Карибы [Альберто Васкес-Фигероа] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


Перевод: группа “Исторический роман“, 2016 год.

Перевод: gojungle, passiflora, happynaranja и Almaria .

Редакция: gojungle, Oigena и Sam1980 .

Домашняя страница группы В Контакте: http://vk.com/translators_historicalnovel

Поддержите нас: подписывайтесь на нашу группу В Контакте!



1   

«Ур-а-кан», что на местном наречии означает Дух Зла, осенью 1493 года пронесся над Гаити, оставив на своем пути трагический след смерти и разрушения, а свирепые воины кровожадного вождя Каноабо перебили тех немногих испанцев, что пережили безумную мощь стихии в полуразрушенном и незащищенном форте Рождества.

К счастью, коренные жители Гаити, безбородые туземцы, умели считать только до десяти; все, что больше, они просто называли словом «много». К тому же они едва ли могли отличить один труп бородатого чужака от другого такого же, и потому не догадались, что убили не всех врагов.

Одурманенный верной и молчаливой Синалингой, канарец Сьенфуэгос находился в полном неведении о тех печальных событиях, что произошли всего в пяти километрах от хижины, в погребе которой туземка скрывала его против воли. Когда неделю спустя он начал осознавать, что все еще пребывает в мире живых, а захватывающее путешествие в преисподнюю было всего лишь результатом чрезмерного употребления галюциногенных грибов, прежде всего он услышал крик новорожденного неподалеку от гамака.

Синалинга родила первого представителя новой расы на следующий день после гибели первого европейского поселения в Новом Свете и, как это часто бывает у большинства женщин, новорожденный немедленно завладел всем ее вниманием, хотя она, разумеется, по-прежнему чувствовала себя ответственной за безопасность отца своего ребенка.

— Твои друзья убиты, — сухо произнесла она, едва канарец достаточно пришел в себя, чтобы осознать эту страшную новость. — И хотя люди Каноабо вернулись в свои земли, ты по-прежнему в опасности.

Парень безропотно воспринял то, что в конце концов произошла ожидаемая уже много месяцев резня, хотя, конечно же, горевал о печальном финале мастера Бенито из Толедо, старика Стружки, агрессивного Кошака и даже тупого и напыщенного губернатора Араны, потому что за долгие месяцы все они превратились не только в товарищей по изгнанию и приключениям, но и почти в единственную его семью.

А теперь все были мертвы, и Сьенфуэгос волей-неволей начал думать, что, так внезапно исчезнув из его жизни, они его предали. Ведь никому из них не пришло в голову, что, позволив себя убить, они оставили его, нищего и невежественного козопаса с острова Гомера, в полном одиночестве на другом берегу океана, превратив в единственного выжившего европейца в Новом Свете, единственного более или менее цивилизованного человека на западном берегу Атлантики.

Его охватил страх. Несмотря на телосложение Геркулеса, горделивую осанку и бесчисленные испытания, в конечном счете он был почти мальчиком, и безмерное одиночество, в котором он оказался столь внезапно, тяжелым камнем легло на душу.

Что теперь делать? Куда деваться?

И у кого спросить совета?

Женщина с кожей цвета меди кормила малыша и с каменным лицом и непроницаемым взглядом черных глаз наблюдала за Сьенфуэгосом, хотя и молчала, давая понять, что крохотного создания, так отчаянно вцепившегося в ее грудь, ей вполне достаточно. Теперь она явно решила держаться подальше от бывшего любовника. Хватит и того, что она спасла ему жизнь.

Сьенфуэгос посмотрел на малыша. Да, это был его сын, но он никак не мог свыкнуться с мыслью, что эта морщинистая обезьянка, способная лишь плакать и сосать грудь — его плоть и кровь, и еще в меньшей степени осознавал, что этот младенец — первый росток новой расы, которая в скором времени распространится по всему континенту.

Сказать по правде, канарец Сьенфуэгос до сих пор в полной мере не осознал (да и никогда не осознает) роль, выпавшую ему по капризу судьбы — стать свидетелем великой эпопеи, открытия и покорения этих земель. Не осознавал он и того, что стал отцом первого метиса на континенте, который в один прекрасный день назовут Америкой.

Пока он был лишь юнцом, беспрестанно задающим себе вопрос: как такое возможно, что всего год назад он пас коз на скалах родного острова, а теперь, по воле Господа и других людей, находится в полном одиночестве в трех тысячах миль от границ известного мира.

Он всегда знал, что у берегов Гомеры кончается Земля и начинается Сумрачный океан, но череда драматических событий, словно по волшебству, забросила его на противоположную сторону этого океана.

— И что мне теперь делать?

— Уходить, — ответила Синалинга. — Если ты останешься здесь, тебя убьют, и очень возможно, что убьют и нашего ребенка. Так что лучше тебе уйти.

— Ты пойдешь со мной? — спросил он.

— Нет. Племена, живущие в глубине острова, ненавидят нас, и в конце концов они нас поработят, а я не хочу для моего сына такой судьбы. Мой брат — вождь.

— Понимаю, — сказал канарец. — В рабство я попасть не хочу. И куда ты посоветуешь мне направиться?

— Куда угодно, кроме земель Каноабо. Они убьют тебя на месте.

— Может быть, в горы?

Она покачала головой.

— Горы — это его стихия, там он чувствует себя могучим и непобедимым.

— Как жаль! Ведь именно в горах я чувствую себя как дома, а прибрежную сельву я почти не знаю. К тому же я еще так слаб!

— Действие снадобья скоро закончится. Через три-четыре дня ты станешь таким же сильным, как прежде.

— Почему ты меня спасла?

— Я не хотела, чтобы мой ребенок родился без отца.

— Только поэтому?

Черные глаза гаитянки неотрывно смотрели на измученное лицо Сьенфуэгоса, но он по-прежнему не мог понять, какие мысли бродят у нее в голове.

Наконец, Синалинга кивнула на младенца, так и уснувшего, припав ротиком к ее груди.

— Когда-нибудь сюда вернутся твои соотечественники, — произнесла она. — И тогда ты будешь мне нужен, чтобы защитить моего ребенка.

— Они никогда не вернутся.

— Вернутся, — убежденно повторила она. — Я знаю, что они вернутся.

Мягко покачиваясь в широком гамаке, с которым он уже освоился и теперь считал, что спать в гамаке намного удобнее, чем на любом ложе, удобнее даже, чем на земле, где он всегда предпочитал спать, рыжий канарец задремал, напоследок подумав: а что, если Синалинга права, и его соплеменники когда-нибудь и в самом деле вернутся в эту дикую и далекую «Страну гор»?

Адмирал Христофор Колумб, отплывая в Испанию, поклялся, что непременно вернется, но канарец имел все основания не слишком доверять обещаниям вице-короля Индий. После той роковой ночи, когда их корабль потерпел крушение, у Сьенфуэгоса было достаточно времени поразмыслить о странном поведении адмирала на протяжении всего долгого и опасного пути, и доверие к нему окончательно пошатнулось.

Колумб не уделил бы ни единой минуты своего драгоценного времени никому и ничему, что не имело бы отношения к ее великой цели, не сделал бы ни единого шага, если он не вел к ее достижению. А цель эта была ничем иным, как сказочным царством Великого хана, которого он стремился достичь западным путем.

Вернется ли он, чтобы спасти тридцать девять человек, брошенных на произвол судьбы в так называемом форте Рождества, зависело от того, укладывается ли возвращение в круг его интересов, а также поддержат ли его на этот раз Их Католические величества, у которых и без того хватало проблем, чтобы еще и забивать себе голову столь сомнительными и рискованными предприятиями.

И наконец, оставался самый главный вопрос, которым канарец задавался снова и снова: сможет ли, черт возьми, адмирал Колумб снова найти этот затерянный в океане остров?

Для бывшего пастуха, человека сухопутного, необразованного и почти не имевшего представления о мире до того мгновения, когда ему пришла в голову дурная мысль приникнуть зайцем на «Санта-Марию», искусство навигации оставалось полной загадкой. Сколько бы он ни пытался его постичь, все равно ему казалось, что заставить корабль двигаться в нужном направлении, когда ветер дует совершенно с другого, можно только с помощью колдовства. И тем более он считал совершенно немыслимым найти затерянный посреди океана остров, сколько бы раз ему ни объясняли, как звезды и волшебная стрелка компаса показывают путь по воде.

Так что, как ни старались оружейник и Кошак его переубедить, он сильно сомневался, что Колумб не только сможет снова отыскать остров, названный им Эспаньолой, но даже сумеет найти обратный путь в Севилью.

А впрочем, какая разница, если, вернувшись, адмирал не найдет здесь ничего, кроме развалин и трупов?

После этого Сьенфуэгос проспал еще два дня. Проснувшись на третий день на рассвете, он обнаружил, что Синалинга и ребенок исчезли; вместо них стояла большая корзина с фруктами, поверх лежал грубый золотой браслет: по всей видимости, прощальный подарок женщины, с которой Сьенфуэгос все эти месяцы делил горести и радости.

Сьенфуэгос с горечью подумал о том, что остался самым одиноким человеком на планете, оказавшись среди враждебной природы в окружении существ враждебной расы. Наконец, взяв свою шпагу — ту самую, что подарил ему мастер оружейник, и верный, остро заточенный шест, он решился выйти из хижины и пойти взглянуть, что же осталось от форта. Вся его решимость рассыпалась в прах, едва он увидел гниющие останки товарищей, покрытые мириадами мух. Среди них он сразу узнал тела мастера Бенито из Толедо, а также Барбечо, Кандидо Рыжего и Кошака, пригвожденные стрелами к мачте, по-прежнему возвышающейся посреди двора.

От беспорядочной конструкции, которую они с таким трудом возвели из останков погибшего корабля, осталось лишь с полдюжины свай; обе хижины, где жили моряки, исчезли с лица земли, как и амбар, где они хранили припасы. Казалось, гигантский циклоп одним лишь пальцем разрушил хлипкую постройку. На берегу валялись разбитая шлюпка с «Санта-Марии» и маленькая бомбарда; казалось, она спит, устроившись на охапке листьев поваленной пальмы.

Море было спокойно, солнце ласкало спину, ни единый порыв ветра не тревожил листву деревьев, словно вся природа застыла в траурном безмолвии, умерев вместе с людьми.

Это безмолвие нарушало лишь жужжание миллионов мух, да шуршание сотен крабов, объедающих безногое тело, лежащее возле кромки воды. Это жуткое шуршание казалось перешептыванием высокопоставленных сплетников за обедом, наслаждающихся жуткой трапезой.

Сьенфуэгос сел на камень и с горечью оглядел опустевший форт, еще так недавно полный жизни и суеты. Он в ярости задавался вопросом, как отреагирует адмирал Колумб, если когда-нибудь и впрямь вернется и увидит результат своих грязных махинаций.

— Кто-то должен за это ответить, — сказал он себе. — Я никогда этого не забуду, сколько бы лет ни прошло. Столько отважных людей, столько мечтаний — и все это теперь пожирают мухи!

С другой стороны пролива за ним наблюдали с полдюджины туземцев и, хотя они не проявляли враждебности, канарец не сомневался, что, даже если непосредственной угрозы они и не представляют, наверняка индейцы отправили к свирепому Каноабо гонца с известием, что один из досадных свидетелей его зверств остался в живых.

Сьенфуэгос понимал, что ему нельзя оставаться в этом проклятом богами месте, но сначала предстояло решить вопрос: как дать понять тем, кто, быть может, вернется за ними, что по крайней мере он, канарец Сьенфуэгос, остался жив.

Но как он мог объяснить причины, благодаря которым ему удалось выжить, людям, ничего не знающим о тех запутанных и трагических событиях, что происходили в форте в последние месяцы?

Как мог дать понять вновь прибывшим, что не собирался предавать своих, что всему виной зелье, которым его опоила дикарка, прежде чем спрятать в потайной яме под полом хижины?

Тридцать восемь испанских моряков погибли на этих берегах, куда снова и снова приплывали на охоту за новыми жертвами свирепые карибы, чтобы утолить свою тягу к человеческой плоти, и лишь ему, тупому Гуанче, никогда не стремившемуся открывать новые миры и ввязавшемуся в это опасное приключение лишь по ошибке, по странному капризу судьбы удалось выжить.

Почему?

Он был среди них самым юным и самым неопытным; за его жизнь никто не дал бы ни гроша; все считали его самым глупым на корабле. И тем не менее, именно он, живой и невредимый, сидел сейчас на развалинах форта, созерцая гниющие трупы товарищей по несчастью.

Его пугала одна мысль о том, что однажды придется предстать перед самим вице-королем Индий и, положившись на удачу, поведать ему все подробности ужасной борьбы внутри форта, грязного предательства и нелепых и дурных решений, имевших место среди кучки людей, предоставленных на волю судьбы. Или объяснить суровым и скучающим судьям, почему его товарищи убивали друг друга из-за женщины, или причину, по которой губернатор хотел остаться на своем посту любой ценой, хотя всем было очевидно, что править он не может.

Сьенфуэгос сидел посреди опустевшего двора — совершенно один, если не считать компании гудящих мух да нескольких туземцев, наблюдающих за ним издалека. Теперь канарец окончательно понял: что бы он ни сделал, что бы ни рассказал — уже один тот факт, что он единственный остался в живых, навсегда засядет в подозрительном мозгу адмирала: Что бы Сьенфуэгос ни рассказал, Колумб все равно будет считать канарца трусом, сбежавшим из форта Рождества, когда долг велел ему погибнуть вместе с остальными.

Потом, когда опустился вечер, он начал понимать — глупо беспокоиться о том, что будет завтра, если завтра может и вовсе не наступить, и постепенно им завладела страшная слабость, точнее сказать, безнадежная апатия в сочетании с нежеланием бороться за жизнь, и почти целых три часа ему казалось бесполезным пытаться спасти собственную потрепанную шкуру.

За этот долгий и утомительный год ему удалось избежать стольких опасностей, что часто Сьенфуэгос спрашивал себя: неужели судьба будет находить всё новые и новые способы загнать его в угол? Со временем он пришел к выводу, что извращенное воображение его злого рока всегда превосходит то, что канарец мог бы себе представить.

И теперь судьба снова загнала его в угол без всякой надежды выбраться. Перед ним расстилалось тихое зеленое море, кишащее голодными акулами, а за спиной распахнула свою пасть непроходимая сельва, полная неведомых опасностей.

— Вот дерьмо! — воскликнул он.

И вновь Сьенфуэгосу пришлось спасаться воспоминаниями об Ингрид, отчаянно цепляясь за хрупкую надежду когда-нибудь встретиться с ней в Севилье. Едва представив ее прекрасное лицо, вспомнив, как руки ласкали ее нежное упругое тело, он нашел в себе силы взобраться на вершину скалы и дать себе слово, что непременно спасет свою жизнь — хотя бы для того, чтобы однажды воссоединиться с любимой.

Но что теперь делать? Куда идти?

Он знал лишь одно: Испания в той стороне, где восходит солнце.

Во время нескончаемого путешествия на борту «Санта-Марии» он изо дня в день видел рассвет за кормой, а значит, теперь должен держать путь навстречу рассвету, если когда-нибудь хочет снова встретиться с белокурой немкой.

Правда, их разделяли более трех тысяч миль и глубокий океан, но что значат подобные пустяки против настоящего чувства?

В эту минуту он вдруг вспомнил тот день, когда впервые увидел тяжелую лодку, которую старый Стружка, Кико Немой и Кандидо Рыжий строили в потаенной пещере к северу от залива, и вдруг почувствовал, что ему прямо-таки необходимо выяснить, что с ней сталось. Он поднял оружие, пересек ручей и двинулся через заросли по тропинке, почти незаметной постороннему глазу, которая привела его сначала на крошечное кладбище, где покоились те, кому посчастливилось умереть до ужасной резни и повезло иметь друзей, водрузивших на могилах каменные плиты с их именами.

На минуту он остановился перед последней плитой, чтобы отдать покойным долг памяти или хотя бы помолиться за их души, но тут перед его мысленным взором встали полузабытые уже лица Сальватьерры, умершего от укуса змеи, толстого повара, зарезанного за то, что занимался любовью с любвеобильной индианкой, и вице-губернатора Педро Гутьерреса, пронзенного стрелой.

Затем он долго прятался в зарослях, пока не убедился, что ни один туземец за ним не последовал, после чего спустился по отвесной скале к бухте, где скрывался вход в пещеру.

Сердце Сьенфуэгоса тяжело забилось, когда он раздвинул кусты, скрывающие вход, шагнул внутрь и долго неподвижно стоял, стиснув рукоять шпаги, пока его глаза не привыкли к темноте, в готовности отскочить при малейшей опасности.

Наконец, он различил очертания лежащей слегка на боку лодки, немного потрепанной водой, поднявшейся во время бури и без жалости бившейся о скалы. Тем не менее, корабль выглядел таким же крепким, как и в тот первый раз, когда несколько месяцев назад его увидел Сьенфуэгос.

Он обошел вокруг, тщательно осматривая корабль. Он был около восьми метров в длину, почти три в ширину и два в высоту. Конечно, в своей жизни канарец видел не так много кораблей, но что-то подсказывало, что этот вполне надежен и при наличии опытных моряков на нем можно совершать достаточно сложные переходы, не мечтая, конечно, достичь испанских берегов.

Канарец откинул кормовой люк, заглянул внутрь и чуть не присвистнул от удивления, поскольку на него вдруг уставились два испуганных блестящих глаза.

— Боже ты мой! — поразился он. — Стружка!

— Сьенфуэгос! — откликнулся еле слышный печальный голос. — Это ты, Сьенфуэгос?

— Это я, старик! Как я рад тебя видеть! Я думал, что все погибли...

В ответ раздались лишь всхлипы, довольно долго бедняга плотник не в силах был произнести ни слова, лишь обнимал Сьенфуэгоса за шею, зарывшись осунувшимся лицом ему в плечо, и размазывал сопли.

— Я тоже так думал, — наконец еле слышно пробормотал Стружка и икнул. — Один дикарь ранил меня в ногу, но я сумел собраться с духом и доползти сюда в надежде, что кто-нибудь еще вернется. Но прошло уже столько времени, что я отчаялся... Ты один?

Канарец грустно кивнул.

— Боюсь, что да, старик. А еще немного, и я бы ушел.

Он помог Стружке выбраться из укрытия и сесть на накрененную палубу.

— Как твоя нога?

— Лучше, хотя боюсь, что нормально ходить уже никогда не буду. — Старик махнул наружу. — А что произошло там? — поинтересовался он.

— Я точно не знаю. Синалинга меня чем-то опоила, и я проспал три дня, а когда проснулся, то всё уже кончилось. Ты же мне веришь, правда? — спросил он, пристально посмотрев плотнику в глаза.

Старик с силой стиснул ему руку, выражая доверие и дружбу.

— Конечно, Гуанче! Я же тебя знаю и могу поклясться, что на тебя можно положиться, и яйца у тебя есть. Вспомни, я же сам тебя выбрал, чтобы уплыть вместе с нами, — грустно улыбнулся он. — Я всегда был уверен, что твоя индианочка как-нибудь тебя спасет.

— У нее родился сын, — с явной печалью сообщил рыжий. — Но она его забрала.

— Не вини ее. Твой сын всегда будет ее первенцем, а, учитывая ситуацию, не думаю, что твоя голова многого стоит... Как и моя.

— Но все же мы живы. И теперь нас двое, — канарец сел на борт корабля, словно у него подкосились ноги. — Боже! — воскликнул он. — Не могу передать, как же я рад тебя видеть! Я чувствовал себя таким одиноким...

— А представь, как я себя чувствовал — раненый и голодный! Клянусь, я столько не молился за все шестьдесят лет своей жизни, как за последние дни. И что теперь будем делать? — с тревогой спросил Стружка, заглянув Сьенфуэгосу в глаза.

— Понятия не имею.

— Они все еще там?

— Кто? Воины Каноабо? Нет, они ушли. Остались только люди Гуакарани, но у меня больше нет к ним доверия.

— Они нас предали.

— На самом деле мы сами себя предали. Если бы мы попытались по-настоящему подружиться с ними и научились бы их уважать, ничего этого бы не случилось.

— Все равно уже поздно каяться, — горько вздохнул старик. — Сейчас для нас главное — убраться отсюда как можно дальше. Хотя вряд ли мы сможем далеко уйти с моей-то больной ногой!

— Ты умеешь управлять кораблем?

— Сорок лет жизни я провел в море и знаю, как управлять кораблем, но не имею ни малейшего понятия, как добраться до нужного места. — Стружка стукнул кулаком по палубе. — Да и до воды корабль не дотащить. Я построил его в расчете на то, что его будут толкать шестеро крепких мужчин.

— Но что-то ведь можно придумать, — заметил Сьенфуэгос.

— Мне ничего в голову не приходит, — ответил Стружка. — К тому же я голоден.

Сьенфуэгос открыл сумку, вынул из нее кокос и несколько плодов манго и протянул их старику, который тут же набросился на фрукты, а канарец тем временем решил вновь осмотреть корабль, обдумывая, как дотащить его до воды, от которой его отделяло добрых тридцать метров по камням. В конце концов, Сьенфуэгос вынужден был признать, что старый Стружка прав, потребуется по меньшей мере шесть человек, чтобы дотащить до залива это разбухшее от влаги громоздкое сооружение.

В остальном корабль казался вполне пригодным для плавания. Обнаружилась даже лежащая на палубе крепкая мачта, бушприт и два комплекта парусов, аккуратно сложенных возле носа; все это в общей сложности весило около полутонны, так что у парнишки и раненого старика едва ли хватило бы сил даже на то, чтобы вытащить корабль из пещеры.

— Нужно найти воду и провизию, — сказал наконец Сьенфуэгос. — А тем временем, может, что и придет в голову. Думай!

— До чего же ты несносен! — сердито ответил Стружка. — Я как-никак корабельный плотник и уже пять дней над этим думаю. Это все равно, что пытаться свернуть гору. И куда ты теперь? — встревожился он.

— За едой. В хижине осталась корзина с фруктами, а среди развалин склада я обнаружил фасоль, сало и еще кое-какую провизию, которую не едят дикари.

— Хочешь бросить меня одного?

— Я вернусь к вечеру.

— А если не вернешься?

— Значит, меня убили. Но я в этом сомневаюсь. Несмотря ни на что, эти индейцы — мирный народ, у них и оружия-то нет.

— Они донесут Каноабо.

— Может быть, — согласился Сьенфуэгос. — Но для этого им понадобится по меньшей мере три дня.

— Не уходи!

— Не приставай, старик! — одернул его Сьенфуэгос. — Всё лучше, чем помереть с голоду.

И направился к выходу.

— И подумай!

В сумерках, когда он вернулся, нагруженный как мул, плотник дремал. Открыв глаза, Стружка вынужден был признать, что так и не нашел решения трудной проблемы.

— В конце концов, — хрипло пробормотал он, — может, оно даже и к лучшему — утонуть здесь, где море кишит акулами. Я слишком костлявый, чтобы меня могли сожрать обычные рыбы.

— Никто тебя не сожрет, Стружка, — твердо заявил Сьенфуэгос. — У меня сегодня тоже был приступ дурного настроения, но всё прошло. А ты должен выбраться из этого проклятого места и доплыть до Севильи.

— Не шути так! — резко отозвался тот. — Если нам удастся выбраться в открытое море — и то хорошо. Только корабль все равно никто не сдвинет с места.

— Ну, это мы еще посмотрим!

В пещере уже сгустились тени, и потому они решили поспать, а завтра утром возобновить поиски решения. Едва забрезжил рассвет, канарец пристально посмотрел на старика, который, в свою очередь, уже некоторое время глядел на него. Сьенфуэгос подмигнул своему спутнику и воскликнул:

— Придумал!

Обнадеженный Стружка встрепенулся.

— Что?

Канарец лучезарно улыбнулся.

— Решение... Я отправлюсь за помощью.

— Иди к черту! — рявкнул разъяренный плотник. — Мы пытаемся спастись от дикарей, которые хотят нас искромсать и утыкать стрелами, а ты решил попросить помощи. Наверное, правы были те, кто считал тебя дурачком.

— Я знаю, как это устроить, — ответил Сьенфуэгос и одним прыжком вскочил на ноги — после ночного отдыха он был полон сил, а аппетит разыгрался такой, что проглотил бы быка. — Но пока первым делом я хочу оставить сообщение, которое смогут понять лишь дон Луис де Торрес или мастер Хуан де ла Коса, если они вернутся.

— Что за сообщение?

— Дадим им понять, что мы живы.

— Мне лично плевать, узнает ли кто-нибудь, что я жив, или нет. Хватит и того, что ты знаешь.

— У тебя нет друзей?

— Только ты.

— А родные?

— Слава Богу, никого.

— Так ты всегда был на этом свете один-одинешенек?

— Мой мир слишком мал, чтобы с кем-то его делить, — сказал Стружка, погладив корабль. — Дерево — вот всё, что мне нужно.

— Я всегда считал, что ты с приветом, но теперь вижу — все гораздо хуже. Ну и парочка из нас получится.

И Сьенфуэгос снова направился к выходу.

— В таком случае, я оставлю лишь одно послание, — и он махнул рукой, прервав возмутившегося было Стружку. — И не беспокойся. Я скоро вернусь.

— Но куда ты собрался?

— Копать свою могилу.

— Твою могилу? — удивился Стружка. — Зачем?

— Потому что лишь тому, кто меня действительно ценит, придет в голову странная мысль посетить мою могилу.

Старик промолчал в убеждении, что среди всех человеческих существ, брошенных на далеком враждебном острове, в жизни не найти столь глупого и бестолкового, как этот рыжий канарец, что зайцем пробрался на корабль с намерением доплыть до Севильи, когда на самом деле тот направлялся в противоположную сторону.

И потому он просто помочился в уголке и разбил надвое кокос, чтобы выпить сладкий сок и неторопливо разжевать мякоть немногочисленными и гнилыми зубами. Стружка решил больше не беспокоиться о том, что может произойти, придя к выводу, что его долгая жизнь давно подошла к концу, и оставшиеся дни — не более чем стружка, которую в любую минуту может смести ветром.

В ту печальную ночь, когда «Галантная Мария», она же «Санта-Мария», как помпезно окрестил ее приснопамятный адмирал Колумб, безнадежно села на мель и Стружке пришлось своими руками разбивать молотком корабль, который он полжизни подновлял и ремонтировал, ему казалось, будто он срезает мышцы с собственных костей. После гибели корабля его уже мало что держало в этом мире.

Его безотчетный страх почти рассеялся, поскольку на самом деле старика пугала мысль, что он умрет, как собака, скорчившись в трюме спрятанного в пещере корабля, но потом Стружка немного успокоился, подумав, что, возможно, трудно представить для судостроителя лучшую гробницу, чем собственноручно построенный корабль.

Он не сомневался, что это действительно хороший корабль: корпус был несколько тяжеловат, а линии лишены гармонии, вероятно, он вряд ли бы выиграл в какой-нибудь регате; но зато был надежным и безопасным, и под командованием такого опытного капитана, как его старый добрый патрон, Хуан де ла Коса, вполне мог достигнуть даже порта Палос.

Стружка гордился своей работой, но когда в очередной раз осмотрел корабль, то заметил, что он не вполне завершен, и потому появившийся канарец заметил плотника у кормы — тот вырезал большими буквами слово СЕВИЛЯ.

— В честь тебя, — пояснил он. — Хотя я по-прежнему уверен, что нам никогда не доведется спустить его на воду.

— Считай, что мы это уже сделали, — с оптимизмом ответил Сьенфуэгос.

— Как?

— Вечером увидишь.

В эту ночь Сьенфуэгос, вооружась до зубов, покинул пещеру, неслышно проскользнул мимо потаенного кладбища, где теперь красовалась и его собственная могила; словно тень пересек прибрежные заросли, прокрался в деревню и молча, как призрак, проник в ближайшую хижину, где мирно спали туземцы, тихонько покачиваясь в гамаках.

Канарец потрепал одного из них по плечу, и тот открыл глаза и чуть не вскрикнул, увидев на расстоянии вытянутой руки ненавистного белого бога, однако не успел открыть рот, как тяжелая дубинка плотника треснула его по голове, так что индеец потерял сознание, издав лишь приглушенный вздох, не разбудивший остальных.

Сьенфуэгос осторожно перерезал держащие гамак веревки, замотал в него жертву и, взвалив ее на плечо, побыстрее покинул деревню — так же тихо, как и пришел в нее.

Затем он повторил подобную вылазку еще пять раз, так что с первыми лучами солнца в пещере сидели шестеро дрожащих гаитян со связанными руками. Казалось, они еще не совсем проснулись; во всяком случае, открыв глаза, они чрезвычайно удивились, увидев перед собой корабль и беззубого бородатого старика.

— А вот и необходимая нам помощь! — весело заявил канарец. — Я же сказал, что знаю, где ее найти.

— Вот ведь сукин сын! — засмеялся плотник. — Такое только тебе могло прийти в голову.

— А теперь нужно поторопиться, потому что их начнут искать. Ты! — обратился он к одному из туземцев на местном языке. — Сюда. Толстяк — с другой стороны, а остальные — толкайте сзади. И попробуйте только дернуться — мигом отрежу яйца!

Час спустя, когда «Севиля» мягко покачивалась в центре бухты, с берега на нее смотрели по-прежнему сбитые с толку туземцы, а старый Стружка устанавливал грот-мачту, бушприт и такелаж, позволяющий управлять тяжелым кораблем, на вершине горы появилась пара десятков вооруженных индейцев, они начали кричать и оживленно жестикулировать.

— Черт! — вскричал Сьенфуэгос. — Люди Каноабо! Нужно убираться отсюда!

— Весла! — закричал старик. — Хватай весла!

Сьенфуэгос, рискуя споткнуться и сломать ногу, ринулся за тяжелыми веслами, вставил их в широкие уключины и направил корабль в открытое море.

На них тут же обрушился град камней, грозящий разбить корабль в щепы, но старик присоединился к Сьенфуэгосу, и вместе им удалось отвести корабль на безопасное расстояние.

Но все же в палубу вонзились несколько стрел и даже одно короткое копье. Когда же они наконец оказались вне опасности, то сочли это настоящим чудом.

— Господи! — воскликнул старик. — Если я и жалею о том, что у меня нет детей, то лишь потому, что не могу рассказать внукам о своих приключениях.

— Все равно бы они тебе не поверили, — ответил канарец, кивнув в сторону воинов, что по-прежнему сновали вдоль берега, угрожающе потрясая копьями. — Во всяком случае, чем скорее мы отсюда уберемся, тем лучше, а то с них станется спустить на воду пироги и пуститься за нами в погоню.

Солнце нещадно палило, за ними постоянно следовало несколько акул, а впереди открывался бескрайний горизонт, за которым ждали неизвестные опасности, но, избежав неминуемой смерти, висящей над их головами на протяжении многих месяцев, они чувствовали себя такими счастливыми, что и не думали о неопределенности будущего.

Старый Стружка, изо всех сил вцепившись в румпель, похоже, уже полностью овладел собой и подмигнул молодому товарищу по несчастью.

— Какой курс, капитан? — спросил старик.

Рыжий весело улыбнулся.

— В ту сторону, где рождается солнце. В Севилью!

2   

Старый Стружка честно признался, что умеет заставить корабль двигаться, но не знает, как сделать так, чтобы он двигался в нужном направлении.

Ветер по собственному почину отнес корабль от побережья, но в открытом море задача направить его в сторону Леванта и держать на этом курсе оказалась непосильной, несмотря на то, что совершенно спокойное море напоминало огромный изумруд, предлагая все возможности, чтобы скользить по гладкой поверхность в нужном направлении.

Устав от собственного бессилия и убежденные в том, что, если они продолжат маневрировать, обладая столь скромными навыками, то лишь потопят корабль и станут пищей для акул, путешественники решили дать ветру наполнить парус и нести корабль куда глаза глядят, подальше от берегов гористого острова, хранящего такие печальные и кровавые воспоминания.

— И куда мы плывем?

Плотник лишь пожал плечами и махнул рукой в сторону пустынного горизонта, простиравшегося впереди по курсу, над которым не было даже крохотного облачка.

— Куда Господь ведет и ветер дует, — ответил он. — Но можешь мне поверить: где бы мы ни оказались, там всяко будет лучше, чем в том проклятом месте, что мы покинули. Ну, смелее! — подбадривал он. — Держи румпель!

— После того, как я в последний раз за него взялся, «Санта-Мария» отправилась прямиком в ад.

— Ну, здесь нам это не грозит. Разве что какую-нибудь акулу ненароком придавишь.

Передав румпель в руки парнишки, Стружка удалился в каюту, откуда вскоре вернулся с большой плоской коробкой в руках. Уже на палубе он ее открыл и начал вынимать оттуда небольшие деревянные фигурки, которые затем расположил на белых и черных квадратах загадочной доски, составив из них замысловатую композицию.

— Что это такое? — спросил канарец.

— Шахматная доска, — с гордостью ответил старик. — Я сам ее сделал.

— А зачем она нужна?

— Затем же, что и все остальные подобные доски: чтобы играть в шахматы.

Сьенфуэгос взял одну из фигурок — настоящее произведение искусства — и с интересом ее рассмотрел.

— И с кем же ты собираешься играть?

— Сам с собой, — ответил тот. — Я почти всегда играю сам с собой.

Сьенфуэгос был сбит с толку.

— Но это же глупо, — сказал он. — Так ты всегда и выигрываешь, и проигрываешь.

— Иногда бывает ничья.

— С самим собой? Хочешь меня убедить, что можешь сыграть вничью с самим собой? Какая глупость!

— И вовсе это не глупость, — обиделся старик. — Если как следует поразмыслить, то гораздо глупее у самого себя выигрывать. Так ведь?

— Может, и так, — вынужден был признать смущенный пастух, решивший помолчать и понаблюдать, как его друг двигает фигуры. Игра настолько поглотила Стружку, что, казалось, он и забыл о том, что находится в неизвестном море, на другом берегу от знакомого мира.

А пастуха чрезвычайно удивила поглощенность старого плотника этим занятием; он даже представить себе не мог, что столь грубый и непритязательный человек может так задумчиво созерцать эти странные фигурки. А еще больше его удивил странный радостный блеск в глазах плотника, его озадаченно наморщенный лоб и понимающая улыбка на губах. Глядя на него, можно было подумать, что у противоположной стороны шахматной доски и в самом деле сидит невидимый противник.

— Да ты обезумел! — воскликнул наконец Сьенфуэгос.

— Заткнись!

— Совершенно свихнулся.

— Заткнись, или выкину тебя в море. Этот конь хочет слопать моего слона.

— Кого слопать?

— Слона. Он же офицер.

— Ах вот как! Конь хочет съесть слона... А я-то думал, что лошади едят только траву.

Старый плотник ничего не ответил, продолжая созерцать фигурки и что-то бормотать себе под нос, проклиная паскудного черного коня, пробившего столь превосходную линию обороны. А канарец не мог понять, как взрослый человек, весьма далекий от старческого слабоумия, может возиться с какой-то доской, сплошь уставленной непонятными штуковинами, которые сам же и двигает, как ему заблагорассудится.

— Ты сам придумал эту игру? — спросил Сьенфуэгос.

Стружка и бровью не повел, и Сьенфуэгосу пришлось повторить вопрос, тогда плотник наконец поднял голову и удостоил его долгим презрительным взглядом.

— Шахматы придумали китайцы или египтяне. Никто этого точно не знает, но я знаю точно, что шахматам не меньше трех тысяч лет, и эта самая умная игра из всех существующих.

— И что может быть умного в том, чтобы деревянный конь скакал туда-сюда, как блоха? Это же просто глупо!

И теперь ответом ему было лишь глухое ворчание — когда старый плотник погружался в перипетии шахматной партии, он словно находился в трансе. В конце концов канарец пожал плечами и сосредоточился на наблюдении за темными плавниками акул, единственном признаке жизни и движения в окружающем мире, который будто решил затаить дыхание.

— Мне скучно... — протянул он через какое-то время и, видя, что Стружка не обращает на него внимания, повторил: — Ты что, не слышишь? Мне ску-учно...

— Отвяжись!

— Научи меня играть.

Стружка осмотрел его с головы до пят, словно жабу или бессловесный сучок дерева, и Сьенфуэгос сердито добавил:

— Читать-то я как-никак научился.

— Да что там читать по сравнению с этим? Шахматы — очень серьезная игра. Это настоящая война, сосредоточенная в пределах доски.

— А ты попробуй.

Бернардино из Пастраны — таково было его настоящее имя, — по праву считавшийся лучшим плотником «Санта-Марии», пристально вгляделся в прекрасное лицо крепкого канарца с огромными зелеными глазами, словно пытаясь прочесть его мысли и решить, действительно ли он настолько туп, если мог назвать глупостью чудесную «игру королей», или все же не настолько безнадежен, и стоит попробовать научить его играть. Наконец, он кивнул.

— Боюсь, нам придется потратить на это немало времени, учитывая твою тупость, — сказал он. — Но думаю, либо я научу тебя играть, либо просто придушу со злости. Вот, смотри... Это пешка. У каждого игрока по восемь пешек, они вроде солдат.

Спустя несколько часов «Севиля» мягко покачивалась посреди моря, словно в корыте, бесполезно хлопая парусом по ветру, а густо-красное солнце тем временем медленно клонилось к закату, высвечивая на фоне синего горизонта силуэты костлявого старика и довольно упитанного юнца, сидящих на палубе со скрещенными ногами и поглощенных изучением шахматной доски.

Настала ночь. Лежа на палубе и созерцая мириады звезд на чистом и теплом небе, Сьенфуэгос задавался вопросом, почему судьба завела его в такое сложное положение — плыть как муравей на пробке всего в нескольких метрах от челюстей двух голодных акул, в самом сердце моря карибов. Ум же его, тем не менее, всецело пребывал во вселенной удивительных деревянных фигурок, двигающихся по его воле в своем мире в клеточку.

Пока он уловил лишь самую малую часть из многословных объяснений старого Стружки, но уже погрузился в удивительный мир новых ощущений, открывающийся всякий раз, когда канарец передвигал ладью или съедал пешку соперника. Совершенно очевидно, что его натура игрока нашла наконец широчайшие возможности опять проявиться.

По удивительной, но чудесной случайности в этот жаркий карибский день на борту грубого и тяжелого корабля сошлись два игрока с совершенно противоположными характерами — хладнокровию, аналитическим способностям и осторожности Бернардино из Пастраны противостояли спонтанность, интуиция и напор канарского пастуха.

Эти двое, уже четыре дня плывущие куда глаза глядят под палящим солнцем и думающие лишь о шахах и рокировках, представляли собой совершенно немыслимое зрелище, но, может, именно с помощью этой бессмыслицы они пытались избежать бесконечных проблем, обступающих со всех сторон, или паники, которая могла завладеть их духом перед лицом неизбежной катастрофы.

Даже акулам стало скучно.

Безмолвные свидетели состязаний, во время которых произносился едва с десяток слов, однажды утром решили погрузиться в теплые и чистые воды в поисках добычи менее аппетитной, но более доступной, и тишина стала столь абсолютной, будто сама жизнь исчезла с поверхности планеты, а массивный корабль проник сквозь границы реальности в какое-то новое измерение, доселе неведанное.

Морская вода на такой глубине, казалось, стала еще более плотной, а ее зеленый цвет сменился насыщенно-синим, не утратив при этом маслянистой неподвижности; однако ни один из них не заметил этой перемены, а если бы даже и заметил, все равно не обратил бы внимания. Казалось, путешественников нисколько не волновало, какого цвета вода в море — зеленая, синяя или хоть черная, лишь бы море было спокойно, а палубу не качало.

А между тем, запасы пресной воды подходили к концу.

Жаркий знойный день сменялся душной безветренной ночью, не приносившей даже тени желанной прохлады; не было сомнений, что никакого дождя в ближайшее время не предвидится, и им грозит серьезная опасность умереть от жажды.

Старый Стружка, однако, старался делать вид, будто его это совершенно не беспокоит.

— Единственное о чем я жалею, — сказал он, — так это о том, что напоследок не нашлось настоящего врага, чтобы с ним сразиться. Что до остального, то рано или поздно всё равно это закончится, а я и так пожил достаточно.

— А я — нет. Будем искать землю.

— Где?

— Да где-нибудь. Помнишь карибов, напавших на форт? У них была пирога, а это значит, что они не могли прибыть издалека.

— Может, с Кубы.

Рыжий убежденно покачал головой.

— Куба — на северо-востоке, и каннибалы там не живут. Они приплыли откуда-то еще.

— Будь что будет, — твердо заявил плотник. — Предпочитаю погибнуть от жажды, чем попасть в лапы этих тварей.

Сьенфуэгос, на глазах у которого карибы сожрали двоих его друзей, а эта ужасная сцена еще была жива в его памяти, поначалу тоже придерживался такой точки зрения, но вскоре жажда, ставшая их неотвязным спутником и плохим советчиком, заставила его изменить мнение на этот счет. Поэтому, когда на рассвете шестого дня на горизонте показался размытый силуэт высокой горы, к которой их упорно несло течение, они решили приблизиться к острову, даже рискуя попасть в руки свирепых тварей.

Это оказался красивый зеленый остров, хоть и не слишком большой. Высокие отвесные скалы из черного камня сменялись маленькими пляжами с чистейшим песком. Они дрейфовали вдоль берега более пяти часов, но не заметили никаких признаков присутствия человека: ни хижины, ни лодки, ни даже протоптанной тропинки. С каждой минутой они все больше склонялись к выводу, что остров необитаем.

Теперь жажда стала нестерпимой, и канарец пришел к заключению, что, если Стружка решил умереть на борту корабля, то это его право, он же рискнет и высадится на землю, чтобы любой ценой найти воду.

— Заходи в эту бухту, — велел он. — Я поплыву к берегу и схожу на разведку; если к вечеру не вернусь, уплывай.

— И куда? Без воды я далеко не уплыву.

— Это уж твое дело, но я хочу, чтобы ты знал: я не стану тебя винить, если ты уйдешь. Каждый волен умереть так, как считает нужным, и я считаю, что должен воспользоваться шансом.

Они встали на якорь в сорока метрах от берега, возле белой песчаной косы, где не наблюдалось никаких признаков акул. Взяв оружие, свой верный шест и пустой бочонок, Сьенфуэгос соскользнул в воду, протянув на прощание руку другу.

— Пожелай мне удачи, старик! — попросил он.

— Удачи тебе, Гуанче! — ответил тот. — И помни: я буду ждать тебя до тех пор, пока не появятся эти твари. Жажду я вытерплю. Тогда я привяжу камень себе на шею и брошусь в воду.

Канарец медленно поплыл, высматривая опасность. Когда же он наконец ступил на песок, ощущение твердой земли под ногами показалось ему странным после стольких дней качки на утлом суденышке.

Он настороженно прислушивался к каждому звуку, но слышал лишь пение птиц да крики обезьян, и в итоге начал подумывать, что, возможно, судьба сменила гнев на милость, и этот земной рай и в самом деле необитаем.

Сьенфуэгосоглянулся на старого Стружку — тот явно находился в таком же напряжении. Потом пожал плечами, давая понять плотнику, что придется смириться с неизбежным, что бы ни случилось, закинул на плечо бочонок, помахал рукой на прощание и углубился в чащу с острой шпагой в руке, приготовившись пустить ее в ход при любом подозрительном шорохе.

Поначалу подъем был небольшим, но потом начал становиться всё более крутым, стены по бокам тропы стали отвесными, как в глубокой расселине, захваченной буйной растительностью. Сьенфуэгосу часто приходилось прорубать путь в лианах или высокой траве, страдая при этом от острых колючек и укусов бесчисленных насекомых.

Вскоре он начал потеть, а жажда стала такой нестерпимой, что канарец всерьез боялся, что не перенесет напряжения и в любую секунду рухнет и больше уже не сможет подняться.

Взор его затуманился, ему пришлось остановиться на несколько секунд, хватая ртом воздух и высунув язык, как утомленный пес. Он прислонился к каменной стенке и с удивлением заметил, что всего через несколько метров есть широкий выступ. Однако сейчас ему не хватало сил, чтобы сделать десяток шагов и устроиться поудобней.

Ему в очередной раз пришлось собрать в кулак всю свою несгибаемую волю и желание выжить любой ценой и после краткого отдыха, во время которого он на миг чуть не потерял сознание, канарец возобновил движение, стиснув зубы и решив найти воду, пусть даже это будет последнее, что он сделает в жизни.

Он не помнил, как ему удалось выбраться из расселины. Но в конце концов, многократно скатываясь на дно и вновь карабкаясь наверх, Сьенфуэгосу все же удалось одолеть эти мучительно безнадежные триста метров. Выбравшись наконец из оврага, он без сил упал на траву, рыдая и вздрагивая, словно умирающий зверь.

Он снова остановился, пока пульс не прекратил бешено стучать в висках, снова погрузился в небытие и каким-то чудом вернулся в мир живых, протянул руку, сорвал ближайший стебелек и жадно высосал горький сок, после чего во рту оказалось достаточно слюны, чтобы вылюнуть эту липкую и вонючую жидкость.

Чтобы удержаться на ногах, ему пришлось ухватиться за ствол ближайшего дерева. Так он медленно продвигался вперед, перебираясь от дерева к дереву и шатаясь, словно пьяный. В мозгу его роились призраки, перед глазами неоднократно вставал образ прекрасной тихой лагуны, где он впервые встретил Ингрид, а в ушах звучал серебристый смех любимой в те мгновения, когда они страстно занимались любовью прямо на траве.

Однако вскоре смех повторился.

Он повторялся вновь и вновь — так настойчиво, что канарец подумал, не сошел ли он с ума; но тут к смеху Ингрид присоединился чей-то еще, а затем послышались звонкие голоса, крики и плеск воды. Сьенфуэгос тряхнул головой, чтобы убедиться, что это не фокусы его воображения, а действительно где-то поблизости есть люди.

Он направился в ту сторону, откуда доносились голоса, которые притягивали его, как магнит. Пройдя через перелесок, раздвинул толстые ветви кустов, и перед ним действительно открылась лагуна, точно такая же, как та, в родных горах на Гомере. Правда, Сьенфуэгос тут же вынужден был признать, что эта лагуна не совсем такая; здесь со скалы срывался целый поток чистой воды, прыгая с камня на камень, а у подножия водопада резвились с полдюжины девушек.

Он наблюдал за ними, оставаясь незамеченным, любуясь их ладными телами и чернотой гладких волос, потоком спадающих на спину. Несомненно, большинство были совсем юными, и, обнаружив поблизости незнакомого мужчину, они вполне могли устроить переполох. Тем не менее, жажда оказалась сильнее осторожности, и, сделав последние три шага, канарец рухнул ничком на берег, погрузив лицо в воду.

Он пил и пил, не боясь лопнуть или захлебнуться, не обращая внимания, что происходит вокруг; когда же он наконец поднял голову, то обнаружил, что семь пар черных глаз глядят на него с каким-то странным выражением.

Сьенфуэгос не мог точно определить — был ли то страх, ярость или удивление, и несколько минут, показавшихся ему вечностью, они молча изучали друг друга, словно ни канарец, ни девушки не имели ни малейшего представления, как поступать в подобной непредвиденной ситуации.

Затем на противоположный берег лагуны из воды вышли две женщины. Сьенфуэгос отметил прекрасную грудь младшей, ее тонкую талию, стройные ноги, широкие мощные бедра, чуть выпуклый лобок, лишенный волос, и, наконец, огромные изуродованные ступни, придававшие ее ногам безобразный вид, что заставило его в ужасе вскрикнуть:

— Боже ты мой! Это же карибки!

У ее подруги оказались такие же изуродованные ноги, и Сьенфуэгос поневоле вспомнил тех жутких людоедов, что прямо у него на глазах сожрали двоих товарищей, и, если до сих пор у него еще оставались какие-то сомнения, то, когда остальные купальщицы одна за другой полезли из воды, все стало совершенно ясно — и у всех были такие же безобразные ноги, а на их лицах проступило одинаковое выражение злобной свирепости, совершенно не вяжущееся с веселым игривым смехом, который он слышал всего несколько минут назад.

Однако, лишь увидев, как они похватали каменные топоры, копья и тяжелые дубинки, которых Сьенфуэгос до сих пор не заметил среди высокой травы, он сообразил, что перед ним — опытные воительницы, а вовсе не хрупкие девушки. Только теперь он полностью осознал опасность и, вскочив, бросился бежать в ту сторону, откуда пришел.

Несмотря на то, что он напился, силы его еще не восстановились; ослабевший и растерянный, он даже не помнил дороги назад, и вскоре с ужасом обнаружил, что бежит через густые заросли, преследуемый полудюжиной голых женщин, которые лишь рычали да порой испускали странные короткие вопли, похожие на приказы.

Менее чем в пятистах метрах от лагуны ноги у Сьенфуэгоса подогнулись, а воздух отказался проникать в легкие, а потому канарец решил укрыться за густыми папоротниками, спрятавшись как мог и постаравшись не вспоминать о кошмарном конце Дамасо Алькальде и Черного Месиаса. Сердце рвалось из груди, словно его тянули стальными клещами, Сьенфуэгосу пришлось изо всех сил стиснуть зубы, чтобы не зарыдать в истерике от жуткой мысли, что он закончит так же, как его товарищи.

Его окружили, и когда бешеное дыхание немного успокоилось, а пульс перестал грохотать, как церковные колокола, Сьенфуэгос расслышал звук шагов своих преследователей.

Они наступали со всех сторон — и спереди, и сзади, и справа, и слева, тыкали в него из зарослей острыми топорами, как загонщики на охоте на кабана, готовые размозжить ему череп в тот же миг, когда он решит снова броситься бежать.

Вглядевшись сквозь вайи папоротника, он явственно различил медленно приближающуюся фигуру. Время от времени преследовательница останавливалась и принюхивалась, ее ноздри расширялись, словно она пыталась взять след, который приведет к жертве.

Без всякого сомнения, это была женщина, скорее даже юная женщина — одно из этих странных созданий, слегка похожих на людей, хотя огромные ноздри, крохотные стального цвета глазки, толстые мясистые губы и желтые острые зубы придавали ей скорее обезьяноподобный вид, несмотря на то, что кожа ее была довольно светлой, резко контрастируя с копной прямых черных волос, потоком спадающих на спину.

Ее чертам не хватало женственности, которую можно найти даже у самых примитивных коренных народов других островов, зато она обладала агрессивностью настоящего зверя и в определенные моменты напоминала большую дикую кошку на охоте.

Сьенфуэгос понимал, что находится на пороге жестокой и позорной смерти и в любую секунду его обнаружат. Его снова охватила крайняя апатия, каждая клеточка тела налилась свинцом, он не мог пошевелиться, хотя от врага его отделяло всего шесть метров. Женщина замерла, понюхала воздух, чтобы убедиться, что она на верном пути, и издала один из тех коротких и гортанных возгласов, который, вероятно, означал приказ.

Канарец тут же услышал новые крики со всех сторон, последним усилием воли вскочил и бросился вперед, отчаянно стремясь избежать ужасной гибели, на которую обрекла его жестокая судьба.

Он едва успел увернуться от удара каменного топора, пролетевшего у виска и перерубившего толстую ветку ближайшего дерева, после чего продолжил свой бешеный галоп, перескакивая через кусты и бурелом, словно не замечая их, любым способом пытаясь найти выход из этой гигантской западни.

Еще одна женщина с топором в руке преградила ему путь, но он не дал ей времени замахнуться, кинувшись на нее грудью и отшвырнув прочь, чтобы снова пуститься бежать, не разбирая дороги.

Потом он увернулся от третьей.

Затем — от четвертой.

Две женщины почти догнали его, когда перед его глазами мелькнула синева моря, подарив маленький проблеск надежды. Но в этот миг он вдруг ощутил тяжелый удар по голове, и мир будто разлетелся на тысячу осколков. Сьенфуэгос камнем рухнул наземь, словно сраженный молнией.

Перед тем, как он окончательно лишился сознания, в его мозгу промелькнула картина кровавого пиршества, виденная несколькими месяцами ранее.

3   

Он открыл глаза и увидел перед собой унылую физиономию Бернардино из Пастраны, больше известного по забавному прозвищу Стружка, который за несколько часов постарел на столетие — его редкие волосы еще больше поседели, а миллион морщинок на лице превратился в десять миллионов.

— Они хотят сожрать нас, Гуанче! — сказал он первым делом, не в силах сдержать рыданий. — Эти дикари собираются нас сожрать.

Канарец даже не потрудился подыскать слова утешения, просто потому, что их не было. Сьенфуэгос не пошевелился, будто его парализовало. Он почувствовал, как его захлестнула волна гнева при мысли о том, что он пришел в сознание лишь для того, чтобы немыслимый страх овладел не только телом, но и душой. Он бы предпочел умереть в тот момент, когда потерял сознание, нежели прийти в себя и узнать об неизбежном страшном конце.

Ни в силах пошевелить ни единым мускулом, Сьенфуэгос оглядел темную грязную яму, где они находились, и не обнаружил никакого выхода, кроме высокого зева над головой, расчерченного крошечными квадратами очень синего неба — видимо, яма была накрыта тяжелой решеткой из толстых бамбуковых стволов. Наверное, старик уже долго бился, пытаясь вернуть Сьенфуэгоса в мир живых — лицо его осунулось, а в покрасневших глазах до сих пор стояли слезы.

— Почему ты позволил себя схватить? — с упреком спросил канарец. — Лучше было бы утонуть.

— Течение вынесло меня к берегу, а они тут же посыпались сверху, как горох... Они все плавают, как утки, даже ветер не помог. — Он немного помолчал и удивленно добавил: — Это женщины.

— Я уже и сам это заметил. Карибские женщины. Видел, какие у них ноги?

— Кошмарные! Раздутые, как колоды!

— Такие же были у тех воинов, которых мы поубивали в форте... Помнишь?

— Боже ты мой, еще б не помнить! — снова ужаснулся старик. — С тех пор как нас схватили, я только о них и думаю! Они нас сожрут!

— Какая разница, старик, кто нас сожрет, карибы или черви? Главное — умереть быстро и без страданий. Боже! — безнадежно воскликнул канарец. — Никогда не предполагал, что попасть в Севилью окажется так трудно.

— Гораздо достойнее было бы погибнуть, сражаясь с воинами Каноабо, — заявил плотник, прислонил затылок к земляной стенке и воздел лицо к небу, глотая слезы. — Они хотя бы не были каннибалами.

— Я видел труп Варгаса — его глодали раки на берегу. Но это уже не больно. Я мучаюсь, лишь представляя, как нас будут убивать, потому что после смерти уже будет всё равно.

— А что случится, когда мы предстанем перед Страшным Судом?

— Я не думаю о подобных вещах, старик, — напомнил пастух. — Я даже не крещеный, не думаю, что вообще предстану перед Страшным Судом или чем-нибудь в таком роде. — Вот ведь дерьмо, это просто ужасно! — пробормотал он. — Как бы то ни было, если твой Бог способен поднять из могил людей, которые много веков назад обратились во прах, то, наверное, сможет воскресить нашу плоть, вытащив ее из желудков дикарей.

— Меня это не утешает.

— Меня тоже.

После этого они долго молчали, обдумывая этот вопрос, а перед глазами у них стояла жуткая сцена их собственного расчленения теми тварями, лишь отдаленно напоминающими людей, которые держали их взаперти. Казалось, они ослепли и оглохли, удрученные мыслью о своем близком и ужасном конце.

Из-за страха часы текли бесконечно.

А с приходом темноты паника только усилилась.

Это была самая долгая и безмолвная ночь, какую только можно вообразить — жаркая, душная, непроницаемая; не слышалось ни шелеста ветра, ни голосов, ни плача, ни отдаленного крика ночной птицы. Словно замерло само сердце Земли, и все вокруг погрузилось в глубины ада, полного лишь страха и зловония, источаемого их телами.

Наконец, из темноты раздался спокойный и хрипловатый голос плотника:

— Гуанче!

— Что?

— Убей меня.

Канарец молча задумался, ничуть не шокированный этой просьбой, поскольку и сам предпочел бы погибнуть от руки друга, чем выносить бесконечные страдания, что ждали их впереди. В конце концов он все же покачал головой, хотя и знал, что старик в темноте все равно этого не видит.

— Нет, — только и сказал он.

— Почему?

— Не хочу остаться в одиночестве.

— Это несправедливо. И эгоистично. Я всего лишь бедный старик, и от меня мало проку, поэтому лучше убей меня сразу, безболезненно и быстро. Тебе просто нужно слегка сжать мне горло, ты же такой сильный. Прошу тебя!

— Нет! — снова покачал головой канарец. — Это несправедливо. Чего ты добиваешься? Чтобы я остался здесь наедине с твоим трупом, страхами и угрызениями совести? Нет! Мы пройдем через это вместе до самого конца.

Они вновь погрузились во мрак и безмолвие. Впрочем, длилось это недолго: неожиданно сверху просочился тусклый свет, а затем прямо на них полился тяжелый, теплый и вонючий дождь, сопровождаемый громким смехом.

— Вот ведь сучье отродье! — в ярости выругался канарец. — Они справляют на нас нужду!

Он оказался прав: три или четыре женщины, присев на корточки на бамбуковую решетку, мочились прямо на них, а одна без всякого смущения даже навалила кучу.

Через полчаса женщины подняли решетку, спустили в яму некое подобие грубо сколоченной лестницы и принялись делать пленникам знаки, чтобы те выбирались наверх, многозначительно потрясая перед ними копьями и издавая звуки, очень мало похожие на человеческую речь.

Бернардино из Пастраны и Сьенфуэгос с любовью посмотрели друг на друга и крепко обнялись на прощание.

— Помилуй, Господи, наши души, — сказал плотник. — И пусть всё произойдет как можно быстрее.

— Прости, что я тебя в это втянул.

— Ты не виноват. Никто не виноват, — успокоил его Стружка. — Идем! Пусть не говорят, что испанцы не умеют умирать с честью. Пошлем их к черту, — и он остановил Сьенфуэгоса жестом. — Я первый, потому что старше.

Они молча поднялись, пытаясь сдержать дрожь в ногах и выглядеть храбрыми, хотя совершенно таковыми себя не чувствовали. Выбравшись наверх, они поднялись в полный рост, при этом канарец был больше чем на две головы выше захватчиц.

Вооруженные стражницы подвели их к группе из нескольких человек, стоящих неподалеку от ямы, у двоих были связаны руки. Только теперь они поняли, где находятся.

Деревня — если так можно назвать это дикарское поселение — занимала примерно сотню метров в длину и состояла из пары десятков лачуг без стен, но с крышами, покрытыми пальмовыми листьями. Находилась она на своего рода холме, поднимающемся из воды и почти со всех сторон окруженном морем; правда, густые деревья, которыми холм зарос сверху донизу, делали поселение практически невидимым снизу.

Между обрывом и первыми рядами хижин помещались десятка два таких же ям, накрытых бамбуковыми решетками, а вдалеке маячил большой круглый дом с глинобитными стенами.

Женщины, числом около тридцати, как и все местные дикари, совершенно голые, тут же окружили пленников, присев на корточки, а тем временем несколько замурзанных детишек обоих полов молча наблюдали за этой картиной с опушки леса.

В течение десяти минут никто не двинулся с места.

Наконец, дверь круглой хижины распахнулась, оттуда вышел старик, украшенный разноцветными перьями, и медленно двинулся к ним, широко расставляя ноги, поскольку раздутые деформированные ступни не позволяли ему двигаться, как положено.

Женщины в глубоком почтении склонили перед ним головы и принялись бормотать своего рода молитву, пока вновь прибывший не остановился перед испанцами, глядя на них с большим интересом.

Этот интерес, безусловно, не сулил ничего хорошего.

Затем старик подошел ближе, потрогал изорванные штаны пленников, ощупал их тощие волосатые тела, с особенным интересом подергал за бороду старого Стружку и вновь неодобрительно покачал головой.

Наконец, он издал хриплый рев, явно служивший приказом.

Из одной хижины вышли две женщины, сильно отличающиеся от остальных, сидящих на корточках, поскольку их ноги не имели никаких признаков уродства, а сами они были намного полнее и чертами лица напоминали скорее уроженок Кубы или Гаити. Женщины поставили перед пленниками сосуды из высушенной тыквы и исчезли так же поспешно, как и появились.

Потом к пленникам подошли несколько карибок, сели на землю рядом, заставили их открыть рты, засунули туда толстые бамбуковые трубки, через которые принялись вливать в рот отвратительную вонючую массу из тыквенных сосудов.

Очень скоро Сьенфуэгос понял, что сопротивляться бессмысленно; его крепко держали за волосы, оттянув голову назад, пришлось глотать тошнотворную гадость, подобно гусю, пока не возникло ощущение, что гнусное месиво вот-вот потечет обратно через глаза и ноздри.

Потом им заклеили рты длинными полосами кожи, чтобы предотвратить рвоту, да так и оставили с чудовищно раздутыми животами, пленники тем временем едва не теряли сознание от непрестанных позывов к рвоте.

В течение нескольких недель испанцы пребывали в самом страшном аду, какой только может вообразить человек: ужасная процедура насильственного кормления повторялась трижды в день, после чего их возвращали в яму, где они проводили ночь в ужасных мучениях.

Они пребывали в своего рода вечном полузабытьи, а в редкие минуты просветления им едва удавалось привести мысли в порядок, поскольку постоянные колики заставляли кататься в собственных экскрементах, оставляя силы лишь на то, чтобы молить Бога о скорой смерти.

Наконец, однажды утром снова появился украшенный перьями старик. Он, казалось, остался вполне доволен тем, как пленники поправились, но при этом, видимо, посчитал такую диету чрезмерной и приказал сократить рацион.

Мало-помалу старик Стружка и канарец Сьенфуэгос возвращались в мир живых.

Оказалось, что они не единственные, кто страдает от подобных мучений; в большей части других ям также содержались пленники, в основном женщины и дети, которых также подвергали этой процедуре, то есть деревня фактически представляла собой огромную ферму, где вместо домашних животных откармливали людей.

Но где же находились в это время мужчины?

— Они на охоте, — однажды робко ответила одна из пленниц, гаитянка, прожившая на острове более десяти лет, у нее не было здесь иного предназначения, кроме как готовить еду и рожать детей, которых у нее отнимали и откармливали на убой. — Они ушли на охоту пять лун тому назад и до сих пор не вернулись, — после этих слов она глубоко вздохнула. — До тех пор, пока они не вернутся, никого не убьют, но зато когда вернутся... тогда будут убиты многие, очень многие!.. Всех съедят на большом празднике.

Сьенфуэгос, за время своих отношений с Синалингой успевший неплохо овладеть асаванским диалектом, который не имел ничего общего с гортанным рыком карибов, ничего не сказал, однако в ту же ночь, оставшись наедине с плотником, не преминул заметить:

— Возможно, надежда еще есть.

— Что еще за надежда? — отмахнулся Бернардино из Пастраны. — Единственная моя надежда — умереть достойной смертью, но ты не хочешь мне в этом помочь.

— Послушай! — вышел из себя канарец. — Умереть ты всегда успеешь. Сейчас главное то, что праздник, для которого мы предназначены, быть может, вообще не состоится. Ты заметил, какая татуировка у на груди у того попугая в перьях?

— Разумеется, заметил, — неохотно признался Стружка. — Она меня пугает. И что с того?

— А то, что, если я не ошибаюсь, точно такие же рисунки были у дикарей, которых мы поубивали в форте.

— И что?

— А то, что, если мне не изменяет память, это как раз и случилось около четырех месяцев назад.

Впервые за долгое время глаза старика Стружки радостно сверкнули.

— Так ты хочешь сказать, что те воины — как раз те самые самцы, которых ждут эти бестии? — спросил он.

— Наверное. Всё совпадает: они каннибалы, выглядят так же, разукрашивают себя таким же образом и ушли отсюда незадолго до того, как напали на нас. Если это первый остров, на который мы наткнулись, отплыв с Гаити, то вполне логично, что именно отсюда они и устроили набег.

Довольно долго старый плотник молчал, скорчившись в темном углу, воняющем рвотой, потом и дерьмом, и обнимая колени, но в конце концов пожал плечами и махнул рукой с видом фаталиста.

— В конце концов, что нам это дает? — прошептал он. — Они будут продолжать вливать в нас эту гадость, пока мы не лопнем, и в конце концов нас все равно съедят, вернутся мужчины или нет. Как только они поймут, что ждать бессмысленно, все будет кончено.

— Но мы хотя бы выиграем время! — возразил рыжий. — А за это время, глядишь, и найдем способ сбежать. В конце концов, мы цивилизованные разумные существа, а они недалеко ушли от лесных обезьян. Так что это — вопрос смекалки!

— Смекалку обостряет голод, — проворчал старик. — А у меня теперь все время набит живот. Я уже и забыл, что значит думать.

— Вот как раз сейчас самое время вспомнить, что это значит, — последовал резкий ответ. — Меня ждут в Севилье, а кроме того, я уверен — то, что болтается у меня между ног, может послужить для чего-нибудь более интересного, чем стать закуской для этих дикарей.

Спустя три дня канарец имел случай убедиться, хотя и весьма малоприятным образом, что его выдающийся пенис интересует дикарей не только в качестве закуски.

Как всегда, пришел старый сморщенный колдун и отдал новый приказ. Вскоре притащили юную пленницу: девушку-гаитянку, которая так дрожала от страха, что казалась полупомешанной. Когда выяснилось, что от нее требуется лишь повернуться к канарцу задом и встать перед ним на колени, раздвинув ноги и предложив себя, она почувствовала такое облегчение, что даже не сопротивлялась.

Одна из карибок освободила Сьенфуэгоса от болезненных пут, а затем при помощи похабных жестов дала ему понять, что он должен совокупляться с девушкой, которая, закрыв глаза, уткнулась лицом в песок и теперь с равнодушием коровы, приведенной на случку, ожидала, когда он в нее войдет.

Потрясенный канарец в ужасе смотрел на приготовленное для него тело и десяток женщин и детей, пристально на него глазеющих. Он инстинктивно сделал шаг назад и покачал головой.

— Нет! — воскликнул он по-испански, прекрасно осознавая при этом, что его не поймут. — Я не стану этого делать. Я не животное!

Два копья уперлись ему в спину, а колдун угрожающе зарычал.

— Я сказал: нет! — твердо повторил Сьенфуэгос.

Одна из карибок подошла еще ближе, резким жестом сорвала с него остатки грязных и драных штанов, и после кратного мига оцепенения по всей группе женщин прокатилась волна шепота и истерических смешков, а украшенный перьями старик нахмурился и что-то хрипло пробубнил.

Три женщины тут же подняли рыжего с земли и поставили его на колени перед девушкой, а еще две снова ткнули копьями, пытаясь силой заставить исполнить предназначение.

Сьенфуэгос взвыл от ярости и попытался освободиться, но на него немедленно обрушился град ударов, из его носа хлынула кровь, а под левым глазом выступил фингал.

Гаитянка снова посмотрела на него и пробормотала на своем языке:

— Давай, а не то тебя кастрируют!

— Что? — переспросил Сьенфуэгос, решив, что не расслышал.

— Если выяснится, что делать детей ты не можешь, тебя кастрируют, чтобы побыстрее толстел.

— Боже милосердный! — обреченно воскликнул пастух. — Не может быть!

— Здесь все возможно, — прозвучал печальный ответ.

Сьенфуэгос ошеломленно застыл, пытаясь свыкнуться с мыслью, что должен вызвать эрекцию на глазах у почти полусотни свидетелей, если желает остаться мужчиной. Он опомнился лишь, когда заметил, что две стражницы принялись грубо возбуждать его, готовя к совокуплению с девушкой, как если бы он был жеребцом или быком, неспособным сделать это самостоятельно.

Его задача состояла в том, чтобы, пристроившись к несчастной девушке сзади, совершить одно из величайших в жизни усилий: отвлечься от окружающей действительности, сосредоточив все внимание на том, чтобы овладеть совершенно не привлекающей его женщиной, но овладеть ей любой ценой.

Несколько минут спустя воцарилось тяжелое молчание, прерываемое лишь стонами боли и наслаждения, издаваемыми юной пленницей, когда огромный пенис канарца проник в ее лоно и начал ритмично двигаться внутри.

Карибки, чьи мужья уже больше пяти месяцев назад вышли в море, ошеломленно молчали, а когда девушка после вздохов испустила долгий вопль наслаждения, упала ничком на землю и стала содрогаться, словно готова умереть от оргазма, многие женщины сами задрожали с ней в унисон.

Сделав свое дело, канарец встал и медленно направился в сторону ближайшего перелеска. Никто ни единым жестом не попытался его остановить.

Отыскав небольшой ручей, он вошел в воду, предоставив мягкому течению медленно смывать грязь, покрывавшую каждый сантиметр его тела.

А потом горько заплакал, сообразив, что, возможно, только что стал отцом ребенка, которому суждено быть откормленным и съеденным, подобно свинье.

4   

Омерзительная сцена повторялась чуть ли не ежедневно, но после начального стыда и отвращения Сьенфуэгос осознал, что случившееся поможет ему завоевать карибок — теперь они глядели на него как на образчик удивительного сверхчеловека громадного роста, с телом Геркулеса, огненными волосами и невероятным пенисом.

Вне всяких сомнений, расизм был частью их традиций. Женщины большинства островов, которые позднее станут известны как Малые Антильские, не допускали даже мысли о том, чтобы отдаться чужаку, поскольку плод от такого союза всегда считался нечистым и с самого рождения был обречен на откорм и убой.

Их мужчины случалось, усыновляли детей, рожденных пленницами и предназначенных для «потребления», но каннибалка-мать могла не сомневаться, что порождение ее утробы, зачатое от пленника, непременно станет пищей для соплеменников.

Именно по этой причине, во избежание путаницы, колдун племени с самого рождения особым образом перевязывал ноги детей чистой крови, это и являлось причиной непостижимого уродства — ноги раздувались почти втрое против обычной толщины, что в глазах племени считалось необычайно красивым, а также позволяло с первого взгляда отличить своих от остальных смертных.

«Каннибал не ест каннибала», — это был самый древний и высокочтимый закон племени, так что все, кто не удостоился сомнительной привилегии обладать чудовищно раздутыми ногами — то есть практически все остальное человечество — являлись кандидатами на съедение.

Карибки, покинутые мужьями почти полгода назад, выказывали при виде Сьенфуэгоса заметное беспокойство и возбуждение, однако предпочитали держаться на расстоянии от единственного, по всей видимости, мужчины в деревне, хотя охотно использовали его в качестве племенного жеребца, чтобы оплодотворять пленниц и получить таким образом новую скотину для откорма.

Созерцание ежедневных совокуплений, несомненно, возбуждало женщин, и канарец очень скоро заметил, что многие из них стали смотреть на него совершенно другими глазами — возможно, прикидывая, не станет ли он единственной надеждой племени на продолжение рода, если воины так и не вернутся.

Сама мысль о подобном приводила Сьенфуэгоса в ужас; ему даже представить было страшно, что к нему прикоснется одно из этих мерзких созданий. Но при этом он тешил себя надеждой, что, возможно, к такому решению они придут еще не скоро, и у него достаточно времени, чтобы расслабиться и получить как можно больше удовольствия от своего нового и небезынтересного положения.

Ведь теперь он был уже не просто животным, предназначенным для откорма, но представлял определенную ценность, так что мог себе позволить ставить некоторые условия. С помощью одной из пленниц, говорившей на обоих языках, он дал понять старику в перьях, что, если тот хочет, чтобы он продолжал свою «работу», то должен предоставить ему и его товарищу более приемлемые условия жизни.

Для старого колдуна, несомненно, было очень важно, чтобы рабыни беременели, давая племени новый скот для откорма, а потому, надолго уединившись в большом доме, являющемся, видимо, святилищем племени, он все же согласился позволить пленникам ходить по всей деревне под охраной трех вооруженных до зубов женщин, которые красноречиво дали понять, что не задумываясь прикончат их при первой же попытке к бегству. Хотя, сказать по правде, на этом островке спрятаться было особо негде, а уж бежать с него, не имея под рукой крепкой лодки, и вовсе было немыслимо, так что он и сам по себе представлял надежную тюрьму.

Следующие несколько недель прошли для испанцев в относительном благополучии; а вскоре им необычайно повезло, когда они обнаружили в одной из хижин многие свои вещи с борта «Севили»; среди них нашлась и коробка с шахматами, совершенно целехонькая.

Ни одному из примитивных созданий не удалось выяснить, как функционирует простейшая защелка, сохраняющая коробку герметично закрытой, и потому все фигуры оказались внутри. В результате старый Стружка и канарец Сьенфуэгос почти немедленно решили сесть под высоким дынным деревом за долгой партией в шахматы, позволившей им на многие часы отвлечься от невероятных проблем, мучающих их уже несколько месяцев.

Поначалу карибки поразились, как это столько странных фигурок появилось откуда ни возьмись, словно по волшебству, но любопытство и удивление быстро сменилось чем-то вроде почтительного восхищения при виде того, как двое взрослых мужчин, чьи жизни, без сомнения, находятся в серьезной опасности, на много часов застыли перед доской в клеточку, словно их души пребывают где-то далеко.

Чем они занимаются, и что всё это значит?

На сцену немедленно вышло прирожденное для каждого первобытного существа суеверие, примитивный разум карибок не мог вообразить, что такой сложный алтарь и множество крошечных идолов всего лишь заполняют досуг чужестранцев, способных отдавать этому занятию столько часов в подобных угрожающих обстоятельствах.

Самое большое впечатление необычное поведение чужаков произвело на сморщенного старика, хотя он и не желал этого признавать. Изучив внутренности тукана, он уже некоторое время назад пришел к выводу, что их маленькое племя ожидают ужасные беды. Впервые на его памяти воины не вернулись из похода, хотя прошло уже несколько месяцев, он начинал опасаться, что ужасный Ур-а-кан, не так давно опустошивший окрестности, мог застать их в открытом море.

Племя без мужчин — это не племя, это вообще ничто. Пока вырастут оставшиеся в деревне мальчики и смогут делать новых карибов, благодаря которым племя вновь станет непобедимым, пройдут годы. А что, если за это время соседи с юга проведают об их бедственном положении? Тогда они немедленно явятся, чтобы захватить овдовевших женщин и всех рабов, а местного колдуна пустят под нож и поставят на его место одного из своих.

Таким образом, будущее выглядело чудовищно неопределенным, а теперь к этому еще добавилось и присутствие волосатых незнакомцев, прибывших, похоже, издалека, вместе со своими многочисленными богами, рожденными из пустоты.

— Пойди к ним и спроси, что они делают, — приказал он рабыне, которая прожила среди карибов много лет и легко нашла общий язык с младшим из пленников. — Я должен это знать.

— Что я делаю? — рассеянно ответил Сьенфуэгос на вопрос гаитянки. — Пытаюсь помешать его ладье меня съесть. Но в сложившейся позиции это все равно, что просить о чуде.

Женщина мысленно перевела ответ; всю дорогу к большому дому она пыталась его осмыслить и, едва оказавшись лицом к лицу со старым колдуном, повторила со свойственной ей непосредственностью:

— Он просит совершить чудо, чтобы его не съели.

— Кого?

Женщина выглядела немного сбитой с толку, но потом сказала то, что представлялось ей самым логичным:

— Своих маленьких божков, наверное.

Несколько дней колдун в перьях неоднократно задавался вопросом, действительно ли крошечные фигурки, которые чужестранцы так почтительно двигают с одного края странного алтаря на другой, обладают магической силой творить чудеса. Эти сомнения продолжались до одного туманного утра, когда несколько встревоженных женщин из деревни разбудили его и попросили сходить с ними к утесам на южном берегу острова.

При виде открывшейся картины старик рухнул на колени.

С востока, из бесконечного океана, оттуда, где кончается мир, один за другим выплывали из тумана множество кораблей, каждый из которых намного превышал в размере самую большую хижину. Они скользили по воде, покачиваясь на крутых волнах, такие белые, что болели глаза, а по ветру развевались множество разноцветных флагов и вымпелов.

Вот оно, чудо!

Никто и никогда на протяжении веков в истории храбрых антильских карибов не слышал об огромных хижинах, скользящих по воде — с белоснежными крыльями, способными накрыть целый лес, и надменными знаменами, соперничающими в цвете с самыми яркими попугаями сельвы.

Что означает это наглое вторжение?

Откуда, если не с небес, спустилось это невиданное чудо?

Может, это повозки богов чужаков, что вызвали их своими молитвами? И теперь они явились, чтобы наказать тех, кто пытал их и собирался съесть?

Зловещие предсказания, гнездившиеся в потрохах тукана, к сожалению, сбывались, а исчезновение воинов явно стало результатом проклятия крохотных чужестранных идолов.

Женщины дрожали от ужаса.

Белые чудовища приближались.

Словно облака с небес затвердели и решили обхватить море.

И вдруг ко всеобщему изумлению раздался резкий звон колокола, и первый корабль выплюнул облако дыма, а вскоре послышался далекий раскат грома при совершенно чистом небе.

Две женщины ничком бросились наземь, посыпая волосы землей, а третья от страха и отчаяния даже обмочилась.

Несчастному колдуну пришлось опереться на ствол дерева, чтобы на рухнуть, полностью потеряв достоинство, и на мгновение он представил самого себя — обезглавленного и расчлененного, приготовленного в качестве обеда для тех, кого пригласили на пиршество боги из незнакомых земель.

Шестнадцать кораблей — вне всяких сомнений, самая мощная эскадра, когда-либо прежде бороздившая воды Атлантики, во главе с гордым адмиралом доном Христофором Колумбом, вице-королем Индий, по-прежнему уверенным, что он достиг берегов Катая и Сипанго — обошли остров, пройдя в двух милях от его южной оконечности, и продолжили свой путь в поисках берегов Гаити и оставленных там тридцати девяти человек.

На юте третьего корабля стояла Ингрид Грасс, виконтесса де Тегисе, и рассеянно рассматривала вершины, оставшиеся по правому борту, даже не подозревая, что именно там находится человек, ради которого она не колеблясь бросила свой дом, родину и состояние. Старый колдун со странной смесью облегчения и разочарования, убежденный в том, что чудом избежал смерти, но сожалея, что удивительное зрелище скрылось из вида на горизонте, не сводил глаз с кормы удаляющихся на запад кораблей и окончательно признал, что крошечные фигурки с доски в клетку творят чудеса.

— Не говорите пленным о том, что видели, — строго предупредил он женщин. — Обращайтесь с ними хорошо, но они не должны узнать, что боги отправились на их поиски. Сейчас они ушли, но могут вернуться.

Добравшись до деревни, он тут же отправил к пленным переводчицу-гаитянку, и та выпалила без лишних предисловий:

— Велено передать чужеземцам, что, если они отдадут нам свой алтарь и богов, то смогут свободно разгуливать, где пожелают, и мы даем слово, что никогда их не убьем.

Когда канарец перевел предложение старику Стружке, тот решил, что неправильно понял.

— Чего она хочет? — рассеянно переспросил он.

— Шахматы.

— Зачем?

— Чтобы научиться играть.

— Да ты бредишь! Ты понятия не имеешь, что сказала толстуха, и просто выдумываешь.

— Ничего я не выдумываю. Старый попугай в перьях хочет шахматы, и клянусь, что если взамен нам подарят жизнь, он их получит. Это так же верно, как то, что меня зовут Сьенфуэгос.

— Ну ладно. Могу сделать за три дня. Но на кой черт каннибалам понадобились шахматы?

— Может, чтобы съесть королеву.

— Да иди ты!

— Да куда уж дальше-то идти, старик. Мы и так в дерьме по самые уши. Но все изменится, хотя я и не понимаю причины, но не собираюсь усложнять себе жизнь, ее выясняя. Я уже начинаю верить, что наши молитвы услышаны, и, возможно, нам удастся отсюда выбраться. Так что кончай свои глупости и берись за дело!

Вскоре старый плотник доказал, что действительно знает свое ремесло. Получив инструменты, которые ему принесли с «Севили», он велел канарцу поискать в лесу нужную древесину, после чего с огромным воодушевлением принялся вырезать и шлифовать пешки, ладьи, слонов, коней, королей и ферзей, в точности по модели своих прекрасных шахмат.

Некоторые фигуры он оставил некрашеными, другие выкрасил в красный цвет соком семян некоего растения, в изобилии встречающегося на склонах гор, и уже через пять дней смог лично вручить набор шахмат престарелому колдуну в перьях, ожидавшему их с таким нетерпением.

Для колдуна доска была такой же святыней, как Святой Грааль для христиан или скрижали пророка Моисея для иудеев. С доской в руках он церемонно удалился в большую круглую хижину, где закрылся наглухо и запретил кому бы то ни было его беспокоить, что бы ни случилось.

Через некоторое время переводчица незаметно подошла к Сьенфуэгосу и что-то шепнула ему на ухо.

— Да чтоб ее! — не сдержался тот.

— А теперь что? — забеспокоился Бернардино из Пастраны. — Что она сказала?

— Что жена вождя тоже хочет шахматы.

— Вот дерьмо!

— Опять двадцать пять.

— И что будем делать?

— А что мы можем сделать, черт побери? — развел руками канарец. — Если жене вождя нужны шахматы, то придется их раздобыть.

— Да, — посетовал старик Стружка. — Но после жены вождя будет еще сестра жены, потом жена брата, и так пока у всех не будет гребаных шахмат.

— Ну и что? — заметил канарец. — Не думаю, что у нас есть лучший выбор. Станем единственными поставщиками игры, которая теперь превратится для этих людей в насущную необходимость. С нами будут обращаться, как с королями, а мы будем принимать это как должное, тем временем подыскивая способ улизнуть.

Стружка несколько секунд поразмыслил и наконец пожал плечами и задумчиво поскреб густую бороду.

— Ну раз так... — сказал он. — Чего я никак не могу взять в толк, так это зачем им шахматы, когда они ни хрена не знают, как играть.

— Просто речь идет не об игре, — ответил Сьенфуэгос.

Старик пристально посмотрел на канарца.

— Да? И о чем же в таком случае?

— О суевериях... Если я не ошибаюсь, мы на пороге создания религии шахмат, и она не хуже и не лучше любой другой в мире... — он выразительно шлепнул по коленке, пытаясь выразить свой энтузиазм. — Взбодрись! Ведь в этом случае мы превратимся в верховных жрецов новой религии.

— Вот уж радость-то! — сердито буркнул Стружка. — На старости лет — и вдруг такое!

5   

Адмирал Моря-Океана, дон Христофор Колумб, вице-король Индий, простоял четыре дня в спокойных водах, после того как обнаружил руины злополучного форта Рождества и убедился, что из тридцати девяти человек, оставшихся на острове год назад, не осталось в живых никого. Удостоверившись также, что покойники не спрятали золото под полом хижины покойного губернатора Диего де Араны, он решил наконец покинуть залив.

При этом он даже не потребовал никаких объяснений от своего друга, вождя Гуакарани, хотя ни единой минуты не сомневался в его предательстве, ограничившись лишь обещанием непременно свести счеты со свирепым Каноабо, если когда-нибудь доведется с ним встретиться. После этого он приказал своим людям возвращаться на корабли, чтобы отправиться на поиски другого места для нового «первого поселения» на Эспаньоле.

Большинство членов экспедиции, принимавших участие в первом путешествии, были до крайности возмущены таким равнодушием адмирала к трагической судьбе товарищей, однако тот остался глух к протестам и оставил безнаказанным проступок Гуакарани, видимо, считая, что тридцать девять жизней — не столь уж высокая цена по сравнению с тем, чего он уже достиг и чего надеялся достичь в будущем.

Луис де Торрес, служивший во время первой экспедиции Колумба королевским толмачом, во второй предпочел принять участие как частное лицо и старался как можно меньше попадаться на глаза адмиралу, прекрасно зная тяжелый характер вице-короля Индий и помня обо всех прежних стычках, вызванных его нежеланием согласиться, что они действительно достигли берегов Индии и Сипанго.

Вернувшись в Кадис, он пришел к выводу, что для иудеев, а также обращенных в последнюю минуту, как и он сам, в Испании Изабеллы и Фердинанда нет будущего, и потому в числе многих других предпочел авантюру Нового Света, лелея надежду, что его религиозные убеждения не принесут столько же горестей, как в старой Европе.

Лично он всегда придерживался той любопытной теории, что ни одна захватническая война не влечет за собой столько несчастий, смертей и ненависти, как тайные и темные религйозные войны, поскольку был твердо убежден, что разные боги явились на землю именно для того, чтобы сеять раздор среди людей, хотя большинство богов зачастую и размахивает знаменем мира и любви.

— Чрезмерная вера губит вернее шпаги, — не уставал он повторять. — Ведь для того, чтобы владеть шпагой, необходимы опыт и мужество, в то время как слепая вера вполне может быть оружием труса и невежды.

А в Испании того времени жило бесчисленное множество трусов и невежд,обнаруживших в преследованиях, пытках и убийствах иудеев, еретиков и мавров выход для своих бесконечных обид и раздражения, не опасаясь неожиданного возмездия.

Таким образом, Индии открывали новый горизонт, еще не испорченный бездумной яростью фанатиков, вознамерившихся превратить братскую любовь Христа в ничем не оправданную ненависть христиан. Поскольку в форте Рождества осталось несколько его лучших друзей, Луис де Торрес пришел к выводу, что именно там он найдет наконец мир, к которому стремился.

И вот теперь он обнаружил, что почти все его друзья погибли, а единственный выживший — безумный канарский козопас с рыжими волосами — бесследно исчез, оставив загадочное сообщение, написанное на надгробной плите.

Что он хотел сказать этим сообщением, и как случилось, что Сьенфуэгос, самый юный и неопытный из всех оставшихся на Гаити, оказался единственным, кому удалось спастись?

Снова и снова задавался он этими вопросами, снова и снова пытался отвечать на них прекрасной Ингрид Грасс, виконтессе Тегисе, которая, казалось, все эти месяцы жила, как на иголках, сгорая от тревоги за судьбу своего обожаемого Сьенфуэгоса.

— Но где же он? — повторяла она.

Ну и как объяснить безоглядно влюбленной женщине, что вероятность того, что неопытный парнишка смог выжить в самом сердце враждебного мира, каким казался этот остров — один шанс на миллион?

— Может, и так, — невозмутимо признала Ингрид. — Но думаю, он жив.

— Почему?

— Потому что если бы он был мертв, я бы это почувствовала. Он жив и вернется.

Дон Луис лишь махнул в сторону густых джунглей и цепочки острых пиков, возвышающейся вдали, и спросил:

— Но где он? В этой сельве, кишащей зверьем и змеями, или в горах, населенных дикарями?

— Не знаю. Но знаю, что он жив, и я буду его ждать.

Она была решительной и упорной, самым сильным и в то же время самым хрупким созданием на свете, никто другой не любил так сильно, никто не был готов пожертвовать всем, даже собственным именем и личностью, чтобы однажды вернуть потерянное счастье.

Больше не было гордой белокурой немки Ингрид Грасс, виконтессы де Тегисе, супруги жестокого капитана Леона де Луны; вместо нее появилась скромная и темноволосая донья Мариана Монтенегро, вдова офицера одного из фламандских полков, что отправилась за тридевять земель от своей родной Сепульведы в надежде забыть нестерпимую боль от потери любимого мужа.

— Зачем? — поинтересовался Луис де Торрес, узнав о твердом решении Ингрид сменить имя.

— Потому что я знаю своего мужа, он никогда не успокоится и не позволит мне просто так сбежать с Гомеры. Он поклялся, что предпочтет видеть меня мертвой, чем рядом со Сьенфуэгосом, а Леон не из тех, кто клянется попусту. Он меня найдет, но я хочу, чтобы это оказалось непросто.

— Он же не станет пересекать океан только ради мести.

— Если я сделала это ради любви, но он может так поступить из ненависти, ведь, в конце концов, это главные человеческие чувства, и они довольно похожи. А у него еще и взыграла гордость. Он приплывет. Не знаю, скоро ли, но приплывет.

— Я сумею вас защитить.

— Лучший способ защиты от оскорбленного мужчины — это избегать его. Поэтому я и не хочу, чтобы кто-нибудь знал мое настоящее имя.

— Тогда и Сьенфуэгос нас не найдет.

— Об этом не беспокойтесь. Я сама буду его искать.

Но вскоре стало ясно, что найти Сьенфуэгоса будет весьма нелегкой задачей, поскольку после долгого месяца скитаний с эскадрой вокруг берегов Гаити — или Сибао, как многие успели прозвать это место — адмирал решил основать город Изабелла, причем выбрал для него самое нездоровое и неподходящее для жизни место.

Будучи моряком, он мало знал о жизни на суше и мало о ней беспокоился, ему лишь нужна была безопасная гавань для кораблей, и потому злополучный первый город в Новом Свете построили не с мыслями о людях, а лишь с мыслями о кораблях, которые не страдают ни от удушающей жары, ни от зараза из окружающих болот, ни от смертоносных туч комарья, превращающих вечера в ад.

Вице-король приказал возвести в центре глубокой бухты, окруженной мангровыми зарослями, большой барак для королевских войск, собственный каменный дворец и хижины колонистов. Там их и построили, поскольку на этих берегах его слово было законом, несмотря на то, что наиболее опытные капитаны армады, в том числе смелый и увенчанный славой Алонсо де Охеда, настойчиво объясняли Колумбу, что в этом месте очень мало возможностей для обороны против вероятного нападения туземцев.

— Они не нападут, — ответил адмирал. — Гуакарани дал слово.

— Что не помешало им разрушить форт Рождества, — возразил Охеда, который, несмотря на свой маленький рост, стяжал себе славу лучшего фехтовальщика и самого отважного капитана королевства, но даже его отвага не в силах была поколебать уверенности адмирала. — Кто предал однажды, предаст снова.

— Не в этом случае, — ответил адмирал. — Тогда меня здесь не было. К тому же это вина не Гуакарани, а тех, кто не оправдал оказанного им доверия и уронил честь испанца. В Изабелле все будет иначе.

И действительно, всё было иначе, поначалу проблемы возникли не из-за индейцев, выжидающих на краю джунглей и изучающих вновь прибывших, а по вине голода и смертоносной лихорадки.

Дезориентированные после долгих месяцев плавания, павшие духом при виде трагического конца предшественников, потерявшие иллюзии перед лицом мрачного будущего, предлагающим вовсе не те земли, которые путешественники видели лишь в розовом свете, а зеленое покрывало непроницаемых джунглей, истощенные чудовищным ритмом работы, необходимым для скорой постройки города, колонисты вскоре начали страдать от голода, а смерть стала их неизбежной соседкой, так что через несколько месяцев самые отчаявшиеся начали подумывать об отъезде домой.

— Здесь не место нормальным людям, — заметил однажды мастер Хуан де ла Коса во время одного из частых визитов, которые вместе с Луисом де Торресом наносил донье Мариане Монтенегро в ее скромном доме. — Мой вам совет: как можно скорее возвращайтесь домой вместе со своим слугой Бонифасио.

Немка лишь слегка покачала головой и весело улыбнулась.

— Даже думать об этом не желаю! — горячо ответила она. — Бонифасио может ехать, если хочет, но у меня уже двадцать семь поросят, и они набирают вес день ото дня, да и утки с курами плодятся, как одержимые. А если и семена взойдут, то скоро у меня будет прекрасная ферма, где я буду ждать возвращения Сьенфуэгоса.

— Как может такая дама, как вы, довольствоваться судьбой фермерши? — возразил моряк. — Ваши ручки созданы не для того, чтобы возиться со свиньями, а для того, чтобы ухаживать за цветами.

— Я предпочитаю сама возиться со свиньями, чем это будет делать какой-нибудь мужчина, считающий себя владельцем моего тела, — решительно ответила она. — Что же касается цветов, то здесь их столько, и они такие красивые, что пытаться их разводить — уже кощунство. Здесь свои порядки и обычаи, совсем не такие, к каким мы привыкли, и тех, кто не сумеет к ним приспособиться, ничего хорошего не ждет.

Мастер Хуан де ла Коса, похоже, понял, что бесполезно убеждать эту хрупкую женщину с точеной фигуркой и голубыми глазами, совершенно не вяжущимися с выкрашенными у черный цвет волосами, которая поражала силой своего характера. Она полагалась лишь на Луиса де Торреса, ставшего ее оруженосцем, защитником и телохранителем.

Проницательный королевский толмач сразу догадался, что Изабеллу не ждет в будущем ничего хорошего, и предсказал, что братьям Колумбам, имеющим непререкаемую власть над всеми сторонами общественной жизни, вскоре придется выбрать более удачное место для города.

Так что Луис не совершил той глупой ошибки, которую сделали большинство его товарищей, вложив свои скромные средства в постройку уютного дома, и предложил услуги толмача ростовщику Фонсеке, доверенному лицу знаменитого королевского банкира Луиса де Сантангелы, а тот любезно предоставил ему комнату в своем доме. Сам же Луис предпочитал пока не ввязываться ни в какие предприятия, а просто наблюдать за жизнью колонии, пока не станет ясно, чем закончится дело.

Таким образом, у него было достаточно свободного времени, чтобы оказывать помощь и давать дельные советы прекрасной немке, к которой питал глубочайшее уважение и восхищение, а также обучать грамоте и письму доброго Бонифасио. Едва услышав, что его друг Сьенфуэгос освоил грамоту, тот тоже не смог устоять перед соблазном и начал учиться.

Застенчивый хромой оказался чудесной находкой для виконтессы, он охотно выполнял многочисленные работы на ферме и при этом сохранял тайну личности хозяйки, был ей предан и крайне благодарен за возможность построить свое будущее вдали от родного острова.

А авантюра с Новым Светом, несомненно, была единственной возможностью для нищего канарца избежать незавидной судьбы, состоящей из голода и рабского услужения.

Здесь, на острове Гаити, или Эспаньоле, рождалась другая форма существования, возможно, впервые за много веков создавшая феномен полной колонизации далеких от метрополии земель. Здесь могло возникнуть общество, которое послужит образцом для модели преобразования, хотя и собственным, особым путем.

Недавно завершенное отвоевание Иберийского полуострова, столетия бесконечной борьбы с мусульманами, создали расу людей, для которых любое поприще, где не нужно убивать и умирать, выглядело лишенным смысла, они не собирались отложить меч и превратиться в мирных крестьян. Избыток энергии и жажда славы требовали новых сражений, и они выплеснулись на другом берегу океана, на землях дикарей, которые словно только и ждали их появления.

И вот, те, кто всего год назад были конкистадорами по принуждению, теперь с радостью стали конкистадорами добровольными.

На борту шестнадцати кораблей, составляющих могучую эскадру Колумба во время второй экспедиции, собрались три типа людей, различных по происхождению и целям — моряки, военные и мирные люди.

Первым предстояло открыть новые острова и берега, вторые были призваны подавить примитивное население новых земель, найденных моряками, а третьим было предназначено окончательно переселить старую цивилизацию на другую сторону океана.

Но все вместе они составляли такую запутанную и пеструю смесь, что никто с полной ясностью не понимал, какова же его настоящая роль в Изабелле, и поселенцы стояли в карауле на границах сельвы, а моряки и кабальеро помогали возводить стены или делать крыши домов.

Но всеми владели давно взлелеянные грезы, манящая ярким светом мечта — зловещий дух золота.

В конце концов, именно золото искали все, начиная с самого вице-короля и заканчивая последним юнгой, и когда стало очевидным, что в непосредственной близости от новоиспеченной столицы золота не больше, чем они привезли с собой, мнения разделились. Одни настаивали на том, чтобы углубиться в сельву в поисках таящегося там золота, пессимисты же считали, что с самого начала задача не имела смысла, и пришли к болезненному выводу, что лучше вернуться домой, чем страдать от голода и прочих бедствий на враждебной и жаркой земле.

Эта жара — густая и влажная, прилипающая к груди, как губка с кипящей водой, мешала дышать полной грудью и вынуждала потеть и ругаться даже сборщиков маслин из Хаэна, с детства привыкших работать на палящем солнце. Вскоре она превратилась в главного врага вновь прибывших, поразившихся, как при такой чудовищной температуре, да еще рядом с морем, когда от высокого кровяного давления ноги просто подкашивались, многие не могли сделать и половину той работы, к которой привыкли дома.

И первым великим открытием, помогавшим успешно бороться с необоримой вялостью, что охватывала их в послеполуденные часы, оказался гамак — прохладный, удобный, гениальный индейский гамак, сплетенный из прочных хлопковых веревок, подвешенный меж двух стволов деревьев в тени их крон, продуваемый ветром и недоступный для покрывающей землю влаги, превративший, как по волшебству, самые тяжкие дневные часы в поистине райское наслаждение.

По всей видимости, долгие сиесты под кронами сейб, когда люди дремали под стоголосый хор птиц, мерно покачиваясь в гамаках, спасли больше жизней, чем все европейские снадобья; но, с другой стороны, этот местный обычай, который испанцы переняли с таким энтузиазмом, повлек за собой куда больше несчастий, чем все войны, ожидающие их в будущем.

Как мягкий пляж, без сопротивления принимающий волну, но в конце концов мягко отвергающий ее, оставляя часть воды себе и позволяя волне утащить миллионы песчинок, так и Новый Свет одновременно позволил чужакам вторгнуться в себя, но и сам вторгся в них, создав изощренную и особую форму сосуществования, всего в течение жизни одного поколения сотворив такой сплав, что мало кто мог бы объяснить, где заканчивается одна культура и начинается другая.

Помимо языка, веры, законов и обычаев, Испания подарила Новому Свету лошадей, коров, овец, кур, уток, свиней, голубей, ослов, пшеницу, рис, горох, апельсины, виноград, рожь, сахарный тростник и бобы, получив взамен кукурузу, арахис, помидоры, табак, клубнику, хинин, какао, а позднее — коку и картофель. Но прежде всего, испанцы привезли из-за океана жестокий и бескомпромиссный индивидуализм, ставший главной ударной силой при столкновении с мирными туземными племенами, привыкшими к общинному укладу.

Потому что во время второй экспедиции адмирала стало ясно, что покорение новых земель не будет считаться миссией государства, когда короли возьмут всю инициативу на себя и воспользуются всей властью государственной машины, чтобы править столь аппетитными владениями. Нет, в большинстве случаев короли возложили эти функции на многочисленных свидетелей (и часто строгих судей), на частную предприимчивость своих смелых и отчаянных подданных.

Больше столетия Корона просто шла в кильватере первооткрывателей и энкомендеро [1], рискующих жизнью и собственностью в деле расширения империи, а взамен на невмешательство государства обычно получающих большую часть добычи, при этом они умудрялись в трудные времена почти всегда уходить от ответственности.

Подобно тому, как Рим завоевывал Средиземноморье, посылая для захвата целые легионы и всегда оставляя на завоеванных территориях своих наместников, судей и сборщиков налогов для установления нового закона и порядка, так и Испания века спустя сумела завоевать Новый Свет, едва шевельнув пальцем.

Заняв выжидательную и недоверчивую позицию, испанские короли выбрали легкий путь покорения и завоевания земель, предоставив это тем, кто желал отправиться навстречу опасным приключениям, хотя и оставили за собой право наказывать тех, кто не вел себя по правилам, выработанным в тысячах лиг от места событий.

Естественным результатом этого стала неразбериха, проявившаяся с первой же минуты существования злополучного города, возведенного без какой-бы то ни было логики моряком, желающим лишь побыстрее сбросить со своих плеч ответственность за людей и животных и возобновить лихорадочные поиски желанного двора Великого хана.

— Люди болеют и чахнут, — заявил однажды вечером Луис де Торрес, закурив одну из своих любимых сигар у дверей дома доньи Марианы Монтенегро. — Мало кто может привыкнуть к здешней пище, и как только мы съедим все запасы и весь привезенный с собой скот, у нас не останется ни настоящего, ни будущего.

— Я никому не позволю съесть моих животных, пока не настанет срок, — твердо заявила немка. — А мои семена предназначены только для посева. Я сделаю все, что в моих силах, но у меня будет своя ферма.

— Не все могут похвастаться такой силой духа, потому что далеко не у всех есть Сьенфуэгос, которого они могли бы ждать, — заметил Луис — Большинство прибыли сюда, одержимые одной лишь мыслью: собрать растущее на деревьях золото и вернуться домой, разбогатев раз и навсегда.

— Они откажутся от этой идеи.

— И когда же, позвольте спросить? Когда их опустят в могилу? Колумб, по слухам, собирается продолжить путь на запад, оставив здесь губернатором своего брата Диего. Вы представляете в роли губернатора этого несчастного, не мечтающего ни о чем другом, кроме как стать епископом? Мы кончим так же, как форт Рождества, можете мне поверить.

— Не будьте таким пессимистом.

— Пессимистом? — удивился Луис. — Я всего лишь стараюсь быть честным с самим собой и могу сказать, что прежнее место было в тысячу раз лучше. Там, по крайней мере, были опытные люди, умевшие справляться с трудностями. А в Изабелле, если не считать Алонсо де Охеды и его буянов — нищих кабальеро, не имеющих ничего, кроме шпор да потертого плаща, — один лишь сброд, отъявленные негодяи, считающие себя обманутыми. Уже сейчас они требуют возвращения.

— Тогда лучше и в самом деле позволить им вернуться, — убежденно ответила Ингрид. — Покорить эти земли, установить взаимопонимания с местными жителями — дело весьма нелегкое, так что чем меньше останется здесь малодушных, тем лучше. Страх заразен, подобно чуме.

— А вы сами не боитесь?

— Только одного...

— ...что Сьенфуэгос никогда не вернется, я знаю, — закончил за нее фразу Луис с едва заметной улыбкой. — Сила вашей любви со временем ничуть не уменьшилась, правда?

— Скорее наоборот, — искренне ответила Ингрид. — С каждым днем я чувствую себя только ближе к нему, и всё, абсолютно всё, я делаю ради него.

6   

С приходом дождей на острове всё переменилось.

Окружающей местностью овладела печаль, подчеркнув растущее разочарование женщин, казалось, покорно принявших свое вдовство, а также то, что теперь им придется положиться на милость тех, кто решит на них напасть — ведь защитить их некому.

Они уже не казались теми свирепыми каннибалками, что защищали свое селение и с мечтой о кровавом пиршестве ожидали возвращения мужей, везущих с собой много аппетитных жертв. Нет, теперь они были не более чем скопищем хрупких перепуганных созданий, полностью осознающих свою уязвимость и понимающих, что пройдет много лет, пока оставшиеся в селении мальчики вырастут и станут воинами.

Женщины проводили долгие часы, а порой даже целые сутки, сидя перед грубо размалеванными шахматными досками, изготовленными старым Стружкой, благоговейно передвигали пешки, ферзей, слонов и коней. Они совершенно не представляли, с какой целью все это делается, но в силу своей ограниченности были убеждены, что эта чужеродная «магия» — единственная надежда на спасение от всех несчастий.

Наблюдать за ними было смешно, но вместе с тем грустно, старому плотнику они напоминали тех согбенных и облаченных в траур существ из его городка, которые проводили целые часы перед каменным крестом, бормоча неразборчивые молитвы. Он задавался вопросом, до какой же глупости может довести вера, раз обычной доски в клетку достаточно, чтобы вести себя подобным образом.

— Ты только посмотри на них! — сказал канарцу Стружка. — Можно подумать, будто они и впрямь убеждены, что черный король в любой миг начнет двигаться сам по себе. Просто обезумели!

— Нет! — покачал головой рыжий. — Не обезумели. Они отчаялись и нуждаются в чуде.

— В чуде? — удивился плотник. — В каком еще чуде?

— Да в любом, — последовал странный ответ. — И лучше всего, если оно будет исходить от нас.

— Не понимаю.

— Но это же проще простого. Сейчас они совершенно деморализованы и пытаются найти спасение в шахматах, но если мы хотим над ними властвовать, то должны постоянно показывать, что мы — высшие существа. Они чудовищно примитивны, и множество предметов нашей культуры могут произвести на них впечатление.

— Что, например?

— Например, огонь.

— Они его уже знают.

— Но используют только для обогрева, слегка обжаривают кое-какую пищу и тратят много времени на то, чтобы поддерживать огонь, потому что с трудом его разводят. Они не знают всех возможностей огня.

— И что?

— Нужно снабдить их необходимыми материальными предметами, как мы снабдили их предметами духовными. Так мы всегда будем иметь над ними власть... — канарец весело взглянул на старика. — Что ты знаешь о гончарном деле? — поинтересовался он.

— Очень мало.

— Как и я, — улыбнулся Сьенфуэгос. — Но допустим, мы смогли бы обеспечить их посудой для приготовления пищи. Разве это было бы не чудо для того, кто никогда не видел ничего, кроме полых тыкв, куда кладут горячие камни?

— Ты что, собираешься сделать их цивилизованными?

— Я собираюсь сделать так, чтобы они от нас зависели, это будет главной гарантией нашей жизни и большой удачей, — убежденно заявил рыжий.

Стружка резко выдернул торчащий из ноздри волосок и слегка вскрикнул, а на его глазах выступили слезы. Наконец, он с нескрываемой иронией спросил:

— Ты точно всегда был лишь козопасом на Гомере?

— Точно. А что?

— Дело в том, что частенько у тебя бывают такие извращенные идеи, что я тебя просто не узнаю. Тебе нравится властвовать над людьми, да?

— Нет. Мне просто хочется сохранить свою шкуру, которую хотят содрать все кому не лень. Долго они еще будут сидеть, уставившись на дурацкую шахматную доску, а? Сколько времени пройдет, пока они не поймут, что он нее никакого проку? В этот самый день они решат, что и мы без надобности и поджарят нас на обед, — и Сьенфуэгос ткнул в старика пальцем. — И еще кое-что важное: если мы объясним им, что существует и другая пища помимо человеческого мяса, она вкуснее и получить ее проще, то может, заставим позабыть старый образ жизни и спасем всех рабов. — Он многозначительно помолчал. — И жизнь моих будущих детей.

— Ты и впрямь веришь, что мы можем этого добиться лишь с помощью простой глиняной посуды?

— А также с помощью всего того, что сумеем им предложить из нашего мира.

— Чем больше мы будем давать, тем больше им будет нужно.

— О том и речь. Они никогда не прекратят желать то, что мы можем им предложить, — Сьенфуэгос немного помолчал и сжал руку своего друга, пытаясь склонить его к своей точке зрения. — Неужели ты не понимаешь? Сейчас их сила и власть над нами основана на том, что они примитивны и заботятся лишь о наполнении желудков. Так значит, надо заставить их думать о чем-то другом!

Старый Стружка довольно долго размышлял над предложением друга, потом снова выдернул из ноздри очередной волосок и убежденно кивнул.

— Да ты умен, Гуанче! — сказал он. — Чертовски умен, будет страшно жаль, если человек с твоим умом, как и я, с моими-то способностями, закончит жизнь в желудках у этих обезьян.

— Так за работу! — воскликнул Сьенфуэгос. — Давай дадим им столько всего нового, что у них не останется времени просить еще. Вот ведь черт! — засмеялся он. — В конце концов, они же женщины!

И действительно, они были женщинами, и когда они открыли, что существует столько полезных, чудесных и завораживающих предметов, свершилась настоящая революция — как будто настежь распахнулось окно, наглухо закрытое на протяжении веков.

Красивый сосуд с ручками, чтобы удобнее было носить воду; всевозможные горшки для приготовления пищи, хранения запасов и просто для украшения жалких хижин; кремень и трут для разведения огня — чтобы не мучиться, до крови сбивая руки, прежде чем добыть огонь трением, а потом не спать ночами, поддерживая его и охраняя, как самое бесценное сокровище; самые разные украшения — браслеты, ожерелья и серьги; примитивный ткацкий станок, на котором ткали самую грубую хлопчатобумажную материю — такой же предмет вожделения здесь, как в Европе — самые драгоценные шелка из Сипанго... Одним словом, все, созданное руками и фантазией испанцев, было встречено с таким изумлением и радостью, что казалось, будто кое-кто из карибок даже рад, что их воины так и не вернулись, а волосатые чужеземцы не окончили свою жизнь у них в желудках в первый же день, как попали в плен.

Главная способность Сьенфуэгоса заключалась, пожалуй, не в том, чтобы снабжать женщин разными предметами, а в том, чтобы заставить карибок их желать. Вскоре в борьбе за обладание этими вещами возникло самое настоящее соперничество, женщины стали завидовать соседкам, тем самым подрывая главный принцип устройства местного общества, где всё было общим.

— Мы создаем чудовищ, — заметил Бернардино из Пастраны как-то ночью, когда они созерцали звезды из двери хижины, только что построенной у леса, на берегу речушки. — Они же как дети — чем больше им даешь игрушек, тем больше им хочется.

— Уж лучше пусть чудовища дерутся за кастрюлю, чем пожирают сердце себе подобного, — ответил Сьенфуэгос. — Знаешь, о чем я думаю? Пришло время дать им настоящего бога.

— Бога? — удивился плотник. — Какого еще бога? Христа?

— Я недостаточно хорошо его знаю, чтобы проповедовать его веру. Я не крещеный, и мало что знаю — лишь то, что слышал краем уха. Как бы его ни звали — Христом или как-то еще, но мы должны вызвать в них страх, любовь и уважение к тому, кто считает человеческие жертвоприношения запретными, чтобы навсегда изгнать с этого острова традиции каннибализма.

— Неплохая мысль.

— Позже мы поговорим с ними о том, что представители разных рас на самом деле похожи, что нельзя обращаться с людьми, как с домашними животными, что нужно запретить рабство.

— То есть сделать их христианами.

— Ну, раз так, то сделаем их христианами, но сделаем по-своему, отбросим всё плохое, что имеется в религии и священниках, и воспользуемся лучшим в их учении.

— Это будет непросто.

— Гораздо сложнее было выбраться из той ямы живыми, а мы этого добились, — напомнил ему канарец. — Клянусь, я до конца жизни буду мучиться угрызениями совести, зная, что оставил на этом острове кучку несчастных, которых однажды съедят. Я был свидетелем печального конца двух бедолаг и любой ценой готов добиться того, чтобы подобное больше не повторилось.

Старик погасил самолично изготовленную сигару о стену хижины и слегка кивнул.

— Насколько я тебя знаю, если тебе надо, ты горы своротишь, — сказал он. — Ты парень с головой, и шариков в ней побольше, чем можно подумать. Скажу тебе честно: я горжусь тем, что познакомился с тобой и мы вместе пережили столько бед. Так что можешь во всем на меня рассчитывать, только имей в виду — после того, как они заглотили эту утку про шахматы и маленьких божков, крайне сложно будет убедить их в том, что на свете есть другой бог — неважно, зовут его Христом или как-то иначе — главное, что он стоит выше остальных богов. Даже если нам это удастся, мы тем самым порушим их картину мира, а это всегда опасно.

— Я уже думал над этим.

— Меня это не удивляет. И...?

— Может, стоит продолжить в том же духе? — Сьенфуэгос сделал многозначительную паузу и добавил: — Как тебе кажется, какая шахматная фигура им нравится больше всего?

— Конь.

— Согласен. Конь производит на них большее впечатление, чем король или королева. Им нравится на него смотреть, трогать и даже говорить с ним, это их излюбленный божок, его нам и нужно выбрать.

— Коня? — ужаснулся Стружка. — Хочешь, чтобы они обожествляли коня?

— А какое имеет значение сама фигура? — спокойно отозвался канарец. — Важно лишь то, какой цели она будет служить и кого представлять. Если шахматный конь сможет превратить человекоподобных тварей в цивилизованных людей, боящихся Бога и уважающих себе подобных, то Господь его благословит.

— Безусловно благословит. Но есть одно препятствие.

— Какое?

Старик неопределенно мотнул головой в ту сторону, где возвышалась большая круглая хижина.

— Тот попугай в перьях. Ему не понравится, что мы пытаемся отобрать у него власть.

Сьенфуэгос кивнул, давая понять, что и сам об этом задумывался.

— Вполне логично, но на корабле дон Луис де Торрес научил меня кое-чему важному: если не хочешь с кем-то драться, объединись с ним. Старому колдуну понравится идея превратиться в первосвященника нового культа «Великого красного коня, властителя небес и земли». В конце концов, единственное, что его интересует — это сохранение собственных привилегий.

— Ну ты и жулик, Гуанче!

— В наши времена либо обжулишь ты, либо тебя. Если бы я не был самим собой, то меня бы уже убил виконт де Тегисе или схватили каннибалы на Гаити, я бы погиб в форте Рождества, или меня бы сожрали эти дикари. Я обещал одному человеку, что встречусь с ней в Севилье, и по-прежнему намерен это сделать.

— Ну только не начинай снова про Севилью, я этого не вынесу! — сердито запротестовал старик. — Я сделаю всё, о чем ты просишь. Вырежу огромного коня, сделаю горшки, ожерелья и посуду, сыграю роль жреца. Всё, что угодно! Только не рассказывай больше про виконтессу и Севилью, потому что клянусь, в этом случае тебе придется выпутываться в одиночку.

На следующий день они принесли из леса самый красивый кусок дерева, какой смогли найти, и принялись вытачивать гордую голову коня — точь-в точь такую, как в наборе шахмат, только в пятьдесят раз больше. Они не думали о том, что создают ложного кумира, подсовывая его в качестве божества тупым дикарям затерянного острова; нет, они считали, что совершают благое дело, подарив смысл жизни этим существам, чьим прежним уделом было бездумное существование — жить как безмозглые утки и умереть, как свиньи.

Старый Стружка превзошел сам себя, выточив необычайно красивую фигуру почти двухметровой высоты; больше того, конь умел вращать глазами, шевелить ушами, открывать и закрывать рот и даже пускать дым из ноздрей при помощи искусно замаскированных мехов, что придавало ему сходство с ужасным огнедышащим драконом.

В довершение всего, канарец Сьенфуэгос, сумевший за долгие месяцы плена освоить гортанный и весьма примитивный язык карибов, явился в круглую хижину и объявил колдуну в перьях, что всемогущий Туми, властелин мира, провозгласил его своим наместником на земле, призванным оберегать людей и властвовать над ними.

Старый колдун едва не лишился разума, увидев столь грандиозную работу, какой никто еще не видал по эту сторону океана; ему тут же вспомнились жуткие фигуры, украшавшие носы огромных, летящих над морем кораблей, что не так давно прошли мимо острова.

В благоговейном ужасе он пал ниц перед новым хозяином своей жизни и властелином души, уткнувшись лицом в песок, и торжественно поклялся, что с этой минуты и до последнего вздоха вся его жизнь будет посвящена прославлению великого Туми — Творца Вселенной.

— Ну, дело сделано! — самодовольно заявил канарец, оставив колдуна благоговейно стоящим на коленях перед новым божеством, от которого тот не мог оторваться. — Колдун уже наш, а остальное — вопрос времени, — с этими словами он сердечно похлопал друга по плечу. — Отличная работа, старик! Просто не знаю, что бы я без тебя делал!

— Как и я без тебя, Гуанче, — ответил тот. — Лишь вместе мы чего-то стоим.

И это была чистейшая правда, и потому однажды вечером, когда они сидели по своему обыкновению за шахматной доской и мирно курили у дверей хижины, наслаждаясь легким ветерком, приносящим запах манго и гуав, а Бернардино из Пастраны чуть замешкался, делая ход в ответ на простейший шах, глаза Сьенфуэгоса тут же наполнились слезами, а сердце разорвалось на кусочки — он понял, что его вечно всем недовольный товарищ по приключениям мирно уснул навсегда и больше уже никогда не станет ворчать, потеряв ферзя.

— Это ловушка, старик, — горько упрекнул его Сьенфуэгос. — Ты так поступил только потому, что знал — я вот-вот поставлю тебе мат.

Больше получаса он молча рыдал, не отрывая взгляда от дорогого морщинистого и бородатого лица, ставшего вдруг пепельно-серым, и в который раз в своей жизни Сьенфуэгос почувствовал себя совершенно одиноким, хотя сейчас, возможно, более одиноким, чем когда-либо, ведь он понимал, что потерял друга, на многие месяцы почти заменившего ему отца, человека, который был ему близок, как никто и никогда прежде.

Он поднял на руки усохшее тело, похожее на тело мальчика, и отнес его в темную чащу леса, где одними руками вырыл глубокую могилу и опустил в нее старика, а потом замаскировал ветками и листвой.

— Я хотел бы помолиться за твою душу, старик, — тихо прошептал Сьенфуэгос. — Но не знаю как, да тебе это и не нужно. Ты совершил в жизни так мало плохого, что с лихвой за это расплатился. Уверен, сейчас ты играешь в шахматы там, где никогда не проиграешь.

В конце концов он спустился к берегу и сел на песок, наблюдая, как первые лучи зари окрашивают в бледные цвета бескрайний океан, разделяющий его с любимой и родиной.

7   

Во время одной из поездок на Кубу его превосходительство адмирала, вице-короля Индий, поразила странная болезнь, неизвестная даже непревзойденному доктору Чанке, штатному врачу экспедиции. Колумб, казалось, погрузился в глубокий беспробудный сон, ничего не чувствуя и никого не узнавая, что весьма нежелательным образом отразилось на строительстве новоиспеченной столицы Нового Света.

Колумба препроводили в спальню его каменного дворца, где он продолжал спать под неусыпной охраной брата и нескольких самых преданных царедворцев, а помещенный на церковной колокольне колокол с «Санта-Марии» снова и снова отбивал время — к величайшей радости туземцев, которые приходили из самых отдаленных мест с одной лишь целью: послушать мелодичные и совершенно новые для них звуки.

Необычно долгий и нелепый сон адмирала в конце концов привел к тому, что город охватило уныние, а мелкие группы дезертиров на свой страх и риск отправлялись исследовать новые земли, не полагаясь больше на исчезнувшего из виду вице-короля, и даже всегда преданный и бодрый Алонсо де Охеда решил предпринять ознакомительный поход, в полном соответствии с логикой военного.

Отобрав пятнадцать самых храбрых людей, он организовал разведывательную экспедицию вглубь загадочного Сибао, или «Страны золотых гор». О ней ходило множество легенд — якобы там столько золота, что оно валяется прямо под ногами. Экспедиция увенчалась тем, что спустя несколько дней они обнаружили высокое плато, посреди которого лежала благодатная долина с мягким климатом, глубокими чистыми озерами, густыми рощами, дружелюбными людьми и множеством ручьев с искрящимися на дне и посверкивающими на солнце золотыми песчинками.

Таким образом, подтвердилось то, что золото в Новом Свете действительно есть. Тем не менее, не подлежало сомнению — для того, чтобы его добыча начала приносить доход, а также окупила все колоссальные расходы, которые повлекла за собой столь далекая и сложная экспедиция, потребуется вложить немало труда и средств. Когда Охеда вернулся, чтобы уведомить об этом тяжело больного и изрядно разуверившегося в успехе адмирала, тот был глубоко разочарован тем, что не сможет переправить в Испанию огромные богатства, на которые так рассчитывали его благодетели.

Тем не менее, он приказал погрузить всех недовольных на одиннадцать кораблей, чтобы вернуть в Испанию и отвезти Их Католическим величествам письма, в которых адмирал умолял прислать провизию, лекарства и новых людей, более мужественных, чем вернувшиеся домой. В этом земном раю, самом прекрасном, какой только мог существовать на земле, предстояло наладить новую жизнь и добыть все сказочные богатства, несомненно таящиеся в его недрах.

В качестве компенсации того, что золота оказалось не так много, как ожидалось, адмирал послал их величествам кое-каких местных животных, а также предлагал развернуть охоту на карибов, поскольку ему слабо верилось, что эти племена когда-либо смогут избавиться от своих каннибальских привычек, но зато их можно выгодно продать в рабство, добыв таким образом для колонии средства к существованию.

А в это время Луис де Торрес, смотревший на ситуацию со свойственным ему скепсисом, с каждым днем все больше и больше убеждался, что у города Изабелла нет никакого будущего, а потому всеми силами старался убедить бывшую виконтессу де Тегисе вернуться в Испанию на одном из кораблей, поскольку даже ребенку ясно, что они никогда не найдут Сьенфуэгоса.

— Прошло слишком много времени, — заметил он. — А остров все же не настолько велик, чтобы Сьенфуэгос не мог нас найти. Все до последнего туземца знают, что мы здесь, а кое-кто из перебежчиков уже добрался до западных берегов, где нога европейца еще не ступала, — вздохнул он, и стало ясно, как искренен он в своем горе. — Я сам весьма сожалею, ибо люблю его, как сына, но все больше склоняюсь к мысли, что глупо тешить себя надеждами.

— Однажды я уже поверила, что он мертв, — прозвучал в ответ нежный голос немки. — И боль, которую я при этом пережила, была настолько глубокой, что я предпочту умереть, чем снова пройти через этот ад, — она улыбнулась своей безмятежной улыбкой, делавшей ее столь непохожей на всех остальных женщин. — Пусть пройдет хоть сто лет — каждый день я буду просыпаться в надежде, что наконец-то встречу его, прежде чем лягу спать, поскольку надежда мне необходима больше, чем воздух, вода и пища.

— Но это же нелепо!

— Нелепо было выбросить за борт мой брак, имя, честь и удачу, а теперь и иллюзии. Поймите же наконец, даже на смертном одре я буду надеяться, что он появится, возьмет меня за руку и поцелует.

Луис долго смотрел на Ингрид и наконец закрыл глаза и кивнул.

— Я вам верю! — сказал он. — Клянусь Богом, что верю вам, как бы нелепо это ни было! Я часто задаю себе вопрос: кто он, этот чертов Сьенфуэгос — самый везучий человек на земле, потому что вы его любите, или самый несчастный, потому что не может насладиться этой любовью.

— Безусловно, и то, и другое, — улыбнулась она. — Я знаю это по собственному опыту — иногда я ощущаю себя самой счастливой женщиной во всем свете, потому что так его люблю, но и самой несчастной оттого, что его нет рядом. Но не беспокойтесь, я не собираюсь делать из этого трагедию, я научусь жить полной жизнью.

— Давайте сменим тему, эта сбивает меня с толку, — иронично попросил Луис. — Как там ваши свиньи?

— Толстые и лоснятся. Вот уж кто превратится в подлинный золотой рудник, Охеда явно ищет не в том месте. Обещаю, что не пройдет и года, как я стану самой богатой помещицей на острове.

— Только не в Изабелле, — предупредил ее Луис, слегка покачал указательным пальцем. — Вспомните мой совет и уезжайте из этого проклятого города как можно раньше. Если, как уверяет Охеда, земли на возвышенности более плодородные, а воздух более свежий и здоровый, устройтесь там и забудьте об этой грязной дыре.

Донья Мариана Монтенегро раскинула руки, показывая на окружающий пейзаж.

— Посмотрите на мои владения! — сказала она. — Помимо животных, у меня нет ничего, что нельзя было бы перевезти на муле или лошади. Рано или поздно адмиралу не останется ничего другого, кроме как двинуться вглубь острова, и будьте уверены — вы увидите меня в авангарде.

Но несмотря на то, что дону Христофору Колумбу удалось полностью поправиться после долгой болезни, он по-прежнему пребывал в нерешительности, и когда одиннадцать кораблей снялись с якоря, неся непосильный груз разочарования и неудач, он ждал еще несколько недель, прежде чем отдать нетерпеливому Охеде приказ двинуться в необходимый и долгожданный поход вглубь долины.

К несчастью, отряды дезертиров активно сеяли смуту среди некогда мирных туземцев, создавая атмосферу растущего день ото дня враждебного недоверия, чем успешно пользовался могучий вождь Каноабо — тот самый, что разрушил форт Рождества — для того, чтобы, встав во главе множества объединенных племен, начать своего рода священную войну против жестоких чужаков, решивших, похоже, любой ценой поработить местных жителей.

Вице-король не хотел рисковать, ввязываясь в неравный бой с дикарями, а потому решил покинуть город во главе лучших своих людей, отменно вооруженных. Его сопровождал также большой кавалерийский отряд и даже несколько пушек, кои должны были произвести впечатление на простодушных местных жителей, никогда прежде не сталкивавшихся со столь устрашающей военной силой.

Исполнять обязанности губернатора в свое отсутствие он поручил своему брату Диего — самому робкому и нерешительному человеку, какого только можно было выбрать на столь ответственный пост. После тяжелого изнурительного перехода через горы Колумб достиг, наконец, высокого плато, где основал маленькую крепость, которую решил назвать именем святого Фомы, и оставил в ней гарнизон в пятьдесят человек.

Это дало Каноабо повод убедить последних вождей, которые еще отказывались принять участие в восстании, что чужеземцы намерены их уничтожить. А между тем, пока индейцы готовились к войне, в Изабелле тоже день ото дня зрело недовольство, что люди едва ли не умирают от голода, пока присланные королями припасы гниют под замком в амбарах братьев Колумбов.

На возмущение адмирал всегда реагировал одинаково: он приказал силой установить закон и порядок, казнив самых отъявленных бунтовщиков, чтобы подавить остальных, и это стоило ему испорченных отношений с влиятельным падре Биулом, личным советником королевы, который со своей кафедры осудил излишнюю жестокость наказания.

На следующий день вице-король приказал уменьшить паек для священника и его помощников.

Положение становилось трагикомичным: высшие светские и духовные власти острова изо всех сил боролись друг с другом, а тем временем десятки людей голодали, туземцы же готовили оружие, чтобы без промедления начать войну.

В некотором смысле, только в большем масштабе, повторялись события, положившие конец бывшему форту Рождества.

Дон Луис де Торрес не переставал удивляться, и во время собраний в доме Ингрид Грасс постоянно обсуждал эту тему с мастером Хуаном де ла Косой.

— Вы знаете адмирала так же хорошо, как и я, — сказал он. — И знаете, насколько он неспособен признавать даже самые очевидные свои ошибки. Я соглашусь, что мало кто может с ним соперничать в морском деле, но когда доходит до вопросов командования на земле, он превращается в настоящую катастрофу.

— Но и его способности как моряка тоже сомнительны, — ответил капитан. — Он ведь уверял, что от берегов Испании до Сипанго не более трех тысяч миль, а по моим расчетам — не меньше десяти тысяч.

— Хотите заставить меня поверить, будто мы проделали всего лишь треть пути?

— Примерно так.

— И где, в таком случае, мы оказались? — осведомилась смущенная донья Мариана Монтенегро. — На неизвестном доселе архипелаге, как шепчутся некоторые?

— Именно так, хоть вице-король и грозится повесить на мачте любого, кто так заявляет. Вскоре мы отплываем на Кубу, и хотя многие знают, что это всего лишь остров, он продолжает утверждать, будто это восточная оконечность Азии. Готов поставить бочку рома на то,что, не успеем мы достичь последнего мыса, как он велит развернуться, лишь бы не признавать, что совершил ошибку, — громко вздохнул Хуан де ла Коса. Просто в голове не умещается, как такой умный человек может слепо отрицать очевидное, это противоречит всему, что он делает в другое время и при других обстоятельствах.

— Быть может, благодаря этому упрямству он и стал адмиралом Моря-Океана и вице-королем Индий? — заметила немка. — Более разумному человеку это вряд ли бы удалось.

— Хотите сказать, что следует соглашаться с тем, кто не прав, и отвергать того, кто говорит разумно?

— Обычно нет, — признала Ингрид с легкой улыбкой, ласково похлопав собеседника по руке. — Я лишь хочу сказать, что пути гения неисповедимы. Часто клубок ошибок приводит к успеху, а других уверенные действия приводят лишь к полнейшему провалу. Такова жизнь, и нужно это принять.

— В этом есть свое грустное обаяние, — пробормотал капитан. — Учитывая, сколько на кону стоит жизней.

— История никогда не помнит погибших, если они не добились славы, — заметил Луис. — А Колумб, помимо богатства и власти, ищет славы.

— Не многовато ли для одного, вам не кажется?

— Мое мнение в расчет всё равно не принимается. А ему нужно всё — быть адмиралом Моря-Океана, вице-королем Индий и владельцем десяти процентов всего, что найдется на этих берегах. Таких привилегий не удостаивался до сих пор ни один человек. И всё это — в обмен на то, что он привез нас почти за семь тысяч миль от того места, куда обещал доставить, — дон Луис де Торрес озадаченно почесал нос, не сводя проницательного взгляда со своего старого друга Хуана де ла Косы. — Я часто спрашиваю себя, почему наши монархи согласились заключить подобный договор, ведь любой хороший моряк достиг бы того же самого, и без стольких ошибок.

— Наверное, потому, что король с королевой никогда не предполагали, что им придется выполнить свою часть сделки, поскольку все географы и ученые твердили в один голос, что экспедиция обречена на провал.

— Да ведь, похоже, что это действительно так. Авантюра провалилась, и мы находимся совсем даже не в Азии — тогда чего стоят все эти назначения?

На этот вопрос никто так и не нашел ответа на протяжении следующих столетий, но в то время, похоже, никого не волновало, что столько людей страдает от катастрофических последствий бесчисленных ошибок, все думали лишь о том, как спасти свою жизнь и не умереть с голода, от лихорадки или нападения индейцев.

Последние уже начали открыто бунтовать, и пока миролюбивые племена, населяющие окрестности недавно заложенного форта Святого Фомы, спешно покидали свои хижины и земли, уходя вглубь острова, грозный вождь Каноабо и его красавица жена Анакаона собрали для нападения больше десяти тысяч воинов.

Так разразилась первая колониальная война.

8   

Прошедшие месяцы стерли с лица Сьенфуэгоса последние признаки детства; черты его стали жестче, горящие глаза слегка померкли, а в уголках губ появилась та самая твердость, которой прежде ему так не хватало, она говорила о силе его характера и о способности преодолеть самые трагические обстоятельства, что преследовали его на протяжении последних месяцев.

У него отросла борода, рыжая, густая и непослушная, лишь добавив ему какой-то диковатой привлекательности, при этом она свидетельствовала, что его могучий организм уже полностью развился, и теперь по острову разгуливал полуобнаженный дикий зверь, удовлетворяя сексуальные потребности женщин-асаванок.

Скоро должны были появиться на свет по меньшей мере шестеро его детей, а за ними — еще несколько, зачатых позже. Не подлежало сомнению, что условия жизни на острове стали почти идеальными; пусть даже бывшие рабыни по-прежнему оставались на положении служанок, а их дети — существами второго сорта, но, по крайней мере, ему удалось изжить варварский обычай кормить их через силу и держать в тесных, грязных и темных ямах, подобно скотине. Теперь они хотя бы пользовались относительной свободой передвижения в соответствии с их новым статусом человека.

С другой стороны, появление великого бога Туми, Владыки неба и земли, и множества предметов и новых потребностей, резко изменивших привычный образ жизни до сей поры совершенно примитивных существ, спутало все карты, установив сложную сеть взаимосвязей, в результате чего женщины, ранее лишь пожирающие других людей, размножающиеся и умирающие, теперь постоянно были чем-то заняты.

Сьенфуэгос сделался поистине незаменимым; его уважали, боялись, любили, ненавидели, боготворили и отвергали, сам же он любил и одновременно ненавидел этот остров и его обитателей. Он так и не решил для себя, хочет ли он покинуть его навсегда и забыть, как страшный сон, или же, напротив, остаться здесь, став родоначальником и патриархом племени этих странных и чуждых ему существ.

Но от одной лишь мысли о том, что ему придется остаться здесь навсегда, чтобы оплодотворять безмозглых самок, мало чем отличающихся от животных, к горлу его подступала тошнота.

Он проводил в одиночестве долгие часы на маленьком пляже в северной части острова, удил рыбу и любовался морем, погруженный в воспоминания об Ингрид и все больше впадая в отчаяние, становившееся совсем беспросветным. Стоило ему подумать, что он, возможно, никогда больше ее не увидит, и ему вновь приходилось спасаться в воспоминаниях о своей любви, что выдержала столько испытаний. Однако, стоило ему спуститься на землю — и он готов был разрыдаться, опять обнаружив себя все в том же омуте беспросветной тоски.

Ему вспоминались прекрасные горы Гомеры, глубокие пропасти, горделивые скалы, покрытая снегом вершина Тейде, возвышающаяся над соседним островом, и маленькая лагуна, на берегу которой он ласкал самую прекрасную женщину, когда-либо существовавшую на свете, и ему хотелось послать проклятия небесам, самым гнусным образом над ним насмехающимся.

Он скучал по старику Стружке. Одиночество в окружении столь непохожих на него существ становилось невыносимым, и Сьенфуэгос подивился сам себе, когда однажды вечером оказался на краю узкого ущелья и стал насвистывать лишь для того, чтобы испытать болезненное удовольствие от звуков эха, отражающегося от каменных стен — оно напоминало длинные беседы, которые он вел на своем острое с другими пастухами или со своим добрым другом Бонифасио, сообщающим со дна долины о происходящих в деревне событиях.

Он стал забывать этот необычный язык своего родного острова — первый язык, на котором он научился разговаривать — и теперь свистел, чтобы его восстановить. Это было все равно что говорить с самим собой, чтобы вспомнить свои корни и не превратиться в дикаря, хрюкающего, как карибы, или произносящего короткие и бессвязные слова на чрезвычайно бедном диалекте асаванов.

В иные ночи он бесцельно бродил по лесу, и всякий раз ноги приводили его к могиле старого плотника, где он просиживал до рассвета, упрекая старика в предательстве — ведь тот бросил его одного в таких обстоятельствах, пока, наконец, не засыпал, сморенный усталостью, возле высокого обелиска, чтобы проспать до утра.

Именно во время таких ночных бдений, когда Сьенфуэгос еще спал, на западе замаячили силуэты одиннадцати кораблей Колумба, идущих назад, в Европу, при виде которых старого колдуна охватил тот же панический ужас, что и в прошлый раз. Ему подумалось, что гигантские белокрылые боги продолжают рыскать вокруг, выискивая чужеземцев; а быть может, все еще хуже — они ищут великого Туми, Владыку неба и земли.

Сама мысль о том, что у него могут отнять его кумира, ввергала старика в бездну отчаяния, подобного никогда не испытывал ни один кариб. И когда последний корабль скрылся за горизонтом, растворившись в огромном океане, откуда никто еще никогда не возвращался, колдун решительно направился на поиски Сьенфуэгоса. После долгих блужданий по запутанным тропинкам он разыскал его на крошечном затерянном пляже, полускрытом ветвями деревьев, где возле самого берега в предрассветных сумерках высилась темная громада «Севили».

— Можешь уходить, — сказал он. — Ты должен уйти.

— Куда?

Морщинистый старик в перьях лишь пожал плечами и обвел широким жестом простирающееся до самого горизонта море.

— Туда, откуда пришел.

Потом он повернулся, собираясь отправиться вверх по холму, всем своим видом показывая, что его решение бесполезно обсуждать.

Три дня спустя, починив корабль, погрузив на него столько воды и пищи, сколько могло уместиться, подняв залатанный парус, Сьенфуэгос взошел на борт корабля, который уже дожидался его, нетерпеливо покачиваясь на волнах в маленькой бухте.

Уже поднимая на борт тяжелый камень, служивший якорем, Сьенфуэгос в последний раз оглянулся на берег, где собрались полсотни женщин и детей, пришедших его проводить. Взгляд поневоле скользнул по дюжине округлившихся животов, напоминающих о том, что важная часть его существа навсегда остается на этом острове.

Его раздирали самые противоречивые чувства; он не мог понять, чувствует ли он радость, что вырвался наконец из этого ужасного места, где перенес столько страданий, или же печаль, что вынужден покинуть это маленькое, созданное им королевство, чтобы вновь отправиться на поиски приключений, доверившись волнам враждебного и неизведанного океана.

Он поднял взгляд к вершине утеса, откуда на него смотрел с непроницаемым видом похожий на скелет старый колдун, и понял, что, если бы не уехал, ему пришлось бы столкнуться со стариком и убить его, а может, и некоторых карибок. И потому он лишь пожал плечами с видом фаталиста, приняв свою судьбу — вечно скитаться без какого-либо направления по бескрайнему океану и незнакомым землям. Сьенфуэгос напряг мускулы Геркулеса, поднял камень-якорь, сжал руками румпель и, ослабив шкот паруса, направил нос неповоротливого корабля в сторону открытого моря.

Он ни разу не оглянулся.

Путь ему указал северо-восточный ветер.

Какими бы ни были господствующие ветра, они вели его с собой, ведь он почти не представлял, как управлять этой тяжелой штуковиной, да и, в конце концов, какое имеет значения направление, если Сьенфуэгос осознавал, что никогда не поймет, как добраться до Севильи, а это было единственное место, куда бы ему хотелось попасть.

С наступлением темноты он опустил паруса и положил корабль в дрейф.

И забылся беспокойным сном.

Проснувшись на заре, Сьенфуэгос с удивлением обнаружил, что вокруг одна вода и нигде не видно никаких признаков земли, лишь акула, такая же одинокая и всеми покинутая, как и он сам, составляла ему компанию.

Он долго размышлял над своим тяжелым положением и пришел к выводу, что ему как можно скорее необходима помощь, а потому зачерпнул ладонью немного воды, медленно выплеснул ее на голову и произнес громко и со всей серьезностью:

— «Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Святого духа... Отныне и впредь нарекаю тебя именем Месиас, Месиас Сьенфуэгос».

Завершив эту простую церемонию, он задрал голову к небу и не без иронии добавил:

— Ну хорошо! Теперь я христианин... Посмотрим, что ты теперь станешь делать!

Потом он съел самый зрелый плод папайи, выбросил кожуру черепахам и игуанам, которых хранил живьем — они представляли собой единственные его запасы провизии — и снова поднял паруса, позволив мягкому ветерку (откуда он дул, Сьенфуэгос уже не знал) их наполнить и направить корабль незнамо куда.

Он бросил румпель, пустив корабль по воле волн, открыл прекрасную деревянную коробку и стал играть сам с собой в шахматы.

Без четкого курса и проблем он плыл пять спокойных и жарких дней, пока порывистый и раздраженный ветер, а также взбесившееся море не вынудили его оставить лишь фок. С этой минуты он беспрестанно боролся с беспорядочными волнами, казалось, набрасывающимися на корабль со всех сторон одновременно, словно два чудовища в пучине затеяли суровую битву.

Всю ночь он пытался держаться на плаву и совершенно выбился из сил, а новый день принес видение далекой земли — длинной и плоской полоски, о которую жестоко бились волны.

Он добрался.

Он не понимал куда, но добрался.

Сьенфуэгос позволил морю дотащить себя до побережья, каждую секунду рискуя опрокинуть лодку или напороться на скалу, бросив всякие попытки управлять кораблем — ведь он всегда знал, что кораблем управлять невозможно. Первым делом он намеревался спасти оружие и немногочисленные личные вещи, а также незаменимую шахматную доску, с которой теперь уже не мог расстаться.

К счастью, широкая и высокая волна подняла «Севилю» на свою вершину и благополучно перенесла через последний барьер рифов, опустив корабль на песок и расколов его при этом надвое, как свалившийся с высокой пальмы кокос.

Через несколько минут Сьенфуэгос уже сидел посреди огромного пляжа из крупного песка и созерцал останки своего единственного средства передвижения, на котором надеялся однажды вернуться на родину. Он спрашивал себя, то ли по какой-то случайности ветра и течения вернули его обратно на Гаити, откуда он ускользнул всего несколько месяцев назад, то ли, напротив, он очутился на земле, куда не ступала не только его нога, но и нога любого другого европейца.

— Да и пес с ним! — в конце концов прохрипел он, поскольку в последнее время приобрел привычку насвистывать и говорить с самим собой, пытаясь таким образом не сойти с ума. — Куда бы я ни попал, все равно везде одна хрень.

Он быстро нашел гладкую палку, тщательно наточил свою шпагу и в особенности тонкий кинжал, принадлежавший когда-то оружейнику Бенито, потому что если Сьенфуэгос и был в чем-то убежден, то только в том, что не допустит повторения прежних страданий, и, прежде чем попадет в лапы карибов, если и на этой земле живут каннибалы, дорого продаст свою жизнь, а потом покончит с ней, одним махом перерезав яремную вену.

Смерть была не самым худшим из того, что могло с ним приключиться.

Сьенфуэгос поел немного фруктов и выпил сладкий кокосовый сок, чтобы утолить жажду, бросил прощальный и благодарный взгляд на останки корабля — единственного предмета, связывающего его с прошлым и со своим миром, и тяжело поднялся на ноги с намерением углубиться в чащу.

Он долго мочился на первый попавшийся ствол и пробормотал себе под нос, чтобы взбодриться:

— Пойдем туда! Быть может, Сьенфуэгосу-христианину повезет чуть больше, чем Сьенфуэгосу-язычнику.

Он вошел в густые заросли, куда, казалось, не ступала нога человека, и с каждой минутой все больше запутывался, так что в конце концов перестал понимать, куда направляется, поскольку густой покров из ветвей, листьев и лиан над головой мешал рассмотреть солнце.

Под ногами был лишь ковер из полуразложившихся листьев, в который Сьенфуэгос проваливался по самые лодыжки, приходилось постоянно работать шпагой, чтобы расчистить путь через зеленый клубок ветвей, угрожающий превратиться в непроницаемую стену.

В ветвях деревьях кричали обезьяны, на вершинах крон громко верещали попугаи ара, но здесь, внизу, мир казался вымершим, и лишь комары да скользнувшее поблизости тело перепуганной змеи говорили о том, что в этом липком, душном воздухе все-таки возможна жизнь.

Ближе к вечеру пошел дождь, и шелест воды заглушил все прочие звуки, пейзаж же начал растворяться, как под кистью дрянного художника, и Сьенфуэгос внезапно почувствовал на душе груз гораздо больший, чем вес тяжелой шпаги, им овладела глубокая печаль, а сердце налилось свинцом. Он сел на бревно и уставился на свои исцарапанные руки, спрашивая себя, почему он вдруг лишился сил и не может сделать ни шагу, хотя ноги ничуть не ослабели.

Лишь по собственной воле он погрузился в зелень сельвы, пожирающей его сантиметр за сантиметром, потому что как он ни искал, канарец не мог найти ни единого мотива продолжать сражаться с бесконечными бедами и поражениями, кроме воспоминаний об Ингрид, да и те стали его подводить.

— Куда я иду?

Какой смысл продолжать борьбу с морем, горами, людьми или сельвой, если с каждой минутой становится всё очевиднее, что его единственное предназначение — бессмысленно сражаться.

Он полностью укутался в тени и сумрак, свернулся в позе зародыша, орошаемый теплым дождем, и понадеялся, что погрузится в глубокий сон и больше ему не придется двигаться дальше, потому что он знал — при пробуждении он не найдет ни единой причины, чтобы снова бороться с непроницаемыми и подавляющими джунглями.

Ему снились умершие товарищи, те храбрецы, спутники по изгнанию, что давно уже превратились в пищу для раков и паразитов. Сьенфуэгос видел их такими, какими они никогда не были: тихими и мирными, робкими и послушными, словно, перейдя последнюю границу, в чем ему, казалось, постоянно отказывали, они полностью изменились, даже характером.

Они не окликали Сьенфуэгоса и даже, похоже, не замечали его присутствия, возможно, понимая, что он находится очень далеко. Он вздрогнул, осознав, что покой, который несет с собой смерть, опять для него недоступен, его ждет еще бесконечное множество страданий по пути через сумрачную сельву, широкий океан и скалистые горы.

Пожелание долгой жизни всегда служило дружеским приветствием и способом выразить привязанность и уважение, но в ту ночь рыжему канарцу это казалось проклятьем, поскольку небеса, похоже, приговорили его к бесконечно долгому существованию, и все грядущие годы станут не наградой за добрые дела, а суровым наказанием.

Но в чем же он согрешил? Какие смертные грехи он успел совершить за свою недолгую жизнь, кроме того, что соблазнил красивую женщину, о которой почти ничего не знал?

В эту тоскливую ночь, под теплым дождем, что пролился над затерянной сельвой, канарец Сьенфуэгос решил, что в его жизни не будет больше ничего, кроме бесконечных блужданий по запутанным тропам Нового Света, проложенным так, что ему казалось, будто он бродит по огромному кругу, без надежды даже на краткую передышку, не говоря уже о том, чтобы когда-нибудь вернуться на родной остров.

Проснулся он еще более подавленным, чем когда засыпал, и осмотрев то место, где оказался — а оно было похоже на желудок гигантского растительного чудовища, собирающегося растворить пришельца своим зеленым желудочным соком — пришел к выводу, что нужно немедленно покинуть джунгли и выйти на открытую местность, иначе он окончательно сойдет с ума в этом тесном пространстве, где одно дерево походило на другое, один лист был идентичен другому, а каждая лиана цеплялась аналогично другой. Сьенфуэгос знал, что, сколько бы он не шел вперед, пейзаж не изменится, и это, без сомнения, было слишком серьезным испытанием для такого свободолюбивого человека.

Он собрался с силами, с силой сжал шпагу и с ее помощью проделал проход в поисках выхода из лабиринта, откуда, казалось, в испуге сбежали даже обезьяны и попугаи.

Так прошло много времени, и вот, наконец, когда он уже готов был сдаться и рухнуть без сил, его глазам неожиданно предстало широкое озеро. В сущности, это была все та же сельва, только затопленная водой. Тут и там вздымались высокие и толстые стволы деревьев, вырвать их из родной стихии оказалась не в силах даже вода.

А вот иным деревьям не повезло, и теперь они плавали на поверхности озера; их было много, десятки темных осклизлых стволов, медленно дрейфующих туда-сюда, видимо, по воле подводного течения. Сьенфуэгос медленно вошел в воду, надеясь, что здесь достаточно мелко. Он, конечно, хорошо плавал, но оружие, запас провизии и коробка с шахматами непременно потянули бы его ко дну.

Он был уже в нескольких сотнях метрах от противоположного берега, когда вдруг с изумлением обнаружил, что несколько плавающих бревен медленно, но неотвратимо двинулись прямо к нему; приглядевшись к ближайшему, он заметил два горящих глаза и вытянутое рыло, а чуть ниже — огромные острые зубы.

— Вот черт! — воскликнул он в изумлении. — Ни хрена себе ящерки!

Когда же одна из этих «ящерок», добрых три метра в длину, с раздутым животом, прибавила ходу, одновременно разевая огромную пасть, полную желтых зубов, бедный канарец в полной мере осознал, что ему грозит.

— Боже мой! — ахнул он в ужасе. — Что за черт?

Он мигом бросился к ближайшему дереву и забрался на первую попавшуюся ветку, вцепился в ствол и попытался сдержать непобедимую дрожь, от которой в любую секунду мог свалиться в воду.

И посмотрел вниз.

Внизу разевали чудовищные пасти уже три десятка гигантских ящериц. Не было сомнений: одно неловкое движение — и он тут же будет разорван на сотню кровавых ошметков.

— Ну и местечко! — со злостью пробормотал Сьенфуэгос. — Если не люди, то рептилии — все хотят сожрать! Тут тоже явно нет никакого проку в том, чтобы быть христианином.

Он дрожал всем телом. Сьенфуэгос устроился на самой толстой ветке, чтобы немного успокоиться и поискать выход из трудного положения, в котором очутился.

Но никак не находил.

Шли часы, но ни одна из омерзительных тварей с остекленевшими глазами не сдвинулась от дерева, природа явно наградила их бесконечным терпением, как и способностью плыть вдогонку за обедом на пятьдесят метров.

Не дрогнул ни единый листик или цветок, это похожее на преисподнюю место застыло в полнейшей неподвижности, напоминая скорее лишенную жизни картину, словно сохранилось в том первозданном виде, как и было сотворено миллион лет назад.

С наступлением сумерек несчастного канарца обуял ужас, а когда тени над безмолвным озером сгустились окончательно, он понял, что как только погрузится в сон, то упадет, словно перезревший плод, прямо в пасть зверюгам, и потому он привязал себя широким поясом к стволу и приготовился пережить еще одну ночь кошмара и мучений.

Усталость вскоре освободила его от долгой битвы со страхом, и полчаса спустя Месиас Сьенфуэгос уже тихо посапывал.

9   

На рассвете клочья густого тумана, по какому-то капризу природы разбросанные над поверхностью воды, придали озеру еще более зловещий вид. Всё остальное осталось неизменным, разве что число кайманов увеличилось (именно их Сьенфуэгос называл ящерицами) — они собрались вокруг дерева, на которое он залез.

Ночь была долгой, изматывающей и безнадежной, а новый день отнюдь не обещал перемен к лучшему. Рыжий чувствовал себя совершенно беспомощным, поскольку даже речи не могло быть о том, чтобы покинуть шаткое убежище и добраться до берега, минуя жуткий барьер распахнутых челюстей, полных острейших клыков.

Прислонившись к стволу, он откинул голову, чтобы взглянуть на клочок голубого неба — будто играя с канарецм, он то появлялся, то исчезал в болотном тумане. Сьенфуэгос не мог сдержать грустную и ироничную улыбку, припомнив бесчисленные трудности, которые ему пришлось преодолеть за последние годы — и всё для того, чтобы застрять здесь, став объектом пристального внимания со стороны голодных тварей с чешуей, похожих скорее на чудовищ из страшного сна, чем на живых существ. Он вспомнил рыдания и отчаяние несчастных юнг на «Санта-Марии», темными ночами трясущимися от страха перед огромными морскими змеями, способными одним ударом потопить корабль. Теперь-то, убедившись, что обычная ящерица может вырасти до таких размеров, чтобы попытаться его сожрать, Сьенфуэгос готов был поверить в то, что в Новом Свете всё возможно.

Где еще можно найти подобную ошибку природы, кто бы мог представить, что человеку придется спасаться на дереве от ярости существ, которых на его родном острове дети прогоняют камешками?

И тут рядом послышался смех — несомненно, человеческий.

Сьенфуэгос осмотрелся, но не заметил ничего, кроме кайманов, нескольких обезьян на соседнем дереве и темной линии джунглей вдали, и потому он приписал этот смех своему воображению, вызванному слабостью и теми трудностями, которые в последнее время ему пришлось преодолеть. Но через некоторое время смех повторился, этот звук ни с чем нельзя было спутать.

Канарец начал подозревать черного попугая с большим желтым клювом, сидящего на спине одной из гигантских водных ящериц, поскольку звук шел откуда-то снизу, но как он ни всматривался, Сьенфуэгос так и не заметил, чтобы птица открывала клюв и издавала похожие на смех звуки.

Когда безмолвие лагуны в третий раз прервал абсурдный смех, Сьенфуэгос решил, что его издает кайман — та огромная тварь, что застыла с распахнутой пастью.

От удивления он чуть не свалился с дерева, и если бы не привязал себя к стволу, то скорее всего оказался бы в челюстях одной из гнусных тварей.

— Господи, помилуй! — прошептал он ошеломленно. — Не иначе я схожу с ума.

Но на этом поразительные события не закончились. Ошеломление Сьенфуэгоса достигло пика, когда он потрясенно увидел, как чудовище вдруг согнулось пополам и откинуло голову назад, из остатков покрытого чешуей тела показалась голова, а под ней оказалась нескладная фигура маленького туземца с улыбающимся лицом. Он лежал в крохотной пироге. Индеец ткнул в Сьенфуэгоса пальцем и воскликнул на асаванском диалекте:

— Ну надо же, человек-кокос!

— Мать твою за ногу, сукин ты сын! — выругался канарец на чистейшем кастильском. — Как же ты меня напугал! Кто ты такой? — перешел он затем на язык собеседника.

— Папепак Хамелеон, — ответил тот с очевидной гордостью. — Великий охотник! — И он со звоном продемонстрировал бесчисленное множество ожерелий из клыков, покрывающих его грудь. — Король кайманов.

Он вытянул крохотное каноэ из-под ног и аккуратно продвинул его между ящерицами, пока не разместил точно под деревом.

— А ты кто, человек-кокос? — поинтересовался туземец. — И почему скрываешь лицо под шкурой обезьяны?

— Никакой я не человек-кокос! — раздраженно ответил Сьенфуэгос. — И вовсе не скрываюсь. Это моя собственная шкура.

Это утверждение явно озадачило дикаря, он собрался уже развернуться и как можно быстрее убраться из этого места, но в конце концов любопытство возобладало над трусостью, и, насмешливо посмотрев на собеседника, он убежденно произнес:

— Боги явно наложили на тебя страшное проклятье, превратив в волосатое чудовище, но не понимаю, за какие провинности тебе приходится укрываться на дереве в окружении кайманов. — Он обвел руками окрестности — Они кусаются!

— Да уж, кусаются! — нетерпеливо ответил рыжий. — Ты поможешь мне отсюда выбраться или будешь весь день болтать?

Туземец, казалось, обдумывал все за и против.

— А когда я тебя спасу, ты меня съешь? — спросил он. — Может, ты из карибов. Покажи ноги!

Сьенфуэгосу ничего не оставалось, как осторожно поменять позу и оседлать толстую ветку, чтобы показать ступни.

— Это что, ноги кариба? — сердито пробормотал он. — Никакой я не каннибал, я с Гомеры, и если ты меня отсюда вытащишь, я подарю тебе этот прекрасный нож, который может волосок на лету срезать.

Обмен немедленно заинтересовал туземца, чудесный и доселе не виданный предмет явно произвел на него впечатление, как и странное волосатое чудовище, болтающее ногами прямо перед носом, и он еще чуть-чуть приблизился, протянув руку.

— Дай мне его! — потребовал он.

— Вот еще! Я что, по-твоему, дурак? Сначала доставь меня на землю.

Индеец, похоже, оценивал размер и вес сидящего на дереве гиганта, а также размеры и характеристики собственного утлого суденышка, и наконец глубоко вздохнул.

— Ты слишком большой, — сказал он. — И толстый. Мы утонем.

— Нет, если будем осторожны. Давай, плыви сюда!

Папепак поразмыслил, но сверкающий кинжал был слишком притягательной приманкой, туземец сделал еще пару гребков и отказался прямо под ногами канарца, а потом с потрясающей ловкостью встал, так что каноэ даже не шелохнулось, и, оказавшись так близко к вожделенному оружию, облизал губы, словно глядел на аппетитное блюдо.

Он с чрезвычайной осторожностью поднял указательный палец и нажал им на острие, пока на кончике пальца не выступила капелька крови, которую дикарь удивленно изучил, растерев большим пальцем.

— Как острый край ракушки, — восторженно произнес он. — Но гораздо тверже. — Он с силой схватился за ветку и добавил: — Спускайся, но аккуратно. Я буду поддерживать равновесие.

Сьенфуэгос подчинился и сначала опустил на дно лодки свое имущество, а потом очень медленно опустился сам, сантиметр за сантиметром, почти не дыша, пока обе его ноги не оказались на погруженном в воду дне пироги.

Он постоял еще немного, держась рукой за ветку, при малейшей опасности готовясь вновь забраться наверх, тем более, что бесчисленные пресмыкающиеся, похоже, пробудились от вечной дремы и апатии и внимательно наблюдали за происходящим.

Голос человека с ожерельями тихо прозвучал за спиной испанца, как будто его обладатель боялся, что кайманы могут понять слова.

— Теперь садись, но осторожно, — прошептал он. — И ни в коем случае не дотрагивайся до воды. Они всегда понимают, когда что-то живое попадает в воду.

С пересохшими губами, комком в горле и колотящимся сердцем канарец выпустил из рук спасительную ветвь и начал почти незаметно сгибать ноги, при этом пытаясь сохранить равновесие, сосредоточившись, как канатоходец на проволоке, натянутой в пятидесяти метрах над землей.

И вдруг громко пустил газы.

Неудобная поза была столь подходящей, а нервы настолько на пределе, что кишечник не выдержал, и оглушительный треск нарушил гнетущую тишину безмолвной лагуны.

Папелак, находящийся за спиной Сьенфуэгоса, получил заряд вони прямо в нос, но лишь засопел и язвительно заметил:

— Вряд ли ты их напугал. Они же глухие.

В любой другой ситуации Сьенфуэгос расхохотался бы, но сейчас это было бы равносильно тому, чтобы нырнуть головой в болото, и поэтому он прикусил губу и продолжил опускаться, пока не устроился на дне лодки, чьи борта возвышались над водой всего на несколько сантиметров.

Прошло несколько мучительных мгновений, пока индеец, выпустив из рук ветку, каким-то чудом опустился, поддерживая лодку на плаву, с прирожденной ловкостью, ярко продемонстрировав контраст между собой и Сьенфуэгосом, настолько разительный, как между носорогом и цаплей.

Несколько долгих минут они молчали, словно боясь нечаянно перевернуть или потопить лодку, и наконец туземец осторожно протянул руку к веслу и стал грести, пробираясь между рептилиями прямо к берегу.

На полпути канарец глубоко вздохнул.

— Ну и страху же я натерпелся! — воскликнул он. — Чуть не обделался.

— Да уж, совсем чуть-чуть, — последовал ироничный ответ.

Уже совсем рядом с берегом, когда, что бы ни случилось, им хватило бы одного прыжка, чтобы оказаться в безопасности, Папепак изменил курс, повернув на юг, но далеко не отдаляясь от деревьев.

— Куда ты меня везешь? — спросил Сьенфуэгос.

— К себе домой.

Они плыли больше часа, и испанец воспользовался этим, чтобы успокоиться и обдумать сложившееся положение и те трудности, через которые ему пришлось пройти.

— С кем ты живешь? — спросил он, повернувшись и внимательно рассматривая широкое дружелюбное лицо своего маленького спасителя.

— Один, — ответил тот. — Хороший охотник всегда живет один.

— У тебя нет ни жены, ни детей?

— Они ушли на охоту и нарвались на тамандуа, — ответил тот, понизив голос. — Кошмар!

— Что за тамандуа? — спросил канарец.

— Тсс! — испуганным шепотом остановил его индеец. — Никогда не говори о нем вслух. Это демон сельвы, злой дух, он повелевает кайманами и привораживает охотников. Иногда он притворяется безобидным муравьедом, но на самом деле он очень опасен. Очень, очень опасен!

Вскоре перед ними оказался островок протяженностью в сотню метров, и, хотя никаких признаков жилья на нем не было видно, туземец ловко спрыгнул на песок и сказал:

— Сюда! Это мой дом.

И действительно, там находилась хижина, хотя никто не смог бы ее разглядеть, даже пройдя непосредственно под ней. Она скрывалась в кроне могучей сейбы и оказалась такой удобной и подходящей для этого места, что сразу становилось понятным, почему ее владелец получил прозвище Хамелеон.

В последующие месяцы канарцу Сьенфуэгосу предоставилось множество возможностей узнать истинную причину этого прозвища, поскольку крохотный Папепак обладал удивительным даром мимикрии, можно было даже подумать, что он и впрямь становится невидимым, превращаясь по своему желанию в дерево, куст, камень или просто кучу прелой листвы, неотличимой от полуразложившейся лесной подстилки.

Казалось, он даже мог по необходимости изменять запах своего тела, так что даже звери с самым тонким нюхом не могли обнаружить Папепака, когда он сидел во время охоты в засаде, демонстрируя бесконечное терпение. Когда же он передвигался в чаще леса, то делал это так быстро и спокойно, что не дрожал ни один листик, а на его пути не оставалось ни следа.

Теперь пастух превратился в прилежного ученика, живущего бок о бок со столь выдающимся учителем, он день ото дня привыкал к жизни в сельве и перестал воспринимать лес как враждебный и агрессивный мир, где невозможно выжить. Вместо этого он понял, что сельва — прекрасное место жительства для наделенного определенными способностями человека.

Папепак постепенно открывал ему свои широчайшие познания, от умений же рыжего канарца в подобных обстоятельствах было мало прока, потому что в сердце непроходимого и сумеречного пейзажа, всегда влажного и жаркого, дикарь был истинным королем, а человек цивилизованный превращался в раба собственной ограниченности и страхов.

Сьенфуэгос узнал, что можно добыть воду, разрезав на части лиану и выпив ее прозрачный сок; что среди фруктов и кореньев встречаются ядовитые; что змей и пауков нужно всячески избегать, а также как сделать ловушку, чтобы поймать вкусную капибару. Эти уроки стали одними из самых ценных, полученных молодым канарцем на протяжении его нелегкой и насыщенной жизни.

Хрупкий Хамелеон, обладающий недюжинным терпением и тонким чувством юмора, учил громадного человека-кокоса выживать на этой земле, не имея другого оружия, кроме лука, копья и неистощимого терпения; и в результате сельва перестала быть непознанной и враждебной, а превратилась в его самого преданного союзника, Сьенфуэгос научился понимать ее и любить.

Кроме того, туземец научил его охотиться на кайманов, подплывающих вплотную к бортам пироги, с помощью чехла из кожи одного из их собратьев, Папепак высовывал оттуда лишь руку с острым ножом и наносил резкий и точный укол в основание черепа твари, как раз под четвертым щитком, где было легче пронзить твердую чешуйчатую шкуру.

Тварь моментально затихала, расставаясь с жизнью безо всяких мучений, и прежде чем она начинала тонуть, охотник хватал ее за рыло и тащил к берегу, где за считанные минуты выдирал зубы из пасти.

Из зубов Папепак делал амулеты, оберегающие от выкидыша, встреч с карибами и козней злых духов, так что его появление в деревнях после сезона дождей было самым оживленным событием года.

— Храбрые охотники всегда нравятся женщинам, — говаривал он с улыбкой. — Большинство девушек предпочтет один-единственный клык, который я подарю после ночи любви, целому ожерелью, полученному другим способом.

Этот человек с насмешливыми глазами и лицом юркой мыши и впрямь нравился женщинам. Канарец провел рядом с ним одни из лучших мгновений своей жизни, к тому же безмятежное существование в гуще сельвы позволило ему получить заслуженный отдых после драматических событий, героем которых он стал в недавнее время.

Он даже подумывал, не остаться ли ему навсегда в этом благословенном месте, вдали от бесчисленных опасностей, которые, казалось, только и ждали, когда он высунет нос из леса; остаться здесь, забыв о прошлом и о том, кем он был прежде, стать таким же дикарем, беспокоящимся лишь о пропитании и пользуясь для этого всеми возможностями, которые природа так щедро дала прямо в руки.

Оглядываясь назад, он в полной мере осознавал, что прежнюю его жизнь, если не считать коротких и прекрасных отношений с немкой, никак нельзя назвать ни счастливой, ни осмысленной; во всяком случае, пасти коз виконта на скалах Гомеры было ничуть не отраднее, чем ловить рыбу или охотиться на обезьян на берегах лесного озера.

К тому же после потери «Севили» он оставил всякую надежду когда-либо вернуться на родину и теперь не мог утешаться даже той мыслью, что адмирал Колумб однажды исполнит свое обещание и найдет его, поскольку адмирал не имел не малейшего представления о том, где он сейчас находится, да и сам Сьенфуэгос плохо представлял, в каком из уголков света он стал бы искать развалины злополучного форта Рождества.

В этом отношении ему не мог помочь и сообразительный Хамелеон, знающий о месте своего обитания лишь то, что оно состоит из трех частей: сельвы, неба и моря, а его далекие предки прибыли с небес, но по морю, и однажды его дух снова пересечет море, чтобы вознестись на небо и жить там, глядя сверху вниз, поскольку вселенная — не что иное, как огромный полый шар, где живые обитают в одной половине, а мертвые — в другой.

Для представителей его племени горизонт физически соединял небо и море, а звезды были огоньками в небесных хижинах, поскольку мертвые, как и живые, нуждались в свете, чтобы отогнать демонов после того, как скроется солнце.

Самыми опасными из этих демонов, был, разумеется, тамандуа, притворяющийся обычным муравьедом. По ночам он проникал в людские жилища, чтобы ввести свой длинный язык в лоно будущей матери и высосать еще не рожденного ребенка, которого она с таким нетерпением ожидала.

— Со многими это уже случилось, — утверждал туземец. — Поэтому никакой подарок так не радует женщину, как клык каймана, чтобы положить его ночью возле входа в пещеру. Ведь известно, что тамандуа не боится ничего, кроме зубов каймана... А я — тот, кто знает, как их добыть, — с этими словами он гордо ткнул себя пальцем в грудь.

Столь простой мир, где можно было проводить целые часы, сидя под цветущей табебуйей и глядя на дождь, или рыбачить и наблюдать за обезьянами и ибисами, предлагал безусловно весьма привлекательную возможность для человека, прошедшего через столько трудностей, уставшего бороться за существование.

Едва возмужав, канарец Сьенфуэгос увидел и испытал на собственной шкуре всё зло этого мира, и больше не находил в себе сил снова броситься навстречу приключениям.

И потому, когда однажды утром его хилый приятель поднял голову, изучил небо и заявил, что пришло время покинуть сельву и отправиться в долгий путь обратно на побережье, Сьенфуэгос почувствовал, как его охватила глубокая печаль, и оказался перед дилеммой — навсегда остаться наедине с ящерицами или снова рискнуть встретиться лицом к лицу с тысячей опасностей и проблем, ожидающими за защитным пологом деревьев и зелени.

Он провел кошмарную ночь, но на рассвете пришел к заключению, что никогда не сможет перехитрить вставший на его пути злой рок, так что ему не остается другого выбора, кроме как снова отправиться на поиски неизвестно чего.

10   

Уже через несколько дней после основания хлипкого форта Святого Фомы Алонсо де Охеда пришел к выводу, что шансы выстоять при нападении тысяч воинов хитроумного Каноабо у его измученного гарнизона ничтожно малы, а политика адмирала — поистине самоубийственна, поскольку чем дольше они будут отсиживаться за стенами форта, слабея от голода и болезней, тем сильнее и яростнее станут враги.

Поэтому он принял смелое, вполне соответствующее его характеру решение и однажды в жаркий полдень вышел за главные городские ворота вместе девятью самыми отважными кабальеро и под звук труб и фанфар направился к лагерю свирепого вождя, только и ждущего подходящего случая, чтобы смести с лица земли бородатых и раздражающих его захватчиков.

Встреча двух лидеров обещала быть весьма интересной. Испанца впечатлило мужество гаитянина и необычайная красота его супруги Анакаоны, а туземный вождь был потрясен неустрашимой отвагой коротышки-чужака, его сверкающими доспехами, а, главное, великолепными статями его горячей кобылы.

Они говорили о мире и дружбе, хотя прийти к соглашению им так и не удалось, поскольку Каноабо требовал выдачи всех злоумышленников, а Охеда настаивал, чтобы десять тысяч туземных воинов покинули эти места.

Под конец, отметив, какое впечатление произвела на туземца его лошадь, Охеда предложил вождю проехаться верхом, давая тем самым понять, что, сев на лошадь, он сравнится величием с самим Колумбом, внушающим всем вождям острова благоговение и зависть.

Для человека, стремившегося единолично править всем известным ему миром, этот соблазн оказался непреодолимым, так что очень скоро вождь согласился совершить якобы необходимый ритуал омовения в ближайшей реке, прежде чем взобраться на спину беспокойной кобылы.

Итак, в сопровождении лишь сотни воинов, горделивый Каноабо вошел в воду, смыл грязь, после чего позволил испанцу застегнуть наручники на своих запястьях — по его словам, они были непременным атрибутом каждого уважающего себя наездника и являлись отличительным признаком высокого положения.

Доверчивый дикарь легко позволил себя убедить и, едва он сел на лошадь, как Алонсо де Охеда неожиданно прыгнул в седло, устроившись у него за спиной, крепко обхватил его сзади и, пришпорив кобылу, помчался галопом, сопровождаемый своим отрядом. Испанцы тут же выхватили шпаги на глазах у ошеломленных воинов Каноабо, а тем осталось лишь беспомощно наблюдать, как их предводителя похитили у них из-под носа.

Когда после длившегося больше недели опасного путешествия через сельву, реки и горы Охеда наконец въехал в Изабеллу и бросил к ногам вице-короля вызывающегося у всех страх Каноабо, никто не отдал должное его храбрости. Даже сам Колумб ощутил раздражение при мысли о том, что Охеда, с одной стороны, оказал ему огромную услугу, освободив от злейшего врага, но при этом харизматичный капитан в одночасье превратился в его ближайшего соперника, завоевав непререкаемый авторитет среди подданных адмирала.

Поговаривали, что во время долгих месяцев, которые Каноабо провел в цепях перед воротами дворца, пока не погиб по пути в Испанию, он всегда смотрел на адмирала с глубоким презрением и даже не трудился вставать в его присутствии. Когда же появлялся коротышка Охеда, вождь поднимался на ноги, признавая того своим господином и победителем.

Когда его попытались заставить понять свою ошибку, убеждая, что, по меньшей мере, неразумно столь открыто поклоняться кому бы то ни было, кроме самого Колумба, туземец лишь упрямо ответил:

— Колумб — всего лишь трус, посылающий людей на смерть, а Охеда — поистине отважный воин.

Вполне понятно, что с этого времени колонияразделилась. Одни считали, что смелый капитан являет собой настоящий дух конкисты, другие же настаивали, что вице-король олицетворяет верховную власть, какими бы серьезными ни были его ошибки.

Так в очередной раз проявилась дурная привычка испанцев со всей определенностью вставать на чью-либо сторону.

— Колумб должен убраться отсюда раз и навсегда и никогда больше не возвращаться в Изабеллу, — заявил Луис де Торрес в одно жаркое утро, когда, как обычно, пришел к немке, чтобы помочь ей по хозяйству. — Его присутствие вызывает лишь раздражение и неприязнь, а по углам уже начинают шептаться о готовящемся бунте.

— Не будет никакого бунта, пока Охеда не согласиться его возглавить, — убежденно ответила донья Мариана Монтенегро. — А он слишком достойный человек, чтобы кто-нибудь решился даже заикнуться о подобном в его присутствии. Он один из самых прекрасных мужчин в мире — и лицом, и духом. Как жаль, что он так мал ростом!

— Признайтесь, будь он хоть на пядь выше, вы забыли бы ради него своего Сьенфуэгоса?

Она весело улыбнулась и одновременно с этим преподнесла Луису огромное яйцо, которое только что нашла в курятнике.

— Ни за что! Даже сотня таких как Охеда не заставят меня переменить мнение, но это не значит, что я не признаю его достоинств. Он человек, каких мало.

— Ходят слухи, что однажды королева посетила главный севильский собор, и Охеда, тогда еще мальчик, вскарабкался на мачту длиной больше пятидесяти метров, добрался до конца реи, сделал пируэт на одной ноге, поприветствовал ее величество и преспокойно вернулся обратно, словно просто перешел на другую сторону улицы.

— Припоминаю одного такого человека, пренебрегающего законами физики, — прошептала немка с ностальгической ноткой. — Он тоже бросал вызов головокружению, взбираясь по краю обрыва или перепрыгивая через пропасти, как через обычную канаву. Они бы поладили.

— Сьенфуэгос ладил со всеми.

— Надеюсь, что по-прежнему ладит.

Они сели на каменную скамью, стоящую у фасада хижины, и немка не сводила глаз с едва различимого вдали моря, лаская при этом крошечного серого кролика из последнего помета.

— Я отдала бы десять лет жизни, лишь бы узнать, где он сейчас и увижу ли я его когда-нибудь. Днем я еще держу себя в руках, но ночи такие долгие...

— Понимаю, — ответил Луис, с благоговейной нежностью касаясь ее руки. — Прошло много времени, но на днях я говорил с мастером Хуаном де ла Косой, который сопровождал адмирала в последнем плавании вдоль побережья Кубы. По пути им встретилось множество неизведанных островов, и теперь я часто задаюсь вопросом, не мог ли Сьенфуэгос добраться до какого-нибудь из них. Их ведь столько!

— Но как он мог туда добраться? — спросила Ингрид. — Как покинул Эспаньолу?

— Не знаю, но, как и вы, продолжаю верить, что ему это удалось, — он встал и облокотился на столб тенистого навеса. — Нам известно, что некоторые группы дезертиров покинули остров на маленьких лодках в поисках золота, о котором здесь столько говорят, и если это удалось одним, то наверняка смог и Сьенфуэгос.

— Так вы больше не советуете мне вернуться домой?

Тот улыбнулся, обведя вокруг широким жестом.

— Ваш дом — здесь, или там, где есть надежда встретить Сьенфуэгоса, — Луис посмотрел ей в лицо, и в его глазах на миг вспыхнул странный огонек. — Я знаю, что ваш удел — ждать, а мой — набраться терпения.

Они долго молчали, и донья Мариана Монтенегро погрузилась в свои мысли. Наконец, поставив на землю кролика, который немедленно бросился к своим собратьям, она подняла голову и посмотрела на собеседника немигающим взглядом.

— Я очень вас ценю, дон Луис, — безмятежно сказала она. — Я уважаю вас больше всех на свете, но вы должны кое-что понять: сколько бы лет ни прошло, я никогда, ни при каких обстоятельствах не смогу принадлежать другому. Ни из благодарности, ни из привязанности, никакой интерес не переменит моего решения, принятого не только разумом и сердцем, но и каждой клеточкой моего тела. Я не просто женщина, я частичка Сьенфуэгоса, как бы далеко от него не забросили меня обстоятельства.

— Знаю.

— Значит, вас не удивляет мое поведение, правда?

— Ничуть, — последовал честный ответ. — Скорее восхищает.

— Я не ищу восхищения, — ответила немка, вставая рядом с Луисом. — Мне нужна лишь дружба и компания. Иногда, возможно, раз в столетие, случается подобное, когда любовь превращается в нечто столь чистое, прекрасное и глубокое, даже волшебное, что по сравнению с ней больше ничто не имеет значения. — Она погладила Луиса по руке. — Мне выпала удача или несчастье испытать именно такую. Но можете быть уверены — это чувство не изменится, я унесу его с собой в могилу, но не откажусь от него и за испанскую корону...

Луис де Торрес уже собирался ответить, но тут со стороны леса послышались крики. Когда они встревоженно обернулись, их взорам предстала скособоченная фигура хромого Бонифасио, который отчаянно спешил к ним, проволакивая больную ногу, выбиваясь из сил и обливаясь потом.

— Сеньора! — крикнул он почти в истерике. — Сеньора! Капитан!

Они подбежали к Бонифасио, а тот прислонился к дереву, чтобы не упасть без сил, и всё повторял и повторял, как одержимый:

— Капитан! Я его видел! Видел! Это капитан!

— Мой муж? — переспросила немка, падая перед ним на колени. — Ты говоришь о моем муже?

— Он самый, сеньора! Капитан Леон де Луна собственной персоной. Я торговал яйцами, как вы и приказали, когда в залив вошла одинокая каравелла и встала на якорь. Мне стало любопытно, и я подошел поближе, и первым, кого я увидел на баке, был капитан.

— Боже милосердный! — в панике воскликнула немка. — Он явился, чтобы исполнить свое обещание и убить нас.

— И меня тоже? — прошептал бедный парень, глядя на нее круглыми от ужаса глазами. — Я ведь ничего не сделал.

— Нет, не тебя, — она ласково погладила его по щеке, стараясь успокоить. — Против тебя он ничего не имеет, даже не подозревает о твоем существовании. Сьенфуэгоса и меня. А ты точно уверен, что это действительно мой муж?

— К сожалению, да, сеньора, — ответил Бонифасио, и так глубоко вздохнул, что его прилипшая к телу рубашка едва не затрещала. — До сих пор не могу забыть, как он ворвался в мой дом в поисках Сьенфуэгоса. А сегодня я видел его так же близко, как этот загон.

— Не бойтесь, — вмешался Луис де Торрес. — Я не позволю ему вас обидеть. Муж он вам или нет, он не имеет права вас преследовать. Я сам с ним поговорю.

Виконтесса встала с печальным видом, даже не пытаясь скрывать, что уже сдалась. Она снова упрямо покачала головой и наконец едва слышно произнесла:

— Вы его не знаете. Если уж он смог пересечь океан, вряд ли его остановят ваши доводы. Он убьет меня, я уверена, но сейчас для меня имеет значение лишь одно: я должна защитить Сьенфуэгоса, должна убедить капитана, что он мертв.

— Я думаю, стоит попросить помощи у вице-короля, — предложил Луис.

— Вице-король терпеть вас не может, — заметила немка. — И не думаю, что он станет колебаться, если придется выбирать между испанским дворянином, родственником короля Фердинанда, и бедной немкой, что последовала за своим любовником, как шлюха за солдатом.

— У вас есть хорошие друзья.

— Я не хочу их в это впутывать.

— Попросите помощи у капитана Охеды, — вмешался хромой Бонифасио. — Он достойный и справедливый человек, лучший фехтовальщик королевства и очень вас уважает. Он одним ударом шпаги пронзит его сердце, словно гнилое манго.

— Никогда. Я не хочу больше никакого насилия, — заявила его хозяйка, ласково погладив парнишку по курчавым волосам. — Это должно остаться только между мной и Леоном. Он совершенно ясно меня предупредил, я знала, что меня ждет, когда решила отправиться в путь, — она пожала плечами с покорностью судьбе. — Да будет так.

— Не могу с этим согласиться, — угрюмо ответил королевский толмач. — Вы много чего можете сделать. Например, сбежать.

— Куда? Остров не так уж велик, и раз он добрался сюда, то наверняка найдет где угодно, — грустно сказала Ингрид. — И я точно знаю, что не хочу провести всю оставшуюся жизнь в бегах.

Луис де Торрес, сидящий на полу, обхватив руками колени — эта странная поза помогала ему размышлять — поднял голову и пристально посмотрел на немку.

— Наверняка есть способ заставить его отказаться от своей цели, — пробормотал Луис.

— Если и есть, мне он неизвестен, — честно призналась Ингрид. — Одно я знаю точно — он поклялся вырвать мне сердце и приехал сюда с намерением исполнить обещание.

— Я ему не позволю, — заявил Луис.

— Как?

— Пока не знаю, но если не найду другого решения, то будьте уверены — кончится тем, что я его убью.

11   

Река — темная, ленивая, неторопливая — безучастно струилась сквозь плотную массу высоких деревьев; она так густо заросла кувшинками и водными гиацинтами, что невозможно было понять, в какую сторону она течет и течет ли вообще, или давно уже превратилась в огромный стоячий рукав озера, конец которого теряется в глубине сельвы.

Вот уже три дня они плыли по этой сонной реке, держась в тени берегов, пережидая знойные полуденные часы, подремывая в гамаках, которые натягивали меж низко висящих ветвей над илистым песком отмелей, а с наступлением вечера вновь пускались в путь.

Крошечную пирогу для охоты на кайманов сменили на другую, гораздо шире и удобнее. Туземец использовал ее для долгих поездок по прибрежным деревням, и теперь они по очереди гребли, что, впрочем, не требовало особых усилий, чередуя долгое молчание, во время которого они любовались проплывающим за бортом однообразным пейзажем, с душевными беседами, когда каждый казался другому целой непознанной вселенной.

Они уже стали друзьями; это была особого рода дружба, возникающая лишь между людьми столь разными. Объединяло их только безмерное одиночество, в котором каждый провел большую часть жизни, поскольку Сьенфуэгос на своих гомерских скалах не имел иной компании, кроме коз, а крошечный Папепак большую часть года вынужден был проводить в молчаливом обществе болотных кайманов.

Вот поэтому сейчас им было приятно общество друг друга, ибо оба обладали особой чуткостью, позволяющей вовремя различить, когда кто-то хочет побыть в тишине или услышать дружеское слово. Для понимания им стало хватать лишь взгляда, а взаимное доверие достигло той точки, что канарец смог освободиться на время от невероятного напряжения, в котором пребывал все последнее время.

При этом он каким-то образом чувствовал себя под защитой этого хилого человечка с крысиным лицом, чей очевидный недостаток физической силы компенсировался непреклонной волей, железными нервами и глубочайшим, всеобъемлющим знанием о месте своего обитания.

Однажды рыжий увидел, как туземец поймал за шею гадюку, приготовившуюся к нападению. Крепко сжимая ее пальцами, как будто щипцами, он позволил липкой и скользкой рептилии обвиться вокруг своего предплечья, чтобы наконец прикончить ее, откусив голову. Сьенфуэгос также видел, как его друг застыл, как соляной столб, не моргнув и глазом, менее чем в трех метрах от рычащего оскалившегося леопарда на высокой ветви, причем с такой невозмутимостью, будто огромный зверь не был в два раза больше и тяжелее. Папепак ждал нападения с убежденностью, что сможет перерезать хищнику глотку еще воздухе, стоит только тому спрыгнуть.

Стало понятно, как туземец заслужил два своих прозвища — Хамелеон и Охотник, ведь в джунглях он вел себя как непререкаемый повелитель зверей, обладал исключительной реакцией, так что испанец часто недоумевал, как Папапак может вести себя столь уверенно. Падающие предметы он ловил на лету, а если в него пыталась что-то бросить обезьяна, избегал этого с такой естественностью, словно атака происходила в десять раз медленней, чем на самом деле. Он мог ловить на лету даже шмелей и самых крохотных колибри, хотя их способность безумным образом менять траекторию полета иногда помогала птицам избежать поимки.

На четвертый день впереди замаячила первая деревенька — по сути, лишь несколько беспорядочно разбросанных хижин, стоящих над водой на высоких сваях и соединенных между собой целой вереницей мостов и переходов. Казалось, вся эта конструкция вот-вот рухнет, но все равно она радовала глаз — уже потому, что говорила о присутствии человека, что не могло не радовать двоих путешественников, на протяжении долгих месяцев не видевших ничего, кроме деревьев.

— Здесь живут хорошие люди! — пробормотал туземец, широко улыбаясь. — Мирные, непуганые, ведь карибы никогда сюда не приходили. И женщины у них ласковые — очень-очень ласковые! Так что в эту ночь мы с тобой...

Свою фразу он закончил красноречивым жестом, совершенно ясно выразив свои намерения, и, воодушевленный предвкушением, стал грести с удвоенной силой, умело направляя каноэ в сторону самой большой хижины.

Сьенфуэгос выпрыгнул из лодки, мысленно поблагодарив жителей деревни за то, что позаботились сделать настил из веток, на который ступили его босые ноги, и направился прямиком к ветхой хижине, крытой пальмовыми листьями, весьма озадаченный тем, что так и не встретил ни одной живой души.

И тут его озарило, какое-то шестое чувство предупредило его об опасности, но не успел он что-то предпринять, как ощутил удар и со стоном завалился навзничь, успев лишь заметить, что Папепак скрылся с головой под водой. Сьенфуэгос тут же потерял сознание, так и не поняв, что случилось.

Следующие несколько дней его разум пребывал в смятении, погрузившись в жар и галлюцинации, Сьенфуэгос был не в состоянии понять, что происходит вокруг и лишь чувствовал, будто его пронзили раскаленным железным прутом, а хриплые голоса что-то твердили о крови и смерти.

Когда наконец (он так и не понял, сколько прошло времени) он открыл глаза, осознав, что находится среди живых, первым делом он заметил смердящую фигуру, склонившуюся над его лицом. Человек внимательно изучил Сьенфуэгоса и произнес хриплым голосом, от которого у канарца в голове словно взорвалась педарда.

— Ну ты только погляди, вот чудо невиданное! Соня проснулся.

— Ты кто? — еле слышно пробормотал Сьенфуэгос.

— Патси. Патси Иригоен.

— Мы в Севилье?

— В Севилье? — удивился тот, а потом крикнул куда-то наружу во всю силу своих легких:

— Эй! Голиаф! Винуэса! Бабник! Пташка только что проснулась и спрашивает, не в Севилье ли мы.

Вскоре появились еще трое, вооруженные до зубов, они обступили лежащего в гамаке раненого со всех сторон и разглядывали его со смесью насмешки и недоверия.

— В Севилье? — спросил один из них певучим голосом. Он был карликом ростом не выше метра и двадцати сантиметров, его огромную голову венчал высокий шлем с плюмажем, который все равно никак не мог скрыть недостаток роста. — Так ты все-таки выжил, шпион хренов?

— Шпион? — удивился канарец. — Что ты хочешь этим сказать? Кто вы такие и где мы находимся?

В правый глаз Сьенфуэгоса ткнулся грязный пухлый палец, канарец взвыл от боли.

— Заткнись, скотина! — рявкнул коротышка. — Здесь вопросы задаю я. Кто ты такой и где остальные?

Сьенфуэгос замешкался с ответом, поскольку боль была такой сильной, что несколько мгновений он ничего не соображал, но сделал над собой немыслимое усилие, чтобы сдержать ярость.

— Какие еще остальные? О ком это ты?

— А о ком я могу говорить, козел? О тех, кто пришли с тобой, о шпиках адмирала.

— Ах, вот в чем дело! — Сьенфуэгос ненадолго замолчал. — Все умерли.

— Все? — спросил лысый, у которого не хватало трех передних зубов. — И где?

— В форте.

— В форте Святого Фомы? — с ликованием воскликнул коротышка. — Дикарям таки удалось покончить с фортом Святого Фомы? — Он повернулся к сообщникам с видом триумфатора. — Я ж говорил, что нужно убираться оттуда, пока не поздно!

Но Патси Иригоен, наблюдающий за событиями, сидя за грубо сколоченным столом и посасывая прутик, покачал головой.

— Он врет. Форт Святого Фомы никто не разрушал.

— Не знаю я никакого форта Святого Фомы, — признался канарец, понимая, что стоит рассказать им правду, если он хочет сохранить жизнь. — Я про форт Рождества.

— Вот же сукин сын! — яростно взревел карлик, нацелившись на второй глаз Сьенфуэгоса. — Посмеяться надо мной решил? Там же никто не выжил! Я с тебя живьем шкуру спущу, если сейчас же не скажешь, сколько с тобой человек и где они.

Сьенфуэгос переводил взгляд с одного кошмарного лица на другое и в конце концов пришел к заключению, что находится перед мерзавцами, которым ничего не стоит сдержать подобное обещание. В конце концов он пожал плечами и тут же стиснул зубы от боли, пронзившей левую часть тела, а потом ответил нарочито спокойным тоном:

— Я говорю правду. В форте Рождества нас осталось тридцать девять человек из команды «Санта-Марии», но потом на нас напали и всех убили, кроме меня и старого Стружки. После этого я долго скитался по островам каннибалов и сельве, кишащей кайманами, пока не добрался сюда.

— Ни хрена себе!

— Мать твою за ногу!

— Дезертир из форта Рождества!

Похоже, столь удивительное открытие полностью изменило поведение четырех мерзавцев, они смотрели на Сьенфуэгоса, покачивая головами, словно не могли поверить своим ушам, и наконец в их взглядах появилась определенная доля восхищения.

— Клянусь, если врешь, тебя ждет худшая смерть, какую только можно представить, но если ты не шпион вице-короля, а действительно избежал той резни, то это меняет дело, — заявил карлик. — Меня зовут Давид Санлукар, но все называют меня Голиафом. А это Бельтран Винуэса, Патси Иригоен и Педро Барба, больше известный как Бабник. Расскажи, что именно случилось в форте и как вышло, что ты оказался единственным, кому удалось спасти свою шкуру.

Опыт общения с людьми вроде грубого Кошака и его группки вечно всем недовольных приспешников научил молодого канарца, как вести себя с подобного рода людьми, и он рассказал им о своем пребывании на Гаити и побеге из форта Рождества, придав повествованию такие оттенки, чтобы карлик и его сообщники могли ему сочувствовать.

Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться — люди, способные без единого вопроса выстрелить в своего соотечественника, явно готовы проткнуть ему глаз или содрать кожу живьем, чтобы заставить его признаться, где находятся остальные пришедшие за ними солдаты. Сьенфуэгос понял, что столкнулся с четверкой сбежавших из какого-то неизвестного места бандитов, но вскоре они и сами во всем признались.

— Для начала мы решили убраться из Изабеллы, — рассказал Голиаф, весьма гордый этим поступком. — Люди мерли, как мухи, и нас собирались переправить в гарнизон форта Святого Фомы. Но мы решили, что сами выберем, где нам жить, и уж эта земля будет только нашей.

— Что еще за Изабелла?

— Город, который адмирал основал к юго-западу от форта Рождества. Дерьмо, а не город!

— Большой?

— Говорю же — дерьмо, — напирал карлик. — Грязный, душный, вонючий и кишащий москитами. Если бы мы оттуда не убрались, то уже лежали бы в земле.

— А дон Луис де Торрес там?

Мужчины переглянулись и в конце концов пожали плечами.

— Мы не знаем. Мы ж не знакомы со всем и каждым.

— Он официальный толмач адмирала. Обращенный еврей.

— Сейчас толмачом у него служит туземец, которого привезли в Испанию после первого плавания, — объяснил Педро Барба, которого все называли Бабником. — Зовут его Диего, он крестник Колумба.

— Я его знаю, — сказал Сьенфуэгос. — Это брат вождя с Гуанахани. А мастер Хуан де ла Коса? Он приехал?

— Да. Этот — точно. Он по-прежнему старший из капитанов, хотя сомневаюсь, что долго задержится на этом посту, потому что чертов сукин сын адмирал делает все по-своему, вопреки тому, что ему советуют знающие моряки.

— Это мой друг.

— Неплохой тип, — признал карлик Голиаф с таким видом, словно это лучшая характеристика, которую он мог кому-либо дать. — Жалко будет, если его убьют.

— Кто это его убьет? — всполошился рыжий.

— Дикари, конечно же. Эти мерзавцы другого и не умеют. Либо мы убьем их, либо они нас, — до ушей заулыбался баск Иригоен. — Хотя мы пока действуем быстрее. Так уж пожелал Господь.

— А где именно мы сейчас находимся?

Мужчины расхохотались, хотя было совершенно очевидно, что за громовыми раскатами смеха скрывается неуверенность.

— Да хрен его разберет! — признался карлик, забираясь на стол, чтобы на нем усесться. — Мы стащили фелюгу и вышли на ней в море. — Он звонко шлепнул своего приятеля по лысине. — Этот хрен божился, что прекрасно разбирается в навигации, но мы заблудились, как блоха в юбках королевы. Но главное — здесь есть золото, и много! Нам даже не хватило сундука, чтобы всё поместить, а теперь нас заботит только то, как отыскать путь домой.

— Золото? — удивился Сьенфуэгос. — Ты уверен?

— Уверен, — весело ответил коротышка, отвязав с пояса тяжелый кошель и продемонстрировав наполняющий его золотой песок. — Что это, по-твоему? В текущем с севера ручье золота больше, чем вшей на моей голове, — заговорщицки подмигнул он. — Через пару месяцев мы все разбогатеем!

— Видать, это и есть тот знаменитый остров Бабеке, который разыскивал адмирал, — пробормотал канарец. — Как я помню...

Он хотел еще что-то добавить, но от резкой боли в ране у него перехватило дыхание — казалось, воздух отказался входить в легкие. От долгого разговора он устал и чувствовал себя так, словно его ударили дубиной по голове. Он вдруг склонил голову и потерял сознание, как от удара молнией.

— Вот дерьмо! — выругался баск. — Похоже, это его добило.

— Видать, пуля была дерьмовая, — заметил Бабник. — Странно, что он еще жив, потому что я никогда не промахиваюсь. Думаешь, он не врет?

Голиаф спрыгнул со стола с таким видом, словно бросился в пропасть, и одновременно с этим кивнул.

— Не представляю, как такое можно выдумать, если это не произошло на самом деле, — сказал он, приблизившись к раненому, поднял ему веко и убедился в том, что канарец без сознания. — Если он и правда говорит на языке дикарей, как уверяет, то может нам пригодиться. А когда он уже не будет нам нужен, то тогда просто вжик! — и он провел пальцем по шее.

— Зачем? — спросил баск. — Золота здесь хватит на всех.

— Золота никогда на всех не хватает, — заявил лилипут. — И вообще, он слишком высокий, а я никогда не доверял великанам.

Он вышел из хижины и уселся на край шаткого пирса, свесив крохотные ножки над водой с кувшинками, и стал пристально глядеть на каноэ с двумя мужчинами и женщиной, медленно приближающееся к деревне.

— Бабник! — позвал он, не оборачиваясь. — Прибыли трое.

Бабник вышел из хижины с тяжелой аркебузой наперевес и тут же направил ее на сидящих в лодке людей, чьи силуэты были видны, как на ладони, а в это время двое его товарищей прошли по шатким мосткам и остановились перед другой хижиной с накрепко запертой толстой дверью.

Близился вечер — тяжелый, душный, влажный и липкий, лениво созерцающий, как красное солнце скрывается за вершинами деревьев, а десятки белых цапель величаво кружат над водой, то и дело камнем падая вниз и снова взмывая в воздух с пойманной рыбой в клюве, чтобы спокойно съесть ее, устроившись на ветвях ближайших табебуй.

Несомненно, это было самое красивое время дня в сельве — когда зелень деревьев окрашивается в самые разные оттенки, а бесчисленные цветы и птицы сияют самыми яркими красками; когда каждый звук отдается особенно четко, а запахи леса пьянят и кружат голову сильнее, чем когда-либо.

Все дышало красотой и покоем в этом райском уголке вселенной, и лишь присутствие четырех чумазых испанцев с грозным оружием омрачало эту прекрасную картину, чью гармонию не нарушали даже фигуры троих обнаженных туземцев, сидящих в лодке и глядящих на карлика испуганными оленьими глазами. Пока мужчины вытаскивали лодку, женщина тяжело поднялась по деревянной лестнице и протянула карлику некий предмет.

Это оказалась высушенная тыква, помеченная номером «пять» — цифра была коряво нарисована красной краской на боку сосуда.

Дрожащими руками женщина передала тыкву карлику, а тот, убедившись, что сосуд наполнен золотым песком более чем наполовину, поставил тыкву на пол и выразительным жестом велел женщине уходить.

— Прибыл номер «пять»! — оповестил он баска и Бельтрана Винуэсу.

— Сколько? — поинтересовался Бабник, не выпуская из рук оружия.

— Около четырех унций, — ответил карлик. — Неплохо для женщины. — Он поманил рукой другого индейца, который как раз выбирался из своей пироги, и тот протянул ему новую тыкву, помеченную цифрой «двенадцать». — Ну, давай посмотрим, что ты нам привез, индейское дерьмо!

Он придирчиво изучил содержимое сосуда, также полного золотого песка, желая убедиться, что его совершенно точно не обманывают, и, наконец, наградив туземца обезьяньей ухмылкой, также дал ему понять, что тот свободен.

— А у номера двенадцать — почти семь унций! — крикнул он. — Неплохо!

12   

Его светлости капитану Леону де Луне, виконту де Тегисе, казалось поистине чудом, что он после без малого двух месяцев ужасного путешествия на борту крошечной, потрепанной и вонючей каравеллы, управляемой бестолковым и вечно пьяным капитаном, все же сумел достичь острова Эспаньола, где судно встало на якорь возле городка под названием Изабелла. Так наконец закончилось самое ужасное из перенесенных им бедствий, не идущее ни в какое сравнение ни с одним из сражений, в которых ему довелось участвовать за долгую карьеру военного.

Кровожадные мавры, жестокие фламандцы или ловкие гуанчи, умеющие устраивать засады, оказались в тысячу раз предпочтительней, чем бесконечные страдания от качки, с риском каждую минуту опустошить желудок, в недрах которого уже не осталось пищи, и одновременно с этим постоянно колотиться головой о переборки в тщетной попытке этого избежать.

Морская болезнь — глупейшее, но при этом неистребимое недомогание, которое все привыкли считать чуть ли не женской болезнью, стала его поистине заклятым врагом. Именно из-за нее виконт с детства возненавидел море; именно она едва не заставила его отказаться от новых владений, когда капитану де Луне сообщили, что он получил в наследство добрую половину острова Гомера. Одна мысль, что предстоит перенести ужасное путешествие, приводила его в ужас.

Спустя два года виконт понял, что ему не осталось другого выбора, кроме как вновь пуститься в плавание, чтобы свершить месть и отнять жизнь у обманувшей его женщины и мальчишки, отнявшего у него самое чудесное в мире создание. Он испытал искушение забыть о терзавшем его желании, но его подстегнула поруганная честь, и несмотря ни на что капитан де Луна взошел на борт самой вонючей и прогнившей каравеллы, когда-либо осмелившейся пересечь Сумрачный океан.

Когда он ступил наконец на землю, первым делом ему захотелось опуститься на колени и поцеловать ее, но он чувствовал себя так отвратительно, что лишь подал несколько монет парнишке, несущему его скромный багаж, и отправился на единственный имеющийся здесь постоялый двор, где рухнул на грязную постель с намерением проспать два дня кряду.

Он проснулся почти на закате третьего дня, и несколько минут ощущал себя счастливейшим человеком на земле, поскольку пол больше не уходил из-под ног. Он распахнул настежь окно и полной грудью вдохнул новые ароматы, пьянящие и незнакомые, рассказывающие о том мире, о существовании которого виконт даже не подозревал.

Кроны высоких деревьев тонули в синеве неба, тысячи невиданных птиц щебетали в чаще в двух шагах от ближайших домов. Но полдюжины тусклых огней, теплящихся вдали, остро напомнили о нестерпимой обиде и навели на мысль о том адском пламени, куда, несомненно, будут ввергнуты два существа, которых он убьет.

Наконец, напомнил о себе многомесячный голод, и виконт покинул свою грязную каморку и, пройдя по темному и мрачному коридору, очутился в вонючей и засаленной таверне, в углу которой играли в кости четверо мужчин. Тем временем вялый абориген, первый, встретившийся виконту после приезда на Сипанго, мыл посуду за установленной на бочках стойкой.

— Добрый вечер, господа, — вежливо поприветствовал виконт присутствующих. — Не могли бы вы подсказать, где я здесь могу подкрепиться?

Незнакомцы доброжелательно ответили на приветствие, проявив сдержанное любопытство по поводу его неожиданного появления. А самый толстый из них указал пальцем на туземца.

— За мараведи индеец подаст вам хлеба и рыбу, — сказал толстяк. — За два — мясо игуаны. За три — полкролика.

— Три мараведи за полкролика? — удивился капитан. — На Гомере за такие деньги можно купить полсотни.

— В таком случае и ужинать вам придется на Гомере, — ответил второй игрок — высокий, с долговязой лошадиной физиономией — и тут же примирительно поднял руку. — Нет! Я не хотел вас оскорбить. Входите же! Садитесь с нами. — Он поманил жестом туземца и приказал ему: — Донгоро! Полкролика для кабальеро. Я плачу.

— Ни в коем случае! — слегка раздраженно ответил капитан. — Я не могу позволить, чтобы вы за меня платили, хотя с удовольствием сяду за ваш стол. Позвольте представиться: капитан Леон де Луна, виконт де Тегисе.

— Очень приятно, сеньор, — ответил долговязый. — Я Хуан де Овьедо, астуриец, а это мои друзья — маркиз де Гандара, дон Фелипе Манглано и мастер Хусто Паломино. Как так вышло, что мы раньше не встречались?

— Я прибыл на остров лишь три дня назад, но порядочно вымотался. Путешествие было трудным, и должен признаться, навыки мореплавания не входят в число моих достоинств.

— Как и моих, — признался маркиз де Гандара, привлекательный молодой человек, чьи утонченные черты наводили на мысль о высоком происхождении. — Скажу честно, я предпочитаю состариться и умереть в этих землях, чем возвращаться обратно на одном из этих вонючих кораблей.

— Состариться и умереть, это вы-то? — с иронией заметил Хуан де Овьедо, но под пристальным взглядом товарищей тут же замялся и что-то невнятно пробормотал, схватил нервным жестом кости и бросил их на стол, а потом немедленно спросил, явно пытаясь сменить тему: — Но скажите, виконт, что привело вас в эти дикие земли?

— Любопытство.

— Любопытство? — удивился толстяк Манглано, вероятно, владелец заведения. — Отличный ответ! Многие приехали сюда ради золота, приключений, славы или власти. А некоторые просто бежали от какой-нибудь женщины, голода или закона... Но ради простого любопытства... Пожалуй, вы такой единственный.

— Вы действительно ни от кого не скрываетесь? — в первый раз вмешался мастер Хусто Паломино, обладатель патриархальной бороды, из-за которой он казался старше своих лет. Когда капитан де Луна прокачал головой, он добавил: — В таком случае позвольте признаться, что я никогда не встречал человека, предпринявшего такое долгое путешествие не ради поисков чего-либо и не потому, что ищут его самого. А выглядите вы как человек преуспевающий.

— Так и есть, — сказал капитан де Луна с легкой улыбкой. — Но надеюсь, вы простите, если я признаюсь, что помимо любопытства, есть и еще одна причина, заставившая меня приехать, но она касается только меня.

— Разумеется! — поспешил его успокоить Хуан де Овьедо. — И будьте уверены, никто больше не станет об этом спрашивать. На этом берегу океана прошлого не существует.

— Мне это кажется поистине мудрым решением. — Виконт замолчал, потому что туземец поставил перед ним огромное деревянное блюдо с половиной кролика, плавающей в море чечевицы, и хотя вид жирного рагу был не особо аппетитным, капитан с жадностью набросился на него, при этом внимательно разглядывая остальных присутствующих.

— Простите, — только и смог пробормотать он.

Ему подали большой кувшин вина, кисловатого, но показавшемуся виконту самым чудесным в мире, и когда всего за несколько минут он отдал должное первому ужину в Новом Свете, капитан де Луна глубоко вздохнул и удовлетворенно откинулся на стуле.

— Слава Богу! — воскликнул он. — А я-то уж думал, что больше никогда не смогу наслаждаться простыми удовольствиями. — Капитан с улыбкой осмотрелся и подмигнул другим мужчинам. — А что насчет остального?

— Женщин?

— А то!

— Никаких проблем. Местные всегда к вашим услугам и совсем мало просят взамен.

— Местные? — прикинулся разочарованным капитан де Луна. — Простите, но я много времени прожил среди гуанчей, и туземки меня не особо привлекают. Где бы найти настоящую блондинку со светлыми глазами и белой кожей!

— Блондинку со светлыми глазами и белой кожей? — ошеломленно повторил маркиз де Гандара. — Очнитесь, сеньор! Вспомните, где мы находимся!

— Значит, нет?

— Разумеется нет.

— Так что же, со второй экспедицией не приехала ни одна испанка? Я слышал, что...

— Да, — вмешался Хуан де Овьедо. — Несколько женщин сумели затесаться среди мужчин, но большинство из них — шлюхи, которые повсюду таскаются за солдатами. Послушайте моего совета: если приходится выбирать между этими проститутками, в большинстве своем старыми и потасканными, и молодыми туземками, лучше уж выбрать местную.

— Понятно, — согласился виконт не особо убежденным тоном. — Я приму ваш совет, хотя не буду оставлять надежду найти настоящую даму.

— Даму? — расхохотался Фелипе Манглано. — Здесь? Умоляю!

— Простите мое невежество. Мне сказали...

— Глупости!

— Может, они говорили о немке, — вдруг вмешался в разговор молодой маркиз и тут же побледнел под осуждающим взглядом астурийца. — Прошу прощения! — добавил он. — Молчу, молчу.

Повисла долгая тишина, все четверо игроков явно чувствовали себя неловко, а капитан де Луна тем временем рассматривал одного за другим, пытаясь прочитать в их взглядах причины подобного поведения.

— Что такое? — наконец осведомился он. — Что еще за тайна?

— Тайна? — раздраженно повторил мастер Хусто Паломино. — Никакой тайны здесь нет. Какая еще тайна?

— Та, что существует вокруг этой немки.

— Забудьте о ней!

— С чего это?

— Вас это не касается.

— Вы правы, — согласился капитан, сделав вид, что не придает значения этому разговору. — Меня это и впрямь совершенно не касается, — и он дружелюбно улыбнулся. — Начнем сначала. Где я могу найти одну из тех юных и прелестных туземок, которые вызывают у вас такой восторг?

Собеседники посмотрели на него с недоумением.

— Прямо сейчас? — осведомился Хуан де Овьедо.

— Я провел на борту корабля несколько месяцев, а вечер только начался.

— Только не здесь. Адмирал установил караул, и после наступления темноты запрещено покидать город. Завтра днем...

Виконт хотел еще что-то добавить, но его слова прервало появление невысокого человека представительной внешности и с уверенным поведением, который немедленно привлек внимание всех присутствующих. Они уважительно встали и поспешили предложить ему почетное место во главе стола.

— Добрый вечер, дон Алонсо! — воскликнули в унисон все четверо. — Как мы рады вас видеть! Проходите, пожалуйста! Садитесь за наш стол, окажите такую честь.

Вновь прибывший приблизился легким шагом танцора и с грацией короля, и его приветливая улыбка сразу же привлекла внимание капитана де Луны, который тоже встал, понимая, что перед ним какой-то особенный человек.

— Позвольте представить, — поспешил вмешаться толстяк Манглано. — Виконт де Тегисе, а это капитан Алонсо де Охеда.

— Охеда! — восхищенно воскликнул виконт. — Какая неожиданная честь! Ваша слава...

— Глупости! — жестом прервал его Охеда. — Глупости и преувеличения, уж поверьте. Единственная правда в том, что я — несчастный, проигравший в карты последние деньги. — Он повернулся к Фелипе Манглано. — Не нальете ли мне в долг этой кислятины, которую вы продаете по цене лучшего вина из Сарагосы? — спросил он. — Могу заверить, что забуду о том, сколько вам должен, когда однажды все-таки смогу расплатиться. Но имейте в виду, — строго покачал пальцем он, — если станете просить меня передвинуть вас в очереди, то передвину на два места ниже. — Тут он, похоже, вспомнил о присутствии чужака и замолчал, будто выболтал что-то важное. — Простите! — сказал Охеда.

— Забудьте об этом! — поспешно перебил его маркиз де Гандара. — Я плачу! — широко улыбнулся он. — И уж будьте уверены, я единственный, кто не попросит ничего взамен.

— Что ж, тогда пожалуйста. Умираю от жажды.

Бесстрастный индеец принес большой кувшин вина и поставил его в центре стола, все выпили, и виконт де Тегисе воспользовался этим, чтобы вытащить из кошелька крупную монету и положить ее на стол.

— За мой счет! — сказал он и тут же выставил вперед руки, отвергая любые возражения. — За удовольствие выпить в компании капитана Охеды и столь приятных кабальеро.

— Но вы же наш гость, — возразил долговязый астуриец. — Вполне естественно, что в первый день...

— Естественно, что в первый день новичок платит за поступление в подмастерья, — дружелюбно прервал его де Луна. — В обмен я прошу лишь кое-какие сведения. Правда ли, что, как говорят в Испании, все оставшиеся в форте Рождества погибли?

— Вплоть до последнего кота, — заверил его Охеда. — Я собственными глазами видел трупы, а если какие сомнения и оставались, то их развеял Каноабо собственной персоной. Он не оставил там камня на камне, ни единой живой души. — Он пристально посмотрел на виконта. — А что, у вас был друг среди этих несчастных?

— Нет, конечно. Простое любопытство.

— Вы мне кажетесь излишне любопытным, — заявил старый Паломино. — А на этих землях, где каждый поклялся заниматься лишь собственными делами, это большой недостаток.

Он улыбнулся, словно желая смягчить грубость своих слов.

— Запомните это, — добавил он. — Здесь ненужный вопрос может вызвать в качестве ответа ненужный удар шпагой.

— Приму во внимание.

— Для вашей же пользы.

— Хватит уже о неприятном! — поспешил примирительно вмешаться Охеда, протянув руку к стаканчику с костями. — Я собирался приятно провести время, а не устраивать ссоры.

Он бросил кости на стол.

— Кто-нибудь хочет сыграть, поверив мне на слово? — засмеялся он. — Сомневаюсь, что когда-нибудь смогу расплатиться.

Его искреннее и дерзкое предложение возымело желаемый эффект, и вскоре все разговоры свелись лишь к игре, шансам на выигрыш и требованиям принести еще выпивки, чтобы залить жар вечно сухих глоток.

Вполне естественно, что на следующее утро капитан Леон де Луна, виконт де Тегисе, проснулся с головной болью и дурным самочувствием, даже хуже, чем он чувствовал себя на корабле, и потому ему пришлось проваляться в постели до полудня, пока не появился Хуан де Овьедо, тоже выглядящий весьма помятым. Гость рухнул на табурет и глубоко вздохнул.

— Ну и ночка! — воскликнул он. — Вот угораздило же пить с Охедой. Даже не знаешь, когда он опаснее — со шпагой в руке или за кувшином вина. Удивительный человек!

— Он и впрямь так храбр и такой хороший фехтовальщик, как о нем говорят?

— Охеда? — удивленно спросил астуриец. — На земле не найдется никого более смелого и более безумного, он сражался в тридцати битвах и победил более чем в сотне дуэлей, при этом не получив ни одной царапины.

— Как такое возможно?

— Понятия не имею, но некоторые уверяют, что всё дело в образке Богородицы, который всегда при нем и отводит от него сталь и даже пули.

— Чепуха!

— Чепуха? — повторил Овьеда и бросил на виконта долгий взгляд, иронично улыбнувшись. — А если я вам расскажу о невиданных чудесах, настоящих чудесах, которые случаются в его походах? Кто ж кроме него мог это найти...? — пробормотал он и смущенно запнулся, побледнел и сменил тему: — Но что за глупости я болтаю? Я ведь пришел лишь пригласить вас на прогулку по городу, — подмигнул он. — Вас по-прежнему интересует знакомство с какой-нибудь милой и заботливой туземкой?

— Конечно! — с готовностью откликнулся капитан де Луна. — Но будет гораздо интересней, если вы в то же время продолжите рассказ об Охеде.

— Да больше особо и сказать-то нечего, — сухо отрезал собеседник. — Так что лучше идемте.

Покинув место временного пребывания виконта, Овьеда сообщил ему, что по какой-то необъяснимой причине чувствует себя ужасно неловко, и во время пути на другую сторону бухты, к скрытой среди кустов хижине, едва произнес десяток слов и вел себя грубо и уклончиво, совершенно не в соответствии с собственной натурой.

Туземки, похоже, оказали благотворное влияние на его настроение, и на обратном пути в город он сел на поваленный ствол пальмы, решив подождать, пока огненное солнце не скроется за линией горизонта.

— Каждый день зов плоти толкает меня на этот путь, как зверя на случку, — пробормотал Овьеда. — И каждый день меня охватывают угрызения совести, заставляя раскаиваться в своих поступках, — задумчиво покачал головой он. — Бесконечно сражение! Какая бессмысленная растрата энергии и чувств в борьбе тела и души! Какой стыд осознавать, сколько гнусностей и мерзостей мы принесли на этот берег океана!

Он поднял долговязое лошадиное лицо и посмотрел на капитана де Луну круглыми глазами навыкате. — А знаете, ведь эти милашки понятия не имели, что такое проституция, пока мы их не просветили.

— Нет, — честно признался тот. — Я этого не знал.

— Ну так вот, — продолжил Овьедо. — Отношения между мужчинами и женщинами были здесь чистыми и честными, никто никого ни к чему не принуждал, никто не делал ничего такого, чего ему самому не хотелось. А теперь взгляните, что творится! — с этими словами он указал себе за спину. — Они ведут себя, как перепуганные животные, но при этом готовы сносить любые унижения, терпеть любые гнусности — за кусок ткани, монетку, зеркальце или погремушку. И ведь их даже нельзя за это винить!

— Никто их не заставляет этим заниматься.

— Мы их заставляем, превратив в рабынь вещей! Ненавижу это барахло! — воскликнул Овьедо и плюнул прямо в воду. — Ненавижу всё то, что привязывает нас к собственным страстям и развращает невинных, — он поднес руки к лицу, словно хотел спрятаться за ними. — Боже мой! — безутешно всхлипнул он. — Зачем вы меня сюда привели? Зачем поставили меня перед искушением, таким близким и таким ужасным, самым сильным, что может стоять перед человеком? — Он поднял на растерянного виконта де Тегисе затуманенный слезами взгляд. Капитан де Луна никак не мог понять истинных причин приступа внезапной истерики и отчаяния, а его спутник тем временем взвыл, с силой сжав кулаки: — Я не хотел этого, хотел это отвергнуть, но... Кто сможет найти в себе силы, чтобы отказаться от подобного чуда?

Несколько секунд капитан Леон де Луна не мог ничего произнести от изумления, а потом едва слышно поинтересовался:

— О каком таком чуде вы говорите?

Хуан де Овьедо недоверчиво покачал огромной головой, но в конце концов махнул рукой куда-то в сторону моря, простирающегося прямо перед ним.

— О каком же еще, если не об источнике Охеды, — хрипло ответил он.

— Об источнике? — переспросил виконт. — Каком еще источнике?

— Вечной молодости, ясное дело.

13   

Когда на следующий день Сьенфуэгос пришел в себя, Педро Барба по прозвищу Бабник, лежащий в гамаке и чистящий свое оружие, лишь бросил на него безразличный взгляд, давая понять, что за ним присматривают.

— Пить хочу, — едва слышно прошептал канарец.

Лысый и беззубый Бабник продолжал молча заниматься своим делом, не обращая никакого внимания на Сьенфуэгоса. Тот настойчиво повторил:

— Воды!

— Ты должен был помереть, — последовал обескураживающий ответ. — Я в жизни не промахнулся с такого расстояния, поверить не могу, что ты до сих пор ходишь и напоминаешь о моей ошибке.

— Ты не промахнулся, — ответил Сьенфуэгос. — Просто я бессмертен.

— Да ну! — весело воскликнул тот, взмахнув широким клинком, который держал в руке. — А что будет, если я одним ударом снесу тебе башку?

— Перестану быть бессмертным. Только дай мне воды, умоляю.

Бабник задумался, но в конце концов неохотно поднялся, взял бутыль из тыквы, стоящую в углу, и дал Сьенфуэгосу напиться, придерживая его затылок.

— Ты правда говоришь на языке туземцев? — поинтересовался он, а после молчаливого кивка добавил: — Тогда считай, что тебе повезло. Голиаф не любит чужаков, уверяет, будто все они предатели, и хочет перерезать тебе глотку.

— Этот чертов карлик вообще бешеный, — хрипло заявил канарец. — Чуть без глаза меня не оставил.

— Это точно, — согласился Бабник. — Но зато он самый умный из всех, кого я знаю. Он сделает нас богачами.

— Виселица не делает различий между богачами и бедняками, но раз уж за дезертирство нас все равно уже приговорили, то лучше попытаться извлечь как можно больше пользы из сложившегося положения. Здесь и впрямь столько золота, как ты говоришь?

— Дикари приносят нам по двести унций в неделю.

— В обмен на что?

— Да ни на что, — загадочно ответил Бабник. — Голиаф умеет убеждать.

— Ясно. — Рыжий немного помолчал. — Со мной был индеец, коротышка с лицом крысеныша. Что с ним стало?

— Утоп. С перепугу сунул башку в воду, да так и не всплыл.

— Как жаль! Он был хорошим другом.

— Другом? — удивился беззубый Бабник. — Ни один цивилизованный человек не может подружиться с этими тварями. Они же почти что обезьяны, я скорее возьму в друзья пса, чем индейца.

Сьенфуэгос хотел уже сердито ответить, но счел за лучшее притвориться, что не придал значения этой фразе, и протянул к Бабнику руки, пытаясь подняться.

— Помоги же мне! — попросил он. — Я должен сдвинуться с места, иначе не выживу. Ну и подарочек ты мне преподнес!

— Я целился в сердце, и если о чем и жалею, то лишь о том, что промахнулся, — честно ответил тот.

— Да уж, плешивый, ты весьма дружелюбен!

Сьенфуэгосу пришлось найти опору, чтобы снова не упасть, и через несколько мгновений, преодолев головокружение, он медленно пошел, приволакивая ноги и не отходя стола, за который время от времени хватался рукой, чтобы удержать равновесие.

У него болело всё нутро, он горел в лихорадке, а ноги отказывались повиноваться, но канарец продолжал движение, шаг за шагом, пока не свалился в новом обмороке. Так он и лежал посреди хижины, пока не явился баск Иригоен.

— Что здесь происходит, мать твою? — спросил он, бросив сердитый взгляд на Педро Барбу, снова принявшегося начищать оружие. — Ты что, хочешь, чтобы он сдох, как свинья?

— Я ему не нянька.

— Точно. Я уж вижу. Ты просто гнусный сукин сын. И дурак к тому же! Ты разве не понял, что он нам нужен живым? Что мы будем делать, когда соберем столько золота, сколько нам нужно? Как отсюда выберемся? Местные земли знают только дикари, а этот тип может с ними объясняться. Давай! Бери его за ноги!

Тот неохотно повиновался, и они снова уложили канарца, который на мгновение открыл глаза, застонал и прошептал:

— Ингрид!

— Говорю же, это без толку! — проворчал Бабник. — Он всё равно помрет, потому что я никогда не промахиваюсь.

Патси Иригоен резко протянул руку и схватил приятеля за глотку, сжав с такой силой, что у Бабника чуть глаза не вылезли из орбит.

— Слушай, ты, кретин! — вышел из себя Патси Иригоен. — Хватит уже заливать эту вечную песню про то, что ты никогда не промахиваешься и отымел тысячу баб. Я только это от тебя и слышу со дня нашего знакомства, и мне на это плевать, мне вообще на всё было плевать. Но теперь всё изменилось, теперь я богат, очень богат! И хочу остаться в живых, а для этого нужны люди, от которых будет толк, — он наклонил голову, чтобы взглянуть на лежащего без сознания канарца поближе. — Ты останешься здесь и будешь работать нянькой. Клянусь собственной бессмертной душой, если он помрет, ты не переживешь его и на пару часов. Ясно тебе?

Бабник широко раскрыл рот, глубоко вдохнул, как будто ему не хватало воздуха, громко откашлялся и несколько раз кивнул, очевидно, находясь под впечатлением.

— Ясно, Патси! Совершенно ясно! Конечно, я о нем позабочусь.

— Позаботься, потому что от этого зависит твоя собственная жизнь.

Должно быть, беззубый весьма уважал рассвирепевшего баска, раз с этой минуты не спускал глаз со Сьенфуэгоса, и едва стоило тому моргнуть, бросался выполнять все желания раненого, приносил ему воду и пищу и даже помогал ходить по хижине.

Хижина была просторной, удобной и достаточно чистой благодаря ветерку, продувавшему сквозь тростник двух стен, а влажность с реки оставалась внизу, так что хижина служила не только местом обитания четырех испанцев, но и наблюдательным пунктом — из нее можно было обозревать берега реки в обоих направлениях, даже не повернувшись, в отличие от любой другой хижины.

В углу, где сходились две хлипкие стены и висели гамаки, так что невозможно было миновать спящих в них испанцев, не разбудив, стоял грубый деревянный сундук с замшелой громадной крышкой — из тех, что обычно используют капитаны кораблей, почти доверху наполненный золотым песком.

Перекладывание в сундук содержимого тыквенных сосудов, что приносили индейцы, составляло целый ритуал, Сьенфуэгос обожал смотреть, с каким вожделением лилипут высыпал золото на огромную кучу, уже там лежащую, а потом отмечал ножиком уровень и дрожащим голосом подсчитывал, насколько выросло их богатство.

Сьенфуэгос с трудом понимал, как могут существовать подобные люди, которые, забравшись на край земли, за тысячи миль от цивилизации, рискуя головой за дезертирство, с таким вожделением глазеют на нечто, что здесь, посреди сельвы, имеет гораздо меньшую ценность, чем мешок с бобами.

Они говорили о «своем золоте», как о живом существе, деятельном и могущественном, способном открыть все двери и победить все трудности, и отказывались признавать, что в этом уголке земли нет дверей, а главные трудности происходят именно по вине этого металла.

От этих разговоров Сьенфуэгосу начало казаться, что каким-то удивительным образом уже на следующее утро они могут очутиться в еврейском квартале Толедо, чтобы обменять золото на монеты по самому выгодному официальному курсу, и канарец задавался вопросом, каким образом простой блеск золота может настолько затуманить человеческий разум.

Много лет спустя он скажет спасибо судьбе — и сохранит эту благодарность на протяжении всей своей жизни — за то, что злые чары желтого металла никогда не имели над ним власти, а потому он мог смотреть на сундук с золотом совершенно спокойно, без всякого вожделения, видя перед собой всего лишь старый ветхий сундук, наполненный песком.

— И как вы собираетесь его переносить, он же развалится прямо в руках? — только и сказал Сьенфуэгос в качестве предупреждения. — Он не выдержит такого веса.

— Без тебя знаем, не дураки! — как всегда сварливо и злобно ответил Голиаф. — Хочешь жить — умей вертеться! Вся беда в том, что в этом долбаном месте нет ни единого клочка ткани, чтобы сшить мешки, — он в раздражении швырнул в сундук очередную горсть песка. — Вот хоть бери да снимай портки!

— Ага, и будешь сверкать своими яйцами перед дикарями! — заржал Бельтран Винуэса. — Богатейший в мире карлик — и без штанов!

Единственным человеком, которого совершенно не беспокоили подобные мелочи, был баск Иригоен. Несколько дней назад ему посчастливилось наткнуться на громадную анаконду, которая едва его не задушила, но в конце концов ему удалось разрубить ее надвое. Сняв с нее шкуру, он стал обладателем готового кожаного мешка, весьма прочного и красивого, который как раз сейчас неспешно сушился на солнце.

— Ну, еще месяц-другой, и можно сматывать удочки! — ненавязчиво повторил карлик Санлукар. — Как только золото достигнет краев сундука, мы отчаливаем.

— Куда?

Этот вопрос задал Сьенфуэгос, не прекращающий ходить по хижине, чтобы укрепить мышцы. Он не остановился, даже когда лилипут ответил, угрожающе наставив на канарца указательный палец.

— А это уж твоя забота, Гуанче. Если тебе удастся договориться с дикарями, чтобы они показали нам дорогу, то получишь свою долю добычи и можешь отправляться на все четыре стороны. А иначе я просто чикну тебе ножиком поперек горла, и дело с концом!

— Поперек или вдоль — какая разница? — усмехнулся Сьенфуэгос. — Но ты мне так и не ответил, куда вы собираетесь отправиться.

— Ко двору Великого хана. К золотым городам Сипанго.

Канарцу пришлось ухватиться за столб посреди хижины, чтобы не рухнуть от изумления.

— В Сипанго? — переспросил он, решив, что ослышался. — Ко двору Великого хана? Ну-ну! А я и не знал, что остались еще идиоты, которые верят, будто фантазии Колумба имеют какой-то смысл. Уж куда-куда, а в Сипанго отсюда никак не добраться, а если Великий хан где и существует, то на другом краю света.

— Врешь!

— С какой стати мне врать?

— Потому что ты не хочешь нас отсюда вытащить.

Сьенфуэгос повернулся к Бельтрану Винуэсе, который всегда говорил мало, зато, казалось, мог прочитать самые потаенные мысли. Был он человеком мрачным и глядел на всех окружающих недоверчиво.

— А какая мне выгода от того, что вы останетесь здесь? — спросил он. — Или вы думаете, я сам хочу здесь остаться? Вы понимаете, что, будь у нас малейшая возможность достичь обитаемых мест, мы бы уже давно туда добрались? Я вовсе не такой дурак, каким вы меня считаете. А поскольку изучил и язык карибов, и асаванов, то могу сказать, что живущие здесь люди на протяжении многих поколений ничего не слышали ни о городах, ни о Великом хане. Даже их легенды о нем молчат, а ведь в легендах куда меньше правды, чем в действительности.

— А ведь он, пожалуй, прав, — вмешался баск Иригоен, производивший впечатление самого разумного человека из этой четверки. — Мы же все видели дикарей Эспаньолы, а местные ничуть не лучше. Королевские географы утверждают, что чем дальше на запад, тем дальше от Сипанго и Катая, и я уже начинаю верить, что это правда. Самый короткий путь из Европы в Катай должен пролегать по суше, с запада на восток — или уж на юг, огибая Африку. Так что боюсь, они правы, а адмирал ошибается.

— Но ведь Колумб всегда говорил... — вмешался беззубый Бабник, который сидел возле сундука и в качестве развлечения зачерпывал горстями золотой песок и алчно любовался, как он медленно течет сквозь пальцы.

— Вздор! — оборвал его Иригоен. — Я всегда говорил, что это полный вздор. Он обещал нам рай, а вместо этого привел прямиком в ад; клялся, что приведет в золотой город, а вместо этого запер в дерьмовой Изабелле, где мы пухли с голоду и кормили комаров, — он презрительно плюнул в реку. — Так что я думаю, Гуанче прав: мы, четверо сукиных детей, стали очень богатыми, но при этом оказались совершенно одни у черта на рогах.

После этих слов воцарилось долгое молчание, когда каждый из присутствующих пытался свыкнуться с неизбежной истиной, которую в глубине души все осознавали уже давно, но никто до сих пор не решался признаться в этом даже себе самому. Наконец, Бельтран Винуэса решился нарушить молчание, задав тот самый вопрос, что не давал всем покоя:

— И что нам теперь делать?

— То же самое, что мы делали до сих пор, — заявил карлик и начал ковыряться в носу толстым пальцем, напоминающим сардельку. — Собрать как можно больше золота и ждать. В конце концов, Испания всегда останется на том же месте, будь она на востоке или на западе, так что можете не сомневаться: с такими-то богатствами мы всегда найдем способ туда добраться.

С этими словами он шлепнул по руке Педро Барбу, чтобы тот оставил в покое золотой песок, и запер сундук висящим у него на шее тяжелым ключом, шутливо погрозив пальцем канарцу:

— А ты смотри у меня! Если вздумаешь мутить воду, я сделаю кошель из твоего члена. Уж четыре-то унции там точно поместятся.

Сьенфуэгос прекрасно знал, что Голиаф способен так поступить. Этот гнусный лилипут с приплюснутым лицом, бледными глазами и отвратительным языком, оказался самым жестоким и извращенным типом из тех, что до сих пор прибыли в Новый Свет, и если в этом оставалась хоть тень сомнения, то она развеялась два дня спустя, когда индеец вручил карлику тыкву, в которой, по мнению Голиафа было слишком мало золотого песка.

— Я научу тебя послушанию, обезьянье дерьмо! — воскликнул он в ярости, хотя было ясно, что бедный туземец не понимает ни слова. — С Давидом Санлукаром шутки плохи!

— Эй, Винуэса! — крикнул он — Приведи-ка мне номер восемь!

Тот открыл дверь всегда запертой хижины, и тут Сьенфуэгос заметил, что она битком набита детьми, сидящими прямо на полу, страшно истощенными, бледными, похожими скорее на оживших мертвецов, чем на живых существ.

— Боже мой! — прошептал он в ужасе: до него наконец дошло, каким образом четверо негодяев заставили туземцев добывать для них золото. — Не может быть!

Тем не менее, всё оказалось именно так. Винуэса вошел в хижину и тут же вернулся, таща за собой худенькую девчушку с нарисованной на груди огромной цифрой восемь, а лицом она была настолько похожа на провинившегося индейца, что не было никаких сомнений: он ее отец.

Испанец обхватил ее поперек туловища и сунул под мышку, как мешок или сверток, в два шага донес до карлика и бесцеремонно швырнул ему под ноги. Тот тут же поставил ногу девочке на грудь, так что она не могла даже пошевельнуться.

После этого, прямо на глазах изумленного канарца, который все еще не мог поверить, что видит эту жуткую картину наяву, а не в кошмарном сне, Голиаф выхватил из ножен длинную острую шпагу, которую постоянно таскал с собой, и, крепко сжав левую руку испуганной девочки, взревел, как одержимый, в упор глядя на индейца:

— Это ведь твоя дочурка, не так ли? Это твоя дочка, и ты ее очень любишь. Так полюбуйся, что бывает, когда не выполняют мои приказы!

Одним резким ударом он отсек ей руку, и та с мрачным плеском упала в воду. Прозвучавший затем голос карлика заглушил даже крик несчастной жертвы и рыдания ее отца.

— В следующий раз я отрежу ей другую руку, потом — ногу, потом — вторую ногу и, наконец, голову. Все понятно? — каждое свое слово карлик сопровождал красноречивыми жестами, не оставлявшими ни малейших сомнений в его намерениях.

С этими словами он развернулся и направился обратно в хижину, пошатываясь на коротеньких ножках и вновь пряча в ножны оружие. Он прошел совсем рядом с канарцем, которого рвало прямо на пол. Несколько удивленный этой картиной, карлик остановился рядом и посетовал:

— Как печально, что они понимают только так! Да что с тобой, приятель?— спросил он, хлопая его по плечу. — Ты что, боишься крови?

— Ты гнусный карлик и настоящий ублюдок! — в ярости воскликнул Сьенфуэгос, понимая, что тем самым рискует жизнью, поскольку еще не оправился от раны и был по-прежнему слишком слаб. — А еще — мерзкая свинья, недостойная жить на свете.

— Какая потрясающая новость! — ответил тот, невозмутимо улыбаясь, как будто не услышал ничего особенного. — То, что я карлик и ублюдок, мне и самому хорошо известно. Это не моя заслуга, просто уж повезло таким уродиться. А вот всего остального я добился сам.

С этими словами он плюхнулся в гамак и стал невозмутимо покачиваться, насвистывая какую-то песенку; канарцу пришлось закусить губу и сжать кулаки, вонзив ногти в ладони, чтобы не наброситься на карлика, который, видимо, считал его не более, чем здоровенным и тупым животным.

— Я его убью! — в итоге тихо прошептал он — Богом клянусь и молю, чтобы он не допустил моей следующей встречи с Ингрид, если я не покончу с этими четырьмя мерзавцами — они ещё хуже карибов.

Он отвернулся, чтобы тяжелые слезы не намочили бороду, не в состоянии смотреть на отчаяние обезумевшего туземца, держащего на руках истекающую кровью девочку. Остаток утра Сьенфуэгос провел молча и без движения, застыв как соляной столб, словно его мускулы покинула способность сокращаться.

День за днем его жизнь представляла собой вереницу происшествий, которые он иногда не был способен понять, но даже в самые тяжелые моменты его разум осознавал, что существуют логические причины для подобного развития событий, даже когда речь шла о жестокости примитивных туземцев, ведь что от них еще ожидать, кроме дикости, но сейчас, в этот печальный день, он ошеломленно понял, что создания, говорящие на одним с ним языке, той же национальности и представители той же культуры, оказываются гораздо большими варварами, чем самые дикие каннибалы.

Какой-то горстки мерзкого золота, так мало стоящего в этом затерянном уголке земли, хватило для того, чтобы испанцы, хотя и недостойные этого гордого имени, совершили столь постыдное деяние, которому он стал свидетелем. Эта гнусность прогнала его лихорадку, и с тех пор канарец Сьенфуэгос глубоко презирал этот символ богатства и власти, к несчастью, неразрывно связанный с его жизнью.

14   

— Источник вечной молодости?

— Именно так.

— Не верю!

— Никто не верит, пока не испробует на себе.

— Но я всегда считал, что это выдумки, — убежденно заявил капитан де Луна. — Легенды!

— То, что земля круглая, тоже считали выдумками, и вот поглядите! — заметил Хуан де Овьедо. Сейчас его долговязое лошадиное лицо выглядело как никогда печальным. — С самых древнейших времен ходят разговоры о чудодейственной воде, что может восстанавливать тело и избавляет от морщин, складок и усталости, и вот, наконец, Охеда ее нашел. — Он передернул плечами. — Если в Европе существуют минеральные источники, облегчающие боли в спине и помогающие без труда опорожняться, то почему бы здесь не оказаться источнику, возвращающему молодость?

— И Охеда, выходит, его открыл? — заинтересовался виконт де Тегисе. — Тот самый Охеда, что был с нами вчера вечером?

— Тот самый. Единственный и неповторимый Алонсо де Охеда. Еще в Гранаде и даже задолго до того было ясно, что он отмечен перстом Божим, ему суждено свершить великие дела, как в свое время рыцаря Роланда избрали для возвращения святого Грааля.

— Святые небеса! — подивился виконт. — И где же находится сей источник?

Астуриец помедлил с ответом и повертел головой по сторонам, словно боялся, что кто-то их подслушивает, несмотря на то, что они находились посреди пляжа. Потом почесал подбородок, будто сомневался, стоит ли продолжать разговор, но все-таки ответил:

— Послушайте меня внимательно и имейте в виду, что я весьма рискую, рассказывая вам об этом. Но, во-первых, я уверен, что вы — настоящий кабальеро, а во-вторых, рано или поздно вы бы все равно допытались, — тут он понизил голос до самого тихого шепота. — Только сам Охеда знает, на каком из бесчисленных островов, раскиданных вокруг побережья Кубы на добрых два дня хода под парусом, находится этот источник. Так что именно он устанавливает очередность.

— Очередность? — повторил виконт. — Какую еще очередность?

— Которой придется дождаться, разумеется, — ответил собеседник таким тоном, словно пытается разъяснить полному идиоту прописную истину. — Сила у этого источника не такая большая, и люди должны оставаться на острове в течение месяца, после чего становятся моложе на десять лет.

— Десять лет!

— Примерно так. — Он взял капитана под руку и притянул еще ближе к себе. — Помните маркиза де Гандару, который вчера вечером выиграл у нас в кости? — И после молчаливого кивка собеседника добавил: — Как вы думаете, сколько ему лет?

Капитан де Луна задумался.

— Не знаю! — сказал он наконец. — Может, лет двадцать пять.

— Почти сорок.

— Я вам не верю!

— Сеньор! — возмутился астуриец, потянувшись за шпагой. — Вы что, сомневаетесь в моих словах?

— Боже мой, конечно же нет! — отпрянул виконт. — Я и в мыслях не имел вас оскорбить. Просто это выглядит настоящим чудом...

— Чудо и есть! Самое настоящее, — Хуан де Овьедо в свою очередь притворился, что немного успокоился. — Но как вы думаете, если бы это было не так, стали бы мы торчать здесь, в Изабелле, где нас ожидают лишь голод и смерть? На этой проклятой земле нет ни золота, ни специй, ни удивительных городов, обещанных адмиралом. Нас держит здесь лишь надежда, что придет наш черед отправиться на остров.

— Понимаю. И кто же определяет очередность?

— Охеда.

— А почему не вице-король?

— Колумб ничего не знает. Если б узнал, то завладел бы источником от имени короля и королевы, а те стали бы использовать его, чтобы навязать свою волю одним и облагодетельствовать других. Нет! — он твердо качнул головой. — Охеда для этого слишком благороден. Настолько благороден, что не хочет, чтобы его открытие привело к коррупции, и потому даже сам не желает им воспользоваться.

— Серьезно? Неужели он не пил эту воду?

— Он отказывается ее пить, чтобы не впадать в искушение. Учитывая его альтруизм, он словно верховный жрец новой религии.

В эту ночь его светлость капитан Леон де Луна до самого утра проворочался в постели, не в силах сомкнуть глаз. Он пытался свыкнуться с невероятным открытием, сделанным почти сразу после прибытия на Эспаньолу. Порой, в минуты недолгого прояснения, он начинал сомневаться, что рассказы об «источнике вечной молодости» могут быть правдой, но потом, стоило ему вспомнить о странных речах Алонсо де Охеды и его товарищей и о том, каким искренним казался Хуан де Овьедо, он вновь склонялся к мысли, что в загадочном Новом Свете и в самом деле могут таиться самые непостижимые чудеса.

Уж если он смог принять, что Земля круглая и можно достичь стран Востока, держа курс на запад, то почему бы здесь не обнаружиться чудесному источнику, возвращающему молодость?

За эти долгие часы он и не вспомнил о беглой супруге или ненавистном Сьенфуэгосе, поскольку отчаянная жажда мести внезапно отошла на второй план перед возможностью вернуть желанную молодость, оставшуюся лишь в воспоминаниях.

— На десять лет моложе! — как одержимый повторял он эти слова, словно навязчивую мелодию, намертво засевшую в мозгу. — На десять лет моложе!

Учитывая, что сейчас он был известным капитаном, благородного происхождения, богатым и уважаемым, стать на десять лет моложе означало начать новую жизнь, имея на своей стороне все преимущества.

— На десять лет моложе!

С самого раннего утра, почти не сомкнув глаз, он в возбуждении отправился в город на поиски Хуана де Овьедо.

Лишь около полудня виконт наконец обнаружил его на поляне в лесу. Хуан де Овьедо вел тренировочный бой с бешеным маркизом де Гандарой — тот скакал туда-сюда, смеялся и озорничал, как мальчишка.

— Ну как вам? Как? — кричал он, не прекращая делать резкие выпады, которыми загонял астурийца в угол. — Теперь-то вы со мной не сладите, не то что раньше. Эге-гей! Теперь я вас измотаю и заставлю просить пощады. Сдавайтесь, мерзавец! Сдавайтесь, старикашка!

Заметив, что на них смотрят не далее как с десяти метров, он замолчал, смутился и сердито выпалил:

— Что вы здесь делаете? И давно вы за нами шпионите?

— Шпионю? — оскорбился Леон де Луна, ринувшись к нему. — Да как вы смеете говорить такое! Моя шпага преподаст вам урок поведения, отправив к праотцам!

Маркиза де Гандару, похоже, угроза не испугала — он тут же встал в боевую позицию, готовясь дорого продать свою жизнь, но Хуан из Овьедо поспешил встать между соперниками и поднял руки.

— Успокойтесь, господа, прошу вас! Что за ссоры между друзьями?

— А какой друг обвиняет меня, будто я за ним шпионю?

— Простите его! — сокрушенно взмолился долговязый. — Простите его, прошу вас. Вы должны понять, что при таких обстоятельствах...

— О каких обстоятельствах вы говорите? — грубо прервал его де Гандара встревоженным тоном. — Следите за словами, Овьедо! Помните о своем обещании!

Астуриец заколебался. Он озадаченно оглядел обоих и в конце концов понуро опустился на гнилое бревно.

— Это моя вина, — едва слышно пробормотал он, закрыв лицо руками. — Только моя! — Он поднял грустный и умоляющий взгляд. — Боюсь, я проболтался.

— Да что вы такое говорите, — притворно ужаснулся маркиз. — Неужели вы...?


Молчаливого кивка Овьеды хватило, чтобы маркиз отбросил шпагу и схватил его за руку. — Боже! Боже мой! — воскликнул он, воздев руки к небу. — Да как вы могли...?

— Мне жаль!

— Недостаточно об этом сожалеть, Овьедо! И вы прекрасно об этом знаете! Это было соглашение между кабальеро! Что скажет Охеда?

— Нет, Бога ради! — взмолился несчастный астуриец, в отчаянии цепляясь за руку маркиза. — Не говорите ничего Охеде, иначе он никогда не допустит меня к источнику.

— Это будет справедливо. Именно этого вы и заслуживаете.

— Вам-то легко теперь говорить, а два месяца назад вы убить были готовы, чтобы получить место в начале списка. Вспомните, как вы себя вели, когда прошел слушок, что ваше место во время второго похода займет немка. Вы были способны ее убить.

— Немка? — поспешил вмешаться капитан де Луна. — О какой немке вы говорите?

— Только не начинайте снова, прошу вас! — сердито оборвал маркиз. — Вы и так уже доставили нам хлопот своими расспросами. — Он повернулся к Хуану де Овьедо, и голос его немного смягчился, несмотря на по-прежнему нахмуренные брови. — Что вы ему рассказали? — спросил он.

— Не так много. Я рассказал лишь об источнике и его свойствах.

— По-вашему, этого мало? — поразился тот. — Вы представляете, что произойдет, едва эта новость докатится до Европы? Сюда нахлынут миллионы отчаявшихся со всего света, и это уж точно никому не принесет пользы! — Он схватил Овьеду за бороду и притянул его лицо к себе. — Смотрите на меня! — велел он. — Я провел там два месяца, пил и купался в этой воде, вернувшей мне лучшие годы, но если бы там было одновременно сто человек, то я бы ничуть не изменился. Неужели вы не понимаете? Источник слишком мал, его нужно беречь.

— Понимаю, — печально ответил тот. — Конечно, я все понимаю. Простите меня.

— Это может сделать только Охеда.

— Боже ты мой!

— Позвольте мне замолвить словечко за дона Хуана, — снова робко вмешался виконт. — Поверьте, я никогда не страдал излишней болтливостью. На самом деле это моя вина, что я узнал об этом источнике. Дон Хуан не хотел мне ничего рассказывать, я силой вытянул из него эти сведения.

Маркиз де Гандара, похоже, переживший самое большое разочарование в жизни, понуро опустился к подножью дерева и довольно долго глядел с отсутствующим видом на лес, а потом покосился на спутников.

— Ладно! — сказал он. — Раз уж вред нанесен, то полагаю, тут уж ничего не поделаешь, а рассказать об этом дону Алонсо де Охеде значит вызвать его недовольство, в точности такое, как и у меня, — и он обвиняюще погрозил пальцем. — Но предупреждаю: проболтаетесь еще раз, и клянусь Богом, вам не жить. Я посвящу все оставшиеся годы, а теперь у меня их много, чтобы добраться до вас и уничтожить, где бы вы ни прятались.

Виконт подошел к нему и сел рядом, с выражением глубокой искренности прижав руку к сердцу.

— Даю вам слово, что никогда и никому об этом не скажу. — Сделав короткую паузу, он все же решился спросить: — Но скажите, это правда, что вам почти сорок?

— В ноябре как раз исполнится.

— Просто невероятно!

— Вы и вправду так думаете? — чуть кокетливо улыбнулся тот, польщенный комплиментом. — Видели бы вы, как действует этот источник на женщин! Возможно, тому причиной их более нежная кожа, а быть может, их пол, но результат бывает еще лучше.

— И много ли женщин опробовали на себе силу источника? — поинтересовался капитан де Луна.

— Пока только две, и еще одна как раз туда отправилась.

— Уж не та ли это таинственная немка, о которой никто не желает со мной говорить?

— Вы по-прежнему задаете слишком много вопросов, — вмешался приблизившийся к ним Хуан де Овьеда. — Именно из-за вашего любопытства я и оказался в столь затруднительном положении. Вы же обещали навсегда забыть эту тему!

— Ничего подобного! — возразил капитан. — Этого я никогда на обещал! Я обещал ни с кем не говорить об этом, но теперь, после того, что я узнал, вы не можете требовать у меня об этом забыть. И теперь я намерен сделать все, что в моих силах, чтобы попасть в число избранных, которых Алонсо де Охеда повезет на остров.

— Но с какой стати ему это делать? За какие такие ваши заслуги?

— Мои заслуги ничуть не меньше, чем у любого другого благородного испанского кабальеро.

— Позвольте с вами не согласиться, — ответил астуриец. — Мы все на протяжении долгих лет сражались плечом к плечу с капитаном Охедой. Маркиз был его оруженосцем, когда брали в плен Каноабо, а большинство из тех, кто поехал к источнику, принимали участие в обороне форта Святого Фомы.

— И немка тоже принимала в ней участие?

— Нет. Немка не принимала.

— В таком случае, что она там делает? Или, может быть, она и Охеда...

Маркиз де Гандара поспешно зажал ему рот рукой, угрожающе прошипев:

— Ни слова больше! Не вынуждайте меня убивать вас. Каждый, кто поставит под сомнение честь этой дамы, заслуживает смерти. Она отправилась туда в качестве вознаграждения за смелость и, прежде всего, за те страдания, что она пережила, потеряв любимого в кошмарном форте Рождества. Дон Алонсо решил сделать ей подарок, прежде чем она вернется в Европу.

— В Европу? — растерялся виконт. — А с какой стати она собралась в Европу? Она что, не вернется сюда?

— Ни один из тех, кто окунулся в источник, никогда сюда не вернется, — объяснил маркиз. — Вот у меня здесь не так много знакомых, но кое-кто до сих пор удивляется, как это мне удалось так перемениться. А представьте себе, что будет, если по улицам Изабеллы начнут разгуливать десятки людей, внезапно помолодевших на десять-пятнадцать лет? Всё откроется. И чтобы этого избежать, было решено, что люди с того острова будут отправляться туда, где никто не удивится их новой внешности.

Капитан Леон де Луна, виконт де Тегисе, снова заглотил наживку. Хотя он с удивительной готовностью принял за чистую монету все глупости, которые наболтали ему за три прошедших дня, в его защиту нужно признать — он столкнулся с двумя самыми известными комедиантами Испании того времени, что являлось несомненной гарантией успеха этой мутной затеи.

Несомненно, Луис де Торрес и его добрый друг Алонсо де Охеда прекрасно знали, кого выбрать на главные роли для этого фарса. Хуану де Овьедо и прежде не раз доводилось изображать бесхитростного простачка, развлекая народ на площадях, а маркиз де Гандара снискал себе славу непревзойденного мошенника, успев обвести вокруг пальца половину Андалусии, прежде чем ему пришлось бежать в Новый Свет.

Вдвоем же они составляли парочку плутов, способных с серьезным и непроницаемым видом городить полную чепуху, добиваясь тем самым, что сбитая с толку жертва, впервые попавшая в совершенно незнакомый мир, еще не отошедшая от последствий долгого и кошмарного плавания, готова была с закрытыми глазами купить у них и кафедральный собор в Сантьяго-де-Компостеле, включая кадило, если бы они решили его продать.

Снова оказавшись в одиночестве в постели, смущенный капитан де Луна не мог не возвращаться мыслями к никогда прежде не виданной возможности помолодеть на десять, а то и пятнадцать лет всего за несколько месяцев. Хотя оставалась еще одна проблема, теперь уже менее важная, что ненавистная ему женщина, которую он решил убить, вскоре вернется в Европу, где со своей новой внешностью навсегда исчезнет из его жизни.

А Сьенфуэгос, похоже, и так уже был мертв. Проклятый пастух, укравший у него жену и заставивший пройти по тысяче троп на острове, посмеявшийся над ним самым гнуснейшим и наглым образом, заплатил за свою дерзость. Хотя, с одной стороны, виконт и жалел о том, что не свершил правосудие, собственноручно содрав с него кожу живьем, с другой он радовался, что больше не придется беспокоиться об этом образчике недочеловека и можно сосредоточить усилия на Ингрид и загадочном «Источнике вечной молодости», не дающем виконту уснуть уже много часов.

Но как же уговорить Охеду взять его на этот остров?

Как убедить самого знаменитого героя своего времени, самого храброго и честного испанского капитана, чтобы включил его в свой список счастливчиков, да к тому же так, чтобы виконт успел отомстить своей бывшей жене?

В последнюю минуту ему удалось выяснить, что это будет то самое грязное суденышко, на котором он добрался в Изабеллу. И вот теперь группа избранных судьбой отправится на нем к заветному острову, где бьет источник молодости, чтобы провести там больше двух месяцев, после чего незамедлительно вернуться обратно в Испанию.

Это означало, что Ингрид вновь выскользнет у него из рук — именно теперь, когда он уже почти настиг ее. Мысль о том, что бесконечное морское путешествие, во время которого он так страдал от морской болезни, что тысячу раз мечтал умереть, окажется совершенно бессмысленным, была для него особенно невыносимой.

Он должен ее убить.

Должен изловчиться и найти способ одновременно и отомстить, и воспользоваться поездкой, чтобы припасть к невиданному чуду. Два последующих дня он посвятил решению этой жгучей проблемы, и, вновь встретившись с астурийцем Хуаном де Овьедо, он без всяких предисловий объявил:

— Я вручу вам дарственную на дом в Калатаюде, нотариально заверенную вице-королем, со всеми землями и стадами, если меня включат в состав первой группы, отправляющейся на остров.

— Вы с ума сошли? — собеседник притворился до крайности удивленным. — Еще луну с неба попросите.

— Мне не нужна луна. Мне нужно поехать на остров, и я вас уверяю: с моим имуществом в Калатаюде вы станете очень богатым человеком.

— Охотно верю вашему слову, — успокоил его астуриец. — Вот только я не уверен, что смогу убедить Охеду. Это самый справедливый и неподкупный человек из тех, кого я знаю, и сомневаюсь, что он соблазнится вашими богатствами. Но даже если он согласится, едва ли вы сможете отправиться туда раньше, чем через год, в крайнем случае — через полгода.

— Я не могу ждать столько времени, — перебил виконт. — Мне нужно ехать сейчас.

— На меня не рассчитывайте, — невозмутимо заявил долговязый. — За все ваши земли я не готов рискнуть возможностью поехать на тот остров. Денег и землю всегда можно добыть, а восстановить молодость куда сложнее.

Если до сих пор у виконта оставалась хоть капля сомнения, это спокойное поведение ее растворило. Какой голодный солдат удачи и кабальеро в потрепанном плаще, что пересек океан в очевидной надежде переменить судьбу, способен отказаться от поместья, земли и скота, лишь чтобы испить воды из волшебного источника, если бы эта вода и впрямь не значила больше, чем всё золото мира?

И потому неудивительно, что три дня спустя, в полной уверенности, что на заре следующего дня дряхлая каравелла снимется с якоря и покинет Изабеллу, капитан Леон де Луна выбрался из постели в самый разгар ночи и решительно направился к берегу, где стащил одну из многочисленных пирог, мирно покоившихся у воды.

Он греб медленно и молча, осторожно приближаясь к борту корабля. Убедившись в том, что никто с палубы его не заметит, он поборол инстинктивное отвращение от вони дегтя и рвоты, исходящей от каравеллы, вскарабкался на борт и проскользнул в глубину трюма, несмотря на то, что даже при одной мысли о предстоящих мучениях ему становилось плохо.

И вот на рассвете, когда солнце едва показалось над землей, принося с собой новый прекрасный день, приземистый корабль на всех парусах вышел в открытое море. За его отплытием наблюдали донья Мариана Монтенегро, дон Луис де Торрес, мастер Хуан де ла Коса, Алонсо де Охеда, Хуан де Овьедо, маркиз де Гандара, Фелипе Манглано и Хусто Паломино, они собирались вместе отметить это событие, зажарив великолепную свинью, которую прекрасная немка решила выделить по такому случаю.

Корабль успел превратиться в темную точку на горизонте, когда Алонсо де Охеда невозмутимо поднялся и, весело расхохотавшись, произнес:

— Право, я все на свете готов отдать, лишь бы увидеть его физиономию, когда через пару дней он вылезет из трюма и узнает, что следующая остановка в Кадисе.

Ингрид Грасс печально улыбнулась, хоть и поднялась, приняв протянутую Охедой руку.

— Самое ужасное, что он вернется. Как бы далеко он ни уезжал, он всегда возвращается.

15   

— Человек-кокос!

Сьенфуэгос решил, что ему пригрезилось.

— Человек-кокос! Эй, ты! Волосатая обезьяна!

Сьенфуэгос огляделся, но никого не нашел, хижина казалась совершенно пустой, а самый ближайший человек, если можно назвать человеком омерзительное существо вроде Голиафа, спал в тени кустов на опушке леса.

— Ты где, черт тебя дери? — беспокойно спросил Сьенфуэгос.

— Здесь! Прямо под твоей задницей.

Канарец наполовину высунулся из гамака и наконец разглядел внизу нечто вроде коряги — потрясающе замаскированное среди водных гиацинтов и кувшинок тело, полностью скрытое под водой. Если бы Папепак не пошевелил рукой, то Сьенфуэгос пришел бы к выводу, что разговаривает с невидимкой.

— Я считал тебя мертвым.

— Папепак научился у кайманов плавать под водой, высунув один лишь нос. — Он немного помолчал. — Что это за люди?

— Самые ужасные сукины дети на свете.

— Как и все бородатые?

— Нет. Слава Богу, не все. Эти — самые худшие.

— И что будешь делать?

— Как поправлюсь — разделаюсь с ними.

— Ничего не выйдет. Они тебе не доверяют и следят за тобой, даже когда ты спишь.

— Знаю, — согласился канарец. — Я всё это понимаю, но все же найду способ их убить.

— Ты правда этого хочешь?

— Неужели они заслуживают чего-то другого?

— Нет. Не заслуживают, — согласился коротышка индеец. — Я тебе помогу.

— Как?

— Не знаю. Это ты должен решить, как покончить с людьми твоей расы. Я понимаю только кайманов и зверей из сельвы.

На узкой тропинке, ведущей к реке, показался баск Патси Иригоен; увидев, что тот направляется к хижине, канарец проворно забрался в гамак и прошептал:

— А сейчас уходи, завтра вернешься. Я что-нибудь придумаю.

Он закрыл глаза, притворившись спящим, но на самом деле пытался найти способ одолеть четырех мерзавцев, которые не задумываясь могут отрезать руку ребенку и не станут колебаться, если придется уничтожить врага, даже беззащитного представителя собственного народа.

Прошло почти двадцать четыре часа, прежде чем он выработал план действий, и когда на следующий день около полудня Сьенфуэгос снова остался один, а Хамелеон пунктуально появился под полом хижины, канарец дал ему указания, которые тот повторил слово в слово, хоть и был слегка сбит с толку.

— Не могу понять, чего ты хочешь этим добиться, — признался он наконец, пожав плечами. — Но если ты уверен, что это лучший способ расправиться с ними, то я сделаю все, о чем попросишь.

Он исчез среди кувшинок, словно его поглотила вода, и хотя канарец долго не спал, пытаясь уловить малейший шорох и убедиться, что индеец выполнил его указания, тысячи шорохов сельвы, шепот реки и храп Бабника не позволили ему удостовериться, что всё идет как надо.

Тем не менее, едва первые лучи зари занялись над зеленью сельвы, издали донеслись чьи-то истошные крики. Встревоженные испанцы тут же вскочили, схватившись за оружие. Выглянув из хижины, они увидели на противоположном берегу широкую пирогу, где сидел издающий чудовищные вопли Папепак.

— Чего хочет этот долбанный индеец? — сварливо проворчал карлик. — Из-за чего весь этот сыр-бор?

— По-моему, он хочет нам что-то сказать, — предположил Бельтран Винуэса.

— Да тут сам черт не разберется! Гуанче! — позвал он. — Может, ты поймешь.

Сьенфуэгос нехотя кивнул, жестом велел всем замолчать и сделал вид, что пытается разобрать слова, которые раз за разом повторяет туземец, лихорадочно размахивая руками.

Наконец, он повернулся, явно озадаченный:

— Он говорит, что, если мы отпустим детей и уйдем из деревни, он вернет нам золото.

Четверо ошеломленных негодяев застыли, как вкопанные.

— Золото? — воскликнул ошарашенный Голиаф. — Какое еще золото?

— Наше золото. О нем он и говорит.

— Не может быть! — еле выговорил Бабник.

— Во всяком случае, я так понял.

— Придурок!

Однако карлик тут же подбежал к тяжелому сундуку, встал перед ним на колени и не теряя времени стащил с шеи ключ, открыл крышку и яростно завопил:

— Сукин сын!

Старый сундук оказался совершенно пустым, лишь на дне его красовалась круглая дыра, через которую, несомненно, и вытек драгоценный золотой песок.

— Вот же мать твою! — простонал Педро Барба. — Наше золото!

— Я убью его! — только и смог прорычать Патси Иригоен.

Однако это оказалось весьма нелегкой задачей: убить улыбающегося туземца, который сидел в пироге, швыряя в реку все новые и новые горсти золотого песка.

— Чертов дикарь! — воскликнул Бельтран Винуэса, глотая слова. — И это после того, что нам пришлось для этого сделать!

Бабник тыльной стороной ладони вытер стекающие из носа сопли и потряс тяжелой аркебузой.

— Чуть-чуть удачи, и достану его с первого выстрела, — сказал он.

— Не будь идиотом! — прикрикнул лилипут. — Даже если тебе удастся его прикончить, в чем я сомневаюсь, лодка наверняка перевернется — и прощай наше золото! — он задумчиво почесал огромную голову, заросшую копной сальных волос, и в конце концов вынужден был неохотно добавить: — Боюсь, придется вести переговоры.

— Я не веду переговоров с индейцами, — заявил Педро Барба. — Я их убиваю.

— Ты будешь вести переговоры с тем, с кем я тебе прикажу, недоумок! — рявкнул карлик. — В конце концов, мы и так уже получили больше, чем рассчитывали, — с этими словами он повернулся к Сьенфуэгосу. — Скажиему, что если он вернет золото, мы выполним его требования, но если попытается сыграть с нами какую-нибудь шутку, мы перережем всех сопляков до единого.

Канарец кивнул и, сложив руки рупором у рта, передал Папепаку приказ, который остальные понять не могли, чтобы приблизился на несколько метров и был начеку.

Патси Иригоен направился к большой хижине, сбросил в воду бревно, подпирающее дверь, и жестом велел перепуганным детишкам выбираться наружу.

Потом карлик велел Винуэсе, чтобы вошел в воду и медленно поплыл к пироге, но перед тем, как тот успел удалиться от берега, погрозил ему пальцем:

— И не вздумай удрать на пироге! — предупредил лилипут. — Медленно подтолкнешь ее сюда, и при любом подозрительно движении Бабник снесет тебе голову. Ясно?

Тот что-то проворчал себе под нос, но медленно поплыл, а тем временем вереница детишек удалялась в сторону чащи, хотя баск задержал двух старших в качестве последней страховки.

Обмен прошел без особых проблем. В нужный момент Хамелеон бросился в воду, даже не подняв брызг, и исчез под поверхностью, будто настоящий кайман.

Лишь завладев лодкой и подтянув ее к мосткам и убедившись, что она и правда до краев полна золотого песка, карлик неохотно подал знак баску отпустить оставшихся заложников.

В мгновение ока все четверо расположились в лодке, но, едва Сьенфуэгос поднялся с видимым намерением присоединиться к ним, карлик предостерегающе поднял пухлую руку:

— Прости, Гуанче, но ты остаешься, — сказал он.

Сьенфуэгос притворился, что удивлен и напуган.

— Ты же обещал взять меня с собой! — возмутился он.

— Я передумал. Лодка и так перегружена, мы не можем рисковать тем, что разобьемся и потеряем золото.

— Прошу тебя, сделай милость!

— Я никогда не оказываю милостей.

— Но ты же обещал...!

— Ну и что с того? Радуйся уже тому, что ты спас свою шкуру. — И он щелкнул пальцами остальным. — Отплывем до того, как дикари решат напасть.

Те повиновались и начали ритмично грести, лишь Бабник на мгновение обернулся, поднял руку и махнул на прощанье канарцу, выглядящему совершенно подавленным.

— Не кисни! — засмеялся он. — Ты ведь всегда утверждал, что ты бессмертен!

Они поплыли вниз по течению, стараясь держаться посередине реки, чтобы избежать неприятных сюрпризов, которые могли ожидать на берегу. Едва они удалились на триста метров, как под ногами Сьенфуэгоса показалась голова Папепака. Туземец широко улыбнулся.

— Они такие большие, но такие глупые. Напоминают одного человека-кокоса, взобравшегося на дерево, чтобы не стать обедом для кайманов.

— Ты всё приготовил, как я велел? — спросил канарец.

— Всё.

— И что ты использовал?

— Глину и воск.

— Надеюсь, что всё произойдет как надо и в нужный момент.

Нужный момент настал полчаса спустя, когда грузный Патси Иригоен, сидящий в центре лодки, поднял весло после мощного гребка, посмотрел себе под ноги и обеспокоенно произнес:

— Что-то золота стало меньше!

— Да что ты такое говоришь? — встревожился Голиаф.

— Я говорю, что уровень золота опустился.

— Точно, — согласился с ним Бельтран Винуэса. — Я тоже заметил, что оно исчезает.

— Исчезает? — ужаснулся карлик, не веря своим ушам. — Как это исчезает? Боже милосердный! Неужели этот дерьмовый индеец проделал в пироге дыру?!

— Именно так! — убежденно заявил Бабник, бессильно наблюдая, как золотой песок тонкой струйкой вытекает с кормы и плавно погружается в реку. — Так и есть, будь он проклят!

— К берегу! — взвыл карлик, вне себя от ужаса. — К берегу, быстро!

Они принялись отчаянно грести к ближайшему берегу, но дыра, поначалу твердо запечатанная, всего за несколько секунд расширилась, и, когда до твердой земли оставлось каких-то несколько метров, лодка затонула, и испанцам пришлось плыть, со стенаниями и криками о помощи и проклиная туземную свинью, сыгравшую с ними такую грязную шутку.

Бельтрану Винуэсе так и не суждено было достичь берега. Доспехи, оружие и сапоги оказались слишком тяжелыми, чтобы его слабых сил хватило удержаться на плаву, и он камнем пошел ко дну, не успев даже пикнуть.

Бабник потерял аркебузу, карлик Давид — потертый шлем с плюмажем, а баск Иригоен — свою знаменитую флегматичность. Едва оказавшись на берегу, он стал рыдать и колотиться головой о дерево, словно это могло облегчить душевную боль.

Спустя час они втроем сидели на песке, уныло глядя на реку и подступающий к ней лес, пытаясь свыкнуться с фактом, что лишились единственной аркебузы, лодки, на которой рассчитывали выбраться из этого Богом забытого места, и своего товарища, делившего с ними все тяготы долгих скитаний.

— И что нам теперь делать?

— Повеситься, мать твою!

Сокрушительная реплика карлика несла в себе всю жизненную философию человека, родившегося столь неприглядным физически и обреченного на единственную судьбу — служить шутом или отправиться в авантюру с Новым Светом, где ему не оставалось ничего иного, как превратиться в самого коварного и жестокого из всех коварных и жестоких искателей приключений.

Несмотря на крошечный размер, огромную голову, уродливость и тяжелый характер, Голиаф стал лидером маленького отряда мерзавцев самого низкого пошиба, но в решающий момент и целого сундука с золотом не хватило бы, чтобы заставить его забыть о том, что его рост не превышает метра и двадцати сантиметров, а тот, кто не способен внушить страх, не внушит и уважения.

— Повеситься, — повторил он после долгого молчания, во время которого взвесил все за и против нынешнего тяжелого положения. — Думаю, дикари жаждут мести, и причин у них для этого хватает.

— Полагаешь, они нападут? — спросил баск.

— Уверен. — Он повернулся к Бабнику. — Ты всё твердил, что не промахиваешься, а в самый нужный момент взял и промахнулся. Убил бы Гуанче, и ничего этого не случилось бы.

— Гуанче? — удивился тот. — А при чем здесь чертов Гуанче?

— При всем! — твердо ответил карлик. — Голову даю на отсечение, а лишней головы у меня нет, что это была его идея, — он протянул руку, чтобы Иригоен помог ему подняться, и добавил: — А теперь — в путь...

— Куда?

Лилипут пристально посмотрел на баска снизу вверх и горько улыбнулся.

— А куда мы можем пойти? — невозмутимо ответил он. — Навстречу смерти. Теперь единственное, что нам осталось — умереть так, чтобы все знали, что у нас есть яйца. У меня уж точно есть, хотя и не особо большого размера.

Лилипут Давид Санлукар, более известный по смешному прозвищу Голиаф, оказался и впрямь человеком с твердой волей, потому что даже в самые тяжелые мгновения, когда огромный и флегматичный баск и отвратительный Педро Барба дрожали от страха перед приближающимися к ним метр за метром индейцами, он твердо держал в руке шпагу и смог бы в одиночку сразить полдюжины врагов.

Шли часы, пока они шаг за шагом продвигались по чаще, и вдруг из сумрака сельвы взметнулось тяжелое копье из заостренной древесины пальмы чонта и с силой вошло в левый бок Бабника, пронзив его насквозь и откинув к стволу дерева. Он дергался некоторое время в агонии, расплескивая кишки на ближайшие кусты ежевики.

Не в силах произнести ни слова, умирающий Педро Барба сделал несколько шагов и рухнул под ноги карлику, который лишь подпрыгнул и продолжал путь, словно ничего не случилось.

Через некоторое время, когда баск Иригоен находился по пояс в воде посередине ручья, он расслышал смутный гул, будто приближается миллион ос, и когда сообразил, что это рой стрел, летящих ему навстречу, уже не успел погрузиться в воду и встретил свой конец, плавая как бревно, которое вскоре сожрут кайманы.

Давид Санлукар остался в одиночестве в сердце густой сельвы, на незнакомом острове, в окружении полусотни дикарей, готовых отплатить ему за всё совершенное зло. Но у него даже не сбилось дыхание и не участился пульс, он не произнес ни единого слова, которое могло бы выдать его страх.

Он точно знал, что умрет, но также знал, что этот путь он выбрал в тот день, когда решил покинуть шаткий фургон циркача, с убеждением, что рожден не для того, чтобы смешить, а для того, чтобы заставлять плакать.

И многие рыдали по его вине.

Голиаф устал от того, что его закидывают тухлыми яйцами и обращаются как с бездушной и бесчувственной марионеткой, и тут наружу выплеснулась подавленная жажда причинять боль. Во всех поступках он всегда выбирал сторону зла, даже сознавая, что настанет день, когда ему придется дорого заплатить за свои зверства.

Он он также всегда был убежден, что каким бы суровым ни было его наказание, ничто не сравнится с тем, что он без какой-либо вины родился сыном шлюхи, уродливым и несчастным карликом.

Наблюдая, как труп Патси Иригоена медленно уплывает вниз по течению, он понял, что не стоит более стремиться к несуществующему спасению, прислонился спиной к толстому стволу, обнажил огромную шпагу и исполнился решимости дорого продать свою жизнь, унеся с собой нескольких преследователей.

Но никто не вышел ему навстречу.

Никто.

Шли часы, настала ночь, и сельва, казалось, превратилась в каменный лес, молчаливый и неподвижный, как самый далекий край вселенной.

Лишь пела какая-то удивительная птица.

Божественный голос!

Он монотонно повторял эти слова. Господи Иисусе! А потом снова умолкал, погружаясь в безграничное безмолвие чащи.

Божественный голос!

Он спрашивал себя, зачем выкрикивает эти глупые слова, не имеющие никакого значения в подобные минуты. Божественный голос, божественный голос, повторял он на превосходном испанском, которого прежде не слышали эти джунгли. Эти слова звучали как заклинание или, может, в последние минуты жизни он призывал Господа и его благодать.

— Нет ни Христа, ни дьявола, — пробормотал он, устав слушать невидимую птицу. — Это я принял решение, и сейчас уже поздновато раскаиваться.

Всю ночь он провел в страшном напряжении, в полной уверенности, что с первыми лучами зари на него нападут, но этого не случилось. В плотным и зеленоватом, будто призрачном свете наконец показались контуры кустов, папоротников, лиан, высоких деревьев и многочисленных орхидей, хотя ни один голос или шорох не выдавали присутствия полусотни обнаженных индейцев, скрывающихся где-то поблизости и готовых с ним разделаться.

Когда солнце достигло зенита, робкие лучи проникли сквозь полог деревьев до напитанной влагой лесной подстилки, а один лучик даже заискрился на кирасе карлика, но Голиаф так и не пошевелился, словно превратился в статую и должен оставаться в этом месте до конца времен.

Он вонзил шпагу в землю и твердо оперся на нее обеими руками, так торжественно, словно приносил клятву — показать невидимым врагам, что ничто в мире не поколеблет его решимости, никакая угроза не заставит пошевелить ни одним мускулом.

Он ждал смерти как величайшей награды, но смерть все не приходила.

Его короткие и деформированные ноги дрожали, и он вот-вот мог рухнуть, как мешок с картошкой, но несгибаемая сила воли заставляла его стоять прямо и оставаться настолько же невозмутимым, как и при виде тех многочисленных страданий, которые он причинил за свою жизнь.

Снова настал вечер, и Голиафа одолевало искушение перевернуть клинок, оперев его рукоятью о землю, и покончить с жизнью раз и навсегда, но он решил, что будет несправедливо уйти не через ту дверь, которую приготовила ему судьба. Не для того он избежал такого множества ее ловушек, чтобы расстаться с жизнью таким недостойным способом.

Божественный голос!

Когда на землю упали первые тени, он снова остался на месте, хотя и дрожал от ужаса, поскольку теперь к усталости и слабости присоединилась жажда, затуманившая разум и заставившая видеть свет там, где была лишь сельва и сумрак.

Божественный голос!

Он проснулся в воде, в глубине каноэ, куда его бросили связанным, и стал жадно лакать, пока чуть не захлебнулся, а потом разразился проклятиями, поняв, что из-за усталости потерял сознание и живьем попал в руки жаждущих мести врагов.

По пути в деревню первым делом он увидел ноги огромного канарца, которого он теперь ненавидел всем сердцем. Тот наклонился, чтобы устроить карлика поудобнее, прислонив к столбу в хижине, и печально заметил:

— Зря ты позволил захватить себя живым, карлик. Они захотят тебя помучить.

— Так я и думал, но к этому мне не привыкать.

— И ты не боишься?

— Я такой мелкий, что кроме ненависти и злобы в меня ничего не вмещается. Я жалею лишь о том, что не перерезал тебе глотку в первый же день. А ты воспользовался моей слабостью.

— Мне хотелось бы тебе помочь, чтобы всё закончилось побыстрее, но эти люди тебя ненавидят. Они топят детей-калек, и ты для них — воплощение зла, восставшее из ада, они уверены, что если не найдется другого демона, готового тебя уничтожить, твой дух будет вечно скитаться по окрестностям и никогда не позволит им жить в мире, ведь они будут постоянно опасаться твоего возвращения.

— Непросто им будет найти того демона, что со мной покончит, — сурово пробубнил карлик. — Насколько мне известно, здесь маловато демонов.

16   

У местных жителей имелись собственные демоны.

Худшим и самым ненавистным из них был, разумеется, воплощающий самые глубокие первобытные страхи тамандуа — отвратительное порождение ада, отчего-то принимающее облик обычного муравьеда, чтобы бродить по сельве и пугать людей.

При этом муравьед сам по себе был животным совершенно безвредным и сильные острые когти использовал лишь для потрошения термитников, а длинный липкий язык — для того, чтобы извлекать термитов из самых глубоких подземных ходов, куда они норовили спрятаться.

И как столь мирный зверь может убить человека, пусть и ростом всего метр двадцать?

Ответ на этот вопрос Сьенфуэгос получил несколько дней спустя, увидев, как группа туземцев давит ногами тысячи муравьев, чтобы получить из них едкую черновато-красную жидкость, вонявшую так, что от этого запаха за двадцать метров щипало глаза, а слезы текли потоком.

На следующее утро туземцы раздели уродливого карлика догола и засунули ему в рот кляп, чтобы он не мог издать ни единого звука, после чего уложили ничком посреди поляны, привязав за руки и за ноги крепкими ремнями к стволам четырех деревьев.

Под конец с помощью полой тростинки они залили ему в зад приличное количество вонючей жидкости и расплескали ее по лесу на большое расстояние вокруг. Когда результат удовлетворил индейцев, они вскарабкались на деревья повыше и молча устроились в ветвях, чтобы насладиться жутким зрелищем со свойственным их племени терпением.

Прошло более четырех часов, прежде чем зверь соизволил явиться.

Всё это время нутро несчастного Голиафа, должно быть, жгло от муравьиной кислоты, но лишь когда он на мгновение поднял голову, его страдальческий взгляд позволил понять действительную силу его мучений.

Заметив присутствие животного, он на мгновение будто обезумел и попытался всеми силами избавиться от пут, когда же, ступая по вонючему следу, муравьед стал обнюхивать карлика сзади, тот понял, что сейчас случится, и начал биться лбом о землю. Тем временем острый и липкий язык проник в его прямую кишку в поисках несуществующих термитов, разрывая кишечник и вызвав такую дикую и жгучую боль, которую, возможно, никогда прежде не довелось испытать человеку.

В конце концов голодный и рассвирепевший муравьед решил вскрыть так называемый термитник острыми когтями. Плоть, кости и внутренности Давида Санлукара, известного под именем Голиаф, так и остались валяться на поляне, когда животное удалилось, решив, что на сей раз нюх его обманул.

Лишь тогда индейцы молча покинули свои убежища, свалившись словно с неба, бросили последний взгляд на труп врага и ушли, оставив его там, чтобы звери из сельвы очистили кости.

Таким образом был уничтожен самый ужасный из демонов, и больше он никого не напугает.

Сьенфуэгос отказался присутствовать на жестокой казни карлика и лишь взглянул на туземцев, когда они вернулись в деревню, беспокойно спрашивая себя, о чем они сейчас думают, какое представление составят о мире испанцев и о том, как себя с ними вести.

Хотя, по правде говоря, он и самом не имел четкого представления об этом мире и как в нем себя вести, ведь большую часть своей жизни он провел в одиночестве, с одними лишь козами в высоких горах Гомеры, а потом попал в невероятную вереницу событий, из которых по большей части пока не мог сделать никаких определенных выводов.

Каким на самом деле было общество, в котором ему довелось жить, хотя он всегда ощущал себя несправедливо отодвинутым в сторону?

Как поведет себя это общество по отношению к обитателям сельвы, не имеющей ничего общего с привычным для испанцев местом обитания?

Ни люди, ни чувства, ни мысли не имели для испанцев значения, к тому же прямо-таки бросалось в глаза отсутствие культуры, любви и веры. Их волновало лишь золото, и канарец гордился тем, что позволил утопить в реке почти сотню кило золота, не ощутив ни малейшего беспокойства.

За долгие дни и недели, прошедшие со дня смерти карлика, Сьенфуэгосу потихоньку начало казаться, что ему суждено стать неким связующим звеном между двумя такими разными мирами, возможно, он единственный на планете начинает понимать, как две столь различные расы могут взаимодействовать.

Однако еще через неделю это убеждение подверглось тяжелому испытанию.

Проблемы начались в тот день, когда он, проснувшись утром, увидел, что вокруг его гамака во множестве разложены цветы, а на грубо сколоченном шатком столе красуется большая корзина, полная самых спелых и соблазнительных фруктов.

За стеной хижины кто-то лукаво рассмеялся.

Он, конечно, не мог разглядеть, кто это, но живо представил себе очаровательную девушку со вздернутым носиком, тонкой талией и насмешливым взглядом, которая каждый день приходила купаться к заводи и пользовалась любым случаем, чтобы попасться на глаза испанцу, когда он возвращался в хижину.

Она была очень юной, почти ребенком, и Сьенфуэгос как-то даже спросил у Папепака во время одного из походов в глубину сельвы, не покажется ли неприличным, если он займется любовью с этой девочкой, на что туземец, пожав плечами, ответил со свойственной ему равнодушной невозмутимостью:

— Всё равно кто-нибудь это сделает, и очень скоро.

— Но она же почти совсем ребенок.

— Почти.

Тем не менее, он все еще сомневался, а потому предпочел подождать, изо всех сил притворяясь спящим, во что бы то ни стало решив застать врасплох ночного гостя, повадившегося раскладывать цветы вокруг его гамака.

Кто бы это ни был, он вел себя как летучие мыши-кровососы — те приближались к жертве, лишь когда были в полной уверенности, что она глубоко спит. Так проходили дни, а Сьенфуэгос всё никак не мог застать своего гостя, пока, наконец, не дал себе твердое обещание не смыкать глаз, пока не удовлетворит свое любопытство.

Тянулись бесконечные часы.

На другом берегу реки, где-то вдали, пела удивительная птица.

Божественный голос!

Почему он повторял эту ерунду?

До конца своих дней он будет задавать себе этот вопрос.

Почему?

Божественный голос!

Потом он расслышал какой-то шорох.

К нему приблизилась мерцающая и проворная тень.

Он протянул руку и схватил ее.

Последовал смешок, затем томный вздох, короткая борьба, притворное сопротивление и, наконец, безоговорочная капитуляция, ласки и поцелуи, после чего Сьенфуэгос не перешел к более решительным действиям, а с криком ужаса вывалился из гамака, пораженный внезапным открытием.

— Помилуй меня Боже! Это же мужчина!

Это и в самом деле оказался мужчина — вернее, долговязый парнишка с еще не окрепшим телом; его кожа была юношески-мягкой, но все же отнюдь не девичьей. Едва канарец смог оправиться от шока и отвращения, ощутив под рукой несомненные признаки принадлежности гостя к мужскому полу, он схватил его за длинные прямые волосы, подставив лицо незваного гостя свету ущербной луны, чтобы окончательно убедиться, что перед ним никоим образом не та красивая девушка, которую он ожидал увидеть, а юноша с тонкими чертами лица.

Сначала он бросил гостя на старый сундук, тут же развалившийся на три части, а потом набросился на перепуганного и нерешительного парнишку и стал колотить его и пинать с такой яростью, что мог бы и прикончить.

На крики бедняги сбежались все жители деревни с факелами в руках, и лишь пятеро мужчин смогли оттащить Сьенфуэгоса от его жертвы — парнишка так и лежал посреди хижины, весь в крови, избитый и без сознания.

Коротышка Папепак прибыл последним и поразился ужасному зрелищу. Когда, наконец, испанец успокоился и перестал выкрикивать оскорбления и ругательства, индеец спросил:

— Что случилось?

— То есть как это — что случилось? — отозвался переполненный негодованием Сьенфуэгос. — Чертов малец оказался педиком!

— Ясно... Он пытался тобой овладеть?

— Овладеть? — удивился канарец. — Нет. Конечно же нет.

— А что тогда?

Канарец, сев на один из потрепанных табуретов, состряпанных в свое время Патси Иригоеном, поднял голову на группу вопросительно глазеющих на него туземцев и раздраженно ответил:

— Он приносит мне цветы и фрукты.

— И что в этом плохого?

— Как это что плохого? Да всё!

— Что — всё?

Рыжий пастух глубоко вздохнул, увидев, как четверо туземцев унесли избитого паренька, немного поразмыслил и в конце концов пожал плечами.

— Да просто он педик! — повторил он, как будто этого объяснения было достаточно. — В моей стране за это сжигают живьем.

— Может быть, — совершенно спокойно признал Хамелеон. — Насколько мы успели понять, в твоей стране отрубают детям руки, когда их родители не приносят достаточно золота. Но здесь мы не придерживаемся таких варварских обычаев.

— Это не одно и то же.

— Для нас это то же самое.

Папепак развернулся и вместе с остальными туземцами покинул хижину, оставив канарца таким пристыженным, что тот всю ночь не сомкнул глаз, а как только рассвело, пришел в хижину друга и обнаружил его в объятьях девушки с большими глазами и широкой улыбкой.

— Прости, — сказал Сьенфуэгос.

— Проси прощения не у меня, а у Урукоа, — холодно ответил тот. — Ты разбил ему лицо, а ведь он был прекрасным юношей, которого ждало большое будущее под защитой какого-нибудь сильного воина. Что теперь с ним будет, если он останется изуродованным?

Сьенфуэгос сел на пол, прислонившись к центральному столбу хижины, и нерешительно почесал густую бороду, глядя на своего друга, который раскачивался в гамаке, рассеянно лаская при этом едва оформившиеся груди юной возлюбленной.

— Ты же не отправишь меня просить прощения у этого педика, — возмутился канарец.

— Почему же? — Папепак приподнял подбородок своей подруги, чтобы ее лучше было видно. — У нее ведь ты бы попросил прощения, если бы сломал ей жизнь?

— Это совсем другое.

— Ты видишь разницу там, где ее не существует, — сухо заявил Папепак. — Если хочешь здесь жить, потому что тебя вполне устраивает, что местные не носят оружия, не крадут, не лгут и всем делятся друг с другом, то придется тебе признать, что здесь гомосексуальность воспринимается как нечто вполне естественное.

— Я никогда этого не приму.

— Никто тебя и не принуждает. Урукоа лишь был с тобой любезен, предложив лучшее из того, что имел. Ты избил бы вот ее или другую девушку только за то, что она подарила тебе цветы?

— Нет, конечно же нет.

— Но при этом ты не обязан спать с каждой женщиной, желающей спать с тобой, правда?

— Естественно.

— Вот и с мужчинами то же самое, — заметил индеец. — Хватило бы и того, если бы ты дал знать Урукоа, что его намерения не доставляют тебе удовольствия, и он больше никогда не стал бы тебя беспокоить.

— Он вошел в мою хижину ночью.

— Чтобы принести цветы и фрукты. Он даже до тебя не дотронулся. Это ведь ты схватил его за руку и стал ласкать. Разве не так?

— Так! — неохотно признал канарец. — Но я и вообразить не мог, что речь идет о мужчине!

— Однако, если бы речь шла о женщине, ты был готов заняться любовью, даже не видя ее лица.

Канарец указал на девушку.

— Я думал, что это она.

— Но это была не она. Это могла бы оказаться и страшная старуха.

— У него была такая нежная кожа.

— Могу себе представить.

— Иди к черту! — вышел из себя Сьенфуэгос. — Теперь еще и заставил меня чувствовать себя виноватым.

— Ты и должен чувствовать себя виноватым, — убежденно заявил Папепак. — Ты вел себя глупо, дико и жестоко, по крайней мере, это ты хоть должен признать! — он ласково шлепнул девушку на прощанье и, встав на ноги, добавил: — Теперь осталось лишь одно — ты предстанешь перед советом старейшин, и они решат, как наказать тебя за этот дурной поступок.

— О чем это ты?

— Да о том, что они могут потребовать поступить с тобой так же, как ты поступил с ним.

— Ты шутишь.

Папепак покосился на Сьенфуэгоса и обратился к нему так, словно речь шла о ком-то другом.

— Я почти постоянно шучу, — признал он. — Но сейчас всё серьезно. Твой народ прибыл сюда, чтобы убивать, мучить и порабощать. За два месяца вы нанесли больше вреда, чем три поколения карибов, а теперь и ты ведешь себя подобным образом, словно зверь, — он с горечью покачал головой. — Нам это не нравится. Совершенно не нравится.

— И что мне делать?

— Просить прощения у Урукоа. Быть с ним любезным и постараться, чтобы он не выступил против тебя на совете старейшин.

— Вот дерьмо!

— Этим ты ничего не добьешься.

— Дерьмо, дерьмо и еще раз дерьмо!

— Согласен, но теперь иди и поговори с парнем.

Но Сьенфуэгосу нужно было поразмыслить, и с наступлением вечера он отправился по узкой тропе вдоль реки, уселся на возвышении, откуда было видно практически всю деревню, и смотрел, как дети плещутся под хижинами, рыбаки гарпунят рыбу в заводях, а старики греются на солнышке у дверей своих жилищ.

Деревня ему нравилась. Возможно, это было самое прекрасное место из тех, что он встречал во время своих скитаний, с тех пор как покинул Гомеру. Он всем сердцем хотел устроить здесь свой очаг, перед тем как вновь с головой броситься в бесполезные попытки вернуться на родину. Сейчас он не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы опять встретиться лицом к лицу с опасностями сельвы, ему требовался хотя бы месяц отдыха в том месте, где он ощущал себя действительно любимым и защищенным.

Сьенфуэгосу казалось, что остаться рядом с мирными индейцами, благодарными ему за освобождение от четырех мерзавцев, это идеальное решение всех проблем, но положение снова усложнилось, когда он узнал, что эти добрые люди его боятся и считают одним из «бородатых демонов», таким же жестоким, как отвратительный Бабник или садист карлик. Один насиловал женщин, а другой мучил детей, Сьенфуэгос же дурно поступил с парнишкой, чье преступление заключалось лишь в том, что он принес ему цветы.

Хотелось бы ему знать, о чем думают туземцы, но на их невозмутимых лицах редко отражались истинные чувства, а черные глаза казались бездонными колодцами.

Они избегали канарца, на их губах не появлялось приветливых улыбок, как прежде, ему даже почудились враждебные жесты со стороны тех, кто разделял сексуальные пристрастия Урукоа. Отношение туземцев в одночасье переменилось, как изменилось в одночасье и отношение Сьенфуэгоса к местным нормам поведения.

Он громко проклинал себя за то, что повел себя как варвар, совершенно неадекватно ситуации, ведь он столько времени пробыл в Новом Свете, так мало имеющим общего с его собственным миром, но сохранил старые предрассудки с другой стороны океана.

В конце концов он пришел к выводу, что, хотя он и научился выживать в сельве и вырвался из западни карибов и асаванов, но еще не научился думать, как обитатели этих земель, и пока не научится, не сможет стать связующим звеном между двумя народами, не имеющими пока ничего общего.

Путь будет долгим и трудным, ведь он почти ничего еще не знает.

17   

Во двор вступила целая процессия музыкантов со свирелями и барабанами, за ними следовали двадцать красивых девушек в сопровождении полусотни воинов; а затем появился роскошно убранный паланкин, который несли на плечах шесть человек. В нем возлежала самая красивая женщина, какую Ингрид Грасс, бывшая виконтесса де Тегисе, известная ныне под именем Марианы Монтенегро, видела в своей жизни.

Огромные, темные и раскосые глаза, роскошная грива длинных черных волос, доходившая до самых ягодиц, безупречная фигура — все это, несомненно, свидетельствовало, что молва, объявившая принцессу Анакаону самой прекрасной женщиной, когда-либо рожденной на острове Гаити, нисколько не преувеличивала.

В имени Анакаоны слились два слова. «Ана» на асаванском диалекте означает «цветок», а «каона» — «золото», и ее красота действительно походила на Золотой Цветок, которому грозный Каноабо готов был бросить под ноги полмира, лишь бы она стала его женой. Возможно, в том, что отчаянный вождь попался в ловушку, расставленную ловким Алонсо де Охедой, была и доля ее вины.

Куры подняли гвалт, свиньи беспокойно захрюкали, и даже кролики забились в дальние углы клеток, а немка и хромой Бонифасио совершенно растерялись, недоумевая, за какие заслуги удостоились такой чести, что столь важная особа почтила их визитом.

Они так ничего и не поняли до той самой минуты, когда, помпезно и раболепно раскланявшись перед ее превосходительством доньей Марианой, лоснящийся Домингильо Четыре Рта сообщил, что принцесса была бы чрезвычайно признательна, если бы ей позволили расположиться на землях имения, а хозяйка почтила бы ее своей дружбой.

— Моей дружбой? — удивилась Ингрид Грасс. — Конечно, хотя и не понимаю, зачем она ей. Я всего лишь скромная фермерша, а она как-никак королева.

— Она хочет с тобой познакомиться, — загадочно ответил индеец, обладающий удивительной способностью к изучению языков. — Познакомиться и научиться.

— Научиться чему?

— Манерам настоящей европейской дамы, ведь ты на сегодня — единственная дама в Изабелле. А еще она хочет услышать голос Короля.

Королем туземцы называли церковный колокол, он не переставал притягивать индейцев, реагирующих на звон так, словно они слышат настоящий голос Бога, дважды в день спускающегося на землю.

От внимания немки не укрылся изумленный взгляд верного Бонифасио, очарованного великолепной фигурой обнаженной принцессы. Немного помедлив, она все же кивнула:

— Пусть чувствует себя как дома, — сказала она. — Мне будет приятно научить ее всему, что в моих силах. Чему она еще хочет научиться?

— Как добиться любви капитана Охеды.

Откровенный и прямой ответ настолько смутил бывшую виконтессу, что, хотя она и прекрасно была осведомлена о простоте и непосредственности местных, но лишь закашлялась от неожиданности.

— Любви капитана Охеды? — переспросила она, решив, что ослышалась. — Того самого Алонсо де Охеды, который обманом заключил ее мужа в тюрьму?

— Того самого.

— Но зачем?

— Потому что я его люблю.

Ингрид Грасс перевела взгляд на Анакоану, по-прежнему возлежащую в палантине, который ее слуги так и не опустили, потому что именно она ответила на последний вопрос.

— Так ты говоришь по-испански! — пораженно воскликнула Ингрид. — Кто тебя научил?

— Домингильо Четыре Рта, — ответила Золотой Цветок глубоким звучным голосом, кивая на толстяка. — Но этого все равно недостаточно, чтобы завоевать Охеду.

Ингрид смотрела на нее, прекрасную женщину, окутанную ореолом тайны, увенчанную цветами и с большим веером из перьев в руках, символом ее ранга, и поняла, что ни Охеде, ни любому другому мужчине не придется ничего говорить, они и сами немедленно влюбятся в эту чудесную женщину. Но пока Ингрид ограничилась лишь тем, что пригласила ее в свой дом, в эти минуты показавшийся ей самым скромным жилищем на свете.

Анакаоне же дом, похоже, понравился с первого взгляда, она уселась на небольшое бревно, которое ее слуги установили в углу главного зала, и внимательно рассматривала всё вокруг, в особенности платья, манеру двигаться и выражаться любезной хозяйки дома.

На ломаном испанском, с помощью потеющего и раболепного Домингильо Четыре Рта, она откровенно объявила, что никогда не любила своего кровожадного мужа Каноабо, за которого ее выдал замуж брат, слабый вождь Беэчио, чтобы избежать вооруженного столкновения. Но стоило ей увидеть возвышающегося на лошади капитана Охеду в позолоченных доспехах и шлеме с плюмажем, она поняла, что ей суждено стать его возлюбленной.

— Он настоящий бог, — уверенно заявила принцесса. — Бог, освободивший меня к тому же от деспотичного и жестокого демона, с которым я всю жизнь мучилась.

Донья Мариана Монтенегро, испытавшая такую же боль и счастье, когда безумно влюбилась в человека гораздо ее моложе, да еще и не владеющего ее языком, в того, с кем ее так многое разделяло, лучше чем кто-либо могла понять эту нежную и любящую женщину, потерявшую голову из-за блистательного фехтовальщика из Куэнки, пусть и небольшого роста. Ингрид сразу же превратилась в ее верную подругу и союзницу, готовую сделать всё возможное, чтобы принцесса добилась желаемого.

Немка также с самого начала поняла, какую пользу для только что созданной колонии принесет союз туземной королевы и самого уважаемого испанского капитана, поскольку огромные различия во взглядах местных жителей и европейцев по-прежнему составляли главное препятствие для сближения двух народов.

До сих пор, не считая окончания той борьбы, что закончилась с пленением Каноабо, отношения между двумя расами так и не определились окончательно. В то время как Колумб и большинство его приспешников утверждали, что гаитяне — всего лишь дикари, годящиеся лишь в качестве рабов, падре Буил, Луис де Торрес, мастер Хуан де ла Коса, Алонсо де Охеда и его поклонники, напротив, считали, что, несмотря на примитивный образ жизни, судьба туземцев Нового Света — превратиться в скором времени в настоящих испанских граждан.

Однако стало очевидно, что пока чаша весов склоняется на сторону адмирала, и страх перед мятежом, который покончит с обитателями Изабеллы, как это случилось с жителями форта Рождества, вылился в презрение к туземцам. Дошло до того, что даже самые невежественные и неграмотные из вновь прибывших рассматривались по сравнения с обычными индейцами как полубоги, туземцы же приняли свое положение низших существ, даже не пытаясь его оспаривать.

Звон колокола, грохот бомбард, ржание лошадей и удивительное пренебрежение к жизни и боли, выказываемое бородатыми чужаками, ошеломило индейцев, а исчезновение Каноабо, единственного вождя, способного сплотить свой народ против захватчиков, превратило их в безропотных существ, убежденных, что они ничего не могут поделать против тех, на чьей стороне стоят боги грома, огня и смерти.

Женщины стали просто игрушками для сексуальных утех, а мужчины — бесплатной рабочей силой, которую можно эксплуатировать без опасения, что власть имущие, представляющие Католических монархов, хотя бы пальцем шевельнут ради тех, кого они якобы явились освобождать.

Охеда негодовал.

Он был прежде всего солдатом и мог со шпагой в руке противостоять свирепому вождю и разрезать его на куски, если в пылу борьбы дошло бы до этого, но в мирное время восставал против идеи рассматривать врагов как низших существ, ведь подобная идея принижала значимость его победы.

Таким образом, в тот вечер, когда его добрая подруга донья Мариана поведала о визите Анакаоны, заметив, что это прекрасная возможность заключить союз между двумя народами, он впервые в жизни был по-настоящему озадачен.

— Я восхищаюсь принцессой, — сказал Охеда. — Она, вне всяких сомнений, самая красивая женщина на свете, однако есть два серьезных препятствия для этого союза, который, видимо, кажется вам весьма желательным.

— И что же это за препятствия?

— Первое заключается в том, что я считаю недостойным овладевать женой воина, захваченного мною в плен пусть рискованным, но все же не слишком благородным способом. Такое, быть может, еще допустимо во время войны, ради спасения многих жизней, но настоящий кабальеро не должен позволять себе подобного.

— А второе?

— А второе заключается в том, что в пятнадцать лет я обещал жениться на одной девушке из Кордовы, и, несмотря на то, что ее отец против нашего брака и потому держит ее в монастыре, я все же надеюсь, совершив множество подвигов и покорив великие царства, смягчить сердце старика, и тогда, возможно, он согласится отдать ее за меня замуж, хотя сейчас я, наверное, даже не узнаю ее при встрече; я даже не уверен, люблю ли ее по-прежнему.

Ингрид Грасс посмотрела на собеседника с нескрываемой симпатией и в конце концов едва заметно кивнула и спросила:

— Ясно. А нет ли здесь случайно и третьей причины?

— Не понимаю, о чем вы.

— О том, что вы считаете туземку недостойной вас.

— В этом случае я сам был бы недостоин ее, — честно ответил Охеда. — Повторяю, я восхищаюсь Золотым Цветком, считаю ее самой очаровательной женщиной на свете, и если бы не названные мной обстоятельства, я отдал бы жизнь за один ее взгляд. Тем не менее, эти препятствия существуют, и забывать о них я не вправе.

— Она ненавидит Каноабо. Ее выдали за него силой.

— Это ничего не меняет. Я обманул Каноабо, но восхищаюсь им и уважаю как воина. Если бы я увел у него жену, он стал бы меня презирать.

— Вас так волнует мнение туземца?

— Он не просто туземец. Он храбрый воин, умный и благородный. Мы принадлежим к одной касте и стоим выше идей, рас или национальностей. Я знаю, что если откажусь от этого принципа, моя главная жизненная цель, война, полностью лишится смысла.

— И вы не считаете, что могли бы изменить эти принципы?

— Нет. Пока жив Каноабо, и я убежден, что Изабелла ждет моего возвращения.

— И вы могли бы жениться на девушке без любви и даже не зная ее, лишь потому, что дали слово чести?

— Можно возродить дремлющую любовь и даже вспомнить забытое лицо, но потерянную честь восстановить невозможно. Вы ведь меня понимаете?

— Пытаюсь, хотя должна признать, это стоит мне больших усилий, — ответила немка. — В любом случае, я ведь не прошу ничего определенного, лишь время от времени приходить на ферму и быть любезным с принцессой. Хотя всё пошло не совсем так, как я желала, но я решила оставить ее здесь, познакомить с нашей культурой и нашим миром. Это всем принесет пользу.

— Вы требуете слишком многого, — лукаво улыбнулся Охеда. — Навещать эту женщину, зная, что она меня любит, и относиться к ней со всем уважением — это самая сложная задача, с которой мало кто справится.

— У вас это получится.

— Вы так в меня верите?

— Я хочу, чтобы она жила здесь, потому что вы напоминаете мне Сьенфуэгоса, — призналась Ингрид. — Мне бы хотелось, чтобы кое в чем он был похож на вас.

— Только он повыше, — засмеялся Охеда.

— Что значат размеры тела в сравнении с силой духа, — ответила она. — Ровным счетом ничего.

Охеда взял ее за руку, выражая этим жестом глубокую привязанность и уважение.

— Будьте осторожны, — произнес он с улыбкой. — Если при своей несравненной красоте Золотой Цветок еще и научится европейским манерам и станет похожей на вас, можете не сомневаться, что я забуду о данных мною обетах и поставлю под угрозу спасение своей бессмертной души.

— Уж я-то постараюсь.

И она действительно очень старалась. Вернувшись на ферму, донья Мариана тут же приступила к решению нелегкой задачи по превращению удивительного неограненного алмаза, каким пока являлась принцесса, в утонченную даму, которая смогла бы блистать в самых шикарных придворных салонах Европы.

Золотой Цветок, в свою очередь, проявила великолепные способности к обучению, и теперь они вдвоем совершали долгие прогулки по пляжу, расположенному позади фермы, и нередко доходили до самого края мыса, отделяющего широкий залив от глубокого изумрудного моря, по которому в Изабеллу прибывали из Испании корабли.

Это был скалистый утес, откуда можно было рассмотреть всю колонию, адмирал собирался установить здесь маяк, предупреждающий о приближении к Новому Свету. В этом тихом и красивом месте немка любила сидеть и смотреть на безграничный горизонт или густой туман, время от времени расползающийся над спокойными водами, как белое ватное одеяло.

Она проводила здесь долгие часы, слушая пение птиц или металлический звон Короля — колокола, созывающего по вечерам верующих. Она оставалась наедине со своими воспоминаниями или пыталась вообразить, какой будет ее жизнь в колонии, если в один прекрасный день какой-нибудь корабль вернет ей обожаемого Сьенфуэгоса.

И теперь она согласилась разделить этот милый сердцу уголок с принцессой, говорить с ней о Европе, о ее народах и обычаях, о населяющих ее людях, а также о том, как воспользоваться чарами, подаренными самой природой, чтобы завоевать любовь маленького капитана с большим сердцем.

— Охеда — не такой, как все, — говорила она. — И тебя не должно оскорблять, что он не запрыгнул на тебя сразу, как тебе того хочется. Его глубокая вера и, прежде всего, непоколебимая преданность Пресвятой деве, не позволяют ему относиться к женщинам лишь как к самкам, с которыми можно спать, не питая к ним подлинной любви и безграничного уважения. Он хочет любить и быть любимым, но это должна быть настоящая любовь, в полном смысле этого слова.

— Какое отношение боги имеют к тому, что происходит между мужчиной и женщиной? — спрашивала в таких случаях гаитянка. — Это ведь личное дело, касающееся только двоих. Для меня все равно оскорбительно, что Алонсо настолько меня уважает, лучше бы перестал.

— Ты бы предпочла, чтобы он спал с тобой, зная при этом, что тебя не любит?

— Но как он может любить меня и при этом не заниматься со мной любовью? — спросила принцесса. — Ведь тогда любовь будет лишь в уме, но не в теле, а мне бы хотелось, чтобы одно сочеталось с другим.

Это был, вне всяких сомнений, совершенно новый для Ингрид Грасс взгляд на отношения полов; поначалу она была озадачена и не знала, что и сказать, а потому долго молчала, глядя на резвящихся вдали дельфинов.

— Но если он сейчас займется с тобой любовью, тогда любовь будет лишь в его теле, — возразила она наконец.

— Да, но тогда мне легче было бы завладеть и его разумом, поскольку я знаю, что тело — лучшее оружие в этом деле, — честно ответила Анакаона. — Помоги мне затащить его в мой гамак хотя бы на одну ночь — тогда все будет проще.

Донья Мариана Монтенегро едва смогла сдержать улыбку, услышав эту просьбу.

— Это уже услугисводни, а не наставницы, — ответила она. — И так мы с тобой не договаривались. Моя задача — сделать тебя дамой, а не шлюхой.

— Значит, я шлюха? — вспылила принцесса. — И почему же? Потому, что не покрываю свое тело одеждой, как ты?

— Нет. У вас принято так ходить, поэтому для тебя это не значит быть шлюхой.

— А если ты будешь ходить обнаженной, как я, то станешь шлюхой?

— Учитывая наши обычаи — думаю, что да.

— Так ты хочешь сказать, что быть или не быть шлюхой — зависит исключительно от обычаев?

— Более или менее, — с неохотой признала бывшая виконтесса. — Это зависит от местности, где ты выросла, и от людей, которые там живут.

— Обычаи моего народа гласят, что женщина должна заполучить любимого мужчину в свой гамак. Значит, я не стану шлюхой, если этого добьюсь.

— Это с какой стороны посмотреть...

— Да что там смотреть! — возразила Золотой Цветок. — Мы на моей земле, так здесь было всегда, так должно оставаться и впредь. Почему это мой народ должен подстраиваться под чужие обычаи, пришедшие издалека? Ведь вы же не хотите принимать наши обычаи, всегда царившие здесь?

Сама того не осознавая и находясь за сотни километров от Сьенфуэгоса, Ингрид Грасс столкнулась с той же проблемой, что мучила сейчас ее возлюбленного, с проблемой, которая еще много веков будет тревожить эти берега океана и вызывать гражданское неповиновение.

Чьи законы должны править в Новом Свете, и кому Бог дал право их устанавливать?

И почему те законы — причем далеко не всегда удачные — что веками существовали в Старом Свете, должны иметь власть здесь, на этих девственных, не тронутых цивилизацией землях?

Что лучше — покрывать всё тело от шеи до лодыжек или ходить голым? Придерживаться ретроградных и фарисейских обычаев или отбросить их и вести себя с неосознанным бесстыдством туземцев?

Неужели не существует того пункта соприкосновения, в котором индейцы и испанцы могут влиять друг на друга, объединив усилия в создании нового общества, более справедливого, свободного и идеального?

Бродя босиком по песку, купаясь в жаркий полдень в крохотной бухточке или многие часы созерцая бескрайнее море, откуда, возможно, когда-нибудь прибудет ее юный возлюбленный, Ингрид Грасс, бывшая виконтесса де Тегисе, снова и снова повторяла одни и те же вопросы, но так и не находила на них ответов.

К сожалению, история пошла совсем по другому пути, чем тот, которого она желала.

18   

В хижине Сьенфуэгоса ожидал неприятный сюрприз: в ней висела освежеванная туша обезьяны, над которым роились тысячи мух. Не было сомнений, что ему вновь угрожают, хоть и без всяких видимых причин.

Он перерезал лиану, на которой висела гниющая падаль, и зашвырнул тушу в реку, а затем лег в гамак и стал думать, кто же ненавидит его так сильно, чтобы решиться на подобный поступок. Все разъяснилось, когда пришел мрачный Папепак, с лица которого внезапно исчезла неизменная улыбка.

— Паухи вызывает тебя на смертельный поединок.

— Кто такой Паухи?

— Воин.

— И чего я ему такого сделал, что он хочет меня убить?

— Он любит Урукоа.

— Ну так пусть на нем женится! Я не собираюсь ссориться из-за какого-то педика.

— Дело не в любви Урукоа. Паухи понимает, что ты оскорбил парня, да так, что тот никогда уже не станет прежним, и если ты не согласишься с ним соединиться, вернув ему таким образом поруганную честь, Паухи тебя убьет.

Канарец подпрыгнул в гамаке и сел, посмотрев на собеседника, чье пепельно-серое лицо напоминало маску.

— Погоди-ка! — воскликнул он. — Ты что, хочешь сказать, будто этот Паухи меня не убьет, если я пересплю с педиком?

— Совершенно верно.

— Да ты рехнулся!

— Это ты рехнулся, раз избиваешь людей без причины, — раздраженно ответил Папепак. — Если бы не твоя жестокость, ничего подобного бы не произошло. А без жестокости твоих дружков здесь не было бы стольких изуродованных детей. — Он ненадолго замолчал. — Так что мне сказать Паухи?

— Чтоб шел в задницу! — Сьенфуэгос заметил озабоченное выражение лица своего друга, похлопал его по плечу и постарался смягчить тон. — Пойми же ты! — сказал он. — Мысль о том, чтобы иметь отношения с мужчиной мне кажется настолько же нелепой, как и чье-то желание убить меня в защиту его чести. Какая может быть честь у педика?

— Такая же, как и у любого другого человека. Он родился таким, как я родился маленьким и тощим, а ты — рыжим и бородатым. Представь, что кто-то решит избить тебя лишь за то, что согласно его обычаям бородатые не имеют права на существование! Как ты тогда поступишь?

— Разобью ему череп, наверное.

— Вот и Паухи считает так же, — заявил туземец. — Он верил, что когда-нибудь Урукоа будет жить с ним, но тут появился ты, такой высокий и сильный, и разрушил его мечты, даже не воспользовавшись возможностью. Это все равно что отнять у человека единственную пищу и выбросить ее в реку.

— Но это же нелепо! Я ничего не сделал!

— Ничего? — удивился индеец. — Урукоа лежит в своей хижине с фингалом под глазом, выбитыми зубами и в такой печали, что в любую минуту готов умереть, а ты уверяешь, что ничего не сделал, — сурово заметил Папепак. — Кто же тогда виноват?

— Разумеется, он! — убежденно заявил канарец. — Кто его заставлял приносить мне цветы?

— Неужели в твоей стране принести цветы — это преступление?

— Мужчине от мужчины? Да.

— Печальная, должно быть, у вас страна, — произнес Хамелеон, пессимистично качая головой. — Все люди дарят кому-то цветы. Цветы — это самое прекрасное из того, что создала природа. Лучше цветов могут быть только клыки каймана. — Он долго молчал, пристально глядя на своего друга, и наконец озадаченно спросил: — Так тебе действительно настолько неприятна любовь Урукоа? Он ведь очень привлекательный парнишка.

— Ах вот как! — снова вышел из себя канарец. — Я что, похож на педика? Заруби себе на носу, — сказал он, ткнув пальцем в туземца, — я скорее помру, чем буду с ним спать!

Сидящий рядос с испанцем Папепак медленно поднялся, подошел к выходу и задумчиво посмотрел на реку и густую сельву на другом берегу. Наконец, он прислонился затылком к столбу, поддерживающему крышу и хрипло произнес:

— Даже страшно подумать, что случится, если твои люди вернутся. Общество, в котором считается, что горстка золота стоит дороже, чем рука ребенка, или где смерть предпочитают любви, пусть даже однополой, по-видимому, неизлечимо больно, и эта болезнь весьма заразна. — Он обвел широким жестом открывающийся перед ним прекрасный пейзаж и продолжил все тем же тоном, безнадежным и печальным: — Деды моих дедов пришли сюда, спустившись с небес, пересекли моря и океаны, прежде чем достигли этих земель, многие тысячи лет мы жили здесь, уважая всё, что нас окружает. Мы способны уважать даже злейших врагов — карибов, мы понимаем, что они вроде ягуара или анаконды — просто звери, которым нужно что-то есть, а добыть себе еду они могут, лишь убивая. Но вот появились вы — и мы не можем понять, для чего вам так нужна эта желтая пыль, почему ради нее вы совершаете такие неоправданные жестокости?— индеец повернулся и вновь посмотрел на друга в упор. — И теперь мне страшно, — продолжил он. — Очень страшно. Когда я смотрю на тебя, то по-прежнему вижу лицо друга, но я чувствую, что в тебе заключено все то, что в конце концов погубит нашу расу.

— Ты же знаешь, что я никому не желаю причинять зла, — возразил канарец. — А произошедшее той ночью было просто недоразумением.

— Очень часто именно недоразумения помогают добраться до истины гораздо лучше, чем самые глубокие размышления. Ты хороший человек, в этом я никогда не сомневался, но вся беда в том, что ты не одинок; как ни крути, ты вырос среди других людей этой расы, и их гнусные обычаи наложили на тебя отпечаток.

Прошло немало долгих и трудных лет, прежде чем канарец Сьенфуэгос наконец-то смог постичь всё, что пытался донести до него в тот вечер коротышка Папепак. Ему пришлось увидеть вокруг себя много боли, страданий и бессмысленной жестокости, прежде чем он смог понять, что невозможно стать участником определенных событий без того, чтобы они не наложили на тебя свой отпечаток. Быть может, если бы он родился на этой земле и вырос среди этих людей, то сумел бы остаться столь же невинным и чистым душой, каким был на острове Гомера. Однако ему пришлось иметь дело с такими личностями, как Голиаф, Колумб, Кошак или губернатор Арана, и это, конечно, оставило свой след в его душе, и его крошечный друг об этом знал.

— И что мне делать? — спросил он, вконец озадаченный.

— Я тебе уже сказал: тебе придется либо сойтись с Урукоа, хотя бы ненадолго, либо вступить в бой с Паухи, отважным воином, убившим пятерых ягуаров.

— Боже милосердный! — пробормотал канарец. — Нечего сказать, хорош выбор: либо стать педиком, либо покойником. — Он повернулся к реке, положив руку на плечо друга, чтобы хоть немного смягчить его этим ласковым жестом. — А может быть, попробовать бежать? — спросил он.

— Бежать? — изумился тот. — Бежать, подобно трусу, и кому — тебе, всегда проявлявшему недюжинное мужество? И зачем тебе бежать? Неужели ты так боишься Паухи?

Сьенфуэгос ласково растрепал ему волосы, давая понять, что вовсе не боится этого Паухи.

— Паухи меня не волнует, малыш, — заверил он Папепака. — Но я боюсь убить человека, готового умереть ради своих принципов. Но одно дело их уважать, и совсем другое — следовать им. — Кивком головы он указал на лежащие на отмели пироги, всего в двадцати метрах. — Что будет, если я возьму одну из пирог и спущусь вниз по реке? — поинтересовался он.

— Паухи будет тебя преследовать, пока не убьет.

— А если у него это не получится?

— Получится, — заверил его Папепак. — Если он вернется с твоей головой, Урукоа тут же согласится с ним жить.

— Печально, если моя голова служит ценой за задницу! — посетовал пастух. — Похоже, с каждым днем я все меньше понимаю тот нелепый мир, в котором живу. И где сейчас Паухи?

— Готовится к битве.

— Так сделай милость, задержи его. А я ухожу.

— Ты что, собираешься сбежать, как жалкая капибара? Не могу поверить! — чуть не зарыдал туземец. — Ты же мой друг!

— Именно поэтому я и ухожу, старик. Потому что я твой друг и не хочу, чтобы ты пострадал, что бы ни произошло. Если я встречусь с Паухи, то убью его, но если он так жаждет моей смерти, то ему придется попотеть, преследуя меня вниз по реке.

— Я не стану тебе помогать! — предупредил его Хамелеон. — Не хочу, чтобы меня тоже считали трусом.

— Меня совершенно не волнует, что обо мне подумают, — заявил канарец. — Я хочу жить в мире со своей совестью и не желаю отягощать ее совершенно бесполезным убийством, — он обнял друга с такой силой, что едва не раздавил его в своих могучих объятиях. — Я чувствую, что мы расстаемся надолго, если не навсегда, и хочу, чтобы ты знал, как я ценю тебя и уважаю, — добавил он. — Но я надеюсь, что однажды настанет день, когда ты поймешь мою точку зрения и признаешь, что я по-своему прав. Прощай, малыш! Помни, что ты стал мне лучшим другом, которого я встретил в этом Богом забытом месте, и навсегда останешься в моем сердце.

Он вновь обнял его с тяжелым вздохом, после чего, собрав свое оружие, сумку, шахматы и гамак, погрузил все это в самую большую пирогу.

Затем спустил ее на воду и, устроившись на корме, оттолкнулся от берега грубо вырезанным веслом, помахал другу рукой и крикнул на прощание, весело подмигнув:

— Береги себя! И попроси от моего имени прощения у Урукоа! Объясни ему, что я не хотел его обижать. Прощай!

Он приналег на весло и вскоре оказался посередине реки, позволив сильному течению нести лодку до излучины, откуда в последний раз обернулся и взглянул на хрупкую фигуру, стоящую всё на том же месте — похоже, Папепак не готов был свыкнуться с мыслью, что огромный человек-обезьяна, к которому он так привязался, навсегда исчезает из его жизни.

Сьенфуэгос ощутил во рту горечь, а когда деревня полностью скрылась за лесом, его охватила безмерная печаль — ведь снова лишь вода и сельва превратились в единственных свидетелей его чудовищного одиночества.

Где бы он ни был, его словно преследовало проклятье — судьба всегда разделяла его с теми, кого он любил, если не из-за смерти, как в случае со старым Стружкой или мастером Бенито из Толедо, то при драматических обстоятельствах: во время кораблекрушения, из-за ярости оскорбленного мужа или нелепой ревности влюбленного содомита.

Не иначе некто всемогущий решил сделать его вечным скитальцем, Стенфуэгос не находил никакого другого объяснения тому, что беспрерывные превратности судьбы мотают его, как листок на ветру, не давая ни минуты покоя.

Очевидно, не существует такого места, хорошего или дурного, где бедняга пастух мог бы осесть, как нет ни единого человека, друга или недруга, чьим обществом он мог бы наслаждаться хотя бы несколько месяцев.

— Я так быстро перемещаюсь, что скоро весь мир окажется для меня мал, — пробормотал канарец, когда сгустились сумерки и над рекой повисла тяжелая тишина, а он понял, что снова остался в компании лишь собственных мыслей. — И хуже всего, что я и понятия не имею, куда направляюсь и куда в конечном счете прибуду.

Хотя нужно признать, что хотя бы в этом случае он знал, что где-то — далеко или, близко ли, но по крайней мере, по эту сторону океана — существует город с улицами, домами и людьми его собственной расы, где есть даже звучный колокол, чей перезвон он слышал в горах Гомеры, когда брат Гаспар из Туделы, тот самый, что однажды пытался его окрестить, созывал верующих на молитву.

Но где же теперь ее искать, эту занюханную Изабеллу, откуда сбежал карлик Голиаф со своими прихвостнями?

— Понятия не имею, мать твою! — таков был грубый и искренний ответ баска Иригоена на вопрос Сьенфуэгоса. — На второй день мы оказались в тумане, и тех пор потеряли всякое представление о том, куда направляемся.

По всей видимости, через пять дней они сели на мель на песчаной косе и шли по берегу пешком еще сорок восемь часов, пока не обнаружили на реке мостки, на которые решили ступить.

Вопрос, таким образом, заключался в том, стоит ли держаться реки и довериться тому, что посреди этого бескрайнего моря зелени Господь направит его лодку в поселение, скрытое в глубине бухты на незнакомом острове.

Шансы на успех были примерно один на миллион.

Лишь чудо могло привести его утлое суденышко в нужный порт, но канарец был точно уверен, что для него чудес не существует.

Уже почти в сумерках какое-то шестое чувство заставило его оглянуться, и он увидел догоняющую его пирогу, а в ней туземца с черной боевой раскраской, остервенело гребущего в стремлении во что бы то ни стало заполучить голову испанца, чтобы бросить ее к ногам нежного и сладкого мальчика.

— Вот ведь чертов педик! — пробормотал канарец. — И сколько еще времени мне придется иметь дело с этим долбаным кретином?

Тем не менее, он сделал вид, что не заметил туземца и продолжал со всей скоростью двигаться дальше, понимая, что ночные тени вскоре придут ему на подмогу, скрыв из виду.

Теперь он чувствовал себя в сельве совершенно уверенно — благодаря урокам ловкого Папепака она превратилась в самого верного союзника, и хотя Сьенфуэгоса не тревожило преследование индейца, его раздражало то, что приходится удирать от мерзкого придурка, преследующего его с той же настойчивостью, как влюбленный охотится на тигра, чьей шкурой надеется завоевать сердце переменчивой женщины.

Сьенфуэгос превратился в любовный трофей, его голова будет висеть на двери хижины, где двое мужчин займутся тем, при одной мысли о чем канарца выворачивало, и он снова спросил себя, какого дьявола судьба загоняет его во всё более и более нелепые ситуации.

— Мало же проку оказалось от моего крещения, — процедил он сквозь зубы и напряг зрение во сгущающейся тьме. — Я отдал себя Христу, но знал бы, как все повернется, лучше бы стал мусульманином или иудеем.

И он обернулся, чтобы поглядеть на врага, но едва различил размытое темное пятно лодки, которая всё приближалась. Теперь ночь уже полностью вступила в свои права. Сьенфуэгос резко сменил курс, пытаясь скрыться среди деревьев, чьи ветки нависали над водой, образовав нечто вроде туннеля, полностью скрытого от посторонних глаз.

Он скорее почувствовал, чем увидел врага, проплывшего в пятнадцати метрах, закрепил лодку, чтобы ее не утащило течением, перекусил вяленым мясом из заплечного мешка, устроился на корме и понадеялся, что ему приснится Ингрид.

Но этого не случилось, поскольку уже вскоре его разбудил неистовый тропический ливень. Сьенфуэгос раздвинул ветки и листву и понял, что река бешено изливается в зелень сельвы.

А потом он заметил всего в пяти метрах фигуру с мокрыми волосами и черной растекшейся краской, вид у преследователя был одновременно свирепый и комичный, он молча и упорно греб, как почуявший добычу зверь, но так и не мог точно определить, где скрывается жертва.

Он приближался, как черная туча, неуловимо надвигающаяся в темноте и без ветра, и испанец лишь протянул руку и вытащил шпагу, понимая, что настанет момент, когда придется сделать резкий выпад сквозь ветви и проткнуть врага, как курицу на вертеле, не дав ему времени даже на стон.

Это будет преступлением, хладнокровным убийством, недостойным человека, стремящегося жить в мире с собой, как бы это ни было сложно, и потому, понимая, что через несколько мгновений ему придется положиться на милость врага, канарец Сьенфуэгос не смог вот так просто его зарезать, а лишь позволил индейцу следовать своей дорогой, в поисках добычи в темноте.

Через пять минут он уже раскаялся в собственном альтруизме, задаваясь вопросом, с какой стати подарил жизнь грязному извращенцу, желающему получить его голову в качестве украшения. Сьенфуэгос мысленно выругался, что снова совершил глупость, которая принесет ему лишь проблемы.

И эти проблемы вконец его утомили.

Он не понимал ни куда его занесло, ни куда он направляется, не знал, найдет ли во время своего путешествия без определенного курса врагов или друзей, и мог рассчитывать лишь на старую шпагу и хрупкое каноэ, грубо вытесанное из ствола дерева. Но все же сохранил жизнь тому, кто собирался его обезглавить.

— Ну и будущее ты себе приготовил, кретин! — пробормотал он сквозь зубы. — Если в тот вечер на Гомере ты столкнул бы виконта со скалы, то сейчас занимался бы любовью с Ингрид в ее спальне, вместо того чтобы торчать здесь, чумазым и голодным. И ведь ты ничуть не изменился!

Но в глубине души Сьенфуэгос был уверен, что подобная перемена означала бы хладнокровное убийство беззащитного человека, и не важно, дикарь он или содомит, канарец никогда не мог бы так поступить, потому что единственное, что у него осталось после стольких лишений и бед, это самоуважение, вечный его спутник, который невозможно просто отбросить на полпути.

Таков уж он есть, и останется таким, невзирая на все трудности.

19   

Страшная эпидемия вспыхнула в самых бедных кварталах города, граничащих с мангровыми лесами; болезнь распространялась, как лесной пожар, вызывая жар, рвоту, обильный пот, головокружение, лихорадку, и во многих случаях приводила к смерти. И хотя большинству испанцев удалось поправиться, они были настолько истощены и ослаблены, что казались скорее ходячими трупами, чем живыми людьми.

Среди местных жителей смертность достигла прямо-таки кошмарных размеров. Несмотря на то, что у них был иммунитет против таких заболеваний, как тиф, малярия и желтая лихорадка, они оказались совершенно беззащитными перед корью, оспой, туберкулезом и даже обычной простудой, что оказалось для них фатальным.

Даже доктор Альварес Чанка, настоящее светило своего времени, а возможно, вообще самый лучший врач, ступавший на землю Нового Света на протяжении последующих пятидесяти лет, был ошарашен, глядя, как индейцы, заболевшие, судя по симптомам, безобидным гриппом, умирают едва ли не сотнями, что заставило его вспомнить о страшных годах чумы, что за короткое время выкосила треть населения Европы.

Люди в страхе бежали в горы, индейцы же бежали вглубь острова, сея по пути смерть. Эпидемия добралась до самых отдаленных деревень, где вспыхнула с новой силой; иные деревни просто исчезли с лица земли, поскольку в них не осталось ни одного живого.

Луис де Торрес заболел одним из первых и серьезно опасался за свою жизнь, а Ингрид Грасс проводила у его постели долгие бессонные ночи, меняя влажные повязки у него на голове и пропотевшие простыни.

Между тем, Алонсо де Охеда оставался, как всегда, решительным и мужественным, являя собой пример самоотверженности. Он хоронил умерших и навещал больных, которых тщетно старался зарядить оптимизмом и верой в то, что в будущем все наладится и они вполне смогут обжиться в «Стране гор», проклятой всеми богами.

— В конце концов, это самая обычная эпидемия. — говорил он. — С нами случались и худшие передряги.

Но лишь немногие готовы были признать, что существует нечто худшее, чем бессилие, охватившее их при столкновении с неизвестной прежде напастью, от которой никто не знал средств. Залив полнился трупами умерших туземцев, пожираемых стаями акул.

Астурийца Хуана де Овьеду, того самого мошенника с лошадиной физиономией, что так ловко обвел вокруг пальца обезумевшего от ревности капитана Леона де Луну, однажды утром нашли мертвым на тощем соломенном тюфяке на постоялом дворе, а маркиз де Гандара, якобы помолодевший после воображаемой поездки на «остров Чудесного Источника», пережил его всего на неделю.

Встревожился даже адмирал Колумб — удача, сопровождавшая его в течение короткого периода во время плавания к берегам Гуанахани через внушающий страх Сумрачный океан, теперь, похоже, повернулась спиной, его будущему угрожали новые и непредсказуемые беды.

Он приказал отцу Буилу ежедневно служить по четыре мессы, а также совершать все известные обряды и молитвы. Он даже открыл свой неприкосновенный прежде продовольственный склад в последней отчаянной попытке хоть как-то подкормить народ, оказавшийся столь беспомощным перед болезнью еще и потому, что ослабел от голода.

Но несмотря на все усилия, ничто не могло удержать натиск кошмарного бедствия, и меньше чем за месяц сотня колонистов и тысячи коренных жителей пали жертвами болезни, так и не найдя способа с ней бороться или даже выяснить ее происхождение.

Однажды жарким утром бывшая виконтесса де Тегисе возвращалась от Луиса де Торреса, усталая и подавленная жутким зрелищем, на котором ей довелось присутствовать — сожжением трупов на площади Оружия — и обнаружила скорчившегося около свинарника хромого Бонифасио. Когда она наклонилась, решив, что он тоже заболел, то удивилась тому, с какой легкостью паренек очнулся от глубокого сна.

— За меня не волнуйтесь, сеньора, — улыбнулся Бонифасио со сбивающей с толку естественностью. — Со мной ничего не случится. Я уже этим болел, на меня эта болезнь не действует.

— Ты что, знаешь эту болезнь? — удивилась Ингрид.

Хромой убежденно кивнул.

— Вчера вечером я кормил свиней и тут же ее вспомнил. Я был совсем мальцом, когда на Гомере разразилась похожая эпидемия, хотя она и не привела к таким ужасным последствиям, как эта. Но я уверен, что симптомы те же. Мы называли ее свиной болезнью.

— Свиная болезнь? — недоверчиво повторила донья Мариана. — Что еще за глупость?

— Никакая это не глупость, сеньора. Один из моих кузенов умер по этой причине. Это нечто вроде гриппа, который поражает свиней, живущих во влажном климате, потому-то моей отец всегда и повторял, что свиньи должны спать в сухости... Эти свиньи выглядят чистыми и здоровыми, но те, что убежали из Изабеллы и сейчас бродят по мангровым болотам с другой стороны города — нет. От них-то болезнь и идет.

— Ты уверен?

Хромой пожал плечами и развел руками.

— Как я могу быть уверен? Я же не лекарь, даже читать и писать умею с трудом, а тогда мне было всего шесть лет, в этом возрасте воспоминания спутанные. Но я провел здесь всю ночь, размышляя, и пришел к выводу, что свиная болезнь — самая логичная причина эпидемии.

— Звучит нелепо.

— Может и так, но в чем я точно уверен, так это в том, что если поймаю одну из тех свиней и изучу ее рыло, то смогу судить лучше.

Остаток дня они провели, гоняясь за свиньями вместе с Алонсо де Охедой и еще тремя добровольцами — по густым зарослям и непролазной грязи мангровых лесов, покрывающим всю западную часть острова, пока, наконец, хромой канарец не исхитрился нанести молодой самке ловкий удар по спине, сбив ее с ног, после чего смог тщательно осмотреть животное, ни на минуту не прекращающее визжать и извиваться.

— Посмотрите на слизь, что течет у нее из носа, — обратился он к капитану Охеде, указывая палкой на свинью. — А какие мутные у нее глаза... Она больна, никаких сомнений... Очень, очень больна!

Охеда молча осмотрел свинью и, немного поразмыслив, решил доложить о результате адмиралу. Тот принял его с понятной враждебностью человека, испытывающего определенную ревность к несомненному влиянию капитана на горожан.

— Бред! — надменно заявил он. — Хотете заставить меня поверить, будто бы этот неграмотный парень лучше разбирается в медицине, чем сам доктор Альварес Чанка? Полный бред!

— Мальчик уверен, ведь он испытал болезнь на собственной шкуре.

— Мальчишка лишь хочет прославиться, — сурово заметил адмирал. — Никто и никогда не слышал о нелепой «свиной болезни», и никто в здравом уме не станет считать, что простой грипп может уничтожить тысячи людей. Это наверняка местное заболевание, к коему мы непривычны.

— Но если эта болезнь родилась здесь, то почему местные жители утверждают, что раньше о ней ничего не знали?

— Потому что они вечно врут. Все кругом врут, неужели вы до сих пор этого не поняли? — он сделал красноречивый жест, давая понять, что аудиенция окончена. — Возвращайтесь к своим обязанностям, и помните, что я не желаю больше слышать ни единого слова об этом неприятном деле. Это приказ! Вам ясно?

— Совершенно ясно, ваше превосходительство.

Капитан Алонсо де Охеда был, прежде всего, солдатом, а для настоящего солдата на первом месте — дисциплина, так что он действительно постарался забыть об этом «неприятном деле о свиной болезни», и посоветовал сделать то же самое донье Мариане Монтенегро и хромому Бонифасио.

— Вице-король очень упрям, но, что ни говори, а командует здесь он, — безнадежно пожал плечами он. — В конце концов, — добавил он, — какая разница, свиньи здесь виноваты или что-то еще, если мы все равно не можем найти средство остановить эпидемию. Какое имеет значение, почему она началась, если на результат это все равно не влияет?

Увы, в этом вопросе, как и во многих других, которые ему пришлось решать на протяжении богатой событиями жизни, храбрый и мужественный капитан Охеда оказался неправ, поскольку вспышка «гриппа» или «свиного гриппа» разгорелась в страшную эпидемию, за считанные дни опустошившую остров Гаити. Если бы не эта эпидемия, возможно, никогда не возникло бы печально известной легенды о геноциде индейцев.

И действительно, когда сначала суровый падре Бартоломе де лас Касас [2], а позже — прочие многочисленные авторы вытащили на свет божий тот неоспоримый факт, что от почти четырех миллионов туземцев, проживавших на Карибах до прибытия испанцев, всего двадцать лет спустя осталось едва ли пятнадцать тысяч, большинство посчитали неоспоримым, что подобная смертность является следствием неудержимой жажды разрушения и кровожадности, присущих конкистадорам.

При этом ни у кого, похоже, не вызвал вопросов один-единственный, зато, несомненно, бесспорный факт: каким образом могло получиться, что какие-то несколько тысяч испанцев, ступивших на землю Нового Света, всего за двадцать лет смогли уничтожить три с половиной миллиона коренных жителей? Ведь для того, чтобы выполнить эту задачу в столь короткий срок, пользуясь оружием того времени, им пришлось бы колоть и рубить двадцать четыре часа в сутки, да и то лишь при том условии, что местные жители сами пали бы к их ногам, безропотно принимая свою участь.

Даже сегодня, имея в своем распоряжении химическое оружие и газовые камеры, едва ли возможно уничтожить такое количество людей, а ведь их еще надо было найти, добраться до отдаленных деревень, затерянных в сельве Гаити, Ямайки, Кубы и бесчисленного множества других, более мелких островов. Тем не менее, легенда о геноциде до сих пор живет в наших умах, и подавляющее большинство студентов безоговорочно принимают ее на веру, не желая при этом понимать, что подобный геноцид просто физически неосуществим.

На самом же деле, по всей вероятности, всему виной был злосчастный вирус гриппа, известного также как «свиной грипп» или «свиная болезнь», прокатившийся по Гаити, а затем перекинувшийся на другие острова, что и вызвало эту ужасную катастрофу. Историки уже доказали, что во время второй экспедиции Колумба на Эспаньолу привезли восемь супоросых свиноматок, купленных на Гомере, некоторые из которых дали больное потомство. Часть этих свиней сбежала в мангровые леса, где они расплодились с такой непостижимой скоростью, что можно не сомневаться: все нынешнее поголовье свиней Северной и Южной Америки ведет свой род от тех самых животных.

А впрочем, на тот момент, когда канарец Бонифасио Кабрера сделал свое открытие, это и в самом деле не имело никакого значения, поскольку, как справедливо заметил Охеда, это никак не могло спасти даже одну из тех тысяч жизней, унесенных эпидемией.

Все силы были брошены на то, чтобы остановить болезнь, и донья Мариана Монтенегро самоотверженно ухаживала за больными, независимо от их пола и расы, не боясь при этом заразиться.

Естественно, в конце концов она тоже заболела и оказалась на пороге могилы, переступить который ей не давала лишь мысль о том, что слишком обидно было бы покинуть этот мир, не увидев напоследок своего любимого Сьенфуэгоса.

У ее постели, сменяя друг друга, день и ночь дежурили хромой Бонифасио, Охеда и прекрасная невозмутимая Анакаона, а доктор Альварес Чанка не ленился каждый день совершать долгий путь на ферму и делал все, чтобы спасти единственную во всем городе благородную даму.

Мастер Хуан де ла Коса, который сам еще не до конца поправился, тоже проводил долгие часы у дверей ее дома, а дон Луис де Торрес, еще слишком слабый, чтобы навещать больную, то и дело посылал кого-нибудь из молодых военных справиться о ее здоровье.

Ингрид Грасс, или донья Марианита, как ласково называл ее Луис, неизбежно превратилась в его платоническую любовь, лучшего друга и единственную советницу среди многочисленных грубых и закаленных в сражениях вояк, которые, находясь вдалеке от родины, семьи и дома, не могли поведать о своих чувствах никому, кроме таких же грубых людей или туземок, едва понимавших их язык.

Дверь немки всегда была открыта для самых несчастных и одиноких, за ее обеденным столом редко пустовали места, она всегда готова была перемолвиться словечком с обездоленным, и потому приобрела уважение тех авантюристов, которые при других обстоятельствах, возможно, без колебаний изнасиловали бы ее, отняли скот или перерезали ей глотку.

Всем также была известна ее невеликая симпатия к могущественным братьям Колумбам, и это отвращение разделяли с ней многие горожане, поэтому неудивительно, как встревожились о ее судьбе те люди, которым уже не приходилось опасаться за собственную жизнь.

Эпидемия оставила после себя не только трагический поток мертвецов обеих рас, хотя во многих случаях — и мощный поток выздоравливающих — но также и неосознанное чувство беспомощности и пустоты, как и убеждение в том, что этот нечистый город проклят богами и все, кто рискнет здесь остаться, закончат дни на погребальных кострах или в желудках ненасытных акул, кишащих в бухте.

Запустение, опустошение и грустное чувство, что те, кто ищет лишь личную славу и власть, заманили их миражом, распространились среди колонистов, как новая эпидемия — столь же опасная, как лихорадка и рвота. Горожане начали задумываться над тем, почему они до сих пор подчиняются вице-королю, а того, затворившегося в особняке из черного камня, казалось, совершенно не волновало будущее людей, которых он сюда привел.

Злые языки упорно нашептывали в ухо Алонсо де Охеды, призывая его к бунту, но тот наотрез отказывался идти у них на поводу, заявляя, что никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах не обнажит шпагу против законного правителя, назначенного королем и королевой, ибо, по его мнению, лишь Их величества имеют право требовать отчета от своих непосредственных подчиненных. Поэтому он всячески избегал бывать на постоялом дворе и в таверне «У четырех ветров», где обычно собирались офицеры-мятежники, донимавшие его своими жалобами и намеками на участие в перевороте, и старался как можно больше времени проводить на ферме, отговариваясь тем, что должен ухаживать за доньей Марианитой.

Но и здесь имелись свои сложности: слишком близко была Золотой Цветок, день ото дня влюблявшаяся в него все сильнее, и бедный капитан, так преданный Пресвятой Деве и верный своему долгу солдата, а также обещанию, данному когда-то далекой и почти незнакомой девушке, прекрасно это видел и готов был бежать на край света от этой великолепной женщины, по которой вздыхали как все его соотечественники, так и местные жители.

— Жизнь слишком коротка! — говаривал по этому поводу мастер Хуан де ла Коса, еще слишком слабый, чтобы завидовать своему другу, на которого обратила внимание такая женщина. — Боюсь, что ваша щепетильность, мягко говоря, не обоснована. Предоставьте это дело природе, уж она-то поумнее всех докторов, вместе взятых; подарите счастье Анакаоне и познайте его сами, ведь в любой день лихорадка, индейская стрела или шпага злоумышленника могут положить конец вашим сомнениям.

— В этом и заключается одна из причин, почему я хочу сохранить в чистоте свою совесть, — непоколебимо отвечал капитан. — Если в один прекрасный день Господь решит призвать меня к себе, я должен предстать перед ним столь же непорочным, каким меня желает видеть его Пресвятая Матерь.

— Мне кажется полной нелепостью, что вы не считаете грехом распороть кому-нибудь брюхо стальной шпагой, но боитесь проникнуть в прекрасную женщину чем-то более мягким, горячим и естественным! Да еще когда она с ума по вам сходит! Не понимаю такой щепетильности!

— Вы все же моряк из Сантоньи, вас, вероятно, воспитывали более открытым, но я родился в семье священников и военных, которые жили лишь молитвами и желанием изгнать из страны мавров. Ребенком я выучился тому, что убийство неверных угодно Господу, а блуд огорчает Пресвятую Деву. А раз она уберегла меня в сотне сражений, по меньшей мере, я обязан уважать ее волю, иначе в следующий раз в очередной схватке удача меня покинет.

— Ради такой женщины, как Золотой Цветок, вполне можно и рискнуть.

— Даже погубить свою душу и отправиться в ад?

— Простите, Охеда, если я вас обидел, но едва ли найдется на земле столь чудовищно бессердечное создание, у которого поднимется рука отправить в ад человека лишь за то, что он не смог устоять перед подобным искушением.

— Иногда, особенно по вечерам, когда мы вдвоем гуляем по пляжу, мне тоже приходят в голову подобные мысли, — ответил тот. — Но потом я вспоминаю о ее муже, прикованном к воротам адмиральского дворца, который с таким глубоким уважением приветствует меня всякий раз, когда я прохожу мимо, и я не сомневаюсь, что его сердце разорвется на тысячу кусков, если он узнает, что я овладел его женой... Я не могу этого сделать, мастер Хуан. Понимаю, что веду себя, как идиот, но меня так воспитывали, и если я хочу спасти свою душу, то обязан следовать долгу.

Если эту точку зрения было трудно понять привыкшему к риску капитану, то еще труднее это оказалось пылкой Анакаоне. Она никак не могла взять в толк, отчего самый смелый воин из тех, кого она знала, с таким упорством отказывается от женщины, которой мечтают обладать тысячи мужчин гораздо менее храбрых. Сколько она себя помнила, ее всегда осаждали поклонники, сраженные ее красотой, но сколько она ни пыталась, «маленький белый бог» так к ней и не прикоснулся, что лишь разожгло пожирающий ее внутренний огонь.

Теперь она носила простое хлопковое платье, отданное ей немкой, как ни странно, в нем она выглядела еще более соблазнительной, чем нагой. Разговаривала и вела себя она так, как, по ее мнению, вела бы себя европейская королева, но каждую ночь возвращалась в свой гамак разочарованной и злой, не раз ей приходилось удовлетворять себя под непроницаемыми взглядами служанок.

Все это сводило ее с ума.

Она скучала по урокам Ингрид и жила только мыслями о том, что та поправится, хотя и понимала, что если немка выздоровеет или умрет, то Алонсо де Охеда перестанет посещать ферму с такой завидной регулярностью.

Золотой Цветок оставила при себе лишь одного советника — пухлого и сладкозвучного Домингильо Четыре Рта, заверявшего, что он не только единственный из местных жителей способен совершенно свободно говорить на языке конкистадоров, но и прекрасно знает их добродетели и недостатки.

— Золото! — твердо ответил он, когда госпожа спросила его мнения, как привлечь уклончивого капитана в ее гамак. — Испанцы сходят с ума из-за золота. Предложи его, и капитан упадет к твоим ногам, как раб.

Высокородная принцесса не могла понять, каким образом молодой и здоровый мужчина может больше интересоваться блестящим металлом, годным лишь на глупые украшения, чем ее мягкой кожей или упругими грудями, но все же решила принять странный совет и приказала своим самым храбрым воинам отправиться во владения ее брата, вождя племени Харагуа, и попросить его немедленно прислать всё золото, что он сможет добыть.

Заполучив золото, принцесса составила план действий, который принесет ей окончательную победу и поможет покорить неприступную крепость — честь и честность отважного капитана Алонсо де Охеды.

20   

Ему снилась Ингрид.

Он увидел ее лежащей на темном ложе, с землистой кожей и неподвижной, словно мертвой, ее лицо не озаряла обычная радость и улыбка, глаза ее были неживыми, влажные губы не шевелились, а руки не двигались в поисках ласк. Он проснулся от ужаса, в холодном поту, но при этом с чувством, что в этом пугающем сне Ингрид была совсем близко, гораздо ближе, чем когда он покинул Гомеру.

Сколько времени прошло с тех пор?

Он потерял счет. Дни, месяцы, даже годы утекали сквозь пальцы, как утекает вода из ладоней, когда ее наберешь в горсть, чтобы напиться. Память сыграла с ним злую шутку, заставив потерять счет бесконечным однообразным дням, проведенным на корабле, в скитаниях по сельве, в плену у карибов.

И он снова ощутил безмерную усталость от бесцельных скитаний по земле столь незнакомой, что иногда трудно было отличить, спит ли он, или кошмар происходит наяву.

Сьенфуэгос посмотрел вверх, на густой полог ветвей, защищающий от дождя и скрывающий из вида, и вспомнил предыдущую ночь, когда ему выпала возможность покончить с преследователем, но он сохранил ему жизнь.

Теперь, при свете нового дня, он видел врага, не прекращающего охоту в погоне за его головой, и пожалел о глупой щедрости, которую никто не оценит, без конца задавая себе вопрос: когда же он прекратит поступать, как безумец, и признает, что главная задача — сохранить собственную жизнь, ведь это, похоже, единственное, что он способен сохранить на этом свете.

Лишь жизнь, шпагу, старый нож, заплечный мешок, полный вяленого мяса, и покоробившуюся шахматную доску, на которой ему все равно не хотелось играть в одиночку.

И воспоминания о прекрасной женщине, понемногу стирающиеся из памяти.

Сьенфуэгос с ужасом обнаружил это однажды утром, когда вдруг понял, что не может вспомнить лица белокурой немки.

Это открытие угнетало его даже больше, чем воспоминания о пережитых страданиях и потерянных близких; о друзьях, которых постигла бесславная гибель, об одиночестве, голоде и тех мгновениях, когда он прятался на берегу реки, боясь покинуть свое крошечное убежище, ожидая с минуты на минуту, когда чья-то длинная стрела пронзит его сердце.

Он лежал, свернувшись на дне каноэ, прижимался ухом к деревянному борту и слушал монотонный нескончаемый шум воды, бегущей к бескрайнему морю, чтобы влиться в его воды.

И тогда, сам не зная почему, отвязал лодку.

Несколько мгновений лодка оставалась в зарослях у берега, а потом мягко скользнула сквозь густую завесу листвы и лиан и, словно упавшее бревно, выплыла на середину реки.

Моросил дождь, хотя палило солнце.

Сьенфуэгос никогда не уставал восхищаться этим атмосферным явлением, часто случающимся ранним утром около озер и рек в сельве, когда солнечные лучи, слегка поднявшись над линией горизонта, могли проникнуть сквозь пелену дождя, проливающегося из черной тучи, нагревали капли и сотворяли чудесную радугу, сияющую желтым, как цветущие табебуйи, и словно расцвечивали небо фейерверками.

«Дождь и солнце — это любовь».

«Дождь с дождем — это боль».

«Солнце с солнцем — кошмар».

Не раз Сьенфуэгос задавался вопросом, кто мог придумать подобную глупость, и почему пастухи с Гомеры не устают повторять этот бред, словно прописную истину. Теперь же он размышлял, что бы сказали по этому поводу жители сельвы, где любовь всегда протекала под палящим солнцем.

Он вспомнил тот далекий вечер, когда овладел возлюбленной, стоя на коленях, лицом к солнцу, тонувшему за горизонтом, а тихие тёплые воды ласкали их волосы и тела, и решил, возможно, что в горах и лагунах его родного острова первая фраза могла бы иметь смысл, но теперь, когда он лежал на дне грубо вытесанного каноэ и позволяя мутной реке нести себя по течению, слова казались Сьенфуэгосу совершенно бессвязными.

На сельву опустился туман, дышать становилось все труднее, и тяжкий запах тления напомнил канарцу о забытом старом кладбище, где он похоронил свою мать, умершую от чумы.

В сельве гниющие листья пахнут так же, как гниющая плоть.

Затем посереди реки он увидел туземца, гордо восседающего в своей пироге. Угрюмый и хмурый, тот решительно сжимал короткое и тяжелое копье из древесины пальмы чонта.

Индеец был невысоким, но его широкие плечи выдавались за борта. Челюсти были крепко сжаты, ясно давая понять, что он приплыл сюда в готовности сражаться не на жизнь, а на смерть.

Сьенфуэгос позволил лодке плыть по течению, а сам тем временем оголил шпагу и, приблизившись, узнал того туземца, что первым вручал тыквенный сосуд сзолотом карлику Голиафу.

— Чего тебе надо? — громко проревел Сьенфуэгос, когда между ними осталось не более тридцати метров.

Тот красноречивым жестом провел ребром ладони по шее, словно хотел ее перерезать.

— Твою голову! — ответил он без долгих раздумий.

— А может, тебе на самом деле нужна моя задница, долбаный педик?

Паухи, похоже, не понял или не обратил внимания на эти слова, а лишь встал на колени, уперевшись ступнями в борта для лучшего равновесия, и поднял руку с коротким и тяжелым копьем.

Сьенфуэгос, со своей стороны, тоже поднял руку, призывая к перемирию.

— Да погоди же! — остановил он туземца. — Не будь таким идиотом! Даже если ты меня убьешь, в чем я сомневаюсь, пирога перевернется, мое тело пойдет ко дну, и ты никогда не найдешь мою голову.

Теперь туземец явно его понял, несколько секунд поразмыслил, и на его каменное лицо с комичными разводами черной краски, смытой дождем, легла тень беспокойства.

— Должен быть какой-то другой способ решить эту проблему, — сказал канарец, но не выпустил из рук оружия. — Теперь, когда я показал тебе, какой я трус, ты наверняка добьешься любви Урукоа, и не убивая меня.

— Мне нужна твоя голова, — последовал твердый ответ.

— Да что за мания!

Лодки двигались рядом, скользя по неспешному течению, между ними сохранялась дистанция в восемь-девять метров, и, немного поразмыслив над стоящей перед ним трудной проблемой, канарец протянул руку и поднял прекрасную коробку с шахматами.

— А если ты подаришь ему вот это? — поинтересовался он. — Можешь сказать, что утопил меня, а это доказательство, — улыбнулся он. — Гарантирую, что этот подарок прослужит дольше головы, которая через три дня сгниет.

Паухи сухо покачал головой.

— Это не поможет! — ответил он мрачно. — Он тебя любит и не разлюбит, пока своими глазами не увидит твой гниющий труп, изъеденный червями. Я видел, как он гладил волосы у тебя на лице несколько дней назад, но, когда он почует вонь твоего трупа, гниющего в реке, то вернется ко мне.

— Волосы у меня на лице? — удивился козопас. — Так вот что так понравилось красавчику: моя борода!

Индеец печально кивнул, проведя рукой по собственной гладкой щеке.

— Урукоа очень странный... — еле выговорил он, чуть ли не рыдая. — Я думал, что он меня любит, но, стоило ему увидеть волосы у тебя на лице, как он словно сошел с ума.

Сьенфуэгос тут же вспомнил, что и в самом деле, во время недолгих, но пылких ласк в ту злополучную ночь, когда он принял Урукоа за девушку, его поразило, с какой настойчивостью маленькие ладони теребят его бороду.

— Вот черт! — выругался он.

— Я должен тебя убить, — повторил индеец. — И убью, даже если придется доставать твою голову со дна реки.

— Как же ты меня достал! — вздохнул канарец. — Почему же ты такой зануда, видимо, даже тот парнишка от тебя устал, вот и не дает. Погоди немного и дай мне подумать!

Несколько коротких минут они составляли, несомненно, весьма странную парочку, застрявшую посреди реки под палящим солнцем. Один — со шпагой в руке, а другой — с копьем, все попугаи и обезьяны окружающей сельвы озадаченно на них уставились.

Наконец, канарцу, похоже, пришла в голову идея, он наклонил голову и искоса поглядел на врага.

— Если дело только в бороде, то это можно уладить, — сказал он.

Туземец смутился.

— Что ты хочешь этим сказать? — живо поинтересовался он.

— Если Урукоа сходит с ума по моей бороде, то я подарю ее тебе, и уладим дело миром.

— Ты можешь это сделать? — поразился индеец. — Ты правда отрежешь с лица рыжие волосы и подаришь мне?

— Конечно!

— Не верю!

— Я никогда не вру, — серьезно ответил канарец. — Может, я и чужестранец, трусливый, волосатый и вонючий, но никогда не вру. Если я сказал, что подарю тебе бороду, то так и будет. Ты вернешься в деревню с бородой, Урукоа в тебя влюбится, и вы будете жить долго и счастливо.

— И как ты это сделаешь?

— Доверься мне, — он посмотрел на туземца со странной твердостью во взгляде. — Обещаешь, что не станешь на меня нападать? — И после молчаливого кивка Паухи, похоже, полностью позабывшего о своих кровожадных намерениях и ослепленного возможностью стать обладателем собственной бороды, Сьенфуэгос добавил: — Давай причалим, и у тебя будет самая прекрасная борода в мире!

Они вытащили лодки на небольшую песчаную отмель. Сбьенфуэгос нашел подходящее дерево и сделал на коре три глубоких надреза, а потом тщательно заточил старый нож о лезвие шпаги.

Добившись желаемого эффекта, он сел на упавший ствол и начал тщательно бриться, всё до последнего волоса складывая в пустой тыквенный сосуд, который завороженно держал Паухи.

Когда его щеки стали совершенно чистыми, как у индейца, тот протянул руку и дотронулся до лица Сьенфуэгоса, на котором кровоточили мелкие порезы.

— Болит? — спросил он.

— Только душа! — со всей серьезностью ответил канарец. — Иди сюда! Сядь.

Туземец устроился рядом с тыквой в руках, а Сьенфуэгос дошел до дерева с зарубками и с помощью широкого бананового листа зачерпнул клейкий и вонючий сок, выступивший в надрезах, внимательно его изучил и пришел к выводу, что консистенция подходящая. Он вернулся к ошеломленному Паухи и щедро намазал ему щеки, не забыв и верхнюю губу.

Наконец, приложив максимум внимания и борясь с неизбежным желанием расхохотаться, он стал приклеивать к физиономии идиота-туземца волосы из своей бороды, один за другим.

Результат получился кошмарным. Желтая смола легла на размытую черную боевую раскраску совершенно хаотично, и клочки рыжих волос с налипшими на них тут и там песком, мухами и землей придавали бедному Паухи поистине ужасающий вид. Канарец был уверен, что, стоит нежному Урукоа бросить взгляд на это чудовище, как он тут же грохнется в обморок, сунет голову в реку или немедленно воспылает интересом к женщинам.

Влюбленный воин, однако, явно гордился собой и постоянно наклонял голову и косил глазами, пытаясь рассмотреть рыжие волосы на своем подбородке, в полной уверенности, что, когда он появится в подобном обличье к хижине возлюбленного, тот раскроет ему объятья и подарит самое сладкое наслаждение.

Сьенфуэгос завершил дело, хотя так и не смог отлепить от щек туземца сухой листок и травинки, принесенные ветром, поднялся, осмотрел жертву с мрачным выражением лица и кивнул с довольным видом.

— Превосходно! — воскликнул он. — В самом деле превосходно!

— Правда?

— Как моя собственная! — добавил он, решив все же слишком не наглеть. — В моей стране принято обмениваться бородами.

Через десять минут они дружески обнялись на прощание, и пока полный надежд индеец грёб к своей деревне, канарец позволил течению неспешно нести себя к далекому морю, отделяющему его от острова Гаити и нового города, основанного адмиралом.

Обернувшись в последний раз, чтобы окончательно убедиться, что идиот Паухи навсегда исчез в туманной дали, он глубоко вздохнул и улыбнулся сам себе:

— Я был всего на волосок от смерти!

Три дня он провел на прекрасном широком пляже, запасаясь фруктами, яйцами, черепахами и мясом игуаны, а также рыбой. Он не преминул воспользоваться случаем, чтобы прикрепить к широкому каноэ нечто вроде бокового балансира, чтобы лодка лучше держалась в открытом море.

А еще он добыл почти полсотни больших зеленых кокосов, проделал в них крохотные отверстия и заменил их сладкое содержимое свежей водой. При этом он дал себе твердое обещание не пить больше двух в день и рассчитал, что в таком случае сможет продержаться почти месяц, и если за это время не найдет остров и город, то, скорее всего, на этом его бурная жизнь закончится.

Последний день он провел, улегшись в тени, глядя на изумрудное море, которое иногда бывало дружелюбным, а иногда кошмарным, и неспешно соорудил из листьев нечто вроде циновки, что послужит ему в качестве скромного навеса и предохранит от жестокого солнца, сияющего здесь с такой силой, как нигде в мире.

Потом он поставил перед собой камень, изображающий остров Гаити, и напряг память, пытая начертить пальцем на песке те маршруты, по котором мог проплыть, с тех пор как покинул форт Рождества на борту «Севили».

Всё без толку. Чутье подсказывало, что желанная цель находится где-то на северо-западе, может, в четверти румба от того места, где сейчас пряталось солнце, но он понимал, что в конечном счете это не более чем предположение, лишенное твердых оснований, ведь он столько раз сворачивал и столько раз плутал, что понять что-либо определенно было совершенно немыслимо.

— В чем я точно уверен, так это в том, что нужно выйти в море, — сказал он. — И надеяться на чудо.

Но кое-что привлекло его внимание. Почему всегда при мысли об Ингрид его охватывает странное чувство, будто она зовет его откуда-то с северо-запада? Если рассуждать логически, то женщина, которую он так любит, должна по-прежнему находиться на Гомере, том острове, за которым скрывалось солнце на протяжении двух месяцев плавания, однако по какой-то необъяснимой причине Сьенфуэгос чувствовал, что Ингрид находится в противоположной стороне.

— Я бы не удивился, проснувшись однажды утром полным безумцем,— убежденно пробормотал он. — Учитывая все, что со мной произошло, я давно уже должен был сойти с ума.

Тем не менее, находясь в полном одиночестве на незнакомом белом пляже, с морем перед глазами и сельвой за спиной, Сьенфуэгос был спокойнее, чем когда-либо, до последней детали продумывая новую рискованную авантюру. Возможно, покинув этот теплый песок, он приступит к написанию последней главы своей злополучной истории.

Наконец, на востоке пролегли первые тени, а на изматывающей жаре этих широт всегда было гораздо практичней и менее утомительнее грести по ночам, а днем отдыхать. И он столкнул лодку на воду и поплыл на северо-запад.

Час спустя, когда на него глядели лишь миллионы звезд, Сьенфуэгос с удивлением обнаружил, что напевает старую канарскую песню и в глубине души счастлив, что наконец-то свободен.

Немного погодя на горизонте показалась огромная монета — сначала медная, потом золотая, а затем серебряная, словно ее вытащил чернокожий фокусник, ее свет отразился на поверхности воды, превратив море в зеркало, будто залитое ртутью, и заиграл на мокрых спинах семейства дельфинов. Время от времени показываясь из воды, они давали Сьенфуэгосу понять, что он не совсем одинок в этом мире.

Канарец посвистел им, как делали моряки с «Галантной Марии», и дельфины заскакали перед носом лодки, как стайка игривых ребятишек. Он так нуждался в дружеской компании, что довольно долго разговаривал с дельфинами, советуясь с ними по поводу неясного курса своего рискованного плавания.

Они исчезли вместе с луной.

Светило погрузилось в море на горизонте, а дельфины скрылись в совсем черной теперь пучине. Уставший грести Сьенфуэгос лег и стал рассматривать звезды, которые любезный мастер Хуан де ла Коса научил его узнавать. С тех пор прошло уже так много времени!

Но звезды остались прежними.

Они даже не ускорили свое неспешное передвижение по небесной тверди. Сьенфуэгос вслух повторял названия, словно заклинание, которое сможет вернуть ему те вечера, когда он был окружен людьми, говорящими на одним с ним языке и разделяющими те же страхи и надежды.

Он испытал уже столько бед, что даже нелепое плавание на «Галантной Марии», милей за милей отдаляющее его от родного острова и любимой, теперь вспоминалось как один из самых чудесных этапов жизни, ведь тогда он научился читать и писать и познакомился с людьми, которые в один прекрасный день станут частью истории.

Что сталось с его добрым другом Луисом де Торресом, с малодушным Родриго из Хереса, который клялся и божился, что невинный кубинский табак может принести вред, или с самим адмиралом Колумбом? Смог ли он добраться до двора Великого хана и его золотых дворцов?

Гориаф и его приспешники заверяли, что некоторые из этих людей вернулись, и Сьенфуэгос задавался вопросом, как они отреагируют, если однажды увидят его восставшим из мертвых.

«Это я, — скажет он. — Юнга Сьенфуэгос, канарец, над которым все смеялись, зайцем пробравшийся на корабль. Это я, тот самый чертов Гуанче».

Никто ему не поверит.

Никто не поверит нелепому рассказу о бесконечных бедствиях, ведь даже ему самому они иногда казались кошмарным сном, вызванным воспаленным воображением.

Когда взошло солнце, он установил навес из пальмовых листьев и заснул.

Так он провел несколько дней и ночей.

Может, десять, а может, и двенадцать. Какая разница?

Спать, грезить, есть, пить, ловить рыбу, снова спать. Иногда плакать.

И грести.

Постоянно грести.

Дельфины больше не появлялись.

Даже луна устала освещать путь.

Лишь море, неподвижное, свинцовое море, составляло ему компанию.

Ветер совершенно стих, не осталось даже самого легкого бриза, невыносимая липкая жара стала хозяйкой положения.

Потом как-то ночью атмосфера начала сгущаться, и новый день удивил Сьенфуэгоса густым туманом, с подобным он еще никогда в жизни не встречался. Чуть дальше носа лодки не было видно ни зги, и когда он не греб, тишина становилась такой абсолютной, что болели уши.

Все три последующие дня он ощущал, что находится в каком-то новом кошмаре, он никогда не испытывал такого безотчетного страха, ведь эта непроницаемая белая мгла больше напоминала опутавший вселенную саван, чем обычное атмосферное явление, канарец даже не осмеливался думать о том, какие бесчисленные ужасы поджидают его за этим неосязаемым барьером, сотканным из пустоты.

— Может, я уже мертв, — сказал он как-то себе однажды утром. — Может, я просто этого не знаю, но вероятно, я уже три дня как пустился в долгий путь туда, откуда нет возврата.

Через два часа он услышал где-то далеко-далеко неясный металлический звон колокола.

21   

— Тебя ждет принцесса.

Капитан Алонсо де Охеда раздраженно повернулся к раболепному и потному Домингильо Четыре Рта и снова посмотрел на бледную и неподвижную донью Мариану Монтенегро, распростертую на постели. Ее грудь почти не вздымалась, из чего капитан заключил, что и жизнь ее почти покинула.

— Я должен о ней позаботиться, — ответил он.

— Это важно.

Охеда собрался уже резко ответить, но скорчившийся в уголке, под слабым светом масляной лампы, хромой Бонифасио поднял лицо, которое закрывал руками.

— Я посижу с ней, — тихо сказал он. — Если что-то случится, я вас позову.

— Я за нее боюсь.

— Ничего не поделаешь. Всё теперь в руках Господа.

Охеда еще немного поразмыслил, взглянул на лоснящийся двойной подбородок туземца и последовал за ним в ночь.

Они дошли до мыса на оконечности бухты, и у конца длинного ряда кокосовых пальм Домингильо Четыре Рта остановился, протянул руку и показал на вход в широкую пещеру, откуда исходило легкое свечение.

— Там, — только и произнес он, прежде чем повернуться спиной и вновь раствориться во мраке.

Испанец несколько мгновений стоял, испытывая искушение последовать за толстяком и опасаясь, что его заманивают в ловушку, но в конце концов решил, что его непререкаемая вера в Богоматерь защитит от всего дурного. Неужели капитан Их Католических величеств повернется спиной к опасности, даже не пытаясь вступить в сражение?

Он вошел в пещеру, готовый ко всему, но увиденное превзошло самые смелые ожидания. Охеда застыл как вкопанный, пораженный представшей перед глазами картиной. Сотни лампад освещали просторную пещеру, а в центре возвышалось огромное ложе, сплошь усыпанное лепестками алых цветов. Там лежала несравненная принцесса Анакаона, на которой не было ничего, кроме множества золотых украшений, покрывающих ее тело с головы до ног.

— Боже! — ошеломленно прошептал он. — Что за безумие?

Она протянула руку, приглашая его лечь рядом, и улыбнулась с легкой грустью.

— Мое имя — Золотой Цветок, как тебе известно, — сказала она. — Все золото, что ты здесь видишь, принадлежит тебе, но я хочу, чтобы ты знал — самая большая драгоценность, которую я для тебя приберегла, это нектар, скрытый в потаенной чаше моего тела.

Лицо смущенного капитана густо покраснело под черной бородой, долгие минуты он не мог оторвать завороженного взгляда от удивительного зрелища, которого никто раньше не видел. Перед ним лежала самая желанная женщина и больше золота, чем представлял в своих амбициозных мечтах Колумб, но сильнее, чем красота этого тела или ценность богатств, его потрясла глубина любви, которую он прочитал в темных глазах нежного создания. Казалось, сердце принцессы разобьется на тысячи осколков, если он не ответит ей взаимностью.

— Боже! — задумчиво повторил он. — Ну почему ты так меня искушаешь?

И тут он понял, что настоящим искушением было не золото и не любовные утехи, а то, что он, как человек доброй души, не может повергнуть в отчаяние женщину, чья жизнь сейчас находится в его руках.

— Или тебе этого недостаточно? — спросила она с такой тревогой в голосе, что у Охеды заныло сердце. — Здесь все, что смог добыть мой брат.

Он протянул руку и прижал палец к ее губам.

— Не говори так! — покачал он головой. — В целом мире не найдется столько золота, чтобы скрыть твою красоту. И не найдется в мире столько золота, чтобы купить Охеду. Идем! Не бойся.

Он заставил ее подняться и медленно повел к выходу из пещеры. Они вышли в ночь, сверкающую мириадами звезд. Добравшись до кромки воды, испанец остановился и замер над широкой, похожей на озеро бухтой.

Потом очень медленно снял многоярусное золотое ожерелье, висевшее на шее принцессы, и внезапно швырнул его в воду.

— Не могу допустить, чтобы этот мусор скрывал твою грудь, — сказал он. — Или чтобы эти золотые кувалды оттягивали твои прелестные ушки, или чтобы браслеты портили чудесную линию твоих рук.

Сняв с нее браслеты и серьги, он также бросил их в воду, после чего начал раздеваться, нежно шепча при этом:

— Пусть не будет никаких барьеров между твоей кожей и моей, между моим телом и твоим; пусть сладкий нектар твоей чаши утолит мою жажду.

Он встал перед ней на колени, вдыхая сладкие ароматы Золотого Цветка, а потом они жадно и ненасытно любили друг друга на теплом песке, пока первые колибри — вестники рассвета — не замелькали в небе алыми стрелами, спеша на поиски иных цветов.

Два дня спустя Ингрид Грасс начала выздоравливать.

Она перестала звать в бреду Сьенфуэгоса, а жар, словно в топке сжигающий каждый грамм жира в ее теле, пропал.

Она едва разминулась со смертью.

Первым, что она увидела, были сияющие глаза принцессы. Ингрид нашла в себе силы улыбнуться.

— Тебе удалось! — прошептала она.

Туземка с нежностью дотронулась до ее руки.

— Благодаря тебе.

— Я тебе завидую.

— Однажды ты будешь такой же счастливой, как сейчас я, — она помедлила и добавила другим тоном: — Очень скоро я смогу сказать тебе нечто очень важное, но пока я не уверена, да и время не пришло. Вот поправишься, тогда и скажу.

— Прошу тебя!

— Нет! Не сейчас! Имей терпение.

Прошла целая неделя, прежде чем Анакаона воспользовалась одной из их неспешных прогулок по пляжу, чтобы сесть неподалеку от того места, где она впервые занималась любовью с Охедой, и после некоторых раздумий заговорила.

— Некоторое время назад ко мне обратился за помощью дон Луис де Торрес... — начала она. Он просил меня воспользоваться своим влиянием на вождей, чтобы разузнать, что произошло с одним из тех, кто остался в форте Рождества, разрушенном моим мужем Каноабо. — Она ненадолго замолчала и задумчиво посмотрела на немку, словно пыталась предугадать ее реакцию. — Я знаю, как много этот человек для тебя значил.

— И по-прежнему много значит.

— Почему ты никогда мне о нем не рассказывала?

— Просто хотела, чтобы никто не знал о том, что он жив... если он еще жив.

— Через три дня после резни он еще был жив. Я помню, как Каноабо разъярился, потому что Гуакарани и его воины позволили двум испанцам сбежать.

— Двум...? — удивилась Ингрид. — Ты уверена?

— Абсолютно. Один был рыжеволосым юношей, а второй стариком.

— И куда они направились?

— Никто не знает. Они вышли в море, и больше никто их не видел, — она поиграла с горстью песка и, не глядя на Ингрид, добавила: — Но есть и еще кое-что.

— Еще кое-что? — с надеждой повторила донья Мариана Монтенегро. — О чем ты?

— Я не уверена, захочешь ты это слышать или нет, но все же я пришла к выводу, что должна тебе рассказать. — Теперь она посмотрела немке прямо в лицо. — Вождь Гуакарани позволил твоему другу улизнуть, потому что его сестра родила от него сына.

— Сына...? — удивление и боль в голосе Ингрид не остались незамеченными Золотым Цветком, и та протянула руку, с силой сжав запястье немки. — Сына Сьенфуэгоса?

— Именно так.

— Боже мой!

— Не вини его. Он провел вдали от тебя уже больше года.

Немка промолчала. Она медленно встала, подошла к кромке воды и долго смотрела на неясную линию горизонта. Наконец, она тихо ответила, так и не повернувшись:

— Я его не виню. Меня лишь огорчает, что это не мой сын.

— Мне сказали, что именно мать мальчика скрывала испанца, чтобы его не убили люди моего мужа. Он не был трусом, его опоили.

— Понятно, — Ингрид снова посмотрела на принцессу. — Наверное, именно поэтому он и не хотел, чтобы кто-нибудь узнал о том, что он жив — никто не поверил бы, что его спасла женщина.

— Возможно...

— Но когда Сьенфуэгос вернется (а он вернется!), эта женщина скажет правду. — Ингрид встала на колени рядом с туземкой. — Или нет?

Принцесса с нежностью провела рукой по щеке Ингрид, но одновременно с этим покачала головой.

— Нет. Не скажет. Ее брат Гуакарани может это подтвердить, если захочет, но не она. Месяц назад ее унесла эпидемия.

Бывшая виконтесса де Тегисе ничего не ответила. Она молча встала и зашагала по пляжу, в сторону далекого мыса, где стояла больше часа, задумчиво глядя на море и пытаясь вызвать в памяти прекрасное лицо, столь ею любимое, но уже полуразмытое, почти не различимое в глубинах памяти.

Золотой Цветок терпеливо ждала, пока она придет в себя, понимая, что, должно быть, это известие причинило ее подруге глубокую боль; всегда тяжело узнавать, что человек, за которого ты готова отдать жизнь, стал отцом ребенка другой женщины. В то же время, Анакаона считала, что поступила совершенно правильно, рассказав об этом.

Наконец, Ингрид Грасс повернулась и медленно двинулась назад. Поравнявшись с Анакаоной, она спросила:

— И где же этот ребенок?

— Со своим дядей.

— Как ты думаешь, он согласится мне его отдать? Я буду заботиться о нем, как о собственном сыне.

— Я знаю, — Анакаона мило улыбнулась и чуть заметно кивнула. — И была уверена, что ты меня об этом попросишь. — Гуакарани готов отдать его тебе — если дашь слово, что всегда будешь помнить о том, что это первый ребенок испанца и гаитянской принцессы.

— Обещаю.

— Я позабочусь, чтобы его принесли тебе как можно скорее.

Они не спеша направились в сторону фермы, шествуя под руку по тихому красивому пляжу, с которого открывался чудесный вид на зеленое море карибов. Внезапно немка остановилась и спросила:

— Как его зовут?

— Гаитике.

— Гаитике, — задумчиво повторила Ингрид Грасс. — Красивое имя. А что это значит?

— «Гаити» означает «страна гор», а «ке» — «сын». Таким образом, его имя означает «Сын Страны гор», или, если хочешь, просто «Сын гор».

— «Сын гор!» — немка изумленно прищелкнула языком, затем встряхнула головой и улыбнулась. — Вне всяких сомнений, это самое подходящее имя для ребенка Сьенфуэгоса, — она вновь взяла принцессу за руку, и они опять двинулись по пляжу. — Когда я его встретила, единственное, что он умел — это лазать по скалам, словно горный козел. Мне всегда так хотелось рассказать тебе о нем!

22   

Снова зазвонил колокол.

Он звучал так далеко, так неясно, а эхо поглощала белая ватная масса тумана. Стоило больших усилий увериться в реальности его существования, скорее это были галлюцинации, вдобавок к многочисленным фантазиям, которыми была наполнена его жизнь, состоящая из одних нелепостей.

Это невозможно.

Совершенно невозможно, чтобы в огромном море карибов, среди бесчисленных островов, течение, направляемое рукой судьбы, могло привести хрупкое каноэ в такое место, где можно услышать звон колокола.

Это невозможно.

Но звон продолжался, теперь еще яснее, хотя слегка сместился вправо — трудно было судить, откуда именно он доносится.

Весло выскользнуло из его дрожащих рук и упало в воду. Сьенфуэгос перегнулся через борт, чтобы поймать его, и лодка едва не перевернулась.

Туман начал рассеиваться.

Сьенфуэгос греб медленно, почти беззвучно, прислушиваясь к любому шороху, приникающему сквозь густую белизну, нервы у него были на пределе, все чувства обострились в желании снова услышать металлический звон, гудящий в голове и возвращающий его в самые счастливые годы жизни.

Колокол снова зазвонил, теперь слева.

— Боже милосердный! — горько воскликнул Сьенфуэгос. — Я плаваю кругами!

Он поправил курс, и нос корабля стал разрезать туман, пелену которого рассеивал упорный и терпеливый ветер.

Звук был тягучим, монотонным и печальным, не похожим на веселый перезвон колоколов из его детства, но Сьенфуэгосу он казался триумфальной песней, неопровержимым свидетельством того, что совсем рядом живут похожие на него люди, с такими же обычаями, говорящие на том же языке и безусловно знающие, как перебраться на другой берег океана.

А там, на другом берегу океана, находится Испания.

А в Испании — Гомера.

А на Гомере — Ингрид.

Колокол звучал теперь справа.

Сьенфуэгос снова скорректировал курс.

Мягкий бриз превратился в свежий ветер, разбросавший последние лоскуты густого тумана.

Теперь вокруг царило безмолвие.

Прямо по курсу расстилался горизонт.

А на горизонте не было ничего, совершенно ничего.

Лишь бескрайнее море и никакой надежды.

Он просто окаменел от новой насмешки судьбы, а когда начал искать причину своих галлюцинаций, разглядел далеко за кормой два корабля, идущих на расстоянии в милю друг от друга. Теперь, когда туман рассеялся, им уже не было нужды звонить в колокола, чтобы обозначить себя и избежать столкновения.

Пораженному Сьенфуэгосу понадобилось некоторое время, чтобы понять — он находится посреди бескрайнего моря совершенно один, и вероятность найти затерянный на далеком острове город по-прежнему равна нулю.

Ему снова стало ясно — сколько бы он ни питал иллюзий, для канарца Сьенфуэгоса чудес не существует.

Его жизнь всегда будет тяжелой, полной лишений и опасностей, и никто не придет ему на помощь.

Он в отчаянии закрыл лицо руками, прислонился к борту и тихо заплакал.




Примечания

1

Начиная с 1503 года местные жители колоний «поручались» энкомендеро (поручителю) и обязаны были платить налог и выполнять повинность (работу на рудниках). Изначально энкомьенда предполагала ряд мер, которые должны были проводиться колонистами, по обращению индейцев в христианство и приобщению их к европейской культуре. Однако в ходе воплощения в жизнь она почти повсеместно выродилась в крепостное право.

(обратно)

2

Бартоломе де лас Касас (1484-1566) — испанский священник-доминиканец, первый постоянный епископ Чьяпаса и историк Нового Света. Известен своей борьбой против зверств в отношении коренного населения Америки со стороны испанских колонистов, автор книг «Кратчайшая реляция о разрушении Индий» и "История Индий".

(обратно)

Оглавление

  • 1   
  • 2   
  • 3   
  • 4   
  • 5   
  • 6   
  • 7   
  • 8   
  • 9   
  • 10   
  • 11   
  • 12   
  • 13   
  • 14   
  • 15   
  • 16   
  • 17   
  • 18   
  • 19   
  • 20   
  • 21   
  • 22   
  • *** Примечания ***