КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Ариасвати (fb2)


Настройки текста:



Н. Н. Соколов АРИАСВАТИ Роман в 3-х частях

Пролог

День был праздничный. После скучного двухнедельного дождя снова проглянуло солнышко и осветило черную, грязную дорогу, широкие лужи и дальний, местами уже побуревший лес. В воздухе чувствовалась живительная свежесть. Дышалось легко и свободно. Приятная дрожь пробегала по телу, точно после освежающей ванны. Казалось, что-то ободряющее всасывалось всеми порами и расходилось потом по кровеносным сосудам. Невольно тянуло на воздух — туда, где почерневшие поля и расцвеченный лес со своими уже наполовину обнаженными деревьями как будто замерли в какой-то дремотной истоме, под остывающими лучами осеннего солнца.


Оно уже скупо улыбалось, это октябрьское солнце, и потому, быть может, его тусклая улыбка казалась дороже жгучих поцелуев его знойных июльских лучей.

За воротами раздавалось задорное трепыханье гармоники. У ворот на лавочке сидел Иван — "повар, конюх и скотник" и садовник вдобавок.

Светит месяц над могилой.
Над моей Матаней милой,

выводил он самым замогильным голосом под веселое плясовое хрипенье своей гармоники.

Под окном, в виде второго аккомпанемента, слышалось озабоченное хрюканье его любимицы "Матрешки", занимавшейся устройством туннеля под оградой палисадника.

Пение становится все заунывнее, аккомпанемент — все энергичнее:

Матанюшка, Матаня!
Болит больно голова…

По грязной дороге раздается отдаленное шлепанье лаптей. Иван прерывает пение и настораживается.

— Никак, Митька идет, — замечает он, поворачиваясь к открытому окну, и в то же время замечает, что пятачок "Матрешки" находится уже в близком соседстве с отцветающими астрами. — Ца, проклятая! — кричит он самым неистовым голосом, схватываясь со скамьи: — Аль тебе другого места нет, стерва!

Раздается шлепок и быстро удаляющееся хрюканье. Водворяется тишина. Хлюпанье лаптей на дороге слышится все ближе и ближе.

— Ай вернулся, Митька? — окликает Иван молодого парня, возвращающегося с железнодорожной станции с кожаной сумкой через плечо. — Ну, что: благо?

— Уж так-то благо — не приведи Бог, — отвечает Митька, преувеличивая по обыкновению значение своего подвига.

— Принес что ли чего?

— Известно что, — письма да газеты… Да вот, гляди, посылка.

— Какая такая посылка?

— Да чему быть? — Поди, опять книги.

В голосе Митьки послышалось такое презрение, что мне сделалось почти совестно за мое пристрастие к такому недостойному предмету…

Я поспешил выйти на крыльцо.

Митька уже взбирался по лестнице, оставляя сочные следы лаптей на чисто выскобленных ступенях.

— Куда прешь, леший! — раздался позади меня сердитый голос Матрены Ивановны, в честь которой ехидный Иван окрестил свою любимицу "Матрешкой". — Вчера только вымыла, а ты, гляди-ко, как наследил! Намоешься на вас, сиволапых!

— Ну-ну, Матрена Ивановна, не бранись. Тебе, ведь, только делов-то, — сбрасывая из-за спины на пол довольно объемистый тючок. — Нате, вот, получайте свое добро-то. В горницу его что ли втащить?

— Я тебе дам в горницу! — вскипятилась Матрена Ивановна. — Проваливай! Уж я сама внесу… У! Сиволапый, сколько надрызгал! Уходи, что ли!

— Погоди, Матрена Ивановна, не торопись, — экая ты торопыга, право! — дай сумку-то снять. Вот держите: тут вам газеты, да письмо никак есть… это на счет того, что касаемо картин, что ли так, так они говорят, что никаких таких картин тогда и не было! А что вы наказывали насчет энтой, большой-то, что она изорвана да попачкана, так в эфтом они не виноваты: должно, так уж оттудова выслали. Не у одних, говорят, у вас так бывает да помалчивают. Уж эти, говорят, капризы-то нам вот как надоели…

— Ну, хорошо, Митя, — прервал я словоохотливого Меркурия, уже наперед зная, что он скажет. — Спасибо! Иди себе с Богом.

— Так вот и велели сказать, право, — продолжал он, спускаясь с крыльца и идя по двору. — Мне что? Мне что велено сказать, то я и говорю. Картины! На что нам, говорят, картины? А ежели попачкано или изорвано… А что, Иван, вы еще не обедали? — закончил он, скрываясь в дверях людской избы.

Поэтому прежде всего я принялся за сумку с газетами. Но, вместо газет, в ней оказалось всего одно письмо с адресом, написанным незнакомой мне рукою. Я перевернул его на другую сторону, намереваясь сломить печать, и вздрогнул от неожиданности: письмо было запечатано черным сургучом. Это меня встревожило. Зловещий черный цвет — вестник смерти кого-нибудь из близких людей. "Кто же это?" — думал я, перебирая в уме своих родных и знакомых и не решаясь вскрыть неприятное письмо. Чтобы выиграть время и несколько успокоиться, я стал рассматривать печать, которою оно было запечатано. Печать эта повергла меня в совершенное недоумение. Это была громадная гербовая печать, и чего-чего только на ней не было — и корона, и рыцарский шлем, и звери на задних лапах, держащие причудливые щиты разделенные на несколько полей с геральдической тарабарщиной, и вокруг всего этого — пушки, знамена и всякого рода дреколия. Я не мог припомнить ни одного знакомого, который обладал бы такой импонирующей печатью avec lions rampans, unicornes couclans и так далее.

Но надо же было решиться. Дрожащими руками я сломал, наконец, чудовищную печать и развернул письмо, написанное все тем же неизвестным мне почерком. Письмо было следующего содержания:


Милостивый Государь
Николай Николаевич!

Вступив в права наследства после умершего родственника моего Андрея Ивановича Грачева, я между прочим имуществом оного нашел препровождаемые к вам при этом связки бумаг, с собственноручной надписью покойного, что бумаги эти по смерти его имеют поступить в полное Ваше распоряжение. Пересмотрев означенные связки и убедившись, что в них нет ничего клонящегося ко вреду моих имущественных прав, я, во исполнение последней воли покойного, препровождаю оные к Вам для надлежащего с Вашей стороны распоряжения. О получении же оных прошу не оставить меня уведомлением.

Примите уверения и проч.

Затем следовала подпись, состоящая из нескольких черточек, постепенно уменьшавшихся в росте, нескольких точек над этими черточками и витиеватого, очевидно выработанного долговременной практикой росчерка.

Итак, мой бедный Андрей Иванович умер! Старый дружище, и тебя уже не стало!.. Но где же Арина Семеновна? Отчего вместо нее пишет какой-то гербовый господин, как видно, пропитанный насквозь млеком канцелярской премудрости?

Не пережила, должно быть, старушка свое ненаглядное детище. Опустела теперь старая Грачевка. Чужие люди живут в старом знакомом доме, почерневшем от бесчисленных бурь и невзгод, сидят на старинных кожаных креслах, пишут свою канцелярщину на том самом столе, за которым вели мы, бывало, с Андрюшей горячие прения, создавали смелые проекты и переделывали мир по собственному вкусу… А лесной дом? А Гиппогриф? Неужели и ими будет распоряжаться этот гербовладелец?

До позднего вечера ходил я по кабинету, заложив за спину руки и раздумывая о былых, давно прошедших временах. Воспоминания унесли меня далеко-далеко от моего затерянного в степи хутора. Картины прошлого вставали предо мною одна за другой, и знакомые тени, из которых "одних уж нет, а те далече", быстро всплывали со дна души и неудержимым потоком неслись и неслись перед глазами. На темном фоне комнаты, погруженной в густые сумерки осеннего вечера, их туманные образы постепенно переходили в ярко очерченные фигуры. Казалось, я слышал их задушевный голос, их искренний смех…

Матрена Ивановна решилась положить конец моей одинокой прогулке и внесла свечи. Уже несколько времени[1] она тревожно прислушивалась к тому, что делалось в моем кабинете. Моя нервная беготня из угла в угол дала ей повод заключить, что меня что-то беспокоит.

— Или неприятность какую пишут? — спросила старушка, пристально всматриваясь в мое лицо.

— Андрей Иванович помер.

— Какой Андрей Иванович? Уж не Андрюша ли?

Старушка, вынянчившая меня и покойную сестру Машу, привыкла так фамильярно называть моих старых товарищей, которых она помнила еще мальчиками.

— Андрюша, — отвечал я.

— Пошли ему, Господи, Царство небесное!.. — перекрестилась Матрена Ивановна. — Ах, ты, Господи, — какой, ведь, молоденький-то! Мне бы, старухе, умирать надо, а не Андрею Ивановичу… Вот и Машенька, голубушка, тоже молоденькой убралась…

И Матрена Ивановна всхлипнула и принялась вытирать глаза передником.

— Да что с ним такое случилось то? — спросила она, несколько успокоившись.

— Не знаю, ничего не знаю, няня, — никаких подробностей. Пишут только, что умер… Да вот — бумаги его мне прислали.

— На что же это тебе бумаги то?

— Завещал он их мне.

— Вот оно что… Ну, посмотри ужо: может из них видно будет…

— Матрена Ивановна, а Матрена Ивановна! Котлеты-то рубить, что-ли? — отчаянно завопила из кухни Агафья.

— А ну вас тут с котлетами, — заворчала старуха, торопливо ковыляя из комнаты: — Вишь, пропаду на вас нет! Ничего-то сами не знают…

Оставшись один, я вскрыл тюк с посылками и стал вынимать из него одну за другой толстые связки бумаг, вроде больших тетрадей. Все они были завернуты отдельно в оберточную бумагу и перевязаны накрест бечевкой. Прежде всего на обертке каждой связки бросался в глаза, выведенный красным карандашом, громадный № со смелым канцелярским завитком. Вероятно, перенумеровывал тетради тот же владелец гербовой печати, привыкший к канцелярской аккуратности… Уж не сделал ли он им описей и не скрепил ли по листам, как требует этого канцелярский порядок? Чтобы убедиться в этом, я развернул одну из связок, помеченную номером восьмым.

Она состояла из писем и бумаг на разных языках и разного формата, начиная с полулиста обыкновенной писчей бумаги и кончая лоскутком измятой записки в несколько слов. Все эти лоскутки бумаг были сшиты в тетрадь и перемечены. На первой странице красным карандашом был бойко выведен № связки, а на последней красовалась надпись: "Итого в сем деле (слово это было впрочем перечеркнуто и сверху написано: тетради) по перемете оказалось 418 полулистов". Затем следовала подпись из черточек и точек со своим характерным росчерком, которым я уже любовался в препроводительном письме. Описи документов, однако, не оказалось.

Я насчитал всего одиннадцать связок и, предполагая, что "документы" в них расположены в хронологическом порядке, отыскал связку за № 11 и торопливо принялся освобождать ее от бечевки и обертки. Я надеялся в этой связке найти сведения о позднейших событиях жизни покойного Андрея Ивановича, непосредственно предшествовавших его смерти. Но надежда моя не оправдалась. В связке я нашел довольно толстую тетрадь, писанную на совершенно неизвестном мне языке. Тщетно я всматривался в незнакомые письмена, стараясь отгадать, какому из существующих на земле народов могли они принадлежать. Европейские языки все были более или менее мне знакомы, кроме того я видел рукописи арабские, еврейские, армянские, наконец, даже с китайскими иероглифами я был знаком, благодаря надписям на чайных ящиках, — но рукопись под № 11 не походила ни на один из этих языков. Безуспешно перелистывал я загадочную тетрадь, вплоть до надписи на последней странице "итого в сем деле", и, убедившись, что она — именно, как говорится, не при мне писана, я завернул ее снова в обертку и бросил на нижнюю полку книжного шкафа.

После этого я переменил план своего знакомства с бумагами моего покойного друга и взялся за связку № 1. Развернув эту связку, я прежде всего увидел в ней лежавшее сверху тетради запечатанное письмо с надписью на конверте, рукой покойного Андрея Ивановича: "Прошу передать после моей смерти это письмо и все мои бумаги, лежащие в левом шкафике письменного стола, другу моему — такому-то". Затем следовал мой полный адрес.

Это было именно то, что я искал. Я не сомневался, что в этом письме найду ответ на занимавшие меня вопросы. Я торопливо сломал печать к вынул письмо. Оно состояло из нескольких листиков почтовой бумаги, исписанных сплошь крупным, размашистым почерком покойного.

Вот это письмо.

8 Апреля 18.. Грачевка.

Дорогой друг! Когда это письмо попадет в твои руки, меня уже не будет в числе живых. Все для меня будет кончено в этом свете, точнее — в этой форме. Судьба оказалась сильнее меня. Вот она, эта роковая ανάγκη[2], которой подчиняются сами боги. Ты помнишь, с каким презрительным сожалением я смотрел на ваше серенькое будничное прозябание. Все вы, живущие на земле, казались мне жалкими червями, прикованными к земному праху только для того, чтобы весь свой век пресмыкаться в пыли, — тогда как я высоко-высоко парил над этим прахом земли, свободный, как воздух, и смелый, как молния, носимая в лазури небес на крыльях могущественнейших, чем крылья орла, по произволу направляя свой полет туда, куда влекло меня желание. Я считал себя владыкой всего безграничного пространства, по которому носился мой Гиппогриф, послушный малейшему движению руки своего владыки. Я не поменялся бы своей участью ни с одним из могущественнейших монархов на всю их призрачную власть, которой они так дорожат. Что значила для меня власть этих жалких повелителей земли, бессильно копошившихся где-то далеко внизу, у меня под ногами, и так же пресмыкавшихся во прахе, как их задавленные рабы? Бедные царьки! Как высоко ни ставили они себя над своими рабами, они не в силах были подняться над этим прахом, в котором они должны влачить всю свою жизнь от колыбели до могилы. Напрасно кичились они с высоты своих дворцов и башен, — что значила сама легендарная вавилонская башня пред заоблачными высями горных вершин, высоко над которыми я мчался, как ураган, и кроме желания, кроме собственной воли в целом мире не было силы, которая могла бы управлять моим полетом и сказать мне: "стой", когда я летел, как стрела, пущенная из лука. Так думал я тогда, потому что я не знал этой силы, этой грозной ανάγκη, пока она не вышла наконец из темных недр неизвестного и не стала на моем пути. Мы неожиданно столкнулись в то время, когда перед глазами моими поднималась завеса с глубочайших тайн мироздания… Столкновение это имело для меня роковой исход: я был разбит, уничтожен. Когда я пришел в себя, когда, наконец, сознание осветило весь ужас моего падения, я не нашел уже в себе сил, которые были бы способны поднять меня на ту высоту, с какой я был низвержен. Круг мой был завершен, роль была сыграна. Мне оставалось только умереть, и я умираю.

Сначала я хотел мести. С этой целью я припоминал и записывал мельчайшие подробности происшествия, я хотел, чтобы, ознакомившись с ними, ты был в состоянии отомстить за меня. Но чем больше я вдумывался в события, предшествовавшие роковой катастрофе, тем более замирало во мне чувство злобы и мести, и теперь я хочу только одного, чтобы бесследно не пропало для мира то, что я узнал и что кроме меня никто уже рассказать ему не может. Рукою умирающего, на тебя возлагаю я эту обязанность: во имя старой дружбы, во имя воспоминаний детства, во имя священных стремлений юности передай миру то, чего не в силах уже передать мой коснеющий язык. Я поручаю тебе в полное распоряжение все мои бумаги и письма, по которым ты легко восстановишь все события моей жизни, все те странные, даже невероятные открытия, на которые натолкнула меня судьба. Я передаю тебе также все планы, чертежи и вычисления, с помощью которых, если захочешь, ты можешь построить новый Гиппогриф и на нем проникнуть туда, откуда я был позорно изгнан. Я хотел бы от всей души, чтобы ты восторжествовал над моим счастливым соперником, но берегись: он обладает такой силой, о которой у нас, в Европе не имеют понятия и которая, как ты увидишь из этих бумаг, встречается только в одних трущобах Индии.

Разбери же эти бумаги терпеливо и внимательно и ты узнаешь все, в подробности. Собери отрывки моих дневников, приведи в порядок письма. Я знаю, это потребует много времени и труда, такого труда, который мне уже не по силам, но будь уверен, что ты не потеряешь времени напрасно. То, что ты узнаешь из этих бумаг, вознаградит тебя вполне за потраченный труд. Я скажу даже более: твое имя, наряду с моим, будет жить в отдаленном потомстве, будет сиять во тьме веков вместе с именами тех гениев, которым мир обязан великими открытиями на пользу человечества…

Не думай, что я сошел с ума перед смертью, что у меня развилась мания величия, что во мне говорит теперь болезненное, доведенное до крайности самообожание. Нет, мой друг, я никогда не страдал этим недостатком и к несчастью все еще нахожусь, как пишется в духовных завещаниях, "в здравом рассудке и твердой памяти". Ты помнишь, что я не был честолюбив, не желал играть не только первенствующей, но даже сколько-нибудь выдающейся роли. Одно только было для меня дорого: я только хотел сохранить свою независимость. Я не изменился и впоследствии. Но отчего же умирая не сказать о себе правды? Неужели, из боязни быть обвиненным в самомнении, я должен надеть на себя личину ложной скромности и придать своему открытию меньшее значение, чем оно имеет в действительности? Нет, я не буду лицемерием унижать последних немногих остающихся мне в жизни минут.

Я прямо и смело говорю, что мое открытие должно составить новую эру в жизни человечества. Я ставлю его на одинаковую высоту с изобретением книгопечатания и утверждаю, что если последнее завоевало человечеству область мысли, бывшую до него достоянием немногих, то мое открытие расширило эту область до бесконечности: благодаря моему открытию нет более тесных, узко определенных границ, в которых, как в заколдованном кругу, вращалась бедная человеческая мысль, прикованная к земле и не имевшая силы подняться над дольним прахом. Теперь для нее нет более расстояний, нет недоступных заоблачных высот. Она смело может парить над областью громов… Но, кажется, я начинаю уже заговариваться… Неужели ум у меня уже мешается? Должно быть, на него действует страх близкой смерти. Ради этого ты, конечно, простишь мне, старый друг, мою самонадеянную болтовню. Но все же я продолжаю думать, что в этой болтовне нет ничего, кроме правды.

Но довольно писать. Голова моя тяжела, перо выпадает из бессильной руки. Я чувствую, что с трудом доберусь до моей постели…

Прости, мой друг. Я хотел бы много тебе написать. Как жаль, что тебя нет теперь со мною! Я сказал бы тебе, что я всегда любил тебя, что я уверен, что и ты платил мне тем же. Пока прости. Я напишу тебе об этом завтра.

* * *
10 апреля.

Друг мой! Я не могу более писать. Наверно, я умру сегодня. Позаботься о моей бедной матери. Прощай.

Твой А. Грачев.



Долго я читал и перечитывал это письмо, напрасно отыскивая в нем ответов на те вопросы, которые возникали во мне относительно последних событий жизни покойного. Откуда именно был он изгнан и изгнан, — как он сам писал о себе, — с позором? Значит ли это, что островом Опасным[3] завладело другое лицо? Или здесь подразумевалась другая, еще более таинственная страна, быть может, открытая моим другом в его воздушных путешествиях? Что это, наконец, за личность, которую он называет своим счастливым соперником, предупреждая при этом, чтобы я остерегался этого человека, потому что он обладает какой-то особенной таинственной силой, неизвестной у нас в Европе? Затем — опять загадка. Покойный поручает мне постройку нового Гиппогрифа: не значит ли это, что старого уже не существует? Куда же он девался? Уничтожен ли он в силу какой-нибудь роковой случайности, не предусмотренной его владельцем, или его захватил тот же счастливый соперник? Все эти вопросы письмо оставляло открытыми, и только одно казалось ясно и несомненно, что было какое-то страшное несчастье, случилась какая-то катастрофа, которая с такой силой разразилась над моим бедным другом, что в конец подорвала его жизненную энергию, и ему ничего более не оставалось, как только умереть.

Я торопливо принялся пересматривать лежавшие передо мной бумаги, надеясь немедленно разрешить все эти вопросы. Но каково было мое разочарование, когда из самого поверхностного обзора я убедился, что бумаги эти, так аккуратно подшитые одна к другой и перенумерованные, в действительности представляли совершенный хаос, как по времени, в котором они были расположены, так и по самому своему содержанию.

Между датами двух писем или бумаг, помещенных рядом, оказывалась часто более чем десятилетняя давность. При этом попадались обрывки дневников, письма и записки совершенно без всякой даты, на других были выставлены числа месяца, но не обозначен год, наконец, иные были помечены только днями недели, как будто дни эти "были без числа", как у гоголевского Поприщина. Чем более я всматривался в этот хаос бумаг, переходя от одной связки к другой, тем настойчивее меня преследовала мысль, что бумаги эти были кем-то умышленно приведены в такой беспорядок, как будто с целью затруднить пользование ими.

Признаюсь, я был почти убежден, что этим кем-то мог быть именно только обладатель гербовой печати, "вступивший в права наследства" после умершего Андрея Ивановича. На это подозрение меня натолкнули два следующих обстоятельства. Во-первых, в "препроводительном" письме своем он сам упоминает, что пересматривал эти бумаги с целью убедиться, не заключают ли они чего-нибудь клонящегося ко вреду его наследственных имущественных прав, а во-вторых — как тщательно я ни пересматривал все эти связки, я ни в одном из них не мог отыскать ничего похожего на чертежи и планы, о которых упоминал мой умерший друг, поручая мне соорудить новый Гиппогриф.

По всей вероятности, осторожный наследник, слишком искушенный в горниле канцелярской премудрости, чтобы не допустить какое-либо умаление своих "наследственных имущественных прав", нашел нужным оставить их про себя, присоединив к ним, быть может, также и те письма и бумаги, в которых усмотрел какую-либо практическую ценность. Именно этими намерениями я только и мог объяснить то обстоятельство, что такой ревностный жрец канцеляризма, каким он мне казался, допустил переслать мне бумаги Грачева, не только не снабдив их формальными описями, но еще, вдобавок, в таком страшном беспорядке, какой не мыслим ни в одной канцелярии, — хотя бы даже в канцелярии иного земского начальника, который,

Имея слишком много дел,
В иные книги не глядел…

Таким образом, чтобы ориентироваться в этом бумажном хаосе, мне прежде всего нужно было попытаться расположить их в хронологическом порядке, — по крайней мере те из бумаг покойного, которые имели какие-нибудь даты, а затем уже в получившемся последовательном ряду их найти место другим бумагам, определяя время их составления по содержанию, по почерку, по каким-либо внешним или внутренним признакам.

Я так и сделал. Расшивая одну связку за другой (за исключением, конечно, связки за № 11, состоящей из рукописи на неизвестном языке), я располагал бумаги и письма по годам, месяцам и числам, откидывая пока в сторону те из них, даты которых предстояло еще определить. Затем я прочитывал сначала бумаги первой группы, потом переходил к изучению бумаг второй группы и, сопоставляя бумаги одной группы с бумагами другой и объясняя таким образом одни другими, я в конце концов составлял из них связное целое.

В этой кропотливой работе разборки и изучения бумаг покойного Грачева прошла для меня вся осень и большая часть зимы. Иные подумают, быть может, что это была скучная работа, и подивятся моему терпению. Но на самом деле я до того увлекся этой работой, что почти не замечал, как летело время. Правда, мне приходилось, подобно каменщику, подбирать один камень к другому, но здание, которое получалось из этих правильно подобранных камней, до того поражало меня своей архитектурой, изяществом лепной работы и красотою орнаментов, что я чувствовал себя вполне вознагражденным за свой кропотливый труд.

С захватывающим интересом следил я за развитием страшной, почти невероятной истории, полной чудесных, необъяснимых явлений и событий, которая восставала предо мною из пыльных тетрадей и писем моего умершего друга. Перед моими глазами проходили то чудеса роскошной тропической природы, то целые вереницы разноплеменных людей, различающихся между собой обычаями, языком, религией, цветом кожи; то вдруг из мрака времен доходил до меня голос человека, принадлежащего к неизвестной расе, быть может, уже целые тысячелетия спящей на дне пустынного океана; то, наконец, появлялась таинственная личность, наделенная необъяснимой силой, и с появлением ее вся история принимала такой фантастический характер, что становилась уже совершенно невероятной.

Благодаря именно этой фантастичности, этой невероятности событий, о которых, согласно последней воле моего умершего друга, я должен был поведать миру, я долго колебался, долго не решался приступить к делу, так что прошло более двух лет, прежде чем я решился наконец, издать в свет эту историю. Я не позволил себе изменить в ней ни одного факта, не прибавил ни одного события, ни одного лишнего штриха. Все мое участие ограничилось только тем, что я придал истории моего друга беллетристическую форму.

По всей вероятности, найдутся читатели, которые к этой истории отнесутся скептически и даже, может быть, подумают, что я просто на просто все это выдумал. Таких не верующих я не стану разубеждать, а попрошу их адресоваться в Императорскую Публичную Библиотеку и спросить там рукопись, значащуюся по каталогу за № 1.285,635: из обозрения ее они увидят, что это буквально та самая рукопись (связка № 11), перевод которой, в своем месте, я привожу в этой истории. Если же и этого для них окажется недостаточным, то в библиотеках Академии Наук они найдут те самые алюминиевые таблички, которые были найдены моим покойным другом на острове Опасном, в гробнице верховного жреца Амрити: они послужили оригиналом упомянутой выше рукописи и впоследствии принесены в дар Академии. Если господа скептики не убедятся и такого рода фактами, то… то я более не желаю иметь с ними никакого дела.



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Идиллия







Было раннее тропическое утро. Золотые звезды, ярко сиявшие на темно-голубой лазури ночного неба, быстро побледнели и скрылись с небосвода. По сонным листьям дремавших растений тихо зашелестел свежий предрассветный ветерок и своим едва слышным шелестом разбудил чутко спавших птиц. Воздух, пропитанный приятными испарениями цветов и плодов, огласился разнообразным щебетаньем и свистом пернатых певцов, весело и дружно приветствовавших наступление ясного, безоблачного утра. Отряхиваясь, расправляли они свои яркие перья и, медленно поворачивая свои красивые головки, отливающие металлическим блеском, поводили кругом сверкающими глазами, как будто уже отыскивая среди изумрудной зелени листьев золотистые сочные плоды и пурпурные сладкие ягоды. Пушистый, темно-зеленый попугай лениво чистил свой совиный клюв о воздушный корень пандака, обсыпанного роскошными благоухающими цветами, и на его хриплое карканье, порой переходившее в неприятный писк, откликалось с противоположного берега мяуканье райской птицы. Венценосные голуби громко ворковали, прячась между стволами деревьев, откуда-то издалека, из темной глубины тропического леса, доносился глухой жалобный стон кагу, с прибрежных скал слышались резкие крики морских птиц, собиравшихся на дневную ловлю и уже кружившихся над морем, чтоб высмотреть с высоты в прозрачной воде океана свою лакомую добычу. Разноголосый хор всевозможных звуков раздавался все более и более и мало-помалу наполнил собою все отдаленные уголки острова.

Вдруг над этими разнообразными звуками, заглушая все отдельные голоса, раздался глухой рев какого-то громадного зверя, напоминая отчасти рев раздраженного быка. Точно широкая волна прокатился он над островом, отражаясь в окрестных скалах, и, казалось, на одно мгновение все смолкло и замерло кругом, будто пораженное могучим звуком.

Услышав этот ужасный рев сквозь легкий предрассветный сон, в испуге поднялся со своей теплой постели Андрей Иванович и с ружьем в руках торопливо выбежал из палатки навстречу грозящей опасности. Но напрасно озирался он во все стороны: кругом было спокойно, не было видно никакого зверя. Птицы по-прежнему щебетали, перелетая с ветки на ветку. Льямы, пробиравшиеся по опушке ближайшей рощицы, спокойно щипали траву. Нигде не было видно ничего напоминающего опасность.

Но вот опять тот же ужасный рев оглушает Андрея Ивановича. Теперь он уже ясно слышится с высоты, как будто этот страшный зверь находится там вверху, над самой палаткой. Андрей Иванович вспомнил о громадных и злых обезьянах Малакки и Суматры и поднял глаза кверху, приготовляясь стрелять в нарушителей своего спокойствия. Но и вверху не было ничего похожего на павиана или какого-нибудь бразильского ревуна. Только вверху, над самой палаткой, почти на высоте ста футов, красиво склонялся легкий грациозный ствол кокосовой пальмы, увенчанный роскошной короной длинных перистых листьев. В тени нижних, свешивающихся листьев этой короны, около гигантской, коричнево-зеленой сережки, состоящей из слегка продолговатых плодов, пряталась какая-то птица, зеленовато-бронзовый цвет перьев которой почти сливался с нежной перистой зеленью пальмы.

— Неужели эта птица может издавать такие ужасающие звуки? — подумал Андрей Иванович, внимательно разглядывая вершину пальмы.

Благодаря своим зорким глазам, он мог рассмотреть, насколько позволяли широкие листья пальмы, что эта птица походит на голубя, но только если это действительно голубь, то это голубь-великан, так как птица казалась не менее нашей степной дрофы.

Пока Андрей Иванович соображал, к какому роду отнести это пернатое, припоминая все, что ему приходилось читать о фауне Австралии и Океании, птица выставилась из зелени перистых листьев пальмы, выгнула шею и, надувшись до того, что перья на ней поднялись, как щетина дикообраза, испустила из раскрытого клюва тот самый ужасающий рев, который уже два раза приводил нашего героя в трепет.

Убедившись теперь, что виновником его беспокойства было не какое-нибудь опасное животное, а просто на просто голубь, Андрей Иванович мгновенно успокоился. Он даже припомнил, что читал когда-то об этой птице и, если память ему не изменяет, то это должен быть — ноту, тот самый зелено-бронзовый голубь-гигант, имеющий такую странную манеру ворковать, что не один путешественник, слышавший его в первый раз где-нибудь в глухом тропическом лесу, приходил в изумление и ужас, ожидая увидеть перед собой какое-нибудь громадное, опасное животное. На самом деле, когда воркует этот голубь, кажется, будто бык ревет вам в самое ухо.

Успокоенный Андрей Иванович бросил ружье и сладко-сладко потянулся. Теперь он уже другими глазами смотрел на окружающую его природу. Его недавнего беспокойства не было и следа, и бодрое жизнерадостное чувство наполнило все его существо. Он с наслаждением обозревал свои роскошные владения. Блаженная улыбка играла на его губах, на глазах невольно навертывалась слеза восторга, когда взор его медленно переходил от тихо волнующейся зелени пальм к зеркальной поверхности голубого озера, из глубины которого, казалось, смотрела ясная лазурь глубокого неба, заключенная в рамку роскошной зелени пандонов, болотных пальм и тростников с синеющими в дымке утреннего тумана горами на заднем плане. Он положительно не мог оторвать глаз от этого чарующего пейзажа и в тысячный раз думал про себя: "Что за счастливый остров! Это — настоящий рай, тот самый Эдем, которого лишились наши прародители!"

Но вот горы, синевшие на юге острова, вдруг вспыхнули и загорелись в ярких лучах утреннего солнца, золотые волны света хлынули и затопили весь остров, озеро засияло новым блеском, зелень стала ярче и пышнее, цветы окрасились в еще более роскошные краски. Мирный пейзаж мгновенно утратил свою тихую, задумчивую прелесть и как-то сразу зажил новой, страстной, могучей жизнью. Казалось, эта жизнь горячим ключом кипела, клокотала повсюду кругом, в каждом живом существе, в каждой былинке, в листике растения. Андрей Иванович чувствовал, как избыток этой жизни широкой волною вливался к нему в грудь, переполнял все его существо. Крик восторга замирал у него на устах, а между тем хотелось высказаться, хотелось выразить то, что чувствовала душа, но на языке человеческом не находилось ни подходящих слов, ни соответствующих звуков. Он стоял, как очарованный, не отрывая глаз от чудной картины, всей душой погружаясь в красоту и гармонию девственной природы, не оскверненной еще святотатственной ногой своего безжалостного эксплуататора-человека.

Он вспомнил про свою старушку-мать. Чего бы только не дал Андрей Иванович, чтобы она могла перенестись сюда из своей Костромской глуши, где зимние бури уже намели целые сугробы пушистого снега! С каким восхищением увидела бы она волшебную, сказочную обстановку, в которой живет ее Андрюша! Неужели в этом раю она могла бы соскучиться по своей занесенной снегом Грачевке? Да нет, эта мечта не может осуществиться. Старушку никакими силами нельзя заставить взойти на аэростат, — да если бы это, наконец, и удалось, то все же она наверное умерла бы от страха, лишь только аэростат поднялся бы на воздух. В этом случае отношение Арины Семеновны к своему Андрюше напоминали отношение курицы к цыпленку, высиженному ею из утиного яйца и проявившему неожиданную любовь к воде, к этой предательской, злокозненной стихии, к которой всякая благоразумная курица питает непреодолимое отвращение…

Интересно бы также, — продолжал думать Андрей Иванович, — переселить сюда Илью Захарыча. Он-то уж, конечно, не отказался бы сопровождать молодого барина хоть на край света, хотя пришлось бы ехать при этом верхом на сказочном сером волке, да беда в том, что мама не может обойтись без своего мажордома и фактотума. А забавно было бы видеть старика в такой непривычной обстановке: неслыханные, незнаемые звери, невиданные птицы, растения, о которых слыхом не слыхать, видом не видать, и — в заключение даже звезды на небе совершенно не те, какие привык он видеть на своем северном небе… Интересно было бы посмотреть, как он стал бы здесь отыскивать свою коновязь, или стожар и кастрюлю, по которым он привык определять часы ночи. Вообще очень любопытно было бы видеть влияние неизвестной, невиданной природы на его девственную, неиспорченную книжной наукой душу. Вероятно, впечатления, полученные им в этой обстановке, были бы бесконечно ярче и живее, так как даже поверхностное книжное знакомство с предметом уже мешает свежести впечатлений. Во всяком случае здесь он скоро отыскал бы, к чему приложить свои хозяйственные способности. Старик, без всякого сомнения, нашел бы здесь широкое поле для деятельности: ловил бы рыбу, доил бы коз, но также не подлежит сомнению, что он скоро соскучился бы по черному ржаному хлебу, по зиме с трескучими морозами… А у них теперь зима. Что-то делается в Грачевке? Здорова ли мама? Вероятно, морозы у них теперь стоят выше 20 градусов и стены старого дома, трескаясь в морозные ночи, пугают старушку, которой тогда сквозь сон грезятся и пистолетные выстрелы, и Бог знает какие страхи.


II. Банан

Мысль Андрея Ивановича продолжала витать над родимой Грачевкой. Он вспомнил, что и ночью видел во сне что-то такое, что имело отношение к его родине, но приключение с ноту совсем было изгладило этот сон из памяти. Теперь Андрей Иванович опять его припомнил и расхохотался.

Ему приснилось, что он в своем лесном доме. Он собирает свой Гиппогриф, приготовляясь к воздушному путешествию. Вдруг вбегает Илья Захарович и докладывает, что приехал становой. Вслед затем является сам Акакий Ефимович во всем блеске своей амуниции — с погонами и при шпорах.

— Милостивый государь, — говорит он, расшаркиваясь и прищелкивая каблуком, — я получил предписание исследовать ваши внутренние помышления.

— Ну полноте, Акакин Ефимович, не смешите. Как вы их будете исследовать? Разве вы сердцевед? Ведь вы — куроед!

— Это точно, Андрей Иванович, я действительно куроед, но с 1 января текущего года я состою также и сердцеведом, а потому не благоугодно ли вам ответить на нижеследующие вопросы?

С этими словами Акакий Ефимович вынимает из портфеля катехизис Филарета и, оседлав нос старческими очками, относит разогнутую книгу на длину вытянутой руки.

— Впрочем, вы не пугайтесь, Андрей Иванович, — предупреждает он, — с папенькой вашим я был в хороших отношениях. Он меня не оставлял да и Арина Семеновна не забывает… В случае чего, если вы затруднитесь, я вам первое слово подскажу… Ну-с, так как вы, милостивый государь, изволите понимать вот хоть место, — продолжает он уже другим тоном, смотря в книгу: — "Аще взыду на небо и аще вселюся в последних моря", ну — и так далее?

— Да зачем это вам, Акакий Ефимович?

— Зачем? Экий вы какой! Точно мы не знаем, что вы задумали… Вы вот предполагаете: "взыду на небо да вселюся в последних моря и ищи меня там…" А мы и туда за вами проберемся да и цап-царап!

Это последнее слово Акакий Ефимович так неожиданно и громко крикнул прямо в ухо Андрею Ивановичу, что тот даже проснулся, крик Акакия Ефимовича совпал с криком ноту.

"Нужно же присниться такой чепухе", подумал Андрей Иванович, пожимая плечами. Однако, пораздумав немного, он нашел в ней как будто некоторый смысл и — тотчас же постарался все это выкинуть из головы.

Он набрал сухих веток, развел огонь под таганчиком и принялся кипятить воду для кофе.

"Ну, сюда-то не проберутся", — подумал он, снова возвращаясь к своему сну, но тотчас же поймал себя на этом и, чтоб прогнать все подобные мысли, решился немедленно выкупаться.

Прямо перед палаткой Андрея Ивановича было чудное место для купанья. Ровный песчаный берег отлого спускался в воду и переходил в гладкое, точно убитое дно, постепенно понижавшееся к середине озера. Казалось, в этом месте, между кустарником и тростниками, к воде нарочно была проложена широкая тропа, быть может, пробитая стадами льям и коз, приходившими сюда на водопой. Широкие, яркие, точно сделанные из светло-зеленого бархата листья банана склонялись с высоты над этой дорожкой, и, проходя по ней к озеру, Андрей Иванович с удивлением увидел, до чего была нежна их ткань: утренний ветер, слегка покачивая дерево, порой разрывал их до самого среднего нерва. Это придавало им тот характерный признак, по которому банан легко узнается между сотнями похожих на него деревьев. Андрей Иванович невольно залюбовался роскошным растением, составляющим одно из лучших украшений тропической природы. Банан — собственно травянистое растение, но его не даром зовут райским деревом, musa paradisiaca.

В один год он вырастает до высоты настоящего дерева, до такой высоты, которой наша северная береза едва в состоянии достигнуть в течении двадцати долгих лет. Из пучка его красивых листьев, длиной до десяти, шириной до двух футов, с широкими, покрывающими друг друга черешками, свешивается кисть красных цветов, которая приносит плоды, несколько похожие видом на огурцы. Такая кисть плодов, расположенных, как прутья зонтика, в несколько рядов нанизанных на один стержень, весит не менее полутора или двух пудов и вырастает в какие нибудь 10 месяцев, совершенно без всякого ухода. Стебель приносит только одну такую кисть и затем увядает, но из корня в течении того же года развиваются новые отпрыски и на будущий год уже, вместо одного банана, вырастают два или три.

Трудно представить себе всю пользу, которую доставляет это благодатное дерево счастливым островитянам Тихого океана, только за то, что они дают себе труд срезать стебель растения, чтобы воспользоваться его плодами. Незрелые плоды банана пекут на угольях и едят с маслом. В таком виде они заменяют хлеб. Вареные с маслом они еще вкуснее и употребляются, как овощи. Широкие листья служат вместо блюд, тарелок, салфеток, скатертей и даже вместо зонтиков для защиты от жгучих лучей тропического солнца. В листовых черенках находятся упругие волокна, из которых островитяне делают материи и плетут довольно прочные веревки… Андрей Иванович до того засмотрелся на банан, что ему захотелось полакомиться его сочными плодами. Цветковая кисть заманчиво свешивалась над его головой. На ее конце еще краснели лепестки последних цветов, а вверху у ее основания, между самыми листьями, уже золотились, созревая, ранние плоды. Но достать их было трудно, так как срубить дерево из-за минутной прихоти он не желал. Ему было жаль погубить такое красивое растение. Андрей Иванович медленно раздевался, придумывая средство добраться до плодов, не портя дерева. Вдруг, взглянув на свое голое тело, он вспомнил где-то давно, быть может в детстве, виденную картину, на которой был нарисован голый дикарь, влезающий на пальму. "А что?" — подумал Андрей Иванович: — "Не вспомнить ли мне школьную гимнастику? Не тряхнуть ли стариной? В старые годы не мало перервал я казенных панталон, лазая по деревьям гимназического сада. Да кроме того, интересно будет посмотреть, как костромской землевладелец, земский гласный и почетный мировой судья, обросший солидной бородою и собирающийся уже отрастить не менее солидное брюшко, полезет в костюме Адама на дерево, подобно дикарю-папуасу или жителю островов Фиджи!"

Андрей Иванович весело расхохотался, представляя себе эту забавную картину. Затем он взял рубашку, привязал ее мешком у себя за плечами и принялся карабкаться на дерево. Оказалось, что уроки гимнастики были не совсем забыты. Цепляясь поочередно руками и ногами, Андрей Иванович довольно скоро добрался до листьев. Здесь широкие лиственные черешки дали ему возможность дотянуться до цветоножки и, поместившись у ее основания, он довольно удобно мог наполнить золотистыми бананами свой импровизированный мешок. Зато спуск был гораздо затруднительнее, так как спускаться приходилось, так сказать, против шерсти, что требовало особенных усилий, при значительном напряжении мускулов. Дело не обошлось без нескольких царапин, но впрочем довольно благополучно. Задыхаясь от усталости и обливаясь потом, он спустился на землю с весьма значительным грузом бананов и в изнеможении растянулся на песке, тут же, под тенью банана. Легкий ветерок, приносивший прохладу с озера, скоро освежил его тело, сердце перестало усиленно биться, дыхание сделалось нормальным. Переждав еще несколько времени, Андрей Иванович с разбега бросился в воду и поплыл на середину озера.

III. Озеро

Что это за прелестное озеро! Как оно кокетливо выглядывает в своей роскошной раме из пышной тропической растительности! Какая чистая, прозрачная вода и какая чудная свежесть разливается от нее по телу! Вот в прозрачной глубине медленно движется стая разноцветных рыбок: как-то лениво шевелят они своими лазурно-розовыми плавниками! Вдруг в стороне показалась какая-то тень и вся стая мгновенно рассыпается в разные стороны, как брызги пролитой на землю воды. Через несколько времени они снова соберутся и начнут свой медленный обход вдоль берегов озера, пока новый испуг не заставит их снова разбежаться. Вот в прибрежном мелководье, погруженные в золотистый песок на гладком узорчатом дне озера лежат красивые разноцветные раковины пресноводных моллюсков и, будто греясь на солнце, то медленно раскрываются, то вдруг захлопываются, точно почуяв грозящую опасность. Над ними вьется несколько гибких змееобразных рыб и сторожат их малейшее движение, но осторожный моллюск, затворившись в свою крепкую раковину, будто смеется над своими стражами. А вот в тихом заливе, под тенью высоких тростников, ютится целый мир причудливых водорослей. Зелено-бурые, почти красные на дне озера, они становятся все ярче и зеленее, чем ближе к поверхности, — и над ними, на самую поверхность воды, всплывают темно-зеленые листья болотных растений и, как осколки радуги, сверкают на солнце белые, красные и желтые чашечки их великолепных пахучих цветов. Это уже не водяные лилии, не кувшинки наших северных озер, — это — что-то не знакомое, поражающее непривычный глаз и красотой, и оригинальностью форм. Это — близкие родственники исполинской раффлезии, растущей между корнями лиан во влажных девственных лесах Явы, но без ее отвратительного запаха, это родные братья южно-американской victoria regia, которой ярко-зеленые сверху и темно-пунцовые снизу листья имеют почти аршин в диаметре и роскошные цветы которой напоминают розу, но с той разницей, что бутоны их бывают величиной с человеческую голову. И над всеми этими растениями, начиная с пушистых метелок высоких тростников и остролистных осок и кончая плавающими на поверхности воды цветами, кружатся целые полки разнообразных насекомых, трепеща и сверкая на солнце своими радужными золотисто-зелеными или серебристо-лазурными крыльями. Звенящим облаком носятся они над цветущими берегами озера и, как осыпанная сверкающими блестками легкая вуаль, то поднимаются в лазурную высоту, почти к вершинам деревьев, то опускаются к самой поверхности воды. А с вершины деревьев за этим облаком уже следят сотни любопытных сверкающих глазок, и вот-вот яркой молнией мелькает в нем, отливая всеми цветами радуги, быстрая птичка и уносится с трепещущей добычей в клюве куда-нибудь под тень колеблющихся листьев, и будет качаться там на гибкой ветке до нового набега в беззаботно кружащееся, по-прежнему радужное облако насекомых. Вот в прибрежном мелководье, погруженные в золотистый песок, на гладком узорчатом дне озера лежат красивые разноцветные раковины пресноводных моллюсков и будто греясь на солнце, то медленно раскрываются, то вдруг захлопываются, точно почуяв грозящую опасность. Над ними вьется несколько гибких змееобразных рыб и сторожит их малейшее движение, но осторожный моллюск, затворившись в свою крепкую раковину, будто смеется над своими сторожами.

А с высоты безоблачного ярко-лазурного неба глядит ясное солнышко и как будто не наглядится на голубое зеркало озера и на его роскошную зеленую раму, в которой звенят и щебечут тысячи ее радужных обитателей, то рея над озером, то скрываясь в прозрачной тени перистых листьев. Мягко обливает оно горячими лучами затерянный в океане цветущий островок, приберегая весь свой жгучий зной для пустынь Аравии и Сахары, для гниющих джунглей Бенгала. И когда там люди и животные почти задыхаются в страшной 50 градусной жаре, здесь, в благодатном уголке земли, обвеваемом освежающим дыханием океана, как будто вечно царствует весна и температура колеблется между 26 и 27 градусами тепла.

Переплыв, не торопясь, в длину все озеро, Андрей Иванович сел на верхней ступени площадки храма, в тени, бросаемой полуразрушенной колонной, и совершенно засмотрелся на открывавшуюся перед ним картину. Жадно раскрытыми глазами глядел он на прелестный, как будто улыбающийся ландшафт, безотчетно ловя ухом бесконечно разнообразные звуки кипевшей вокруг него жизни. Грудь его высоко поднималась, легкие широко и свободно вдыхали ароматический воздух, пропитанный прохладной свежестью озера. Ему казалось, что он всем существом своим чувствовал, как учащенно бился могучий пульс этой жизни и как с ним сливалось биение его собственного пульса. Сколько времени продолжалось это восторженное созерцание, он не знал. Он забыл совсем о времени. Чувство голода заставило его вспомнить о том, что он сегодня еще не завтракал. Он взглянул на небо: солнце стояло уже высоко, тень колонны отодвинулась почти к самому пьедесталу и он давно уже сидел на солнце, совершенно не замечая этого и погруженный в свое созерцание.

Андрей Иванович встал и, высоко подняв над головой сложенные ладонями руки, снова бросился в озеро. Широкими взмахами, поднимая тысячи сверкавших на солнце радужных брызг и оставляя за собой расширенный след на взволнованной поверхности озера, поплыл он к своей палатке, едва видневшейся вдали за широкими листьями банана, сквозь спутанную зелень прибрежных тростников. Одевшись наскоро, он с чувством приятной свежести во всем теле, слегка вздрагивая от продолжительного купанья, позавтракал горячим кофе с сухими сливками и в первый раз в жизни попробовал печеные бананы с маслом, которые ему заменили на этот раз любимые им сдобные булки к кофе. Для первого раза он нашел их настолько сносными, что не счел нужным пожалеть об отсутствии булочной на острове.

Часы показывали около 11, когда Андрей Иванович кончил, не торопясь, свой завтрак. Залив огонь и прибрав посуду, он взял ружье, положил в карман несколько патронов, повесил через плечо бинокль и отправился осматривать остров, предположив кстати — промыслить что-нибудь к обеду, так как питаться соленой свининой и консервами ему уже порядочно надоело.


IV. Кагу

Обходя кругом озера, в зеленой чаще густо разросшихся кустарников, осыпанных ярко-желтыми мотыльковыми цветами, с зеленой стручкообразной завязью, местами выставлявшейся из середины осыпающихся цветков, Андрей Иванович вдруг натолкнулся на небольшой ручеек, вытекавший из озера и до того скрытый ветвями перепутавшихся растений, что о его существовании трудно было догадаться, даже стоя в двух-трех шагах от него. Куда бы мог изливаться этот ручей? Во всяком случае — не в море. Когда Грачев на своем Гиппогрифе осматривал берега острова, он нигде не видел ничего похожего на устье речки или ручья, даже не заметил, чтоб где-нибудь хоть только струйка воды падала с прибрежных скал в море.

"Надобно прежде всего изучить свою квартиру", — подумал Андрей Иванович и отправился вниз по течению ручья, с трудом пробираясь между частыми стволами деревьев, переплетенными сетью цепких, вьющихся растений. Ручеек прихотливо извивался, протекая по весьма незначительному уклону. В иных местах он расширялся, образуя небольшие озера, усеянные широкими листьями цветущих водяных растений, в других совершенно терялся в густой болотной траве, и Андрею Ивановичу приходилось даже обходить неожиданные трясины не желая вязнуть в жидкой грязи. Он слышал, как в траве, далеко на середине болота, весело трещали и крякали какие то болотные птицы, и не раз пожалел о том, что не взял с собой своего престарелого Брута, который, несмотря на свой почтенный возраст, был неоценим на охоте по костромским болотам. Подвигаясь вперед по влажной топкой почве, между перепутанными стволами деревьев, Андрей Иванович однако не раз должен был переходить неглубокие, но тинистые протоки, обходить которые кругом у него не доставало терпения. Его охотничьи сапоги потеряли свой девственный щеголеватый вид и, покрытые липкой грязью и зеленоватою тиной, приобрели весьма некрасивую наружность. Охотясь по костромским болотам, Андрей Иванович не обращал обыкновенно внимания на это обстоятельство, вполне уверенный, что к завтрашней охоте сапоги явятся снова в приличном виде, хорошо вычищенные и обильно промазанные рыбьим жиром, но теперь он невольно посматривал на них, неодобрительно покачивая головой и соображая, что ему самому придется потрудиться над ними, чтоб очистить их от этой противной грязи.

Между тем почва все понижалась, лес становился выше и гуще. Порой попадались пространства, в которых царил настоящий лесной сумрак, с каким Грачев однако свыкся еще с детства в своих костромских лесах, до того, что без этого зеленого сумрака даже не мог себе представить настоящего леса. Начали появляться островки, занятые сплошным хвойным лесом. Сквозь густые нависшие ветви вековых деревьев едва виднелась синева голубого неба. Это были красивые южные пинии. Смолистый бальзамический воздух под их навесом смешивался с испарениями гниющих листьев, толстым ковром покрывавших влажную почву. Андрею Ивановичу показалось, что он каким то чудом перенесен в свою родимую сосновую глушь. Он остановился и, осматриваясь кругом внимательным оком охотника, — начал прислушиваться к лесной тишине, как это делал тысячи раз на своей далекой родине. Скоро его чуткое ухо уловило отдаленный треск хрупкой ветки и вслед за тем послышался шелест сухих листьев, как будто какое-то животное разрывало кучи листьев, гниющие у подошвы деревьев. Немного спустя, шелест этот повторился, но уже несколько ближе и правее. Андрей Иванович стал пристально всматриваться в то место, откуда послышался этот шелест. Сначала он ничего не мог разобрать в этом зеленом полумраке, господствовавшем под навесом деревьев, но спустя несколько мгновений, по охотничьей привычке, инстинктивно без малейшего шума он спрятался за ствол дерева, у которого стоял, и затаив дыхание, уставил свои зоркие глаза в сероватое пятно, которое медленно двигалось на темно-зеленом фоне лесного сумрака. Скоро он рассмотрел, что это была довольно большая птица, еще больше гигантского ноту.

Серовато-пепельные перья ее местами были перемешаны с красновато-желтыми и белыми, на голове длинный бледно-серый хохол покрывал затылок и часть короткой шеи, крылья, распущенные веером, были усеяны желтыми, красными и серыми пятнами. Медленно двигаясь между стволами деревьев, она постоянно нагибалась и своим длинным и острым клювом разрывала кучи гниющих листьев, вероятно отыскивая гнездившихся в них насекомых, червей и личинок. Вдруг птица остановилась и вытянула шею. Андрею Ивановичу показалось, что она насторожилась, почуяв охотника. Не желая потерять интересную дичь, он быстро вскинул ружье и приготовился стрелять. Но в этот момент раздалось громкое "кха", похожее на чудовищно сильный кашель, и вслед за тем последовало продолжительное "кгу", будя тысячи отголосков в безмолвном лесу. Охотник вздрогнул от неожиданности и резкости звуков и едва не выронил ружья. Между тем "кха-кгу" следовали одно за другим, становясь все громче и резче. Это кричала птица, всякий раз, при этом выгибая шею и наклоняя несколько голову, как будто для того, чтобы лучше, старательнее выводить свою стереотипную фразу. На этот крик по сторонам раздалось несколько ответных "кагу". Птица, казалось, успокоилась и принялась за свое прерванное занятие. Андрей Иванович все еще держал ружье наготове, не решаясь выстрелить в кагу (он вспомнил, что именно так называлась птица, благодаря своему крику): у него не поднималась рука на существо, которое так мирно паслось у него на глазах, доверчиво приближаясь к тому самому стволу дерева, за которым он прятался. Кроме того, благодаря ответным крикам кагу, Грачев уже не боялся остаться без дичи. Он читал, что кагу легко делается ручным и ему захотелось поймать свою добычу живой. Поэтому он опустил ружье и остался за деревом, не спуская глаз с приближающегося кагу. Каждый охотник может легко понять, что, несмотря на вынужденную неподвижность, на задерживаемое дыхание, Андрей Иванович страшно волновался. Надежды и опасения быстро сменяли друг друга. То он боялся, что кагу переменит направление и не пройдет мимо дерева, за которым он притаился, то опасался, что птица почует его присутствие и убежит, а преследовать ее в густом лесу, между спутанными стволами деревьев, нечего было и думать. Одно время он думал, что ему показалось, что птица его заметила, по крайней мере ее черные блестящие глаза остановились на том самом дереве, за которым притаился Грачев. Он уже ждал, что кагу кинется в бегство. Но опасение не оправдалось. Птица продолжала спокойно приближаться к нему, разрывая по пути кучи листьев и останавливаясь над ними на несколько мгновений, чтобы достать червяка или насекомое. Когда кагу подошла к дереву на несколько шагов, терпение покинуло охотника. Он выскочил из своей засады и бросился ловить испуганную птицу. Кагу сначала взглянула на него как-то странно расширившимися глазами, потом жалобно закричала и кинулась бежать, распустив веером свои бесполезные крылья. Андрей Иванович бежал за ней, как говорится, сломя голову, натыкаясь на деревья, задевая за попадавшиеся на пути сучья. Несколько царапин и довольно чувствительных ушибов не могли остановить его бега: он видел только одну кагу, которую уже почти настигал и готовился схватить. Но в этот момент нога его зацепилась за выдавшийся корень и он с размаху упал на руки, разразившись самым энергическим проклятием, какое когда-либо случалось ему придумывать. Казалось, добыча была потеряна. Но каково было его удивление, когда на его проклятие кагу ответила жалобным стоном и вдруг остановилась, спрятав голову под распущенные веером крылья. Оставалось только подойти и взять добычу. Почти не веря своим глазам, Андрей Иванович схватил кагу за распущенные крылья и поднял на руки: в птице было, как ему показалось, от 10 до 15 фунтов весу.

Однако, приключение этим не кончилось. В то время, когда Андрей Иванович, радуясь своей легкой победе, перекладывал птицу с руки на руку, чтоб удобнее ее нести, кагу вдруг пребольно ущипнула его за руку своим красивым, твердым клювом. Щипок был так силен и неожидан, что Андрей Иванович выпустил ее из рук. Почувствовав себя на свободе, кагу со всех ног бросилась бежать к ближайшему кустарнику. Тогда, отчаявшись завладеть ею мирным способом и не желая упустить добычу, Андрей Иванович выстрелил ей вслед сначала из одного ствола, потом из другого. Птица упала с раздробленной головой. Стоя над ней, в то время, когда в ответ на гром выстрелов гулкий лес гудел тысячью разнообразных, казалось, встревоженных голосов, Андрей Иванович почувствовал нечто вроде угрызения совести. Охотничья горячка его улеглась. Он смотрел, как над головой его кружились какие-то птицы, точно укоряя его в убийстве, зеленые попугаи хрипло каркали над ним, лазя по веткам, вдали слышались замирающие крики кагу. Он все вспоминал, как мирная птица доверчиво приближалась к нему, не чуя грозящей опасности. "Неужели нельзя обойтись без убийства и разрушений?" — спрашивал он себя, смотря на окровавленную добычу. Но такова совесть человеческая! Вечером он весьма сытно пообедал мясом этой самой птицы, над трупом которой только-что предавался таким горьким размышлениям, и даже нашел мясо ее превкусным.


V. Киви-Киви

Мясо кагу действительно вкусно, но для одного человека целой птицы слишком много. Чтоб оно могло, не портясь, сохраняться в течение нескольких дней, Андрей Иванович тотчас же после обеда придумал следующее средство. Он взял жестяной ящик, в котором прежде были консервы, поместил в него оставшееся мясо кагу, плотно закрыл крышкой и опустил на дно ручья, в нескольких саженях от того места, где он вытекал из озера. Благодаря этому приспособлению Грачев получил возможность всегда иметь в запасе свежее мясо. Между тем, охотясь в том же лесу за кагу, он проследил течение ручья вплоть до его устья. Ручей исчезал в середине леса, низвергаясь кипящим каскадом с обрыва в глубокое ущелье, похожее на провал, со дна которого поднимались вершины засохших деревьев, вероятно, осевших туда вместе с опустившейся почвой. Местность была крайне дикая. Поваленные стволы деревьев, перепутанные цепкими лианами, наклонялись над ущельем и поминутно преграждали дорогу. В самом ущелье господствовал совершенный мрак, точно луч света не имел силы проникнуть в его таинственную глубину. Шум падающего ручья гулко раздавался по лесу. Со дна ущелья поднимался влажный воздух, пропитанный испарениями гниющего болота. Обходя кругом ущелья, Андрей Иванович видел повсюду крутые обрывистые стены, исключавшие всякую возможность спуститься на дно провала. В иных местах из глубины поднимались, рядом с засохшими, зеленеющие вершины деревьев, сумевших укорениться на влажном дне ущелья. Местами оно разветвлялось в виде узких трещин, местами, как острова, со дна его поднимались узкие, совершенно отвесные гребни скал. В одном месте одно из ущелий было настолько узко и уклонялось в сторону так далеко, что Андрей Иванович должен был перепрыгнуть его, чтобы идти снова по краю главного провала.

Пробираясь между поваленными деревьями и вывороченными корнями, Андрей Иванович нашел забившуюся в нору странную птицу и вытащил ее на свет. Она оказалась величиною с большую курицу, но вместо перьев была покрыта чем-то вроде волос. Хвоста у ней вовсе не было, короткие, совершенно не развившиеся, крылья оканчивались роговым затвердением в виде кости. Ослепленная дневным светом, она глупо хлопала глазами и щелкала длинным и тонким носом, похожим на бекасиный клюв. Андрей Иванович тотчас же узнал эту птицу, так как достаточно раз только видеть ее странную фигуру, чтобы не забыть никогда. Это был карлик из семейства страусов Киви, встречаемый в Новой Зеландии. Киви — ночная птица, питается зернами, червями, личинками, которых достает своим длинным и тонким клювом, а днем прячется в земляных норах или под корнями больших деревьев.

Уторочив Киви в свой охотничий мешок, Андрей Иванович продолжал свой путь дальше. Местность стала подниматься в гору, лес начал редеть. Вскоре издали послышался шум падающей воды. Выйдя на открытое место, Андрей Иванович увидал прямо перед собой катившийся каскадами с горы и сверкавший белой пеной довольно широкий ручей. Местами встречая на пути обломки скал, он дробился на несколько рукавов, которые потом соединялись снова в одно русло. Кипя и пенясь, добегал он до обрыва и с громким шумом, разлетаясь на миллионы брызг, падал в глубину ущелья. Столб этих брызг, освещенный лучами солнца, блистал всеми цветами радуги и как будто колебался над обрывом, то поднимаясь на известную высоту, то снова опускаясь, то переходя с одного берега на другой. Андрей Иванович долго любовался на неожиданно встреченный водопад и порешил окрестить его Ниагарским водопадом.

Между тем солнце склонялось к западу и нужно было подумать о возвращении домой. Перейти ручей близ устья не представлялось возможности; возвращаться назад прежним путем, в обход ущелья, было далеко и утомительно. Всматриваясь вверх, Андрей Иванович, казалось, видел несколько таких мест. Но ему пришлось подняться довольно высоко в гору, прежде чем он нашел удобное место для перехода. С трудом пробрался он через ручей по скользким, обточенным водою камням, в то время как под ногами его бешено неслись, шумя и пенясь, прозрачные волны, и усталый он сел отдохнуть на другом берегу на выдающемся уступе скалы. Он огляделся кругом, чтобы определить место острова, в котором находился, и замер от восторга. Над его головой широкими уступами, скрывавшимися один за другим, возвышалась гора, покрытая кое-где одинокими пиниями и цепким, как будто засохшим кустарником. Прямо перед ним простирался широкий вид во все стороны, у самого подножья горы за водопадом чернело, извиваясь змеею, ущелье и пропадало в лесу вековых тропических сосен, уходившем далеко влево, почти вплоть до западного берега острова. На заднем плане лес этот, синея вдали, переходил в отдельные купы, между которыми все чаще и чаще возвышались перистые, вырезные вершины пальм, направо лес постепенно изменялся в пальмовые рощи и в яркую зелень бананов, хлебных растений и болотных пальм, из-за которых, как лоскут голубого атласа, блестел клочок озера. Над озером, у подошвы горы, темнела плоская кровля храма с двумя своими колоннами по сторонам, из которых на одной резко рисовалась опрокинутая половина шара. Позади храма опять шли леса и рощи, окутанные голубой дымкой дали; за ними далеко-далеко виднелись зубцы прибрежных скал, позади которых расстилался до самого горизонта необъятный простор океана, сливаясь с безоблачной лазурью неба. На всем ландшафте лежала печать мира, тишины и спокойствия и самый шум ручья, бешено мчавшегося под гору, не нарушал этого спокойствия, казалось, он навевал на душу такие же мирные грезы, как песнь старой няни над дремлющим ребенком.

Однако солнце спустилось уже довольно низко. Замечтавшийся Андрей Иванович очнулся, взглянул на часы и, вздохнув, стал спускаться под гору. Было около пяти, до заката солнца оставалось не более часу. Надо было торопиться, чтобы засветло добраться до дому (так Андрей Иванович называл свою палатку), потому что путешествие по лесу в темноте не представляло никакой приятности.

Когда Андрей Иванович подходил к опушке ближайшей рощицы, из-за деревьев появилось какое-то животное и, припрыгивая, побежало к озеру. Издали оно казалось величиной с козленка и было покрыто длинной, волнистой шерстью пепельного цвета. Андрей Иванович пошел к нему наперерез, перезаряжая на ходу ружье. Впереди виднелись кусты, за которыми животное могло скрыться. Чтобы предупредить это обстоятельство, Андрей Иванович побежал быстрее и, приблизясь на ружейный выстрел, спустил курок. Когда рассеялся дым от выстрела, животное уже неподвижно лежало на земле у самого куста, за которым намеревалось скрыться. В то же время из-за куста появилась кроткая головка льямы, послышалось тихое призывное блеяние и, наконец, осторожно раздвигая ветви, на поляне показалась вся льяма. Она остановилась над убитым животным, обнюхивая его кругом, и принялась лизать. Андрей Иванович подошел совсем близко и рассмотрел, что на земле лежала с простреленной головой льяма, величиной не более полугодового ягненка. Старая льяма продолжала лизать своего убитого детеныша. Она несколько раз взглянула на Андрея Ивановича своими кроткими, доверчивыми глазами, и он ясно мог разглядеть, что из глаз ее катились слезы и текли по ее красивой мордочке. Эта сцена так его тронула, что он готов был дать зарок — никогда больше не браться за ружье. Он тихо подошел к льяме и осторожно погладил ее по спине. Она насторожила уши и, перестав лизать, обернулась к нему, обнюхала его платье и вдруг, фыркнув, как будто что-то неприятное попало ей в ноздри, испуганно убежала в кусты. Андрей Иванович несколько минут прислушивался к ее жалобному блеянию и, когда оно затихло вдали, поднял на плечо убитую льяму и в сумерках потухающего дня грустно пошел к своей палатке. Он чувствовал на душе такую тяжесть, как будто сделал преступление. "Ну, что же? — пробовал он утешить себя грустной иронией, — раз сделано преступление, надо по крайней мере воспользоваться его плодами: бесполезное преступление — самое глупое".

Тем не менее в этот вечер, как будто в наказание себе, он лег спать без ужина и всю ночь ему снилась кроткая мордочка льямы и из глаз ее текли слезы…


VI. Рыбная ловля

Приключение с льямой имело еще и другое следствие. Получив отвращение к охоте с ружьем на острове, Андрей Иванович вздумал развлечься рыбной ловлей. Для этой цели он приготовил с вечера свои рыболовные снаряды и, встав на другой день еще до рассвета, выбрал подходящее место на берегу озера и расставил свои удилища. Рыба не заставила себя ждать и довольно жадно бросилась на приманку. Особенно мушки пришлись ей по вкусу. Но она срывала их до такой степени искусно, что рыболов приходил просто в отчаяние, почти постоянно вытаскивая пустые удочки. Правда, это не проходило для рыбы совершенно безнаказанно и в конце концов Андрею Ивановичу все же удалось наловить себе на уху, но попалась такая мелочь, что охоту ни в каком случае нельзя было назвать удачной. Напрасно он переменял места, обходя несколько дней кругом озера, даже ловил на ручье в тех местах, где он расширялся, — результат был один и тот же. Оставалось предположить, что крупной рыбы или вовсе нет в озере, или она не ловится на удочку. Но на первом предположении Андрей Иванович остановился не долее секунды, потому что не раз видел собственными глазами, как крупная рыба целыми стаями обходила кругом озера. Нужно было остановиться на втором. Но почему она не ловилась? Потому ли, что она не держится у берега и поэтому не ловится, или приманка ей не по вкусу? Андрей Иванович попробовал употребить в дело мелкую рыбешку и рачков, которых было много у берега и особенно в ручье. После нескольких неудачных опытов, он поймал, наконец, на эту приманку нечто вроде окуня, но с ярко-оранжевыми поперечными полосами на золотистом фоне и с совершенно синими плавниками. В рыбе было около трех фунтов весу. Затем удалось поймать еще несколько подобных рыб, только поменьше. Но вообще у берега крупная рыба бралась очень редко. Нужно было найти средство устроить ловлю поближе к середине острова.

Конечно, прежде всего, Андрей Иванович остановился на мысли построить лодку. Но как это сделать и где взять нужный материал? Срубить довольно толстое дерево и выдолбить или выжечь из него лодку, конечно, не особенно хитро, но это потребует довольно много времени, а было бы интересно поохотиться за крупной рыбой, не откладывая этого надолго. Не оставляя мысли о постройке лодки, Андрей Иванович решился предварительно устроить плот такой величины, чтобы он мог поднимать только одного человека. При помощи шеста Андрей Иванович мог бы передвигаться на нем по озеру, останавливаясь там, где вздумается, с целью половить рыбу на глубоком месте. Остановившись на этой мысли, он отправился в верхнюю башню, где хранился его Гиппогриф, ящики с консервами, платьем и инструментами. Вооружившись здесь топором, пилой, буравом и тому подобными орудиями, Андрей Иванович воротился на берег озера, срубил здесь несколько небольших деревцев, толщиной от трех до пяти вершков в диаметре, распилил их на бревна сажени в полторы в диаметре, связал при помощи деревянных гвоздей поперечинами от двух до двух с половиною аршин и образовавшийся таким образом плот столкнул на воду. Убедившись, что плот не тонет под его тяжестью, Андрей Иванович устроил на средине его нечто вроде сиденья, вытесал широкое весло, срубил для шеста длинную и тонкую трость растения, очень похожего на бамбук, и уже в тот же вечер имел удовольствие переплыть на своем плоту все озеро. Правда, плот оказался довольно тяжелым и неповоротливым, но на первых порах приходилось им довольствоваться. Теперь оставалось отыскать только достаточно тяжелый камень, привязать его на веревку в виде якоря, и приспособления для рыбной ловли на середине острова были окончены.

На следующее утро Андрей Иванович выехал на своем плоту на рыбную ловлю. С помощью лота он выбрал самое глубокое место на озере, опустил свой импровизированный якорь, закинул удочки и стал терпеливо ожидать результатов.

Над ним кружилось целое облако насекомых, то колеблясь из стороны в сторону, то поднимаясь высоко вверх, то опускаясь к самой воде. Разноцветные мушки садились ему на лицо, на руки, на плот, падали в воду и здесь их тотчас же проглатывали маленькие рыбки, поджидавшие свою добычу на поверхности воды. Золотистые стрекозы, трепеща радужными крыльями, садились на неподвижные поплавки, слегка их раскачивая, и вдруг, точно подстреленные, также падали в воду и мгновенно исчезали в зеркальной глубине.

От нечего делать Андрей Иванович заинтересовался этим явлением и скоро заметил, что около плота кружились красивые золотистые рыбки, украшенные ярко-пурпурными поперечными полосами, точно перевязанные яркими лентами. Они-то и были причиной того, что стрекозы и мушки, как подстреленные, падали в воду. Эти рыбки, наметив себе добычу, стреляли в нее из своего выдающегося трубочкой рта капелькой воды так сильно и метко, что насекомое мгновенно падало в воду и становилось добычей ловкого стрелка.

Андрей Иванович до того увлекся своими наблюдениями за водяными стрелками, что совсем забыл о своих поплавках. Он вспомнил, что читал когда-то о щетинозубах и хельмонах, которых богатые яванцы держат у себя в прудах ради их красоты и оригинального способа охоты за насекомыми. Он вспомнил также, что яванцы ставят над водой деревянные щиты с насаженными на них насекомыми и забавляются потом, глядя, как хельмоны, часто на расстоянии шести футов, стреляют в насекомых и сбивают их в воду одного за другим. Вероятно, красивые рыбки, которые кружились около плота, принадлежали к тому же роду.


VII. Борьба

Пока Андрей Иванович занимался этими интересными наблюдениями, поплавки оставались неподвижными. Так прошло довольно много времени. Полуденное солнце давало уже чувствовать себя и широкополая шляпа с опущенными на самые плечи полями плохо защищала Андрея Ивановича от жарких солнечных лучей, раскаливших плот до того, что бревна трескались вдоль, издавая звук пистолетного выстрела. Страдая от жары, Андрей Иванович рассеянно поглядывал на свои неподвижные поплавки. Вдруг один из них дрогнул и погрузился в воду. Когда Андрей Иванович заметил его исчезновение и взялся за удилище, поплавок уже снова появился на поверхности воды. Проклиная свою рассеянность, Андрей Иванович подождал еще несколько времени, не повторится ли клев, и затем вытащил лесу. Приманка была съедена. Андрей Иванович насадил новую и закинул на то же место. Теперь он уже внимательно наблюдал за своими поплавками.

Уже давно была пора обедать и Андрей Иванович, вероятно, благодаря постоянному движению на свежем воздухе, не страдал отсутствием аппетита, но настоящий охотник и рыболов умеет презирать и голод, и жажду.

Прошло еще несколько времени и тот же поплавок погрузился в воду, но теперь Андрей Иванович уже был на стороже и потому успел подсечь вовремя. Он сразу почувствовал, что на крючке повисло что-то тяжелое. Сердце охотника, полное радостного ожидания, усиленно забилось… Но — увы! — Это было только одно короткое мгновение: натянутая леса, свистя, взвилась кверху и на конце ее не оказалось ни наживки, ни крючка… Осмотрев конец лесы, Андрей Иванович убедился, что она не оборвана, но перекушена и так ровно, точно обрезана острым ножом. С досадой откинул он в сторону бесполезное удилище и сосредоточил свое внимание на остальных.

Прошло еще несколько времени, сколько именно, Андрей Иванович не считал. Понятно, кто хочет ловить рыбу, тот должен запастись терпением. Андрей Иванович заметил только, что солнце теперь обжигало ему уже левую щеку и поэтому шляпу пришлось передвинуть с затылка на левое ухо.

Но вот на самой толстой лесе, которая могла бы выдержать любого костромского сома, поплавок медленно погрузился в воду. В то же мгновение Андрей Иванович подсек и повел удилище: на крючке, очевидно, сидела пожалуй еще более крупная рыба, чем в первый раз, натягивая осторожно лесу, так что рыба, вероятно еще не опомнившаяся от неожиданности, медленно подавалась за движением его руки, только гибкое удилище под тяжестью ее согнулось совершенно в дугу. Но вот, на известной глубине, леса стала натягиваться так сильно, что Андрей Иванович должен был несколько уступить. Сначала рыба тянула в противоположную от плота сторону, затем повернула вдоль озера, но, встретив сопротивление и здесь, воротилась назад и, наконец, раздраженная болью, начала метаться из стороны в сторону с такой быстротой и силой, что едва не вырывала из рук удилища. Андрей Иванович уже стоял на ногах и, чувствуя, как дрожит и колеблется под ним его утлый плот, следуя за бешеными движениями рыбы, замирал от страха, что вот-вот лопнет его надежная леса и дорогая добыча ускользнет из рук. Нужно было ее замучить, довести до такого состояния, чтобы потом без сопротивления можно было вытащить на плот обессиленную рыбу. Но для этого необходимо не давать ей возможности оборвать лесу.

Если б Андрей Иванович был на своем легком челноке, на котором он, бывало, разъезжал по заводям Волги, он спокойно предоставил бы рыбе тащить его по озеру, подобно тому, как на, Волге водила его громадная щука, пока не замучилась до того, что позволила, наконец, выволочь себя на берег. Разве обрезать якорь, который мешает плоту свободно следовать за движениями рыбы? Не спуская глаз с того места, где билась рыба, Андрей Иванович освободил одну руку, вынул из кармана складной ножик и, раскрыв его зубами, нагнулся к сиденью, с целью перерезать привязанную к нему веревку якоря. Но в это самое время рыба так сильно метнулась, что плот закачался и ножик, выскользнув из руки, упал в воду.

Тогда Андрей Иванович попытался отвязать веревку. Но так как все его внимание было сосредоточено на движениях лесы, то развязать туго затянувшийся узел ему никак не удавалось, тем более, что, взволнованный борьбой с водяным чудовищем, он весь дрожал от нервного возбуждения и рука плохо его слушалась. Все мысли его сосредоточились на том, чтобы не упустить добычу, но для этого, прежде всего, было необходимо освободиться от якоря. Но как это сделать?

К счастью, наскоро сколоченное сиденье, к которому была привязана веревка, недолго могло сопротивляться бешеным скачкам рыбы. Андрей Иванович скоро заметил, что оно совсем съехало на сторону и держалось только на двух-трех деревянных гвоздях, которыми было прибито к поперечным брусьям. Он тотчас же воспользовался этим обстоятельством и несколькими ударами ноги помог ему оторваться и от этих гвоздей. Но когда сиденье упало в воду, плот, сразу освобожденный от якоря, с такой стремительностью сдвинулся с места, что Андрей Иванович едва не упал в воду. С трудом удержавшись на ногах, Андрей Иванович тотчас же опустился на колени и в этом более устойчивом положении предоставил своему плоту плыть, куда его потащит рыба. Держа удилище обеими руками, он то несколько натягивал, то отпускал лесу, сообразно большей или меньшей стремительности рыбы: так хороший кучер, то подбирая, то ослабляя поводья, управляет бегом своей горячей лошади… А лошадь попалась Андрею Ивановичу не только горячая, но даже — бешеная. Она то кружила плот по середине озера, то почти с быстротой локомотива тащила его несколько времени в одну и ту же сторону, то, вдруг бросившись назад, утаскивала лесу под плот и с тою же быстротой тянула его в обратном направлении. Тогда Андрею Ивановичу приходилось с большим трудом освобождать лесу из-под плота, из боязни, чтобы она не перетерлась об его край.

Обливаясь потом, измученный не менее своей добычи, он весь вымочился, ползая с одной стороны плота на другую, изрезал и ободрал себе руки, но все еще крепко держался за лесу, в надежде, что настанет, наконец, время, когда это чудовище утомится и вместо того, чтобы таскать его по озеру, само пойдет за ним и позволит вытащить себя на берег.


VIII. Неудача

Ожидания Андрея Ивановича, казалось, начинали уже сбываться. Мало-помалу движения рыбы теряли свой бешеный характер. Она все еще металась из стороны в сторону, но уже не так быстро и порывисто, как прежде. Раза два она поднималась к поверхности воды. В первый раз Андрей Иванович успел разглядеть только белое брюхо, усеянное темными пятнами, и широкий хвост, обрамленный сплошным плавником, как у сома: в другой раз из воды на мгновение выставилась голова, похожая на налимью с широким, безобразным ртом и огромными, неподвижными глазами, и вспенив взволнованную поверхность, снова скрылась в глубине озера. Наконец плот остановился и рыба, едва натягивая лесу, как будто отдыхала, готовясь к новой борьбе.

Андрей Иванович воспользовался этим минутным затишьем. Он обмотал лесу несколько раз вокруг ноги, чтобы дать отдых изрезанным рукам, и вытянувшись всем телом, достал весло, откатившееся на другую сторону плота. Но только что он опустил весло в воду, чтобы направить плот к тому берегу, где стояла палатка, как рыба рванулась снова и потащила плот за собой. Теперь она, казалось, действовала уже по определенному плану. Должно быть, она успела обдумать свое положение и нашла средство избавиться от беды. Она уже не кружилась посередине озера, не бросалась из стороны в сторону, но тянула плот по одному и тому же направлению прямо к берегу озера, именно к тому его месту, где множество воздушных корней, перепутанных вьющимися растениями, спускались в воду, между зарослями водяных и болотных трав и тростников, и образовали совершенно непроходимую чащу. В этой чаще рыба легко могла оборвать лесу или забиться в такую трущобу, из которой ее нельзя было бы вытянуть никакими средствами. Андрей Иванович вовремя заметил опасность и принялся грести в обратную сторону.

Началась настоящая борьба. Человек состязался в силе и ловкости с водяным чудовищем. Кто победит?

Андрей Иванович поднялся на ноги и, налегая на весло, всеми силами старался не допустить плот к опасному месту. Рыба не уступала и тянула плот к зарослям. Леса, обмотанная вокруг ноги Андрея Ивановича, натянулась до того, что врезывалась в тело. Сообразно с усилиями борцов, плот колебался то в ту, то в другую сторону: то подвигался на несколько шагов к опасному берегу, то Андрей Иванович брал перевес и отодвигал его снова к середине озера. Однако силы его заметно истощались и он чувствовал, что еще полчаса подобной борьбы — и он должен будет уступить. Он продолжал действовать веслом с лихорадочной торопливостью, как вдруг плот покачнулся так сильно, что едва не опрокинулся: застигнутый врасплох этим неожиданным толчком, Андрей Иванович потерял равновесие и с размаху полетел в воду…

Когда он выбрался снова на плот, весь мокрый и без шляпы, он прежде всего ощупал на своем колене обрывок лопнувшей лесы: лопнувшая леса и была причиной неожиданного толчка, от которого Андрей Иванович упал в воду. Очевидно, она не выдержала такого напряжения, с каким оба борца растягивали ее в противоположные стороны. Все труды пропали даром, добыча была потеряна. Сам он, усталый, голодный, исцарапанный, вымокший с головы до ног, сидел на своем плоту, как Марий на развалинах Карфагена, и благодарил Бога за то, что остался жив: если-б не оборвалась леса в момент его падения в воду, рыба утопила бы его наверно, утащила бы на дно озера…

Приходилось возвращаться с пустыми руками. Но прежде всего нужно было выловить шляпу, раньше чем она намокнет и пойдет ко дну. Подогнав к ней свой плот, Андрей Иванович достал ее концом весла и выкинул на мокрые бревна. Затем он принялся стаскивать с себя сапоги, чтобы вылить из них воду. Осматриваясь при этом кругом, он только теперь заметил, что растерял все свои рыболовные принадлежности: из четырех удилищ, взятых им на рыбную ловлю, на плоте оставалось только то, оборванная леса которого все еще была обмотана вокруг его колена, что касается сачка, сетки с мелкой рыбешкой, сажевки, то все это исчезло без следа.

Стоя на плоту, почти в костюме Адама, Андрей Иванович отправился к месту своего первоначального лова, оглядывая по пути зеркальную поверхность озера, с целью отыскать свои пропавшие снасти. Скоро он заметил недалеко от берега как будто конец удилища, торчавший из воды. Подъехав к этому месту, он действительно нашел свое удилище, запутавшееся в водорослях, куда, вероятно, затащила его рыба. С трудом вытащив удочку, он, конечно, не нашел уже на ней ни рыбы, ни приманки. На том месте, где плавало сиденье с привязанной к нему веревкой от якоря, Андрей Иванович нашел третье удилище, леса которого запуталась за веревку. Вероятно, рыба затащила его в те самые водоросли, от которых Андрей Иванович старался отвести свой плот.

Таким образом, после целого дня ожиданий и тревог, Андрею Ивановичу пришлось возвращаться домой с пустым желудком и, — что еще того хуже, — с пустыми руками. Переодевшись в сухое платье, он долго сидел у огня, на котором варился его ужин, и припоминал события минувшего дня. Глаза его устало следили за тем, как струйки огня трепетали, перебегая туда и сюда по тлеющим угольям, а мысли все еще вертелись на неудачной охоте. Он старался утешить себя тем соображением, что у каждого охотника есть свои счастливые и несчастные дни. Очевидно, сегодня был его несчастный день, но в другой раз он, конечно, будет счастливее. Да, если сказать по правде, чтобы он стал делать с этой чудовищной рыбой, когда ему и удалось бы вытянуть ее на берег? Съел бы он фунт или полтора сегодня, съел бы столько же или несколько больше завтра, а остальное все равно пришлось бы выкинуть, потому что на третий день он не в состоянии был бы проглотить ни куска, так как рыба скоро приедается и надоедает. К тому же на третий день она наверно испортилась бы.

Из-за темной пальмовой рощицы медленно поднималась полная луна, золотые звезды, еще недавно так ярко горевшие на темной лазури ночного неба, заметно побледнели и как будто отступили в глубину небосвода. Темная поверхность озера засверкала фосфорическим блеском, отражая в себе яркий лик луны. В траве неумолчно звенели и трещали мириады стрекоз: в лесу звонко раздавалось ауканье какой-то ночной птицы, на озере и на дальних болотах кричали лягушки, гармонические голоса которых, совершенно непохожие на голоса их северных сестер, звенели, как серебряные колокольчики.

Андрей Иванович вслушивался в этот волшебный концерт тропической ночи, смотрел на луну и на темные купы деревьев и думал: "Что значат все эти неудачи охотника, да и не только эти, но и все вместе взятые житейские неудачи, перед тем жизнерадостным чувством, которое навевает на душу вечно чарующая гармония неба, воды и земли с их чудными картинами, красками и бесконечно разнообразной жизнью!

IX. Лодка

Мысль о постройке лодки не покидала Андрея Ивановича. Управление неповоротливым плотом было так тяжело и трудно, что прогулки по воде теряли от этого всякую прелесть. Поэтому, вскоре после неудачной рыбной ловли, Андрей Иванович снова вооружился топором, долотьями, скобелем и принялся за работу. Еще во время рубки бревен для плота он натолкнулся на особую породу деревьев, обладавшую мягкой, весьма легко поддающейся обделке древесиной, которая, впрочем, высохнув, становилась довольно твердой. Деревья эти, весьма похожие по цветам и листьям на хлопчатник, быть может, тождественные с ним, достигали иногда весьма внушительных размеров: Андрей Иванович находил между ними экземпляры в два обхвата и даже больше.

Выбрав дерево подходящих размеров, Андрей Иванович, срубив его, повалил, обрубив ветви, обтесал колоду намеченной величины и принялся долбить ее то прямо топором, то полукруглым скобелем. Работа шла так быстро, дерево тесалось так легко, что эта легкость даже удивляла и забавляла Андрея Ивановича: ему казалось, что он строгает не дерево, а кочан капусты… К вечеру лодка была почти готова, оставалось только сделать разводы, чтобы придать ей необходимую ширину и округлость.

Полюбовавшись на свою работу, Андрей Иванович с аппетитом поужинал и пораньше лег спать, с намерением по-утру пораньше приняться за окончание лодки. Но после дневных трудов спалось ему так сладко, что пока он, вместо утреннего умывания, искупался в озере, оделся и позавтракал, не торопясь, солнце успело уже подняться почти на меридиан острова. Торопиться, конечно, было некуда, потому что оставалось сделать самые пустяки и — лодка готова. Андрей Иванович собрал свои плотничьи инструменты и напевая "ça ira"[4], отправился к тому месту, где накануне оставил свою лодку. Каково же было его огорчение, когда вместо лодки такой чистенькой и аккуратной, какою она была накануне, он увидел какую-то некрасивую трубку, свернутую почти спиралью и всю покрытую широкими трещинами, вдоль волокон дерева!

Это неприятное приключение однако, не охладило намерения Андрея Ивановича сделать себе лодку. Он понял только, что полагаться на тропическое солнышко нельзя, так как оно шутить не любит, и при следующих подобного рода работах он всегда уже принимал его в расчет. Выдолбив лодку, он оставил ее в покое не прежде, как подведя внутри нее частые распорки и затем перетащив ее в густую тень, где, кроме того, он покрывал еще ветвями и травой для того, чтобы предохранить от случайных лучей солнца, если бы им вздумалось как-нибудь сюда забраться. Благодаря этой предосторожности, лодка, правда, сохла значительно дольше, но зато сохранила свою первоначальную форму и, если несколько и потрескалась, то трещины ее были сравнительно так малы, что их легко было заделать.

Теперь лодка была готова, но ее следовало еще осмолить, не столько для того, чтобы предупредить от гниения, сколько для того, чтобы предупредить дальнейшее растрескивание. Но представлялся вопрос: где взять смолы? Конечно, можно было бы с не меньшей пользой окрасить ее погуще масляной краской, употребив для этого пальмовое масло и красную глину, до того богатую окисью железа, что она вполне могла бы заменить собой охру. Но что было легче: приготовить ли масло или добыть смолы? Это был еще вопрос. Собрав все свои технологические и практические сведения, Андрей Иванович нашел, что добывание смолы будет проще и решив, устроить себе в сосновом лесу нечто вроде простейшего смолокуренного завода, какие видал у себя на родине, принялся за сидку смолы.

Для этого, выбрав подходящее место в лесу, он вырыл неглубокую яму, в которую поставил заранее приготовленную колоду, в качестве приемника для дегтя. Затем он провел к этой яме желоб, над которым сложил костер из поставленных стоймя сосновых, чрезвычайно смолистых поленьев. Этот костер он покрыл со всех сторон дерном, оставив только два отверстия: одно небольшое, наверху, для выхода газов, другое — внизу, со стороны противоположной яме, как устье для зажигания костра.

Когда костер достаточно разгорелся, Андрей Иванович закрыл это последнее отверстие, оставив только узкую щель для поддувала, чтобы не потухли дрова, а затем, когда дрова стали сильно пылать, закрыл совсем и поддувало. Через несколько времени из желоба появилась довольно жидкая, янтарного цвета, струйка дегтя и стала собираться в колоде. Но запах этого дегтя совсем не походил на запах обыкновенного, всем известного дегтя, — напротив, он отличался тонким, чрезвычайно приятным ароматом. Андрей Иванович, наклонившись над краем ямы, с удовольствием вдыхал этот благовонный, бальзамический запах и думал о том, какими неисчерпаемыми богатствами обладает его островок.

Но ему нужен был не этот жидкий, почти прозрачный деготь, изобилующий пахучими эфирными маслами: Андрей Иванович знал, что вслед за ним будет течь густая, черная жидкость, запах которой, вероятно, будет совсем не благовонен, но именно эта густая жидкость и требовалась для лодки, так как представляла настоящий корабельный деготь или вар. Поэтому Андрей Иванович сначала думал, при появлении этой последней, вылить из колоды весь жидкий деготь прямо на дно ямы, чтобы дать место смоле, но затем, предположив, что и деготь может пригодиться на что-нибудь в его зарождающемся хозяйстве, отправился в хлопчатниковую заросль делать новую колоду и черпак для смолы.

Когда он возвратился к яме, из желоба текла уже довольно густая, черноватая жидкость и темными облаками расходилась в янтарной жидкости дегтя. Попробовав на щепке консистенцию этой темной жидкости и убедившись в ее густоте и смолистости, Андрей Иванович отодвинул в сторону старую колоду и поставил вместо нее новую, куда и стала собираться черная смола, которой уже можно было осмолить лодку. Затем, считая свое присутствие излишним, Андрей Иванович оставил свой костер догорать и отправился купаться.

Рыбная ловля, постройка лодки, сидка дегтя — какое это все ребячество, скажет иной читатель, смотрящий на мир и природу из узкого окна своего кабинета. Но Андрей Иванович никогда не разделял этой точки зрения и всем таким немудреным занятиям предавался от всего сердца, с таким увлечением, что не замечал, как летело время. Не мудрствуя лукаво и относясь к жизни совсем просто, он жил на своем острове настоящим Робинзоном, — только конечно, в лучших условиях, — и настолько был доволен своей участью, что ни за что не поменялся бы ею даже с своим соседом, отставным корнетом гвардии Петушковым, несмотря на его богатейшие поместья, конский завод, божественных собак, красавицу жену и повара-артиста, благодаря которому местное дворянство уже второе трехлетие удостаивало его выбора в уездные предводители…

Правда, живя Робинзоном, он должен был обходиться без прислуги и без многих прихотей, которые считаются необходимыми в цивилизованном обществе, — должен был сам добывать и готовить себе пищу и делать тысячу вещей, которых не делал бы, оставаясь на родине, но это нисколько не тяготило его, а напротив, доставляло развлечение и удовольствие. Благодаря этому он вовсе не скучал на своем острове и был, пожалуй, в труде не прочь прожить на нем таким образом целый век.

Вероятно в его характере было что-нибудь робинзоновское: он не боялся уединения и не нуждался в человеческом обществе. Оставаясь наедине с самим собой, он только сильнее чувствовал влияние окружающей природы. Он как будто сливался с нею в этом уединении и жил полнее, жил одной с ней жизнью. О нем можно было сказать почти тоже, что Баратынский сказал, кажется, о Гете:


С природой одною он жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье,
Была ему звездная книга ясна.
И с ним говорила морская волна…

Сколько измученных жизнью, истерзанных сердцем нашли бы мир и успокоение в этом единении с природой! Знаете ли вы, читатель, кто самый несчастный из всех несчастных на земле? Это тот, кто лишен чувства природы, тот, с которым она не говорит. Кто не в состоянии понять ее языка. Вне общества людей ему негде искать утешения, а всегда ли способно утешить человеческое общество, предоставляю судить самому читателю.


X. Льямы

Чтобы еще более дополнить сходство Андрея Ивановича с Робинзоном, случилось следующее обстоятельство. Сделав себе кисть из тонких и гибких волокон какого-то засохшего растения, он осмаливал свою лодку, беспрестанно обмакивая кисть в колоду, полную густой черной смолы, которая чрезвычайно быстро сохла на открытом воздухе и, высохнув, покрывала предмет блестящим черным лаком, нерастворимым в воде и почти совсем не прилипающим к рукам. Тут же рядом стояла другая колода, наполненная жидким дегтем, в который Андрей Иванович, порою тоже обмакивал кисть — именно тогда, когда она засыхала и делалась вследствие этого негодною к употреблению: деготь растворял засохшие на ней смолистые частицы и она снова становилась чистой и упругой, как прежде.

Андрей Иванович просто радовался на свою работу, — до того лодка выходила красивой. Она вся казалась покрытой прекрасным черным лаком и блестела, как какая-нибудь японская шкатулка. Кончив осмолку лодки, Андрей Иванович выкрасил той же смолой весло и оно вышло совершенно, как полированное. Тогда он стал придумывать, на чтобы еще употребить оставшуюся смолу, и уже стал соображать о постройке большой морской лодки, которую очень легко было перенести на риф при помощи Гиппогрифа, — как вдруг он услыхал в близком соседстве с собой жалобное блеяние льямы. Он осторожно выглянул из-за куста, близ которого работал, и увидал льяму, которая неподвижно стояла, уставив свою морду в землю, и жалобно блеяла. Андрей Иванович тотчас же вспомнил, что именно здесь несколько дней тому назад он застрелил маленькую льяму: льяма стояла как раз над тем местом, на котором лежало тогда убитое животное.

Эта привязанность матери к своему погибшему детенышу сначала очень тронула Андрея Ивановича, тем более, что он сам был причиной ее печали. Он несколько мгновений стоял, глядя с состраданием на тоскующую мать… но потом, — такова испорченность человеческой природы! — ему пришло на ум воспользоваться этим удобным случаем и завладеть льямой, чтобы иметь к завтраку молоко, о котором он уже начинал скучать.

Он тотчас же вооружился веревкой, приготовленной для перетаскивания лодки, и сделал из нее подвижную петлю, приготовившись действовать ею в качестве аркана. Он терпеливо выжидал мгновения, когда льяма подняла голову, и с ловкостью настоящего гуанчо накинул ей на шею свою веревку. Испуганная льяма хотела бежать, но только еще сильнее затянула петлю и, хрипя, упала навзничь. Андрей Иванович завладел упавшим животным, отвел к своей палатке и, привязав его к ближайшему дереву, устроил кругом довольно просторную ограду и в центре ее шалаш из ветвей, в котором льяма могла бы укрыться от дождя и ночной сырости.

В тот же вечер он попробовал ее доить и за ужином уже имел удовольствие выпить стакан молока, которое показалось ему довольно вкусным. Обладание льямой, конечно, послужило к увеличению удобств его жизни, но в то же время прибавило ему заботы: каждое утро и вечер он должен был накашивать для нее свежей травы и притом именно такой, которая более приходилась по вкусу льям. Он заметил, что льяма была довольно разборчива на пищу, ела не всякую траву и очень любила печеные и вареные плоды, поэтому он стал уделять ей часть своей порции, в благодарность за молоко, которым пользовался. Животное очень скоро привыкло и доверчиво подходило к нему, когда, наклонившись через прясло, он звал его, чтобы предложить какой-нибудь лакомый кусок.

Можно было подумать, что сама судьба желает, чтобы Андрей Иванович перешел из состояния зверолова к занятию пастушеством. Однажды утром, выйдя из палатки, он заметил, что две льямы, просунув головы через прясло, облизывали его льяму. Выждав, когда они ушли в лес, Андрей Иванович сделал на этом месте дверцу и оставил ее отворенной, привязал льяму около шалаша, рассчитывая, что льямы еще воротятся к своей пленной подруге и, может быть, войдут в ограду. Его предположение оправдалось в тот же день. Перед вечером, собираясь готовить себе ужин, Андрей Иванович отправился к ограде с целью подоить молока и увидел там вместо одной уже две льямы и одного детеныша. Быстро захлопнув дверь ограды, он овладел своей гостьей и таким образом у него стало две дойных льямы, что для одинокого человека было даже много. Новая льяма также скоро привыкла к своему хозяину и брала пищу из его рук, а детеныш ее даже забегал к нему в палатку и предусмотрительно терся мордочкой о его колено, выпрашивая себе подачки.

Легкость, с которой приручались льямы, невольно наталкивала Андрея Ивановича на предположение, что они были некогда домашними животными на этом острове и, несмотря на целые века, прошедшие с тех пор, как вымерли люди, населявшие город над озером, льямы не могли еще забыть своего прежнего состояния и не утратили еще инстинкта привязанности к человеку. Они живут по-прежнему в том же городе и ночуют в тех же зданиях, в которые несколько веков тому назад загонял их человек, пользовавшийся их молоком и шерстью. Привычной толпой выходят они с рассветом из этого древнего города, чтоб пастись по окрестным лесам, и вечером, на закате солнца, возвращаются на ночлег под свои родимые кровли. Но где теперь те люди, которые некогда жили в этом городе? Что осталось от них? Несколько десятков домов, несколько храмов, гранитная дорога вдоль озера — вот и все. Даже гробниц их не отыщешь…


Зеленой листвой

Одевает природа гробницы

И заботливой прячет рукой,

Их от взоров веселой денницы:

Жизнь должна быть светла и ясна,

И привольна, как в море волна…


XI. 0ткрытие

С устройством лодки, плот был обращен в нечто вроде подвижного моста или парома на ручье. Андрей Иванович протянул с одного берега на другой крепкую веревку, сплетенную из чрезвычайно гибких и тонких древесных волокон, найденных им во время странствований по лесам. С помощью этой веревки, он перетягивался на плоте через ручей, когда ему встречалась надобность перейти на другую сторону. Несколько таких же паромов он устроил и ниже по течению ручья, и это избавляло его от необходимости вязнуть в болотах и далеко обходить их глубокие протоки. Устроив таким образом пути сообщения, он с большим удобством мог охотиться за кагу, киви-киви и дичью, населявшей лесные болота, образуемые ручьем.

Метода рыбной ловли также изменилась. Андрей Иванович более уже не стремился ловить на глубине, с середины озера. Катаясь по озеру на своем легком и красивом, как игрушка, челноке, Андрей Иванович с вечера ставил в разных местах берега жерлицы и оставлял их на ночь. Рано утром он выезжал снова, осматривал их, заменяя испорченные и обгрызенные и собирая попавшуюся рыбу, а если чувствовался недостаток рыбы, то оставлял их и на день. Это избавляло его от скучного сиденья за удочкой, а между тем иногда попадались довольно крупные рыбы. Впрочем, иногда вечером, когда требовалась мелкая рыбешка для наживы на жерлицы, он садился с удочкой на берегу озера или ручья, недалеко от палатки, и забавлялся уловками рыбы, ухитрявшейся завладеть лакомой мушкой так, чтобы не попасть на крючок. Вскоре, однако, он нашел такое место на ручье, где было столько мелкой рыбы, что ее можно было ловить сачком без всякого затруднения.

Однажды, охотясь за киви-киви, Андрей Иванович зашел в почти непроходимую лесную глушь, где густо разросшиеся деревья были опутаны целой сетью вьющихся растений, среди которых попадались иные, почти сплошь усыпанные красивыми благовонными цветами. Чрезвычайно цепкие кустарники попадались на каждом шагу, так что приходилось прокладывать себе дорогу при помощи охотничьего ножа.

Пробираясь таким образом вперед, Андрей Иванович вдруг наткнулся на каменную преграду — не то отвесный бок утеса, не то стену, сложенную человеческими руками. Вся покрытая пушистым ковром мхов и лишаев, роскошно разросшихся в густой тени вековых деревьев, она совершенно скрывалась в непроницаемой чаще, так что Андрей Иванович заметил ее не прежде, как подойдя к ней вплотную. Срезав в нескольких местах толстый слой мха, он убедился, что эта была стена, сложенная из больших квадратных плит. Андрей Иванович заинтересовался своим открытием и решил, оставив пока охоту в стороне, заняться его исследованием.

При помощи ножа прокладывая себе дорогу через цепкие кустарники, он медленно подвигался вдоль стены, надеясь найти в ней какую-нибудь дверь или ворота. Более получаса шел он таким образом, спотыкаясь о сучья и корни. Стена казалась бесконечной. Наконец он добрался до выступа стены и в то же время, вместо корней и сучьев, почувствовал под ногами гладкую поверхность каменной плиты. Раздвинув густые ветви кустарника, он вышел на вымощенную плитами площадку и увидел перед собою широкие ворота. То, что Андрей Иванович принял за выступ стены, оказалось массивным воротным столбом: другой такой же столб виднелся в нескольких шагах от него, наполовину скрытый густым покровом перепутавшихся ветвей. Оба столба, подобно колоннам озерного храма, были увенчаны каменными полушариями, которые, вероятно, для вымерших строителей этих зданий служили эмблемами или атрибутами божества, которому они поклонялись. Прямая как струна, дорога, вымощенная широкими и гладкими плитами, упираясь с одной стороны в ворота, с другой, уходила в глубину леса.

Войдя в ворота, Андрей Иванович увидел перед собой обширный двор, вымощенный такими же широкими и плотно пригнанными плитами, и очевидно благодаря именно этим массивным плитам лес, так мощно разросшийся вокруг стен, не мог проникнуть в глубину двора и оставил его в первобытной неприкосновенности, — только местами трава, пробивавшаяся между плит, темнела на его гладкой сероватой поверхности.

Посреди двора, на возвышенной террасе, к которой со всех четырех сторон вели широкие ступени, стояло четырехугольное здание. Стены его состояли из массивных колонн, промежутки между которыми в вышину человеческого роста были забраны снизу гладко обтесанными плитами, а сверху до потолка представляли собой нечто вроде широких окон для свободного доступа воздуха и света во внутренность здания. Узкая сторона здания, украшенная довольно изящным портиком и обращенная видом к воротам, служила входом. На фронтоне, сколько Андрей Иванович мог разобрать, были высечены из камня человеческие фигуры и какие-то предметы, вероятно имевшие символическое значение. Задняя стена здания, также как и прилегающие к ней части боковых, была сплошная и имела только узенькую дверь, едва заметную в глубине портика. По обе стороны здания в нескольких шагах от террасы виднелись два каменных водоема: тонкая струйка воды текла еще из каменных труб и расплескивалась на каменном полу водоема. Вокруг всего двора, начинаясь от самых ворот и примыкая к наружной ограде, тянулась сплошная пристройка, состоявшая тоже из колонн, забранных снизу до вышины человеческого роста теми же гладко обтесанными плитами и покрытая общей плоской кровлей. Приделанные на равных расстояниях узкие двери вели со двора в эту пристройку. Заглянув в некоторые из них, Андрей Иванович увидел, что пристройка была разделена сплошными поперечными стенами на небольшие комнаты совершенно одинаковой величины. Расположение и внутреннее убранство этих комнат, или скорее келий было также совершенно одинаково: дверь во всех этих кельях приходилась у правого наружного угла, вдоль левой поперечной стены находилось узкое каменное ложе с небольшим возвышением для изголовья, посредине кельи помещался каменный стол, в задней стене виднелось несколько ниш, из которых в средней, немного большей, чем остальные, сохранились еще в иных кельях небольшие изваяния женщины в широкой и длинной одежде, с венком на голове.

Осмотрев несколько таких келий, Андрей Иванович пришел к заключению, что он открыл нечто вроде древнего монастыря, и ему почему-то казалось, что это был непременно женский монастырь, что посредине двора стоял храм божества, и в кельях кругом храма помещались жрицы, посвятившие себя на служение этому божеству.

XII. Храм

Перейдя через двор, Андрей Иванович стал медленно подниматься на высокое крыльцо храма. Особенность обстановки и какая-то торжественная тишина, господствовавшая кругом, настраивали его к совершенно непривычным ощущениям.

"Сколько тысяч богомольцев, — думал он, — поднимались по этим ступеням, чтобы повергнуть к стопам божества свое горе и свои радости, и чудодейственная сила молитвы облегчала их горе и сообщала их радости более возвышенный характер. Истертые ступени храма еще хранят отпечатки ног этих тысяч богомольцев, но где теперь они сами — эти богомольцы? Где сердца, которые так тревожно бились, поверяя свою скорбь недоступному божеству, где те руки, которые так порывисто сжимались, когда пылающее чело склонялось на холодные плиты пола и грудь замирала под переменными чувствами надежды и страха?

А храм стоит все такой же величественный и красивый, как целые века тому назад, и полуденное солнце все также освещает его белые колонны и нагревает его разноцветные ступени… Дела человеческих рук, создания мысли человеческой надолго, быть может на целые тысячелетия, переживают самого человека".

Чрез портик, к широким дверям храма вела мозаичная дорожка, выложенная красивым узором из разноцветных полированных камней. На стенах, по обе стороны входа, в широких скульптурных рамах, виднелись барельефы, изображавшие какие то сцены со множеством человеческих фигур. Торопясь осмотреть внутренность храма, Андрей Иванович только мельком взглянул на них, но правильность рисунка и красота исполнения невольно бросились ему в глаза.

Войдя в самый храм, он был поражен еще большим удивлением. Когда его шаги гулко раздались на мозаичном полу храма и перед глазами открылась широкая аллея блестящих стройных колонн, чередуясь с длинной вереницей статуй, как будто прячущихся в промежутках колонн, — когда в конце этой аллеи, у задней стены храма, на высоком помосте, в виде трона, он увидал величественную фигуру женщины в широкой, изящно драпированной одежде, с серпом в одной и хлебным снопом в другой руке, с венком из спелых колосьев на голове, представлявшей, конечно, главное божество храма, — он невольно поднял руку к голове и после непродолжительного колебания, которого тотчас же устыдился, снял шляпу с чувством, близким к чувству благоговения.

"Да, храм оставленный — все храм,
Кумир поверженный — все бог",

— прошептал он, окидывая глазами длинный ряд статуй, стоявших по обе стороны храма.

Оба эти ряда статуй имели совершенно различный характер. Те статуи, которые находились по правую сторону Цереры (Андрей Иванович таким именем назвал богиню храма благодаря ее серпу и хлебным колосьям), изображали старцев почтенной наружности, в длинных широких одеждах и с жезлами в руках. Все они имели более или менее длинные бороды, на головах их, или вовсе лишенных волос, или обрамленных только узким кольцом волос вокруг гладкого темени, красовались большие венки из какого-то остролистного растения с небольшими гроздьями мелких ягод. Только одна статуя из всего этого ряда имела особенный характер: она стояла последней в ряду и изображала человека в такой же точно одежде, но он стоял на коленях, опустив на грудь свою увенчанную голову и закрыв руками лицо, на пьедестале, у ног его, лежал сломанный жезл. Андрей Иванович долго стоял, стараясь отгадать, что изображала эта загадочная статуя, но бесплодные предположения не могли, конечно, открыть тайны, ключ к которой потерян целые тысячелетия тому назад.

Статуи, стоявшие на левой стороне, отличались большим разнообразием. Здесь были не одни только мужчины: несколько женских статуй в длинных одеждах, падавших волнистыми складками на пьедесталы, стояли в ряду с прочими. Большинство статуй представляло мужчин в цветущих летах, но были тут также и старцы и даже юноши. Только одни старцы имели бороды: у остальных были только усы, иногда такие длинные, что они падали на грудь: это придавало статуям особенный, воинственный вид. Одеты они были в различные одежды, начиная с длинных и широких одеяний и кончая короткой туникой без рукавов, позволявшей свободно видеть их красивые формы и сильно развитые мускулы. Кроме того, на иных были надеты кольчуги и разного рода брони и латы.

Атрибуты, которыми они были снабжены, представляли такое же разнообразие: одни были опоясаны коротким мечем, другие держали в руках копья и длинные секиры, шестоперы и булавы, у иных на шее были цепи с чем-то вроде медальонов, у других эти цепи были надеты через плечо, некоторые, наконец, как показалось Андрею Ивановичу, держали разогнутые свитки и таблицы, покрытые какими-то письменами. Такие же письмена были на всех пьедесталах, на которых стояли статуи. Но при всем разнообразии, у всех этих статуй было одно общее, все они были с длинными распущенными волосами и имели на головах узкие гладкие обручи.

Осмотрев оба ряда статуй, Андрей Иванович предположил, что в правом ряду стояли первосвященники, главные жрецы храма или, может быть, — целой страны; что же касается левого ряда (правого от входа), то в нем были цари, управлявшие некогда этим исчезнувшим с лица земли государством, и царицы, также несшие на себе бремя правления. Вероятно, те из них, которые были изображены с мечами и в военных доспехах, прославились своими победами и завоеваниями, тогда как другие, державшие в руках свитки и таблицы, были мудрые законодатели и судьи.

Оглядывая их длинный ряд, Андрей Иванович думал о той веренице ряде протекших годов, которую изображал собою этот каменный манускрипт, этот пантеон великих мужей, некогда стоявших во главе исчезнувшего народа. Что это был за народ, оставивший по себе такие художественные памятники? Неужели от него не осталось других следов и целая раса вымерла, не передав другому народу своего умственного богатства, своего художественного развития? Судя по лицевому углу статуй, раса эта несомненно принадлежала к кавказскому племени, во всяком случае это были не семиты. Кто же это? Какое это племя? Выть может, греки? Какие-нибудь искатели приключений, вроде Аргонавтов, в незапамятные времена, — о которых даже до Гомера дошли только темные слухи, — занесенные бурей в неизвестный океан, колонизировали этот впоследствии исчезнувший материк, мало-помалу разрослись в сильное, цветущее государство, но отрезанные безграничным водным пространством от всего остального мира, потеряли с ним всякую связь и сами были им, наконец, забыты?

Тысячи подобных мыслей роились в голове Андрея Ивановича, когда он переходил от одной статуи к другой, рассматривая черты лица, одежду и вооружение давно исчезнувших людей. Наконец он вспомнил о закрытом помещении храма, узкую дверь которого видел в глубине портика, и предполагая, что там было нечто вроде "святая святых", доступное только для первосвященников, отправился к задней стене храма с целью отыскать сообщение со святилищем. Проходя вдоль этой стены, Андрей Иванович в задумчивости машинально взошел на ступени помоста и, очутившись вдруг в таком близком соседстве со статуей величественной богини, почувствовал что-то вроде благоговейного трепета. Он осторожно прошел позади нее, стараясь не коснуться даже ее одежды, пышными складками падавшей на помост: ему казалось, что прикосновением к ней он совершит святотатство. Сойдя на другую сторону трона, он также не нашел искомой двери и, выйдя снова на середину храма, взглянул прямо в лицо богине: лучи солнца, проходившие сквозь широкие промежутки между колоннами, падали на полированный пол и, отражаясь вверху, придавали теплые, жизненные тоны молочно-бледному лицу статуи, от перемены ли освещения или от других причин, казалось, на лице богини играла кроткая, чарующая и в то же время — успокаивающая улыбка и глаза ее смотрели на Андрея Ивановича, как показалось ему, с чувством любви и сострадания. Долго, как очарованный смотрел он в лицо богини и, наконец, тихими шагами вышел из храма. Подавленный массой неожиданных впечатлений, он почувствовал усталость и сел отдохнуть на ступенях высокого крыльца святилища.


XIII. В статуе богини

Солнце уже склонялось за полдень. Кругом стояла такая полуденная тишина, когда все живое впадает в какую-то сладкую истому, когда даже птицы перестают петь и дремлют в тени древесных ветвей, точно собираясь с силами для второй половины дня. Все еще находясь под впечатлением, которое произвела на него статуя богини, Андрей Иванович облокотился на верхнюю ступень террасы и, рассеянно блуждая глазами по двору храма, задумался о своем открытии.

На каменном дворе было душно и жарко, сверху палило солнце, раскаленные ступени жглись: казалось, из них тоже выделялись белые горячие лучи и рассеивались в воздухе. Андрея Ивановича мучила жажда. Он помнил, что в нескольких шагах от храма была вода, но точно какая то сила приковывала его к месту и он, как очарованный, продолжал сидеть и думать. Лицо каменной богини стояло перед ним, как живое. Он находил в этих чертах что-то знакомое, как будто родное: ему казалось, что он видел это лицо когда то прежде, но это было давно, так давно, что уже давным-давно позабылось…

Потом, вследствие какой то ассоциации идей ему вспомнилась простодушная вера первобытных христиан, которые были вполне убеждены, что языческие боги действительно существуют, но что они — злые демоны, совращающие праведников на путь погибели, и что античные статуи языческих храмов — воплощения этих демонов. Он вспомнил, как христианские исповедники, борясь с отживающим язычеством, одухотворяли этих идолов и наравне с языческими приписывали им таинственную силу… И вот он сам испытывает на себе влияние чар языческого кумира.

Эта мысль рассмешила Андрея Ивановича. Он поднялся на ноги и отправился к водоему. Перевесясь через каменный барьер и подставив пригоршню под струйку холодной и светлой, как хрусталь, воды, лившейся из каменной трубы в центре водоема, он напился, умыл лицо и руки, и освеженный, с новыми силами, отправился продолжать свои исследования.

Бодро поднялся он по ступеням в портик задней части храма и заглянул в узкую дверь, проделанную в стене: за дверью господствовала темнота и только слабый луч света пробивался откуда-то снизу. Войдя в дверь, Андрей Иванович несколько времени стоял, присматриваясь к окружающему мраку. Чрез несколько времени он уже в состоянии был рассмотреть, что находится в довольно обширной комнате. Посредине ее стоял большой каменный стол, вдоль стены тянулись широкие каменные же лавки, над ними, на стенах, чернели многочисленные ниши, вероятно, заменявшие собой шкафы и служившие для хранения различных предметов нужных для богослужения. Свет пробивался в это помещение из полукруглого отверстия, проделанного внизу стены, противоположной входу. Подойдя ближе, Андрей Иванович увидел ступени узкой лестницы, уходившей под эту стену. Свет, падавший на ступени откуда-то сверху, вероятно, проходил из храма, с которым задняя комната, по-видимому, сообщалась этой лестницей.

Андрей Иванович спустился по лестнице, прошел несколько шагов по ровной площадке, нагнувшись под полукруглым сводом стены, и встретил новую лестницу.

Переступив по ней несколько ступеней, он увидел над собой пустой цилиндр около двух аршин шириной, несколько суживавшийся кверху. Свет падал из верхней части этого цилиндра, ярко освещая винтовую лестницу, поднимавшуюся до половины его высоты и оканчивавшуюся огороженной площадкой, на которой свободно можно было стоять двоим. Взобравшись на эту площадку, Андрей Иванович, как раз на уровне лица, нашел что-то вроде трубы, сделанной из какого-то металла и загнутой улиткой. Прямо над ней приходились два отверстия, в которые широкими волнами врывался свет. Заглянув в одно из них, Андрей Иванович увидел внутренность храма: два ряда колонн и статуй, постепенно уменьшаясь, тянулись по обеим сторонам, справа и слева. Самыми ближайшими предметами, которые можно было видеть, смотря вниз, были несколько громадных каменных колосьев и гигантская рука, державшая серп.

Из всего этого Андрей Иванович заключил, что находится внутри статуи богини, — что улиткообразная труба представляет собою ничто иное, как обыкновенную говорную трубу, посредством которой изобретательные жрецы некогда возвещали устами богини священную волю богов благодаря этому приспособлению, казавшемуся доверчивому народу действительно небесным глаголом и приносившему жрецам весьма земные выгоды.

Андрей Иванович приложил рот к раструбу говорной трубы и, не повышая голоса, произнес: "Богиня Церера!" В то же мгновение мощные звуки загремели под сводами и, отражаясь в разных углах храма, усилились до невероятной степени, точно все стоящие в храме статуи воскликнули единогласно: "богиня Церера!" Эффект вышел поразительный. Когда загрохотали эти звуки по храму, Андрей Иванович даже вздрогнул от неожиданности: он сам не узнал своего голоса — до того этот голос был изменен и усилен улиткообразной трубой и эхом храма.

Несколько раз Андрей Иванович повторил свои опыт, то усиливая, то ослабляя звук голоса, и храм гремел и грохотал от чудовищных звуков, вылетавших из говорной трубы. Что думали об этом верующие богомольцы, наполнявшие некогда храм богини, слыша этот сверхъестественный голос, казалось, потрясавший самые стены? В каком благоговейном страхе, простершись на полу храма, внимали они этим звукам, вполне убежденные, что сама небожительница вещает им свою священную волю! "Да, древние жрецы-строители этого храма, — продолжал думать Андрей Иванович, — имели солидные познания в акустике и умели извлекать пользу из своих познаний. В этом нужно отдать им справедливость".

Спускаясь по винтовой лестнице вниз, Андрей Иванович заметил в основании цилиндра просвет по швам одной плиты, быть может, умышленно не скрепленной с другими цементом. Он уперся в нее рукой, и плита, скользнув по мозаичному полу, подалась, как будто на петлях, и открыла квадратное отверстие, в которое свободно мог пройти человек: это была потайная дверь, служившая для сообщения комнаты жрецов с храмом и, вероятно, нужная им для совершения каких-нибудь таинственных деяний. Андрей Иванович воспользовался этой дверью и очутился в храме. Глаза его, уже привыкшие к темноте, были почти ослеплены волнами света, заливавшими храм. В этом ярком освещении все внутреннее убранство храма сияло особенным великолепием, но, утомленный полученными впечатлениями, Андрей Иванович быстро прошел между рядами сверкающих колонн и статуй и остановился на несколько секунд только в портике, чтобы бросить последний взгляд на общий вид храма.


XIV. Барельефы

Глаза его остановились на двух стенных барельефах, находившихся при входе. Оба они представляли какие-то сцены, значение которых было трудно понять, вероятно, потому, что они имели символическое значение. В обеих картинах главной фигурой, около которой группировались остальные, была молодая, прекрасная девушка, лицу которой художник придал какое-то особенное, царственное величие. На левом барельефе она стояла, веселая и оживленная, в кругу женщин и красивым жестом руки как будто звала их за собою; позади нее, приподнявшись на носках, мужчина, в широкой длинной одежде, с остролистным венком на голове и листком в левой руке, вытянув правую руку, лил на нее из узкогорлого кувшина воду, две ближайшие к ней женщины, с испуганными лицами и протянутыми руками, как будто хотели его остановить.

На правом барельефе, эта царственная девушка сидела на высоком прямом кресле в какой-то застывшей, точно окаменевшей позе, лицо ее было неподвижно, глаза закрыты, руки безжизненно висели вдоль тела, пред девушкой стоял на коленях тот же самый мужчина в остролистном венке: лицо его выражало горе и раскаяние, он простирал к ней руки, как будто умоляя о прощении, у ног его лежал сломанный жезл. Кругом стояла толпа женщин. Некоторые из них плакали, другие в отчаянии ломали руки, подняв глаза к небу, третьи с угрожающим видом указывали на коленопреклоненного мужчину. Обе картины дышали жизнью, фигуры стояли, как живые, выражение лиц было передано до того хорошо, что Андрей Иванович долго не мог от них оторваться.

Но что именно изображали эти сцены? После разного рода предположений Андрей Иванович остановился на том, что левый барельеф представляет, вероятно, какой-нибудь религиозный обряд, вроде крещения или скорее — посвящения, быть может, в жрицы храма или в весталки. Очевидно, посвящение это было произведено жрецом внезапно, против воли девушки и так тяжело подействовало на нее, что сам жрец почувствовал угрызение совести и даже сломал свой жезл. При этом Андрей Иванович вспомнил коленопреклоненную статую в храме, со сломанным жезлом на пьедестале и, сопоставив жреца на обоих барельефах, пришел к тому заключению, что они изображают одну и ту же личность.

Было ясно, что барельефы изображали действительное событие, — но где ключ к его разгадке? Тот, кто мог бы его объяснить, давно исчез с лица земли. О вымершей расе говорят только камни, но в их языке слишком много темного и неразгаданного. Недаром сказано, что настанет день, когда камни возопиют, но кто поймет вполне, о чем вопиют камни?

Выйдя из ворот храма, Андрей Иванович отправился по мощеной дороге. Ему хотелось узнать, куда ведет эта дорога и, кроме того, это избавляло его от необходимости пробираться чрез кустарники, следуя старым путем. Прекрасно вымощенная гладкими массивными плитами широкая дорога все время шла под навесом вековых деревьев и, как натянутая струна, уходила в даль. Узкая лента голубого неба виднелась над ней между вершинами громадных пиний, каури и другого рода тропических сосен. Андрей Иванович шел по ней, поглощенный странными впечатлениями, пережитыми им сегодня,

Вскоре от этой дороги отделилась вправо, почти под прямым углом, другая, более узкая, но тоже прекрасно вымощенная дорога. Андрей Иванович заглянул, как она совершенно прямой линией уходила вдаль и скрывалась затем в глубине леса, и продолжал идти по старой.

Через несколько времени лес стал редеть, и наконец совсем прекратился. Дорога пошла между холмов и начала подниматься в гору. Наконец она уперлась в широкую лестницу, рассыпавшиеся ступени которой были покрыты обломками желобчатых колонн. Пройдя между этими обломками, Андрей Иванович вдруг очутился над самым обрывом берега: далеко внизу шумел океан, обрызгивая белой пеной подошвы утесов, у самых ног на уступе обрыва, на груде камней, покрытых обломками барельефов, лежали две полу-разбитые колонны, местами засыпанных мелким щебнем. Это были единственные остатки здания, обрушившегося в море, вероятно, во время землетрясения или другой подобной катастрофы.

Андрей Иванович полюбовался еще несколько времени на обломки красивых капителей и узорных карнизов, лежавших внизу, и стал медленно спускаться по обрушившимся ступеням широкой лестницы, вероятно, составлявшей некогда подножие великолепного храма или дворца. Остатки этой лестницы тянулись далеко по обе стороны дороги, доходя почти до подошвы холмов, ограничивавших ложбину: по этому можно было судить о величине здания, к которому она принадлежала.

Следы гигантских сооружений, на которые постоянно приходилось наталкиваться, невольно наводили на мысль о величии расы, населявшей некогда остров. Несомненно, что она обладала замечательными зодчими и гениальными скульпторами, произведения которых нисколько не уступали по красоте исполнения лучшим образцам античного искусства. Религиозный культ ее, которому служили эти художники, был значительно развит и обладал особым сословием жрецов и, быть может, жриц, которые вели, как доказывает храм найденный в лесу, совместную, быть может, монашескую жизнь.

Раса эта имела своих царей, цариц, полководцев, первосвященников и ученых законоведов, чтила их деяния и увековечивала их память для грядущих поколений, помещая их статуи в своем пантеоне. Свитки и надписи на пьедесталах свидетельствуют что им было знакомо искусство письма. Роскошные одежды, оружие, разного рода утварь, изображение которых сохранила скульптура, доказывают существование целого класса искусных ремесленников, чьи ловкие руки создавали все эти предметы. Венок из колосьев на голове богини, сжатый сноп и серп в ее руках указывают, что в исчезнувшем государстве особенным почетом пользовалось земледелие. Из всего этого следовал неопровержимый вывод, что народ, живший некогда на острове, стоял на высокой степени цивилизации и умел пользоваться ее благами.

Раздумывая таким образом, Андрей Иванович медленно возвращался по дороге к лесу. Сначала он надеялся, что эта дорога приведет его домой: но когда она окончилась у обрыва, ему оставалось только воротиться назад и исследовать другую, более узкую дорогу, отделявшуюся под прямым углом от главной и уходившую куда-то в глубину леса. Он со страхом думал, что, если и эта дорога не приведет его к цели, то для того чтоб воротиться домой, ему, пожалуй, снова придется продираться чрез ту же непроходимую глушь, по которой он пробрался к лесному храму. Поэтому, дойдя до перекрестка, он сошел с широкой дороги на узкую.

Она была также прекрасно вымощена и такими же массивными, гладко вытесанными плитами, но деревья над ней образовали такой непроницаемый свод, что приходилось идти точно в тоннеле, порой даже нагибаясь под низко опущенными ветвями. Мало-помалу характер растительности стал изменяться. Между пиниями и араукариями стали попадаться светло-зеленые древовидные папоротники с своими черными, точно обугленными стволами, затем акации, пальмы разного рода и потом сплошною стеной пошли миртовые деревья со своей темно-зеленой листвой. Дорога заметно стала подниматься в гору. В некоторых местах на ней попадались мосты и под их полукруглыми арками весело журчала вода небольших ручейков, уходивших куда-то под гору.

Становясь все круче и круче, дорога уперлась наконец в довольно крутую каменную лестницу с высокими и узкими, местами осыпавшимися, ступенями. Миртовые деревья перешли в невысокий кустарник, из которого местами выдавались совершенно голые скалы. Порою лестница прерывалась вымощенными площадками, как будто предназначенными для отдыха. Добравшись до одной из них, усталый Андрей Иванович сел отдохнуть и окинул глазами пройденное пространство.

Во все стороны, насколько хватало зрения, виднелся сплошной лес, над которым местами качались перистые вершины высоких пальм. Разнообразные оттенки зелени менялись сообразно характеру растительности, переходя от темной, почти синей листвы араукарий до нежной, желтовато-красной зелени акаций. Внизу, прямо под ногами, темнела лестница, скрываясь под густым сводом темно-зеленых мирт, вверху эта же лестница уходила в гору и терялась между скалами. Андрей Иванович совершенно не знал этой местности и даже не мог себе представить, в какой стороне находилась его палатка.


ХV. В горах

После короткого отдыха Андрей Иванович снова стал взбираться в гору. Подъем становился все затруднительнее. Местами лестница шла почти отвесно, местами обрушившиеся ступени лежали в груде беспорядочных обломков и тогда такие обвалы приходилось обходить, цепляясь по скалам, среди перепутавшихся кустарников.

Долго поднимался таким образом Андрей Иванович. Все чаще и чаще он садился отдыхать где-нибудь на площадке лестницы и тревожно вглядывался в открывавшийся пред ним простор, стараясь отыскать что-нибудь знакомое, с помощью чего можно было бы ориентироваться. Но перед ним были все тот же бесконечный лес, те же кустарники и скалы.

День склонялся к вечеру, западная часть неба уже вся сияла в лучах заходящего солнца, а лестнице все не было конца. Наконец, Андрей Иванович стал совсем отчаиваться. Нужно было торопиться, чтобы добраться до какого-нибудь удобного места для ночлега, а между тем усталые ноги почти отказывали в повиновении. Полуобрушенная лестница продолжала подниматься все кверху. Вот уже кустарники кончились и по обе стороны узкой дороги виднелись только голые скаты, кое где покрытые тощей травой. Наконец кончилась и лестница. Только следы ее, белея грудами обрушившихся камней, показывали еще направление, в котором она некогда шла. Андрей Иванович начинал приходить в отчаяние. Цепляясь по скале вдоль обрушенной лестницы, он совершенно падал от усталости. Ему уже приходило на мысль лечь где-нибудь в углублении скалы и уснуть, рискуя даже скатиться вниз и разбиться вдребезги.

Но судьба сжалилась над ним. Из-за гребня скалы, по которой он взбирался с таким трудом, вдруг выглянул фронтон небольшого здания, — еще несколько шагов, — и под фронтоном появились четыре легкие колонны, на которых он опирался. Вскоре Андрей Иванович уже стоял у самого здания. Это был маленький храм или, может быть, мавзолей. Он находился на уступе скалы и состоял из четырехугольной вымощенной площадки, по углам которой стояли колонны, поддерживавшие легкую крышу, в средине площадки находилась массивная четырехугольная плита, украшенная какими-то сгладившимися барельефами. Что изображала собой эта плита, жертвенник или надгробный камень, Андрей Иванович но сумел определить. Впрочем, он и занят был но тем.

Добравшись до площадки, он с наслаждением повалился на жесткий каменный пол и вытянул усталые ноги. Он уже решил за неимением лучшего провести здесь ночь, хотя холодные плиты вместо постели и довольно свежий вечерний ветер, дувший на горе, не представляли особых удобств для ночлега. Около получаса он лежал совершенно неподвижно и закрыв глаза, точно собираясь заснуть. Только когда силы его несколько восстановились, он приподнялся на локоть и стал осматривать местность, в которой находился.

Взглянув под гору, Андрей Иванович увидел, что наискось по скале, от запада к востоку, проложена прекрасная ровная дорога, а в полуверсте отсюда, по направлению той же дороги, виднеется силуэт какого-то здания, вроде башни, освещенный пурпурными лучами заходящего солнца. Всмотревшись попристальнее, Андрей Иванович принял эту башню за ту самую, в которой хранился его Гиппогриф, и, обрадованный этим открытием, собрав последние силы, снова пустился в путь, чтобы воспользоваться коротким временем, оставшимся до заката солнца.

Дорога, высеченная в скале, имела довольно значительный уклон, но после трудного подъема вдоль разрушенной лестницы идти по ней казалось просто отдыхом. Андрей Иванович быстро прошел расстояние, отделявшее его от здания, которое сначала было принято им за знакомую башню, но чем ближе подходил он к нему, тем более убеждался в ошибке. Вместо узкой и высокой башни, сложенной из темных, грубо отесанных плит, он увидел перед собою высокий красивый портик, фронтон и фриз которого, насколько можно было рассмотреть под сенью опутавших их вьющихся растений, были богато украшены статуями и барельефами. Остальная часть храма, следующая за портиком, скрывалась в скале и была, по-видимому, или высечена в этой скале, подобно многим древним храмам Индостана, или засыпана обрушившейся скалой — быть может, во время того же землетрясения, когда обрушился в море тот храм, остатки которого он видел на берегу.

Терраса портика находилась на довольно значительном возвышении и высокая лестница, которой некогда этот храм выходил на дорогу, почти совершенно разрушилась и лежала в виде груды камней, засыпавших дорогу. Цепляясь за сохранившиеся еще ступени и подкладывая камни вместо недостающих, Андрей Иванович взобрался кое-как на террасу портика. Здесь, прислонясь к колонне, он прежде всего окинул взглядом расстилавшуюся пред ним местность. Какова была его радость, когда в недалеком расстоянии, несколько вправо, под горой он увидел кровли обеих знакомых башен!.. Несколько далее за ними темнели массивные колонны озерного храма и виднелась часть лазурной поверхности его любимого озера, еще далее, — шли знакомые рощи кокосовых пальм, бананов и хлебных деревьев, далекий лес, синевший вдали, вершины прибрежных скал и, наконец, за ними, на самом почти горизонте, — голубое зеркало океана, сиявшее теперь роскошными красками румяного заката…

Андрей Иванович совершенно успокоился: теперь он мог добраться до своей палатки даже в темноте тропической ночи, только бы успеть засветло спуститься под гору. Поэтому, дорожа временем, он бросил только беглый взгляд в темную внутренность храма и при свете потухающего дня едва успел рассмотреть длинные ряды колонн и статуй, уходящие в глубину храма, богатые скульптурные украшения на пьедесталах и фризах ближайших колонн, покрытые такими же украшениями стены, мозаичный пол, и, пресыщенный впечатлениями дня, стал торопливо спускаться по своей импровизированной лестнице, отложив осмотр этого храма до более удобного времени.

Так как дорога, высеченная в скале, уходила слишком далеко вправо от ближайшего пути к башне, то Андрей Иванович предпочел спускаться по горе целиком. Сначала это было довольно затруднительно благодаря ее обрывистости, но вскоре он нашел узенькую тропинку, которая привела его прямо к подножию башни. Отсюда, уже в совершенной темноте, он пошел по вымощенной камнем дороге, проложенной мимо озерного храма по берегу озера и, наконец, усталый и голодный, добрался до своей палатки. Никогда в жизни своей, даже в очень юные годы, когда он бредил охотой и считался одним из неутомимейших Немвродов, Андрей Иванович не делал более утомительного путешествия и не уставал до такой степени. Наскоро поужинав, он бросился в постель и тотчас заснул. Но вероятно, вследствие сильной усталости нервы его были очень напряжены, потому что сон его был тревожен и наполнен сновидениями. Он все грезил статуей богини, отождествляя ее с девушкой, изображенной на барельефах портика.

Одетый в такие же широкие одежды, он вместе с ней участвовал в религиозных процессиях. Их окружала шумная радостная толпа юношей и дев, распевавшая религиозные гимны, отбивая такт ладонями рук. Он видел, как из-за этой толпы подкрадывался к ним жрец в остролистном венке и, вытягивая руку с длинногорлым кувшином, наполненным ядом, старался вылить на них этот яд. Андрей Иванович сознавал, что его подруге грозит смертельная опасность, хотел броситься на жреца, оттолкнуть его, вырвать у него яд — и не мог пошевелить ни одним членом: он кричал тем глухим, точно задавленным голосом, каким вообще кричат во сне, но его дикий крик не был слышен среди радостных восклицаний шумной толпы. Он делал нечеловеческие усилия, чтобы сдвинуться с места, и наконец это ему удалось: он отталкивает жреца и в завязавшейся борьбе ломает его жезл, срывает остролистный венок и бросает его на землю. Тогда жрец, в страшном гневе, поднял с угрожающим жестом руку над головой Андрея Ивановича и сказал, задыхаясь: "Будь трижды проклят: пусть она не достанется ни мне, ни тебе, пусть ты увидишь счастье соперника и пусть ты умрешь такой же одинокой и постыдной смертью, как я!" С этими словами жрец плеснул из кувшина в лицо Андрею Ивановичу и остатки яда вылил на себя. В тоже мгновение Андрей Иванович почувствовал, как члены его сделались неподвижны, точно их сковала какая то невидимая сила, как они мало-помалу цепенели, застывая будто от холода, как этот холод постепенно поднимался к сердцу, останавливал дыхание, сжимал мозг и скоро он один, окаменевшим трупом, лежал на дороге, но все еще слышал, как песни веселой толпы замирали вдали, и видел, сквозь закрытые веки, что над ним чернело одно только холодное неприветное небо.


ХVІ. Кораблестроение

На другой день шел дождь, начавшийся еще ночью. Андрей Иванович чувствовал себя усталым точно разбитым и весь день провалялся на постели с книгой в руках. К вечеру дождь перестал, солнце снова засверкало на безоблачном небе. Освеженная и омытая зелень имела такой нарядный, праздничный вид, что Андрей Иванович нашел наконец невозможным оставаться долее в темной палатке. Он взял весло и отправился к челноку с целью покататься по озеру.

Челнок пришлось отливать. Прошедший дождь нахлестал его водой почти вровень с краями. Андрей Иванович вытащил его на берег, опрокинул, вытер насухо травой и снова осторожно спустил на воду: он берег свою лодку-игрушку потому, что она ему нравилась своим красивым, нарядным видом. Эти немногосложные занятия, потребовавшие небольших физических усилий, пришлись очень кстати: после них Андрей Иванович почувствовал себя бодрее, — как говорится, поразмялся. Всегда уже так бывает, что после сильной усталости чувствуется во всем теле какая то тяжесть, мускулы ноют, малейшее движение кажется затруднительно, но стоит только принудить себя немного поработать — и все приходит в норму, сразу себя чувствуешь бодрее и досадная апатичность исчезает без следа.

Через несколько минут Андрей Иванович был уже на середине озера. Двадцать раз проехал он вдоль и поперек, толкаясь носом челнока то в каменные ступени храма, то в песчаный откос своего любимого места для купанья, и как-то сразу почувствовал, что ему тесно и скучно в этом голубом четырехугольнике, заключенном в роскошную раму из цветущей тропической зелени. Ему захотелось на простор, куда-нибудь на риф, где бы ничто не мешало ему видеть далеко во все стороны.

Конечно, всего проще было снарядить Гиппогриф и на нем, по желанию, подняться высоко над облаками или свободно носиться над океаном, почти задевая за гребни волн упругим дном своей ивовой лодочки. Но не этого хотелось теперь Андрею Ивановичу. Все это были ощущения уже переиспытанные, настолько знакомые, что в них уже не было ничего нового. И кроме того, на Гиппогрифе ему пришлось бы сидеть спокойно и неподвижно, так как там не к чему было приложить силу, которая требовала упражнений и работы. Поэтому ему пришла фантазия по-кататься "по синим волнам океана" на настоящей морской лодке, полавировать на парусах по ветру и против ветра, словом, — приложить на практике те таинства мореходного искусства, в которые некогда посвятил его кузен-моряк на грачевском пруду, несколько раз искупавшись с ним вместе во всем платье на крутых поворотах, когда узенький и вертлявый челнок мельника опрокидывался под тяжестью парусов.

"Можно будет выбрать не особенно свежий ветер", — думал Андрей Иванович. Но прежде всего надо построить лодку. Что за беда, если над ней придется по-работать две или даже три недели! Время у меня не купленное. Сама работа пустяки, строительный материал под руками… Вот разве теория подгадит: вместо легкой послушной лодки, пожалуй, выйдет какое-нибудь тяжелое, кривобокое чудовище? А впрочем — посмотрим, попробуем.

Следствием этого решения было то, что на другой день с самого утра Андрей Иванович принялся за работу. Он выбрал подходящее хлопчатниковое дерево, устроил около него нечто вроде подвижной лестницы, срубил с него вершину, обрубил ветви, и стоя на верхней площадке своей лестницы, принялся распиливать на доски прямо по корню. Дело пошло довольно успешно, однако, отпилив первую доску, Андрей Иванович почувствовал, что труд этот далеко не такой легкий, как это ему сначала казалось. Но он обладал в известной степени упрямством и, раз принявшись за дело, непременно доводил его до конца, чего бы это ему ни стоило. Так было и в этом случае. Обливаясь потом и ворча на непослушную пилу, которая пилила не так скоро и прямо, как ему хотелось, он продолжал отпиливать от дерева одну доску за другой и, покончив с одним, перешел к другому. Когда ему наскучивало распиливание, он принимался за обтесывание и выстругивание и в полторы недели постоянного труда наготовил столько досок и брусьев разной толщины, что счел уже возможным приступить, наконец, к постройке лодки.

Нельзя однако сказать, чтобы все это время Андрей Иванович занимался одной только плотничною работой. Напротив, он часто давал себе короткий отдых, делал недалекие прогулки с ружьем, по вечерам постоянно выезжал на челноке ставить жерлицы, собирал попавшуюся рыбу, ухаживал за льямами, накашивая им утром и вечером травы, готовил обед и ужин, — словом вел все свое немногосложное хозяйство и при этом находил еще время предаваться кейфу в тени банана, лежа на толстом ковре с книгой в руке и чашкой горячего душистого кофе на низенькой скамейке, заменявшей в этом случае стол.

По вечерам в эти полторы недели Андрей Иванович не раз чертил и перечерчивал конструкторские чертежи предполагаемой лодки, тщательно вычерчивая фигуры и вычисляя размеры деталей. Таким образом, вместе с окончанием заготовки материалов, были приготовлены подробные чертежи практикуемой лодки и работа должна была идти теперь, как "по писанному". Действительно, работа пошла замечательно быстро. В несколько дней был вытесан киль, прилажены лекала, врублены кокоры — словом, остов лодки вчерне был готов и тщательно выверен. Началась обшивка и только здесь встретилось затруднение: за недостатком железных гвоздей пришлось обшивать деревянными.

Андрей Иванович приуныл. Он не прочь был устроить кузницу и собственноручно ковать гвозди, но где взять железо? Бродя по острову, он не раз видел красную глину, которой одно время даже предполагал воспользоваться вместо охры для окраски своего челнока. Он, — если можно так выразиться, — чуял, что в этой глине заключается железо, — но как добыть, выделить его оттуда? Напрасно собирал он свои минералогические и металлургические познания, припоминал все, что знал когда-то о магнитном железняке, о доменных печах, о чугуне, но из всего этого ничего не выходило. В конце концов он даже возроптал на свое воспитание. Досталось тут и гимназии, и университету… Впрочем, он скоро опомнился и сообразил, что ars longa, vita brevis[5], что при бесконечном разнообразии человеческих знаний специализация необходима и что он сам виноват, если не подготовился специально в Робинзоны.

Пусть однако читатель не думает, что Андрей Иванович не сумел бы добыть себе железа, если бы оно ему было настолько нужно, что без него нельзя было бы обойтись. На свете все так просто делается, что в большинстве случаев достаточно хотеть, чтобы мочь. Суворов потому не терпел "немогузнаек", что они не умели хотеть, что они успокаивались на своем незнании, не имея достаточно энергии, чтобы разделаться с ним, стряхнуть его с себя.

Как бы то ни было, кораблестроителю пришлось, скрепя сердце, работать деревянными гвоздями, призвав себе на помощь российское "авось да небось". Это обстоятельство сначала несколько разочаровало и охладило Андрея Ивановича: но потом он снова увлекся своей работой и даже стал любоваться, как все это выходило у него стройно, красиво и аккуратно. В глазах настоящего мастера работа Андрея Ивановича, конечно, не имела бы никакой цены и наверно вызвала бы безжалостное осуждение. Но Андрей Иванович смотрел на свое создание другими глазами. Он еще живо помнил первоначальный хаос, из которого он вызвал его к жизни — те чурбаки, бревна, кривые шероховатые доски, грудой наваленные на этом самом месте, он помнил, как из этого хаоса мало-помалу под его руками начало получаться нечто целое, органически связанное из множества отдельных частей, нечто имеющее определенную физиономию, стройное, даже красивое: разве Андрей Иванович не имел права этим восхищаться? Каждый работник, работающий не за страх, а за совесть, как бы он ни был неискусен в чужих глазах, непременно испытывает это чувство удовлетворенности и в этом чувстве большего или меньшего приближения, к идеалу заключается лучшая награда за труд и главнейший стимул для дальнейшего усовершенствования.


ХVІІ. На море

Вместо двух-трех недель, постройка лодки с конопаткой и осмолкой затянулась более, чем на два месяца. Но зато, когда она была кончена и, перенесенная при помощи Гиппогрифа на озеро, закачалась на его волнах так стройно и солидно, сердце Андрея Ивановича прониклось весьма понятным чувством гордости. Против ожидания, несмотря на свою величину, лодка оказалась довольно легкой, прекрасно слушалась руля и отлично ходила под парусами. На озере, конечно, ей негде было разгуляться, но перенести ее на риф Андрей Иванович пока не решался, так как все время стояла слишком ветреная погода. Он поневоле должен был довольствоваться маневрами на озере и это принесло ему пользу в том отношении, что, не рискуя ни малейшей опасностью, он научился довольно хорошо управлять своей лодкой.

Наконец, однажды вечером солнце закатилось на совершенно ясном горизонте. На небе не было тех красных перистых полос, которые, обыкновенно на закате солнца, легкими пучками тянулись поперек неба, предвещая на завтра ветреный или даже бурный день. В этот вечер Андрей Иванович с особенным вниманием осмотрел свою лодку, оглядел оснастку, весла, руль, затем отправился в верхнюю башню и также внимательно осмотрел Гиппогриф. Найдя все в порядке, он улегся пораньше спать, заранее предвкушая удовольствие своей первой самостоятельной поездки по морю.

На другой день он проснулся рано. Утро было тихое и ясное. Листья на деревьях как будто замерли в совершенно неподвижном воздухе. Только одни птички, весело чирикая, носились над вершинами деревьев, да звенящее облако насекомых как будто плыло над самым озером, точно смотрясь в его зеркальную поверхность, под которой его сторожили уже неутомимые, стрелки-охотники, жельмоны. Флаг на мачте висел неподвижно и будто жалел, что его владельцу не придется сегодня развернуть паруса и попробовать свою лодку на океане.

"Ну, что же? Не беда!" — утешал себя Андрей Иванович. "Напротив, это даже лучше, что мне придется спустить свою лодку на море в такую тихую погоду. Пока что, я отыщу для нее удобную бухточку, защищенную от ветров, а там, к полудню, еще посмотрим, что будет: тихое утро еще не обусловливает непременно безветренного дня".

Андрей Иванович снял мачту и уложив, весь такелаж на дно лодки, отправился за Гиппогрифом. Чрез несколько времени, легкий и красивый, нисколько не пострадавший от своего продолжительного заключения в башне, он гордо плыл над поверхностью озера, почти скользя по воде своей ивовою лодочкой. Как в зеркале, отражались в воде его разноцветные полотнища, опутанные частой сетью веревок, его могучий винт, плавно вертевшийся в неподвижном воздухе, и руль, управлявший полетом: казалось, два аэростата плыли один над другим, стремясь своими шарами в противоположные стороны — один к небу, опрокинувшемуся над озером, другой к такому же небу, но только скрывшемуся в его зеркальной глубине.

Остановив аэростат над центром лодки, Андрей Иванович обвязал всю ее веревками и, тщательно прикрепив к аэростату, дал ему ход, и могучее чудовище плавно поднялось над озером, держа в своих когтях огромную лодку. Поднимаясь все выше и выше, оно полетело над пальмами, над вершинами гигантских смоковниц, над зарослями перепутавшихся лимоний, промелькнуло над узкой каменистой грядой прибрежных скал и точно повисло над застывшим, как стекло, океаном.

Андрей Иванович зорко осматривал с высоты широкие полосы рифов, тянувшиеся в разных направлениях, как причудливые морщины на гладкой поверхности океана. Казалось, сегодня они изменили несколько свою обычную физиономию: у них не доставало вечной белой каймы пенистого прибоя, окружавшей их берега множеством опасных бурунов.

Неподалеку от рифа, впервые приютившего Андрея Ивановича в этом уголке мира, в виду острова Опасного, виднелось начинавшееся кольцо небольшого атолла с глубокой внутренней лагуной. Найдя, что эта лагуна может служить удобным помещением для его лодки, Андрей Иванович спустился почти к самой поверхности воды и одну за другой осторожно отвязал веревки, прикреплявшие лодку к Гиппогрифу. Через полчаса Гиппогриф, освобожденный от своей ноши, легкой птицей взвился над океаном, а посередине лагуны тихо закачалась лодка, впервые знакомясь со стихией, в которой отныне ей предстояло действовать. Андрей Иванович спустился еще раз, подвел лодку к берегу и, уравновесив аэростат, вышел на жесткую поверхность рифа.

Стоя на твердой известковой почве рифа, Андрей Иванович тщетно отыскивал глазами какой-нибудь предмет, к которому он мог бы прикрепить свой Гиппогриф. Но поверхность рифа оказалась настолько ровной, что зацепить якорь или привязать веревку Гиппогрифа было не за что. Оставалось привязать его к лодке. Это, конечно, затруднило бы ее движения, но так как другого выбора не представлялось, то пришлось прибегнуть к этому средству. Андрей Иванович крепко привязал веревку якоря к корме лодки, таким образом, что Гиппогриф балансировал над лагуной на высоте от тридцати пяти до сорока футов, затем он поставил мачту, вложил весла в уключины и, огребаясь то тем, то другим, то обоими вместе, выбрался из лагуны чрез один из каналов, которыми было прорезано кольцо атолла.

В воздухе было тихо по-прежнему, концы повисшего флюгера едва шевелились и то благодаря движению лодки: океан, как прежде, был гладок, точно зеркальное стекло. По-видимому предстояло все время работать веслами, оставив бесполезный парус праздно лежать на дне лодки. Андрей Иванович тихо обогнул риф и выехал в открытое море. Лодка шла довольно легко на веслах, увлекая за собой привязанный аэростат. Становилось все жарче и жарче. Андрей Иванович обливался потом, но не бросал весел. Ему нравилось плыть таким образом, затерянным со своей маленькой лодкой в этом безграничном голубом пространстве: было весело и жутко, оглядываясь по сторонам, видеть только воду и небо. Уже остров Опасный остался далеко позади. Его обрывистые берега синели в голубоватом тумане и, становясь все ниже и ниже, точно прятались в море.

Наконец Андрей Иванович почувствовал усталость и сложил весла. Лодка тихо покачивалась на воде, подвигаясь в силу инерции по-прежнему направлению. Андрей Иванович откинулся на спину, закинул за голову руки, вытянул ноги и весь отдался dolce far niente[6]. Он долго смотрел сквозь прижмуренные ресницы в высокое синее небо, потом, ослепленный его сиянием, он перевел глаза на бесконечную равнину моря. сливавшуюся с небом в голубом тумане горизонта. Грудь его свободно и глубоко вдыхала живительный морской воздух, пропитанный мельчайшими частицами соляных испарений. Блуждая глазами по голубой поверхности моря, он перегибался порою через борт лодки и пристально вглядывался в прозрачную глубину океана, точно желая проникнуть в его сокровенные тайны. Но море ревниво хранило свои секреты и, хотя миллиарды живых существ кишели на самой поверхности воды, в каких-нибудь двух футах расстояния, глаз наблюдателя не мог уловить и одного из них, — до того было прозрачно их тело. Наскучив бесполезно всматриваться в безжизненную, как ему казалось, глубину, Андрей Иванович снова откидывался на спину и погружался в прежнее полудремотное состояние.


XVIII. Чудовище

Из этого состояния его вывел недалекий всплеск воды. Андрей Иванович быстро поднялся и обернулся по направлению шума, но не успел рассмотреть его причины.

Ему показалось только, что какой-то темный предмет, вроде огромного обломка скалы, упал в воду, подняв целый столб брызг, и мгновенно исчез в глубине, оставив за собой взволнованную поверхность. Андрей Иванович еще смотрел на это место расширенными от любопытства глазами, когда саженях в десяти от лодки, в том же направлении, из воды внезапно выпрыгнуло огромное круглое тело, продержалось несколько мгновений на воздухе в нескольких футах над поверхностью и затем снова упало в море, произведя такое волнение, что лодку несколько раз чувствительно подбросило расходящимися волнами. Теперь Андрей Иванович мог уже хорошо рассмотреть странный предмет, привлекший его внимание. Это было ничто иное, как громадная, как будто отрубленная от туловища, рыбья голова не менее шести футов в диаметре. У нее были глаза, рот, два громадных, как казалось, околожаберных плавника — и затем более ничего…

Андрей Иванович до того был поражен этим странным чудовищем, что несколько минут не мог придти в себя от изумления. Он насилу мог сообразить, что эта должна быть та самая сказочная рыба, которую старинные мореплаватели окрестили такими странными именами, как например: самглав, шар-рыба, голова-рыба и т. п. У позднейших путешественников она называется иногда солнечной рыбой, иногда луной-рыбой. Последнее название она получила, как говорят, потому что ее серебристая чешуя светится в ночной темноте и, когда ей приходила фантазия ночью показаться над поверхностью воды, путешественники будто бы часто принимали ее за диск полной луны, выходящий из моря…

Приключение с лунной рыбой разбудило охотничьи инстинкты Андрея Ивановича, дремавшие в нем со времени неудачи на озере. Он очень жалел, что не взял с собой рыболовных принадлежностей, и решился на следующий раз непременно попробовать счастья в рыбной ловле на море.

Между тем, осматриваясь кругом, он заметил, что лодка все еще продолжает двигаться: темная полоса рифа, сначала едва заметная вдали, постепенно становилась все ближе и ближе и наконец прошла мимо, в нескольких саженях от борта лодки. Оглянувшись назад, Андрей Иванович едва мог разобрать в фиолетовом полуденном тумане синие скалы острова Опасного. Было очевидно, что, пока он предавался своему far niente, лодку его дрейфовало морским течением, и если бы он не догадался об этом еще несколько минут, то вероятно совсем потерял бы из виду свой остров.

Конечно, пока с ними был его Гиппогриф, это не представляло опасности. Андрей Иванович с любовью взглянул на аэростат, гордо покачивавшийся за кормой на своей крепкой веревке. "С ним ничто не страшно", подумал он. Но все же забираться слишком далеко от острова по морю, усеянному рифами и подводными скалами, не представляло особенного интереса. Надо было возвращаться, пока остров не исчез совсем из виду. Андрей Иванович взялся за весло и повернул лодку к острову. Но обратный путь оказался далеко не легким. Проработав веслами более часа и почти задыхаясь от усталости и жары, Андрей Иванович успел доехать только до того рифа, мимо которого лодка проплыла всего за несколько минут до поворота назад. При такой скорости добраться до острова можно было не ранее ночи. Но перспектива сидеть за веслами несколько часов сряду, изнемогая от усталости, зноя и жажды, вовсе не улыбалась Андрею Ивановичу. Поэтому, поневоле, пришлось прибегнуть к помощи Гиппогрифа.

Андрей Иванович взобрался в корзину аэростата и повернул рычаг динамо-электрической машины: винт тотчас завертелся и лодка, вспенивая уснувшую поверхность океана, быстро пошла против течения, вслед за ринувшимся к острову Гиппогрифом. Через полтора часа Андрей Иванович уже ввел свою лодку в ту же самую лагуну, которую предназначал для ее помещения, и, отыскав на углу одного обмелевшего наполовину канала острый выступ берега, крепко привязал ее к нему.

Затем на этот раз ему ничего более не оставалось, как только возвратиться на остров. Но собирая и связывая вместе веревки, которыми была прикреплена к аэростату лодка во время переноски ее с острова на риф, Андрей Иванович на дне корзины нашел случайно попавшую сюда крепкую лесу с толстым железным крючком на конце. Так как было еще рано, то он вздумал попробовать половить рыбу с рифа. Но представлялась задача — где достать наживку? Несколько раз он обошел риф, переправляясь через канавы с помощью Гиппогрифа, и не нашел ничего годного для этой цели, кроме двух или трех небольших крабов, которые, однако, так быстро убежали при его приближении, что догнать их не было никакой возможности. По всей вероятности, это были те крабы, которых моряки называют кавалеристами за быстроту их бега. Тогда Андрей Иванович пересмотрел все ящики, в которых хранилась провизия во время путешествия на Гиппогрифе, и в одном, к своему величайшему удовольствию, нашел большой кусок завалявшегося, совершенно высохшего сыра. Это было как раз то самое, чего искал Андрей Иванович, так как без всякого сомнения такого рода наживка должна служить для рыбы довольно лакомой приманкой.

Насадив на крючок довольно крупный кусок сыра, Андрей Иванович закинул свою удочку в устье одного из каналов, соединявших лагуну с океаном. Не прошло нескольких минут, как леса уже стала понемногу натягиваться и отходить в сторону от устья канавы. Андрей Иванович потянул лесу и сразу почувствовал, что на ней висит что-то тяжелое… Скоро из воды появился огромный краб, державшийся своей чудовищной клешней за крючок. Неожиданно очутившись на поверхности воды, краб догадался разжать свою клешню и проворно нырнул на дно. Андрей Иванович переменил наполовину съеденную приманку и закинул удочку на прежнее место. Через несколько времени леса стала снова натягиваться. Зная теперь, что это проделки краба, Андрей Иванович сильно рванул лесу и отскочил от берега, рассчитывая таким быстрым движением выкинуть краба на берег. Маневр удался, но не совсем: не успевший вовремя разжать клешню краб ударился об откос берега и снова свалился в море. Эта неудача раздосадовала Андрея Ивановича.

Он выбрал более пологий берег и снова закинул лесу. Здесь он был счастливее. Быстрым движением руки ему удалось выкинуть на берег довольно большого краба. Но когда безобразное восьминогое чудовище, сначала несколько оглушенное падением, пришло в себя и, подняв свои громадные клешни, почти вчетверо превосходившие длину его туловища, бросилось на своего врага, Андрей Иванович с позором должен был ретироваться и по всей вероятности упустил бы свою добычу, если бы под руку ему не попалось весло, с помощью которого он не только обратил краба в бегство, но, оглушив его несколькими ударами опрокинул на спину и совершенно покорил своей власти, крепко связав веревкой его страшные клешни.

Такой удачный результат охоты разлакомил Андрея Ивановича. Он закинул удочку на прежнее место и приготовился выкинуть на берег попавшуюся добычу. Но клев что-то долго не повторялся, Андрею Ивановичу даже надоело сидеть над своей удочкой. Он воткнул весло в трещину берега и обмотал вокруг него лесу, наскучив держать ее в руке. Леса так долго оставалась неподвижной, что он уже задал себе вопрос: не испугались ли крабы участи своего товарища и не ушли ли в другое место? Но в это самое мгновение леса натянулась так сильно, что потащила за собой весло. "Это уже не краб", подумал Андрей Иванович и схватился за лесу, но тотчас же почувствовал во всем теле такое сильное сотрясение, что выпустил из рук лесу и упал навзничь, сильно ударившись затылком об известковую почву рифа.

Когда Андрей Иванович, оглушенный неожиданным ударом и падением, пришел в себя, весло медленно плыло вдоль рифа, в двух шагах от берега но лесы на нем уже не было. Да если бы она и оставалась еще на весле, то вряд ли Андрей Иванович решился бы прикоснуться к ней в другой раз, рискуя получить электрический удар, быть может, еще более сильный, чем первый. Он понял, что над ним пошутил электрический скат, которого недаром прозвали морским чортом. С помощью особых органов, помещающихся между головой, жабрами и грудными плавниками, это отвратительное чудовище может производить весьма сильные электрические удары. Все живое трепещет пред его страшной силой. Рыба, случайно дотронувшаяся до него, или даже прошедшая только мимо, получает такой удар, что мгновенно впадает в столбняк и умирает.

Не желая вовсе иметь дела с такою опасною гадиной и благодаря судьбу, что еще счастливо отделался, Андрей Иванович достал из воды весло, захватил связанного краба и, взобравшись на Гиппогриф, отправился домой.


XIX. Ветерок

Почти целую неделю продолжался тот же мертвый штиль, небо и океан, земля и воды, леса и скалы, все как будто замерло в подвижной дремоте, точно объятое очарованным сном. Солнце жгло невыносимо и морской ветерок уже не прилетал с океана обвеять прохладой недвижные листья истомившихся от зноя растений. Та же истома, казалось, тяготела над всем живущим. Голоса птиц звучали как-то глухо, точно сквозь сон, стада льям прятались в тени и молодые животные уже не прыгали по траве, но апатично стояли около маток спрятав под них свои головы, и только бессильно отмахивались от назойливых насекомых, которые только одни, казалось, чувствовали себя привольно в неподвижном и знойном воздухе.

Андрей Иванович также не избег общей участи. Все время, пока продолжался штиль, он находился в каком-то полусне, апатично смотря на все окружающее. Он чувствовал себя так, как будто на нем лежала какая-то невидимая тяжесть, сковавшая его ум, энергию, даже самые члены его тела. Днем, обливаясь потом, лежал он в своей палатке с книгой в руке, погруженный в полудремотное состояние, которое не давало ему читать, несмотря на слабые усилия воли, делавшей попытки принудить вялый мозг к какой-нибудь умственной деятельности. Продремав таким образом целый день, он не мог спать ночью и просиживал около костра до самого рассвета апатично смотря то в окружающий мрак, то в темное небо, на котором блестящими искрами сверкали громадные звезды. Он лениво смотрел, как красноватый столб дыма поднимался кверху, постепенно темнел и сливался с темнотой ночи; как на этом фоне рельефно выступали из тьмы освещенные пламенем, неподвижные ветви деревьев, казавшиеся вылитыми из червонного золота. Порой, утомившись бесцельно блуждать глазами по окружающей его безмолвной темноте, он брался за книгу и пробовал читать при свете костра, но, прочитав несколько страниц, он снова безучастно смотрел на темное небо, на черные деревья, на мутную даль, в которой слабо рисовались какие-то неясные очертания.

С рассветом он навещал своих льям, затем садился в челнок, осматривал жерлицы, собирал попавшуюся рыбу и возвращался в палатку. Рыбная ловля на рифе его уже не привлекала, кататься по морю в лодке на веслах тоже не имело никакой прелести, наконец, ходить с ружьем, хотя бы и в тени деревьев, было слишком тяжело, так как зной проникал даже в самые непроходимые и глухие уголки лесной чащи.

Поэтому совершенно понятно то оживление, почти радость с какими на рассвете девятого дня Андрей Иванович приветствовал слабую струйку ветерка, слегка шевельнувшую сонный лист банана. В тоже время столб дыма, вертикально стоявший над потухающим костром, наклонился в сторону, разорвался на отдельные облака и клочьями потянулся над озером. Наконец-то штиль кончился! Еще накануне, на закате солнца, были заметны в некоторых местах легкие перистые облачка, протянувшиеся по небу тонкими румяными нитями от запада к востоку. Андрей Иванович припомнил теперь об этом и поздравил себя с переменой погоды. Пусть будет даже сильный ветер, пожалуй с проливным дождем, но только не эта мертвая тишина, которая в состоянии уморить человека с тоски.

На восходе солнца ветер было затих и Андрей Иванович уже стал приходить в отчаяние, но спустя несколько минут тонкие ветви деревьев снова зашевелились и даже послышался слабый шелест листьев, затем опять наступил короткий промежуток затишья, казалось, ветер собирался с силами. Слои воздуха, выведенные из равновесия, еще колебались между движением и абсолютным спокойствием. Но промежутки затишья становились все короче и короче, и скоро движение должно было сообщиться всей массе воздуха.

Андрею Ивановичу захотелось посмотреть, что делается на океане. Поднявшись над островом на своем Гиппогрифе, он увидел, что на гладком стекле океана, как мимолетные тучки на безоблачном небосводе, пробегали местами темные полосы ряби и, пробежав, исчезали бесследно, оставляя после себя ту же зеркальную поверхность океана: казалось, какой-то невидимый гигант дышал на это безграничное зеркало и прозрачное стекло тускнело под его дыханием, но через мгновение пар дыхания рассеивался и блестящая поверхность зеркала сияла по-прежнему. Мимолетные полосы ряби, как морщины бороздившие гладкую поверхность океана, указывали, что движение сообщалось уже нижним слоями воздуха и опустилось к самому уровню моря. Оглядывая океан с высоты аэростата, Андрей Иванович быстро отыскал свою лодку: внутри разорванного атолла она темным пятном отражалась на светлом стекле лагуны, пока еще нетронутой дыханием пробуждавшегося ветра, красный флюгер на мачте уже не висел, как тряпка, но прихотливо развевался по воздуху.

Андрей Иванович остановил винт и предоставил аэростат его собственной воле. Вскоре, увлекаемый легким ветерком, Гиппогриф тихо поплыл над океаном почти параллельно течению, которое унесло лодку Андрея Ивановича так далеко от острова, во время его первой морской прогулки. Такое направление ветра не совсем согласовалось с желанием Андрея Ивановича, но все же с помощью его было возможно лавировать вдоль рифа, только не слишком отдаляясь от берега.

Опустившись на риф, Андрей Иванович уравновесил подъемную силу аэростата с нижними слоями воздуха и крепко привязал его к тому самому выступу берега, к которому была привязана лодка. Под легким давлением воздушного течения, аэростат уклонился под ветер и, двигаясь то вправо, то влево, очерчивал небольшую дугу по окружности, описываемой веревкой. Снаряжая лодку, Андрей Иванович несколько времени наблюдал движение аэростата и ему пришло в голову, что при таком колебании узлы веревки могут ослабнуть и аэростат сорвется с привязи. Поэтому он еще раз воротился к Гиппогрифу, перевязал узлы и, затянув их как можно туже, крепко забил якорь в трещину берега. Обезопасив себя таким образом в этом отношении, Андрей Иванович сел в лодку и выбрался из лагуны в море.

Ветерок уже настолько усилился, что поднятые паруса, слегка заполоскавшись в воздухе, вдруг округлились и бойко понесли лодку вдоль рифа. Описывая растянутую дугу, Андрей Иванович пересек течение, выбрался на неподвижную часть океана и поплыл вдоль берега, стараясь не отдаляться от него далее двадцати или тридцати сажен, затем, круто придержав к ветру, он ловким маневром повернул лодку на другой галс и воротился почти тем же путем к своей исходной точке. Оказалось, что уроки кузена на Грачевском пруду не пропали даром. Андрей Иванович был в восторге, что его лодка так покорно слушалась руля и почти с такой же легкостью шла против ветра, как и по ветру. С каждым разом становясь все смелее, он описывал все большие дуги, постепенно отдаляясь от рифа в открытое море, так что середина дуги приходилась уже более чем на версту расстояния от берега. Веселое настроение его все возрастало. Мурлыча про себя какую-то песенку, он одной рукой налегал на руль, а другой то отпускал, то собирал веревки парусов, давая последним тот или другой уклон сообразно направлению ветра и движению лодки.


XX. Катастрофа

Андрей Иванович беззаботно наслаждался своей первой настоящей морскою прогулкой. Он любовался, как свежий ветерок бойко надувал паруса, слегка покачивая лодку, как на поворотах паруса эти безжизненно опускались, хлопали, как будто полоскались в воздухе, и затем снова наполнялись ветром — и лодка весело неслась в обратном направлении, оставляя за собой широкий пенистый след. Стаи летучих рыб порой выскакивали из моря перед самой лодкой, некоторое время неслись с ней в одном направлении, блестя на солнце серебристой чешуей и, обессиленные, снова падали в воду. Невдалеке играли дельфины, выбрасывая в воздух целые фонтаны воды. Над морем кружились белокрылые чайки; порой над ними проносился краснохвостый фрегат, будто плавая в воздухе, и грациозно опускался для отдыха на низменный берег далекого рифа, над которым вились целые тучи морских ласточек, саланган, быстро-быстро взмахивая своими тонкими белыми крылышками.

Андрей Иванович смотрел вокруг себя, на всю эту кишащую толпу, которая наполняла своими криками воздух. "Куда девалась эта масса птиц во время штиля?" — спрашивал он себя. Тогда над недвижимым морем и над безжизненным рифом господствовала совершенно мертвая пустота, крики птиц не оживляли тягостного безмолвия и глаз видел только пустое небо с пылающим солнцем вверху, да безграничную гладь океана, в котором, казалось, замерло всякое движение, а теперь — все проснулось, все ожило и как будто все наслаждается своей обновленной жизнью. Неужели для такой перемены достаточно одного свежего ветерка?

Время бежало незаметно. Погруженный в созерцание окружающей его жизни, Андрей Иванович все продолжал бороздить своей лодкой просыпавшийся океан, на котором уже появлялись небольшие волны, белая полоса прибоя с его бурунами окружала уже своей пенистой каймой низкие берега рифа и гребни подводных скал, едва заметно выставлявшейся местами над поверхностью океана.

Вдруг на одном повороте Андрей Иванович случайно поднял глаза на далекий риф, оставшийся позади, и похолодел от страха: ему показалось, что его аэростат отделился от берега и, прыгая по волнам, как гигантский мяч, несется по ветру над морем… Дрожащей рукой он протер себе глаза, чтобы убедиться, не обманывает ли его зрение. Но зрение его не обманывало. Действительно, это был его Гиппогриф, сорвавшийся с привязи: он низко летел над океаном, волоча за собой якорную веревку и зачерпывая воду своей легкой лодочкой, что до известной степени задерживало быстроту его полета. Андрей Иванович едва не лишился чувств. Смертельный ужас овладел всем его существом, в висках стучало, холодный пот выступил на лбу. Возможность потерять Гиппогриф никогда не представлялась ему даже во сне…

Потерять Гиппогриф! Но ведь это значит — быть заживо погребенным среди безграничного океана, на пустынном жалком рифе, без всяких средств к существованию, с одной ничтожной лодкой в распоряжении, на которой, правда, можно добраться до скал острова Опасного, но ни в каком случае не на самый остров, обрывистые берега которого были совершенно недоступны и делали всякую попытку в этом роде бесполезной… Потерять Гиппогриф! Но не лучше ли прямо броситься в море, чтобы покончить с собой разом? Это по крайней мере избавит его от ужасной, мучительной агонии, в которой он будет медленно умирать от голода и жажды на этом мертвом, отвратительном рифе, под палящими лучами солнца, которое будет безучастно смотреть с голубого безоблачного неба на его отчаянную борьбу со смертью, на его страшные предсмертные муки!

Все эти мысли с быстротой молнии пронеслись в голове Андрея Ивановича. Нельзя было терять ни минуты, ни одного мгновения. Он спустил лодку под ветер и помчался наперерез Гиппогрифу. Боже, как медленно двигается эта проклятая лодка! Она наверное не поспеет за Гиппогрифом… Хоть бы ветер стих на время, — тогда Гиппогриф остановился бы и к нему можно было бы добраться на веслах…

"О, милый мой, милый Гиппогриф!" — шептал Андрей Иванович пересохшими губами: — "неужели я тебя потеряю?.." Но расстояние между лодкой и Гиппогрифом все же уменьшалось и надежда стала оживать в сердце Андрея Ивановича. Он не спускал глаз с аэростата и видел, что Гиппогриф порою как будто приостанавливался: сильно натянувшаяся якорная веревка показывала, что якорь цеплялся за неровность морского дна, быть может за гребни подводных рифов. Тогда Гиппогриф ложился на самую поверхность океана и его лодочка скрывалась под водой.

Широко открытыми глазами Андрей Иванович следил за каждым движением своего любимца, и сердце его сжималось от мысли, что веревка может оборваться и, освобожденный от тяжести якоря, тот поднимется высоко на воздух и сделается уже недоступным для своего хозяина… По веревка не лопалась, якорь скользил по рифу и аэростат, как лист, подпрыгивал над поверхностью воды и снова летел над морем, волоча за собою свою лодочку и намокшую якорную веревку.

Расстояние между лодкой и Гиппогрифом становилось все меньше. Вот уже до него оставалось всего несколько сажен, чрез несколько мгновений Андрей Иванович снова овладеет своим Гиппогрифом… Он круто повернул лодку, чтобы пересечь путь Гиппогрифа и вдруг почувствовал такой толчок, что не удержался на ногах и больно ударился головой о рукоятку руля. Но теперь было не до нежностей. Вскочив тотчас же на ноги, он одним взглядом убедился, что лодка уже не двигалась, она стояла, наткнувшись на подводный риф и только под тяжестью парусов раскачивалась с борта на борт, а в пробитое дно ее широкой волной вливалась вода…

А в это время мимо лодки, всего в нескольких саженях расстояния, проносился Гиппогриф, волоча за собой лодочку и якорную веревку… "Еще несколько мгновений и я погиб", подумал Андрей Иванович и с размаху, во всем платье бросившись в воду, поплыл изо всех сил к Гиппогрифу… Действительно, если бы он промедлил всего только несколько секунд, было бы уже поздно и ему не догнать бы уже своего Гиппогрифа. Когда он подплывал к аэростату, лодочка проплыла мимо него в каких-нибудь трех четвертях расстояния… Он удвоил свои силы, чтобы догнать ее, но успел ухватиться только за якорную веревку…

Он был спасен. Когда он влезал в лодочку, он мельком видел в воде, прямо под собою, что-то белое, усеянное темными пятнами, но что за дело было ему теперь до какой-нибудь акулы? В мгновение ока он повернул кран водородного резервуара, и шар в ту же секунду высоко поднялся над морем…

Он был спасен. Могучая сила, дающая ему власть над пространством, снова была в его руках. Но переход от катастрофы, едва не кончившейся погибелью, к спасению, от отчаяния к радости был так силен и резок, столько волнения, столько ощущений отчаяния, надежды, радости было испытано в такой короткий промежуток времени, столько разнообразных чувств сменилось в душе, что Андрей Иванович бессильно опустился на дно лодочки и закрыл глаза, в полубесчувственном состоянии предоставил Гипногрифу нестись по воле ветра, и только его бледные губы беззвучно шептали: "Он снова мой… Я спасен… Он снова мой, снова мой"…


XXI. Возвращение

Прошло около часа, когда, наконец, к Андрею Ивановичу воротилась прежняя энергия. Точно пробудившись от тяжелого сна, он поднялся на ноги и окинул глазами волнующееся море. Воспоминание о пережитых опасностях восстало в его душе и чувство глубокой радости переполняло все его существо. Так преступник, внезапно избавленный от смертной казни, так больной, выздоравливающий от тяжкой, смертельной болезни, радуются своей возвращенной жизни и чувствуют ее цену с тем большей силою, чем меньше они надеялись на ее возвращение.

Любящими, благодарными глазами смотрел он на свой Гиппогриф, нежно притрагиваясь то к водородному резервуару, то к электрическому двигателю, то к другим частям аэростата: казалось, этими движениями он ласкал живое существо и, сжимая борта лодочки, он чувствовал почти то же, как будто пожимал руку горячо любимого друга.

Он перебирал в уме подробности катастрофы, которая едва не сделалась для него роковою и в которой он сам же был виноват своей неосторожностью. Да, именно благодаря этой непростительной неосторожности, он был на шаг от смерти. Он вспомнил белое, пятнистое брюхо акулы: чудовище уже перевернулось, готовясь разорвать его своими страшными зубами… Опоздай он одно только мгновение ухватиться за веревку якоря, промедли одной только секундой вскочить в лодочку аэростата — и он сделался бы добычей акулы! Но опасность потерять Гиппогриф была для него так велика, имела такое громадное значение, что заслоняла собою другие опасности. В момент катастрофы он даже не обратил внимания на появление акулы и только теперь, припоминая подробности события, вспомнил об этом отвратительном чудовище.

Нет, море положительно ему не благоприятствует! В первый раз оно унесло его своим течением, во второй — разбило его лодку, и в обоих случаях ему помог только его милый, дорогой Гиппогриф! Дойдя до этого пункта своих размышлений, он взглянул на катастрофу с несколько иной точки зрения: а что если бы не это совпадение случайностей? Что стал бы он делать на своей разбитой лодке, более чем в версте от берега, если бы Гиппогриф не подоспел на выручку? Уж не предчувствовал ли он несчастья своего господина и с умыслом сорвался с привязи, чтобы выручить его из беды? "Милый, милый Гиппогриф!" — с чувством проговорил Андрей Иванович, дойдя до такого антропоморфического олицетворения своего аэростата! — "Клянусь с этих пор никогда не расставаться с тобой! Клянусь никогда не вверять себя этой коварной, враждебной стихии, которая как будто подстерегает и заманивает свои жертвы, чтоб поглотить их в своей отвратительной глубине!" И Андрей Иванович взглянул с глубочайшим презрением с высоты своего аэростата на волнующийся океан, на котором уже появлялись белоголовые волны.

Обозревая кругом пустынное море, он только теперь заметил, как далеко от острова Опасного унес его ветер. Он повернул рычаг двигательного аппарата и, послушный воле своего господина, Гиппогриф с силою ринулся против ветра. Абсолютная тишина, господствовавшая в то время, когда он плыл вместе с ветром, едва нарушаемая шумом волн, плескавшихся далеко внизу, теперь заменилась назойливым свистом ветра в снастях Гиппогрифа, то затихавшим на мгновение, то усиливавшимся до резких, крикливых нот.

Нетерпеливо всматриваясь в далекий горизонт, Андрей Иванович, в течение долгого времени не видел ничего, кроме совершенно ровной, слегка лиловой пустынной полосы, в которой сливалось небо и море. Он вздохнул с чувством облегчения, когда на этой кайме наконец показалась темно-синяя точка его милого острова, к которому тем неудержимее влекло его сердце, что всего только несколько часов тому назад он рисковал потерять его навсегда.

Остров продолжал расти, занимая все большее пространство. Скоро уже было возможно разглядеть зубчатые вершины скал и выступы его высоких, обрывистых берегов, а влево от острова, в недалеком от него расстоянии, белела узкая полоса рифа и несколько впереди у самого рифа, как казалось издали, мельтешила черная точка, в которой зорким глазом охотника Андрей Иванович узнал свою опрокинутую лодку. Она лежала вверх килем и рядом с ней качалась на волнах не успевшая еще отвязаться сломанная мачта с намокшими парусами.

Была минута, когда Андрей Иванович хотел оставить свою лодку в этом положении на произвол судьбы, потому что она будила в нем слишком неприятные воспоминания о пережитой опасности. Но потом он сжалился над ее участью и решился ее спасти "на поучение грядущему потомству". Опустившись к самой поверхности моря, он выловил поочередно оба весла и сломанный руль, который несло волной ему навстречу. Потом он направился к лодке, вытащил из воды паруса, отвязал мачту, затем, подведя под лодку веревки, поднял ее на воздух и вместе с этой ношей воротился на остров.

Трудно представить себе то наслаждение, какое испытывал Андрей Иванович, когда, усталый от пережитых волнений, он лежал на ковре около своей палатки и влюбленными глазами смотрел на свое милое озеро, на вершину кокосовой пальмы, с которой некогда испугал его ноту, на разорванные листья банана и на далекий храм с двумя его циклопическими колоннами.

"Нет", думал он, "довольно опытов. Имея в своей власти Гиппогриф и покорные ему необъятные воздушные пространства, и этот райский уголок, лучше которого не сыщешь в целом свете, глупо рисковать своей жизнью, на хрупкой ореховой скорлупе вверяясь обманчивой стихии, грозящей таким бесчисленным множеством опасностей. Судьба была еще милостива на этот раз, но не всегда она такова. Не нужно искушать ее понапрасну. Пусть первобытное человечество, которому недоступен мой способ передвижения, строит свои скорлупки и в порыве детской гордости называет их гигантами и морскими чудовищами, — достаточно одной порядочной волны, чтобы потопить подобное чудовище и похоронить с ним вместе в холодной глубине океана тысячи человеческих жизней, беспечно и самонадеянно вверившихся своему бессильному левиафану. Никогда больше не заманит меня эта коварная стихия, умеющая принимать такой невинный, ласкающий вид, как будто только затем, чтобы вернее погубить неосторожного, который вздумает довериться ее предательской наружности. Недаром фантазия древних населила море чудовищными и страшными образами: сказочный Протей и до сих пор принимает обольстительный вид Сирены, чтоб завлечь путника в какую-либо Сциллу или Харибду.


XXII. Россыпи

Со времени этого приключения Андрей Иванович уже не мечтал более о морских прогулках и, если порой видал море, то только с вершины прибрежных скал, откуда он безопасно мог любоваться его изменчивой наружностью. Зато он с большим усердием предался изучению своего острова. Бродя с ружьем по лесам и скалам острова, Андрей Иванович открыл несколько развалин небольших храмов в горах, побывал еще раз в лесном храме и собирался-было подробно исследовать один храм, открытый в скале, но темнота, господствовавшая в нем, делала осмотр невозможным. Нужно было заготовить предварительно каких-нибудь осветительных материалов. Смолистые ветви эвкалиптуса, по мнению Андрея Ивановича, могли служить отличными факелами, да кроме того у него оставался еще от его попыток кораблестроения значительный запас смолы и дегтя, с помощью которых ветка любого дерева могла быть превращена в факел. Поэтому, отложив осмотр храма до заготовления в достаточном количестве осветительных материалов, Андрей Иванович занялся другими делами.

Между прочим в своих странствованиях Андрей Иванович натолкнулся на два таких открытия, из которых каждое было в состоянии вскружить голову любому смертному.

Однажды, забравшись в отдаленный угол острова, Андрей Иванович нашел у подошвы почти отвесных гор довольно широкую, совершенно бесплодную долину, загроможденную обломками разрушившихся скал. Громадные камни до двух и до трех сажен в диаметре, врытые в белый песок, виднелись по всем направлениям, точно какая-то гигантская сила, оторвав их от далеких скал, с умыслом разбросала их в диком беспорядке по всей долине, чтоб придать ей особенный, если можно так выразиться — "первозданный" характер, напоминавший о тех первобытных временах хаоса, когда силы природы грубо коверкали земную кору, громоздя скалы на скалы и засыпая их обломками далекие равнины. Даже при поверхностном взгляде было ясно, что подобные громады не могли быть занесены сюда обыкновенными наводнениями, происходящими от проливных тропических дождей, только могучие волны потопа разве были в состоянии занести сюда эти камни, оторвав их вместе с глетчерами, от далеких, быть может уже не существующих гор. Громадные льдины, на которых приплыли эти гиганты, давно уже растаяли под горячими лучами тропического солнца, а они все лежат, быть может, уже несколько тысячелетий, в чуждой стране, среди чуждых песков, если только пески эти не произошли от выветривания тех же самых камней.

Андрей Иванович медленно проходил между этими громадами и его волновало какое-то особенное обидное чувство, чувство собственного ничтожества пред теми могучими силами, которые были в состоянии создавать подобные перевороты. Вдруг, почти у самых ног путешественника что-то так ярко сверкнуло прямо ему в глаза, что он невольно зажмурился. Андрей Иванович нагнулся и вынул из песка довольно тяжелый, прозрачный и сверкающий кристалл ограниченный трехгранными плоскостями. Пересчитав эти плоскости, он нашел, что их было восемь: казалось, две четырехсторонние маленькие пирамиды были спаяны своими основаниями, чтобы образовать фигуру, известную в кристаллографии под именем октаэдра.

Собирая обрывки знаний по кристаллографии и минералогии, уцелевшие еще в голове от того далекого прошлого, когда, слушая лекции почтенного профессора, он до слез хохотал над его определениями вроде следующего: "сей минерал соломенно-желтовато-чижевато-зеленовато-канареечно-лимонного цвета, легко чертится ногтем, но и сам чертит оный", Андрей Иванович припомнил, что в форме октаэдра всего чаще встречаются алмазы… Неужели же это алмаз? Но тогда что стоит такой алмаз, величиной если не с боб, то, по крайней мере, нисколько не меньше крупного зерна фасоли? Ведь это целое богатство! Андрей Иванович поднял довольно тяжелый, твердый и гладкий камень красновато-коричневого цвета, приложил к его поверхности одну из граней кристалла и провел черту. На темной поверхности камня тотчас же резко выступила тонкая белая линия. Из боязни разочароваться в своей находке Андрей Иванович с чувством, похожим на страх, осмотрел грань кристалла, ожидая найти, что она стерлась. Но грань была светла и остра по-прежнему, напротив, пристально рассматривая черту на камне, он нашел, что эта черта углублена в виде разреза, стенки которого местами имели "лучисто-раковистый" излом, как выразился бы почтенный Петр Иванович, профессор минералогии и автор цитированной выше фразы. Хотя это обстоятельство не вполне убедило Андрея Ивановича, что найденный кристалл действительно алмаз, тем не менее он бережно спрятал свою находку в кошелек и затем руками и охотничьим ножом принялся тщательно исследовать каждую пядь земли, в надежде найти еще несколько подобного рода сверкающих камешков. Поиски его скоро увенчались успехом. Почти не сходя с места, он нашел несколько мелких кристаллов, из которых, однако, два были величиной только немного меньше горошины. Эта удача заохотила Андрея Ивановича к дальнейшим поискам и, проработав до вечера, он набрал целую горсть блестящих безделушек, которые могли стоить громадных денег, если бы только на самом деле оказались алмазами.

Возвратившись домой, Андрей Иванович прежде всего отыскал в траве осколки разбитого стеклянного стакана и принялся чертить их своими камешками: стекло резалось превосходно, как только мог резать лучший алмаз, когда-нибудь бывший в руках у стекольщика. Этот факт убедил Андрея Ивановича, что он напал на богатейшую алмазную россыпь и теперь уже, от него самого зависит сделаться одним из крупнейших богачей в целом мире. Под впечатлением своей находки, он так и заснул, мечтая о найденном богатстве, и всю ночь видел во сне великолепные дворцы с золотыми колоннами и стенами, на которых всеми цветами радуги сверкали украшения из разноцветных драгоценных камней.

Несколько недель, следующих за этим достопамятным днем, были посвящены почти исключительно этой "алмазной горячке", как Андрей Иванович окрестил свое новое увлечение. С железным заступом в руках и корзиной съестных припасов он с утра уходил в свою волшебную долину, представлявшую, благодаря рассеянным в ней богатствам, настоящий грот Аладдина, и нередко оставался в ней до позднего вечера, копаясь, подобно кроту, в слое пыльного, сероватого песка, содержащего алмазы.

В поисках за алмазами Андрей Иванович наталкивался на другие красивые, быть может тоже драгоценные камни, но, не зная в них толку, он собирал их просто для коллекции, отдавая предпочтение алмазам. Эти последние представляли для него капитал, с помощью которого он мог совершить то или другое грандиозное предприятие.

Он создавал уже фантазии об эксплуатации своего острова, об устройстве на нем колонии на особых началах из избранных людей, со строго определенными воззрениями и убеждениями, и самые утопические картины, какие могло создать только сильно досужее воображение, рисовались пред ним в обольстительном тумане будущего.

Однажды, копаясь, по обыкновению, в песке, Андрей Иванович в нижней части долины нашел довольно крупный самородок золота, около трех фунтов весом. Но обладая уже весьма порядочным мешком алмазов, он хладнокровно отнесся к своей находке: за это время он уже успел пресытиться упоением богатства и иногда по нескольку дней сряду не навещал своей долины. Вскоре после этого он снова нашел несколько золотых самородков от горошины до голубиного яйца величиной. Таким образом, присутствие золота в долине было несомненно. Одно время Андрей Иванович думал приступить к промывке песков, но, сообразив положение долины и убедившись, что проведение в нее воды из далекого горного ручья сопряжено с непобедимыми трудностями, принужден был отказаться от своего намерения. Он ограничился только тем, что, набрав полную корзину песку, с большим трудом дотащил ее на берег озера и на другой день тщательно промыл в своем челноке, заменившем на этот раз вашгерд. Несколько золотых крупинок, заблестевших на черном лакированном дне лодки, по смывке всего песку, убедили Андрея Ивановича, что он действительно имеет дело с золотою россыпью, но так как эксплуатация этой россыпи была слишком затруднительна, то его новое открытие уже не могло возбудить в нем особенного интереса. К тому же он был уже слишком избалован своими алмазами, да и к ним вскоре охладел настолько, что почти прекратил свои поиски. Жгучее солнце, раскалявшее до невозможности сухой песок и камни алмазной долины, делало ее похожей на громадную печь, от которой бежало далеко все живое. Копаясь в пыли, весь облитый потом, изнемогая от зноя и жажды, Андрей Иванович недешево платил за свое богатство и потому неудивительно, что когда у него накопилось достаточное количество алмазов, он охладел к своим копям и вовсе перестал посещать долину. — "К чему мне хлопотать и мучиться понапрасну? — думал он. Когда понадобится еще, долина под руками, отнять ее у меня никто не может. А теперь за глаза достаточно и того, что уже есть…"


ХХIII. Новые ощущения

Существует мнение, что ко всему на свете можно приглядеться, если только изо дня в день будет повторяться одно и тоже. Иные уверяют, что при этом условии не мудрено соскучиться даже в раю. Андрей Иванович также хладнокровно стал относиться к своему раю. Нельзя, однако, сказать, чтобы он соскучился здесь или чтобы остров надоел ему. Правда, в его глазах этот прелестный уголок уже потерял прелесть новизны и все в окружающей природе уже стало ему знакомо, так как все это он видел уже сотни раз. Но все-таки нигде в целом мире он не чувствовал себя так хорошо, как здесь. Только душа как будто утомилась однообразием впечатлений и хотела новых ощущений. И вот, точно в ответ на эти желания, явилось на острове нечто новое, что принесло с собой массу новых впечатлений.

Однажды перед закатом солнца, наслаждаясь вечерней прохладой, сидел Андрей Иванович на прибрежной скале и любовался на широко расстилавшийся перед ним необъятный простор океана, который весь как будто сиял в лучах безоблачного неба.

Если справедливо мнение, что все на свете может надоесть и наскучить, то из этого всего можно смело исключить по крайней мере два предмета, к которым никогда нельзя присмотреться.

Это — небо и море.

Нет тех двух моментов, когда бы картины, представляемые небом или морем, были похожи на те, которые были вчера, неделю, месяц тому назад, до того изменчивы то и другое. Но как ни разнообразен вид неба, с его бесконечной игрой цветов, с его переливами цвета и тени, море еще разнообразнее, еще изменчивее. Это — настоящий Протей мифологической древности. Оно сияет самыми разнообразными цветами, начиная от нежных, полупрозрачных, расплывающихся тонов до самых ярких, густых красок, передавая всю бесконечную гамму оттенков, с бесчисленными переливами, полутонами и тенями, какие только встречаются в природе. Отражая в себе прозрачный купол неба, оно точно наряжает его в более яркие краски, сообщает ему новую прелесть, и все, что совершается там, в воздушной высоте, каждая новая перемена в освещении, каждое набежавшее жемчужное облачко, ветер, приведший в движение воздушные слои и зарябивший слегка зеркальную поверхность океана, — все вызывает новые картины в этом волшебном зеркале, сообщая ему пышный колорит и новую гармонию красок.

Лишь только на темном ночном небе слабый свет зари заставил потухнуть золотые звезды, как уже бледные лучи рассвета, скользя по поверхности океана, пробуждают его к новой жизни. Скользящие лучи проникают в темную глубину сонной волны и окрашивают ее в присущий ей цвет, зависящий от свойства морского дна, от большей или меньшей толщины водяных слоев, наконец, от присутствия зоофитов, морских животных и водорослей. Но вот, над сияющей чертой горизонта медленно всплывает огненный шар солнца, обливая своими ослепительными лучами волнующуюся поверхность океана, и вся она загорается миллионами огней: каждая волна горит и сверкает и, будто в благодарность сияющим небесам, посылает к ним целые снопы лучей отраженного света.

Чем выше поднимается солнце, тем ярче и разнообразнее блещут прозрачные волны. Пройдет ли стая рыб, поднимется ли со дна моря или опустится снова в глубину какое-нибудь китообразное и другое морское животное, чуткая волна уже отражает быстро промелькнувшие цвета, сообщая блестящей поверхности моря оттенки розовой, зеленой, серой, серебристой и других красок. С каждой переменой в положении солнца, осветившего под тем или другим углом подводную скалу, каменистый риф, песчаную отмель или скопление кораллов и водорослей на дне моря, поверхность его изменяет свой цвет, и тысячи новых оттенков, незаметно переходящих один в другой, очаровывают глаза неожиданной игрой красок.

Наступает вечер, и море горит последними, прощальными огнями: оно как будто торопится возвратить небу свой золотисто-пурпуровый свет, которым пользовалось в течение дня. Солнце как-то торжественно спускается к горизонту и навстречу ему точно идет по зеркальной поверхности моря другое такое же светило. Вот они сошлись, слились на горизонте в один огненный шар, вот и шар этот опускается за горизонт — и море сразу померкло. Уже тускло отражают его потемневшие волны слабый свет догорающей зари, но потухнет она и на совершенно черной поверхности моря только кое-где грустно блеснут золотистые искорки звезд.

Взойдет луна и рассыплет по волнам свои серебристые лучи, но лучи эти только скользят по поверхности, как будто их отраженный свет не в состоянии проникнуть в темную глубину моря.

Но порою, в самую темную тропическую ночь, загораются эти волны особым фосфорическим светом. За бегущим кораблем чертится огнистый след, пылает смоченный канат, горит опущенное в воду весло, кажется, горит чудным пламенем рука, если ею зачерпнуть морской воды. Это — бесчисленные мириады микроскопических животных, светящихся инфузорий придают морской волне вид растопленного золота или — скорее вид жидкого пламени.

Так разнообразно море. Немудрено, что Андрей Иванович просиживал целые часы, не спуская с него очарованных глаз. Где он мог видеть такую картину в своей Костромской губернии?

"Море, — говорит Реклю, — каждая волна которого населена миллиардами живых организмов, и само как будто одушевлено могучей силой. Беспрестанно сменяющиеся отблески, то тусклые, как туман, то осветительно яркие, как солнце, освещают его необозримые пространства, поверхность его то медленно колеблется, то вздымается в виде огромных волн; иногда оно издает едва слышный плеск, в другое время рев его отдельных волн, гонимых штормом, сливается в один оглушительный гул. Оно является попеременно то грациозным и смеющимся, то мрачным и грозным".

До этих пор, во время пребывания на острове, море показывало Андрею Ивановичу только свою смеющуюся сторону. Наступала пора, когда приходилось узнать его с другой стороны.

За несколько мгновений до заката, на западном горизонте появилось седоватое облачко и оказалось вскоре настолько плотным, что, когда закатывающееся солнце скрылось за ним, чтобы погрузиться в недра океана, то одни только верхние края облака окрасились в характерный пурпуровый цвет заката, самое же облачко, казалось, стало еще темнее. Скоро погасли последние лучи солнца. Небо и море быстро погрузились во мрак тропической ночи. Но при тусклом свете померкнувшего неба Андрей Иванович все-таки заметил, что облачко быстро растет как в длину, так и в ширину.

Просидев еще несколько времени среди наступившего мрака, он пошел к своей палатке. Было уже несколько темно, приходилось идти почти ощупью, натыкаясь то на стволы деревьев, то на камни, попадавшиеся на дороге. Подходя к озеру, он вдруг услышал со стороны океана какой то отдаленный гул, как будто где то вдали гудела струна гигантской арфы, как будто издалека доносился могучий бас церковного органа…

Это был голос океана. После долгого отдыха, он просыпался и начинал роптать на свою продолжительную праздность. При странном, почти мертвом затишье, которое охватило весь остров, этот отдаленный рокот океана производил особенно торжественное впечатление. Андрей Иванович долго слушал его, сидя у костра, на котором варился его незатейливый ужин, и ему все грезилось, что там, где-то далеко, поет чей-то могучий голос, и звуки этого голоса с каждой минутой растут, усиливаются и наконец, наполняют собой все окружающее — и небо, и море, и землю, и воздух — и все кругом, как будто в священном трепете, внимает этому мощному пению, этому гимну безграничной свободы, для выражения которой нет слов на бедном языке человека.

Что-то подавляющее чувствовалось в этом незамолкающем звуке, который как будто замер на одной непрерывающейся ноте и все гудел и гудел ровной, нескончаемой трелью.

После ужина Андрей Иванович еще долго лежал в своей палатке, прислушиваясь к этим непривычным звукам, из которых досужая фантазия создавала порой то стройные аккорды отдаленного оркестра духовой музыки, то торжественную гармонию могучего церковного органа. И затем, когда он незаметно заснул, ему и во сне все слышалась та же неумолчно звучащая музыка.

Но когда в середине ночи он проснулся на несколько мгновений, ему показалось, что этой музыке уже вторит шелест листьев и шум ветра в вершинах деревьев. В палатке становилось прохладно, казалось, кругом постели свободно ходил свежий ветер, напитанный морской сыростью. Андрей Иванович плотнее закутался в одеяло и скоро крепко заснул.


XXIV. Начало дождливого времени

К утру тучи заволокли все небо. Рокот океана стал громче и слышнее: казалось, в нем раздавались уже сердитые, угрожающие ноты. Ветер усилился до того, что качал деревья, как тростинки, и сила его все возрастала. Он налетал порывами, как будто затихал на мгновенье, и затем раздражался с новой силой. Полы палатки поднимались и хлопали, полотно надувалось, парусило, веревки натягивались и расшатывали колья, к которым были привязаны. Андрей Иванович спал крепко, не предчувствуя, что его палатке грозит опасность быть сорванной ветром.

Вдруг, среди самого сладкого ночного сна, Андрей Иванович почувствовал, что на него что то упало и придавило своей тяжестью. Андрей Иванович быстро вскочил с постели и выбравшись кое-как из под складок упавшей на него палатки, принялся торопливо одеваться. Но, пока он одевался, ветер совершенно вывернул палатку, сорвал с кровати одеяло и простыню и опрокинул стол с остатками ужина. Андрей Иванович бросился спасать свои вещи, тревожно поглядывая на бурное небо и растрепанные ветром деревья.

Океан уже грозно ревел, и шквал, налетавший за шквалом, казалось, приносил с собою брызги соленой воды. На юго-западном горизонте быстро мелькали отдаленные молнии, напоминая собой нашу северную зарницу. По-видимому готовилась тропическая буря с грозой и проливным дождем. В это время года можно было даже ожидать урагана и тогда, конечно, оставаться в лесу было не совсем безопасно. Андрей Иванович знал, с какой силой свирепствуют ураганы на островах Тихого океана, вырывая с корнями деревья, опрокидывая жилища, уничтожая почти все живущее — и людей, и животных. Поэтому, торопливо собрав вещи, он перевязал их в узлы и принялся перетаскивать на другой конец озера, к храму, в котором думал приютиться на время бури.

Пока он перетаскивал вещи, сделались уже слышны, пока еще отдаленные, раскаты грома и с неба упало несколько крупных капель дождя. Капли становились чаще и чаще и, когда Андрей Иванович воротился, чтобы забрать с собой палатку, полил довольно сильный дождь и на пути к храму промочил его до костей. Чтобы согреться и позавтракать, Андрей Иванович захотел развести огонь, но ветер, свободно проникавший в отверстия между колоннами, тотчас же задувал едва разгоревшееся пламя. Кроме того, вместе с ветром во внутренность храма залетал дождь и скоро налил на полу целые лужи. Волей-неволей приходилось искать другого убежища…

В этом, казалось бы, не могло представиться особенных затруднений, так как в распоряжении Андрея Ивановича находился целый город и, кроме того, две башни — нижняя и верхняя. Но дома в горах, быть может, уже несколько веков составляющие жилище льям и коз, именно по этой причине не представляли никакого удобства даже для самого невзыскательного человека. Что же касается до башен, то в нижней совершенно провалился свод, следовательно, она не могла защитить от дождя, а в верхней, высокой и узкой, только и мог поместиться один Гиппогриф да несколько ящиков с консервами, платьем, инструментами и тому подобными вещами. Узкая лестница, поднимавшаяся спиралью по стенам башни и служившая для сообщения с верхним этажом, вверху совершенно обрушилась, и только отверстие, черневшее в своде указывало на существовавшую некогда связь между обоими этажами. Но в горах было еще несколько развалин древних храмов, более или менее удобных для убежища в зимнее время. Оставалось только выбрать. Андрей Иванович решил перебраться в средний, возвышавшийся на горе, несколько вправо от города.

Этот храм, высеченный непосредственно в скале, состоял из нескольких обширных зал, разделенных множеством колонн и уходивших далеко в гору. Снаружи виднелся только красивый портик, фронтон которого, некогда богато украшенный статуями и барельефами, почти весь скрывался под сетью ползучих растений, спускавших свои качающиеся плети почти к подножию портика. Обрушенные ступени высокого крыльца скатились к подошве скалы, над которой оно возвышалось. Чтобы заглянуть во внутренность храма, Андрей Иванович сложил из рассеянных повсюду камней нечто вроде лестницы, по которой только с большим трудом можно было вскарабкаться до наружной террасы храма. Андрей Иванович все собирался подробно осмотреть этот храм и даже наносил в него целую груду смолистых ветвей эвкалиптуса, долженствовавших служить вместо факелов, но затем развлекся другими делами и почти совершенно забыл о нем до настоящего случая. Теперь он решился воспользоваться этим храмом, в качестве убежища, на весь период дождливого времени.

Приходилось снова мочиться на дожде. У Андрея Ивановича был приготовлен на этот случай непромокаемый плащ, но, к несчастью, в настоящий момент он находился в верхней башне, вместе с Гиппогрифом и прочими вещами, и чтобы добраться до него, нужно было сделать порядочный путь под дождем… Однако, долго раздумывать не приходилось. Дождь мог превратиться в тропический ливень и тогда перебираться стало бы еще труднее. Поэтому Андрей Иванович взвалил на себя узел с постелью, вместо зонтика, и почти бегом пустился к верхней башне.

По каменистой дорожке шумел и пенился мутный ручей, по которому, быстро кружась, неслись обломанные ветви и листья деревьев. В окна и двери домов выглядывали кроткие мордочки четвероногих горожан и, не переставая пережевывать жвачку, провожали любопытными глазами своего двуногого гостя. Из одной двери выставился было на дождь любознательный козленок, но заботливая мать сейчас же, тряся рогами, загнала шалуна во внутренность дома.

"Вот волшебный город из Тысячи и Одной Ночи с очарованными жителями", подумал Андрей Иванович. — "Однако, что же будут кушать эти заколдованные граждане, если они так боятся дождя? Неужели они сделали себе запас на дождливое время года?"

Он сорвал ветку с ближайшего дерева и поднес к одному из окон. Оттуда сейчас же выставилась грациозная мордочка с улиткообразными рожками и принялась обнюхивать ветку. Вероятно, угощение пришлось по вкусу: козленок потянул ветку к себе и аппетитно стал жевать сочные листья.

"Бедняжки! Они голодны, а между тем боятся выйти на дождь", подумал Андрей Иванович. — "Вот случай разыграть роль благодетельного волшебника и, между прочим, приучить их себе… Надо этим заняться, так как это будет не без пользы и для самого благодетельного волшебника".

Добравшись до верхней башни, Андрей Иванович переменил белье, надел высокие сапоги, резиновый непромокаемый плащ, надвинул башлык и отправился за остальными вещами. Пока он переносил их в верхнюю башню, грозовые тучи подошли к самому острову. Раскаты грома уже были так сильны, что заглушали рев океана: молния, казалось, падала к подножию прибрежных скал. Нужно было торопиться. Андрей Иванович отобрал в большую корзину то, что казалось ему наиболее необходимым, плотно укрыл сверху банановыми листьями и отправился к нагорному храму. Путь оказался гораздо затруднительнее, чем он предполагал. Повсюду бежали стремительные ручьи мутной воды, нога скользила по гладким камням, обмытым дождем. К этому примешивался порывистый ветер, который, вырывая корзину, ежеминутно грозил сбросить неосторожного путника с кручи.

Обливаясь потом, усталый, Андрей Иванович добрался наконец к подножию портика, но взобраться по наскоро сложенным камням во внутренность храма с корзиной на плечах оказалось делом совершенно невозможным. Переносить вещи по частям тоже было неудобно: проливной дождь вымочил бы их в несколько мгновений. Волей-неволей приходилось возвращаться в башню за веревкой. Кстати же представлялся случай захватить с собой новый груз вещей, хотя менее необходимых, но в которых все же могла встретиться надобность. Андрей Иванович поставил свою корзинку под выступ скалы, поправил на ней банановую покрышку и снова пустился под гору. Проходя леском около верхней башни, он подобрал несколько десятков бананов и кокосовых орехов, сбитых ветром, и решил — сегодня же, перенеся вещи, сделать запас на будущее время.

К этому вскоре представился удобный случай. Пока он хлопотал в башне, связывая в узлы и укладывая вещи, ветер вдруг стих, грозовые тучи пронеслись к востоку и на небе проглянуло яркое солнце. Весь ландшафт засиял обновленной красотою. Миллионы дождевых капель на ярко-зеленых листьях обмытых растений засверкали, как алмазы. Дождевые лужи, шумные ручьи мутной воды, стремившиеся отовсюду к ложбине озера, наконец, улегшаяся поверхность этого озера, еще недавно покрытая белоголовыми волнами, — все сияло и сверкало, ослепляя глаза и будто радуясь проглянувшему солнцу. О пролетевшей буре не было и помину. Птицы снова защебетали, закружились в воздухе, четвероногие граждане разбрелись по лужайкам лакомиться сочной, хорошо обмывшейся зеленью. Только кое-где поваленные стволы деревьев, сбитые плоды и цветы да груды обломанных ветвей, покрывавшие землю, свидетельствовали о недавно выдержанной борьбе.


ХХV. Нагорный храм

Но Андрей Иванович не обманывал себя наступившим затишьем. Он настолько уже знал особенности тропического климата, что видел в только-что миновавшей буре не что иное, как начало многих бурь. Это было, так сказать, предвестие правильных дождей, составляющих середину тропической зимы. Вслед за этим затишьем, быть может, даже к вечеру разразится новая гроза, и тогда уже ненастье затянется надолго. Можно было предположить не без основания, что теперь остров находится в середине налетевшего с юго-запада циклона: оттого здесь такая тишина, а в это самое время кругом на океане, на многие сотни миль во все стороны, свирепствует буря, океан ревет, как раздраженный зверь, и седые волны ходят горами, обгоняя одна другую и сокрушая все, что попадается на пути их бешеной пляски. Было очевидно, что этот циклон движется в восточном направлении и с юго-запада следовало ожидать новой бури.

Раздумывая обо всем этом, Андрей Иванович тут же, у входа в башню, напился кофе и позавтракал, и затем отправился собирать плоды. В какой-нибудь час с небольшим он успел набрать целую гору бананов, кокосов и плодов хлебного дерева. Предполагая, что этого количества ему хватит надолго, он часть плодов оставил в башне, а другую перенес вместе с постелью, бельем, книгами, необходимой посудой и инструментами в нагорный храм. Почти до вечера провозился он с переноской, торопясь окончить все в один день, и, только втащив на веревке последний груз кокосовых орехов, разрешил себе, наконец, вздохнуть свободно.

Предчувствие не обмануло Андрея Ивановича. Около пяти часов пополудни солнце снова закрылось тучами, подул ветер, сначала слабый, затем все сильнее и сильнее, деревья зашумели, закачались и вскоре ландшафт острова принял тот же самый вскосмаченный вид, как утром. Но теперь Андрей Иванович уже не боялся ни бури, ни ненастья. Он обладал таким убежищем, которому можно было позавидовать. Этот нагорный храм, как он его окрестил и куда он перетащил свои пожитки, мог смело поспорить в грандиозности и красоте с великолепнейшими храмами Индии, где все части здания, снаружи и внутри, покрыты настоящим кружевом из камня самых затейливых, прихотливых узоров, часто служащих бордюром для изящных барельефов.

Храм состоял из нескольких обширных зал, разделенных рядами колонн на множество меньших отделений. Залы сообщались между собой красиво изогнутыми арками, опиравшимися на резные массивные столбы. В каждой из зал, обыкновенно в глубине средней колоннады, на высоких, покрытых барельефами пьедесталах, помещались прекрасно сохранившиеся статуи, отличавшиеся почти античною красотой и правильностью формы, изяществом и законченностью отделки. Статуи были расположены и рядами, чередуясь с колоннами, и целыми группами, и тогда в такой группе одна из статуй, обыкновенно женская, занимала господствующее положение и все остальные казались как будто простертыми у ее ног. Перед группами помещалось обыкновенно нечто вроде жертвенника, богато украшенного со всех четырех сторон резными изображениями человеческих фигур в разных положениях. Такие же изображения были на пьедесталах всех статуй, стоявших между колоннами. Здесь можно было рассмотреть целые сцены охоты и войны, религиозные процессии, картины земледельческого, пастушеского и домашнего быта.

И во всех этих сценах и картинах неизменно являлась главным действующим лицом господствующая фигура группы. Ее легко можно было узнать по атрибутам, ей присвоенным, по одежде, даже по чертам лица. То с цветущим венком на распущенных волосах и с жезлом, обвитым цветочными гирляндами, шла она во главе длинной процессии из мужчин и женщин, в широких и длинных одеждах, с горящими факелами и с корзинами цветов в руках; то впереди толпы вооруженных всадников ехала она на красивом, разукрашенном поперечными полосами коне. На голове ее красовались или гладкий обруч, сдерживавший ее длинные, волнистые волосы, или зубчатая корона. Она с улыбкой простирала вперед красивую руку и громадный, полосатый тигр униженно пресмыкался перед ней, как будто лобзая прах, поднимаемый копытами ее коня. На другой картине, на таком же, похожем на зебру коне, она с царственной улыбкой на прелестном лице, но слегка нахмурив красиво очерченные брови, как будто жестом протянутой вниз руки призывала к покорности толпу вооруженных людей, — и в то время, когда в задних рядах этой толпы еще виднелись зверские физиономии с поднятыми кверху мечами, передние уже покорно становились на колени и с видом умиления, любви и преданности на смелых лицах слагали к ее ногам свое оружие.

Особенно понравились Андрею Ивановичу две сцены, в которых, по обыкновению, главным действующим лицом являлась та же, повсюду повторяющаяся, фигура царственной женщины или — скорее — вдовы. На одной она, с венком из простых цветов на голове, с красиво наброшенной на плечи овечьей или козьей шкурой, сидела на камне среди прелестного цветущего ландшафта, опершись на пастушеский посох с характерной завитой рукоятью, напоминающей традиционные посохи католических епископов. У ног ее лежала пастушья сумка, грубо сплетенная из коры какого-то дерева: кругом паслись в разных положениях овцы, козы, льямы, вигони и еще какие-то животные подобного же рода: одни из них щипали траву, другие мирно дремали. Сцена дышала такой мирной прелестью и в то же время отличалась такой законченной красотой, что несомненно обличала руку гениального художника. На другой картине тоже царица или богиня шла в венке из спелых колосьев и над головою ее виднелся серп молодой луны, а позади тянулась длинная толпа жнецов и жниц, цветущих молодостью и красотой, с серпами и снопами колосьев в руках. Среди толпы выделялась группа юношей и девиц с флейтами и другими музыкальными инструментами, похожими, большей частью, на гусли или на арфы. По выражению лиц и раскрытых губ можно было догадываться, что толпа эта пела под аккомпанемент флейт и арф.

Вполне понятно, в каком восторге был Андрей Иванович от всех этих художественных произведений и как он благодарил судьбу за то, что она нечаянно сделала его обладателем таких сокровищ. Он припоминал классическую охоту на каледонского вепря, подвиги Геркулеса, сцены из Илиады и тому подобные образцы античного искусства, сохранившиеся от глубокой древности, но во всех этих произведениях находилось что-то незрелое, незаконченное, детское: повсюду, рядом с действительно художественным изображением, можно было найти неудачные, небрежно или неумело выполненные фигуры. Перспектива в этих изображениях положительно страдала, изображения же неодушевленной природы, цветы и деревья обыкновенно были ниже всякой критики. Он вспомнил храм, открытый им в лесу; его многочисленные статуи и барельефы портика произвели на него тогда сильное впечатление, но это впечатление было еще далеко от художественного наслаждения.

Совсем иное находил он в этих чудных картинах и сценах, с непонятной роскошью украшавших не только жертвенники и алтари, но все стены храма, его сводчатые потолки, простенки арок, пьедесталы и фризы колонн и самые колонны — словом, все свободные места, где только можно было поместить какое-либо изображение.

Переходя с факелом в руке от одной картины к другой, Андрей Иванович ни в одной из них не мог найти ни малейшего недостатка. Совершенно напротив: он был просто поражен строгой правильностью рисунка, соответствием фигур, поэтичностью замысла и изяществом отделки малейших деталей. Казалось, будто сотни гениальнейших художников, не щадя ни времени, ни труда, с самоотвержением работали над украшением этого храма, посвящая ему свои лучшие, любимейшие создания. В своем восторге художника-любителя Андрей Иванович готов был прийти к горделивому заключению, что в целом мире, по крайней мере в том, что известно современному человечеству, не было ничего не только лучшего, но даже равного тому, что находилось в открытом им храме.

Сколько времени таким образом переходил он от одного изображения к другому, то освещая факелом подробности, то отступая на несколько шагов, чтобы схватить общий смысл картины, Андрей Иванович не помнил и не отдавал себе в этом никакого отчета. Ему было не до того. Голова его горела от восторга, сердце учащенно билось, весь он был проникнут каким-то священным трепетом, точно он вступил в святая святых искусства, куда от века не переступала дерзкая нога непосвященного смертного. Он забыл и сон, и голод, и усталость, забыл, что на острове свирепствует буря, что за стенами храма воет ветер и льет проливной дождь. В немом восторге созерцал он чудные, художественные украшения храма и ему уже стало казаться, что все эти фигуры живут какой-то особенной, таинственной жизнью и что сам он связан с ними какой-то непонятной связью. Его душа, одухотворяя их, казалось, сама сливалась с ними и вместе с ними переживала все те события, в которых они являлись действующими лицами. Ему казалось, что он, как будто силою волшебства перенесен в какую-то незнакомую, сказочную страну и живет в ней новою непривычной, неиспытанной еще жизнью.


XXVI. Гроза

От этого восторженного состояния Андрея Ивановича пробудил страшный удар грома и блеск молнии, мгновенно осветивший всю внутренность храма. На мгновение как будто ожили и ослепительно засверкали все многочисленные статуи, барельефы и колонны, освещенные голубовато-белым фосфорическим светом небесного электричества. Несколько мгновений спустя новый оглушительный раскат грома, казалось, потряс самые основания храма. Факел выпал из рук испуганного Андрея Ивановича и потух на полу, задутый внезапным порывом ветра.

Когда погас мгновенный блеск молнии, внутренность храма погрузилась в абсолютную темноту и даже со стороны портика не мерцал ни малейший луч. Андрей Иванович заключил из этого, что на острове господствует уже ночь, наступления которой он не заметил, погрузившись в созерцание художественных богатств храма. Темнота была настолько велика, что Андрей Иванович но мог догадаться, в каком месте храма находится он в настоящее время и где найти то место, в котором сложены его вещи и поставлена его складная кровать. Чтобы ориентироваться, нужно было дожидаться того момента, когда блеск молнии снова озарит окружающий мрак.

Молния не заставила себя ждать: на мгновение снова все кругом ослепительно засверкало и также мгновенно потухло, и храм снова погрузился в прежнюю темноту. Но Андрею Ивановичу было достаточно этого короткого мгновения, чтобы определить направление, в котором находился портик. Ощупью добрался он до своей постели и стал искать спички, чтобы зажечь новый факел, но раздумал и просидел несколько времени так, облокотясь на подушку и всматриваясь в темноту, по временам освещаемую на мгновение блеском молний. Потом он лег, намереваясь заснуть, но нервы его были слишком напряжены и кроме того ежеминутные удары грома заставляли его беспрестанно вздрагивать и пробуждаться от чуткого забытья, в которое он впадал. Наскучив такою полудремотой, он встал, застегнул плотнее пальто и прислонился к колонне портика, стараясь рассмотреть при блеске молний, что делается на острове. Под защитой храма Андрей Иванович почувствовал себя вполне безопасно.

А на острове в это время всю ночь свирепствовала буря. Дождь лил целыми потоками. С кровли храма, то-есть со скалы, заменявшей эту кровлю (храм был высечен в скале), низвергались настоящие водопады и с бешеным ревом неслись вокруг стен, точно бурные реки, грозя смыть с лица земли все преграды на своем пути. Поминутно на совершенно черном небе вспыхивала молния, багровым огнем освещая быстро мчавшиеся тучи, и тогда на мгновение из мрака ночи выступала возмущенная окрестность, как будто загорались вершины скал, кровли башен и верхушки качающихся деревьев, затем все также мгновенно меркло и непроглядный мрак снова окутывал все предметы своим черным покровом. Гром почти без перерыва грохотал над островом и не успевали замолкнуть его отдаленные раскаты, как уже новый удар разражался с новой силой и на несколько мгновений заглушал все остальные голоса бури. В короткие промежутки между двумя громовыми ударами со стороны океана, казалось, из непроглядного мрака ночи долетали пушечные выстрелы.

Прислонившись к колонне портика, Андрей Иванович тревожно всматривался в этот ужасающий мрак, под завесой которого, быть может, невидимо совершалась роковая драма и беспощадная смерть торжествовала над слабой жизнью человека, неосторожно вверенной безжалостной игре разнузданных стихий природы. Чуткое ухо жадно ловило ночные звуки и услужливое воображение подсказывало в них сходство с отдаленными пушечными выстрелами погибающего корабля, и когда, на мгновение ока, бледно-синий огонь яркой молнии освещал вспененную поверхность бушующего океана, Андрей Иванович, между сталкивающимися горами волн, казалось, узнавал остов разбитого корабля, носимый по воле бури. Сердце его болезненно сжималось и он невольно рисовал перед собой картины кораблекрушений, толпы погибающих людей, тщетно, с воплями отчаяния, поднимающих из них руки к безрассветным, безжалостным небесам.

Всю ночь простоял он таким образом, не отходя от колонны. К утру он вдруг почувствовал, что к голосам бури примешался какой-то странный подземный гул, что-то вдруг загудело в ушах, как будто глубоко в земле, загрохотал новый гром, в ответ тому, что гремел над землею, и в тоже время колонна, у которой стоял Андрей Иванович вдруг закачалась, заколебался каменный пол храма и плита под ногами Андрея Ивановича вдруг треснула и стала опускаться. Испуганный Андрей Иванович едва успел отскочить в сторону и бросился к выходу из храма, но сильный порыв ветра снова отбросил его назад, на трескавшиеся плиты пола. Этот испуг, присоединившийся к волнениям пережитой ночи, так сильно подействовал на Андрея Ивановича, что голова его закружилась и он, инстинктивно ухватившись руками за пьедестал ближайшей колонны, на несколько секунд потерял сознание.

Когда Андрей Иванович пришел в себя, яркая полоса молнии, зигзагом избороздившая черное небо, осветила на мгновение внутренность храма: из мрака мгновенно выступили на свет и длинный ряд массивных колонн, и барельефы на их пьедесталах, и ряды статуй между колоннами, и алтарь на заднем плане, и темные ниши по сторонам; все оставалось по старому. Только на ярко освещенном полу, в двух шагах от Андрея Ивановича, у подножия той колонны, около которой он стоял несколько мгновений тому назад, резко обрисовался черный четырехугольник плиты, треснувшей и опустившейся под его ногами. Очевидно, если бы он не поспешил тогда отскочить от колонны, то по всей вероятности упал бы в подземелье нижнего этажа храма, быть может с высоты нескольких сажень, и наверное разбился бы о каменные плиты. Он горячо поблагодарил свою счастливую звезду за то, что она избавила его от такой участи.

Между тем буря но затихала, но как будто еще более усиливалась. По небу, уже освещенному лучами бледного рассвета, с ужасающей быстротой неслись черные тучи. Ветер выл, как дикий зверь, и налетая порывами, раскачивал вершины пальм, нагибая их почти до самой земли. Дождь лил по-прежнему, не переставая, целыми потоками. Вокруг храма бешено ревели мутные ручьи, мчавшиеся с гор и каскадами низвергавшиеся в долину. Озеро выступило из берегов и разлилось на громадное пространство. Овраги, заросшие темнолистной лимонией, наполнились вровень с берегами мутной водой, из которой только местами выставлялись одинокие вершины более высоких деревьев.

Печальный вид имел теперь очаровательный ландшафт острова. Взлохмаченные, порывисто качавшиеся деревья, мутные потоки, грязные лужи, темное, покрытое тучами небо, багровый блеск молний, оглушительные раскаты грома и в их промежутках вой ветра и бешеный рев океана — вот что заменило теперь спокойную, смеющуюся прелесть острова. Грустно и тяжело было смотреть на господствовавший всюду хаос. Бессонная ночь, проведенная в душевной тревоге, давала себя чувствовать. Андрей Иванович посмотрел еще несколько времени на мрачное небо с быстро бегущими тучами, на мутное озеро, на перепутанную, будто взъерошенную зелень рощи и отвернулся от своего острова, за которым только несколько дней тому назад уже готов был утвердить название земного рая.

К буре он тоже присмотрелся. Она утратила для него прелесть новизны и даже ее внушающая невольный страх грандиозность не возбуждала в нем другого чувства, кроме тоски и утомления. Нервы его притупились, ослабли. Ни оглушающий треск грома, ни внезапный пожар молний не возбуждали более его утомившегося внимания. Он медленно побрел к своей постели, разделся и быстро заснул глубоким сном.


XXVII. Внутренность храма

Потянулись скучные дни. Дождь лил не переставая. Поневоле приходилось проводить большую часть времени внутри храма. Впрочем, заботы об удовлетворении насущных потребностей не дозволяли Андрею Ивановичу сделаться совершенным затворником. Каждый день утром надевал он непромокаемый плащ и отправлялся навестить своих льям, осмотреть поставленные накануне жерлицы и набрать несколько плодов. Наготовив льямам дневной запас травы и расставив на завтра удочки, Андрей Иванович возвращался в свое убежище с кувшином молока и корзиной, наполненной рыбой и плодами, и не выходил уже из него до следующего дня. От скуки он перечитал по нескольку раз все имевшиеся у него книги, изучил в подробности каждый барельеф на стенах и колоннах храма, всякий раз открывая в них все новые и новые красоты, и наконец решился осмотреть другие отделения храма, проникнув в его мрачную глубину, которая, по нелюбви его к темноте, доселе возбуждала в нем непреодолимое отвращение.

Однажды, не зная, чем наполнить свое время, Андрей Иванович зажег, в качестве факела, смолистую ветку эвкалиптуса и, взяв про запас целую связку таких же ветвей, смело вступил через широкую арку, великолепно украшенную художественной резьбой, во внутренность храма. Зала, в которую он вошел, казалась еще выше и длиннее первой; постепенно уменьшаясь и наконец утопая во мраке, ряды колонн, разделявшие эту залу, подобно предыдущей, на три продолговатых отделения, казалось, тянулись до бесконечности. В общем она походила на предшествующую; те же красивые желобчатые колонны с роскошно украшенными капителями, те же барельефы на стенах, причудливые арабески, гирлянды цветов и плодов, женские и детские головки на всех местах, где можно было прилепить какое-либо украшение, но была и особенность, выражавшаяся в том, что во всех промежутках между колоннами, на высоких пьедесталах, стояли одиночные статуи, вроде тех, какие Андрей Иванович видел в лесном храме, только от этих, последних они отличались грандиозностью и высокой художественной работой. Зато в остальном было замечательное сходство: налево от входа виднелись те же характерные посохи, широкие и длинные одежды и остролистные венки на голове; направо — разнообразие одежд и атрибутов, различие возрастов и пола, словом, все так же, как в лесном храме. Андрею Ивановичу даже казалось, когда он всматривался в лица статуй, что он уже раньше видел эти лица, что выражения их и черты ему уже знакомы.

Другая особенность этой залы состояла в том, что барельефы, покрывавшие стены и пьедесталы статуй и колонн, отличались крайним разнообразием содержания, и притом сцены, изображавшиеся на них, строго соответствовали характеру статуй, около которых находились.

Так на пьедестале статуи воина и на стене позади этой статуи барельефы изображали сцены из военной жизни: группы воинов вокруг огней, сражения, пожары и разрушение городов, триумфальные шествия победителей среди коленопреклоненного народа и длинные ряды пленников, скованных попарно тяжелыми цепями. Замечательно, что на всех подобных барельефах побежденные и пленники имели совершенно другой тип, чем их победители. У всех у них были короткие курчавые волосы, приплюснутые носы и толстые, оттопыренные губы; на их безбородых лицах как-то особенно безобразно выдавались широкие скулы; несоразмерно длинные туловища со впалой грудью и выдавшимся, отвисшим животом, длинные руки и короткие, слабые ноги — все это, напоминая негритянский тип, несомненно свидетельствовало о принадлежности их к низшей расе человечества.

Напротив, прямой лицевой угол, прямой нос, красивые черты лица, строгая пропорциональность членов, длинные, слегка вьющиеся волосы их победителей несомненно доказывали, что эти последние принадлежали к наиболее одаренной и красивой народности кавказского племени. Статуя иного воина с массой откинутых на спину, вьющихся волос, напоминавшую львиную гриву; с длинными усами, падавшими на грудь, имела такой благородный и величественный вид, что вполне могла служить образцом мужественной красоты.

Переходя от статуи к статуе, от барельефа к барельефу и чутко прислушиваясь к звуку шагов, гулко раздававшихся под высокими сводами, Андрей Иванович медленно подвигался в глубину зала. Вот на одном пьедестале барельеф изображает что-то вроде школьной сцены: несколько юношей внимательно слушают почтенного старца, сидящего на высоком стуле в центре группы, и некоторые из них, наклонясь над таблицами, записывают слова своего учителя. Фигура благодушного старца с разогнутым свитком и цветущей ветвью в руках, имеющей вероятно эмблематическое и символическое значение, стоит на этом пьедестале и свидетельствует, что в те незапамятные времена заслуги учителя ценились не менее деяний героев и правителей и наряду с последними давали ему место в пантеоне народной славы. Следовательно, не одних только царей и героев удостаивал тогда народ своего почтения.

В справедливости этого заключения Андрей Иванович убедился еще более, когда в этом же ряду встретил статуи ваятеля, зодчего, поэта, мореплавателя и земледельца, — так, по крайней мере, ему показалось, судя по атрибутам этих статуй.

Первая из них представляла красивого молодого человека с небольшой бородкой, в короткой тунике, с резцом и молотом в руках, у ног его находился небольшой неоконченный бюст. Барельефы на пьедестале и близлежащей стены изображали мастерскую художника, где он, окруженный толпою учеников, трудился над изображением богов и героев.

Статуя зодчего представляла человека средних лет, с задумчивым и серьезным взглядом; с доской в руке, на которой начерчен был план здания. Барельефы изображали, как под его руководством рабочие обтесывали камни и колонны, и возводили стены великолепных дворцов и храмов.

Красивый юноша с длинными вьющимися волосами, с вдохновенным взглядом, устремленным к небу, и лирою в руках представлял, наверно, поэта или певца. На барельефах было изображено, как он пел перед толпами народа и на одних картинах толпы эти предавались восторгу, награждая своего любимца рукоплесканиями; на других — народ плакал, слушая его пение. Один барельеф изображал, как суровые воины складывали к его ногам свое оружие, на другом — в его присутствии два человека, угрюмо нахмурясь и смотря друг на друга исподлобья, — быть может, два примирившихся врага, — подавали друг другу руки.

Рассматривая эти барельефы, Андрей Иванович задумался о том великом значении, какое имела поэзия этого исчезнувшего народа. Возбуждая по произволу то печаль, то радость в сердцах людей, она укрощала дикие страсти, обуздывала воинственный пыл и искореняла вражду и ненависть. Андрей Иванович с особенным чувством смотрел на вдохновенное лицо юноши, точно чудом сохранившееся в течение длинного ряда веков, как будто затем, чтобы доказать позднейшему человеку ту истину, что человек всегда был человеком, как только ему удавалось вырваться из унижающей его зависимости от слепых сил природы.

В последнее время, блуждая по острову и беспрестанно наталкиваясь на остатки древней исчезнувшей цивилизации, Андрей Иванович все чаще и чаще задумывался о роковом circulum viciosum[7], в котором, как кажется, точно белка в колесе, с незапамятных веков кружится человечество, — и все чаще и чаще приходили ему на память слова Экклезиаста: "род преходит и род приходит, а земля во век стоит"…


XXVІІІ. Подземный ход

Пройдя еще несколько колонн, Андрей Иванович увидел направо и налево широкие арки, по другую сторону которых прерванный ряд колонн возобновлялся и, уходя в глубину зала, терялся мало-помалу в темноте. Этим аркам между колоннами соответствовали арки в стенах. Андрей Иванович заглянул в одну из них и осветил факелом открывшееся за ней пространство: пред ним выступила на свет такая же зала с колоннами и статуями, уходившими вдаль и скрывавшимися во мраке, как и та, в котором он находился. Он перешел на другую сторону и заглянул в противоположную арку, — такая же зала лежала и там.

Ему стало жутко. Таинственное безмолвие этих зал, нарушаемое только гулом его шагов, казалось, было оскорблено его присутствием, тени прошлого, витавшие вокруг своих каменных образов, как будто укоризненно смотрели на него из этого мрака, царившего здесь, быть может, уже целые тысячелетия. Кроме того, громадность этих зал, казавшихся благодаря окутывавшей их тьме беспредельными, действовала на него удручающим образом. Всматриваясь в бесконечные ряды колонн и статуй, перекрещивающиеся между собой, он невольно подумал о возможности потерять направление и заблудиться в этом каменном лабиринте. Эта мысль заставила его воротиться на середину зала и посмотреть в том направлении, откуда должен быть виден бледный свет дня, проходящий через портик храма, но вместо этого света, к удивлению своему, он встретил только абсолютную темноту, в которой как будто, тонули сумрачные колонны и статуи зала. В этой темноте, тревожно оглядываясь по сторонам, он успокоился только тогда, когда в глаза ему блеснул голубоватый луч, пробивавшийся в отверстие портика, который издали казался только узкой, крошечной щелью.

Это небольшое приключение осязательно доказало, как легко было потерять направление в этом громадном подземелье. Очевидно, что нельзя было пускаться в глубину храма, не запасшись каким-нибудь средством, которое помогло бы определить пройденный путь и найти обратную дорогу. Классическая древность напомнила о клубке Тезея, с помощью которого этот герой нашел выход из критского лабиринта, но, обсудив этот вопрос, Андрей Иванович предпочел компас и, отложив свои исследования до завтра, намеревался утром запастись компасом, хранившимся с другими инструментами на башне, вместе с Гиппогрифом.

На следующий день, вооружившись компасом и несколькими десятками факелов, Андрей Иванович уже смело отправился в таинственную глубину храма. Он решил предварительно сделать беглый обзор подземелья, чтобы ознакомиться сначала с его расположением и величиною, а затем уже приступить к изучению подробностей.

Быстро проходя одну залу за другой, в одном и том же направлении, с севера на юг, в конце пятой, вместо широкой арки, соединявшей между собою залы, Андрей Иванович нашел обыкновенную дверь, за которой начинался узкий коридор, не более сажени вышиной и около двух аршин в ширину. Коридор шел в том же южном направлении, но слегка понижался, как будто уходя под гору. Андрей Иванович продолжал идти вперед, отмечая в записной книжке не только направление пути, но и число пройденных шагов по этому направлению: к этой осторожности его побудило несколько новых коридоров, встреченных им по дороге и перпендикулярно пересекавших коридор, по которому он следовал.

В этих коридорах он заметил одну странную особенность, которая не попадалась ему на глаза при осмотре зал: взглянув случайно вверх, он увидел, что вдоль одной стены, под самым сводом коридора, тянулась довольно толстая темная проволока, прерываемая на известных расстояниях сероватыми, как ему показалось, металлическими шарами. Заглядывая в боковые коридоры, он разглядел и там такую же проволоку и те же шары, находившиеся в связи с проволокой того коридора, по которому он шел. Заинтересованный этим, Андрей Иванович старался отгадать, для какой цели могли служить эта проволока и эти шары? Неужели же древним обитателям этого острова был известен телеграф? Но сначала это предположение показалось Андрею Ивановичу до того нелепым, что он даже выбранил себя за него фантазером. А между тем, придумать для этих шаров и проволок какое-нибудь другое объяснение было совершенно невозможно и на уме у него невольно вертелись слова: электричество, телеграф и телефон.

"Что же в этом особенного?" — думал он, подвигаясь вдоль коридора и вглядываясь в таинственную проволоку, тянувшуюся над его головой. "Разве народ, имевший таких гениальных художников-скульпторов, не мог обладать такими же гениальными учеными, предупредившими современную цивилизацию на целые тысячелетия? Кто знает, может быть, не только телеграф и телефон, но еще много чего другого, что неизвестно современным ученым, было знакомо таинственным обитателям острова, оставившим по себе такие великолепные следы художественного творчества. Разве не утрачено, почти на нашей памяти, искусство живописи на стекле? Да разве только одно оно?.."

На этом месте размышления Андрея Ивановича были прерваны каким-то неясным шумом, донесшимся к нему с переднего конца коридора. Он стал внимательно прислушиваться: шум доносился издали, то усиливаясь по временам, то ослабевая, он напоминал собой не то порыв ветра, не то шум морского прибоя. С каждым шагом вперед шум этот становился яснее. Чрез несколько времени Андрею Ивановичу показалось, что к нему доносится запах морской сырости и наконец далеко впереди на полу коридора бледно-голубым лучом отразился слабый отблеск дневного света. Андрей Иванович пошел так быстро, насколько позволял это покатый пол коридора, сделавшийся уже влажным и скользким, и через несколько минут вышел к отверстию, в которое целым потоком врывался ослепительный дневной свет, почти невыносимый для глаз Андрея Ивановича, привыкших к темноте.

Отверстие коридора выходило на узкую мель, тянувшуюся с перерывами у подошвы неприступных утесов, из которых состояли берега острова. Гигантские волны перескакивали через отмель и разбивались на миллионы пенящихся брызг у самых ног Андрея Ивановича, на изрытом, неровном полу коридора, покрывая его клочьями белой пены и обрывками морских водорослей. Таким образом, остров, который Андрей Иванович считал недоступным с моря, имел с ним весьма удобное сообщение и в одно прекрасное время мог иметь неожиданных и, — что всего вероятнее, — даже неприятных гостей…

Андрей Иванович посмотрел еще несколько времени, как дождь, хлестал на тинистую поверхность отмели и как бешено разбивались о скалы громадные как горы, волны океана, и пошел обратно по поднимавшемуся в гору подземному коридору.

Прошло более часа. По расчетам Андрея Ивановича, он уже должен был бы достигнуть храма, а между тем он все еще шел по коридору. Чаще и чаще посматривал он на компас, подозревая, что сбился с пути, но компас показывал, как и следовало, северное направление. Сначала коридор поднимался все в гору, но затем, совершенно неожиданно, пошел под гору: это уже ясно доказывало, что, вопреки показаниям компаса, Андрей Иванович заплутался. Возвращаться назад, к морю, он не решился, так как можно было заплутаться еще раз, поэтому он предпочел идти вперед, держась северного направления.

Прошло еще полчаса, а коридор все еще спускался под гору, хотя уже значительно положе. Андрей Иванович испытывал до крайности жуткое чувство: ему казалось, что он заживо погребен под землей. Ему становилось тошно в этом бесконечном коридоре, как в могиле, и он страстно хотел скорее выбраться на свет, на воздух. С лихорадочной торопливостью он шел вперед, задыхаясь от усталости и тревоги и все ускоряя шаги… А коридор все продолжался, зияя впереди своим мрачным жерлом.

Андрей Иванович сжег уже значительную часть своих факелов и начинал бояться, что ему придется, пожалуй, остаться в этом подземелье в совершенной темноте…

Но вот коридор оканчивается крутою лестницей, поднимающейся прямо к своду… Где же, однако, дверь, соединяющая эту лестницу с верхним помещением? Если она и была, то вероятно заложена камнями, потому что лестница упирается прямо в свод. Что же делать? Но, если есть лестница, то сообщение должно же быть. Андрей Иванович торопливо поднялся по крутым ступеням лестницы и уперся головой в плиту свода. Со всей силой он уперся руками в эту плиту, стараясь поднять ее, и ему показалось, что она колеблется, что в щели свода над его головой проходит слабый свет.

Удвоив усилия, он принялся толкать и двигать эту плиту из стороны в сторону, и наконец она уступила его силе: она подалась вверх и при этом образовалось отверстие, достаточное для того, чтобы человек мог в него пройти. Андрей Иванович прополз в это отверстие и очутился в узком и тесном помещении, освещенном сверху. Направо и налево поднимались лестницы, одна уходила в темноту, другая вела к свету. Осматриваясь кругом, Андрей Иванович находит как будто что-то знакомое: ему казалось, что он был уже здесь раньше… И действительно, приблизясь к освещенной лестнице, он с радостью увидел над своей головой знакомый уже цилиндр с винтовой лестницей по стенам. Не доверяя своему счастью, он торопливо поднялся по лестнице и заглянул в отверстие, находившееся над изогнутой улиткообразной трубой: пред его глазами тотчас же открылся длинный ряд колонн и статуй, а внизу, почти около самого отверстия, находились громадный каменный колосс и гигантская рука с серпом… Теперь уже он не мог более сомневаться: подземный ход, в котором он считал себя уже заживо погребенным, привел его в лесной храм, где он впервые познакомился с художественными богатствами острова. Обрадованный, он снова опустился по винтовой лестнице к основанию цилиндра и чрез тоже отверстие под статуей богини, которым уже раньше пользовался, проник в храм, счастливый и довольный, что снова выбрался на свет из темного подземного хода, заставившего его пережить такие неприятные ощущения.


XXIX. Электричество

После приключения в подземном коридоре, Андрей Иванович не решался более пускаться в узкие ходы, прорезанные в скале вокруг нагорного храма и составлявшие настоящий лабиринт. Он решился заняться подробным изучением храма. Осмотрев внимательно залы, которых он насчитал всего семь, он пересчитал украшавшие их статуи. Всех статуй разного рода оказалось в храме более 2,000. Из них более 600 статуй изображали только одних жрецов, — по крайней мере он думал так, судя по их остролистным венкам, тонзуре и характерным жезлам. Кроме того, рассматривая внимательно барельефы на пьедесталах статуй и на стенах храма, Андрей Иванович пришел к заключению, что особенного покроя широкие одежды и посох с завитою в два концентрических круга рукоятью составляли принадлежность только главных жрецов или первосвященников, так как простые жрецы изображались без этих атрибутов. Таким образом, приходилось допустить, что 670 статуй храма изображали только одних первосвященников храма, которые, может быть, в то же время были главными жрецами, начальниками жреческого сословия целой страны. Какое же громадное пространство времени должен обнимать собою этот длинный ряд царей, жрецов и героев!

Натолкнувшись на этот вопрос, Андрей Иванович невольно вспомнил отца истории, Геродота, классические творения которого стоили немало огорчений гимназистам старших классов, присужденным изучать их с тем, чтобы забыть немедленно по окончании курса. Андрей Иванович, однако, вспомнил, как Геродот в одном из древних храмов Египта насчитал, кажется, триста сорок с чем-то статуй первосвященников, причем сопровождавший его жрец объяснил ему, что так как в Египте звание первосвященника было наследственное и переходило преемственно от отца к сыну, то триста сорок статуй означают, что триста сорок человеческих поколений уже отжило свой век с тех пор, как существует этот храм. Считая по три поколения на каждые сто лет, Геродот, на основании этого соображения, вычислил, что храм существует слишком одиннадцать тысяч лет.

Но если приложить подобный расчет к шестистам семидесяти статуям открытого им "нагорного" храма, имеющим несомненно первосвященнический характер, то выходила такая чудовищная цифра, перед которой немеет воображение. Подобные цифры можно встретить только в одной индусской хронологии. Если каждая из шестисот семидесяти статуй означает поколение, то все они вместе обнимают собой громадный период времени, равняющийся двадцати двум тысячам лет.

Воображение Андрея Ивановича положительно отказывалось представить, себе такой бесконечный ряд веков, все эти бесчисленные дни, месяцы и годы, олицетворяемые двумя тысячами статуй храма, особенно, если сопоставить с ними те жалкие три тысячи лет, о которых история сохранила более или менее достоверные свидетельства. А между тем боязнь, испытываемая им перед этими громадными цифрами, ему самому казалась неосновательной. Припоминая выводы геологии об образовании поверхностных слоев земной коры, Андрей Иванович сознавал, что в подобных цифрах нет ничего чудовищного. При этом ему пришло на память, как он где-то читал, что к востоку от Гоа, на Малабарском берегу Индостана, геологи открыли под слоем базальта и латерита лес пальм и хвойных деревьев, совершенно превратившихся в кремнезем, а между тем многие из этих деревьев сохранили на себе явственные следы топора. Сколько лет понадобилось для того, чтобы окаменел лес, находящийся теперь на глубине нескольких сажен ниже поверхности земли? И разве мало существует подобных примеров?

В виду фактов такого рода Андрей Иванович не находил разумных оснований отвергать пугающие его воображение цифры в хронологии человечества. Пусть следы человека не найдены в числе ископаемых животных, но эпохи геологических переворотов соответствуют таким громадным периодам времени, что перед ними бледнеют сотни тысяч лет браминской хронологии.

Не подлежит никакому сомнению, что культура и цивилизация развивались в человечестве крайне медленно, что даже в настоящее время есть много местностей на земном шаре, где человечество все еще остается в первобытном состоянии. Чтобы дойти до создания таких художественных произведений, какие в таком избытке рассеяны по всему этому храму, сколько тысячелетий должна была прожить та человеческая раса, единственным памятником которой он остался на земле; раса, быть может, уже целые тысячи лет как исчезнувшая с лица земли?

Андрей Иванович глубоко задумался, облокотившись на резную колонну и рассеянно глядя, как темные тучи одна за другой неслись над островом, проливая на него целые потоки дождя. В его воображении рисовалась бесплодная почва, на которой местами пробивалась скудная растительность. Кое-где, встретив несколько более благоприятные условия, она разрасталась гуще и даже зеленым ковром покрывала каменистую землю, в другом месте — все усилия оказывались бесплодными и чахлые побеги хирели и погибали прежде, чем получали возможность укорениться. Но даже и там, где растениям, казалось, уже удалось одержать победу, где они сплетались густым зеленым ковром над завоеванной ими почвой существование их было далеко не обеспечено. Недостаток питающей влаги, жгучие лучи солнца, сухой палящий ветер пустыни безжалостно губили их жизненные силы: в мучительной агонии засыхали бедные растения и тот же пустынный ветер уносил их безжизненные останки…

В этой грустной картине Андрей Иванович олицетворял прошедшую историю человечества: точно также местами оно достигало более или менее высокой степени, цивилизация эта исчезала, оставляя за собой жалкие следы развалин, возвышались народы, создавали сильные государства и затем бесследно исчезали с лица земли, чтобы дать место другим народам и государствам. Погибнув в одном месте, цивилизация возрождалась на другой точке земного шара и, может быть, шла совершенно иным путем и достигала иных результатов, чем ее предшественница. Только теперь, когда вся земля изведана, когда между народами земного шара установились более или менее прочные и постоянные сношения, быть может, настало время, когда современная цивилизация наконец охватит весь мир и ей уже не грозит более опасность исчезнуть с лица земли, подобно ее неведомым предшественницам.

Эти печальные размышления были причиной того, что в первый раз во все время пребывания на острове, Андрею Ивановичу сделалось скучно. Но благодаря дождливому сезону и буре, все еще не прекращавшейся на острове, обычные развлечения Андрея Ивановича были невозможны. Поэтому, чтобы наполнить чем-нибудь свое время, он решился продолжать свои исследования в храме. Случайно взгляд его упал на черное отверстие, образовавшееся между плитами пола в достопамятную ночь землетрясения, и он предположил немедленно исследовать, куда ведет этот таинственный ход.

Прежде всего он постарался снять или отодвинуть опустившуюся плиту, чтобы расширить отверстие. После продолжительных и сначала бесплодных усилий, Андрею Ивановичу удалось, наконец, так нажать на нее, что она пришла в движение и задвинулась под соседнюю плиту пола. В образовавшемся от этого четырехугольном отверстии Андрей Иванович различил ступени лестницы, спускающейся в глубину нижнего помещения храма. Спустившись в отверстие и стоя на верху лестницы, он, при свете факела осмотрел открывшуюся внизу подземную залу. Впрочем размеры ее терялись в темноте. По всем направлениям тянулись массивные четырехугольные колонны, грубо высеченные и без всяких украшений, кое-где между колоннами виднелись какие-то предметы — не то статуи, не то надгробные памятники. Постояв несколько времени на лестнице, Андрей Иванович воротился наверх, взял с собою компас, спички, связку смолистых ветвей эвкалиптуса, записную книжку, с которой никогда не расставался и в которую бегло заносил свои впечатления, и спустился на дно подземной залы.

Подняв над головою свой факел, он медленно продвигался вдоль ряда колонн, осматриваясь кругом и не теряя из виду лестницы. Местами ему попадались между колоннами высокие вазы, широкие чаши на постаментах, небольшие четырехугольные и круглые столы вроде жертвенников. Лестница давно уже утонула в темноте, а впереди ряд колонн казался бесконечным. Вглядываясь направо и налево, Андрей Иванович видел такие же бесконечные ряды четырехугольных массивных колонн, поддерживающих тяжелые своды зала. Ему становилось жутко в этом беспредельном подземелье, даже приходила мысль вернуться наверх, в ту залу храма, к которой он привык и которую считал уже своим жилищем.

Всматриваясь в одну из боковых галерей, Андрей Иванович вдруг остановился, пораженный неожиданностью: ему показалось там, вдали, между колоннами какое-то слабое мерцание, как будто что-то светилось голубым фосфорическим светом, или скорее — точно слабый дневной луч пробивался откуда-то в глубину подземной залы. Первым движением Андрея Ивановича было идти по направлению к этому свету, но боязнь заплутаться в этом лесу колонн, совершенно похожих одна на другую, заставила его призадуматься.

После непродолжительного размышления, он взял две ветки эвкалиптуса, одну из них зажег и воткнул в трещину пола, другую положил около нее, чтобы потом по этой ветке можно было определить направление, в котором находилась лестница. Обеспечив себя таким образом, Андрей Иванович отправился к заинтересовавшему его светящемуся предмету. Но пройдя несколько шагов в этом направлении, он с удивлением заметил, что свет становится все слабее. И действительно, чем более приближался Андрей Иванович к этому странному свету, тем слабее он становился и наконец исчез, точно рассеялся в окружающей темноте.

Андрей Иванович продолжал идти вперед. В полумраке перед ним смутно обрисовались широкие ступени и обширная платформа, прилегающая к стене, на этой платформе или эстраде тесно стояли какие-то громадные цилиндры, какие то гигантские катушки, на которых правильными рядами были намотаны как будто проволочные веревки, за ними, в глубине эстрады, виднелся огромный вал с саженным маховым колесом. Что-то до крайности знакомое сказывалось в очертаниях этой машины, но изумленный Андрей Иванович боялся верить собственным глазам.

"Неужели это динамо-электрическая машина?" — думал он, проходя вдоль платформы, и ему казалось, что он видит какой-то волшебный сон. На другой стороне длинного вала находилось такое же гигантское колесо. Андрей Иванович поднялся на платформу и осветил колесо. Вертящаяся на оси рукоять, предназначенная для приведения в движение колеса, была сделана из какого-то неизвестного материала — не то из рога, но то из кости, — и по своему виду походила на те шары, которые Андрей Иванович видел на потолке подземного коридора. Нужно было узнать, что это за машина. Андрей Иванович воткнул свой факел в трещину пола и взялся за ручку: тяжелое колесо слабо качнулось, он удвоил свои усилия, и колесо наконец пришло в движение, увлекая за собою часть вала и еще какие-то предметы, очертания которых терялись в полумраке платформы.

Андрей Иванович продолжал вертеть колесо: ему хотелось непременно узнать, к чему именно была предназначена эта машина. Между тем факел его начинал догорать. Нужно было зажечь новый. При этом Андрей Иванович сообразил, что догорает и тот факел, который был им оставлен в галерее, примыкающей к лестнице. Поэтому следовало и его заменить новым. Но выйдя из-за колонны, около которой находилось колесо машины, Андрей Иванович заметил, что какой-то слабый свет, подобный бледным лучам рассвета, падает сверху на плиты пола и при этом косые тени колонн обозначаются рядом с освещенными плитами пола. Андрей Иванович поднял глаза к сводам зала и с изумлением увидел, что свет лился оттуда: около каждой колонны на своде мерцал голубовато-бледным светом точно такой шар, какие он видел в коридоре и назначения которых не мог отгадать. Ясно, что машина, помещающаяся на платформе, предназначалась для освещения нижней части храма. Но представлялся вопрос: распространялось ли действие этой машины на верхнюю часть храма? При том и нижняя, подземная его часть была освещена не вся, а только та ее сторона, которая находилась вправо от платформы. Тогда Андрей Иванович вспомнил, что при движении колеса вертелся не весь вал, а только часть его, ближайшая к маховому колесу, но есть еще маховое колесо — на другом конце вала.

Бросив свой факел, который теперь уже становился не нужен, Андрей Иванович снова взошел на платформу и принялся вертеть маховое колесо на другом конце вала. Свет тотчас же стал заметно усиливаться. Теперь уже и левая сторона громадного зала осветилась тем же голубоватым светом. Андрей Иванович уже мог рассмотреть, что от громадных вертикальных цилиндров в разные стороны расходились проводники, принятые им сначала за веревки. Повсюду на своде были проложены такие же проводники и на них в разных промежутках, точно звезды, мерцали голубоватые матовые шары.

Свет все усиливался. Андрей Иванович переходил от одного махового колеса к другому, пока обе стороны зала не получили одинакового освещения. Зала приняла определенные размеры, сквозь промежутки колонн виднелись отдельные стены: во многих местах залы видны были лестницы, ведущие в верхнее отделение храма. Эффект получился волшебным. Но Андрея Ивановича беспокоила возможность ошибиться лестницей и попасть снова в какой-нибудь бесконечный ход. Кроме того, ему хотелось посмотреть, что делается в храме: ведь не может же быть, чтобы освещалось только одно нижнее помещение? Но если храм так же освещен и вверху, то зрелище должно получиться очаровательное. Желая поскорее убедиться, верны ли его предположения, Андрей Иванович поторопился отыскать свой догоравший факел и валявшуюся около него ветку эквалиптуса и быстро поднялся по лестнице в верхнее помещение храма.


XXX. Sancta sanctorum[8]

Сомнение в том, освещен ли храм, рассеялись тогда же, когда, поднимаясь по лестнице, Андрей Иванович взглянул на четырехугольное отверстие, посредством которого он проник в подземелье храма. Потоки света лились из этого отверстия и ярко освещали лестницу. Поднявшись в храм, он был поражен великолепным зрелищем, которое открылось перед его глазами. Весь храм горел в огнях, все дальние углы и ниши — все было освещено, как в самый яркий солнечный день. Потоки света лились со сводов храма так осветительно, что не было возможности рассмотреть приспособления, какие были устроены там для произведения такого сильнейшего света. Ряды изящных колонн, украшенных художественными орнаментами, статуи, барельефы на стенах и подножиях статуй — все, казалось, получило новую жизнь. Лица отживших правителей, жрецов и воинов глядели как живые. Всматриваясь в них, Андрей Иванович, казалось, читал то удивление и укор, что их священный сон нарушен каким-то безвестным пришельцем чуждого племени и рода, то, казалось, они хотели рассказать свою чудесную повесть и уже каменные уста их готовы были раскрыться, чтобы наполнить воздух давно забытыми звуками неведомой речи.

Как очарованный, переходил Андрей Иванович от статуи к статуе, от картины к картине, открывая все новые черты, новые подробности, ускользавшие от него во время прежних осмотров. Теперь он мог уже уловить общий смысл целого, терявшийся прежде при отдельном изучении подробностей: он мог теперь отойти на несколько шагов, чтобы окинуть одним взглядом сложный сюжет барельефа, что прежде, при тусклом освещении факела, было невозможно.

Храм горел яркими огнями, потоки света лились со свода, словно яркие лучи солнца пронизали скалу, как хрустальную кровлю сказочного дворца. Андрей Иванович все шел и шел вперед, сворачивая в боковые залы и не сводя очарованных взоров с открывающихся картин. Он совершенно забыл о возможности заплутаться… Да притом — заплутаться при ярком свете дня! Это было бы слишком забавно… Вдруг, проходя мимо одной колонны, он случайно заметил в небольшом медальоне пьедестала руку с вытянутым указательным пальцем. Андрей Иванович воротился к колонне, мимо которой прошел несколько мгновений раньше этого открытия: там тоже находился этот медальон с рукой, указывающей направление, Андрей Иванович перешел на другую сторону зала — и там на пьедесталах колонн находились такие же руки с вытянутыми указательными пальцами.

Какая тайна еще скрывается там, куда указывают эти руки? Быть может, там находится святая святых, алтарь, где хранится святыня храма, то таинственное зерно, которому он служит такой роскошной оболочкой?

Андрей Иванович пошел вдоль колонн, следуя указываемому направлению. Скоро на пути ему встретилась одна из тех широких арок, которые обозначали вход в боковые отделения храма, находившиеся под прямым углом по обе стороны среднего зала. Представлялся вопрос, куда идти: вперед, направо, налево? Андрей Иванович перешел на другую сторону арки, но на медальоне колонны рука была обращена уже к нему навстречу. Он осмотрел другие стороны пьедестала этой колонны, но на них не было никаких медальонов. Тогда он перешел на другую сторону зала к арке, служившей входом в противоположное отделение храма, и здесь на пьедесталах обеих колонн, поддерживавших узорчатый свод арки, снова нашел те же руки, но теперь они указывали уже в глубину отделения. Андрей Иванович пошел по указываемому направлению. Он подвигался быстрыми шагами, механически считая колонны. Пройдя таким образом двадцать одну колонну, он увидел наконец в глубине полукруглой ниши, роскошно украшенной резными колоннами и арками, небольшую металлическую дверь чеканной работы с эмалью. Изображение, находившееся на этой двери, было уже хорошо знакомо Андрею Ивановичу: он видел его в первый раз на правом барельефе в портике лесного храма и здесь оно повторялось буквально. Точно так же на золотом высоком кресле, в виде трона, сидела молодая красавица, в такой же безжизненной позе, с запрокинутой головой, закрытыми глазами и бессильно опущенными руками, так же жрец, со своим сломанным жезлом, в немом отчаянии стоял пред нею на коленях, а вокруг этих двух главных фигур виднелась толпа плачущих женщин. Разница была только в том, что разноцветная эмаль с золотом, употребленная для этой работы, придавала ей вид изящной картины, писанной масляными красками.

Но при этом бросалась в глаза особенно одна подробность: все фигуры на этой картине, кроме одного жреца, были представлены с золотистыми волосами, толстые, золотые косы сидящей девушки, рассыпавшись по ее плечам, свешивались до самого пола, цвет ее закрытых глаз, конечно, нельзя было определить, но у всех остальных женщин были голубые глаза… — Bionda chioma, occhio azzurro, e nero ciglio[9], как видно, искони веков были идеалом женской красоты. Данте, Петрарка, Бокаччио, Полициан, Ариост, Тасс и все поэты древнего и нового времени воспевали единогласно белокурые волосы, голубые глаза и черные брови своих красавиц…

Прежде всего было очевидно, что это было белокурое племя, не имевшее в себе ничего семитического или восточного. Правда, у жреца борода и пряди волос, выбивавшиеся из-под остролистного венка на висках и затылке, были темны и курчавы, но он был один слишком на двадцать белокурых фигур.

Что же скрывается там, за дверью?

В рамке двери, богато украшенной чеканными узорами, Андрей Иванович скоро отыскал небольшую скобу. Поворачивая ее в разные стороны и нажимая то туда, то сюда, Андрей Иванович наконец попал на "секрет": пружина щелкнула, прозвенела, и дверь тихо отворилась.

Проникнутый священным трепетом, Андрей Иванович вошел в открытую дверь и остановился в безмолвном изумлении и восторге: перед ним, среди обширной, круглой залы, на золотом кресле, вроде трона, сидела та самая девственная красавица, богиня или царица острова, изображение которой он видел в первый раз в лесном храме и которое преследовало его здесь почти на каждом шагу, на каждой картине, на каждом барельефе… В нескольких шагах от этого возвышенного трона стояло что-то вроде гробницы, и на ней находилось изваяние, знакомое уже Андрею Ивановичу: это была статуя коленопреклоненного жреца с изломанным жезлом у ног… Но Андрей Иванович только мельком взглянул на эту гробницу и затем сосредоточил все свое внимание на прелестной фигуре царственной девы.

Она сидела в той самой позе, как Андрей Иванович не раз уже видел ее на картинах, золотистые волны ее белокурых волос, сдерживаемые на бледном матовом лбу сверкающим золотым обручем, блестящим каскадом рассыпались с ее слегка закинутой головы по спине и плечам и спускались почти до самого подножия кресла; тонкие, прелестно очерченные брови и длинные, темные ресницы ее закрытых глаз еще сильнее оттеняли бледность ее лица, дышавшего, несмотря на эту бледность, чудной, божественною красотою, ее бледные руки с изящными тонкими пальцами безжизненно опускались по сторонам ее туловища и, казалось, тонули в пышных складках ее лазурно-золотистой одежды. Казалось, она спала, но этот сон был так глубок, что переходил в тот таинственный, неразгаданный сон, который зовут сном смерти…

Как очарованный, стоял Андрей Иванович перед этим чудным видением, едва переводя дыхание от охватившего его благоговейного восторга; сердце его трепетало, как птица, запертая в клетку, и, казалось, замирало в какой-то болезненно-сладкой истоме; мысли вихрем кружились в его голове и он не мог собрать их, не мог сосредоточить их на одном предмете. Трепеща всем телом, продолжал он стоять, не сводя широко раскрытых глаз с волшебного, очаровательного видения, открывшегося перед ним так неожиданно, и не мог дать себе отчета, кого он видит перед собой: сама ли это таинственная богиня острова или это — только ее высокохудожественное изображение?..

Но не может быть, чтобы искусство дошло до такой степени совершенства: не может быть, чтобы оно было в состоянии подделать саму природу! Пусть этот золотой обруч, несколько расширяющийся на лбу и украшенный в этом месте большим кроваво-красным рубином, около которого, как около цветка, раскинулись зеленые листья из ярких изумрудов, осыпанные, точно росою, сверкающими искрами алмазов, — пусть лазурно-золотые одежды, на которых можно различить каждую нить их ткани, каждый цветок вытканного на них узора — пусть все это дело терпеливых рук гениального художника, но эта рука с изящными тонкими пальцами и красивыми полупрозрачными ногтями, рука, на которой видны микроскопические поры ее гладкой, атласной кожи, — неужели это такое же произведение искусства, как кольца на ее пальцах, как золотой браслет, охватывающий ее руку в виде змейки, кусающей свой хвост, осыпанный теми же рубинами, изумрудами и алмазами, — такое же произведение искусства, как ее головная диадема, и крошечная сережка из тонкой золотой проволоки, поддерживающая крупный алмаз, как будто только затем, чтобы лучше оттенить маленькое прелестное ушко спящей красавицы?

Но, быть может, в древности был известен такой камень или такой сплав, который мог передавать малейшие подробности ткани человеческой кожи и ее бледный матовый цвет до такой степени натурально, что искусство не только было в состоянии соперничать, но даже — побеждать природу? Пусть так. Но эти тонкие волоски бровей, эти пушистые ресницы, так резко оттеняющие матовую белизну щек, наконец эти роскошные, золотистые волны волос, эти шелковистые пряди, в которых виден каждый отдельный волос, — разве это может быть делом искусства? Нет, это невозможно!

Андрей Иванович чувствовал, что в голове его все как будто спуталось. Самые чудовищные грезы сплетались с чудесной действительностью. Ему начинало уже казаться, что какая-то волшебная сила перенесла его в тот фантастический мир, в котором спящая красавица-принцесса целые века ждет в своем очарованном замке того предопределенного дня, когда явится к ней сказочный принц и своим поцелуем снимет с нее чары разгневанной волшебницы. Очарованная принцесса перед ним на лицо… Не он ли тот принц, которому предназначено нарушить ее очаровательный сон?

Он чувствовал, как в нем трепетал каждый нерв, как мысли проносились в его мозгу в каком-то бешеном вихре. В каждую секунду, казалось, он переживал столько разнородных ощущений, что голова его кружилась, точно в чаду угара или похмелья. И в то же время какая-то сила неудержимо влекла его ближе к трону, туда, где спала или, может быть, чутко дремала его очарованная принцесса… Быть может, когда его горячий поцелуй коснется ее бледного чела, трепет юной жизни мгновенно пробежит но ее телу, зальет ярким румянцем ее бледные щеки, легкий вздох вырвется из ее девственной груди, — она пробудится от своего очарованного сна, откроет свои прекрасные синие глаза и скажет: "как я долго ждала тебя, мой милый принц!.."

Не в силах противиться непонятному влечению, точно подталкиваемый какой-то таинственной силой, Андрей Иванович поднялся по ступеням трона, близко взглянул в чудное лицо спящей девушки и прижал свои пылающие уста к ее бледной щеке, в том месте, где на нее падала тень длинной опущенной ресницы… В это самое мгновение как будто молния блеснула в храме, чтобы поразить дерзкого, осмелившегося святотатственно коснуться святыни храма: откинутый страшной, неведомой силой на несколько шагов от трона, Андрей Иванович ударился о гробницу, на которой стояла статуя коленопреклоненного жреца и, теряя сознание, еще слышал, как что-то с треском упало и запрыгало в обломках по плитам пола, и грохот этого падения, повторяемый эхом, как гром прокатился по отдаленным залам храма…

Когда Андрей Иванович пришел, наконец, в себя, он увидел, что лежит навзничь на холодном полу храма, среди обломков статуи жреца, у подножия гробницы, на которой она стояла. Опершись рукою в пол, чтобы подняться на ноги, он вдруг почувствовал, что рука его попала на что-то мокрое и клейкое. Он с отвращением отдернул руку и посмотрел на ладонь: ладонь его была вся в крови, он взглянул на пол, у ног его, на полу, чернела лужа крови, правый рукав и спина его сюртука были также пропитаны кровью. Ощупывая себя, Андрей Иванович нашел на голове широкую рану с припухшими краями. Кровь еще сочилась из этой раны, скатываясь по волосам на воротник его платья. "Как ты жестока!" прошептал он бессознательно, взглянув на сияющую фигуру спящей богини.

Спустя несколько времени он медленно приподнялся на ноги, но тотчас же принужден был ухватиться руками за гробницу, чтобы не упасть. Ноги его дрожали так сильно, что он едва стоял на них. Он чувствовал, что весь разбит, что так слаб, что едва ли будет в силах добраться до своей постели. Прислонившись к гробнице, он осмотрелся мутным взглядом.

Храм сиял так же ярко, как прежде, резные украшения стен и потолка, местами покрытые позолотой, местами расписанные сверкающими красками, как будто выступали вперед. "Она" спала все тем же сном, на своем раззолоченном троне посредине зала, окруженная сиянием своих золотистых волос… Только статуя жреца уже не стояла перед ней на коленях: поверженная во прах, лежала она в осколках около своей полуоткрытой гробницы, с которой, вместе со статуей, сдвинулась и ее металлическая покрышка. Андрей Иванович рассеянно заглянул во внутренность гробницы и увидел в ней что-то вроде мумии, завернутой в темную ткань. На груди этой мумии лежали высокой грудой, слегка рассыпавшиеся при сотрясении гробницы, белые тонкие металлические пластинки, все одного формата, в виде листов большой не переплетенной книги. Андрей Иванович поднял верхнюю пластинку и, пораженный ее странной легкостью, поднес к глазам: на ней параллельно верхнему узкому краю красивыми строчками были нарезаны какие-то узоры, заполненные черной краской, отчего издали получался эффект настоящей рукописи, написанной обыкновенными чернилами… Но, может быть, и на самом деле это была рукопись? Андрей Иванович взял другую табличку, также подивился ее чрезвычайной легкости и стал рассматривать: те же самые узоры, такими же красивыми узорами повторились и на этой таблице. Андрею Ивановичу даже показалось, что он различает в этих строчках одинаковые, постоянно повторяющиеся очертания — очевидно отдельные буквы. Он перебрал еще несколько таблиц — все они были покрыты точно такими же строчками… Сомнения больше не было: это действительно была рукопись!

Итак, в его руках находится разгадка таинственного острова с его чудесными храмами, статуями, барельефами, с его таинственной башней, культу которой, очевидно, были посвящены если не все, то многие из этих храмов! Быть может, в этих листках заключается история той неведомой, давно уже исчезнувшей с лица земли расы, которая некогда жила на этом острове и останки которой уже целые тысячелетия погребены под волнами пустынного Тихого океана, никому не выдающего своих тайн: быть может, здесь сохранена память обо всех этих царях, героях, законодателях, мудрецах, поэтах, статуи которых еще населяют этот пантеон их прошедшей славы!

Но кто прочтет эти письмена? Они не были похожи ни на один из известных алфавитов, по крайней мере Андрей Иванович никогда не встречал ничего подобного. Впрочем, мало ли на свете письмен, которых не случалось ему видеть! Найдутся ученые, которые сумеют их прочитать… Андрей Иванович припомнил примеры Шампольона младшего, Гротефенда, наконец Раулинсона, этого Шампольона Вавилонии и Ассирии, и решил, что ему немедленно нужно воротиться в Европу.

Андрей Иванович бережно собрал таблички в том порядке, как они лежали, и пересчитал их: их оказалось триста восемнадцать таблиц. Но они были так легки, что все вместе весили не более иного ученого фолианта. "Что это за металл? Неужели алюминий? — думал Андрей Иванович, пересматривая таблицы. — Но на какой же высокой степени цивилизации находилась эта вымершая раса, если наши ученые химики еще и теперь не могут сделать алюминий для всех доступным металлом!

Еще несколько времени оставался он у гробницы, раздумывая на счет сделанного им открытия. Затем, заметив, что освещение храма начало несколько тускнеть, он полюбовался в последний раз на прелестный образ таинственной богини и медленно, придерживаясь за попадавшиеся на пути колонны, поплелся к своей одинокой постели, унося с собою драгоценные таблицы, взятые из гробницы жреца, вероятно особенно близкого к богине храма.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. Под Костромским небом

Яркое весеннее солнышко, поднявшись над вершинами дальних сосен, прямо ударило в окно уютной спальни Грачевского дома. Пробравшись сквозь оконные занавески и кисейный полог кровати, веселый луч упал на лицо заспавшейся против обыкновения Арины Семеновны и шаловливо защекотал у нее в носу. Старушка сморщилась, чихнула и открыла глаза.

Белый день стоял уже на дворе. Со стороны кухни давно уже слышалось кряканье уток и кудахтанье кур, прерываемое порою звонким голосом Анисьи, которая, беспрестанно меняя интонацию, выкрикивала, без всякого перехода, то ласковое "цып-цып", то грозное "кши!" Случись это в другое время, Арина Семеновна не преминула бы побранить себя за такой долгий сон, но сегодня ей было совсем но до того: Арине Семеновне приснился знаменательный сон, и старушка, прежде чем одеться, с полчаса просидела в постели, раздумывая, чтобы он мог значить.

Занятая этим сном, и одевалась она, против обыкновения, настолько медленно, что когда, наконец, собралась отправиться на кухню, к Анисье за советом, пернатое царство было уже водворено на птичьем дворе, а сама Анисья во второй раз разжигала самовар, недоумевая, что сделалось с ее барыней, просыпающейся обыкновенно чуть не с петухами.

— Здравствуй, Анисья! — заговорила Арина Семеновна, торопливо входя в просторную, чистую кухню, в которой покойный Иван Спиридоныч по будням любил иногда обедать. — Гляди-ко, как я сегодня заспалась! С ума сошла!

— Я уж и то думаю, — отозвалась Анисья, складывая руки на переднике, — что это, мол, барыня-то…

— Вот поди же ты! Никогда этого со мной не бывало…

— Ну, как-так не бывало! При покойнике-то Иване Спиридоныче частонько до полуден просыпали.

— Ах, греховодница! Нашла, что вспомнить… Чай, я в ту пору была молоденькая… А ты вот что скажи: к чему кровь во сне видеть?

— Известно к чему, к родне. Али сон видели?

— Видела я, видела сон, Анисья, и такой сон, что никак его разобрать не могу. Ты, вот, на это мастерица.

— Какой же это сон?

— А вот, видишь, приснилось мне, будто у меня изо рта кровь идет…

— Зуб что ли выпал? — с тревогой спросила Анисья.

— Нет, не зуб, а так-будто, кровь.

— Ну, слава Богу, коли так.

— А что, разве не хорошо зуб-то видеть?

— Не хорошо, матушка-барыня. Коли зуб выпал да с кровью, значит, из родных кто-нибудь умрет.

— Помилуй Господи! Нет, так будто кровь идет, — а Илья увидал это, да полотенце мне в руки-то сует: на-те, говорит, барыня, утритесь.

— Полотенце? — переспросила вдумчиво Анисья.

— Да, полотенце… такое чистое да тонкое, да длинное-длинное такое… А концы — не то из кружев, но то разноцветным узором вышиты, вот, уж не припомню теперь. И чтобы это значило? Думаю, думаю — придумать не могу!

— Да и думать-то нечего, барыня: смотри, — Андрей Иваныч скоро вернутся.

— Андрюша? Дай-то Бог!

— Это уж как Бог свят. Полотенце-то означает, что он уж на пути.

— Что ты? А Илья-то тут причем? Ведь он мне полотенце-то подавал.

— А Илью Захарыча вы, может, на станцию пошлете, — ну, значит, он вам их и привезет: — вот вам и полотенце.

— И то правда. А где Илья?

— Надо быть, на мельницу поехал… Ай, батюшки! Гляди-ка, самовар-то ушел! Заболталась я, грешница, не доглядела…

— Ну, не беда. Неси в столовую. Да если Илья воротится, сейчас же ко мне пошли.

Но Илья Захарович легок на помине. Не успела Арина Семеновна приняться за вторую чашку чаю, как он уже вошел в столовую, приглаживая свою вспотевшую лысину.

— А! Воротился уж? Ну, здравствуй, Илья! — приветствовала его Арина Семеновна. — Или тепло стало?

— Тепло Бог посылает, сударыня… — Только уж и дороги — ни проезду, ни проходу!

— Благо?

— Уж так-то благо, что не приведи Господи! До мельницы рукой подать, а лошадь совсем почти из сил выбилась.

— Вот что! Как же быть, Илья? Ведь я хотела тебя в лес послать.

— Как будет угодно, сударыня…

— Нет, уж ты, Илья, поезжай.

— Да я не к тому… Мне что же? Только, вот, лошадь…

— Что же такое лошадь? Ну, Бог милостив. Надо же справиться, не воротился ли Андрюша.

— Так это вы насчет Андрея Ивановича? Ну, это дело иное. Или ожидаете?

— Да уж пора бы ему, зима кончилась… да и сон я такой видела…

— Что же, коли прикажете, я хоть сейчас.

— Да, уж поезжай, голубчик.

— Только, ведь, вот какое дело, матушка Арина Семеновна, как ехать то? Ведь ни на санях, ни на телеге не проедешь.

— Поезжай верхом.

— И то разве так. А Андрей-то Иваныч как же?

— А для Андрюши другую лошадь возьми в поводу.

— Слушаю, матушка Арина Семеновна. Так и сделаю: сам на Кауром поеду, а Ваську для барина оседлаю.

— Ну, вот и хорошо.

— Так я уже поеду.

— Поезжай с Богом, голубчик! Счастливо!

Через полчаса, стоя у окна залы, Арина Семеновна видела, как Илья Захарыч, верхом на Кауром, выезжал из ворот, ведя в поводу оседланного Ваську. За ним с громким, веселым лаем следовал неутомимый Брутка, которого года могли бы уже избавить от подобной экспедиции.

В воздухе сильно пахло весной. На косогоре, против Грачевской усадьбы, уже несколько дней как показались проталины, а мельник Ферапонт даже божился, что уж и жаворонки прилетели. Рыхлый, ноздреватый снег точно курился под лучами яркого солнышка, только утреннички его еще несколько поддерживали. Дальний лес, окутанный туманом испарений, ярко синел за потемневшим прудом, точно кобальтовая даль на картине Айвазовского. Грачевка вздулась, почернела, покрылась полыньями и "поледью", и Грачевские мужики уже бойко постукивали топорами, разбирая мост перед самой усадьбой: теперь уж на "ту" сторону можно было пробраться только по длинной, извилистой плотине Грачевской мельницы.

Впрочем, отсутствие моста в настоящее время не имело особенных неудобств, так как дорога была настолько дурна, что никто из грачевцев не рискнул бы поехать даже в соседнюю Боровиковку из боязни загнать лошадей. Трехфутовый рыхлый пласт снега, составлявший полотно дороги, на каждом шагу прерывался глубокими, наполненными грязной водой ямами, доходившими до самого грунта. Местами, в ложбинах, эти зажоры были так опасны, что в них легко было утопить и лошадей и экипаж. Там, где обыватели пытались домашними средствами исправить дорогу, перепутанный и поломанный фашинник представлял что-то вроде обширной сети капканов, как будто с умыслом расставленных затем, чтобы ломать ноги лошадям.

По такой дороге Илье Захаровичу пришлось тащиться до лесу более десяти верст, совершая на каждом шагу чудеса эквилибристики, чтобы не искупаться самому и не утопить лошадей. Несчастный Брут, сначала осторожно выбиравший дорогу, вымок с ног до головы, уже не обходил встречных луж, а прямо пускался вплавь и потом бежал несколько времени, фыркая и отряхиваясь — до новой лужи. Но старый пес стоически переносил все дорожные неприятности и порой даже опережал своих измученных товарищей, Каурого и Ваську, его поддерживала надежда скорее увидеть своего любимого господина, так как цель экспедиции, очевидно, не была для него тайной.

Солнце уже давно перешло за полдень, когда Илья Захарович добрался до того места лесной опушки, откуда был ближайший путь к лесному дому, в котором Андрей Иванович устроил пристань для своего Гиппогрифа. Начиная с этого пункта путешествие приняло другой характер. Благодаря весеннему солнцу и утренним морозцам, в лесу образовался такой отличный наст, что Илья Захарыч, забыв про своих лошадей, пожалел было, что не захватил с собою лыжи. Но на опушке этот наст был настолько хрупок, что старику приходилось прокладывать дорогу почти по пояс в снегу, таща за собою упиравшихся лошадей.

В лесу наст был тверже, но дело от этого ничего не выиграло: лошади все равно проваливались. Захарыч до того измучился с ними, что несколько раз ложился прямо на снег, чтобы отдохнуть хоть сколько нибудь. Но несмотря на все эти мучения, ему ни разу не пришло на ум роптать против Арины Семеновны, пославшей его в такую трудную экспедицию, быть может, совершенно напрасно, ради одного только пустого сна. Илья Захарович слишком любил своего молодого барина, чтобы роптать из-за таких пустяков. Он с радостью согласился бы принести для него и не такую жертву.

Между тем солнце закатилось. В лесу быстро начало темнеть. Но Захарыч так хорошо знал дорогу, что не боялся заблудиться. Легкий морозец стал слегка пощипывать ему щеки и уши и сковал намокшее платье. Озябший Брут дрожал всем телом и порою слегка повизгивал. Вдруг он весело залаял и вскачь пустился в глубину леса. Изумленный Захарыч несколько мгновений смотрел ему вслед и радостная улыбка оживила его измученное лицо: вдали, между деревьями, мерцал огонек… Он истово перекрестился и промолвил: "ну, слава Богу, хоть недаром! Барин воротился…"

Через полчаса он уже входил во двор лесного домика. На крыльце с зажженной лампой стоял Андрей Иванович и около него с визгом и лаем неуклюже прыгал сошедший с ума от радости Брут.

— Это ты, Илья Захарыч? — окликнул Грачев. — Здорова ли матушка? Как это тебя Бог занес?

— Я, я, сударь! Кому же еще? Матушка, слава Богу, здоровы. С благополучным возвращением, сударь!

Андрей Иванович обнял и несколько раз поцеловал старика.

— Да ты весь мокрый! Иди скорее в комнату, у меня там печь топится. Как это ты сюда попал? Да ты и лошадей привел! Кто же вам дал знать, что я воротился?

— Сейчас, сейчас, сударь, только лошадей поставлю.

Захарыч отвел лошадей в конюшню, старательно вытер их сеном, покрыл рогожей и тогда уже вошел в комнату, неся с собою пещер, набитый провизией.

— А попал я сюда, сударь, — начал он, развязывая пещер и вынимая оттуда домашние булки, свежие яйца, бутылки сливок, мясо, — попал я сюда не сам собою: матушка ваша, Арина Семеновна, меня послали.

— Да как же матушка могла узнать, что я воротился?

— А вот видите, сударь, что материнское-то сердце значит, — чует оно… Воистину, сердце сердцу весть подаст. Сон она, сударь, видела.

— Сон? Вот чудеса!

— Да, сударь. А говорят еще, что ныне чудес не бывает… Только вот что, батюшка Андрей Иванович, как мы с вами до Грачевки-то доберемся?

— А ведь ты же добрался сюда, Илья Захарыч?

— Так ведь я как есть целый день маялся…

— Как же ты, я думаю, устал, бедняга! Да брось ты это все, — я сам и мясо обжарю и яйца сварю. Садись сюда, отдыхай и грейся.

— Да я вовсе не к тому, сударь… Что вы? Помилуйте! Мне что делается!.. А вот вам-то целый день маяться…

— Ну, это пустяки. Мы, вот, с тобой поужинаем: ты спать ложись, а я тебя около полуночи разбужу. По морозцу-то мы отлично доберемся. Ночи теперь светлые, лунные, и мороз отлично скует, — вот увидишь.

— Разве что так. А все-таки трудненько будет… Как это вы, сударь, на шаре-то своем летаете? Чать, поди как маятно!

— Вот нашел — маятно! Да я там сижу, как в комнате, на меня ветерком не пахнет, — лежу себе на диванчике с книжкой да поглядываю по сторонам, точно в панораме… Да сиди же ты, Захарыч! Что ты опять тормошишься? Ведь и без того устал. Разве я этого сам не сделаю? У себя, на острове, я все время сам и пек, и варил.

— Как прикажете, сударь, только…

— Ну, вот, я тебе приказываю, чтобы ты сидел и отдыхал.

— Слушаю, сударь.

— Где же твоя носогрейка? А то на — вот тебе сигару — кури.

— Покорнейше благодарю. Это что же, сударь: я, значит, буду барином, а вы мне служить будете?

— Пора и мне послужить. Ты уж довольно послужил на своем веку, — вон какого вынянчил…

— А не зазорно это будет, сударь?

— Чего там зазорно! Ну, вот и все готово. Садись сюда к столу и давай ужинать.


II. Дома

На этот раз Арине Семеновне плохо спалось. Всю ночь она что-то грезила, но что именно, — Бог весть. Проснулась она до петухов, тихонько оделась и вышла в залу посмотреть, не видать ли Захарыча. С вечера она приказала разбудить себя тотчас, как Захарыч приедет. Значит, не приехал, коли не разбудили. И чего он там застрял? Уж не случилось ли чего с ним? Человек он не молодой, долго ли до греха. Бродит старушка от окна к окну, — нет, ничего не видать.

Начало светать. Встала Арина Семеновна на молитву, а сама все в окошко посматривает. Вот покраснели лесные верхушки, вот из-за синего бора выглянул красный пылающий глаз и послал прямо в окна залы целый сноп ярких, ослепительных лучей. На кухне зашевелилась Анисья. Из рабочей избы прошли бабы с подойниками на скотный двор. Конюх Яким вышел с ведром к колодцу, умылся прямо из под желоба, ежась от студеной воды и утреннего холода, и понес воду на конюшню. Пристально смотрит Анисья Семеновна на дорогу и не раз какая-нибудь шальная ворона издали казалась ей всадником и заставляла по-прежнему биться ее старое сердце.

Вот Анисья покормила птиц и внесла в столовую кипящий самовар. Заварила Арина Семеновна чай, а сама опять у окна… Что это — как будто там мельтешит? Опять не ворона ли?

— Анисья! Анисья, поди-ка сюда! Да иди скорее! Чего ты там копаешься? Посмотри-ка в окно, не лучше ли у тебя глаза то будут, не посвежее ли… Гляди-ко: что это там чернеется? Видишь, вон, как будто движется даже… Видишь? Ворона, что-ли?

Анисья, вытирая руки фартуком, несколько времени стойко, пристально глядела в окно.

— Зачем ворона? — говорит, наконец, она: — это как будто кто-то едет… Да как будто не один… Не разберешь издали-то…

Наступает молчание. Обе старушки напряженно смотрят в окно, изредка меняясь короткими замечаниями.

В комнату стремительно влетает хорошенькая черноглазая Сонька, племянница Анисьи и любимица Арины Семеновны.

— Андрей Иваныч едут! Андрей Иваныч едут! — кричит она, хлопая в ладоши и припрыгивая.

— Андрюша? Андрюша! Где он? Где? — всполошилась Арнна Семеновна.

— Да вон они, — говорит Сонька, указывая на черную точку, которая давно уже привлекала внимание обеих женщин.

— Что ты врешь, оглашенная? — сердится Анисья: — Это-то мы и без тебя видим. Где же барин?

— Да это барин и есть. Вон они впереди на Ваське едут, а за ними на Кауром Захарыч тащится… а вон перед ними Брутка скачет!

— Да где ты все это видишь? — волнуется Арина Семеновна, тщетно стараясь разглядеть черную движущуюся точку. — Уже не врешь ли ты, девка?

— Что это вы, барыня! Разве я стану врать, да еще в этаком-то деле? Как это вы не видите? Вон, барин едут, а за седлом у них что-то привязано — не то корзинка, не то чемодан.

— Ну, и глаза же у тебя, Сонька, — говорит одобрительно Анисья. — Вот, барыня, вчерашний-то сон в руку…

Но Арина Семеновна ничего уже не слушает, бегает от окна к окну, крестится и шепчет: "Андрюшенька едет. Андрюшенька! Слава, тебе, Господи, дождалась, привел Господь…"

Вот уже и она, своими старческими глазами, может различить, что едут два всадника, и в переднем ее материнское сердце отгадывает ненаглядного Андрюшеньку. Жаль только, что досадные слезы, застилающие глаза, все мешают рассмотреть в подробности, каков то он стал за эту зиму, не похудел ли, ведь чужая сторона — не родная матушка… Несколько раз старушка порывалась выбежать на крыльцо, но ее удерживали то Анисья, то Соня.

— Да что это вы, барыня! Куда вы? Ведь они еще далеко, — говорила Соня, отводя Арину Семеновну от двери: — Вот, глядите-ка, они и до поворота еще не доехали.

— Помилосердуйте, барыня! Чего вы тревожитесь? — поддерживала ворчливо Анисья. — Успеете наглядеться-то… да право! Еще простудитесь…

Но когда, наконец, всадники въехали в ворота и легкой рысцой затрусили по двору, тут уже никакие силы не могли удержать Арину Семеновну в комнате. Не успел еще Андрей Иванович слезть с коня и подняться на лестницу, как старушка уже с радостным причитаньем повисла у него на шее. Привыкший к такого рода встречам, Андрей Иванович не растерялся: он не стал убеждать распустившуюся Арину Семеновну идти скорее в комнату, чтобы не простудиться, — он просто принял ее в свои сильные объятия и осторожно, как ребенка, внес в столовую. Арина Семеновна тоже привыкла к таким пассажам. Успокоившись несколько от волнения, она с довольной и в то же время гордой улыбкой взглянула на своего широкоплечего сына.

— Какой ты сильный, Андрюша, — заговорила она, качая головой и утирая слезы: — Смотри-ка, меня, как перышко, донес.

— Вас-то, маменька, не мудрено донести, — шутил Андрей Иванович, нежно целуя руки старушки: — вы, ведь, у меня совсем маленькая.

— Маленькая! — весело смеялась Арина Степановна, то трепля по щекам, то разглаживая волосы своего ненаглядного Андрюши. — А помнишь, как я тебя на руках носила?

— Как же не помнить, маменька? Ведь это совсем недавно было, — всего каких-нибудь лет двадцать шесть или семь тому назад.

— Уж и двадцать семь! А впрочем… Как время-то бежит! Кажется, ведь, совсем недавно… Однако, что же это я? Ты чать голоден, голубчик? Чего тебе, Андрюшенька — чаю или кофею? Или, может быть, котлеточку сначала скушаешь?

— Чаю, маменька, чаю да со сливочками! И от котлеты не откажусь. Только погодите, — умоюсь, а то, видите, весь я в грязи.

— Ну-ну, иди, голубчик, умойся, переоденься, а я тебе все приготовлю.

Через несколько минут Андрей Иванович явился к чайному столу умытый, причесанный, в чистом белье — совсем франтом. Новые объятия, новые поцелуи.

— Да как же ты загорел, Андрюша! — воскликнула Арина Семеновна, вглядевшись в сына: — Давича я думала, что это от грязи, а ты совсем как есть арап.

Старушка всплеснула руками и расхохоталась.

— Арап, арап, маменька, — согласился Андрей Иванович, принимаясь за чай со сливками и горячими сдобными булочками домашнего печенья. — У меня там солнышко греет не по вашему… Вот бы вам туда, маменька!

— И не говори, Андрюшенька!

— Да ведь вы здесь зябнете… Право, я там все о вас думал: вот, думаю, мама там мерзнет, бедная, и погулять выйти ей нельзя, кругом эти противные снега сугробами… Тоска! Сидит она, думаю, в четырех стенах да жмется около печки, — а у меня то здесь — рай… Право, мамочка, а следующий раз поедем со мной! Полюбуетесь вы там на роскошные цветы, на невиданные деревья… А небо там какое, море!.. Ах, мамочка милая! Ну, чего вы боитесь?

— Нет, нет! И не говори Андрюша. Я точно курица, которая утенка вывела: утенок плавает себе по пруду, на вольной волюшке, радуется, а курица-то бегает по берегу да кричит: "Ах, утонет! Ах, утонет! Помогите"! И боюсь я, Андрюшенька, так боюсь за тебя, что и сказать не могу.

— Да чего вы боитесь, мамочка?

— Да все этого, твоего Гиппогрифа. Ну, вдруг его разорвет, или бурей о что ударит, или так упадет он прямо в море… Да мало ли чего!.. Вон ты там под облаками все витаешь, — ну, вдруг налетишь на молнию — и конец!

— Полноте, мамочка! Ведь этак придется всего бояться, ни сидеть, ни ходить, ни ездить нельзя будет.

— Ну уж ты скажешь!

— А как же, мамочка? Вот я сижу себе за чаем, — вдруг падает с потолка штукатурка, ну, и капут!

Арина Семеновна с трепетом посмотрела на потолок.

— Да с чего ей упасть то? — сказала она недовольным тоном. — Потолки крепкие, даже трещины не видать…

— А разве этого не бывает, мамочка? Все крепкий да крепкий потолок, а вдруг и обвалится…. Правду я говорю? Ведь так случается?

— Ну, что же?.. Точно, что случается…

— Или иду я по улице. Вдруг обвалилась труба на крыше, да кирпичом меня по голове — вот и готово!

— Что это ты, Андрюшенька! У нас, слава Богу, каждую осень трубы обмазывают…

— А то вдруг собака бешеная укусит… Или бык забодает…

— Ну, уж пошел перебирать!

— Или еду я на лошадях, вдруг лошади понесут, экипаж опрокинут…

— Что ты пристал, Андрюша, — ну, скажи на милость?

— Или на железной дороге — поезд с рельсов сойдет или с другим поездом столкнется, локомотив разорвет, мост провалится…

— Да что ты, Андрюшка, в самом деле взбесился, что-ли? Совсем меня запугал!

Андрей Иванович расхохотался.

— Мамочка милая, не сердитесь! — успокаивал он взволнованную старушку, целуя ее руки. — Я ведь только к тому говорю, что если всего этого бояться, то и на свете жить нельзя будет. Беда, как видите, может случиться везде, только на моем Гиппогрифе меньше, чем где-нибудь.

— Да, да, уверяй! А вот по газетам только и слышно: там шар разорвало, там воздухоплаватель в море упал…

— Ах, мамочка! Да ведь это что за шары? Я понять не могу, как решаются на них летать! Это просто отчаянный какой-то народ, — ведь они прямо на смерть идут… Теми шарами, маменька, ни управлять нельзя, ни пользоваться так, как нужно, Там воздухоплаватель зависит от тысячи роковых случайностей, которые от него совершенно не зависят. А я своим Гиппогрифом так могу распоряжаться, как ни один наездник не может управлять самой послушной, дрессированной лошадью. Лучший наездник всякий раз не может быть уверен, что его лошадь не бросится вдруг в сторону, не взовьется на дыбы и не сбросит его на мостовую, тогда как я наперед предвижу всякое движение моего Гиппогрифа и заранее уверен в каждом его шаге. Нет, маменька, я вполне могу положиться на свою воздушную лошадку — она уж не изменит, не обманет!

— Ах, Андрюша! Как можно все предвидеть. Vous savez bien, qne l'homme propose, Dieu dispose[10].

— А все-таки, мама, я своему Гиппогрифу больше доверяю, чем какой бы то ни было лошади, железнодорожному поезду, или пароходу. Да уж и пора мне его знать: который год я на нем странствую, — кажется, весь шар земной облетал, испытав все дорожные случаи и приключения, и уже из долгого опыта мог убедиться в том, какой это надежный и верный друг.

— Ну-да, я уже знаю, что тебя, не переговоришь.

Андрей Иванович засмеялся.

— Так же, как и вас не убедишь, мамочка… А напрасно вы отказываетесь побывать на острове Опасном.

— Вот видишь — и название-то какое страшное!

— Название это, мамочка, не я ему дал, а те несчастные, которые носятся на своих ореховых скорлупках по воле ветра и волн и которым опасны каждый подводный камень на пути, каждый риф. Я назвал бы его Волшебным, Очаровательным островом, Эдемом.

— Ну, уж и Эдемом! Не слишком ли много чести?

— А вот посмотрите, мамочка, полюбуйтесь.

Андрей Иванович вносит в столовую корзину, довольно искусно для помещичьих рук сплетенную из банановых листьев, и, сняв крышку, вынимает из нее большой, надутый и крепко завязанный мешок из растительного пергамента. Он осторожно развязывает этот мешок и раскрывает, — и воздух столовой наполняется сразу пряным благоуханием тропических лесов, из мешка появляется роскошный букет невиданных, ярких и сильно пахнущих цветов… Правда, они немного завяли, но все еще настолько хороши, что в состоянии хоть кого привести в восторг.

— Ах, какая прелесть! — восклицает пораженная старушка, поднося к лицу чудесный букет. — Это что же такое? Как называется? А это? Это? — спрашивает она, указывая то на тот, то на другой цветок.

Андрей Иванович говорит мудреные латинские названия, переводя их иногда на русский язык, и достает из корзины другие, подобные этому мешки, из которых по-являются на свет божий разнообразные, тропические плоды в сыром и частью в приготовленном виде.

Новый восторг, новые восклицания.

Андрей Иванович начинает затем описывать роскошную природу своей очаровательной пустыни, рассказывает о растениях и животных, описывает леса, горы, водопады, озеро, небо, море, рифы, скалы: потом переходит к своим открытиям, рассказывает об очарованном городе и его горожанах, об архаическом храме на озере, о башнях, о лесном храме и наконец о нагорном храме и его таинственной богине. Старушка слушает рассказ сына точно какой-то волшебный сон и, качая головой, говорит:

— Как это ты там не боишься, среди всех этих идолов?

Андрей Иванович продолжает свой рассказ, описывает статуи, барельефы, картины, подземные ходы, чудесное электрическое освещение храма и наконец переходит к своему последнему открытию. Когда он сообщает об электрическом ударе и падении статуи жреца, старушка вскрикивает и обхватывает руками шею Андрея Ивановича, как будто ее страстно любимому "мальчику" все еще грозит опасность. Наконец, Андрей Иванович показывает привезенные им таблицы и разъясняет важность сделанного им открытия для истории всего человечества.

— Что же ты думаешь с ними делать, Андрюша? — спрашивает заинтересованная старушка.

— Поеду в Петербург, а если нужно будет — за границу.

Арина Семеновна грустно потупилась.

— Ты уж меня опять покидать собираешься, — промолвила она после непродолжительного молчания. — И поглядеть-то на тебя не успеешь…

— Что же делать, мамочка? Я просто не могу быть покоен, пока не разъясню этой тайны. С того самого дня, когда я нашел эти таблицы, меня все как будто подталкивает, точно что-то все шепчет мне в уши: "скорее! скорее!"

— Это наваждение, Андрюша. Зачем ты впутался в эту историю?

— Полноте, маменька! Какое наваждение? Меня просто мучит любопытство и кроме того, — что уже таить от вас, — желание славы, желание стать на ряду с Шампольоном, Раулинсоном и другими счастливцами, открывшими для науки целую, неведомую до того область истории…

— Может быть, ты и прав… А все-таки мне страшно. Эти чудеса, эти языческие идолы… Что, если это наваждение? Ох, боюсь за тебя, Андрюша… Оставался бы лучше в Грачевке!

Но Андрей Иванович был непоколебим и две недели спустя после этого разговора, не успели еще дороги исправиться как следует, как уже Арина Семеновна снова стояла на крылечке своего дома, утирая платком крупные слезы, катившиеся по ее побледневшим щекам, и крестя дрожащей рукой отъезжающую кибитку, в которой ее Андрюшенька отправился на Сколино — ближайшую железнодорожную станцию для всего Пошехонского царства.


III. D-r. Ликоподиум

Через два дня после отъезда из Грачевки мы встречаем Андрея Ивановича уже в Петербурге. Раздобыв в адресном столе нужный адрес, он плетется на растрепанном Ваньке по Васильевскому острову.

— Десятая линия, номер семьдесят восьмой… должно быть, здесь… стой тут, любезный!

Андрей Иванович слез с дрожек и вошел в подъезд. На стене висела черная доска, с номерами квартир и фамилиями жильцов. "№ 14-й, — прочел Грачев, — D-r. Ликоподиум".

— Где у вас четырнадцатый номер? — спросил Андрей Иванович, войдя в довольно темный коридор.

— Наверх пожалуйте, — отвечала вертлявая горничная, гремя накрахмаленными юбками: — вот сюда по лестнице, в третьем этаже.

— А дома он теперь?

— Дома. — Куда им деваться?

В коридоре третьего этажа, оказавшемся несколько посветлее нижнего, Грачев нащупал дверь, над которой на белой стене было выведено черной краской "№ 14". Шаркнув о косяк спичкой, Андрей Иванович с ее помощью, нашел медную позеленевшую дощечку и с трудом разобрал на ней: "D-r. Ликоподиум". Другая спичка помогла ему найти ручку звонка. Андрей Иванович дернул звонок и прислушался: послышался слабый дребезжащий звук, не вызвавший в ответ ни малейшего движения. Он позвонил еще и еще — тот же результат, он с ожесточением задергал ручку звонка, — звук нисколько не усилился и дверь по-прежнему оставалась запертой.

"Что они — спят что-ли?" — подумал Андрей Иванович и сильно потянул за скобу двери. Дверь тотчас распахнулась, — вероятно, разогнулся дверной крючок. В довольно темной прихожей он рассмотрел две двери. Андрей Иванович отворил ближайшую — темно и пусто, он отворил другую — оказалась довольно просторная и светлая комната с тремя большими светлыми окнами. У среднего окна стоял раскрытый ломберный стол с потухшим самоваром, налитым стаканом чаю и початой булкой на тарелке. У крайних окон стояли два одинаковых письменных стола, заваленных бумагами и книгами. За письменным столом налево сидел, согнувшись над микроскопом, широкоплечий худощавый господин со спутанными совершенно белыми волосами и такими же пышными бакенбардами.

Это был доктор Карл Карлович Ликоподиум.

Андрей Иванович подкрался к нему сзади и вдруг сильно потряс за плечо. Доктор в испуге обернулся и уставил на гостя свои бледно-голубые близорукие глаза.

— Ну, чорт с маслом, отчего ты не отпираешься? — крикнул Андрей Иванович.

— Фу, чорт с маслом, Грачев! — обрадовался хозяин, вскакивая со стула. — Откуда ты?

— С луны.

Приятели обнялись и расцеловались.

— Я, брат, у тебя крючок сорвал.

— Не важно. Не ты первый, не ты последний. Срывают.

— Неужели ты не слышишь звонка?

— Да займешься, знаешь, ну и не слышно.

— А разве у вас нет уже вашего личарды[11]?

— В портерной.

— Постоянно?

— Нет, но знаешь…

— А, понимаю: "Когда не требует поэта"… А где Вильгельм?

— Тю-тю, брат… — Доктор свистнул.

— Что такое? — встревожился Грачев.

— За границей.

— Ах, чорт возьми! Это досадно.

— Еще с осени. Все со своей филологией возится. И ведь вот — чорт с маслом! — в кого он у нас уродился? Все Ликоподиумы, сколько мне известно, были медики.

— Никого меньше аптекаря?

— Никого. А Вильгельм — филолог!

— А я, было, к его филологии хотел обратиться.

— Ну, брат, не взыщи.

— Слушай, Карл. Не можешь ли ты мне помочь?

— В чем дело? Садись. Говори.

Доктор сел, оседлал нос пенсне и воззрился на Грачева.

— Фу, чорт с маслом! Где ты так обгорел?

— На острове Опасном. Ведь я же тебе рассказывал?

— Так я тебе и поверил, держи карман! Это мистификация какая-то.

— Пусть будет мистификация. Так слушай…

— Постой. Я еще не завтракал. Давай чай пить.

— Не видал я твоего холодного чаю!

— Митрофан мигом подогреет.

— Где еще возьмешь ты Митрофана? Сам что ли в портерную побежишь?

— Чорт с маслом! Зачем мне бегать, когда у меня есть телеграф?

— Любопытно!

— Поучайся.

Доктор взял со стула крышку со шляпной картонки и поставил ее на среднем окне на ребро, белой стороной наружу.

Грачев расхохотался.

— Ну, брат не даром говорится, что немец обезьяну выдумал.

— Где тут немец? Какой немец? — рассердился доктор, имевший слабость выдавать себя за русского. — Я кровяной русский, не хуже тебя.

— Ну? Какой же ты русский, если кровяной, - подсмеивался Грачев, закуривая сигару и вытягиваясь на кушетке. — Вот, тебя и зовут Карлом… Разве это русское имя?

— А разве ты жид, что тебя Андреем зовут? — закипятился доктор: — Ведь это жидовское имя?

— Фу, чорт с маслом!

— Ну-да, чорт с маслом, — вот тебе еще доказательство: у немцев чорт с маслом, а у русских без масла.

— Повторяешься, брат! Слышал я твою остроту еще, когда ты в первый раз из Пошехонья с толокном приезжал.

Андрей Иванович расхохотался.

— Ах, ты, немчура этакая! Когда же я из Пошехонья с толокном приезжал? Да и опять-таки: Пошехонье Ярославской губернии, а я — Костромской.

— Неважно. В соседях, брат! Толоконник!

Андрей Иванович расхохотался еще сильнее, вероятно, потому, что ему не приходилось хохотать на своем острове и теперь он хотел наверстать потерянное. Глядя на него, доктор сначала кисло улыбался, затем пустил жиденький смех и наконец расхохотался еще сильнее Грачева.

— Ведь, вот ты какой, Андрюшка, — сказал он, присаживаясь на кушетку и тыча приятеля пальцем в бок: — как только приедешь, так меня и раздразнишь.

— Уж больно уморительно ты кипятишься, — продолжал смеяться Андрей Иванович.

В передней послышались торопливые шаги с аккомпанементом громкого сопенья и в комнату, задыхаясь от беготни по лестницам, ворвался Митрофан, личарда братьев Ликоподиум. Завидя Грачева, он любезно осклабился и низко поклонился.

— Что тебя никогда нет? — заворчал насупившись, доктор. — Подогрей самовар… да, вот, сбегал в лавку… Погоди, я дам денег.

Доктор схватился за карман и ушел в соседнюю комнату.

— Здравствуйте, Митрофан Лукич, — сказал Грачев.

— Кузьмич, сударь. Мое почтение-с. Как вас Господь милует?

— Ничего, спасибо. Ты как поживаешь? Все в портерной?

— Помилуйте, сударь, чего я в ней не видал, в этой портерной? Если я захочу себе удовольствие предоставить, так это я завсегда могу и без портерной? Это все Карла Карлыч нажаловались, — прибавил он, понизив голос и осторожно косясь на дверь, за которой скрылся доктор: — Житья мне от них нет, — все брюзжат, все брюзжат-с!

— Разве Вильгельм Карлыч лучше?

— Как можно, сударь! Известно лучше.

— А забыл ты, как он тебя за воротник тряс?

— Это точно, рассердятся, за воротник трясут… Иной раз так вытрясут, что и хмель разом выскочит… А все же барин добрый. Как можно сравнить!

Вошел доктор.

— На, вот, — сказал он, передавая Митрофану беленькую, — возьми портвейну, — знаешь, той самой марки, — да ветчины, да сыру… Масло у нас есть?

— Надо быть.

— Фаршированную утку возьми, да ливерной колбасы, да смотри — живее! — не пропадай.

Митрофан взял самовар и исчез из комнаты.

— Вот, как ты нынче — Лукулловские пиры задаешь! Или практика завелась? — спросил Грачев.

— Ну, какая практика, — наморщился доктор, усаживаясь снова на кушетку, — так себе: старушки две-три богатеньких. Езжу, бром с касторкой прописываю.

— Ну, а с микробами все возишься?

— Еще-бы! Это, брат, настоящее дело.

— Уж и настоящее? Нашел тоже! Коки да микрококи, бациллы да вибрионы…

— Коки да микрококи? Ты, брат, с ними не шути: все дело в них. Теперь, брат, уж никто не сомневается, что все причины болезней в них, что в них же и противоядие надо искать.

— Ну, что же — ищешь?

— Ищу.

— Значит, по пословице: клин клином выбивай?

— Именно. Все замечательнейшие исследователи этого вопроса: Вильгельм Ру, Ван Ресс, Ковалевский, Судакевич, фон-Бюнгнер…

— Фу-ты, батюшкн! Да ты хоть дух переведи.

— Судакевич, фон-Бюнгнер, Подвысоцкий, Попов…

— Карл Ликоподиум, — подсказал Андрей Иванович в тон увлекшемуся приятелю.

— Карл Ликоп… — начал было тот, но, заметив свою ошибку, остановился и расхохотался. — Фу, чорт с маслом, вечно ты, паясничаешь! Ну, коли хочешь, слушай, а нет, так…

— Слушаю, слушаю, — выкладывай, что у тебя там есть.

— Все исследователи пришли к такому выводу, что наука может взять на себя руководство фагоцитарной деятельностью…

— Это что еще за штука?

— Фагоциты?

— Да.

— А это амебообразные пожирающие клетки… В силу химиотаксии, они пожирают все, что в данном случае излишне или вредно для организма… Ведь в организме идет вечная война… Возьми, к примеру, хоть поперечно-полосатые мышечные волокна…

— Ну, хорошо, возьму.

— Ну, вот: промежуточная плазма съедает сократительные призмы…

— Что же из этого?

— То, что изучение влияний, усиливающих и ослабляющих фагоцитов, должно повести к пользованию последними для увеличения блага и уменьшения вреда, причиняемого ими.

— Так. Ну, и что же, известно что-нибудь в этом роде?

— Как же, как же, уже достоверно известно, что тепло и продукты жизнедеятельности некоторых микробов усиливают, а холод, хинин, обрин и некоторые другие вещества ослабляют деятельность фагоцитов…

— Так. И отрубил же ты, Карлуха! Так по писанному и валяешь…

— Так-то, брат. Вся штука вот в этом, — доктор указал на стеклянные трубочки, наполненные чем-то вроде разноцветного гноя.

— Это еще что такое…

— Это культуры различных бактерии, это вот — сибирская язва, это — сап, это — синий гной, это…

— Гной? Фу, мерзость какая!

— Мерзость? Ах, ты толоконник!

— Ах, ты немецкая колбаса!

Приятели, шутя, начали бороться. Через несколько минут Андрей Иванович скрутил и усадил на кушетку задохнувшегося доктора.

— Ну, уж костромской медведь! — заговорил тот, отдышавшись: — того и гляди, — кости переломает…

— А лучше этакой-то бактерией быть, как ты?

— Бактерией? Я еще за себя постою… где это ты в самом деле так загорел.

— Говорю, на острове Опасном.

— Ври больше! А совсем бедуин, настоящий араб.

— Меня и матушка "арапом" назвала, когда я воротился домой.

— Где же ты был?

— Да на острове же Опасном.

— Фу, чорт с маслом!

— Что же, ты не веришь?

— Ни на полсантима.

— Ах, ты — гороховая колбаса! Так на же, смотри! — Андрей Иванович взял портфель, положенный им вместе со шляпой на стол, и вынул одну из таблиц, привезенных им с острова: — Видишь?

— Вижу. Ну, что это такое?

— Видишь: металлическая таблица, покрытая неизвестными письменами.

— Да ведь это алюминий! Где это ты взял?

— На острове же Опасном, — сто раз тебе говорить? Там в древнем храме я нашел 318 таких таблиц и привез сюда.

— Ты не шутишь? Это не мистификация?

— Какая тут мистификация! Мне затем-то и нужно было Вильгельма, чтобы он расследовал, что это за письмена…

— Ты говоришь, 318 таких таблиц?

— Да.

— И нашел в храме?

— Да.

— Да расскажи, как же это случилось?

Андрей Иванович вкратце рассказал некоторые подробности открытия. Выслушав внимательно рассказ, доктор вскочил с кушетки и забегал по комнате.

— Ах, чорт с маслом! Да ведь это открытие какой свет прольет на историю цивилизации вообще! Триста восемнадцать таблиц! И счастье же этому толоконнику!

— Что, брат, это поинтереснее твоих бактерий?.

— Ну, до бактерий-то далеко… А знаешь что? Ты знаком с Кноблаухом?

— С каким Кноблаухом?

— Густав Богданыч? Академик.

— Нет. А что?

— А то, что это как раз нужный для тебя человек. Хочешь познакомлю?

— Сделай милость.

— Ну, и дело в шляпе. Я напишу письмо, а ты завтра утром поезжай к нему. Он тебе все объяснит, а если сам не сможет, то укажет, к кому обратиться.

— А ты откуда его знаешь? Или в академики метишь?

— Пошел ты! Мы с ним как-то в родстве. Право, не знаю… По крайней мере, он меня считает племянником.

Между тем пришел Митрофан с провизией и портвейном и подал самовар. Приятели тотчас же принялись за завтрак с усердием, делавшим честь их аппетиту, запивая портвейном ветчину и фаршированную утку и толкуя об открытии, сделанном Грачевым.


IV. Де-Сиянс Академия[12]

На следующий день, с письмом доктора Ликоподиума в кармане, Грачов отправился с визитом к Густаву Богдановичу Кноблаух. Академик жил на квартире в казенном доме.

На звонок Андрея Ивановича Кноблаух сам отворил дверь и любезно провел своего гостя в приемную. Это был седенький человечек, с гладко-выбритым лицом, обрамленным крошечными, желтовато-пепельными мармотками. В нем было особенно заметно стремление казаться выше своего роста: он постоянно выпячивал грудь, закидывал голову и поднимал к потолку свой удлиненный, слегка кривой нос.

Прочитав рекомендательное письмо Кноблаух любезно пожал руку Андрею Ивановичу и заговорил звонким высоким тенором:

— Очень рад… Очень приятно… Чем могу быть полезен вам? Друг моих племянников, Вильгельма и Карлуши, всегда есть мой приятнейший гость… Вы недавно изволили видеть Карлушу, — надеюсь он в добром здоровье? И чем он занимается? Вероятно, все своими бактериями? Да, это у него есть свой конек. У всякого человека есть свой конек… Карлуша пишет, что вы имеете ко мне дело. Чем я могу быть полезен?

Андрей Иванович, не вдаваясь в подробности, рассказал, что случайно приобрел манускрипт на неизвестном ему языке и желал бы найти лицо, которое было бы в состоянии прочитать эти письмена и перевести.

— Да, вы имеете манускрипт, — заговорил академик, — и этот манускрипт вы не можете разобрать? И вы желаете обратиться к помощи академии?

— Да, это было мое намерение.

— Я говорю: к нашей академии, т. е. к академии наук, ибо есть еще академии, например: академия художеств, военно-медицинская академия, а также коммерческая академия… И в тех академиях я имею друзей и мог бы и там оказать содействие… И есть еще духовные академии… Да. Но вы обратитесь к академию наук — Де-Сиянс академию… Ха, ха, ха! Так называли ее в старину: Де-Сиянс! Да. И вы хорошо делаете, что обращаетесь к академии наук, ибо академия наук затем и учреждена, чтобы культивировать науки и разрешать научные вопросы, которые неученый человек, не специалист не может и не умеет разрешать. Да. Есть многие люди, которые восстают против академии наук за то, что она имеет мало пригодных русских ученых академиков. Но разве мы не есть русские ученые академики? Мы живем в России, ergo мы есть русские академики. Не правду ли я говорю?

— Вы совершенно правы… Но я желал бы знать…

— Да? Вы желали бы знать? Но вы имейте несколько терпения, ибо я еще не кончил. Итак, в России есть многие люди, которые против академии и называют ее немецкой академией. Но я спрошу: может ли Россия без нас обойтись? Известно, что русские есть народ молодой… Русские часто имеют большие таланты, но немцы имеют всегда большую аккуратность. И большая аккуратность всегда побеждает большие таланты…

— Но, господин профессор…

— Позвольте. Я уже предусматриваю, что вы имеете возражать. Да, это правда: русские всегда хотят открывать Америку. Но как можно открывать Америку, не имея надлежащих познаний?

— Но, господин профессор…

— Знаю, знаю, молодой человек. Я предусматриваю возражения вперед, ибо я имею привычку вести ученые споры. Диалектика есть великое дело! Это не есть, однако, одно только искусство спорить: древние почитали ее искусством открывать и доказывать истину. Я держусь того же взгляда…

— Я вижу, что…

— Хорошо, хорошо. Возвратимся к предмету нашего спора… Действительно, русские делают иногда научные открытия, но, по справедливости, это есть дело простой случайности. И потому, не имея надлежащих сведений, они не могут объяснять свои собственные открытия и не знают, как их прикладывать на деле…

— Я вижу, что вы очень заняты, г. профессор…

— Я всегда занят. Но будем продолжать. Мы, германские учены? (по происхождению, конечно), поступаем иначе, ибо мы имеем большую аккуратность. Когда мы хотим открывать Америку, мы предварительно запасаемся всеми необходимыми познаниями и тогда…

— Имею честь кланяться, г. профессор…

— Постойте, постойте! Кажется, вы принесли с собою манускрипт, то есть рукопись, которую вы не можете разбирать?

— Вот она, г. профессор!

Андрей Иванович вынул из портфеля завернутый в бумагу листок алюминия и подал Кноблауху. Почтенный академик аккуратно развернул бумагу, внимательно осмотрел листок и задумался.

— Это не есть манускрипт, — произнес он задумчиво, — не есть рукопись в настоящем смысле. Это есть… Это есть металлическая таблица, подобная, вероятно, тем металлическим таблицам, на которых некогда децемвиры начертали свои законы. Но те таблицы, сколько известно, были медные, а эта — не есть медная таблица. Какая же это таблица? Она не золотая, ибо слишком легка для золота и цвет ее бел, не серебряная, ибо, хотя цвет ее бел, но по весу она легче серебра. Итак, мы нашли, что она не медная, не золотая, не серебряная и даже не железная, что можно ясно видеть, — какого же она металла?

— Это алюминий.

— Алюминий? Так. Из алюминия теперь делают часы и табакерки. Но это есть металл новый, а вы мне говорили, что имеете древний манускрипт?

— Алюминий, г. профессор, так же древен, как самый мир.

— Знаю, знаю, что вы хотите возражать… Но алюминий открыт недавно, — ergo не может быть древних алюминиевых таблиц.

— Я нашел эти таблицы в таком месте и при таких условиях, что древность их для меня не подлежит сомнению. Наконец, даже вопрос не в этом, а в том, на каком языке написаны эти таблицы.

— Позвольте, милостивый государь: предоставьте науке постановлять и разрешать вопросы. Вы сами не есть специалист и следовательно не имеете нужной для этого компетентности. Предварительно необходимо нужно определить древность этой таблицы.

— Но, господин профессор, мне этого вовсе не нужно!

— Что же вам в таком случае нужно, милостивый государь?

— Я пришел затем, чтобы узнать от вас, на каком языке писана эта таблица.

— Та, та, та… Вы, русские, всегда хотите открывать Америку, не имея вовсе понятия об искусстве мореплавания.

— Таким образом я должен заключить, что вы не можете мне помочь…

— Не можете помочь! Я не могу помочь? Я должен вам сказать, что вы много позволяете себе, милостивый государь!

— По крайней мере вы не желаете…

— И в этом вы ошибаетесь. Я желаю только, данный вопрос рассмотреть правильно и всесторонне. Знаете ли вы, что такое есть метод в науке? Правильный метод в науке есть все, милостивый государь, — все и больше ничего!

— Я с вами совершенно согласен, г. профессор. Но это вопрос общий. Мне же нужно знать только одно: что это за письмена? На каком языке написаны эти таблицы? Какой народ употреблял подобный алфавит?

— Ну вот, ну вот — вы сами себя побиваете! Вы хотите знать: какой народ это писал, какой это язык? Хорошо. Но есть народы древние и есть народы новые, есть древние языки и есть новые языки. В каждом веке живет какой-нибудь особенный народ, который в следующем веке уже не живет, в каждом веке преобладает какой-нибудь язык, например, в древности — халдейский и египетский, потом греческий и латинский, наконец — французский, английский, немецкий. Назовите мне только время и я буду называть вам народ, который тогда имел жить и какой язык тогда был употребляем. Как же вы хотите это узнавать, не определяя древности происхождения таблицы?

Андрей Иванович начинал сердиться.

— Мне кажется, — сказал он с досадой, — для того, чтобы определить, на каком языке рукопись, нужно только рассмотреть ее внимательно. Этого будет вполне достаточно, чтобы решить, знаком этот язык исследователю или нет, может он на нем прочесть что-нибудь или не может.

— Ну, да… конечно… Это можно и так… Но я стою за правильный научный метод.

— Я желал бы знать, г. профессор, знаком ли вам алфавит, которым писана эта таблица?

— Хорошо. Я буду смотреть, если вы этого хотите.

Почтенный академик пробежал несколько раз глазами по таинственным письменам таблицы. Глубоко вырезанные буквы размещались красивыми правильными строчками и то стояли отдельно одна от другой, то смелыми завитками переплетались в особые группы, ясно давая понять, что они означают отдельные слова, — но ни в отдельных буквах, ни в группах не было ничего знакомого г. Кноблауху. Андрей Иванович пристально следил за выражением лица академика.

— Что вы думаете об этом, г. профессор? — спросил он, заметив, что на лице Кноблауха наконец уже вполне определенно выступило выражение недоумения.

— Что я думаю? — ответил медленно Густав Богданыч, поднимая брови и пожимая плечами с самым безнадежным видом. — Я думаю, что это есть или просто узор, или… или… ну, наконец, игра природы…

— Но, г. профессор, что это не узор, можно видеть уже из того, что симметрия, составляющая основание каждого узора, здесь совершенно отсутствует.

— Ну, тогда это… это есть игра природы…

— Помилуйте, какая же тут игра природы! Разве с первого взгляда не видно, что это дело рук человеческих? Посмотрите, какая тщательная, красивая резьба! Сейчас видно, что это работал искусный, опытный гравер.

— В таком случае это… это есть мистификация.

— Мистификация?

— Да, да, просто мистификация. Это есть тысяча первый пример издевательства над наукою.

— Но какая же цель в этой мистификации? Что мне за интерес вас мистифицировать?

— Я не обвиняю в этом именно вас. Весьма возможно, что вы сами есть жертва.

— Хорошо, г. профессор, оставим этот вопрос… Хотя забавно допустить, что нашелся чудак, изрезавший несколько сот таблиц только ради мистификации… Ясно одно, что эти письмена настолько незнакомы вам, г. профессор, что вы готовы их считать или узором, или игрою природы?

— Да, если это не есть мистификация.

— В таком случае, не будете ли вы так любезны, г. профессор, не укажете ли мне какого-нибудь из ученых сотоварищей ваших по академии, кто мог бы мне помочь прочитать эти таблицы?

Академик задумался.

— Нет, — сказал он после некоторого молчания, — я но могу указать вам никого из моих сотоварищей, кто вам прочитал бы эту таблицу. Г. Мандельштам превосходно знает восточные языки, например арабский, и в этом отношении я согласен уступить ему пальму первенства, но я не меньше его видал разных рукописей; г. Пипербауль есть отличный синолог; г. Нюулихштуль глубоко изучил классические древности; г. Глиствайль есть специалист по древнееврейскому и сиро-халдейскому языкам; г. Пимперле есть глубокий знаток иомудской литературы; наконец, господа Шафтскопф, Браунков, Думме и другие — все есть ученые специалисты, но в этом случае они могут сделать не более меня.

— Но, может быть, академики из русских…

— Да? Из русских? А те, которых я имел честь назвать, не из русских? Ну, обратитесь к русским. Желаю вам успеха… Они пишут, печатают и считают себя знающими. Они, может быть, прочитают здесь то, чего нет. Пожалуй, ваш ориенталист Семенов осмеливается утверждать, что сам Макс Мюллер есть не более, как шарлатан, ибо знания свои заимствовал из Journal Asiatigue, а Семенов был и в Индии, и на Цейлоне… Ну, обратитесь к нему. Но что меня касается, то я указал бы вам лицо, которое непременно помогло бы вам, но это лицо есть тоже немец.

— Будьте так добры, г. профессор, укажите, кто это именно.

— Ну, если вы этого хотите, я, пожалуй, скажу вам: это — знаменитый Карл Вурст, профессор в Иена… Знаете Иена? Его брат, профессор в Гейдельберге, Ганс Вурст, еще более знаменитый ученый, но он имеет другую специальность. Так вы запомните: господин Карл Вурст, профессор археологии в Иена. Обратитесь к нему: господин Карл Вурст. Если вам кто-нибудь может помочь в целом мире, то это есть господин Карл Вурст и — более ничего.

— Благодарю вас, г. профессор. Непременно воспользуюсь вашим советом.

— Да, да. Он поможет. Прощайте и сообщите, что вам будет говорить об этом господин Карл Вурст, ибо мнение такого ученого весьма интересно и поучительно.

Затем Густав Богданович любезно проводил Грачева до двери передней и, несколько раз пожав ему руку, просил передать поклон Карлуше и непременно сообщить, как примет и что скажет ему знаменитый господин Карл Вурст в Иена. Андрей Иванович обещал исполнить желание г. Кноблауха и тотчас же отправился к профессору восточного факультета Семенову.


V. Авдей Макарович

Авдей Макарович Семенов жил на Васильевском Острове, в 14 линии, и занимал небольшой чистенький домик, стоявший в глубине сада. На крыльце домика Грачева встретил малый лет 25, с волосами, подстриженными в скобку, и с видом артельщика. Оглядев подозрительным оком помятое, не совсем модное пальто Грачева, он нехотя ткнул щеткой по направлению к двери и пробурчал, что профессор в столовой пьет чай. Затем он снова принялся за чистку платья, не обращая уже никакого внимания на посетителя.

Андрей Иванович отворил дверь в чистенькую переднюю и стал снимать с себя пальто.

— Кто там? — раздался из соседней комнаты приятный баритон.

Андрей Иванович приотворил дверь, из-за которой слышался этот голос, и увидел чайный стол с кипящим самоваром и около него, в просторном кресле, широкоплечего, краснощекого мужчину с большою окладистой бородой и целым стогом кудрявых, слегка седеющих уже волос на голове. Косоворотка из грубого серого полотна, расшитая широким узором, очень шла к его чисто русской наружности. В руках у него была свежая книжка журнала и костяной нож, которым он разрезал страницы.

Грачев назвал себя и сказал, что ему нужно видеть профессора.

— Входите, входите, батенька! Садитесь-ка сюда: здесь поудобнее… Иван Петрович, Иван Петрович! Ваня! Ванька чорт! Где ты запропастился? Дай сюда скорее папиросы… Курите, пожалуйста! С чем хотите чаю? Вот вам лимон, сливки, коньяк — что хотите… Ну-с рассказывайте, чем могу вам служить?

Грачев рассказал.

— Покажите-ка, покажите, батенька! Да что это такое? Металлическая дощечка! Да ведь это алюминий?

— Алюминий.

— А вы, батенька, уверены, что тут нет подлога?

— Вполне уверен. Я нашел эти таблицы на необитаемом острове Тихого океана, внутри древнего подземного храма в гробнице жреца.

— Этакий вы счастливец, батенька! Да ведь это открытие обессмертит ваше имя! Но какова же эта древняя цивилизация? А? Таблицы из алюминия! Каково? Посмотрим, посмотрим, что это такое…

Авдей Макарович принялся пристально рассматривать таблицу. Глаза его разгорались, руки тряслись от волнения.

— Ну, батенька, — говорил он, — это, я вам скажу, штука! И что всего досаднее… Ах чорт возьми! Ведь прямо надо сказать: дело швах…

— Что же это такое, Авдей Макарович?

— А то, батенька, что век учись, а дураком умрешь — вот что… Бить меня, дурака, нужно… палкой бить нужно…

— За что же, Авдей Макарович?

— А за то, голубчик, что учился да не выучился. Это, видите ли, батенька, древнейший санскрит…

— Санскрит!

— Да, санскрит, но только такой древний, что, может быть, прадедом доводится тому санскриту, на котором написаны Вѣды[13]… Это, как мне кажется, тот самый праязык, восстановить который пытался Шлейхер.

— Но вы понимаете его? Можете прочитать?

— В том-то и дело, батенька, что не могу, — в том-то и беда… Вот на всей этой дощечке я только одно слово ясно мог разобрать… Видите вот: "Магадева"… Вот оно опять здесь повторяется… смотрите: "Магадева"… Вот в этом самом начертании я видел его в одном древнейшем списке Вѣды на Цейлоне… Сказать по правде, список этот был не понятен самим тамошним ученым и жрецам.

— Следовательно, и алфавит вам знаком?

— Как вам сказать, батенька… И да, и нет. Этот алфавит относится к санскриту вроде того, как глаголица IX века к позднейшему церковно-славянскому алфавиту, к нашей кириллице, или скорее — к гражданской печати… Да это бы не беда: это еще полбеды…

— А в чем же настоящая-то беда, Авдей Макарович?

— А в том, батенька, что понять-то я ничего не могу… Может быть, я не так произношу? Вот кажется мне, что и то, и другое слово знакомы, а что они в связи между собой значат, я не понимаю. Конструкция ли в том виновата или в старину слова эти другое значение имели, — Бог весть! Кажется мне, что здесь обращение к Высочайшему Существу, — а если вы потребуете доказательств — не поручусь… не поручусь, батенька… Показывали вы эту дощечку еще кому-нибудь?

Андрей Иванович назвал Кноблауха.

— Ну, это, батенька, вы не туда заехали. Кабы вы еще к Бурланову Митрофану Петровичу толкнулись, тогда другое дело. А впрочем, толк-то был бы один. И он вам тоже бы сказал, что я: источники-то у нас с ним, батенька, одни, — из одного колодца воду черпали… Ну, а что вам Кноблаух сказал?

— Что это или узор, или игра природы, или — мистификация.

— Ха, ха, ха! Узор! Вот умора-то! Нет, игра природы — это еще лучше! Ха, ха, ха! Ну, уморили вы меня до слез, батенька… право уморили… Ну где им! Вы посмотрите только, как они русский язык изучают? Встречаются двое таких ученых на улице: — Куда изволили ходить, ваше превосходительство? — спрашивает один. — Я стригался, ваше превосходительство, — отвечает другой. — Ай, ай, ай! ваше превосходительство, — говорит первый, качая головой: — вы так глубоко изучили русский язык, а употребляете многократный вид, вместо однократнаго! Ведь вы не много раз стригались, а только один, — поэтому нужно было сказать: я стригнулся… Ха, хи, хи! Я стригнулся! Неправда ли — мило?

Андрей Иванович уже раньше слышал этот анекдот, но не мог не расхохотаться вместе с профессором: так забавно рассказывал его Авдей Макарович.

— Ну где им? — начал снова Семенов: — им бы только ярлыки наклеивать да номера проставлять, больше-то они ни на что не годны. Вот крупные оклады даром получать, это они мастера: насчет суточных да подъемных, прогонов, отопления, освещения, столовых да квартирных — собаку съели. Только заговорите. Ну, а насчет дела — швах, совсем швах… Ха, хи, хи! Так вы с ним и порешили на том, что игра природы?

— Нет, г. Кноблаух посоветовал мне обратиться к иенскому ученому Вурсту.

— Ага! Карл Вурст, ученик Макса Мюллера… Ну, что же побывайте у него, побывайте. Толку-то большого от него не получите, а все же увидите интересный тип.

— Но мне этого мало.

— Мало-то, мало… сам чувствую, что мало… Знаете ли что? Поезжайте-ка, благословясь, в Англию: там в Оксфорде, есть некто мистер Грешам — потолкуйте-ка с ним… Парень хороший! Если сам не сможет, укажет, к кому обратиться. Вероятно, он вас в Индию пошлет, на Цейлон, быть может. Он, знаете, со всеми этими бабу в переписке… Эх, кабы не профессура, закатился бы я с вами, право!

— Вот бы я был рад!

— Да нельзя — лекции! А много у вас таких дощечек?

— Триста восемнадцать.

— Триста восемнадцать! Да ведь это целая библиотека! Ведь это, может быть, единственный памятник древней, давно исчезнувшей цивилизации, — история совсем неизвестной, вымершей расы. Никак взять отпуск да ехать с вами?

— Я был бы вам так благодарен, Авдей Макарович.

— Эх, батенька! Дело вовсе не в благодарности… Разве тут благодарностью пахнет! Тут, может быть, удастся извлечь из тьмы веков, так сказать, из пучины забвения, неизвестную народность, стоявшую, судя по алюминиевым дощечкам, на такой высокой степени цивилизации, до которой и нам еще далеко… Быть может, на этих досках история наших родоначальников, современных потопу, может быть, даже его волнами смытых с лица земли. — А вы говорите о благодарности, батенька… Иван Петрович! Иван Петрович! Да где пропадаешь, скажи на милость?

— Здесь я. Куда мне пропадать? — откликнулся артельщик, входя в комнату.

— Сколько у нас денег?

— Денег то? Четырнадцать целковых бумажками, да два двугривенных…

Авдей Макарович протяжно свистнул.

— Да куда же ты деньги деваешь?

— Это я же деваю? А на прошлой неделе кто господину Каютину сто рублей отдал? Говорю, не давайте: мало ли за ним наших денег посело…

— Ну, отдаст.

— Как же! Таковский! А на нынешней неделе двадцать рублей какому-то белогубому студенту отдали…

— Ну, молчи, молчи.

— А во вторник уж опять двое приходили — тем пятьдесят дали…

— Да молчи же ты, Иван!

— Опять эта дохлая студентка пришла — этой пятнадцать…

— Да ты что, Ванька чорт? Пошел вон! — вскипятился Авдей Макарович, бросаясь с кулаками на своего личарду и выталкивая его из комнаты.

— Вот негодяй! — продолжал он уже спокойнее, — мелет чепуху и ничем не остановишь!.. Ну, да это пустяки. Денег я достану. За последнюю работу я 1500 еще не дополучил, да за прошлую осталось рублей 800, кажется… Коли поскрести по углам, до 3000 наберстся… Значит, решено!

— Позвольте мне, Авдей Макарович, все путевые расходы принять на свой счет…

— С чего это вы, батенька, выдумали?

— С того, что, во-первых, я настолько богат, что это для меня не составит ни малейшего затруднения, а во-вторых — ведь эта экспедиция предпринимается собственно ради моих интересов…

— Ну, что вы, батенька, говорите вздор. Никаких тут ни ваших, ни моих интересов нет. Тут, батенька, интересы науки. Да-с. А эти интересы выше всяких личных интересов, для которых я, может быть, и пальцем не пошевельну… Ну, да это все пустяки. О денежных делах мы еще успеем потолковать. А вы вот что мне скажите, батенька: ведь вы, кажется, упомянули, что нашли эти дощечки в каком-то древнем храме и даже в чьей-то гробнице? Да? Ну, так расскажите-ка подробно, что это за храм и какие там гробницы. Дело то чрезвычайно интересное.

Андрей Иванович принялся подробно рассказывать историю своего открытия, описал храм при озере, город, башни, развалины храмов в горах, наконец нагорный храм и его чудеса и художественные редкости. Разговор затянулся до глубокой ночи. Пили чай, затем ужинали. Авдей Макарович обо всем расспрашивал, входил в мельчайшие подробности и отпустил своего гостя только тогда, когда бледные лучи рассвета напомнили ему о предстоящей лекции.

— Знаете ли что, батенька, — сказал он, прощаясь, — я к вам забегу после лекции, да отправимтесь-ка вместе к Левицкому или Смирнову: пусть-ка они со всех дощечек сделают фотографические снимки, да не в одном, а в нескольких экземплярах. Вообще такое важное открытие нельзя оставлять на произвол случайности. Мало ли что может случиться: дощечки могут пропасть, сгореть, исчезнуть каким-нибудь другим способом, — сами мы с вами можем умереть… Но дело не должно пострадать из-за нашей небрежности и непредусмотрительности. Быть может, судьба послала единственный случай проникнуть в тайны доисторического человечества и затем он уже никогда не повторится. Надо им воспользоваться.

Таким образом, только на рассвете следующего дня расстались Авдей Макарович и Андрей Иванович, и расстались совершенными друзьями. Иван Петрович, он же и Ванька чорт, подслушав в разговоре, что Грачев вовсе не нуждается в денежной помощи профессора, но сам страшно богат, теперь уже предупредительно, собственной персоной, подал ему пальто, мало того он, по собственной инициативе, сбегал для него за извозчиком и, усаживая на пролетку, даже извинился, что давеча, по незнанию, обошелся с ним не совсем вежливо, приняв его за одного из тех посетителей, которые постоянно ходят к Авдею Макаровичу занимать деньги — в долг без отдачи.

— Много их шатается, сударь… А Авдей Макарович, что малый ребенок, никому отказать не умеют. Надо ли, не надо ли — нет у них этого разбору. "Просит", говорят, "стало быть нужно". Право-с…


VI. Письмо

Почтеннейший и добрейший друг, Авдей Макарович!

По штемпелю письма вы можете видеть, что я пишу вам из Оксфорда. Раньше я не писал потому, что не было еще достаточно интересного материала, которым я мог бы с вами поделиться.

Да, добрейший мой, Авдей Макарович, вы были тысячу раз правы, когда сказали, что нам нечего ожидать от немецких ученых, вроде Карла Вурста. Вы помните наш последний разговор, когда в ожидании отъезда мы выпили с вами по стакану вина за успех нашего предприятия: чокаясь со мной, вы сказали тогда, что путь через Европу приведет меня все-таки на Цейлон или даже, может быть, в глубину Индостана. Ваше предсказание сбылось буквально. Мне остается только реализировать часть моего богатства в лондонском банке и затем, дождавшись вашей телеграммы, двинуться в путь.

Но расскажу все по порядку. Дорожных приключений, конечно, описывать я не буду, потому что это не интересно ни для вас, ни для меня. Перейду прямо к делу.

По вашему совету, я был в Иене и удостоился видеть знаменитого Карла Вурста. Если вы его не знаете лично, то, может быть, вам небезынтересно будет узнать, что своими тараканьими усами и воинственным видом он удивительно похож на отставного прусского унтер-офицера. Принял он меня довольно надменно, а узнав, что я русский, вздумал позволить себе в обращении со мною какой-то глупый, высокомерно-пренебрежительный тон. Это меня взорвало и я сказал ему несколько горьких истин, которые посбили ему спесь, и он стал держать себя приличнее и проще. Вообще, со времен Бисмарка, немцы сделались самыми несносными животными. Неожиданные успехи выбили их из привычной колеи и теперь они изображают из себя — даже не "мещан", а "лакеев во дворянстве"…

Когда я сообщил, что являюсь по рекомендации Кноблауха, знаменитый ученый тотчас же проникся необычайным интересом к нашей академии и принялся расспрашивать, какие там получаются оклады, даются ли квартиры в натуре, с отоплением или без отопления, часто ли назначаются награды и в каком размере и т. д. Отвечая на его бесчисленные вопросы, я невольно подумал: не собирается ли г. Вурст осчастливить нас своей ученостью, в качестве сотоварища гг. Кноблауха, Глиствайба и других столпов нашей науки?

Мне только с большим трудом удалось, наконец, обратить разговор на предмет моего посещения и при этом я еще раз имел случай убедиться, как трудно в немецком ученом пробить кору его профессионального самомнения и предвзятых идей… На все в мире он имеет свои установившиеся взгляды и сидит за ними, как за крепким барьером. Проникнуть к нему через этот оплот чрезвычайно трудно, потому что он способен не видеть и не слышать всего того, что расходится с его собственным мнением. Вот вам доказательства.

Когда я сообщил господину Вурсту, что у меня есть манускрипт, написанный на древнейшем арийском языке, который вы назвали прадедом санскрита, он пренебрежительно засмеялся и затем решительно объявил, что это чепуха, подделка, мистификация. Праязык, по его словам, просто-на-просто неудачная выдумка Шлейхера, а его попытка реставрировать на этом выдуманном языке басни — ослепительный tour de force[14] для невежд — может вызвать только улыбку у людей знающих. И Макс Мюллер, и он, Карл Вурст, уже достаточно доказали, что из сравнительного языкознания совершенно невозможно выводить ни хронологии, ни генеалогии языков. Еще доказать, посредством этой странной науки, сходство между языками известных рас или групп человеческого рода — это возможно; но сродство между языками легко доказать и без сравнительного языкознания: для этого стоит только взять лексикон того и другого языка и найти сходные слова, что может сделать всякий человек, умеющий читать. Для таких пустяков не надо быть ученым, а тем более выдумывать какую-то особенную науку. Вот вам образчик его рассуждений.

Затем, перейдя к определению древности открытого мною манускрипта, он категорически объявил, что ни в каком случае не может признать за ним доисторической древности и вот на каком основании. Самые древнейшие семитические письмена восходят едва-едва к тридцатому столетию до нашего времени, мой манускрипт, согласно моему заявлению, написан на языке, родственном с санскритским, а так как этот последний, — что опять-таки неопровержимо доказано Максом Мюллером, — искусство письма заимствовал у семитов, то манускрипт этот может считать за собою — самое большее лишь двадцати пяти вековую древность…

Заметьте себе, мой добрейший Авдей Макарович, что все это было высказано раньше, чем г. Вурст нашел нужным взглянуть на самую рукопись.

Но мне хотелось проделать всю комедию до конца, чтобы уже не оставалось ничего неизвестного в этом неизвестном иксе. Выждав момент, когда ученое красноречие г. Вурста обратилось за подкреплением к трубке вонючего кнастера (чорт знает, почему эти немцы курят такой отвратительный табак!), я воспользовался этим перерывом и предъявил ученому капралу фотографический снимок с первой таблицы моего манускрипта.

— Что за чепуха? — сморщился г. Вурст, вертя в руках непонятный листок. — Так это-то ваше открытие? Да в нем нет ни малейшего признака не только древности, но даже простой старины!

Я объяснил ему, что если он говорит собственно об этом листке, а не о том, что на нем написано, то действительно этот листок весьма недавнего происхождения, так как это фотографический снимок с одной из таблиц моего манускрипта.

— А где же оригинал? — спросил он, с пренебрежением откидывая листок.

— Оригинал хранится в надежном месте, так как я решился не подвергать его случайностям путешествия.

— Уж не хотите ли вы, чтоб я рассматривал копию?

Я объяснил ему, что фотографические снимки служат даже для микроскопических исследований, а для определения, во-первых того, известен ли господину профессору алфавит этой рукописи, и во-вторых, на каком языке она написана, совершенно нет надобности в оригинале, в особенности когда имеется такая точная копия, буквально воспроизводящая все малейшие точки, черточки и штрихи.

Г. Вурст окружил себя облаком своего вонючего табаку и прошелся несколько раз по комнате. Затем, остановившись против меня, он спросил отрывисто:

— Вы говорите, оригинал писан на таблицах: что это за таблицы?

— Тонкие металлические листочки, с обеих сторон исписанные такими письменами.

— Из какого металла эти таблицы?

— Кажется, из алюминия, если только это не другой металл, крайне на него похожий по виду, цвету и удельному весу.

— Алюминий! — повторил г. Вурст и расхохотался. Затем посмотрев на меня с насмешливым сожалением, он спросил:

— Неужели вы приехали в Иену только для этой ребяческой мистификации? Думаете ли вы, что у меня такой излишек времени, что я могу бросать его на подобные пустяки?

Я повторил ему те же доводы относительно подлинности моего открытия, которые приводил уже Кноблауху; я сказал, что невозможно допустить, чтобы, во-первых, нашлось такое лицо, которое только ради мистификации взяло на себя неблагодарный труд приготовить 318 алюминиевых таблиц и затем изрезать их с обеих сторон такого рода письменами, а во-вторых, чтобы это лицо могло поместить свои таблицы в том недоступном месте, где я их нашел.

— Что же это за место такое?

— Это совершенно недоступный остров в Тихом океане, лежащий под 8° 57" с. ш. и 155° 16′ 47″ з. д. от меридиана острова Ферро[15].

Г. Вурст достал с полки географический атлас, отыскал карту Тихого океана и долго водил по ней пальцем. Наконец я указал ему искомый остров.

— Aber das ist die Gefährliche Insel![16] — воскликнул он, уставив на меня вопросительный взгляд.

— Да, остров Опасный, совершенно недоступный с моря.

— Но тогда как же вы на него попали, я вас спрашиваю?

— На аэростате.

— На аэростате? Через Тихий океан? Милостивый государь, я попросил бы вас избрать для своего изумительного остроумия кого-нибудь другого, а меня оставить в покое.

— Ну, хорошо, г. профессор; оставим этот вопрос в стороне. В настоящую минуту не важно, как я нашел эти таблицы, — важно то, что они найдены, что они существуют.

— Но кто мне поручится, что они действительно существуют?

Я вынул из бумажника квитанцию Петербургского Отделения Государственного Банка в том, что им принято на хранение в кладовых банка, вместе с прочими драгоценностями, 318 алюминиевых таблиц, покрытых неизвестными письменами.

— Вот, г. профессор, — сказал я, — если в Иене найдется лицо, знающее русский язык, то оно вас удостоверит, что эта квитанция вполне гарантирует существование таблиц.

Г. Вурст подошел к двери и постучал,

— Mariechen! Mariechen! — крикнул он, — ruft mir den Warschauer![17]

Через несколько времени в комнату вошел юркий еврейчик с тяжелым золотым пенсне на бутылкообразном носу.

— Господин фон-Варшауэр, — сказал профессор, — будьте любезны, прочитайте, пожалуйста, и переведите мне, что написано на этом лоскутке…

Здесь произошла комическая сцена, которую не могу не передать вам.

Г. Варшауэр как-то брезгливо, искоса взглянул на квитанцию. Но едва взгляд его масляных глаз успел уловить написанные там цифры, как вдруг лицо его вытянулось, рот растянулся до ушей, руки затряслись, как под влиянием гальванического тока: приблизив почти к самому носу квитанцию, он жадно принялся пробегать ее глазами, восклицая время от времени:

— Was is das? На пятнадцать миллионов драгоценностей! Fünfzehn Millionen Rubel! Oh, вей мир! Fünfzehn Millionen![18]

— Fünfzehn Millionen Rubel? — повторял растерянно профессор, смотря в квитанцию из-за плеча Варшауэра.

— O, ja, ja! Считая по 40 коп. за марку, то-есть две с половиной марки в рубле… Это будет… Sieben und dreiszig und halb Millionen Mark![19]

— Sieben und dreiszig und halb Millionen! — повторял, как эхо, профессор г. Вурст.

— Это неважно, — прервал я восторги гг. Вурста и Варшауэра, — прочитайте, пожалуйста, г. профессору вот это, самое важное для меня место квитанции.

— Самое важное? О, вей мир! Самое важное! Dreihundert achtzehn aluminische Tafeln… Алюминиевые таблицы, исписанные неизвестными письменами — самое важное! о!

— Надеюсь, г. профессор, — сказал я, — теперь существование алюминиевых таблиц для вас не подвержено сомнению?

— О, конечно, конечно!.. Тридцать семь с половиной миллионов!.. Конечно! Я вполне уверен… Это выше всякого сомнения!

— Поэтому, мне кажется, уже ничто не помешает вам рассмотреть этот листок, — продолжал я, — снова подавая ему фотографический снимок таблицы.

— О, конечно, конечно! Я весь к услугам высокоуважаемого господина.

Г. Вурст с бесконечно большим вниманием, чем прежде, стал рассматривать поданный листок. Но я успел заметить, судя по тому, как он вертел его в руках, оборачивая то так, то вверх ногами, что он ничего в нем не понимает. Тем не менее я спросил его, известен ли ему язык, на котором написана таблица.

— Конечно… Что же тут мудреного? Алфавит, которым писан оригинал, очевидно, одна из бесконечных вариаций семитического алфавита…

— А язык?

— Язык, очевидно, смесь зендского и санскритского языков… быть может, с известной дозой древнего бактрийского языка.

— Следовательно, вы можете прочесть и перевести этот листок?

— О, о! Не так-то скоро! При всем глубоком уважении я должен сказать, что высокопочтенный господин, вероятно, не совсем знаком с методом научных исследований в области археологической палеографии: здесь каждое слово, каждая отдельная буква, каждый штрих должны быть предметом глубоких критических изысканий, что требует слишком много времени и труда. Гротефенд, Раулинсон, Шампольон и другие исследователи употребляли по нескольку месяцев на то, чтобы прочитать и объяснить какую-нибудь одну строчку иероглифов или клинообразных письмен. Поэтому, если высокоуважаемый господин благоволит оставить мне этот листок, то я полагаю, что шести месяцев мне будет более чем достаточно, чтобы совершенно ознакомиться с его содержанием.

Итак, при помощи г. Вурста, мне понадобилось бы сто пятьдесят девять лет, чтобы ознакомиться с содержанием найденных мною таблиц! Не надеясь прожить столько времени даже ради интересов науки, я поневоле должен был обратиться к другому ученому, несколько более поспешному в своих исследованиях.

Так как, по вашему совету я распорядился сделать по нескольку снимков с каждой таблицы, то я взял перо и подписал сверху листка, что приношу его в дар Иенскому университету. Затем я тотчас же раскланялся с г. Вурстом, отказавшись и от вина, и от пива, которыми он вздумал меня угощать. Гг. Вурст и Варшауэр любезно проводили меня на крыльцо и, долго стоя в дверях, посылали мне вслед приветствия и поклоны, пока я шел по улице. Потом они обернулись носом к носу и принялись горячо жестикулировать.

В тот же день я уехал из Иены и, как видите, уже в Оксфорде…

Но мое письмо так разрослось и я так много отвел в нем места для г. Вурста, что о предметах более достойных вашего внимания мне приходится говорить вкратце.

Остановившись в гостинице, я послал мистеру Грешаму, в Triniti-College[20], ваше письмо и карточку и просьбой уведомить меня, когда я могу ему представиться. Затем, так как "с волками жить — по волчьи выть", я спросил себе бутылку кларета с порцией традиционных бараньих котлет и принялся за завтрак a l'anglaise[21]. Но не успел я взяться за вилку, как вдруг входит высокий худощавый господин, с лицом, осыпанным крупными веснушками, с гладко, остриженными песочными волосами и с огромными ярко-огненными баками; господин этот быстро окидывает залу глазами и направляется прямо в мою сторону. В этот короткий промежуток времени я успел рассмотреть, что, несмотря на веснушки и чудовищные баки, лицо этого господина имеет очень симпатичное и добродушное выражение.

— Если не ошибаюсь, — сказал он, когда я в недоумении поднялся к нему навстречу, — я имею честь видеть мистера Гречоу? Я доктор Грешам, — продолжал он, приветливо протягивая мне обе руки. Добро пожаловать в наш старый, ученый город. Очень, очень рад с вами познакомиться: Гречоу, Грешам — как это похоже!

И он весело рассмеялся таким добродушно-ласковым смехом, что как-то сразу сделался мне близким человеком.

— Я торопился просить вас к себе сегодня завтракать, — продолжал он. — Но так как вы меня предупредили, то мне остается только присоединиться к вашему завтраку. Но я надеюсь, что вы не откажете сделать мне честь отобедать сегодня у меня? Да? Прекрасно! Я познакомлю вас с моей женой, маленькой мистрис Грешам.

Затем он подозвал лакея и приказал подать себе бараньих котлет и бутылку кларета.

— Ну-с, теперь расскажите мне, — продолжал он, чокаясь со мною стаканом кларета, — как поживает my little dear fatler, batenika[22], доктор Обадия Сименс? Собственно говоря, я на него ужасно зол: я писал к нему два раза и ни на одно письмо не получил ответа. Я знаю, что он меня любит по-прежнему и письмо, которое вы мне передали, меня отчасти примирило с ним, но эта славянская распущенность, это нежелание взять себя в руки, неохота пошевелить лишний раз пальцем без крайней нужды даже затем, чтобы написать две-три строки далекому другу — это очень несимпатичная расовая черта. Как хотите, это черта восточного некультурного человека! Меня до крайности злит в нем эта славянская лень, потому что я глубоко убежден, что, если бы только он взял себя в руки, его имя прогремело бы по целой Европе, как лучшего ориенталиста нашего времени. Неправда-ли? А он что делает? — Он пьет себе запоем чай да разрезывает новенькие книжки! Я знаю, он мне скажет, что следит за наукой, запасается сведениями, обогащает себя новыми идеями… Но какая нам польза от его познаний, от его новых идей, когда они сидят в его мозгу и не выходят наружу? О, попадись он мне на глаза, я бы его разбранил отлично! Я бы его так отделал, так отделал!.. Знаете, мистер Гречоу, я собираюсь написать к нему ругательное письмо на четырех листах большого формата и самым мелким почерком. Как вы думаете, подействует это на него?…

Как вы думаете, d-r Obadia Simens, он же почтеннейший Авдей Макарович, побудит ли этот отзыв вашего друга, доктора Грешама, который я нарочно буквально передаю, — побудит ли он вас окончить, наконец, то большое сочинение, о котором вы мне говорили и для которого, по вашим словам, собраны уже все материалы, составлен подробный план, которое даже набросано вчерне и теперь нуждается только в окончательной отделке? Что вы на это скажете?

Но что за милый человек этот Грешам! Я право от него в совершенном восторге, точно так же, как и от его милой, доброй жены, которая так меня обласкала, что я чувствую себя у них совершенно как дома. Верьте после этого тому, что рассказывают об английской чопорности! Правда, нашей слащавой маниловщины у них не встретишь, но зато найдешь такое гуманное, такое искреннее отношение к человеку, такое уважение к человеческой личности, что за отсутствие их не вознаградят никакие кулебяки с осетриной наших гостеприимных и хлебосольных москвичей. Целые дни я провожу у них, и если я опоздаю к завтраку, то или является посыльный, или сам мистер Грешам без церемонии берет меня под руку и ведет к мистрис Грешам извиняться, что заставил себя ждать с завтраком. После завтрака я сажусь в покойное кресло, беру к себе на колени маленькую Эми, синеглазую дочку Грешама, и рассказываю ей русские сказки об Иване царевиче и сером волке, и жар птице, и о бабе Яге. Могу похвастаться, что маленькая мисс слушает меня с большим удовольствием, хотя к сказочным чудесам относится скептически. Особенно ее смешит, как это баба Яга в ступе едет, пестом погоняет, метлою следы заметает… Что касается отца и матери, то они в совершенном восторге от моих сказок. Мистер Грешам восхищается их простодушной, первобытной поэзией и просит у меня позволения записать некоторые из них.

Но я замечаю, что, увлекшись идиллическими подробностями, я совсем позабыл сообщить вам о деле. Письмо мое уже приняло весьма почтенные размеры. Поэтому на уголке листа сообщу вам вкратце, что когда я рассказал, подробно о своем открытии, мистер Грешам очень им заинтересовался. "В каком, вероятно, восторге от этого d-r Сименс!" — сказал он. Несколько вечеров подряд он весьма внимательно рассматривал фотографические снимки с таблиц и, наконец, вчера за обедом решительно объявил, что в Европе мне делать нечего, но что нужно ехать в Индию, на Ценлон, где есть ученый пундит[23] Нарайян Гаутама Суами, который в этом деле мне будет полезнее всех филологов, санскритологов и ученых ориенталистов Европы. "Я дам вам к нему письмо, — сказал Грешам, — и вполне уверен, что Нарайян для меня сделает все, что может. Но так как он часто путешествует по Индии и часто забирается в глушь Гималайских монастырей то я дам вам другое письмо к одному богатому сингалезцу, Рами Сагибу, который живет недалеко от Коломбо в своем наследственном поместье: он очень дружен с Нарайяном и всегда знает, где его найти. Я часто адресую свои письма Рами Сагибу для передачи Нарайяну".

Вот вам, многоуважаемый Авдей Макарович, подробный отчет о моем путешествии по Европе и о его результатах. Буду ждать в Оксфорде, что вы посоветуете мне делать.

Весь ваш

Андрей Грачев.


VII. Телеграмма

Оксфорд Грачеву.

Взял отпуск. Еду с вами. Вуду ждать в Порт-Саиде. Справьтесь в русском консульстве.

Семенов.


VIII. Отъезд из Европы

Быстро бежит железнодорожный поезд почти по прямому направлению — с севера на юг. По сторонам дороги мелькают старинные городки с высокими узкими домами и еще более узкими улицами. Мелькают высокие старинные башни, зубчатые стены, мосты, голые скалы, зеленые виноградники, смеющиеся фермы. Все бежит, торопится показаться и исчезнуть, чтобы уступить место другому. В долинах начинают уже появляться лимонные рощи. На станциях, рядом с грубым гортанным немецким языком, слышится уже иная, плавная речь, и ухо с удовольствием ловит музыкальные звуки разговора. Иной раз, вслушиваясь в беседу своих соседей, Грачев с удивлением замечал, что они говорят вовсе не по итальянски, как ему казалось сначала, а славянским наречием, совершенно ему понятным, но до того плавным и мягким, что оно не уступало в музыкальности итальянскому языку.

Вот уже показался Триест. На скате плоскогорья темнеет старый город с его древними зданиями, новый город купцов и коммерсантов ушел к самому морю, растянулся вокруг небольших соседних бухт, в которых виднеется целый лес мачт и пароходных труб. Андрей Иванович стоит у окна вагона и смотрит, как быстро мелькают перед ним дома, улицы, площади, конторы. Громадные склады строевого леса, горы каменного угля, целые стада быков, хлеб, кофе, табак, бочки с сахаром, груды хлопка — все это мелькает перед ним, рябит в глазах, но ему некогда всматриваться в окружающую его кипучую деятельность: нужно попасть вовремя на отходящий в Порт-Саид пароход Австрийского Ллойда.

Около самого вокзала железной дороги находится новый порт; сооружения его тянутся почти на три версты. За изгибом мола св. Терезы, на выступе которого в море возвышается маяк, виднеется старая гавань. От железнодорожной площади до этого мола тянется набережная, обстроенная красивыми зданиями. Словоохотливые соседи указывают городской театр, старую биржу, городскую ратушу, православную церковь св. Николая, памятники Леопольду I и императору Карлу VI, карантин, наконец — дом Австрийского Ллойда. Андрей Иванович рассеянно смотрит на эти здания и думает по русской привычке как бы не опоздать на пароход.

Но за границей не опаздывают. Время прихода поездов точно согласовано с временем отхода пароходов. Через какой-нибудь час Андрей Иванович, вместе со своим багажом, уже находился на пароходе "Эрцгерцог Максимилиан". Наскоро устроившись в своей маленькой каютке, он вышел на палубу посмотреть в последний раз на покидаемый город.

Облака черного дыма, вылетавшие из труб парохода, застилали густым туманом мол, ближайшую часть бухты и набережную. Порой набегавший ветерок несколько разгонял клубы дыма и за ними на мгновение показывались группы суетившихся людей, тюки товаров, длинная линия кораблей и на заднем плане амфитеатр городских зданий, уходящий в синюю даль. На пароходе господствовала торопливая суета. По трапу беспрерывно поднимались группы мужчин и женщин, втаскивались чемоданы, мешки, сундуки. Палубные пассажиры со своими узлами сновали взад и вперед по пароходу, отыскивая для себя удобное место. Между ними озабоченно бегали матросы, исключительно славяне — марлоки, поставляющие Австрии лучших моряков. Слышался разноплеменный говор, раздавались крики, смех, кое-где плакали женщины, отпуская на чужбину своих близких или навсегда покидая скупую родину для чужой, неизведанной стороны, о которой так заманчиво пишут в газетах. Вдруг всю эту разноголосицу покрыл оглушительный свисток парохода, заставив вздрогнуть непривычных к нему пассажиров. Суета еще более увеличилась. С мостика около труб послышался рупор капитана. Матросы кинулись убирать трап. Из воды поднималась и с грохотом ползла по палубе массивная цепь якоря, вытаскиваемого паровой лебедкой. Пароход тихо отделялся от пристани. В наступившем затишье слышно было, как в котлах глухо клокотала вода. Машина приготовилась действовать и машинисты, с масленками в руках, торопливо сновали между ее гигантскими рычагами.

Капитан в последний раз окинул взглядом палубу парохода. Все оказалось в порядке.

— Вперед! — скомандовал он, нагнувшись к разговорной трубе, сообщавшейся с машинным отделением. В тоже мгновение весь корпус громадного парохода точно вздрогнул. Медленно и плавно задвигались стальные мускулы машины и пароход беззвучно стал удаляться от пристани. Тихо обогнул мол, прошел он ворота брекватера и повернул на юг, в открытое море.

— Полный ход! — скомандовал капитан. Рычаги заходили чаще, густые облака пара с ревом стали вылетать из труб и белая пена широкой полосой побежала за пароходом.

Андрей Иванович задумчиво стоял на палубе, глядя на медленно передвигавшуюся линию дали. Он думал не о древней Аквилее, приютившейся на противоположном берегу залива и уступившей свое величие новому Триесту, не о мирно дремавшей на своих островах развенчанной царице Адриатики. К сожалению, ему было не до исторических воспоминаний. Со времени выхода в море он начал испытывать какое-то странное состояние духа. Какая-то непонятная хандра овладела им. Не то печаль о чем-то прошлом, покинутом, не то беспредметная тоска не давали ему свободно наслаждаться открывавшимися видами. Он безучастно смотрел, как на востоке синели контуры гор и берега островов, непрерывной цепью сопровождавших побережье Далмации, начиная от Полы вплоть до Черногорских Антивари, как местами еще темнели на них леса, остатки тех дремучих корабельных лесов, которые некогда давали, казалось, неистощимый материал для постройки судов отважным марлакам, исстари славившимся по всему Средиземному морю, как неустрашимые и искусные мореходы. Рассеянно смотрел он, как впереди широко расстилался голубой простор моря, уходивший в безграничную даль, точно маня за собою туда, в благодатные страны юга, где под лазурным тропическим небом совершенно неизвестны снега и вьюги остающегося позади севера. Но в голове его как-то смутно путались представления о севере и юге.

Также безучастно вслушивался Андрей Иванович в звучавшую около него разноязычную речь. Почти за его спиною слышался разговор на французском языке с тем особенным выговором, по которому легко было заметить, что говорившие не французы.

— Да, — говорил один голос с сильным итальянским акцентом, — наше море умное дитя, когда спит.

— А разве оно не всегда так послушно? — послышался вопрос.

— О! Посмотрели бы вы, как оно воюет! Оно совершенно кипит и клокочет, как вода в кастрюле, и тогда неосторожному кораблику грозит неминуемая гибель, если он не успеет заблаговременно спрятаться в какую-нибудь попутную гавань.

— Вот как! Я не в первый раз здесь, но никогда не предполагал, чтоб эта лужа — la more — могла быть опасной…

— Лужа! — воскликнул итальянец и в голосе его послышалось чувство оскорбленного патриотизма: — Я желал бы, чтобы вы посмотрели на наше море во время бури!

— Извините, синьор, я кажется задел ваш патриотизм. Но право я не знаю, откуда здесь возьмется буря?

— Буря бывает и на Комо и на Лаго-Маджиоре, милостивый государь, у нас здесь дует сирокко. Это жаркое дыхание раскаленной Африки доносится и до нас, до побережья Далмации. Мы рады горячему ветру, потому что он прилетает к нам насыщенный живительной морской влагой и оставляет ее на нашем сухом скалистом поморье. Но иногда навстречу южному воздушному течению, как будто не желая дать ему возможности отогреть и напоить Иллирию и Далмацию, с наших гор срывается резкий северный холодный ветер. Он со страшной силой проносится через ущелья и проходы и подкрепленный береговым бризом, стремительно сталкивается с сирокко. Вот когда, милостивый государь, я советовал бы вам посмотреть на нашу Адриатику!

— Да, пожалуй, вы правы. Я по личному опыту знаю, что буря не так опасна в открытом океане, как в небольших морях, ограниченных близкими берегами.

— Вот, смотрите, — продолжал первый голос, — видите эти струйки дыма, которые то поднимаются над морем, то стелются по воде?

— Это туман.

— Да, это клубы тумана. Они поднимутся вверх и скоро закроют весь горизонт… и, кто знает, может быть из этого тумана родится буря.

— Почему вы так думаете?

— Потому что так обыкновенно встречаются сирокко и северный ветер: влага, которую несет сирокко, при встрече с холодным течением оседает туманом, а потом…

— А, потом разражается буря? Ну, Бог с ней. Пойдемте лучше завтракать. Сейчас ударят в колокол.

Андрей Иванович приподнялся из-за бунта веревок и посмотрел вслед уходившим.

Шляпа — шлем из панамы, обвитая зеленой газовой вуалью, концы которой спускались до половины спины, короткая жакетка из пестрой материи, кожаная сумка через плечо, футляр с биноклем через другое — всо показывало в одном из собеседников несомненного англичанина. Другой, которого Грачев принял за итальянца, был в длинном, черном сюртуке, черных перчатках и высокой островерхой шляпе с широкими полями. Проводив их глазами до дверей кают-компании, Андрей Иванович пошел следом за ними и как раз вовремя, потому что в ту же минуту зазвонил колокол, призывая пассажиров к завтраку.


IX. Новые знакомства

Не останавливаясь на осмотре достопримечательностей западно-европейских городов, Андрей Иванович прямо проехал в Триест и здесь поспешил взять билет на пароход Австрийского Ллойда "Эрцгерцог Максимилиан", отходящий в Порт-Саид. Когда, разобравшись со своим багажом, он сошел в столовую парохода к завтраку, места вокруг столов были почти все заняты, однако Грачеву удалось выбрать свободный стул, который он и поспешил занять. Сидевший рядом с ним какой-то итальянец в черном сюртуке предупредительно подвинул к Грачеву корзину с хлебом, Андрей Иванович отвечал подобной же любезностью, передав ему блюдо с салатом. Благодаря обмену услуг, скоро завязался разговор и в конце завтрака итальянец счел нужным рекомендоваться своему соседу, передав ему карточку, на которой стояло: "Dr. Goundoulisch". Гундулич? Значит, славянин, подумал Грачев, пряча полученную карточку в бумажник. Фамилия знакомая! Где это я ее слышал?

В свою очередь он достал из бумажника визитную карточку и с поклоном передал новому знакомцу. Cлучайно, вместо заграничной, под руку попалась русская карточка, печатанная ещё в Костроме.

— Андрей Иванович Грачев, — бойко прочитал Гундулич и заговорил уже по-русски, — Очень, очень приятно познакомиться. Я сам почти русский. Лучшие годы жизни я провел в Петербурге, где был студентом медико-хирургической академии, кончил курс, получил степень доктора медицины и думал навсегда остаться в России, да вот, видите, попал снова на родину.

— Соскучились?

— Отчасти. Но главное, — Гундулич оглянулся и понизил голос, — меня увлекло движение 75 года.

— Какое это движение? Я ничего о нем не слыхал. — спросил Грачев.

— Я вам расскажу потом… здесь это не совсем o удобно. Кстати, завтрак кончился, если хотите, я могу зайти к вам в каюту.

— Вы меня очень обяжете, — обрадовался Грачев.

— Не мудрено, — сказал улыбаясь Гундулич. — Первое время я скучал в Петербурге о своем милом Дубровнике, а потом на родине, — скучал о Петербурге. Но это, впрочем, понятно: в Петербурге я оставил такую дружную семью товарищей, что с ними мне жилось право гораздо лучше, чем в родной семье. Знаете ли, вот с тех пор прошло более десяти лет, а я со многими из них веду еще живую, задушевную переписку.

Новые знакомцы вышли вместе из столовой и отправились в каюту Грачева, Здесь они уселись поудобнее и, закурив сигары, продолжали начатый разговор. Гундулич вспоминал о Петербурге, о своих академических товарищах и знакомых и при этом назвал в числе своих друзей несколько лиц, известных в ученом и литературном мире и отчасти знакомых Грачеву. Между прочим он упомянул имя профессора Семенова.

— Как, разве вы его знаете? — спросил Грачев.

— Добрейшего Авдея Макаровича? — воскликнул Гундулич. — Еще бы не знать! Только по его милости я дотянул до конца в академии. Сначала мне так трудно приходилось, что я через два дня в третий обедал, а одно время даже целых две недели просидел буквально на одном черном хлебе и воде. Он сам меня отыскал и помог. Прекраснейший человек!

Между тем Андрей Иванович вспомнил, почему фамилия Гундулича показалась ему знакомой.

— Кстати, — сказал он, — ваша фамилия напоминает мне одного средневекового поэта.

— Жива Гундулича? — быстро спросил Гундулич.

— Да. У меня как-то были в руках его стихотворония…

— Это мой предок и я горжусь им более, чем иной дворянин гордится своим предком, участвовавшим в крестовых походах. Этот Жив Гундулич еще в те времена мечтал о единстве славян, желал, чтоб они:


Еден говор да сговорят,
Една душа да думает…

— Но, увы! — мечте его еще долго не придется исполнится.

— Вы говорите: "еще долго не придется исполниться", — значит, вы думаете, что мечты эти все-таки должны исполниться.

— Непременно. Проследите ход всемирной истории позднейшей эпохи и вы убедитесь, что объединение славян — только вопрос времени. Мелкие народцы, разбитые, разрозненные географическими условиями, династическими интересами, политикой войн и трактатов, начинают сознавать свое племенное единство и стремиться к национальному объединению, к слиянию в крупную политическую единицу. Два таких объединения уже совершились на наших глазах.

— Вы говорите об Италии и Германии?

— Да. Разрозненная, разорванная Италия теперь уже составляет одно политическое целое. Положим, еще не все итальянские земли вошли в ее состав, но уже все эти королевства обеих Сицилий, Папская область, герцогства Тосканское, Моденское, Луккское — все это отошло в область преданий. Германия также не составляет уже более частной собственности. 360 маленьких деспотов a la Louis XIV. Но немецкое единство непременно должно иметь последствием славянское объединение.

— Почему вы так думаете?

— А потому, что в пределы объединенной Германии вошло слишком много славянских народностей, которые теперь просыпаются и начинают сознавать свою национальность. Германизировать их теперь уже невозможно потому, что движение зашло слишком далеко… Остановить его никакие репрессивные меры не помогут.

— Вы думаете?

— Совершенно убежден. И поверьте мне, лишь только закончится объединение немцев слиянием австрийских немцев с Германией, как начнется объединение славян и зерном этого объединения будут австрийские славяне.

— Пожалуй… Вы, может быть, и правы. В Австрии уже начинается славянское движение одновременно с двух сторон — в Чехии и в Крайне… Кстати, о каком движении 75 г. вы мне хотели рассказать?

— О движении, которое началось в Далмации и в Крайне во время герцеговинского восстания…

— И которое кончилось австрийской оккупацией Боснии и Герцеговины?

— К несчастью, да… и кроме того тремя годами заключения вашего покорного слуги в крепости…

До поздней ночи проговорили новые знакомые. Гундулич настолько обрусел во время пребывания в Петербурге, что у него вовсе не оказалось той замкнутости и преувеличенной осторожности в сношениях с людьми, особенно мало знакомыми, которая характеризует юго-западных славян, вероятно, как следствие политических условий, в которых они живут уже столько веков. С полной откровенностью и без малейшей рисовки он рассказал свое участие в движении, которое затеяла небольшая кучка патриотов, состоявшая большей частью из учащейся молодежи. Движение это имело целью образование независимого сербско-хорватского государства из юго-западных провинций Австрии, Боснии, Герцеговины, Сербии, Болгарии и др. славянских земель, находившихся в турецкой неволе.

— И поверьте, что это так и будет в свое время, — воодушевился Гундулич. — Это сбылось бы и во время последней турецкой войны, если бы не помешали нам изменники, ренегаты, продавшие национальную независимость своего народа за милостивое внимание Габсбургов, за чины, ордена и денежные подачки.

Здесь он упомянул имя Иелачича, бывшего тогда бичом волнующихся провинций и трудно себе представить, сколько ненависти звучало при этом в его голосе.

Затем Гундулич рассказал о себе, что живет в Корфу, но несмотря на значительную практику сильно скучает по России и с удовольствием уехал бы в Петербург, если бы не слабость груди, не позволяющая ему расстаться с мягким климатом и роскошными темно-зелеными апельсинными и лимонными рощами острова.

Узнав, куда и зачем едет Грачев, он рекомендовал ему, как спутника до самого Коломбо, своего знакомого, ехавшего с ним вместе, мистера Крауфорда, младшего брата известного лорда Крауфорда.

— Это прекрасный малый, — говорил Гундулич, — и кроме того, не без влияния в Калькутте. Я вам советую с ним познакомиться.

— Но ведь вы знаете, Степан Петрович, англичане такой чопорный и деревянный народ, что познакомиться с ними очень трудно, да и не представляет особенной прелести.

— Ну, это предубеждение, любезнейший Андрей Иванович. В англичанах действительно нет способности быстро сближаться, характеризующей французов и особенно русских. Англичанин не заговорит первый и не со всяким заведет сношения, но если раз он счел нужным познакомиться, то трудно найти более милого собеседника и более постоянного друга, чем он. Я знаю их очень хорошо, потому что на Корфу всегда живет их очень много. Конечно, в семье не без урода… Но подумайте и скажите беспристрастно, разве мало уродов и между другими национальностями?

Пропустив мимо ушей маленькую иронию, звучавшую в голосе Гундулича, Андрей Иванович вспомнил о добрейшем мистере Грешаме в Оксфорде и должен был согласиться, что Гундулич прав.

— Познакомьте, познакомьте меня с мистером Крауфордом, — сказал он Гундуличу, — хотя, по правде сказать, я был бы бесконечно доволен, если бы спутником моим до Коломбо были вы, а не мистер Крауфорд.

— Благодарю за комплимент, — отвечал, смеясь Гундулич: — но забираться так далеко не имею никакой надобности.

— А повидаться с Авдеем Макаровичем?

— Ах да! Ну, это проще можно сделать, взять да поехать в Петербург. Тогда, по крайней мере, я убил бы двух зайцев разом.

— Каких двух зайцев?

— А как же? Ведь у меня и кроме Авдея Макаровича есть знакомые в Петербурге.

— Да. Но Авдея Макаровича вы во всяком случае уже не застали бы в Петербурге.

— Где же Авдей Макарович?

— Он теперь наверно уже в Порт-Саиде и дожидается меня.

— Разве вы едете вместе?

— Да.

— Так какого еще вам спутника? Уж лучше Авдея Макаровича не придумать.

Андрей Иванович от чистого сердца согласился с Гундуличем.

На следующий день за завтраком Гундулич познакомил Андрея Ивановича с Крауфордом. Часов до трех пополудни новые знакомцы втроем провели на палубе за разговором и почти не заметили, как пролетело время и пароход остановился перед Корфу, где Гундулич должен был высадиться.

Приятели крепко пожали руку симпатичного доктора.

— До свидания, доктор, — сказал Крауфорд. — Я вас во всяком случае отыщу. Ведь я каждый год проезжаю здесь по крайней мере два раза.

Андрей Иванович тоже хотел сказать "до свидания", но подумал, что вряд ли ему придется увидеть Корфу еще раз, а на свидание с Гундуличем в Петербурге трудно было рассчитывать. Он ограничился тем, что крепко пожал руку Гундулича и сказал:

— Мне чрезвычайно грустно, что я не могу вам сказать "до свидания". Прощайте, быть может, навсегда, но будьте уверены, что если бы нам снова пришлось встретиться, то это был бы для меня настоящий праздник.


X. Мистер Крауфорд

Быстро промелькнули в густом тумане цветущие острова Ионического моря: Левкада, Кефалония, Занте. Крошечная Итака, получившая всемирную известность, благодаря приключениям хитроумного Одиссея, находится слишком в стороне от обычного пути и потому Андрей Иванович напрасно всматривался в голубой туман, силясь различить хотя слабые очерки знаменитого острова. Скоро пароход вышел на простор Средиземного моря и помчался к западному берегу Кандии. Неприветно встретило это море наших путников. Тяжелые, свинцовые тучи заволокли все небо, ветер завывал в снастях. Пароход, перекачиваясь с боку на бок с каким-то зловещим скрипом, то зарывался в морской пучине, то тяжело взбирался на вершины белоголовых волн. Качка была ужасна. Андрей Иванович упрямо оставался на палубе, потому что в каюте он чувствовал себя еще хуже. Здесь по крайней мере его обдувал свежий морской ветер. Порой верхушки воли, перекатываясь через палубу, обдавали его тысячью холодных брызг. Эти неожиданные души несколько освежали его. Но все же он чувствовал себя дурно: головокружение, стеснение груди, тошнота, тоска — все признаки морской болезни.

— Что, мистер Гречау, плохо вы на корабле себя чувствуете? — раздался за ним голос мистера Крауфорда, с которым в последнее время он очень сошелся и который действительно оказался хорошим малым, вполне оправдывая рекомендацию Гундулича.

— Совсем плохо, мистер Крауфорд, — силясь улыбнуться, отвечал Андрей Иванович и собственный голос показался ему каким-то странным, как будто даже чужим — до того он был слаб и так глухо звучал под аккомпанемент ветра и волн.

— Мужайтесь, мой добрый сэр. Это все пустяки. Хорошо, что вы не лежите, а предпочитаете бороться с болезнью, стоя на ногах, как следует мужу. Попробуйте вот этого напитка, — продолжал он, протягивая к Грачеву оплетенную фляжку с коньяком: — это придаст вам мужества, а в нем-то здесь и все дело.

— Это ваша теория? — спросил Грачев.

— Теория, подкрепленная многолетней практикой. Прежде всего желудок не должен быть переполнен пищей, а затем — порядочный прием хорошего вина, в особенности коньяку, и вы сделаетесь неуязвимы для болезни.

— Потерпите немного, скоро мы выйдем в тихое море, — продолжал англичанин, сочувственно поглядывая на истомленную физиономию своего русского друга.

Коньяк действительно очень помог Андрею Ивановичу. Но вид черного неба и еще более черного моря действовал на него удручающим образом. Он вспомнил о своем Гиппогрифе, отважно носившимся над тучами, под вечно безоблачным небом, нисколько не завися от капризов ветра и волн, и с презрением оглядел темный, намокший пароход, который, точно задыхаясь от усталости, усиленно работал винтом, чтоб вползти на верхушку волны, и вслед затем тотчас же скатывался к ее подножию.

Крауфорд как будто угадал его мысли.

— Да, — сказал он, — если даже не принимать в расчет индийской хронологии, то не менее шести тысяч лет мы плаваем по морям, а все еще далеки от совершенства. Но в хорошую погоду я люблю быть на корабле. Да хорошая погода и не заставит себя долго ждать.

— Вы думаете? — усомнился Грачев, окидывая взглядом безграничное пространство, по которому бешено прыгали белоголовые волны.

— Держу пари, что еще до обеда мы выйдем в тихое море.

Действительно, скоро качка стала уменьшаться, на небе появились голубые просветы, ветер из бурного перешел в свежий, умеренный. Андрей Иванович совершенно ободрился и под руку с мистером Крауфордом мог даже идти к позднему завтраку.

К вечеру море совершенно утихло. Слабый ветер тянул с берегов Африки и своим теплым дыханием напоминал о странах, лежащих в ином, более знойном климате, под горячими лучами южного солнца. На темном безоблачном небе зажигались золотые звезды. Андрей Иванович смотрел, как погружался в море сверкающий пояс Ориона, как вслед за ним сходили гиады и плеяды. Мистер Крауфорд, сидевший тут же рядом, описывал чудеса тропической природы Индии.

— Хорошо ли вам живется в Индии?

— Как вам сказать, сэр, насчет нашей жизни в Индии? — Знаете, я вам отвечу словами одного из моих приятелей: если ее рассматривать, как она есть сама по себе, она хорошая жизнь, но если смотреть на нее, как на жизнь в Индии, она ровно ничего не стоит. По своей уединенности она нам очень нравится, но по своей отчужденности она нам кажется самой паскудной жизнью. Как жизнь сельская, она нам очень по сердцу, но принимая во внимание…

— Что она проходит вдали от двора, вы находите ее скучной?

— Откуда вы знаете, сэр, что я именно это хотел сказать?

— Не мудрено знать. Ведь этот ваш приятель — шут из комедии "As you like it"?[24]

— Вот как, сэр! Так у вас в России Шекспир известен?

— Даже в большом ходу. Ведь знают в Англии наших Толстого, Тургенева, Достоевского?

— Конечно, сэр. Гении принадлежат всем народам. Они не составляют национальной собственности, как доллары или гинеи… Но все-таки, сэр… Уж не хотите ли вы меня уверить, что русские не едят сальных свеч?

— Совершенно не имеют в этом надобности. У нас достаточно других, более питательных продуктов.

— Но, быть может, в качестве лакомства?

— О, что касается до лакомства, то у нас есть такая дичь и рыба…

— Вы совершенно правы, сэр. Ваша осетрина, ваши трехфутовые стерляди — это верх совершенства. Но всякому ли у вас они доступны?

— А у вас, сэр, всякому доступны ваши бифштексы и ростбифы?

— Да, это правда… Так вы не варвары?

— Гораздо менее, чем вы. Я знаю много стран, где вас иначе не зовут…

— Как рыжие варвары? Ха, ха, ха, сэр, вы правы. Действительно, нас так величают даже в Европе… Но, сэр, ваши отношения к Польше? Согласитесь…

— Но зато у нас нет Ирландии… А ваши порядки в Индии?

— Ха, ха, ха!.. Знаете, сэр, я вовсе не политик… Перейдем лучше к другим предметам.

— С удовольствием. Но так как вы уже затронули этот вопрос, то позвольте вам сказать только несколько слов…

— Хоть тысячи, сэр, я буду слушать с удовольствием.

— Я не стану распространяться о том, как живется в Польше: я там не был и потому не знаю. Но вот факты, которые мне — и не только мне — приходилось наблюдать весьма нередко. В России существуют так называемые хлебные должности, напр., по акцизному ведомству.

— Хлебные? Что это значит?

— Ну, знаете… ну, словом, такие, которые хорошо оплачиваются… И на такие должности преимущественно стремятся поляки и остзейские немцы. Последних мы оставим в стороне. Ну-с, так вот, что я замечал неоднократно. Пока поляки живут в России, они бранят все русское, мечтают, как бы перебраться на службу в Польшу. И что же вы думаете — едва только случится такому поляку перейти на родину, как он уже снова просится в Россию и затем уже о Польше ни полслова.

— Как же вы объясняете подобные факты?

— Я объясняю тем, что русские относятся к полякам гораздо лучше, чем сами поляки друг к другу.

— Да… но… А как вам нравится ваша соседка за столом?

Эта соседка, не то англичанка, не то американка, порядочно надоела Грачеву за обедом. Поднося ко рту кусок ростбифа с левой стороны, она склоняла голову направо, заглядывая в глаза Грачеву, точно заигрывая с ним.

— Она ваша родственница или знакомая?

— Ха, ха, ха! Как вы осторожны, сэр! Во всяком случае — ответ понятен… А знаете, сэр, осторожность вам пригодится в Индии.

— Кажется, она нигде не мешает.

— Да, но вы — русский и едете в Индию… нужно быть особенно осторожным.

— Каких же опасностей я должен остерегаться?

— Я не говорю об опасностях: я не знаю, зачем вы едете в Индию. Предполагаю, что вы просто путешествуете. Тем не менее один тот факт, что русский путешествует по Индии, не доставит особенного удовольствия нашим официозам.

— Признаюсь, об их удовольствиях я не забочусь.

— Да… Но они-то о вас будут заботиться. Они будут за вами следить, устраивать маленькие препятствия и вы рискуете не увидать того, что вы могли бы свободно видеть, не будь вы русский.

— Мне кажется, вы шутите.

— Нисколько. Видите ли, сэр, как бы это сказать… Мы вас боимся.

— Боитесь?

— Да.

— Вот как?

— Да. У вас, там вверху сидят умные головы, сэр. Вот, например, ваша политика в Азии. Берете вы сотни и тысячи миль песков.

— Ну, что ж?

— На здоровье! Никому эти пески не нужны — берите! Доходу вы с них не получаете, вероятно еще сами приплачиваете. Ну-с, а все-таки ведь вы двигаетесь вперед. Престиж вашего имени растет. А тут еще эти легенды о белом царе… Кто их распустил по всей Азии? Толкуют о северных людях в белых рубашках… и надо же было случиться этой несчастной кушкинской баталии[25]… Вы следите за моей аргументацией, сэр?

— Я понимаю, что вы хотите сказать.

— Ну, вот видите, сэр. Весьма не мудрено, что вас примут за тайного агента, даже за шпиона.

— Что же я могу против этого сделать?

— Да ничего. Будьте кротки, как голубь, и мудры, как змей, — вот вам мой совет.

— Благодарю тем более, что совет ваш — самый евангельский.

— Ха, ха, ха! Именно, сэр, евангельский. Главное, не подавайте виду, что вы что-нибудь подозреваете, чего-нибудь боитесь. Идите себе смело, напролом: турист, мол, да и все.

— Но послушайте, мистер Крауфорд, — неужели дело так плохо в Индии?

— Я не говорю, что плохо. Вовсе нет… Но знаете, сэр, политика… все политика! — И не столько политика, сколько…

— Угрызения совести?

— Как я вижу, мистер Гречау, нам скоро не нужно будет трудиться разговаривать, а просто…

— Перемигиваться?

— Именно перемигиваться.

— Как лондонские жулики pur sang?

— Как джентльмены, завсегдатаи Монако.

— А рано завтра мы придем в Порт-Саид?

— С рассветом… Да вы правы: надо хорошенько выспаться. Покойной ночи.

— Покойной ночи.

Утром рано Андрей Иванович уже стоял на палубе и пристально всматривался в безграничный горизонт моря, силясь отличить на нем очерки ожидаемого африканского берега. Одно время вправо от корабля действительно виднелась узкая темная полоска, но Андрей Иванович напрасно ожидал, что пароход повернет к ней: полоска осталась далеко позади и утонула в море. Зато вскоре прямо перед носом парохода в темной дали показались две неподвижные черные точки. Точки эти стали расти в вышину, вправо и влево показались темные линии, точно выведенные по линейке. К Андрею Ивановичу подошел Крауфорд.

— А вы уже на ногах? Доброе утро, — сказал он, пожимая руку Андрею Ивановичу.

— Что это? Порт-Саид? — спросил Грачев.

— Да. Видите: вот это два мола. Они далеко выдвинулись в море. На оконечностях их стоят два маяка, означая вход в искусственную гавань.

— Кажется, навстречу нам едут лодки?

— Лоцманские. Только напрасно проедутся.

— Почему напрасно?

— Потому что австрийские суда обходятся без лоцманов.

— Что же, это привилегия австрийцев?

— Нет, это привилегия далматинских марлаков, которые знают каждый уголок Средиземного моря, как свой карман. Они заткнут за пояс каждого лоцмана.

— А английские суда берут лоцманов?

— Постоянно.

— Значит, марлаки лучше английских матросов?

— Лучше не лучше, а все-таки очень хорошие матросы, а уж свою лужу изучили до тонкости.

— У вас, мистер Крауфорд, все лужа: и Адриатическое море — лужа, и Средиземное — тоже лужа…

— Ха, ха, ха! Мистер Гречау, уж не задел ли я вашего патриотизма? Кажется, вам до Средиземного моря еще далеко… тем более, что вы и Дарданеллами завладеть не сумели…

— Скажите лучше: не хотели, — поправил Грачев.

Приятели посмотрели друг другу в глаза и расхохотались.

Между тем пароход достиг оконечностей мола и втянулся в гавань Порт-Саида. В глубине гавани, за сплошным лесом мачт, виднелся небольшой, правильно распланированный город, раскинувшийся узкой полосой среди бесплодных сыпучих песков. Нигде ни кустика, ни деревца, ни травки, одна голая безводная пустыня раскидывалась на далекое пространство кругом и только узкая черта канала прямой линией бежала вдаль и скрывалась за горизонтом. Даже воды Мензалекского озера как будто не нарушали однообразия окружающей пустыни. Несмотря на раннее утро, было уже довольно жарко. Городские здания как будто млели в золотистом тумане, смягчавшем яркость солнечных лучей, отраженных желтыми песками, и порой казались как будто висящими в воздухе. Андрей Иванович зажмуривал на несколько секунд глаза и, когда потом снова открывал их, мираж исчезал и здания опускались на землю. Он проделал свой опыт несколько раз, постоянно с одинаковым результатом, и сообщил о том Крауфорду.

— Это следствие зеркальности воздуха, — сказал тот. — Вы, вероятно, в первый раз в этих широтах?

— При этих условиях — да.

— При каких же других условиях вы могли быть в Порт-Саиде?

— В Порт-Саиде я не был, но пролетал над этой местностью на воздушном шаре.

— Вот как! Вы аэронавт?

— Да… Отчасти.

— Но это очень смелый полет… Вам приходилось пролетать над морем?

— Да. Я летал и над Архипелагом, и над Средиземным морем..

Крауфорд с удивлением посмотрел на Андрея Ивановича.

— Вы не шутите? — спросил он после некоторого молчания.

— Нисколько. Разве мало аэронавтов пролетало над морем?

— Да, но почти все они поплатились жизнью за свою смелость. Что касается меня, будь я на вашем месте, я по крайней мере ни за что не решился бы делать полеты над морем.

— Если бы вы были на моем месте, — рассмеялся Грачев, — вы летали бы даже над океаном.

По мнению Крауфорда, разговор начинал принимать не совсем ловкий оборот. Он еще раз посмотрел на своего собеседника, надеясь в глазах его подметить выражение шутки, но так как лицо Андрея Ивановича имело совершенно серьезный, уверенный вид, то мистер Крауфорд решился деликатно переменить тему разговора,

— Так эта местность, следовательно, вам знакома? — спросил он, все еще не решаясь видеть в своем товарище маньяка.

— Отчасти… насколько возможно ознакомиться со страной à vol d'oiseau[26].

"Чорт знает, что это такое", — подумал англичанин: "маньяк или шарлатан? Как будто не похож ни на то, ни на другое, а говорит такие странные вещи… А впрочем"…

— Вы, кажется, здесь ожидаете встретить товарища? — спросил он, еще раз меняя тему разговора.

— Да. Он мне телеграфировал, что будет ожидать в Порт-Саиде.

— Простите нескромный вопрос: кто он такой?

— Профессор Петербургского университета.

— Медик? — Крауфорд чуть было не спросил: психиатр.

— Нет, филолог и ориенталист.

— Следовательно, ваше путешествие будет иметь ученый характер?

— Да… По крайней мере мой товарищ едет исключительно с ученой целью.

— Должен ли я понять, что, кроме ученых, у вас есть и другие цели? Простите, может быть, я слишком нескромен…

— Нет, отчего же? Так же, как и вы, я политикой не занимаюсь. Но вы правы, кроме научных, у меня есть еще практические цели, которые касаются лично одного меня… В настоящее время, к несчастью, я сам еще не могу их формулировать достаточно ясно. Пока я ищу только такого человека, который разобрал бы открытую мной рукопись.

— Санскритскую?

— Да, на древнейшем санскритском языке.

— Ищите на Цейлоне, в буддийских монастырях.

— Я туда и отправляюсь. Но вот, кажется, и мой товарищ.

— Этот широкоплечий красавец, который машет нам шляпой?

— Да, он самый. Как видите, он выехал навстречу… Здравствуйте, мой дорогой Авдей Макарович! — крикнул Грачев, нагибаясь через борт. — Как вас Господь милует?

— Ничего, ничего, батенька! — откликнулся снизу Авдей Макарович. — Прыгайте-ка сюда в лодку!

Вскоре лодка пристала к трапу и чрез минуту Авдей Макарович был уже на палубе парохода и обнимал своего товарища.

— Давно вы здесь? — спросил Грачев после первых приветствий.

— Да уж другой день… Даже билет для вас взял на "Трафальгар", который сегодня же отходит в Суэц.

— "Трафальгар", — проговорил Крауфорд, уловивший знакомый звук в разговоре приятелей. — Я сам еду на "Трафальгаре".

— Ах, виноват! Позвольте вас познакомить: мистер Крауфорд, доктор Обадия Сименс, по нашему: Авдей Макарович Семенов.

— Симено… Сименоу, — повторил Крауфорд, — нет, уж пусть лучше будет dr. Сименс… Очень рад с вами познакомиться, m-r Сименс! Как кажется, мы едем на одном корабле до самого Джамбудвипа?

— Это что такое за Джамбудвип? — спросил Грачев, пораженный незнакомым варварским названием.

— А это, батенька, — пояснил профессор, — брамины так величают свою благословенную родину: Джамбудвипа, значит — древо жизни.

— В добрый час. Так вы, мистер Крауфорд, тоже едете на "Трафальгаре"? Это очень приятно: значит, нашего полку прибыло.

— Прекрасно, прекрасно. Однако, что же мы в таком случае разговоры разговариваем? Собирайте, господа, свой багаж, да и двинемся к "Трафальгару".

— А как же Порт-Саид? — спросил Грачев.

— Что Порт-Саид? Вы хотите его осмотреть?

— Я думаю, не мешает…

— Успеете, батенька! Жара, духота, пыль, отсутствие зелени и тени, — ознакомиться со всеми этими прелестями достаточно получаса.

Через несколько минут лодка, привезшая Авдея Макаровича, наполнилась грудой ящиков и чемоданов.

— Готово! — доложил матрос, заведовавший переноскою вещей.

Простившись с некоторыми из товарищей своего путешествия от Триеста до Порт-Саида, Грачев и Крауфорд, в сопровождении Авдея Макаровича, спустившись по трапу в ожидавшую их лодку, поплыли к "Трафальгару". Там в это время шла такая же суматоха, как в момент отплытия "Эрцгерцога Максимилиана" из Триеста, но Авдей Макарович, уже несколько раз побывавший на "Трафальгаре", быстро водворил Андрея Ивановича на новом месте жительства. Что касается до Крауфорда, то он чувствовал себя на корабле, как дома, и через несколько минут присоединился к нашим друзьям, когда они садились в лодку, чтобы ехать на берег.

— Куда же мы направимся? — спросил он, когда лодка пристала к берегу.

— Осматривать город.

— Но что мы будем здесь осматривать? Чугунный водопровод, по которому доставляется в город пресная вода и без которого жители умерли бы от жажды? Вы видите, здания здесь, как и в Европе, улицы — тоже, население — французы, англичане, итальянцы, греки, немцы… Право, ничего нет интересного. Местного здесь, что придает известный couleur local, разве только песок, пыль, зной и недостаток воды…

— А на окраинах города разве тоже нет ничего интересного? — спросил Авдей Макарович. — По крайней мере, в арабском конце, я думаю, сохранился еще местный колорит.

— Пожалуй, пойдемте к арабам, — согласился Крауфорд. — Только предупреждаю: вооружитесь палками.

— Это зачем же?

— Во-первых, в защиту от арабских собак, а, во-вторых — от самих арабов… Эти восточные джентльмены так надоедливы, что единственный способ от них отделаться — палка.

— А не ответят они вам ударом ножа?

— Пожалуй, если вы неосторожно, без провожатого, заберетесь к ним, куда-нибудь в пустыню, где они могут сделать это безнаказанно. Но здесь администрация держит их в таких ежовых рукавицах, что даже убийство какого-нибудь черного же джентльмена может навлечь жестокую кару на целую трибу и прежде всего на представителя ее, шейха. Поэтому, как ответственное лицо, шейх трибы первый будет следить за вашей безопасностью, лучше всякого европейского полисмэна. А впрочем, чем нам самим беспокоиться, возьмем с собой этого джентльмена, который, кажется, скучает, что ему не на ком попробовать свою палку.


Крауфорд остановился и кивнул головой чернолицему молодцу, который стоял на углу улицы, заложив руки за спину, с традиционною палкой под мышкой. Полицейский почтительно дотронулся до фески и тотчас же двинулся вслед за путешественниками. Улица, по которой они направились, скоро уперлась в рыночную площадь. За этой площадью уже начинался лабиринт узеньких улиц и переулков, перепутывавшихся между собою и часто оканчивавшихся тупиками. Вместо европейских зданий, здесь уже виднелись жалкие лачужки, наскоро сбитые из старого барочного леса, глиняные мазанки и землянки. Кое-где попадались полосатые черные бедуинские шатры. Запах прогорклого кунжутного масла, тухлой рыбы и еще какие-то спецпфпческие зловония заражали воздух. Но европейская цивилизация и здесь давала себя чувствовать. На многих мазанках пестрели разноцветные вывески, в иных слышалась музыка, из других вылетало нестройное пение пьяных матросов, к которому иногда примешивались женские голоса. Но зато, кое-где раздавались звуки тамбурина и флейты: это плясали арабские танцовщицы, знаменитые альмэ, стяжавшие в Европе совершенно незаслуженную славу. Для Крауфорда и Семенова эта пляска не представляла ничего нового, так как они оба много раз видали ее прежде. Андрей Иванович сначала заинтересовался невиданным зрелищем, но дикие прыжки и конвульсии полунагих, грязных и нужно добавить еще — довольно некрасивых женщин не возбудили в нем ни малейшего удовольствия. Он уже готов были предложить своим товарищам воротиться на корабль, когда из-под одного парусинового навеса, вроде палатки, выглянула уже пожилая, пестро, но довольно чисто одетая арабка и обратилась к нему с какой-то речью на своем довольно гармоничном гортанном языке.


XI. Ворожея

— Что это она говорит? — спросил Грачев, оборачиваясь к товарищам.

— А она, батенька, рекомендуется, что она — известнейшая здесь ворожея, — объяснил Авдей Макарович. — Между прочим, эта старая колдунья в особенности желает погадать молодому прекрасному саибу, которого, по ее словам, ожидает самая блистательная будущность.

Старуха, стоя у своей палатки, внимательно слушала, пока говорил Авдей Макарович, и, точно понимая русскую речь, утвердительно покачивала головой.

— Ну, если она говорит, что меня ожидает блистательное будущее, — сказал, смеясь, Грачев, — то одного этого с меня довольно. Я ей в долг поверю без всякого гаданья. Поблагодарите ее от меня.

Старуха отрицательно затрясла головой и что-то быстро-быстро заговорила по-арабски, жестикулируя обеими руками и беспрестанно указывая в глубину своей палатки.

Грачев снова вопросительно посмотрел на Авдея Макаровича.

— Она говорит, — перевел профессор, — что молодой прекрасный господин напрасно пропускает такой редкий случай поднять завистливую завесу, скрывающую драгоценный ковер будущего, вышиваемый неутомимой рукою судьбы, что это будет стоить недорого и займет очень мало времени, а о том, что там увидит молодой саиб, он будет вспоминать потом целую жизнь.

Андрей Иванович вынул из кошелька серебряный рубль (на востоке их можно еще видеть) и подал старухе.

— Поблагодарите ее от меня, — сказал он Авдею Макаровичу, — и скажите, что гадать о будущем я не имею ни малейшего желания. А вот ей за добрые пожелания, — и он подал старухе серебряный рубль.

Но та, когда профессор перевел слова Грачева, тотчас возвратила полученную монету, заявив при этом, что она не нищая и не берет денег даром.

— Ну, если вы не желаете гадать, — сказал Крауфорд, наблюдавший эту сцену молча, — то попробую я. Будьте любезны, многоуважаемый d-r Сименс, предложите ей попробовать свое искусство на мне.

— Но ведь это совершенная чепуха, мастер Крауфорд, — заметил Авдей Макарович, — все эти гаданья — одна глупая выдумка.

— Да, так говорят. Но вот, видите ли, d-r Сименс, мне хочется убедиться в этом лично, чтобы потом говорить не с чужого голоса, а по собственному опыту.

— Резон, — согласился Авдей Макарович и засмеялся, но поспешил исполнить желание англичанина.

Старуха тотчас кивнула головой в знак согласия и жестом пригласила Крауфорда следовать за собой в палатку. Грачев и Семенов так же вошли туда следом за ними и сели у входа на низенькой скамейке, приготовляясь любоваться предстоящей сценой.

Ворожея прежде всего взяла стоявший в углу низенький восьмиугольный резной арабский столик и вынесла его на середину палатки. Затем, бормоча вполголоса какие-то фразы, быть может, заклинания, она покрыла его чем-то вроде скатерти с широкими черными и белыми полосами. После этого она накинула на себя широкое покрывало с точно такими же полосами. Задрапировавшись в нем довольно живописно, она, не прекращая своих заклинаний, принялась медленно и плавно вертеться около столика: Андрей Иванович заметил, что она сделала таким образом полных три круга. Потом она поставила на столик темную глиняную чашу, налила в нее из медного чеканного кувшина какой-то буроватой жидкости — кофейной гущи, по мнению Авдея Макаровича, накрыла чашу такой же полосатою скатертью, какою был накрыт столик, и снова принялась вертеться, постепенно ускоряя теми движения. На этот раз она сделала девять кругов. Все эти манипуляции она сопровождала заклинаниями на каком-то неизвестном Авдею Макаровичу языке и при этом иные фразы произносила медленно нараспев, другие скороговоркой, с шумом втягивая в себя воздух, оскаливая свои белые, острые зубы и расширяя тонкие ноздри своего горбатого носа, подобно горячей арабской лошади, когда она, закусив удила, мчится в пустыне быстрее ветра. Мало-помалу все эти атрибуты колдовства — эти полосатые покрывала, заклинания, таинственные круги и т. п. начали будоражить нервы наших путешественников, для чего, вероятно, они и были придуманы. По крайней мере Андрей Иванович, несмотря на весь свой скептицизм, начал ощущать легкую дрожь во всем теле и даже по временам стал чувствовать легкое дрожание нижней челюсти. "Немногого недоставало, чтобы я стал щелкать зубами", — рассказывал он впоследствии.

Окончив свой девятый круг, колдунья поманила к себе Крауфорда, подвела к столику, поставила на колени и слегка прикрыла ему голову концом свесившейся скатерти, которой была накрыта таинственная чаша. Крауфорд, задавшийся целью сделать правильный опыт, предоставил себя в распоряжение колдуньи и покорно исполнял все ее требования. Старуха заставила его еще немного наклонить голову, поближе к столику и затем снова принялась кружиться, произнося свои заклинания. У Андрея Ивановича начало даже рябить в глазах. Наконец, после двенадцатого круга, ворожея на ломаном английском языке велела Крауфорду осторожно снять с чаши покрывало и глядеться в поверхность жидкости, как в зеркало. Но не успел Крауфорд бросить взгляд в чашу, как лицо его изменилось и побледнело. Он поднял руки, чтобы протереть глаза, но когда он снова заглянул в чашу, видение уже исчезло.

— Ради Бога, — воскликнул он, оборотясь к Авдею Макаровичу, — скажите ей, чтобы она показала мне снова то, что было в чаше!

Но старуха отрицательно трясла головою и твердила:

— Довольно. Больше нельзя.

Расстроенный Крауфорд медленно поднялся на ноги, бросив несколько гиней на столик старухи, и подошел к своим спутникам.

— Ну, что, батенька? — спросил Авдей Макарович, вглядываясь в его бледное, печальное лицо.

— Стоит испытать, — отвечал Крауфорд, силясь улыбнуться, — довольно интересно.

— Давайте же, коли так, — решил Авдей Макарович, вставая, — давайте посмотрю и я, что это за кофейная гуща.

Крауфорд сел на место Авдея Макаровича и задумался.

— Неужели вы что-нибудь видели? — спросил Грачев.

— После расскажу… А лучше всего — испытайте сами.

С Авдеем Макаровичем старуха также добросовестно проделала весь ритуал своего колдовства, также поставила его на колени, накрыла его голову той же полосатой скатертью и затем, после определенного количества кругов и заклинаний, разрешила ему посмотреть в чашу. Грачев и Крауфорд с большим любопытством, хотя вследствие различных побуждений, следили за опытом Авдея Макаровича: их обоих интересовал вопрос, увидит ли он что-нибудь. Авдей Макарович, с комической покорностью исполнявший все требования старухи, освободившись от закрывавшей его скатерти, сначала забавно подмигнул своим приятелям и затем уже, улыбаясь, взглянул на поверхность волшебной жидкости, как в тот же момент улыбка его исчезла, лицо вытянулось и приняло выражение величайшего изумления.

— Что за чертовщина? — проговорил он сквозь зубы, пожимая плечами и продолжая пристально всматриваться в глубину чаши. Так прошло около минуты. Наконец старуха подошла к нему и дунула в чашу. Изображение исчезло.

— Как, уже конец? — спросил с сожалением Авдей Макарович и, пошарив в кармане, положил в руку старухи несколько серебряных монет.

— Вот чудеса! — сказал он, — подходя к своим спутникам и вытирая платком вспотевшее лицо. — Ни за чтобы не поверил, если бы кто другой рассказывал… Попытайте, — продолжал он, обращаясь к Грачеву, — попытайте, батенька, право стоит…

— Да что вы такое видели?

— Вообразите: приятеля вашего видел, Кноблауха… Да, впрочем, всех видел — и Глиствайба, и Нюцлихштуля, и Пптербаума. Вот уже расскажу, посмеемся досыта. Ступайте, ступайте, батенька, попробуйте и вы.

Теперь и Андрей Иванович уже не стал отговариваться. То, что он видел, так сильно его заинтересовало, что теперь он уже боялся, как бы старуха не отказалась погадать. Напротив, она была очень довольна, что ее лавочка так бойко торгует сегодня. Она тотчас же принялась за свои круги и заклинания, показавшиеся Андрею Ивановичу бесконечными: так нетерпеливо хотелось ему узнать, что скрывается для него на дне этой таинственной чаши. Особенно долгим показалось ему время, когда он принужден был стоять на коленях у столика, склонив голову под покрывалом, свесившимся с чаши. Еще прежде, во время заклинаний старухи, он чувствовал, что как будто какая-то невидимая паутина цеплялась ему за лицо, щекотала уши, шею и руки. Потом к этому присоединилось ощущение, как будто кто-то дышал ему прямо в лицо. В то же время ему довольно ясно послышалось, что в чаше как будто что-то кипело, и чем громче были заклинания старухи, тем явственнее слышалось это кипение, ослабевая и становясь почти неслышным, когда старуха принималась шептать. Андрею Ивановичу становилось жутко, казалось, мурашки бегали по телу, волосы как будто приподнимались на голове. Напрасно старался он смотреть на все это, как на простой фокус: какой-то невольный страх перед чем-то таинственным мало-помалу охватывал все его существо. Он как будто чувствовал на себе леденящее дыхание чуждого неведомого мира.

Наконец магическое число кругов было кончено, заклинания прекратились. Ворожея подошла к Грачеву и велела ему поднять покров с волшебной чаши. Трепетной рукой поднял он этот покров и заглянул в глубину чаши. Сначала он видел только одну темную поверхность жидкости, в которой отражался полосатый потолок палатки: затем эта поверхность стала яснеть, приобрела прозрачность и глубину и там, в этой прозрачной глубине, стали вдруг складываться знакомые очертания той самой полукруглой залы нагорного храма, в которой он сделал свое чудесное открытие и которую по справедливости назвал sancta sanctorum храма. Те же стройные, полувоздушные резные колонны вдоль стен полукруглого зала, тот же украшенный резьбою потолок, те же чудные барельефы на стенах, та же полураскрытая гробница и около нее обломки разбитой статуи. Все так хорошо, так ясно видно, что можно рассмотреть мельчайшие подробности. Вот, между обломками статуи, на полу чернеет пятно… Он помнит это пятно: здесь он лежал в крови и без чувств в ту достопамятную ночь… А где же она — царица и богиня этого чудного храма?.. Вот она здесь, все в том же положении: золотистые волосы по-прежнему свешиваются к подножию трона, глаза закрыты, руки беспомощно опущены вдоль тела. Ничто не изменилось с тех пор, как он был здесь в последний раз. Но вот — показалось это ему или всколыхнулась поверхность жидкости? — вот она вздрогнула и подняла свои красивые бледные руки к глазам… вот она открыла глаза… Какие чудные синие глаза! В них как будто еще отражается лучистое сияние глубокого неба ее волшебной, чарующей родины… Куда она смотрит? Она поднимается и протягивает руки… Она как будто манит, как будто ждет кого-то. Но чья же эта темная закутанная фигура в глубине зала? Лица не видно, сверкают только одни черные глаза… Это — мужчина… Как он строен и высок! Вот он приближается… сейчас откроет лицо…

Но в это самое мгновение рука ворожеи неожиданно дотронулась до чашки, поверхность жидкости заколебалась, видение исчезло и вместо него по-прежнему появилось отражение полосатой, местами заплатанной ткани, составлявшей потолок палатки.

— Зачем ты мне помешала? — с гневом вскричал Андрей Иванович, хватая руку колдуньи.

— Довольно… больше нельзя, — прошептала она на ломаном английском языке, силясь высвободить сжатую руку.

— Отчего нельзя? Я заплачу, — настаивал Андрей Иванович.

— Нельзя, нельзя… Пусти! Довольно и того, что ты видел, чтобы судьба совершилась… Даже слишком довольно!

Как-будто очнувшись от глубокого сна, Андрей Иванович выпустил руку старухи, бросил на столик несколько золотых и быстрыми шагами вышел из палатки. Андрей Макарович и Крауфорд, пораженные разыгравшейся сценой, молча последовали за ним. Полисмен шел впереди, расталкивая толпу и указывая дорогу к европейской части города.


XII. Ложь и правда

Движение на чистом воздухе заставило Андрея Ивановича опомниться и придти в себя.

— Каково? — спросил он, обернувшись. — Что вы на это скажете, господа?

— Непостижимо! — отвечал Крауфорд, находясь все еще под влиянием пережитых ощущении.

— Именно, батенька, непостижимо! — согласился Авдей Макарович, разводя руками. — Ну, представьте, откуда она может знать, что существуют на свете какие-нибудь Кноблаух и Глиствайб?

— Да что такое вы видели, Андрей Макарович?

— Чудеса, господа, просто чудеса! Совершенно необъяснимо! Представьте себе, я видел, конференц-зал Академии Наук.

— Вот как! Ну, и что же?

— Вокруг стола сидят вице-президент, конференц-секретарь, академики, много знакомых, еще больше незнакомых. Конференц-секретарь читал какой-то доклад. Потом встал вице-президент, что-то сказал и сделал какой-то знак рукой. Сейчас же служители принесли избирательный ящик, поставили на отдельном столе и конференц-секретарь повесил на нем большой печатный ярлык, на котором я мог свободно прочитать: "баллотируется в академики профессор восточных языков Авдей Макарович Семенов".

— Так, значит, вас нужно поздравить? — рассмеялся Андрей Иванович.

— От всей души! — отозвался Крауфорд, протягивая руку.

— Погодите, господа: еще успеете поздравить. Дайте рассказать. Но ведь представьте, я вовсе об этом не думал… то-есть, признаться, думал иногда, но не теперь, не сегодня, — во всяком случае, давно уже не думал… И вдруг, представьте, выборы! Чорт знает, что такое!

— Что же, Авдей Макарович, выбрали вас?

— А вот слушайте. Поставили этот ящик на стол и потянулись гуськом академики баллотировать меня грешного… Вижу я, на переднем плане собралась кучка немцев: тут и Шафскопф, и Глиствайб, и Пимперле, и Кноблаух, и Пипербаум, и Нюцлихштуль — словом, все собрались и шепчутся что-то между собою, и так злорадно улыбаются… Ну, думаю, накладут они мне черняков! Смотрю, однако, что будет дальше. Академики ходят вокруг стола, переговариваются между собою, смеются, кладут шары и возвращаются на свои кресла. И так, знаете ли, батенька, все это мне ясно видно, как будто я сам стою в конференц-зале. Только жаль одного: не слышно, что говорят…

— Да, в самом деле, удивительно все ясно видно, — подтвердил Крауфорд.

— Ну-с, добрейший Авдей Макарович, что же дальше?

— Дальше то? А дальше вот что: вынимает вице-президент избирательный ящик, а в нем — всего только три белых шара! А черняков-то, черняков-то — целая гора накладена!

— Ха, ха, ха! Так вы, значит, провалились, Авдей Макарович?

— Провалился, батенька, провалился самым позорным образом! Ну-с, дальше: началась, знаете, тут сутолока. Академики повскакивали с мест, друг на друга наталкиваются, размахивают руками, горячатся… Митрофан Петрович…

— Какой это?

— А Бурлаков-то: ведь он академик… Ну-с, Митрофан Петрович так-таки кулаком и машет, да прямо под носом у Глиствайба и Браунколя… Ну, думаю, побьет он их непременно… А вице-президент, вижу, что есть силы колокольчиком трясет… Тут все вдруг как-то смешалось и исчезло… Осталась только кучка немцев на переднем плане, смотрят они мне прямо в глаза, хохочат и языки показывают…

— Что вы? Вот забавно!

— Да, да, языки показывают… Да это еще что! Глиствайб с Нюцлихштулом так даже прямо фигу мне наставили…

— Ну, полноте, Авдей Макаровиич! Это вы уже ради красного словца придумали.

— Ни-ни! Ни Боже мой! Честное слово, ничего не придумал: так-таки фигу и показывают… Остальные языки высовывают, а эти двое — фигу выставили! Да-с… А Думме стоит да со смеху покатывается, даже живот поджал… Ха, ха, ха! Право, чорт знает, что такое… Только что я хотел их обругать, а тут эта старая колдунья впуталась и все исчезло…

— Ха, ха, ха! Вот так, видение!

— Простите, мистер Сименс. И мне также кажется, что вы все это придумали, чтобы уморить нас со смеху.

— Да честное же слово, ничего не придумал! Ха, ха, ха! Ну, честное слово! Что вы господа? Очень мне нужно вас забавлять: я думаю, вы не малютки… Ха, ха, ха!

Когда наконец смех, вызванный рассказом Авдея Макаровича утих, Андрей Иванович, по просьбе приятелей, рассказал, что он видел в чаше с кофейною гущей.

— А вы, мистер Крауфорд? — спросил Авдей Макарович. — Мне показалось, что вы были опечалены тем, что видели… Или, может быть, я поступаю неделикатно, предлагая этот вопрос?

— Нет, что же, господа? — ответил, несколько подумав, Крауфорд, — неделикатного тут ничего нет и я с удовольствием отвечу вам откровенностью на откровенность. Но предварительно я должен сделать маленькое пояснение. Видите ли, я — младший брат и поэтому должен сам составить себе карьеру: в то время, как mon frère aîné[27] живет себе покойно в Крауфорде-Карт и заседает в парламенте, я мыкаюсь по свету и собираю гинеи, чтобы добиться независимого положения в обществе. У меня есть кузина Эми… Несколько лет тому назад мы дали друг другу слово, но отложили свадьбу до тех пор, когда я составлю себе независимое состояние и займу в свете соответствующее место. Ее родные были против этого брака и употребляли все усилия, чтобы Эми мне отказала, но до последнего времени этого им еще не удалось достигнуть. К несчастью, gutta cavat lapidem…[28] И вот… я видел…

— Что же вы видели? — спросил Грачев, заметя колебание Крауфорда.

— Я видел роскошную церковь в Эммерсон-Галле…

— В Эммерсон-Галле? — повторил Семенов.

— Да… и я видел… я видел, что Эми вышла замуж за лорда Эммерсона: я видел, как они венчались в Эммерсон-Галле…

Крауфорд снова побледнел, произнося эти слова.

— Знаете что? — сказал Авдей Макарович, прерывая наступившее молчание, — мне кажется, что все то, что мы видели в этой таинственной чаше, но более, как отражение тех мыслей, надежд и опасений, которые, быть может, неведомо для нас самих, таятся па дне нашей души, — которыми, быть может, совершенно бессознательно для нас занято наше психическое я, этот таинственный двойник, который действует, когда мы спим, который внушает нам предчувствия, так сказать предвкушения грядущих радостей и печалей, обладает даром ясновидения и как будто знает наперед все то, что пока еще не ясно для нас самих. Фу, Боже мой! — прервал он себя по-русски: — я говорю так красноречиво и возвышенно, что растерял все свои аргументы… Выручите хоть вы, коллега: мне право очень жаль этого англичанина.

Коллега тотчас поспешил на помощь.

— Так вы полагаете, Авдей Макарович, — сказал Грачев, — что таинственная чаша служила только зеркалом и мы видели в нем то самое дно нашей души, о котором вы говорите? Так ли я вас понял?

— Так, так, батенька, именно так! Вы предугадали мою мысль. Я хотел сказать, что благодаря внушению этой старой колдуньи все бессознательное, что, неведомо для нас хранилось в тайниках нашей души, внезапно всплыло наверх и отразилось в нашем сознании так ярко и отчетливо, что нам показалось, будто мы видим все это перед собою, собственными глазами, точно в зеркале.

— Это довольно остроумно, — сказал Крауфорд. — Но тогда вы, следовательно, отрицаете в этом гаданье все сверхъестественное и чудесное?

— Безусловно, если только таинственная, до настоящего времени еще не разгаданная деятельность нашего психического "я", на которую я намекаю, не имеет в себе ничего сверхъестественного и чудесного.

— Если я не ошибаюсь, Авдей Макарович, — заметил Грачев, — вы относите наши видения просто-напросто к разряду грез и снов, а так как сны очень редко сбываются…

— То нет никакого основания верить и нашим видениям более чем обыкновенным снам, — заключил торжественно Авдей Макарович.

— Это мы сейчас увидим, — сказал Крауфорд. — Если для вас это все равно, то не зайдете ли вы вместе со мною на телеграф? Кстати, мы находимся от него в двух шагах.

— Что вы хотите делать, мистер Крауфорд?

— Ничего особенного. Если свершилось то, что я видел, то нет основания предполагать, чтобы меня тотчас же не известили об этом…

Приятели вместе вошли в здание, занимаемое телеграфом.

— Вы — мистер Крауфорд, эсквайр? — повторил телеграфный чиновник, которому Крауфорд назвал свою фамилию: — на ваше имя есть телеграмма.

— Давно она получена?

— Всего несколько минут тому назад. Вот она, получите.

Крауфорд быстро пробежал депешу и тотчас же передал ее Семенову, причем последний успел заметить, как сильно дрожала рука, державшая депешу.

— "Порт-Саид, Крауфорду", — прочитал Авдей Макарович: — "Артур, прости навек: меня заставили выйти за Эммерсона. Эми".

— Что вы на это скажете, доктор Обадия Сименс? — с горькой иронией спросил Крауфорд, когда они вышли из здания телеграфа и направились к ожидавшей их лодке.

— Я остаюсь при своем, мистер Крауфорд, — отвечал Авдей Макарович, — и отношу все это к той таинственной области деятельности нашего психического "я", которая, к сожалению, еще так мало исследована, хотя ученые труды Шарко и Рише уже бросили на нее некоторый свет. Поэтому я оставляю старухе только силу внушения — нет, даже не внушения, а как бы это выразиться точнее? — воздействия что ли…

— При котором бессознательное сделалось сознательным, — закончил, улыбаясь, Андрей Ивановнч.

— Именно, именно… Да вы не смейтесь, коллега: я разработаю этот вопрос научным путем и представлю в психическое общество целую диссертацию… Как вы думаете об этом, мистер Крауфорд?

Крауфорд только махнул рукой, как будто хотел сказать: "мне от этого не легче".

Путешественники сели в лодку и поплыли к "Трафальгару", а через три четверти часа пароход уже втянулся в устье Суэцкого канала.

Незаметно промелькнули мимо Кантара, Измаилия с своим озером Тимсар — озером Крокодилов, от которых осталось одно только имя, — мелькнул Суэц и началось бурное Красное море со своими капризными течениями, мелями и подводными камнями. "Трафальгар" без отдыха бежал вперед, оставляя за собой облака черного дыма, превращавшиеся ночью в огненный столб, быть может, похожий на тот, за которым следовали евреи при переходе через Чермное море. Скоро остались позади грозные укрепления Перима, охраняющие вход в Бабельмандебский пролив, и "Трафальгар" закачался на синих волнах Индийского океана. Но прежде, чем пуститься в открытый океан, пароход зашел в Аден, чтоб запастись углем, и путешественники могли вдоволь налюбоваться прекрасной гаванью древнего города, его знаменитыми цистернами, устроенными за две с половиной тысячи лет до нашего времени, и совершенно безводной местностью, окружающей город со всех сторон. Затем, в течение восьми дней, путешественники видели только море и небо, пока, наконец, на закате восьмого дня перед ними не открылся ярко освещенный лучами заходящего солнца ряд небольших низменных островков, покрытых роскошной тропической растительностью, а позади них, как гигантская лестница, спускающаяся к океану, не засинели в вечернем тумане отроги Гатских гор.

В Бомбее должен был высадиться Крауфорд.

— До свидания в Калькутте, — сказал он, пожимая руки своим русским приятелям.

Затем, он отошел в сторону Андрея Ивановича и прибавил вполголоса:

— Если вам, мистер Гречау, как-нибудь, случайно, придется попасть в какое-либо затруднение, сейчас же пишите или — лучше — телеграфируйте мне: вот вам мой калькуттский адрес. Я постараюсь устроить ваше дело. Обещаете?

— За позволение к вам писать благодарю от души, мистер Крауфорд, и я с удовольствием им воспользуюсь. Но что касается затруднений, о которых вы говорите, то вряд ли они могут представиться: в деньгах, например, я не нуждаюсь, так как у меня их более, чем нужно…

— А помните наш разговор на австрийском пароходе?

— А вы продолжаете настаивать на своем мнении?

— Более, чем когда-нибудь.

— В таком случае, даю вам слово, что непременно воспользуюсь вашим влиянием, когда это будет необходимо.

— И я сделаю для вас все, что могу. Благодаря моим связям я уверен, что буду вам полезен.

— Еще раз спасибо, мистер Крауфорд,

— Итак — увидимся, в Калькутте.


XIII. Под небом Индии

Проводив Крауфорда до станции железной дороги, наши приятели отправились осматривать Бомбей. Для Андрея Ивановича этот город представлял тем больший интерес, что здесь он впервые сталкивался лицом к лицу с той таинственной очаровательной Индией, которая так давно привлекала к себе его внимание.

Бомбей раскинулся на островке, который как будто нарочно выдвинулся в море, чтобы служить защитой от опасного юго-западного муссона бесконечной веренице судов всех национальностей, постоянно наполняющих его прекрасный рейд. Лет пятьдесят тому назад Бомбей обладал убийственным климатом. Низменная и болотистая местность, среди которой расположен старый город, благодаря парниковой тропической температуре Индии, служила постоянным рассадником губительных миазмов, ежегодно уносивших тысячи жертв, особенно из пришлого населения города. Европейцы, принужденные жить в Бомбее, почти поголовно вымирали от так называемой "собачьей" или "китайской смерти". Существовала даже поговорка "в Бомбее человеческая жизнь не дольше двух муссонов". Теперь эта поговорка отошла уже в область преданий, и Бомбей настоящего времени пользуется репутацией одного из самых здоровых городов Индии. Благодаря систематическому осушению окрестностей, искусственному поднятию грунта и урегулированию течения реки Гонера, климат города так изменился, что европейцы могут жить здесь уже без всякой опасности для здоровья. В то же время островок, на котором расположен Бомбей, вследствие последовательного роста города, целой системой насыпей и дамб сначала слился с соседним островом Сальсета, а затем, приросши таким же образом к материку, превратился в длинный полуостров, огибающий одну из лучших и обширнейших гаваней Индии.

Бродя по улицам Бомбея, Андрей Иванович знакомился с совершенно новой, неведомой жизнью. Эта своеобразность особенно резко бросалась в глаза, когда наши путешественники, по дороге от монумента Виктории до квартала европейцев, Байкола, зашли в один из старых кварталов, занятый исключительно туземным населением. Здесь начиналась уже настоящая, почти еще не тронутая европейской цивилизацией Индия. Кругом лепились лавчонки седельников, портных, шорников, сапожников, медников, ювелиров, торговцев готовым платьем, молоком, сыром, рисом, а всего больше фруктами самого разнообразного вида, запаха и вкуса. Население, толпившееся на улицах, поражало оригинальностью и первобытной простотой одежды, иногда, эта последняя даже совсем отсутствовала. Сначала Андрей Иванович никак не мог привыкнуть к этому изобилию голых тел, которые попадались ему на каждом шагу. Не то, чтобы зрелище адамовских костюмов оскорбляло его целомудрие, но с непривычки его как-то коробило. Порой ему казалось, что он забрел в какую-то простонародную баню или в обширную купальню, где сотни купальщиков только что вышли из воды или уже разделись, чтобы идти в воду. Ему казалось странно видеть, что почти вся одежда индуса, сосредоточилась на голове, оставив остальному телу только его первобытную наготу. Он с улыбкой смотрел на иного черного джентльмена, навьючившего себе на голову громадную чалму, на которую пошли вероятно целые десятки аршин кисеи или коленкора, и затем ограничившего весь свой остальной костюм только одной небольшой белой повязкой вокруг бедер. Еще более удивляли его попадавшиеся навстречу полунагие женщины, весь костюм которых состоял из небольшого прозрачного покрывала, довольно оригинально обернутого вокруг ног, и очень короткой сорочки, скорее кофты, без рукавов и к довершении всего распахнутой на груди. На каждом шагу попадались совсем голые ребятишки и тем не менее с браслетами на смуглых ногах, мускулистые носильщики, большей частью с одним только традиционным лоскутом вокруг поясницы, с развитием цивилизации заменившим первобытный фиговый лист, обсыпанные пеплом факиры, почти совершенно иссохшие от постоянного поста и бденья, поклонники Вишну с краской на лбу, довольно красивые женщины с жемчужинами в носу, повозки какой-то странной, первобытной конструкции, запряженные белыми быками, дервиши, с ног до головы одетые в невообразимо грязное лохмотья, с длинной дубиной, коротким дротиком, с молотком и топориком на конце и ковшеобразной чашей в руках. Все это сновало туда и сюда, бросалось в глаза своей новизной, причудливостью, разнообразием форм и почти ослепляло тропической яркостью красок. К этому нужно прибавить еще неумолкающий говор на странном незнакомом языке, крики разносчиков и продавцов, рев вьючных животных, общий шум народной толпы, торопливо движущейся туда и сюда, чтобы нисколько не удивиться тому, что Андрей Иванович скоро почувствовал себя подавленным массою новых впечатлений и пожелал воротиться на корабль, к которому, в течение двухнедельного плавания, успел уже привыкнуть.

Но Авдей Макарович смотрел на этот вопрос с иной точки зрения. Корабельная жизнь настолько ему приелась, что у него явилось непреодолимое желание хоть одни сутки пробыть на берегу, хоть только ночь переночевать. Так как "Трафальгар" должен был сдать товары нескольким бомбейским фирмам и разгрузка не могла окончиться ранее двух дней, то ничто не препятствовало исполнению прихоти Авдея Макаровича. Поэтому в тот же день оба приятеля перебрались в Hotel Adelphi, в котором за 20 рупий (около 20 руб.) в сутки, им отвели огромный номер, состоявший из двух спален, двух комнат с ваннами, где можно было купаться во всякое время дня и ночи, и parlour'а[29] посередине, в котором они могли разговаривать на нейтральной почве и принимать гостей, если бы у них таковые оказались. Кроме того, для последней же цели они могли пользоваться роскошным общим салоном, где можно было читать газеты, писать письма и любоваться чопорными леди, занимавшимися чтением на другом конце салона. Авдей Макарович, по обыкновению, поворчал на проклятую английскую дороговизну, хотя очень хорошо знал, что в плату за номер входит также плата за стол, т. е. за обед и все бесчисленные завтраки и закуски, которые ему предшествуют и его сопровождают. В Индии, так же как и на своей туманной родине и всюду, куда забросит судьба, англичане едят не менее пяти раз в день и всякий раз — довольно основательно. Там просыпаются они не по-петербургски и поэтому в 6 часов утра уже пьют чай или кофе с тостом, т. е. хлебом, поджаренным в масле; в 10 часов им подают фундаментальный завтрак, lunch, из пяти мясных блюд и чая; в 2 часа — полдник, tiffin, состоящий из супа и двух блюд с фруктами и чаем, наконец, в половине восьмого садятся за обед из 7–8 блюд и запивают его также чаем; в 10 часов вечера снова пьют чай с тостами и тортами и т. п. И все эти горы мяса и пудинга сопровождаются соответствующим количеством вина, виски и эля. Поэтому нисколько не удивительно, что за номер в Hotel Adelphi брали от 17 до 20 рупий в сутки. Но Авдей Макарович не мог не поворчать. Впрочем, он скоро утешился, предположив брать ванны, по крайней мере, по десяти раз в сутки, "чтоб не даром платить деньги", как объяснил он Андрею Ивановичу…

Что касается Грачева, то он не прочь был пожить на берегу и несколько приглядеться к своеобразной жизни страны. Между разными диковинками Индии на первых порах его очень забавляла смуглая прислуга в Hotel Adelphi. Одетая по-европейски, в узких панталонах, коротких жакетках, с часовыми цепочками, развешанными по цветным жилетам, она производила особенно странное впечатление своими босыми ногами и разноцветными платками, намотанными на головах. Андрею Ивановичу было очень смешно, когда он и здесь подметил то же самое стремление перенести на голову, если не весь, то хоть часть костюма, в ущерб остальному телу, — стремление, очевидно составляющее местную черту нравов, быть может, объясняемую климатическими условиями.

Авдей Макарович, хорошо знакомый с обычаями Востока, тотчас же прочел по этому поводу целую диссертацию, в которой доказал своему товарищу множеством примеров и цитат, что роль головы, служащей в Европе ответственным членом для выражений почтения и уважения, на Востоке играют ноги и отчасти руки. Так, например, европейцы, входя в храм, снимают шляпы, жители Востока, мусульмане, например, в подобном случае снимают обувь. Европейцы, встречая знакомого, снимают шляпу и наклоняют голову, — восточный джентльмен прижимает руки к сердцу или даже падает на колени. По этому случаю в местной английской администрации возбужден был даже принципиальный вопрос: следует ли даже объевропеившимся восточным джентльменам (которых, кстати сказать, здесь зовут довольно неуважительно nigger) разрешать носить сапоги?

— Вы шутите, Авдей Макарович.

— Что вы, батенька! Клянусь вам бородой Магомета, что не шучу. Это было на Цейлоне, хотя, сказать по правде, уже довольно давно… Тем не менее факт остается фактом.

— Каким же образом возник этот странный принципиальный вопрос?

— А вот как, батенька. Один молодой сингалезец служил, изволите ли видеть, при английском суде. Кем он там служил, не припомню, да и не в этом дело. Ну-с, вот и пришла этому сингалезцу фантазия одеться по-европейски. Это бы еще не беда: мало ли его собратий носило уже европейский костюм? Но дело в том, что, одеваясь по-европейски, соплеменники его оставались все-таки босыми, а этому черному джентльмену вздумалось надеть чулки и башмаки, оставив при этом в неприкосновенности свою сингалезскую прическу.

— Какую прическу?

— Разве вы не знаете, что сингалезцы носят длинные волосы и устраивают себе из них совершенно дамскую прическу? Как же, как же, батенька: чудаки заплетают косы и устраивают на голове какой-то пучок при помощи большой черепаховой гребенки, шпилек и булавок.

— И булавок даже?

— Ну, чорт их знает… Может быть, и без булавок.

— Что же случилось с сингалезцем?

— А сингалезцем? А вот видите ли, батенька, когда он пришел в суд во всем европейском костюме, в чулках и башмаках, то главный судья, англичанин, взял да и выгнал его из присутствия.

— За что же?

— А за невежливость.

— За невежливость? Что же тут невежливого, что человек оделся по-европейски?

— А вот в чем, батенька: благодаря своей дамской прическе, с громадным гребнем и булавками, надеть шляпы он, конечно, не мог, а потому, явившись с открытой головой, он не имел возможности выразить вежливость по-европейски, т. е. снять шляпу.

— Понимаю.

— А так как, при этом, он явился еще в чулках и ботинках, то и азиатской вежливости он соблюсти не мог, так как, согласитесь, снимать всякий раз чулки и ботинки — процедура длинная и не совсем удобная.

— Вот положение!

— Да смейтесь, смейтесь…

— Чем же дело кончилось?

— Сингалезец, считая себя обиженным бесцеремонным изгнанием из суда, подал жалобу. Судья, в свою очередь, представил свои объяснения. Вопрос был представлен на разрешение генерал-губернатора и этот последний решил, что черный джентльмен был не вправе пользоваться одновременно двумя такими преимуществами, как европейская обувь и сингалезская прическа, и что, благодаря первой, он лишается возможности выражать свою вежливость по-азиатски, а вторая мешает ему быть вежливым по-европейски, а потому из вышереченных преимуществ он обязательно должен поступиться в пользу вежливости или тем, или другим.

— Наверное, он отказался от своей прически?

— Не угадали. Напротив, он пожелал сохранить оба преимущества и ради этого предпочел выйти в отставку.

— Презабавная история!

— Да, батенька, я таки порядочно потолкался по Индии и знаю немало подобных историй. Вообще здешние обычаи и местные особенности известны мне довольно порядочно.

Но, должно быть, Авдей Макарович знал не все местные особенности, потому что в эту же ночь с ним случилось приключение, происшедшее именно вследствие несоблюдения одного из местных условий.

Между европейцами почти по всей Индии соблюдается обычай спать ночью под мьюсконетами или мустикерами, т. е. занавесками от москитов. Но Авдею Макаровичу показалось слишком жарко и душно спать при таких условиях. Действительно, даже ночью температура была не ниже 20° по Реомюру[30]. Поэтому, желая воспользоваться ветерком, дующим с моря, Авдей Макарович, прежде чем ложиться спать, откинул мустикеры и расположился на полной свободе. Но едва он это сделал, как ему уже приходилось раскаяться: в то же мгновение в его спальню набились целые мириады маленьких, совсем микроскопических мушек телесного цвета, почти невидимых простым глазом, но укусы которых тем не менее были весьма чувствительны. Когда Авдей Макарович заметил свою ошибку, было уже поздно и горю нельзя было помочь. Поэтому, проспав ночь весьма дурно, он встал поутру весь распухший и красный, точно после оспы или кори, и при этом до опухшей кожи нельзя было ничем дотронуться, не причиняя довольно сильной боли.

Только после двух последовательных ванн, взятых им по совету одного из портьюгизов (так в отеле называли прислугу, потому что вся она была из португальского города Гоа), боль стала стихать и ко времени ленча совершенно прошла.

Этот эпизод доставил Андрею Ивановичу случай пошутить над знанием местных обычаев и особенностей, которым накануне хвалился Авдей Макарович.

— Что делать, батенька? — отвечал профессор, — век живи — век учись, а дураком умрешь…

Но не Бомбей привлекал сердца наших путешественников, и скоро "Трафальгар", прошел мимо туманных высот Малабарского берега, туда, где на серебристо-голубом зеркале, брошенном с небосвода на землю могучей рукой Вишны, как благоуханная корзина цветов, нежилась под жгучими ласками влюбленного солнца счастливая Тапробана древних, Серендиб арабов, Сингала-двина браминов, Цейлон европейцев.


XIV. Цейлон

Существует арабская легенда, повествующая, что, когда после грехопадения первые люди были изгнаны из земного рая, милосердный Господь, тронутый их раскаянием, дозволил им жить во втором раю, над которым и доныне господствует Адамов пик, названием своим напоминающий имя первого человека.

Еще задолго до того, когда взор заметит эту благодатную землю, благоухание цветов, приносимое морским ветром, уже дает знать путешественнику о ее близости.

Если бы кому-нибудь удалось взглянуть на нее à vol d'oiseau, он увидел бы на голубовато-зеленом фоне океана громадный изумруд почти трехугольной формы, прорезанный в разных направлениях красными жилками дорог и кое-где испещренный красными четырехугольниками свежераспаханных полей. Этот медно-красный цвет почвы Цейлона, — кабук — обратил на себя внимание еще в древности, что видно из его древнего имени Тапробана, т. е. медно-красный.

Тот, кто посмотрел бы на остров с птичьего полета, заметил бы, кроме того, что средина Цейлона значительно приподнята и на этой возвышенности, как четырехпалая лапа гигантского зверя, раскинулся горный хребет, самую высокую точку которого составляет Адамов пик, с его таинственным Самакола или Срипада, т. е. отпечатком Адамовой ноги, приписываемым впрочем буддистами ноге самого Будды. От этого горного узла четыре исполинские пальца гигантской звериной лапы направляются к северу в замечательно симметричном порядке: если дать немного воли воображению, то невольно представляется, что это даже и не звериная лапа, но что будто у какого-то чудовищного титана отрезаны, вдоль запястья, части обеих рук с указательным и большим пальцами и затем эти части срослись вместе по линии разреза так, что оба указательных пальца пришлись в середине, а большие — по сторонам.

Вглядываясь дальше, наблюдатель заметит, что по всему изумрудному острову, кроме серебряных нитей, прихотливо бегущих со всех скатов горного массива к четырем сторонам острова, — к окружающему его океану, — по всем местам — и на зеленых пятнах лесов и джунглей, и на медно-красных полях и равнинах — рассыпано бесчисленное множество сверкающих осколков громадного разбитого зеркала, из которых большая часть имеет правильную четырехугольную или овальную форму. Эти зеркальные осколки — 3000 искусственных прудов Цейлона, из которых, впрочем, половина уже заброшена. Из последних иные настолько велики, что образуют теперь болота до пятидесяти квадратных верст величиной.

Было время, когда каждый из разрушенных теперь каналов и резервуаров был окружен цветущими плантациями и живописными городками, вблизи которых возвышались величественные ступы и своими великолепными резными колоннами из разноцветного гранита, с карнизами и куполами, с колоссальными статуями Будды и его подвижников и с не менее громадными изображениями индийских божеств, которые мирно уживались рядом с буддийскими святыми.

Как велики были эти сооружения, еще и доныне свидетельствуют их развалины, разбросанные по лесам и джунглям Цейлона. Жетаванская ступа, даже в нынешнем своем состоянии, имеет 300 футов в поперечнике и 249 футов в вышину. По расчету одного английского путешественника[31], чтобы соорудить такую громаду, при современных условиях строительного искусства, потребовался бы труд 500 рабочих в течение 7 лет и по крайней мере — миллион фунтов стерлингов на издержки. Чтобы еще более сделать понятным, какая масса строительного материала потребовалась для этого сооружения, тот же путешественник высчитывает, что из этого материала можно бы построить стену в один фут толщиной и в 10 футов вышиной по всему протяжению от Лондона до Эдинбурга.

В настоящее время большая часть этих городов лежит в развалинах, а от прежних цветущих плантаций сохранились только правильные аллеи кокосовых пальм. Время не пощадило даже такие города, как Анурандхапура, древняя столица Цейлона, славившаяся за пять столетий до Р.X. своим великолепием и многолюдством. Предания говорят о ней, что она была неизмерима, как море, и вся сияла золотыми куполами своих бесчисленных ступ и позолоченными кровлями дворцов. На улицах — был вечный прилив и отлив: слоны, колесницы, кони, толпы народа, как волны, неслись туда и сюда; как ширь океана, раздавались неумолчный говор народа, гул и звон от плясунов, фокусников, певцов и музыкантов с их изогнутыми инструментами. Как велик был город, можно судить по следующим цифрам. От северных до южных ворот города считалось шестнадцать миль и столько же от восточных до западных, в одной Лунной улице было одиннадцать тысяч домов, в числе которых находилось много двухэтажных, остальные три главных улицы города: Царская, Речная и Песочная, не уступали по величине Лунной улице. Все улицы были усыпаны песком, по середине белым, по краям черным. Во многих местах через улицы были перекинуты арки, на которых развевались украшенные золотом и серебром флаги, и по сторонам стояли ниши, где помещались или статуи богов с горящими пред ними светильниками, или вазы с цветами и т. д.

Насколько в этом описании участвует пылкая фантазия Востока, теперь, конечно определить трудно, но современные той эпохе китайские путешественники во многом подтверждают рассказы сингалезцев о своей великолепной древней столице, а ее развалины, занимающие громадное пространство, до сих пор свидетельствуют о баснословной величине города. Но кроме величины города, эти развалины свидетельствуют еще о замечательно художественном совершенстве скульптурных и резных работ, оставленных неизвестными строителями города в назидание и поучение своему забывчивому потомству. В развалинах Анурандхапуры и Золотой ступы только и можно найти те изящные резные колонны, карнизы и изображения, которые способны приковать к себе глаз художника и которым, по рисунку и исполнению, нет ничего равного не только в архаической Индии, но даже и на остальном Цейлоне.

Смотря на эти художественные памятники глубокой древности, затерянные по лесам и джунглям, густо разросшимся на месте разрушенной столицы Цейлона, невольно приходишь к мысли, что в этом городе жила совсем другая раса, чем нынешние обитатели Цейлона, и что эта, быть может, вымершая раса не только стояла на более высокой степени цивилизации, чем современные сингалезцы, но, кроме того, обладала еще таким широко развитым изящным вкусом и таким художественным образованием, до каких далеко самим ultra-цивилизованным теперешним владыкам острова.

Когда "Трафальгар" обогнув мыс Коморин, пересек наискось Палкский пролив и остановился в гавани Point-de-Galle, перед глазами наших путешественников, как в глубине громадной панорамы, развернулась разнообразная картина острова. Прежде всего их поразил своей яркостью господствующий во всей картине зеленый тон: казалось, и земля, и море, и даже небо были окрашены в чудный изумрудный цвет различных оттенков. И этот характерный цвет настолько составляет принадлежность чудесного острова, что даже распространяется на глубину окружающих его морей. В то время, как бесчисленные животные, кишащие в коралловых рощах Аравийского залива, окрашены в яркие — красный, оранжевый, желтый — цвета, все виды, водящиеся у берегов Тапробаны, имеют один общий цвет — зеленый, и этот же цвет они сообщают населяемым ими водам. Поэтому каким то странным диссонансом в этой картине показались нашим путешественникам темневшие на переднем плане грозные стены форта, господствовавшего над городом. За фортом тянулись правильные ряды красивых зданий, впрочем, большей частью в европейском вкусе, еще далее — аллеи кокосовых деревьев и бананов, обрамляющие медно-красные поля и дороги, и наконец, на горизонте, в голубом тумане — центральные возвышенности Цейлона.

Корабль не успел еще войти в гавань, как тотчас же был окружен узкими двойными лодками сингалезцев и более просторными лодками мавров, издавна покинувших для цветущих берегов острова бесплодные пустыни своей убогой родины. На палубу в одно мгновенно ворвалась шумная толпа разноплеменных торговцев-разносчиков, и каждый из них, наперебой с другими, настойчиво предлагал купить имеющиеся у него редкости. Глаза разбегались в этой оглушающей сутолоке. С одной стороны плутоватые мавры расхваливали достоинства своих драгоценных камней, уверяя, что лучших ювелирных вещей нельзя найти в целом свете, и, стараясь, вместо настоящих рубинов, сапфиров и гранатов, которыми славится Цейлон, подсунуть неопытному путешественнику простые стекла в медной позолоченной оправе, с другой — не менее хитрые персы из Бомбея навязывали кашемирские шали и пестрые ткани оригинального восточного рисунка: а здесь сингалезцы со своими дамскими прическами протягивают из-за толпы трости и флейты из благовонного местного дерева, шахматные фигуры и изображения слонов, прекрасно выточенные из слоновой кости.

На пристани и в прилегающих улицах тоже смешение языков, тот же нестройный, разноголосый шум толпы, в котором порой прорываются то звуки тамбурина уличной танцовщицы, то писк деревянной дудочки очарователя змей. Оригинальная пестрота одежд, порой странное смешение европейского костюма с туземным, порой отсутствие всего, что могло бы служить для прикрытия наготы, и притом — кольца, жемчужные ожерелья, массивные, сверкающие цепи, тяжелые браслеты на руках и ногах — все это, ярко освещенное жгучим тропическим солнцем, как-то особенно весело, точно по-праздничному, сиявшим с высоты безоблачного бирюзового неба, бросалось в глаза, ослепляло взор, точно бесконечная волшебная феерия из "Тысячи и одной ночи".

Не только Андрей Иванович, для которого эта картина имела прелесть новизны, но и сам Авдей Макарович, уже побывавший и поживший в этих местах, чувствовал себя ошеломленным.

— Да, батенька, — сказал он, вздыхая от полноты души, — к этой фантасмагории не скоро присмотришься! Это — сущий калейдоскоп, который при каждом повороте дает все новые и новые узоры. Знаете, в первый мой приезд я чувствовал себя здесь до того подавленным новизной и силой впечатлений, что не раз пожалел о нашей серенькой северной природе, которая, со своим мирным, спокойным, задумчивым характером, как будто нарочно для того и придумана, чтобы успокаивать расходившиеся нервы. К концу моего пребывания здесь я заболел настоящей ностальгией, потеряв сон и аппетит и дошел даже до галлюцинаций… Право! Представьте себе: и днем, и ночью мне все виделись влажные березовые аллеи, слышался трепетный шум осиновых листочков! И такая, знаете, тоска меня обуяла, что в один прекрасный день я наскоро уложил свои пожитки и, как сумасшедший, прискакал на пароход, отходивший в Европу. И, знаете, когда я окончательно излечился от своей болезни? Когда, заслушавшись шелеста листьев, я заснул у себя в саду, на скамье, под тенью березы! Да-с, именно тогда, я это очень хорошо помню: я проснулся свежим и бодрым, и всю мою болезнь, все мои нервы — как рукой сняло.


XV. В вагоне

Не будем следить шаг за шагом за путевыми приключениями наших героев, так как нас интересует собственно не путешествие их по Индии, а та цель, которой они намеревались достигнуть посредством этого путешествия.

Поэтому мы не будем здесь рассказывать, как в Hotel Oriental наши путешественники были поражены костюмом и манерами сингалезской прислуги в гостинице, как с удивлением рассматривали они на прислуживающих им лакеях их высокие дамские прически, короткие европейские жакетки, босые ноги и короткие покрывала, обернутые вокруг бедер взамен панталон. Впоследствии они убедились, что в подобном же смешанном костюме, отличающемся только ценностью материала и украшениями из золота и дорогих камней, щеголяли многие "бабу", т. е. туземные коммерсанты и землевладельцы.

Не будем также рассказывать, как благодаря настояниям Авдея Макаровича, желавшего повидать своих старых знакомых, Андрей Иванович сопутствовал ему в его коротких поездках в буддийские монастыри, лежащие в недалеком расстоянии от Пуант-де-Галля, — тем более, что в этих путешествиях Андрей Иванович нашел слишком мало интересного, так как все эти bud-templer и монастыри были недавней постройки и большей частью имели над дверями, подобно лавочкам, английские надписи с обозначением года постройки, название монастыря и даже имени настоятеля, которому при этом непременно придавался титул reverend[32]. Сами эти бритые реверенды, со своими круглыми головами, лишенными всякого признака растительности, с грубыми, одутловатыми от постоянного спанья лицами, в своих желтых чиварах, опоясанных веревкой, со своими босыми ногами, до крайности напоминали толстых, ленивых и грязных монахов какого-нибудь глухого итальянского монастыря.

Невежественность их относительно всего, что хоть сколько-нибудь выходило за пределы их узкого монастырского мирка, была одинакова с их европейскими собратьями, которым, по всей вероятности, они послужили прототипом. Едва понимая даже те немногие молитвы, какие входят в круг их ежедневного обрядового ритуала, и большей частью совсем не понимая своих священных книг, писанных на древнем языке пали, они беспомощно таращили глаза на предъявленные им снимки с алюминиевых таблиц и, качая бритыми головами, советовали обратиться к тем английским джентльменам в Калькутте, которые все знают и у которых сингалезская молодежь выучивается всем существующим на свете наукам.

Ввиду этого последнего обстоятельства Андрей Иванович положительно высказался за скорейший отъезд в Коломбо для отыскания Рами Сагиба, через которого можно будет добраться до рекомендованного Грешамом ученого пундита, Нарайяна Гаутамы Суами. На этого Нарайяна Андрей Иванович возлагал большие надежды и, как оказалось впоследствии, совершенно правильно.

Так как Авдей Макарович не нашел ничего такого, что могло бы его задержать в Пуант-де-Галле, то поэтому скоро почтовая кери, запряженная парою белых, довольно бойких бычков, в сопровождении двухколесной банды, нагруженной дорожным багажом, унесли обоих приятелей в Коломбо, по прекрасной тенистой аллее, вдоль которой пролегала почтовая дорога.

Со стороны Пуант-де-Галля Коломбо имеет довольно неприглядный вид. После цветущих деревенек и маленьких красивеньких городков, беспрестанно встречавшихся по обеим сторонам дороги, въезд в узкие, красивые улицы предместья Коломбо, Калпетти, не произвел на наших путешественников особенно приятного впечатления. Далее, почти в самом центре города, широкая полоса пустынного берега, раскинувшаяся перед окнами гостиницы, в которой они остановились, и темные стены форта, загораживающие вид на остальную, более красивую часть города, тоже не были в состоянии рассеять тоскливое чувство, навеянное первоначальными впечатлениями. Поэтому неудивительно, что тотчас же по приезде в город наши путешественники поспешили навести справки о Рами Сагибе.

— Рами Сагиб? — спросил, поднимая брови, рыжий и веснусчатый англичанин, заведующий справочным бюро, — Сагиб-Рами? Такого не знаю. Да такого и быть не может. Рами-Сагиб!.. Слишком много чести для Рами, джентльмены. Мы с вами, например, по праву можем пользоваться этим титулом, потому, что мы — европейцы, но для черного джентльмена вполне достаточно, если его назовут "бабу". Может быть, джентльмены, вам нужно Бабу Рами? Такой действительно есть: он живет в своем поместье Рамуни, в двенадцати милях отсюда по дороге в Кэнди.

— Но у нас письмо из Англии к Рами Сагибу, — возразил Андрей Иванович.

— Это ошибка, джентльмены, уверяю вас. Никто в Индии не назовет ниггера сагибом, если только он, конечно, не коронованная особа. Тогда — другое дело… Что же касается Бабу Рами, то в окрестностях Коломбо, кроме него, нет другого землевладельца Рами.

— Но кто он такой, этот Бабу Рами?

— Это, джентльмены, очень богатый ниггер, воспитывался в Калькутте, хорошо знает английский и французский языки и, кажется, даже путешествовал по Европе. По крайней мере, я знаю, что он жил несколько лет в Англии и чуть ли не в Оксфорде.

— В таком случае, это, по всей вероятности, тот самый, кого нам нужно, — сказал Авдей Макарович.

— Посмотрим, — согласился Андрей Иванович.

Они на следующий день, рано утром, отправились на вокзал железной дороги в Кэнди и взяли билеты до ближайшей станции, в четырех милях от которой находилась деревня Рамуни, составлявшая собственность Бабу Рами.

На индийских железных дорогах вагоны первого класса, преимущественно предназначенные для европейцев, рассчитаны для помещения четверых пассажиров и притом так, чтобы они могли свободно спать раздевшись и растянувшись на длинных мягких диванах, а выспавшись — как следует умыться. Дамские вагоны помещаются обыкновенно на другом конце поезда.

Когда наши путешественники вошли в вагон, навстречу им с одного из четырех диванов поднялась довольно благообразная фигура "черного джентльмена".

— Я не стесняю джентльменов? — спросил черный джентльмен, почтительно прикладывая ко лбу свои красивые руки, унизанные золотыми кольцами и перстнями. — Или, может быть, сагибы прикажут мне уйти?

— С какой стати? — удивился Андрей Иванович. — Да и какое мы имеем право?

Индус несколько мгновений пристально рассматривал обоих приятелей, переводя свои громадные, миндалевидные глаза с одного на другого.

— Если я не ошибаюсь, — сказал он потом, — сагибы приехали сюда недавно и не знают еще местных обычаев?

— Каких обычаев? — спросил Авдей Макарович.

— Если я могу здесь остаться и сагибы позволят мне сесть…

— Ах, да! — спохватился Авдей Макарович, — вы, кажется, говорите о том обычае, по которому туземец должен всегда уступать свое место европейцу? Ну, можете быть покойны, батенька: мы знаем этот обычай, но считаем его в высшей степени несправедливым,

— Несправедливым! — повторил вполголоса индус и боязливо оглянулся, как будто опасаясь, что его кто-нибудь подслушает. — Следовательно, сагибы не англичане?

— Нет. Мы — русские.

— Русские, — повторил задумчиво индус, — подданные Белого Царя. — Но в таком случае отчего же сагибы не в белой одежде?

— Вот оно, начинается! — воскликнул про себя Андрей Иванович, припоминая свой разговор с Крауфордом на палубе английского парохода.

— Мы, действительно, носим у себя на родине белые фуражки и пальто, — сказал он громко, — но только летом.

— А ваши воины?

— Наши солдаты с 1 мая по 1 сентября также носят белые рубахи и фуражки. Это их летняя форма.

— С 1 мая по 1 сентября, сагиб, два времени года: гришма и варши. Во время пыли и пота, конечно, хорошо носить белые рубахи, но когда наступит варши и пойдут проливные дожди, я думаю, сагиб, белые одежды не совсем удобны.

— Пожалуй, отчасти вы правы, батенька, — согласился Авдей Макарович. — Но у нас, на родине, нет периода проливных дождей. Дожди перепадают у нас и весной, и летом, а всего больше осенью.

— Сколько у вас времен года, сагиб?

— Конечно, четыре, — поспешил ответить Андрей Иванович, удивленный подобным вопросом.

— Только четыре, сагиб? — в свою очередь удивился индус.

— Как, разве этого вам мало?

— У нас их шесть.

— Ах, да! — воскликнул Авдей Макарович, — я помню: я, кажется, читал об этом в Магабгарате.

— Вы читали Магабгарату? — снова удивился индус. — Да, сагиб, там прекрасно об этом сказано: Магабгарата, Ади парва…

— Это очень любопытно, — заинтересовался Андрей Иванович, знакомый с Магабгаратой только понаслышке.

— Если сагибу будет угодно, я расскажу о наших временах года, как о них говорится в Магабгарате.

— Расскажите, расскажите, батенька: мы с удовольствием послушаем.

— Извольте, сагиб. Магабгарата рассказывает, что от начала мира на земле существует шесть никогда не старящихся прекрасных юношей. Они одеты в разноцветные одежды и не переставая вертят колесо года, а вместе с ним непрерывно движется круг всего живущего на земле и всех миров, окружающих землю. В лице этих прекрасных юношей Санджаи описывает шесть времен года. Первое из них, самое юное и самое прекрасное, Васанта, весна, соответствует марту и апрелю. Это — пора любви и наслаждения: воздух тогда прозрачен, небо ясно, безоблачно, ветерок, дующий с полудня, приносит опьяняющее благоухание цветов матовой пальмы; тяжелые полевые работы уже кончены, наступило время для свадеб и праздников в честь богов. За Васантой следует Гришма — "время пота". Облака пыли поднимаются с дорог и полей, среди иссохшей травы и бамбуковых зарослей вспыхивают частые пожары, животных томит мучительная жажда, быки целые дни проводят, стоя в воде, и вздрагивая всем телом, отмахиваются от насекомых, которые целыми стаями вьются над ними и вонзают в них свои острые жала. Это время года продолжается в течение двух знойных месяцев, мая и июня. В воздухе пока еще тихо, но уже собирается гроза, черные тучи мало-помалу скапливаются на горизонте. Вот наконец, блеснула молния и ударил гром, возвещая о появлении муссона. Вместе с муссоном начинается Варши, период дождей, продолжающийся два месяца — июль и август. В это время года реки широко разливаются и орошают прибрежные равнины, природа, истомленная зноем, обновляется, посеянное зерно прорастает на запаханных полях. С окончанием дождей наступает четвертое время года Шарад, осень, продолжающееся два месяца, сентябрь и октябрь, в течение которых вызревают плоды, под влиянием тепла и влаги, накопившейся в почве во время периода дождей. За осенью следует Гиманта или зима, соответствующая двум последним месяцам европейского года. Она отличается холодными ночами и утренниками, но великолепными ясными днями, во время которых производится жатва на полях и земледельцы молотят и собирают зерно. Наконец, индийский год заключается шестым и последним временем года Саси или Сисира, периодом росы и туманов, продолжающимся также два месяца, январь и февраль.

— Следовательно, у вас год начинается с марта? — полюбопытствовал Андрей Иванович.

— Да, батенька, — отвечал за индуса Авдей Макарович. — И это, знаете ли, самая древнейшая и — скажу при этом — самая естественная форма времясчисления. Что может быть естественнее, как начинать год с весны. с обновления природы, когда все оживает, все начинает жить, так сказать, новой жизнью? Все остальные способы начинать год совершенно искусственны и ни на чем не основаны. Возьмите хоть еврейский год с сентября… А уж наше времясчисления с 1 января — такая нелепость, которую ничем нельзя оправдать.

Разговор все время происходил на английском языке. Вдруг Авдей Макарович, заметив, что Андрей Иванович закуривает сигару, сказал по-русски:

— Дайте-ка мне огня!

— Da mi agnia? — удивился индус, глядя, как Андрей Иванович передает своему приятелю зажженную восковую спичку: — da mi agnia!.. На каком языке разговаривают сагибы?

— Ха, ха, ха! Знакомые слова попались!? — расхохотался Авдей Макарович. — На русском, батенька, на русском!

— Следовательно, сагиб, русский язык очень похож на санскритский?

— Ну, нельзя сказать, чтобы очень, — а сходные слова есть, как и во всех индо-европейских языках.

Любознательный индус очень заинтересовался этим сходством и стал предлагать вопросы: как по-русски дом, дверь, мать, брат, сестра, дочь, овца и т. д? Его чрезвычайно радовало, что все эти слова сходны в обоих языках, например: дом, по-санскритски дамо, дверь — двора, мать, матерь — матар, брат — буратер, сестра — свасар и т. д. Затем он перешел к числительным и, когда оказалось, что числительные в обоих языках почти тождественны, — что санскритское два и по-русски — два, санскритское три и по-русски — три, чатвар — четыре, панчан — пять, шаш — шесть и т. д., то это привело его в такой восторг, что он даже забыл на время обычную на Востоке степенность и важность, смеялся, показывая свои великолепные белые зубы, и хлопал руками, как ребенок.

Свисток локомотива, означавший близость станции, положил конец этой сцене. Лицо индуса снова приняло сдержанное выражение вежливого достоинства.

— Очень жаль, сагибы, — сказал он, поднимаясь и подходя к окну вагона, — очень жаль, что я не могу долее воспользоваться вашей интересною беседой. На этой станции я должен выйти.

— Мы тоже едем только до этой станции, — отозвался Авдей Макарович.

— Что же сагибы думают делать на этой станции? Здесь, сколько мне известно, нет ничего интересного.

— Мы отсюда свернем в сторону, в Рамуни.

— В Рамуни?

— Да.

— Быть может, с вашего позволения, к Рами-Сагибу?

— Да, но в Коломбо нам сказали, что Рами — не сагиб, а бабу.

— Вероятно, это вам сказали англичане? Для них Рами может быть "бабу", но для нас он навсегда останется сагибом. Рами — потомок древнего царского рода. Подвиги его предков воспеты в романах.

— Вот как! Неужели он потомок того самого баснословного героя Рамы?

— Так думают сингалезцы, сагиб.

— А вы останетесь на этой станции?

— Нет. Я еду тоже к Рами Сагибу.

— Вот это прекрасно! Однако, что же мы разговариваем целый час и все еще не познакомились? Позвольте рекомендоваться: меня зовут по-русски Авдей Макарович Семенов, по-английски — d-r Абадия Сименс. Мой приятель — Андрей Иванович Грачев или, если хотите, мистер Гречау… Я вам не подаю руки, потому что у вас не в обычае подавать руку европейцам.

— Не всем, сагиб, — а вашу руку я пожму с величайшим удовольствием и от чистого сердца. Здесь не в обычае, чтобы европеец рекомендовался туземцу и наоборот: только поэтому я допустил, что вы предупредили меня своей любезностью. Меня зовут Дайянанда Суами. Я состою брамином при храме богини Парвати в Калькутте. Но вот уже поезд остановился… Вас, вероятно, ожидает здесь кери?

— Нет. Нужно будет нанять.

— Если вы позволите, я предложил бы вам ехать вместе со мной. Я телеграфировал Рами Сагибу, чтобы он выслал за мною банди. Угодно вам будет принять мое предложение?

— С большим удовольствием, если только это вас не стеснит.

— Помилуйте, нисколько! А удовольствие все на моей стороне.


XVI. Филология

На пути в Рамуни, сидя в просторном банди, запряженной парой белых бычков со смуглым сингалезцем на козлах, новые знакомцы продолжали разговор, начатый в вагоне, в то же время любуясь представлявшейся им красивою местностью. Дорога прихотливыми зигзагами спускалась в долину. В одном месте она обходила громадный камень, на острой вершине которого приютились развалины крохотного храмика, опутанные вьющимися растениями, в другом — ее заставлял уклоняться в сторону глубокий овраг, заросший непроходимой чащей бамбуков, акаций, фикусов и коричных деревьев, порой на пути попадались небольшие ручейки, торопливо убегавшие в долину, и дорога покорно следовала по их течению, пока не представлялось более или менее удобного брода: порой она вдруг упиралась в живую изгородь, окружавшую плантацию чайных деревьев, рисовое поле или рощицу гвоздичных и коричных деревцов, и делало большой крюк вокруг этой изгороди. Все эти изгибы значительно увеличивали расстояние, отделявшее Рамуни от станции железной дороги.

Дорога шла постоянно под гору и чем дальше и ниже в долину она спускалась, тем выше и круче казался синевший вдали противоположный склон долины. Местами на нем — и чем выше, тем чаще, мелькали среди густой тропической растительности развалины старинных индийских храмов и более поздних буддийских монастырей. Иногда только две-три уцелевших колонны, обвитых темною зеленью вьющихся растений, означали место какого-нибудь древнего дворца или храма, и Дайянанда, указывая на те или другие развалины, резко выдвигавшиеся на темном фоне растительности под лучами яркого тропического солнца, сообщал их названия и рассказывал легенду храма или дворца, к которому он принадлежал. По-видимому, Дайянанда знал здесь каждый уголок и мог рассказывать историю каждой кучи камней, намекавшей на существовавшую некогда на этом месте постройку.

Но самого Дайянанду более интересовал вопрос о сродстве санскритского и русского языков, и поэтому, при первой возможности, он постарался перевести разговор на этот предмет и затем снова принялся выспрашивать русские названия тех или других предметов. Авдей Макаровнч с тем большим удовольствием отвечал на подобные вопросы, что чувствовал себя при этом в своей настоящей сфере, — в сфере филологии.

— Да, — говорил он, — действительно, русское "отец" не подходит. Положим, если проследить хорошенько, то можно отыскать и сходное слово. По-санскритски — питер, по-гречески — πατηρ, по-латыни — pater, по-немецки — vater, по нашему, пожалуй, — батя, батенька, батюшка. Но я, видите ли, против такого сближения. На самом деле, — что это такое за "батя"? Мне так и чудится в нем что-то татарское: "батяй", "Батый"… Нет, у меня, батенька, на этот счет своя теория.

— Какая же, Авдей Макарович?

— А вот, видите-ли… Вам, конечно, известно, что в ходе постепенного развития человеческой культуры эпох отцовства — патриархату — предшествовала эпоха материнства, матриархата, т. е. такая эпоха, когда во главе семьи стояла мать, а не отец, так как этот последний играл тогда, кажется, роль трутня в пчелином улье и женщина могла иметь мужей, сколько угодно…

— Точно так же, как в настоящее время Неварские женщины, — заметил Дайянанда.

— Да, точно так же. В силу этого, конечно, отец был неизвестен и дети получали прозвища по матери…

— Это и теперь ведется у некоторых индийских племен, особенно в Бирме и у малайцев на островах Борнео, Ява, Суматра и других, — заметил снова Дайянанда.

— Ну да, ну да! Так вот, видите ли, если не существует предмета, то нет надобности, конечно, придумывать для него имя. Раз понятие об отце неизвестно, то и самое слово "отец" может не существовать в языке — за ненадобностью. Неправда-ли?

— Само собой разумеется. Но к чему это вы ведете речь, Авдей Макарович? — спросил Грачев.

— А вот к чему, батенька. Если эпохе отцовства предшествовала эпоха материнства, — а что действительно было так, наука утверждает самым положительным образом, — если было время, когда понятие об отце совершенно отсутствовало, то понятно, что в языке человеческом, в том языке, который мы называем "праязык", тогда не могло быть и не было даже самого слова "отец".

— Допустим, — согласился Андрей Иванович.

— Необходимо допустить. Постепенное возникновение и взаимное отношение понятий и выражающих их слов уже прочно установлено в науке и составляет основание сравнительной филологии, которая только одна может определить сравнительную древность того или другого языка или народа во времена доисторические. Макс Мюллер это, положим, отрицает, но я, как вам известно, не преклоняюсь пред его мнениями…

— Что же вы хотели доказать вашей эпохой материнства, добрейший Авдей Макарович?

— А ни больше, ни меньше как глубочайшую древность славянского племени.

— Интересно, каким образом вы это докажете.

— А вот как, батенька: славяне отделились от арийцев, или арийцы отделились от славян еще в те незапамятные времена, когда человечество переживало эпоху материнства, поэтому в том "праязыке", которым говорило это первобытное человечество, еще не было слова "отец", не было потому, что еще не существовало самого понятия, выражением которого впоследствии должно было служить это слово. Понятно?

— Кажется, понятно, сагиб… и очень интересно.

— Таким образом, две ветви одного и того же первобытного племени стали жить отдельной, самостоятельной жизнью и вырабатывать постепенно, каждое для себя, дальнейшие понятия и слова. Наступила эпоха отцовства. Мужчина покорил себе женщину и стал во главе семьи. Новое понятие потребовало нового слова, и оно явилось, но уже для славян — одно, для других арийских племен — другое. Вот причина звукового несходства санскритского "питер" с русским "отец".

— Довольно правдоподобно.

— Но это еще не все. Когда славяне с остальными арийцами составляли еще одно племя, то-есть до разделения, у них для выражения высшего существа или божества было одно слово "диво", сохранившееся и до настоящего времени в русском языке. Обратите внимание, что это слово среднего рода, то есть обозначает бесполое существо, дух. В санскритском оно получает уже окончание женского рода "дева", вероятно, в эпоху материнства, затем, постепенно изменяясь, оно постепенно становится "девас" и тогда дает начало греческому "феос" и латинскому "deus", где уже слышно окончание мужского рода, потом оно переходит в "дьяус", родительный падеж — "дзеус" и дает греческое "Зевс", то есть становится собственным именем главного из греческих богов. Затем, в эпоху отцовства, вырабатывается понятие о боге, отца всего живущего, о небесном отце, и вот является санскритское "дыушпитер", Djupiter — небесный отец, латинский Jupiter.

— Так вот откуда произошло это имя!

— Да, и Зевс, и Юпитер — все отсюда. Индия — мать религии. Если проследить хорошенько, то окажется, что и позднейшие религиозные обряды и обычаи взяты из Индии. Ex oriente lux!..[33]

— Однако вы прочитай нам целую лекцию, добрейший Авдей Макарович…

— Надеюсь, это не вредно?

— Я с наслаждением слушал мудрые слова сагиба и желал бы слушать их день и ночь, пока мудрость его не просветит мою темноту.

— Ну, вот видите, — рассмеялся Авдей Макарович, — а вы еще недовольны.

— О, нет! Я очень доволен и очень вам обязан, но…

— Что такое "но"? Предвижу, что это зловредное "но".

— Видите ли, Авдей Макарович… Вы не рассердитесь?

— Вы что, браниться хотите? Так не стесняйтесь: мы, ученые, к брани привыкли. Мы частенько так друг друга отделывали, что только держись. Поэтому, бранитесь, сколько хотите, — не рассержусь. Брань на вороту не виснет.

— Нет, кроме шуток… Мне кажется, что все, о чем вы говорили, — только одни предположения и что по поводу любого из этих предположений можно очень много наговорить, и за, и против…

— Вот чем напугать вздумали! Вот и видно, что вы, батенька, в нашем ремесле профан. Да что такое любая наука, как не цепь предположений, не цепь гипотез, более или менее удачно обоснованных? Наиболее вероятные гипотезы у нас называются даже законами и они служат таковыми до тех пор, пока не найдется смельчака, который их повалит…

— Ну, однако…

— Что однако? Гипотезы и гипотезы! Везде гипотезы! Вея наша жизнь — одна сплошная гипотеза! Разве в действительности мы знаем, что нас окружает? Нам просто кажется, что мы знаем, и только. Положим, мы видим тот или другой предмет, но таков ли он на самом деле, каким нам кажется? Мы видим его цвет, его форму, — но еще вопрос, таковы ли они в действительности, сами по-себе, без отношения к нашему зрительному нерву, независимо от нашего сознания? Мы слышим звук, но таков ли он на самом деле, как его воспринимает наш слуховой аппарат? Все это, батенька, неразрешенные загадки.

— Все это — Майя, как говорят наши мудрецы, — заметил Дайянанда.

— Именно Майя, мираж, который висит в воздухе и который, того и гляди, рассеется без следа. Что же касается того обстоятельства, что по поводу моих гипотез можно насказать многое pro и contra, так это, батенька, в порядке вещей. Что же такое все наши ученые сочинения, ученые споры, критики и антикритики, исследования и монографии, как не вечные pro и contra по поводу тех или других гипотез?

— Все это было бы очень печально, если бы я не был уверен, что человек может иметь и точные положительные знания.

— Это вы насчет математики, что-ли? Ну, я, батенька, филолог… А посмотрите-ка, мистер Дайянанда, что это там за городок раскинулся вокруг озера?

— Это — Рамуни, сагиб. А вот в этой роще бананов, кокосовых и хлебных деревьев находится бунгало Рами-Сагиба.

— Так мы уже близко?

— Не особенно, сагиб. Дорога идет довольно прихотливо.

На самом деле дорога шла настолько прихотливо, что Рамуни со своим озером несколько раз появлялось то вправо, то влево от наших путешественников, и таким образом прошло еще около полутора часов, прежде чем банди выехала на берег озера и направилась к бунгало владельца Рамуни.


XVII. Рами-Сагиб

Когда банди, сделав несколько неожиданных поворотов, выехало наконец на берег пруда перед самой банановой рощей, наши путники увидали перед собой сквозную, довольно высокую ограду с решетчатыми воротами, за которыми виднелась длинная аллея цветущих, благоухающих деревьев. В глубине этой аллеи, из-за темно-зеленой листвы краснела черепичная крыша дома.

— Если сагибы ничего не имеют против этого, то здесь мы выйдем, — предложил Дайянанда. Пусть банди с вензами едет кругом: мы пройдем прямо через сад.

Нашим путешественникам давно уже надоело трястись в не совсем удобном экипаже. Поэтому они с удовольствием воспользовались случаем размять затекшие ноги. Но не успели они подойти к воротам, как кто-то изнутри сада, вероятно, заслушав стук колес банди, быстро распахнул ворота настежь и глазам наших приятелей предстала красивая фигура молодого сингалезца в национальном костюме и роскошной дамской прическе. По-видимому, молодой человек спешил встретить Дайянанду, но увидев вместе с ним двух европейцев, он заметно смутился. Окинув взглядом свой слишком откровенный костюм, состоявший всего из короткой manche-courte[34] и легкого покрывала вокруг бедер, не считая колец и браслетов на голых руках и ногах, он торопливо приложил ко лбу обе руки в знак приветствия, затем быстрым жестом пригласил неожиданных гостей войти в сад и тотчас же скрылся за кустами цветущих растений.

— Кто это? — спросили почти в один голос оба приятеля.

— Рами-Сагиб, — отвечал Дайянанда. Он сконфузился того, что вы его застали в сингалезском костюме, и побежал надеть европейское платье.

— Вот чудак! — промолвил Авдей Макарович, пожимая плечами. Предупредите его, пожалуйста, чтоб он не беспокоился.

— Это будет бесполезно, сагиб. Он ни за что не покажется вам иначе, как в европейском костюме. Но вы не обращайте на это внимания. Каждый человек имеет свои слабости. По праву старого друга хозяина, прошу вас, сагибы, будьте здесь, как дома.

Сагибы, конечно, не заставили себя просить лишний раз. Вслед за Дайянандой они вошли в сад и остановились в безмолвном изумлении: масса роскошных тропических цветов, самых прихотливых форм и всевозможных оттенков, наполняли воздух опьяняющим благоуханием. Авдей Макарович был плохой ботаник и из всех цветов на свете, со времен ранней юности, знал только одни анютины глазки, а так как их здесь не было, то все цветы ему равно были незнакомы. Андрей Иванович занимался некогда ботаникой и даже в юности написал "Флору Костромской губернии", но и он был поражен великолепием и разнообразием окружающих его цветов. Ему казалось, что он внезапно попал в какую-то огромную оранжерею, где тысячи магнолий, азалий, рододендронов, розовых лавров, коричных деревьев и других роскошных тропических растений чередовались с розами, лилиями, жасминами, аборигенами более умеренных широт.

Вероятно, чтобы дать время хозяину облечься во все доспехи европейского костюма, Дайянанда не повел наших приятелей прямо к дому, красная крыша которого виднелась в глубине аллей за купами цветущих растений, но сначала сделал круг по саду, причем, как будто нечаянно, обращал их внимание то на фонтаны, высоко рассыпавшиеся в воздухе своею алмазной пылью, то на прохладные искусственные гроты и причудливые беседки, то на европейские прихоти хозяина, вроде гимнастики, кегель, лаун-тенниса и других игр, вероятно вынесенных им из Англии.

Покружив таким образом полчаса по широким и узким аллеям сада, Дайянанда отправился наконец к дому и как раз во-время, потому, что когда наши приятели вышли на небольшую лужайку, расстилавшуюся перед домом и усеянную цветочными клумбами, на нижней ступени террасы дома, обтянутой сверху и с наружной стороны красивой полосатой тканью, стоял Рами-Сагиб в модном английском костюме из пестрой клетчатой материи, и приветливо улыбался. Гребенки и шпильки из его прически исчезли. Его волнистые волосы были зачесаны назад и внизу слегка подвиты, что, особенно благодаря белому галстуку, который он надел в честь своих европейских гостей, делало его чрезвычайно похожим на какого-нибудь итальянского певца или молодого художника, очень занятого своей артистической наружностью.

— Добро пожаловать! — приветствовал он гостей на чистом английском языке, прежде чем Дайянанда произнес обычную формулу представления. — Поживя здесь, в этой глуши, только и можно оценить по достоинству справедливость сингалезской поговорки, что "гостя посылает Бог".

После первых приветствий Андрей Иванович передал Рами-Сагибу письмо d-r'а Грешама. Уидев знакомый почерк молодой сингалезец весь вспыхнул от неожиданности и удовольствия. Быстро пробежав глазами письмо, он сначала, по азиатской привычке, приложил руки ко лбу, затем сконфузился этого традиционного жеста, не гармонировавшего с европейским костюмом, рассмеялся сам над собою и наконец принялся крепко жать руки нашим приятелям, беспрестанно повторяя, что друзья мистера Грешама — также и его друзья.

Дайянанда во все это время скромно стоял в стороне и только, когда восторг Рами-Сагиба несколько успокоился, брамин нашел своевременным привлечь на себя его внимание. Подвижная физиономия Рами-Сагиба тотчас же приняла выражение глубокого почтения. Несмотря на свой европейский костюм и бело-снежный галстук, он низко поклонился брамину и, дотронувшись рукою до земли, сделал вид, что хочет поцеловать край его белой туники. Но Дайянанда не допустил его до этого: он поднял Рами-Сагиба за плечо, обнял и крепко поцеловал с почти родственным чувством.

За обедом наши путешественники подробно объяснили Рами-Сагибу причину, которая привела их на Цейлон.

— Вы родились под счастливой звездою, джентльмены, — сказал Рами-Сагиб, — потому что это она привела сюда ученого пундита Дайянанду-Суами, одновременно с вами, как будто нарочно за тем, чтобы он разрешил все ваши сомнения.

— В самом деле, мистер Дайянанда, — обрадовался Андрей Иванович: не возьметесь ли вы перевести нам рукопись на английский язык, конечно, за приличное вознаграждение? Без сомнения, санскритский язык вы знаете в совершенстве?

— Настолько, сагиб, чтобы читать и понимать Риг-Веду, Атарва-Веду и другие священные книги, — скромно отвечал Дайянанда. Но может быть, сагиб, ваша рукопись — на языке пали? Тогда вам может помочь любой буддийский монах.

— По моему мнению, — сказал Авдей Макарович, — рукопись на древне-санскритском языке.

— В таком случае я готов служить сагибам своими скромными знаниями…

— Поверьте, что ваша услуга не останется…..

— Не будем об этом говорить, мистер Гречоу, — прервал Дайянанда. — Хотя я и нахожусь при калькутском храме богини Парвати, но все еще не получил вкуса к богатству. Для меня будет самой лучшей наградой сознание, что я сделал вам услугу… а затем, — удовлетворение собственному любопытству.

Когда подали кофе, Андрей Иванович достал из бумажника фотографический снимок с одной из алюминиевых таблиц и подал Дайянанде, объяснив ему сначала происхождение этого снимка. Дайянанда долго всматривался в таинственные строчки рукописи. Лицо его выражало сильное умственное напряжение. Несколько раз, задумавшись, он откладывал табличку в сторону, как будто разрешая какое-нибудь затруднение или что-то припоминая, и затем снова погружался в чтение неизвестных письмен. Наконец, он глубоко вздохнул и оттолкнул от себя листок.

— Что скажет нам ученый пундит об этой рукописи? — спросил Авдей Макарович, все время с любопытством наблюдавший за Дайянандой.

— Сагиб напрасно придает мне этот титул. Если бы я его принял, то эта самая рукопись обличила бы меня в самозванстве: я ничего в ней не понял.

— И вам совершенно неизвестен язык, на котором она написана?

— Сагиб, кажется, сказал мне, что она написана на древнем санскритском языке?

— Да, это мое предположение.

— Сагиб не ошибается.

— Следовательно, она действительно на санскритском языке?

— Да.

— Но вы же знаете этот язык? Вы читаете Веды?

— Но у языка, которым написаны Веды, был отец. Тот, кто знает детей, может не знать их отца.

— Что же нам делать? — спросил обескураженный Андрей Иванович.

— Поискать более ученого пундита. Я знал одного: он, наверное, прочитал бы эту рукопись.

— Да, — заметил Рами, — я тоже думаю, что он прочитал бы рукопись.

— Как вы думаете, господа, — снова спросил Грачев, — не мог ли бы это сделать Нарайян Гаутама Суами?

Это имя произвело неожиданный эффект: как пораженные гальваническим током, оба индуса вскочили с мест и, подозрительно оглянувшись кругом, уставили недоверчивый взгляд на Андрея Ивановича. Удивленный Грачев тоже поднялся со своего места.

— Разве мистер Грешам ничего не писал вам о нем? — спросил Андрей Иванович после минутного молчания.

Рами-Сагиб, опустив заметно дрожавшую руку в боковой карман своего смокинга и вынув письмо Грешама, еще раз пробежал его глазами. Вскоре встревоженное лицо его заметно прояснилось: он нашел приписку, на которую раньше не обратил внимания. В этой приписке говорилось именно о Нарайяне, адрес которого, в случае надобности, Грешам просил сообщить предъявителям письма. Успокоенный Рами передал письмо Дайянанде и указал рукой на приписку. Когда Дайянанда, в свою очередь, прочитал письмо и приписку, они оба обменялись быстрыми взглядами: со стороны Рами этот взгляд выражал вопрос, со стороны Дайянанды согласие, разрешение.

— Извините, джентльмены, — сказал Рами, снова занимая свое место и жестом приглашая своих гостей сделать то же. — Это моя вина. Обрадованный честью принять у себя друзей мистера Грешама, я не прочитал письма до конца. Поэтому имя, произнесенное вами, — с вашего позволения, мы его не будем произносить — так встревожило нас обоих, меня и моего почтенного друга, Дайянанду-Суами.

— Но, позвольте, мистер Рами, — спросил удивленный Авдей Макарович. — Я совсем не понимаю, чем могло вас встревожить это имя.

— Разве мистеру Сименсу ничего неизвестно о последнем возмущении в Калькутте? — в свою очередь спросил вполголоса Рами, пригибаясь к столу и таинственно осматриваясь.

— Совершенно ничего. Признаюсь, нас больше интересовало известие из Европы и поэтому мы, может быть, слишком мало обращали внимания на местные новости.

— К несчастью, наш друг, имя которого мы не будем произносить, был замешан в этом возмущении и осужден на смерть.

— Осужден? — переспросил, нахмуриваясь Авдей Макарович.

— Да. Английский уголовный суд приговорил его к смертной казни.

— И он казнен?! — вскричал встревоженный Андрей Иванович.

— Он скрылся, — отвечал до этих пор хранивший молчание Дайянанда. — Но его повсюду преследуют полицейские шпионы и сыщики. Голова его дорого оценена, а среди людей, принадлежащих к цивилизованному племени, всегда найдется слишком много охотников продать за деньги кровь невинно осужденного.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — свистнул Авдей Макарович. — Что мы теперь будем делать, коллега?

Андрей Иванович пожал плечами.

— Послушайте, мистер Рами, и вы, мистер Дайянанда, — обратился он к обоим черным джентльменам. — Из письма мистера Грешама вы видели, что мы почти только затем и приехали в Индию, чтобы повидаться с Нар… с другом, — поправился он, — имени которого, пожалуй, не будем называть… Поэтому вы согласитесь, что нам необходимо знать его местопребывание.

— Согласен, мистер Гречоу, — отвечал Рами. — Но в настоящем положении дела, когда и вопрос, и ответ почти одинаково могут стоить жизни третьему лицу, — удобно ли будет производить поиски?

— Но вам, мистер Рами, местопребывание его известно? — спросил Грачев, пускаясь напролом.

Застигнутый врасплох таким в упор поставленным вопросом, Рами-Сагиб сначала не нашелся, что отвечать. Сначала он потупил глаза, как будто сконфуженный неделикатной настойчивостью своих европейских гостей, затем посмотрел вопросительно на Дайянанду и, указав ему взглядом на письмо Грешама, лежавшее на столе, снова потупился, очевидно еще не решив, как поступить в этом затруднительном случае. Все это произошло чрезвычайно быстро, но Андрей Иванович, сам чувствовавший неловкость своего вопроса, с проницательностью больной совести успел заметить все эти перипетии.

— Мне очень совестно, мистер Рами, — сказал он, — совестно, что я поставил вас в такое затруднение своим неделикатным вопросом. Заранее извиняюсь. Мы, русские, не привыкли к дипломатическим тонкостям. Мне казалось, что раз я порядочный человек, то есть, по крайней мере, имею в этом свидетельство от вашего друга, то мне без риска можно доверить тайну третьего лица — тем более, что в безопасности его я сам же заинтересован. Но вы упомянули, что голова нашего друга оценена — я не знаю, в какую сумму, но это все равно — чтобы отклонить возможность какого-либо подозрения, я готов сейчас же внести втрое, вчетверо, даже вдесятеро большую сумму вам или кому вы укажете, как залог в безопасности нашего друга, поскольку она от меня может зависеть.

— О, помилуйте, мистер Гречоу, — начал сконфуженный Рами-Сагиб, но Дайянанда не дал ему докончить.

— Позвольте, сагиб, — сказал брамин, слегка дотрагиваясь до локтя Андрея Ивановича и как будто желая этим движением смягчить и успокоить разгорячившегося русского. — Запираться было бы излишне. Да, мы действительно знаем или, собственно, можем узнать местопребывание человека, которого вы ищете. Залога нам не нужно, потому что мы вполне уверены в вашей порядочности. Но тайна принадлежит не нам, а третьему лицу. Скажите же по совести, имеем ли мы право открыть эту тайну без разрешения лица, так сильно заинтересованного в сохранении этой тайны, и кроме того — людям, которые ему совершенно неизвестны?

Андрей Иванович в свою очередь почувствовал себя притиснутым к стене и не нашелся, что отвечать на подобный вопрос.

— Что же нам делать? — спросил Авдей Макарович, прерывая наступившее молчание.

— Я думаю, — ответил после непродолжительного раздумья Дайянанда, — прежде всего следует узнать, согласится ли принять вас друг, имени которого мы не будем произносить.

— А это возможно сделать? — быстро спросил Андрей Иванович, пришедший было в отчаяние и теперь получивший снова надежду.

— Я думаю, что это возможно будет сделать, — промолвил Дайянанда, очевидно что-то обдумывая, — если сагибы не откажутся вместе со мной посетить завтра храм богини Парвати.

— Завтра? Но ведь храм в Калькутте?

— Нет, этот храм недалеко отсюда: на горе, — вмешался Рами-сагиб. — Если вам угодно будет, я также отправлюсь туда вместе с вами.

— Мы будем очень обязаны вам, мистер Рами, — поклонился Авдей Макарович. — Но когда же мы можем получить ответ Нар… то-есть друга, которого мы не будем произносить?

— Конечно, завтра же.

— Следовательно, он скрывается в этом храме?

— Нет, сагиб Сименс, наш друг теперь далеко: он находится, вероятно, в одной горной долине, у подошвы Чумалари.

— Так, значит, ответ будет получен по телеграфу?


Дайянанда взглянул на Рами-сагиба и оба улыбнулись.

— Пожалуй, — отвечал этот последний, — если хотите, по телеграфу, но только этот телеграф совсем не похож на те, какие вы знаете.


ХVІІІ. Храм богини Парвати

В настоящее время на Цейлоне так же, как и в Бирме, преобладает буддийская религия. Но около 200 лет тому назад здесь господствовал древний индийский культ с его всеобъемлющим пантеизмом, с его мистически-философской тримурти — Брамой, Вишну и Сивой — и бесчисленным сонмом второстепенных богов, олицетворявших и силы природы, и отвлеченные философские понятия, и даже человеческие страсти. На всех холмах, на всех вершинах скал, где теперь возвышаются развалины буддийских ступ, в те времена красовались великолепные пагоды в честь богов и демонов, тесной толпой наполнявших Олимп Индостана. Но царство этих богов было не прочно. Созданные пылкой фантазией Востока, запуганной созерцанием могучих сил тропической природы, равно плодовитых как в разрушении, так и в созидании, эти боги должны были уступить свое место обоготворению возведенной в идеал человеческой личности: слепые силы природы отступили перед красотой и могуществом нравственной личности человека.

За шестьсот лет до Р. Хр. явился великий Сакия-Муни, Будда [35] человеческого рода, целые тысячелетия спавшего умственно и нравственно перед лицом бесчисленных богов и демонов, созданных его воображением. Будда первый провозгласил религию человеческого совершенствования, культ стремления к нравственному идеалу. В основу своего учения он положил любовь ко всему живущему, ко всему существующему на земле и на небе:

"Видимые и невидимые существа, — говорил он, — и те, что близ меня, и те, что вдали, да будут все счастливы! Да будет радостно все существующее!"

"Не вредите один другому, нигде никого не презирайте, один другому не пожелайте зла".

"Как мать жертвует жизнью, охраняя свое дитя, так и ты безгранично возлюби все существующее".

Этот великий принцип любви послужил для новой религии знамением победы. Люди, доразвившиеся до сознания нравственного идеала, не могли уже удовлетворяться религией, в которой сухой философский пантеизм жрецов так хорошо уживался с грубым, кровожадным фетишизмом народа. Широкой волной разлилось новое учение по Индостану, как могучий прилив океана затопляя повсюду остатки старой веры. Древние языческие храмы переходили один за другим во владение буддийских монахов. На месте их или рядом с ними созидались еще более великолепные буддийские ступы. Распространение новой религии шло мирно, без борьбы, без насилий, потому что великий учитель заповедывал своим последователям полнейшую религиозную терпимость и такое уважение к чужому мнению, что даже запретил его оспаривать.

Но вероятно так уже суждено, чтобы история каждой религии была запятнана потоками крови. Настало время, когда и среди буддистов проснулся дух узкого, слепого фанатизма, явились свои Торквемады, запылали костры и полилась человеческая кровь. Тысячи языческих храмов были разрушены тогда ложными буддистами, извратившими учение своего великого учителя. Приверженцы старой веры, конечно, платили им тем же. К довершению всего между самими буддистами началась кровавая вражда из-за мнений.

Вражда эта длилась столетия, поглотила бесчисленное множество кровавых жертв и, наконец, замерла под гнетом новых насилий, явившихся теперь уже со стороны пришлых врагов: на север явились магометане, на юг — христиане-португальцы со своими фанатиками-монахами, со своей инквизицией, и начались новые пожары, разрушение, кровопролитие. Теперь уже с одинаковым зверством разрушались древние памятники, без различия религии, к которой они принадлежали.

Прокатилась и эта волна. Наступило новое господство. Новые господа чужды религиозной терпимости. Они с одинаковым высокомерным презрением относятся к представителям обоих культов и под их владычеством теперь мирно уживаются и bud temples, и demon temples[36].

К числу последних принадлежал сохранившийся чудом храм индийской богини Парвати, расположенный на полугоре в двух или трех милях от Рамуни.

К этому-то храму, проснувшись еще до восхода солнца, отправились наши путешественники, в сопровождении Рами-Сагиба, Дайянанды и целой свиты сингалезцев, вооруженных копьями и ружьями, на случай встречи с каким-нибудь пятнистым или полосатым непрошеным гостем.

По выходе из деревни, путешественники шли вдоль коричных и чайных плантаций, принадлежащих Рами-Сагибу, затем местность понижалась и начинались джунгли, болотистая местность, заросшая тростником и бамбуком. Это была самая опасная часть пути, и сингалезцы, зорко оглядываясь во все стороны и чутко прислушиваясь к малейшему шуму, осторожно, шаг за шагом, подвигались среди густых зарослей, по едва протоптанной дорожке. Через полчаса тропинка стала подниматься в гору, то прямо вверх, то делая зигзаги в обход какой-нибудь скалы, отвесные бока которой внезапно преграждали путь. Подъем оказался довольно трудным, и хотя местами были устроены ступеньки, тем не менее путешественники, обливаясь потом и задыхаясь от усталости, принуждены были останавливаться почти на каждом шагу.

Между тем нужно было спешить, чтобы окончить эту трудную часть пути, пока солнце еще не начало палить со всей своей тропической силой: тогда подобная дорога делалась уже совершенно невозможной и путешественники, не рискуя получить солнечный удар, должны были бы, сидя где-нибудь в тени, пережидать, пока спадет зной. Но за все трудности пути они с избытком были вознаграждены прелестным видом, открывавшимся с горы на долину, в которой была расположена деревня Рамуни. Пользуясь каждой остановкой, они любовались на расстилавшийся внизу пейзаж. Андрей Иванович просто не в состоянии был отвести очарованных глаз от прелестной долины, напоминавшей ему отчасти его волшебный остров, и если бы не напоминание спутников о необходимости торопиться, он, по всей вероятности, не скоро добрался бы до храма богини Парвати. Окутанное голубым утренним туманом озеро Рамуни до того напоминало ему то прелестное озеро, на берегу которого он прожил столько незабвенных дней, что невольно глаза его искали здесь архаических колонн и плоской кровли озерного храма, послужившего начальным звеном к длинной цепи его неожиданных открытий на острове Опасном.

Становилось жарко. Долина как будто тонула в голубоватом тумане испарений, поднимавшихся от влажной земли под лучами горячего солнца. Дорога шла теперь уже полным уклоном и скоро за купами деревьев показался широкий купол, вроде опрокинутой чаши, опиравшийся на массивные круглые колонны, сплошь покрытые надписями и резными изображениями.

— Вот и храм богини Парвати, — сказал Рами-Сагиб, шедший впереди, рядом с Авдеем Макаровичем.

— Слава Богу, — отозвался этот последний; — здесь по крайней мере можно будет отдохнуть в холодке.

Несмотря на ранний час утра, перед храмом уже толпились кучки богомольцев с букетами, гирляндами цветов и венками, которые они намеревались принести в жертву любимой богине. У входа в храм стояло несколько молодых браминов и храмовых служителей, одетых в желтые чивары, и лениво смотрели на толпу богомольцев. Заметив Дайянанду, они засуетились. Один из них торопливо побежал во внутренность храма, другие поспешили навстречу калькуттскому брамину и, распростершись у его ног, целовали край его кисейного покрывала. Дайянанда с торжественной важностью возлагал по очереди руки на головы коленопреклоненных жрецов и продолжал медленно подвигаться к храму. Богомольцы, заметив почет, оказываемый Дайянанде, также все попадали ниц и таким образом нашим путешественникам пришлось вступить в храм среди коленопреклоненного народа.

Привыкнув к яркому дневному свету, наши путешественники сначала ничего не могли рассмотреть в темном и прохладном помещении храма, куда они вошли вслед за Дайянандой. Только несколько светильников, тускло горевших между колонн, бросились им в глаза.

Но прежде чем они могли осмотреться, навстречу Дайянанде из глубины храма торопливо вышел, опираясь на палку, дряхлый брамин, предшествуемый двумя жрецами, несшими светильники. Подойдя совсем близко, он приветствовал гостя низким поклоном, причем концами пальцев правой руки дотронулся до пола. Затем он подал Дайянанде роскошный букет цветов. Дайянанда ответил таким же поклоном и в свою очередь подал брамину цветы, принесенные им с собою. После этой церемонии оба брамина рядом подошли к громадной вызолоченной статуе богини Парвати, стоявшей в глубине храма, и, простершись у ее подножия, возложили оба букета на низкий столик, покрытый белым покрывалом и предназначенный для жертвоприношений богине. Когда и этот церемониал был исполнен, Дайянанда шепнул что-то старому брамину и, получив утвердительный ответ, сделал нашим путешественникам знак, чтобы они подождали здесь, а сам, вместе с брамином, ушел во внутреннее отделение храма.

Оставшись одни, путешественники стали рассматривать статую богини Парвати. Лицо ее было довольно красиво и его не безобразила даже высокая остроконечная, украшенная драгоценными камнями митра, из-под которой тяжелыми прядями падали на грудь богини длинные волосы и прихотливо рассыпались по плечам. В левой руке богиня держала большой винган, вид которого так поражает целомудренные взоры на греческих статуях бога Приапа. Совсем открытые руки и ноги богини были украшены золотыми браслетами, осыпанными разноцветными дорогими камнями, сверкавшими даже при слабом освещении храма. По правую сторону Парвати, в некотором расстоянии от нее, находилась такая же колоссальная фигура богини Лакшми, индийской Афродиты, супруги Вишну, богини любви, красоты и счастья. В такой же митре, с волосами, рассыпавшимися по плечам, с таким же винганом в левой руке, она была изображена с роскошным открытым торсом и только короткие, широкие шальвары висели на ее бедрах, поддерживаемые золотой дугою, спускавшейся вниз от массивного ожерелья.

— Ревнивый Сиву, — шепнул Рами-Сагиб, — не дозволяет такого вольного костюма своей супруге: посмотрите, какое тяжелое платье надето на Парвати.

Платье Парвати действительно закрывало ей всю грудь и тяжелыми складками спускалось вниз, оставляя обнаженными только шею, руки несколько выше локтя и ноги немного ниже колена.

По левую сторону Парвати находилась статуя Камадевы. Этот вечно-юный бог любви и красоты был изображен едущим на попугае. В правой руке у него была стрела, до самого острия опутанная гирляндами цветущих роз, в левой руке он держал лук из сахарного тростника, тетиву которого составляла вереница тесно-летящих пчел. Индийский прототип греческого Эрота и латинского Купидона был в такой же уродливой митре, но на ней красовался венок из роз и розы же виднелись в его волосах.

Оглядываясь кругом, Андрей Иванович напрасно отыскивал глазами те уродливые изображения богов, со звериными и зверскими лицами, с десятками рук, вооруженных кинжалами и саблями, спутанных змеями и баснословными чудовищами, таких богов, о которых говорится в каждом путешествии по Индии, не было в храме любвеобильной Парвати. Только вверху, под самым сводом храма, он с большим трудом мог рассмотреть колоссальное изображение таинственного божества Парабрамы, олицетворяющего бытие бытия, нескончаемую вечность, в которой никогда не было начала и никогда не будет конца. Парабрама была изображена в виде существа окутанного покрывалом и изогнувшегося в кольцо: она держала одну из своих ног во рту в ознаменовании того, что в вечности конец сливается с началом и от этого получается одно бесконечное бытие.

Пока наши герой были заняты рассматриванием храма, воротился Дайянанда и, таинственно поманив рукой, повел их за собой во внутренность здания.


XIX. Махатма Нариндра

Наши друзья долго шли вслед за брамином по темным и тесным коридорам, слабо освещенным тусклыми светильниками, поворачивали направо и налево, проходили по запутанным переходам, спускались и снова поднимались наверх по узким лестницам. Им даже казалось, что Дайянанда нарочно кружится с ними, чтобы они потеряли направление пути. Но для какой цели ему это было нужно?

Наконец, после бесчисленных поворотов, они подошли к двери, около которой поджидал их брамин, опираясь на свой посох, около него стояли два жреца с зажженными светильниками. Завидя подходящих гостей, брамин тотчас же отпустил своих свеченосцев и, когда они скрылись в глубине коридора, сказал что-то Дайянанде, повторив несколько раз слово "Нариндра". Тогда Дайянанда обернулся к нашим путешественникам.

— Великий подвижник, — сказал он торжественно, — Махатма Нариндра согласился принять вас и отвечать на ваши вопросы. Будьте благоразумны, не спрашивайте того, что вам не дано знать. Расскажите ему, если он спросит, о деле, которое вас привело сюда. Вы немедленно получите нужный вам ответ.

Затем Дайянанда три раза постучал в дверь и стал прислушиваться. Из-за двери вскоре раздался слабый голос, вероятно, разрешавший войти, и Дайянанда тотчас же отворил дверь. Яркий дневной свет, внезапно ворвавшийся в отворенную дверь, ослепил глаза, привыкшие к темноте коридоров. Прищурившись, наши герои, в сопровождении Дайянанды, Рами-Сагиба и старого брамина, вышли на открытую террасу, примыкавшую к наружному входящему углу храма, и осмотрелись.

На каменном полу террасы, накаленном горячим утренним солнцем, сидел, согнув под себя ноги и скрестив руки на груди, дряхлый, сгорбленный факир. Его голая, совершенно высохшая кожа, как черный пергамент, обтягивала его старческий скелет, на котором, казалось, можно было пересчитать все кости. Длинная, седая, начавшая уже желтеть от старости, борода покрывала ему почти всю грудь, такого же цвета волосы, выбиваясь из под грязной, некогда красной, тряпки, служившей ему головным убором, падали длинными спутанными космами на высохшие плечи и сгорбленную спину. Резким контрастом с общим видом старческой дряхлости горели на его сморщенном лице каким-то диким огнем его черные, совершенно молодые глаза.

Эти глаза, казалось, имели способность проникать в глубину души каждого, на кого они смотрели, и читать в ней, как в раскрытой книге, все, что там скрывалось. Андрей Иванович почувствовал себя очень неловко, когда, при входе на террасу, на него уставились эти огненные, проницательные глаза. Несколько секунд факир не отводил от него своего взора и в это время Андрею Ивановичу казалось, что на него наложены какие-то невидимые путы, от которых цепенеет одновременно и тело, и мысль. Когда факир перевел наконец свой взгляд на его товарища, Андрей Иванович вздохнул с облегчением, точно с него сняли какую-то большую тяжесть, и тотчас сравнил пережитое ощущение с тем, какое, вероятно, испытывает крошечный зайчик, почувствовав на себе неподвижный взор удава, под влиянием которого бедный зверек сам бросается в раскрытую пасть отвратительного пресмыкающегося.

Воспользовавшись промежутком, пока факир медленно обводил глазами почтительно склоненные фигуры своих посетителей, Андрей Иванович бросил быстрый взгляд на окружающую местность. Терраса, на которой он находился в настоящее время, висела над глубоким оврагом, опираясь на почти отвесную, совершенно обнаженную от всякой растительности скалу. В нескольких десятках сажен от нее виднелся противоположный высокий берег оврага, такой же обрывистый и каменистый, но местами покрытый густым ковром ползучих растений, из глубины ущелья доносился шум невидимого ручья. Кругом все было дико и пустынно, как будто сюда никогда не заходила нога человека. Только темные стены храма, к которым примыкала терраса, напоминали о его близком присутствии.

Произведя осмотр своих посетителей, факир сделал знак рукой и произнес несколько непонятных слов.

— Великий Нариндра, — сказал вполголоса Дайянанда, — желает, чтобы вы сели с ним рядом.

Факир сидел почти у самого наружного края террасы, оборотившись лицом к стене храма, сходившейся углом с той, в которой проделана была дверь. Пока Андрей Иванович раздумывал, где ему сесть, так как сидеть спиной к пропасти в таком близком от нее соседстве вовсе не казалось ему приятным, факир жестом пригласил его занять на полу место рядом с собою, приблизительно на расстоянии руки вправо, рядом с Андреем Ивановичем, в таком же расстоянии, поместился Рами-Сагиб. По другую сторону факира сел Авдей Макарович, кряхтя и браня в душе слишком раскалившийся на солнце пол и неудобный способ сидеть по-турецки, согнув колени. Около него, с соблюдением таких же промежутков, поместились Дайянанда и старый брамин. Заметив, что все расселись, как должно, Нариндра положил свою правую руку на левое колено Андрея Ивановича, а левую руку на правое колено Авдея Макаровича и снова сказал несколько слов.

— Великий Нариндра, — перевел снова Дайянанда, — желает, чтобы вы, сагиб Гречау, положили свою правую руку на левое колено Рами-Сагиба, а вы, сагиб Сименс, дайте вашу левую руку сюда, на мое правое колено. Затем, сагибы, вы все время должны смотреть прямо перед собою, на эту стену, не оглядываясь по сторонам, чтобы ни случилось… Желаете вы подчиняться этому условию?

— Конечно, — отвечал Андрей Иванович.

— Идет, — откликнулся в свою очередь Семенов. — Только, чорт возьми, ужасно неудобно сидеть в таком положении, — прибавил он конфиденциально, обращаясь к Дайянанде.

— Тс! — остановил его этот последний, прикладывая палец к губам в знак молчания, и указал на стену, куда следовало смотреть.

"И везде-то приемы этих фокусников одинаковы", — думал Андрей Иванович, не сводя между тем глаз с темной, потрескавшейся стены храма. — "Вот и этот индийский Месмер сначала устраивает магнетическую цепь, а потом будет разыгрывать на наших нервах, что ему вздумается"…

"Однако, как жарко", — продолжал думать Андрей Иванович, чувствуя непреодолимый позыв к зевоте. — "Того и гляди задремлешь… Вероятно, это сиденье на горячем полу располагает ко сну".

И на самом деле он уже начинает грезить наяву. Ему кажется, что стена, на которую он смотрит, более уже не стена, а густое, сероватое облако, что это облако мало-помалу становится реже, тоньше и наконец сквозь него проглядывает голубое небо. Потом на этом небе начинают обрисовываться далекие вершины снежных гор, а у подошвы их вырастает что-то вроде московского кремля: такие же башни, золотоверхие крыши, широкие купола, золотые и лазурные с золотыми и серебряными звездами… Вот, кажется, даже колокольня Ивана Великого… Впрочем, нет: это не кремль, а что-то очень похожее на него, — быть может, таким он был во времена Ивана III или при Иване Грозном…

Желая удостовериться, спит ли он или грезит наяву, Андрей Иванович свободной рукой протирает себе глаза. В тоже мгновение видение исчезает и перед его глазами появляется снова та же темная, потрескавшаяся стена. — "Ну, ясно", — думает он, — "я задремал"…

Рука факира сильнее нажимает его колено. Андрей Иванович снова смотрит на стену и уже заранее знает, что будет дальше. "Я задремлю", — думает он, — "и увижу тот же кремль с его красивыми башнями, куполами и колокольнями".

Действительно, вот уже появилось серое облако, вот оно рассеялось, вот снежные вершины, а вот и кремль! Нет, это совсем не московский кремль. Стены и башни похожи, но все-таки это — что-то совершенно иное: это меньше кремля и здания стоят ближе друг к другу. И потом — какая роскошная растительность окружает эти здания, какая масса великолепнейших цветов! Таких нет в московском кремле.

Вот эта терраса, на которую выходят островерхие двери и окна храма, почти вся утопает в цветущих растениях. Они ползут по стенам, стелются по каменным плитам пола и разноцветными гирляндами свешиваются из белых мраморных ваз, украшающих вычурные резные гранитные столбы, в которых утверждена вызолоченная решетка террасы. Целый лес цветущих растений, стеной поднимаясь вокруг решетки, ревниво охраняет террасу от всего окружающего мира и в этом уединении так хорошо проводить долгие часы дня за чтением какой-нибудь умной книги или в размышлениях, вызванных этим чтением, подобно этому красивому индусу, который медленно прохаживается по террасе с книгой в руках.

Его бледное, овальное лицо, с небольшими усами и короткой бородой, носит несомненные признаки интеллигентности. Об этом особенно свидетельствуют его красиво очерченный лоб и большие задумчивые глаза, которые то внимательно устремлены в книгу, то в раздумье обращаются к зеленой чаще растений, рассеянно скользя по роскошным цветам и сверкающей листве, омытой недавним дождем, как будто внутренний мир застилает для этих глаз все окружающие предметы.

Медленно прохаживается по террасе молодой пундит, погруженный в чтение своей книги. Ветерок тихо колеблет богато вышитые концы белой кисейной повязки, покрывающей его голову в виде легкой и пышной чалмы, длинные, вьющиеся волосы прихотливо падают на высокий, вышитый жемчугом воротник его серого шелкового полукафтана, застегнутого на груди золотыми аграфами с тремя крупными жемчужинами на каждом; из-под широких белых шелковых шальвар выглядывают узкие носки желтых, вышитых серебром туфлей.

— Кто этот индус? — думает про себя Андрей Иванович.

— Это — Нарайян Гаутама Суами, — отвечает громко Нариндра, слегка нажимая колено Андрея Ивановича. На каком языке говорит Нариндра — неужели из русском. По крайней мере Андрей Иванович не нуждается более в переводе Дайянанды.

— Это — Нарайян, — повторяет факир. — Если ты хочешь говорить с ним, я его окликну.

— Конечно, хочу, — говорит Андрей Иванович, но не слышит своего голоса: вероятно, он по-прежнему только думает про себя.

— Хорошо, — продолжает Нариндра. — Я позову Нарайяна и ты расскажешь ему, зачем ты его желаешь видеть и кто тебе указал на него. Слушай, я сейчас его позову: — Нарайян Гаутама Суами, брамин, служащий видимым рукотворенным богом только затем, чтобы сберечь души темных людей от холодного ужаса безверия, но сам познающий сердцем иного, невидимого бога! Два иностранца, два русских, желают говорить с тобою.

— Махатма Нариндра! — послышался издалека приятный тихий голос, — для меня счастье быть не только другом твоих друзей, но даже слугою твоих слуг. Пусть скажут мне иностранцы, чем я могу служить им.

— Говори! — сказал Нариндра, снова сильнее нажимая колено Андрея Ивановича.

— Мистер Нарайян! — начал Грачев и звук его голоса по-прежнему оставался неслышимым для него самого. — Моя фамилия — Грачев. Я приехал из Англй с письмом от доктора Грешама на имя вашего друга, Рами-Сагиба. Мистер Грешам указал мне на вас, что вы могли бы перевести и объяснить найденную мной рукопись на древнем санскритском языке. В письме своем он просит Рами-Сагиба сообщить мне ваш адрес. В виду особенных обстоятельств, в которых вы теперь находитесь, можете ли вы разрешить мистеру Рами-Сагибу указать мне ваше теперешнее местопребывание и дозволить мне с моим товарищем, тоже русским, профессором петербургского университета Семеновым, приехать к вам для рассмотрения рукописи?

— Друзья мистера Грешама — мои друзья, — послышался снова отдаленный голос. — Я буду рад вас видеть. Но Рами-Сагиб не может вам сообщить моего адреса, по-тому что сам его не знает. Я нахожусь теперь в Пагаре, близ Магабанпура, в древнем храме Кришны. Вы можете предъявить письмо мистера Грешама великому брамину храма, Мартану Суами, и он уже доведет вас ко мне. Чтобы вы не забыли, вот вам адрес.

Голос замолк, фигура Нарайяна, терраса, цветы ее окружающие — все стало мало-помалу отдаляться, стушевываться, рассеиваться в воздухе. Нариндра снял свою руку с колена Андрея Ивановича и слегка дунул ему в лицо.

Когда Грачев открыл глаза, перед ним была та же серая стена храма, спутники его, разместившиеся по обе стороны Нариндры, сидели с закрытыми глазами, свесив головы на грудь, и очевидно спали. По приглашению факира, Андрей Иванович разбудил своего соседа с правой стороны, Рами-Сагиба, дунув ему в лицо. То же самое поочередно проделали друг с другом его соседи с левой стороны, начиная с Нариндры и кончая старым брамином. Впрочем, старый брамин сидел последним в ряду и поэтому ему некому было оказать подобной услуги.

Едва только все поднялись на ноги, протирая глаза, точно после глубокого сна, как послышались восклицания удивления и восторга:

— Чудеса, батенька! — повторял в восхищении профессор.

— А вы что видели, Авдей Макарович?

— Как что? Конечно Нарайяна! Ведь вы же с ним говорили?

— Странно! Значит мы с вами одно и тоже видели во сне? Видели вы этот индийский кремль? террасу? цветы?

— Конечно, видел. Ведь я не слепой… Притом это было всего в нескольких шагах… А что это такое вы уронили?

Андрей Иванович нагнулся и поднял сложенную бумажку, на которой было написано красивым английским почерком: "Пагар, Магабанпур, храм Кришны, великий брамин Мартан Суами…"

— Ничего не понимаю, — сказал он, пожав плечами и передавая записку Авдею Макаровичу.

— Разве сагиб уже забыл, что сказал ему Нарайян? — спросил Дайянанда, прочитав записку через плечо Андрея Ивановича.

— Что такое он сказал?

— Он сказал: "Чтобы вы не забыли, вот вам мой адрес". Это рука Нарайяна.

— Да, это его почерк, — заметил Рами-Сагиб, в свою очередь прочитав записку.

— Тем еще для меня непонятнее, — продолжал Андрей Иванович. — Каким образом могла попасть сюда эта записка?

— А разве сагибу понятно, как попал сюда сам Нарайян? — полюбопытствовал Дайянанда.

— Нарайяна я видел во сне.

— Следовательно, сагиб, мы все впятером видели здесь буквально одинаковый сон?

— Вероятно… Это просто удивительно! — воскликнул Авдей Макарович.

— Я думаю, сагиб, что это так же удивительно, как и появление записки?

— Но как это могло случиться?

— Это уже знает только один великий махатма, Нариндра.

Андрей Иванович вспомнил, что он еще не поблагодарил факира за его услугу и тотчас же опустил руку в карман, чтобы достать горсть золотых соверенов, но Нариндра предупредил его, качнув отрицательно головой и сказав что-то на своем непонятном языке.

— Что он говорит? — спросил Андрей Иванович, зажимая в руке золотые деньги.

— Великий махатма говорит, что дары духа не продаются и не покупаются, — перевел Дайянанда.

— В таком случае, передайте ему нашу искреннюю и глубокую благодарность. Он оказал нам чрезвычайно важную услугу.

Нариндра проговорил еще несколько фраз и в заключение сделал знак рукою, как будто отпуская своих посетителей.

— Махатма, кажется, желает, чтобы мы ушли? — спросил Авдей Макарович, заметив этот знак.

— Да. Великий махатма говорит, что долг каждого человека оказывать услуги своим собратьям людям… Затем, он извиняется, что не может долее беседовать с сагибами, так как уже настало время упанишады[37].

Выслушав эти слова, наши герои почтительно поклонились великому махатме-чудотворцу и вышли с террасы вслед за старым брамином и Дайянандой.


XX. Астральное тело

— Что вы скажете об этом, коллега? — спросил Авдей Макарович Грачева, когда они вдвоем шли по темному коридору, вслед за старым брамином. Рами-Сагиб и Дайянанда следовали позади них и горячо толковали между собой, вероятно, об этом же приключении. — Это, кажется, будет получше, чем в Порт-Саиде.

— А вы что скажете, Авдей Макарович? — ответил вопросом на вопрос Андрей Иванович.

— Что я скажу, батенька? Я скажу, что я много слышал и читал об индийских кудесниках и, признаться сказать, считал все это за бред расстроенного воображения. Вы, ведь, сами, коллега, могли заметить, что восточные человеки отличаются весьма пылкой фантазией… Но настоящий случай положительно выбил меня из седла: я потерял стремена и как странствующий рыцарь, заявляю, что все потеряно, кроме чести…

— Вы все шутите, Авдей Макарович!

— Нет, кроме шуток. Я растерял свои убеждения и на пути уверовал в колдовство.

— Может быть, это было то, что называется мысленным внушением, — сказал в раздумье Андрей Иванович.

— Внушение? — переспросил профессор.

— Ну, да… Если хотите, телепатия. Вы знаете, теперь в Европе она в большой моде. Я помню, видел даже несколько романов, построенных на подобной основе… Но здесь мы имеем дело с такой мощной силой, о какой в Европе не имеют понятия, и все европейские магнетизеры и медиумы просто дети перед своим индейским собратом по профессии.

— Внушение? — повторил снова профессор. — Вы хотите сказать, батенька, что Нариндра заставил нас видеть то, что ему вздумалось?

— Не только видеть, но и слушать. Я думаю, что все эти картины, которые мы видели перед собою с закрытыми глазами, создались первоначально в его мозгу и он своей непонятной силой настолько овладел нашим зрением и слухом, что внушил нам, заставил нас видеть и слышать, как наяву, те образы, какие по произволу вызвал в своем воображении. Как вы об этом думаете?

— Не знаю, коллега, не знаю. Пожалуй, может быть, вы и правы… Только я все-таки тут ничего не понимаю.

— Я полагаю, что это единственное возможное объяснение, — настаивал Андрей Иванович, очевидно стараясь больше всего убедить самого себя.

— Вы, думаете, батенька? Да, пожалуй. Я где-то не то читал, не то слышал подобный же случай.

— Какой случай?

— Видите ли, один европейский художник срисовывал вид какой-то индийской местности, но, под влиянием внушения находившегося тут же кудесника, нарисовал совсем не то, что было у него перед глазами, а жилище этого самого кудесника, которого художник никогда не видал и которое находилось за несколько десятков или сотен верст оттуда… Впрочем, постойте, батенька, а записка?

— Какая записка?

— Записка с адресом Нарайяна, писанная его собственной рукою, как уверяет Дайянанда.

Андрей Иванович ощупал жилетный карман, действительно, записка лежала там…

Между тем, странствование по коридорам кончилось. Старый брамин привел своих спутников в довольно большую, светлую комнату, выходившую окнами на внутренний двор храма, украшенный клумбами цветов, среди которых весело шумел фонтан, сверкая на солнце тысячами алмазных искр. В комнате находился длинный стол, окруженный стульями, и несколько широких и мягких диванов по стенам. По знаку брамина, служители храма покрыли два стула белым новым коленкором и брамин тотчас же предложил своим русским гостям занять эти почетные места.

— Вы, кажется, говорили обо мне, сагибы? — спросил Дайянанда, когда все разместились вокруг стола и прислуга внесла легкий завтрак, состоявший из вареного риса, кофе и фруктов. — По крайней мере, я слышал, как вы упоминали мое имя.

Авдей Макарович передал Дайянанде содержание разговора.

— Я не знаю, сагибы, — сказал этот последний, — в чем собственно состоит внушение, которым занимаются у вас в Европе. Но то, что вы видели сейчас, нечто совсем другое.

— Что же это такое, по вашему мнению? — спросил Андрей Иванович.

— Извините, сагибы, что я отвечу вам вопросом на вопрос: известны ли у вас в Европе семь оснований, из которых слагается всякое тело, существующее в природе?

— Семь основании? Если вы говорите не о химических элементах, которых в десять раз больше, то, сколько нам известно, для живых существ таких оснований два: физическое, то есть материальное, и психическое, то есть духовное начало… Так, кажется, Авдей Макарович? Иные, впрочем, присоединяют сюда еще жизненную силу…

— Так, батенька, так. Только индийские богословы и философы думают об этом иначе.

— Вы правы, сагиб Сименс, наши мудрецы думают об этом иначе.

— Но на чьей стороне правда, — как будто про себя заметил Рами-Сагиб, — об этом может знать только одно Высшее Существо, которому все известно.

Дайянанда так посмотрел на молодого сингалезца, что тот потупился.

— Что же, мистер Дайянанда, — прервал Андрей Иванович наступившее молчание, — расскажите нам о семи основаниях.

— Извольте, сагиб. Но я предварительно должен испросить у великого брамина Анандрайи разрешение учить в его присутствии.

Дайянанда сложил обе руки на груди и поклонился в сторону старого брамина.

— Молодой брат мой, — отозвался благодушно Анандрайя, с трудом выговаривая английские слова, — молодой брат мой старше меня в учении и законе. Поэтому мне нужно учиться у него.

— Анандрайя так же велик в скромности, как и в познании закона, — ответил комплиментом на комплимент Дайянанда. — Семь оснований, — начал он свое поучение, — семь оснований, из которых слагается каждое живущее во вселенной существо, по учению наших мудрецов, следующие: первое — штуль-шарира, физическое тело, подлежащее гниению и обращению в прах, второе, джива, жизненная сила, препятствующая телу, прежде положенного срока, распадаться на свои составные части и обращаться в прах, третье, лингва-шарира, — астральное тело, тело из тонкого эфира, которое может иногда отделяться от физического тела, переноситься через огромные пространства и посещать родных и друзей во сне и в минуту опасности и смерти. Иногда живое существо само бывает в состоянии видеть свое собственное астральное тело.

— Что же это: двойник, peresprit?[38] — спросил заинтересованный Андрей Иванович.

— Не знаю, сагиб Гречоу, как это будет по вашему. Мы называем его астральным, то есть звездным, эфирным телом. Четвертое основание — кама-рупа, тело обмана, личина, которую принимают на себя злые существа, чтобы делать вред своим ближним, превращаясь в хищных зверей и пресмыкающихся.

— То-есть что же это? Corps de l'illusion, оборотень, loup garon[39]? — спросил снова Андрей Иванович.

— Вероятно, — заметил Авдей Макарович.

— И своим астральным телом, и кама-рупи, — продолжал Дайянанда, — человек может пользоваться сознательно и по собственному желанию, но для этого он должен пройти длинный путь учения, упражнения, дисциплины, — словом, дойти до полного торжества духа над плотью. Это глубокая и тайная наука, сагибы, которая дается немногим.

— Должно быть — белая и черная магия, как у нас называют?

— Пятое основание тела, — продолжал Дайянанда, — манос, животная душа, самосознание при помощи внешних чувств, какое бывает у зверей у птиц, у змей…

— Это должно быть то, что называется инстинктом, l'âme animal[40], — заметил профессор.

— Шестое основание — бодди, божественная душа, присущая только человеку, и наконец, седьмое — атма или брам, искра божества, сияющая в душе человека и ведущая ее постоянно к добру, несмотря на заблуждения плоти, в которые завлекает ее манос, животная душа.

— Какое же отношение, мистер Дайянанда, имеет ваша система к объяснению нашего видения? — спросил Грачев.

— Я говорил уже, сагиб, что путем долгого учения и упражнений духа человек может дойти до возможности сознательно и по желанию пользоваться своим астральным телом. Но немногие избранники, к которым принадлежит великий Нариндра, достигают еще большего: они могут вызывать перед собой, по произволу, силой своего божественного духа, астральные тела людей и предметов, так как и неодушевленные предметы имеют также свои астральные образы, иначе они не могли бы являться нам во сне. Таким образом, великий Нариндра, силой своего духа, вызвал сюда астральное тело Нарайяна и астральные же образы тех предметов, среди которых он живет в настоящее время. Говорили с Нарайяном не вы, сагиб Гречоу, а ваше астральное же тело…

— Ну-с, а записка? — вмешался Авдей Макарович: — Это — тоже астральное тело действительной записки? Ведь она и до сих пор в жилетном кармане мистера Гречоу.

Дайянанда затруднился ответом на этот вопрос и как будто слегка сконфузился. На помощь к нему пришел великий брамин Анандрайя.

— Записка может быть и настоящая, — сказал он: — Махатма не раз получал таким образом воду из священной реки Ганга для омовений, снег с вершин Гималаев для прохладительного питья и окропленные росою розы из долины Кашемира. Такие примеры не редки в жизни наших отшельников, которые, по произволу умирают. Вот, например, в этой книге, — продолжал он, доставая с полки тяжелую, старинную книгу в резном деревянном переплете с металлическими украшениями, — в этой книге сагибы найдут описания многих подобных случаев.

Авдей Макарович, с жадностью записного ученого, впился глазами в пожелтевшие страницы довольно редкой книги и вскоре между ними, Дайянандой и Анандрайей начался ученый разговор, беспрестанно пересыпаемый именами Риг-Веды, Атарва-Веды, Калидаса, Рамайяны, Викрамадитьи и т. п. У Андрея Ивановича просто закружилась голова от всех этих мудреных речей, безобразно длинных слов, а главное — от только что пережитых впечатлений, а так как завтрак уже кончился, он взял под руку Рами-Сагиба и вышел с ним вместе на внутренний двор храма. Когда они проходили мимо цветущих кустов, окружающих цветочные клумбы, Андрей Иванович почувствовал, что на него устремлен, сквозь густую листву, чей-то огненный взгляд. Он высвободил свою руку из-под руки Рами-Сагиба и раздвинул ветви кустарника, но успел заметить только, как женская фигура, вся окутанная в голубое газовое покрывало, обсыпанное блестками, поспешно скрылась за дверями храма.

— Вы не знаете, кто эта девушка? — спросил он Рами-Сагиба.

— Вероятно, баядерка, — ответил этот последний.

— А разве здесь есть баядерки?

— Как же! При храме Парвати всегда есть баядерки, и не только наши, но и девадаси.

— Какая разница между теми и другими?

— Первые — из низших каст и служат почти для тех же целей, как женщины в кафе-шантанах и пивных у вас в Европе. Они всем доступны. Поэтому их зовут еще сутродари.

— А девадаси?

— О, это совсем другое! Девадаси бывают только из самых высших каст. Это собственно жрицы богини. Они и живут постоянно в храме… Положим, и они не без греха… но они грешат только по собственному желанию, — по увлечению или по любви, как сказали бы у вас в Европе.

— Однако, здесь тесно и жарко, — заметил Андрей Иванович. — Пройдемтесь лучше по окрестностям храма.

— С удовольствием.

Они снова взялись за руки и вышли из храма.


XXI. Девадаси

Когда Андрей Иванович, под руку с Рами-Сагибом, вышел из наружных дверей храма, вся площадь перед храмом была уже покрыта богомольцами. Как видно было, храм Парвати пользовался особенным почетом среди населения окрестных деревень и городков. Повсюду вокруг храма пестрели самые яркие цветные платки и одежды: обливаемые сверкающими лучами тропического солнца, они так ослепительно резко выдавались на красноватом фоне окружающей местности, что смотреть на них становилось больно.

— Как пестро, — заметил он, невольно зажмуривая глаза. — Но этот вкус к ярким цветам, вероятно, имеет здесь, хотя быть может и бессознательно, гигиеническую подкладку.

— Гигиеническую, мистер Гречоу? — спросил Рами-Сагиб.

— Да. Ведь известно, что яркие цвета сильнее отражают лучи солнца. Поэтому яркие цветные одежды лучше защищают от его жгучих лучей, чем — темные. Наши старушки-богомолки знают, что делают, одеваясь в скромные одежды темного цвета: кровь их уже не греет, поэтому им нужно, чтоб их одежда поглощала как можно больше тепловых лучей солнца.

— Пожалуй, вы правы, мистер Гречоу. Мне не приходило этого в голову.

Среди ярких одежд повсюду сверкали блестящие металлические украшения, начиная с простых медных браслетов и цепочек и кончая золотыми ожерельями, осыпанными драгоценными камнями. Местами блестело на солнце голое тело, сильно выделявшееся из-под скромных покровов первобытного костюма, бросались в глаза, ничем не прикрытые, роскошные формы молодого женского торса и тут же рядом — старая, смуглая иссохшая грудь.

Толпа богомольцев двигалась туда и сюда, волновалась, шумела, слышались громкие восклицания, звонкий смех, монотонное пение, сопровождаемое звуками тамбурина и флейты. Порой из всего этого шума резко выделялся звук гонга или там-тама. Почти перед самыми дверями храма, под мерный звук барабана, плясали одетые в яркий костюм сутрадари, и белые, голубые и зеленые покрывала их, усеянные блестками, кружились вокруг них, развеваясь по воздуху, как крылья гигантских птиц. Молодые парни из окрестных деревень тесной толпой окружали пляшущих женщин и то отпускали на их счет веселые, впрочем довольно нескромные шутки, то поощряли их одобрительными восклицаниями. С высокой террасы, окружавшей храм, прислонясь к колоннам, смотрели на пляску молодые брамины и служители храма и порой обменивались с знакомыми богомольцами коротким приветствием или шуткой. Кое-где на площади курился дымок и по воздуху разносился характерный запах пальмового масла: очевидно, что-то варилось или жарилось для проголодавшихся богомольцев. В толпе шныряли разносчики с лотками всевозможных сластей, продавцы фруктов и прохладительных напитков громко выкрикивали гиперболические похвалы своему товару.

Вся эта картина, залитая ярким тропическим солнцем имела такой веселый, праздничный вид, что Андрей Иванович с удовольствием следовал за Рами-Сагибом, поставившим себе задачей обойти все самые укромные уголки площади, — даже те, где уже стояли известного рода небольшие палатки, с разостланной циновкой внутри, и молодые девушки сидели у входа, ласково поглядывая на подходящих мужчин. Проталкиваясь между группами богомольцев и прислушиваясь к шуму и говору толпы, точно ожидая уловить знакомые звуки родной речи, Грачев так живо вспомнил свою далекую родину, что ему даже показалось, будто он уже видит перед собой привычные с детства сцены деревенской ярмарки или сельского торжка в день престольного праздника. Но широкие сверкающие листья незнакомых деревьев, яркие благоухающие цветы, жгучее солнце на ослепительно сияющем небе, смуглые, ярко окрашенные лица и едва прикрытое, полуголое тело на каждом шагу, — все это возвращало его снова к действительности.

— Нравится вам здесь, мистер Гречоу? — спросил Рами-Сагиб, с веселой улыбкой поглядывая по сторонам и сверкая своими великолепными зубами. — Жаль, что сегодня что-то не видать фокусников… Впрочем, не хотите ли посмотреть на заклинателя змей? Видите, вот он расположился со своей деревянною дудочкой и корзиной, полной змей…

— Нет, мистер Рами, я уже любовался на этих заклинателей в Бомбее и в Пуант-де-Галле и — признаюсь вам, — их фокусы возбуждают во мне только одно отвращение.

Между тем, они снова подошли к храму. На террасе, несколько впереди группы браминов, стояла молодая девушка в блестящем костюме, вся с головы до ног закутанная в голубое газовое покрывало, и рассеянно смотрела в толпу. Смуглое худое тело сквозило через прозрачную ткань, золотые браслеты на руках и ногах сверкали разноцветными камнями. Позади нее стоял, не спуская с нее глаз, старый седобородый брамин.

— Посмотрите, — сказал Рами-Сагиб, указывая на террасу, — вот сумасшедшая баядерка-девадаси. Здешние брамины выдают ее за святую. Многие из народа от чистого сердца верят, что она имеет дар пророчества.

— Вам она ничего не предсказывала? — спросил Андрей Иванович, рассматривая девушку.

— Нет… Знаете, она довольно капризна и не всякого удостаивает своим вниманием. Не будете ли вы счастливее, мистер Гречоу? Не хотите ли попробовать?

— А что она за субъект, по вашему мнению?

— По моему мнению она то, что у вас, в Европе, называют ясновидящей. Во всяком случае, субъект довольно интересный.

— Что нужно сделать, чтобы удостоиться ее внимания?

— Подойдите к ней поближе и встаньте прямо против нее.

Грачев послушался совета Рами-Сагиба и подошел к баядерке. Она тотчас же уставила на него свои огромные сумасшедшие глаза и по лицу ее пробежала мимолетная судорога. Странные были эти глаза! Они положительно горели каким-то диким внутренним огнем и, казалось, это пожирающее пламя сжигало прежде всего хрупкое тело самой бедной девушки. В тоже время глаза эти проникали прямо в душу того, на кого они смотрели, и, казалось, имели способность видеть все, что происходит в тайниках души, как будто для них не существовало никакой тайны. Под влиянием этого взгляда Андрей Иванович почувствовал, как нервный трепет пробежал по всему его телу.

Вдруг баядерка протянула руку и сказала что-то повелительным тоном.

— Что она говорит? — спросил Грачев, оглядываясь на Рами-Сагиба.

— Она говорит, чтобы вы дали ей свою руку.

Андрей Иванович послушался. Несколько времени сухая, горячая рука баядерки нервно бродила по руке Грачева, потом она вдруг крепко сжала кисть его руки около запястья своими жгучими пальцами и Андрею Ивановичу показалось, что ему вдруг надели на руку тесный, раскаленный браслет. Спустя несколько минут, девадаси медленно заговорила звучным, певучим, дрожащим от внутреннего волнения голосом. Грачеву показалось, что она говорила рифмованными стихами, — до того была музыкальна ее речь.

— Скажите, пожалуйста, что она говорит, — спросил снова Грачев Рами-Сагиба.

Сингалезец стал переводить:

— "О, я знаю, знаю тебя. Я знала тебя прежде, задолго, задолго до этого, знаю и теперь… Тихо качаются высокие пальмы, волны святого озера омывают ступени покинутого храма. Но храмы на горе священнее этого храма: в недрах его скрываются источники смерти и жизни".

— "Я знаю тебя: я знала тебя прежде, знаю и теперь. Я видала тебя сквозь облака и тучи, за которыми ты скрывался. Тихо качаются высокие пальмы. Волны святого озера омывают ступени покинутого храма. Люди погибли без следа, но не все. То, что сохранилось, прелестно, божественно и страшно".

— "Я знаю тебя. Я видала тебя над горами и над морем. Буря и ураганы покорялись тебе. Из дважды рожденных нет никого более тебя. Ты сделал то, чего никто из них не сделал. Но священный храм таит в себе источники жизни и смерти. Берегись снять с них печати".

— "Я знаю тебя. Из дважды рожденных ты более всех. Но трижды рожденная не для тебя. Волны священного озера омывают ступени покинутого храма. Берегись глядеть на Ариасвати. Твоя любовь принесет тебе гибель. Берегись смотреть на нее: как все, ты будешь пресмыкаться пред ней во прахе, но ты не перенесешь этого".

— "Я знаю тебя. Из дважды рожденных ты более всех. Но есть один, которому все покорится. Волны святого озера будут лобзать следы трижды рожденного. Священный храм откроет ему свои недра и божественная дева взглянет на него с улыбкой любви… Мне жаль тебя, жаль тебя, жаль"!

Конвульсии покривили лицо баядерки, на губах показалась пена. Она выпустила руку Грачева и с раздирающим стоном упала навзничь, прежде чем Андрей Иванович успел помочь несчастной девушке. Но другие, более внимательные глаза заботливо следили за нею. Старый, седобородый брамин не дал ей упасть на землю. В самый момент падения он быстро подхватил ее на руки и унес во внутренность храма.

Первым движением Грачева было броситься вслед за несчастною девушкой, которая неожиданно возбудила в нем глубокую симпатию. Ему хотелось помочь ей, узнать, что с ней такое. Но перед ним уже стоял другой брамин и держал жестяную тарелку: надо было заплатить за "представление". Но у Андрея Ивановича не выходила из головы бедная девушка.

— Что с ней? Куда ее унесли? Что вы с ней делаете? — нетерпеливо спрашивал он брамина. Но брамин молчал и только кланялся, подставляя свою тарелку.

Андрей Иванович с досадой кинул брамину несколько золотых монет, взял под руку Рами-Сагиба и почти бегом потащил его во внутренность храма. Один из служителей, вероятно следивший за ними, тотчас взял светильник и пошел вперед, указывая им дорогу. Чрез несколько минут он привел их к дверям комнаты брамина Анандрайи и здесь остановился. Тщетно Андрей Иванович и, по его просьбе, Рами-Сагиб требовали, чтобы он провел их туда, куда унесли баядерку, — служитель на все их вопросы только молчал и, отрицательно мотая головой, униженно кланялся молодым сагибам.

— Вероятно, это немой, — сказал Рами-Сагиб, бросая ему несколько мелких монет. — Таких часто держат при храмах, так как они, при всем желании, не имеют возможности разболтать кое-каких тайн, без которых не обходятся, сколько мне известно, духовные лица, к какой бы религии они ни принадлежали.


XXII. Тигр[41]

В комнате Анандрайи по-прежнему продолжались ученые дебаты. Теперь на столе лежало уже несколько старинных книг, между которыми виднелись такие огромные фолианты, какие, казалось бы, в пору читать разве одним только великанам. То Дайянанда, то Анандрайя, очевидно польщенные вниманием европейского ученого (чем англичане их давно не балуют, считая всю их литературу за вздор), поочередно открывали одну из этих книг, указывали пальцем спорное место и продолжали разговор, в котором существенную часть составляли цитаты на санскритском языке и такие "протяженно-сложенные" слова, какие не только "неудобно" было выговаривать, но даже и слушать.

Как ни был поглощен ученым спором Авдей Макарович, но и он обратил внимание на бледное, расстроенное лицо своего товарища.

— Что с вами, батенька? — спросил он, остановившись на половине ученой цитаты.

— Здесь больная девушка… баядерка, — сказал Андрей Иванович взволнованным голосом, — с ней дурно обращаются…

Анандрайя нахмурил свои седые брови.

— Кто обидел баядерку, сагиб? — спросил он.

— Я не говорю, что ее обидел кто-нибудь… Она мне гадала… и… потом с ней сделалось дурно…

— Это девадаси, — заметил Анандрайя, обращаясь к Дайянанде.

— Рамисвати?

— Да. Что же, сагиб, кто поступил с ней дурно?

— Вместо того, чтоб подать ей немедленно помощь, какой-то старый брамин перекинул ее через плечо, как труп, и унес в храм… Мы хотели помочь ее, нас не пустили.

— Кто около нее? Ковинда-Суами? — спросил вполголоса Дайянанда.

— Ковинда. Пусть сагиб успокоится: девадаси в хороших руках и никто из окружающих ее не осмелится сделать ей какое бы то ни было зло, потому что она жрица великой богини. К ней приставлен Ковинда-Суами, искусный врач, к которому обращаются даже английские сагибы.

— Можно ее видеть? — спросил Андрей Иванович.

— Да, когда с нею пройдет припадок и она выйдет на террасу храма.

— Но теперь, когда она так нуждается в помощи?

— В жилище жриц богини не может войти ни один мужчина, — заметил Дайянанда. — Только для Ковинды-Суами сделано исключение, потому что он врач.

— Пусть сагиб успокоится, — повторил снова Анандрайя, — девадаси в хороших руках. Когда пройдет с ней припадок, она снова выйдет на террасу.

— Выйдемте снова на площадь, — шепнул Рами-Сагиб, слегка дотрагиваясь до плеча Андрея Ивановича. — Пусть они сидят в этой духоте за своими фолиантами.

Но на площади было также душно и жарко, и в добавок к этому слишком шумно. Громкий говор толпы и резкие звуки музыкальных инструментов неприятно действовали на расстроенные нервы Андрея Ивановича. Ему хотелось тишины, уединения, хотелось побыть наедине с самим собою.

— Пойдемте в лес? — сказал он Рами, когда они подошли к опушке леса, окружавшего храм.

— Пожалуй, — согласился Рами после некоторого колебания.

В лесу была тень и даже порой в знойном воздухе, пропитанном бальзамическими испарениями деревьев, тянула свежая струя, приносившая прохладу с какого-нибудь неведомого горного ручья или озера. В вершинах деревьев, по сплетающимся ветвям, проносились стаи крикливых обезьян, кувыркались акробаты пернатого царства, разноцветные попугаи, реяли ярко окрашенные птицы, уродливый калао стучал своим безобразным носом, розовый удод мягко перелетал с ветки на ветку. Внизу, над цветущими кустарниками, подобно окрыленным драгоценным камням, сверкая на солнце, носились крошечные нектарницы, родные сестры американских колибри.

Порой на головы проходящих сыпались градом сухие ветки и незрелые плоды: это означало, что какая-нибудь семья четыре-руких проказниц, кривляясь и корча всевозможные гримасы, желала таким способом обратить на себя внимание своих двуногих собратьев. В таких случаях Рами-Сагиб поднимал глаза к вершинам деревьев, грозил пальцем лукавым забиякам и, благодушно усмехаясь, проходил дальше. Что касается Андрея Ивановича, то, погруженный в собственные мысли, он, казалось, совсем не замечал, что делалось вокруг него. Желая несколько развлечь своего товарища, Рами-Сагиб несколько раз делал попытки начать разговор, указывая на какое-нибудь редкое растение или насекомое, но Андрей Иванович отвечал на все это односложным "да" и "нет". Испытав несколько неудач в подобном роде, Рами-Сагиб решился прибегнуть к героическому средству.

— Что вы думаете, сэр, о нашей сумасшедшей девадаси? — вдруг спросил он, зайдя несколько вперед и останавливаясь прямо, лицом к лицу с Андреем Ивановичем.

— Девадаси? — повторил Грачев, точно просыпаясь от глубокого сна: — девадаси?

— Да. Что вы думаете о ней?

— Что я думаю? — прошептал, приходя в себя, Андрей Иванович. — Как вам сказать, мистер Рами, — продолжал он в раздумье, — я должен признаться, я не знаю даже, что думать об этом случае.

— Неужели, мистер Гречоу, вы что-нибудь находите в этом странном наборе слов, по моему мнению, не имеющем никакого смысла?

— В том-то и дело, мистер Рами, что этот странный и, по вашему мнению, не имеющий смысла набор слов для меня лично имеет глубокий смысл. Мало того: в нем заключается тайна, которую до настоящего времени я считал принадлежащей только одному себе.

— Быть может, это случайное совпадение? — попробовал усомниться сингалезский скептик.

— Случайное совпадение! Но если допустить подобное объяснение, то такая случайность была бы чудеснее всякого чуда! Нет, мистер Рами, тут скрывается нечто иное: девадаси описывает местность, лежащую отсюда за целые тысячи миль, местность, которую, кроме меня, никто из живущих на земле в настоящее время не имел возможности видеть…

Рами-Сагиб с удивлением и с тревогой посмотрел на одушевившегося Андрея Ивановича и в его голове мелькнула вычитанная где-то мысль о заразительности сумасшествия.

— Затем, — продолжал Андрей Иванович, — она рассказывает случаи из моей личной жизни, отчасти известные только самым близким мне людям, отчасти неизвестные никому, кроме меня.

— Как, сэр: неужели эти бредни о полетах под облаками, о священном озере, о каких-то дважды и трижды рожденных — не бред сумасшедшей баядерки?

— Не знаю, мистер Рами, может быть, это и бред сумасшедшей баядерки, как вы ее называете, но в своем бреду, быть может бессознательно, она рассказывает о том, что существует в действительности и что она ни в каком случае не имела возможности знать до встречи со мной.

— Гм? — пробормотал с сомнением упрямый Рами-Сагиб. — Но эти дважды, даже трижды рожденные — ведь это выдумка браминов?

— Не знаю и не берусь об этом судить.

— Затем там фигурирует какая-то божественная дева… Она как будто даже назвала ее по имени…

— Кстати, мистер Рами, — торопливо прервал его Андрей Иванович — вы не помните, как она ее называла?

— Не помню, мистер Гречоу. Кажется, что-то в роде Парвати…

— Кажется: Рамисвати?

— Нет, мистер Гречоу, Рамисвати — имя самой девадаси.

— Мне помнится, что оно оканчивалось тоже на "свати"… Саросвати?

— Нет, сэр, это совсем не то.

— Как же? Парасвати, Арасвати?

— Да, что-то в роде этого. Повремените сэр, быть может, я еще припомню… Мне кажется, — начал он, спустя несколько времени и вдруг замер с открытым ртом, уставив испуганные глаза по направлению к куче деревьев, стоявших на полугоре, несколько в стороне от пути.

Андрей Иванович взглянул в ту сторону и, также точно увидев рактазу[42], окаменел с широко открытыми, неподвижно устремленными в одну точку глазами. Казалось, как будто какой-то мертвящий холод внезапно оковал его члены в то время, как вся кровь прилила к сердцу и все внутри его затрепетало. Он чувствовал, как дрожала у него нижняя челюсть, как волосы дыбом поднимались на голове и холодный пот выступал на лбу.

Прошло несколько долгих секунд, прежде чем он, все еще не сводя глаз с приковавшего их предмета, опустил дрожащую руку в карман своей куртки и вынул маленький дорожный револьвер, жалкое орудие для борьбы с громадным тигром, уже припавшим на передние лапы всего в нескольких саженях расстояния и приготовившимся сделать свой смертельный скачек…

Ярко отливала на солнце его блестящая красноватая шкура с черными характерными полосами, огромные зеленые глаза, казалось, выпускали целыми снопами лучи фосфорического света. Припав громадной головой на могучие передние лапы, животное, казалось, как будто ласково помахивало хвостом, прижав по кошачьи свои пушистые уши и только в нетерпении царапало землю, точно пробуя силу своих страшных, острых когтей. Из слегка открытой пасти виднелись кровавый язык и белые, острые зубы и слышалось не то ворчанье, не то веселое мурлыканье кошки…

Сколько мыслей промелькнуло в голове Андрея Ивановича в этот короткий промежуток времени, пока он смотрел, не спуская своих точно очарованных глаз, в лучистые зеленоватые глаза животного, готовившегося к своему роковому прыжку! Казалось, в эти мгновения он успел снова пережить всю свою жизнь. Пред ним пронеслись с быстротою молнии картины детства, мирная Грачевка, школьная жизнь, университет, воспоминания страннической жизни, лица родных, друзей и знакомых, наконец, остров Опасный с его сказочной обстановкой… Но над всеми этими обрывками мыслей скоро всплыла одна господствующая мысль и эта мысль мгновенно возвратила ему утраченную бодрость и придала твердость руке, сжимавшей револьвер:

— Не может быть, — подумал он, — чтобы я приехал сюда из Европы только затем, чтобы погибнуть здесь преждевременно и такой глупой, бесславной смертью. К чему же тогда все то, что со мною случилось? — И он вспомнил при этом свой Гиппогриф, свои приключения в Нагорном храме, в Порт-Саиде, Нариндру, наконец, — девадаси. — После всех этих чудес и такая смерть! Нет, это нелепо, — продолжал он, быстрым взглядом окидывая револьвер. — Этого не может быть, — повторил он еще раз и твердой рукой поднял револьвер, стараясь навести его прямо в глаз кровожадного зверя.

Вот все тело животного вздрогнуло, передние лапы согнулись… Настал роковой миг. Рами-Сагиб в покорном отчаянии опустился на землю и закрыл лицо руками. Андрей Иванович нажал боевую пружину револьвера…

Но ни выстрела, ни прыжка не последовало. Случилось что то странное: тигр, точно подброшенный вверх какой то посторонней силой, перевернулся в воздухе и тяжело шлепнулся вниз, ударившись спиной о землю. Лапы его, с выпущенными когтями, несколько секунд судорожно сжимались, точно в предсмертных конвульсиях, из пасти закинутой навзничь головы выступила кровавая пена и затем безжизненное тело громадного животного медленно покатилось под гору, цепляясь за выдавшиеся камни, кустарники и корни растений. Удивленный Андрей Иванович, забыв свой недавний страх, подбежал к обрыву и, нагнувшись над краем его, наблюдал, как труп тигра катился по крутизне, падая с камня на камень, пока не повис над пропастью, зацепившись за полусгнивший пень.

Вдруг кто-то тронул его за плечо. Андрей Иванович вздрогнул от неожиданности и обернулся: позади него стоял бледный Рами-Сагиб, еще не оправившийся от испуга.

— Нариндра, — прошептал он побледневшими губами, уловив взгляд Андрея Ивановича.

— Что Нариндра?

— Убил тигра.

— Как убил? Я не слыхал выстрела… Чем он мог убить?

— Взглядом.


XXIII. Этого не может быть

Предположение было так чудовищно, что Андрей Иванович в свою очередь, подумал, не помешался ли в уме от страха его товарищ.

— Вот он стоит, — шепнул снова Рами-Сагиб, указывая на противоположную сторону оврага.

Только теперь, подняв глаза по направлению, указанному Рами-Сагибом, Андрей Иванович заметил на той стороне оврага потемневшие стены храма Парвати и примыкавшую к ним террасу факира Нариндры. Сам Нариндра стоял на краю террасы, вытянувшись во весь рост и скрестив на груди свои сухие руки. Казалось, он вовсе не замечал людей, находившихся по ту сторону оврага, сосредоточив все свое внимание на трупе громадного животного, повисшем над пропастью.

Андрей Иванович несколько времени смотрел на факира, перебирая в уме вероятные причины смерти тигра, в числе которых не были забыты ни внезапное укушение очковой змеей, ни отравленная стрела, ни даже выстрелы из электрического ружья. Не остановясь, однако, ни на одном из этих предположений, Андрей Иванович, забывшись, крикнул через пропасть по-русски.

— Почтенный Нариндра! Не знаешь ли, кто убил тигра?

Нариндра поднял на Андрея Ивановича свои огненные глаза, махнул рукою в знак приветствия и заговорил что-то на своем языке.

— Что он говорит? — спросил Андрей Иванович Рами-Сагиба.

— Он говорит, что кто бы ни убил тигра, — это не важно. Русский сагиб вовсе не затем приехал сюда из Европы, чтобы погибнут здесь преждевременно и такою глупой, бесславной смертью. Это нелепо и потому этого не может быть…

Андрей Иванович вздрогнул от неожиданности и изменился в лице, услышав из уст Нариндры ту самую мысль, которая пришла ему в голову в роковое мгновение встречи с тигром и так повлияла на подъем его духа.

— Как вы сказали? — спросил он, не веря собственным ушам.

Рами-Сагиб еще раз повторил ответ Нариндры и теми же самыми словами. Сомнения больше не было. Убить тигра мог только тот, кто читал самые мысли в душе человека. Ясно, что он невидимо присутствовал в этот страшный момент и спас две человеческие жизни ему одному известным способом. С чувством изумления и благодарности Андрей Иванович поднял глаза на факира, но Нариндра, махнув еще раз рукою в знак прощального приветствия, повернулся спиной к оврагу и скрылся за дверью, через которую Андрей Иванович сегодня утром выходил на террасу, вслед за престарелым Анандрайей и Дайянандой.

— Случаются ли у вас такие вещи в Европе? — спросил Рами-Сагиб своего задумавшегося спутника, когда они шли обратной дорогой по лесу.

— Как вам сказать? Есть, конечно, любители чудесного и у нас в Европе. Они старательно собирают всевозможные легенды в этом роде. Существует даже особый вид литературы, занимающийся подобными предметами. Но, сколько мне известно, если не все, то по крайней мере значительная доля чудес, о которых трактуется в этих писаниях и легендах, ограничивается простым шарлатанством. Я слышал много рассказов в подобном роде, но до настоящего времени лично никогда не испытывал ничего подобного.

— Однако, у вас в Европе были граф Калиостро, Сен-Жермен…

— Да, но преобладающее мнение о них — только как о ловких авантюристах и шарлатанах. В Европе смотрят на Восток, и в особенности на Индию, как на страну чудес, на родину волшебников и тауматургов[43].

— Вы разделяете этот взгляд, мистер Гречоу?

— Да, мистер Рами, то, что я испытал лично с первого шага на Востоке, поневоле заставляет меня изменить свои взгляды на этот предмет. Вы были очевидцем всего, что случилось сегодня, начиная с необъяснимого появления Нарайяна и оканчивая пророчеством девадаси и непонятной смертью тигра, которую, подобно вам, я готов приписать вмешательству Нариндры, но еще в Порт-Саиде я имел случай натолкнуться на явление в подобном же роде.

И Андрей Иванович рассказал Рами-Сагибу свое Порт-Саидское приключение.

— Вы видите теперь, — продолжал он, — я имею право сказать, что с первого шага на Востоке я попал в атмосферу чудес, которые проследует меня до настоящего времени и, как кажется, еще возрастают в качестве и количестве.

— Ваше признание, мистер Гречоу, снимает с меня большую тяжесть.

— Тяжесть, мистер Рами?

— Да. Если вы, получивший вполне европейское образование, вы, которого в детстве и в юности не окружало, не преследовало на каждом шагу то, что вы называете атмосферой чудес, — если вы, несмотря на все это, готовы поверить во все эти чудеса, — то представьте, каково было мне постоянно испытывать двойственность, даже не двойственность, а еще более испытывать антагонизм между всем тем, что я всосал с молоком матери, что окружало и окружает меня теперь, и теми положениями науки, которые я вынес из пятилетнего пребывания в Европе? Каждое явление подобного рода, с какими я постоянно сталкиваюсь у себя на родине, я старался объяснить с точки зрения этой европейской науки и, признаюсь вам со стыдом, явления эти с этой точки оставались для меня все время необъяснимыми. Напротив, на каждое положение науки я мог привести сотни примеров, которые шли в разрез с этими положениями. Результат получился печальный: я не мог вполне верить в науку и не смел верить тому, что открыто совершалось перед моими глазами.

— Я вполне понимаю вас, мистер Рами, и сочувствую вам от души.

— Вот, например, в настоящем случае правоверный индус, нетронутый европейской наукой, признал бы, конечно, чудо, уверовал бы, что его совершил Нариндра, — но как совершил, какою силой — он не стал бы и обсуждать, так как само собою разумеется, что чудо может быть совершено только чудесной силой, присущей мудрецам-отшельникам и факирам. У меня же при этом является непреодолимое желание объяснить явление естественными причинами, хотя, признаюсь, эти причины для меня непонятнее сверхъестественных. Я подбираю слова: гипнотизм, внушение, магнетизм, истечение флюидической материи, — но разве это что-нибудь объясняет? А между тем, я смутно чувствую, что тут действует простая естественная сила, но только такая сила, которая науке еще неизвестна…

Пристыдил ли Грачева этот упорный скептицизм сингалезца, так бескорыстно преданного европейской науке, или он успел уже прийти в себя, но только после этой фразы, как будто вспомнив что-то, он сказал своему спутнику:

— А знаете, мистер Рами, в самом деле не мешало бы повнимательнее осмотреть шкуру убитого зверя: быть может, найдется рана, укол или что-нибудь в этом роде…

— Что же, нет ничего легче. Вон стоят двое шинкарри, — спутники в это время уже вышли на площадь и Рами-Сагиб указал на двоих охотников, вооруженных длинными луками и пучками легких дротиков, — вот двое шинкарри: стоит только пообещать им рупию, они слезут в пропасть, достанут труп тигра, снимут с него шкуру и доставят ее вам в целости.

— Как вы думаете, мистер Рами, не послать ли нам эту шкуру Нариндре, тем более, что он имеет на нее более прав, чем мы с вами?

— Что же, это вы прекрасно придумали, мистер Гречоу.

Рами-Сагиб подозвал к себе шинкарри и принялся толковать с ними по своему. Все трое горячо жестикулировали, беспрестанно указывая по направлению к лесу. Андрей Иванович постоял несколько времени около них и соскучился.

— Я пойду к своему товарищу, — сказал он Рами-Сагибу.

— Да, да, мистер Гречоу, идите пока, — торопливо отвечал этот последний, прерывая на мгновение горячее объяснение с шинкарри, — мне нужно будет проводить их в лес и указать место, где лежит убитый тигр. Вы, пожалуйста, ступайте к своему товарищу, а я условлюсь с ними… — И Рами-Сагиб тотчас же направился в толпу индусов, стоявших неподалеку, а Грачев пошел отыскивать Авдея Макаровича.

Пробираясь сквозь толпу, Андрей Иванович перед самым входом в храм натолкнулся на тесный кружок мужчин и женщин, которые, поднимаясь на носки и цепляясь за плечи впереди стоявших, жадно следили за пляскою баядерок-наши. Даже терраса храма опустела. Брамины, прежде толпившиеся на ней и равнодушно смотревшие сверху на богомольцев, теперь тоже вмешались в толпу и, пользуясь своим привилегированным положением, пробились в передние ряды зрителей. Подняв глаза на опустевшую террасу, Андрей Иванович невольно вздрогнул, заметив за одной из колонн знакомое голубое газовое покрывало, усеянное золотыми блестками. В то же мгновение от колонны отделилось кудрявое бледное личико девадаси и ее огромные, горящие внутренним огнем глаза уставились прямо в глаза Грачева. Казалось, она нарочно поджидала здесь молодого русского сагиба, потому что из под голубого газа немедленно появилась худая смуглая ручка и сделала ему призывной жест.

Когда Грачев, растолкав толпу, взбежал на крыльцо храма, она вышла к нему навстречу, слегка нагнула его голову и стала дуть ему в лоб и волоса. Потом она положила свои почти детские руки к нему на плечи, уперла в его глаза свой горящий неподвижный взор и произнесла медленно, ломанным английским языком:

— Забудь все, что я тебе говорила. Судьба должна совершиться.

— Зачем же в таком случае ты говорила?

— Это не я говорила. Кто-то другой говорил моими устами. Если бы я даже не хотела говорить, я все равно должна была бы повиноваться. Но ты забудь, что я говорила.

— К чему это? Разве не все равно забуду ли я или не забуду твои слова: ведь судьба совершится во всяком случае?

— Не знаю. Так нужно.

— Послушай, ты упоминала тогда одно женское имя, повтори его мне теперь. Я никак не могу его вспомнить.

Девадаси опустила глаза, сняла руки с его плеч и тихо прошептала:

— Я его забыла и ты должен забыть его.

— Я тебе не верю. Ты просто не хочешь исполнить моей просьбы.

—