно коснулась ладони, сжав мои пальцы вокруг грифа. — Четыре такта.

Я положил инструмент на плечо и вскинул смычок, слушая мелодию, плачущую в ми миноре.

Ми…

А потом я коснулся струн — и заиграл.

Первые звуки родились слабыми и неуверенными, отвыкшие пальцы двигались с неуклюжестью слепых котят… но, Господи, это было лучшим, что я испытывал в жизни. Я играл и понимал, что сейчас, только сейчас — я снова живу.

А потом слабость и неуверенность отступили куда-то, как и балкон, и стоящие внизу — и я остался один на один со скрипкой в солнечной пустоте; а мелодия взлетала из-под моих оживших пальцев и плела в золотой высоте кружево звуков, и поднималась ещё выше, и пела, и молилась, и твердила «спасибо, спасибо, спасибо»…

И я взбежал наверх последним головокружительным арпеджио, ярким сверкающим пассажем, рассыпав ноты жемчужным дождём — а потом действительно открыл глаза.

Мои руки были всё так же сложены на коленях, и Ми всё так же сидела, поджав ноги, глядя на меня. Глаза её были усталы и мудры.

— Спасибо, — произнесла она. — Было вкусно.

— Кто ты?

— Всегда есть люди, которые потеряли свой путь и заплутали. Такие, как ты. Я вывожу их на правильную дорогу, — она мельком улыбнулась. — Что-то вроде хранителя заблудших, только и всего.

— И ты поэтому здесь? Из-за меня?

Она кивнула.

— И, конечно, не случайно зашла в мой магазин?

— Прости за ложь. Не хотела тебя пугать.

Я отвернулся. Помолчал.

— Спасибо, — произнёс я после.

— Я надеюсь на несколько иную благодарность, чем просто слова. И ты знаешь, какую.

Я тихо достал из кармана мобильный, нашёл в телефонной книжке хорошо знакомый номер и нажал кнопку вызова.

— Алло?

— Алексей Михайлович… это Боря вас беспокоит.

Казалось, я спиной слышал улыбку Ми.

— Ну и ну! А я уж думал, ты никогда не позвонишь, — за все годы обучения я редко слышал, чтобы бывший преподаватель так радовался. — Как твои дела?

— Живу помаленьку.

— Чем помочь?

— Алексей Михайлович, мне нужна ваша консультация.

— Никак хочешь снова заниматься?

— Да, — я сжал телефон в пальцах. — И снова поступить.


Смешно, но я опять стал первым. Три года пропуска наверстались быстрее, чем я думал, и к июлю я играл почти так же технично, как раньше. И гораздо взрослее.

В день, когда вывесили список поступивших, Ми была занята на работе, и я со спокойной совестью засиделся в ресторане с родителями. Они очень радовались, мои родители. За прошедшие три года я не слышал ни слова упрёка за моё решение, но только сейчас понимал, как они страдали за мою загубленную жизнь.

Я уже не вспомню, что дёрнуло меня по пути домой проверить почтовый ящик, но я вдруг увидел там знакомый жёлтый конверт. Прямо в подъезде развернул письмо на тетрадном листке — а потом, не обращая никакого внимания на встревоженные крики родителей, подорвался и побежал.

Ми ждала меня там, где и написала: на Пушкинской, в центре зала. До закрытия метро оставался ещё час — но почему-то на станции не было никого, кроме неё.

— Ми! — в светлом платье и атласных туфельках, с распущенными волосами — она походила на ангела, как никогда. — Что случилось?

— Ничего особенного, — в глазах её был покой, который мне не понравился. — Я просто хотела попрощаться.

— Попрощаться? Ты… куда ты?

— Я больше тебе не нужна.

— Не говори глупостей, — я взял её за плечи. — Нужна. Каждый день, каждую минуту. Всю жизнь.

— Правда?

— Ты вернула мне эту жизнь. Ты вернула мне её смысл. И не в представлении том дело. Я заиграл вновь, потому что ты попросила, — я коснулся ладонью её щеки, провёл кончиками пальцев от скулы до подбородка. — Я живу и играю только для тебя.

— Вот как, — лицо её сделалось грустным. — Прости.

— За что?

— Я не хотела так тебя привязывать, — она мягко опустила мою руку. — Прости, пожалуйста.

Темнота туннеля взревела знакомым шумом, и мимо понёсся, тормозя, поезд. Странный, какие сейчас уже не ходят: жёлто-бежевый, с круглыми фарами, кожаными пружинными диванчиками и светильниками-бра. А ещё абсолютно пустой.

Когда поезд остановился, то гостеприимно разомкнул створки двери — одной-единственной. Прямо напротив нас.

— Вот и всё, — Ми отступила на шаг. — Мне пора.

— Нет! — рывком я обнял её, прижав к себе. — Ми, не уходи! Ты сама говорила, что нельзя покидать тех, кого любишь!

— Я — хранитель заблудших, Бо. А заблудших на этом свете очень много. И я нужна им.

Я держал её в своих руках, держал, как никого и никогда, и Ми не делала ничего, чтобы вырваться — но я чувствовал, как она ускользает, отдаляется, и не в моих силах её удержать…

— Я не смогу без тебя!

— Ты сильнее, чем думаешь.

— Моя музыка…

— Твоя музыка никогда не умрёт. Даже если всё на этом свете покинет тебя, она будет с тобой. Ты будешь играть, и знаешь что? Если ты будешь играть для меня, я всегда это услышу. И когда твоя скрипка засмеётся, я тоже буду смеяться, а когда она заплачет, я буду плакать вместе с ней.

— Не уходи…

Нетерпеливый сигнал поезда эхом разлился по платформе.

Ми тихо отстранилась, и я сам не заметил, как разжал руки.

— Я не могу остаться. Но ты утешишься в конце концов, и ты будешь рад вспомнить обо мне. Так было всегда и со всеми, и так и будет, — она положила руки мне на плечи, привстала на цыпочки и легонько коснулась нежными губами моего лба. — А сейчас меня зовут.

Я смотрел, как она отворачивается и делает шаг — прочь от меня.

— Ми…

Она обернулась через плечо:

— Да?

— Я люблю тебя, Ми.

И в последний раз я увидел, как она улыбается.

— Спасибо, — она склонила голову, словно в поклоне. — Прощай, Бо.

А потом, больше не оглядываясь, зашла в поезд, который в тот же миг закрыл двери и тронулся с места.

И вдруг я оказался посреди станции, полной народа, равнодушно идущего мимо — а я стоял и плакал, как ребёнок, плакал, как последний дурак. Плакал тем более отчаянно, что знал: мои слёзы уже ничего, ничего, ничего не изменят.


Когда я пришёл в её квартиру, она была пуста, и соседи сказали, что она пустует уже несколько лет. Коллеги с сожалением сообщили, что Ми уволилась.

С тех пор прошло двадцать лет. Я живу на две страны, у меня любящая жена и прекрасная дочь, которую зовут Мия. Завтра у меня очередной самолёт, через день — гастрольный тур по Германии с Венским филармоническим оркестром, а я сижу у камина в своём коттедже со стаканом виски и ностальгирую, как последний старик.

Истинный свет любит ровно и постоянно, никого не выделяя в любви. Его любовь не отбрасывает тени желаний, собственности или ревности. Его любовь не может привести к падению.

Простым смертным не дано познать такой. К сожалению или к счастью — не мне судить.

Я никогда не рассказывал о Ми своей семье. Я никогда не расскажу о Ми своей жене. И только скрипка моя знает, почему она снова поёт под моими пальцами. Скрипка — и те, кто смог бы расслышать, о чём она поёт. Но это, наверное, сделала бы только Ми.

Я не хочу её видеть. Я знаю, что она останется всё той же девчонкой, едва-едва повзрослевшей — а я уже не тот мальчик, которого она знала: линзы очков всё толще, брюки с каждым годом ширятся в поясе. Пускай лучше она запомнит меня таким, каким я был. Юным, романтичным, нерешительным заблудшим Бо.

Я не хочу её видеть. Но почему-то каждый раз, когда я захожу к родителям, в дом, в котором я провёл своё детство и юность — я проверяю почтовый ящик и вспоминаю тот обычный рабочий день. Тот обычный зимний вечер. Тот год, когда мне было двадцать один.

То время, когда я встретил Ми.

12 июня 2013 г.