Тайна крепостного художника [Михаил Григорьевич Казовский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Михаил Казовский Тайна крепостного художника

Глава первая

1
Началось все с того, что Сашатку обокрали на Сухаревке.

С приятелем Васей Антоновым они в воскресенье утром отправились на базар — семечки купить. Оба крестьянские дети, страсть как любили лузгать семечки: Вася — подсолнечные, а Сашатка — тыквенные. И могли грызть часами, сплевывая шелуху наземь. Но в училище, где они проходили курс наук, это категорически запрещалось. Стало быть, отдавались увлечению в выходной, выйдя за ворота, на дозволенную прогулку. Благо от 1-й Мещанской, где училище находилось, до базара на Сухаревке — четверть часа пешком.

Вот представьте: солнечный мартовский денек, припекает, снег в сугробах жухнет, воробьи чирикают, стайками перелетая то с веток, то на ветки, в окнах жмурятся томные коты в предвкушении мартовских забав, на телеге едет Федулыч — бородатый мужик из соседней керосиновой лавки — и везет керосин в бутылях, что заказан в окрестных домах господами, на углу курчавый парень в овчинной кацавейке предлагает прохожим леденцы — петушков и медведей на палочке, барышни в приталенных шубках появляются из ближайшего галантерейного магазина и лукаво смотрят на Сашатку с Васей, а потом прыскают от смущения, прикрывая носики рукавичкой, кто-то с голубятни запускает в синее небо белых и коричневых птиц, разливаясь посвистом, будто Соловей-разбойник, у кого-то во дворе играет гармошка, а копыта лошадей проезжающих мимо пролеток звонко цокают по булыжникам мостовой. Лепота!

Вася — полноватый, розовощекий, горло нараспашку, топает по ледку поверх луж, как слоненок. А Сашатка — худощавый, маленький, смуглолицый — то ли цыганенок, то ли татарчонок, но на самом деле русский и с фамилией Сорокин, лужи неизменно обходит, ибо башмаки его чуточку дырявые, а ходить с мокрыми ногами и опасно, и неприятно. Им обоим почти пятнадцать, но на этот возраст пока не тянут — и особенно Саша из-за субтильности, еле-еле смахивает на отрока.

Оба в форменном пальто их училища — черного сукна, гимназического покроя, пуговицы выпуклые посеребренные, а петлицы воротника светло-фиолетовые; тоже и фуражка черного сукна, светло-фиолетового цвета околыш, с выпушкой вокруг тульи; на околыше в центре над козырьком — жестяной посеребренный знак, где в лавровых листьях буквы: Н. К. У. — Набилковское коммерческое училище. Федор Набилков — выходец из крестьян, крепостной графа Шереметева, но женился удачно и завел с братом свое дело, хорошо разбогател, приобрел себе вольную, занимался благотворительностью и на собственные средства содержал богадельню для сирот, а потом и школу для них, а потом и училище это. Н. К. У. считалось образцовым в Москве. Многие сердобольные господа учредили здесь свои именные стипендии.

Вася и Сашатка весело шагали мимо деревянных заборов, домиков, из печных труб которых поднимался белый прозрачный дым, вдоль палисадов в снегу, курс держа на Сухаревскую башню, возвышавшуюся надо всей округой. Башня была в лесах — находилась на реконструкции. Но высокий позолоченный шпиль с двуглавым орлом виден был отовсюду.

Подойдя к базару, ребята с ходу занырнули в самую его гущу, затесались в его ряды, в толкотню, торги, пробы товара на вкус и на зуб, в гомон, в аппетитные запахи свежих солений, выпечки и копченостей, в шутки-прибаутки зазывал, и сначала купили по горячему хрустящему бублику с маком — в полкопейки, а потом по коробочке разноцветных леденцов монпансье, и уже оказались у прилавков с семечками, как Сашатка ахнул: кошелек свистнули! Был в кармане — и нет его. Может, обронил? Бросились назад посмотреть — и, конечно, ничего не смогли найти. Даже если выпал, тут же подобрал кто-то. Но, скорее всего, слямзили. Даром, что это Сухаревка — здесь увидишь и не такое. Говорили ж в училище воспитатели: не ходите на торжище, покупайте, что надо, в магазинах и лавочках, пусть и подороже, но целее будете. Только огольцы разве взрослых слушают!

От обиды Сашатка по-детски разревелся. Он давно уж не плакал — года два, наверное, осознав себя не маленьким мальчиком, но отроком, воспитанником училища. А теперь вот не выдержал. Все его наличные деньги! Только что выдали ему тридцать пять копеек на мелкие расходы в месяц, да еще он пятиалтынный сэкономил в коротком феврале. Итого, пятьдесят! На такую сумму можно раза два в трактире перекусить. Или приобрести хорошую, полезную книжку. Или скопить еще — скажем, три рубля — и послать матери в деревню, ей там вместе с сестренкой младшей трудно живется; правда, старший брат помогает, но нечасто, самому в сапожниках еле-еле хватает.

Вася утешал:

— Ладно, будет, не хнычь, Сашатка. Бог дал — бог взял. Упустив одно, мы в судьбе приобретаем другое, может, много лучше.

Тот достал из кармана шаровар носовой платок, высморкался гулко. Обреченно сказал:

— Ой, не знаю, не знаю, Вася. Ты, конечно, прав, убиваться глупо. Но уж больно на душе горько. Слезы сами так и текут. — И опять разнюнился.

— Тихо, тихо, — сжал его плечо друг. — Я и на твою долю семечек куплю.

— Да при чем тут семечки! — отмахнулся Сорокин. — У меня ж теперь вообче ни полушки за душой.

— Я те ссужу. А потом со стипендии отдашь, как сможешь.

Однокашник поднял заплаканные глаза:

— Правда, что ль?

— А то! Ну, немного, конечно, — толстячок нахохлился, — больше двадцати копеек не дам, самому не хватит. Но на двадцать вполне рассчитывай.

— Мне и гривенника достаточно, — сразу повеселел Сашатка, перестав шмыгать носом. — Или нет, пожалуй, не возьму денег у тебя.

— Отчего не возьмешь? — моментально обиделся Антонов. — Да неужто брезгуешь? Я тебе от чистого сердца, а ты…

— Ничего я не брезгую, успокойся. — И похлопал его по руке. — Ты мне подсказал выход, только и всего: одолжу, но не у тебя, а у крестного. Дядя Петя Силин — с нашей Покровской. Он теперь дворником на Большой Никитской. И не то что гривенник — рубль одолжит. А того гляди и подарит!

Вася подобрел:

— Ха, а ты сырость разводил! Мы про крестного твоего и забыли. Побежали на Большую Никитскую!

Но, конечно, путь от Сухаревки до Никитских ворот не такой уж близкий; вниз по Сретенке, по Рождественскому бульвару, по Петровскому, по Страстному да по Тверскому — больше часа ходьбы. Да еще по дороге пялились на красоты весенней Москвы и глазели на происшествие на Трубной площади: под колеса коляски угодил пьяный, но не насмерть, слава богу, хоть кровищи на снегу было много.

Сам Сорокин за два года своего обучения у Набилкова погостил у крестного только раз и порядком подзабыл особняк, где служил Силин. Поначалу сунулись не туда, и ребят шуганули: «Пшли отседова, никаких Силиных мы не ведаем!» А потом соседский дворник им сказал:

— Новосильцевых дом о другую сторону. Токмо при смерти он.

— Кто же при смерти? — побледнел Сашатка.

— Петя Силин — кто! Может, и преставился уж.

— Господи, помилуй!

Постучали в дворницкую. Дверь открыл седовласый поп, от которого сильно пахло церковным маслом. Посмотрел сурово:

— Вам чего, отроки?

— Я Сашатка Сорокин, крестник дяди Пети. Как он там?

Поп перекрестился:

— На все воля Божья. Только мнится, что предстанет вскорости пред Его очи.

— А проститься можно?

— Отчего ж нельзя? Коли он в себе будет.

В мужике, лежащим под тонким, сшитым из лоскутов одеялом, Саша с трудом узнал дядю Петю — отощавшего, высохшего, и глаза запали, голова закинута, борода клинышком кверху задрана. Жалобно постанывал.

— Дядечка, а дядечка, что ж вы это так? — прошептал Сорокин с болью в голосе. — На кого хотите нас покинуть?

Веки мужика дрогнули и разъялись. Умирающий недоверчиво посмотрел на Сорокина. Но потом узнал и сказал:

— Ах, и ты здеся. Я спервоначалу подумал — ангел. — Тяжело вздохнул. — Вишь, как получилось, Сашатка. В одночасье меня скрутило.

— Вы еще поправитесь, дядечка, — ласково утешил его подросток.

— Да какое там! Причастился уж.

— Это ничего. Вон у нас в Покровке позапрошлым летом бабушка Даниловна собралась помирать — исповедалась, причастилась, миропомазалась… А потом говорит: дайте напоследок щец покушать, в животе урчит. Угостили ея, ну, она поела, порозовела, ожила — и до сей поры бегает как новая.

Силин усмехнулся:

— Повезло убогой… Помню я ея. Шустрая старушка.

— Вот и вам так надобно.

— Да куда уж мне уж!

Дверь открылась, и вошла красивая стройная дама в шляпке с вуалью. Сразу по дворницкой разнесся аромат духов и чего-то такого вкусного, барского.

— Как ты чувствуешь себя, Петр Егорович? — обратилась она к Силину певуче. — Лучше стало?

— Да какое лучше, — прохрипел недужный. — Причастился уж. Но спасибо вам, София Владимировна, за внимание и заботу.

— Говорила я тебе: отвезем в больницу, там бы помогли. Вот — не захотел — и пожалуйста.

— Да какое в больницу! Лишние заботы. Все одно помирать — так хотя бы в своей постеле, а не на казенных подушках.

— Экий ты упрямец. И лекарства, поди, не пил, что тебе Густав Густавович выписывал?

— Знамо дело, не пил. Что они, немчура, понимают в русских болячках? Наше средство одно: банька, веничек да стаканчик беленькой с перцем. Но и это не помогло, видать… — Он закашлялся — глухо, громко, содрогаясь всем телом, дергая руками и головой; а потом его резко затошнило. Облегчившись, Петр упал в изнеможении на спину и проговорил со вздохом: — От и хорошо… лучше сделалось… все теперь будет хорошо… — Дернулся и умер.

Все перекрестились подавленно. А Сашатка снова заплакал, но уже совершенно не стесняясь собственных слез. Поп читал молитву.

Неожиданно в дворницкой стало многолюдно, словно только ждали сигнала, и какие-то бабки стали хлопотать около покойного, а священник отдавал им необходимые распоряжения, и красивая барыня тоже наставляла каких-то прислужников, обещая все расходы по погребению взять на себя. Вася и Сашатка, понимая, что они теперь совершенно лишние, стали пробираться к дверям, как вдруг услышали мелодичный голос:

— Мальчики, а вы кем ему доводитесь?

Оба набилковца замерли. Вася живо ответил:

— Я — никем, а вот он — его крестник.

— Интересно как. Я про вас не слышала. Ну пойдемте, пойдемте на воздух, душно здесь.

Был второй час пополудни. Солнышко сияло по-прежнему, сизари клевали крошки возле парадной, шел мужик с дровами, — ничего на свете не изменилось со смертью Силина, вроде его и не было вовсе. Для чего жил? Что оставил после себя?

— А родители у вас есть? — мягко обратилась к ним Софья Владимировна.

Вася вновь отозвался:

— У меня нету, ваше благородие, круглый сирота. А Сашаткина мать жива в деревне. Мы в училище на казенном коште.

— Так пошли в дом, я вас угощу.

— Да удобно ли? — сразу засмущался Сашатка.

— Отчего ж неудобно? Ну, смелее, смелее, добры молодцы. Мы ведь не кусаемся.

Барский особняк показался им почти что дворцом. Долго вытирали подошвы о половик, чтоб не наследить. Озирались по сторонам, трепеща ото всей этой роскоши — золоченых подсвечников, мраморных статуй в нишах и картин в резных рамах, дорогого паркета. Думали, кормить поведут в людскую, но красавица позвала наверх, в барскую столовую. И, пока прислуга накрывала обедать, усадила на бархатный диванчик, задавала вопросы по их учебе. Мимоходом заметила:

— У меня племянник вашего возраста. Учится в гимназии при Катковском лицее. Слышали про такой?

— О, еще бы! — цокнул языком Вася. — Там одни баре принимаются. Не чета нам.

Дама согласилась, чуточку поджав губы:

— Да, учебное заведение привилегированное. К сожалению, классовых различий ликвидировать у нас не посмели, несмотря на отмену крепостничества.

Пацанята деликатно молчали.

— Ну, за стол, за стол. Не стесняйтесь, ешьте все, что подано. Bon appétit!

— Merci, — поблагодарил Сашатка и покраснел.

Да, наелись от пуза — ветчина, маслины, консоме, пирожки, курица в каком-то пряном соусе, жареный картофель брусочками, маринованные грибочки, на десерт пирожные, чай и желе из клюквы. Еле смогли подняться. С жаром благодарили хозяйку. И когда уже собирались уходить, следовали к выходу, неожиданно у Сашатки, бросившего взгляд на картины, вырвалось:

— Мой покойный тятенька тоже был художник.

Софья Владимировна встрепенулась:

— Неужели? Ты ведь из крестьян?

— Из крестьян. Дворовые мы помещика Милюкова. Были. Тятенька в садовниках подвизался. И картины писал. Живописному мастерству обучался у соседского барина — как его? — у Венецианова.

— Ученик Венецианова? — поразилась дама. — Ох, как интересно! Где ж его картины теперь?

Отрок пожал плечами:

— У господ висят. Говорят, что огромных денег ныне стоят. Вот бы нам с маменькой хоть немного с того богатства! Только разве правды у них добьешься?

Одевались грустные. Начали прощаться. Барыня сказала:

— Вы такие славные. Нате, держите по рублю. Купите себе что-нибудь. Я сестре про вас расскажу. У меня сестра и знаток, и ценитель живописи. Как фамилия твоего отца, Сашенька?

— Так Васильев он. И дядья Васильевы, по батяне ихнему. А у тятеньки прозвище было с детства — Сорока. И картины свои подписывал: Григорий Сорока. Я-то через это и сделался Александр Григорьевич Сорокин.

— Да, забавно.

Оказавшись на улице, только выдохнули: «Уф!» — и незамедлительно Вася выпустил ветры с грохотом.

— Тихо! Ты чего? — испугался Сашатка.

— Ой, никто не слышал. После сытного обеда полагается волю дать пара́м. — И расплылся в улыбке.

— Скалишься чего? Дядя Петя помер…

— И то правда… Но, как говорится, нет худа без добра: накормили нечаянно, да еще и по рублю дали.

— Я попробую отпроситься у Донат Михалыча, чтобы он на похороны Силина отпустил.

— Думаешь, позволит?

— Надо попытаться…

2
Разрешил. У Доната Михайловича не забалуешь, человек суровый — как посмотрит сквозь очки ледяным своим серым оком, брови сдвинет и усами пошевелит — так дрожанье в теле. А еще скажет старческим голосом: «Милостивый государь, соблаговолите соблюдать правила приличия», — сразу онемеешь, словно в рот воды набрал. Лучше бы воспитанников порол. Но телесные наказания у набилковцев были запрещены.

Содрогаясь, Сашатка появился у того в кабинете, бледный и напуганный. А смотритель училища вперился в него, будто бы пытался пробуравить в подростке взглядом дырочку.

— Чем обязан, сударь? — недовольно спросил.

Заикаясь, Сорокин объяснил — и насчет крестного, и насчет его похорон.

— Я бы ненадолго, — лепетал подросток, — токмо поклониться, и все. Сразу бы назад.

Помолчав, педагог спросил:

— Где сие скорбное событие место имеет быть?

— На Большом Власьевском. Отпевание в церкви Успения на Могильцах. Там же, на погосте, и погребение.

— Хорошо, ступай. Дело, как говорится, святое. И не торопись. Что такое: «Токмо поклониться, и все»? Крестный все ж таки. Торопиться грех. Коли пригласят на поминки — согласись, уважь. Но вина не пей. И не позже половины осьмого чтобы был обратно. Ясно?

— Ясно, Донат Михалыч, не сумлевайтесь, буду. Оченно я вам благодарен за подобную милость.

— Бог с тобою, Сашатка, не за что.

На стене над креслом смотрителя находился портрет государя-императора Александра II Освободителя, и, казалось, царь смотрел на набилковца тоже сочувственно.

В церкви было жарко. Провожающие, человек пятнадцать, в основном — простые работники, из крестьян, сгорбившись стояли у открытого гроба. Дядя Петя Силин в нем лежал, походя на желтую восковую куклу. С белой лентой на лбу. Из господ выделялись две дамы в черном — Софья Владимировна и вторая — такая же, на нее похожая, только чуть пониже, пополнее и старше. Певчие голосили стройно. У Сашатки от их душевности, от печальных слов священника и от грусти по ушедшему крестному слезы понемногу катились по щекам и капали с подбородка. Он их смахивал рукавом пальто, отчего-то стесняясь вытащить платок.

У разверстой могилы рядом с ним оказалась Софья Владимировна. Покивала ласково:

— Здравствуй, здравствуй, дружочек. Молодец, что пришел. Ты один, без друга?

— Я и сам-то еле у смотрителя отпросился до вечера.

— Понимаю, да.

Комья мерзлой земли громыхнули по крышке гроба. И Сорокин тоже бросил пригоршню свою. Прошептав чуть слышно:

— Спи спокойно, дядечка. Царствие небесное.

Он уже не плакал, но вздыхал трагически.

Выходили с кладбища тихо. А на улице, за воротами, люди начали договариваться помянуть усопшего где-нибудь в трактире поблизости. Поманили Сашатку:

— Ты-то нам составишь компанию? Крестный — не чужой. Грех не помянуть.

— Да, конечно, конечно.

Неожиданно его подхватила под руку Софья Владимировна, заявив работникам строго:

— Нет, он с нами лучше.

Те заулыбались ехидно:

— Знамо дело, лучше. С господами завсегда лучше.

Отрок засмущался:

— Даже и не знаю, ваше благородие, чем я вам обязан… Неудобно как-то…

— Ах, не думай, голубчик, никаких неудобств. Ты такой ангелочек с виду, что не можем отпустить тебя с мужиками в трактир. А тем более ты без друга. Без пригляда должного.

— Я теряюсь, право… Слов не подберу…

— И не надо, братец. Мы ведь от души. Кстати, познакомься: это моя сестра Катя. То есть для тебя — Екатерина Владимировна.

Дама протянула руку в перчатке. Он подобострастно согнулся, поцеловал руку. Заглянул ей в глаза снизу вверх. Барыня приязненно улыбнулась:

— Сонечка рассказывала про вас. И про вашего батюшку-художника. Очень интересно.

У набилковца выступил румянец.

— Это честь… спасибо…

— Ну, пойдемте, пойдемте. Что стоять на улице? Я уже замерзла.

Сестры действительно, несмотря на схожесть (формой глаз, носа и улыбки), сильно отличались друг от друга. Младшая выглядела более аристократично — кожа белая-белая, прямо матовая, будто бы из мрамора высечена; голос мягче и движения более грациозные. Голубые веселые глаза. Волосы темно-русые… Старшая же, напротив, словно вырезана из дерева (дорогого, тонко вырезана, но из дерева), талии почти нет, пальцы толстенькие, щеки пухленькие, голос низкий, с хрипотцой. И глаза зеленые. И слегка рыжеватые, вьющиеся волосы. Обе деликатные, славные, абсолютно не строящие из себя барынь.

В доме, уже знакомом Сашатке, поднялись в столовую. Из хрустальных лафитных рюмок пригубили красное вино, поминая Силина. Старшая сказала:

— Он прекрасной был души человек. Все Петра очень уважали. Некоторые, правда, подтрунивали над его набожностью, ну да люди часто язвительны. Бога надо, надо бояться. Без святого трепета рушатся устои.

— Говорили, будто в монастырь собирался уйти, — поддержала мысль младшая.

— Да, я знаю. Главное, не пил, никогда не видели его пьяным, даже после разговения.

— Это правда.

Вскоре разговор перешел на иные темы.

— А в каком жанре писал ваш папенька? — задала вопрос Екатерина.

— Так в каком? — отрок чуть помедлил. — Нет определенного. И пейзажи любил, интерьеры усадеб, и портреты тож. Оченно портреты похожие.

— Вас учил рисованию?

— Обязательно. Но как следует не успел: мне ведь десять было, как его не стало.

— Пил, поди?

Тот отвел глаза:

— Не без этого…

— Ну понятно… — старшая вздохнула. — Сколько у нас народу гибнет из-за спиртного! Катастрофа просто.

Младшая заметила:

— «На Руси веселие есть пити», — князь Владимир Красно Солнышко еще говорил.

— Дело в воспитании.

— Что ж, воспитанные люди не пьют? Ой, еще как пьют!

— Не воспитанные, а образованные — это разные вещи. Образованные — да, конечно; правильно воспитанные — нет.

— Не скажи. Тут причины глубже…

Их дискуссию прервало появление в столовой мальчика-подростка, видимо, Сашатки ровесника или, вероятно, чуть старше. Был он в гимназической форме серо-зеленого цвета, со стоячим темно-синим воротником и большими золочеными пуговицами сверху донизу; весь мундир походил на китель морского офицера. А на каждой пуговице выдавлено: Л. Ц. Н. (Лицей цесаревича Николая) и корона над буквами.

— Лицеист наш явился, — оживилась Екатерина Владимировна. — Вот какой красавчик. Ну иди, иди, поцелуй тетю.

Но на самом деле целовала она его: он склонился, церемонно подставил щеку. Волосы подстрижены коротко и набриолинены, можно сказать — прилизаны. Губы сложены несколько брезгливо. Подбородок с ямочкой.

— Мы сидим, поминаем Силина, — пояснила Софья. — Это крестник его — познакомься, Юра.

Барич бегло посмотрел на набилковца, вроде покивал, но руки не подал.

— Сядешь с нами?

— Я? — презрительно покривился он. — Поминать какого-то дворника? Уж увольте, тетя.

— Что ж с того, что дворник? Тоже человек. А тем более такой, как покойный Петр, — скромный, положительный.

— «Положительный дворник» — хорошо сказано, — хмыкнул лицеист. — В вашем демократическом духе. Но аристократы плебсу не ровня. И катковцы с набилковцами не дружат.

— Очень, очень жаль, что растешь ты с такими архаичными взглядами, — сузила губы Екатерина. — Впрочем, мсье Катков и мсье Леонтьев ничего иного и не могут привить своим воспитанникам. Я давно говорила брату, что нельзя тебя отдавать в их вертеп.

Юра иронически сморщил нос:

— Ваше место, тетенька, рядом с Дантоном и Робесьером на баррикадах. Libert? Égalité, Fraternité[1]. Опоздали родиться на сто лет.

Та ответила мрачно:

— В том-то все и дело, Юра, что к народному взрыву приводят не мои демократические взгляды, а презрение аристократии к плебсу, как у господ Леонтьевых и Катковых.

— А по-моему, нет. Не они, а вы выпускаете джинна из бутылки. «Дворник тоже человек»! А случись настоящий взрыв, как ты говоришь, этот дворник нас первых и зарежет.

— Слышишь, слышишь? — обратилась к сестре Екатерина. — Воспитали крепостника и обскуранта.

Но племянник не унимался:

— Вот такой набилковец вас и зарежет.

Неожиданно Сашатка сказал:

— Я не собираюсь никого резать. Я, наоборот, — был бы счастлив поступить в Катковский лицей.

Юра рассмеялся:

— Ну, мечтать не вредно. Только кто тебя, босяка, туда пустит?

Старшая в запале ему ответила:

— Спорим, что возьмут? Хоть я не люблю вашего лицея, но из принципа могу сделать, что его возьмут.

— Это как же, тетенька?

— А усыновлю его. Дам свою фамилию. Пусть попробуют не взять сына Новосильцевой.

Губы у племянника побелели.

— Полагаю, ты шутишь?

Дама пробормотала ворчливо:

— Поживем — увидим… Чтоб тебе носик утереть! Чтоб не задавался!

— Я не задаюсь. Просто осознаю себя дворянином.

— Ой, ой, посмотрите на него! Тоже мне, Рюрикович, Гедиминич! А забыл, что наш род ведется от некого Шалая, темного человека — то ли из шведов, то ли из ляхов?

— И не темного, а знатного. Стал бы Дмитрий Донской привечать в своем окружении темного! — Взяв печенье из вазочки, захрустев по дороге, он неторопливо покинул столовую.

Посмотрев ему вслед, Софья заключила:

— В этом возрасте каждый бесится по-своему. Вспомни, вспомни меня в шестнадцать лет. Вбила себе в голову, что люблю Энгельгардта. Не давала ему проходу. Наконец, добилась, что мы обвенчались. А спустя три месяца от него сбежала. Смех и грех! — Повернулась к Сашатке: — Ну а у тебя пассия имеется?

Покраснев, Сорокин потупился. И проговорил через силу:

— Нет, откуда? Я второй год как в Москве, и всегда с соучениками мужеского пола. Нас одних-то в город редко отпускают.

— Ну а там, в деревне, неужели не было девочек-подружек?

— Отчего же, были. Токмо мне тогда стукнуло двенадцать. Да и им не больше. Что за пассии, право слово!

Женщины рассмеялись, и набилковец вслед за ними.

— А вот Юра наш сохнет по одной барышне. По княжне Щербатовой Машеньке. Только это большой секрет.

— А она по нем?

— Да она еще тоже маленькая, в куколки играет. Ей не до женихов пока. Но прелестна, словно статуэтка. Глаз не отвести.

Посидели еще с полчасика, и Сорокин заторопился домой. Сестры провожали его до дверей, приглашали приходить в гости. Отрок благодарил. Так и подмывало его спросить старшую: «А насчет усыновления моего — это вы в сердцах бросили или нет?» Но конечно же, не решился произнести. Шел по улице и раздумывал: как бы ему добиться, чтобы Екатерина Владимировна воплотила свои слова в жизнь?

3
Л. Ц. Н. — Лицей Цесаревича Николая — назван в память о безвременно ушедшем старшем сыне Александра II. Юношу готовили в будущие цари, государь воспитывал себе соответствующего преемника — образованного, либерально настроенного, великодушного. Николай Александрович первый поддержал реформы отца, ратовал за конституционную монархию, как в Англии. Но случилось несчастье: занимаясь в манеже конной выездкой, молодой человек упал, повредил себе позвоночник. И хотя вроде бы вначале он пошел на поправку, хворь сопротивлялась, отпускать не хотела — и в конце концов победила. Николай умер в Ницце, находясь там на излечении.

А лицей был основан на личные средства двух друзей — публициста, писателя Михаила Каткова и профессора университета Павла Леонтьева. В обиходе его так и называли — Катковский. И директором сделался именно Леонтьев.

Состояло учебное заведение из двух частей — из восьми гимназических и трех университетских классов. Дети поступали в гимназию, а затем от среднего образования плавно переходили к высшему. Здесь преподавала лучшая московская профессура. И особенно хорошо было поставлено дело с математикой, физикой, филологией, а в последней — с изучением древних языков.

Л. Ц. Н. подарил России многих выдающихся деятелей — вспомнить хотя бы Головина — основателя партии кадетов, генерала Шувалова — героя Русско-японской войны, Грабаря — художника или Бахрушина — театроведа, именем которого назван музей…

И когда в 1868 году встал вопрос, продолжать ли учебу Юре Новосильцеву в рядовой гимназии или идти в только что открывшийся Катковский лицей, то, естественно, предпочтение было отдано последнему. Так решил его отец — Александр Новосильцев, брат Екатерины и Софьи. Сам юрист, лекции читавший в университете, он хотел и сына вырастить юристом. Мнение либерально настроенных сестричек во внимание не бралось.

Двухэтажный особняк на Большой Никитской им достался от их отца — полковника Новосильцева, воевавшего с французами в 1812 году и дошедшего до Парижа.

Одинокие сестры жили вместе с братом, но в своем, отдельном крыле.

Старшая, Екатерина (ей к моменту описываемых событий было уже под пятьдесят), к браку относилась вообще отрицательно. Говорила, что он закабаляет женщину, делает зависимой и бесправной. Вместо семьи занималась литературой — выступала с рассказами, повестями, очерками в «Русском вестнике» и других центральных изданиях под псевдонимом Татьяна Толычева. И особенно прославилась повестью «Рассказ старушки о двенадцатом годе». Находилась в дружеских отношениях и активной переписке с Достоевским, Лесковым, Аксаковым, Фетом, Тургеневым…

Младшая, Софья (ей тогда исполнилось сорок), тоже сочиняла, но по большей части стихи и занималась переводами, например, Пушкина на французский. И она публиковалась — под псевдонимом Ольга Н. (Видимо, аллюзии с пушкинскими Лариными — Ольга, Татьяна?..) Состояла в браке с Энгельгардтом, сыном директора Царскосельского лицея, где учился Пушкин. Но давно жила с мужем порознь, хоть и сохраняла с ним нормальные отношения. Энгельгардт тоже был поэтом, завсегдатаем литературных салонов…

Появление Сашатки Сорокина в их жизни так и осталось бы ничего не значащим фактом, если бы не один случай.

Александр Владимирович Новосильцев со студенческих лет дружен был с Николаем Павловичем Милюковым, архитектором, и они нередко обедали друг у друга. И однажды на обеде в доме Новосильцевых Софья Владимировна спросила:

— А скажите, Николя, знаете ли вы работы крепостного художника из венециановской школы — некоего Сороки? Он ведь, говорят, был человеком Милюковых?

Николай Павлович — крупнолицый, в очках, с пышными усами, — с удовольствием промокнул салфеткой губы и ответил живо:

— Как же мне не знать, дорогая Софи, коли вся усадьба родича моего сплошь в его полотнах! Очень, очень талантливый живописец. Может быть, лучший из гнезда Венецианова!

— В самом деле? — недоверчиво произнес Александр Владимирович, продолжая прожевывать ломтик ветчины.

— Уверяю тебя. Говорю как рисовальщик-профессионал. Удивительные пейзажи — легкие, прозрачные, дышащие жизнью! А портреты! Бог ты мой! Так изобразил Милюкова-старшего — просто поразительно — настроение и характер, мысль в глазах — схвачено доподлинно. — Но потом вздохнул: — И такая судьба ужасная!

— Спился, да?

— Пил, конечно, лихо. Только дело не в этом. Или не столько в этом… Он повесился.

Дамы онемели. У Екатерины вырвалось:

— Бедный мальчик!

Николай Павлович удивился:

— Да какой же мальчик? Лет уж сорок было, я думаю.

— Нет, я говорила про сына Сороки. Он здесь учится, у Набилкова.

Архитектор кивнул:

— Да, припоминаю. Мне кузен говорил. После смерти художника Конон взял парнишку к себе в усадьбу, чтоб служил казачком. А потом отправил на учебу в Москву. На стипендию, учрежденную Милюковым-старшим.

— Что ж, весьма сердечно.

Старший брат Новосильцев недовольно пробормотал:

— Тем у вас других не имеется, что ли, для обеда — кроме как о повешенных?

Софья пояснила:

— Я спросила потому про Сороку, что хотела бы купить что-нибудь из работ его. Как вы полагаете, Николя, кто из ваших близких мог бы мне продать?

Тот пожал плечами:

— Не скажу верно. Надо написать Конону. А уж он у папеньки своего спросит.

— Сделайте одолжение. Лично для меня.

Милюков улыбнулся:

— Исключительно ради вас, дорогая Софи.

Старший же Новосильцев пробурчал:

— Как непросто быть братом экзальтированных особ!

А пока суд да дело, подоспела Пасха 1869 года. И набилковцы, как и все, невозможно оголодавшие за Великий пост, ждали разговения с нетерпением. Вася Антонов, лежа в дортуаре на соседней койке, положив руки под затылок и разглядывая потолок в трещинках, сладостно мечтал: «После всенощной первым дело щей поесть горячих с мясом. И мослы обгладывать, вытрясая мозг. И сметанки, сметанки поболе — ложкой чтоб накладывать на горбушку черного хлеба. А потом утку в яблоках. Из которой прямо жир течет. Расстегаи с вязигой. Курник, уж само собой. И творожную пасху. Крашеные яйца. Пироги с вишневым вареньем к чаю. Чай, конечно, с сахаром, но вприкуску — наливать в блюдечко, дуть и схлебывать. И потеть от съеденного. И лежать, как удав, переваривая пищу. Ощущая полноту счастья». Но Сашатка над ним подтрунивал: «Нешто счастье наше в еде?» — «Ну не токмо, — отвечал Вася с неохотой, — но в еде тоже. Мы с тобой не курим, не пьем, не ухаживаем за барышнями — от чего еще получать удовлетворение? Ходим в гимнастический зал, в мяч играем, семь потов сгоняем, а потом не грех подкрепиться как следует». — «А духовная пища? Разве не приносит приятствие?» — «Да, само собою. Только мы ж не бестелесные ангелы. Нам и чувственных удовольствий подавай».

В пятницу по обычаю мылись в бане — ведь вода смывает с тела все греховное, — и переоделись в чистое нижнее белье. Многие набилковцы ходили на исповедь. Самым грустным днем Страстной недели выходила суббота — запрещалось петь, смеяться, бегать, прыгать, прибирать в комнате, даже постирушки устраивать. Воспитатели проводили с учениками душеспасительные беседы. Те затем причащались, освящали в церкви куличи и крашеные яйца.

Наконец, стояли со свечками на всенощной и ходили вокруг храма крестным ходом. И, уже вернувшись домой, от души разговлялись. А под утро, укладываясь спать, Вася спросил Сашатку:

— Может, навестим твоих Новосильцевых? Похристосуемся, а они наверняка нас чем-нибудь угостят.

У Сорокина вырвалось со вздохом:

— Я уж тоже думал, только вот не знаю, удобно ли? Кто мы им такие? Ихний племянничек, гимназист катковский, на меня зырил с неприязнью.

— Знамо дело, нас катковские презирают. Видишь ли, у них кость белая, а у нас черная. Чистоплюи. Ну да если надо, мы катковцам бока намнем.

— Ай, не петушись.

— Нет, пойдем, пойдем в самом деле. Мы же не к племяннику, а к его тетушкам приветливым. Ведь они принцесс из себя не строят. Оченно душевные дамочки.

— Яйца надо взять, чтоб христосоваться.

— Это непременно.

Сели на линейку — конный экипаж с крышей, но без бортов — по маршруту, следовавшему по бульварам. Начинались все маршруты у Ильинских ворот, там же и заканчивались. А по ходу маршрутов остановок не было — если наличествовали свободные места, седокам приходилось «голосовать» (зонтиком, тростью, на худой конец — поднятым кверху большим пальцем). Деньги брал сам возница. Место стоило пять копеек.

Ехали неспешно (если бы торопились, брали бы извозчика, но уже дороже), и пасхальная Москва представала перед взором Васи и Сашатки во всей красе: шумная, бурлящая, голосящая, с разодетыми по случаю праздника горожанами, духовыми оркестриками на скверах, колокольным перезвоном и прохожими подшофе после разговений. Воздух был по-летнему теплый, люди переходили от пальто к пыльникам и накидкам, от мохнатых меховых картузов к шляпам и цилиндрам. Пахло настоящей весной. На деревьях пробивалась первая зелень.

Мальчики попросили остановить у Никитских ворот. Церковь Вознесения выглядела празднично — с надписью искусственными цветами над входом: «Христос воскресе!». Прихожане выходили с обедни — улыбающиеся, довольные, а супружеские пары — под ручку, многие с детьми; подавали нищим на паперти.

— Ой, смотри, смотри — Софья наша Владимировна идет! — указал пальцем Антонов.

— Опусти руку, дуралей, — осадил его Сашатка. — Неприлично так показывать.

И они оба вместе заспешили навстречу госпоже Энгельгардт. Та была одета в темно-синее платье с турнюром и в короткий жакетик, отороченный мехом. На руке — маленькая муфточка. Шляпка с лентами, падающими на плечи.

— Бонжур, мадам.

Женщина заулыбалась:

— О, бонжур, бонжур, ме шерз ами[2]! Вы какими судьбами здесь?

— Шли к вам в гости похристосоваться.

— Замечательно. Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

Вася и Сашатка с удовольствием трижды чмокнули ее в щечку, пахнущую французским парфюмом.

— Ну, пойдемте, пойдемте, будем пировать.

— А племянник ваш не станет на нас ругаться?

— Ой, подумаешь! У него своя компания, а у нас своя. Ждет приезда князя Щербатова с дочкой — мы ему сегодня не интересны.

У парадного входа в особняк, развернувшись, остановилась белая карета, на боку которой был герб: в центре одноглавый орел с распростертыми крыльями, в лапах — золотой крест, слева вверху и справа внизу по ангелу с мечом и щитом, а в других частях — крепость с бойницами. Из кареты по ступенькам спустилась девочка в красном пальто с многослойным воротником и в высоких, шнурованных, тоже красных ботинках. Капор с кружевами и лентами на прелестной головке выглядел кокетливо. Серые глаза были в обрамлении длинных черных ресниц.

Девочка сошла, опираясь на руку лакея, выбежавшего из дома, но когда слуга ее отпустил, вознамерившись помочь спуститься княгине, неожиданно княжна оступилась, подвернула ногу и упала. В первое мгновение все остолбенели, замерли, и единственным, кто не растерялся, оказался Вася — бросился ей на помощь, подхватил под мышки, приподнял, а когда она не смогла сама идти, говоря: «Больно, больно», — так вообще понес на руках.

Из парадного выскочил Юра — перепуганный, нервный, крикнул: «Дай сюда, сам отнесу», — но Антонов не повиновался, продолжая невозмутимо передвигаться с драгоценнейшей ношей. В доме положил княжну на диванчик, поклонился, сняв фуражку:

— Извиняюсь, коли что не так.

Девочка взглянула на него ласково:

— Мерси бьен, мсье. Вуз этэ трэ галан[3].

— Хорошо, хорошо, братец, — с раздражением потеснил его младший Новосильцев. — А теперь ступай. Тетенька, дайте ему полтинник за труды.

Вася оскорбился:

— Денег мне не надобно. Я от чистого сердца.

Софья Владимировна сказала:

— Не сердись, голубчик: с перепугу Юра не знает, что говорит. — Подхватила обоих набилковцев под локотки. — Ну пойдемте, пойдемте в наши с сестрицей комнаты. Там и перекусим.

Старшая сестра была нездорова и ходила с обвязанным шарфом горлом, говорила сипло, но ребят впустила с улыбкой:

— Ой, какие гости! Праздник у нас отдельный будет. Чтобы не сидеть с этими занудливыми Щербатовыми за одним столом.

Позвонила в колокольчик и велела горничной накрывать у них в будуаре. А потом потчевала мальчиков как заботливая хозяйка. В ходе разговора Софья сказала:

— По моей просьбе Николя Милюков — Николай Павлович, стало быть, архитектор — написал своему кузену Конону и спросил, не продаст ли он что-нибудь из художественного наследия твоего папеньки. Тот ответил, что одну-две картины мог бы уступить. И отец Конона тоже не против, если дам за них приличные деньги. Так что, видимо, во второй половине июня я отправлюсь в ваши края.

У Сашатки загорелись глаза:

— А возьмите меня с собою, окажите милость. Я два года не видел маменьки и сестренки с братцем.

— И меня возьмите, — попросился Вася. — Я вообче круглый сирота. Мне семья Сорокина будет как родная.

Энгельгардт взглянула на Екатерину:

— Что ты думаешь, Катенька?

Та покашляла и сказала с хрипотцой:

— Отчего ж не взять? Можно. Не исключено, что и я поеду с вами за компанию.

— То-то выйдет весело!

4
«Дорогая маменька Александра Савельевна, братец Костя и сестрица Катенька, кланяется вам сын ваш и братец Сашатка и желает вам здравия и счастья. Поздравляю вас со всеми прошедшими праздниками и надеюсь, что вы встретили их в здравии и веселье. Я здоров тож и встречал праздники, как тому положено. Я учусь прилежно, и учителя на меня почти не ругаются, разве что когда бываю рассеян из-за мыслей о вас, как вы там живете и хватает ли вам всего. Мне ж всего хватает, и живу припеваючи. Токмо в марте преставился крестный мой, дядя Петя Силин, царство ему небесное, был я в храме на отпевании и на погребении, а затем помянул по обычаю. И тогда же познакомился с господами его, сестрами Новосильцевыми, очень сердечными и добрыми дамами, принимающими во мне участие, а узнавши, что мой папенька был художник, проявили они ко мне живейший интерес и теперь желают у господ Милюковых несколько картинок его купить. Собираются в наши края в июне и не против взять меня с собою, благо в моем училище будут вакации. Так что, бог даст, свидимся с вами в начале лета. А за сим заканчиваю и желаю вам здравствовать и всего хорошего.

Александр сын Сороки Григорьев»


«Дорогой наш Сашатка, кланяется тебе сестрица твоя Катюха, пишущая по просьбе маменьки, и она тоже кланяется, также братец Костя, и все, кто тебя знает и любит. Мы живем неплохо, чего и тебе желаем. Маменька и я шьем на заказ, тем и кормимся, а еще сажали картошку, и она уродилась крупная, жили на ней всю зиму, прикупали мало, разве что у соседей молоко и сметану, мясо, конечно, бывает редко, а на Пасху разговлялись курятинкой. Из соседей померли токмо бабушка Васильевна, да жена у кузнеца Прохора, да еще дочка у Матвеевых после лихоманки. А зато народилось о прошлом годе ребятишек восемь в селе, и уже всех крестили. По весне приезжала к господам в гости дочка ихняя, Лидия Николаевна Милюкова, а по мужу Сафонова, так и к нам зашла повидаться, ведь она же крестная Кости, как ты сам знаешь. Добрая такая, оченно внимательная, денег нам давала, маменька вначале отказывалась, но потом взяла. Вместе ходили на папенькину могилку. Куст сирени над ним уж расцвел, и благоухание было прямо как в раю. Лидия Николаевна горько плакала, говорила, что любила его как родного и всегда восхищалась его талантом. Не побрезговала выпить с нами чаю. Спрашивала о тебе. Сбегали за Костей, он пришел, целовал ей ручки, говорил, как папенька много ему рассказывал про нее, о ее доброте и сердечности. Снова все всплакнули, но не горько, а уже просветленно и легко. Дай ей Бог здоровья и радостей в жизни! А потом пришла от тебя радостная весточка, что ты жив-здоров, учишься прилежно и в июне собираешься нас проведать. Маменька-то кажный божий день вспоминает, ждет тебя не дождется. Приезжай скорее! Очень тебя любим. Низкий тебе поклон.

Любящие тебя маменька, Костя, Катюха».


Получил Сашатка письмо от сестры в последних числах мая, в самый разгар выпускных экзаменов за второй курс обучения, и не смог ответить сразу (да и что отвечать, если скоро должны увидеться?), и не очень проникся словами о визите Милюковой-Сафоновой (ах, не до нее!), как вбежал Антонов и, размахивая руками, сообщил:

— Ты вот тут сидишь, ничего не знаешь, а к тебе там внизу барыня приехали.

— Господи Иисусе, что за барыня?

— Да не знаю, мелкая такая, от горшка два вершка, но глаза жгучие, точно угольки.

— Не от Новосильцевых?

— Нет, я там их никогда не видывал.

На ходу приглаживая вихры, сын художника поспешил к лестнице и столкнулся по дороге с Донатом Михайловичем, шедшим по коридору. Шевеля усами, тот проговорил:

— Ничего себе, Сорокин, гости к тебе какие. А молчал, говорил, что из крестьян.

— Я и есть из крестьян, господин смотритель.

— Хм-м, ну-ну. Дело не мое, только барыня сия на тебя похожа как сестра родная.

— Вы меня смутили, Донат Михалыч.

— Так чего смущаться? Радоваться надо — схожести такой… Ну, ступай, ступай, братец, не тревожься, может — показалось…

Замирая от страха, отрок побежал по ступенькам вниз. И в широком холле, где в училище сбоку помещалась гардеробная, а направо — двери в столовую, а налево — в библиотеку, он действительно разглядел невысокого роста даму в платье цвета беж в полоску, в кружевах и лентах, кофта кремовая с жилеткой, а на голове небольшая шляпка с цветочками. Солнечный зонтик в руке.

Посмотрела на него снизу вверх, и Сашатка вздрогнул: он узнал взгляд своего отца. Совершенно те же глаза. И рисунок губ тот же. Уши, волосы — все похоже. Сам-то он больше походил на свою родительницу, но отдельные черточки от Григория Сороки были и у сына. Видимо, пришедшая барыня их и обнаружила, улыбнулась, кивнула:

— Здравствуй, дорогой Санечка. Как я рада тебя увидеть!

Окончательно сойдя с лестницы, шаркнув ножкой, молодой человек поцеловал ей руку.

— Счастлив… тоже… С кем имею честь?

— Ты не догадался? Я — Сафонова, урожденная Милюкова, Лидия Николаевна. Коль желаешь, можешь просто, без отчества.

— Не осмелюсь, право…

— Не робей, пожалуй. Ты имеешь право говорить мне так. — И потом, чтоб не объясняться, быстро-быстро затараторила: — Я с семьеюеду на Кавказ. Мужа моего, капитана Сафонова, переводят в Сухум, там и станем жить. По дороге из Питера я проведала папеньку у него в Островках, брата Конона и твою семью. А теперь и тебя — тоже по дороге. Завтра двигаемся на Тулу, а потом далее… — Поспешила к торбочке, что стояла на скамейке в углу. — Тут тебе гостинцы… Ничего особенного, так — печенье, карамельки, яблоки из нашего сада. Сам покушаешь и друзей попотчуешь.

— Мне неловко, Лидия Ник… Лида… Я смущен.

— Прекрати конфузиться. — Живо приобняла его и коснулась щекой щеки. — Ты мне не чужой, понимаешь? Я любила Гришеньку как родного. Мы росли вместе. Были разлучены волей обстоятельств… И тебя люблю как его продолжение.

Он стоял пунцовый, перепуганный, сбитый с толку. Еле шевеля языком, тихо произнес:

— Не хотите ли вы сказать, мадам?..

Милюкова-Сафонова помахала ладошкой отрицательно:

— Ничего, ничего не хочу сказать. Я и так сказала слишком много… Просто знай: ты мне не безразличен и дорог. На, возьми еще пять рублей.

— Нет, нет, не надо!

— Слышать не желаю никаких возражений. Купишь себе, что хочешь, что необходимо. Саша, своим отказом ты меня обидишь. Я это делаю в память о твоем бедном папеньке… — И засунула ему в руку скомканную ассигнацию.

Ученик-набилковец окончательно стушевался:

— Уж не знаю, как благодарить…

— Ай, пустое, хватит… Сядем на минутку. Расскажи, как ты учишься, на кого?

Оба устроились рядом на скамейке.

— На кого? — попытался он собраться с мыслями. — На наборщика в типографии, а потом, вероятно, метранпажа. Если что, на кусок хлеба заработаю. Но мечтаю учиться дальше, если добрые люди мне помогут, как обещали…

— Добрые люди? Кто это?

— Сестры Новосильцевы.

Чуть помедлила, вспоминая, а потом кивнула:

— Знаю, знаю, мне кузен говорил, Николя, архитектор, однокашник их брата. Так они принимают в тебе участие?

— Привечают, да. Ведь у них работал мой крестный, царство ему небесное. Так и познакомились.

— А куда, куда ты хотел бы дальше?

Он потупился:

— Я мечтаю о Катковском лицее…

— Да неужто? Было бы чудесно. Только ведь крестьян туда не берут.

— Коли Екатерина Владимировна не отступит от слова, то меня усыновит и фамилию свою даст.

Лидия Николаевна вспыхнула:

— Этого еще не хватало!

Мальчик растерялся:

— Отчего же, Лида?

— Новосильцевым сделаться? Ну уж, нет. Лучше я сама тебя усыновлю. — Но потом замешкалась, прикусив нижнюю губу. — Впрочем, вероятно, мой супруг станет против. Да и папенька может рассердиться. Скажет, что назло ему это сделала — онто Гришеньку не хотел отпускать на волю… Ну, посмотрим, посмотрим, миленький. — Поднялась нервно. — Ладно, мне пора. Надо собираться в дорогу — завтра поутру в Тулу ехать.

И Сашатка встал вслед за ней, поклонился вежливо:

— Оченно благодарен за внимание и ласку. Я молиться стану за вас и семейство ваше.

— Ты мой золотой! — женщина, расчувствовавшись, обняла отрока порывисто. — Помни, что всегда сможешь обратиться ко мне с просьбою любою — я тебе напишу из Сухума, как устроимся, и узнаешь адрес.

— Был бы рад весьма.

Трижды расцеловались на прощанье. И, взмахнув рукой, Милюкова-Сафонова вышла из парадной. Моментально из всех дверей и щелей — гардеробной, библиотеки и столовой — вывалились его однокашники, обступили, стали теребить, спрашивать: кто она такая, отчего приехала, кем ты ей приходишься? Но Сорокин бурчал в ответ, что и сам толком не разобрал, раздавая рассеянно сласти из торбочки. А потом спохватился: «Будет, будет, надо и Антонова угостить, и полакомиться самому!» — подхватил мешочек и, не глядя ни на кого, побежал наверх по лестнице.

Вася выслушал его обстоятельно, поглощая конфеты и печенье пригоршнями, и, жуя, заметил:

— Есть какая-то тайна. Какая-то связь между папенькой твоим и помещиками вашими. Уж не сын ли он незаконный Милюкова?

— Ты рехнулся, что ли?

— Погоди, послушай. Если эту версию взять за основу, то все сходится.

— Что сходится?

— Что похожи вы. И крестила она твоего брата. И заботу проявляет такую, обещая помогать в будущем.

— Уж не знаю, что и подумать. Получается, барин наш, Николай Петрович Милюков, мой дедушка?

— Получается, так.

— Свят, свят, свят! — И подросток перекрестился. — Отчего же он тогда вольную не давал моему папеньке — сыну своему? В кабале держал?

— Ну вот этого я тебе никак не скажу. У господ сплошь и рядом свои причуды…

Воцарилось молчание. Было слышно только, как хрустит грильяж на зубах Антонова.

Глава вторая

1
Николай Петрович Милюков, бывший барин художника Сороки («бывший» — потому что восемь лет назад крепостничество отменили) жил вдовцом. Он вставал рано, в шесть часов утра, делал гимнастическую зарядку на открытой галерее своего дома, приседал, отжимался, прыгал, во дворе обливался ледяной водой из колодца, растирал тело полотенцем, брился сам (не держал цирюльника, чтобы невзначай тот его не зарезал), а кудряшки на затылке подстригала ему дворовая девка, и в халате, сидя у открытых балконных дверей, кофе пил со сливками, заедая кусочками свежевыпеченного хлеба, то и дело обмакивая их в свежесобранный мед. Тут же принимал управляющего с докладом. В целом дела в хозяйстве обстояли неплохо, урожаи выходили приличные, и в последнее время недовольных практически не было. А попробуй-ка побузи у него — живо пойдешь под суд за подстрекательство к бунту — Николай Петрович никому не прощал неповиновения.

Даже Грише Сороке.

Не исключено, что и придирался к нему сильнее. Требовал жестче. Не прощал того, что прощал другим.

А когда прибежали к нему с известием: «Гришка наш Сорока повесился!» — только сплюнул и отрезал: «Дурак!» Очень тогда на покойного обиделся. Даже не пошел хоронить. А похоронили самоубийцу без отпевания, за церковной оградой, точно нехристя. Под кустом сирени.

Но картин Сороки у себя со стен не снимал. Иногда подолгу разглядывал, думая неизвестно о чем, только ему понятном.

Николай Петрович походил на всю свою милюковскую породу: небольшого роста, крепенький и темноволосый (ну, теперь уж, к 67 своим годам, сильно поседевший и полысевший). И с пронзительным чернооким взором. И упрямым, жестким характером.

Крестным отцом его, между прочим, был император Александр I, крестной матерью — императрица Мария Федоровна. По служебной лестнице продвигался споро (заправлял в Межевом ведомстве и к 30-му своему юбилею получил чин надворного советника). Выгодно женился на четвероюродной (или пятиюродной?) сестре, тоже Милюковой, и имел от нее семерых детей. Получив от отца наследство, сразу вышел в отставку, переехав с семьей в усадьбу Островки Великолукской волости Тверской губернии. Впрочем, здесь находился только летом, зиму проводя в столицах или в Твери, где имел свой дом. Но когда овдовел шесть лет назад, перебрался в Островки окончательно.

Утром 29 июня 1869 года Милюков как обычно попивал кофеек со сливками и вполуха слушал управляющего, как вдруг внезапно посмотрел на того с удивлением:

— Кто-кто, говоришь, у брата остановился?

— Сестры Новосильцевы.

— Новосильцевы? Это какие же Новосильцевы?

— Так известно, какие — из Москвы. Те, что желали у вас купить что-то из художеств Сороки.

— A-а, те самые…

— Братец ихний, если помните, в дружбе с вашим родичем-архитектором, стало быть. К Конону Николаевичу писал.

— Да, припоминаю…

— Значит, поселились в Поддубье, в доме у братца вашего.

— Ясно, ясно.

— Но что любопытно, ваша милость… Уж не знаю, говорить, нет ли? — управляющий неуверенно переступал с ноги на ногу.

— Что еще такое? Говори, коль начал.

— Не хочу зряшно волновать…

— Вот болван. Говори немедля.

— Вместе с ними — то есть с сестрами этими — прибыл Санька Сорокин. То бишь средний сынок Сороки самоубиенного…

Николай Петрович вздрогнул. Больше внутренне, сохраняя внешнее спокойствие, но кофейная чашечка у него в руке чуть заметно дернулась.

— Санька? Для чего?

— Кто ж их разберет? Нам сие не ведомо. Но одет по-барски: в суртучке и красивом картузе, в дорогих туфельках.

— Ничего себе! Да откуда ж такие деньги у него?

— Видно, не его, а нашел себе какого-то благодетеля, кто его снабжает, или благодетельницу… Уж не Лидия ли наша Николаевна привечает его по старой памяти?

— Дочка? — Милюков посуровел. — Очень может быть. Этого еще не хватало. Вот поганцы. Все поганцы, все. Так и норовят своевольничать. Потеряли страх окончательно. А чего бояться, коли вольница у нас сверху донизу? То ли дело государь-император Николай Павлович, царствие ему небесное, всех держал в узде. А сынок его, Александр Николаевич, вишь, чего удумал… Матушку-Россию — через колено!.. Прахом все идет, прахом… — Скорбно помолчал. — В доме моего брата, говоришь? Хорошо, что предупредил. Будем наблюдать и, коль что, меры принимать… Санька, Санька — надо же! Сколько лет ему?

— Отрок, о пятнадцати будет.

— Стало быть, с понятием, не ребенок. — Пожевал губами. — Ухо держать востро. И особенно — в нашей Покровской. Он наверняка мать свою проведать приедет. Мне докладывать о любых шагах его, о любых беседах.

— Слушаюсь, Николай Петрович. Не извольте беспокоиться.

Отпустив управляющего, Милюков еще долго находился в крайней задумчивости, время от времени качал головой и произносил отдельные фразы: «Ишь, чего удумали… Значит, не ребенок… Братец мой хорош — не предупредил…» Кофе его сделался холодный.

2
До Твери они ехали на поезде, заняли целое купе: две сестры Новосильцевы и друзья-набилковцы — Вася и Сашатка. А потом на почтовой станции пересели в коляску — Павел Милюков, извещенный об их приезде, подогнал своего возницу с экипажем.

Павел Петрович был младше Николая Петровича на одиннадцать лет. И служил не по статской, а по военной части, в гвардии. Но когда получил наследство, тоже быстро вышел в отставку в чине полковника, перебрался в свое имение Поддубье (обе барские усадьбы располагались близко друг от друга: если ехать вдоль озера Молдино, то не более получаса). Дом у Павла Петровича выглядел, конечно, скромнее: собственно, всего один этаж, хоть и высокий, плюс еще мансарда с башенкой (с виду здание вроде бы высокое, а на деле миниатюрное), — но зато флигельков побольше. Гостевой домик неплохой, где и разместили приезжих.

Жил помещик с супругой — Александрой Иосифовной (мужу исполнилось в ту пору 56, а жене только 40), оба такие славные крепыши — он розовощекий, улыбчивый, грудь колесом, настоящий гвардеец, обожал конные прогулки и охоту в своих лесах, а она — милая пампушечка, сдобная блондинка с голубыми глазами, голосок звонкий, зубки перламутровые, по хозяйству сновала. Но детей им бог не дал. Из племянников привечали особо Конона и считали его почти своим сыном.

Встретили Новосильцевых радостно, как хороших знакомых, хоть и видели впервые. А Сашатку Павел Петрович расцеловал по-отечески. Восхитился:

— Вот как вырос, шельма. Взрослый уже совсем. Скоро женим. — И расхохотался гортанно.

Сын Сороки приоделся перед поездкой (из подаренных ему Лидой денег) — новые сорочки купил, брюки, сюртучок, туфли и матерчатый картуз (канотье, входившее тогда в моду, постеснялся приобрести, чтоб не выглядеть городским пижоном). Вез родным гостинцы. А зато Антонов был в набилковской форме, отчего потел постоянно.

Отдохнув с дороги, собрались за ужином — уж хозяйка не поскупилась на угощенье и метнула на стол массу разносолов, на горячее — и жаркое из зайца, и перепелов с брусничным вареньем, и сазана в сметане. Да и пирогов — курников, капустников, грибников — сосчитать было невозможно. Гости от еды разомлели.

На дворе еще не смеркалось (по июню — не раньше десяти вечера), и они пошли прогуляться в парк. Слева — пруд, а к нему мостки. Посреди пруда — домик для лебедей, и они плавали, изящные, белые и черные, величавые и невозмутимые, только иногда запускали голову под крыло, чтобы перебрать клювом перья. Вековые липы покачивали кронами. Впереди, за парком и прудом, вырисовывалась церквушка — ладная, уютная, как и все в Поддубье.

— Красота какая! — восхитилась Екатерина. — Воленс-ноленс сделаешься художником при таком-то великолепии.

— Да, места у нас знатные, — согласился Павел Петрович, гордо шествуя впереди приезжих. — Сам Венецианов, приезжая к нам, часто любовался. Говорил: «Уж на что у меня в Сафонкове прелести кругом, а таких-то, как в окрестностях Молдина, я нигде не сыскивал».

— Вы дружили с Венециановым? — с интересом спросила Софья.

— Нет, пожалуй: по-соседски приятельствовали. Алексей Гаврилович больше с братом моим общался — Николаем Петровичем. Да и то: ведь Григорий Сорока был человеком брата, а не моим. И Венецианов упрашивал моего отпустить крепостного на волю. Он других помещиков, что владели другими художниками из венециановской школы, сплошь и рядом уламывал — даром отпускали или за выкуп. Те потом учились в Москве или Петербурге… А с Сорокой не получилось: братец уперся — и ни в какую. Мы ему пытались внушить: ну, побойся бога, не губи талант, помоги воспарить к вершинам мастерства! Никого не слушал. Нет — и все. Загубил парня…

— Говорили, Григорий пил.

— Через это и пил. Чувствовал себя неприкаянно — из крестьян вроде вышел, до свободных-то не дошел…

— Но ведь он дожил до отмены рабства?

— А что толку-то! Не имел уже ни сил, ни желания творческого роста. Да и деток надо было кормить. Обстоятельства оказались выше. — Посмотрел на пригорюнившегося Сашатку: — Ну не будем, не будем о неприятном. Вон тоску какую нагнали на отрока. — Потрепал его по щеке. — Ах, не плачь, не плачь, братец. Дело прошлое, и слезами-то горю не поможешь. Значит, на роду у папеньки твоего было так написано. От судьбы не уйдешь, все в руках божьих.

Погуляв по аллеям, посидев в беседке, возвратились в дом. Павел Петрович показал им картины Сороки у себя на стене в гостиной: два пейзажа с берегов Молдино и портрет священника.

— Это духовник наш отец Василий, — пояснил Милюков. — Он тебя крестил, между прочим, — улыбнулся барин Сашатке. — И его не отдам, самому дорог. А вот этот вид на часовню в парке — да, пожалуй. Весь вопрос в цене.

— Сколько ж вы хотите? — задала вопрос Новосильцева-старшая.

— Да не знаю, право, — неопределенно промямлил Павел Петрович. — Но не меньше тысячи.

Вася поперхнулся от удивления (он как раз хрустел коржиком) и закашлялся.

— Эка вы хватили! — крякнула Екатерина.

— Вы считаете, много? — выгнул бровь помещик. — Отчего же много? Я читал, что Брюллов, чтобы выкупить из рабства Тараса Шевченко, продал портрет Жуковского за две с половиной тысячи.

Софья согласилась:

— Да, я знаю эту историю, а тем более что Шевченко был крепостным моих дальних родичей — Энгельгардтов. Но, во-первых, то была картина все-таки Брюллова, академика. Во-вторых, ее разыграли на аукционе… Словом, больше пятисот я не дам. И учтите: вам столько никто не даст.

Милюков нахмурился:

— Хорошо, надобно подумать. А пока отдыхайте, веселитесь, приобщайтесь к деревенским красотам. Даже если не столкуемся, все равно буду рад знакомству.

— Верно сказано, — улыбнулась Софья.

Засыпали на соседних кроватях (молодых людей разместили в одной комнате. И, уже задув свечку, Вася произнес в темноте:

— Хлебосольный хозяин — это замечательно. Незлобивый, судя по всему. Но себе на уме и картину дешево не отдаст — это ясно.

— Главное, что ему-то она досталась задарма, — отозвался Сашатка. — Дескать, крепостной, церемониться неча. А теперь, вишь, цену заломил!

— Барская природа — ничего не попишешь.

— Да не говори. Строят из себя благородных, а на деле — ух, прижимистые!

— Ну не все, положим: сестры Новосильцевы не такие.

— Да, душевные… Эх, была бы Софья лет на двадцать моложе, я б на ней женился.

Рассмеявшись, Антонов оценил иронически:

— Да она бы за тебя, дурня, не пошла.

— Почему бы нет? Если бы я был постарше лет на десять…

— Размечтался! Спи давай. Мы себе не хуже найдем.

— Дал бы бог..

А наутро путешественники отправились в деревню Покровскую — к матери Сашатки. Ехали в коляске Павла Петровича. Кучер его, сидя на облучке, не смущаясь, давал пояснения:

— Братья Милюковы хоть и не враждуют, но особо не дружат, правду говорю. Старший-то — вредный старикан. Всех своих держит в крайней строгости. Чуть не по его — сразу наказание. Не Сечет, конечно, времена не те, но деньгами взыскивает и лишением разных благ. И порою те, что в опале, на воде и хлебе сидят, потому как все барину ушло. Да, не приведи, господи! Иногда единственного кормильца в рекруты забривал вопреки закону — а начнешь возражать ему, так вообче сгноит. Ей-бо! Вон, и папеньку ихнего до могилы довел. Токмо он, барин виноват, Николай Петрович.

— Расскажите, дяденька, — попросил Сашатка.

Тот взмахнул кнутом.

— Эх, родимая! Да чего ж рассказывать, душу-то травить? Говорю тебе: барин виноват. Вот и весь мой сказ.

Мужики на озере доставали из воды сети. Мелкая рыбешка, извиваясь, серебрилась на солнце.

— Вон, взять хотя бы рыбаков, — продолжал возница. — Вроде бы уже вольные. А работают все одно на барина. Озеро-то его! Разрешит — ловить можно. А не разрешит — подыхай с голоду. Да и разрешит если — часть улова отдавай ему, по уставу. Вот и справедливость-то наша. — Посопел угрюмо. — И с лесами тож. Ягоды, грибы собирать без спросу нельзя. А уж если зайца отловил втихаря — все, пиши пропало: ежели поймают, взыск такой наложат — до конца жизни не расплатишься. Вот вам и свобода. Никакой свободы на самом деле нет, а один обман.

Помолчали. Софья возразила:

— Но, с другой стороны, и царя понять тоже надо. До него никто не решался дать свободу крестьянам. Он один отважился. И, конечно, был вынужден в чем-то потрафлять всем помещикам: земли и угодья им оставил. А иначе — бунт, хаос, пугачевщина.

Кучер отрицательно мотнул головой.

— Вот и говорю: глупо. Получилось, каждый недоволен. Господа — что крестьян отняли. А крестьяне — что при нынешней воле негде им работать и не на чем, ежели без барина. И кому тогда вышла польза? Плохо всем. Лучше было не затеваться.

Прикатили в Покровскую — деревеньку небольшую, душ на сто и дворов двадцать пять. Избы невеселые, потемневшие, вроде затаившиеся, нахмуренные. Раньше барин велел их чистить, красить, теперь велеть некому, а самим денег не хватает и сил. За заборами шавки брешут. В кузне перестук молотков. Из трубы горшечной обжигательной мастерской дым идет. Посреди деревни — двухэтажный дом: основание каменное, сверху — дерево.

— Это наш, — сообщил Сашатка с улыбкой.

— О, да ты роскошно живешь, приятель, — удивился Антонов. — Краше остальных.

— Это когда папенька был живой и писал иконы для окрестных церквей — смог себе позволить. Зарабатывал славно. Токмо сетовал, что картины, где частичка его души, никому не нужны и за них не платят. А иконы он копирует просто, без особой страсти, но они — источник для пропитания. Сильно переживал из-за этого.

Из окрестных дворов ребятишки высыпали: пялились, как спускаются с подножки коляски незнакомые богатые гости. Кто-то крикнул:

— Э, да то ж Сашатка! В картузе!

Детвора запрыгала, засвистела.

— Чистый барин. Даже не посмотрит.

Но Сашатка разглядел в толпе знакомое личико — улыбнулся, покивал:

— Здравствуй, Дунюшка.

Девочка-подросток поклонилась почтительно:

— Здравия желаю, Александр Григорьевич.

— Что же ты на «вы» и по батюшке? Нешто мы с детства не знакомы?

— Вы теперь такой важный сделались.

— Чепуха, не думай. Я такой как прежде. Ладно, после покалякаем, а теперь мне к маменьке нужно. — И пошел к дому вместе с остальными приезжими.

А пунцовая Евдокия — в домотканом платочке, на высокой не по годам груди — толстая коса, глазки из-под платка голубые, носик пуговкой — ошарашенная стояла, ни жива ни мертва.

На крылечке появилась родительница — Александра Савельевна — и сестра Катюха. Мама больше была похожа не на крестьянку, а на купчиху: платье широким колоколом, темно-синее с красными полосками, на плечах цветастый платок, а из-под него — кружевной воротничок; в мочках — серебряные серьги-колечки, волосы расчесаны на прямой пробор, а коса уложена на затылке бубликом. Катя тоже одета не по-крестьянски: юбка яркая, сверху — душегрея и платочек, завязанный не под подбородком, а надо лбом. Поклонились обе:

— Проходите, гости дорогие. Милости у вас просим.

Ну конечно, стали обнимать, целовать Сашатку, прослезились, разохались.

— Ладный-то какой стал. Прямо барич.

— Вы смущаете меня, маменька.

Все перезнакомились. Васе понравилась Катюха, он ел ее глазами и пытался оказывать знаки внимания, но не слишком рьяно, а она, девочка совсем (ей пошел двенадцатый год), только фыркала и прыскала в кулачок.

— Проходите в светелку. Тут при папеньке была иконописная мастерская, а теперя мы с Катей шьем. Даже вот машинку купили Зингера. Оченно большое подспорье. Но сейчас мы прибрали к вашему приезду и накрыли, чем бог послал. Не побрезгуйте и отведайте.

Гости расселись за столом. Мама прочитала молитву, все перекрестились, глядя на образа в углу, и затем перешли непосредственно к трапезе. Угощение было нехитрое: пирожки, разносолы, отварная картошка, чай с вареньем. И наливочка-клюковка. Александра Савельевна сказала:

— Выпьем по чуть-чуть за знакомство. Детям не предлагаю, рано им еще, а любезным Софье Владимировне и Екатерине Владимировне низко кланяюсь — окажите честь. Мы ведь сами ягодки собирали, самолично настаивали — оченно пользительно.

Барыни пригубили и похвалили. Понемногу разговор завязался. На вопросы маменьки об учебе чаще отвечал Вася. Подкрепившись, он освоился совершенно и нахваливал их житье в Москве, кое в чем даже привирая. Катя слушала его, открыв рот, иногда восклицая: «Вот бы мне в Москву выбраться! Хоть одним глазком поглядеть!»

Наконец, насытившись, вышли из-за стола. Дамы захотели посмотреть на картины Сороки, что еще оставались в доме, а друзья и Катюха побежали в сапожную мастерскую, где работал Костя — старший брат, но его не застали: он отправился в Островки к барину, на примерку новых сапог.

— Так айда купаться в озере! — предложил Вася.

— Не, ты что? Холодно еще, — испугалась Катя. — И меня потом заругает маменька, коль купаться стану без ея дозволения, да еще и с мальчишками. Нет, и не проси.

— Хорошо, а просто посидеть на бережку можно? Мамка не заругает? — поиронизировал тот.

— Так, наверно, не заругает, — покраснела девочка.

— Стало быть, пошли.

По пути Сашатка задал вопрос:

— А Дуняша Андреева — как она? Не просватана еще?

— Дунька-та? Не знаю. А чего спросил? Сам просватать хочешь? — И хохотнула.

Он махнул рукой:

— Да куда мне, право! Чтоб жениться, надобно иметь капиталец. Я сперва выучиться должен.

— А пока ты учишься, девку уведут.

— Значит, не судьба.

Сели на рассохшейся старой лодке, что лежала на берегу кверху днищем. Гладь воды иногда от ветра шла «гусиной кожей». В небе, в синеве плыли облака. Камыши, как китайские болванчики, то и дело качали бархатными головками.

— А скажи, Катя, — снова стал пытать ее брат, — Лидия Петровна разрешала тебе называть себя просто Лидой?

— Да, а что?

— Ты не удивилась? Отчего такие благодеяния?

— Что же удивляться, коли мы родня?

— Как — родня? Точно это знаешь?

— Нет, не точно, только люди говорят верно.

— Говорят? Об чем?

— Что наш папенька был рожден вовсе не от дедушки нашего, а наоборот, от барина Милюкова.

Вася оживился:

— Что я говорил! Что я говорил!

— Сам гляди, — продолжала девочка. — Папенькины братья и сестры на него не похожи, ни лицом, ни талантами, все пошли по крестьянской части, токмо папенька сделался художником. Одевался не как крестьянин. И ему одному барин разрешил дом поставить в два этажа средь деревни.

— Ну, допустим, да, — согласился Сашатка. — Складно говоришь. Но тогда ответь: коли папенька — сын его, отчего Николай Петрович не дал ему вольную и шпынял прилюдно, и затеял тяжбу, и довел до могилы?

Катя безутешно вздохнула:

— Я почем знаю! Спрашивала у маменьки, но она молчит как рыба об лед. А у папеньки уж не спросишь. И у Николая Петровича — тем паче.

— Очень даже можно спросить, — встрял Антонов. — Но не нам, конечно, а нашим барынькам — Софье с Екатериной. Ведь они собираются в Островки на Сорокины картины глядеть. Вот и повод будет.

— Это мысль, — поддержал Сашатка. — Я их попрошу.

Утки плавали возле камышей, то и дело приныривая за кормом, и тогда над водой торчали их тушки с дрожащим хвостиком, словно бы коричневые с зеленым столбики. Молодые люди возвратились домой к середине дня. И Сорокин убедил Новосильцевых разрешить Васе и ему переночевать в отчем доме. Те сказали, что так и быть, и они заедут за ними через день-другой.

3
Из семи детей Николая Петровича Милюкова в год описываемых событий живы были четверо: двое сыновей и две дочери. Дочки вышли замуж и давно уехали от родителя. Старший, Петр, продолжал трудиться в Петербурге в ведомстве железных дорог и как будто бы жениться не собирался. А зато младший, Конон[4], после службы в лейб-гвардии Семеновском полку, а потом в Главном артиллерийском управлении, вышел в отставку «майором с мундиром»; вышел, кстати, не по собственной воле, а по настоянию командиров, ибо обвенчался без позволения. По тогдашней традиции, офицеры, студенты и другие служивые дворяне, вздумав жениться, были обязаны получить разрешение у начальства. Ну а Конон-то мало того что никого не спросил, так еще и в супруги взял не ровню себе — дочь купца. Этим фактом папа Милюков оказался также крайне рассержен, год не разговаривал с сыном, но когда тот его осчастливил внуком и внучкой (а последняя получилась вылитая бабушка, в коей дедушка Николай Петрович души не чаял при ее жизни), постепенно смягчился и всех простил. Предоставил отпрыску маленькое имение — в селе Маковище, находящемся в получасе езды от его Островков. Словом, молодой барин, Конон Николаевич (а ему в ту пору исполнилось 39) коротал дни свои, воспитывая детей, обожал жену, разрешал крестьянам промышлять на его угодьях, наслаждался привозимыми по подписке сочинениями господ Тургенева, Гончарова, Лескова и Толстого, музицировал и писал акварелью. Иногда выезжал в Вышний Волочок, где ходил в Дворянское собрание и играл там в карты, пил не много и не мало — умеренно, и за все время удосужился ни разу не изменить супруге. Слыл немалым чудаком, но народ отзывался о нем по-доброму.

Крепостного художника Гришу Сороку знал он с детства: тот писал портрет восьмилетнего Конона (самому Сороке было тогда за 20) и запечатлел на картине его кабинет, так и назвал — «Кабинет в Островках». Версию о том, что Григорий ему родня, молодой барин слышал, но вначале, в детстве, совершенно не верил в нее, а потом считал не лишенной оснований (лишь по косвенным признакам), хоть ни разу у отца и не спрашивал напрямую. Знал, что при жизни матери тот в измене вряд ли признается, а потом стало вовсе неудобно. Да и повод не находился.

Но когда Сорока повесился, Конон взял к себе на воспитание его сына — Сашатку, сделав дворовым казачком. А спустя три года поспособствовал устройству в Москву в Набилковское училище — да не просто так, а на кошт, выплачиваемый Милюковыми. В общем, порадел хорошему человечку. Состоял с мальцом в переписке (оба обменивались весточками раз в два-три месяца) и, когда узнал, что его подопечный собирается на каникулах посетить родные края, чрезвычайно развеселился, приглашал к себе, обещая сестрам Новосильцевым уступить какую-нибудь картину Сороки.

По пути из Поддубья в Маковище Софья с Екатериной завернули в Покровскую и забрали мальчиков. Оба выглядели приподнято, говорили, что прекрасно провели время, все-таки ходили купаться на озеро с разрешения маменьки, навестили брата, дядю Емельяна и других знакомых, у которых лакомились медом с пасеки и отведали жареных лещей, только что выловленных в Молдино.

— А Сашатка целовался с Дунькой Андреевой, — наябедничал на товарища Вася.

Тот скривился:

— Что с того? Я по-дружески, в щечку. Сам-то глаз не сводишь с моей Катюхи.

Но Антонов не отрицал:

— Да, она мне по сердцу. Подрастет — свататься приеду.

— Поживем — увидим.

А москвички сказали:

— Первая влюбленность — это замечательно. Нет на свете лучше. С первой влюбленностью ничего не сравнится, и она на всю жизнь.

Конон, разглядев их коляску, стоя на балконе, поспешил спуститься и вышел из дверей на крыльцо — это было знаком особого уважения. Сам помог дамам Новосильцевым сойти на землю и потом представил супругу — милую шатенку с серыми загадочными глазами: «Вот моя дражайшая половина. Мы живем уж четвертый год, а как будто бы у нас месяц медовый длится». — И, склонившись, поцеловал ей ручку. Женщина смутилась, посмотрела на мужа с упреком, покачала осуждающе головой, а потом с улыбкой пригласила приезжих в дом. Особняк был довольно скромный, деревянный, больше похожий на купеческий дом — весь в резных ставнях и наличниках. И закуска, накрытая на столе, тоже оказалась бесхитростной, хоть и побогаче, конечно, чем в семье Сашатки. После трапезы Милюков-младший показал картины Сороки: три пейзажа, два интерьера и два портрета. Пояснил:

— Это вид в имении нашем, у запруды и со стороны леса. Это в папенькином доме. Это я в детстве, а это Лизонька, младшая сестричка моя.

У Екатерины Новосильцевой вырвалось:

— Как же мастерски все написано: вроде безыскусно, просто, а какая сила и какая глубина! Понимание характеров… Просто чудо!

— Да, согласен, — покивал хозяин. — Он таким был и в жизни: вроде простоватый, в чем-то даже нескладный, а начнешь разговаривать — и такой открывается ум, наблюдательность и такое проникновение в суть вещей!

— Что бы вы могли нам продать? — обратилась к нему Софья.

Конон Николаевич неожиданно заявил:

— Ничего, пожалуй.

— То есть отчего же? Вы же обещали?

Он по-детски расхохотался:

— Обещал. Только передумал. Продавать не стану, а отдам в подарок. Этот вот пейзаж с видом на запруду.

Сестры переглянулись. Первой пришла в себя старшая:

— Мы, конечно, вам признательны за подобный жест, но позвольте все-таки заплатить, хоть бы символически.

— Нет, нет, и слушать вас не стану. Я с друзей денег не беру. Мы ведь подружились, не правда ли? Так что принимайте от всей души, в знак взаимного уважения и приязни.

Софья и Екатерина начали произносить ответные комплименты. Он их мягко прервал:

— Полно, не благодарите. Мы и так в долгу перед Гришенькой. Он один стоил нас всех. — Он ласково приобнял Сашатку. — Не чужие, чай.

Мальчик посмотрел на него с тревогой:

— Значит, правда — то, о чем бают?

— А о чем бают? — Милюков сделал вид, что не понимает.

— То, что вы сказали: не чужие, мол.

Конон потускнел. Помолчав, обратился к дамам:

— Вы не против, если закурю трубочку? Я вообще-то бросил — обещал жене, что с рождением ребятишек откажусь от сей пагубной привычки. И держу слово. Но порой… в редких случаях… позволяю себе чуть-чуть…

— Разумеется, о чем разговор, — разрешила старшая Новосильцева. — Только если на свежем воздухе, а не в помещении — дабы не дышать вашим дымом.

— Да, само собою.

Все устроились в креслах на террасе, мальчик-слуга притащил барину лаковый ларец с курительными принадлежностями, тот прочистил мундштук и специальной палочкой уплотнял набитый табак, а потом поджег искрой из кресала. Не спеша попыхивал. Наконец, вздохнул облегченно и, откинувшись на спинку кресла, грустно прикрыл глаза.

— То, о чем вы спросили, темная история… — говорил неторопливо. — Все мы, дети Николая Петровича, твердо знаем, что Сорока с нами в родстве. Собственно, посмотреть на нас и на него — схожесть несомненная, тот же тип лица, выражение глаз, уши, волосы… Общий корень виден! Но ни наш отец, ни тем более маменька никогда не делали никаких разъяснений на сей счет. Есть один человек — тот, кто может знать: это душеприказчик деда. Он поныне жив, обретаясь в Твери. У него на руках было завещание, но оно сгорело в результате пожара в нотариальной конторе. Впрочем, не исключено, что имеется копия…

— Как его зовут? — подалась вперед Софья.

— Этого я вам не скажу.

— Отчего же? — удивилась Новосильцева.

Конон Николаевич вновь сомкнул веки.

— Оттого, что тайны моей фамилии никого боле не касаются.

— Ошибаетесь: очень даже касаются. Ну конечно, не нас с сестрой, а вот этого молодого человека — Александра Сорокина. Жизнь его сложится иначе, если станет доподлинно известно, что в его жилах течет дворянская кровь.

— Полагаете? — Он открыл глаза.

— Нет сомнения в том. Вы же сами помогали ему, взяли в казачки и потом отправили на учебу. Продолжали в письмах наставлять на путь истинный.

Милюков согласился:

— Так оно и было. Но сия тайна — не моя тайна, Я не вправе… Нет, и не просите. Только ежели папенька дозволит. Обратитесь к нему.

— Нет, боюсь, не дозволит: нрав его суров, по рассказам…

— Это верно. И чем старше становится, тем строже ведет себя. А уж после смерти маменьки… совершенный сделался… нет, не стану говорить дурно о моем родителе. Попытайте счастья сами.

Старшая Новосильцева вздохнула:

— Хорошо, попробуем… Все же грустно, что от вас не дождались помощи.

— Я бы с удовольствием, — отозвался Конон. — Но не в силах, правда. Не ругайте меня, пожалуйста, и войдите в положение. Человек ограничен в своих возможностях — взглядами, принципами, предрассудками, наконец. Все, что мог для Сашатки и для вас сделать, видит бог, я сделал.

— И на том спасибо.

Возвращались из Маковища в задумчивости. Софья на коленях держала картину, упакованную в домотканый холст.

— Как же упросить Милюкова-старшего? — посмотрел на нее Сашатка.

— Я ума не приложу.

— Денег дать, — посоветовал Вася.

— Не возьмет, — возразила Екатерина. — Знаю этаких стариков-упрямцев — сделаны из другого теста. Нынешний за деньги мать родную продаст, а былые — нет. Умирать будут — а своих позиций не поменяют.

— Что же делать, Екатерина Владимировна?

— Будем смотреть по обстоятельствам. Завтра навестим Николая Петровича и на месте уже решим.

— Ой, боюсь, ничего-то у нас не выйдет.

— Ладно, не грусти раньше времени.

Мальчики снова отпросились у дам переночевать в доме у Сорокина и простились с сестрами до утра. А Катюха, выслушав Васю и Сашатку, с ходу предложила:

— Надо попросить помощи у камня-следовика.

— Что еще за камень такой? — удивился Антонов.

Девочка пояснила:

— В храме нашем Покрова Пресвятой Богородицы есть икона Святителя Николая Чудотворца. На Николу Вешнего — это в день девятого мая — совершается крестный ход в Деревяниху. Путь не близкий, двадцать верст примерно. Там стоит валун, на котором след оставил Николай Чудотворец. Если приложить к следу руку и желание загадать, непременно оно исполнится.

— Ты уже желала о чем-то? — продолжал расспрашивать Вася.

— Да, желала. В этом мае желала, чтоб Сашатка приехал в гости — видишь, и сбылось.

— Врешь ты все, — не поверил он.

— Вот те крест!

В этот день идти было поздновато — можно не обернуться до темноты, и уговорились на завтра, после визита в Островки к старшему Милюкову.

4
Как всегда, за утренним кофе Николай Петрович слушал доклады управляющего. Вроде безразлично спросил:

— Ну а что там эти… гости из Москвы? Для чего приехали? Только ли купить картины Сороки?

— Вероятно, да. Братец ваш продал им картину за триста Рублев. Говорит, что продешевил, но не слишком сетует. Триста тоже, поди, на дороге не валяются. А сынок ваш, Конон Николаевич, так и вовсе подарил задарма.

— Вот лопух! — выругался папенька.

— Чистая душа! По-иному не скажешь… Но одно примечательно, ваша милость: разговор у них шел об наследстве вашего батюшки.

Милюков-старший посмотрел на него с тревогой:

— То есть как? Это почему?

— Не могу знать. Только ведаю от надежного человека. А ему говорила Фроська, дворовая девка ихняя, что таскала блюда с кухни до стола. Дескать, есть в Твери некий душеприказчик, что имеет копию завещания нашего Петра Ивановича покойного, царствие ему небесное. Хоть само завещаньице-то сгорело.

— Знаю, что сгорело, как не знать, — проворчал Николай Петрович. — Получается, сняли копию… Вот мерзавцы! Никому ничего доверить нельзя. Подлецы, хитрованы. Так и норовят объегорить. Платишь им деньги — заверяют, что все исполнено. А откуда ни возьмись — копия… — Поднял на него взволнованные глаза. — Ехать надо в Тверь, без задержек ехать…

— Полно, как же ехать, ваша милость? Ось коляски сломана, только нынче в кузню повезли.

Барин закричал на визгливой ноте:

— Стало быть, исправить немедля! К десяти часам чтоб готово было. В десять еду.

— Что ж самим-то ехать, Николай Петрович? Может быть, пошлем надежного человека? С этим душеприказчиком нечего точить лясы. Порешить по-тихому — и концы в воду.

— Цыц, болван! Ты меня научишь… не хватало еще один грех брать на душу… Нет, договорюсь по-хорошему.

— Ну, как знаете, дело ваше. Я-то что? Предложил — и забыл…

— Да, забудь, голубчик. И вели скорее чинить коляску.

Словом, когда около полудня Новосильцевы с мальчиками появились в Островках, управляющий встретил их неожиданной новостью:

— Барина-то нашего нетути.

— То есть как это «нетути»? — удивилась Софья. — Где же он?

— Сутрева в Тверь уехамши по делам.

— Вот те раз. Мы же посылали ему записку и предупредили, он ответил согласием…

— Значится, дела обнаружились неотложные.

— А когда вернется?

— Не имею понятиев. Никаких распоряжениев не оставили-с.

— Что за срочность вышла? Странно, странно…

Управляющий поклонился с масляной улыбкой:

— Вы уж не серчайте на него, ваша милость. Бог даст, приедут через день-другой, и тогда назначите новое свидание.

— Это вряд ли. Мы ведь собираемся завтра уезжать.

— А чего ж так скоро? Не успели приехать, и уже назад? А Сашатка-то, поди, по родным соскучился. Отрывать его от родительницы тоже раньше времени грех…

Посмотрев на его довольное, хитрое лицо, Софья рявкнула:

— Не твое дело. Передай Николаю Петровичу, что своим поступком он обидел нас. Хоть бы написал. Некрасиво эдак.

Управляющий снова поклонился:

— Не серчайте, барыня, не со зла он, а по важной необходимости.

— Будь здоров, любезный.

— Да и вам не хворать, ваша милость…

Проводил взглядом их коляску и проговорил сквозь зубы:

— Не мое, вишь, дело… А твое дело — по чужим завещаниям рыскать? Дуй давай отседова подобру-поздорову!

На обратном пути в Покровскую дамы обменялись соображениями.

— Что-то здесь нечисто, — заявила Екатерина. — Что-то он темнит.

— Думаешь, старший Милюков дома на самом деле, но сказался в отъезде?

— Нет, не думаю. Помнишь, мы, когда ехали поутру в Покровскую, вывозили из кузни барскую коляску? Видимо, на ней и отбыл.

— Но зачем так поспешно?

Заглянув ей в глаза, младшая спросила:

— Завещание?

— Не исключено…

— Конон предупредил отца?

— Это вряд ли. Впрочем, всякое может статься… Главное, не как, а что. Что в этом завещании? Отчего его так скрывают? Да еще и оригинал спалили…

— Полагаешь, намеренно?

— Я теперь всякое готова подозревать.

После паузы Вася произнес:

— Тут подозревать нечего: ясно как божий день.

— Что же тебе ясно? — обратили на него взоры сестры.

— В завещании сказано нечто про Сороку. Про его родство с Милюковыми. А они решили это дело замять. И поджог устроили. И вообче. А Григорий на них обиделся через это и полез в петлю.

Софья улыбнулась:

— Вот насочинял! Прямо в духе Эдгара По.

— Нет, ну правда? — вскинул брови Антонов. — Разве не логично?

— Очень даже логично. Только не имеем никаких доказательств.

— Надо ехать в Тверь к этому душеприказчику. Заплатить ему…

— Я боюсь, мы с душеприказчиком уже опоздали. Милюков, скорее всего, именно к нему поскакал.

— Все равно надо ехать в Тверь. Здесь уже ничего не разведаем.

Помолчав, Екатерина сказала:

— Может, он и прав. Нам ведь главное — не само завещание; бог с ним, пусть сожгут, съедят, это все равно; нам хотя бы на словах узнать подтверждение связи Милюковых с Сорокой.

— Значит, завтра в Тверь.

— А сегодня — к камню-следовику, — проявился Сашатка. — На коляске как раз выйдет споро. Только надобно захватить Катюху.

— Непременно захватим.

Ехали по живописной лесной дороге к западу от Покровской и по мостику перебрались через реку. Катя, одетая в выходное платье и цветастый платочек, поясняла живо:

— Люди бают, был на Деревянихе скит. Иноки жили да молилися. И однажды к ним явился Николай Чудотворец с отроком. Оба они стояли на этом валуне. И открыли инокам Божьи истины. А с тех пор на камне-то следы и видны. Коли набирается в них вода, можно ею умыться, и все хвори как рукой снимет.

— А часовенку, я слышал, папенька расписывал? — обратился к сестре Сашатка.

— Ой, не ведаю — папенька ли, нет ли, токмо знаю, что писали там ученики Алексея Гавриловича Венецианова.

— Посмотреть бы — страсть как хочется.

Наконец, прибыли на место. Собственно, Деревяниха оказалась не деревушкой, а лесным урочищем близ другой деревни — Рябихи, три двора всего. Вышел на их зов старикан в холщовой рубахе, поклонился и сказал, что гостям у них всегда рады, и пошел за ключами от часовни. Та была неподалеку — ладная, воздушная, выкрашенная голубой краской. В полумраке внутри разглядели несколько икон, в том числе «Рай и ад»: вроде бы в преддверии Страшного суда ангел и черт собираются взвешивать на весах человеческие деяния — праведные и грешные; а за чертом уже бурлит на огне предназначенный грешникам котел…

Все стояли и крестились благоговейно.

Перешли к ручейку, где стоял навес, под навесом — собственно, валун. Старый, весь во мху. А правее на нем и вправду виднелись следы: что поменьше — детские, покрупнее — взрослые. Но воды в них не было. Визитеры по очереди опускались у камня на колени, кланялись, крестились, целовали шершавое его тело. Катя, загадывая желание, поместила ладошки в детские следы, а Сашатка — во взрослые. И слова его внутренние были такие: «Господи Иисусе, Николай Святитель, помилуйте мя, грешного. Помогите тайну нашу раскрыть в Твери. Помогите поступить в лицей Катковский, выучиться дельно, а потом жизнь прожить праведно. Ибо никакого иного желания не имею. Господи,помилуй!»

Сосны над ними кронами качали. Муравьишки ползали по камню. В стороне дед рябихинский молча наблюдал и крестился, но у валуна ничего не просил. А потом гостям предложил выпить чаю. Те благодарили, но не проявили желания.

— Ну хоть квасу клюквенного отведайте.

— Нет, спасибо, спасибо, нам пора.

— Ну хоть родниковой водицей лики свои обмойте. Чудодейственная водица, святая.

— Это можно.

Погрузились опять в коляску. Помахали деду рукой. И, уже отъехав, Софья произнесла:

— Вот она какая — Русь исконная. Тишина, покой, благодать. Где-то в стороне — войны, революции, эпидемии. Здесь же ничего не меняется никогда.

— Хорошо сие или плохо? — чуть прищурил глаза Антонов.

— Я не знаю. Но исчезни вот это все — и Руси не будет. То есть Русь, пожалуй, останется, но уже другая, без своей особинки. Я бы огорчилась.

— Да, и я, — покивала Екатерина.

— А по мне, так нет, — Вася покачал головой круглой, как кочан. — Будущее — не тут, не в лесах, не в чащобах, а в больших городах, фабриках, заводах, телеграфе, на железной дороге. Люди не должны жить убого, как здесь.

Софья ему ответила:

— Да, ты прав: будущее строится в городах. Но медвежьих углов русских деревенских все равно жаль немного. Как ушедшего навсегда детства.

5
До почтовой станции их довез тот же кучер из Поддубья. Провожая гостей, Павел Милюков посоветовал встретиться в Твери с сестрами Венециановыми — дочерьми великого живописца: старшая была замужем, а вторая нет, и живут вместе, и преподают рисование, — может, что и расскажут новое о Григории Сороке. На дорогу супруга Павла принесла им корзинку снеди; Новосильцевы вначале отказывались, но боясь обидеть хозяйку, под конец согласились взять.

Кучер всю дорогу без умолку болтал, вновь ругая Николая Петровича, самодура, благосклонно отзываясь о своем барине — Павле Петровиче («хоть жена его от него погуливает, это все знают, кроме самого»), и о Кононе Николаевиче («он у нас блаженный, самый добрый из Милюковых»), и о местном батюшке, не лишенном страсти к наливкам и настойкам, и о местном кузнеце, у которого сын побочный от жены управляющего. В общем, прожужжал все уши, утомил страшно.

Сели на поезд и минут через сорок оказались в Твери.


Город был сравнительно чистый, несмотря на июльскую пыль, по реке плыли пароходы и баржи, на пожарной каланче вышагивал караульный, а в торговых рядах предлагали свежую рыбу, молоко, мед и домашнюю утварь. Посреди возвышался шпиль на куполе Путевого дворца Екатерины II (там теперь располагалась резиденция губернатора), рядом же, на Восьмиугольной площади, находилась губернская канцелярия. Именно сюда и направились сестры Новосильцевы по своим делам. На вопрос, могут ли они посетить вице-губернатора Кожухова, им ответил столоначальник:

— А Евгений Алексеевич в это время, после обеда, завсегда совершают моцион в парке. Там его и встретите.

Подивившись такой демократичности, поспешили в парк, примыкавший к Волге, и садовник, подстригавший кусты, указал им на плотного, совершенно лысого господина в сюртуке:

— Вон они, в беседке сидят. Токмо оченно не любят, если их тревожат в энто время. Могут осерчать.

Но иного выбора не было, и московские гостьи пошли на риск. Встав на нижней ступеньке лесенки, ведшей в беседку, Екатерина Владимировна деликатно сказала:

— Милостивый государь Евгений Алексеевич, извините, что отвлекаем, но единственный вы в Твери, кто способен посодействовать нам.

Кожухов, действительный статский советник, посмотрел на них вначале недобро, исподлобья, но рассмотрев двух одетых по моде дам, явно не провинциалок, элегантных, приветливых, не похожих на обычных сутяг, несколько смягчился и встал:

— С кем имею честь?

Новосильцевы поднялись по ступенькам и все объяснили.

— Мы хлопочем по поводу сына бывшего крепостного художника Милюковых, что являлся самым любимым учеником Алексея Венецианова, — говорила опять Екатерина Владимировна.

Вице-губернатор кивнул:

— Кажется, Сорока? Да, я слышал.

Приободренные сестры продолжили: существует мнение, что Сорока — внебрачный сын Милюкова; если это так, то тогда и сыну Сороки не заказан путь в дворянский лицей Каткова. Никаких других намерений тот не имеет и претендовать на долю наследства не собирается.

— Как же доказать их родство? — удивился Евгений Алексеевич.

— Существует завещание старого Милюкова — якобы там о Сороке сказано. Но оригинал сгорел при пожаре, а душеприказчик якобы сохранил копию. Как его найти? Не окажете ли содействие?

Кожухов задумался. Наконец кивнул.

— Хорошо, попробую. Приходите завтра сюда же. Если что узнаю — отвечу. — И опять кивнул, подавая тем самым знак, что аудиенция окончена.

Сестры поблагодарили и, спускаясь вниз, улыбались ему приязненно. Выходя из парка, обменялись произведенным на них впечатлением:

— Он, конечно, чинуша, судя по всему, и сухарь, но не растерял еще столичного лоска, — рассмеялась Екатерина. — Может, поспособствует нашему делу.

— Я особенно не надеюсь, но Бог милостив, и Фортуна может к нам повернуться, — согласилась Софья.

Заглянули на постоялый двор, где оставили молодых людей, и пошли все вместе в гости к сестрам Венециановым (в небольшом городке скрыться невозможно, а получить адрес знаменитых людей — не проблема). Жили они на Миллионной улице, в трехэтажном доме купца Сутугина. Старшая, Александра, 53 лет от роду, овдовевшая не слишком давно, занимала две комнаты с видом на реку; младшая, Фелицата (ей исполнилось 50), одну, с видом во двор; им прислуживала бывшая дворовая девка Устинья. Вскоре после гибели их отца продали имение в Сафонково и на эти деньги жили. Муж Александры преподавал математику в мужской гимназии, а когда открыли в Твери женскую учительскую школу, там вести уроки рисования стали и обе сестры. Быт был скромный, посещали близлежащий Вознесенский собор, иногда молились в Свято-Екатерининском монастыре и не пропускали премьер в городском театре. Дамы, приятные во всех отношениях, подавали ходатайство об открытии галереи, где висели бы картины Венецианова и его учеников, но чиновники раздумывали, медлили, не имея к неденежному делу особого интереса. Появление московских гостей встретили Венециановы радостно, а Сашатку тискали, восхищались: «Вылитый Гришатка — ах, какой красавчик!» Более шумная Александра тут же приказала Устинье собрать на стол и сама помогала ей; Фелицата, смуглая, отразившая греческие корни своих дедов, говорила тихо и ласково. Сам Венецианов по национальности был грек, предки его носили фамилию Проко, а поскольку прибыли они на Русь в XVIII веке непосредственно из Венеции, то и стали тут прозываться Венециановыми.

— Папенька любил Гришу, очень сильно любил, — вспоминала добрая Фелицата. — Так просил за него перед Милюковым! Говорил: да побойся бога, Николай Петрович, не губи талант. Дескать, сам же выделял ты Сороку из крестьянской среды, направление творческое одобрил, восхищался его картинами, а свободы не хочешь дать, чем не позволяешь двигаться дальше — в Академию в Петербурге. Вот Сорока и запил с горя — Господи, помилуй! — и она осеняла себя крестом. — Папенька наш отвлекал Гришатку работой — чтоб расписывал храмы, подновлял иконы. А за это платят неплохо. Вроде перестал пить и в семью деньги приносил. Да и Милюковы вроде бы смягчились, обещали вольную ему дать… Но как папенька погиб — все пошло прахом. Вновь Сорока запил и остановиться уже не смог..

Извинившись, Екатерина спросила:

— Не серчайте за неделикатный вопрос, Фелицата Алексеевна, но ответьте хотя бы в двух словах: как погиб Алексей Гаврилович?

Дочка погрустнела и сказала со вздохом:

— Ехал из Сафонкова в Тверь. По обледенелой дороге. Лошади понесли, и кибитка перевернулась. Папеньке бы выскочить, а ему вздумалось вожжи натягивать… и разбился насмерть…

— Свят, свят, свят! — Все перекрестились.

Софья поспешила переменить тему:

— А скажите, отчего Милюков так упорствовал, не давал Сороке свободу? Слухи ходят, что они в каком-то родстве…

Фелицата опустила глаза:

— Разное болтают… Именно в родстве и причина: крепостной, даже кровный родич, на наследство по закону прав не имеет, если нет оговорки в завещании. А свободный может требовать по суду, даже завещание опротестовать. Ну а кто захочет ценностями делиться?

— Но ведь все же сын!

— Кто вам сказал, что сын? — удивилась Венецианова.

— Нет? А кто?

Дочка живописца замахала руками:

— Все, все, не спрашивайте больше! Ничего я не знаю верно, слухи пересказывать грех. Лучше перейдемте к столу, там уже накрыто.

Помянули Алексея Гавриловича и Сороку. Говорили об учениках живописца, общим числом не менее семидесяти.

— У него не только ведь крепостные были, — не могла не указать Александра. — Миша, вот, Эрасси — наш троюродный братец, скажем. Но, конечно, крепостных больше.

— Плахов, например, — вспомнила Фелицата. — После Академии художеств он стажировался в Берлине.

— Папенька все равно считал, что Сорока талантливей.

— Некоторых выкупил за собственные деньги.

— Да, да, Федю Михайлова выкупил у помещицы Семенской. Даже хотел усыновить и фамилию свою дать. Но не разрешили.

— Отчего же не разрешили? — неожиданно проявился Сашатка, и присутствующие посмотрели в его сторону.

— Время было такое — крепостное право, тысячи препон. А теперь бы было намного проще.

Пили чай с клубничным вареньем. Александра показывала собственные работы — карандашные портреты своих учениц. И один презентовала сестрам Новосильцевым. Фелицата сказала:

— А давай подарим Сашатке тот рисунок его родителя, что у нас оказался по случайности?

— Ты имеешь в виду портрет Богданова?

— Да, его.

— А давай, действительно, подарим. Рисовал Гришатка своих односельчан — в том числе и Богданова этого. Он у них Кожемякой, кажется, трудился. И пока тот позировал, наш Сорока жаловался ему на упрямство Милюкова — мол, не хочет барин продавать его Венецианову. А Богданов говорит: «И-и, батюшка! У каждого свой хрящик, и никто никому не указчик». Так Сорока эти слова в альбоме и записал. Только сей портрет у нас оказался, а вот запись слов потерялась.

Расставались, словно давние добрые знакомые. Возвращаясь на постоялый двор, Софья восхищалась:

— Вот какие дамы славные, милые. Одухотворенные лица. Просто прелесть эти Венециановы.

— И нимало не кичатся родством с великим художником.

— Но отца-то боготворят.

— И Сороку любят.

Вася произнес:

— Если Сорока — не сын Николая Милюкова, то кто?

— Да, — сказала Екатерина, — эта фраза Фелицаты озадачила меня тоже.

— Видно, что-то знает, но не хочет сообщать.

— Отчего все они боятся рассказать правду?

— Неужели мы не добьемся истины? — подал голос Сашатка.

— Вероятно, что не добьемся.

— Может, что-нибудь узнаем от душеприказчика?

— На него вся надежда.

Но назавтра, встретившись в беседке с вице-губернатором, как и было назначено, от произнесенных Кожуховым слов совершенно оторопели. Он стоял, нахохлившись, руки заложив за спину, и смотрел исподлобья; говорил сугубо официально:

— Мне вас нечем порадовать, господа. Я узнал, кто хранил завещание старого Милюкова — Афанасий Петрович Ноговицын. И послал к нему. Человек же мой вернулся в недоумении: накануне утром Афанасий Петрович обнаружен был мертвым, в петле висящим.

Сестры Новосильцевы не могли и слова вымолвить от смятения.

— Я велел прийти полицмейстеру, — продолжал Евгений Алексеевич, — и имел с ним беседу. Он сказал, что как будто бы представляется затруднительным выяснить, сам покойный повесился или кто ему помог… — Пожевал губами. — Словом, если «кто-то», то уместно предположить, что сей «кто-то» очень не желает разглашения тайны завещания старого Милюкова… И послушайте моего совета: не пытайтесь и вы узнать. Уезжайте из Твери побыстрее. От греха подальше.

— Что же это такое, господин вице-губернатор? — неожиданно возмутилась Екатерина. — Получается, что у нас правду не найти? Торжество несправедливости?

Он глубокомысленно закатил глаза:

— Се Рассея, матушка. Правду здесь испокон веку отыскать было невозможно. — Посмотрел на нее печально. — Нет, шучу, конечно. Дело понемногу сдвигается с мертвой точки. Но попробуйте в одночасье изменить вековые устои! Ломка взглядов, ломка жизней! И до справедливости очень далеко.

Сделал шаг на ступеньку вниз, будто нисходя с пьедестала, и сказал чуть проникновеннее:

— Искренне советую: уезжайте из Твери как можно скорее. А иначе безопасность вашу гарантировать не смогу.

— Вы, вице-губернатор?!

Кожухов воздел руки:

— Все под Господом ходим.

— И управы не найти на злодеев?

— На каких злодеев? Этак весь народ пересажать можно. Он сегодня образец добродетели, а потом пошел и зарезал кого-нибудь, а потом снова молится и винится: «Бес попутал!» Все не без греха.

Софья потянула сестру за рукав:

— Ну пойдем, пойдем. Нам и вправду пора уезжать отсюда. — Поклонилась коротко. — Благодарствую, милостивый государь Евгений Алексеевич, за внимание и заботу. Извините, что отвлекли от дел государевых.

Он махнул ладошкой:

— Будет, будет — и ступайте с богом.

Посмотрел им вслед и пробормотал: «Правда правде рознь… И бывает она такая, что уж лучше бы ея и не ведать вовсе».

А Екатерина по дороге на постоялый двор заявила твердо:

— Он, подлец, знает обо всем. Это милюковские происки, я уверена. Разумеется, Николай Петрович сам душеприказчика в петлю не совал — хотя не поручусь, что не сам. Копия-то копией, но нотариус мог бы и без копии разболтать ее содержание. Вот его и повесили.

— Страшная история. У меня аж мурашки по телу бегают.

— Если бы не дети, я бы ни за что не уехала. Растрясла бы это осиное гнездо. Камня бы на камне от него не оставила. Но боюсь за детей. А особенно за Сашатку — он, как сын Сороки, получается тоже в наследниках, и ему это могут не простить…

— Да, но брата и сестру его в Покровской не трогают?

— Потому как они не ищут завещания, никуда не лезут.

Быстро собрались и уже через час находились в вагоне поезда Петербург — Москва, проходящего через Тверь.

Глава третья

1
Осень 1869 года выдалась прелестная: весь октябрь было еще тепло, небо чистое, дождики недолгие, а зеленщики и фруктовщики зазывали наперебой в свои лавки — персики, виноград, чернослив, гранаты, яблоки и груши лопались от сока, сами просились в рот. После приезда в Москву Вася и Сашатка в первое время часто навещали дом Новосильцевых, а потом началась учеба, и вообще времени не стало. Но скандал, приключившийся с их племянником Юрием, все переменил.

Дело вышло так. 22 октября были именины Сашатки, и Екатерина Владимировна предложила отпраздновать это событие у нее, по-семейному. Мальчики отпросились у Доната Михайловича и в начале третьего пополудни, отутюженные, начищенные, причесанные, с купленным специально в кондитерской тортом, подходили к особняку. Навстречу им выскочил Юрий в распахнутой гимназической шинели. Судя по всему, был он весьма нетрезв. (Позже выяснилось, что его отругал отец за небрежную учебу в лицее, сын ответил грубо и демонстративно хлопнул дверью; а затем, выпив коньяку, вознамерился провести вечер во всех тяжких). Налетев на набилковцев, замер, преградив им дорогу. С вызовом спросил:

— Вы какого лешего здесь торчите?

Вася ответил хладнокровно:

— Мы, во-первых, не торчим, а идем к вашим тетушкам. И потом, не «какого лешего», а по приглашению. У Сашатки сегодня именины.

— Это все равно: именины, не именины… И мои тетки не хозяйки тут, а приживалки. Мы хозяева, мы: я и мой отец. Посему — пошли вон, болваны, чтобы духу вашего в нашем доме не было!

У Антонова налились жилки на висках.

— Вы, пожалуй, не очень тут командуйте, Юрий Александрович. Можем не посмотреть, что вы барич. Вздуем так, что мало не покажется.

Лицеист выкатил глаза:

— Как ты смеешь, хам? Грязный оборванец. Я тебя в полицию отведу, и пойдешь по этапу до Сахалина. Прочь пошел, я сказал, а не то узнаешь.

Тут Сашатка попытался разрядить обстановку:

— Хорошо, хорошо, ссориться не станем. Вася, коли нас не желают видеть, можем и уйти. Как-нибудь заглянем потом.

Но его приятель не согласился:

— Чтобы уступить этому засранцу? Никогда.

— Как ты меня назвал? — вспыхнул Юра.

— Да как слышал.

— Повтори.

— Он еще и глухой, выходит.

— Я сказал: повтори.

— А, понравилось? Повторяю: вы засранец и шиш.

— Кто шиш? Я — шиш?

— Шиш и засранец.

— Я сейчас тебя буду бить.

— А силенок хватит, голубая кровушка?

— Вот сейчас увидишь. — Юра размахнулся, но коньячные пары раскоординировали его движения, и замах вышел вялым.

Между тем Вася ловко перехватил его кулак, дернул руку вниз и, будучи искусным драчуном, двинул лбом в скулу обидчика. Новосильцев взвыл.

— Ты меня ударил? Ты — меня — ударил?!

— Да господь с вами, Юрий Александрович, у меня и руки-то заняты вашими холеными ручками. Чем же я могу вас ударить?

— Ты за это ответишь, тварь.

— Надо доказать. Нет свидетелев. Ты же ведь не видел, Сашатка?

— Ничего не видел, — помотал головой Сорокин. — Я глаза закрыл от испуга.

— Слышите? Не видел. Посему ступайте, куда шли. И не трогайте мирных набилковцев.

— Я пойду в полицию.

— Скатертью дорога. Вас там, пьяного, с удовольствием встретят.

Неожиданно гимназист шморгнул носом плаксиво:

— Недоумки… ненавижу вас…

— Ну, не хнычьте, не хнычьте, Юрий Александрович. Все ж таки дворянам нюниться не пристало. — Вася издевался. — Все ж таки катковец. Будущая надежда России.

— Тварь! Подлец! — взвизгнул неприятель и, внезапно вырвав торт у Сашатки, вмазал в физиономию Антонова.

Тот стоял ошалелый — все лицо в креме, перепачканная шинель, а на шее болтается проломленная картонка.

Новосильцев же, торжествуя, быстро ретировался.

— Погуляли, нечего сказать… — проронил Вася. — Торт испорчен, вид изгажен… Как теперь появимся в доме? Стыдоба…

— Ничего, ничего, — приободрил его Сорокин. — Ехать восвояси в этаком конфузе много хуже. Объясним — тетушки поймут. И умоешься, и шинель почистишь.

— Неудобно, Саш…

— Неудобно суп вилкой кушать.

Сестры Новосильцевы, увидав Антонова, сразу же заохали, закудахтали, но ребята, по благородству своей души, выдавать племянника не хотели и проговорили туманно, что на них напали неизвестные местные драчуны. Софья повела Васю мыться, а Екатерина заметила с сожалением:

— Да, по улицам ходить иногда бывает небезопасно. Люди страх потеряли. И свободу понимают как вольницу.

— Без свободы жить тоже отвратительно, — возразил ей Сашатка. — Хуже, чем в тюрьме.

— Кто же говорит о тюрьме? Речь идет о некоей золотой середине. Строгие, но разумные законы — вот что нужно нам. Чтобы люди их соблюдали, но без унижений. Только и всего.

— А законы, говорят, пишутся только для того, чтобы их потом ловко обходить.

— Это говорят прощелыги и уховерты. Новое поколение так рассуждать не должно. Мы обязаны воспитать законопослушных людей.

— Было бы чудесно.

Сестры подарили Сашатке модные и не слишком дорогие карманные часы из Швейцарии, массово изготовленные для России. Назывались они Qualité Сальтеръ, крышки открывались сверху и снизу, а завод и перевод стрелок мог производиться специальным ключиком. Молодой человек взял их в руки потрясенно и не верил своему счастью. Наконец сказал:

— Я теряюсь… в нашем училище нет ни у кого… кроме педагогов… Ух, завидовать будут!

— Лишь бы не увели, — не без оснований заметил Вася, вышедший умытый и почищенный.

— Думаю, не посмеют: сразу ведь обнаружится — не успеют до Сухаревки дойти.

— Это правда.

— Я теперь буду вовремя всюду приходить.

— Да и я с тобой.

После праздничного застолья, сытые и довольные, размечтались. Первым высказался Антонов:

— Вот окончу весной училище и работать пойду в типографию. Для начала куплю себе точно такие же часы, а потом денег подкоплю и женюсь. Не исключено, что на Кате Сорокиной.

— Это еще посмотрим, — улыбнулся Сашатка. — Абы за кого я свою сестренку не выдам.

— Нешто я «абы кто»? — обиделся Вася. — Ты ж меня знаешь как облупленного. Я человек приличный.

— Главное, чтоб не пил.

— И не собираюсь.

Софья обратилась к Сашатке:

— Ну а ты как хотел бы жить после курса учебы?

Он смутился, посмотрел в пол.

— Коль не доведется мне в лицей поступить, так работать тоже пойду…

— Но в лицей берут лишь детей дворян…

— Я и думал: вдруг удастся обнаружить, что мой папенька — родич Милюковых? Видите: не вышло…

— Есть другой путь — усыновление. — Младшая Новосильцева отчего-то медлила. — Я, к примеру, согласна усыновить, но, с формальной точки зрения, мне потребуется согласие мужа — мы хоть и живем порознь, но развода не затевали. И не знаю, позитивно ли Вольдемар отнесется к этой затее и захочет ли давать свою фамилию — Энгельгардт. — Сделала еще одну паузу. — Катя, может, ты?

Старшая сидела с каким-то отрешенным видом.

— Что, прости?

— Может, Сашу усыновишь ты?

— A-а, конечно… — Но в словах ее не было уверенности. — Не отказываюсь нисколько. Но горячку пороть не станем. До весны еще время есть.

— Не скажи, сестренка: дело усыновления долгое. Столько инстанций надо пройти! Минимум полгода, если не больше.

Неожиданно Екатерина прервала ее резко:

— После поговорим. И ты знаешь почему.

Софья слегка смутилась:

— Хорошо, согласна. После так после.

Встав, Сашатка подошел к той стене, где висели картины его отца, сделал вид, что разглядывает их внимательно. Вслед за ним подошла Софья и воскликнула потрясенно:

— Мальчик, детка, ты плачешь?!

— Нет-нет, — лепетал Сорокин, сутулясь. — То есть папеньку вспомнил… и все такое…

Дама по-матерински обняла его:

— Ну крепись, дружочек, крепись. Ты пойдешь в лицей — я тебе обещаю. Верь мне, мы добьемся.

Отрок всхлипнул:

— Токмо вам и верю…

А когда в начале восьмого вечера Вася и Сашатка ушли, старшая набросилась на младшую:

— Ты забыла мой давнишний разговор с братом? Юра тогда сказал отцу о моем якобы намерении Сашу усыновить, и какую реакцию это вызвало! Если ты или я осуществим намерения наши, то придется съезжать отсюда: Александр сказал, что не станет терпеть под одной крышей с собой новоиспеченного крепостного «племянничка».

Младшая ответила хладнокровно:

— Ну, во-первых, брат в запале и не такое отмачивал. Александр отходчив, и его легко переубедить. Во-вторых, лучше я съеду в нумера, но спасу хорошего человека, чем терпеть стану мизантропию нашего юриста.

У Екатерины на лбу появилась трагическая морщинка.

— Ладно, ладно, посмотрим. Надо все обдумать как следует.

Но когда наутро появился в столовой нахохлившийся Юра с фиолетовым синяком на скуле и ехидно проговорил, обращаясь к теткам:

— Водите в дом шантрапу всякую, вот и результат.

Старший Новосильцев тут же вспыхнул, учинил скандал, слушать не желая доводов сестер, а в конце концов сказал жестко: чтобы этих двух набилковцев у него в особняке никогда больше не было.

2
Вплоть до Рождества молодые люди приходить без спроса на Никитскую опасались, а оттуда не получали никаких приглашений. Вася говорил: «Видно, передумали. Не хотят забот лишних. Честно говоря, я и не надеялся с самого начала. Ты подумай: для чего им тебя усыновлять, из каких таких высоких соображений? Только по доброте душевной? Надо быть святой, чтоб вести себя так. А они дамы хоть и славные, но не святые». И Сашатка, хоть и с горечью, но кивал: судя по всему, никакого усыновления не случится. Надо мыслить реально, без фантазий. Он попробует устроиться на работу в типографию Московского университета — ведь ее арендуют те же Катков с Леонтьевым; проявить усердие, рвение, хорошо показать себя; рассказать об отце-художнике; может, и заметят, выделят из массы и позволят в виде исключения поступить в Лицей; времена меняются, и, возможно, вскоре будут брать туда на учебу не только детей дворян. Надо ждать и надеяться.

А на Рождество Вася предложил: почему бы не отправить сестрам Новосильцевым поздравительную открытку? Это никого ни к чему не обяжет: не хотят общаться — не станут, но напомнить о себе было бы уместно.

Сочиняли поздравление сообща. Попытались в стихах — ничего не вышло, рифмы подбирались с трудом, и вообще выходило как-то постно. Перешли на прозу. Получилось так:

«Милостивые государыни Екатерина Владимировна и Софья Владимировна! Низкий Вам поклон от учащихся Набилковского училища Александра Сорокина и Василия Антонова. Поздравляем со светлым праздником Рождества Христова. Разрешите пожелать Вам здоровья, благополучия и веселья.

С самыми добрыми чувствами, Саша, Вася.»

Налепили марку (Вася полизал ее языком) и торжественно бросили в почтовый ящик.

А спустя день (почту по городу доставляли тогда оперативно, письма из Петербурга в Москву доходили и то за сутки), забирая корреспонденцию из прихожей особняка (складывалась она на специальный подносик), Софья обратилась к привратнику:

— Это все, что пришло нынче?

Тот слегка замялся:

— Никак нет-c… Приходила еще почтовая карточка… Только Юрий Александрович соизволили ея разорвать-с…

— Карточка ему?

— Нет, вам-с.

— От кого же?

— Судя по обратному адресу, из Набилковского училища.

— Ах, вот как?! — Дама помрачнела. — А обрывки где?

— Коль не выбросили еще, в мусорной корзине-с.

— Собери и мне отдай. Буду у себя.

— Слушаю-с.

Младшая из сестер Новосильцевых склеила клочки гуммиарабиком. И смогла прочесть все послание. А потом отправилась к своему племяннику. Молодой человек, полулежа в кресле, перелистывал какую-то книжку.

— Юра, как сие понять? — с ходу, с порога обрушилась на него тетка.

— Тетя Соня, о чем ты? — удивился катковец.

Женщина потрясла у него перед носом склеенной открыткой.

— Как ты смел порвать то, что тебе не предназначалось?

Нагло улыбнувшись, он проговорил:

— Полно, тетя, столько шума из-за пустяка.

— Нет, не пустяка. Это дерзость неслыханная — рвать чужие письма. Извинись, или мы поссоримся.

— Ты готова ссориться из-за этих поганцев?

— Прекрати передергивать. Карточка была адресована мне с сестрой. Не играет роли, от кого она. Главное, что не тебе. И поэтому не имеешь решительно никакого права рвать чужую собственность.

Юноша поднялся, сделавшись одного роста с сестрой своего отца. И она увидела прямо перед собой два горящих ненавистью глаза.

— Коли так, я тебе отвечу, милая тетушка. В этом доме два хозяина — папенька и я. Вас мы терпим только из жалости христианской. И вольны в своем особняке делать все, что считаем нужным. В том числе и рвать мерзкие послания.

Размахнувшись, Софья влепила ему пощечину. Он от неожиданности охнул.

— Заруби себе на носу, щенок, — ледяным шепотом произнесла дама, — это твоего здесь нет ничего. Особняк принадлежит в равных трех долях — мне, сестре и брату. Можем разделить его по суду на три части. Или требовать, чтобы Александр выкупил наши две доли. Или выплатить ему его долю и заставить съехать. Словом, я тебе посоветую впредь вести себя осторожнее. Если не хочешь оказаться на улице.

Развернулась и величественно вышла из его комнаты.

— Негодяйка! — крикнул ей племянник, держась за щеку. — Ты еще пожалеешь, старая лахудра. Папенька все узнает. Правильно, что тебя твой муж выгнал!

Но Софья не опустилась до ответа на базарную брань. Вскоре рассказала сестре о случившемся. У Екатерины брови сложились домиком.

— Ненавижу ссор… Отравляют кровь — нам, им…

— Разве это я затевала ссору, Катенька? Он порвал открытку.

— Ну, порвал и порвал. Важность не велика. Не от императора, чай.

— Ты оправдываешь его? — изумилась Софья.

— Никого не оправдываю. Никого и не осуждаю. Под одной крышей надо мирно существовать.

— Я не узнаю тебя, Катя. Что произошло? Раньше ты такой не была.

Старшая сестра покраснела, но потом, после колебаний, заговорила:

— Просто не хотела тебя огорчать… Но уж коль приходится… Я полгода назад продала Александру мою долю в нашем особняке. Он теперь владелец двух третей.

Младшая даже села.

— Катя, но зачем? Отчего в тайне от меня?

— Я хотела помочь одному человеку. Ты его не знаешь… Он женат… У него чахотка — требовались деньги для поездки во Францию на Ривьеру…

— Он поправился?

— Нет, он умер.

— Бедная моя! — Сестры обнялись и расплакались. — Ты его любила?

— Очень… Чисто платонически, правда. Он любил свою жену и не изменил ей ни разу.

— Ты идеалистка, Катюша.

— Да, я знаю…

— Как же мы поступим, если Александр все-таки решится на обострение? Я одна без тебя не останусь тут.

— Продавай ему свою долю, и поселимся где-нибудь отдельно. И никто нам не помешает поспособствовать Саше Сорокину в его судьбе.

— Может быть, и так.

3
Вольдемар Энгельгардт жил в особняке на Арбате. Сын Егора Антоновича Энгельгардта, бывшего директора Царскосельского лицея (в пору, когда там учился Пушкин), он боготворил своего отца, написал о нем воспоминания и пытался сочинять стихи и прозу, правда, безуспешно. В свете слыл оригиналом. Но в салонах появлялся нечасто: танцевать не любил, в карты не играл… Вел унылую жизнь холостяка, хоть и состоял в браке с Софьей Новосильцевой, но они расстались больше двадцати лет назад.

Ей тогда исполнилось семнадцать, а ему — тридцать семь. Был красив и благообразен, а она юна и порывиста. Пылко в него влюбилась и писала письма в стихах. Он вначале умиленно смеялся, но потом растрогался и всерьез задумался, а спустя полгода сделал ей официальное предложение. Свадьбу сыграли скромную и уехали на медовый месяц в Лондон — в гости к его родным (Вольдемар по матери был англичанин, Уайтакер). Но как раз первые размолвки начались у них в туманном Альбионе: девушка неожиданно поняла, что ее принц из сказки — никакой не принц, а обычный человек из плоти и крови, со своими капризами и болячками. Рухнула Мечта. Никаких рыцарских турниров, серенад под балконом и паломничества за Святым Граалем. Был традиционный утренний кофе с утренними газетами, разбирание писем, до обеда — работа в кабинете, после обеда — «мертвый час», файф-о-клок, тихие прогулки в карете, иногда — гости, иногда — театр. Это изо дня в день. Из недели в неделю.

Словом, не выдержав и полгода сосуществования, предпочли разъехаться. Но остались друзьями. И развода не оформляли. Он выплачивал ей небольшой, но приличный пенсион, на который она позволяла себе одеваться по моде. Никогда ни о чем его не просила, сознавая свою вину за несостоявшееся семейное счастье. Но в сложившихся обстоятельствах не смогла справиться с проблемами в одиночку. Испросила разрешения посетить. Вольдемар пригласил ее на следующий день, не назначив часа: дескать, буду дома, приходи, когда вздумается. И она приехала к половине второго.

Вышел ей навстречу в темном пиджаке, темном галстуке вокруг шеи и светлых брюках. Небольшая курчавая борода с проседью. Пышная седая грива волос. И монокль в правом глазу.

Тонко улыбнулся:

— О, Софи, вы такая же молодая и стройная, как в года нашей юности. — И, склонившись, приложился губами к ее руке в перчатке.

Туалет на ней был украшен перьями, юбка слегка расширена до турнюра, шляпа — тоже с перьями. Тонкая вуаль прикрывала верхнюю половину лица.

— Вы мне льстите, сударь, — улыбнулась она в ответ. — Я неплохо выгляжу, это правда, но и меньше сорока мне не дашь. Но и вам не дашь больше шестидесяти.

— Мерси бьен. Что же мы стоим? Окажите милость, проходите в библиотеку. Кофе с коньяком? Чай с лимоном? Может быть, лафит?

— Нет, благодарю, только зельтерской. В горле пересохло.

Сели в кресла друг против друга. И не торопились начинать разговор — да и что говорить, если жизнь прошла, а они упустили их совместное счастье? Все слова становятся бесполезны.

— Как дела, сударыня? — первым нарушил молчание Вольдемар. — Я читал ваши переводы с русского на французский: очень, очень мило. И еще я слышал от князя Щербатова, что открыли какого-то крепостного художника, кажется, из школы Венецианова. Якобы талант изумительный.

Сделав несколько глотков из бокала, Софья подтвердила сказанное:

— Да, мсье, так оно и есть: бывший крепостной Милюковых. Но пекусь не о нем, ибо он давно отправился к праотцам, и не о работах его, ибо у меня только две его картины — остальные по-прежнему во владении Милюковых, — а о сыне его. — И она поведала Энгельгардту всю историю знакомства с Сашей Сорокиным.

Он внимал ей с интересом, поблескивая моноклем, а потом спросил:

— Чем же я могу быть полезен? Говорите, Софи, без стеснений — сделаю, как просите. Вы хотите усыновить мальчика, дать ему фамилию нашу? Я согласен.

— Нет-нет, помилуйте, Вольдемар, — возразила дама. — На подобную просьбу я бы не отважилась. И усыновлять будет Екатерина, он возьмет фамилию Новосильцев. Но на этой почве мы рассорились с братом: он категорически против нашей затеи. Мы не сможем жить отныне с ним в особняке на Никитской. И не согласились бы вы… уступить нам часть своего дома? Не бесплатно, конечно: мы внесем необходимую сумму. Мы бы поселились во флигеле: Катя, я и приемный сын.

Муж ее буквально расцвел:

— Разумеется, дорогая, никаких возражений. Мне так одиноко бывает порой — не с кем словом перемолвиться. И такое счастье: сразу трое интересных персон под боком! Настоящее счастье. И ни о каких суммах речи быть не может. Флигель в вашем полном распоряжении.

Софья просияла:

— Вы неподражаемы, Вольдемар. Впрочем, как всегда.

— Жаль, что вы это поздно осознали…

Младшая сестра Новосильцева рассмеялась:

— Ах, какие наши годы, мсье? Все еще только впереди…

В тот же вечер Энгельгардт написал своей сестре Елизавете, жившей в Курляндии на острове Эзель[5] в замке, принадлежавшем ее мужу — барону Остен-Сакену: «Дорогая Лизхен, лучик надежды, кажется, вспыхнул в темноте моей жизни — я опять влюблен — и в кого же? — в собственную супругу! Ты не поверишь: мы сегодня встретились и так славно поговорили, что моя душа наполнилась радостью. Сестры Новосильцевы переедут ко мне во флигель вместе с приемным сыном Екатерины, и потом — как знать? — может быть, Софи перейдет со временем на мою половину? Как писал Пушкин: „И может быть, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной…“»

Вскоре получил от Елизаветы ответ: «Дорогой Вольдемар, очень рада за тебя. Бог услышал мои молитвы и дарует тебе счастье в жизни. Мы из наших братьев и сестер лишь вдвоем остались на этом свете. У меня нога хоть и лучше, но еще болит, и хожу с тросточкой. Все мои мысли о моем Феденьке — он опять собирается на Тянь-Шань, ибо вознамерился все-таки окончить свой великий этнографический труд. Сына Роберта я, конечно, тоже люблю, но сыночек Феденька — просто свет в окошке. Дети — наша гордость и боль».

Сестры Новосильцевы переехали на Арбат в марте 1870 года.

4
Но, само собой, дело с усыновлением Саши Сорокина шло непросто. Ведь в Российской империи свято соблюдался принцип сословности, и крестьянин не мог быть усыновлен дворянином без согласия Его Величества. Исключение составляли незаконнорожденные дети дворян от крестьянок (но когда у них росли и законные дети, то «приемыши» не имели права на наследство). И еще: раз была жива мать Сашатки, то предписывалось взять у нее письменное согласие на усыновление с переменой фамилии.

Разумеется, нормальному человеку разобраться во всей этой казуистике было не под силу, и Екатерина Владимировна обратилась к присяжному поверенному Опельбауму Генриху Ивановичу из известной юридической фирмы «Опельбаум и сыновья». Генрих Иванович и являлся подобным «сыном», ибо основал контору его отец, Иоганн (Иван) Дитрих Мария Фердинанд Опельбаум.

Младшему Опельбауму шел в ту пору тридцать пятый год, но, пожалуй, выглядел он постарше — по причине своей лысоватости. Не носил ни усов, ни бороды, но зато блистал круглыми очками в золоченой оправе. И имел крупную расщелину между верхних резцов.

Выслушав Новосильцеву, он сказал:

— Вы позволите говорить с вами откровенно, уважаемая Екатерина Владимировна? Без обиняков?

— Натурально, дражайший Генрих Иванович, только так.

Он помедлил, обдумывая предстоящую речь.

— На сегодняшний день обстоятельства неблагоприятны. Первое: юноше уже шестнадцатый год, и в таком возрасте разрешение на усыновление получить практически невозможно. Далее: сидючи в Москве и надеясь только на одну почту, ничего не получим — надо ехать в Тверь, в Покровскую, а затем в Петербург, обращаться в канцелярию Его Величества и в Сенат. Вы согласны финансировать эти мои поездки и мое содержание в них? В-третьих, предстоят и казенные расходы: как официальные, так и неофициальные — ну, вы понимаете? — на Руси по-другому, увы, не бывает… Словом, суммы выйдут немалые. Вы согласны пойти на это?

— Да, согласна, — не задумываясь ответила дама.

— Отдавая себе отчет, что успеха верного гарантировать не могу, и оценивая шансы, скажем, «пятьдесят на пятьдесят»?

— Даже так.

Опельбаум задумался, покачавшись в кресле. И потом кивнул:

— Хорошо, я примусь за эту работу. Мы подпишем договор, и вы выплатите аванс… Но позвольте все же уточнить, — он понизил голос, — отчего вы так категорично настроены? Он ваш тайный родич? В чем здесь подоплека?

Новосильцева улыбнулась:

— Милый Генрих Иванович, можете мне не верить, как не верит мой младший брат, но никакой подоплеки тут нет. Кроме нашего с сестрой чистого желания протянуть руку помощи прелестному мальчику.

— Неужели?

— Истинная правда.

— Просто удивительно: в наше время и подобное бескорыстие…

— Мы с сестрой одинокие сентиментальные дамы, и нам хочется печься о ком-то. Заводить собаку или кошку — это слишком банально. Мы поможем юноше, у которого прекрасные перспективы.

— Дай-то бог, дай-то бог, — отозвался, щелкнув языком, Опельбаум.

— Стоит вам увидеть Сорокина, как поймете сразу: этот юноша далеко пойдет. У него глаза ангела.

Правовед согласился:

— Значит, по рукам. Сразу по получении аванса приступаю к делу.

Начались мучительные, нудные заботы: составление прошений, собирание справок и документов, заверение копий, запись к чиновникам, долгие часы ожидания у дверей кабинетов присутствий, исправление текстов, если в них обнаруживались огрехи или просто несоответствия установленным образцам…

А Сашатка не знал обо всех этих сложностях. Просто учился, бегал на занятия, в том числе и практические — в настоящей типографии, где ученики осваивали набор и верстку. Оба они с Васей делали успехи. И мечтали о скором выпуске, о работе, заработках и вообще о самостоятельной жизни. Собирались комнату снимать на двоих. На сестер Новосильцевых больше не надеялись.

5
Генрих Опельбаум посетил Покровскую вскоре после Пасхи. Он подъехал к дому Сороки на высоких дрожках, в котелке, сюртуке, галошах и с зонтиком, так как капал дождик. Постучал во входные двери: «Есть тут кто живой?» Вскоре появилась девушка в светло-синем платье. Вперилась в пришельца карими глазами.

— Сударь, вы к кому?

— К Александре Савельевне, с вашего позволения. Дома ли она?

— Дома, где ж ей быть, коль она второй месяц не встает с постели.

— Что, болеет?

— Да. Вроде кашель и жар уже прошли, но такая слабая, что сказать нельзя. С ложечки кормлю.

— Но в сознании. В памяти?

— Слава богу.

— Можно ея увидеть?

— Я сейчас спрошу. Как про вас сказать?

— Помните Екатерину Владимировну, приезжавшую год назад с братом вашим?

— Как не помнить! Очень, очень добрая барыня. И она, и Софья Владимировна.

— Я у них присяжный поверенный. Хлопочу по делу Александра Григорьевича.

Девушка испуганно посмотрела:

— Что с Сашаткой? Плохо, нет?

— Ничего плохого. Можно мне войти?

— Проходите, конечно.

Маменька лежала в подушках — бледная, худая, темные круги возле глаз. Немец поклонился:

— Александра Савельевна, извините за беспокойство. Но обрез времени не дает мне медлить. Я поверенный в делах мадемуазель Новосильцевой и одновременно — сына вашего. Разрешите сесть? Я сейчас объясню.

Кратко изложил суть вопроса. И закончил так:

— Коль усыновление состоится, он получит привилегии, дарованные дворянству, сможет поступить в дворянский Лицей и затем занять достойное место в жизни. Вам по вкусу сия пропозиция?

Тихим голосом женщина ответила:

— Я была бы рада за сыночка моего…

— И подпишете требуемый в этом случае документ?

— Документ? Что за документ?

— О согласии вашем на его усыновление. И о перемене фамилии.

— Перемене фамилии?

— Безусловно.

— И какая же будет его фамилия?

— Новосильцев.

Мама помолчала. Наконец, вздохнула:

— Нет, не подпишу.

— Отчего же? — удивился Генрих Иванович.

— Как же так — перемена фамилии? Он Сорокин — в память об отце. А тогда его дети станут Новосильцевыми. И Сороку, Гришеньку моего, забудут… Нет, не подпишу.

Опельбаум заволновался:

— Погодите, погодите, Александра Савельевна. Не пристало в таких вопросах рубить с плеча. Разве дело в фамилии? Кровь Сороки в нем останется, никуда не денется, перейдет к его детям, внукам, правнукам. Но одно дело — жизнь простолюдина, обывателя, и другое — образованного человека, дворянина. Помогите сыну. Не чините ему препятствий. От одной вашей закорючки счастье зависит всей его жизни. — И добавил, более спокойно: — А фамилия никуда не денется — ведь у вас еще старший сын — Константин Сорокин. Вот его дети и внуки будут Сорокины.

Мама продолжала молчать. Неожиданно к разговору присоединилась Катюха:

— Извиняюсь, конечно, что встреваю… Но молчать не могу. Маменька, голубушка, подпиши, не упрямься. Ну, Сорокины — что ж с того? Ведь Сорока — тоже не фамилия, а прозвище папенькино с детства, он Васильевым был записан, как и ты — Васильевой. Пусть уж братец станет дворянином, коли нам не выпала сия честь. Мы могли бы зваться Милюковы, коль на то пошло. Но теперь не про это речь. Подпиши, пожалуйста.

Женщина подняла веки, посмотрела трагически. Еле слышно произнесла:

— Ладно, раз ты просишь… Может, в самом деле так ему счастливее будет в жизни. Дай-то бог родимому!

Общими усилиями усадили ее в подушках, Опельбаум подал перо с дорожной чернильницей и составленный заранее документ. Словно курица лапой,мама начертала: «Александра Васильева» — и в изнеможении, будто после трудной работы, повалилась навзничь опять. Вытерла ладонями набежавшие слезы:

— Может, в самом деле… так оно счастливее… лучше…

Опасаясь, что она передумает, Генрих Иванович торопливо откланялся, отказавшись даже выпить чаю. Но уехать быстро ему не дали: улочку, где стоял дом Сороки, перегородила коляска, из которой вылез управляющий Милюкова. Коротко поклонившись, он сказал:

— Не сердитесь, милейший, но наказ имею от хозяина моего, Николая Петровича, привезти вас к нему для сурьезного разговора. Соблаговолите проехать.

— Вот еще! — заявил присяжный поверенный с вызовом. — Даже не подумаю. Это что еще за новости? Мне никто диктовать не может, с кем иметь беседу, а с кем нет.

— Безусловно, так, — согласился противник, — токмо ведь и нам никто ничего диктовать не смеет: русская глубинка, как говорится, до царя далеко и до губернатора тож. Тут у нас всякое случается. Чик! — и нет человечка. А потом где-нибудь в озере обнаруживают хладное тело.

— Ты мне угрожаешь, олух? — разозлился немец.

— Да помилуйте, разве ж я могу? Угрожать московскому господину? Да ни боже мой. Я прошу по-хорошему: отправляйтесь-ка в усадьбу Николая Петровича, а не то придется применять силу.

— Силу? Ко мне? По этапу хочешь пойти?

— Не стращайте, не надо, сударь. Никакого этапу быть не может, ибо ничего не докажете. То-то и оно. Не серчайте попусту, милостивый государь. Что ж вы разговору боитесь? Милюков, чай, не вурдалак, вашу кровь не выпьет. Дело-то минутное. Он вас спросит кой о чем, вы ему ответите — и поедете себе на здоровье. Здесь вы никому боле не нужны.

Помолчав, Опельбаум кивнул:

— Так и быть, поехали. Мне бояться нечего.

— Ну вот видите: сами и надумали. С самого начала бы так.

Оба экипажа покатили вровень: управляющий следил, чтобы дрожки Генриха Ивановича ненароком не ускользнули. Въехали в ворота усадьбы. Оглядевшись, присяжный поверенный спрятал зонт, спрыгнул наземь и, поправив галстук, в дом направился. Снял калоши у вешалки. Голову подняв, обнаружил Николая Петровича, вышедшего к лестнице. Тот одет был в домашнее: шитой курточке и сорочке апаш, в хромовых сапожках. Улыбнулся приветливо:

— Бесконечно рад, что изволили заглянуть ко мне.

Немец фыркнул:

— Коли угрожают утопить в озере, как же не изволить?

— Угрожали? Вот негодники, право слово. Я им всем задам. Как они посмели? Деревенщина, неучи — вы уж их простите. Я вас пригласил с самыми невинными чувствами, право слово. Просто любопытно. Для чего на моей земле появилось некое ответственное лицо из Москвы? Знать необходимо.

Опельбаум ответил:

— Вашу милость дело мое никак не касаемо. Интерес мой исключительно до семьи Васильевых — или же Сорокиных, как прикажете. Все, что было нужно, выяснил, и теперь собираюсь уезжать.

Николай Петрович оскалился:

— Значит, эта дура подписала свое согласие на усыновление?

Генрих Иванович подумал: «Ишь ты — шустер. Тайну разгадал. Впрочем, тут, в провинции, что за тайны? Все все знают».

Милюков продолжил:

— Только допустить сие никак невозможно.

— То есть что? — спросил посетитель. — Что невозможно?

— Я имею в виду усыновление. Ведь закон запрещает дворянам усыновлять крестьян.

— Но случаются исключения.

— Я и говорю: допустить невозможно. Никаких исключений. Посему прошу передать мне свою бумагу.

От подобной наглости наш присяжный поверенный даже растерялся.

— То есть как это — передать?

— Очень даже просто: из рук в руки.

— Да с какой же стати?

— Да с такой, что я вас прошу. И расстанемся ко взаимному удовольствию.

— Но ведь это произвол, Николай Петрович!

— Никакого произвола, помилуйте. Вы мне тихо-мирно отдаете согласие матери на усыновление и без всяких задержек оставляете здешние места. С пожеланием доброго пути.

Немец посуровел:

— Вы не отдаете себе отчета, что делаете.

— Отдаю совершенно. Каждый выступает за свой интерес. Я и выступаю как могу.

— Да и я выступаю как могу, сударь. И бумаги никакой не отдам.

— Не желаете, значит? Очень, очень жаль, — опечалился барин. — Мы могли бы поладить. А хотите, заплачу вам тысячу рублей?

— Торг бессмыслен. Разрешите откланяться.

— Нет, не разрешаю. — Милюков звонко крикнул: — Прошка, Тишка — ко мне!

Из соседних дверей появились два дюжих мужика — первый с топором, а второй с орясиной. Их намерения были недвусмысленны.

— Понимаете, Генрих Иванович? — улыбнулся негостеприимный хозяин. — Выбора у вас нет. Отдавайте бумагу.

Опельбаум попятился. Произнес сквозь зубы:

— Выбор есть всегда. — И достал из внутреннего кармана сюртука вороненый пятизарядный кольт. — Прочь с дороги, или я стреляю.

Мужики замерли.

— Сдрейфили, ребята? — продолжал улыбаться Милюков. — Так не трусьте. У него недостанет сил выстрелить.

Приободренные «ребята» двинулись на присяжного поверенного.

— Недостанет сил? — рявкнул Генрих Иванович и нажал на спусковой крючок, для начала направив дуло над головой Милюкова. Пуля угодила в хрустальную люстру, и осколки стекла посыпались вниз.

Замешательство в стане врага было оглушительным. Немец этим воспользовался, выскочил во двор и хотел было прыгнуть в бричку, но дорогу ему заступил управляющий. Что ж, пришлось и на него направить оружие.

— Прочь пошел! — приказал москвич. — Или за себя не ручаюсь.

— Тихо, тихо, милейший, — не испугался тот и попробовал отнять револьвер. — Вы в гостях, а ведете себя неправильно…

Опельбаум снова выстрелил, ранив неприятеля в плечо. Вскрикнув, управляющий перегнулся пополам от боли. А доверенное лицо Новосильцевой, оказавшись в экипаже, сам огрел коня по крупу вожжами: «Но! Но! Вперед!»

Тут на галерее появился Милюков с охотничьим ружьем. Проворчав: «Далеко не уйдешь, скотина!», он пальнул оппоненту в спину. Но рука, видно, дрогнула, и свинец полоснул по уху Генриха Ивановича. Ничего не почувствовав, присяжный поверенный лишь сильнее стал хлестать лошадь. Бричка вынеслась за ворота. Николай Петрович бахнул вслед, но уже не целясь, лишь из вредности. Крякнул: «Упустили беса. Черт его подери».

Вылетев на большак и поняв, что погони нет, Опельбаум отпустил вожжи, передал их вознице, сидевшему на козлах ни живым ни мертвым, и расслабленно рухнул на сиденье. Вытащил платок и прижал к раненному уху. Недовольно поморщился:

— Ух, кровищи сколько!.. И галоши мои пропали… — тяжело вздохнув, обратился к кучеру: — Ну, гони, гони, дядя. Нам до вечера надо быть в Твери.

6
Жизнь в доме Энгельгардта совершенно преобразилась: всюду в вазах теперь стояли цветы, Софья Владимировна часто играла на фортепьяно (иногда с Вольдемаром в четыре руки), а Екатерина Владимировна командовала кухаркой. Регулярно обедали вместе, а по воскресеньям принимали гостей — заходили на огонек Фет и Дружинин, а Сашатка с Васей даже ночевали по праздникам.

И в один из таких майских вечеров 1870 года только сели в гостиной за лото, как дворецкий доложил:

— Некий господин прибыл к мадемуазель Новосильцевой. Говорит, что по неотложному делу — относительно Сороки.

Общество замерло в изумлении.

— Я сказал им, что теперь у господ лото, и просил обождать, но они настаивают, ибо очень торопятся.

— Хорошо, зови, — разрешил хозяин.

Через несколько минут на пороге гостиной появился седоватый мужчина, просто, но со вкусом одетый, хоть и с некоторой долей провинциализма. Поздоровался, шаркнув ножкой.

— С кем имеем честь? — обратился к нему Энгельгардт.

— С вашего позволения, Ноговицын Афанасий Петрович из Твери.

Сестры Новосильцевы онемели. Первой пришла в чувство Софья:

— Миль пардон, но ведь нам сказали… что вы якобы… некоторым образом…

— Отдал богу душу? — Тонко улыбнулся пришелец. — Поначалу все так и считали, но потом все разъяснилось. Дело в том, что был я в ту пору по делам в Вышнем Волочке. А слуга мой, Филька, ростом с меня и комплекции схожей, выпил лишку, да и стал перед зеркалом примерять мои платья. Душегубы-то и перепутали его со мною…

— Душегубы, значит?

— Получается, так. Ведь не сам же Филька в петлю влез в моем фраке-то?

— Да, конечно… А поймали кого-нибудь?

— И-и, да где там, ей-богу! Разве же у нас кого ловят, кроме политических?

Вольдемар спросил:

— Не желаете ли кофе, чаю? Видимо, с дороги?

Ноговицын с благодарностью поклонился:

— Оченно признателен и в другое время непременно откушал бы, но теперь спешу. Я ведь на минутку. Дабы передать Екатерине Владимировне копию того завещания старого Милюкова…

Новосильцева встала:

— Господи, неужто?

— Точно так-с. Зная все подробности дела, я не мог не поспособствовать вашим благим намерениям и…

— Так ответьте, дражайший Афанасий Петрович, отчего разгорелся сыр-бор? Отчего Милюковы не хотят огласки этого завещания?

Душеприказчик покашлял, размышляя, как сказать, но потом кивнул:

— Словом, потому… вы увидите сами из грамоты… старый Милюков — стало быть, Петр Иванович, царство ему небесное! — заявлял в документе официально, что Васильев Григорий, по прозвищу Сорока, — сын его внебрачный.

Все оцепенели.

— То есть как — его? — вырвалось у Екатерины. — Получается, что не Николая Петровича?

— Совершенно нет, а родителя его, Петра Ивановича. В сорок девять лет папенька сошелся со своей дворовой крестьянкой, и она родила ему мальчика…

— Получается, что Сорока — брат Николая Петровича?

— Младший брат, — подтвердил Ноговицын. — Более того, в завещании вы увидите, что Григорий получает не только вольную, но и обретает дворянское звание. Правда, без возможности наследования недвижимости. Вместо этого денег ему завещано без малого пятьдесят тысяч серебром.

Все молчали. Первым заговорил Энгельгардт:

— Вот и объяснение козней Милюкова. Не хотел брата признавать. Не желал делиться.

— А Григорий знал, добивался своего, но повсюду натыкался на стену. Через это пил. Через это повесился.

Из угла столовой раздались всхлипы. Все увидели заплаканного Сашатку. Вася утешал его:

— Будет, будет, приятель… Радоваться надо: если есть в тебе дворянская кровь, значит, усыновят без задержек.

— Да, да! — поспешила к нему Екатерина Владимировна. — Сашенька, голубчик, все теперь устроится, вот увидишь.

Молодой человек шмыгал носом и смущенно улыбался сквозь слезы.

А когда все пришли в себя, обнаружилось, что в гостиной больше никого нет: Ноговицына и след простыл. Будто его и не было вовсе. Вольдемар даже пошутил:

— Может, приходил к нам не он, а его фантом с того света?

Софья замахала на супруга руками:

— Не пугай, право. Я и так едва не лишилась чувств.

7
Собственно, вот и вся история, так счастливо закончившаяся для Сашатки Сорокина. Не прошло и года, как присяжный поверенный Опельбаум передал Екатерине Владимировне все бумаги на усыновление, в том числе и постановление Тверского и Московского губернских правлений с утверждением их Сенатом. С этого момента юноша писался Новосильцевым, дворянином. После окончания Набилковского училища без труда поступил в лицей памяти цесаревича Николая и окончил с медалью; за особые заслуги был оставлен преподавать в младших классах математику, греческий и латынь. Дослужился до статского советника.

Вася Антонов несколько лет проработал в типографии Московского университета, где попал в марксистский кружок, и отправился, после приговора суда, в ссылку под Иркутск как пропагандист-народоволец. Организовал в Иркутске подпольную типографию, снова получил срок, после революции разочаровался в марксизме и постригся в монахи. Умер перед самой войной.

Юра Новосильцев, повзрослев и узнав о дворянских корнях Сорокина, начал относиться к нему теплее — во всяком случае, не враждебно. После окончания лицея он пошел по юридической части. Был судьей и женился на своей любви с детства — Маше Щербатовой. А поскольку его отец Александр Новосильцев продолжал дружить с архитектором Милюковым, Юра подружился с его сыном — Павлом. Вместе они стояли у истоков партии конституционных демократов — кадетов. Павел сделал карьеру в политике — после февральской революции стал министром иностранных дел во Временном правительстве. Юрий же, напротив, отошел от борьбы за власть, переехал в свое имение Кочемирово и являлся предводителем дворянства г. Темникова (это под Рязанью). После революции эмигрировал, жил во Франции, в Кламаре, где и упокоился в 1920 году.

Катя Сорокина вышла замуж за унтер-офицера Захарова и переселилась к нему в Санкт-Петербург.

У Сашатки оказалась большая, дружная семья — трое сыновей и пять дочерей, внуки и внучки, и одна из них, Варя Новосильцева, стала известной балериной, танцевала в Большом театре, и на ней женился выдающийся актер Малого театра Михаил Царев.

Не забыто и наследие живописца Сороки: многие его работы можно встретить в Русском музее Петербурга и Тверском краеведческом музее. Сестры Новосильцевы, помогая его сыну, написали и об отце, слава им за это и честь. Обе они не дожили до XX века и нашли приют на одном из московских кладбищ.

Храм и погост в селе Поддубье были уничтожены при советской власти, а могилу Сороки, упокоенного как самоубийца, вне ограды, нет, не тронули. В наше время внучка живописца — балерина Новосильцева — при поддержке Союза художников России и губернатора Твери все-таки добилась установки памятного знака над захоронением прадеда. По благословению Патриарха Алексия II состоялось отпевание Григория Васильевича. Памятник открыли 19 сентября 2006 года.

Вот он, скромный, скорбный, вроде символ жизни и творчества самого Сороки — темно-серый гранит с высеченным православным крестом и надписью: «Здесь, у кладбища села Поддубья, покоится художник Григорий Сорока». Даты не указаны. Да и правильно: разве у художника есть даты? Он живет вечно — в лучших своих творениях.

Об авторе Пропавшее завещание

В современной литературе крайне редко встречается близкое, творчески родственное совпадение автора со своим героем. В повести Михаила Казовского «Тайна крепостного художника» оно просматривается со стороны читателя — автор это совпадение не подчеркивает, — но вполне очевидно.

Творческие пристрастия писателя Михаила Казовского устремлены в российскую историю. В сохраняющихся в архивах и научных публикациях, личных письмах, семейных хрониках, официальных документах России XIX века писатель открывает и выстраивает перед читателем хроники жизни российских семейств. Повести Казовского можно найти в журнале «Кентавр. Исторический бестселлер». Для писателя знатность, положение в обществе, богатство его героев, принадлежность их к царствующим домам не является определяющими признаками интереса. Михаил Казовский разбирается в балансе сословных отношений, в так называемых «социальных лифтах», то буксовавших, то резко взметывавших ввысь героев его биографических новелл на уровни, о которых те могли только мечтать. Аккуратность, достоверность, в сочетании с романтическим стилем, передающим атмосферу эпохи, позволяют сравнить произведения Михаила Казовского с российскими беллетристами Леонидом Юзефовичем и Евгением Анташкевичем. Из западных — возможно, даже, с бережным любителем французской истории Андре Моруа. И хоть объем произведений Михаила Казовского не столь велик в сравнении с масштабами упомянутых авторов, этих исторических беллетристов роднит проницательность, определенная лирическая настройка авторской оптики, передающееся читателю понимание мотивов действий героев в обстоятельствах эпохи.

Повесть Михаила Казовского «Тайна крепостного художника» содержит в себе по-настоящему детективный сюжет, раскрывающийся читателю постепенно, страница за страницей, словно он, читатель, листает архивную хронику. Повороты судеб героев, взгляд на них писателя и от читателя требуют совпадения в настроении, с которым тот обращается к новелле. В сюжете есть и мнимое убийство, и реальная стрельба, и семейная драма. Однако главное здесь в том, насколько внимательно автор всматривается в персонажей, как точно представляет образ страны, невозвратно ушедшей, но все же определенно родной.

Григорий Васильевич Сорока, или Григорий Васильев, по прозвищу Сорока, был художником, воспитанником Венецианова. Его возмужание и творческое развитие пришлось на период отмены крепостного права в России, который по сей день вызывает много толкований. Искусствоведы отмечают, что Григорий Сорока был одним из самых тонких лириков, умевших выразить это настроение в пейзажах, портретах интерьерной (архитектурной) живописи, и даже в копировании икон. Михаил Казовский открывает тайну происхождения художника, который формально освободился от крепостной зависимости от помещика П. Н. Милюкова только с официальной отменой крепостного права в 1861 году. Сохранилось несколько документов, в том числе переписка между художником Венециановым и одним из представителей рода Милюковых, из которой, сопоставив ее с другими документами, можно сделать вывод о том, что представители рода не слишком справедливо обошлись с талантливым молодым человеком, с государственной реформой превратив его незаконного родственника в лицо, обладающее официальными правами, отраженными в завещании, которое влиятельный родственник с нравом былого крепостника пытался скрыть.

Но реформа не могла быть радикальной и окончательной, а рождение человека относится больше к божественным, чем к человеческим, законам. Оставаясь поэтом в своих живописных работах, Григорий Сорока пытался найти правду в мире официальных установлений. Согласно некоторым источникам, он подал на высочайшее имя жалобу на бывшего хозяина, помещика и своего родича. Власть землевладельцев оставалась еще значительной, и этот документ был обращен против художника. Его самоубийство стало, скорее всего, результатом этой жалобы: она вернулась к бывшему хозяину, и тот оказался вправе подвергнуть художника телесному наказанию; но и царское правительство не имело объективных возможностей окончательно ссориться с поместным дворянством…

Крестьянский быт и помещичьи «дворянские гнезда» необычайно лирично отразились в живописи Григория Сороки. Те же сцены удивительно бережно отображены в повести Михаила Казовского, рассказывающей нам о примере, как сказали бы мы сегодня, «социального лифта», трагически застрявшего на половине подъема. И все же та страна, в которой живут его герои, кажется нам теперь прекрасной.

Сергей Шулаков

Примечания

1

Свобода, Равенство, Братство — лозунг Великой Французской революции.

(обратно)

2

Мои милые друзья (фр.).

(обратно)

3

Большое спасибо, мсье. Вы очень галантны. (фр.).

(обратно)

4

Вышедшее из употребления в России имя Конон (по-гречески — «работяга») сохранилось только в виде фамилии — Кононов.

(обратно)

5

Ныне эстонский остров Сааремаа.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Об авторе Пропавшее завещание
  • *** Примечания ***