Незабываемые встречи (fb2)


Настройки текста:



Незабываемые встречи

Иван Петрович Малютин

И. П. МАЛЮТИН

Начать писать стихи в 1895 году и увидеть свою первую книгу лишь в 1957 году — сам по себе факт исключительный и, пожалуй, единственный в истории нашей литературы). Но так сложилась судьба Ивана Петровича Малютина — поэта из народа, человека с доброй и светлой душой, неутомимого подвижника литературы. Его первые произведения, подкупающие большой непосредственностью и искренностью, печатались на страницах газет и журналов Кургана, Петропавловска, Омска, Самары, Барнаула, Енисейска, Ново-Николаевска, Ярославля, Петрограда еще в дореволюционное время.

Иван Петрович нес свое поэтическое слово рабочим и крестьянам, в ту огромнейшую трудовую семью, откуда и происходил сам.

В одном из автобиографических стихотворений он писал:

Я пришел к вам из толщи народной,
Из глуши новгородских лесов.
Жизни светлой, разумной, свободной
Я искал еще с детских годов…
Как хотелось мне света и знанья!
Но кругом все была темнота.
И бесплодными были исканья,
Не сбывалася долго мечта…

Любовь к русскому народу и его литературе — светочу и радости обездоленных масс — Иван Петрович пронес сквозь долгие годы своей жизни, полной честного труда, тяжелых лишений и горьких невзгод. Аресты, тюрьмы, ссылки и поселения в «местах отдаленных» под надзор полиции — все это за то, что он пытался пробудить в народе поэтическим словом ненависть к угнетателям и вселить веру в собственные силы для борьбы с темнотой, злом и произволом за светлую и свободную жизнь.

Наиболее памятной вехой на жизненном пути Ивана Петровича является его стихотворение памяти П. Ф. Якубовича-Мельшина — поэта, писателя и критика, товарища В. Г. Короленко по журналу «Русское богатство», приговоренного к смертной казни, затем замененной каторгой и ссылкой за свою революционную деятельность.

Редактор барнаульской газеты «Алтайский край», опубликовавший это стихотворение в 1912 году, был оштрафован, а когда на страницах появилось другое стихотворение Малютина «Два потока» — газету закрыли, редактора и автора арестовали.

В этом стихотворении, полном выпадов против существующего строя и царской власти, поэт писал:

Для чего вы силой захватили в руки
Над народом бедным и бесправным власть!?
Жизнь себе подобных превратили в муки
И на труд народный вы живете всласть!

В книге И. П. Малютина «Незабываемые встречи», появившейся на 85-м году его жизни, рассказывается об удивительно теплой переписке его и дружбе со многими выдающимися писателями, учеными, артистами — Горьким, Короленко, Серафимовичем, Дрожжиным, Шишковым, Подъячевым, Телешовым, Щепкиной-Куперник и другими. В книге есть очерк «Лучший друг», в котором правдиво показывается путь самого писателя-самоучки.

Жизнь этого удивительного подвижника литературы сама по себе — лучший пример неутомимого и добросовестного служения народу, верности раз избранному пути к своей заветной цели.

Александр Александрович Фадеев, дружба с которым у Ивана Петровича началась в 1928 году, в одном из последних писем советовал Малютину:

«Я думаю, что самое правильное из того, что Вы можете сделать, это — написать свои воспоминания. Не подумайте, что я говорю мимоходное доброе слово, но я по существу убежден в Вашей талантливости, а жизнь, прожитая Вами, не похожа на другие…»

Внемля доброму совету чуткого и большого советского писателя, всячески содействовавшего Ивану Петровичу в его творческом труде, Малютин, наконец, написал такую книгу воспоминаний.

Читатель прочтет ее с волнением не только потому, что автор рассказывает о своих встречах с замечательными людьми, представляющими непроходящий интерес для нас, но, читая эти воспоминания, он почти зримо представит самого автора — простого и доброго человека, всю жизнь стремившегося к высокой и прекрасной правде.

Поэт говорит о победе народа, о том, что сбылись надежды миллионов угнетенных в дни победного свершения Великого Октября:

Теперь сбылися те прозренья,
Уже не тот унылый вид —
Повсюду рост и сил движенье,
Работа радостно кипит.
Где в годы прошлые лениво
В степях дремали хутора,
На золотых колхозных нивах
Гудят под осень трактора.
И, мир отстаивая стойко,
Творит, дерзает наш народ.

Всегда скромный, Малютин не искал литературной славы, а свой творческий труд рассматривал лишь как оружие в борьбе с угнетателями народа и в меру сил и таланта пользовался этим оружием.

Сначала это было устное слово — он читал книги Горького, Короленко, Шишкова рабочим «Большой Ярославской мануфактуры», потом, будучи библиотекарем, снабжал их запрещенной литературой. Позднее возникло желание попытать силы в стихах и прозе. И бесчисленное множество его поэтических и прозаических произведений, рассыпанных, как зерна в поле, по страницам газет и журналов, давали свои всходы. Малютин рассказывал о тяжелой доле трудового люда, о том, что настанет день, когда над русской землей взойдет и засияет солнце счастливой жизни, и призывал бороться за свободу человека.

И хотя стихи Ивана Петровича читателю поколения, рожденного и выросшего после Великого Октября, покажутся чуточку архаичными, звучащими наивно, но надо помнить, что манера такого поэтического письма была присуща многим авторам, особенно вышедшим из народных низов.

Т. Л. Щепкина-Куперник, не только выдающаяся русская актриса, но и чуткая поэтесса, оценивая стихи Малютина, писала:

«Так тогда писали мы все, подготовляя незаметно каждой строкой, каждым словом все, что случилось в России».

Максим Горький, познакомившийся с Иваном Петровичем, душевно был рад, что встретил еще одного хорошего русского человека, и о своем знакомстве с Малютиным говорил:

«Верить в человека и любоваться ростом его духа — это лучшее, что дает нам жизнь».

Первая книга И. П. Малютина появляется в год 40-летия советской власти. Это не только знаменательно, но и вполне закономерно в условиях советской действительности, когда выходец из крестьян приобщился к литературе, стал ее неутомимым подвижником. В прежнее царское время искры народного таланта, едва вспыхнув, гасли, в наши дни они разгораются в пламя; творчество таких людей становится достоянием всех трудящихся, служит общему делу построения коммунизма в нашей стране.

Книга «Незабываемые встречи» важна тем, что может служить для современного молодого читателя наглядным уроком, как надо безгранично любить литературу и искусство и быть верным ему всю жизнь.

Иван Петрович полон энергии и творческого огня. Он ни на минуту не прекращает упорной работы над расширением своей книги воспоминаний. Новые имена, новые встречи с людьми, которые происходили десятилетия назад, встают перед ним, как будто они произошли сегодня.

Можно только радоваться за человека, чья жизнь прекрасна и благородна, как подвиг, и пожелать ему больших творческих успехов.


Ал. Шмаков.

ЛУЧШИЙ ДРУГ

В детстве я был любопытен и, всматриваясь вдаль, часто задумывался, есть ли у земли конец. И мне казалось, что он там, за нашими тощими крестьянскими полями.

А когда с отцом ходили рыбачить верст за десять, я думал, что мы непременно дойдем до конца земли и нетерпеливо спрашивал:

— Далеко ли еще?

— Очень далеко, а только нам так кажется, что близко, — отвечал отец. Потом, желая успокоить, добавлял, что будто есть книги, в которых написано, что люди доходили до конца земли.

— А в других книгах писано, — рассказывал он, — будто бы земля-то круглая, как мячик, и летит она по воздуху, как мыльный пузырь. А внизу под нами будто бы тоже люди живут — кверху ногами ходят — вот…

Это казалось мне невероятным и загадочным. Шли годы. Однажды залетела в нашу деревню из города небольшая книжка «Открытие Америки Христофором Колумбом». Открытие Колумба оказалось открытием нового мира и для меня.

Кругозор мой значительно расширился. Позднее я прочитал о путешествиях Миклухи Маклая, Пржевальского, Ливингстона и других известных исследователей.

В те годы книги в деревню попадали не таким путем, как сейчас. Деревенские женщины носили в город молоко, масло, яйца. Либерально настроенные интеллигенты посылали через них деревенским грамотеям маленькие книжки Л. Толстого, Короленко, Лескова, Успенского и других.

Учиться я начал лет с восьми по церковно-славянской азбуке с помощью отца. Но отцу вскоре надоело возиться со мной. Тогда он придумал такой способ обучения: сначала несколько раз показал мне все буквы и склады, а потом потребовал:

— Повторяй сам. За каждое повторение буду платить тебе по копейке.

Я обрадовался и старался повторять. Деньга мне были нужны. Иногда у меня скапливалось копеек до десяти. Вскоре эта своеобразная «стипендия» проигрывалась в бабки, и тогда ничего не оставалось делать, как снова и снова повторять азбуку.

Таким образом, я через год стал читать детские книжечки, а потом и такие, как «Вий», «Страшная месть» Гоголя, «Сон Макара», «Дети подземелья» Короленко. Любил и сказки про богатырей, особенно нравился мне Илья Муромец.

Когда же не было подходящих книжек, то отец заставлял читать библию. Много было непонятного в этой большой книге. Но и там я находил интересные вещи. Например, рассказы о войнах на слонах. Слоны, обтянутые толстой кожей, были неуязвимы для стрел противника и смело шли в бой, как бронированные танки. А из будок, устроенных на спине слонов, сыпались стрелы в неприятеля.

В нашей деревне жил один крестьянин — большой любитель чтения. Однажды он обнаружил в сарае старообрядца книги, привезенные из Москвы. Среди них были отдельные номера «Современника», «Отечественных записок», «Русской мысли» и другие. Там же оказалась «Хрестоматия» по литературе Полевого и «Естественная история» без начала и конца, со множеством рисунков. Все это было разрознено, кое-что порвано. Однако все это было Павлычем (так звали крестьянина) перенесено в его амбар и послужило нам «фундаментальной библиотекой», из которой для меня самыми ценными были книги о зверях и растениях. Я не просто читал их, а изучал по своему способу: сделал мерочку (английский фут) и когда нужно было представить длину и вышину льва, тигра, крокодила и т. д., я выходил в огород и там отмеривал около стены или забора длину и вышину зверя. Таким образом я представлял его величину. Размеры китов и высоких деревьев не вмещались на заборе, и мне нужно было выходить в поле со своими записями.

С самых ранних лет я превратился в няньку: приходилось возиться с четырьмя ребятишками мачехи. Затем нужно было помогать отцу в сапожной работе. В школу ходить у меня не хватало времени. Да и школа была через деревню от нас — церковно-приходская, маленькая.

В ней учили закону божьему, чтению и письму. Это меня тогда и не интересовало: читать и писать я уже научился дома. Отец считал меня уже достаточно грамотным. В нашей деревне насчет грамоты рассуждали просто: если человек может расписаться да разбирает гражданскую печать, он уже грамотей.

Меня очень интересовали биографии замечательных людей, будь то великие подвижники или ученые, путешественники или писатели.

Я невольно переносился с героями книг то в Новую Гвинею, то в раскаленные пески Средней Азии, то в Центральную Африку или в непроходимые дебри реки Амазонки. Так я заглядывал в кабинеты ученых, изобретателей, астрономов, геологов, ботаников, бывал в темницах инквизиции, где в ужасных пытках гасли всякие проблески мысли, где погибали такие светочи науки, как Бруно, Галилей, Коперник.

Все это меня очень интересовало, хотя я не все понимал. Меня увлекал процесс развития человеческой мысли, борьба с темнотой, с невежеством, суеверием. Читал я и удивлялся, сколько гибло людей с такой железной силой воли, как протопоп Аввакум и другие.

Сколько новых жизней, поучительных биографий, открылось тогда передо мной, сколько я перечувствовал восторгов и побед, перенес катастроф и разочарований, как, например, со Стефенсоном и Фультоном. Меня всегда поражала одна мысль: какие гениальные личности выходили из простого народа — Фарадей, Ломоносов и многие другие.

Мне хотелось читать, но читать было некогда. Обязанности няньки, подсобные сапожные работы возле отца отнимали почти все свободное время. Приходилось обкрадывать сон и читать книги ночью…

Для этого я сделал из маленького чернильного пузырька лампочку-керосиночку: согнул из жести трубочку, вставил ватный фитилек, нашел пробку, и лампочка была готова… И как только, бывало, все улягутся спать в нашей старенькой избушке, я тихонько пробирался за печку, открывал подполье, осторожно спускался туда, закрывая за собой западню.

Там, на завалинке, около стены лежали кое-какие спрятанные от мачехи книжки и листочки бумаги. Зажигаю фосфорную спичку. Вспыхивает зеленоватый свет, едкий запах щиплет в носу, у меня текут слезы. Располагаюсь на холодной земле. Лампочку ставлю на книгу и передвигаю ее по мере прочтения строк, так как она освещает маленькое пространство — небольшой желтенький кружок, а не всю страницу.

Тихо и темно вокруг… Пахнет гнилой картошкой, плесенью и грибками, росшими около стен на высоких тонких ножках. Затаив дыхание, боясь погасить огонек, я осторожно перелистывал страницы и прислушивался, как около стен, шурша в старой соломе, с писком возились мыши.

Горит еле заметный огонек.

Медленно продвигается чтение, а невидимая стрелка времени незаметно перешагивает за полночь. Холодно. Давно бы пора спать, но я не могу оторваться от книги. Знаю, что завтра утром надо рано вставать, качая ребенка, буду дремать, и будут колотушки.

Наконец кое-как кончаю. С большим трудом расправляю онемевшие ноги… Тихо поднимаю западню и с большой осторожностью вылезаю из подполья, боясь, как бы чего не задеть в потемках. Пролезаю на большую русскую теплую печку… Как хорошо! Но не успеваешь заснуть, как мачеха уже будит качать ребенка.

Я дремлю около люльки, перестаю качать. Мачеха «подбадривает» меня то ухватом, то подзатыльниками. Однажды я крепко задремал, навалился на край люльки и выронил ребенка на пол. Всю жизнь не забуду этого случая…

И так тянулись годы…

Однажды я, чтобы хоть сколько-нибудь изменить однообразие деревенской жизни, отпросился у отца на «чужую сторону» поплавать на плотах по реке Шексне.

С каждой верстой, с каждым поворотом реки передо мной открывалась, как перед Колумбом, новая, незнакомая земля, новая растительность — дубы, вязы, каких у нас не было в деревне. На привалах я бегал по берегу, осматривал и трогал листья этих диковинных для меня деревьев. Мне казалось, что плоты плывут все ближе и ближе к солнцу, к той теплой загадочной стране, где живут в лесах львы, тигры, огромные змеи и драконы, о которых я читал в книгах.

Позднее, когда подрос, я плавал по Шексне и Волге на барках с дровами до Ярославля. Передо мной всегда открывался новый мир, расширялись мои понятия о жизни.

В 1892 году я остался в Ярославле на фабрике «Ярославская Большая мануфактура» (теперь «Красный Перекоп»). С этих пор был я чернорабочим, землекопом, грузчиком, пильщиком, сторожем. Всего понемногу перепробовал.

В 1897 году впервые за 175-летнее существование фабрики открыли библиотеку-читальню для рабочих. Фабричная администрация знала о моем пристрастии к литературе, а так как настоящих библиотекарей в то время не было, то и посадили меня выдавать книги для рабочих.

Сначала трудно было освоиться с литературой; так много было разных незнакомых книг. Но читатели были не требовательными, и я справлялся с порученным мне новым делом. Здесь я еще больше приобщился к книге, прочитал произведения Белинского, Добролюбова, Писарева, отчасти Чернышевского, Некрасова. Книги этих писателей открыли мне глаза на многое, я узнал, «кому вольготно, весело живется на Руси».

Я занялся составлением списков таких книг и брошюрок, которые не были у нас допущены, хотя и значилось на них: «дозволено цензурою». По этим спискам рабочие цехов, механической мастерской приобретали в складчину книжки, составляли маленькие библиотечки, а затем организовывали так называемые «подпольные кружки». Через них распространялась и нелегальная литература, которая поступала от студентов Демидовского юридического лицея и сотрудников газеты «Северный край». Дело шло хорошо в течение нескольких лет, пока полиция хлопала ушами. Рабочие тем временем сплачивались и развивались в политическом и культурном отношении.

Запрещенные книжки читались очень осторожно. Однако как ни береглись, а кто-то выдал наши кружки. В январе 1902 года нас, 18 человек, арестовали за «вредное направление» и разослали по разным городам, на разные сроки.

Меня, как руководителя этого «вредного направления», после трехмесячной одиночки, сослали в далекую Сибирь на три года, под надзор полиции. Местожительство было указано: с. Спасское, Томской губернии, Каинского уезда.

В Спасском я работал на маслодельном заводе, а через год был переведен на станцию Чаны, где тоже находился под надзором полиции.

В 1905—1906 годах, после возвращения из ссылки, я работал переплетчиком в типографии Новиковой в г. Череповце. Гимназисты и семинаристы часто ходили ко мне на квартиру, приносили книги революционного содержания и сообщали вести о страшных погромах. Это были тревожные, но полные революционной борьбы годы. Усилились аресты, обыски. Я опять, теперь уже по своей воле, поехал в далекую Сибирь, там я впервые стал писать революционные стихи и рассказы.

Где бы я ни был, не забывал о дружбе с книгами. Книга всю жизнь была моим лучшим другом. Эту любовь к литературе не могли погасить никакие трудные обстоятельства. Я всегда дружил с книгами и думал о писателях, о величии человеческого ума, о созидании человеком прекрасного.

Иван Петрович Малютин. 1916 год.


НАШ ГОРЬКИЙ

После трех лет ссылки и семнадцати лет странствований по Сибири я в 1922 году вернулся на фабрику «Красный Перекоп». Многие здесь еще помнили меня по революционной подпольной деятельности, по первой рабочей библиотеке на фабрике. Мне дали квартиру в Петропавловском парке, а при рабочем факультете устроили на работу в библиотеку.

По-прежнему захватывала меня не только любовь к хорошим книгам, но и к их творцам-писателям. Влюбишься в произведение какого-нибудь писателя и невольно полюбишь его самого… Не посторонний он уже для тебя человек, а близкий, дорогой, родной. И вот живешь и чувствуешь, что у тебя есть друг. От этой мысли делается на душе хорошо и как-то легче и радостнее становится жить. Забываются разные житейские трудности и невзгоды.

Еще с юных лет моим любимым писателем был Владимир Галактионович Короленко. Часто я думал о нем, перечитывал его рассказы и крепко держал их в памяти. Он мне казался добрым, ласковым. Однажды я осмелился написать ему письмо и послал свое стихотворение для отзыва. Ох, как он раскритиковал его! И это неладно и то не так; одним словом — плохо. Я не удивился этому и не жалел, что читатели не увидят этого моего стихотворения. А удивился я искренне тому, что он, большой и занятый писатель, нашел время заниматься моими стихами и отвечать мне.

Через десять лет я осмелился написать ему вторично. И тоже кое-что послал для отзыва. На этот раз он написал, что о первых моих стихах забыл основательно, а присланные сейчас вполне литературны. Но я мало этому радовался, так как сам начал понимать, что многого мне еще не хватает. Но как мне был дорог и приятен его дружелюбный ответ.

Неожиданно для меня засверкал еще один замечательный талант, смелый, простой и ясный, как солнечный день. Описывая грязь и темноту пошлой обывательской, мещанской жизни, он звал к другой, светлой, разумной человеческой жизни. Это был Горький! Я прочитал первые его рассказы, и сразу же автор стал представляться мне необыкновенно умным, чутким и отзывчивым человеком. А когда узнал его биографию, понял, что не любить его не могу. Жизнь его напоминала мою. У него суровый, жестокий дедушка и мытарства в жизни… У меня сердитая мачеха, от которой я прятался по ночам в погребе с маленькой керосинкой, чтобы прочитать случайно попавшую в руки книжку.

Судьба провела меня мимо школ и прямо из погреба поставила на плоты, на баржи Шексны и Волги, бросила в шумные города, в водоворот жизни и сказала: плыви, борись, отстаивай свои права или погибай.

Иван Петрович Малютин.


И вот как только появились рассказы Горького, я сразу почувствовал в авторе близкого человека… Меня потянуло написать письмо Алексею Максимовичу. Мне посчастливилось познакомиться в Ярославском краеведческом музее с Адамом Егоровичем Богдановичем, родственником Алексея Максимовича. Разговорились о Горьком. Я сказал, что собираюсь давно написать ему письмо, да адреса не знаю…

Богданович тотчас же написал на бумажке адрес Алексея Максимовича и передал мне.

— Спасибо, — говорю, — вам, большое спасибо, только не знаю, ответит ли он?

Получив адрес Горького, я еще долго думал, чем же я его заинтересую? Что ему написать? И решил написать об истории фабрики, на которой работал. Фабрика эта действительно интересна: основана она была ярославским купцом Затрапезным при содействии Петра I.

Собрал я по документам, найденным в архиве, разные сведения и написал большое письмо, такое откровенное и подробное, как будто своему давно знакомому товарищу. Послал заказной бандеролью и брошюру: «Ярославская большая мануфактура».

Отправив письмо, я стал ждать ответа. Ответ пришел очень аккуратно, без промедлений. Почтальон вручил мне также бандероль с книгами: «Дело Артамоновых» Берлинского издания и «Детство» с автографами. В письме Алексей Максимович благодарил за сведения о фабрике и сообщил, что очень интересуется этим вопросом.

В письме он отправил свою фотографию, но ее там не оказалось. Я написал Алексею Максимовичу об этом. А. М. Горький ответил, что это обычная история, и он вышлет новую.

Потом я написал ему, какие книги читаю. Об одной из них он отозвался хорошо. Там говорилось о беспримерной жестокости англичан, которые господствовали в Индии, истребляя мирное население для того, чтобы легче было управлять страной.

Горький в письмах указывал мне, как надо писать, чтобы не получилось, например, так: «Встретил я Якова», а надо: «Я встретил Якова» и т. д. Чтобы получалось четко, плавно и красиво.

Я безгранично был рад этому дружескому отклику и совету, он растрогал меня до слез. Наша переписка продолжалась с перерывами лет восемь, почти до самой его кончины.

В 1934 году мне посчастливилось присутствовать на Первом Всесоюзном съезде советских писателей. Там встретил я много знакомых писателей.

Но особенно интересовал меня Алексей Максимович Горький. Однако встретиться и поговорить с ним не было никакой возможности потому, что он все время был окружен разными делегациями, представителями фабрик, заводов, колхозов, учреждений.

Только кончит с одними разговаривать, как уже другие ждут своей очереди.

И так целые дни.

Отдохнуть ему можно было разве тогда, когда выступал с докладами: говорил он спокойно и не спеша, то и дело заглядывая в тетрадку.

— Я, — сказал он, — не оратор, произносить речи не умею, я вот по тетрадке, — и, ссутулясь, то и дело заглядывая в нее, продолжал выступление.

Скажет какое-нибудь острое шуточное словечко, рассмешит всех, и весь колонный зал ответит громом аплодисментов. Каждый, услышав его шутку, подумает про себя: «Какой он простой, искренний, не гордый человек».

И сразу станет хорошо и легко на душе. Будто вот этой шуточкой приблизил он к себе на самое близкое расстояние, поднял настроение, обострил внимание. Его очень утомляли продолжительные аплодисменты, особое внимание. И вот стоит, ждет, когда перестанут хлопать, а потом начнет махать тетрадкой или рукой и, как только перестанут, скажет:

— Товарищи, надо экономить время.

Однажды был такой случай. Вечером делегаты и гости выстроились в две шеренги от трибуны до выхода на площадь. Всем хотелось повидать Горького. Президиум весь разошелся, а Горького все нет. Дежурный начал гасить свет, сказав, что Горький уже ушел. Но люди не верили и ждали. Наконец они потребовали включить свет, и, только убедившись, что Горького действительно нет, стали нехотя расходиться.

Каждый вечер после заседаний десятки автобусов направлялись в Горки, где жил тогда великий и родной писатель нашей земли.

ВЕСТОЧКА ИЗ БУХАРЕСТА И ПОЛТАВЫ

Однажды в библиотеке подошли ко мне школьники.

— Дедушка, расскажи нам что-нибудь про писателей, с которыми встречался, — попросил один из них.

— Читать любите?

— Любим! — дружно отвечали они.

— А Короленко знаете?

— Нет! — отозвалось несколько человек.

— Рассказ его «Дети подземелья» знаете?

Оказалось, что все они читали этот рассказ, но автора не запомнили.

И я рассказал школьникам все, что знал о Владимире Галактионовиче.

В течение многих лет светлый образ любимого человека, автора многих рассказов, которые пленили меня, жил в моем воображении, а его заманчивые «огоньки» постоянно горели передо мной в сумерках окружающей жизни и звали вперед!

В течение двух десятков лет я думал о нем. В 1910 году решился написать письмо в редакцию журнала «Русское богатство», редактором которого был Короленко.

В письмо я вложил свои стихи, о которых сейчас стыдно даже вспоминать.

Ответ на мое письмо несколько задержался. Владимира Галактионовича в Петербурге не было, он выехал в Румынию и находился в Бухаресте.

Мое письмо из «Русского богатства» переслали туда, оттуда он немедленно ответил в Курган.

Радость моя была беспредельна. Я, словно опьяненный, долго ходил по пыльным улицам Кургана. Потом я очутился на обрывистом берегу Тобола, присел там на бревно и вновь перечитал письмо.

Две недели назад оно было еще там, в далеком Бухаресте, на столе у любимого мною человека, который склонялся над ним и писал вот эти дорогие строки.

Первое письмо от Короленко обрадовало меня и огорчило: обрадовало потому, что я не ошибся в человеке, в его чуткой и отзывчивой душе, а огорчился от того, что мне было стыдно за стихи, посланные писателю.

В этом письме из Бухареста от 24 мая 1911 года Короленко писал:

«…Стихи Ваши прочел. К сожалению, ни одно для «Русского богатства» не подходит. Стихи дело очень трудное, если не смотреть на них по-дилетантски, (был бы, дескать, размер да рифма). Вы еще совершенно не владеете поэтической формой, и даже просто язык у вас очень неправилен.

«Не было в окрестности твоей кроме зверя ни построек ни людей». Так выразиться нельзя. Можно сказать не было кроме льва ни одного зверя, потому что лев тоже зверь. Но кроме зверя не было построек — совершенно неправильно.

«Кресты нанизаны на вора»? Можно нанизать что-нибудь на проволоку, на вертел, на иглу, но на вора нанизать орден нельзя. «Смерть встречают со словом», надо «со словами». «Несутся к небу стоны, не выдержав борьбу». Значит стоны не выдержали борьбу… «Лампада святого огня». Бывает огонь лампады, но не лампада огня. «Любовь к возвышенному чувству» — «Любовь к чувству»? «И к твоему бездолью любовь людей суха и холодна»; выходит, что люди должны бы любить чужое бездолье, и т. д. и т. д. Это все очень грубые промахи против языка. А для стиха мало, чтобы не было промахов, нужна еще художественная выразительность, сила, сжатость, красота.

И так рад бы сообщить более приятный отзыв, но правда прежде всего: стихи слабы и для печати не годятся».

После этого прошло несколько месяцев. Умер Якубович-Мельшин — поэт, писатель и критик, приговоренный за революционную деятельность к смертной казни, замененной по чьему-то ходатайству восемнадцатью годами каторги. Ф. Д. Крюков — сотрудник «Русского богатства» — поместил очень трогательный некролог в еженедельном иллюстрированном приложении к газете «Уральский край», издававшейся в Екатеринбурге (Свердловске).

Я отозвался на его смерть стихотворением «Памяти П. Я.» и послал его В. Г. Короленко. Он ответил через Ф. Д. Крюкова, что печатать его нельзя: «придется судиться»…

В том же году я переехал с семьей на жительство в Барнаул и отнес стихотворение в редакцию газеты «Алтайский край». Оно было напечатано 7.XII.1912 года по случаю годовщины смерти П. Ф. Якубовича-Мельшина.

Слова Короленко сбылись. Редактора газеты за публикацию этого стихотворения оштрафовали на 100 рублей.

Через девять лет после этого я, обеспокоенный тревожными слухами о Короленко, написал ему в Полтаву. Ответ последовал 10 мая 1920 года.

«Все слухи о разных со мной неблагополучиях вроде расстрела теми или другими из воюющих, разумеется, не верны, или пока во всяком случае преждевременны, как писал когда-то по поводу мрачных слухов о себе Марк Твэн, — сообщил Владимир Галактионович, — здоровьем похвалиться не могу, пошаливает сильно сердце, но пока жив, а там, что бог даст. Благодарю вас за сведения о знакомых. При случае, будьте добры, передайте мой поклон Григорию Николаевичу Потанину.

…Мне остается еще сказать два слова о Ваших стихах. Я так основательно забыл ваши прежние опыты и даже при каких обстоятельствах я знакомился с ними, что сравнивать не могу.

Стихи, теперь присланные, совершенно литературны. Но господи! — до стихов ли теперь…

Впрочем, в добрый час. Желаю вам всего хорошего.

Письмо Ваше, посланное из Омска 5 апреля, получил сегодня 10 мая н. с. Это, судя по расстоянию, еще не дурно. Письмо несколько задержалось, я был нездоров и не собрался на почту.

У нас предстоит новая перемена. Поляки взяли Киев и Гребенку. Об этом пишут уже в советских газетах…»

Следующее письмо от Короленко я получил только через год.

«…Только теперь собрался ответить Вам на Ваше письмо от 10 января 1921 н. с. с известиями о Г. Н. Потанине.

Да, прожил человек чуть не Мафусаиловы годы[1]. Вы сообщаете о лицах, которые о нем заботились в последние годы, но ничего не пишете о его жене. Она ведь была сибирская поэтесса, и мы с ним вели переписку об ее произведениях, когда она не была еще его женой.

Правду сказать, произведения ее были довольно легковесные.

Получил я Ваше письмо с сильным опозданием, но все-таки уже довольно давно. Задержало мой ответ то обстоятельство, что у меня не оказалось никакой моей книги, которую я бы мог послать. Но все-таки надеюсь послать в скором времени.

То, что Вы сообщаете о своей жизни, способно возбудить зависть.

И я когда-то жил в Сибири, среди лесов и хотя это было в Якутской области, но все-таки я вспоминаю об этом, как о здоровом периоде моей жизни.

Теперь я пишу продолжение «Моего современника» и дошел до этого периода. В Москве эти очерки издает «Задруга», но мне пишут, что достать их частным лицам нет возможности.

У меня тоже будет ограниченное количество. Вышел уже второй том и, пожалуй, теперь уж и третий. Должен скоро выйти четвертый. Теперь работаю над пятым. Здоровьем особенно похвалиться не могу. Голова работает изрядно. Глаза тоже держатся хорошо (читаю и пишу без очков). Но остальное все довольно плохо. Теперь надвигается лето, и мне становится лучше.

На питание пожаловаться не могу, главным образом, благодаря сочувствию окружающих рабочих и остальной публики. На днях нашу семью постигло огромное несчастье: умер мой зять Константин Иванович Ляхович, это был превосходный человек, очень популярный в нашей Полтавщине.

Это случилось недавно, и Вы легко представите себе настроение нашей семьи.

За намерение Ваше прислать медку очень вам благодарен, но теперь это совершенно невозможно, да, пожалуй, и не особенно нужно: меня приятели-читатели и сочувствующие снабжают даже и медом, так что я пока ни в чем не нуждаюсь. Желаю и Вам и Вашей семье всего хорошего.

Письма я обыкновенно посылаю заказными и книжку пошлю так же. В свою очередь прошу уведомить меня о получении. К сожалению, ничего не могу Вам сообщить (утешительного) о лицах, о которых Вы спрашиваете; о Дрожжине ничего не знаю. Крюков умер где-то на Кубани. Это, к сожалению, не слух, который мог бы оказаться не верным, а известие несомненное. А. Г. Горнфельд из Петрограда прислал мне его некролог, напечатанный в местной литературной газете (есть такой еженедельник, издаваемый обществом взаимопомощи писателей в Петрограде).

Ну, еще раз желаю всего хорошего Вам и всей Вашей семье. Будьте здоровы.

Сколько верст будет от вашего почтового отделения до дер. Морозовки? Не слишком ли затруднительно извещение о заказных письмах!»

Затем я получил от Короленко открытку, в которой он сообщал, что здоровье его по-прежнему неважно.

Владимир Галактионович Короленко.


Положение на Украине тогда было неспокойное и не благоприятствовало нашей переписке. Письма долго задерживались в пути и совсем терялись. Да и Владимир Галактионович часто болел. И вот последнее письмо, которое шло месяца два, написано было Короленко за четыре месяца до его кончины, 25 августа 1921 года.

«Простите, что порой подолгу не отвечаю. Я теперь сильно болен. Кроме того я теперь избран почетным председателем комитета голодающим, и это помимо болезни требует у меня времени. Поэтому не имею возможности быть аккуратным в переписке, как было в старину.

Не взыщите. Желаю здоровья, сытости и вообще всего хорошего».

Это было последнее письмо от Владимира Галактионовича. В декабре в редакцию газеты «Советская Сибирь», где я работал тогда, пришла радиограмма:

«28-го декабря, в Полтаве, состоялись похороны писателя В. Г. Короленко. Этот день был объявлен траурным, занятия нигде не производились. В похоронной процессии участвовало 150 000 человек, Было много делегаций от крестьян соседних сел.

В ознаменование памяти Короленко Совнарком Украины постановил в 6-месячный срок поставить покойному писателю памятник в Полтаве…

Семья Короленко обеспечивается пожизненно пенсией от государства…»

Основоположник социалистического реализма А. М. Горький говорил, что в

«великой работе строения новой России найдет должную оценку и прекрасный труд честнейшего русского писателя В. Г. Короленко, человека с большим и сильным сердцем».

Эти слова воплотились в жизнь. Советский народ, наследник всего лучшего, передового в культуре прошлого, любит и чтит Короленко — великого художника слова, неутомимого правдоискателя, внесшего неоценимый вклад в историю русской литературы, общественной мысли и освободительного движения конца XIX и начала XX веков.

Правдивые книги писателя-гуманиста в наши дни полностью сохранили свое большое познавательное и художественное значение. Велика и воспитательная сила этих книг, прививающих ненависть к мрачному прошлому и укрепляющих в советских патриотах веру в силы человека, любовь к жизни и труду, к дружбе между народами.

Борясь за мир и коммунизм, мы бережем, как ценнейшее национальное достояние, русскую классическую литературу, неотъемлемой частью которой стало наследие В. Г. Короленко.

СВЕТЛЫЙ ОБРАЗ

В первый раз о писателе Шишкове я узнал от Григория Николаевича Потанина в 1915 году в Барнауле. Тогда же мне пришлось прочитать его рассказ «Ванька Хлюст» в «Ежемесячном журнале» за 1914 год.

Этот рассказ произвел на меня сильное впечатление необыкновенным интересом автора к жизни народа.

А потом, когда в разных журналах появились его рассказы («Краля», «Чуйские были» и «Страшный Кам»), писатель совершенно покорил меня простотой изложения, искренностью своего голоса, чуткостью к простому человеку — герою своих произведений.

Многое из того, что было передумано, написано Шишковым, как мне казалось, пережито и передумано мной и всеми, кто окружал меня, — простыми людьми.

Может показаться странным, что я подхожу к писателю с такой меркой. Впоследствии я убедился, что так относятся к творчеству подлинно народного писателя многие. Ф. В. Гладков писал мне:

«Для писателя самой лучшей наградой служит задушевный отклик читателя, и выходит, что та книга хороша, которая написана, как исповедь, как душевное откровение».

И это были справедливые слова.

Вячеслав Яковлевич, прежде чем стать писателем, двадцать лет жил и работал в Сибири среди народа, встречался с сибирскими старожилами, с переселенцами, с каторжниками, с заводчиками и рабочими, с купцами и лесорубами. В живом общении с ними писатель черпал свое знание жизни, свою веру в прекрасное будущее, свою неугасимую любовь к человеку и особое, честное, совестливое и благоговейное отношение к писательскому труду…

В 1919—1920 годы я заведовал избой-читальней в деревне Морозовой, в 40 километрах от Новосибирска. Здесь в долгие зимние вечера я читал «Чуйские были», «Ванька Хлюст», «Веселый бродяга» и другие рассказы Шишкова, проверял на слушателях, как до их сердца доходит слово писателя. С большим интересом малые и старые слушали произведения Шишкова. Они были так же понятны народу, как и произведения Чехова, Горького, Подъячева.

Позднее, уже в Ярославле, я наблюдал, как принимают рассказы Шишкова маленькие слушатели. Было это длинными осенними вечерами. За окнами шумели столетние тополи и темные косматые ели.

…Все взрослые давно уже спали. Только дети бодрствовали, поджидая, когда я кончу работу. Окончив работу, я спрашивал:

— Ну, что почитать вам, ребятушки?

— Фыфкова, дедуся, Фыфкова, — говорила бойкая Зоя, а Боря только головой кивал в знак согласия.

И вот читаем «Колдовской цветок» или про козла Ваську, или что-нибудь из «Страшного Кама». Сидят дети тихо, слушают, как завороженные, не шелохнутся, только глазенки поблескивают.

И жуткие, и смешные рассказы Шишкова нравились ребятам, были понятны им.

И сам я чувствовал, что после рассказов писателя близки и понятны лесные голоса и таежные шорохи. А рядом, за окном, шумел вековой парк и наводил на размышления. Вячеслав Яковлевич представлялся в эту минуту каким-то волшебником. Вот он подходит к спящей вековым сном красавице Тайге, взмахивает своим пером, и Тайга начинает говорить… Говорят и полудикие обитатели Тайги, загнанные и обездоленные. И в их жутких голосах слышится горькая, не отомщенная обида на своих угнетателей.

— «Старик думал о том, что есть великий, русский бог, светлый и милостивый. Но зачем он так далеко живет? Зачем он дает обижать тунгусов? Разве не видно ему сверху? Али жертвой недоволен остался. Можно еще больше дать «приклад». Возьми, только в обиду не давай». Пожалуйста, давай защиту…

И старик заплакал…

«Вот, он к Чуе-реке подошел и сказал:

— Эй, подожди, Чуя — вода холодная!

— Куда бежишь, куда по камням вскачь мчишься! Стой, Чуя! Стой! Расскажи нам вчерашние и сегодняшние были свои!»

(«Помолились»).

И, кажется, что Чуя рассказывает кровавые жуткие были.

А вот рассказ «Краля». Сколько в нем вложено обиды за русскую женщину. Сколько гибло тогда прекрасных женских душ!

А «Страшный Кам»! Какая жуткая, поучительная повесть.

Проработав много лет в Сибири, В. Я. Шишков посвятил ей многие свои произведения, от мелких рассказов до «Угрюм-реки». История роста и крушения сибирского капиталиста-золотопромышленника нарисована в этом замечательном романе.

Но я слишком далеко забежал вперед.

Начну по порядку. В 1926 году я узнал от наших студентов, приезжавших из Ленинграда, новости о Шишкове. Он тогда был председателем Союза ленинградских писателей и пользовался там большой популярностью.

Я написал ему, он вскоре ответил и пообещал навестить меня в Ярославле. С тех пор переписка наша продолжалась.

За это время три раза Вячеслав Яковлевич вместе с женой Клавдией Михайловной приезжал в Ярославль, осматривал фабрику «Красный Перекоп». Мне фабрика была очень знакома, я проработал на ней уже 30 лет… Писатель подолгу беседовал с рабочими, затем осматривал древние храмы в городе, украшенные замечательной живописью. Теперь это музей.

Однажды В. Я. Шишкова пригласили побывать на собрании ярославских писателей. Собралось человек двадцать. Вячеслав Яковлевич рассказал о работе ленинградских писателей. Встреча прошла очень оживленно.

Возвращались домой уже на рассвете, возбужденные, взволнованные.

Хорошо помню сейчас, как в первый раз Шишковы появились у меня в домике при фабрике. Привел их знакомый библиотекарь открыл дверь и говорит:

— Вот он где обитает, Вячеслав Яковлевич, получайте его!

Я был в холщовом сером фартуке, переплетал книги. Смотрю и глазам своим не верю: «Неужели это Вячеслав Яковлевич?» Стою, разглядываю его. И он смотрит на меня.

Наконец, гостя усадили к моему переплетному столу. Окружив его тесным кольцом, мы стали просить, чтобы Вячеслав Яковлевич прочитал свои рассказы, и не думал возражать.

Книга, которую читали вчера, была тут же на столе, Шишков взял ее, посмотрел:

— Ну вот, прочитаем хотя бы «Плотника».

Прочитал. Показалось мало, попросили еще. Прочитал «Кикимору» и «Шефа».

Женщины уже приглашали нас к столу, устроенному на маленькой терраске, с видом на пруд и парк, но мы так увлеклись чтением, что трудно было вытащить нас из комнаты.

Удивительно было то, что дорогой гость наш так скоро стал своим человеком в нашей семье. Никакого стеснения, никаких перегородок не чувствовалось между нами.

…Был жаркий сентябрьский день. В комнате стала душно, и мы очень утомили гостя разговорами. Все вышли на террасу. Вячеслав Яковлевич охотно пил чай, постоянно шутил и смешил ребят. Выйдя из-за стола, он достал из портфеля привезенную в подарок новую книгу веселых рассказов «Цветки и ягодки» и написал:

«Энтузиасту русской литературы, дорогому Ивану Петровичу Малютину.

С большим уважением  В я ч.  Ш и ш к о в.

2/IX-29. Ярославль, Петропавловский парк,

после 18-го стакана чаю с вареньем».

Потом еще преподнес книгу «Спектакль в Огрызове», написал на ней:

«Гостеприимному, любвеобильному хозяину Ивану Петровичу Малютину от бродячего человека и автора этой книги».

В я ч.  Ш и ш к о в. 2/IX-29. Ярославль.

За годы нашего знакомства я получал от него все книги с автографами, за исключением «Пугачева», вышедшего после смерти автора.

В каждый приезд Вячеслава Яковлевича мы гуляли с ним по парку. Он просил меня рассказывать о парке, о строительстве первой полотняной фабрики в России, на которой вырабатывались полотна и салфетки для царского двора.

Он слушал охотно и с глубоким вниманием: писатель любил старину.

Прощаясь со мной, Вячеслав Яковлевич просил:

— Приезжайте в Ленинград ко мне! Какие дворцы там, и Пушкинский лицей и другие диковинки. Вот уж погуляем везде с вами. Приезжайте-ка!..

Вячеслав Яковлевич Шишков и Иван Петрович Малютин.


В начале мая 1932 года я очутился в Ленинграде впервые в жизни. Город произвел на меня ошеломляющее впечатление своим великолепием. Я просто растерялся, не знал, на что смотреть и куда идти. Пошел к могилам наших великих людей: Белинского, Добролюбова, Писарева, Некрасова, Тургенева.

Потом я поехал в Детское, к Вячеславу Яковлевичу.

С чувством какого-то трепета и волнения я подошел к двери, где под стеклом красовалась надпись: «Шишков».

Я немного постоял и нажал кнопку. Слышу кто-то необычно скоро спускается по лестнице и открывает дверь, На пороге Вячеслав Яковлевич. Поздоровались.

Шишковы собрались в гости.

— Вячеслав Яковлевич, вы сходите к знакомым-то, а я пока погуляю около Лицея, а потом и зайду к вам.

— Нет, нет, — горячо отвечает он, — мы успеем, заходите, раздевайтесь и отдыхайте…

Вячеслав Яковлевич нарядный, в сюртуке и шляпе, взял самовар, налил в него воду и разжег уголь. А Клавдия Михайловна, сняв пальто, хлопотала около стола и буфета.

Покончив с самоваром, Вячеслав Яковлевич стал показывать мне квартиру. Зашли в библиотеку (она же и кабинет писателя). На столе рукописи «Угрюм-реки».

— А это вот мелкие шутейные рассказы;. Для отдыха после большой работы, — пояснил он.

Потом мы прошли через столовую в большую комнату.

— Все это тяготит меня, — сказал Вячеслав Яковлевич, — куда мне такую громадину — сто пятьдесят квадратных метров!

Давно хочу уступить одну комнату художнику Петрову-Воткину, моему соседу…

Пока мы обозревали квартиру, самовар вскипел. Вячеслав Яковлевич торжественно поставил его на стол.

— Угощайтесь, пожалуйста, располагайтесь, как удобнее, а мы на какой-нибудь часок отлучимся. Как-то неловко… Обещали сходить, значит надо…

Я остался в квартире один.

Большие старинные часы редко, но четко отбивали секунды. Старинная мебель действительно как-то терялась в больших комнатах.

Пробежал беглым взглядом по рядам книг, стоящих в шкапах. Знакомые авторы…

Вышел на балкон, посмотрел в сад, на двухэтажный каменный дом, в котором жил со своим семейством А. Н. Толстой.

Стали спускаться сумерки. Я совсем забылся. Вдруг раздался звонок. Я пошел открывать дверь, но мне навстречу уже поднимались хозяева, так как у них был ключ, а позвонили они, чтобы предупредить меня о своем появлении.

Снова началось угощение. Вячеслав Яковлевич заставил зашуметь самовар.

После ужина направились опять в библиотеку и стали рассматривать разные рукописи. Среди них были рассказы, отпечатанные на машинке. Один из них Вячеслав Яковлевич тут же прочитал вслух. Помню, это был рассказ о дряхлом старике, который позабыл имя своей старухи…

— «Сначала, — говорит, — «молодухой» ее кликали, потом «Митревной», а имя-то вот и не помню… забыл…»

Все эти копии он подарил мне…

К вечеру из Ленинграда приехали мать и отец Клавдии Михайловны, которые жили там и почти всегда на праздники приезжали в Детское, чтобы помогать Клавдии Михайловне, когда соберутся гости. А гости у них были почти всегда одни и те же: живущие через улицу А. Н. Толстой и его семейство — жена Наталия Васильевна, сын Никита, дочь Марианна и мать Наталии Васильевны — Крандиевская Анастасия Романовна. В тот вечер я разговорился с нею о ее рассказах, читанных мною еще в деревне в 1905 году. Это заинтересовало Крандиевскую, но писательница была почти совсем глухая, и разговор наш не клеился. Увидев это, Вячеслав Яковлевич подошел ко мне и шепнул:

— «Погромче разговаривайте, она плохо слышит».

Помню отзыв о Крандиевской Горького в письме к Чехову.

«Видел писательницу Крандиевскую — хороша! Скромная, о себе много не думает, жаль ее — она глуховата немного и, говоря с ней, приходится кричать. Хорошая бабочка и любит Вас безумно и хорошо понимает…»

Были в тот вечер в гостях у Шишковых, кроме семейства Толстых, еще несколько человек: художник Петров-Воткин и другие.

Был уже поздний час, когда разошлись гости. Меня устроили спать в огромном, знакомом уже мне кабинете, на диване, под большим портретом Петра III.

Утром после легкого завтрака Вячеслав Яковлевич пригласил меня прогуляться по парку.

— Пока женщины готовят кое-что да управляются с домашними делами, мы погуляем…

Был ласковый весенний день, природа оживала, дышала молодостью и силой. Ее пробуждение вселяло и в нас какое-то особенно радостное и бодрое настроение.

Вячеслав Яковлевич словно помолодел, он обращал внимание на пробивающуюся из земли зеленую травку. Ходили мы от дерева к дереву и по-детски радовались зелени.

— Вспомнился мне один случай из сибирской таежной жизни… — сказал он, — я вот также засмотрелся на большую сосну, ствол которой блестел красными рубинами. Стою и удивляюсь. «Да, это комарье, — сказал мой спутник. — Пока мы ехали, они насосались крови и опьянели».

Мой спутник Бакланов нашел двух муравьев и посадил их в комариное пьяное стадо. Муравьи осмотрелись. Подбежали к комарам и осмотрели их. Потом снова сбежались вместе, лоб в лоб, словно советуясь, и спустились с сосны на землю. А через несколько минут по комариному стаду пробирались уже целые отряды муравьев. Началась горячая работа… Они попарно подползали к пьяной комариной туше, ловко подхватывали ее передними лапками и клали на загорбок третьего муравья. Тот, пыхтя и придерживая комара за лапки, тащил его вниз. Вскоре сосна была очищена. «Вот и доброе дело сделали», — сказал тогда мой спутник: — Подлый гнус умной скотине отдали — муравью»…

О многих случаях и приключениях за долгие годы пребывания в Сибири рассказал В. Я. Шишков, упомянул и о Г. Н. Потанине.

— Я многим обязан Григорию Николаевичу…

Я тоже рассказал о своих встречах с Потаниным в Барнауле.

— Да, это был большой путешественник и чудесный человек, — сказал Вячеслав Яковлевич, — его очень любил и А. М. Горький. Помню, как при первой нашей встрече с Алексеем Максимовичем, лет пятнадцать назад, Горький, расспрашивая меня о Сибири, в первую очередь спросил:

«— Ну, а как Потанин?

— А разве вы его знаете?

— Григория-то Николаевича! Отлично знаю, хотя ни разу и не встречался с ним. Такие люди, как Потанин, редки, их надо беречь и любить, — сказал Горький. — Двое таких сибиряков — Потанин да Ядринцев».

Мы много ходили по аллеям парка, и все говорили и говорили о Сибири, в которой писатель за два десятка лет приобрел много друзей. Жалко было друзьям отпускать Шишкова в столицу. Особенно опечалился его отъездом Григорий Николаевич Потанин. Но Вячеслав Яковлевич обещал ему так же горячо и неизменно любить Сибирь и работать для нее. Слово свое писатель сдержал и начал писать роман «Угрюм-река».

— Над «Угрюм-рекой», — говорил он, — я давно и напряженно работаю и молю судьбу, чтобы она дала мне возможность пожить хотя бы только для того, чтобы закончить эту вещь, как мне хочется, а не как-нибудь наспех.

Радостными были для меня эти часы, проведенные с Вячеславом Яковлевичем. Он все уговаривал меня писать воспоминания.

К вечеру опять собрались гости: Наталия Васильевна Толстая с сыном и дочерью, Петров-Воткин и другие. На другой день после обеда я стал собираться в город: хотелось посмотреть на Ленинград и посетить его интересные места.

Вячеслав Яковлевич рассказал мне, как пользоваться «Путеводителем», и обратил мое особенное внимание на исторические места, которые я должен был посетить.

— У меня есть знакомые в городе, хочется посетить и их…

— А кто же они? — полюбопытствовал Шишков.

— Шлиссельбуржец Морозов, Чапыгин и два ярославца.

— Но нас-то не забывайте, — попросил он.

Ежегодно, в конце мая, во время отпусков, я приезжал в Детское. Это было три раза, три замечательные весны.

Однажды я написал маленькое руководство о том, как переплетать книги самым простым способом. Вячеслав Яковлевич обещал мне помочь издать эту книжку, но это сделать ему не удалось. Обеспокоенный, он писал мне о хлопотах, связанных с книжкой, а потом сообщил:

«Письмо Ваше написано очень хорошо. Вам бы надо попробовать писать очерки, сцены с натуры, а еще лучше — воспоминания.

По страничке в день, вот, глядишь, и накопится. Я все еще работаю над фразой «Угрюм-река», чтобы фраза и весь роман звучал… Выйдет не раньше мая-июня.

Я вчера нашел в амбаре ту книгу, которую хотел Вам подарить «По северо-западу России», в двух томах с великолепными рисунками, но растрепанная. Пришлю ее — переплетете, будет хорошая книга, интересная. А Вы пришлите мне «Медвежье царство».

Поклон Вам и всем Вашим от всех наших».

Но дело с «Угрюм-рекой» подвигалось, по-видимому, тихо, писатель все еще отделывал свой роман. Через четыре месяца я получил от него приветливое послание:

«Спасибо за ласковое письмо Ваше. Простите, что не отвечал. Очень много разных дел и забот. Все вожусь с «Угрюм-рекой», полирую, сокращаю… Переставляю куски то сюда то туда, чтобы было стройно — легко читать. В печать еще не отдавали. Но скоро начнут набирать. Выйдет, я думаю, летом, в июне. Живем мы хорошо. Солнце гостит над землею дольше и больше, но морозы еще держатся. Но через месяц открою террасу.

«Медвежье царство» получил, спасибо за переплет. «Путешествие» все еще не собрался Вам послать в надежде, что летом заедете сами.

Поклон Тоне и всем Вашим. Скоро грачи прилетят. Вот время-то идет как быстро. Клавдия Михайловна и все наши кланяются Вам».

Потом получил еще письмо. Вячеслав Яковлевич поздравлял меня и мое семейство с новым, 1934 годом. Он сообщал:

«Жду не дождусь, когда же вышлю я «Угрюм-реку». Вот там есть, что почитать и что послушать…

Вся беда в том, что сам не могу получить из магазина, 20 заказанных экземпляров. В таком же положении многие мои друзья, которым не досталось из 25 экземпляров авторских.

Книга, как только появляется с фабрики, ее расхватывают, я опять заказываю, злюсь и т. д.

Стихотворение милой Тони очень умное, хорошее, но не по летам печальное. Рано ей размышлять на такие темы. В будущее надо глядеть бодро и не давать оседлать себя всякой хандрой. Впереди ее вся жизнь и жизнь ее должна хорошо сложиться потому, что она сама славная женщина. Поклон от всех нас».

В 1934 году, в Москве, на съезде писателей в перерыв между докладами я встретился с А. Н. Толстым около столов с газетами и журналами.

— А что же, Алексей Николаевич, не видать Вячеслава Яковлевича?

— Он должен быть непременно сегодня же, собирались ехать вместе, но его задержали какие-то дела.

— Алексей Николаевич, а как продвигается «Петр», — поинтересовался я, — когда вы его закончите?

— Сейчас занят другой работой — «Иваном Грозным», а как закончу его, и за «Петра» примусь.

Он хотел еще что-то сказать, как вдруг из густой толпы, словно поплавок из воды, вынырнул Вячеслав Яковлевич.

— Вот он! — громко сказал Алексей Николаевич.

Поздоровались мы с ним по старинному обычаю. И только Вячеслав Яковлевич стал рассказывать, почему задержался, как раздался звонок, и все заторопились в зал на свои места.

В последние дни работы съезда как-то вместе вышли с Вячеславом Яковлевичем на улицу. Было темно, холодно и поздно. Остановились около Дома Союзов, поговорили немного о жизни и Ленинграде и стали прощаться. Не думал я тогда, что расстаемся навсегда.

И вот идут годы один за другим. Многое уходит из жизни, но светлый образ родного по душе человека никогда не померкнет и не исчезнет из моей памяти, не погаснет его чистая, глубокая любовь к людям.

АВТОР ПЕСНИ О «КАМАРИНСКОМ МУЖИКЕ»

В 1892 году я приплыл на барке с дровами в Ярославль. Я был очарован и городом с красивой набережной и Волгой, убегающей вдаль к Костроме, особенно, когда смотришь на нее с высокого берега — «Стрелки», словно с птичьего полета. Перед глазами широкие просторы Заволжья с зеленеющими рощами многочисленных дач. Смотришь на все и не можешь налюбоваться этой дивной красотой, щедро разбросанной чьей-то невидимой рукой во все стороны. «Как это несравнимо с нашей бедной деревушкой, с нашей унылой природой», — думал я. А, может быть, так особенно радостно и интересно воспринималась жизнь потому, что шел мне только 19-й год.

Все привлекало мое ненасытное любопытство: и набережная, и бульвары, богатые тенью вековых лип, и театр, который я видел первый раз в жизни. Подойдя вплотную к его небеленным каменным стенам, я с робостью и волнением прикасался рукой к этим, как мне казалось, священным камням и чувствовал усиленное биение моего сердца. Мне приходилось читать «Горе от ума», «Ревизора» и «Недоросль», но я не имел никакого понятия о том, как это представляют в театре. Все это было для меня тайной, загадкой, которая пряталась вот за этими стенами…

Я и подумать тогда не мог, что здесь, в храме Мельпомены, я встречусь с Качаловым, Орленевым, Адельгеймами и другими замечательными жрецами театрального искусства…

И вот я остался в этом городе жить. Работал я на фабрике рабочим в лесопильном отделении, получая пятьдесят копеек в день.

В первый же год я побывал в театре. Смотрел «Горе от ума». Впечатление было необычайное.

На фабрике я познакомился с одним очень культурным человеком — кузнецом Лукичом, который стал моим учителем и неразлучным другом на многие годы. Он рассказывал мне, что Ярославль богат и красив не только природой, но и людьми, которые когда-то здесь жили… Около церкви Пророка Ильи было пустое место. Тут стоял сарай, в котором Федор Григорьевич Волков начал показывать первые представления, отсюда и начался первый театр на Руси… А ближе и гимназия, в которой учился Николай Алексеевич Некрасов, недалеко от нее находился дом его брата Федора Алексеевича, в котором жили Некрасовы.

А на «Стрелке» находился Демидовский юридический лицей, профессором его был Константин Дмитриевич Ушинский — выдающийся русский ученый-педагог.

Возле Спасского монастыря, на берегу реки Которосли, освобожденный из ссылки, из Ферапонтовой пустыни, скончался на барке патриарх Никон. В этом же монастыре была найдена Мусиным-Пушкиным рукопись «Сказание о полку Игореве».

Это были захватывающие меня новизной долгие и сердечные беседы кузнеца о прошлом русского города на Волге.

— Но и сейчас, — говорил он, — есть в Ярославле интересные люди: в Казенной палате служит М. П. Чехов, еще живет в городе седенький старичок — Леонид Николаевич Трефолев, автор песни о «камаринском мужике».

Трефолев служил в земской управе и был большой охотник копаться в старых книгах на толкучке у букиниста Венечки Смирнова. И мы часто с Лукичом тоже проводили немало времени около старых книг, разрывая бумажные кучи, как два петуха, в поисках жемчужных зерен. Труды наши даром не пропадали, мы находили кое-что очень ценное. Никогда не забыть, как попалась мне книжка «Двадцать биографий образцовых русских писателей» Виктора Острогорского.

Нередко я один бывал у букинистов. И вот однажды я заметил почтенного старичка, о котором мне говорил Лукич. Он пересматривал у Венечки книги, разложенные на земле, прямо на половиках. Одет он был в теплое поношенное драповое пальто, в теплой шапочке «пирожком», в кожаных черных перчатках, с тросточкой и портфелем под мышкой. Большинство книг лежало открытыми, чтобы можно было читать их заглавия, а другие, закрытые, почтенный старичок деликатно открывал своей тросточкой. И если какая-нибудь интересовала его, наклонялся, брал в руки и рассматривал ее внимательно. Он обращал больше внимания на иностранную литературу, искал Мицкевича и еще каких-то авторов.

Венечка подозвал меня к себе:

— А знаешь ли, кто этот старичок в очках с тросточкой? Трефолев — поэт. Подойди, поговори с ним, он посоветует тебе, какие книги читать и какие покупать. Человек он интересный.

Я знал уже Трефолева по стихотворениям, часто печатавшимся в газете «Северный рабочий». Но не был знаком с ним лично. А теперь представился удобный случай подойти и заговорить с ним.

Он пересмотрел все книги и собирался уходить… Я осмелился и спросил, книги каких писателей необходимо читать в первую очередь.

— Пушкина читайте, Пушкина! Ну, а потом Лермонтова, Некрасова, но, главным образом, читайте и перечитывайте Пушкина, — повторил он, — в нем все, что нужно. Но я спешу…

Я пошел проводить Трефолева. Мы прошли квартала два и разговорились. Он спрашивал меня, откуда я, где учился, что читал, что нравится мне из прочитанного. Я охотно рассказал ему о своей жизни и работе.

Он обратил внимание на мою любознательность, привел несколько примеров из жизни своих знакомых — самоучек Ивана Захаровича Сурикова и Спиридона Дмитриевича Дрожжина.

— С них нужно брать пример: учиться и никогда в жизни не отчаиваться, — заключил Трефолев.

Я назвал его по имени.

— Вы знаете меня? — удивился он.

— Венедикт Иванович, букинист, говорил о вас. Потом я много читал ваших стихов в газете, а книг еще не встречал.

— А вы зайдите ко мне в управу, где я служу, — он назвал улицу и дом. — Там я поищу кое-что для вас, заходите…

Было уже совершенно темно, когда я простился с Леонидом Николаевичем.

Прошло много времени, пока я наведался к Трефолеву.

— Леонид Николаевич здесь? — робко спросил я у встретившего меня швейцара, перешагнув порог управы.

— Здесь, но занят. Садитесь, подождите.

Швейцар доложил, и Леонид Николаевич вышел в переднюю комнату.

— Ах это вы? Помню, помню! — и ушел обратно в кабинет, откуда через несколько минут появился с книгою в руках. Это был сборник его стихотворений, изданный в Москве в 1894 году.

— Вот вам, читайте, да не забывайте Пушкина, — и, усмехнувшись, добавил: — и меня тоже. Заходите в другой раз, — он торопился, — у меня люди…

Я поблагодарил его, и мы простились. Но он вернулся от дверей кабинета и остановил меня.

— Вот что, к следующему разу писец перепишет вам кое-что из моих стихотворений. Я скажу ему. Вы недельки через две понаведайтесь…

Я долго не заходил к Трефолеву, но все время думал, если не сходить, то, может, многое в жизни потеряю… А он такой добрый, ласковый, но все занят. У него всегда общественные дела и какое-то начальство с блестящими пуговицами на мундирах.

Наконец мне посчастливилось, Леонид Николаевич был в хорошем расположении духа, а главное, у него не было посетителей.

— Вы как-то говорили, что любите театр, помните? — спросил он.

— Да, люблю, но я смотрел только «Горе от ума»…

— Мне довелось видеть знаменитого Михаила Семеновича Щепкина. Лет сорок назад он из Москвы приезжал. Две пьесы ставили тогда с его участием: «Ревизора» Гоголя и «Скупого» Мольера.

— «Ревизора»-то я читал, а «Скупого» не знаю, — сказал я.

— А вот наше купечество, — начал он, — не уважает хороших классических пьес. Помню, как плохо встретили великого артиста. Обидно было со стороны смотреть на такое равнодушие, — и он кратко рассказал о знаменитом Щепкине и как любил его народ.

— Театр-то наш, Ярославский, интересен тем, что он самый первый в России, основан Федором Григорьевичем Волковым. Через год будем праздновать 150-летие его существования…

Леонид Николаевич передал мне переписанные писцом свои последние стихотворения, в том числе и новый «Камаринский» — памфлет на англо-бурскую войну в Южной Африке.

В 1900 году Леонид Николаевич был инициатором организации 150-летнего юбилея русского театра, который, по словам одного исследователя, «вопреки воле правительства превратился в большое событие в жизни страны и театра».

На юбилее 9 мая 1900 года Леонид Николаевич, встреченный громкими рукоплесканиями, искренне, просто и задушевно прочитал стихотворение «На родине русского театра».

На торжество, посвященное памяти отца русского театра, приехали в Ярославль лучшие артисты Москвы и Петербурга. Среди них: Южин-Сумбатов, высокий, стройный и красивый, не в меру тучный «Дядя Костя» — Варламов, солидный Давыдов, директор Императорских театров Теляковский и главный режиссер и драматург Евтихий Карпов — автор «Рабочей слободки», Сухово-Кобылин — автор «Свадьбы Кречинского», седенький восьмидесятилетний старичок.

На чествовании присутствовал низенький, но очень тучный В. М. Михеев — редактор ярославской газеты «Северный край», от которого вся извозчичья пролетка визжала, скрипела и гнулась до земли, когда он на нее садился. Много было и знаменитых актрис…

После этого торжества Леонид Николаевич стал чаще и чаще прихварывать. К тому же начальство во главе с губернатором косо смотрело на него за «неподчинение законности» в программе празднования.

Тяжел и тернист был путь Леонида Николаевича. Недаром он был таким добрым и отзывчивым к простому, забитому нуждой и бесправием русскому человеку, Касьянам и Макарам нашего далекого прошлого.

Каждый раз, когда слушаешь его «Дубинушку»:

По кремнистому берегу Волги-реки,
Надрываясь, идут бурлаки…

или «Камаринского», невольно вспоминается их автор.

Мной не забудутся его глубокая любовь к народу, вера в его будущее и надежды на силы народные… Салтыков и Некрасов признавали у Трефолева «немалый талант», Некрасову принадлежит выразительный отзыв о поэте: «Стихи Трефолева бьют по сердцу», «Это мастер, а не подмастерье». На замечание собеседника о том, что Трефолев — ученик Некрасова, последовал ответ: «Скорее последователь, но если ученик, то такой, которым может гордиться учитель».

Стремление внушить читателю отчетливое сознание права на счастье, характеризует многие стихотворения Трефолева.

Несчастный отставной чиновник, спившийся и превратившийся в шута, Касьян — «мужик камаринский» и многие другие обделённые счастьем — таковы герои Трефолева.

Большой популярностью пользовалась его «Дубинушка», «Шут», «Ямщик», «Грамотка» и многие другие стихотворения.

Песня о «камаринском мужике» в те годы пользовалась исключительной популярностью среди прогрессивной общественности и демократической молодежи. И это стихотворение следует, по всей вероятности, отнести к числу высших идейно-художественных достижений Леонида Николаевича Трефолева.

Припоминается мне еще один литературный вечер в Волковском театре. Великим постом в те времена не разрешалось «комедийное действо», это считалось грехом. Театр был свободен. Время от времени в нем устраивались по казенной программе, с дозволения начальства литературные вечера. На таком вечере я видел в последний раз Леонида Николаевича, выступавшего с новыми стихами и встреченного бурными аплодисментами. Тогда же выступал со своими рассказами Михаил Павлович Чехов — брат Антона Павловича.

С тех пор я больше не встречался с Леонидом Николаевичем.

На всю жизнь остались памятные слова Леонида Николаевича, сказанные им в нашу первую встречу, что нужно читать хорошие книги, особенно, Пушкина, брать пример с таких самоучек, как Суриков, Дрожжин, и никогда не унывать, не падать духом, а бодро смотреть вперед и крепко верить в прекрасное и счастливое будущее нашей страны и нашего великого народа.

Эти слова писателя-поэта Леонида Николаевича Трефолева я сохранил в памяти на всю жизнь.

ПРАВНУЧКА ЗНАМЕНИТОГО ЩЕПКИНА

При воспоминаниях о Татьяне Львовне Щепкиной-Куперник становится как-то хорошо и радостно на сердце, словно весной.

В те годы, когда я познакомился в журналах с ее стихами, в литературе чувствовался свежий ветер. Появились брошюры революционного содержания. В 1905 году появились издательства, выпускающие эти книжки. Особенно много было издано «Донской речью». Они, эти брошюры, словно искры, сверкали в темноте нашей жизни. Их издателей штрафовали, типографии закрывали, но книжечки вновь выходили в другом месте и под другими названиями.

Издавались и большие сборники революционных стихотворений, как, например, «Избранные произведения русской поэзии» (сборник этот составлен был В. Д. Бонч-Бруевичем) или «Русская муза» П. Ф. Якубовича. Появилось множество мелких поэтических сборников, в которых неизменно помещались «Марсельеза» и другие боевые песни и стихи.

Потом появился «Овод» Войнич, «Марсельцы», «История одного крестьянина», «Один в поле не воин», «Девяносто третий год», «Шаг за шагом», «Знамения времени» и др.

С позором заканчивалась русско-японская война. Видно было, что правду скрывать нельзя. И вот из того далекого времени особенно четко и навсегда запомнилась мне одна песня Щепкиной-Куперник:

9-е января
От павших твердынь Порт-Артура,
С кровавых маньчжурских полей,
Калека-солдат истомленный
К семье возвращался своей.
       Спешил он жену молодую
       И малого сына обнять,
       Увидеть любимого брата,
       Утешить родимую мать.
Пришел он… В убогом жилище
Ему не узнать ничего —
Чужая семья там ютится,
Чужие встречают его.
       И стиснула сердце тревога:
       «Вернулся я, видно, не в срок…»
       — Скажите, не знаете ль, братцы,
       Где мать, где жена, где сынок?
— Жена твоя… Сядь отдохни-ка:
Небось, твои раны болят?
— Скажите скорее мне правду,
Всю правду! — Мужайся, солдат…
       Толпа изнуренных рабочих
       Решила пойти ко дворцу:
       Защиты искать — с челобитной —
       К царю, «как к родному отцу…»
Надев свое лучшее платье,
С толпою пошла и она…
И насмерть зарублена шашкой
Твоя молодая жена!
       — Но где же остался мой мальчик,
       Сынок мой? — Мужайся, солдат…
       Твой сын в Александровском парке
       Был пулею с дерева снят.
— Где мать? — Помолиться в Казанский
Старушка твоя побрела,
Избита казацкой нагайкой —
До ночи едва дожила.
       — Не все еще взято судьбою,
       Остался единственный брат —
       Моряк, молодец и красавец…
       Где брат мой? — Мужайся, солдат!
— Неужто и брата не стало,
Погиб, знать, в неравном бою?
— О нет, не сложил у Цусимы
Он жизнь молодую свою.
       Убит он у Черного моря,
       Где их броненосец стоит…
       За то, что вступился за правду,
       Своим офицером убит!..
Ни слова солдат не ответил,
Лишь к небу он поднял глаза:
Была в них великая клятва
И будущей мести гроза!..

Эту песню очень любили петь в семьях рабочих, и я не раз наблюдал, как матери пели ее над колыбелью своих детей.

Но кто же была Щепкина-Куперник?

Прежде чем я познакомился с автором этой замечательной песни, прошло много времени и много перемен в моей жизни.

Реакция начала применять всевозможные меры, чтобы повернуть колесо истории обратно. Обыски, аресты, ссылки. Десятками закрывались журналы и газеты по всей России. Черная сотня разгуливала по городам, избивая революционную молодежь.

Но народная мысль рвалась на волю…

Прошло несколько тяжелых, темных лет. И опять стали встречаться в журналах стихи Щепкиной-Куперник. Особенный интерес у читателей вызывала «Песня брюссельских кружевниц».

Меня же все эти годы, как оторванный бурей челнок от родных берегов, носила по волнам житейского моря злая стихия, бросая из края в край по Восточной и Западной Сибири. Но куда бы ни забрасывала судьба мой семейный ковчег, в нем всегда жила неугасаемая вера в правду, в прекрасную будущую жизнь.

И вот в 1946 году, находясь у сына, в селе Кежме, я написал Татьяне Львовне первое письмо в Москву, сообщив ей, что за четыре десятка лет странствования по земле родной я никогда не забывал об авторе песни «9-е января»… И дети мои, ставшие учителями, директорами школ, всегда, вспоминая свое детство, связывали его с первыми впечатлениями, оставшимися после стихов Щепкиной-Куперник… Я уже знал, что она правнучка знаменитого актера Щепкина, вышедшего из крепостных. Меня очень интересовали люди, пробивающие себе дорогу в жизни, преодолевающие всякие препятствия на пути к счастью и свободе.

Написал ей о себе, о семье все как есть подробно, послал и жду… Жду с волнением и трепетом. Кто знает, как посмотрит на письмо самоучки из далекой таежной сибирской глуши эта очень образованная женщина, заслуженный деятель искусств.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник.


Однако волнения и тревога были напрасны. Несмотря на огромное расстояние и плохие дороги, письмо пришло довольно аккуратно.

«Простите, что несколько задержала ответ на Ваше доброе письмо: сначала хворала, потом была перегружена работой и только теперь могу написать Вам, — сообщала Татьяна Львовна. — Спасибо, что Вы поделились со мной Вашими стихами, от них на меня повеяла моей молодостью. Так тогда писали мы все, подготовляя незаметно каждой строкой, каждым словом все, что случилось в России. Спасибо и за Вашу интересную биографию. Как хорошо, что у Вас такие удачливые дети. И что Вы с Вашей старушкой гостите у сына, Вот у меня нет детей. И я, потеряв в 1939 году моего любимого мужа, с которым прожила сердечно и любовно 35 лет, осталась одна. У меня только друг[2], с которым мы живем вместе, но она немного моложе меня, так что у меня нет молодой смены, а ее сын, которого я любила, как своего, молодой врач, погиб в Ленинграде. Вот я и могу позавидовать Вам, что Вы дали Родине столько полезных деятелей.

Такие люди, как Вы и Ваши дети — это сила страны, и Вы можете гордиться этим.

Ну, дорогой, неведомый друг — читатель и сверстник, жму Вашу руку и желаю Вам и Вашим семейным здоровья, сил, благополучия».

Я снова написал ей о сибирской таежной глуши, об Ангаре и Енисее, о жизни в тех краях. И получил второе письмо.

«Простите карандаш, только начинаю приходить в себя после тяжелой болезни, но не хочу оставить Вас без ответа. Спасибо за добрые слова и за стихи, как хорошо, что Вы духа не угашаете.

Я счастлива, если за мою долгую жизнь кому-то могла дать хорошие минуты и светлые мысли… Мне сейчас даже трудно поверить этому…

Я задыхаюсь в раскаленной Москве, где кажется тихо только на кладбищах, остальное переполнено шумом, бранью, громкоговорителями, балалайками и пр. Может быть, удастся с 1-го поехать в дом отдыха, но, конечно, и там будет радио, патефон и пр. Где-то она, «возлюбленная тишина», существовавшая во времена Елизаветы?

Если осенью буду жива, напишу Вам как следует, а пока еще раз спасибо, будьте здоровы, от всей души Вам этого желаю — здоровье главное».

Летом 1947 года я был в Москве. Проходя по Тверскому бульвару, остановился у дома № 11, отворил полуоткрытую дверь и стал подниматься по лестнице, представляя, как тут, по этой крутой, узкой, каменной лестнице в течение десятков лет поднималась великая артистка М. Н. Ермолова и как теперь спускаются и поднимаются две милые «резвушки», которым вдвоем перевалило уже за полторы сотни лет. А вот и квартира № 10. Как-то робко звонить в первый раз. Но может быть, еще и дома нет Татьяны Львовны? Позвонил. Жду. Вскоре слышу, кто-то тихо подошел к двери. Старческий голос спросил:

— Кто там?

— Татьяна Львовна дома? Скажите, я из Ярославля, она знает.

Старушка пропустила меня в маленькую переднюю и пошла доложить. Потом, вернувшись, провела в кабинет, где Татьяна Львовна шла уже навстречу: живая, подвижная, маленькая седенькая женщина.

— Раздевайтесь сначала, — приветливо сказала она. Потом провела в заваленный книгами кабинет.

— Ну вот, теперь здравствуйте.

Мы обнялись и расцеловались, как старинные друзья.

Начались всевозможные расспросы, отрывочные разговоры.

Я осмотрелся. В кабинете были бюст М. С. Щепкина, Шекспира, Данте, Сервантеса и др. Все это взволновало меня до глубины души. Под маленькими, но быстрыми пальцами Татьяны Львовны, под стук пишущей машинки, оживают на русском языке бессмертные образы Шекспира, Мольера, Ростана, Лопе-де-Вега, Кальдерона. Тут не только любят и ценят, но и воскрешают культуру прошлого.

В соседней комнате послышался разговор, и вскоре вошла к нам Маргарита Николаевна — дочь М. Н. Ермоловой, такая же старушка, как и Татьяна Львовна, только повыше ростом. Поздоровались, познакомились.

— Вот это и есть мой ангел-хранитель, о котором я писала, — отрекомендовала ее Татьяна Львовна, — все время она за мной ухаживает, заботится. Без нее я давно бы пропала…

— Чересчур уж расхваливаете меня — своего ангела-хранителя, а я самый обыкновенный человек, к тому же — настоящая развалина. Да, вот что, у меня ведь кофе готов, — словно спохватившись, сказала она. — Сюда подать прикажете?

— Да, да, — сказала Татьяна Львовна и, кивнув в ее сторону, как только та скрылась за дверью, продолжала: — Вот всегда у ней так получается — в любой момент, как по волшебству, все готово!

И вслед за ней вышла в другую комнату. Через минуту обе они принесли кофе и закуски, установив их на круглый маленький столик. Маргарита Николаевна ушла, а Татьяна Львовна начала угощать меня, задавая мне всевозможные вопросы. Ее интересовала Сибирь, многолетние скитания и мое тяготение к литературе. Я рассказал про одну мою енисейскую знакомую — любительницу литературы — Нину, которая, слушая по радио передачу «Сирано», рыдала у репродуктора и несколько дней ходила, как шальная, все повторяя: «Мы сами у себя украли счастье».

Я попросил Татьяну Львовну рассказать мне о своих встречах с Горьким. Она немножко подумала и начала:

— Вот припомнила я какой случай: это было давно, полстолетия тому назад. Помню, я как-то попала в один литературный дом в Москве. Общество, что называется было избранное: писатели, адвокаты, артисты, — все нарядные, оживленные. И среди этого общества обратил на себя внимание необычайный вид одного молодого человека. Первое, что бросилось в глаза, — была его рабочая блуза и высокие сапоги, обычная одежда мастеровых. Будто пришел сюда водопроводчик или слесарь что-нибудь починить. Но нет, это не был случайно зашедший в комнаты рабочий. Его свободное поведение, смелый взгляд — все показывало, что он здесь гость. У него было некрасивое, но невольно обращавшее на себя внимание лицо, энергичный лоб, довольно длинные волосы, спадавшие вольной прядью на лоб, яркие глаза под суровыми бровями и смелый взгляд свободного человека.

Я продолжала его рассматривать, недоумевая, кто он такой и что здесь делает.

Татьяна Львовна подошла к машинке, взяла напечатанный лист и прочитала:

— В это время я поймала и его взгляд на себе, и тут же хозяйка, разговаривая с ним очень любезно, направилась ко мне, а он за ней. Она познакомила нас, как это всегда бывает в таких случаях, пробормотала что-то, вроде: «Позвольте вас познакомить». Молодой человек пожал мне руку и воскликнул:

— Чорт вас возьми!

Я испуганно взглянула на него, недоумевая, чем вызвала такое обращение, но мое удивление заняло секунду, он уже продолжал весело и добродушно улыбаться из-под суровых бровей:

— Как вы здорово перевели «Сирано»! Очень уж хорошо звучит. Я, думаю, не хуже, чем по-французски.

— Что вы, — возразила я, все еще не зная, кто со мной говорит: — Ведь Ростан такой версификатор, что с ним не сравняться переводчику.

— Ну, для русского уха, может быть, ваш перевод и приятнее звучит. Особенно это место у вас хорошо, когда «Сирано» говорит о своем полке:

Мы все под полуденным солнцем
И с солнцем в крови рождены!..

— Это солнце в крови — чертовски хорошо.

Я смешалась, улыбнулась и не решилась ему сознаться, что у Ростана никакого «солнца в крови» нет, что это моя выдумка.

Он отошел от меня, а я спросила кого-то рядом, кто этот молодой человек.

— Максим Горький! Разве вы не знаете его?

О, я ли его не знала! Давно ли появились его первые рассказы — и точно повеяло свежим ветром в нашей литературе. А ведь тогда еще были Толстой, Чехов, Короленко, Мамин-Сибиряк и многие другие. Однако появление Горького сразу было отмечено и сразу он занял свое место, как настоящий пролетарский писатель. Вот я вспоминаю его выражение, поразившее меня в рассказе «Мальва»: «Море смеялось», этих двух слов было для меня достаточно, чтобы в свое время понять его талант, как иногда довольно одного слова, чтобы определить нравственную сущность человека. Я сидела за ужином недалеко от Горького, глядела на него и невольно вспоминала того Ростана, о котором он с таким восхищением говорил.

Я спрашивала себя: а понял ли бы Горького и оценил бы его так же высоко Ростан? Какие полярные противоположности!

Изнеженный, женственный Ростан, похожий на силуэт с рисунков Гаварни, — и этот богатырь в своей рабочей блузе…

Там в начале карьеры — розы, Розмонда, изящный особняк, академия. Здесь — волжские грузчики, жизнь впроголодь, скитания. Там — поклонение Парижа, приемы, премьеры… Здесь — тюрьма, высылка, нелегальные приезды в Москву или в Петербург…

Потом вскоре после этого мне пришлось сотрудничать вместе с Горьким в газете «Северный курьер». Горький поместил там рассказ, который оканчивался строками, которых я никогда не забуду: «Литература есть трибуна для всякого человека, имеющего в сердце горячее желание поведать людям о неустройстве жизни и о страданиях человеческих и о том, что надо уважать человека, и о необходимости для всех людей свободы, свободы и свободы».

Помню, как тогда мы, студенты, устраивали концерт в честь М. Горького. Я прочла тогда с эстрады стихи, посвященные ему, и в последней строфе выражала уверенность, что Горького ждут и слава и свобода…

Жизнь Горького была горением. Но как это было не похоже на Ростана, который говорил, что жизнь надо жечь с двух концов.

Горький для нас в то время был больше, чем просто талантливый писатель. Он был живым доказательством того, на что способен русский народ даже в тех условиях.

Горький поднялся до высочайших вершин культуры и достиг этого самостоятельно, проломив всю толщу невежества, гонений и преследований. Радостно мне было видеть, — продолжала Татьяна Львовна, — что этот человек, не требовавший наград, получил их еще при жизни, увидев многие свои мечты осуществившимися.

Он дожил до славы и свободы — не только своей, но и своего родного народа, и ушел оплаканный этим народом.

А за несколько лет до того умер Ростан в одном и красивейших уголков Европы: умер в тяжелой меланхолии, уединившись на своей вилле, прячась от дневного света за спущенными драпировками, чтобы не впустить в окно той красоты мира, о которой когда-то так радостно пел…

Татьяна Львовна отложила лист и, сев рядом со мной, вдохновенно продолжала:

— Да, это верно. Вот в будущем году выйдет моя книга воспоминаний, там почитаете обо всем, где я была и что видела, — и спохватившись: — Да вы кофе-то совсем заморозили и бутерброды кушайте, как следует, не стесняйтесь. Нам сегодня их много принесли по заказу. И опять же это все мой ангел заботится, я и не знала…

— Я вас задерживаю, Татьяна Львовна. Вам работать нужно?

— Нет, нет. Ничего, успею. Ведь такая редкая встреча…

И никто из нас тогда не знал, что это была первая и последняя наша встреча.

А Татьяна Львовна была такая веселая и ласковая.

— Сколько вы пробудете в Москве-то?

— Право, не знаю, нахожусь в зависимости от литературного музея.

— А где остановились-то?

— У Короленко-Ляхович.

— Через недельку мы думаем перебраться на дачу. Пока не уехали — заходите.

Эти провожающие меня милые, добрые старушки, это книжное богатство, бюсты, портреты вскружили мне голову. Куда ни посмотришь, везде книги: в шкафах, на полках, на тумбочках, на стульях — десятки книг оригинальных произведений и переводов Татьяны Львовны.

Щепкина-Куперник дала русской сцене ряд пьес, из них самые интересные: «Одна из них», «Барышня», «Флавия», «Флавия и Тессини», посвященные печальной судьбе русской актрисы в дореволюционном театре. Великий прадед Щепкиной-Куперник был одним из тех художников театра, которые с особой силой и глубиной раскрывали на сцене трагедию маленького человека, угнетаемого тяжкой социальной действительностью. Эта щепкинская тема была основной для его правнучки в сборниках рассказов. «Ничтожные мира сего», «Незаметные люди», «Около кулис».

Многие рассказы Щепкиной-Куперник встречали высокую оценку А. П. Чехова.

Сборник рассказов «Это было вчера», правдиво отражавший эпоху первой революции, был сожжен по приговору суда. Пьеса Щепкиной-Куперник «Счастливая женщина» была запрещена для постановки в Малом театре и могла появиться только на частной сцене, да и то с переделкой последнего акта, изображающего смерть ссыльного революционера в Сибири. За эту пьесу общество драматургов, основанное Островским, присудило Щепкиной-Куперник Грибоедовскую премию.

С каким глубоким волнением и трепетом я переступал порог этого дома, словно переходил какой-то рубикон. Но там, за этим порогом, оказались самые простые человеческие сердца, все то, что я так любил, перед чем преклонялся. Артистка и поэтесса, драматург и романистка — все совместилось в этой живой маленькой женщине. Но самое ценное в Татьяне Львовне то, что она чудесный человек. А «должность быть настоящим человеком на земле — самая почетная…»

Переписка наша продолжалась. В следующем, 1948 году мы с женой переехали из Ярославля в Енисейск к дочери, и там я получил от Татьяны Львовны книгу «Театр в моей жизни».

Трудно представить, сколько радости принесла мне и моей жене эта книга.

Моя жена простая, малограмотная волжская рыбачка, сильно любила эту книгу и как-то по-особенному, по-своему. Как только откроет ее, так и пойдут у нас с ней разговоры о жизни и деятельности какого-нибудь актера. Глубокие, радостные воспоминания навевала нам эта книга в далекой сибирской таежной глуши.

В 1952 году я долго находился в Москве. Хотел навестить Татьяну Львовну, но она была больна и находилась на даче. Посещая книжные магазины, музеи, театры, я встречал своих друзей. Восхищался великолепием преобразованной Москвы с ее высотными зданиями, Ломоносовским университетом, преклонялся перед беспредельными взлетами человеческого гения.

И вот, находясь у Всеволода Вячеславовича Иванова после прогулки, я услышал о смерти Щепкиной-Куперник.

Не медля ни минуты я направился в клуб писателей и успел захватить панихиду.

Профессора и артисты сменялись друг за другом в почетном карауле… Тихо звучала траурная музыка…

Выступали ученые, писатели, перечисляли заслуги покойницы.

Во дворе я встретился с Маргаритой Николаевной. Ее вели под руки незнакомые мне женщины. Остановились, поздоровались. Она просила меня зайти к ней.

Вошли в автобус. Похоронная процессия медленно двинулась на Новодевичье кладбище. Маргариту Николаевну все время поддерживали женщины. Несколько автобусов и грузовиков с гробом и цветами остановились у открытых ворот кладбища. Могила была приготовлена между двумя знаменитыми артистками — М. Н. Ермоловой и М. М. Блюменталь-Тамариной.

На могильном холмике все росла и росла гора цветов и венков…

День гас. Сгущались сумерки. А Маргарита Николаевна, преклонив голову над могилой единственного друга, всех дольше оставалась на кладбище.

Тихо, с глубокой печалью расходилась публика. Я, как и другие, уносил с собой глубокую скорбь, жгучую боль в осиротевшем сердце.

Через два дня я сидел на диване знакомой мне квартиры. Маргарита Николаевна была очень плоха и едва бродила по опустевшим комнатам, где еще недавно стрекотала машинка, слышался веселый и звонкий голос ее друга. Никакие утешения убитому горем человеку тут не помогут… Тяжело было смотреть на нее.

Она взглянула на меня и с глубокой грустью сказала:

— Вот на этом самом диване и скончалась голубушка… Только что мы собрались ехать на дачу, доктор поторопил, — она думала через недельку. Вдруг у нее что-то неладно случилось с сердцем, и она свалилась на диван. Позвали доктора, но было уже поздно, не могли ничего сделать. Сердце отслужило свой век…

Тяжело мне было уезжать из Москвы. Но слова Татьяны Львовны, сказанные ею в одном из писем, что «и могилы, и памятники наших любимых всегда в нашем Сердце, а клочок земли, где их останки, — это менее важно», смягчили мою боль. Значит, все в нашем сердце и в нашей памяти.

НЕУТОМИМЫЙ ИССЛЕДОВАТЕЛЬ АЗИИ

Неутомимый исследователь Азии Григорий Николаевич Потанин, чьи статьи почти на протяжении 50 лет печатались в различных изданиях и, главным образом, в сибирской печати, сделал очень много для развития отечественной науки.

Ныне выявлено более 235 книг и статей, написанных Потаниным по вопросам географии, этнографии внутренней Азии, Алтая и Казахстана. Свои длительные поездки в Монголию, Китай, Тибет и другие отдаленные уголки малоизвестной Азии он совершил со своей первой женой Александрой Викторовной — известной путешественницей, автором многих рассказов о бурятах, монголах, о китайских женщинах. Она делила все радости и лишения в путешествиях со своим ученым мужем.

Несколько лет подряд (1914—1916) проездом из Томска на Алтай Григорий Николаевич Потанин останавливался на перепутье в Барнауле у родственников своей второй жены, сибирской поэтессы, Марии Георгиевны Васильевой.

Низенький, близорукий, с бородкой, с изжелта-серыми, какого-то пепельного цвета волосами, с высоким лбом и густыми бурыми бровями над металлическими дугами очков, он был еще очень подвижным для своих 75 лет.

Помню, как однажды я пришел к Григорию Николаевичу по его приглашению. Он в каждый приезд в Барнаул присылал за мной, ибо очень любил поговорить о книгах, а я тогда заведовал библиотекой в Народном доме. При встрече со мной он спрашивал, какие новые книги вышли в свет и какие из них получены библиотекой. Его особенно интересовали книги по этнографии, фольклору и художественной литературе.

Из книг, которых еще не читал, он просил меня составить библиотечку и брал ее с собой на Алтай. Такого страстного читателя и любителя книг я не знал. Потанин был не только книголюб, но и большой знаток литературы.

Возвращаясь месяца через два-три в Барнаул, он опять приглашал меня к себе, возвращал книги и давал о них подробные отзывы.

Его ежедневно навещали несколько барнаульских старых друзей. Он рассказывал им о своей жизни и путешествиях по Китаю, Тибету, озеру Зайсан и т. д. И когда по ходу повествования ему невольно приходилось упоминать имя Александры Викторовны, голос его заметно обрывался; он переживал глубокую боль, тоску и несколько времени сидел молча, задумавшись, с глазами, влажными от слез. Нам было тяжело смотреть на его душевное горе. В его воображении, вероятно, вставал образ замечательной женщины, о которой все мы, сидевшие за его столом, знали много хорошего.

Сохранились яркие воспоминания современников о А. В. Потаниной. Николай Михайлович Ядринцев, с которым дружил Григорий Николаевич многие годы, вспоминая о встречах его с Александрой Викторовной, писал о том, какое впечатление произвела она на Потанина, человека замкнутого от природы.

«Какие потоки света хлынули на него тогда. Какими цветами радуги заиграло его воображение, какое идеальное настроение сказалось в его духе, какой полет получила мысль, сколько явилось новых планов, какой энергией дышала его сильная натура! Я заочно преклонился перед этой женщиной, которая оценила ум и сердце моего друга, не задаваясь мыслью и не справляясь подобно другим женщинам о том, сумеет ли он обеспечить ее будущность. Это была скромная, застенчивая женщина, худая блондинка с подстриженными волосами и тонким певучим голосом.

Она одевалась очень просто, но у нее было лицо серьезной интеллигентной женщины.

В обществе она была молчалива, но отличалась тонкой наблюдательностью — качество, оказавшееся впоследствии весьма ценным для путешественницы. Ее мнения и суждения были сдержанны, но метки и отличались тонким остроумием. Она делала весьма удачные характеристики и определяла людей сразу. Она разделяла все планы и стремления Григория Николаевича и участвовала в его духовной жизни»

(Ядринцев Н. М. «Подвижница науки»).

Спустя некоторое время после глубокого раздумья Григория Николаевича, мы просили его рассказать что-нибудь из своей жизни.

Подумав немного, он рассказал о своем бегстве из Петербурга после студенческих беспорядков. Часа два он рассказывал эту историю. Как он тогда со скудными грошами в кармане, без документов, удостоверяющих его студенчество, пробирался в Сибирь на родину, в станицу Ямышевскую на Иртыше. Маршрут был намечен через Самарскую и Оренбургскую губернии. В каком-то полустуденческом костюме, не заходя в комнату, не успев переодеться, убежал из города, чтобы не попасть в руки полиции.

И так с пустыми руками, без багажа, где пешком, где на поезде, покупая билет до какой-нибудь ближайшей станции, ехал он все дальше и дальше. Наконец, Потанин добрался до Волги.

— Мне казалось, — говорил он, — что каждый знает о моем нелегальном положении. И особенно я боялся жандармов. Они наводили на меня особенный страх. Невольно думалось, что вот он знает меня, следит за мной, и не приглашает, куда следует, только потому, что еще не пришла минута лишить меня свободы.

Очень осторожно приходилось отвечать на такой вопрос: «Откуда, молодой человек, пробираетесь и куда путь держите?».

И вот однажды я пробрался на верхнюю палубу парохода. Я сидел в глубокой задумчивости на свободной лавочке, размышляя о том, где лучше сойти с парохода: в Самаре или в Саратове, — как вдруг услышал шаги гуляющего в ночное время на палубе человека в военной форме. «Уж не следит ли он за мной?» — невольно подумал я. Два раза прошел этот человек мимо меня, в третий раз подошел ко мне, постоял, посмотрел на меня и сел рядом на скамейку. Меня сразу охватила дрожь.

«Ну, вот и конец моему путешествию», — невольно мелькнуло у меня в голове. Сижу и думаю: «А вдруг он задаст мне какой-нибудь вопрос, что я буду отвечать?»

Вид у меня был сугубо студенческий, а о студентах было уже известно по всей России, что они забастовщики и разбежались, спасаясь от арестов. И вот спустя минуту этот военный человек обернулся ко мне, взглянул пристально на мое ветхое обмундирование, на мое бледное, испуганное лицо и спросил:

— В какие края, молодой человек, пробираетесь?..

Думать было некогда, а отвечать было нужно немедленно: он смотрел на меня и ждал ответа.

Видя мое большое смущение, он почувствовал какую-то неловкость, неудобство.

Но я решил рассказать ему всю правду, не утаив ничего. Рассказал и ждал возмездия… Но получилось обратное.

Он, крепко пожав мою руку, сказал:

— Не беспокойтесь, молодой человек, отныне я буду вашим покровителем, вы будете считаться моим секретарем.

Это был атаман Оренбургского казачьего войска, писатель Железнов. Григорий Николаевич долго и с большим увлечением рассказывал нам о Железнове, о службе у него, о быте и жизни уральских казаков, о рыбной ловле на Урале и т. д.

На другой день под вечер пришли к Потанину те же его друзья. Я принес ему несколько книг о Будде, Конфуции, Лао Дзе и др. Григорий Николаевич рассказывал нам о верованиях восточных народов, о их богослужениях и рекомендовал разную литературу по этому вопросу. На этот раз настроение у него было очень хорошее. Он с особенным интересом и увлечением рассказывал о своих путешествиях.

— Представители европейской цивилизации, — говорил Григорий Николаевич, — с презрением смотрели на поднебесную империю как на дикую, неподвижную, замкнутую в себе и отсталую страну. Они грабили и разоряли ее, считая себя просветителями, вносящими свет европейской мудрости. Но китайцы не нуждались в этом. У них была своя культура. Еще Грибоедов говорил, что если рождены мы перенимать все хорошее, то у китайцев следовало бы занять премудрого у них незнанья. — История Китая, — говорил Григорий Николаевич, — одна из любопытнейших хроник, дающих богатый материал для поучительных размышлений и сравнений.

Г. Н. Потанин рассказал нам о некоторых правителях и мудрецах Китая, которые в течение четырех с половиной тысяч лет приучали народ к труду, создавали и укрепляли великую империю.

Многие древние царства, как Вавилон, исчезали с лица земли, а Китай рос, занимался науками и открытиями. Китайцы ввели десятичную линейную систему, до которой Европа додумалась только в 18 столетии. Китайские астрономы наблюдали за звездами и небесными явлениями и установили времена года, они составили календарь и первыми вычислили обращение солнца и луны.

Китайцам были известны книгопечатание (письменность), компас, порох, фарфор, бумага, шелк значительно раньше, чем европейцам…

Григорию Николаевичу было обидно, что европейцы так презрительно относились к китайцам и их достижениям. Между тем по убеждению Потанина, многому бы нужно было поучиться у них.

Он рассказал, как работал над книгой «Восточные мотивы», а мы, слушающие его, думали о том, что Г. Н. Потанин был не только неутомимым путешественником — исследователем Азии, но и выдающимся русским ученым.

Однажды Григорий Николаевич пригласил меня прогуляться по улицам Барнаула. Обойдя два квартала, мы зашли в книжный магазин Сохарева, которого Потанин знал давно, лично, а я когда-то служил у него продавцом. Разговорились о книгах, но ничего подходящего не оказалось. Сохарев показал книгу «Краткое изложение путешествий по Китаю, Тибету и Монголии» Г. Н. Потанина. Сохарев подарил ее Григорию Николаевичу, а он тотчас же сделал надпись: «Многоуважаемому Ивану Петровичу Малютину в память наших встреч в Барнауле», и вручил мне. В этот день мы много бродили по улицам города. Потанин рассказывал мне о своей жизни и работе, о прочитанных книгах.

А однажды поделился своими впечатлениями о поездке по Алтаю…

— Вот ехали мы в тележке с каким-то начальником, прибывшим из центра для ревизии инородцев, по большой равнине между горами. Долго ехали, впереди виднелись горы, и казалось, что они совсем близко.

Начальник посмотрел на них, потом на часы и, обернувшись ко мне, сказал:

— А что, Григорий Николаевич, часа через два доедем вот к тем горам, а там где-то и тот аул или юрты, как их называют, которые мне нужны.

— Нет, не доедем, — ответил я и спросил: — Как думаете, сколько верст будет до гор?

— Верст двадцать, — сказал он.

— Нет, не двадцать, а восемьдесят.

— Да не может быть! — удивился он.

Посмотрел на часы, заметил время и стал ждать, говоря:

— Посмотрим, чья правда будет — ведь так близко!

Прошел час, прошел и другой, а горы были все на том же месте ни ближе, ни дальше. И вот, выехав утром, мы только к вечеру добрались до гор.

Тогда он, убедившись в справедливости моих слов, сказал:

— Удивительно, как скрывается расстояние перед горами… Думаешь, рукой подать, а они все отодвигаются дальше и дальше…

Лет через сорок после этого события В. В. Сапожников, ботаник, профессор Томского университета, принялся за исследования Алтая и открыл там много ледников, самый большой из них длиною в 20 километров, назвал — ледником Потанина, а самый крупный ледовой приток — ледником Александры, в честь неизменной спутницы и помощницы Потанина Александры Викторовны. Так и лежат рядом в Алтае два ледника, напоминая своими названиями о неизменной любви и преданности двух скромных путешественников по Азии.

Григорий Николаевич очень любил и уважал В. Г. Короленко. Когда у Марии Георгиевны, второй жены, был приготовлен к печати сборник стихотворений, Потанин послал его Владимиру Галактионовичу с просьбой прочитать и написать к нему предисловие. Послал и ждет… Прошло порядочно времени, а ответа нет и нет… А я в это время получил письмо от Владимира Галактионовича, в котором он упоминал об этом случае:

«Григорий Николаевич поставил меня в затруднительное положение, — писал Короленко, — прислал стихи Марии Георгиевны с просьбой написать к ним предисловие, но стихи оказались довольно легковесными, похвалить я их не могу, а написать о них правду — жалко обидеть старика, так и молчу…»[3]

Время шло… Мария Георгиевна торопила и просила предисловия от Короленко, но так и не дождалась, пришлось заказать предисловие кому-то другому. Сборник был издан в 1909 или 1910 годах.

При одной из наших встреч она подарила сборник мне с любезной надписью… Этот сборник потом вместе с другими книгами и авторскими письмами был передан мной в один из литературных музеев Москвы.

Помню, отдохнув дней десять в Барнауле, Григорий Николаевич собрался в Томск. Проводить его сошлись многочисленные друзья и знакомые.

Послал он меня на биржу нанять пять легковых извозчиков для перевозки багажа на пристань. Все уже было приготовлено, упаковано, связано. Короткий переезд по пыльным улицам Барнаула занял каких-нибудь десять минут и был совершен без особых приключений.

Выдающийся исследователь центральной Азии в поношенном черном сюртуке стоял на верхней палубе. Пепельного цвета волосы на его непокрытой голове раздувались ветром, глаза часто мигали, щурились от солнца.

Пароход давал последние гудки. Голосов уже не было слышно. Только, как белые чайки, мелькали над головами платки, фуражки и шляпы.

В эту последнюю встречу Григорий Николаевич рассказал мне о литературной жизни Томска, называя начинающих писателей… С особенной похвалой он относился к одному подающему большие надежды «молодому, лет 40 человеку» — Вячеславу Яковлевичу Шишкову, который только недавно начал печататься в «Сибирской жизни» и других изданиях..

Я в то время томских писателей не знал, но по восторженным отзывам Григория Николаевича о Шишкове стал думать о нем и следить за его творчеством.

Григорий Николаевич просил меня писать ему о книгах и барнаульской жизни. Он часто болел. И эта наша встреча оказалась последней.

20 декабря 1920 года я получил письмо от Василия Васильевича Сапожникова о кончине Потанина.

«Многоуважаемый Иван Петрович! Ваше письмо с вопросом о Г. Н. Потанине я получил своевременно, но не мог ответить сразу, так как тогда не знал точной даты смерти дорогого старика.

Я все лето был в экспедиции и Г. Н. скончался без меня. Потом, собрав сведения от девицы Гоштофт, которая все время ухаживала за Потаниным, я затерял Ваше письмо среди других бумаг и только сегодня разыскал его в портфеле. Г. Н. Потанин скончался 30 июня в госпитальной клинике, где он находился уже несколько месяцев.

И это было благо, так как при квартирном утеснении и при общей занятости, трудно было устроить больного в покое в частной квартире. В клинике он был в палате с одним соседом, следовательно, довольно спокойный, питание было не особенно богатое, но кое-что ему приносили знакомые.

Большое участие принимала в нем вдова бывшего профессора Коряковского, но на лето она тоже уезжала.

Умер Григорий Николаевич от старческой слабости, ему было 85 лет. Конечно, недомогание с сердцем и связанные с этим отеки были следствием общей слабости организма. Я видел его в последний раз в мае перед отъездом в экспедицию.

Тогда же, да это замечалось и раньше, у него была большая склонность к сонливости, потеря последовательности в мысли и речи. Порою мысль вспыхивала совершенно ясно и отчетливо, выражаясь в словах, а потом опять как бы потухала.

Одна из последних книг, которую ему читали по его просьбе, — это Тимирязев «Жизнь растений», за которой он сам присылал ко мне.

При нашем расставании весной он совершенно спокойно сказал мне, что, наверное, мы больше не увидимся и дал мне кое-какие поручения.

В общем водовороте современности Г. Н. был почти забыт прежними друзьями, но он сам по этому поводу не выражал сетований. Говорят, похороны его прошли бледно, при малом числе провожающих людей, которые знали его хорошо.

Сейчас собирает материал о Григории Николаевиче кружок сибироведения его имени, а также предполагаем к учреждению при филологическом факультете кабинет Потанина, куда просим присылать его письма и другие памятные вещи.

В конце января предполагается заседание общества (соединенное), имеющее быть посвященным его памяти.

Если имеете чем-либо поделиться, присылайте мне в кружок.

Библиотека Потанина еще в прошлом году поступила в институт исследования Сибири, а после его закрытия — в университет.

С совершенным уважением

В.  С а п о ж н и к о в».

Григорий Николаевич Потанин прожил долгую интересную трудовую жизнь, большая часть которой была посвящена изучению природы внутренней Азии. Еще в 1863 году он принял участие в экспедиции на озеро Зайсан и Южный Алтай, в 1864 году — на хребет Тарбагатай.

А после десятилетнего перерыва (тюрем, каторги и ссылки) он возобновляет свою работу по изучению центральной Азии, возглавив в 1876, 1877, 1880 годах экспедиции в северо-западную Монголию. В этих экспедициях принимала участие и его жена Александра Викторовна.

В 1883—1886 годах Потанины исследуют Танчуиско-Тибетскую окраину Китая и возвращаются в Россию через центральную Монголию. Это путешествие на значительном протяжении пролегало по местам еще не посещенным европейцами.

Действительно, научное исследование внутренней Азии началось именно с путешествий Потанина, Пржевальского и Певцова, организованных Русским Географическим Обществом.

Все трое, в совокупности, создали ту основную канву географического лика внутренней Азии, на которой позднейшие путешественники разных специальностей, начали уже вышивать узоры, т. е. наносить детали общей картины.

Благодаря своему чрезвычайному трудолюбию Григорий Николаевич собрал в своих исследованиях колоссальный материал, особенно по этнографии, и к собранному им материалу использовал сравнения, взятые из 33 языков.

Ко всем народностям, с которыми он встречался во время путешествий как в центральной Азии, так и в России, он относился дружественно, внимательно и с уважением к их быту и культуре, как настоящий гуманист.

Тесно соприкасаясь с местным населением, своим поведением, личными качествами, своими беседами он содействовал пониманию населением русского народа и помогал сближению с ним.

Кроме важнейших исследований и открытий за пределами нашей страны, Потанин постоянно заботился о просвещении родной Сибири, привлекая к этому делу и своих друзей Н. М. Ядринцева, Колосова, Шашкова и других. Последний своими лекциями волновал все население Томска. Им велась усиленная пропаганда о необходимости создания Сибирского университета, открытия музеев, курсов и т. д. Образовывались кружки молодежи…

Работами Потанина очень интересовался Максим Горький, относившийся с большим уважением к Григорию Николаевичу.

«Где и что делает Потанин? — писал он В. И. Анучину. — Я слышал, что он пишет новую книгу — обязательно хочу иметь.

Недавно прочитал его «Восточные мотивы» с наслаждением.

Ох, и большущее Вам спасибо за Потанинскую «Сагу», прочитал залпом, а потом набело с карандашом стал читать.

И до чего же вы, сибиряки, материалами заряжены густо, — особенно Вы с Потаниным, ведь вы можете азиатскую эпопею написать в широчайших масштабах».

В последние годы Григорий Николаевич обрабатывал сюжеты некоторых сказок и преданий, которые были близки друг другу, хотя и записаны у разных народностей на разных языках.

Подробное жизнеописание Г. Н. Потанина, оценка его научной и общественной деятельности являются еще задачей будущего.

В 1922 году мне пришлось снова побывать в Томске и посетить могилу неутомимого исследователя Азии. На ней стоял простой деревянный, некрашенный крест с краткой надписью:

Григорий Николаевич Потанин
род. 1835 г. ум. 1920 г.

Низким поклоном я почтил память того, кто всю жизнь свою со славой твердо и высоко держал в своих руках знамя русской науки.

МАСТЕР РАССКАЗА ИЗ НАРОДНОЙ ЖИЗНИ

Осенью 1904 года после всевозможных перекочевок по Томской и Тобольской губерниям я возвращался из сибирской ссылки в родные места. Время было тревожное. Продолжалась русско-японская война. В воздухе пахло грозой. В сердце народа бурлила ненависть. Достаточно было искры, чтобы вспыхнуло пламя революции.

В родной деревне, в пяти верстах от г. Череповца, я снял летнюю избу и стал жить с семьей.

Осенние месяцы — август и сентябрь были замечательны. Ясные, теплые, тихие дни так и звали быть ближе к природе. С маленьким сыном мы ходили рыбачить на ближайшую небольшую речку Кошту. В глубоких омутах ее мы ловили щук и окуней на жерлиц. Вечерами около дома, на пригорочке, собирались крестьяне — любители потолковать о событиях.

— Скоро ли кончится эта проклятая война? — спрашивали меня и рассказывали о своих крестьянских нуждах.

Наступали глубокие сумерки, зажигались огни, и крестьяне расходились по домам. Некоторые из них оставались, заходили ко мне в избу и просили что-нибудь почитать им поинтереснее. Книги я брал у соседа. У него были два журнала: «Неделя» и «Русское богатство», которые я и брал для чтения.

Однажды я прочитал повести «Мытарства» и «Среди рабочих» неизвестного мне писателя Семена Подъячева. Они понравились мне и крестьянам, я словно нашел клад. Передо мною предстал еще один интересный писатель. Подъячев рассказывал о своих героях с такой поразительной простотой и юмором, что многие из слушателей быстро запоминали содержание его произведений.

И если не было у меня под рукой других книг, опять просили:

— Почитай, Петрович, что-нибудь из Подъячева.

— Да ведь все уже читано.

— Ничего, почитай еще, очень уж интересно.

И начинали разговоры о героях Подъячева.

— До чего могут дойти люди, что в тюрьме, говорят, лучше для них, чем в несчастном работном доме…

Это затрагивало интересы крестьянской бедноты и нравилось им, что вот есть писатель, который понимает их положение и сочувствует им…

Деревня хотя и считалась «своей», но в ней жили только дальние родственники — сущая беднота малоземельная. Ждать от них какой-либо материальной помощи не приходилось.

Волей-неволей пришлось перебраться в город, поступить в типографию переплетчиком. Крестьяне и тут не забывали. Каждое воскресенье они нас навещали, брали пачками разные газеты для чтения, спрашивали, нет ли каких новых рассказов Семена Подъячева.

Через некоторое время меня вызвали на службу в г. Петропавловск, Акмолинской области, в контору по приемке и отправке экспортного масла за границу, затем перевели в Курган, потом в Барнаул. И везде я следил за журналами, не появится ли что-нибудь нового из рассказов Подъячева. Но долго ничего не появлялось.

И здесь нашлось много слушателей, любивших такие рассказы Подъячева, как «С новостями пришел», «Свое взяли», «Сон Калистрата Степановича», «На спокое», «За грибками, за ягодками», «Шпитаты», «Забытые» и т. д.

Мы горячо полюбили «Павлыча». Таким он стал родным, близким, словно жил с нами. Хотелось знать уже больше об авторе как о человеке.

В 1922 году я перебрался в Ярославль на фабрику «Красный Перекоп». Администрация фабрики помнила меня как организатора подпольных кружков и первого библиотекаря. Сразу мне дали квартиру в Петропавловском парке.

У нас часто устраивались чтения произведений разных писателей. Тогда еще были в ходу Аверченко и Зощенко, а потом их заменили Шишков и Подъячев. В 1923 году в Москве в редакции газеты «Беднота» я узнал адрес С. Подъячева.

«Ну вот, — думал я, выходя из редакции, — наконец попался мне голубчик. Напишу-ка тебе письмецо дружеское».

Ответа ждал недолго, но написал его не сам «Павлыч», а сын Анатолий. И писал он мне, что «Павлыч» болен, просит приезжать в Обольяново погостить…

В конце мая я направился в Москву, а там устроился в автобус и покатил в Обольяново.

Дорога шоссейная, местность холмистая. По сторонам мелькают дачи и деревушки. Быстро мчится автобус, особенно под уклон и через мостики. За эти полтора часа дороги припомнилось, как в первый раз были прочитаны в «Русском богатстве» его повести, а потом бесчисленные чтения его книг в Сибири.

Вот и Обольяново. Из-за густой зелени парка ярко блеснул крест колокольни, сквозь деревья засверкал пруд и, наконец, барский двухэтажный дом, окруженный разными пристройками служб, конюшни и общежитий для челяди. В этой усадьбе, принадлежащей графу Олсуфьеву, не раз гостил Лев Толстой. Здесь в одной из комнат им был написан рассказ «Хозяин и работник». Теперь здесь жил Семен Павлович Подъячев.

Вот она, обольяновская почта. В широком одноэтажном доме должна быть и квартира Павлыча. Постучал в дверь. Молодая красивая женщина, жена Анатолия Подъячева, спросила.

— Вам кого?

— Семена Павловича.

— Проходите.

На наш разговор сошлись все обитатели дома, кроме Семена Павловича.

Мария Степановна, жена Подъячева, провела меня в комнату, в кабинет «Павлыча». Он неподвижно лежал на кровати с желтым, сухим лицом, длинным, заострившимся носом, крупными морщинами на лице, и мелкими — около веселых ласковых глаз…

Подъячев улыбнулся и заговорил слабым голосом:

— Вот и хорошо, что приехал, а я вот… видишь, какой… И говорить и читать запрещено… Только вот слушаю радио. Больше двух недель лежу… Тяпнуло поясницу, и другие боли пристали… Пошевелиться не могу…

— А ты бы, Павлыч, присечкой полечил, может, и помогло бы, — посоветовал я.

Он только слегка улыбнулся, хотел махнуть рукой, но не смог, приподнял ее и бессильно уронил на постель.

— Угощайте гостя-то, — сказал он. А Мария Степановна как бы пояснила:

— Вот он, герой-то мой, каким стал, полюбуйтесь-ка на него.

«Так вот все то, что я любил. Больной, прикованный к постели человек». Я едва удержался, чтобы не заплакать…

Не желая больше утомлять больного, все потихоньку вышли из комнаты.

Семен Павлович Подъячев, Иван Петрович Малютин и его дочь Антонина.


Квартира Подъячева была большая и светлая, в четыре комнаты. Меня устроили рядом с комнатой Павлыча. И когда у него появлялось хорошее настроение и желание поговорить, он слабым голосом звал:

— Петрович, заходи ко мне в гости… поговорим…

Я заходил, подвигал стул ближе к кровати и присаживался.

Но собеседник мой задыхался и говорил с трудом, перебросившись несколькими фразами, я уходил от него.

После завтрака Анатолий Семенович водил меня по Обольянову. Мы заходили в пустой барский дом, в ту комнату, где бывал Л. Н. Толстой. Везде было пусто и заброшено, усадьба ждала ремонта.

На другой день ходили на хутор — почти за версту от села — к Семену Семеновичу, старшему сыну Подъячева. Он жил там с сестрой писателя, Анной Павловной. Анна Павловна, пожилая женщина, вышла нам навстречу, поздоровалась и повела показывать свой большой огород, потом пригласила в избу и показала «кабинет» Павлыча, сколоченный из досок, с маленьким окошечком, скорее похожий на бедную деревенскую баню.

Горькая нужда заставляла Подъячева уходить время от времени из дому то на заработки, то просто так постранствовать по Руси. Ходил он с рабочими артелями, жег уголь, бедствовал в разных работных домах, в монастырях, по этапам и снова являлся домой к этой трехоконной избушке «яко наг, яко благ». Здесь встречала его та же горькая, неизбывная нужда.

«Вот, — думал я, — его мастерская, лаборатория мысли, где рождено было столько замечательных рассказов». Я представлял себе, как Семен Павлович глубокими ночами, когда в избушке все спали, зажигал лампочку-«коптюшку», сидел до утра, согнувшись над столом, или под тихий шумок маленького самоварчика беседовал со своими героями-мужиками.

Было слышно, как по соседству в хлеву вздыхает и жует жвачку корова, как переговариваются куры с петухом, но писатель это не замечал, у него был свой мир. К нему сюда приходил Калистрат Степанович с письмом от графа, Даенкин с несравненной Химой, «Забытые», «Шпитаты» и другие многочисленные герои.

Больше 20 лет прошло с момента моего знакомства с повестью и рассказами Подъячева, прочитанными в «Русском богатстве». С тех пор я все время думал о нем, любил и тосковал о писателе. Мне казалось, что мы с ним были уже давно знакомы, но как-то случайно расстались и вот после долгой разлуки вновь встретились.

Беседы наши были очень короткими, Подъячев с интересом спрашивал о моей жене, детях, о жизни.

А потом говорил:

— Вот я на днях слышу: читают по радио мой рассказ. Хорошо читают, а не могу понять, какой-такой рассказ. Оказалось, читали «Карьеру Дрыкалина».

После какого-то тяжелого припадка Подъячеву было прописано врачами лежать в постели, чтобы припадок не повторился.

Как ни тяжело было расставаться с писателем, а время пришло мне уезжать из Обольянова. Вдвоем с Анатолием Семеновичем поехали мы в Дмитров, а оттуда на поезде я добрался до Ярославля.

* * *

Вспоминается лето 1927 года. Семен Павлович немного окреп, и врачи посоветовали ему отдохнуть на пароходе, проехать от Дмитрова до Горького в сопровождении своего друга Марии Степановны.

В этот год меня навестили Подъячевы. С Ярославской пристани они наняли извозчика и на каком-то стареньком тарантасике поехали на фабрику «Красный Перекоп».

Я шел на службу в архив фабрики. Навстречу мне из ворот с фабричного двора выезжал тарантасик. Я невольно взглянул на мужчину в старом серого цвета армяке и в черной старенькой мягкой пирожком шляпе. Рядом с ним сидела женщина.

Они окликнули меня.

— Иван Петрович!

Извозчик остановился. Мы с Подъячими дружески расцеловались.

— Как же вы, Павлыч, через плотину-то и фабричный двор проехали, ведь тут не пропускают посторонних…

— Уговорили, — ответил Подъячев.

Дальше мы пошли пешком берегом пруда, мимо большого каменного дома, в котором помещался рабфак.

— Какая красота! Ты, Петрович, живешь здесь, что граф Толстой в Ясной Поляне.

Несколько минут мы стояли перед окнами нашего дома на берегу пруда и любовались видом, открывшимся перед нами.

В Ярославле Семену Павловичу захотелось осмотреть нашу фабрику. Во дворе встретился заведующий заводской библиотекой Догадкин. Поздоровались, познакомились.

— Книги ваши, — говорил Догадкин, — пользуются в библиотеке огромным спросом, не бывает дня, чтобы кто-нибудь не спросил. Очень нравятся рабочим и «Мытарства», и «Этапы».

Догадкин провел нас в главную контору, где нам выдали пропуска на фабрику.

Мы обошли ткацкий, прядильный и другие цехи фабрики, потом спустились в машинное отделение и паровую. Все здесь интересовало Павлыча. Но когда мы вышли на волю, он сказал:

— Совершенно оглох, ничего не слышу. Как они работают, особенно в ткацком цехе?

Прошли лесопильным отделением около плотины, заглянули в построенный в 1894 году клуб, где была открыта первая библиотека-читальня.

На следующий день мы ездили в город, посетили краеведческий музей — церковь Ильи Пророка и Иоанна Предтечи. Семен Павлович очень заинтересовался старинной живописью на стенах и архитектурой.

День стоял очень жаркий, и мы порядком устали. Были рады вернуться в парк. После отдыха попросил Семена Павловича прочитать хотя бы один рассказ «С новостями пришел», но он отказался, говоря, что плохо читает, и попросил меня. К вечеру Подъячевы заторопились на пристань. Ему хотелось застать в Нижнем какого-то приятеля. Проводили их на пароход около 12 ночи. Семен Павлович обещал приехать ко мне на будущее лето и сдержал свое слово.

Это были мои последние встречи с писателем. В 1934 году я получил из Москвы от Анатолия Семеновича, который в то время заведовал Московским Домом крестьянина, телеграмму о смерти писателя. Сын просил проводить друга в последний путь.

Гроб с покойником, обставленный цветами и венками, был установлен в здании Союза писателей, где толпился народ. Отсюда похоронная процессия — десятки открытых легковых машин — двинулась к крематорию.

Урна с прахом Семена Павловича была увезена в Обольяново и поставлена рядом с могилой его родителей.

Тяжелы были для меня проводы писателя в последний путь.

С тех пор прошло двадцать лет, а передо мной проносится вся его тяжкая жизнь.

В. Г. Короленко называл Подъячева оригинальным писателем-реалистом, большим знатоком русского народного языка, мастером рассказа из народной жизни. Таким он и был — писатель с ярким и сильным талантом, но в то же время искалеченный суровой, царской действительностью.

Горький тоже называл С. П. Подъячева правдивым и бесстрашным другом людей, вполне достойным, чтобы его читали вдумчиво и много. В своих письмах Алексей Максимович постоянно напоминал о необходимости написать биографию этого русского писателя, она интересна и очень нужна для молодежи, идущей на смену старикам.

ПОЕЗДКА К ДРОЖЖИНУ

Я с детства знал и любил стихи Кольцова, Никитина, Сурикова и с глубоким уважением, словно к какой-нибудь святыне, относился к их светлой памяти. Они были близки и понятны простому народу. В 900-х годах я узнал еще одного поэта Спиридона Дмитриевича Дрожжина, последнего из этой плеяды, талантливого певца народного горя. Потом мне стало известно, что он жив и крестьянствует в своей родной деревне Низовке, не порывая связей с литературой. Его стихи печатались в разных журналах: «Детское чтение», «Южная Россия», «Север» и др. С его стихами мне было радостней жить, потому что я знал, вместе со мной живет на земле дорогой для меня человек.

В 1915 году я прочитал вслух детям небольшую биографию Спиридона Дмитриевича. Дочь обратилась ко мне:

— А почему, папа, ты не напишешь письма дедушке Дрожжину?

И письмо было послано. В скором времени от поэта пришел сердечный, дружеский ответ с обещанием выслать свои книги, как только он побывает в Москве и достанет их в магазине. С. Дрожжин высылал маленькие, имевшиеся у него книжечки. На одной из них, называвшейся «Из мрака к свету», рукою поэта было написано:

«Детям одного «из родственных душ», в постоянном стремлении выбиться «Из мрака к свету», многоуважаемому Ивану Петровичу Малютину на добрую память от автора С. Дрожжина. Д. Низовка 25-го ноября 1916 года».

На второй книге «Четыре времени года» Дрожжин оставил автограф:

«Маленькой дочке уважаемого Ивана Петровича Малютина.

Тебе на склоне моих дней,
Как лучший дар родных полей,
На эти белые листы
Рассыпал я мои цветы,
Святую музыку речей.
Прими же их, дитя, и пой
Про радость жизни трудовой».

С этого времени началась наша переписка и дружба, продолжавшаяся до самой кончины Дрожжина. Находясь в Москве на юбилейном празднике издателя И. Д. Сытина по случаю 50-летия его деятельности, Спиридон Дмитриевич собрал свои издания, какие нашел, и прислал мне 17 книг с надписями…

В 1922 году я собрался навестить поэта в его родной деревне Низовке. Ни холодная погода, ни осенние дождевые дни не могли приостановить моей поездки с дочкой Тоней, которую Спиридон Дмитриевич считал своей «внучкой».

От Ярославля мы плыли на плохоньком пароходике «Крестьянин», доживавшем последние дни своего существования. Как настоящие туристы, мы с интересом наблюдали за всем, что встречалось на нашем пути: красивые берега, дачи, деревни. Непрерывный дождь гнал нас вниз с верхней палубы. До Рыбинска кое-как дотащились к вечеру… А от Рыбинска устроились на небольшом пассажирском пароходе «Чернышевский» в грязной каюте второго класса.

Круглое окошечко парохода почти у самой воды. Возле окна столик, по бокам каюты две койки — все грязное и холодное. Поднялся ветер, усилился дождь, и волны яростно бились о борт парохода. Ночью двинулись в путь. Дверь каюты то отворялась, то затворялась сама собой.

На столе горела маленькая восковая свечка. Было темно и неуютно, как в убогой келье. Но светлые мечты не оставляли ни на минуту. Я думал о любимом человеке, до которого с каждым километром становилось все ближе и ближе.

В Угличе пароход стоял два часа. Мы успели побывать у дворца Дмитрия Царевича.

А дальше Калязин, Кимры… Скучные маленькие города, особенно в дождливую осеннюю погоду. Наконец-то выглянуло солнышко. Вышли на верхнюю палубу посмотреть на природу и подышать свежим воздухом. Навстречу нам шел большой буксирный пароход «Дрожжин».

Я разговорился с нашим капитаном.

— Мы едем к Спиридону Дмитриевичу Дрожжину в гости, а он нам навстречу, — и указал на буксирный пароход.

Капитан сообщил:

— Несколько дней назад поэт ехал на нашем пароходе из Твери, сидел в рубке, рассказывал стихи и пел песни. Веселый старик…

Солнце уже опускалось к западу и часто пряталось за быстро бегущие осенние облака, как загудел свисток. От устья Шоши показалась лодка, плывущая навстречу пароходу, который замедлил ход. Ловкий паренек причалил к корме. Мы расстались с «Чернышевским».

Уже на берегу, паренек указал нам направление к деревне Низовке и рассказал, где находится дом дедушки Спиридона, Когда мы прошли несколько десятков метров, нам встретились бегущие с удочками мальчики. Они остановились, поклонились нам. Один из них подошел ближе.

— Вы не к дедушке ли Спиридону? — спросил он и вызвался проводить нас.

Чем ближе мы подходили к дому народного поэта, тем сильнее бились наши сердца. Спускались сумерки, когда мы подошли к воротам дома, смотревшего тремя окнами на деревенскую широкую пустынную улицу.

Как только мы переступили порог, из-за дверей комнаты раздался звонкий девичий голос:

— Кто там?!

— Приезжие из Сибири.

Маня, внучка Спиридона Дмитриевича, узнала нас, бросилась обнимать и целовать.

Отворилась дверь комнаты. Мелкими шажками на кухню вошел седенький старичок с большой бородой, прищурился и с удивлением, как будто в раздумье, сказал:

— Да неужели это Иван Петрович и внучка Тонечка?! — и с радостью продолжал: — Милые вы мои, как доехали-то? — и начал обнимать и целовать то одного, то другого.

— Да что же мы тут стоим-то? — как бы спохватившись, заговорил он. — Проходите в комнату. Маня, Манечка, давай скорей самоварчик, да горяченькой картошечки приготовь, молока, творожку, сметанки, принеси огурчиков. Да рыжичков, Манечка, не забудь — хорошие рыжички, сам собирал…

— Да полно уж с рыжичками-то. Всех рыжичками угощаешь, да хвастаешь, что сам собирал.

Вскоре большой стол был уставлен тарелками и чашками; закипел самовар, появилась и горячая рассыпчатая картошка со свежим коровьим маслом.

Разговорам не было конца. Спиридон Дмитриевич то расспрашивал о жизни в далекой Сибири и о сибирских писателях, то начинал рассказывать о себе, об изданиях книг и стихов, переложенных на музыку. Он вставал, подходил к граммофону, выбирал пластинку с песней «Любо-весело», и мы слушали удивительные народные напевы, записанные на пластинку.

Далеко за полночь стала стихать наша горячая беседа. Я сделал попытку лечь спать, беспокоясь о здоровье Спиридона Дмитриевича, но она не увенчалась успехом. Разговор наш продолжался в его комнатке-спальне, которая была одновременно кабинетом и библиотекой. Там стояли любимые книги с автографами Л. Н. Толстого, И. З. Сурикова и др.

Свет давно погашен, а Спиридон Дмитриевич все еще не мог уснуть и после продолжительных приступов кашля, спрашивал меня:

— Иван Петрович, не спите? Подойдите ко мне.

Я подходил, садился около его кровати и слушал увлекательные рассказы о многочисленных встречах поэта с разными писателями и замечательными людьми. Только под утро он ненадолго уснул.

На другой день с утра к Дрожжину явилась делегация деревни Низовки. Они просили Спиридона Дмитриевича похлопотать насчет покупки дома для школы. Дом продавался где-то около Твери. Был назначен торг, и нужно было ехать туда.

Спиридон Дмитриевич согласился, предстояло выехать на станцию Завидово, а оттуда в Тверь. И выезжать нужно было часа в четыре дня, чтобы поспеть к поезду.

После ухода делегации наши разговоры продолжались. Он долго показывал свою библиотеку в пустом доме-зимовке. По его словам, там хранилось около четырех тысяч книг. Потом Спиридон Дмитриевич провел нас в любимый сад, в котором оказались собраны все растения Тверской губернии. Посидели с ним на скамеечке, где, бывало, любил он сидеть со своей женой Марией Афанасьевной, скончавшейся 23 марта 1920 года.

Тяжело было видеть тоску на его старческом лице, чувствовать, что смерть жены была для него еще свежей раной, сознавать, что спокойная радостная жизнь его в последние годы нарушена этим печальным событием. А между тем все напоминало о Марии Афанасьевне. Ягодные кусты, разные деревья, беседки — все это напоминало Спиридону Дмитриевичу о дорогой спутнице, и тяжелое состояние духа угнетало его. Я видел это и торопил его возвратиться в дом.

Спиридон Дмитриевич Дрожжин.


Дома нас ждал кипящий самовар и стол, уставленный разными закусками. Преодолев мрачное настроение, вызванное воспоминанием о жене, Спиридон Дмитриевич преобразился. Снова полились его увлекательные рассказы о встречах с интересными людьми.

Незаметно летело время. Приближался час отъезда.

— А вы погостите недельку у меня, отдохните, почитайте, я послезавтра вернусь, — советовал он. Но было твердо решено поехать вместе.

Молодой паренек-возница вошел в кухню.

— Дедушка Спиридон, лошадь готова.

Под окном стояла подвода, глубокая телега была до половины наполнена сеном.

Простившись с Марусей и поблагодарив ее за хлопоты, мы втроем уселись в телегу и тихонько выехали за околицу. Лошадь оказалась ленивой: как ни старался возница подгонять, она только махала хвостом и шла тихим шагом по грязной и разбитой дороге.

Было тихо и холодно. По небу ползли сплошные тяжелые тучи, сеял мелкий густой дождь, сквозь который ничего не было видно.

Тоня, закутавшись мешком, сидела в передней части телеги, а рядом с нею в старенькой шляпе с опущенными полями, закрыв плечи кожаным фартуком, сидел Спиридон Дмитриевич.

Подъехали к какому-то дому, где жили знакомые Дрожжина. Тут нас переодели в сухое белье, затопили плиту, поставили самовар, напоили и накормили. В полночь мы были на вокзале. Там скрещивались два поезда: один шел на Москву, другой — на Тверь.

В дождливую осеннюю полночь при свете железнодорожного фонаря мы распростились со Спиридоном Дмитриевичем. Я навсегда запомнил поездку и встречу с народным поэтом.

ПИСАТЕЛЬ-ЖИЗНЕЛЮБ

В 1918 году в Омске было организовано кооперативное учреждение «Центросибирь». Я служил там помощником заведующего книжным складом. Тогда открывали библиотеки по районам. Книг не хватало. Решено было командировать меня закупать книги по городам — вплоть до Самары.

В начале августа я приехал в Самару, остановился в номере гостиницы, а оттуда направился прямо в редакцию газеты «Средне-Волжского вестника» к редактору Краснослободскому. Он тоже был писатель и имел хорошие связи со всеми самарскими литераторами и заведующими книжных магазинов.

Я показал ему тетрадку моих стихов, вырезки из газет и письма Ф. Крюкова, В. Короленко и других. Мы познакомились.

— По случаю вашего приезда соберем сегодня всех наших писателей и устроим вечер в моей квартире.

Тут же были напечатаны на машинке пригласительные билеты.

Вечером в большом зале, за круглым столом, собралось человек пятнадцать. Между ними были: Н. А. Степной (Афиногенов) — отец драматурга, Я. М. Тисленко, А. С. Неверов, А. А. Смирнов (Треплев) и другие.

Первым на вечере выступил А. Неверов с чтением только что написанных им глав из романа «Гуси-лебеди». Н. Степной прочитал рассказ из жизни башкир. Я. Тисленко — несколько стихотворений. Дошла очередь до меня, Но я никогда не выступал и отказался читать. Тогда несколько моих стихотворений прочитал Александр Александрович Смирнов. После чтения стихи подвергли товарищескому разбору.

Пока я находился в Самаре, литераторы собирались пять раз. А. Неверов аккуратно посещал все «пятницы». Он засиживался до полуночи. И мы с ним всегда уходили последними. Идти было далеко, почти на другой конец города. На дорогу уходил добрый час, и для наших разговоров вполне хватало времени.

Улица города в эти часы была пустынна.

Александр Сергеевич, тепло и дружественно относившийся ко мне, как к самоучке, пробивающемуся к свету и знанию, больше всего говорил со мной о литературе. Нас сблизило еще одно обстоятельство — оба мы очень любили Короленко и переписывались с этим писателем.

А. С. Неверов беззаветно любил литературу, знал в совершенстве русский язык. Между нами иногда завязывался разговор об Ушинском, о Песталоцци. Он говорил о них страстно и горячо. Я рассказывал ему о своей скитальческой жизни, о мачехе, о чужой стороне, о плотах и баржах, о том, как революционная волна забросила меня в далекую Сибирь.

— У меня тоже жизнь складывалась очень тяжело, — говорил Александр Сергеевич и рассказывал: — Родился я в деревне Мелекесского уезда, очень любил крестьянскую работу, думал, что лучше ее и на свете нет. До 14 лет я жил у дедушки. Грамоте научился лет шести, затем поступил в церковно-приходскую школу. С 14 лет пошел в люди: работал мальчиком в чайной, в типографии, в магазине. Наконец, удалось устроиться в двухклассную учительскую школу, где и получил звание сельского учителя. В 1910 году был на педагогических курсах. В то время написал первый рассказ «Учитель Стройкин», напечатанный в «Русском богатстве»…

Я с большим интересом слушал Александра Сергеевича. Биография его была типичной для интеллигента-выходца из народа.

— Учительской работой я очень увлекался, так же как и литературной, — продолжал Неверов. — С 1915 года был мобилизован и служил в дружине. К этому времени я написал много мелких рассказов. Светлыми праздниками были для меня письма, получаемые от Короленко и Горького. Своими письмами они помогли моему литературному развитию. Владимир Галактионович не советовал мне перебираться в Москву, а предлагал больше учиться и работать над собой. Алексей Максимович писал, что верит в мои способности, и спрашивал, не нужно ли денег и книг, и все настаивал не лениться, а вдумываться в свои произведения, самому находить недостатки и переделывать, добиваться совершенства. Услышать похвалу от такого писателя много значило.

Александр Сергеевич был простой, чрезвычайно скромный, располагающий к себе, человек. Мы, в конце концов, так сблизились с ним, что, казалось, были выходцами из одной деревни и прожили многие годы вместе. В то время он писал интересные юмористические статейки и басни и печатал их в самарских газетах. Я собрал эти публикации, и из вырезок получалась тетрадка его выступлений в печати.

Много раз Александр Сергеевич приглашал меня к себе на квартиру, но уж очень далеко он жил, где-то около Самарки. Днем был занят по службе, а вечерами туда трудно было идти. Да и все свободное время у меня отнимали поиски и упаковка книг. Навестить А. Неверова мне так и не пришлось.

Великая Октябрьская социалистическая революция для А. Неверова имела колоссальное значение.

— Революция для нашего брата — клад, — говорил он, — время наше пришло, дождались. Пора и нам показать себя.

Сюжеты его произведений как бы обновились. В сказке «О трех сыновьях» он прославил завоевания русской революции, а в известных рассказах: «Марья-большевичка», «Голодовка», писатель, первый в нашей литературе, вывел передовую женщину деревни, активную участницу революционной стройки. Он сумел ярко показать, как в деревне под влиянием Октябрьской революции изменились старый быт, семья, труд, отдых, он верно подметил бурные ростки нового быта, новых взаимоотношений.

Короткие встречи в Самаре с Александром Сергеевичем показали, что он был большим жизнелюбом. Таким он запомнился мне как человек, таким он рисуется в моем представлении и по его произведениям.

В рассказе «Я хочу жить», писатель говорит:

«Я иду умирать не от скуки, не от старости и не оттого, что надоела мне жизнь. Я очень хочу жить. Я любовно обнимаю взглядом каждое облако, каждый кустик и все-таки иду умирать. Иду навстречу смерти спокойно и твердо. Я иду умирать оттого, что хочу жить. Хочу, чтобы жили, радовались Середка с Нюськой, жена и радовался весь наш нищий квартал, выгнанный «верхними» людьми на помойки.

И оттого, что я хочу жить, оттого, что нет иного пути сделать это проще и легче, — любовь моя к жизни ведет меня в бой…»

В этом отрывке ярче всего виден образ самого А. Неверова. Он часто говорил:

— Написать бы солнечную книгу! Налить ее радостью до краев и сказать всему человечеству: «Пей жаждущее!»

Преждевременная смерть оборвала жизнь писателя на 37 году жизни. Многое из того, что хотелось написать Александру Сергеевичу, осталось неосуществленным, но те книги, которые он подарил читателю, говорят о нем как о писателе-жизнелюбе.

ГУСЛЯР, ПОЭТ И ПИСАТЕЛЬ

Проходя по одной из улиц Самары в конце августа 1918 года, я заметил на доске объявлений огромную афишу. Крупными буквами было напечатано, что в театре имени Пушкина состоится вечер волжских песен, устроитель Скиталец.

Я заблаговременно достал билет поближе к сцене, чтобы как следует посмотреть на живого Скитальца. Я уже знал и любил стихи Степана Гавриловича. Стихотворения «Гусляр», «Кузнец», «Колокольчики-бубенчики звенят» и другие призывали к борьбе, очень нравились молодежи и волновали всех, особенно в 1905 году.

С 1905 года в издательствах «Донская речь», «Знание» и др. стали выходить сборники песен революционного содержания.

Горький, Скиталец и Шаляпин прозвучали в те годы, как настоящие буревестники.

Скиталец писал:

«Пусть лежит у вас на сердце тень,
Песнь моя не понравится вам,
Зазвенит она, словно кистень
По пустым головам.
           Я к вам явился возвестить,
           Жизнь казни вашей ждет.
           Жизнь хочет вам нещадно мстить,
           Она за мной идет!
Я вхожу во дворец к богачу
И ковры дорогие топчу,
Полны скуки, тоски и мольбы
Здесь живут сытой жизни рабы.

И вдруг такой редкий счастливый случай — увидеть самого автора. Я с нетерпением ждал восьми часов вечера. Стояло прекрасное «бабье лето». Волга густо пестрела лодками, оглашалась песнями и музыкой. Воздух был пропитан запахом яблок, которых в ту осень собрали много.

Бульвары и сады были переполнены гуляющей публикой. Никто не торопился в театр.

А мне хотелось поторопить время, но оно как будто остановилось.

Но вот, наконец, слушатели собрались в зале. Открыли занавес. На сцене появился Скиталец — мужчина богатырского сложения. Бросились в глаза крупные черты его лица и длинные откинутые назад волосы. Он был одет в черную бархатную блузу. Скиталец подошел к столу, покрытому зеленым сукном, на котором лежали его знаменитые гусли, и остановился.

Вышел конферансье и рассказал публике краткую биографию Степана Гавриловича. Мне представилось, как он мальчиком ходил с отцом по деревням и селам и пел песни на ярмарках под отцовские гусли. Сколько пришлось перенести ему всевозможных испытаний, нужды и горя! И вот, несмотря на все трудности, он стал известным писателем и артистом-гусляром.

— Скиталец сегодня расскажет, — говорил конферансье, — истории многих волжских песен и особенно остановится на песне «Из-за острова на стрежень».

Скиталец начал объяснять, откуда появилась эта песня, как создавалась она, дополнялась и исправлялась. И перед слушателями будто раскрылась родословная этой песни и то, как поют ее в народе. Затем Скиталец под звон гуслей исполнил ее.

Голос его — сильный и приятный, грудной и выразительный бас — был очень подходящим для исполнения народных песен, которые поэт хорошо знал и чувствовал.

…Вечер кончился поздно. Насмотрелся я на Скитальца вдоволь, но поговорить с ним в этот раз мне не пришлось.

На другой день появилась новая афиша о спектакле «Вольница» (инсценировка по повести «Огарки»), где роль певчего исполнит Скиталец. Во второй части вечера — литературное чтение. Рассказ «Казнь лейтенанта Шмидта» читает сам автор.

Я снова был в театре задолго до начала и одиноко прогуливался в фойе.

На мое счастье, появился еще один человек. Это был Скиталец. Мы познакомились.

— Вы меня не знаете, — заговорил я, — но я давно и хорошо знаю вас, а особенно с 1905 года, по вашим стихам и рассказам.

— Благодарю вас, — сказал он.

Я рассказал ему о себе и в заключение спросил Скитальца, как он живет.

— Я сейчас живу в Симбирске, — ответил он, — там у меня жена и 12-летний сын, а приехал сюда на два вечера, немножко подработать и проветриться…

— Самарские писатели дали мне поручение пригласить вас на вечер, мы собираемся каждую пятницу. Особенно просили А. Неверов и А. Смирнов. Смирнов говорил, что вспомнили бы минувшие дни, когда вы у него собирались с Шаляпиным и Горьким. Алексей Максимович еще квартировал когда-то у него…

— Очень благодарю, если будет возможность, то с удовольствием приду.

Я спросил Скитальца о программе вечера.

— Сегодня поставим пьесу, переделанную из моей повести «Огарки». В этой пьесе есть три действующих лица, которые живут в Самаре и придут смотреть, как их будут играть артисты, я вас познакомлю с ними. Это хорошие ребята: один механик большого завода, другие мастеровые.

Публика стала собираться, а мы все ходили и разговаривали.

Когда зашел разговор о гуслях, Скиталец повел меня на сцену. Там на большом столе, в футляре, лежали огромные гусли. Он вынул их, провел рукою по струнам и спросил:

— Хороши? А мне вот не особенно нравятся или не могу к ним привыкнуть. Не знаю, но старые гусли забыть не могу, с которыми чуть не весь свет объехал…

— А где они? — поинтересовался я.

— В берлинском музее, выпросили на память. Долго не отдавал, но все-таки уговорили… Мы, говорят, сделаем во много раз лучше старых. Ну, сделали. Работали самые лучшие немецкие мастера и во много раз дороже. Однако чего-то не хватает, словно души в них нет.

Мы опять пошли бродить по фойе, где уже собралась публика.

С одного дивана поднялся человек среднего роста в бархатной курточке в пестром цветном галстуке и цветных туфлях. Он подошел к Скитальцу и сказал:

— Здравствуй, Степан!

Это был герой его пьесы — механик, с которым Скиталец тотчас же познакомил меня. Очень худое землистого цвета лицо как бы говорило о том, что здоровье у этого человека подорвано.

Скитальца позвали на сцену. Мы с механиком остались одни. Он с первых же слов начал жаловаться на свое здоровье.

— С трудом пришел, — говорил он, — а не придти, Степан на меня обидится. Большие мы друзья с ним. Больше двадцати лет дружим. Еще вот столяр должен бы придти, да слесарь, все действующие лица из «Больницы» — бывшие «Огарки». Если вы интересуетесь Степаном, заходите завтра на квартиру, я вам многое расскажу.

Я записал его адрес. Дали первый звонок, и публика с шумом бросилась занимать места.

Пьесу смотрели с большим интересом. Рассказ «Казнь лейтенанта Шмидта» Скиталец прочитал замечательно, с каким-то особенным подъемом. Слова, произносимые им, были словно не слова, а раскаленные пули, которые летели в публику и пронзали сердца слушателей. Это было что-то невероятное. Казалось, звенели стекла в окнах. Было как-то страшно в эти минуты: все словно вновь переживали события минувших лет. Рассказ был прочитан на память. Это меня тоже очень удивило.

После спектакля, который кончился очень поздно, Скиталец подошел ко мне:

— Завтра утром зайдите ко мне на квартиру, поговорим, я вам кое-что подарю.

Но утром я его не застал. Он уехал ночью, вызванный телеграммой к больному сыну.

Из наших разговоров со Скитальцем я понял, как много вынес он глубоких впечатлений из рассказов своего отца, бывшего крепостного.

— Жизнь отца, — говорил Степан Гаврилович, — представлялась мне каким-то ужасным длинным «сквозь строем», свистом розог, плетей, палок, горьких обид и нескончаемых несчастий… И ненависть к прошлому осталась у меня на всю жизнь… Большое влияние в детстве оказала на меня бабушка, замечательная русская сказочница. Я вырос и входил в жизнь с неукротимой жаждой борьбы с пережитками прошлого и горячим стремлением к светлому будущему…

Скиталец рассказал, что встать на ноги ему помогли самарские гастроли Андреева-Бурлака и встречи с А. М. Горьким, особенно вторая встреча с Горьким имела решающее значение в жизни Скитальца.

— Друг, воспитатель, старший брат и вдохновитель, — говорил Скиталец о Горьком, хотя они были ровесники и одногодки.

Об этом периоде жизни Скиталец впоследствии писал в повести «Метеор», где вывел себя в образе Метеора, а Горького под именем писателя Заречного.

Горький стал литературным наставником Скитальца.

«Я живу на полном иждивении Горького, — писал Скиталец брату Аркадию 10 декабря 1900 года. — Под его влиянием я быстро развиваюсь, развертываюсь. Горький возится со мной, как с ребенком. Нянчится, учит меня, заставляет до бесконечности переделывать мои работы. Сам поправляет их, дает темы.

При таких хлопотах даже и бездарного человека можно выучить писательству, а я же не совсем бездарный. Он руководит моим чтением, я весь ушел в работу».

А Горький сообщал Миролюбову, что у него живет Скиталец, работает, как вол, не пьет.

«Хороший, серьезный, честный парень! Верю, что из него выйдет нечто, хотя и не крупное, может быть, но хорошее, цельное».

В 1900 году в журнале «Жизнь» появился рассказ «Октава». Это был выход Скитальца в большую литературу. В апреле 1901 года вместе с Горьким он был арестован по делу о приобретении мимеографа и заключен в Нижегородскую тюрьму.

Лучший период литературной деятельности Скитальца — 1905 год. В это время революционно-демократические мотивы особенно громко звучали в стихах и рассказах писателя. Росту Скитальца, как и многих других замечательных людей нашей страны, в сильной степени способствовало идейное влияние могучего Горького.

ПРИМЕР ИСКРЕННЕЙ ДРУЖБЫ

С Иваном Алексеевичем Белоусовым я познакомился через Спиридона Дмитриевича Дрожжина. Он наставительно говорил мне:

— Приедете в Москву, непременно побывайте у Ивана Алексеевича, передайте ему мой привет и познакомьтесь. Он человек интересный.

Как только приехали в Москву, мы с моей маленькой дочкой Тоней поехали разыскивать Соколиную улицу, где жил И. А. Белоусов. Небольшой сад с редкими деревьями, низкий одноэтажный дом. Помню длинную узенькую комнату, в которую нас провела женщина, а когда мы вошли в нее из коридора, нас встретил худенький, невысокого роста человек и отрекомендовался Белоусовым.

— А мы из Низовки, Дрожжин просил передать Вам привет…

— Проходите, проходите, пожалуйста.

Комната была заставлена книжными шкафами и от этого казалась еще уже и темнее. Она представляла какой-то коридор с одним окном, выходящим в сад. На стенках выше шкафов, висели портреты писателей. Под окном, в парадном углу, стоял письменный стол, а над ним — портреты Пушкина и Шевченко.

— Это мой скромный кабинет, — сказал он, усаживая нас на диван, — не богат, не велик, но зато никто тут не мешает заниматься, — и спросил: — Так вы сейчас из Низовки?

— Да, от Спиридона Дмитриевича.

— Ну, как он здравствует, старина? Давно мы с ним не видались.

Я рассказал о жизни и болезни Дрожжина, о творческих замыслах поэта.

Иван Алексеевич попросил подробнее рассказать, когда и где я познакомился с Дрожжиным, а также поведать о своем житье-бытье.

Потом Белоусов охотно исполнил мою просьбу и рассказал коротко о своей жизни.

— Родился и вырос я в Зарядье в семье бедного портного, — начал он. — Отец мой был полуграмотный человек. В доме у нас никогда не было ни одной книги и иметь их считалось излишним, а сочинять их — крайне предосудительным. Свой литературный путь я начал без всякой посторонней помощи. Отец, кроме «Полицейских ведомостей», которые выписывались тогда по приказу полиции, ничего не читал, но зато «Ведомости» он прочитывал очень добросовестно. Когда я начал разбирать печатное слово, отец заставил меня читать «Ведомости». Однажды я прочитал так: «Одинокая собака ищет комнату».

Отец остановил меня:

— Какая это у тебя собака ищет комнату? Дай-ка я прочитаю, — и прочитал: — «Одинокая особа ищет комнату».

Обучался я у дьячихи местного прихода, сначала по-церковно-славянски, а потом уже по-граждански.

В 1875 году я поступил в первое московское городское училище. В Зарядье была овощная лавка Леонова. С сыном его Максимом Леоновичем Леоновым я познакомился.

Максим Леонович — отец известного теперь беллетриста — в то время так же, как и я, только что начинал пробовать свои силы в литературе. Я часто встречался с ним.

А потом уже образовался кружок писателей «самоучек» из народа. Сколько имен проходит теперь в моей памяти! Слюзов, С. Т. Семенов, Савихин, Дерунов. Встречался с Трефолевым — автором песни о «камаринском мужике» и Раззореновым — автором песни «Не брани меня, родная», Пановым, Коринфским, Боборыкиным, Златовратским, Дрожжиным, Травиным, Шкулевым, Нечаевым и многими другими. Иван Алексеевич передохнул, улыбнулся и продолжал:

— Я к тому времени уже познакомился с Антоном Павловичем. Он только еще начинал литературную деятельность и подписывался Антоша Чехонте. Однажды я решил ему признаться в писании стихов. Чехов одобрил их. Помню, как это было дорого для меня. В то время я переводил «Кобзаря», Аду Негри и Бернса, печатался в детских журналах и издавал небольшие книжки для детей…

Белоусов слегка задумался, охваченный воспоминаниями, а потом неожиданно спросил у меня:

— Вы не знакомы с Телешовым? Непременно познакомьтесь. Он расскажет, как они гуляли на моей свадьбе. Много было тогда молодежи, танцевали почти до утра, и особенно Антон Павлович и Телешов.

Иван Алексеевич увлекся повествованием о молодости и с волнением рассказывал о своих замечательных знакомствах с выдающимися русскими писателями и деятелями культуры.

— Да, — продолжал он, — очень заметна была тогда богатырская фигура Гиляровского, во фраке и с георгиевской ленточкой в петлице. В то время я был уже знаком с Короленко, Львом Толстым и Горьким.

Он снова передохнул и предложил:

— Если будете проходить по Тверскому бульвару, то там в доме Герцена, в нижнем подвальном этаже во дворе есть клуб крестьянских писателей, заглядывайте туда. Там я состою на службе и когда дежурю, приходите, посмотрите кое-что. Вам тоже надо бы вступить в «Суриковский кружок».

— Иван Алексеевич, вы ведь тоже самоучка?

— Нет, я все-таки сравнительно грамотный, — он тепло улыбнулся, — кончил городское училище, и мне много легче писать, чем кому-либо, совсем не учившемуся в школе…

Я узнал, что первые стихи И. А. Белоусова были напечатаны в газете «Свет» в 1882 году, а в 1886 году вышел сборник его переводов. В конце 90-х годов он сотрудничал в детских журналах: «Детский отдых», «Детское чтение» и «Южная Россия». Потом он редактировал журнал «Утро». В 1902 году Белоусов издавал журнал «Путь», который в 1914 году закрылся. В нем участвовали Телешов, Бунин, Горький, Скиталец, Шмелев и другие. В 1915 году у поэта вышла книга стихов «Атава».

— За эти годы накопилось у меня много изданных книг, — он отворил один шкаф. В нем были запретный «Кобзарь» и много разных сборников: «Песни борьбы», «Сами сыграем», пьеса для школьного театра, «Песни о хлебе и труде», «Литературная Москва», «Ушедшая Москва», «Дорогие места» и другие. Потом куча журналов, в которых участвовал.

— Вот видите, сколько всего, а подарить нечего: все по одному экземпляру, ничего лишнего нет. Но это дело поправимое, я поищу в клубе, там кое-что есть, и пришлю вам в Ярославль.

Впоследствии он почти все свои книги переслал мне, оставив на них теплые и задушевные автографы.

В книге «Литературная Москва» (1928 г.) Иван Алексеевич поместил обо мне автобиографическую заметку. На сборнике стихотворений «Атава» написал стихи-автограф, которые очень любил Сергей Есенин.

Золотой иду дорожкой,
В золотом сиянье дня.
И деревья золотые
Сыплют листья на меня.
И тепло и грустно тихо,
Даль прозрачна и светла.
Но природа застывает,
Если б смерть такой была…

Почти каждый раз, бывая в Москве, я заходил на Тверской бульвар в дом Герцена, где помещался клуб крестьянских писателей, к Ивану Алексеевичу Белоусову и беседовал с ним. Дежурить ему приходилось три раза в неделю часов до 12 ночи, и он рад был моему посещению, угощал чаем и рассказывал о разных встречах и случаях из своей жизни.

…В клубе было много газет и журналов и хорошая библиотека. Я тогда уже состоял членом «Суриковского кружка», куда был принят по рекомендации Дрожжина и Белоусова.

Помню, как я прослушал в кружке доклад какого-то профессора «О каламбурах Пушкина». Все было очень интересно.

Меня поражала простота обращения членов кружка. Все сидели за большим столом, а профессор рассказывал…

Белоусов, Дрожжин и Коринфский были большими друзьями, но жили в разных местах. Коринфский в Ленинграде, Белоусов в Москве, а Спиридон Дрожжин в своей родной деревне Низовке. Долгие годы они переписывались, а иногда приезжали в Низовку или встречались в Москве.

Однажды С. Д. Дрожжин наметил коллективную поездку трех поэтов по Волге: от Низовки до Ярославля и ко мне в гости. Но они не могли сговориться, — то одному, то другому было некогда. Поездка так и не состоялась, а переписка продолжалась.

Помню, как-то спросил меня Иван Алексеевич.

— Какие поэты вам нравятся?

Я назвал имена поэтов, которые печатались в «Ниве», «Живописном обозрении» и «Севере».

— Но всех лучше, мне думается, Аполлон Коринфский, — сказал я.

— Да, вы правы.

Аполлон Коринфский считался в то время «королем поэтов».

— Я знаю его, — сказал Иван Алексеевич, — с 1889 года, когда ему еще было около 20 лет, когда он пришел ко мне познакомиться. Я тогда печатался в «Родине» и других журналах. Он волжанин, уроженец Симбирской губернии, у его отца там было небольшое именьице…

Белоусов рассказал, что Коринфский учился в Симбирской гимназии вместе с Владимиром Ильичей Лениным. После смерти отца он бросил гимназию и стал заниматься литературой. Вскоре женился, но неудачно, жена подбила его сделаться антрепренером. Это дело разорило его совсем. Он продал свое имение, которое пошло за долги.

В Москве Коринфский устроился в меблированных комнатах в Брюсовском переулке и стал сотрудничать в московских изданиях. Первое время он очень нуждался. Зимой его комната совсем не отапливалась, ему не хватало средств.

— Неудачник какой-то, — сказал Белоусов. — Пробившись года два в Москве, он уехал в Петербург. Потом мне хорошо запомнилась встреча с ним на похоронах Мамина-Сибиряка 4 ноября 1912 года: он прочитал над гробом писателя длинное стихотворение. Я помню из него только начальные строки:

С далеких гор угрюмого Урала,
Из глубины сибирских деревень
Он к нам пришел как рыцарь без забрала.
Избытком сил вся кровь его играла,
В груди его лежал талант-кремень…

И последние две выразительные строчки:

В грядущих поколеньях
Ты будешь жить, уральский самоцвет!

— А с Телешовым-то удалось познакомиться? — как-то неожиданно спросил Иван Алексеевич.

— Да, познакомился. Он еще книжечку подарил мне на память «Елка Митрича». Я порядочно книг купил у него в ларьке, между прочим Белинского в четырех томах. Николай Дмитриевич очень хвалил и советовал почаще читать его произведения.

— Это, по-моему, правильно, — заметил Белоусов, — я тоже люблю читать критиков, их отзывы о книгах. Да, кроме того, у меня есть замечательный друг — профессор Грузинский. Он много помог мне в понимании литературы.

И Иван Алексеевич увлекательно стал говорить о своем друге, Алексее Евгеньевиче Грузинском, который работал над архивом Л. Н. Толстого в Румянцевском музее.

— Он привозил иногда что-нибудь интересное, никому не известные варианты и главы из «Войны и мира», читал их, и это производило на слушателей сильное впечатление. Это был человек с прекрасным и чистым сердцем, желавшим всем только добра. Все окружающие любили и ценили его за душевную чистоту.

И мне казалось при каждом взгляде на Ивана Алексеевича, что он и сам похож на чистый, отшлифованный водою камешек из звенящего ручья, который берешь в руку, любуешься на него и не хочется расставаться с ним.

Лучшей характеристики для Ивана Алексеевича дать нельзя, чем она дана А. Е. Грузинским в последнем письме к писателю:

«Дорогой мой, милый старый друг, Иван Алексеевич. Слышу, что опять тебе стало нехорошо. И тоскую по тебе, и защемило мое тоже нездоровое сердце. Годы наши с тобой немалые и ненадежные, кто знает, когда и как придется опять свидеться после последней нашей встречи 10 декабря у тебя.

И мне захотелось написать тебе то, что сейчас мне думается и чем полна душа.

Мы с тобой водили дружбу очень долго, пожалуй, около 40 лет, сколько именно, я сейчас не помню, да оно и неважно, важно то, как далеко я ни углубляюсь в прошлое, я не помню времени, когда мы не были знакомы и дружны.

Конечно, было оно, такое время, когда-то, но, повторяю, я забыл его, а во весь длинный ряд годов, с тех пор, как я начал жить здоровым и крепким молодым человеком и до сего дня, в моей душе твой милый образ стоит как близкий и радушный и дружественный. И мне хочется сказать тебе, что за все время я не помню не только поры, не помню ни одного дня, когда бы между нами прошла тень ссоры или неудовольствия. Для меня эти 30—40 лет дружбы с тобой полны ласкового света и тепла.

И за эту безоблачность, которая не так уже часто бывает в жизни, мне хочется сказать тебе спасибо и ото всей души поцеловать.

Вот несколько слов, которые меня потянуло написать тебе, милый друг.

Я знаю, что ты не сомневаешься в моем искреннем отношении, но надеюсь, что мой дружеский порыв, родившийся прямо из сердца, найдет созвучный отклик в твоей душе. Желаю тебе, милый друг, найти еще сил для борьбы с твоим недугом. Обнимаю тебя по-братски.

Твой Ал. Грузинский».

Утром, в день похорон Белоусова, с профессором Грузинским сделался тяжелый сердечный припадок, а через две недели, 22 января, не стало и его.

Так, один за другим ушли два друга из жизни, оставив после себя светлую память и пример глубокой искренней дружбы…

Примечания

1

По библии, самый долговечный человек на земле. (Г. Н. Потанин скончался 85 лет. — И. М.)

(обратно)

2

Дочь Марии Николаевны Ермоловой — Маргарита Николаевна Зеленина.

(обратно)

3

«Сибирские огни», 1924, № 4. Письма Короленко к И. П. Малютину.

(обратно)

Оглавление

  • И. П. МАЛЮТИН
  • ЛУЧШИЙ ДРУГ
  • НАШ ГОРЬКИЙ
  • ВЕСТОЧКА ИЗ БУХАРЕСТА И ПОЛТАВЫ
  • СВЕТЛЫЙ ОБРАЗ
  • АВТОР ПЕСНИ О «КАМАРИНСКОМ МУЖИКЕ»
  • ПРАВНУЧКА ЗНАМЕНИТОГО ЩЕПКИНА
  • НЕУТОМИМЫЙ ИССЛЕДОВАТЕЛЬ АЗИИ
  • МАСТЕР РАССКАЗА ИЗ НАРОДНОЙ ЖИЗНИ
  • ПОЕЗДКА К ДРОЖЖИНУ
  • ПИСАТЕЛЬ-ЖИЗНЕЛЮБ
  • ГУСЛЯР, ПОЭТ И ПИСАТЕЛЬ
  • ПРИМЕР ИСКРЕННЕЙ ДРУЖБЫ