Король утопленников [Алексей Вячеславович Цветков Цветков-младший] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Алексей Цветков



КОРОЛЬ УТОПЛЕННИКОВ

УДК 821.161.163.3

ББК 84 (2Рос = Рус) 6

Ц 26

Цветков, Алексей

Король утопленников. Прозаические тексты Алексея Цветкова, расставленные по размеру — М.: Common place, 2014. — 222c.

ISBN 978-99970-0109-2

Алексей Цветков — писатель, публицист, общественный деятель. Сотрудничал с множеством изданий, был редактором отдела русской прозы в издательстве «Ультра. Культура». Стоял у истоков книжного магазина «Фаланстер», в данный момент — сотрудник книжного магазина «Циолковский». Автор книг «Сидиромов и другая проза», «Дневник городского партизана», «Поп-марксизм» и многих других.

Публикуется под лицензией Creative Commons

Разрешается любое некоммерческое воспроизведение со ссылкой на источник

Котик

Седая бабушка остановилась у подъезда. Перед нею на задних лапах стоит серо-волнистый кот, уткнув мордку в бабушкин синий халат с цветами, а передними лапами обнимая ее за ногу, как будто он бесконечно о чем-то сожалеет или навсегда с кем-то прощается. «Все кушать хотят!» — приговаривает старушка, почесывая двуногого котика меж ушей. «Все кушать хотят...» — задумчиво повторяет она, не меняя позы и голоса. Учитывая ее возраст, это звучит как вывод из многолетних наблюдений. Котик безутешен и не отлипает, как приклеенный. Никакой еды для него у бабушки с собой нет. «Все кушать хотят!» При желании это можно слышать так: «Все — кушать котят»

Верблюд

Легче якорную цепь (ну, канат) протащить сквозь игольную скважину, чем войти богачу под новые небеса. И мне хочется верить, всю жизнь мне хочется верить, что переписчик привел сюда верблюда намеренно. Верить, что дело не в том, что кто-то переписал, не переспросив, а в том, чтобы слова спасителя стали необъяснимы и поразительны на сотни лет вперед. Кому нужна теперь эта точность? Верблюд с надеждой смотрит сквозь иглу. Верблюд ждет чуда, как и все, кто верит. Якорная цепь давно на дне, и ее никогда не поднимут из небытия. Верблюд — богач, он так много и так долго может нести на своей спине. Если бы без груза, — думает он, — и если б я был моложе, и если бы игла не обычная, а, скажем, для сшивания кожи, тогда бы я попробовал. Вдруг? А так — безнадежно. Не жить мне под новым небом. Новые небеса зовут тех, кто не держал якорь, тех, кто не нес тюков, тех, кто имитировал ошибки, желая, чтобы речь спасителя стала необъяснимой и поразительной вплоть до конца времен.

Город, выславший сообщение

Присмотрись. Он идет. Человек с тростью прибыл и стучит ею в ночную дверь. Дом выбран наобум, но хозяин, открыв, сразу узнает. С прибывшим нельзя разговаривать. Но именно он делает пальцами левой руки знак: «молчание окончено». Хозяин без промедления ведет человека с тростью на кладбище. Останавливается у кружевных ворот, мочит себе шею, взяв воды из мраморного источника. Хочется сделать нечто обычное перед тем, как обещанное произойдет и все изменится. Надписи на могилах никогда еще не были так смешны. Складываются в общий текст, который больше незачем читать.

Ящерицы рассыпаются из-под ног. По-кошачьи взвизгнула дверь, посыпалась земля из ее отверстий. Хозяин дома входит в брошенный мавзолей. Там похоронена машина. Внутри, под крышей мавзолея, темнеет большой широкий круг. Гость находит пальцами отверстие в нем и ввинчивает туда трость. Трость неожиданно легко едет по круглому периметру потолка усыпальницы, и хозяин, взяв ее, начинает бегать вокруг пробужденной машины, повинуясь идеальному кольцу. Гость делает ему знаки: стой/беги. Быстрее/медленнее. Машина шумит. Сверху им на головы сыплется земля. Бегущий держит трость, вонзенную в подвижный потолок, как бесценный факел. Работа длится примерно полчаса. Невидимо сквозь небо послание уходит. Передается. Город отныне больше не немой. Какое оно, послание, не знает никто в городе, потому что оно общее и не может быть дано одному. Одни жители считают, посланием обладает только кладбищенская машина. Другие жители считают, посланием обладает только человек с тростью. Третьи жители считают, посланием нельзя обладать, ибо оно само обладает нами как устройствами. Что думает человек с тростью, никому не известно. Вероятнее всего, он считает себя смиренной и временной деталью вечной машины.

Так или иначе, той ночью город положил свое слово в великое письмо, которое все пишут, но нельзя прочесть, все шлют, но нельзя получить. Встревоженные шумом и светом посылающей машины чайки кружат над мавзолеем, как пепел над большим костром. Они всегда здесь спали. Их никто никогда не будил.

Завтра утром человека с тростью в городе уже не будет. Он разворачивает карту в поезде и едет по ней глазами. Высланное сообщение оправдывает все, что сделают или не сделают жители города потом.

Мандариновый цех

— Ты, главное, помни свое самое выигрышное амплуа, и они все будут твои, — пошутила бывшая жена, прощаясь.

— Это какое?

— Веселый парень с грустными глазами. Это не прокатит только на страшном суде, но ты в него веришь вряд ли.

— На страшном суде я собираюсь задать судье пару вопросов, и мне интересно, не могу даже предположить, как он будет выкручиваться, потому что те ответы, которые я могу предположить, не достойны судьи.

— Ты намерен там спрашивать?

— А ты полагаешь, мы все там будем с заклеенными ртами?

— Иногда мне кажется, все твои проблемы от того, что ты ни дня не работал на заводе. Мой отец всю жизнь трудился в мандариновом цеху. Поэтому я знаю всю технологию. Чтобы изготовить один мандарин, нужно закачать гель, поступающий по трубе из химического цеха первичных смесей, в маленькие пакетики из пленки. Сверху обдать белой пеной, она, застывая, становится цедрой и сгибает новые дольки в шар. Навертеть крашеную корку, заткнуть дырку такой маленькой зеленой финтифлей, звездочкой, она у каждого мастера немного своя, из индивидуальной коробки. Мой отец не рассчитывал на большее, ему не хватало образования, квалификации, чтобы работать в другом цеху, более сложном, где собирали ягнят. Знаешь, кости везут долго, из другой части завода, за это время они успевают высохнуть и отвердеть, клеят к ним мышцы, протягивают сосуды внутрь и заводят сердце, уколов его быстрой музыкой, оно бьется, и будущая овца пошла. Мокрая еще от клея, сама выходит из цеха и щиплет поданную ей траву, нарезанную заранее. Так здорово, но папа мог только мечтать об этом. Делать коз, овец, волков, собак или глубоководных рыб в подсвеченных ваннах. А ты мог бы туда попасть с твоими-то данными. Ну, сейчас, конечно, все это не вручную. Автоматизировано, конвейер, только рычаги жми. А вот мама сидела дома, совсем кустарный промысел, склеивала колосья из зерен, могла даже жука составить нам детям в праздник, если ей все части дать, но получалось не всегда, все-таки самоделка, не патентованное. Вот я какое время помню, когда еще кто-то делал сборку на дому, не все в цехах. Ты мог бы даже дослужиться до лаборатории, в которой собирают людей, это высший пилотаж, работать с мозгом, под микроскопом выстраивать нейроны, плести эмоции, проминать емкость памяти, управляя мельчайшими строителями, говорящими микроэлектрическим светом. Ты мог бы получить патент на авторство и сделать кого-то из нас, если бы хотел.

— Мне завод нравился только когда там забастовка и ничегошеньки нового не собирают. Когда завод не работал, я всегда мечтал: пусть оно берется откуда-нибудь само, растет, например, из земли, а животные могли бы как-то сами научиться делать друг друга. Как только завод вставал, я закрывал глаза и представлял себе, как рыбы в стеклянной глубине переходят к самопроизводству.

И бывшая жена расхохоталась, сняла веселую слезу из уголка глаза пластиковым ногтем:

— Ты всегда абсурдно шутил, это заменяло тебе всю остальную привлекательность. Из земли? Друг друга? Самопроизводство? Расскажи это на страшном суде. Судья, которого рассмешили, не так жесток.

— Почему бы и нет? Возможно, ему захочется это использовать в его следующей серии.

— Ты веришь в следующую серию?

— А ты уверена, что это ересь? Почему бы ему не запустить ее, услышав мою шутку? Возможно, он уже решил так, и потому я и говорю сейчас об этом.

И она вновь засмеялась. А я включил диктофон, чтобы оставить себе этот сахарный растерянный смех в телефоне вместо звонка.

Невиновные

Луна как самое далекое из окон. Куклы-бомбы смотрят с лавок, со ступеней, как будто они с Луны. Гости из самого далекого окна. Их оставляет в полнолуние анонимная террористическая организация: на бульварах, у светофоров, на мостах и пристанях, перед редакциями, там, где никаких кукол, в общем, не ждут. «А мне жаль этих игрушек, — пишет еще не взрослая девочка в школьном сочинении на страшную тему. — Когда я смотрю в магазине на пластиковых девочек, думаю, в кого-то из них вдруг вложат изверги бомбу. Они-то, куклы, сделанные для нас, в чем виновны?»

Но это еще не все. Распространяется новый вид террора под лозунгом «Мы — это вы!» Устройство приводит в действие кто угодно. Например: доставка в ваш офис. Сувенир от неизвестной компании. Щелкаете присланной в подарок авторучкой — дом за окном складывается, дымит, падает. В парке ребенок дотягивается до телефона, привязанного ярким шнурком к ветке, нажимает — автомобильный мост рушится. Вставит офисный человек диск, нажмет — с ближайшего чердака ракета стартует в банк. Появляются группы реабилитации, состоящие из людей, ни в чем вроде бы не виновных, оправданных государством, но убивших десятки, иногда сотни таких же невиновных. Там обсуждают все эти вопросы: «Почему именно я? Кто меня выбрал на эту роль? Террористы? Но как я с ними связан и кто из моих знакомых с ними? Или это выбрал Бог? Зачем он мне это? Или дьявол? Что я могу сказать, хотя бы мысленно, родственникам погибших? Не будет ли кто-то из них разыскивать меня, чтобы все равно отомстить?» И такое прочее... Многие взрывы группы «Мы — это вы!» остаются нерасследованными, потому что случайные виновники, «нажиматели» никому не признаются ни в чем или даже не замечают, как привели в действие. С другой стороны, в реабили-группы записывается много людей, которые ни при чем — случайно щелкнули ручкой или новым телевизионным пультом одновременно с катастрофой, экспертиза подтвердила их чистоту, но отделаться от впечатления не могут, на все теперь смотрят, будто это они убили стольких и оставили свою рану в городском пространстве.

Но и этим не кончилось. Что может быть хуже «Дня бомбы», объявленного анонимами по интернету? Любой лузер, джанки, пижон, социопат, экстремист, обиженный богом, недовольный жизнью изготавливает макет опасного взрывного устройства, как он его себе представляет, и оставляет эту вещь в модном месте или у какого-нибудь известного здания. Переполох в городе: матерящаяся милиция — спецы со сдавленными добела скулами. Робот-обезвреживатель нужен в ста местах сразу, а успевает только в десяти. Большинство клубов закрылось и отменены концерты. К вечеру люди в форме или просто с удостоверениями уже пинают «находки» ногами, а незадачливые дружинники-солдаты тыкают их обычными стальными щупами для мусора. Но в том-то и жуть, что среди поддельных всегда найдется несколько настоящих бомб и выяснить нельзя, то ли враги города воспользовались адским «днем» для своих целей, то ли в изначальном сговоре состоят с выдумщиками-авангар- дистами, учредившими этот «праздник», прикрывающий убийц. Щуп вылетает из солдатских рук и гнется в полете, обнимаясь с колонной, как капризная модернистская вешалка. Мента бьет огненное и бросает на метры прочь. Путевой ремонтник или магазинный охранник, устало потянувшись к седьмой за сегодня «шутке» — точно таких же, с множеством разноцветно торчащих проводов и тиканьем внутри, было две, поэтому не страшно — акробатствует в воздухе и лицом ныряет в отцепившуюся люстру подземелья. А то и сам изготовитель невинной «бомбы» заметит чужую — обрадуется, подойдет поближе, дернет за подарочный бант и увидит Ничего.

С неэтого света народоволец-химик пишет письмо невиновному царю о том, чего царь не помнит: «Черная птица взрыва полоснула тебя когтями, оглушила злыми сильными крыльями. Повалился. И не смог уже больше встать. Больно красные борозды глубоки. Так и лежишь — государь, рассчитавшийся за свое государство. Тебе такому, твоему красному петропавловскому камню я присягаю с радостью».

Про Дедов Морозов

Накануне Нового года наш герой ушел в партизаны. Герой прочел, что они поклялись не стричься и не бриться, пока не будет победы. И это стало последней каплей. До неприличия понравилось. Потому что наш герой и сам не любил стричься и бриться, борода у него была вполне партизанская, а тем, кто особо коротко стрижется, как-то не доверял никогда и в детстве, тайно от родителей, сочувствовал Бармалею, Лешему, Менделееву и другим нестриженым персонажам, лиц которых и не рассмотришь по причине крайней косматости. Мечтал вырасти похожим на них хотя бы внешне, на большее он тогда не замахивался.

У партизан было радио, которое говорило о страданиях народа и притеснениях от властей. Кроме самих партизан его мало кто слушал, потому что там не передавали ни смешных шуток про задницу слона, ни классной музыки, которую сразу хочется зарингтонить, ни интервью хоть с кем-нибудь на тему: какой рукой вы дрочите? Кто вы у нас по гороскопу? Ну и, конечно же: какой шампунь предпочитает ваш кокер-спаниель? Зато сами партизаны слушали свое радио даже слишком внимательно, и всякий раз, в паузах между страданиями и притеснениями, лесные слушатели многозначительно подмигивали друг другу и важно выпускали махорочный дым в потолок землянки. Это означало, что день стрижки и бритья не за горами.

К партизанам тогда бежал и тот, кто с женой поругался, и кого с работы выгнали, и кому учиться в школе надоело. У последних бороды еще не росли, и таким выдавали бутафорские, из крашеной ваты и конских хвостов, поэтому они смотрелись самыми главными косматосами.

И вот как раз к тому дню, когда герой наш примкнул к ним, партизаны до того наслушались собственного радио, что решили наступать на столицу. К тому же, рассуждали они, в дни рождественских праздников бдительность властей ослаблена, а население по традиции ожидает чуда.

Тут должна быть хотя бы короткая батальная сцена, но никакой батальной сцены тут не будет, потому что партизан еще на подступах в тот же день разогнали, а кое-кого и взяли живьем. Получилось так потому, что Никто их в большом городе не поддержал, и чуда, как выяснилось, этот самый Никто ждал совершенно другого. У многих все было в порядке с женами, и работа у многих была вполне сносная, и в школах, вы не поверите, учиться многие благоразумные дети были не против. Потому что если не учиться, то кто тебя потом на работу возьмет, когда вырастешь? Только дворником. А если у тебя нет работы, или дворник ты, то кто за тебя замуж пойдет тогда? Такое же, как ты, беспонтовое чмо? А оно тебе надо, два чмо в одной квартире? Военная неудача эта в который раз доказывает, что одного радио все-таки маловато для победы, хотя для интересной и скрытной жизни в лесу вполне достаточно. И вот сидят те партизаны, которых схватили, в холодном каземате и готовятся на казнь. И мужественно друг друга подбадривают, с трагическим таким юморком, ну прямо как лучшие действующие лица античных драм, — сравнивает наш герой, который по жизни слишком много читал, и от этого сравнивать жизнь с литературой стало его постоянным обыкновением. И вдруг, по окончании рабочего дня, слышат пленники со всех сторон вокруг каземата дружественную пальбу, комплиментарные взрывы и радостные очереди разрывных. И сразу партизаны бросаются друг к дружке обниматься, и молча жмут друг другу руки и долго трясут, и бороды мнут друг другу, подмигивая изо всех сил, не умея выразить вслух, как это круто все-таки, что история их оправдала, и радио все говорило правильно, и хоть Никто сначала никак не поддержал их, но теперь он все-таки передумал и еще как их поддержал, вооружился и вот-вот их освободит. Ну, в самом крайнем случае, каземат окружили сподвижники, оставшиеся на свободе, и вот-вот вызволят пленников, чтобы вместе продолжить борьбу.

Отдельные партизаны, из тех, что часто выступали по радио, уже начинают готовить свои первые речи, подбирают, волнуясь, слова, с которыми они обратятся к народу, репетируют задорные интервью на тему: нет, страшно не было, подумаешь, убьют! Самое важное, конечно, заявить сразу, что притеснений больше нет и страданиям конец.

Тяжелая дверь каземата скрипит, и на пороге перед партизанами, в сопровождении своей внушительной охраны, появляется сам Президент. Вот кто пришел собственноручно освобождать их! Сначала он не понимает, откуда у задержанных партизан столько энтузиазма на лицах и почему они столь снисходительно к нему относятся и даже выкрикивают какие-то обвинения, словно и впрямь его уже свергли. А потом, когда Президент понимает, откуда это все, то даже слегка стушевывается, ему, как человеку культурному, искреннее становится неудобно за них, и он, не глядя никому в глаза, воспитательно так их спрашивает: «Ну как вы могли? Как это вы, лесные братья, перепутали вечерние фейерверки, столичный салют с балконов, веселые шутихи и разрывы детских петард, словом, новогоднюю пиротехнику, с собственным освобождением? Откуда в вас столько опасного идеализма? Ведь это же ежегодное праздничное творчество народа, о котором вы не могли не знать».

Лишний раз Президент убеждается, насколько далеки эти люди от реальности и насколько правильно он решил с ними поступить. А партизаны за одну минуту из веселой ватаги казаков, сообщавших что-то турецкому султану, вновь становятся прикованными титанами духа и с вызовом глядят на Президента пылающими, как елочная гирлянда, глазами. Для чего он пришел? Неужели собственноручно станет их казнить без суда и рвать их еще живую печень, подобно Зевсову орлу, терзавшему непокорного Прометея?

Но Президент говорит другое:

— Уважаемые бунтовщики. Я нашел вам работу. То, что вы бород не стрижете — это очень похвально, только мы их вам перекрасим, чтоб у всех был один цвет — нордический. Потому что в столице реально сейчас не хватает Морозов.

Партизаны сразу все поняли. Они ведь не дураки, при всей их некоторой театральности. И закричали: «Ни за что!» — отрицательно потрясая косматыми головами. В конце концов, они рассчитывали на торжественную публичную казнь. В толпе зрителей наверняка оказались бы их знакомые, родственники, поклонницы, на которых они в последний раз посмотрят с эшафота мудрым, гордым и всепрощающим взором. Многие уже начали разучивать движения и жесты, как именно они взойдут на эшафот. Это был бы незабываемый балет гражданской смерти. А тут им никакого эшафота, и зовут в новогодние ряженые.

— Казнь — это негуманно, — запротестовал Президент, — к тому же вас тогда будут любить как мертвых партизан, растоптанных жестоким тупым миром. А я хочу, чтобы вас любили как живых Дедов Морозов.

И с этими словами Президент открыл в стене каземата какую- то дверку, которую прежде партизаны не замечали, и повернул там какую-то ручку, вроде рубильника. Он убедился, что упрашивать пленных бесполезно и они все сами поймут потом. Партизаны, один за другим, начали кивать, но не оттого что согласились быть Морозами, а потому что вдруг захотелось вздремнуть, все сразу вспомнили, как же давно они не спали, и у всех зачесались глаза, а Президент быстро вышел в коридор, и охрана закрыла за ним дверь. Это был усыпительный газ, проверенное средство. И наш герой вроде бы хотел взбодрить товарищей обсуждением того, как же это они, действительно, так некритично перепутали аполитичный салют с идеологически выдержанной стрельбой, почему настолько неверно истолковали эти городские звуки, ведь если такова средняя адекватность их представлений, то... и даже открыл было рот, но средство проверенное, и героя, как и других, мигом сморило, только и успеешь тут бороду под щеку подсунуть.

Проснулись они так же дружно, на Главной Площади города, рассаженные вокруг самой высокой елки, все в красном, нарядном, теплом, и перед каждым пухлый завязанный мешок из бле стящей ткани. Кое-кто даже сунул нос в эту торбу, нет ли там прежней одежды? Но это было смешно, и выбора оставлено не было. Бороды и волосы всех бывших партизан были выкрашены в снежный цвет, и всем им шибало в нос запахом несмываемой краски из баллончика, какой опыляют автомобили. Президент приветливо кивал им из Главного Окна Главного Здания на Главной Площади. Его план только начинал воплощаться.

Вот на площади появился как бы случайно первый ребенок — румянощекий мальчуган в меховом шлеме, с санками за плечом. Перед ним открылась картина — полсотни Дедов Морозов перетаптываются, отряхиваются и смотрят в свои мешки. «Так вот где подарочки!» — завопил ребенок с восторгом первооткрывателя, увидавшего Америку с мачты. И бросив санки, чтоб не мешали, мальчик помчался к Главной Елке страны, а за ним, из-за угла, вылетела целая ватага детей, наверное, специально приготовленный в засаде школьный класс или сразу два. Еще в себя не пришедшие Деды похватали мешки и пустились от детей прочь. Некоторые из Морозов в этот момент все еще считали себя партизанами, удирающими... выбирающими... ну то есть бегущими на свободу, но Президент видел в окно, что его план удался.

— Если бы они отказались от роли, то мешки бы не признали своими, — мудро сказал он.

— Лови подарочников! — весело и отчаянно кричали дети, выбегавшие отовсюду, как будто в городе вообще не осталось взрослых. И отдельным окруженным Дедам не оставалось ничего, кроме как развязывать мешки и раздавать оттуда красивые, желанные, сладкие вещи, празднично упакованные в фольгу со снежинками, и спрашивать за это: как учился весь год? кем хочешь стать, когда вырастешь? слушался ли маму? хорошо ли кушал? знаешь ли стишок?

Эта игра распространялась по всему городу. Наш герой, загнанный и припертый к стене, в последний раз попытался сопротивляться, опустив мешок в снег:

— Я не Мороз, я партизан!

Перед ним стоял тот самый, первый мальчик, бросивший санки, и недоверчиво щурил глаз.

— Тогда у тебя должно быть в мешке оружие, — со знанием дела сказал ребенок и, не дожидаясь разрешения, развязал лямки золотой торбы.

Оттуда показались большущие карамелины в полосатой фольге, игрушечный компьютер, детские мобильники, игровая приставка, красиво завернутые фрукты, конфетные наборы, посуда для кукол, таблетки для похудания, но это, видимо, для взрослых, или вообще случайно положили.

— Может быть, оружие ниже? — до последнего надеялся мальчик, добираясь уже до дна. Он знал о партизанах немного, но был уверен, что они не ходят без оружия, и уже за это одно их очень уважал. Туристическое лото, складной дом, надувные пингвины, фосфорные глобусы иных планет, резиновый табунок лошадок с цветными гривами, плачущие пупсы в колясочках и прозрачные стеклянные колокольчики с тотемным зверем наступающего года. Нашлось, конечно, и оружие — детское, стреляло пластмассовым огоньком. Несколько разочарованный, мальчик выбрал себе огромную, в полосатой пленке, конфету и красивую пожарную машину с раздвижной лестницей, потому что компьютер и мобильник у него уже были, складной дом не нужен, пингвины — отстой, а посуда для девчонок. Потом, набравшись храбрости, попросил:

— Дашь бороду подергать?

И, все еще тяжело дыша после погони, наш герой устало кивнул.

— Настоящая! — одобрил ребенок, надергавшись. — А я в тебя не верил, думал, что родители врут, в магазине берут подарки.

И герой наш кивнул снова, и дал парню руку в узорчатой рукавице, и они пошли к высокой деревянной горке, где еще оставалось много не осчастливленных детей. И пока они шли, мальчик рассказывал стишок и называл свои баллы в школе, и говорил, что хочет быть пожарником, хотя наш герой его ни о чем не спрашивал.

К вечеру Дедами Морозами признали себя все бывшие партизаны. Теперь каждый из них считал, что это гораздо лучше, чем казнь на эшафоте, они даже не говорили друг с другом об этом вслух, настолько это стало ясно. Заночевали в Главном Здании, усталые и счастливые, а на следующий день, заполнив новыми подарками золотые мешки, они уже ни от кого не убегали, а наоборот, водили хороводы вокруг елок, командовали вылепливанием снежных баб и возведением крепостей и организовывали прыжки в мешках. Их профессионализм рос.

А мудрый Президент смотрел на это из Главного Окна и сам себе говорил вслух: «Каждому найти нужно свое место. Иногда занимаешь неправильное и думаешь, что ты партизан и народный мститель. А дашь тебе мешок и шапку красную, и вот ты уже счастливый, бесплатно раздаешь ребятам радости из мешка. И польза от тебя есть, и жив ты здоров, и у всех хорошее настроение. И Никто тебя вчера не поддерживал, Никто в тебя не верил, а сегодня, почувствуй сам, как Никто к тебе относиться стал?»

Президент говорил все это, как будто повторял свое новогоднее обращение к народу. Он говорил у окна, а маленькая камера в стене записывала. Для истории.

Но нельзя заканчивать на столь политической ноте. Можно, скажем, порассуждать, отчего у нас герой такой негероический и почему его почти и не видно, и зачем так часто бывает в современной литературе? Но это же рождественская история, и в ней ненавязчиво должен упоминаться Бог, родившийся в Вифлееме. В наши времена Бог поощряется. И, как правило, пишется с большой буквы. Ну, например, так:

Расправившись с карамелиной, мальчик почувствовал, как рот склеивается от сахара, а глаза от того, что поздно уже, и обнялся с подушкой, даже не почистив зубов. Во сне ребенок увидел Бога. Бог был немножко Дед Мороз, немножко Президент из телевизора, немножко Папа за праздничным столом и немножко Учитель Истории из школы. А в целом тот самый Никто, который так редко кого-либо поддерживает и кому-либо верит.

И мальчик в чем-то признавался ему по секрету и за что-то просил прощения (подробностей он утром не мог вспомнить), и спрашивал у Бога, действительно ли он имеет право на подарки, полученные сегодня на улице из мешка, даже если умудрился потерять санки?

И верит ли Бог ему?

А Бог оказался гораздо добрее, чем ожидалось, и обещал спящему мальчику что-то очень хорошее впереди, и тоже в ответ признавался в чем-то, и тоже просил его за что-то извинить, а под конец совсем растрогался и сказал:

— А знаешь что? Может, меня и нет. Я тебе только снюсь. Зря люди верят попам.

И от удивления, что Бог приоткрыл ему такую тайну, мальчик, конечно, проснулся.

Яркое морозное солнце искрилось в кристальных орнаментах на оконном стекле. И, вглядываясь в эти готические арки и бриллиантовые ордена, мальчик подумал:

— А все же это была очень особая конфета от очень странного Мороза, если после нее мне снился столь необычный сон.

Ценарт 1

В тот день Товаровед, уехавший в Египет, много оставил Продавцу работы, а именно наляпать от руки сотни две ценников на только что поступившие книги. И Продавец ловко печатал, снимая названия пальцем с ленты. Доставал из коробок альбомы эротических фото и гениев авангарда, и старых добрых мастеров, и японские комиксы. Иногда он машинально ошибался и клеил не свой ценник на книгу, так что, например, значилось на пухлом альбоме «Париж, Париж...» вовсе не это, а «История татуировки». Выходило порой смешно, история татуировки начиналась с Эйфелевой башни, но Продавец, поймав сам себя, досадливо морщился, сводил к переносице брови и переклеивал. И тут его накрыла волна озарения. Шквал гениальности ударил ему в лицо. Продавец замер с ценником на большом пальце, не донеся его до обложки модного журнала. В журнале этом самом, на первой странице — он успел заглянуть — полушутя утверждалось, что в новом сезоне обмен уступит дару, проще говоря, очень много всего станет бесплатно безо всяких условий, и причина этого волшебства проста — перепроизводство товаров и снижение спроса.

Не то чтобы раньше наш Продавец о таком не думал и подобного не читал. Читал и думал, конечно, и даже задавал остроумные вопросы из зала на встречах с интеллектуалами. Из тех вопросов, на какие все начинают кивать и улыбаться, еще не дослушав. Но тут вдруг все сложилось, совпало в гениальном и одновременно элементарном решении. 2

На следующий же день взволнованный Продавец с улыбкой еще неведомого людям знания сидел в приемной Редактора того самого модного журнала. Ему пришлось обзвонить с дюжину своих знакомых, чтобы попасть сюда.

Редактор очень дружески, почти нежно улыбнулся ему и напомнил, что через пять минут он вынужден ехать на срочную встречу. Продавец кивнул в том смысле, что не задержит.

— Мне очень понравилась ваша передовица. Если честно, не ожидал. И когда я прочел, руки сами потянулись к картону и клавиатуре, и вышло вот что.

Продавец вытащил из непрозрачного пакета картонку с большими буквами FREE. Были они выклеены из самых настоящих ценников, и в каждом настоящий штрихкод и слово FREE вместо наименования товара, но ровным счетом ничего вместо цены. Продавец заверил Редактора, что ценники подлинные, их бибикает магазинная касса. Редактор добродушно и благосклонно слушал. Он ждал, когда уйдет этот шиз. А когда шиз ушел, Редактор повертел картонку в руках. «От имени и по поручению трудового коллектива», — было выведено маркером на ее обратной стороне. Тогда еще Продавец не вполне осознал свою уникальность и не осмеливался писать «я» вместо «мы». Мудро усмехнувшись, Редактор водрузил картонку с FREE на стенку, между дипломами и обложками наилучших номеров под стеклом. «На пару дней смешить знакомых», — подумал он про себя. Но так ее никогда и не снял. 3

Через неделю в центре столицы, прямо на бульваре, где у модного журнала был праздник, происходило «раздаривание» или «индейский обряд потлачения» — смешная акция, где каждый мог отдать любую вещь тому, кто ему понравился. Продавец играл здесь центральную роль — ставил на отдаваемые вещи ценники FREE, всем было так веселее дарить и получать в дар. Цена: 0000...

Сколько нулей умещается на ценник? Впрочем, если очень просили, он мог выбить и какую-нибудь абсурдную цену в один рубль или, наоборот, в миллион рублей. А вместо наименования товара рядом со штрихкодом задать любые слова: «Клевая штука», «Штучня», «Долгожданная вещь», «На память от Серого» или «Не для продажи». Для этого нужен ноутбук с бухгалтерской программой и маленькая трескливая машинка, из которой и лезут нужные бумажки. 4

Вскоре журнал заказал фотосессию. Девушка-фотограф ходила за Продавцом, они вместе показывали пальцами на все подряд и, смеясь, искали/сверялись, есть ли такое в их длинной скрученной ленте ценников. И клеили, если было. Вот «Лавка» — оставался ценник на спинке лавки. «Палка» — лепился ценник на палку, торчащую из урны. «Кирпич» — у всех, одинаковых вроде бы кирпичей цена в стене дома была разная — от трех до трех тысяч рублей. Длинная бумажная змея ценников игриво перебиралась в их пальцах. Несмотря на осеннюю мокрую погоду, Продавцу было с Фотодевушкой весело. Ходила за ним, мигала вспышкой, звонко смеялась вместе с ним, кивала и в конце прогулки уже клеила ценники сама... Через неделю все это было в глянцевом журнале и по всему интернету. Потом они уже специально ходили так, он снова клеил, она снимала, а их снимал на видео знакомый, чтобы выложить на «Ютьюбе».

И как-то само собой оказались за городом, и он целовал ее удивленные губы, а знакомый продолжал снимать. И у него нашелся ценник с самым большим возможным числом, он наклеил ей чуть выше переносицы, где у буддистов третий глаз. Потом на «Ютьюбе» знакомый положил всю эту лирику на идеальную музыку. Девушка говорила, что особенно хорошо ценники со штрихкодами смотрятся на березовой коре. После первого их взрослого поцелуя он чуть отодвинул ее от себя и посмотрел ей за плечо, вдаль. Голый лес стоял вдали нарисованным штрихкодом и смотрел на влюбленных. Сквозь него виден был воздух.

С Фотодевушкой они стали часто встречаться. Ведь он был больше не Продавец, а основатель нового направления, входящий в моду «Ценартист» с явственной славой впереди. 5

На первой его выставке Фотодевушка помогала набирать на стене из ценников пещерные изображения: половина зебры — жираф — охотник со стрелою и луком — отпечаток ноги неизвестного. Если подойти и рассматривать эти фигуры в упор, узнаешь цены в рублях, станет ясно, насколько в глазах художника важны именно это «копыто», «наконечник», «палец» или просто «полоса». Причем важность этих подробностей выражена на языке экономики, в предельно конкретном денежном измерении: каких-нибудь 120 рублей или 1090 все-таки. 6

— Но не только важность в конкретных денежных единицах, — откровенничал автор в интервью, — изображение, набранное ценниками, — это картина из подписей, как у концептуалистов. Мы зря не задумывались раньше, что такое ценник? Насколько это философский, идеальный для искусства предмет! Ценник есть знак того, что эфемерный призрак товара уже вошел внутрь вещи и невидимо обитает в ней. Перед нами знак незримого перехода от физического тела к рыночной единице, а не просто бумажка. Ценники — это пятна, важнейшие пятна торговли, пунктирные хромосомы капитализма. «Мыслить» — это значит «оценивать» вещи, — захлебывался художник своей истиной перед журналистами, сверкая испариной восторга на челе.

Своеобразный марксизм был моден в кругах арт-критиков. Он это быстро выучил. 7

Ценарт продолжал совершенствоваться, и теперь поклонники и противники чаще его называли уже «прайсарт» на заграничный манер. По выходным в «Прайсарт-студии» собирались дети. Перед ними на стене висел увеличенный образец ценника, и они старательно его перерисовывали, кто мелками, кто красками, маркерами, карандашами, копируя штрихкод, подолгу вглядываясь в образец. И каждый ребенок писал на ценнике свое слово «зайка», или «лодка», или «человек-паук» и ставил свою цену внизу. А потом нес родителям хвастаться. Обычно это были названия вещей, которые ребенок хотел получить, или, наоборот, от которых хотел избавиться, сбыть. Студия располагалась в огромной галерее, бывшем гараже. Родители оставляли тут детей на пару часов, чтобы спокойно посмотреть «взрослые» работы Ценартиста.

И детям и родителям он с удовольствием рассказывал о том, как все это началось. Первое, что он сделал в тот памятный день в книжном магазине, была буква Е на чистом, вынутом из принтера листе. Состояла она из случайно попавшихся ценников для карандашей. «Будто нарисовано карандашом», — шутил автор, показывая бесценный раритет. Продавец поставил тогда «Е» на полку, закрыв им фотоальбом с портретами американских знаменитостей, отошел на три шага, взглянул на получившийся лист и увидел, что это гениально. Так он нашел себя и в жизни, и в искусстве. 8

Вскоре к художнику обратилась внепарламентская оппозиция, и он не смог отказать. Выставил в их штабе 900 ценников с фамилиями — схему Государственной Думы. Долго спорили, нужно ли каждому депутату назначать разную, т. е. собственную, как имя, цену, и от чего она должна зависеть, от известности политика, от фракции или от отношения заказчика, но Ценартист решил и настоял, что обойдется без индивидуализации депутатских образов, и вновь напечатал «000000» на каждом, дал всем одинаковую.

Искусство не должно быть слишком публицистично, в нем нужно сохранять уровень абстракции. Скандал с этим «парламентом», конечно, был, особенно когда его показали на биеннале в Венеции, но получился скандал ровно той громкости, которая нужна для развития успеха. 9

Ценартист и дальше брался за политику. Делал американский Белый дом и наш Кремль из ценников, серп и молот, свастику, флаги разных стран. Войдя в зал, зритель недоумевал, увидев на стене всего лишь прямоугольник, заполненный каким-то сереньким пунктиром, но подойдя ближе и прочитав на нижних ценниках слово «красный», на средних «голубой», а на верхних «белый», зритель убеждался, что перед ним действительно флаг России. Некоторые советовали подкрасить ценники баллончиком, но это, конечно, от недопонимания. Ценартист выполнял имена богов и мозаичные портреты знаменитостей, узнать которых получалось только издали, когда ценники сливались в глазу зрителя в привычный образ. Не избежал он и обвинений в порнографии, выложив на черной глянцевой фотобумаге влагалище и член из ценников. А что уж там было написано на каждом ценнике в отдельности, догадывайтесь сами. Это была эротическая выставка, куда не пускали детей и подростков. 10

На дне города он устроил аттракцион. Каждому желающему предлагалось назвать любое слово, имя, действие и поставить под ним любую цену. «Любая цена для любой вещи!» — гласил выполненный из ценников лозунг. Люди подходили с самыми странными идеями, кто-то называл фамилию бывшей жены, кто- то просил набрать вместо имени некий номер телефона. Многим хотелось, чтобы на ценнике художник оставил им автограф.

«Получив настоящий магазинный ценник со штрихкодом, выбранным вами словом и назначенной вами суммой, вы можете распорядиться им по своему усмотрению — наклеить на названную вещь или оставить себе как сувенир на память о собственном жесте творческого ценообразования. Никаких моральных, политических и коммерческих ограничений в выборе слов и цен нет», — объяснял художник известному писателю, который пришел сюда посмотреть, кто что и насколько ценит. Ценартист читал его книги и с некоторых пор очень старался попасть в одну из них. Он часто вспоминал теперь, как однажды, нищим студентом, шел по улице наниматься на работу, а из окна автомобиля летела песня: «Жизнь — театр, — Шекспир сказал, — и все мы в нем актеры». Дальше он не услышал, авто уехало, но от нечего делать досочинил: «Но есть еще и зрители, а также режиссеры.

Есть гардеробщик с вешалкой и осветитель сцены. А так же тот, кто на билет назначивает цены».

Осветителем сцены его как раз в тот день и не приняли, не в театр, правда, а на открытую площадку детского фестиваля. Он теперь считал этот случай пророческим. «Назначивает цены» — это он и есть. Он не мог тогда знать, кем станет, но как- то из будущего это проникло, просочилось из его триумфальной зрелости в лузерскую неудачливую молодость.

Вспоминалось вслед за театром, как впервые в жизни увидел такой ценник, еще школьником, в каком-то чешском переводном журнале прочел статью о том, какая полезная вещь штрихкод, как много в нем информации о товаре. Но ни на каких товарах в своем советском детстве он таких штрихкодов не видел, сколько их ни рассматривал. Цена тогда была глубоко вдавлена в поверхность книг и кастрюль, как неизменное врожденное клеймо, и мальчик мечтал, что однажды они появятся, штрихкоды сядут на вещи, как ночные узорчатые мотыльки, тогда-то и наступит будущее, и радовался, когда они появились, хотя был уже не ребенок. Он любил об этом рассказывать в интервью, которые давал теперь каждый день.

Ему пробовали подражать, но никто не хотел брать ценников у других, у эпигонов, все хотели иметь ценники автора, того, кто все это придумал, желательно с автографом. 11

В его мастерской непрерывно трещали аппараты, из которых лезли наружу ленты с готовыми ценниками. Ассистенты набирали нужные слова, принимали заказы по телефону, приносили ему отдельные ценники и готовые мозаики на подпись. Его жена, давно уже не Фотодевушка, — не оставалось на баловство времени — управляла всем этим. Отвечала на звонки, подписывала контракты, назначала время встреч с прессой.

— Я сам! — не уставал Ценартист ежедневно нырять в эйфорию, сжимая жену, или не обязательно жену, в объятиях. — Я сам решаю, какая цена у какого слова, вещи и существа. Я сам клею на них ценники, Бог диктует мне цифры и показывает мне предметы, как показывал он Адаму всех существ земных, чтобы дать им имена. 12

Так бывший Продавец, ставший настоящим художником, и не делал в жизни более ничего, кроме ценников со штрихкодами.

На пике своей карьеры он оклеил ценниками на три дня немецкий Рейхстаг и французский центр Помпиду, наняв сотни рабочих. Конечно, мода на ценарт со временем поуспокоилась, но очередь заказчиков в мастерскую не иссякала до последнего дня. И вот последний день наступил.

В больнице знаменитый старик дрожащими руками наклеил какой-то девочке на присланную матрешку свой последний ценник, не за деньги, а просто так, потому что нужно делать добро.

На его похороны собралась толпа молодых и не очень людей в футболках с увеличенными копиями лучших его ценников.

Над их головами реяли флаги со штрихкодами. На стене собора лазерной эпитафией под его любимую музыку скорбно дрожал в сумерках авторский ценник с фамилией покойного. Могильная плита представляла собой белый сахарно-искристый мрамор с черными полосами штрихкода, именем, фамилией и двумя датами вместо цены. На этом надгробии лишним было объяснять, кто тут лежит. Правда, он был далеко не первый, кто лег под такой штрих-камень. Сам не раз делал эскизы к чужим плитам. 13

Но и это еще не конец истории. После похорон великого Цен- артиста, после поминок и соболезнований сначала полушепотом, а потом и в полную силу всюду стал повторяться вопрос: а кто же теперь будет делать нам ценники? Кому оставил он это право? Наследники по разным линиям родства устроили тяжбу, но достаточных доказательств не было ни у кого, все ссылались на непроверенные, устные завещания.

Да и не хотел никто заказывать у родственников. Кто они такие, в конце концов? Авторские ценники постоянно росли в цене, их все хотели купить, но никто не хотел продать, ведь никто не сомневался, что через несколько лет эти липкие подстершиеся бумажки, какая бы ни значилась на них цена, сравняются в стоимости с платинойи бриллиантами. С годами штрихкоды мутнели, испарялись и больше не бибикались кассовой машиной, но это и делало их по-настоящему старинными, дорогими, их помещали под стекло в охраняемых залах музеев и личных коллекций. Их замораживали в хранилищах. Ценартиста больше не было. Без него мир опустел. И люди решили, что у гения нет наследников. И ценники со штрихкодами стали вновь тем, чем были они до озарения, пережитого Продавцом в магазине, вернулись к положению обычной метки, удобного машинного сообщения.

Бесценные ценники мастера. Их число навсегда останется ограниченным. Отдельные безумцы из списка самых богатых людей мира ставили целью собрать у себя их все, сколько бы это ни стоило. Их агенты вели переговоры, перекупали друг у друга раритеты, богачи в отчаянии разорялись, но ни у кого на свете не может быть столько денег, чтобы купить все авторские штрихкоды, да и где гарантия, что внезапно какой-нибудь человек не выложит на торги новые, прежде не засвеченные ценники, тем не менее подтвержденные автографом.

Появилось немало подделок. Нужна была подпись мастера на ценнике. Ее, собственно, и подделывали. Или, вместо подписи, требовалось для подтверждения не меньше пяти свидетелей, близко знавших Ценартиста. Их подкупали. Оказаться другом покойного превратилось в очень и очень выгодное дело. Сто друзей образовали влиятельный клуб и больше никого к себе не пускали, остальные «друзья» писались в кавычках и не признавались рынком.

Никто и никогда больше не мог, не имел права, сделать ценник и штрихкод чем-то большим, чем просто ценник и штрихкод. В память о покойном, из уважения к искусству, из соображений стабильности рынка и вообще. И вот это уже самый настоящий конец нашей истории.

Брат Морозного 1

Вожатый жил на рубеже веков и водил конку с одного берега реки на другой.

«Едет, едет окаянный!» — кричал он во сне, кусая от ужаса свою рыжую бороду. Кричал так, что в его небольшой каморке прыгала от страха посуда и тоже вскрикивала, подражая хозяину. «Трамвай снится», — объясняли друг другу соседи, живущие за тощими стенами. «Батюшка, спи, его еще не пустили!» — громко говорила отцу через всю комнату с печки Акулинушка, привыкшая к такому крику, и вожатый от этого просыпался, лавиной слетал с кровати, катился к окну, таращился туда, подозрительно осматривал небо: не накручено ли там проводов? Крестился с громким выдохом и, наконец, нырял в синюю свою, с двумя рядами блестких пуговиц, форму, ловил ногами в прихожей сапоги, и вот уже бежал по двору, протягивая вперед руки, чтобы поочередно целовать в морды Сивку и Бурку, отдыхавших от конки под каретным навесом и тоже уже привыкших к ночным этим лобызаниям. «Кормилицы! — в который раз восклицал вожатый, крепко схватив лошадь за уши и стараясь попасть губами точно ей между ноздрей, чтоб уж наверняка. — Не пустили на нас еще черта электрического!»

Во сне трамвай выкатывал на Проспект подобно самодвижимому гробу и тихонько, но с угрозою подвывал. Близился, со страшной молнией между рогами, а над непроницаемыми окнами вместо обычной рекламы кондитерской белым по черному значилось: «Извозчики и вожатые более не надобны!» И торжественно останавливался как раз напротив окон, в которых жили извозчики. Наяву вожатый читать не очень умел, но во сне смысл этой вывески являлся во всей дьявольской ясности. Самым жутким были все же не черно-зеркальные стекла и не молния между рогами, а то, что двигался трамвай сам, будто управляемый кем-то из другого мира, и передний балкон с лавкою вожатого был издевательски пуст.

И колокол молчал, и лампа не горела. Внутри, за черными стеклами наверняка кто-то ехал, но не показывался до времени, ждал свою остановку, и от этого делалось еще хуже, наизнанку всего вывертывало. Иногда, если Акулинушка не могла вовремя разбудить отца, окаянный черт в его сне врезался прямо в императорский дворец, сея снопы искр. Искры обдавали вожатого, прожигали бороду, больно кусали в лицо, дымили в нос, и он просыпался, чтобы перекреститься, бежать к лошадушкам и до утра уж не заснуть, проворочаться, разгадывая: как же ходит он без возничего?

К каждому Рождеству Государь обещал пустить по рельсам самодвижимого черта, и каждый новый год вожатые конок просили обождать Христа ради, не портить праздника. Ходили к «Аблака- ту», заседавшему обыкновенно в «Плясовом сверчке», трезвили его, платили собранное вскладчину, и «Аблакат» составлял при них жалобную «Амнистию», а составив, обещал отнести ее ко дворцу и сунуть там в особый гербовый ящик, которого никто из возничих никогда не видал, да и спрашивать, где тот ящик, робели. Про провода же рассуждали меж собою, что главная слабость их в невидимости, чьей волей все движется, а значит, нельзя и знать, когда эта воля кончится. В «Сверчке» обсуждали также, что, если Государю угодны заграничные изменения, не лучше ли, скажем, заменить лошадей на верблюдов из зоосада, если только верблюды разумеют по-русски, что им говорят, это требовало выяснения. На что возражали грамотные, из бывших студентов, мол, всем охота ближе к Царю селиться, вот в столицу и едут, город пухнет, три вагона на подъеме, и Сивка с Буркою, и никакие верблюды уж не вытянут.

Началось же с того, что немцы-сименсы подарили Царевичу электрическую дорогу. Государь призвал профессора и посадил его вместе с мальчиком подробнейше исследовать движение, чтоб пустить такое новшество по столице уже в натуральном размере.

Вожатый видел этих немцев-сименсов — в черных крылатых шинелях с нерусскими крестами на пуговицах и напомаженными головами ехали они как раз в его конке. Первый среди них был в кругленьких черных очках, как у незрячего, и с тонкой тросточкой, оставлявшей на полу след собачьей лапы. Когда конка в конце Проспекта проследовала мимо арки, в которой весело замелькал зимний дворец, этот сименс молча указал туда тростью, и остальные немцы дружно закивали, словно соглашаясь с предложенным им товаром в торговом ряду. А у вожатого от их вида заранее пробежал по спине мурашистый холодок.

И вот тяжко взглянув на провода, натянутые в темном равнодушном небе над рельсами, он даже смотреть на новшество не стал, а бедственно махнув рукою, отправился к Околотошному в участок, не войдет ли он в обстоятельства? Всегда вернее сдаться самому еще до того, как понаделаешь дел.

Дел же захотелось таких: кинуться в «Сверчок» к «Аблакату» и бить его, но спохватился тут же: на кого же сетовать, уже не на Царя ли или на немцов-сименсов? Все отсрочки не раз просрочены, и никакая просьба уважена не будет.

Пришла и другая идея — отпилить ночью себе кусок рельса, привесить на шею, да и жаркнуться с ним в ту прорубь у моста, куда обычно вожатый окунался после бани. Но вспомнилась Акулинушка. Явилось вдруг, как она, рябая, щекастая, поет одна у церкви жалостную, ловит в платочек медную монетку. И пилить рельс расхотелось, даже смешно сделалось. Акулинушку вожатый давно сговорился отдать в учение к швеям. 2

В участке все выложив, как попу на исповеди, вожатый встретил сочувствие отчасти оттого, что Околотошный не желал прослыть жестокосердным Иродом в канун великого праздника, отчасти же потому, что уже известно стало про другого водителя «общественной кареты» того же маршрута, что тот совершенно «в ярмарку уехал», т. е. пьет беспробудно в «Плясовом сверчке», а по утрам лежит поперек на рельсах и скоро из города будет отправлен в арестный дом.

— Убыточно отозвалось электричество незримое на жизни твоей, и путь твой житейский далее с вагонными рельсами расходится, — вывел Околотошный и, разгладив на щеках баки, добавил: — Давай определять тебе должность.

С этими словами он снял со стола внушительную книгу, про которую вожатый всегда зря думал, что это церковная псалтырь и в некотором роде часть самого стола. Туда Околотышным заносились все замеченные происшествия. Книгою он укрыл голову бывшего вожатого. Из ящика того же стола достав связку баранок, сайку и стеклянный кувшин с малиновым квасом, все это составил на книгу и так велел идти. На третьем же шаге воздвигнутое Околотошным поползло с головы, и книга поехала вниз. Поминая святых, вожатый пробовал ловить рукой, но и сам тут же оказался на полу, меж баранками.

— Разносчика из тебя не выстругать, — признал Околотошный. — Еще можно к книгопродавцам в лавку, там удобно и неграмотному, да говорить только ты не мастер, а чтобы духовный товар за должную цену продать, надо знаешь сколько наплести покупателю всяческой чертовщины?

Вожатый согласился. Одному графу требовался отдержщик боевой птицы. Но и тут выяснилось, что хоть вожатый и жил когда-то в деревне, третьяка от переярка вряд ли у него отличить получится, и, значит, не сможет знать, сколько кому из них давать красного вина для отдержки, да и не приметит, пожалуй, подло подпиленных у осенчука шпор.

Еще была вакансия «холодным сапожником», который все свое с собою носит. Но и тут соискатель не смог увидеть, что оба сунутых ему под нос сапога на левую ногу, а что же за клиент имеет обе левые ноги?

Напоследок Околотошный справился:

— Нет ли у тебя ковра, чтобы кувыркаться на нем за мелкую монету перед новым заведением «Утомленный верблюд», особенно в ярмарочные дни?

— Ковер-то есть, и презанятнейший, с турецкою войной, но только сам я не привык ни кувыркаться, ни сидеть сиднем в лавке, ни с коробами ходить, а привык я с людьми и ездить.

— А вот решено быть новому коробейнику, в стиле «модерн», Деду Морозному, — сообщил, подмигнув, Околотошный, — к нему все сами побегут, ибо он цены за свой товар не назначает и даром жалует.

— Это как же он жалует? — изумился вожатый, — и кому же он Дед?

Последовало разъяснение:

— Дед он каждому, потому как должность его навроде святого Николая, только ряженый и на неделю.

И Околотошный поведал полусекретно об организованном государственном волшебстве и новом увеселении. Смекая, слушавший чаще обычного чесал в бороде и переспрашивал, а отвечавший запретительно крутил в ответ выбритой головою.

В дверях уже вожатого спросили, ест ли он кашу с конопляным маслом? И услышав ответ утвердительный, опечалились, сказав, что и к пожарным тоже не припишут. Они, мол, и так это масло, отпускаемое им для свечения уличных фонарей, съедают с кашею, и еще один такой рот окончательно обеспечит во всем околотке тьму египетскую.

Вернувшись домой, вожатый застал Акулинушку с книжками «Как мыши кота хоронили» и «Хождение души на том свете». Букв девочка не знала, ну да там и без букв все показано. Пригляделся к себе в желтое зеркало и крикнул дочке: «Лети метелью на Проспект за акварелями, да купи мне один только белый и поболее!»

Пока Акулинушка носилась, взял он ношеный мундир свой и вывернул вдруг его изнанкою, кирпично-красной, как фабричная стена, а у дочери позаимствовал пуховый платок, чтобы им этот новый облик подпоясать. На дне сундука раскопал валяные сапоги и скуфью, приобретенную в те еще молодые лета, когда пономарствовал он в храме и собирался в диаконы. А как еще в стиле «модерн» одеться?

А когда дочка вернулась с Проспекта, то поставил перед собою к зеркалу образок святого Николая и открыл коробочек с краскою. 3

В первый час его появления на Еловой площади те, которые шли из винного шатра, целовали Деду руку и спрашивали благословения, другие пытались говорить с ним на чужеземных языках, а третьи допытывались, не старовер ли перед ними и сколькими перстами крестится? Находились и любопытствующие: нет ли в мешке его шарманки или складного театра с Петрушкою?

Дети забавлялись тут обыкновенно: прокрутить дыру в балаганной парусине, чтобы дивиться на русалок и глотателей гвоздей, лазать на колокольню, подкупив звонарей, или приморозить монетку между булыжниками и кричать склонившемуся простаку: копытом бей!

Но стоило раскрыть мешок, детвора взялась отовсюду. По рукам пошли апельсины, конфекты, сусальные петухи, леденцовые кони и рыцари, яблочная пастила в бумажках и бублики, в которые набежавшие норовили просунуть головы, марципановые фрукты, рахат-лукум и круглые французские вафли, свистульки с павлиньими хвостами, тещины языки и фарфоровые Марфы Захаровны.

Мешок наполнялся так: с напечатанным указом и образом Николая в руке Околотошный обходил в честь праздничка лавочников, кланяясь им и обещая: «Да простит святой тех, кто польского бобра переделывает в камчатского». Или: «Да простит он тех, кто соленым квасом мех мочит и, растянув его, лишнюю полосу срезает», — это в меховой мастерской «У Михайлы Пота- пыча» и далее в таком роде по всей торговой улице. Заходил он и в «Атлас Канифас», заворачивал к книжникам и сапожникам.

За каждым из них Околотошный знал грешок, припоминая, например, портным, как они в этом году, перешивая, генеральский мундир прожгли и чем заделали, никому о том не доложившись.

А собрав со всех дань денежную, посылал ее вместе с мешком в сладкий ряд и к игрушечникам.

— Кто грешок за собой нераскаянный помнит, того в мешок утянет, и унесу в лес к себе, а кто во всем покается и своевольничать заречется, тому угощение или диковина, — пояснял свои условия Морозный Дед, и ребенок, робея, говорил ему на ухо, чьих он будет, и передавал свою за год исповедь.

Иногда же Дед открывал ту самую настольную книгу происшествий. Околотошный временно одолжил ее для солидности Морозному, ибо за год была уж исписана.

— Тут о тебе особо сказано, вот на этой странице, брат, ты отмечен, — тыкал в книгу Дед разрисованной рукавицей.

От этого кроха жмурился, залпом отчитывался во всех грехах и, так и не раскрывая глаз, лез рукою в мешок, чтобы извлечь оттуда лошадь с хвостом или печатный пряник. Это детское покаяние оставалось между отроком и Морозным.

Наделенные, дети спешили на реку, там каток.

— Это я сковал реку-то, рельсы можно класть... — говорил Дед. «Тьфу ты! — спохватывался он про себя, — снова эти рельсы в голове засверкали, не приведут они к добру».

По всему околотку помчалась слава, что Зимник-Корочун на Еловой у чайных навесов раздает малолетним всячину. Бабы во дворах передавали это друг другу и снаряжали своих чад на поиски.

Играть в бабки или выслеживать совсем пьяных у «Сверчка», чтоб прикалывать им на спины всякую гадость, — прежние забавы детьми позабылись. Отныне все хотели только выслеживать Морозного. Издали его завидев, спешили, как на пожар, брали в хоровод и уж не давали выйти, видя, что мешок за спиною Деда таит в себе еще многое.

Сквозь леденцовых рыцарей чудесно смотреть на зимнее солнце, пока какой-нибудь бедовый товарищ не ткнет тебя под локоть, и не припечатается щека прямо к леденцу.

Немало узнал Морозный в те дни о детской жизни и даже прозвища многих выучил. Шли к нему Мамай, Пузырь, Генерал, Бивень, Челюсть и Капитоша, а с ними Ариша, Маруся, Егоровна и прочая детская армия. Он стал даже рассуживать меж ними навроде мирового судьи.

Для полноты иллюзии на закате из арки на площадь выбегала Акулинушка, по самые глаза закутанная в платок, и лезла в почти пустой мешок без исповеди. Вскрикнув, втягивалась туда, весьма искусно показывая, будто мешок живой и ее проглатывает. Морозный Дед супил брови, мигом подхватывал сей визгливый, брыкающийся груз и нес за плечами домой, а ребятня с леденцами разбегалась в священном ужасе. Закутанность ей нужна была, чтобы никто не спросил потом, встретив, как да чего там было, у Морозного?

Дед шел в сумерках по городу, шуршала за спиной чем-то найденным на дне мешка Акулинушка. И нравилось ему, что все Христа встречают с небес, а в окнах зажигают звезды вифлеемские из узорчатой золотой бумаги.

Дома Акулинушка хватала щипцами кирпичный кусочек, бежала с ним на кухню, накаливала в печи, кропила сверху духами, бог знает где добытыми, и с этим пахучим кирпичиком в щипцах ну носиться по комнате, пока везде не повеет благодатью. Так выказывала она радость и надеялась отогнать батюшкины тяжелые сны.

Сон же ему посылался новый: развязывает на Еловой мешок, а там одни маленькие трамваи, как у Царевича, красные, блестящие, новехонькие. И все ребята из мешка их без спросу берут, и на зуб пробуют, не карамельные ли? А они все никак не кончаются, мешок полон и тошно смотреть. 4

В положенный им срок все праздники закончились. Рядиться в Морозного придется только через год, и акварель смывается водою. Дети, вглядевшись зорко в бывшего вожатого на улице, узнали его по глазам в первый же будний день.

— Нет, я брат его, а Морозный к себе в студеный океан на льдине отбыл, мне вишь работу оставил, книгу грехов ваших в прорубь топить иду, — отвечал им отец Акулинушки.

Сдав прошлогоднюю книгу происшествий Околотошному, по дороге домой остановился он между оградою храма и крыльцом «Плясового Сверчка». Из кабака пели:

Я сегодня устал да намаялся

Добывая насущный свой хлеб

Из натруженных рук рюмка валится

Проливая вино на жакет...

Но решил все же сначала в храм, выбрал там в свечном ящике свечку потолще, поставил ее Николе Зимнему и шепотом просил, чтобы сделалось все как раньше, при лошадушках, без проводов.

Назавтра Околотошный сам пришел к нему и сообщил указ — переучиваться. Брать новые вагонные вожжи. «Будешь ездить на привычном балконе и звенеть в упреждающий колокол».

Выяснилось, что без водителя обходится только игрушечный трамвай у Царевича во дворце, да еще тот, что во сне извозчика, а остальным никак без вожатого.

Наука оказалась немудреная: нажималка — крутилка — дергал- ка. «Вперед», «назад» и «помедлить». По прежним рельсам повел он вагоны на мост и другой берег, только сверху теперь провод за небо держится.

— И всего-то, — объяснял вожатый Акулинушке, — проще, чем с лошадями, и кормить никого не надо.

— А куда ж Сивку с Буркой теперь? — встревожилась девочка. — Неужто татарам отдашь, так они колбасы из них к своему празднику навертят?

— Кормилицы! — крикнул вожатый лошадям в окно, чтобы те успокоились. — Никакой колбасы! Полжизни вы меня катали, а теперь я вас возить стану.

И пошел с этим к Околотошному. Выслушав и не желая прослыть гонителем животных, Околотошный отрядил отдельную платформу, грузовую, нужна была, чтобы уголь возить, но можно сеном им выстелить.

Каждое утро вожатый сопровождал туда Сивку с Буркою, выкупив им два льготных литерных билета. Надевал на своих лошадок венки из банных веников и закручивал их от холода в холстину, отчего все прохожие на тротуарах уверяли друг друга, что это едут пировать ряженные под римлян купцы, запросившие себе отдельный вагон. На это веселое мнение и был расчет.

И только дети ближних дворов знали истину. «Э, да это брат Деда Морозного своих лошадок на трамвае катать повез!» — завидев состав с прицепом, на вопросы неместных отвечала Егоровна, перехваченная крест накрест материнским платком, или Мамай, посасывая из бутылки нечто сладкое сквозь гусиное перо, просунутое в пробку. И немедленно они вспоминали, что к следующему Рождеству сам Морозный с мешком к ним явится на льдине.

Четырнадцать романов Алексея Цветкова 1

Здравствуйте, я первый роман. Почему нас, романов, здесь так много? Ну, чтобы наш автор попал в какую-нибудь книгу рекордов. Ну и еще затем, чтобы побыстрей опубликовали. «Это роман?» — с надеждой спрашивает любой издатель.

— Да что роман! — гордо, даже заносчиво отвечает наш автор, — здесь целых четырнадцать романов. Ну не отвечать же ему: «Роман как форма устарел вместе с индустриальным обществом и способом производства и выполняет потому реакционную, инертную роль», — то есть не отвечать же автору то, что он действительно думает? Тогда у него не получится романа с издателем, и вы четырнадцать романов не прочтете. Допустимый то есть обман.

Для беллетризма здесь недостает какого-нибудь идиотского сравнения, вроде четырнадцати ворот, ведущих прочь из имперского Рима. Если вы любите почитать, считайте, что оно тут есть. 2

Я роман о лучах, возбуждающих неутолимый голод. Облученный закармливает себя чем попало до смерти. Террористы направляют эти лучи на известных, точнее, «влиятельных» людей и сначала губят их имидж, разум, а потом и саму их жизнь уничтожают. Лучи неутолимого голода идут из аппарата-булимитора. Это устройство, впитывающее в себя голод четырнадцати тысяч, ежедневно умирающих на Земле от истощения. В итоге для элиты на всякий случай публичное и отвратительное обжорство становится светской нормой, чтобы облученные не отличались внешне от нормальных и чувствовали себя полноценными в последние дни своей жизни. Со спортивной стройностью покончено. В моде накладные животы и даже щеки с искусственно вкачанным человечьим жиром. Солидарность с гибнущими выражается в непрерывной трапезе вместе с ними. «За одним столом» — примерное название. 3

Я роман о том, как парню по мейлу приходят ссылки, он на них жмет, и там описывается вся его жизнь за истекшие сутки, включая всякие интимные занятия, у которых нет свидетелей, и даже сны и мысли. То есть кто-то следит за ним. Где был. Что делал. О чем думал. Следит по-настоящему. Внутри и снаружи все видит. И парень понимает, что есть некая третья позиция по отношению к этим двум: «внутри»-«снаружи». Некто есть одинаково третий по отношению к «я» и «остальные». Такая фабула позволяет рассказать всю его видимую-невидимую жизнь через эти ссылки. Ссылка приходит в виде кружевного пятна — рисунка, на который он жмет и попадает на «свой» сайт. В этом сложном пятне (герой его называет «блер пришел») парню видится каждый день разное, то череп с крыльями, то открытый гроб, то зубастая вагина. Ему снится, что это пятно — разорванный янычарами ковер, на котором была выткана правдивая карта райского сада. И, конечно же, этот сон тут же добавляется на «его» сайт с издевательскими пометками третьей силы. 4

Я роман о том, как в богатую секту, верящую в переселение душ, приходит молодой человек и утверждает, что он — душа основателя культа, почившего двадцать лет назад. Самозванец требует передать ему все денежные счета и управление церковью.

Он с блеском выдерживает все проверки и, возглавив культ, оказывается всего лишь приятелем агента федеральной безопасности, знавшего об этих сектантах все. Да и сам основатель культа, оказывается, был агентом этих самых служб специальных. Так что все на своих местах, пока в мире есть службы. 5

Я роман об инопланетянах, тайно явившихся на Землю с одной только целью: выкрасть «Черный квадрат» Малевича. Вначале они пытаются его тихо купить у банка, которому принадлежит шедевр, а чтобы незаметно, подменить точной копией. Но банк запрашивает столько денег, а, получив, не выдает «Квадрат», подсовывает гуманоидам как раз копию и запрашивает потом еще столько, что это вызывает гиперинфляцию на всей планете. Никто не понимает, откуда взялись неотличимые от настоящих деньги в таком количестве. Никто не знает, что купюры напечатаны внутри летающих тарелок. Биржу трясет. Инопланетяне быстро догадываются, что их наебали и возвращаются за подлинным Малевичем. Очень агрессивно настроены теперь к людям. А у людей все уже всплыло на поверхность — журналисты раскопали правду. И против инопланетян за наш «Квадрат» начинают войну самые экстремистские слои человечества, тогда как правительства готовы сдать картину, подарить то есть на время «во имя безопасности и межпланетной дружбы», раз им так нравится. На фоне мировой партизанской войны с пришельцами высказываются версии, что «Черный квадрат» — это изображение черного знамени русских анархистов, с которыми Малевич дружил в 1918 году, или образ мекканской Каабы мусульман, перед «абстрактным» искусством которых художник всегда преклонялся. 6

Я роман о том, как изобрели-таки машину времени, но путешествовать во времени она, конечно, не позволяла, это бы уничтожило всякую действительность, а позволяла смотреть на экране любую эпоху и любое место. Как охрана все видит через камеры в супермаркете. Жизнь людей будущего замерла, превратившись в одно большое реалити-шоу. Ну, то есть в просмотр чужих жизней. Икс влюбляется в Игрек, жившую семьсот с лишним лет назад, и смотрит ее с самого детства. Но он влюбляется не просто так, постепенно Икс осознает, что он любит смотреть на Игрек лишь постольку, поскольку сам чувствует кожей чей-то постоянный взгляд. Кто-то из послезавтра, еще не рожденный, влюблен в Икс и смотрит всю его жизнь, хотя его жизнь и есть сплошное подглядывание за Игрек. Санитарные огни инквизиции целуют колени Игрек и отражаются на стенах тысяч комнат во множестве веков. 7

Мое рабочее название «В тени». Солнце усилилось в три раза, и люди бегут впереди него, чтобы всегда жить ночью, хотя земля все более пустыня. Под землей прячется, охлаждая жизнь электричеством, вторая раса людей. Третья живет в закрытых домах-колбах с затемненными стеклами у морей. Подземная раса — «кроты», уменьшились и согнулись. Морские стали почти что рыбы. И только бегущие все еще похожи на нас и ждут уменьшения солнца. Первыми вымрут бегущие. Их называют «тень» или «иоанны». «Тень» смотрит на свой бег как на подвиг и служение, как на искупление всех прежних людских грехов. «Рыбы» или «саломеи» склонны к играм и истерике, они прячут свой страх в экстазе. «Кроты» или «ироды» все глубже себя хоронят, они почвенники, любят землю. Когда солнце успокаивается, бегущих «теней» уже нет, «рыбы» посходили с ума и не замечают перемен, а «кроты» слишком глубоко закопались, да и такое солнце им, «иродам», теперь только разрушит всю структуру, они мутировали и не видят на поверхности. 8

Мое рабочее название «Ебущиеся черти».

Вы уж, братья, мне поверьте, / Есть ебущиеся черти, / Если много станешь знать, / Тех чертей не избежать.

За этот безобидный стишок поэта-матершинника начинают жестко преследовать. Оказывается, всякому, достигшему доступа к принятию неотменяемых решений в любой области, наносят визит эти самые существа, и имеют его во все отверстия. И потом каждый год ебущиеся черти приходят в этот день и делают свое дело, где бы ты ни был, с кем бы ни обедал. На этом солидарность хозяев мира держится. А поэт не знал ничего, он сочинил просто так, интуитивно, когда слушал, обкурившись, Пи-Орриджа. То есть он поэт настоящий, в его стихах выражается мировая проблема в обход его личных желаний. Меня будет приятно читать всем сторонникам теории заговора, а так же отчужденным от принятия решений людям, ведь получается, что опускают-то не их совсем, а как раз самих опускателей. 9

Мое предположительное имя «Специальный канал». Пафосный зачин: «Я начинаю этот дневник, потому что программы с выигранного канала не пишутся на видео. Мое видео в порядке. Голова тоже. Просто на специальном канале действует некое не ясное мне препятствие. Не пишется даже звук на диктофон. Я еще не знаю, буду ли писать сразу во время просмотра, жаль там нету рекламных пауз, или после, по памяти, самое важное. Самое странное. Посмотрим.

Я пишу исключительно для себя, чтобы легче было когда-нибудь разобраться, снова взвесив в мыслях увиденное. Точнее, показанное. Не думаю, что буду кому-то давать эти записи. Хотя я ведь не знаю именно что тут будет завтра написано. Нужно просто протянуть руку к пульту, набрать комбинацию цифр».

У обычного человека выиграла это вещание спутниковая антенна. Сколько нас таких? — задается он — кто смотрит еще? — почему именно это? — Извините, мы не имеем права разглашать подобное — ответили в офисе по телефону — Хотите, отключим? Но после отключения вас скорее всего не впустит к нам охрана, сэр. А, еще вероятнее, вы вообще не отыщете наш офис, потому что он находится внутри совсем другого офиса, и никому еще не приходило в голову искать нас там, где мы есть. Герой отказывается отключаться. Зовет полюбоваться друзей, но они, посмотрев, избегают героя, как чем-то нехорошим зараженного, больше не приходят. Чей это эксперимент? Спецслужб? Инопланетян? Мирового масонского правительства? Такая фабула позволяет использовать все самые странные места из своих записных книжек как пересказ передач специального канала. По сети герой находит «клуб отключенных». Они сличают впечатления, записи, воспоминания, но идти к герою смотреть ни за что не хотят, боятся, что теперь это наказуемо.

Первой его передачей на специальном канале была почти безобидная. Оказывается, Моцарт был отравлен не за разглашение каких-то масонских тайн («Волшебная флейта»), доставшихся ему в ложе, а за их вольную трактовку. Никто его не травил. Токсика- ция наступает в таких случаях сама собой. Нормальная реакция организма на преступление против собственного смысла. Фильм был, впрочем, почти не об этом, а о биохимическом механизме неотвратимого наказания. О необратимости реакции. О молекулярных подробностях внутреннего трибунала. Выступали медики, ссылались на микроскоп. Это тоже зародыш романа, но сделаем из него внутреннее украшение — передачу специального канала.

Найдя-таки их офис, герой получает новый приз. Он становится сотрудником специального канала, хотя по-прежнему не понимает, что это такое и откуда берется. «В перспективе мы видим в вас автора целого цикла передач«.Финиш: «Специальный канал начинает заранее определять мою жизнь. Вообще-то мне это нравится. Легче, успешнее, интересней. Вот только не знаю, куда оно в итоге ведет. Но от этого еще интересней. Заранее дам себе слово ни о чем потом не жалеть». 10

Я роман, написанный от имени демонов, путешественников сквозь людей. Возможное название «Гоги and Магоги». Люди для них внешние, малопонятные и малоинтересные звенья цепи, по которой они двигаются к своему энергетическому центру, к единственной реально существующей личности. «Вы называете нас...» — мог бы сказать некто из них, но они не общаются с людьми, люди — это просто транспорт, доставляющий к цели.

Они могут вселиться в каждого. Такое вселение в человека опознается окружающими как высокое безумие, гениальность, а выселение приводит к трагической гибели носителя. «Машина, в которую однажды сели, уже не сможет ехать без хозяина». Двенадцать сброшенных сознаний-тел — кратчайшая дорога к Единому. «Мы вирус и единственное оправдание бытия ваших тел-носителей». «Если вы не для нас, то зачем вы?» «У нас нет тел, но есть планы». «У нас нет воспоминаний, но есть судьба».

«В этом романе мы наконец-то заявим о себе откровенно. Быть использованными, стать нашей жертвой, это лучшее, что может с вами случиться, и это единственное предназначение всего вашего вида. Мы вытащили вас из обезьян, чтобы двигаться в вас к Единому. Но вы по-прежнему сопротивляетесь. Мы никуда не ведем вас. Мы сами идем сквозь вас. Вы — наш транспорт и больше ничего». Мистика с еслиугодным политическим подтекстом. «При этом мы — полная противоположность вам, если нас разделить. Вы цепляетесь за свое бытие, длите жизнь лекарствами, продолжаете себя в детях, а то и замораживаетесь до лучших времен. Мы делаем все, чтобы избавиться от своего бытия, присутствия, существования, оборвать эту болезнь, излечиться от любой реальности, свернуть свою деятельность и лишиться всякого места, достигнув Единого, сгореть в его орбите. Совершая самоубийство, вы становитесь отдаленно похожи на нас, но, конечно, любое ваше самоубийство это наше „эхо“, отзвук нашего присутствия в вас, конец оболочки, в которой мы побывали. Зачем вы нам? Пройти всю цепочку. Нам почти так же трудно перестать существовать, как вам — продлить жизнь. Кто проходит от — до, исчезает отсюда и нигде не появляется. Это наша мистерия во имя отсутствия». Демоны рассказывают свои истории, в которых с трудом узнаются все поворотные моменты истории человечества. Однажды демон возьмет тебя, как ребенка или деву в танце, положит твой затылок в свою ладонь, подхватит за талию, оторвет от земли. И вот ты уже ничего не можешь сделать, потому что он смотрит в твои глаза и кружит тебя. Если этого не случится, значит ты жил ни за чем и так и не пришелся к селу.

Роман «Покушение». Сектанты готовятся застрелить-отравить гастролирующую звезду. Считают, что он (играет на терменвоксе) когда руками на концертах машет, от этого не только звуки, но и многие другие события совершаются нехорошие, которые приближают общий финиш. И звезда тоже так считает, собственно он и есть, в тайне от себя, создатель этой самой веры. Сказал по секрету девушке своей, что музыка — это только прикрытие для приказных жестов, а от девушки сектанты узнали и стали сравнивать: взмах рукой — взрыв, щелчок пальцами — покушение, землетрясение — удар кулаками в воздух. В итоге они убеждают его завязать. И даже тайно покаяться. Везут в свою церковь. Выходит на сцену в последний раз. Не справляется с собой. Поднимает руками такое цунами, что этот день объявлен рекордным по катастрофам. После концерта они его, абсолютно счастливого, убивают. Он очень вежлив, устал, спокоен. Не сопротивляется. Оставляет письмо, в котором все объясняет всем. Тихая, даже ласковая казнь. После его смерти назавтра спокойствия не настает. Катастрофы продолжаются. Девушка звезды понимает, что он это все сочинил про жесты и, значит, казнен зря. Но сектанты иного мнения: просто есть в мире еще кто-то, отдающий злые приказы и надо всех их найти и обезвредить, убеждением или казнью. 12

Мое примерное название «Русское сафари». Будущее: кто мог-хотел уехали отсюда, остались только истинные почвенники, точнее, лесовики. Янки ездят сюда на охоту «за бородами». Билл тоже отправляется, остается в лесу, с нуля изобретает православие, водку, песню про пропащую голову, и примыкает, наконец, к «бородам». Откуда брались «бороды» — не задумывался и вот теперь знает: из охотников, которым настолько понравилось жить в лесу, что они решили превратиться в добычу. Ландшафт берет свое. Тайга гипнотизирует. Но главное! Без чего все будет не то. Билл познакомился в тайге с инопланетянами. И знакомит с ними свою жену, когда она, через год после его невыхода на службу, находит его и пытается вернуть в Новый Йорк. Мыслящие пришельцы — это микроскопические алмазы. Билл, впрочем, различает их без увеличения, глаза стали, как у «Левши» лесковского. Этими алмазами усеян весь русский лес после взрыва тунгусского метеорита.

Они — одна из многих причин мутации «в бороду», хотя ни одна из причин не главная. — Но ведь они молчат? — осторожно спрашивает жена Билла, мисс Смит, разглядывая пришельцев через сильное стекло. — Молчат? — возмущается Билл (сменивший имя на Был Былович), окончательно понимая, что эта женщина с вертолета никогда и никак не могла быть его женой и зачем-то его обманывает. — Посмотри! — почти кричит он — они блистают! Был Былович поворачивается и идет, без дороги, в чащу. Ему видно, как они мудро и щедро блистают везде, в каждом стволе, луже, под каждой кочкой. — Ну раз уж я добралась в этот редкий охотничий район — решает мисс Смит, окончательно поняв, что это, напоминающее ей фолкнеровского медведя, существо никогда и никак не могло быть ее мужем. Наверное, виноват феномен ложных воспоминаний, иногда вызываемых новым антидепрессантом, назначенным ей. Она вскидывает ружье и стреляет в трещащую кустами спину. В конце концов, и на лекарство, и на врача, прописавшего лекарство, можно подать в суд. 13

Рабочее имя «Антиикона». Герой знакомится с ними, заплатив за них в автобусе штраф. Он возвращается с выставки своего друга, ставшего художником, и сожалеет о своей жизни, скормленной «обстоятельствам», в тот момент, когда слышит их разговор с контролером, вполне философский, насчет того, что глупо спрашивать одинаковую цену за проезд с тех, кто едет по совершенно разным делам и адресам. Сдружившись со странной компанией, он веселеет, но начинает догадываться, что они никто иные, как террористы, не имеющие мотивов, держащие город в ужасе и не выдвигающие требований. Их зовут — Сал, Бер, Йон, Рош. Они меняют пол и характер по ситуации. Проникаясь к герою доверием, новые знакомые ведут его к Алихне — девочке, живущей на даче вместе с маленьким мадагаскарским лемуром. Лемур, не умея разговаривать, тем не менее, держит сознание Алихны под полным контролем. Алихна рисует темную икону с непонятным изображением. Считается, это лемур руководит шедевром. Герой подозревает, что темная икона пишется кровью, но не может выяснить чьей. Антиикона, на которой не скажешь что, начинает навязчиво сниться ему и мерещится в любых окружающих пятнах, лужах, облаках, следах. Оказывается, террористы вообще работают на обезьян и против людей, отсюда темнота их мотивов. У обезьян грандиозное будущее, но в прошлом они должны постоянно поддерживать причины именно для такой, собственной, истории. В трансе герой попадает в грядущий город обезьян, похожий на цветастый бескрайний ковер символов и значков. Там никто не разговаривает, но все общаются очень сложными жестами. Когда-то люди научили их глухонемому языку и общению с помощью картинок просто ради эксперимента, но это сняло с тормоза эволюцию. Герой видит себя мумией, лежащей в их музее и только тогда понимает все смутные пророчества Алихны о посмертном признании в ином мире. Из мумии забрали всю кровь для антииконы. Обезьяны унимают его тоску по человеческому прошлому, посвящая: реальность есть только ритмичное дрожание, вибрация абсолютных, и потому несуществующих геометрических фигур. Колебание в одну сторону — человек, отклонение в другую — обезьяна. Колебание в одну — он, отклонение в другую — она. Реальность — это язык немого и ухо глухого. 14

«Рыба, которая умела молчать». Вам мало этого названия?

30. 04. 2010 Стул — это стол для тех, кто ходит на коленях

Ритмичный звук повторяющихся металлических столкновений. Это может иметь отношение к сексу — догадывается зритель. В этих звуках бессильное отчаяние невозможной работы. Камера блуждает по комнате, отыскивая источник. Он — кошка в комнате повешенного. Некормленная неделю, остервенело бросается на клетку с птицей, уже издохшей, но все равно недоступной за ритмичными прутьями, бьющими при каждой атаке о собственные ритмичные тени на стене.

Пухлый полосатый стул, дополнительно исполосованный тонкими нитями потемневшей крови, будто его секли плетью и кровь выступила на шелковой плоти. Собственно, повешенный в данном случае — это стул и есть. Он висит в декабре. В центре комнаты на веревке, неоригинально зацепленной за люстровый крюк. Он висит на том, о чем не говорят в его доме. Тут вообще не говорят. Веревка никогда бы не выдержала человека, поэтому стул его заменяет и означает.

Или он висит в марте, превратившем такие плавные сугробы в готические рифы, острые, пористые, сырые и серые, как сыр.

Или летом, когда сладкий снег надувается внутри яблока. Нет ничего вкуснее, чем наблюдать, как торопливо оно ржавеет, надкусанное тобой, и вдруг понять, насколько это точный в пострадавшем яблоке получился автопортрет. Насколько это верно, что человек делает сам себя, обрабатывая вещи.

Или он висит в сентябре, когда гладкие глаза каштанов ошарашено таращатся сквозь потемневшую игольчатую кожуру. По-драконьи колючая шкура лопнула в срок, и глаза удивлены вовремя.

Определяйте погоду сами, в любом случае она — за окном. Повешенный не снят. Веревка продолжает виться. Висит он тут не дольше, чем может прожить кошка в запертой комнате.

Он висит, но кажется, он мечтает и этой мечтой оторван от деревянной земли паркета. Или он мечтает вновь вернуться на пол? В какой позе он подвешен, по-вашему? За одну из ножек? За спинку? За сиденье? Ответ на этот вопрос многое мог бы сказать мне о вас.

Но почему ничего о том, где блуждала камера? Дом говорит о хозяине, когда хозяину не до слов или если хозяину не верят.

На стене контрастное фото: В. Милосская печально смотрит в распахнутый пухлый телефонный справочник. Она не может перевернуть страницу из-за отсутствия рук. Прямо под этим фото, на полу, как будто намекая на утешительное наличие ног у Милосской, остановилась пара туфель, сделанных в виде нижних челюстей человека. И все же В. не может их надеть, потому что она — изображение. Туфли-челюсти напоминают, что даже у настоящей В. Милосской, в Лувре, нет под мраморным лицом никакого черепа. На спинку кровати надета куртка из ткани, изготовленной сразу с грязными пятнами и брызгами, что позволяет реже ее стирать и помогает чистому не испытывать неловкости среди свиней. На кровати забыт совершенно черный со всех сторон кубик Рубика, гарантирующий интеллектуальное равенство, отменяющий личный успех, исключающий поражение. Вокруг него сидят, как вокруг стола — Барби в фашистской форме и Кен в полосках заключенного. Барби в парандже и Кен-гастарбайтер. Туфли и куклы показывают, что профессор жил не один. Кубик же ему прислали недруги, не разделявшие его оценок роли ночной охоты в развитии мозга будущих приматов. Из-под кровати смотрит крупная книга, обмотанная цепями, запертыми на гаражный замок. Все это — комната профессора. Но появилась комната профессора в момент его исчезновения. Вещи ничего не говорят о нем. Они молчат о нем. Не помнят о нем. Они здесь именно потому, что его здесь нет, хоть они и не заменяют его. Его заменяет только стул над полом. Зато они означают его необратимое отсутствие. Замершие вещи. Приготовленные к отправке. Не без ангела

Когда в облачном небе с утра появился ангел в печальной, темной и, наверное, теплой одежде, будто сшитой из влажного пепла, и с алмазно сверкавшим мечом, профессор стоял у окна в трусах и рубашке и повторял одними губами: «Я просто сошел с ума. Это просто шизофрения от перенапряжения мозга. Я не первый ученый, с которым это случилось. Я просто...» Между тем одежда ангела менялась, словно влажный пепел высыхал. Словно ангел думал и приближался к решению, не открывая своих далеких глаз.

Профессор уже знал, что ошибся, но решил упорствовать до последнего. Так бывает и в науке, когда мысленно говоришь: хорошо, вы правы, но хватит ли вас, чтобыменя публично убедить? Профессор смотрел на ангела, не в силах оторваться, щурился от блеска идеального лезвия, измерявшего высоту неба сверху вниз, и беззвучно повторял свою мантру: «Я просто сошел.» Он знал, что теперь достаточно шевелить губами, можно и вовсе не открывать рта, все равно все услышат. Нимб ангела напомнил ему раковину редкой улитки, виденную однажды в горах далекой, нищей и прекрасной страны. Чем больше людей вокруг него выбирало религию, тем сильнее кичился он своим атеизмом (не путать с агностицизмом), позволявшим чувствовать себя отдельно от большинства. «Большинство бывает право, только если меньшинство его научит», — всю жизнь профессор отрицал демократию в науке. «Я просто.» — начал он в который раз. А вдруг это оружие? Внушенные галлюцинации? Фильм «Матрица» сбылся? Вдруг это видят все? «Я просто.» Но тут ангел в небе наконец-то открыл глаза. Профессор перестал бояться. И два неосторожных пикселя скатились вниз по ангельской щеке. Толкование темноты

Я1 был с профессором знаком. Впервые я увидел его клеящим на водосточную жесть объявления с мордой незлой собаки. Она потерялась 16 лет назад. Расклейка объявлений была связана с теорией повторно переживаемых травм, которую профессор проверял на себе. Об этом честно сообщалось и в самом объявлении. Как я выяснил, помогая ему клеить, мелкие млекопитающие в эпоху расцвета динозавров вынуждены были выходить на охоту ночью, и именно это развивало их мозг. В отличие от гигантских ящеров, евших то, что они видят, ночным охотникам приходилось постоянно истолковывать сложные звуковые сигналы в темноте, отличать добычу и приближение врага по звуку и самим издавать все более сложные звуки, что и заложило основы будущего развития речи, как внутренней, так и внешней. Миллионы лет выживания в вынужденной темноте — залог будущей победы текста над миром, слова над непосредственным зрением.

Один из ближайших предков профессора владел березою. Владел и управлял. Мертвую березу у самой воды перед рассветом выпрямляли. Пограничникам невдомек. А ночью, согнув ее в локте, по ней перебирались на мель — река была узка в этом месте — береза работала как мост контрабандистов, бомбистов и прокламаторов. Чтобы общаться со всей этой публикой, предок профессора немного выучил английский, а выучив, обнаружил в классических книгах несколько удививших его фраз. Оказывается, Гамлет, завистливо и вожделенно заглядывая в полые глазницы клоунского черепа, говорит: «Разгадать бы секрет революции!» Внутри березы помещался простейший механизм — гнущееся колено. Такие, наверное, были у Пиноккио, только поменьше. Приходилось кору менять все время, приносить из рощи и клеить новую бересту, чтобы грамотно скрыть эту противозаконную механику. Но пограничники никогда не рассматривали кору деревьев и не запоминали ее подробностей. На память, уезжая оттуда, после того, как граница сильно отодвинулась, предок взял с собою кусок от березового колена и много позже заказал из него сделать на пол отдельную паркетную деталь. Она выделяется в комнате, как лужа на площади, как фальшивая купюра в выясняющих лучах. Стул висит прямо над ней. Он может оказаться оригинальной низкой люстрой, если нажать на выключатель, но не оказывается, да и нажать некому. Капитал без номинала

В вагонных дверях со мною приключился случай. Прощаясь после первого знакомства, профессор протянул мне в метро мелкую монету, и я не сразу сообразил, что это подарок, а не милостыня. На первый взгляд обыкновенный рубль. Двуглавый герб на одной стороне, но когда я перевернул, то и на другой стороне оказался такой же знак: всевидящая птица вместо цифры, означающей номинал. И я рассмеялся. В портретной живописи фас происходит от посмертной маски, а профиль от монеты как раз. Считать так — исторически неверно, но идеологически приятно. Вот только не успел я спросить у дарителя, двери вагона уже сошлись, за сколько и где он купил эту милую безделицу? Сколько стоят такие деньги? На возносящей лестнице я пытался себе представить, как двуглавая птица видит мир, как это — иметь в зрительном распоряжении сразу всю панораму и не иметь никакой зазатылочной тайны, населенной пространственными гипотезами? Или еще интереснее: видеть все вокруг, но ощущать внутри себя, между двумя затылками, нечто всегда невидимое. Позволяют ли шеи птицы ее головам посмотреть друг другу в глаза? Или их общая точка зрения расположена ровно между птичьими затылками, в области старых добрых телевизионных помех?

Сначала я поравнялся с могилами, а потом и перерос их. И уже выйдя на поверхность, захотел, чтобы у светофора когда-нибудь появился еще один цвет — «обязан идти» или «нельзя не идти». Например, ослепительно-белый, с восклицательным знаком вместо человечка. Или какой еще цвет и знак можно выбрать? Люди мечтают об этом с античных времен.

На улице я поднял пулю, случайно оброненную какой-то из сторон неактуального более конфликта и лежавшую в фигурной бордюрной щели маленьким музейным экспонатом, не всем заметным подтверждением того, что стрельба, в которой ей так и не удалось полетать, никогда не возобновится, смотрите ее в кино. Эту пулю срыгнула история. Разрешения спрашивать было не у кого. Я поднял пулю и посадил ее в цветочный горшок на своем столе, а точнее, во влажную землю с одной знаменитой могилы. И начал чувствовать, как робко, еле-еле, не веря самому себе, из моей пули сквозь землю поднимается росток. Сквозь черную рассыпчатую плодородную кашу кладбищенского небытия он пробивает дорогу. Я слышу это как невероятно медленную музыку. Однажды я принесу растение к тебе домой. Ведь это гораздо приятнее обеим сторонам — дарить цветы в горшках.

Почему бы, впрочем, не написать о себе «он», возможно, так расскажется больше правды? Вы в это верите? Он входит в метро без пяти десять, то есть на платформе только опоздавшие на работу или бездельники. Никто из растоптанных офисным фашизмом не примкнет к нам — думает — они ищут себе новый офис, получше. Никто из преданных мужчинами не примкнет к нам — думает — они ищут мужчин понадежнее. Никто из обманутых духовными учителями не примкнет к нам — думает — они бегут в новую церковь, подуховнее. Никто из...

Но тут вырастает поезд очень шумно и думать становится неудобно. Из дверей подъездов в город уже высыпаны тысячи буржуазных шлюх с угасшими глазами, уверенных, что, продаваясь, они серьезно продешевили, т. е. проявили святость. Они ждут за это вознаграждения от судьбы, недовольные ее медлительностью день ото дня все больше. При этом они лелеют мечту однажды перепродать себя подороже, и бог с ней, со святостью. Из тех же дверей вышли тысячи ковбоев без стад и рыцарей без Иерусалима. К мужчинам, впрочем, он относится лучше, они его просто не волнуют. На этом основании — отсутствие ненависти к мужчинам — он считает себя гетеросексуальным.

Или про «я» лучше рассказать через отношение к другим, отношения с другими, лучше всего подходят личные отношения? Тем более что гетеросексуальность, заявленная выше, в наше время требует подтверждений. Ты плачешь молоком?

Они строят голодную стену. Складывают одну на другую буханки черного хлеба, густо смазывая их цементом. Создавая голод. Стена растет Хлеб вбирает цемент. Я смотрю на их работу и думаю о тебе, моя любимая кукла. Будь ты счастлива и проклята.

— Это будет стоить? — спросил я, легко расстегивая твою верхнюю пуговицу.

— Ничего, — уточнила ты, откидывая волосы назад.

И я послушно нащупал в кармане купюру достоинством в ноль долларов. Голодный хлеб впитывает цемент с медлительностью дегустатора. Цемент крадется в хлеб с убийственным ядовитым достоинством.

В каждой клетке моего тела есть заключенный, иногда он немного высовывает наружу пальцы и перебирает ими, не понимая, как это — пальцы на свободе, а сам он — нет. В такие моменты я вижу, что на деревьях распустились иероглифы. Все кроны превратились в живые описания. Которые два раза не прочтешь. Которые два раза не прочтешь. Моя мебель стоит вокруг дома и по весне цветет.

Ты даешь мне хлеб, но я вижу в своей руке камень. Это потому что я не заплатил? Я прицельно бросаю свой камень вперед, прямо тебе в лицо. Ненадолго запускаю свой собственный спутник земли. Каждый из нас — покупатель. Каждый из нас — продавец. Это общие для всех роли. Для всех взрослых людей. Вне зависимости от пола. Но ты не покупала моего камня и не намерена мне платить. Да я и не продаю его. Это мой революционный дар. И это твоя революционная жертва. Голодная стена черствеет на глазах. Некоторые люди ощущают это физически, и я считаю их за своих. Выставка неизвестных

Принято объяснять читателю, где мы познакомились. На анонимной выставке я стоял у двухметрового вопросительного знака, составленного из одинаковых дверных ручек, привинченных к стене. «Знаешь ли ты пароль для входа» — на многих языках мира было написано на той стене перед этим дверным знаком. Еще не считая, что мы знакомы, мы начали вместе переводить каждую фразу, споря, какой это язык, хотя и знали прекрасно, что именно там написано столько раз.

В том же зале постоянно работал откладыватель конца света23 Отодвинув конец света на пару минут, мы вышли наружу из галереи вместе, мимо большого фото: человек, заключенный в приличный костюм, сидит по пояс в море и курит сигарету, читая книгу. Я задумался тогда, нужно ли ему было действительно читать ее, чтобы получить нужное фотографу выражение лица? На следующем фото тот же человек, сидя в таком же море, уже не курит, а пишет нечто в тетрадь. А на третьем он с тросточкой, встав, нехотя шагает в волну, повинуясь поводку, тянущему его руку, теряющемуся в море, будто его влечет вглубь подводная собака, или у него на поводке акула (хотя бы черепаха). Выставку назвали анонимной, потому что только в последний день разрешалось узнать, кто из авторов что именно сделал, а до этого даже список имен держали втайне. Их не говорили ни критикам, описывающим событие, ни ценителям, приобретавшим работы. И поэтому я не могу сказать точно, на чьей выставке мы познакомились, кто там вообще и в каком зале в частности. Был не последний день. Споря, кто бы тут где мог оказаться, мы вышли на воздух. Уже во дворе, на лавке, всех уходящих посетителей снимал неизвестный фотограф, скрытый под покрывалом — живой прицеленный мешок. Иногда из мешка вырастала рука и показывала козу-победительницу, фак, кулак борьбы, растопыренные пальцы... наверное, для того, чтоб вызвать нужное или хоть какое-то выражение на вашем лице.



1 Кто такой «я»? Люблю смотреть между вагонными половинами. В метро. Там стальная линия с тремя болтами держит толстую пленку на полу. И вдруг я вижу, что шляпка одного из болтов закрыта десятикопеечником. Он ее закрывает один в один. Такой случайности не может произойти, но это есть. Монета лежит на шляпке болта у всех под ногами и точно, до миллиметра, с ней совпадает. И это рифма, это поэзия, это доказательство бытия божьего, которого мне хватит до конца дней. Она не может быть такого же размера. Она не может лечь так точно. Она не может оставаться там. Но я это вижу. Должен ли я тут объяснять связь между логикой капитала и персональной религиозностью, их общие причины? Выходя из вагона, поймал себя на мысли — когда меня похоронят, я буду лежать много выше и ближе к небу, чем иду сейчас, в этой остроумной одежде, сделанной сразу с готовыми грязными пятнами.

2 Временно неизвестный художник знал, как отменить конец света. Вручную. Ну, то есть как от него застраховаться. Коллективно. Мы откуда про конец света знаем? Из Писания. И сказано в Писании: «День и час тот неведомы никому». Нет ничего проще. Делаем сайт, на котором во весь экран написана одна фраза:

«Я ЗНАЮ ДЕНЬ И ЧАС КОНЦА СВЕТА, ЭТО: » и ниже окошечко со всеми возможными часами и днями на миллион лет вперед. И каждый, кто на сайт заходит, выбирает себе незанятый день и час и подписывается в окошечке. Типа, Сидор Карпыч знает, что конец света наступит 30.04.2010 в 12:00, а Ольга Ильинична знает, что он наступит 30.04.2010 в 13:00 — и так далее по циферблату и календарю. Сколько человек зайдет и сыграет в эту игру, настолько часов и будет отменен христианский Апокалипсис. Позже художник по минутам решил разбить для точности. Людям это понравилось, в игру включились миллионы «откладывателей». Правила такие: два раза нельзя, т. е. две даты нельзя от себя вбивать, никто не может знать две даты конца света, это уже какое-то «или» получается, а «или» в вопросах веры исключено. Если мы включим миллиард человек, то гарантированно отложим конец света сами посчитайте на сколько! Ну и сайт создали сверхмодный, реклама на котором стоит... сами понимаете. Ведь не допустит же Господь, чтобы Сидор Карпыч неправильно назвал дату, «не ведал», как и положено человеку, а Ольга Ильинична возьми да и попади пальцем в небо, «ведала», получается, вопреки Святому Писанию. Такого не может быть. Неравенство такого уровня невозможно. Так что договориться с Богом в нашу пользу, используя заданные им же правила, вполне в наших силах. Постепенно это должно стать ритуалом, вроде инициации. Каждый ребенок, достигнув совершеннолетия, заходит на сайт и еще на час, ну или на минуту, если он скромный, откладывает судный день. Конечно, можно спекулятивно подойти и условно, раздобыть базу данных, какие вообще в мире люди живут, и к каждому прилепить дату конца, чтобы залить сразу на века вперед. Но это будет ложь, люди же не будут знать об этом, получится, что их использовали втемную, от их имени чего-то там нарешали. Такое не сработает. Нужна добровольность. И за это нельзя платить деньги, ведь оплаченная отмена не считается состоявшейся. Есть работа, которая исключает оплату.

3 Но что такое деньги? Будущих банковских девушек учат наощупь, без аппарата, определять в пачке настоящих поддельную купюру. Рассматривать доллары сквозь бдительную линзу.

«Под увеличительным стеклом президент Франклин должен вам подмигивать», — говорит препод.

Еще не банковские девушки сначала дружно наводят на Франклина, а потом начинают смеяться так же дружно и даже, сами вместо Франклина, подмигивают преподу. В этот момент они чувствуют радостное единство со всеми теми девушками, которые уже смеялись над этой шуткой и которые уже работают в банке, ведь их таких тысячи. Дальше рассказывают по очереди, у кого какие истории уже были с ненастоящими деньгами. Одной дали сдачу на рынке в Стамбуле такой купюрой. Попросила сама сдачу в долларах, которыми и платила.

— И что ты сделала? — спросил препод

— Да ничего, в Москве знаю место, где не проверяют, там и разменяла.

К другой пришел обманщик в магазин и дал сразу три разных купюры, все ложные. Самому, говорит, только что на сдачу дали. А одна из купюр — десять тысяч рублей. Она тогда только вошла в оборот. «Это где же вам, интересно, такую сдачу дали?» И две других, помельче. «Я вам их не верну и вызываю милицию немедленно». Обманщик убежал, сказав на прощанье, что его, сука, в тюрьму за три бумажки не посадишь.

Если бы в тот момент, когда по щеке ангела покатились вниз два горючих пикселя, профессор смотрел в карман, в стол или в кошелек, а не в окно, то он увидел бы, как изменились все долларовые купюры в доме. Президенты на них закрыли свои глаза и поворачиваются затылком к зрителю, к обладателю, к пользователю, к человеку. Отныне он не может больше видеть их лиц. Да и они достаточно смотрели на него. Но сработает ли в тот же час тот же фокус с фальшивыми банкнотами?

Мировая революция 1

Я долго говорю на этой лавке, сцепив пальцы, не глядя тебе в глаза, чтобы не отвлекаться. О самых памятных своих снах, об удивительных выходках людей, важных для меня, о подробностях беспорядков, обычно пропускаемых прессой, о самых больших и самых маленьких своих гонорарах, о совпадениях, которых становится слишком много, чтобы считать их просто совпадениями. Я пытаюсь стащить все это в одно место, стянуть, зацепив словами, в общую точку, но не нахожу ключевого слова, хотя и чувствую его в себе.

— Мировая революция? — делаешь это ты за меня.

Мировая революция. В том, как ты произносишь, слышно понимание, ирония, сочувствие, печаль. Я молча киваю и беззащитно улыбаюсь. Ты видишь, что поняла меня лучше, чем я сам.

Это не конец текста. Тебе пора. Ты знаешь, что через двадцать минут будет восемь. В восемь один блок бетонной стены на известной тебе стройке станет мягким, как теплый пластилин. Мягкость продлится ровно столько, чтобы успеть поцеловать материал всем лицом и телом, впечататься, как образец, в волшебный бетон, а потом, сделав шаг назад, оказаться кем-то совсем другим, с новыми воспоминаниями, чертами, одеждой, полом, голосом, возрастом. Созерцателем барельефа на твердеющей стене. Новый облик останется на тебе, как липкий слой, и скоро проникнет внутрь. Я никогда об этом не узнаю. Никому не смогу ответить, куда ты ушла. А стена, не законченная пока, останется, и будет работать даже после мировой революции. Завтра ее покроют декоративным кирпичом, чтобы дом выглядел дороже. 2

Я остаюсь с нездоровым чувством, что почти все, очень многие вокруг — прибыли из другого времени и места, чтобы наблюдать за мной и такими же, как я, немногими упрямцами. Это невротическое чувство легко объясняет окружающее согласие и примирение. Я чувствую их инопланетянами на экскурсии. Они сами ощущают себя мудрыми зрителями, гостями в этой жизни. Вопрос в том, как превратить этот невроз в топливо для прогресса? В оружие мировой революции. Люди — скрытые камеры не обязаны действовать вместе с тобой. Они просто иронично и заинтересованно направлены на тебя. Они передают сигнал, сами не зная куда, может быть, в голову этого высокого памятника, отлично видного мне. Я должен устроить им сюрприз. Не разочаровать. Разбивание скрытых камер не превращает их в оружие. Они заранее мудрее того, что могут увидеть. Это делает их мертвее их собственной смерти. Свержение памятников не устраняет необходимости в новых идолах, впитывающих чужой опыт. Бронза тяжела, как миллионы несостоявшихся жизней у подножия изваяний. 3

Помнишь, мы ходили на пьесу? Тоже были зрителями. Она называлась «Острая дыня, или Нормальная жизнь». Там, в Китае 60-х годов, крестьяне попросили скульптора вставить статуям в парке глаза, чтобы не только народ мог любоваться шедеврами древности, но и сами изваяния смогли бы взглянуть на чудеса культурной революции. Те статуи с эмалевыми зрачками уже не могли закрыть своих новых глаз. Когда их оперировали, то есть делали зрячими, каменным головам впервые было больно. Отныне статуи были приговорены видеть тех, кто на них смотрит.

«Я так люблю дыню с перцем! — каждые семь минут звучали из-за кулис слова Мао. — Если бы Ленин ее попробовал, он бы тоже ее полюбил!» Житейским голосом, без пафоса, как будто сами себе эту фразу говорят декорации.

Когда крестьяне поручили скульптору добавить к старинным статуям еще одну, посовременнее, он высек из мрамора страшное расплавленное лицо пленного, над которым ставили опыты японские оккупанты, они испытывали химическое оружие на людях. Дорогой мрамор этого бюста был похож на кипящую воду и никто не мог долго на него смотреть. У скульптора в портфеле хранилась фотография «кипящего человека», вырезанная из газеты, как доказательство того, что он не выдумал свой образ из головы и бюст не является проявлением модернизма.

Часто я чувствую, что мы до сих пор находимся там, так и остались в этой пьесе, которая давно закончилась. Смотрим ее.

Начиналась с радиосообщения о смерти Мао. Его слушают четверо в фарфоровых масках с лицом Председателя. Они сидят на провисшей веревке и задумчиво покачиваются. Выглядит зловеще. Им предписано вспомнить о «нормальности». Этого требует репродуктор. Насчет того что такое «нормальность», у них оказываются разные мнения. Каждая маска рассказывает другим одну и ту же притчу об убежавших от злого старика обезьянах. Старик заставлял их танцевать на ярмарке, но им это разонравилось, и они перегрызли веревки, чтобы свободно собирать ягоды в горном лесу. Каждая из масок понимает притчу по-своему. Старика-самодура сравнивают то с последним императором Пу И, то с японцами, то с американцами, то с самим Председателем. Наконец, маски обращают внимание на то, что в притче власть и народ изначально имеют совершенно различную природу, они буквально принадлежат к разным видам жизни, ведь там командует обезьянами человек.

— Я не понял, можно ли ностальгировать и ненавидеть одновременно? — кричит какой-то зритель из зала.

Меня волнует другое — откуда и зачем берется ностальгия по событиям, которых с тобой никогда не было, да и, наверное, ни с кем не могло быть.

Веревка, на которой сидят четверо в масках, уходит вверх и влево. Там на экране без звука мелькают наиболее дикие кадры культурной революции: гнев хунвейбинов, бреющих головы профессорам, костры из искусства, Председатель, уверенно плывущий на тот берег Янцзы. Та же веревка на другой стороне сцены уходит вправо и вверх. Там на втором экране мельтешат суды хунвейбинов над собою, отмена принудительных коммун, возвращение партийных лидеров из ссылок и лагерей, двое аквалангистов поддерживают в воде Янцзы Председателя и тащат его вперед.

У четырех главных героев каким-то хитроумным образом за два часа спектакля пролетарские робы культурной революции постепенно, шов за швом выворачиваются наизнанку. В финальной сцене четверо снимают маски. Под ними зритель видит черные оскаленные морды желтоглазых обезьян. Приматы танцуют варварский ритуальный танец под нынешнюю электронную музыку.

Некоторые из героев надеются, что их смерть станет воссоединением с Председателем, хотя и понимают всю старомодность подобных упований. Тем более что Мао здесь, с нами, на площади, в мавзолее.

— Его интересовали, — вспоминает важный свидетель на посмертном суде свой разговор с Председателем, — его интересовали ремонтно-технические мастерские!

— Белая курица выжила! — объясняет детям школьный учитель пропагандистский фильм, — потому что во время взрыва была полностью накрыта большим свинцовым листом. Так же в случае атомной войны спасется и любой из нас, у кого дома найдется личный свинцовый лист.

Зрителя слепят сотни атомных взрывов, повторенных, как орнамент обоев, на всех экранах.

— А что будет, если атомная война уничтожит всех нас и даже саму планету? — показывает на глобус любопытный пионер.

— Очень просто, — смеется учитель, — даже если все погибнет, материя останется, атомы бессмертны, и по законам диалектики через миллиард лет мир все равно придет к коммунизму, так что мы ничем не рискуем.

В его словах о бессмертии материи слышна смесь сожаления и надежды.

«Сегодня Ленин — это китаец!» — вывешивают студенты самодельное дацзыбао в университете. Они прочли в передовице, что Пекин разочаровался в политике Москвы. Мао вспоминает, как в их возрасте он с друзьями-подпольщиками решал, какой иероглиф лучше других годится для обозначения коммунизма в китайской письменности. Выбрали «совместная обработка полей».

— Обработка полей, — подхватывает студент, — потому что обезьяна стала человеком, когда взяла в лапу орудие?

— Не совсем так, — поправляет его Председатель, — я полагаю, она взяла в лапу оружие, чтобы сразиться с врагом, а уже потом, победив, нашла своей палке и мирное применение. Быстрое выживание в войне стало ключом к медленному выживанию в поле. Я не верю в долго размышлявшую обезьяну, придумавшую рыхление. Она схватила палку внезапно, чтобы отбиваться, мстить, нападать. А после не захотела выпускать ее из лапы, начала делать ей многое, и лапа стала рукой, а обезьяна — классовым человеком. Вначале появился солдат, а потом уже от него произошел рабочий. Вначале была военная техника, а потом из нее родилась вся остальная.

Мао крутит железную ручку и отворяет нереальной толщины бронированную дверь, чтобы показать президенту Никсону свое бомбоубежище. Все предусмотрено на случай атомной атаки.

Пока опасности нет, там, за открывшейся военной дверью, белая курица важно расхаживает по комнатам и клюет зерна, мастерски нарисованные на полу. Она выжила и снялась в пропагандистском фильме. Президент Никсон высказывается в том смысле, что всегда очень ценил восточное искусство. Председатель Мао расстилает перед ним карту мира, пододвигает кисть и тушь и просит изобразить дерево, на которое напал ветер. Никсон смеется. Мао показывает, как это сделать. Он капает на карту большую кляксу туши и сильно дует на нее. Никсон вглядывается в получившуюся порывистую крону и видит атомную войну.

Годар, Кардью, Бойс, Уорхолл смотрят эту сцену, постоянно высовываясь из-за кулис, пробуя аплодировать, отвлекая актеров жестами, щелкая вспышками фотокамер и кнопками диктофонов.

«Рубить собачьи головы!» — хором скандируют хунвейбины.

На сцену падает дождь из голов собак. Прямо к их шкуре пришиты дурацкие колпаки. Звучат мемуары Марко Поло об азиатской стране песьеголовцев. Некоторые из собачьих голов, отчаянно подскакивая и взволнованно лая, падают в зал, под ноги зрителей. Только освободившись от своих человечьих тел, эти головы приобрели верную классовую оптику.

«Нельзя иметь своей зубной щетки, с этого начинается капитализм», — рычит одна голова в колпаке, которую в тихом ужасе пытается подальше отпихнуть мыском туфли зрительница. Если бы этот текст стремился к гламурности, следовало бы назвать туфлю по имени, указать, из какой коллекции, но и вы, и я, и этот текст обойдемся без гламурности. «Нельзя иметь своей пары обуви, с этого начинается отчуждение», — вторит другая песья голова,

кусая даму за каблук. «Сам станешь вещью и будешь кому-то принадлежать, ходить из рук в руки, как стертый юань», — пророчествует третья голова, катаясь в проходе между рядами.

На сцене отрубленные головы пытаются перелаять друг друга, и четверо в масках и вывернутой пролетарской форме больше не могут разговаривать. Входит смерть в длинной мантии, сшитой из пропагандистских газет, усыпанных иероглифами. Она рассказывает о самой первой войне. Когда начальный человек Пань Гу вышел из яйца, темные духи, ослепленные его светом, разорвали его на пять частей. Узнав свет, драконы тьмы почувствовали голод, которого не было у них прежде. Каждая часть Пань Гу блуждает во тьме, не умея встретить других и соединиться с ними. Но в своем желании вернуться к единству пять частей первочеловека образуют пентакль, звезду. Смерть, читая иероглифы у себя на платье, объясняет четверым в масках, что после ухода Председателя, без своей пятой вершины, пентакль распался, и между ними нет больше ничего общего. Пораженно сняв маски, четверо оказываются обезьянами и с облегчением танцуют. Кажется, все. У обезьян густая черная шерсть и горящие желтые глаза. 4

— Расскажи мне, чего тебе не хватает в этой пьесе? — просила ты потом в японском кафе, в зале для курящих, гордо выложив пачку сигарет на стол. Ты никогда ее не раскрывала. Да и курить бросила больше года назад. Носила с собой, чтобы не чувствовать себя чего-то лишенной.

— Пьеса должна заканчиваться появлением известного немецкого философа Карла Маркса. Сжимая свой 11-й тезис в руках, как автомат, бородатый умник начинает стрелять в зал, избавляясь

от зрителей, свидетелей, людей — скрытых камер. От заплативших за билеты.

Еще там не хватает педагога, дающего пионерам минимум революционного воспитания:

1. Отказаться от любого морализма в пользу диалектики.

Нет плохих и хороших вещей, людей, ситуаций. Есть свои и чуждые стороны вещей, людей, ситуаций. Нужно вступать в контакт со своей стороной всего, усиливать ее и, наоборот, избегать и ослаблять чуждую сторону. Нужно всегда держать в уме чуждую сторону того, что выбрал, т. е. не доверять полностью никому и ничему.

2. Отказаться от прибыли как цели своих действий.

3. Поставить под сомнение институт собственности, культивировать ее условность и относительность. Покончить в себе с идентичностью, основанной на величине и форме собственности.

— Там нет такого педагога, потому что революция в пьесе уже произошла и твои пункты потеряли актуальность, — говорила ты, просматривая сообщения в телефоне, — но продолжай, мы же в зале были, а не на сцене.

— Если вам удались эти три пункта, вы неизбежно покидаете территорию системы. Дальше у вас одна задача: найти практическое выражение этим трем решениям. Как не быть заменимым источником прибыли, не быть охранником института своей/чужой собственности, не быть негодующим моралистом? Если у вас получается, то сознание, которое не терпит пустоты, заполняет вакуум, возникший на месте трех упраздненных идолов. Так у вас появляется личная революционная стратегия. Если вы готовы отказаться от трех химер, значит, вы готовы изобрести нового себя.

— А как насчет свободы? — смеялась ты, показывая мокрые зубы, — ведь красные так много запрещали?

— Для диалектика свобода и развивается через развитие общественных запретов. Капитализм, рынок и частная собственность так же естественны и свойственны человеку, как и каннибализм, инцест и изнасилование младшего старшим. История людей началась с запрета на эти естественные и по-человечески понятные вещи и должна продолжиться отменой частной собственности и преодолением рыночных отношений. Дословно «снятием» у Маркса. Пора бы запретить себе чем-либо владеть и кем-либо командовать. Пора бы перестать позволять и другим командовать и владеть. Это базовое условие появления общества «господ без рабов». 5

— Репрессии, — ты вкусно выговаривала каждую букву, — красным не простят репрессий, — рассматривая тростниковый сахар, уже успевший выйти из моды.

— Помнишь, как рассуждал революционный трибунал?

«Вот перед нами, — говорят в трибунале, — ни в чем таком вроде бы не виновный гражданин. Он никого не душил, не казнил, не мучил, а наоборот, отличался высоким образованием, вежливостью, незлобивостью, деньги тратил на искусство и путешествия. Один только за гражданином грех, он жил за счет чужого труда, то есть был, как и все в его роду, совладельцем того и сего и потому мог особенно не работать, а если и работать, то по собственной прихоти, в любом случае — источником его денег был чужой труд. И потому мы этого не очень виноватого человека накажем, конечно. За всех тех, кто создавал для него прибыль, за их идиотскую мучительную работу, за их несостоявшуюся жизнь мы с гражданином рассчитаемся. Но ведь и его предки до бог знает какого колена жили также за счет других. И никто из них не понес за это наказания. Получается, что в истории веками царила безнаказанность одних, живущих за счет других. Если кто и гиб на дуэли, то это здесь ни при чем. Сегодня мы изменим такое положение дел и наполним историю смыслом. Мы казним стоящего перед нами неплохого в общем-то человека много раз, за каждого его избежавшего расправы предка. Точнее, мы сделаем нашу казнь многосерийной. Скорее всего, к концу наказываемый сойдет с ума от того, что справедливость оказалась настолько связанной с болью, невыносимой и долгой. Но нам не нужна нормальность и здоровье этого гражданина. И то и другое украдено его семьей у других, и должно быть изъято. Нам нужна история, полная смысла, то есть такая, в которой использование чужих жизней не прощается и боль приходит по адресу даже через тысячу лет, тысячекратно выросшая из-за столь длительного откладывания исполнения приговора. Обсудим теперь детали наказания. Оно потребует от нас старательности и мастерства.

В библиотеке обсуждаемого гражданина я обнаружил старую китайскую книгу, которая может нам помочь. Вряд ли кто-то из нас сможет ее прочесть, но в этом нет необходимости, картинки говорят обо всем, взгляните».

И все зашуршали полупрозрачными листами, прикрывавшими подробные китайские картинки. 6

Как мы с тобой попали на «Острую дыню»? По приглашению.

Я вел тогда рубрику «Некоторый смысл» в одной стремящейся к запрету газете. Обращал внимание читателей на возможную, но так и не использованную революционную сторону любых предметов — зефирных пирожных, легковых автомобилей, зажигалок, рекламных щитов. Старался быть достойным тех, кто мне нравится. Многие из них пели о возможности коммунизма. Я пою о невозможности коммунизма. Я предан той же идее, но с другой, что ли, стороны. Моих авторитетов интересовало, как, почему и где ожидается мировая революция. Меня интересует только, почему, где и как она не происходит. Отсутствие необходимых событий вдохновляет меня и делает верным им. В любом покрое одежды, голосе мотора, взаимоисключающем сочетании реклам, в каждом жесте, звуке, пятне, запахе найти знак необходимого невозможного.

Этого внятно не объяснишь. Не объяснишь, как однажды, выйдя из театра, следуя по сверкающей Тверской, я вдруг поймал радио «Бемба», партизанский барабан, посланный из Сьерра-Маэстры задолго до моего рождения. Так я узнал разницу между спасителем и создателем, почувствовал гвозди в своем мясе и пули, с хищным любопытством входящие в чужой череп существа одного со мной вида. И от этого захотелось упасть в снежную столичную грязь, но я никуда не упал. Я пошел дальше уверенными, счастливыми шагами к безумной и давно отмененной цели, навсегда теперь убежденный в нескольких, возмутительно примитивных, идеях. Пошел рядом со своей спутницей, улыбаясь ей, потому что ни она и никто другой никогда не почувствуют этой моей личной связи со всеобщим. Ты не была свидетельницей этого, хоть ты и была рядом.

— Научись разговаривать притчами, чтобы сказать хоть что-то, раз уж нельзя объяснить эту связь, — подсказываешь ты в своей машине, такой темной снаружи и такой бежевой, светлой, кожаной внутри.

В мутных кадрах хроники хунвейбины заставляют уличных рикш садиться в свои каталки, а клиентов, пришедших на остановку, принуждают возить по городу самих рикш. Но вчерашние рикши не знают, какой назвать адрес, и перепуганные пассажиры под веселую речевку возят рикш по кругу. В центре круга большой черно-белый костер. Так, под молодецкое улюлюканье подростков с красными повязками, свободная езда по конкретному адресу превратилась в принудительную прогулку. 7

— Ты не пробовал писать сказки для детей и подростков, ну, например, про мышей? — предлагаешь ты, желая найти мне место, хотя у каждого из нас уже есть место в этом воющем вагоне метро, — или комиксы сочинять, знаешь, если бы там были мыши вместо людей, это имело бы больший успех.

Ты не привыкла к метро, для тебя оно — этнография. По вагону влачится нищий, и сразу кажется, что мы никуда не едем, а сидим все вместе в тюрьме.

Иван Мышь вошел к Семену Живцу. Опустим все вторичные подробности, чтобы сразу говорить главное: у Ивана не было ничего для заработка, кроме своего тела. Семен покупал тело. Точнее, его часть. Станок у Семена в гараже был один, но универсальный, железно хватал ногу выше или ниже колена, мгновенно рубил руку там, где начерчено маркером, или лопал сверлом глаз на безопасную для мозга глубину. Это была экономика. Живец оставлял себе изъятую часть верхней или нижней конечности, а клиента, Ивана в нашем случае, выволакивал из гаража и немедленно звонил своему врачу. Через две недели, выписавшись из клиники, неполный Иван будет готов ходить в метро и честно показывать пассажирам красный тупик руки. Собранные средства делились: треть Мыши, остальное — Живцу.

Так, сжав зубами полотенце, и согласно кивнув Семену, задавшему вопрос в последний раз, Иван узнал наконец, что такое экономика.

У Семена таких неполных, ползущих в вагонах, много, но меньше, чем запланировано. Живец их работодатель и защитник. Он сам платит ментам. Когда мент подошел к безрукому, первое спросил: «А Живец тебя знает?» Иван сказал: «Да, Живец знает».

И мент отошел, пообещав проверить. Так Мышь узнал, что такое государство.

Врач приехал к гаражу быстро. Наложил жгут, навертел бинт, сделал укол, достал кривую иглу. Ивану, тонущему в боли, казалось, что отнятую руку прижигают снегом. «Ну вот, — сказал врач уже в палате, — теперь ты готов, наконец, нормально обеспечить себя, заживет до свадьбы, зато голодным не останешься, завтра поп к тебе придет». Так Иван узнал, что такое милосердие. «Мышь» — записали в карту его фамилию.

Поп пришел, как и было обещано, и сказал свое утешающее слово: «Бог, — вспоминал поп, — терпел и велел нам поступать так же. Мученик ты, а мученику будет дан в рай специальный пропуск. Отдал ты руку, а получил взамен бессмертие души. Послано тебе испытание и ты его претерпи с миром. Спасителя прибили к кресту, а у тебя всего лишь рука. Благодари создателя. Как юродивый пустишься ты по вагонам жизни, а в юродивых наша правда. Без нее не стоит отечество».

Так Иван узнал, что такое вера в Христа.

Если Мышь недоплачивал, то есть глотал внутрь себя рублей несколько, чтобы испражнить после, Живец чувствовал этот металл в животе обманщика, будто у Живца в голове монетный магнит. «Утаивший рубль от хозяина нарушает закон и должен быть наказан», — говорил мент, целясь резиной в голову. «Утаивший рубль от хозяина лжет и крадет, а значит, будет низвергнут в преисподнюю», — вторил поп. «Утаивший рубль не утолит монетой голода, а только испортит желудок свой, и не получит нашей коечки, — предупреждал врач, — а коечка ему занадобится после исполнения наказания».

И тогда, послушав их, Иван совал оставшуюся руку в рот и выворачивал харчи на дорогу. В теплом желудочном соке поблескивали монетки с гербами. Не желая мараться, Семен разрешал менту, попу и врачу разделить эту прибыль. «Давший на церковь душу свою спасает», — говорит поп, выхватывая медяки из цветной лужи. «Государство — это мы», — напоминает мент, наступая сапогом на свою долю. «Помните о других, и сами не будете забыты», — обещает врач, забирая себе что осталось.

— Куда? — однажды спросил, набравшись храбрости, Мышь у Живца, — Куда девается то, что отнято?

Семен сразу понял Ивана и рассудил, что тот имеет право знать. За дверью была галерея. Там превращались в мумии разной длины, оттенков и возрастов человеческие части. Семен сушил их, смазав, чем врач прописал, читал над ними молитвы и не нарушал никаких законов. Под стеклом они медленно тлели, умалялись временем, мощи тех, кто ходит в вагонах. Это был музей. О нем спорили в прессе. Так Иван узнал, что такое искусство.

Если бы кто-нибудь, многоглазый и вездесущий, смог увидеть сразу все экспонаты этого большого музея — все отнятые голени, ладони, ступни, выломанные колена, все намозоленное, татуированное, рябое — тогда этот некто узнал бы, что они могут соединиться друг с другом, как очень сложный конструктор. Все изъятые части тела как новые конечности великого существа, сторукого тысяченога, спящего в музее по частям.

— Хватит... — говоришь ты на эскалаторе, брезгливо держась за черную резину, — это никому не понравится, да и тебе самому не нравится, ты просто кривляешься, чтобы меня позлить, а я не хочу злиться на тебя.

Твое сердце сердито бьется в розовой сумочке, сжатой в левой руке. Я думаю, глядя на розовую блестящую чешую, что если проткнуть сейчас твою сумочку длинной иглой, ты немедленно умрешь и тебе незачем будет ехать вверх, из мраморной могилы на улицу. 8

— Нас здесь так много! — закричал он вниз, держась рукой за каменную ногу памятника; вторая рука сжимала свистящий мегафон. — Так много, что можно быть уверенным, некоторые пришли сюда по заданию и передают своим хозяевам все, что сейчас тут происходит. Я обращаюсь именно к ним. Идите к своим хозяевам и скажите им, что их власть кончилась. Все равно вам больше никто ничего не заплатит. А теперь я хочу сказать главное всем остальным. Мы должны ударить немедленно, иначе мы сами не простим себя, наши дети нам не простят. Начинаем движение. Перестаем стоять. Мы знаем, куда идти.

И все пошли, все громче напевая и быстрее разгоняясь. Слыша подошвами, как миллионы забытых ежедневных человеческих драм впитались в землю и стали там горами каменного угля, морями скользкой нефти. Осталось найти рецепт и способ поджечь это, обжечь себя и других, превратить материю страдания в энергию смысла, ослепить внутреннюю контрреволюцию и превратить контрреволюцию внешнюю в дым — последний памятник «снятому» прошлому.

И уже на бегу, я, незаметно для других, прощаясь, постучу двумя пальцами в твою стену, как будто ребенок показывает стрельбу из пистолета. Как будто вместо «ставить к стенке» собрался стенку застрелить.

Мы идем, потому что снимается ролик о никогда не происходивших событиях.

Король утопленников 1

Конечно же, у Короля была мечта. Если он закрывал глаза, видел волны: катятся, рождаясь друг из друга. Солнце высокое, маленькое и никаких птиц, потому что им неоткуда прилететь. Зеленые со свинцом бугры воды повторяются. Бесконечный шум ничем не стесненной жидкости. Спокойно падает пушистый снег, прибавляясь к океану. 2

Игрушечное ощущение. Вместо горизонта бледно-зеленая стена-пустота, как в очень большой комнате. Да и потолок, в смысле, небо, как в офисе, навесной — низкие пористые облака. Половина палубы пропала в тумане. Ю увидела столбы света, замершего между водой и небом. Айсберги. Такая гора пропарывает шутя двойную обшивку борта. Плавающие памятники тем, кого мы никогда не видели и поэтому не узнаем. Едва заметный уху хруст будит аппетит.

Вслед за столбами следовала плоская ледяха. Оттуда грустно и растерянно смотрели на Ю и на палубу «Стеллы» четыре фигурки. Пингвины — не сразу догадалась она, сняв зеркальные «хамелеоны» с глаз. Знают, что ее, мимо плывущую, ждет, или как-то чувствуют, что ли? Может, мы все превратимся тут в пингвинов и будем так вот смотреть на новоприбывших, чтоб у них мурашилась кожа от наших птичьих взглядов. Они тоже, может, приплыли к королю. Какое от них чувство? — спросила Ю себя. («Чтобы ничего не бояться, — учит СеЗ, — чащезадавайте себе вопросы, но не риторические»). Убийственное спокойствие. Как будто ты всегда только и был пешей птицей нижнего полюса, а человеком притворялся, и вот хватит ломать комедию. Одна из птиц держит нечто в клюве. Точку, — подумалось Ю, — точку в конце нашего плавания, цель.

Очень давно она читала фантастику: остров утонул, а жители выжили, они — дельфины, но не вспомнила бы этого чтива, если бы ЮЗ не сказал вчера, нетрезво прижимаясь к ней под музыку, в дверях:

— А мы, знаешь, превратимся. Его Величество сделает тебя русалкой или креветкой, черепахой может, если в недобром настроении, а меня — осьминогом. Я знаю, пир ждет нас в конце. Вечный пир на роскошном дне. Совсем недавно я понял. Был в ресторане, заказал спрута, и меня вырвало, как будто я ем самого себя, ну то есть как будто мясо человеческое, то есть или я только по виду двуногий, а сам — осьминогий, ну, ты понимаешь...

Ю победила в борьбе за дверь и захлопнулась изнутри.

Кого еще она недавно видела в воде? Вчера проплывали «Руки». Или «Ворота». Две многометровые с растопыренными пальцами растут из моря, будто держат гигантский невидимый шар. Там и прошел корабль. Между. Полярный ритуал. Слышала ли Ю о них раньше? Кажется, нет. Тревожная мысль: кто-то лежит, невообразимый, каменный, самый главный утопленник, и только руки, разжавшие жизнь, видны. Эс сказал, водолазы не подтверждают: локти просто вбиты в дно, это две платформы. Вроде бы их сделали фашисты прошлого века. Хотели прятать в Антарктике фюрера, и это его «Ворота». Они означают какую-то руну. Там было много птиц. На сгибах бетонных пальцев, во вмятинах ногтей спали чайки и кто-то еще. Не обращали внимания на корабль, будто заранее знали о нем. Когда «Стелла» шла через «Руки», Ю заметила лишайники в ладонях, это делало конечности еще более живыми. Или более мертвыми, как трупное цветение, послесмертное?

Потом тюлень. Ей вспомнилось весело раззявленное усатое лицо мелькавшего в блестящих волнах бурого толстяка. Недолго гнался за кораблем, чирикал и свистел, пока жирная спина не скрылась. Мелкая прислуга приветствует новых подданных

Короля — так Ю это поняла. И тут же себя поправила: чтобы тюлень прислуживал Королю, ему для начала нужно захлебнуться плюс спастись. Да и то неизвестно, могут ли животные считаться подданными. Собственностью — да, но подданными — вряд ли.

Они не умеют умолять и клясться. Пару раз били пушки, тоже очень приветственно, оказалось, кололся ледник. И еще буревестник, большой и белый, как самолет. «Трупоед», — обозвал его Эс, знавший, кажется, все. А позавчера ржавые водоросли, словно ниже воды лежит кровь.

Ю спрятала зрение обратно в зеркальные стекла. «Смотришь, как под водой, на малой глубине», — смешил недавно СеЗ, но никто не захотел даже улыбнуться. «Ультрафиолет!» — остерегал всех Эс от видимых и невидимых лучей. Непрерывный день.

Не видно чужих, незнакомых звезд. Серебряный зверь, ревущий непонятно — вспомнила Ю ночной океан, когда еще «Стелла» шла там, где осталась ночь. В том, что все тут в этих предписанных Им очках-хамелеонах, есть киношная шпионская пошлость.

Как и в именах, которые роздал им Король для путешествия. Стороны света — восемь пассажиров. Четыре каюты, в одной из которых она одна.

Пару часов назад миновали ледник Елены: сплошные синие колонны. Земное имя Ю, ждущее дома, как собака. Хасуэлл, Росс, Нокс, Эймери, Дейвис. И еще: Масон и Хендерсон. Она запоминала открывателей с перламутровой карты, вдавленной в стену кают-компании. Носить такие пассажирам «Стеллы» было бы гораздо удобнее. Но на все сейчас воля Короля. Захочет, и прямо в море «Стеллу» перекрестят.

Звук, будто рвут картон. Но это рвет ЮЗа. «Норд Пойнт», — читает Ю на спине его черной армейской куртки. Трудно вообразить большую географическую неправду. Согнувшись за борт, ЮЗ выбрасывает в океан бурую утробную струю. Ю заворожено следит, как жидкое щупальце мотается у него изо рта, словно он поспорил достать этой призрачной конечностью до волн. Немного времени ЮЗ пялится сквозь слезы в гудящую внизу черную бесконечность. Обернувшись, вытирает рукавом горький глянец с лица:

— Разрешите представиться, я королевский писарь.

Знакомиться каждое утро было его «остроумной» манерой. Вчера он был «барменом». Вынув изнутри куртки защелкнутый на кнопку блокнот, протягивает. Ю осторожно принимает.

— Да-да, моя миссия — описать Короля и когда-нибудь донести о Нем людям. Тем, кто, не ведая, дышит на суше, я имею в виду... Мне нельзя умирать, рукопись не готова, да и как же ее найдут?

Я хотя бы должен избрать правильный способ сохранения, не так же просто все эти годы записывал. Там вся правда о Короле.

В компьютер не набирал, чтобы иметь гарантию личной безопасности. Зачем я стану нужен, если это в компьютере останется?

— Так что пока, чем бы оно не кончилось, ты неубиваемый? — уточнила Ю, взвешивая в пальцах блокнот.

— Неубиваемый, — повторил за ней ЮЗ приятное слово. — Можете выбросить туда, — указывает в пучину, — у меня все тут, — стучит себя пальцами в висок, — ведь упросил я его. своего Короля, а многие не смогли. Живу вот королевской милостью. Жду решения.

Она отпустила блокнот в карман. За ночь нацарапал, а врет про «все эти годы», — мысленно фыркнула. ЮЗ чихнул себе в перчатку, засмеялся и сменил тему, наверное, вспомнив вчерашнее:

— А знаешь, у меня с утра не проходила эрекция, и я все думал, можно ли на корабле, кроме как со своей рукой. А потом чихнул и сразу же успокоился в мужском смысле, как будто кончил, и теперь чихаю, чихаю, простудился, как и все.

Ю больше не хотела видеть этого мокрого, пьяного, отвратного слабака и пошла к себе.

— Эй, — закричал он ей. — Почитай! У тебя нет гигиенической помады? Без нее тут.

Последнего слова ЮЗ не нашел. Помада для мороза, конечно, была. Ю покупала неделю назад в последнем порту. «Мисс, вы на полюс?» — восторг и смятение в глазах лавочника, Грегора — запомнила она приколотую к рубашке табличку. Неплохо вспомнить чье-нибудь имя, когда твое, и всех здесь, под запретом.

Быстро спускалась внутрь, хотелось в каюту. Конечно, «писарь» — паршивый истеричный лузер, которому мало давали, но дело не только в этом. Ей не понравились слова про королевскую милость — жизнь. Она сама слишком часто думала о том своем самолете. Последнем. Больше не летала. Как он ворвался в море. Что это был за люк в густой темноте? Они все сейчас там — постучала она во внешнюю стену каюты — пассажиры того рейса сидят, пристегнутые. Летчики в кабине. «А я здесь». У них там коралл цветет. Ю закрыла глаза и опять представила, как целует королевский перстень. Холодный, словно отдельный зуб. 3

В одной из кают под ее ногами говорилось:

— Команда... команда. Так ведь из них не тонул никто. Как мы можем после этого с ними честно говорить.

— А может быть, кто-то из пассажиров тоже не тонул, как проверить? Даже и из нас никто не тонул, предположим, никогда. Докажите обратное!

— Тонул — не тонул, какая разница, — пожал плечами третий пассажир. — Главное, бактерии.

Четыре вопросительных глаза уставились на него.

— Вы что же думаете, этот большой пропеллер, который мы запустим, рассеивая королевский порошок, растворит вдоволь льда для нового потопа? Ой, вряд ли, мало верится, я знаю химию. Порошок наш — это микроскопические роботы скорее всего, и нужен для того лишь, чтобы докопаться, дотаять до внутренних полярных озер. Озера вскроются, а там бактерии старше птеродактилей. Отсюда пойдет эпидемия, перезагрузка мира, изменится маршрут истории. Носители — это ветра, течения, облака, да и мы сами, вернувшиеся в мир. Уверяю вас, все это заговор бактерий, вирусов, подселившихся к нам в городе.

— А Король? Бактерии королевские? У Него что там, главный офис подо льдом, в закупоренном озере?

— Да нет же. Король — это транслируемый ими бред. Они заставили нас галлюцинировать и прислали сюда.

— И вы верите в разумные бактерии, да еще с такой властью?

— Я верю в управляемых людей. Возможно, они, микробы, все поняли и все прошли задолго до нас, приматов, но кто-то их там, в ледниковых линзах-озерах, запер навек, а теперь вот время.

— Но если это так, почему вы сейчас вслух об этом говорите.

— А вы думаете, я не понимаю, чему подвергаюсь? Я надеюсь на того, кто их там навечно заключил во льдах. В такой игре всегда больше, чем один игрок.

— И как же так получается — бактерии ваши сразу и там, подо льдом, запертые, и здесь, взяли нас под контроль?

— Ну, это, может быть, не совсем те, а другие. Все вирусы нашего мира, микроорганизмы там всякие, они, возможно, без тех подледных пленников, как неграмотные рабы без господ, как ноги и руки без голов, не знают, зачем им быть, и тоскуют по господам, по закупоренному разуму своему, миллионами лет томящемуся, мечтают вызволить элиту из глубин, вот и превратили тебя и меня в дрессированных собачек.

Тут всем троим показалось, что разговор явственно скатывается в маразм и захотелось разлить еще, чтобы не задерживаться. Маразм должен переходить в сон. Три дрессированные собачки дружно выпили. 4

Ю читает:

«Отца он мало помнил, а мать была с ним, всегда рядом, как шум моря. И чем выше он рос, тем мать нравилась ему меньше.

Она вечно ждала отца и только этому могла научить. Он тоже начал ждать и искать вместе с ней, а когда в сумерках его и сестру, дремавших в гроте на пальмовых метелках, нашла Другая, она кричала, будто ее укусили и не отпускают. Мальчик не понял, чем он или кто-то так напугал кричавшую. Но в этом крике, кроме страха, был приговор. И еще мальчик удивлялся: оказалось, кроме отца, матери, его и сестры, есть кто-то еще, похожий на них. Мать спрятала детей от кричавшей женщины в роще, под липкими деревьями, близко к морю. Отец вернулся, но к мальчику не подошел, хотя так долго у них не был. Всем этим словам: «отец», «мать, «Другая, «женщина, «сумерки, «она, «он — Король научился позже от своих подданных. Говорить, впрочем, он так и не начал. До прыжка не нуждался еще в словах, а после не надобились уже.

Не зная, что дальше, мальчик шел, пока земля не кончилась.

Это был высокий обрыв цвета выцветшей кости. Он просто шагнул, потому что не хотел останавливаться, и вода ударила его в голову. Она была прекрасна, и он согласился с нею. Прозрачный глянцевый потолок накрыл. Казалось, пряча себя от света, он торопится к острову, еле уловимому в глубине и при этом такому близкому, своему острову, где никто до него не мог быть. Ближе, ближе. Соленая, как мутное молоко его матери, вкус которого он еще не успел забыть. К своему острову нужно вниз, а не вперед. Он пил, учась у рыб мудро раскрывать рот. Становился все тяжелее. Когда свет кончился, он играл с густой плотной тьмой, как недавно с волосами матери, длинными и черными, ночными. Не обязательно ждать вечера, чтобы закончить день. Дна так и не нашлось. Вращался вокруг своей невидимой оси, наматывался на внутреннюю иглу, пока сам не стал своим островом. Ненужные глаза привыкали к обнимающей отовсюду ночи. Он был своим островом, до которого не доплыл — слепым и счастливым, немым, холодным, неподвижным. Ледяной статуей самого себя. Остыв, остановившись, сделав свои последние глотки. Здесь разрешалось не видеть, не ждать, быть ничем, пока всплеск где-то очень далеко не разбудил его. О том, что он — Король, узнал от первого подданного. Королю были обещаны все, оставшиеся в воде. Глаза не видели, но знали присягнувших. Такова власть Короля: не видеть, но ведать, не говорить, но творить. А выходить из волн, одев тело недавно попавшего к нему, смог много позже. После Дождя.

Король не думал о том, земном мальчике. Вода ничего не помнит. Где-то вверху ненасытная мать горькой вирусной пылью рассыпалась в жарком ветре и собиралась вновь вокруг своего имени, как стальные опилки вокруг магнита. Ездила ночной королевой в красной карете по улицам, цветущим жирными факелами, мстила за сына, сжимая малюток в колыбелях, выдавливая из них последний смех. Короля утопленников никак это не касалось.

И настал Дождь. Бесконечные нити решили покрыть своим шелком все. Лило и лило. Как никогда. Королю досталась вся многотысячная семья отца. За ничтожным исключением, коего можно было бы вовсе не считать, но оно оставляло власть Короля на бывшей земле неполной. Большое дно лежало в слабо просвеченных верхних слоях, глотавших Дождь, и вызывало королевское удивление. Груженый спорами наземной жизни воздушный пузырь, обшитый досками, вздрагивал в волнах. Тяжелый короб и все в нем были под защитой. Король поднимался к нему, ждал, ничего не мог. Прикладывал щеку к скользкой доске и своим абсолютным подводным ухом слушал, впитывая молитвы далеких, дышащих родственников на языке, придуманном много позже его рождения -погружения и коронации морем. На языке, узнанном от рыбака, сожранного штормом, от купца, перевернутого ветром, от несчастных детей, схваченных судорогой или укушенных колючими челюстями голодной рыбины, от обманутых дев, прыгавших к Королю со скалы. Король умеет задавать загадки, не раскрывая рта. Он молчит и слушает на всех языках.

Прильнув к днищу, немо повторяя их слова, он ощущал себя не Королем, забравшим мир, но заключенным, припавшим ухом к двери камеры — не идут ли за ним? — или наказанным ребенком: за дверью свободные и живые. Семья, у которой есть смерть и воздух».

Дальше Ю не разобрала букв, словно другой язык или бешеная волна, рассыпанная пеной. На следующем листе брызги снова собирались в доступное:

«Королевство поделилось на два сословия. Первые: те, кто пришел к нему сам, бежав от ненужной жизни, захлебнувшись ее невозможностью, для кого воздух стал горькой отравой, взяли себе вторых: тех, кого вода убила против их воли, для кого воздух навсегда остался сладким. Ко вторым же отнесли и казненных таким мокрым способом.

Воды отступали. На просыхающем дне три семьи снова сеяли жизнь. Долгое время у Короля насчитывалось гораздо больше душ, чем у всех наземных правителей, взятых вместе. Но преимущество таяло, и вот уже их снова стало меньше. Охотники до жемчужин, не успевшие вовремя оттолкнуться от дна, схваченные чудовищем. Опознанные свидетелями ведьмы со связанными руками. Команды целых кораблей во главе с сеньорами выстраивались перед ним, чтобы отведать губами камень на его холодном кольце. Кольцо появилось после Дождя, когда Король узнал: никто ему не поможет и нужно побеждать самому. Прежде обряд был проще: Он просто клал затылок утопленника себе в ладонь и баюкал его, как маленького. И еще Король понял: милуя, отпуская дышать, давая отсрочку особо просящим, можно получить больше. Не стоит брать всех. Ему занадобились люди и на земле. В обмен на воздух они станут его волей и мыслями». 5

— Итак, никто из нас Его не видел. Здесь. Или, точнее, Он Себя нам не показывает пока на судне.

«Либо мы об этом ничего не знаем», — сказали рядом с ней абсолютно бессмысленную фразу. Но и никто вообще не видел, — думает Ю, — с закрытыми глазами присяга, во тьме нежного живого стекла, вплавленного в тебя. Или у всех по-разному? Возможно, тот, кто сам топит себя, предстает перед Королем с широко открытыми, не мигая?

— Ю утверждала позавчера, что видела внизу неизвестно кого, но призрак оказался одним из команды, наша девушка обозналась, сконфузилась и с тех пор мало с кем разговаривает. В машинном действительно темно.

Снисходительные улыбки отовсюду слетелись к ней. Эс продолжил говорить, скользя своей тенью по карте перламутровой Антарктики в стене кают-компании, обшитой оранжевым деревом:

— Наш уважаемый ЮЗ встретил Его недавно во сне. В прошлый раз мы это уже обсуждали и пришли к выводу, что сон — случайность, плод напряженного ожидания, и ничего более не может нам дать. Не так ли, ЮЗ?

Названный ЮЗ подобрался в своем привинченном, как у всех здесь, к полу кресле и заискал глазами.

— Так, — ответил за него СеЗ.

Новая стайка улыбок атаковала свежую добычу. Сидящие в одинаковых креслах кукольно закивали.

— Никто не знает, когда Он явится и явится ли вообще, между тем мы вплотную приблизились к припайным льдам. Идем вдоль. Пора, по-моему, окончательно уточнить для себя миссию, ради которой «Стелла» доставила нас сюда, к нижней точке мира. Стоило ведь зачем-то нарушать данную однажды клятву не путешествовать по воде? Но сначала о нашем морском доме. Я обещал.

Эс с преподавательским видом защелкал плоским «Макинтошем», распахнутым на столе. Над его объясняющей головой, поверх жемчужной Антарктики, выполз из потолка экран. Там деловито менялись фото, чертежи, карты. Как на презентации, где всех соблазняют вкладываться именно в этот холдинг, — сравнила Ю.

Судно ледового класса, переделанный зверобой, начинавший как рыбацкий трейлер, зафрахтовано с командой. Охотились на тюленей и каких-то неизвестных Ю «морских слонов». Двойные борта и двойное дно, как у шпионского чемодана. Водоизмещение — четыре тысячи. Капитану доплачено за покладистость. Компьютерная самонавигация с неким спутником связана, если Ю правильно перевела. Штурманская и рулевая рубки. Мачта с грузовой стрелой, лебедкой и блюдцами связи. Радиолокация.

Эхолот. Секстан. Креномер. Хронометры. «Хреномер. Хренометры», — шепотом веселит всех ЮЗ за спиной. Что ему смешно? Считает: все здесь управляется снизу Королем? — прогоняла дремоту Ю. — Без Его воли мы не окажемся ниже льда при всем желании?

Две шлюпки с полозьями. Желательная скорость восемнадцать узлов. Противоледниковый пояс. Толстая обшивка, особенно носовая. ЮЗ сзади чихает, будто шутит не только мозг, но и нос. Держаться за леер.

Фальшборт. Штормтрап.

Ватная невидимость, в ней иногда ледяные скалы — пепельные цветы. Ю тронула круглую раму иллюминатора. Тоже ведь как-нибудь она называется по-морскому? Твердый мутно-желтый металл. И все равно им, плывут они или утонули — подумала, изучая болты пальцами. Или не все равно? Они ведь тоже реагируют. Темнеют.

Каково это на вкус? Хладный шелковый пепел, хватающий тебя за изнанку. Сильный глянцевый язык, затыкающий дыхание, крутится у тебя внутри. Невыносимый насилующий поцелуй, за которым нет ничего, кроме закона физики.

— Я назову, кто Он, — выкрикнул вдруг, поднимаясь, ЮВ, пожилой муслим с изумрудными четками в пальцах. В начале плавания, трижды в день («послабление для путешествующих», — пояснял ЮВ), сверившись с компасом и часами, уходил к себе молиться. Возвращался с мокрыми веками. В последние дни замолчал, выходил только за пищей, брал мало, почти ничего, хлеб, уносил к себе. Ю смотрит на два пушистых белых хвостика его четок с зелеными бусинами на концах, чтобы не встретиться глазами со стариком. Стекло, скорее всего.

— Скажу, ради кого мы здесь. Он — первый утопленник, плод Лилит и Адама, шайтан обещал ему многое, отдал воды, и наша миссия прискорбная — всех людей, включая давно упокоенных и похороненных в земле, сделать такими же, как мы. Они попадут к шайтану, уйдут под воду посмертно. За этим нужен новый потоп. Но только шайтан и предавшиеся ему считают свою прибыль зря, ибо будут они в убытке.

— Старик, кажись, не совсем в себе, — громко заметил За.

Но ЮВ уже выходил, ни на что не глядя, вцепившись в четки.

— Я обязательно отвечу уважаемому ЮВу, что я об этом думаю, как только он будет готов выслушать меня и остальных, хотя, признаться, я привык мыслить более точными понятиями и полагаю, что Адамом была облученная обезьяна, припертая к стене условиями.

Эс еще поразвлекал всех экранными картинками и деталями «нашего морского дома».

Общая длина. Палубная ширина. Высота верхней. Высота второй. Общая грузовместимость. Потребление топлива. Если оледенение, придется выйти помахать ломиками. Команда без нас не справится.

— Кстати, о команде. Я еще раз убедительно прошу всех держаться прежней версии. Экспедиция с разными — геологическими, палеонтологическими, метеорологическими — интересами. СеЗ снимает видео для журнала.

— Но отчуждение растет, — отозвался СеЗ, — они чувствуют себя, думаю, необходимым, но ненавистным классом, с которым мы мечтаем не встречаться. У нас другой язык, мы собираемся отдельно от них. Версии о коммерческой или научной тайне все слабее удерживают их в рамках. Завтра они начнут думать о каком-нибудь незаконном золоте, ради которого их и наняли. Капитан часто смотрит на меня как на очевидно врущего ребенка, а я повторяю наши наизусть им известные фразы, которые ничего не объясняют насчет будущего.

— Условия работы для них новые. Всегда возили китобоев, зверобоев, рыбаков, то есть таких же, как они сами. Круглосуточный день, сами понимаете, влияет и на них и на нас. Будем вежливее.

— Но, кажется, — возразил СеЗ, — нарочитая вежливость наша как раз и вызывает подозрения, эта манера им отвратительна, она превращает их в автоматы, плывущие никто не скажет зачем и насколько. Завтра они подумают, а не террористы ли мы?

И за нами начнется слежка.

— В любом случае, ничего другого нет. Мы все, господа, здесь ждем Короля. И Он многое решит за нас, ответив каждому, зачем мы здесь. На это и уповаем.

Ю вспомнила: матрос показывал другому огромное красное яблочное солнце полуночи и нехорошо говорил что-то, когда посылали к тюленьим скалам шлюпку. Смолк на полуслове, будто мог поймать ее взгляд за блестящими стеклами.

— А может, утонула, — клоунствовал кто-то, ЮЗ, наверное, когда все ждали лодку назад, вглядываясь меж тюленьих скал. Опаздывала. Ю послушно улыбнулась. Мимо них два раза проследовала опасная ледяная гора. Или две неотличимых? Поэтому Эс и два матроса, собиравшие на берегу площадку для запуска зонда, отложили возвращение на час. Когда вернулись, Эс потешно изображал тюлениху, не давшую детенышей, а никто и не забирал. И рассказывал про цветущий снег. Словно краски на холсте. Целые картины. Особые такие водоросли полярные.

Ю думает о команде: а что если они тоже У? И тоже от нас скрывают, считая нас учеными, вглядываясь. Но как так могло сложиться? Как могли их зафрахтовать разом всех? С одной, что ли, подводной лодки? Считается, ходили всегда на зверобойном судне. Это их официальная версия. А у нас — своя. Так плохо говорят, ничего почти не понятно. Или делают вид? Шестеро. Или восемь? Ю не знакомилась с ними, как остальные. И не учит, как их зовут. Если вернутся, получат свои деньги, часть тех, которые она выцарапала («высосала», улыбаясь, думает). Не очень, конечно, веселы, но особых проблем по лицам не заметно. Или, может, меньше других общалась? Не вслушивалась? Катают-вертят-отсыпаются. Гремят, мотают канаты. Полноценная команда нужна бы в два раза больше. Кто они по национальности? Эс растолковывал, родом бог знает откуда, вот и нанимаются за двоих. Только капитан «наш», хотя и тоже очень смуглый. Переживут все проблемы, сбросив нас, как балласт, заодно с зондом и королевским чудо-порошком? Или тоже у них впереди Присяга? Примкнут к нам? И кто это решает?

Эс приступил к обещанному фокусу. Указал пальцами вверх, требуя внимания двенадцати глаз. Вынув из кармана, аккуратно развернул плитку, похожую на шоколад, но прозрачный. Разгадавшему фокус даст откусить. Зачем я всегда шучу? — Ю не знала ответа. Шутить, даже если не хочется, рекомендует СеЗ. Факир едва тронул уголком плитки минеральную воду в своем стакане. Стакан громко забулькал, из него фыркнулось вверх, и все испарилось меньше, чем за секунду.

— Миллиграмма хватит на миллион таких стаканов. Стекло внутри оплавилось, вряд ли из него теперь стоит пить, — задумчиво, будто сам себе, сказал Эс, впрочем, в этом состояла его лекторская манера. — С большой высоты, измельченную в пыль, наш зонд распространит ее, поднимаясь все выше и увеличивая радиус. Ледник буквально вскипит.

— И на что этого хватит? — серфер За явно радовался размаху.

— Незапланированная антарктическая весна, точнее, неестественное продолжение нынешней весны и лета, вот и все, что я знаю о нашей цели. Льда здесь двадцать пять миллионов кубометров.

— Дальнейшая судьба? — недоумевал За, вообразивший себя, видимо, упорным репортером.

— Это решит Король. Смотря как справимся. Неизвестно даже, одни ли мы участвуем в этом, или где-то сейчас готовят то же самое. «Сеющий винт» мне помогут запустить двое из команды. Если раньше, конечно, не случится бунта...

Как только на материке заметят таяние, я думаю, его будут первые дни стараться объяснять экологически, примут за результат глобального потепления. 6

«Король разделил мировую воду. Границы понятны только изнутри воды, с ее обратной стороны, вечно вьющиеся, неуловимые для земного глаза, как однажды растворенные в море чернила. Цикл возвращения воды в Тихом, например, океане — семь лет. И все же границы есть. За их соблюдением следили первые, добровольцы, самоутопленники, они составили элиту, соль моря. Им во всем подчинялись вторые, простые невольники, случайно или насильно захлебнувшиеся. Каждый вассал с наделом отличал в своей воде первое сословие от второго. Сколько его вода дала новых подданных, насколько оплачен долг, выплачиваемый Величеству недышащими людьми? Король должен знать о самых отчаянно тонущих, ищущих помилования, не сгодятся ли для будущей победы над сушей?» 7

Температура не менялась, будто Ю глотала не аспирин, а мел. Сон — лучшее в таких случаях. Там Ю видит: Король в теле недавно сгинувшего выходит на бледную отмель, «хвост острова»-мелко-водье, прогретое солнцем. Меж волн его лицо, а потом и весь он растет все выше. Ю узнает: Король идет в ее теле. В тот день на ней было это платье длиною в пол. Слишком торжественно смотрелось в аэропорту. Нечто монашеское, не наше во всей походке Короля. Не сразу поймешь, что. Он не употребляет воздух, проходит сквозь него лезвием, не соединяясь, не впуская. «Как нарисованный, — повторяет Ю сквозь температуру, наблюдая Короля в своем платье, запертом сейчас, она хорошо знает, в ящике стола, за двенадцать тысяч километров от „Стеллы“, так и не надетом больше, но и выбросить запрещено. — Как нарисованный».

Ей слышится через стены перепуганный шелест слов, или кто- то прямо здесь, у нее в каюте, в жаркой ее тьме, заботится о больной и шепчется о своем:

— Не знаешь его? Написал в газеты, ходил к разведчикам. В одном журнале пообещали даже: опубликуем, но только как фантастику, и редактор вычеркнет лишнее. Не согласился так, забрал рукопись, а когда принес обратно, ну, типа, делайте как знаете, там уже сказали: опять об этом? Принесите о другом. Что он мог? «Подводный Царь приказал мне переехать в другой город и связаться с...» — представляешь, как на такие фразы реагировали? Кончилось в психиатрической. Сначала у родственников спрашивали, замечались ли, мол, перемены настроения, приступы нелюдимости после морской катастрофы? Констатировали медики некий синдром утопленника, манию чудесного спасения с сопутствующим чувством вины, опасались, как бы не убил кого. Временно предложили изолировать. Он там вел себя хорошо, строчил дневник. Нашли однажды в аквариуме головой, захлебнувшегося. Уткнулся носом в декоративное дно, как свин в корыто. Посещал его накануне некий знакомый, якобы друг отца, обещал на поруки взять. Но пациент на него ни за что накричал и ночью убыл к рыбам. Королю вручено право казнить и миловать.

Аквариумные буквы — лихорадит Ю — мягкие плавники букв, парящие над затонувшей смолкшей головой.

— А дневник?

— А что дневник? Отрывки даже печатались в психоаналитическом ревю. Главный врач той клиники усматривает в сих текстах эффект «эмбриональной памяти», инцестуозную тягу к возвращению в жидкий внутриматочный рай. Так и аквариум объяснили. Виртуозно, мол, симулировал прогресс, и вот разрешили более свободный режим. Врач в ревю приводит интереснейшие сличения его истории с описанными средневековыми случаями одержимости гигантом моря, которую пытался лечить Блаженный Августин, а потом иезуитские монахи. Ю видит: Король уже в другом, незнакомом ей теле сейчас постучит в ее дверь, и она будет называть его на Вы.

— Да, уже, — скажет ей это неизвестно чье тело, а сам Король промолчит. За него говорят его куклы, для которых воздух горек, как стеклянная пудра. Их сердце не бьется, и они не считают секунд. Ю помнит саму себя перед дверью человека, оплатившего «Стеллу». Сейчас она войдет и будет говорить про полярный туризм. Так принято. Никто из нас ни с кем из них, пока земля под ногами, не обсуждает Короля вслух.

Голоса никуда не делись. И ей становится хуже, тошнит от каждого слова, будто не говорят, а капают на нее мертвой водой. Узнала голос рассказчика. Это СеЗ. Ну конечно, он самый тут медицинский, вот его и позвали. Ю не понимает, кто второй, и догадывается, откуда в каюте такая невидимость удушливая — всего лишь ее собственная «маска сна», популярная в самолетах, всегда с собой, с того самого рейса. Забытая на затылке во время водного удара, зацепленная за шею ремешком, единственная личная вещь, врученная ей по выходу из клиники четыре года назад. Ну, платье еще, конечно, но платье ведь одежда, а не вещь — считала Ю шаги, комкая маску в кармане, на пути к распахнутому авто, в удобных объятиях семьи.

— Почему же вы согласились плыть сюда, если такое знали?

— Попробовал бы я не... Один отказался, сказал, что после того, как, ну вы понимаете, не может близко к водоемам, лучше умрет, позвонил мне накануне и так и отрубил: я — пас. Это твое дело, решай, я сказал, жаль, не вместе отправимся, куда приказали. Утром его нашли на дне ванной с распухшим лицом и глазами, как стеклянными, сам видел в смертной хронике. Ну, тогда уже наверняка решил не бегать, собираться, все дольше протянешь.

— Я тоже слышал похожую, не то в фонтане, не то в бассейне, не верил в Короля и считал его актером, а точнее, актерской группой, которая нас шантажирует, внушая ложные воспоминания, провоцируя галлюцинации.

Их панический шепот как звук, отдельный от ее внутреннего фильма: Ю маленькая, кидает камушек. Летит удивительно далеко. И посредине озера, там, куда он упал, поднимается глянцевый столб выше неба и сквозь него.

— Ты слышал, что случится? Винт высоко над полюсом распылит что надо, и Антарктика испарится с невероятной скоростью. Это же тайфуны, цунами, торнадо, рост вод, вся мягкая земля поползет, реки взбесятся, выгнутся вверх, покинут берега, выкручивая мосты, унося всех...

Ю чувствует себя в пустой лодке. Лицом вниз на дне. Нельзя ответить: как это лодка «пустая», если Ю в ней есть? Почему-то она не считается. Борт лодки вровень с водой — таков вес пустоты. Невидимый в воздухе груз. Вот-вот зальется внутрь, но нет, не хватает буквально одной капли. Ю узнает лодку, та самая, что отправляли к тюленьим скалам, хоть и не похожа. Лодка потихоньку раскачивается, будто раскаивается, и вот уже точно должна зачерпнуть. От этого, и еще от собачьего лая она очнулась с мгновенной мыслью: нет, здесь же не может быть. Никаких собак. Это касается только людей. Значит, это мой лай, у меня внутри? Так далеко. Там, где лодка.

Стягивает сонную маску с лица. В четверть силы рдеет лампа.

В каюте никого. Значит, голоса тоже снились, или шептавшие ушли.

В простуженном рыхлом горле будто проглотила метр бахромы.

Для тех, кто не дышит, воздух стал толченым стеклом. 8

— Знаешь, какая у меня забава любимая? — спрашивает писаря серфер, срочно вспоминая всем телом недавно проглоченную книжечку «Самозащита женщин».

— Нееет, — заглядывая подростку в глаза, ЮЗ себя убеждает: кажется, воробышек начал поддаваться. Вежливое насилие — ключ ко многим сердцам.

— Я, зажмурившись, ложусь в ванну и там, ушами в воде, слушаю голоса, слышу слова, Король отдает приказы своим.

— Разве он с кем-нибудь говорит?

— А почему нет? Ведь я слышу. Да, приказывает и принимает подношения, разбухшие головы на подносах. Жутко и приятно.

— И что они говорят именно, расскажи мне? — ЮЗ размазывал За по двери, явно собираясь лизнуть или укусить его щеку.

— Пока я слышу, вроде бы понятно, но как только вынырну или просто разожмурюсь, уже ничего не помню.

— Ты всегда слышал или только после.

— После. Конечно. — нарочито громко отвечает парень, выхватываясь из ласковых твердых рук.

— Зажмурься сейчас, а я с тобой поговорю, потом скажешь, похоже или нет, — попытался ЮЗ задержать его.

— Мы не в ванне, — мальчик вырвался окончательно.

— Я хотел бы побыть с тобой в ванне.

— Чтобы слушать? — За вывернулся и сел на стул так, чтобы к нему неудобно было подойти. Казалось, его не злит, но смешит вся эта игра.

— Ну конечно, мы бы слушали вместе, как Он путешествует, останавливаясь в галереях подлодок. Входит в затонувшие самолеты, ставшие дном, трогает штурвал, но главный Его дворец.

— На Титанике? — вмешался За, пуская ЮЗа к своим коленям.

— Нет. На русской орбитальной станции, что покоится в океане.

— Но ведь она рассыпалась, показывали в новостях, — разочаровался малыш, закрывая рот ЮЗа ладонью.

— Молодой человек, — снисходительно чмокнул подростковую руку писарь, — важно, что она за-то-ну-ла, главное, что была за- топ-ле-на, — после каждого слога он смачно щелкал пальцами.

За смеялся, запрокидываясь назад. Какой неотвязчивый врун — не без нежности думал он.

— Ты помнишь, как целовал кольцо?

— Оно холодное.

— Однажды Он нас всех заберет в свой темный холод, но мы не замерзнем, правда? Может быть, послезавтра, когда взлетит этот вентилятор.

— Я знаю только, что он приказал мне плыть сюда.

— Он пришел к тебе и сказал. И к другим пришел тоже. Ко всем по очереди, интересно, к кому-то первому или ко всем нам одновременно? С учетом часовых поясов? А если кого-то не оказалось дома, зашел позже? Представь себя вездесущим наблюдателем, сразу во всех местах, как система камер с единым пультом в торговом центре. Как выглядят эти одновременные встречи с Королем? Как говорят Его несколько голов в нескольких странах на нескольких языках в одну и ту же минуту? А если мы не одни плывем сюда сейчас? Ты думаешь, нашей вертушки хватит? Представь, что несколько кораблей идут вдоль льда, каждый своим курсом...

Продолжая сидеть, За нацелил сжатые колени ему в лицо, а ЮЗ перестал спрашивать и бессильно засмеялся.

— Ты обещал научить меня в шахматы, — напомнил серфингист.

— Все действуют ради Короля. Самая ценная фигура — Король, — новым голосом сказал ЮЗ, вставая с пола и включая полный свет, — она же и самая беспомощная фигура. Ты не думал, зачем Король поставил наши буквы рядом, а точнее, дал мне и твою букву тоже? Что-то ведь имелось в виду.

— А что, Ю тебя уже отшила с этим? — скалится находчивый мальчик. 9

— Разве наше спасение, отсрочка, не чудо? — голос СеЗа успокаивает муслима и самого СеЗа.

— Я скажу вам о чуде, — смиренно отвечает ЮВ. — Будущий пророк, а пока мальчик, которого кормят взрослые, рассказывает им, как сегодня шел он, один, и навстречу два человека, белых и непонятных. С собой у них был изумрудный драгоценный снег на солнечно блестящем блюде. Они открыли мальчику грудь и умыли в снегу его сердце. Из этого органа, тикающего, как часы в их руках, выжали тяжелую темноту, сказав: «У всех есть, а у тебя не будет». И отдали сердце назад. Взрослые посмотрели грудь мальчика. Никаких следов. Как же? — спросили они. А мальчик думал: что им отвечать? Ему не резали грудь, у белых не было ножа, она открывалась и закрывалась послушно, словно глаз.

Разговор СеЗа и ЮВа продолжается, хотя каждый уже в своей каюте. О том, что убийственно щекотная вода над и вокруг тебя есть голодное стекло, а ты заперт в безвыходных кишках корабля, и они приводят к Королю. О желании прыгнуть и нестись ядром навстречу собственному отражению. Совпасть.

Что же до того, что беседующие друг друга не слышат, это ничему не мешает, ведь они с самого начала друг друга не слушали. 10

«Не рожденный в утробе гоняет через себя воду. Человек возникает как водный подданный, хотя и выше морского уровня, насильно выдавливается наружу из этого утробного океана, обжигается воздухом и не может потом кому-то простить этого всю жизнь. Не значит ли это: каждый от зачатия до рождения принадлежит Его власти и должен к нему вернуться навсегда? Если так, наши отношения с Королем начались раньше, чем мы можем помнить. Король спускается очень глубоко, к своим плантациям. Икринки растут, беззвучно покачиваются на тонких до невидимости нитях. Созрев, срываются вверх и всплывают, медленно раздаваясь в размерах, так как давление слабеет. Через девять месяцев на земле рождается тот, кто благополучно достиг воздуха. Перед Королем лес будущих жизней. Поля нежнейшего отзывчивого жемчуга. Король касается плантации пальцами, гладит ладонью живой ковер — начинается их лунное всплытие к небу. Тысячи икринок салютуют. Иллюминация. Фейерверк.

«Подданные не дышат в жидкой, спасаемой от света, ласковой мгле, как и будущие дети в утробах», — кто и кому объяснял это,

Ю решила переспросить писаря.

Дальше было про мальчика. Он захлебнулся при крещении в реке. К водопою вышел лев, и епископ разжал руки. Ребенок вернулся в село ночью сам и стал проповедником Короля. И нечто еще об общинах, крестивших себя водой, — нечитаемый почерк. Или Ю не знала этих слов, или они были написаны неправильно. Упоминался также, кажется, Антоку, семилетний японский Император, и некая госпожа Ни. Плюс нежелательные на земле младенцы, вернувшиеся к Нему и никого не помнившие, — украшение королевского двора. 11

СеЗ снова ждал всех, а точнее, желающих у бликующей карты.

Ю думала: снова тренинг, и придется, как в прошлый раз, трогаться ладонями в темноте. СеЗ говорил тогда заклинающим голосом: «Кто собрал нас здесь? Король? Кто закупорил нас в этом пространстве? Мокрый ветер? Прежде всего, у нас есть общая травма. Опасное для жизни событие, связанное с водой. Что есть наш страх?..»

На ее памяти были три подобных «терапии». СеЗ учил бороться руками, лежа на спинах, глазами в потолок. Это было не очень ловко на полу, но никто не отказывался, других развлечений на «Стелле» не было. Еще СеЗ демонстрировал вот какой фокус: зелеными чернилами писал на карточке слово «красный» и показывал каждому, без свидетелей, а после, спрятав, спрашивал, что это был за цвет? Пятеро из восьми, по словам СеЗа, сказали «красный», то есть неправильно. И только трое не поддались. Ю оказалась в обманувшемся большинстве, хотя и надеялась, что просто не поняла вопроса. Хуже других знала язык, на котором все тут общались.

Сегодня все выглядело иначе, напоминало заурядную вечеринку. — Я хотел бы напомнить, сейчас Рождество, — начал СеЗ, шутливо целясь в лампу бутылкой шампанского, — поэтому мы здесь, — пенясь и сверкая, струя делилась в бокалы. — Если бы не Король, никому из нас никогда бы не исполнилось столько, сколько исполнилось. Так пусть это будет наш общий, второй день рождения. Рождество нашего Короля, хоть такая дата и условность. Любая дата — условность. Вот мой тост.

Все взмахнули красивым хрусталем навстречу говорившему и сделали свои глотки. В пальцах мусульманина взлетел к лампе, карте, качнулся над головами прозрачный очерк, означая глоток, запрещенный Всевышним. Чистая форма. Пустое стекло.

— Однако имею сообщить вам, случаются дни поважнее, чем день рождения. Со всякой вещью, я не говорю уже о существе, бывает кое-что посерьезнее, чем явление на свет, — если на СеЗа смотрели и слушали, он останавливаться не умел.

— Завтра именно такой день, господа, мы запускаем нашу вертушку, и я уверен, для любого из нас это самое стоящее событие. Так выпьем же за нашего Короля! За утоляющего жажду!

И выпьем за то, что все мы здесь, такие неодинаковые, говорим на одном и том же языке. Выпьем же за этот язык!

Неодинаковые, да уж, — думала Ю, оглядываясь. У двоих Love, и они, мистик-графоман и отрок-спортсмен, пристают к мусульманину, не «повенчает» ли он их, сами не зная точно, что имеют в виду. Ссылаются на средневековые мужские гаремы прославленных султанов. ЮВ, кажется, дал им нечто вроде согласия, лишь бы отстали. По возвращении. На берегу. Похоже, арабский старец переживает драму похорон своей души. «Король сменил мою профессию и занял меня вот этим вот зондом, кораблем», — не устает повторять всезнающий Эс, из чего видно, что «профессия» для него была всем. Между тем никто здесь не может даже понять, чем он занимался раньше, настолько это специально.

Об остальных она знала меньше. А я? — спросила себя Ю — постучавшая пару месяцев назад в дверь старого знакомого, чтобы очень его удивить. Оказывается, у меня есть мечта попасть на нижний полюс, и деньги на все это «дашь мне, милый, именно ты».

— Сегодня я предлагаю каждому раскрыться, — не унимался СеЗ.

— То есть?

— В конце концов, завтра день запуска, полетит волшебная пыль. По-моему, пора всем рассказать, кто из нас как попал в воду.

— Мою историю вы знаете, — Эс считал капли в бокале, — я единственный с небольшого исследовательского, гораздо меньшего, чем этот, корабля. Если бы не тот случайный вертолет, снимавший кино. То есть, конечно, хотел я сказать, если бы не Король... Я оговорился, как это выглядело для незнающих, для всех, то есть, кроме нас, со стороны, с земли. Никто не может столько держаться на воде, даже если вам достался дутый жилет и обломок пенопласта. «Не приняла», — говорили. Я, как и многие, конечно, счел Короля галлюцинозом в первые дни на суше. «Гидрирующий бред», — определил психолог, которому я немножко намекал. Но вот Он уже стоял на моем пороге и протягивал мне для поцелуя чьи-то пальцы с кольцом. Его нельзя было не узнать в любом теле. К тому же я помнил перстень. Помнил не глазами. Конечно, я вспоминаю бывших со мной на яхте. Уних остались дети, матери, никому, кроме них, не нужные, могли у них быть невыполненные клятвы, обязательная месть, не записанные еще никуда, оставшиеся навеки в захлебнувшихся головах открытия, гипотезы, версии. Один из моих коллег утверждал, что додумался до вечного двигателя, работающего благодаря притяжению Луны. Ну, то есть относительно вечный механизм. Вечный, пока есть Луна. Я никогда не узнаю, что именно он имел в виду. Возможно, однажды я спрошу об этом у нашего Короля. Ведь изобретатель давно его подданный. У меня не было столь амбициозных идей. Была ни с чем не согласная прихоть жить, и только. Значит, я оказался на воздухе нужнее. Наверное, объясняется так.

— Я расскажу, как я пропал. Кайтсерфинг, — начал мальчик («змеесерфинг» — спохватилась Ю), — катаешься на доске, держась веревкою за небесного поводыря.

Их обоих, змея и мальчика, унесло молодым ураганом очень далеко. Где они расцепились и как он полетел в океан, уже никто не видел. Кататься в такую погоду решил, потому что видел нечто подобное в кино.

— Лило тогда, на десять метров не видно, белой бурей. Меня так и не нашли. Удостоившись милости, скрывался, изменил имя, адрес, выучил другой язык, не хотел в прошлое и очень благодарен Королю за такое превращение. Я сразу в него поверил, не думал про видение. Со мной, наоборот, ничего реальнее никогда не происходило. Я все для него сделаю, это не слова.

Потом слушали про судорогу в озере. СеЗ пообещал местным сфотографировать затонувший зимой, два века назад, ратушный колокол. Подводного фотографа на поверхности не дождались.

На следующее утро в отеле нашли. Спасателей только зря подняли на ноги. Водолаз лазил полицейский. С этого начался путь СеЗа в психоаналитики.

— Погружался у опор бывшей пристани. Старые камни хлебного цвета. Честно говоря, я нырял не очень-то трезвым, потому и поспорил, что найду этот «Хелл-белл». Бессознательно я мог сам выключить себе воздух в приступе нездорового страха за то, что ничего не снял. Удушье, встречу и присягу списал вначале на алкоголь. Нетвердо помнил. Или на обморок. Случаются же после травм такие сны, загибающиеся в прошлое, ложные воспоминания разные. Однако через пару дней меня окликнули по имени на улице, в городе, где я никого не знал. Это был вежливый пожилой человек в годах. Так мог бы выглядеть мой школьный учитель, ну, в смысле возраста и осанки.

Еще один запутался в сетях. Излагал столь же путано, явно привирая. Намекая на какое-то особое отношение к себе.

Дошла очередь и до Ю. Вышло очень по-анкетному, как в газетной хронике, где с подозрением смотрят на любое лишнее слово.

— Как бы я выглядела после? Вот что меня мучит, — призналась, уже все выложив, — надувное лицо, как воздушный шар с глазками-щелками, узенькими, будто нарисованными. Никто не смог бы меня узнать, даже самые ближайшие. Ну, только по платью.

Если бы кто-то меня увидел, его бы передернуло. И руки тоже станут скользкими подушками, на них уже не останется линий, по которым узнают жизнь.

— Портрет Офелии, — дурачится ЮЗ. Вымученный юмор, чтобы снять общую нервозную серьезность.

— Я думала как раз об этом, представляла свой, расплавленный водой, портрет, когда девочка подошла ко мне во дворе университета, не улыбаясь, молча, протянула конверт с нынешней судьбой внутри, а снаружи с отпечатком Его перстня. Такое пятно вряд ли перепутаешь. Я смотрела вслед этому ребенку. Девочка ушла туда, где за углом автобусная остановка. Не знаю, села ли она в автобус. 12

«Море — его бескрайний флаг. Вода — его воздух. Океан — то, что делает его невидимым. Что такое волны, как не вечные аплодисменты нашему Королю? Приливы и отливы вместо вдохов и выдохов», — на этом тетрадка писаря заканчивалась. Вклеено фото модернистской скульптуры — прозрачный мягкий человекообразный аквариум с живыми рыбками. 13

— Такая тоска внутри, заполнила меня как желе и наружу не выдавливается. Мне кажется, мы не вернемся.

— А куда бы ты хотел вернуться?

— Я в разных местах занимался серфингом. Искал волну. Ты, конечно, не знаешь, есть ресторанчик на берегу, в Махабалипу-раме. Каменные слоны в натуральный рост, но я хочу не к ним. Бенгальский залив. Я часто сидел там, поездив на волне. Рядом смешная такая стена с наивной росписью: под пальмами нарисована семья. Мама-папа-дети за столом, белая скатерть. Вокруг них цветы, горы, джунгли. И ходят разные динозавры с высокими шеями, кушают листья с пальм, купаются в озере, не трогают людей, у них тоже обед. Рай нарисован. Теней там нет. Ты сидишь в кафе, слушая океанский шум, хозяин подходит вежливый и на таком же, как твой, приблизительном английском говорит, как он тоже любит путешествовать. Геконы бегают под лавками — миниатюрные копии добрых динозавров с ресторанной фрески. Рыжие. Звучит индийская музыка. Под пальмовой крышей в крупных перламутровых раковинах лампочки включаются. Загорелые, как темное дерево, люди идут от пляжа или к пляжу. А ты все смотришь на эту шуточную живопись — семья ест, мир цветет и динозавры пасутся. И нет никакого чувства, что ты что-то приобрел или потерял. И нет надобности в этом. А есть только мятный чай и тигровые креветки на тарелке. Мышцы отдыхают. Вот куда бы я хотел вернуться. Мы не так уж и далеко, если смотреть по карте. На крыше низенького дома напротив тамильская женщина расчесывает свои длинные черные волосы и понимаешь, глядя на нее, что вот сейчас, от каждого твоего движения, зависит будущее. Тронешь ты стакан чая левой или правой рукой и с этого начнется один или другой узор твоих событий. Их будет очень много, годами, но однажды ты вернешься сюда, к добрым динозаврам, и снова увидишь женщину, делящую волосы гребнем, и, может быть даже, войдешь в ее дом, поднимешься на крышу, а она тебе скажет...

— Что же она скажет?

— «Собака всегда возвращается, если зарыла кость». По-тамильски, ты не поймешь. Поговорка. Может быть, дело в музыке, которая там везде и всегда играет. Счастье просто лежать у бассейна, наблюдая таяние темного отпечатка пятки на кафеле, твоей же, ты вынырнул несколько секунд назад.

— А я бы вернулась в Париж. Например, к фонтану Стравинского. Там в вечерней воде танцует веселая клоунская механика.

И плавают прямо в шумном мраке листья платанов. Отражается готический улей с одной стороны, а с другой — огромная стекляшка Бобура в пенящейся тьме. Можно пить кофе прямо на ступеньках. Мальчики-роллеры проносятся вокруг, у любого из них, если тебе тоскливо, можно купить веселье и стать самому одной из игрушек фонтана — русалкой, скелетом, мотором с двумя брызгалками, улиткой, змеей, попугаем, мокрым блестящим сердцем, скрипичным ключом, хвостатыми губами. Видишь, я помню их лучше, чем людей.

— А я бы хотел позвать вас всех в Стамбул. Там, на Диван-Ялу средневековое кладбище и чайный домик над белыми могильными столбами. Они растут из мрамора как сахарные головы. Ты сидишь на ковре, пьешь чай или салеп, если прохладно. Или куришь яблочный табак в наргиле. Солнце садится. Чайки прилетают спать на могилах. И тебе никуда не надо. Ты просто есть.

— А вам не кажется странным, что все мы вспоминаем кафе? Все мы хотели бы вернуться в кафе, а не, скажем, домой.

— Ты сам первый так начал.

— Видимо, задал тон. 14

В день запуска зонда, хотя день здесь есть просто число часов, Эс поднес зажигалку к записной книжке и досмотрел, чтобы она совсем исчезла в пепельнице. «Стелла» замерла по его приказу. Сотовая связь перестала у всех. Радио тоже, а совсем недавно там шли обычные новости, чей-то новый альбом. Вспомнил идола с авиавинтом вместо головы в брюссельском аэропорту. Компьютер закончил очистку основного диска. Другой диск Эс положил в грудной карман, подумав: «Передам лично...» Вышел, забираясь в меховую куртку, мысленно улыбнулся: «Вот ведь, забочусь о себе, не хочу, чтобы было холодно». Поднялся на нужную палубу, поклонился и швырнул тело в волну, комично вздрыгнув ногами, словно перескакивая очень высокую скакалочку, которую нельзя задеть.

— Есть золотой барьер, и его может пройти любая вещь или существо, — говорил между тем один голос другому у иллюминатора, — это происходит незаметно, ни внутри, ни снаружи ничего не меняется, лежит что-то себе тихо на месте, но однако в такой-то час-минуту-секунду времени масса этой вещи или, скажем, некоего лица, становится дороже золота в пересчете на граммы. Это самый важный и тайный миг в истории любого физического тела. Оргазм материи. С большинством такого не случается вообще, а у некоторых он может много раз наступать туда и обратно.

— Я не понял, вот, скажем, моя трубка и такая же, только из золота, так что если я вам продам свою вишневую по цене ее золотой сестры и вы купите, тогда это таинство произойдет, или как?

— Нет-нет, речь идет не об аналогичной форме или объеме, но именно об их весе, сопоставимом с золотым, в граммах.

О земном притяжении, если разобраться, выраженном в золотом идеальном эквиваленте.

— Но позвольте, — вмешался третий, — цена золота на рынке так же меняется, значит, этот момент «подлинного дня рождения» зависит не только от судьбы тела, но и, скажем от рыночной дрожи, от стоимости золотых граммов в данный час. Если, скажем, желтый металл обесценится...

Владелец первого голоса саркастически взглянул на спорщика, но ничего пока не ответил. Он размышлял, стоит ли объяснять, что нет никакой отдельной судьбы тел и существ, а есть только общая, неразделимая, стоящая за и над любым рынком. Или знание этого дается без разъяснений и не вталдычишь? Возникла пауза.

— Вон, смотрите, идет наш Эс, вот чей мозг одолел не то что золотой, а платиновый барьер. За грамм этого мозга, как ты думаешь, дадут грамм обогащенного урана, или все-таки нет? — расшутил негативную паузу второй голос.

В этот миг, за круглым стеклом, Эс бросает себя за борт, но возможные свидетели отвлечены своим драгоценным разговором:

— И золото, понимаете, я имею в виду самой чистой пробы.

Так делятся и люди: те, за кого уплатят, в случае нужды, столько, что каждый их килограмм обойдет золотой, это одни существа. Их жизнь, работа, отдых и смерть ничего не имеют общего с жизнью, работой, отдыхом, смертью тех, кому не суждено перейти золотой барьер. Все люди имеют ценностные аналоги в мире известных нам металлов, и положение каждого может быть понято только исходя из цены металла, с которым он совпадает в данный момент.

— Потому-то я и не думаю, что мы все утонем, останемся в нижнем полюсе. Мы, как вы могли заметить, люди разные, а, значит и дальше Король прикажет нам по-разному жить. «Стелла» — временный сплав.

Сказав это, человек слишком задумчиво глядит в стекло и начинает понимать, что увидел только что. Подходят другие, проснувшиеся пассажиры. Все выбегают на воздух. Никто не замечает, что больше не холодно. Или просто не мерзнут? Никто не замечает, что все выстроились на носу умолкшей «Стеллы» по порядку, согласно своим географическим именам. Нет только Эс. Он растворяется там, в воде.

Начались мысли:

Просто так за борт не прыгают, это был, может быть, приказ Короля? А почему «Стелла» остановилась, кто это приказал? Эс?

И имеют ли теперь силу его приказы? — думает ЮЗ.

Никто без Эс не сможет обойтись ни с зондом, ни с порошком, — думает За, — и где сейчас порошок? Может тоже в воде?

Теперь придет Король, ведь Эс сейчас уже у него, объясняется. Как придет? Откуда возьмется? Или ждет нас там, на ледяном берегу, которого, кстати, совсем не видно в тумане. Или не придет, проверяет? Что мы будем делать? Поворачивать? Сами пробовать зонд? Двигаться, соблюдая вчерашний курс? — думает СеЗ.

Он перешел сейчас из второго сословия в первое, и, значит, ему не вернуться. Этого ли хочет Король от всех нас? Смотрел ли Эс на корабль уже в воде? Или не смотрел? — думает СеВ.

Нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад его пророк, — думает ЮВ.

Четки в его пальцах звучат как капли с дерева после дождя, — думает Ю. 15

Никто из них не заметил безволния. Как не заметили отсутствия команды и всяких ее признаков. Вода плоская стала, остановленная, не движется. Кисель-желе-стекло-сталь — сравнить некому.

Эс принес жертву, вот и успокоилось. Ю поднимает голову и видит: там, где недавно находилось небо, отражаются они все — задранные лица, палуба, «Стелла», плоская вода. Ближе, чем зеркальный потолок в ее любимом кафе — поднимешь руку и тронешь свое отражение. Корабль влип в абсолютную гладь. И вот она снижается навстречу самой себе, убирая зазор, снимая вопрос об образцах и копиях. Ничто не будет копией. Ничто не было образцом. Словно лезвия сжимаемых ножниц. Поцелуй двух зеркал. Взаимопожирание. То, чему нельзя быть свидетелем.

Сообщения 1

«Чем вы сегодня заняты с утра?» — пришел от Шрайбикуса вопрос по почте. Впрочем, спрашивает не он, а его «учение», познакомиться с которым только и можно через систему ответов и вопросов, подбираемых церковной программой специально для каждого. Пока учение спрашивает друзей Шрайбикуса и предлагает им варианты сегодняшнего дня, сам он, закрыв глаза, повторяет вслед за музыкой в наушниках: «Монгольская степь, монгольская степь...»

Глеб ходил с камерой по городу и высматривал «политику». Первый щелчок: непускательная красно-белая лента завязана бесполезным бантиком на ячеистом решете старого советского окна. Запретительная полосатая бабочка напрасно трепещет. Такой лентой обычно обводят дыры, сделанные рабочими в улицах.

Второй в метро: бегущие пассажиры, за ними приоткрытая дверь с обедающим ментом на фоне карты мира.

И на Чеховской, заодно уж: египетское крылатое солнце над аркой перехода закрыто знаком с перечеркнутым человечком, под который все равно торопятся люди.

Если мир есть система слов, для неграмотных воплощенная в картинках, то тогда Глеб хочет поймать камерой только те слова, которые выделены жирным шрифтом. Или каждый выделяет сам? После обеда «политика» мерещилась уже везде, даже в шеренге лежащих вповалку колесами вверх вокзальных тележек у Казанского. Их загорало там больше ста.

«Политика» понадобилась для заказанной ему обложки сборника «Как заставить свой чайник свистеть антиправительственную музыку?» Каким представляется Глебу идеальное политическое фото? Бывший монах и будущий Пол Пот играет на скрипке — ослепительно белый лицеист. Глеб купил его в парижской подворотне за один евро.

Политический мальчик, заказавший обложку, понравился манерами одаренного неврастеника.

— Был в Анталии, — отвечал он кому-то по телефону, — видел, как турецкие пролетарии строят на своем побережье новые тюрьмы отдыха для немцев.

Ему позвонили снова и спросили, видимо, то же самое.

— Анталийские невольники складывают там массовые дворцы. Побудь халифом неделю! Позолота с кранов сходит за полгода, но возвращается в два дня, — отчитался политический мальчик.

Глеб пожалел, что ему снова не позвонили и не спросили про Анталию в третий раз.

— Я тоже раньше снимал, — вспомнил мальчик, пожимая руку.

— Теперь бросили?

— Могу написать текст «Фотографии, которые я не сделал из отвращения к фотоаппарату».

— Обычно я не делаю «политику», — сразу извинился Глеб, удивленный тем, что именно ему предлагают эту «музыку» оформлять.

— Нам нравятся ваши «жеванные фото», их много висит в сети. Политика это не флаги партий, не фото с митингов. Политика этих обложек должна быть такая: ощущение прекрасной важности твоей и чужой жизни. Счастливая необходимость экспроприировать у системы самого себя. Самоэкспроприация. Мне думается, у вас получится. Не знаю, как это должно выглядеть.

В этом разговоре Глеб чувствовал столько немодного пафоса, как в песнях Высоцкого, которые «крутил» отец или как в папиных же книжках про трудную работу быть богом. Столько пафоса, что от удивления Глеб даже не смог сразу отказаться, обещал подумать и позвонить и теперь вот ходил, высматривал вокруг подходящие обложки.

— Взять хотя бы этих строителей, — объясняя Глебу про политику мальчик кивнул в окно. Там было написано голубым по желтому: «Купи у нас квартиру и получи бейсболку бесплатно!»

— По-моему остроумно.

— Да. Но что они делают?

— Строят дома.

— А зачем?

— Чтобы в них жили люди.

— Ты уверен?

Именно так, решил Глеб, переходя вдруг с «вы» на «ты», он и вербует товарищей.

— Не знаю, есть, конечно, нечестные фирмы, которые, не достроив, сваливают с деньгами вкладчиков, но не все такие, эта фирма, она как называется?

— Я не совсем об этом. Им ведь, даже самым честным, абсолютно все равно, будет ли там кто-то жить. Сколько купленных квартир в Москве пустует? Значит, они действуют ради прибыли, а не чтобы там кто-то жил.

— Да откуда мы знаем? — сопротивлялся Глеб. Такой ход мысли казался ему оскорбительно примитивным.

— Вообрази себя, входящим в их офис с классическим чемоданом долларов в руке. Миллион долларов США, который они рассчитывали поиметь с продажи квартирных метров. Предложи им чемодан просто так, а дом, если им так нравится строить, пусть выстроят бесплатно и бесплатно же подарят любым желающим. Ведь прибыль уже у них. Как ты думаешь, сколько этажей они возведут из чистой любви к людям и интереса к делу? Целью любой фирмы является прибыль, а не результат. То есть прибыль и есть результат и ему не обязательно ни с какой пользой совпадать.

Этих рекламных букв в окне Глеб никогда не замечал и не смог бы сказать, как давно они появились. Про само окно его приятель Шрайбикус сочинил такой стих:

На стене висит окно

Очень страшное оно

А вокруг него обои

Их наклеили мне гои.

Это я окно повесил

И поэтому я весел.

Стих, правда, в его жж, назывался «Всякое окно», а не именно это, а в английском переводе и вовсе «Windows», во множественном то есть числе. Шрайбикус вел журнал на двух языках.

Что известно Глебу о Шрайе? Из быстро распавшейся семьи советских филологов, евреев по национальности. В школьном возрасте начал печатать первые стихи в детской газете, оправдывая выпадание рифмы словом «рэп». Время было уже перестроечное. Потом статьи о том, как ездил в гости во Францию и что там теперь носят-кушают. Вторая статья называлась «Привет, Депеш Мод!». Во Франции мальчику повезло оказаться на их концерте. Одноклассников не любил за слабое знание английского и дурацкую фразочку: «Лучше взять у негра в рот, чем заслушать Депеш Мод!», которую они частенько царапали на столах. После закрытия детской газеты и окончания школы сочинял постмодернистские стихи и выступал с ними по клубам в паре с диджеем- наркоманом. Из того творчества чаще всего вспоминает строку «Самка Луны воет в небе, беззвучно сияя» и свою победу на конкурсе, для которой потребовалось взять из стоящих подряд на полке книг триста случайных фраз и вставить между ними слово «Поэтому». Кроме стихов делал вид, что учится на журфаке. Заболел там впервые венерической болезнью. Однажды после выступления у клуба был серьезно избит двумя неизвестными, несколько раз давшими его лицом о стальной гараж-ракушку.

За что получил, так и не понял, но, выйдя из больницы, выступать перестал. Ненадолго поверил одной яростной секте, встретив на бульваре их проповедника. Проповедник остроумно объяснил ему вчерашний сон о кроте, сожравшем дюймовочку и оживших шахматах. Секта готовилась к концу света, скупала квартиры, давала советы. Сделал втайне от родителей татуировку «всемирного ока» у себя в подмышечной впадине, чтобы в час суда свет божий отличил его от неверных и стал для него домом отца, а не огнем возмездия. Когда конец света не настал в обещанный час, а секту официально запретили, Шрайбикус решил более никому никогда не верить и заняться пиаром известных людей плюс всяким политтехноложеством. В свободное от написания заказных статей время продолжает интересоваться «учениями», хоть и говорит, что это не всерьез, а «по приколу». Журфак вроде бы закончил. Статьи, выходящие под целой семьей псевдонимов в целой семье газет помогают ему не жить с родителями, а снимать хату пополам с друзьями. «Шрай», как зовут его эти друзья, считает, что такая причина оправдывает любую, самую запредельную «джинсу» в статьях. Глеб встретил его на летнем пивном рок-фестивале. Реагируя на призыв музыкантов коснуться земли и корней, будущий приятель вырезал ключом карманы в дерне и засунул туда ладони, продолжая головой танцевать. Глеб его сфотографировал, а потом попросил снять эти руки, вросшие в землю, уже отдельно, крупно. Они стали видеться, поддерживать друг друга в своих жж, общаться по аське, слать клевые ссылки и даже мечтали «замутить» в будущем совместное незнамо что, например, поставить в открытом театре пьесу с поющими предметами — зубная щетка, избирательная урна, презерватив... Этим вещицам раздать реплики своих знакомых, которые стремно цитировать напрямую. Или просто поехать в Таиланд, где Шрай уже был и хочет еще.

Глеб знал, что он состоит в «Обществе высших приматов», скрывая от всех, что это такое. Хотя это всего лишь те, кто дополнил в прошлом году всю городскую, уличную и вагонную рекламу стикерами: «Сосу за деньги!» Сосал и возможный президент на предвыборных щитах, и счастливая абонентка подешевевшей сотовой связи, и модный актер в модных ботинках, и даже шимпанзе, умнеющая от офисной техники нового поколения. Весь город смеялся, матерился и спрашивал в ток-шоу: кто испортил этими признаниями всю наглядную рекламу? Специальные люди за деньги, естественно, отклеивали «сосу» назад, но реклама от этого некрасиво рвалась и пачкалась.

На собраниях у приматов нет имен, только черные резиновые маски страшных обезьян. «Общество анонимных мудаков», — беззлобно и не вслух именовал этот орден Глеб. Волну нешуточных репрессий они навлекли на себя, устроив ряд «корпоративных ежемесячников». Выглядело это так: надев значки и бейсболки ресторана «Макдоналдс» приматы в своих масках перегораживают движение машин на Тверской и лепят им на лобовые стекла: «Выйди и съешь свой чизбургер, прежде чем отправиться дальше!» Больше всего это испугало администрацию «Мака», несколько дней намекавшую на темные силы, заказавшие столь «агрессивную антирекламу». В следующем месяце с крыши парламента двое приматов-альпинистов вывесили великанскую растяжку: «Бентли — лучшая машина!», за что и попали под суд. Давать показания задержанные отказались, ссылаясь на нарушение своих «исконных приматных прав» — им запретили общаться с милицией не снимая игрушечных морд шимпанзе. Потом были «Выпей Пепси!» — гигантские надписи в окнах крупнейших министерств и «Самсунг — это все!» — независимая газета фанатов корпорации, полная стихов, молитв и коллажей на заданную тему. Особо осложняло работу органов то, что даже если задержанный примат и признавался во грехах, то обязательно называл себя главным в Обществе, его основателем, финансистом, автором идей всех акций и такое прочее. Недавно их тактика усложнилась. Теперь приматы устраивали сахарные взрывы, клали под ноги смеющийся или поющий пластик и запускали пердящие шары. Шраю их образ жизни нравился тем, что все время делилось между ленью и героизмом.

Политический мальчик заглянул в окно, на этот раз вниз. Внизу по улицам бежали за деньгами и от наказания охуевшие человечки. В школьном возрасте, из фантастических советских книг, мальчик узнал, что земля — это космический корабль, точнее, машина времени. Но есть сознательный экипаж и есть простые биороботы. Слава богу, граница между ними проницаема в обе стороны. Хотя пересекается она не так уж часто. Особенно биороботы не спешат переходить в состав экипажа. Обратный же переход пилота на должность вспомогательного устройства может восприниматься как пенсия или временный экзотический отдых. Экипаж наделен чувством истории — картой и смыслом путешествия-существования. Но эта карта и смысл не доступны никому из экипажа в отдельности. Эта карта и смысл хранятся в коллективном сознании пилотов, не путать с коллективным бессознательным добровольных биороботов, в котором хранятся только практические инструкции выживания-исполнения.

В экипаже я или нет? — вдруг захотелось по-детски спросить. Про всех людей, говоривших с ним, школьник спрашивал себя: в экипаже или среди биороботов? Роботов и пилотов он оценивал по совершенно разным признакам.

Сел к компьютеру и закончил свой манифест: «Приходилось ли вам испытывать удовольствие от того, что вы наконец-то выбросили нечто ненужное? Умножьте это чувство примерно на сто. Теперь вы можете себе представить, что такое радость революции». Он посидел еще, глядя в буквы и настучал название: «Что такое моральная граница, или Сколько должен весить булыжник в вашей руке?». Все его тексты назывались длинно и почти всегда с этим «или».

Вошел помощник в майке с треснувшим штрихкодом во всю грудь и модным заграничным ругательством.

— Ты знаешь, как читаются штрихкоды на товарах? — подмигнул ему политический мальчик.

— Ну да, первая цифра это код страны, потом идут...

— Очень убедительно. Но только для лохов. А теперь смотри, как читаю я...

2

Почему младенец кричит?

Какова первая проблема только что возникшего человека? Непостоянство удовольствия. Реакция на эту проблему — крик. Когда мы родились, то сразу закричали, потеряв наше жидкое удовольствие, нам стало в нем слишком тесно, но мы чувствуем, что нас выгнали неизвестно куда. Утешительным призом, последней связью с утраченным раем является молоко и ласка. Потом остается только ласка, а молоко становится символическим. Мы продолжаем кричать всю жизнь, но учимся делать это молча. Скоро появляется отец или кто-то в его роли. Отец делает порядок. Он похититель и выдава- тель удовольствия в обмен на нормативное поведение. Этот режим получения, пауз и наказаний в виде лишения удовольствия и есть порядок. Все институции и учреждения составляют этого вечного отца. Это и есть наша цивилизация. Попытка решить проблему отцовской власти — основное топливо человечьего поведения в любом возрасте.

Как молоко становится символическим? Первая реакция на невозможность всегда иметь удовольствие — внутренняя, мы вытесняем свое желание, забываем его, выражаем его иносказательно, через другие образы. Так наш крик, изменившись, образует культуру. Как молоко из поколения в поколение формирует элиту и власть? Вторая реакция на невозможность постоянного молока — внешняя, мы начинаем конкурировать с отцом и остальными «высшими силами», стремимся с ними совпасть или занять их место. Так наш крик воспроизводит иерархию. Повторим: вытеснение любви к молоку дает культуру, язык, текст, мир символов и знаков. Любой древний собор или прекрасное стихотворение — всего лишь попытка назвать удовольствие новым именем, чтобы забыть о нем, свыкнуться с его строгой дозировкой. Конкуренция с отцом дает экономику и политику, мир действий. Любое государство или валюта — всего лишь попытка заменить отца или кто там у вас был в роли дозатора? Именно умение строить два этих обходных маневра: назвать молоко иначе и занять место отца, повторив его, и отличает нас от животных. Значит ли это, что человек объяснен? Нет, объяснен его механизм, нам понятно, как он работает.

Молоко, висящее у вас в шкафу. Молоко, разлитое на тысячи страниц. Молоко гербов и брендов. Молоко на банковских счетах и в правительственных решениях. Молоко, разделяемое ударами аукционных молотков и милицейских дубинок. Везде оно ускользает, молоко только кажется, остается символическим, как во сне, когда пьешь, а жажда не проходит. Не дает ожидаемого счастья. О чем говорят религии? Они пытаются примирить вас с отсутствием молока. «Бог терпел и нам велел» у христиан. «Освободись от желаний и не будет страданий» у буддистов. «Докажи сначала, что ты достоин вечного удовольствия» в исламе. «Бог просто проверяет всех, чтобы выбрать самых достойных» в иудаизме. Что предлагает вам учение? Океан молока без всяких ограничений. Кратчайший путь к берегу белого океана. У нас вы получите карту и пароль доступа. Зачем? Чтобы, оказавшись на берегу, вы узнали, кто живет в глубине. Чтобы впервые в жизни вы перестали кричать, узнав главное: источник удовольствия, его суть — небытие. Что означает слово «молоко»?

 

Глеб спешил забрать Алену из сада. Воспитательница настоятельно попросила больше не приносить стукалку. «У всей группы голова болит».

— Ладно, — надула щеки Алена, — я лучше с Ульяной в шахматы играть буду.

В шахматы играла так: женила белые фигуры на черных, разделив их по парочкам. Когда сказали, что один из цветов должен выиграть, делила на те же парочки, но объясняла теперь иначе: выигравшие белые берут себе проигравших черных в рабство.

А стукалка была от индейцев. С одной кожаной стороны колибри из пустыни Наска, с другой тотемная обезьяна с закрученным хвостом и два деревянных шарика на веревочке, чтоб шуметь.

Глеб купил ее в том магазине, где желающим фотографируют ауру.

Индейцы понадобились, потому что Алена слишком впечатлялась. Не только смерть отца в «Короле льве» и наглый крокодил в «Краденом солнце», но и простое переодевание волка в деда Мороза с воровством подарков, покушением на козлятушек и заранее обещанным родителями хеппи-эндом обращались возмущенным плачем на весь день и перепуганными вскриками на всю ночь. Лопнувший шарик и съеденный мед для Иа-Иа в «Винни Пухе» превращались в лужи слез и припадочное дрыгание ногами. Глебу казалось, нет такого мультфильма, который Алена в свои пять лет может вынести.

— Девочка очень сердечная, — говорила детский психолог обволакивающим голосом, — не согласна принять проблему. Никакую.

Она выбирает мир, где вообще не возникает проблем. Но она не может себе этого представить. Даже сказка всегда оказывается слишком жестока. Хороший конец ее ни в чем не убеждает. Страдания Дюймовочки не искупаются финальной страной эльфов. В будущем, если не перерастет, это может привести к бегству от жизни. У таких детей появляются воображаемые друзья, замкнутость, они отказываются осваивать навыки. Надо надеяться, перерастет.

— Не показывать ей больше сказок?

— Да, не надо.

— Но она просится смотреть телевизор.

— Найдите ей фильмы про животных, что-нибудь про другие страны, не надо сказок, изучайте географию, но без катаклизмов и войн. И просматривайте все сами сначала, чтобы знать, что и когда перемотать.

Так началась неделя Южной Америки с культом тамошних светлячков, нефритовых побрякушек и песенок про полет кондора. Глеб предложил Алене придумать индейцам электронное письмо. Она надиктовала. А через день он уже читал ответ ей вслух:

«Здравствуй, девочка Алена. Мы прочитали твое письмо и захотели ответить тебе, а наш друг переведет этот ответ на твой русский язык. Мы знаем где Москва и Россия, но никто из нас там не был, потому что это очень далеко. Мы будем ждать, пока ты вырастешь и приедешь к нам в гости, чтобы увидеть нас, наши статуи и наши каменные фигуры — обезьяну и колибри в пустыне Наска. Нам очень нравится, что ты изучаешь Южную Америку, ведь это наша родина и родина наших предков. Детей воспитывают у нас так: учись у животных ловкости и силе, никогда не плачь и помни о боге Виракоча, который всех нас создал. Когда девочке в нашем племени исполняется пять, наш вождь Мудрый Ворон дарит ей подарок, и тебе мы тоже решили выслать такой, чтобы ты не забывала о нас и нашей земле. Он придет к тебе по почте через несколько дней, ведь его должна перенести через океан железная птица. А пока, вместе с этим письмом, мы шлем тебе свои фотографии: как мы читаем твое письмо, как едем на почту, какой у нас вождь и как выглядят наши маленькие девочки твоего возраста.

Твои друзья, индейцы племен колибри и обезьяны».

Предварительно Глеб скачал из сети несколько самых колоритных фигур и раскрашенных морд с копьями и в перьях.

На лошадях и у костра. Разумеется, какие-то туристические развлечения для посетителей резерваций и покупателей сувениров.

Оно действительно существовало, это письмо. Глеб не рискнул бы выдумывать всякий раз, когда ей захочется, ведь у Алены точная память. К тому же девочка обещала научиться читать в этом году и знала уже почти все буквы. Вот только не складывала в слова. Присланной индейцами стукалкой она сразу решила похвастать в саду и рассказала там всем: чтобы стать взрослой и не плакать, нужно пройти всю такую огромную колибри или мартышку, выложенную из камня, и ни разу не присесть.

— В детском саду нам сегодня показывали, как переворачивать слова.

— Было интересно?

— Да! Напишешь «шорох», прочитаешь наоборот, а получится «топор»!

— Ого! А новости про марсиан есть?

— На Марсе деньги называются «чехи», — откуда-то знала Алена и делилась, ритмично подстукивая индейским инструментом, — одна монета это одна чеха, две монеты — две чехи, три монеты — три чехи, а когда очень много денег, просто «чехи».

Изображая много денег, ритм превратился в дробь. О Марсе она была неплохо осведомлена и с удовольствием делилась.

Глеб попытался все узнать, задавая вопросы, почти такие же, как в учении у Шрая.

Там никто не рождается и не умирает. Если пара марсиан желает завести ребенка, то просто кидает чехи в одно и то же место, например, в шляпу. Чехи соединяются, из них возникает маленький. Если нужна принцесса или новый император, то все марсиане бросают в один колодец по одной чехе и оттуда появляется. Если император надоел, правит уж слишком давно, говорят хором: «Все чехи домой!» и чехи бегут обратно, каждая к своему хозяину, можно нового императора собрать. Император умеет длиннить пальцы, как осьминог. На марсианских пирах всем дают углекислый кисель. Дома строят вниз, а не вверх, пятиэтажный дом такой же, как наш, но вместо высоты глубина. Растения внутри домов — это украшения, их никто не ест. Поэтому динозавры на Марсе очень хилые, мелкие, никто не дает им пальму пожевать, сколько они морды в зал не суют. Только углекислый кисель. Когда-то их доставили с земли, но чем кормить забыли. Если прилететь на Марс и убедить марсиан дать динозаврам листьев, прекратить кисель, то станут гиганты, лучшие охранники императора. Он обычно сидит на троне и глядит на две одинаковые палочки. Для марсиан самое красивое — одинаковое, орнамент, ничего ведь у них на планете не повторяется, даже и пальцы и глаза и зубы у них разные, поэтому не умеют сами ничего два раза нарисовать. Если марсианин попробует даже, все равно за синим овалом сделает зеленый крестик, а дальше квадратик полосатый и прочий разнобой. Покажешь им орнамент, самый простой — синий кружочек, красный овал, сразу за это сделают принцессой. Если сделать много таких картин, они украсят императорский зал, в который все марсиане захотят попасть, чтобы получить там радость и счастье.

— Ну отлично, — сказал Глеб, осторожно вынимая из ее рук громкий подарок, — а хочешь узнать, что они обозначают, эти самые обезьяна и колибри? Каков их тайный смысл? Алене настолько хотелось знать это, что она, запоминая, вовсе перестала шевелиться и даже моргать. 3

С кем вам хотелось бы сегодня побеседовать?

Глеб сел поближе к бомжеватого вида мужичку в захарканной пурпурной рубахе. Он испытывал к бездомным безумцам некий постыдный интерес, как к порнофильмам в школьном детстве.

— Я до хуя въебывал и хуй что получил! — громко объяснил бомж, почуяв в незнакомце собеседника. Глеб понятливо покивал.

— Мне это по хую! — гордо закончил мужичок.

— Я помню... — начал было Глеб подходящую историю.

— Вы только хуевое помните, — не дал ему слова захарканный, — а хорошего вы не помните не хуя!

Затем он распрямился и снисходительно сделав пальцами, отправился прочь.

Глеб смотрел ему в спину с чувством, будто только что говорил с высшим существом или даже с божеством, которое ему все объяснило, а он не понял. Возможно, это ощущение взялось оттого, что разговор с захарканным, был уверен Глеб, закончится деньгами, просьбой одолжить, а точнее, просто помочь, мысленно Глеб выбирал в кармане купюру, но кончилось иначе — демонстративным презрением.

Глеб поймал машину, сказал куда, и, глядя в бесконечный стальной позвоночник движения с нервным пунктиром красных фар, пустил музыку в наушники. Политический мальчик для погружения в тему дал ему диск с недавно запрещенной символикой:

Калечить непонятный город

Окрасить стены в красный цвет

Не нужно никаких листовок

Не нужно никаких газет

Идти по слишком модным лицам

Вскрывать тугие животы

Поверь, тебе это не снится!

Судить пришел именно ты!

Пой, ненависть!

Нет ничего чище тебя!

Пой, ненависть!

Песню вос-ста-ни-я!

Дальше, под звуки выстрелов, рифмовалось «свой крест» и «пока не надоест». Глеб выключил, сильнее, чем надо сдавив упругое тельце кнопки в кармане. Из уст американских черных и по-английски это как-то не напрягало, а тут... Заметил, что никуда не едет, а стоит в пробке. Все то же впереди дерево и реклама с бородатым купцом и колбасным раем. Иногда купец делился на полосочки и оборачивался двумя блондинками в неимоверном белье. Девочки тоже расслаивались, становясь машиной, летящей и сияющей. Потом возвращался бородатый хозяин окороков. Больше на дороге не двигалось ничего. На вкладыше диска был череп в капюшоне и текст: «Привет, я тот, кто отнимет у вас все. Ваши дети вступят в наши отряды. Ваши деньги пойдут на нашу борьбу. Борьбу против вас. Борьбу против денег. Ваши дома изменятся и вы не узнаете их, даже если выживете случайно. Наслаждайтесь своей жизнью. Теперь мы решаем, когда и чем она закончится». Посмотри на свет! — призывал череп. Глеб взглянул сквозь бумажку на светофор и прочел водяные знаки: «Вива герилья урбана!»

Вместе с Аленой Глеб видел недавно фильм о жизни растений. Есть семена, которые прорастают только в пепле после пожара, они высеиваются в грунт и ждут там лет двадцать, сорок, а то и шестьдесят, а когда лес сгорает, наступает их час, и красивые редкие цветы лезут вверх. Если бы они умели рассуждать, то считали бы, что вся другая растительность, регулярная, зеленеющая каждый год, это просто долгая подготовка к пожару, материал для золы и их редкого триумфа. Сам пожар Глеб, конечно, перемотал. Алена не выносила таких событий.

— Да, это Шрайбо, — соглашается он, расхаживая с телефоном по пустому в такой час офису. Где-то прочитал и поверил, что думается быстрей на ходу. — Чтобы выглядело естественно, а не убого, наймите первокурсников театральных, они не дорогие. Нужно человек двести. Ну сто точно. Акция такая: вокруг Пушкина по бульвару сидят на лавочках, но не вместе, молодые, приятные, разные по стилю люди и каждый увлеченно читает ваш журнал. Под землей девушка ждет кого-то, красиво прижав журнал ко лбу. У другого эскалатора парень тоже ждет, прижав к груди. У всех пальцы заложены внутрь журнала, так они боятся потерять важное место. По переходу курсируют еще человек двадцать и читают его прямо на ходу, не оторваться! Под деревом один читает другому вслух. Кто-то обмахивается им, у кого-то за ремень заткнут или просвечивает в модной прозрачной сумке. Главное, чтобы везде была видна обложка с названием и чтобы по-человечески выглядело, за этим нужны актеры какие-никакие, каждому нужен простой и позитивный образ, а не просто человек стоит. В час пик в метро и снаружи. Менять их местами каждые десять минут, чтобы не приедались. Люди будут подходить, спрашивать, эффект поражения получится нужный, особенно если в жж тем же днем человек пятьсот про это напишут неважно что и разразится дискуссия. Нет, жж входит в стоимость акции, это не отдельно...

Объясняя дальше, Шрай догадался убрать громкость, чтоб не мешала, и на экране молча заспорили политический мальчик со священником. Глеб прислал сегодня адрес этого ток-шоу:

— Я читал вашу книгу, сначала существовали только деньги, — дразнит отца Андрея политический мальчик, — а потом они захотели, чтобы их тратили и копили, двигаться захотели и расти, и тогда они начали игру, приказали нашей реальности возникнуть и создали в ней жизнь, и жизнь научили мыслить, и деньги наконец стали такими, какими и собирались. Они играют сами с собой. А когда-нибудь, после реальности, вновь останутся только чистые нематериальные деньги.

— Но это, наверное, будет уже совсем другая сумма? — шутит девушка-ведущая, пытаясь снизить пафос и вернуть всех на землю.

— Мне жаль, — сочувственно говорит отец Андрей, — религия для вас, как я понял, всего лишь общественный договор?

— Договор? — воспламеняется мальчик — Когда и кем он подписан? Мне нужна дата, назовите число? Чья печать на нем стоит?

Не услышав этого спора, Шрай так и не поймет, для чего Глеб сбросил ему ссылку на вчерашний эфир лузерского канала, программу которого не найдешь в телегазетах. Глеб пытался этим видео ответить на последнюю порцию учения, накануне присланную Шраем:

Долгое время ваших родителей учили, что религия рождается в человеке от слабости и невозможности изменить погоду, власть, свою жизнь, окружающих, прошлое, будущее. Но это не значит, что Создателя нет, а как раз наоборот, означает, что есть кто-то, запустивший игру, и твоя роль в ней очень ограничена. Абсолютное начало. Вся история людей, и история религий в том числе, есть попытка достать до Бога, то есть выйти за пределы отведенного нам места. Это стремление и отличает человека от прочих живых существ. Наша уникальность состоит в том, что мы первое: знаем, что мы не боги. И второе: не согласны с этим мириться. Такими живымипарадоксами нас задумал Создатель. Для чего? Для осуществления важнейшей миссии, которая поручена человеку. Эта миссия сформулирована во всех эзотерических учениях и она проста — полная отмена реальности. Человек может и должен стать равным Создателю только однажды, если превратит в ничто все его творения и самого себя, вернет ситуацию к тому моменту, когда ничего нигде не существовало. Бог создал нас, как инструмент для этой уникальной работы. Ради этого мы перестали быть пещерными дикарями и начали цивилизацию-культуру-технологию. Поэтому всякий верующий человек — это несогласный со своей слабостью и ее следствиями. И поэтому мы верим в прогресс. Прогресс — это единственный способ создать в будущем машину по упразднению всего. Мы не можем себе ее представить, ибо она появится не завтра. Все современные технологии, оружие, это просто китайские воздушные змеи, а нужен настоящий аэроплан. Машина отмены не может быть оружием — упразднение всего не устроит ни одну армию — а значит, машина появится в мире, где будет решен вопрос войн. Поэтому нам близки антивоенные настроения. Машина отмены не может быть востребована рынком — упразднение всего не устроит ни одну из корпораций — поэтому машина возникнет только после исчезновения рыночного строя в новом и более совершенном обществе. Прогресс не бесконечен — бесконечен только Создатель — и у прогресса есть вполне конкретная цель — доразвить общество до технологии устранения всякой реальности и выполнить эту уборку. Шахид, взрывающий себя на автобусной остановке или входящий в офисный небоскреб на самолете, вообще любой религиозный самоубийца, включая Христа, добровольно взошедшего на крест, это просто напоминание о нашей миссии, афиша того, что должно быть и будет сделано. Создатель дважды оказывается в одиночестве — до сотворения реальности и после ее исчезновения. Человек это мост между этими двумя одиночествами Создателя. Религия это знание человека о том, что он — мост. Собственно, «релихио» и означает «связь». Пока мы находимся на очень робкой стадии признания того, что цифровой бит благороднее грубого атома и живой клетки. Общество должно стать настолько совершенным, чтобы отказаться и от себя и от мира. Наша любовь к другому человеку это преклонение перед существом, потенциально способным выключить этот мир и вернуть Создателю его одиночество. Любовь к человеку, и абстрактная, и эротическая, это всегда любовь к самому интересному инструменту Бога. Нам нужно общество всеобщей любви и творчества. Только так можно убрать все.

 

После ток-шоу в баре политический мальчик, уже изрядно нетрезвый, объясняется с ведущей.

— О какой революции может идти речь? — пожимает она плечами. — После пост- и просто структурализма, постмодернизма, политкорректности, ситуационизма, новых левых и новых правых?

У нас высоколобое шоу, все эти люди у нас не раз были в эфире...

— После всей этой перхоти, когда от большого ума, смешанного с подлостью, микроскопически лопается кожа под волосами и крошится мертвым снегом в воздух, — политический мальчик сжимает руками ни в чем не виноватую кружку. — О какой? Да о той же самой.

— Которая была в девятьсот семнадцатом?

— И в одна тысяча восемьсот семидесятом в Париже, по всей Европе в восемьсот сорок восьмом, или на Кубе, или в Китае.

И происходит сейчас в отдельно взятых кварталах и душах Латинской Америки, например. Вот об этой. О Палестине, где народ берет власть.

— Хамас — это фундаменталисты.

— Хамас — это народное освободительное движение, говорящее на языке ислама просто потому, что другого языка там никогда не было. Революция одна и та же всегда, сколько бы она не переодевалась, не перепевалась, не перебормотывалась. Бывает только одна революция только с одной программой.

— Я догадалась: отнять собственность и захватить власть.

— Отменить собственность и власть. Все остальное — черты эпохи, компромиссы, узор на знамени и мало касательства имеет к революции как таковой. У всех революций одна программа: пусть все всё отдадут и пусть никто больше не командует.

— Потлач и оргия. У индейцев так выглядел праздник, вроде нового года, помнишь, нам на культурологии рассказывали? Вряд ли ты помнишь, тебя в институте было не найти, пропадал на митингах.

— Зато я говорил тогда тоже самое: не питать власть, в крайних случаях бастовать, имитируя бездарность, не мотивировать поступки прибылью, объединяться со всеми, кто с этим согласен. Чтобы понять необходимость отмены, нужно побултыхаться в мутном говне собственности своей и чужой не один год. Не один год нужно побиться башкой о железную дверку власти.

— Странно знаешь что? Бултыхаются такие, как я, а понимают все правильно почему-то именно такие, как ты, которые от власти на космическом расстоянии, а с собственностью тоже не особенно повезло...

Рассерженный мальчик сжимает кружку так, что она переворачивается на стол. Убрать пивное море прибегает официант. Гибкий и быстрый. Политический мальчик ошалело смотрит на круглую губку в его руках и вдруг выхватывает ее, поднимает над головой ведущей и сжимает. Их окатывает холодный алкогольный дождь. Все возмущенно оборачиваются.

— Вот что такое революция! — кричит мальчик.

К нему идет пара недовольных охранников, чтобы вывести по возможности тихо, не распугивая других гостей и работников канала. Бармен делает погромче Элтона Джона.

— Я поняла, — сама себе в зеркало зло говорит мокрая ведущая. Она умчалась в туалет, как только начался дождь, и приводит там в норму волосы. — Революция это дебош в чужом кафе с вылетанием на улицу. Он злится, потому что проиграл сегодня в шоу.

— Знаешь про чувака? — электронно спрашивал Шрайбикус своих знакомых. — Его парализовало, когда он сел на королевское место в Кельнском соборе. Охрана бежит, а он сидит там вместо короля и плачет с отнявшимися ногами. Так и не встал, вынимали-уносили. В больнице ходит под себя. Не дает интервью. Сказать, как его зовут? Хочешь знать его адрес? 4

— Что такое город? — спрашивает голос, чтобы тут же ответить: — Город, в который вы вышли, это нацеленный на вас пылесос, у него одна задача — высосать из вас, пока вы не спрятались, как можно больше денег. А потому включайте эту запись, пока куда-нибудь доберетесь, и деньго- сос не коснется вас.

Шрайбикус так и делает. Ему нравится, что учение распространяется в Сети бесплатно, хотя он бы за него заплатил. Шрай идет улицей. В кармане у него спрятан удобный плеер и в ушах звучит учение. Оно помогает здесь ходить.

У него есть скачанное видео, там Учитель трогает лоб нового адепта и говорит ему главную мантру Учения: — «Ебанись и проснись!»

На этом посвящение окончено. Шрайбикус, также подставив лоб, нечто пережил. Как он сам говорит: «Эти пальцы нажали кнопку Enter у меня между глаз, включили свет, то есть выключили мрак».

В городе живет толпа, которую вам предстоит покинуть. Из кого состоит толпа? — слушает Шрайбикус, скользя на эскалаторе в метро. — Из чудовищ, которым удается ежедневно держать себя в руках. Случается, у одного из чудовищ эти руки разжимаются и он становится опасен для остальных. Именно о таких случаях мы сегодня и побеседуем. Задача состоит не в разжимании своих и чужих рук, но в выходе из толпы.

 

Шрай устал удивляться, как часто записанный голос совпадает именно с тем, на что он смотрит сейчас. Ноги несут его мимо магазина военной одежды, напротив пост ГАИ, а наушники говорят:

Что такое армия? Армия и полиция? Это компания суицидально ориентированных латентных гомосексуалистов. Причем их суицидальность происходит именно от их латентности, невозможность открыто выразиться превращает желание в черный мужской героизм.

 

На бульваре бабушки тянут внуков с качелей, сырых после дождя. Один послушно сползает, второй зло пинается резиновыми сапогами.

В традиционных странах правит культ предков, господствует всеобщая вина перед ними, предки требуют соблюдения и заказывают музыку. В прогрессивных странах правит культ потомков, вина перед ними, от имени детей обвиняют общество и задают тон. Мы научим вас ценить себя сейчас и здесь, без оглядки на тех, кто был и тех, у кого все впереди. Наш рецепт имеет как простую, личную, так и более сложную, коллективную, версии — Шрай нашел проповеди в Сети и стал скачивать.

Остальных эзотериков он открыто презирал, но что нашел особенного в этих, внятно объяснить не мог, и Глеб грешным делом думал, что анонимный голос, читавший текст, просто слишком похож на голос давно бросившего семью отца Шрайбикуса, хотя и считал такие версии схематичными, грубыми, не проверишь, никогда бы не стал предполагать этого вслух.

За бульваром музей, куда Шрай просился ребенком смотреть рыцарей.

Наш мир — шедевр, — учит голос, — показать это другим — это и есть талант. Талант — это возможность шедевра в искусстве. Талант берется из особого переживания-наблюдения-догадки. Это переживание- наблюдение-догадка делают жизнь носителя трудно совместимой с обыденностью, но и с ответственностью, и с принятыми у людей отношениями. Шедевр создает очевидность напряжения между тем, что должно быть и тем, что есть. Еще точнее, между тем, как мы видим-слышим-помним и тем, как могли бы делать все это. Называя мир шедевром, мы имеем в виду, что в нем нам открывается напряжение между необходимым отсутствующим Икс и невыносимым присутствующим Игрек. Показать это другим — значит сделать искусство.

Но любой шедевр это не более чем ученическая работа, чтобы перейти к серьезному делу. Таково первое значение этого слова, а первое значение никогда окончательно не испаряется в словах. К какой серьезной работе готовит нас этот мир? 5

За что вам платят деньги?

 

Шрайбикус знал свою работу: намазать сексуальным маргарином каждую строку текста, так чтобы ее нельзя было не купить. Он помнил, что продает заказчику именно строки, а уже заказчик что- то кому-то другое продает с помощью этих строк. Нужно, чтобы заказчик сказал свое «великолепненько», оно означает деньги и продление контракта. Без этого никакие слова, никакие вежливые выражения заказчика, вроде «оригинально придумано» или «вполне европейский уровень» ничего не значат. «Приобретая наше изобретение, вы обретете...» — объяснял заказчик, чего он хочет, а точнее, как он себе представляет свою рекламу.

Шрай подготовил сценарий сериала, в котором волшебник по очереди превращался во все продукты фирмы: весело поющий майонез, философски булькающий сок, всезнающая приправа — одно состояние радостнее другого. Но это было просто «оригинально придумано». Пришлось переписать. В новой версии с помощью разных продуктов фирмы волшебник превращался в героев с детства всем знакомых мифов и легко совершал подвиги. И вот это уже «великолепненько».

Чего во мне не хватает, чтобы стать живым классиком мозгоебства? — спрашивал себя Шрайбикус и пробовал отвечать так: не хватает энергии заблуждения. Если бы ампутировать себе некую особо капризную область мозга и от этого поверить, что реклама и вправду кому-то чем-то поможет, тогда она получалась бы лучше и выигрывала бы львов в Каннах. И Шрай вызывал бы других на соревнование, изобретал бы новые стили, ставя негласные табу... Но лишняя часть мозга не уставала напоминать о себе. Реклама рекламирует сама себя, а не какой-то товар — мешала преуспеть лишняя часть — реклама это велосипед, который едет по кругу без человека и неизвестно зачем, а товар это просто алиби велосипеда, его тень и пропуск в нашу реальность. Чтобы услышать «великолепненько», Шрайбикус решил назвать новый бутылочный чай «Сома Тее», с девизом «Сома — напиток посвященных!», потом задумался, правильно ли, что «Сома» по-русски, а «Тее» по-английски, и не посоветовать ли писать их совершенно разными шрифтами? Хорошо ли, что «Сома Тее» будет полусознательно напоминать людям слово «соматический», и не обыграть ли это на этикетке с самого начала? Дальше спросил себя, что известно заказчику о ведических гимнах рассвету, то есть надо ли объяснять, кто эту самую сому пил и зачем?

Запасной вариант был «Флор», но этот византийский святой, почитаемый на Руси в паре с Лавром, требовал не меньше объяснений и экскурсов в историю, когда чай на Руси был сугубо мужским напитком. Заказчик, судя по лукавому выражению его бородатого лица, должен оценить весь этот славянизм-византизм.

Шраю захотелось вдруг назвать новый чай «Окояха», а слоган, ну, например: «Раздуй его горой!» Это значит, что рабочее настроение испарилось, вместо него явилось смешное. Мысли побежали в другом направлении, Шрай отвлекся от экрана, стал вспоминать о старинной русской ереси «неимоверов», которую придумал сам и всячески пиарил в интернете. В такие минуты хочется кому-нибудь позвонить и рассказать:

— Ты не знаешь о черной почте? — удивлялся он через минуту, брызгая в трубку горячей слюной. — Черная почта открывается на час-другой. Туда надо успеть сунуть адрес, имя заказанного и сумму.

— Гарантировано?

— С некоторыми ничего не случается, просто черный почтальон забирает ящик и все. А другие реально исчезают или пуля снайпера, ДТП, отравление щелочью, сосулька с крыши... Нет гарантий, но вероятность, что деньги в ящик не зря засунул, высокая.

— А если менты такой же ящик установят?

— А что это им даст, кроме неизвестно чьих намерений преступных? Раз результат есть, отдельные заказы сбываются, значит не менты никакие.

— А кто?

— Ну, предполагается как бы секта такая, для которой это обряд вот так вот вслепую выщелкивать людей из жизни. Плюс наполнение кассы. Они деньги-то того, не возвращают не дождавшимся.

— А ты уверен, что вслепую выбирают заказы, по жребию?

— Да никто ни в чем не уверен, может по каким-то словам или по карте города они высчитывают, кого именно выбрать из кандидатов.

— Подожди, а как заказчики узнают, что появился ящик?

— Ну в интернете за пару часов появляется сообщение, может возникнуть целый сайт даже, или просто в форумах, чатах, гостевых повторяется реклама черного ящика и место его называется.

Кто-то думает «шутка», а кто-то всерьез находит это место. Свалка, подъезд, сквер, набережная. Обычно, в тени какого-нибудь храма.

И сует туда письмо с купюрами.

— Но ведь можно выследить, кто забирает ящик, или самим забрать?

— Нельзя. Во-первых, все очень быстро. Пара часов от первого упоминания в сети и ящик уехал уже. Во-вторых, его охраняют нанятые хлопцы, незаметно смотрят издали, они ничего не знают, даже если их повинтить. Им платят неизвестные, и все. Но обычно повинтить никого не успевают. Хлопцы забирают ящик и увозят со всеми смертельными письмами. И где, когда это будет в следующий раз, не знает вообще никто.

— А ты-то как про это узнал?

— Подожди, расскажу, у меня другой звонок. 6

Отдыхать от компьютера, глядя в телевизор?

 

Сегодня Глеб решает, что гораздо лучше отправиться вместе с Шрайбо в тот самый клуб, где выступает Дима Ург.

— Сегодня там мы берем бал, — сказал Шрай, не дождался от Глеба вопроса и все равно пояснил: — Дима Ург дает бал, значит, мы берем бал.

Дальше говорили про девушек.

— Как ты ей представился?

— Окололитературный трутень.

— Она поняла?

— Не знаю, ей понравилось. От меня сильное впечатление бывает только у провинциалок или у невменяемых, чье выпадение из темы равно провинциальности, — оправдывает Шрайбикус по дороге свой охотничий инстинкт, а точнее, заранее извиняется за ту девушку, которой позвонил, познакомились в жж — остальные понимают: выдуманные знания плюс музыкальность изложения ничего нигде не изменят и стоят не очень дорого. На одни спецэффекты без сюжетов никто получше не клюет, а сюжеты меня к несчастью по-прежнему не занимают!

Он растолковывал про провинциалок и дальше, но Глеб запомнил только: «ебливая плоть» и «дискотечная течка».

У входа в клуб, с мегафоном на длинной лямке, покачивался одетый под белого рэпера Эминема другой белый рэпер, автор грубых стихов о собачьей жизни безработных. Глеб знал его.

Рэпер был сын заоблачных алюминиевых родителей. Они хлопнулись ладонями, ничего не сказав друг другу. Никто не узнавал рэпера без его привычного грима, и он курил в одиночестве у дверей под загадочной растяжкой «К нам едет Рэд Дот!»

— Зовут меня, братец, — хвастал Шрай кому-то на лестнице, — в один новый журнал, творить гламур.

— Что за журнал?

— Да нормальный журнал: где обедать, как ебаться.

А внутри уже начал свой «митинг-сейшн» Дима Ург. Глеб работал с ним пару лет назад, когда Дима еще считался художником, а не шоуменом. Тогдашний проект Урга назывался «Выпить с Несси». Он ездил снимать свое видео для биеналле на берег озера Лох-Несс. Снимал, собственно, Глеб, а Ург показывал. Художник верил в свое искусство, ибо отказался снять то же самое на Селигере, а потом, если надо, компьютерно добавить что-нить аглицко-шотландское.

«Я доверяю территории, — говорил оператору Дима, — ее нельзя заменять». Фильм задумывался про то, как художник опоражнивает водочные бутылки, вывертывая их содержимое в шотландское озеро. Нерусский динозавр должен был занедюжить от нашей водки даже в столь малой концентрации, сдохнуть и немедленно всплыть. Другой вариант сценария: динозавр переживает эйфорию и является людям совершенно невменяемым.

Ночью, пока Ург давал пробовать русскую водку местной журналистке, Глеб вышел к озеру. Камера была с ним, собутыльник Несси просил после интервью еще его поснимать для постера. Глеб потянулся, прислушался и обомлел, увидев то, что сейчас снимет. Это была его первая серия фотографий, которую он, конечно, и сейчас никому не показывал. А внезапно протрезвевший той ночью Дима отказался от участия в биеналле и вообще без объяснений переметнулся из арт-провокаторов в клубные клоуны.

Диван в клубе был мягкий, как подушка большого пальца, впитывал тело, не отпускал, а на отовсюду видном экране уже мелькало «Дима Ург видео». Явился мультяшный мастер со светящейся головой и в масонской одежде:

— Перчатка оставляет след? — спросил он, показывая всем прямоугольник прозрачного стекла.

— Нет!!! — хором взревела толпа, снятая на каком-то митинге.

— Диск солнца поглощает бред? — продолжил спрашивать нарисованный масон.

— Нет!!! — заорал народ.

— О вас заботится звезда?

— Да!!! — документальные толпы отвечали мультгерою всегда в рифму и весь клуб быстро подхватил эту игру.

В Шотландии Дима Ург говорил журналистке:

«В России есть несколько десятков людей явно умнее меня. Несколько сотен таких же умных, как я. Несколько тысяч приблизительно меня понимающих. Ну и весь остальной колхоз». переводе и газете это звучало гораздо вежливее.

В клубном туалете все было нарочито по-советски. Глеб вспомнил свой так и не снятый фильм «Кабинки» — все говорят друг с другом, не видясь и меняясь, входя-выходя из кабинок туалета неизвестного нам учреждения. Для фильма требовались не актеры, а просто люди с интересной речью, готовые вступать с себе подобными в разговор.

Шрайбикус смешил, прощаясь, девушку. Она, катая во рту смех, набирала чей-то номер в своем лиловом телефончике.

— Даю слово... Два слова даю! — Шрайбикус любил разговаривать так, чтобы ему не верили, но смеялись, — я покажу тебе завтра то, чего никто не видел. Ты увидишь пластилиновое порно!

— А зачем смотреть порно? — девушка спрятала так и не ответивший телефон на грудь. — Там ведь нет реального хотения, а просто все притворяются.

— Вы открыли мне глаза! — вскрикнул Шрайбикус так, что из- за угла высунулась недовольная голова охранника. — Это что же выходит, я зря посмотрел все эти фильмы? И даже более страшная мысль пришла мне в голову. В непорнографических тоже, то есть в обычном кино, тоже ведь все притворяются, а значит, и все остальные фильмы я посмотрел зря?

— Вы, кажется, собирались объясняться мне в любви, — напомнила девушка.

— Я хочу, чтобы твоя любимая порносцена стала моей любимой порносценой, и наоборот тоже.

Так представлял себе Шрай современное объяснение. Девушку он звал на дачу, играть в «рулетку понарошку». Глеб знал эту игру. Он уже играл. У Шрайя был «антикварный» пистолет с крутящимся барабаном, куплен на измайловском развале. Он усаживал гостей в круг на гнилой веранде и, как в кино, оставлял один патрон. Каждый крутил на авось, а потом стрелял в голову, но не себе, а садовому чучелу, увешанному дзеновскими колокольцами, или просто в небо. У кого случался настоящий, с дымом и вспугнутыми птицами, выстрел, а не стальной щелчек, тот считался убитым и должен был всю ночь выполнять желания выживших. Иногда, если играли несколько раз, «убитых» или «зомби» набиралось трое-четверо. Снова играть в понарошную рулетку Глебу не хотелось, хотя Шрайбикус и намекал, что после этой игры и деления гостей на рабов и господ начнется самое интересное. Нередко подчинение становится сексуальным и случается «фак-сейшн». «После клуба и мнимой опасности, стрельбы, всех пробивает на секс». В прошлый раз ничего такого не случилось. Единственный «убитый» трижды лазил на дерево, клялся по-французски чучелу в любви, а спускаться в колодец на цепи отказался, на чем рулетка и кончилась. В тумане Шрайбикус снимал с чучела восточные цацки. Тоскливенько. Все хотели уже в машину, то есть обратно в город.

В таком тумане Глеб часто воображал себе последнего заключенного. Он бродит по замку без охраны и все же не покидает мест лишения, чтобы не спутать карты, не создать новых причин для наказаний и преступлений, успешно забываемых людьми.

В тумане и пройме распахнутых в неохраняемый сад дверей он играет на губной гармошке, пока из тумана не родится велосипедист с тюремным обедом и почтой для заключенного. Ему пишут все, не исключая знаменитых умов. Там, в городах, где не за что наказывать, он давно сделался предметом дискуссий: сам ли он свой тюремщик и как найти смысл в его добровольном отбывании полного срока, когда упразднены суды и наказательные заведения? Когда последняя секунда заключения исчезнет, он не сразу покинет замок. Ему будет приятно превратиться из последнего заключенного в первого посетителя музея «заключительной тюрьмы». Все становится другим при таком новом взгляде. Но к вечеру все равно придется идти по траве к устроившим под деревьями пикник журналистам. Ведь обед сегодня, да и никогда больше, не привезут. Прикормленные мыши в камере, покинутой навсегда, недоуменно снуют на полу, а за окном шевелится туман.

Однажды Шрай показал Глебу свое подростковое видео: влажным утром его мама с недовольным лицом и в нелепой одежде стирает мыльной тряпкой с забора нарисованную маркером синюю дверь. На вымышленной двери тем же синим крупно написано: «Она откроется, когда ты сделаешь то, зачем родился». Стирается с трудом, скорее чуть-чуть размазывается по доскам. Мыльная пена течет, как слезы. От противной работы у мамы все более несчастное лицо. Фильм называется «Цензура» и длится три минуты. Действие происходит как раз на даче. Позже Шрай добавил туда свою любимую нервную электронику с альбома, название которого Глеб не сразу перевел: «Туфелька, слишком маленькая даже для Золушки». Если верить Шраю, он нарисовал дверь, начитавшись символистов, а предкам не понравилось, хоть и внутри двора, не снаружи. Мама вышла на рассвете тайком отмывать, а сын проснулся и включил недавно подаренную камеру. На сына она решила не реагировать и оттого столь скорбное лицо. В школе Шрай собирался стать литературной знаменитостью и свой фильм показывать как пример семейного непонимания и цензуры. Но Глебу казалось, что фильм художественный, а не документальный. То есть школьник придумал «Цензуру» от начала до конца, а маму упросил сниматься и лицо у нее звереет от идиотизма порученной роли.

— Где была дверь? — сразу же спросил Глеб, впервые оказавшись у Шрая на даче. Хозяин молча и гордо указал на прорезанную в заборе калитку, через которую они только что вошли.

Глеб вынырнул из клуба подышать и погулять. Кайф таких предрассветных городских прогулок был в том, что никто не мог знать, где ты сейчас. Телефон выключен и не может нарушить покой безымянных переулков. Глеб ответит всем, кто спросит: да, был в клубе, да, поехал домой. Он не скажет, что час бродил выселенными закутками, потому что это не важно ни для кого.

Один раз похожим утром Глеб видел и решал, сфотографировать или нет: в арке ее маленькие пальцы держались за ее же кукольное запястье, замкнутые на мужской шее того, кто размазывал ее летний цветистый сарафан по темной сухой стене.

Теперь в похожем месте белел надувной овал. Глеб нагнулся, не понимая, что это.

Воздух тут еще не был по-утреннему прозрачен, да и бывал ли он вообще прозрачен в таком каменном углу? Глеб нацелился, взял белый шарик, прицелованный к асфальту. Его удерживало у земли письмо с бисерным шнурком. Часть гелия вышла, летатель ослаб, и конверт вернул его вниз, к земле. Чем это не знак? — спросил себя Глеб, надрывая конверт. Поднес буквы к лицу. Стал читать по-английски: «Любимый Джон. Просто позвони мне, если получишь, как в той твоей песне, и скажи, что там? Я живу с вирусом в крови. Они снуют во мне, а точнее, в моем колене и вероятность твоего звонка примерно равна вероятности моего исцеления. Ты знаешь, я загадал, что смогу избавиться от них и безболезненно встать, как только построят здание напротив, через бульвар, не знаю, что там будет, видимо, магазин. Мне казалось тогда, построят очень быстро, и подобный самообман поможет моему организму мобилизовать себя. Но они все строят и строят. Третий год уже, и все никак не закончат. Стеклянные синие окна вставили, но через месяц я видел их разбитыми. Я жалею, что так безрассудно связал эту стройку со своим спасением. Кран с крыши до сих пор не убрали. Мне нравится верить в тебя. Я знаю, что ты не бог и не клянчу библейских чудес. Просто позвони мне и скажи, что меня ждет. Любая правда лучше чем этот, кривой и пыточный, блестящий вопросительный знак. Если ты там есть, тебе не нужно сообщать номер, но я все же напишу, со всеми кодами. Любовь, Джон, делает нас бессмертными. Я узнал это из твоих песен.

И поэтому я жду, Джон. Тебе было больно и, значит, ты знаешь, что я испытываю».

По мере чтения лицо Глеба наполняется улыбкой. Он слышал о таких письмах исчезнувшим звездам, но думал, что они бывают только в кино. Непрозрачный воздух омывал его лицо, и бумага в руке была волшебным полотенцем, которым вытерся, и вот проступил вдруг текст.

В метро Глеб отыскал на карте кружочек, где ожидал его теплый сугроб любви. Решил не выходить. Может и не ожидал уже никто его там. «Питайтесь этим в другом месте!» — мысленно отказал Глеб кому-то, привыкшим к эротике зрителям фильма, которых он часто ощущал по ту сторону своей жизни.

Заголосил телефон.

— Что ты сейчас видишь? — вместо «здрастье» закричал Глебу в ухо Шрай. Он, наверное, уже был на даче, играл с соблазненными в свою безопасную рулетку, стрелял по чучелу.

— Я в вагоне, едем по улице, вижу, как вешают дорожные знаки, знаешь, сейчас новые везде появились.

— Ты в курсе, что они означают?

— Кажется, «пробка» и еще «резиновая дорога».

— Это для всех. А вот смысл для своих. Слушай знание посвященного меньшинства... 7

— А ему точно лучше станет?

— Просто позвони, поздоровайся и говори с ним по-английски, у тебя ведь вообще незаметен акцент, сверяйся с образцом, мы же все с тобой написали. Ответь на пару его вопросов и все, прощайся.

— А если он спросит несусветное что-нибудь? — волновался Шрайбикус.

— Ну, ответь какой-нибудь строчкой из песни, вот мы же скачали цитатник, у тебя на экране. Или сошлись на «мало времени», скажи, что хочешь сообщить ему совсем о другом. Пока его место здесь, а потом, не скоро, когда потребуется, ты возьмешь его к себе в группу. Такая группа, в которой играет сколько угодно музыкантов, но все очень тесно связаны и концерт не кончается никогда. Мы же уже обсуждали, чего ты так дергаешься? — воспитывал Глеб.

— А вдруг он номер определит и перезвонит? «Хэллоу, Джон.»

— У вас же все надежно защищено от этого. Или нет? И потом, он умирает, насколько нам известно, и нуждается в этом звонке. Не станет он ничего перепроверять. Мистику не проверяют.

В крайнем случае, я скажу, что в офисе в этот момент не было никого и не понимаю, о чем речь. Представлюсь охранником.

— Ну ладно. Только ты выйди. Слушай из той комнаты по второму аппарату. Я не смогу эту комедию ломать при тебе, или расхохочусь, или голос сорвется, это как щекотка, если ты станешь смотреть и делать рожи.

Глеб кивает и молча выходит. Толкает три одинаковые двери.

В соседней комнате телефон молчит. Глеб вслушивается сначала, ждет, потом трясет трубку, давит на кнопки, проверяет, связана ли база с розеткой. Быстро идет назад, но, так и не взявшись за дверную ручку, останавливается. Боится помешать, вдруг Шрай уже дозвонился и совершает чудо? Минуту Глеб смотрит на дверь, решаясь, потом выходит в коридор, осторожно прикладывает ладони к другой двери, за которой Шрай, и медленно нажимает.

— Ты еще не звонил?

— У него очень плохой английский, гораздо хуже, чем его письмо... — подавленно отвечает Шрай, разглядывая телефон, я не уразумел вообще, о чем он спрашивал.

— И что ты ответил?

— Попросил повторить, сослался на слышимость, сделал вид, что он пропадает.

— Вы так быстро закончили.

— Она там заплакала. То есть он. Тонкий такой голос, как будто это девушка. Девичьи слезы. Я думаю, возможно, она написала письмо от мужского лица, чтобы проверить. Ведь Джон должен был знать, кто она, без всяких писем. И телефон дала специальный, по которому сначала говорила мужским голосом, чтобы разоблачить подделку.

— Уж что-то слишком закручено, сэр.

— Она, ну, или он, умирает. Еще и не такое может в голову прийти.

— О чем говорили?

— Какие-то обрывки, возможен разный перевод. стамбульским тапком кому-то по лицу, встреча с черной увертюрой. Невозможно перевести.

Он сидит на диване в одних полосатых трусах, прогоняя пальцами с голого колена прозрачненьких неприятных существ, тянущих из него жизнь. Знает, они не исчезают, а просто прячутся. Если даже обработать колено серебряной водой, авиационным керосином, покрыть из баллончика слоем химии, непереносимой для паразитов, они вернутся. Рыба-луна получает их, таких же юрких ракообразных, когда уходит на глубину за добычей, а он, человек, отославший Джону шарик на небо, когда засыпает, подвергается атаке. Раскрыв глаза, всегда видит или чувствует прозрачных опять, они уходят под кожу, как в воду, становятся совсем невидимки, и сколько не убеждай себя, что все прошло, сколько не шкрябай пемзой в ванне, уже в метро или просто в магазине, расплачиваясь, почуешь вновь их деловитое роение под брючиной. Ничем не излечимый, свербящий смертоносно, твой хоровод прозрачных истязателей, которым нарисовали только контур.

Они никуда не делись. Значит, это звонил не Джон.

У Шрайбикуса в жж появилось новое развлечение. Рецензии на несуществующие фильмы.

Кто помнит, как кино называется? — стучит он. — Там убийца-маниак расчленял девочек-подростков и писал о каждой жертве рассказ. Но рассказы получались не очень и их в половине случаев не печатали, а если и печатали, то в самых слабых журналах, и никто не обращал внимания. Мечта — «Монстр рассказывал о ночных зверствах на страницах своей страшной прозы!» — так и не сбылась. Шокирующие заголовки только снятся несчастному убийце и графоману. Промышленный пожиратель бумаги эффектно давится так и не распроданным тиражом. Никому не пришло в голову сличить громкие преступления и унылые тексты. Расстроенный маниак высылает экземпляр следователям, но секретарша один выбрасывает, не открыв. А второй попадает прямо в руки детективу, и он с трудом узнает реальные преступления в подчеркнутых местах, но решает, что сочинитель просто читает криминальную хронику и пытается так заработать себе славу. Очень непохоже на реальность и понапридумано. Уязвленный прозаик-убийца лично несет полную подборку своих текстов плюс вырезки из криминальной хроники в розыскной отдел. Как имя, не найду на «Горбушке»? И что там дальше? Я когда-то недосмотрел на фестивале. Богарт снимался там? Детектива он играл?

Шрай вывешивает эти вопросы в расчете на ложную память кинофилов.

Они с Глебом сочиняли такое кино в черно-белом нуаровском стиле. Нелепая декламация киллером-графоманом своих банальностей должна была заменить в фильме страшные позы синих вывихнутых трупов. Вместо поиска продюсерских денег Глеб сделал несколько постановочных фото — лучшие кадры из так и не снятого:

Комната с камином / За вечерним окном крупный снег / Плохой писатель читает вслух / Перед ним на столе покорная и внимательная детская голова. Глеб попросил ее на время в музее восковых фигур, там были запасные для царевича Алексея, но Глеб решил, что мальчика от девочки только по лицу никто не отличит. Потом фото даже попали в короткий список известного конкурса, Шрай придумал про них «в традиции классика французской фотографии Виже», и Глеб включил их в свое портфолио. 8

Что важно никогда не забывать?

Вы правы, а они — нет. Вы проиграете, они выиграют. Выбор прост: выиграть с неправыми или проиграть с теми, кто прав. Мир всегда выигрывает, но человек всегда побеждает. Окончательная победа человека это отмена мира.

 

Глеб в гостях у обезьян. К ним по ступенькам, с которых не смываются следы крупных пяток и маленьких растопыренных ручек. Благодаря рекомендациям Шрая он принят за их зеленым столом с геометрически расставленными свечами. Приветливо, но недоверчиво на него смотрят донна Шимми, Кинг-Конг, Хануман, Абу и другие, менее известные Глебу приматы из человечьих фильмов. Пришедшему к ним человеку интересно: у каждого своя маска, которую приносят из дома и не меняют, это вроде амплуа, связано с характером, или все эти шерстяные и резиновые морды хранятся здесь и раздаются в случайном порядке? Служат ли они знаками иерархического отличия?

— Явившийся к нам просит его выслушать, — говорит точно не видно кто из них в полутьме, — сегодня у нас есть время.

— Я предлагаю... — начал Глеб.

Он старался пересказывать так, как было у него в файле, не глядя в распечатанный листок, где было написано:

Переозвучка моднейших фильмов, сериалов, наших и не наших. Герои будут разоблачать сами себя. Герой-спецназовец открывает рот и хвастает друзьям на шашлыках, как расстрелял на Кавказе большую семью с детьми. Есенин признается в своем гомосексуализме и расшифровывает свои стихи через эту страсть. Бэтмен объясняет журналистке, что защищает интересы традиционной бело-протестантской элиты, создавшей Запад. Атакующие марсиане оглашают системе приговор согласно нормам шариата. Персонажи рекламы признаются, что рекламируют саму необходимость бессмысленного отдыха от бессмысленной занятости. Модные попы доказывают, что оплата труда легко заменяется постом и молитвой, а любые права человека есть на самом деле права Диавола, исключая, конечно, права самих попов на торговлю, собственность и пропаганду. Шерлок Холмс рассуждает о преимуществах британского империализма, сравнивая пепел сгоревшего индийского дома с сажей в своем камине. В «Птицах» Хичкока все говорят о Карибском кризисе. Бивис и Батхед мотивируют свое поведение, ссылаясь на франкфуртскую школу. Диктор перечисляет, какие способы искажения событий и снижения восприятия используются в его новостях для нужного предвыборного эффекта. Ожившая жевательная резинка избавляет челюсти от нелегальных эмигрантов.

— Вы хотите дать новый звук целым фильмам, от начала до конца, целым выпускам новостей? — женским голосом спросила Абу, поправляя феску.

— Зачем подчиняться их сценариям? Мы будем делать сборники: пять-семь всем известных мест из самого заебавшего кино, тоже самое с новостями. Вывешивать в сети, распространять на дисках...

— Не боитесь, что появятся конкуренты?

— Напротив, я к этому и стремлюсь. Тут все должны решать талант и актуальность.

Последние два слова заметно не понравились обезьянам.

От «таланта» и «актуальности» они зачесались и зачавкали.

— Техническая база? — уточнил Конг.

— Все есть у нас со Шраем. Два раза в неделю целая ночь за режиссерским пультом.

— Кто выбирает материал и пишет текст?

— Все желающие приматы через рассылку. Каждый шлет свой вариант и в конце голосование по каждой сцене.

— Бригадный метод?

— Ну не индивидуальное же, блядь, вдохновение? — Глеб начинал материться, если нервничал и чувствовал, что его отказываются понимать, — первые выпуски назовем «своевидение» или «обезьяновидение». Я очень рассчитываю на ваше участие. Перечисленные темы, они примерные, мы их вместе со Шраем набросали и еще один человек участвовал. Глеб не решился назвать по имени политического мальчика, чтобы их не спугнуть. Ему казалось теперь, спугнуть приматов может все.

У него в бумажке дальше было вот как:

Представьте, в первом выпуске Фандорин говорит: «Я выгляжу так-то, чтобы вызвать у зрителя такие-то чувства и воспоминания и создать такую-то ассоциацию». Другие персоны сериала беспокоятся: — А вы не задумывались, кто нас всех придумал? Сыщик знает ответ: — Как кто? Бэ Акунин! — А кто он? Дальше идет характеристика Акунина, как выразителя миропонимания советских фарцовщиков с их православной задумчивостью, Машей у самовара и холопской любовью к букве «ять». Перечисление целей писателя как рекламиста неоконсерватиного курса. — Но нас ведь и по телевизору показывают? — А вот это уже немного для другого... Эраст объясняет про медиавирусы. — Не лучше ли нам с вами в таком случае вообще не существовать? — отчаиваются плохие и хорошие герои фильма. — Не существовать просто и мы раньше уже это делали, я предлагаю нечто иное, существовать иначе! — не унимается Фандорин. — Отныне мы станем произносить другой текст и исследуем сами себя, а заодно и наших создателей-продавателей-заказчиков. Быть в формате своевидения! Из кукол власти мы превратимся в экспериментирующих обезьян! Слово берет бомбист из того же сериала: — В этом фильме меня сделали евреем по двум причинам. Чтобы доказать, что у бомбиста нет никаких мотивов, кроме давней обиды на русских людей. И во-вторых потому, что евреи в современной России снова не в моде, власть использует дела олигархов с местечковыми фамилиями, чтобы превратить собственную несправедливость в национальную проблему. В сцене погромов толпа кричит лозунги современных кремлевских партий.

— Смешной перевод Гоблина уже существует, — напомнил Хануман, когда Глеб закончил.

— КВН уже это делает, да и другие вечерние шоу... — добавил Конг.

Больше они ничего не сказали. Глеб почувствовал вдруг, что окружен настоящими животными, только добровольными, а не по рождению. Они не поняли разницы между телевизионным юмором и его критическим проектом. Или разницы не было? Захотелось каждому дать по банану. Издевательски ласково. Глеб помнил эту черту многих животных и людей, если ты вкусно покормил их, то сразу стал ближе, какие бы бездны вас не разделяли. Есть ли среди них Шрай? — вглядывался Глеб. Одна за другой, обезьяны снимали маски в знак того, что разговор окончен. Так вот кто это! — удивлялся Глеб. Многих он знал. Зачем временно прятаться от гостя, если в конце не остается никаких тайн? Обряд, впрочем, не должен иметь смысла, он просто отделяет своих от чужих, как запах. Зеркальные стены в комнате показывали тысячу и одного примата, аккуратно снимающих свои морды. Так выглядит эволюция в быстрой перемотке, — подумал Глеб.

В соседней комнате, где все были без масок и потому не считались больше обезьянами, Глебу протянули бумажку с едущей на самокате мартышкой. Он послушно прилепил ее во рту. Сочинялись стройные вирши сами собой. Стало ясно вдруг, как сказать стихами любое. Это выглядело, как пустой кроссворд, идеальный орнамент из белых клеток, куда любые слова умещались без труда и насилия, и вот они уже не стихи, а песня. Песня уютная и боевая, и нечему тут удивляться. Глеб удобно разлегся в этой песне, как будто она кушетка, летящая, правда, со сверхзвуковой скоростью, но в этом и уют. Противоположный человек, имя которого испарилось, объяснял, что все дело как раз таки в именах и растолковывал, как пройти дорогу от Чарли Чаплина к Чарли Мэнсону. И мартышкина песня Глеба сделалась расписанием всех промежуточных станций между этими двумя Чарли.

Когда Глеб решил, что ему пора, то встал, и, разыскивая свою обувь в прихожей, — долгое занятие, если забыл, как она выглядит — услышал вот какой отрезок разговора:

— И тут он достал член, все увидели в зале, как у него стоит, и начал членом играть на электрогитаре.

— Лихо!

— Но только это был его самый провальный концерт.

— Почему?

— Все сразу догадались, что членом так здорово играть на гитаре нельзя, а значит, все идет под фонограмму. А у него ведь контракт вживую играть и вообще имидж не таковского музыканта. Так игра стоящим членом оказалась фальшивкой и разоблачила идола.

— А может, и член не настоящий?

— Ну, то есть?

— Ну не стоял у него вовсе, высунул пластмассовый такой имитатор, знаешь, продаются в интимных магазинах.

— Но это все меняет, тогдавозвращается возможность живого звука, ничего не записано заранее. Ведь то, чего живым членом не сделаешь, легче слабать на «фэндере» искусственным, я уверен.

Не зная, кто это говорит, и не догадываясь поднять голову, Глеб верил, что слышит голоса обуви, в которой копается. Надев что-то на ноги, он задвигал ими к двери и на лестницу. Если бы Глеб собрал группу для клубных выступлений, она бы называлась «Кайнозой». Зачем сейчас эта мысль? — строго спросил себя Глеб. — Зачем она вообще, я никакой группы не собираюсь собирать и никому не советую. Групп не слишком мало, а слишком много. И слишком много мыслей, которые нужны лишь затем, чтобы срочно понравиться самому себе. Рефлексия возвращается, значит, обезьянья химия выходит. Подъезд превратился в вечер, синий, как драгоценность.

В метро рядом с Глебом сел человек с газетой, крупно сообщавшей про «Спермодождь». Такое бывает, если верить заголовку, один раз в десять тысяч лет — сперма льется на землю и если попадет на кожу, то зачать от нее могут даже мужчины.

Глебу была отвратительна эта выдумка, эта газета, этот тяжелый, мутный дождь и потому он не мог оторваться от газеты попутчика, с чувством растущей тошноты косил вправо глазами, цепляясь за десять раз уже прочитанные крупные буквы.

— Зачем нам этот человек? — спросил один примат у другого, когда дверь за Глебом захлопнулась и стало можно перестать кривляться.

— Он нужен, как испытательная жертва. Как личинка, из которой получится не запланированное никем. Однажды он щелкнет правильно.

— Давайте обсудим дело.

— В прошлый раз мы решили заняться прижиганием технологов, разработать точный сценарий этой терапии и перечислить вероятные проблемы.

— Принципиально ли решено прижигать только технологов, оставив в покое их хозяев?

— Пока что да. С киванием на хозяев нужно однажды покончить. Каждый, кто участвовал в производстве спектакля, отныне платит. Фразы «я просто делал свою работу» или «мне нужно было кормить семью» станут надежными пропусками в человеческий ад.

— Самой важной проблемой мне показалось то, что в случае нашей анонимности прижигание будет присвоено кем угодно.

— Справедливость важнее славы. Да и славы у нас достаточно. Чем меньше ее будет, тем лучше. Ничего пока не готово к тому, чтобы движение «Приматы России» всерьез заявило о себе и было вписано в человеческие бюллетени.

— Лично я не против того, чтобы прижигание было присвоено, ну, например, бородатыми борцами с «греховным эфиром кафиров». Сейчас такое отвлечение внимания от приматов вполне полезно.

— Тем более, что наше досье на каждую мишень будет разослано. Вина каждого технолога будет внятно названа на нескольких языках.

— Итак, перейдем к сценарию. Все ли из здесь присутствующих знают, из чего делается обезьяний порошок, и понимают принцип его действия? Что именно он меняет в человеке? Что именно после прижигания становится невозможным? 9

— Ты хочешь, чтобы я поверил, что они так прямо и пишут про «кафиров»: блокировать, захватывать, взрывать, не жалеть, смерть как избавление? — спрашивал Глеб.

— Я не хочу, — отвечал Шрайбикус, — чтобы мне на голову ночью рухнула крыша, а вчера она упала очень многим. Они жили всего лишь в двух остановках метро от моего дома.

— Я просто говорю, что это срочно обнаруженное письмо бородатых братьев с приговором всем нам не очень похоже на настоящее. Ты же сам столько пишешь, тебе кажется, оно настоящее?

— А дома настоящие взрываются, как ты думаешь? Мне сложно представить себе пиарщика, который сочиняет эту жуть про смысл звезды и полумесяца на пальмовом флаге. Похоже не на предвыборный заказ, а на искренний бред.

— Ну тогда ты больше не пей, — пытается шутить Глеб, придвигая к себе чужую банку с пивом, — а то завтра они пустят вирус, поражающий тех, у кого алкоголь в крови.

— Ну ты-то уже выпил?

— Да, и скажу тебе, от такой дряни, знаешь, сны плохие могут присниться. А можно и вообще не проснуться.

— Есть пишущий сны, — ответно шутит Шрай (он вообще не любит быть серьезным, «это испепеляет»), — пишущий сны нам

и шлет их в голову, как эсэмэски, а то, что ты ешь-пьешь тут ни при чем. Если ты кого-то увидел там, — Шрай стучит себя по бейсболке, — значит, ты уже готов получить такой сон, а не из-за того, что принял какое-то снадобье.

На бейсболке Шрая желтым стильное признание: Idiot.

— За Всевышнего, чтобы он нас помиловал! — поднимает Глеб банку над головой.

— Мы не так много для него делаем, чтоб на него рассчитывать, — отвечает Шрайбикус, — я там ехал сегодня, кстати. Разбирают плиты, людей уже вывезли, конечно. Ты знаешь, какой этот бетон горький? Ломаный и горький, как сухая желчь. Смотришь и чувствуешь желчь на языке.

— Ну и что ты думаешь про письмо?

— Не только люди пишут письма.

— Кто еще?

Шрайбикус вспомнил Сафру.

Дух Сафры писал прямо на теле Жанны. Она жила двумя этажами выше, когда Шрай еще учился в школе, и за несколько советских рублей показывала желающим свое шоу. Нужно написать на бумаге вопрос и сжечь записку, никому не говоря, что в ней. Жанна брала еще теплый пепел и медленно втирала его между локтем и ладонью. Проступали печатные буквы, целые слова, а иногда фразы. Чтобы проверить, в чем фокус, Шрай ходил вместе с Жанной в ванную и следил, как она моет руку. Не царапает ли на коже незаметно, не мажет ли клейким? Ей приходилось мыть по десять, а то и по тридцать раз. Все хотели спросить Сафру. Сафра, считали все, был дух. Жанна не рассказывала, откуда у нее связь с ним. Свое имя дух писал сам всегда в начале беседы. Иногда он отвечал очень точно, но чаще непонятно что. Шрай спросил в записке имя своей будущей жены, но получил кривое слово, которое никто не смог прочитать. В следующий раз он спросил: «2 умножить на 2?» и на розовой стертой коже увидел черную крупную четверку. Жанна и посвященные в ее культ подростки собирались на кухне Шрая, когда не было родителей. Потом она уехала. Ее мама говорила, вышла замуж за пекаря в другой город. Иногда Шрай пишет вопрос, сжигает бумажку и старательно втирает тьму в себя, а потом долго вглядывается. Как она это делала?

Ничего подобного Глебу он не рассказывал никогда. Он и сам считал Сафру воспоминанием, которое имеет меньше прав на реальность, чем сон.

— Кто еще? — повторил Глеб.

— Весь мир — это сообщения, — процитировал Шрай модную чушь.

И они запели вместе с радио известную песню:

И что-то говорит вода в трубе,

Но только не тебе, не нам, не мне!

Но что-то говорит самой себе,

И значит не твоя вода в трубе!

А спев, пожали друг другу руки и дружно сказали «НЕ». Был у них такой маленький обряд.

— Знаешь, каковы мои планы до тридцати трех лет? — поделился Шрай. — Я рассчитываю на литературный успех. Если не выгорит и в тридцать три никакого успеха не почувствую, займусь с головой более ощутимым — политика, аналитика, собственное издательство. К сороковнику станет ясно, насколько это получилось и нравится. Если не очень, уйду в какую-нибудь коммуну-монастырь, вокруг которой пейзаж покрасивее, подальше от города, буду там руками работать и вести бортовой журнал.

— Ты не останешься там, вернешься, это будет просто реабилитационный центр для неудачника, — сказал Глеб.

— Ну тогда сделаюсь культовым бомжом с гаремом из первокурсниц, вчера приехавших в Москву.

Сказав про первокурсниц, Шрай перенесся в институтские дни, когда он ушел из дома и жил в общежитии, незаконно попадая туда через второй этаж. Много занесенного табачным пеплом бетона, сквозняков и мутных стекол, за которыми гудроновые крыши в снегу. На рассвете полагалось вылезать на гудрон и танцевать на краю музыку, игравшую только в твоей голове. Несчастных и счастливых любовей там было много, невсерьез задетых лезвием вен, наигранных обмороков, расстроенных гитар, запаха жареной селедки, которую из года в год бросали на сковородки общей кухни студенты-латиносы, несмертельных венерических болезней и первых компьютерных вирусов, академических отпусков, антидепрессантов, которые сходили за наркотики, потому что про наркотики все больше говорили, читали, писали, чем пробовали. Короче, всего того, что должно быть на полке «студенческая юность» в жизни и голове обывателя с дипломом. Было ли там лучше, чем здесь-сейчас? — спросил себя Шрай и мгновенно ответил — нет, там было столь же отвратительно, как и здесь, такой же играл внутри минорчик, и эта отвратительность по-прежнему заставляла сочинять нечто другое и занимательное.

На сайте бесплатных объявлений Глеб заметил одно только слово: «Жужжу» и длинный телефон. Набрал. — Хотите, чтобы я пожужжал? — спросил бархатный баритон.

— А зачем по-вашему я сюда звоню?

— Предупреждаем, наша услуга платная, если вы согласны, дождитесь сигнала.

— Я звоню из офиса друга, — признался Глеб.

И после смачного щелчка он услышал ровное и задумчивое ЖЖЖЖЖЖЖЖЖ

Как решетка парка, если записывать. Глеб подождал и решил, что все-таки это фонограмма. Невозможно жужжать так долго без вдохов и выдохов. И выключил трубку с чувством, что его одурачили.

Снова рецензия Шрая на выдуманный фильм:

Кто мне подскажет название и режиссера? Сто лет назад смотрел в случайном кинотеатре, зайдя в него просто от опьянения Европой, куда попал впервые. Жена-иностранка взялась переводить на родной язык прозу своего средне известного мужа. Писатель получал премию за премией и контракт за контрактом. Уже даже был выдвинут на Нобеля, когда выяснилось, что жена, чем дальше, тем сильнее все перепридумывает в его рассказах и романах. Вначале она выбрасывала и вставляла от себя только отдельные фразы, потом счет пошел на абзацы, страницы, главы и в последнем переводе, собственно, и заинтересовавшем Нобелевский комитет, от авторской версии сохранился лишь заголовок, названия частей да имена героев с их кое-какими необязательными чертами. Жюри всех полученных премий во избежание конфуза и скандала предлагали отныне считать семейную пару авторской, давать над текстами две фамилии. Но тут возмутился муж-писатель, он никогда бы не согласился на то, что сделала с его прозой «самоуверенная переводчица», и никакими премиями его не купить. Узнав о переменах, случившихся внутри своих книг, то есть прочитав их в обратном переводе, писатель совершает попытку уйти из жизни и надолго попадает в больницу. Слава такой ценой оказалась ему совсем не нужна, а оригинальные версии никто ни награждать, ни читать, ни даже просто переводить не торопится. Оригиналы смотрятся как идиотский вариант подделок. Что за финальные слова он говорит жене по телефону, сбежав из больницы и взяв билет черт знает куда?

Это комедия, если только зал правильно реагировал. Там все построено на экранизации кусков из этих самых мутирующих романов. Герои вдруг выясняют, что у них поменялись адреса, цвет волос, прошлое, манеры, цели и наклонности, и им в каждой новой, все более «переписанной» сцене приходится быстро привыкать к своей измененной личности, внешности, положению. К тому же отдельные неуместные детали мебели или пейзажа остаются от старой версии: стулья-призраки, служанка, восклицающая не на том языке, газета с невозможным заголовком — от них приходится избавляться постепенно. В этом весь хохот. Вуди Аллена и Монти Пайтон не предлагать. Это точно не они, слишком просто, я уже проверял. 10

Никто не считал, сколько впечатлительных москвичей видели падающий потолок дома в своих спящих головах этой ночью.

Алена видела индейцев. Они зовут ее к своему костру. Костер у них говорит, и эти слова сплетаются в песню. Песню о том, что костер нужен, чтобы вырастить из золы особые цветы.

Песню поет в своем сне человек, отославший шарик. Джон просто протянул ему гитару и предложил: «Сыграем?» Музыка изгнала мучителей, и они больше не шевелят колено.

Спящий Глеб вглядывается в старые снимки. Оттуда на него щерятся только мордочки приматов. Они вот что сделали! — уважительно дивится он. — Заменили прежние лица своими на всех моих фото! Это значит, они согласны с предложенной переозвучкой! Поет телефон. Глеб отвечает. «Даже актеры всех фильмов согласились!» — говорит ему в ухо щекотный обезьяний голос.

Спящий Шрайбикус открывает папин словарь и не находит там ни одного знакомого слова. Эта новость очень смешит, и он, хохоча, читает неизвестные слова.

В своем сне политический мальчик идет по условному городу, мрачно обращая в руке ключи от квартиры, как нунчаки. Он знает, что будет, стоит ему повернуть звенящую связку в сотый раз.

Люди вокруг него и по всей улице пропадают, но свет и воздух не могут заполнить их мест. Нужно осторожно пробраться среди темных замерших человекообразных пустот. Он боится заблудиться в толпе этих неузнаваемых статуй, слепленных из ядовитого вакуума. Особенно трудно красться там, где они были группами и образовалась пористая крупная спрутная многоглавая гроздь недвижимой темени.

Спящий Дима Ург видит себя входящим в офис с классическим чемоданом долларов в руках. Щелчок замками и под крышкой открывается бездонная шелковая тьма. Пепел бывших денег.

В чемодане, пока Дима нес, начался и кончился пожар, но об этом не знала ни одна живая душа. Дима развратно погружает туда руки и дебильно улыбается. Еще тепло. Этими руками он сможет сказать за всех, втирая валютный пепел в стены и читая проступившее.

Сны поставляет им Зажмуренный.

Зажмуренный садится за стол. Слева от него стопка белых листов. Один он кладет перед собой. В правую руку берет карандаш, а в левую ластик. Целый час непрерывно пишет правой, а левой тут же стирает. «Исписав» лист, показывает его своей несуществующей аудитории. Его глаза усердно закрыты и поэтому он не знает, есть ли кому показывать, и есть ли показывать что? Ластик реальности послушно убирает каллиграфию сновидений. Зажмуренный — автор всех сообщений. Он решает, чем завтра Глебу заняться.

Пятно 1

Какова вероятность вот чего: Майкл получает «акуловские» тексты и некая сила сквозь них видит главные твои события и мысли, а потом это все вываливает на сайт, бомбящий тебя ссылками?

Ссора. Залп подъездных дверей выбрасывает в ночь заплаканную женщину. Через меньше чем минуту за ней оттуда же появляется встревоженный мужчина. Ее муж.

— Оля? — кричит он нетрезвым, призывающим бабу к порядку, голосом. — Оля! Оль?! — появляются нотки всепрощения. Хотя жену его зовут Лена. Другое имя он кричит, чтобы завтра соседи не знали, кто ночью шумел. Но все равно поймут, голос-то всем в доме знакомый. Лена стоит за сиренью и тихо плачет. Ей обидно, что он, мерзавец, зовет ее чужим именем, как во сне, и противно, одновременно, что соседи завтра станут щуриться, уже впутаны сюда по-любому.

— О-ля! — орет муж до тех пор, пока не замечает ее и тогда подходит, обнимает за плечи, ведет назад, спать. Подчиняясь, Лена думает про горький, если жевать, сиреневый лист. Помнит такой вкус с детства.

Может, так оно и начинает действовать, это пятно, стоит тебе только отозваться на не свое, чужое имя? Кликнуть по нему, увидев, как стрелочка в экранном небе превращается в ладошку с указующим пальчиком, в «манипулу», выражаясь по-древнеримски.

На экране проступают электронные бисеринки цифровой крови, вместе похожие на пустоглазый череп. Он разделен вдоль, и крылья над ним — половины двуручной пилы, глубоко делящей голову еще и поперек. Присланный череп способен повернуться, и ты видишь: разделительные трещины подобны двум скрещенным вагинам, подробным, как в учебнике анатомии. Глаза иногда наезжают друг на друга и становятся звеньями цепи. Это все, что ты усмотрел в муравьином роении присланного незнакомцами пятна. Выполнено красной шевелящейся охрой. Недавно запекшейся кровью? Антикварным почтовым варевом? Кому-нибудь присылали такие, кладбищенские открытки по интернету? Ты тоже получаешь в первый раз. Первая мысль о вирусе, но компьютер спокоен.

Взрыв в магазине готового платья. В известном бутике. Предполагаются те самые террористы, которых, не всех еще, значит, переловили. «Скорее против потенциальных покупателей, нежели против самого бутика. Запугать чтобы наших клиентов», — говорит журналисту менеджер по продажам. В реке плавает тяжело раненный раздетый манекен. Хочется, чтобы ему на голову села птица. Куклу вылавливает полиция с катера. Где одежда, стоившая так захватывающе дорого? Неужто вся сгорела? Куда разлетелось украденное взрывом тряпье? Как сложится судьба модных лоскутов? Тело спасли из вечерней блестящей воды и вот-вот вручат владельцам, нервно курящим на Набережной, внутри натянутых милицией полосок. Кому он нынче нужен, кегля с продавленным лицом и отлетевшими в неизвестность ногами? Влажная голова бликует в милицейском и медицинском всполохах. Пострадавшую куклу передают из катера на берег. Оскорбленный террористами лопнувший торс все равно выбрасывать, но сначала — экспертиза. Витрина, ставшая колючей волной, задела и посекла в полете чью- то собаку. На асфальте кровавые отпечатки скользящих лап. Глядишь на них, и сам собою придумывается мистический триллер. «Никто не предположит, что это след бомбиста, и не пойдет по нему», — шутит журналист, но в эфир такая шутка не пойдет. С моста в сумерках гуляющему не видно взорванной и рассыпанной на метры витрины. Поэтому прохожий думает: в воде учения по спасению тонущих или снимают шоу. «Ни при чем здесь, конечно, политика, — отвечает менеджер журналисту, — мы даже рекламу вам, на телевидение, не успели дать».

Хотя и политика не исключена, скажет телеведущая через час. До недавнего времени на месте бутика находилось посольство страны, которой больше не существует. Ты знаешь это государство и убираешь звук. Немой телевизор позволяет писать и одновременно смотреть новости. Ведущая делает губами, будто ублажая невидимый лингам. К тому же тебе будет так лучше слышно, если что-нибудь взорвется неподалеку. Усталый офицер в высоченных салатовых сапогах поднимает над головой мокрый торс манекена и вытряхивает наружу вместо внутренностей речные струи. Течет через острые ажурные трещины лопнувшего и вдавленного лица. Потом все гаснет и рябит. И пульт не помогает.

Телепульт глядит на тебя так, словно знает наперед все, что тебе предстоит увидеть. Содержит это внутри своих батареек. Почти вечных.

На их башне пожар, докладывает радио. Чтобы не было в голове лишних и вязких мыслей, нет ничего лучше, чем напевать модный хит. Обычно про себя, но дома можно и вслух. Радио — их источник. Только вот как они перестают быть модными? Есть волшебный компонент неприличного счастья, добавляемый поп-магами во всякий танцевальный хит сезона, а позже изымаемый так незаметно, что, услышав хотя бы через год, уже не понимаешь, где умещалось в песне столько радости и куда она выветрилась теперь? Ищи в новом хите! Чтобы не думать об этом, ты напеваешь вместе с радио: «между нами — между нами — между нами...» Иногда, случается, капают второй раз эликсир в забытую песню, и она, побыв ненужной, продается опять. Пора отстучать Майклу: Почему я не купаюсь?

Рука подплыла, стала я раздеваться, а она — смотрит.

— Как же это она смотрит?

— А так. Подплыла на мелководье и уставилась на меня ногтями, то почешет о дно ладошкой, то пальцами постучит по песочку, чего-то ждет.

— И чего же ты?

— Я думаю, надо по-мирному. Говорю ей: откуда ты, кто, чего тебе? А она отвечает.

— Да как же она отвечает?

— Как немые, миленький мой, отвечает, делает пальцами разные сложности, фиги-кукиши кажет, поднимает ил, смывает, как рыба хвостом, и опять за свое, значки показывать.

— Да это и была, верно, рыба?

— Конечно. Не всякая только рыба пополам в локте гнется и не у всякой живые пальцы на голове.

— И о чем же вы с ней беседовали?

— Да откуда ж я знаю? Я уж и так спрошу и эдак, на все отвечает по-немому, знаками. Совестно мне стало так, что мучаю ее вопросами, а сама не знаю языка. Смотрела-смотрела на руку, загоревала и ушла.

— И что же?

— И с тех пор не купаюсь. Я ведь эту руку-то вспомнила. Иногда как ухнешься в воду, студеная, так кто-то и хватает из глубины за разные места. Думаешь: холод, судорога, ну если совсем ясно касается, успокаиваешься — рыба. Нет! Это рука речная, я знаю ее теперь, так что купайтесь сами, мои судари. 2

Как так получилось, что ты шлешь эти тексты через океан? Получаешь за это деньги. Работаешь на далекого Майкла.

Помнишь сырые ветви, шаркающие в белесом небе? Сумерки цвета бритого черепа или роения чего-то мельчайшего и бесчисленного. Поверженная детская уверенность, что после заката твои глаза различают бесшумную суету отдельных молекул. В том ночном июльском каркающем парке было так себя жалко, ж-а-а-а-а-лко и тесно внутри себя, будто ты ручной насос, из которого только что выгнали воздух и набирать новый не спешат, держат рукоятку. Ничья рука нажимает сверху, прижимая душу к земле.

Ты смотрел на деревья. Искал, на какой бы ветке себя повесить. Которая выдержит, не подведет? Все виделись ненадежными или неудобными. Набросить ремень. Висеть здесь, обоссавшись посмертно и вытаращив испорченные глаза, несъедобные ягоды.

Ж-а-а-а-лко.

Догадливый приятель-весельчак, надеясь, видимо, «отшутить» тебя от прикладства рук, советовал так: если вскрываться, то вену надо вдоль, а не поперек, скальпелем. Для этого, чтоб попасть, надо шарик приварить к лезвию и вести. «Хочешь, я тебе сделаю?» Почти два дня перед этим разговором ты прожил пристегнутым в гараже. Произошло это по причинам, которые легко найти в сотнях гадких детективов конца 90-х.

Майкл появился, как ангел в предсказуемом фильме, а точнее позвонил тебе прямо в карман пиджака, уже повешенного на ветку. Изучая неподвижный пиджак, ты воображал себя рядом, такого же неживого, когда в кармане — напротив сердца, если бы ты не снял, — заголосил мобильник. Твое любимое «Только раз» из «Битлз». Ты попытался улыбнуться мелодии, сказал «алло» на весь Битцевский парк и понял, что сейчас разрыдаешься.

По-английски, с другого континента, Майкл извинился за разницу во времени, обрадовался, что не разбудил, дал понять, что он в курсе некоторых твоих проблем, но ему нужны подробности, то есть цифры. «Деньги бодрят!» — добавил он напоследок, уже после «до завтрашнего свидания!», возможно, расслышав несостоявшиеся слезы в твоем голосе, а может, это был девиз их компании и он привык его повторять, прощаясь? Самолет Майкла садился в Москве как раз ко времени столичных бизнес-ланчей. — У моего отца была фирма, небольшая, он сам ее создал, — делился Майкл насчет своего прошлого и знания русского, хватая палочками рыбу, свернутую по-японски, — дела шли к лучшему, в восемнадцать отец взял меня к себе, а в двадцать стал говорить, что мне тут все скоро достанется, позволил брать на себя любые его обязанности. После отпуска он вернулся, я действительно провел кое-какие реформы, впрочем, мы их заранее с отцом обсуждали. Его вдруг все взбесило. Перевел меня из центрального офиса сюда, на периферию, откуда я мог выбраться только уволившись.

— Россия — самое место для твоих экспериментов, — сказал мне папа, — вспоминал Майкл.

К моменту вашей встречи, впрочем, он уже успел вернуться из «места для экспериментов» и руководил здешним офисом из своей родной страны, наведываясь лишь изредка. Зато успел выучить разговорную речь и завести русских знакомых по всему миру. Ты попросил принести тебе вилку. С палочками рыба вывертывалась, получалась как живая. Твоей шутки на эту тему — «они ее так и не сварили» — Майкл не понял и возразил. Вы еще поговорили о родителях. Он рассказал:

— Однажды я спросил его: «Папа, почему ты ничего не коллекционируешь? Например, монеты?» — «Я коллекционирую долларовые купюры любого достоинства, сынок», — ответил отец и достал для наглядности несколько из кармана. «Но ведь они одинаковые, что же в них разного?» — «Номера, — ответил папа, — они никогда не повторяются». Он хорошо запомнил великую депрессию и не доверял банковским счетам, предпочитал нал.

Майкл знал кое-что и о тебе. Он утверждал даже, что вы виделись пару раз в компании ваших общих знакомцев, но ты не мог вспомнить его в ответ. Цитировал твою статью «Лотерейный выигрыш как религиозный феномен». Нет, нет, конечно же, не в том журнале. Где бы он мог его видеть? Упомянутые знакомцы прислали ему электронную версию. Еще он слышал об «Искуплении Преступления». Об этой так и не законченной рукописи опять же рассказали те, кто рекомендовал тебя как «нужного» и «нуждающегося». Раскольников помогает украденными старухиными деньгами бедствующему другу, они находят еще одного компаньона, основывают фирму, разводят завидную благотворительность. Трест «Лизавета» — Родион никому не открыл тайны этого названия — перебирается в Европу или даже в Америку и оттуда кормит голодающих, спонсирует вольнодумные газеты, книги, первые революционные партии. «Все равно все заканчивается бунтом с топорами!» — шумно веселился Майкл, соря рисом изо рта. Ты уже начал забывать этот замысел. Проект «Искупления» был признан «постмодернистским» и «прикольным», заказан, выплачена по контракту вперед треть гонорара. Но издателей смел дефолт 1998 года. Их офис исчез и более не возникал, а редактора подались кто в писатели речей для немых губернаторов, кто в гламурные оракулы скользких журналов.

Майкл купил тебя в спасительное и необременительное рабство, неопределенно отложившее твою смерть. Дал тебе в долг, сколько не дают, а точнее, заплатил твой долг без твоего участия, а еще точнее, перевел твой долг на себя. Ты теперь стал должен эту сумму ему, и он предложил ее отработать.

Вскоре в своем компьютере ты листал отсканированные страницы рукописи, у которой было только название романа не то цикла. «Либертариат». Да и оно со слов Майкла. Нигде не написано. Первое впечатление от присланных страниц: Семен Иванович Акулов — никому не известный авангардист-эмигрант, которого Майкл открыл и мечтал всемирно прославить, — любил, но не умел писать. В смысле самом буквальном. Акуловские строчки заполнены энцефалограммами мозга, сделанными тебе когда-то в душеспасительной клинике, а не словами, связанными из букв. Еще похоже на соединительные неровности, держащие вместе соседние части черепа. Показывал друг в морге. Ты наклонился там над покойницким столом с увеличительным стеклом в руках, чтобы рассмотреть и запомнить, как сделана голова.

Неровный край чужого безумия зазубренно и аккуратно бежал по десяткам листов. Бесполезно и смешно метаться в этом нервном бурьяне. Иногда мерещилась малая вероятность «коровы» или «банта», но это был ничего не стоящий самообман. Ты не смог бы утверждать даже, на каком языке Акулов думал, что пишет.

С тем же успехом Майкл мог сто раз прислать один акуловский лист, но нет, они не повторялись, эти раздавленные черви, порою рассеченные на предположительные порции — слова. Майкл считал такое графическое сердцебиение «русским почерком», а тебя избрал дешифровщиком. Откуда ты взялся в его сознании, не рассылавший никому резюме? Сработали рекомендации сокурсников.

Итак, «работа с чужим текстом» обернулась химерой. Семен Иванович не видел, что писал. Возможно, вообще ничего не видел. И вообще ничего не писал. Просто колесил по бумаге то в экстазе, а то в пустой задумчивости. Вероятно, мы имеем дело с нервным расстройством, и каляканье помогало ему уняться. А может и хуже, с полным шизо, убегающим по бумаге от погони. Желая ответить на шутку шуткой, в первом же обратном письме Майклу ты спросил: не «Каракулов» ли полная фамилия автора? И предположил, что Семен Иванович скорее художник, вроде Поллока. И наобум отстучал первый же абзац, явившийся в голову:

«Он ехал в автобусе в одних шортах. Подкожный взрыв мелких сосудов напоминал замысловатую и поэтому дорогую татуировку на ляжке. У него было лицо, как будто его фамилия Зазаборный. „Я не могу себе представить такого лица, — пожалуется читатель — слишком много свободы“. И не надо представлять.

Все, что можно себе представить, это кино, а не литература, а вы читаете книгу».

Через пару часов Майкл ответил, что вполне удовлетворен началом вашей работы и ждет продолжения. Когда будет нужно, вышлет еще копий, и заодно доволен тем, что ты, полемизируя с самим Акуловым, признаешь его «живописное зрение». Так он понял фразу про Поллока. А шутку про фамилию не уразумел по незнанию тюркского слова «каракули». «Не совсем ясный» почерк оправдал тем, что Акулов натирал в пальцах «графоманскую мозоль» и с трудом мог держать ручку. Много позже, когда работа дошла до половины, Майкл обмолвился: он объявлял тендер, долгое время ты был отнюдь не единственным «дешифровщиком», но вышел в финал и, в конце концов, обошел всех.

Кое-что ты, наверное, смог бы сказать, ну, например, по цвету акуловских чернил. Возможно, он, не отрываясь, марал свои орнаменты и лишь потом, через много дней, возвращался, чтобы уже другой, новой ручкой расставить крючки, точки над и черточки под, раскидать полипы вокруг змеящихся линий, выкорякать неузнаваемые подобия пунктуации, больше напоминающей телевизионную метель отключенного канала. Но копии приходят не цветные и ничего нельзя сказать.

— Никогда, — кричал сегодня, разгуливая по дворам, неизвестный, — никогда не готовы!

И опять, присев (ты отвел штору и смотрел на громкого сквозь стекла):

— Никогда! — сокрушенно умывая лицо пустыми руками. — Никогда не готовы!

В раскрытом, почти тебе не видном окне вчерашней мнимой Оли показалась фигура, вытянулась шея, кивнула голова, и сказал новый голос:

— Пусть жизнь научит!

После чего две руки с дребезгом окно затворили. Непонятно тебе, к кому это «пусть» относилось — к кричавшему на улице или внутрь квартиры. А мог быть и телевизор очень громко. Иногда нажимают на пульте случайно, и вздрагивает весь дом. Еще долго он сидел в твоем дворе на заднице — синие спортивные трусы надеты поверх обыденных брюк — и молча пересыпал песок из кулака в кулак. Батька Невермор — дал ты ему имя.

Пятно вполне могло быть почтовой шуткой такого вот крикуна.

Власть экономит на сумасшедших, отпуская их из специальных домов при первой же возможности. Из-за ее либерализма они столь часто и шатаются по дворам, голосят свое. Чтобы не оказаться одним из них, ежедневно прививай себе безумие в полезных для выживания дозах:

Научись не узнавать себя в зеркале. То есть, глядя туда, видеть перед собой скафандр. Устройство. «Контейнер», как выражаются многие американские сектанты. Таково твое первое упражнение.

Что у тебя было до того, как ты начал «расшифровывать Акулова»? Как и у всех: заебавшая работа и заебавший отдых. Собачьи ночи и собачьи дни. Собачья смерть по собачьей причине ожидала в двух шагах.

Миниатюры, «восстановленные» тобою, — обрывки чужого и предположительного гения. Тебе подходит такая работа. До нее твое сознание напоминало знаменитый ковер, разрезанный на знамена захватившими дворец азиатами. Ты никогда не видел этот пазл собранным. Ты никогда не видел все куски. Попытки составить давали жалкий и жутковатый коллаж. Ты не знал, какие в центре, а какие с краю. На дворцовом ковре был скопирован пардуш, рай.

После Акулова это все стало воспоминанием. Отдельные флаги поползли друг к другу, свиваясь в объятиях. Благодаря «расшифровке» ковер начал срастаться. А «правильно» ли он срастается, это вопрос не опыта, а веры.

«В мире, помешанном на покупках и сексе, — писал Майкл, — в мире, боящемся только одного — утратить способность к этим двум действиям, в мире, прячущем эту свою помешанность и этот страх в религиозных сказках и захватывающих фильмах, единственное известное мне спасение для таких, как вы, — заняться абсолютной ерундой. Чем-то, на что не поймаешь женщин и что никому не продашь».

Майкл не договаривал в том письме главнейшего, обнуляющего весь смысл его пафосных рассуждений: спасительную ерунду должен кто-нибудь оплатить. Кто-то должен заказать и ожидать ее. С тобой так и вышло. Майкл намекал на себя, надеясь на твою догадливость.

Сесть к приятно хрустящим пластиковым буквам и выстукать привычное: Ghbdtn? Vfqrk, чтобы так же привычно стереть. Говорит Фюрер

Я точно помню это место. Купил здесь тогда винил — одна сторона с речами Гитлера, на другой Геббельс, — продавался в конверте группы «Витамин».

— Хочешь знать, как говорит фюрер? — подмигнул мне страшно рискующий продавец, и я не смог сказать «нет». Я слушал их, жаль, нельзя обе стороны сразу. Не знал языка, но понимал, вокруг чего крик. Представлялось так: две высокопоставленные немецкие Н.

У обоих завязанные глаза. Две опасные бритвы в руках. Каждый ощущает второго как гастрономическую редкость, стоящую жизни. Машут лезвиями, каждый в своей шелковой темноте, надрываются, кричат, нанося и получая колюще-режущие поцелуи. Парный танец. «Японское танго» на криминальном жаргоне.

Я не был на этом месте слишком долго. Теперь тут продают обои любых сортов. Растроган неизвестно зачем, я купил себе один закатанный в пленку рулон и иду с ним под мышкой, будто с неким оружием, горном или зрительной трубой. Если прилежно всмотреться в мои новые обои, различишь среди кристаллов и перьев орнамента аккуратно повторенные свастики.

Я слушал фюреров, и от их голосов у меня выпаривались из пор золотые крупицы. Я их потом замечал, включив свет, скатывал ладонью в коробок, продавал кому надо и жил на это. Такой был винил полезный. А коммунальной соседке говорил, это я слушаю немецкое радио. Учу язык. Она удивлялась. Давно умерла. С рулоном не всем заметных свастик я марширую через город, забывший меня, как забыли все о виниле. 3

Пятно-ссылка снова в твоей почте. Не совсем такое, как вчера, или это вчерашнее изменилось? Оно ведь может двигаться с неуловимой глазом скоростью, медленно, как тает лед. Помнишь, как оно пришло в первый раз? Среди спама почтовый диспетчер опознал странный адрес отправителя с цифрой 23.

Ты пользуешься ссылкой и, нажав, находишь там свой день, от мнимой Оли за окном до батьки Невермора за тем же окном и сравнения сознания с ковром, включая джинсовую рябь телевизора и пострадавший манекен. Кто-то, называющий тебя «ты», знает, о чем ты думаешь, куда ты смотрел, что слышал. И этот кто-то отчитывается перед тобой. Лайф джорнал, который ведут вместо тебя и лучше, согласись, чем ты смог бы.

Кто-то, кто наполовину у тебя в голове и наполовину снаружи. Всегда ступает рядом одной лапой. Акулов, со слов Майкла, имел трость, оставлявшую собачий след рядом с ним на мокром американском снегу или в грязи бульвара, когда он шел.

Обратный адрес, с которого шлют пятно, не отзывается. Мейлер-даймон возвращает письма с извинением. Уже отсутствующий отправитель, всякий раз создаваемый только для того, чтобы пятно нашло тебя. Нажав на него, попадаешь сюда и можешь не читать:

Как вел бы себя Семен Иванович Акулов в твоем положении?

Как бы это описал? Да и существовал ли он? А если существовал, то писал ли? Или рисовал все-таки? А может, не видел разницы между этими действиями?

— В чем ваша вера? — однажды спросила его читательница, мечтавшая переводить акуловскую прозу на английский. Точнее, слушательница, Акулов ведь принципиально не публиковался, завещав все издать потом, а пока декламировал желающим у себя дома, в Атаскадеро, штат Калифорния.

— Я верю в сюрпризы, — не сразу ответил ей Семен Иванович.

Так пишет Майкл. Он тоже этого не слышал. С чьих-то слов. Или:

«Я верю в недоразумения». Никто уже не восстановит английский оттенок ответа. Майкл трактует так: верил в недоразумения, которых не избежать, сколько ни прячься.

Лично ты никогда не видел акуловского лица. В ответ на это замечание Майкл выслал фото, похожее на автопортрет Микеланджело, грубо обработанный в фотошопе.

Все с его слов. Ты «расшифровываешь» для него акуловскую прозу, по пять-десять страниц в неделю. Кому это нужно? Майкл ссылается на родных Акулова, с которыми обещает познакомить. Чего они хотят, публиковать? Разумеется, хотя это никогда с тобой и не обсуждалось.

Могилы Семен Иванович не хотел и был развеян над Гудзоном. Да и к чужим памятникам относился не очень. Акулов оказался вдохновителем-основателем банды прославленных газетами поджигателей статуй и надгробий. Долгое время его комнату украшали фото «горящих истуканов», но их, как и негативы, изъяла полиция, когда банду все же выследили.

Идея сжечь памятник приводила его в экстаз. Хотя бы пьедестал, если идол слишком велик. Несколько водяных пистолетов, заряженных бензином, баллон со шлангом или обычный ручной разбрызгиватель. Остается лишь бросить факел и фотографировать, как ночь отступает с площади. Другие снимки, обугленные каменные ноги- сапоги, публиковались в утренних газетах.

На черной машине акуловцы катались по ночам, нападая на своих неподвижных и уважаемых жертв. Вандалов изловили, Акулов стал много должен государству. Судили, изолировали и выпустили под залог.

Заплатив, Семен Иванович прикреплял к бюстам знаменитостей подвижные кукольные руки, заставляя копии великих творить этими чужими руками смешное и непристойное, а порою и запрещенное. У него дома сих гипсовых чуд видел и запомнил один из бывших поджигателей, с ним до сих пор общается Майкл. Этот господин утверждает, что и после суда, попав на учет, Акулов не забыл любимого огня. На Пасху и Рождество поджигал купленные изваяния у себя во дворике, за непривычно высоким для этих мест забором. Соседи не знали, что там за регулярное зарево, и подозревали в русском куклуксклановца-одиночку.

Первый раз, признавался Акулов, он делал так еще мальчиком, вечерами, в отдаленных закоулках кладбищ. Сердце счастливо плясало, когда могилу обнимали крылья пламени, а иногда, ребенку на радость, оловянный ангел терял тяжелые капли со своих пальцев, плыл лицом, начиная как будто по-настоящему, гримасничая и корчась, скорбеть. В детстве маленькому Акулову нравилось думать, что под такими статуями покоятся кости ангелов, что у вестников божьих тоже бывают могилы.

Ты включился в пластиковом летнем кафе под красным зонтиком.

— Ты где-то лидер, — говорил совершенно тебе незнакомый и тоже очень пьяный человек, — но...

Дальше он продолжить не мог и чмокал, поводя головой и блуждая взглядом в подножном асфальте — Где-то лидер, — повторил он еще более убедительно и даже сердито.

— Где? — спросил ты, оглядываясь.

Что это за место, ты даже приблизительно сказать себе не мог и вряд ли сильно удивился бы, услышав, как люди вокруг заговорят по-болгарски или по-испански. Но усатый в белом, высунув голову в стекло, рявкнул: «Орлы, ваша шаверма!?» И незнакомец, признавший тебя где-то лидером, закивал, соглашаясь: наша.

В Питере — уверил себя ты, — «шаверма» говорят именно в Питере, и ты живешь в Питере, как и твой папа, и пить начал в Питере вчера днем на дне рождения удачливого писателя, автора гламурных расследований «Гарем Сатаны» и «Слезы между ног». Два слова на трамвайном лбу, продребезжавшие мимо, внезапно разрушили эту уверенность. И тепло кончается, как опьянение.

Александр Сергеевич Пушкин рисовал тут знакомых дам, своих друзей, иногда бесов, а ты вот этих, с одними ярко-кровавыми ртами на черных овалах голов, если это головы. В специальной рисовательной программе для «художников».

Пушкин отдыхал на полях повестей, приписываемых Белкину. Твоего «автора» зовут Акулов. Устав от него, у себя в компьютере коверкаешь человечков: палочки ручки-ножки с большими темными плодами-головами, ты не дал им ничего, кроме зубастых красных счастливых пастей. Между твоими шалтаями сложились отношения. Один запихнул отросток в рот другому, но что это: медосмотр, принужденное кормление или неприличная ласка? Склонны к насилию или это по любви у них? Не понять. Маловато черт. Они часто засовывают свои тонкие условные конечности друг другу в яркие пасти. Рот — единственный внешний орган, заметный у них, разрешенный тобой.

Городское утро. Старуха с двумя распухшими пакетами, набитыми стеклянным порожняком, выходя с помойки, обняла ничью собаку и лобызает ту промеж глаз. Пес стесняется.

Ты смотришь на свое окно первого этажа снаружи. Ниже есть еще одно окошечко, подвальное, нулевое, для кошек, точнее, от кошек, забрано сеткой. За сетку неизвестно как попала кока-кольная бутылка с неясным содержимым. С радиацией — подумалось тебе, когда впервые заметил. Такая не понадобится собаколюбивой старухе — пластик не сдают. С порчей. Скрючишься за год в этой комнате. Но отгибать сетку и устранять не будешь. Возможно, твое безволие на этот счет — первое следствие облучения, начальный результат порочной радиации. Или вымученное презрение к суевериям — надежда, что смысла в них не окажется? Ты смотрел еще в одну сторону: сквозь облака промышленного пара видны кирпичные нагромождения с абы как натыканными пятнами окон. Никогда больше мир таким не будет. К окончанию ваших с Майклом дел все здесь заменит приятно окрашенная жесть, скользкий долговечный пластик, разноцветные плетения проводов и большие фасеточные стекла, насекомые глаза торгового гиганта, напоминающего о вторжении ино своими размерами и фигурой. Возможно, пятно, приходящее теперь каждый день, даже если каждый день менять ящик, есть нечто вроде излучения отравленной бутылки под окном.

И ходит где-то сейчас собака с поцелуем между глазами. Юмор Лемура

Крупный лемур. Из орхидей венок сполз с его уха несколько набок. Наблюдает из лесной темноты, как на пристани капитан Миссонустраивает дележ добра, присвоенного в море, между гражданами своей республики, которые в основном не жнут и не сеют, только часто рискуют, бросая крючья на чужую палубу и прыгая на веревках с ножами в зубах в объятья королевских подданных.

Лемур сидит в украденном у девушек венке из орхидей. Побоялись отнять, он для них — воплощение черта. Оседлал ржавеющий шлем с решетчатым скрипучим забралом, вонявший тут, под деревьями. Пристань: довольные добычей, стоя в воде по пояс или качаясь на плотах, хохочут и трясут над головой мешками. Лемур не умеет смеяться, даже улыбнуться для него — мука, ручками поднимает железный орех, внутри которого сохнет череп, и трясет своей погремушкой в зеленой ночи. Получается звук. Очень похоже на смех. 4

Кто электронно шлет сию сибирскую язву? Сегодняшнее могло бы оказаться микрофотографией, но чего? В журналах твоего детства часто загадывались такие загадки. Микрофотографии. Помнишь увеличенный хлеб, похожий на Луну, весь из кратеров-корон? Сегодня ты не получил никакого черепа — крыльев — вагин — цепей. Не можешь перевести с латыни сопутствующий пятну текст. Версии электронного переводчика напоминают бред или случайно написанные вместе слова. Одно ясно: тест, который невозможно пройти. Оно проявляется как кровавый автограф в кентервильском замке. Ты нажимаешь, чтобы прочесть про себя:

Майкл приравнивает постмодернизм к господству спекулятивного капитала над промышленным, по крайней мере, находит тут связь, обращает внимание, что правила постмодерна и триумф спекулятивного капитала утвердились одновременно. Тебе все равно, сам ли он угадал эту синхронность или заглянул в специальное американское место, куда обращаются желающие блеснуть теоретической оригинальностью. Вот еще, он недавно высказывал то ли свои, то ли акуловские взгляды: «Остранение это обнаружение отчуждения. Отчуждение господствует, но маскируется под воздух. Остранение это видимый, замеченный, увиденный воздух. Талант это способность видеть воздух, а точнее, способность его показывать».

Несколько времени Акулов зарабатывал, будучи платным герильеро в джунглях ныне уже не существующей испаноязычной страны. Ориентированный на Европу туристический бизнес с почти невинным обманом клиента. Сарбоннарии, и не только, любили приезжать целыми группами, чтобы поддержать гери- лью. Деньги «проводникам» они платили еще в Париже. Многие устраивали комитеты, собиравшие в своих странах на далекую, но красивую борьбу. После двухдневного перехода гостей по самым живописным местам, с водопадами и ананасами, европейские компаньерос поднимались на веревках в лагерь, где почти постоянно жили тридцать-сорок местных крестьян, счастливых от такой нетрудной работы. Европейские пришельцы путали это счастье на индейских лицах с революционным энтузиазмом и политической сознательностью. Крестьяне пели у костров старые песни и бормотали сказки о подвигах, ходили туда-сюда с важным видом и красными повязками на головах. Решитель но сжимали оружие и иногда даже тыкали мозолистый палец в томик Мао или Энвера Ходжи. На их знамени было написано все, что хотели прочитать дорогие гости. Порою в лагерь прибегали их дети, чтобы запечатлеться для левых европейских газет и фотовыставок. Здесь могли рассказать пару жутких небылиц о набирающей размах народной войне, пытках, изнасилованиях и упрямом подполье. Настоящая, не для туристов, герилья в этом районе, да и вообще в стране была вот уже два года как расстреляна, но об этом мало кто знал.

Акулову в тропическом театре досталась важнейшая роль — он изображал советского военного специалиста, тайно прибывшего из Москвы, чтобы поддержать восставших. Свободно говорил по-французски-английски, приправляя, где надо, русским матерком. Негласно дирижировал всем спектаклем. От этой роли тайного руководителя герильи он был в восторге и в минуты «комиссарского откровения» делился с Реже, Полем или Люком «воспоминаниями» о таких же лесных и стреляющих днях на Кубе, потом во Вьетнаме. Намекал на свое знакомство с Че и на то, что команданте жив, бреет бороду в Киеве и скоро объявится, возможно, даже вот здесь. Предлагал бальзам, отгоняющий москитов — сеятелей «потной смерти». Сетовал на «сосуществование», которое выбрал Кремль, и критично отзывался о своей красной партии, забывшей «озарение 1917 года». По понятным причинам запрещал себя фотографировать. Революционное приключение заканчивалось ночным обстрелом врага: пятеро крестьян палили в воздух в ближайших кустах и громко требовали сдаваться. Особо неуемным гостям выпадал шанс побабахать в пустоту из ружья, убегая осыпающимся узким скальным путем, после чего наутро, в совсем уже не приспособленных для жизни гротах, у гостей возникало стойкое желание отбыть домой и организовать международную поддержку партизан там, в странах-метрополиях, а также рассказать человечеству правду о живой народной борьбе. Сценарии покруче, с потерей ориентации в лесу и сложным выходом из окружения, надобились редко. Акулов всегда импровизировал, чувствуя настроение прибывших. Крестьяне, конечно, были ненадежны, в том смысле, что откровенно задыхались порой от смеха у своих «партизанских» костров, но гостям это нравилось. «Они не теряют юмора и презирают смерть даже в столь драматическом военном положении. Участие в освобождении своего народа делает счастливым даже того, кто обречен, — делились с читателями „Юманите“ и „Либерасьон“ туристы-экзистенциалисты. — Страсть и жизнелюбие, помноженные на прогрессивную социальную теорию, делают герилью непобедимой». Акулов вел этот бизнес полтора года. Имел высокую доходность. Число туристов и пожертвований росло, но на выборах в столице победила какая-то новая партия, решившая не то запретить, не то взять под контроль «партизанский туризм». Семену пришлось вернуться в Штаты, осесть в Атаскадеро, купить приемлемый для американца дом. Собственно, после этого он, со слов Майкла, и занялся преимущественно литературой, которую ты «читаешь», и до конца дней считал ее основным своим занятием.

Те, кто знал о его «партизанском» прошлом, часто интересовались, что, кроме денег, имелось в виду, то есть за кого он на самом деле выступал? Акулов отвечал им агрессивной аполитичностью. Правые, по его мнению, это люди с переразвитой наблюдательностью, которым с трудом даются обобщения, слишком привязаны к пейзажным частностям и детективному сюжету, а левые, наоборот, умеют только обобщать, но близоруки — ничего вокруг не замечают конкретного. И первых и вторых Акулов считал недоделанными художниками. Художник это человек, который умеет все.

Майкл прислал тебе отсканированный призрак старого номера «Libertario», покрытый сплошь акуловскими пометками. Выделены там, насколько ты, пользуясь словарем, понял, не идеи и даже не образы, вроде «острозубой мышиной критики» или «империалистического рычания бумажных тигров», а самые идиотские терминологические выверты, которые, видимо, доставляли Акулову, если он вообще когда-либо дотрагивался до этой газеты, двусмысленное наслаждение чужой речевой невменяемостью. Он запоминал и смаковал «дырчатость потребления», «барабанную эксплуатацию», «муравьиный оппортунизм» и «невидимую кожу правящего класса», чтобы ботать потом на красном новоязе с евротуристами в «партизанской» сельве.

Конечно, ты набирал Акулова по искалке в сети. Ничего, кроме однофамильца гомеопата. Так ведь Семен Иванович и не публиковался прижизненно. К твоему удивлению, Майкл поделился парой английских ссылок, вероятненько состряпанных все тем же Майклом в форумах и чатах «какофонистов» и других эстетических меньшинств.

Некий ветеран арт-провокаций припоминает на форуме Семена Акулова как изобретшего «платье-телефон» и выставившего на подиуме «другой моды» одежду без манекенщиц. Эту одежду, как можно было додумать из туманных воспоминаний, демонстрировали роботы. Как выглядело и работало «платье-телефон» и где оно сейчас, а также в каком шкафу Акулов выставлял одежду для механических игрушек, выяснить не удалось. На этот счет никаких ссылок. Ты попробовал все возможные транскрипции его фамилии по-английски.

Дребезг окна. Сыплется стекло в комнату. Вбегаешь, нажимая свет. Ананас на полу. Невредимый. С одной стороны: бить стекла без повода неизвестно кому наугад — хулиганство явное. С другой стороны, метнули ананас все-таки. Не булыжник. Стекла вставлять, конечно, выйдет дороже, чем он стоит. Но стоит ли сводить все к одним деньгам? Ананас хотя бы можно съесть. Вырезать долю хоть сейчас вон тем, застрявшим в раме зеленоватым клином стекла. В пост их, кстати, есть не запрещено. Есть в этом стеклобитии и прилетевшем ананасе некое извинение за содеянное неудобство и даже попытка частичного возмещения ущерба.

Твое второе упражнение:

Сумей усмотреть не то, чему там надлежит быть, в любых закрытых помещениях и непрозрачных объемах. Например, айсберг замерзшего винограда вместо аудитории за дверью. Или красноглазую жабу под меховой шапкой идущего впереди почтенного пешехода. Слитки золота в коробке телевизора. Живую кожу под обоями на своей стене. Человек, смеявшийся над деревьями

Смеялся он, конечно, не над, а под ними, а еще точнее — подражал им и от этого хохотал. Подходил снизу по земле, задирал голову, серьезно вглядывался в крону, прикидывал что-то пару минут, потом резко, как от молниеносной боли в столбнячном приступе, изгибался, будто внутри него сворачивалась мгновенно скелетная проволока. Вывихивал руки, сплетал либо задирал ноги, менял до неузнаваемости лицо, кренился и морщился весь, стараясь стать зеркалом выбранного дерева. Иногда выходило довольно узнаваемо. Настроение передать ему, во всяком случае, удавалось. Правда, долго не выдерживал. Начинал над собой хохотать и часто падал на землю, предрекая всем деревьям одну и ту же судьбу. И уже упав, задыхался смехом, ржал красный и зажмуренный. Корчился, как дерево в костре. Слезы растирал по лицу. Таким смешным ему казалось любое растение выше него ростом. Или это своя миссия так его забавляла. Люди в ближайших окнах выучили его как «умору» или «насаждение».

Я часто наблюдал за ним в окно или из автобуса с тайной завистью.

Это был счастливый человек. Особо смешные деревья он посещал на бульваре помногу раз на дню — хватал взглядом, корчился, замирал, падал и валялся, хохоча. Однажды я увидел его не в окне, а в газете. Фото. Он шел на некой демонстрации. Все вокруг держали тупые антиправительственные плакаты, но у него на лопате был нарисован топор, красиво перечеркнутый, как на дорожном знаке. 5

Много ли людей, живущих на этой улице, успели заметить, что под голубой пластиковой вывеской «Минимаркет» лежит совершенно сиреневый сугроб? Электричество круглосуточно, и сугроб круглосуточно сиренев, хотя ночью просто вопиющ. Сегодня он стал пористый. Похож на отдельную голову, ничью, неизвестно чью, никогда никому не принадлежавшую, всегда бывшую отдельной головой, в которую легко за секунду влюбиться и запомнить на всю жизнь.

В письме от Майкла:

Однажды жена Акулова проснулась от мурлыкающего скуления в коридоре. Она застала мужа в темноте, открывающим и закрывающим дверь ванной уже, наверное, в тысячу первый раз. Дверь была не смазана, и петли давали тонкий стонущий звук, горохом рассыпавшийся в конце. Без мимики, он стоял и работал рукой, обмахиваясь дверью. То освещаемый лампой из ванной, то снова в коридорном мраке. Туда-сюда летала и дрожала крепко пойманная им дверь. Зеркало над раковиной, надо полагать, то скрывалось, то показывалось ему. Наверное, смотрел на себя, во всяком случае, жена истолковала это механическое упражнение так. Видел себя при каждом рейсе двери другим или, наоборот, удивлялся тому, что там все время остается одно и то же?

В той ванной Акулов написал на кранах «Dead» и «Live».

И каждое утро и перед сном добросовестно смешивал две струи.

Почему жена старалась по ночам присматривать за ним? Вставала так часто, чтобы муж не оставил голову на лестнице. Майкл пишет, Акулов был «мунер», то есть по-нашему «лунатик». Не знает или делает вид, что не знает, такого русского слова.

Рисуешь блаженствующие рты, а вокруг них необязательные, случайные тела. Быть может, он вовсе и не запихивает обе свои ему в пасть, а наоборот, достает оттуда, рождается изо рта себе подобного?

Ты уже сообщил Майклу, что новый акуловский отрывок называется «Друид», но какой выбрать-отправить, решишь завтра утром. Вот второй вариант, для себя называешь файл Друид — 2

Догадавшись, что я русский, она начала рассказывать прямо в такси. Я сидел сзади и слушал, стараясь прикинуть, сколько во всем этом правды, а сколько романтического вранья.

— Норманн не так много говорил мне о своей работе, это было как-то связано со строительством, какие-то подряды, но я знала, где находится его офис. Он часто звонил мне оттуда. Я была типичной невестой, а потом женой, из России, приехавшей сюда по его вызову. В свободное время мы ездили к океану или просто подолгу сидели в каком-нибудь ресторанчике. Их в этом городе так много, не обязательно дорогих, и они все время меняются. Даже не знаю, почему. Через месяц приедешь, а на месте китайского японский или вообще какой-нибудь португальский. Я впервые в жизни попробовала в ресторане на ковбойском ранчо мясо бизона. Ужасно жесткое. «Все равно что грызть ножку от стула за сорок долларов», — сказала я Норманну, а он смеялся. Его веселил мой акцент, и я часто нарочно говорила дома с акцентом. Это его заводило, честно говоря. А в шопинг-молле или на автостоянке меня принимали за местную все чаще. В совсем другом месте мы пробовали мясо птицы эму и кенгуру. Конечно, дома я не знала, что это такое. Хотя оно, наверное, тоже было в каких-нибудь ресторанах экзотических, но я дома жила иначе совсем. Другие деньги, другие знакомые, другие интересы.

Норманн как-то прямо из бара привел меня в парк. Сумерки. Показал мне дерево. Разлапистое такое, важное, лет, наверное, ему двести. Я, если честно, не разбираюсь. Бук, кажется, или вяз. Оказалось, это его дерево. То есть с его кредитки в муниципалитет капают ежемесячно некие деньги, небольшие. И он считается владельцем, ну или арендатором там. Он имеет право залезать на него и, правда, иногда это делает, любоваться видом может в любое время, срывать на память листы, еще что-то особенное, я тогда не поняла.

«Норманн, — сказала я, — но тебе вот сейчас, вечером, когда никого тут нет, и так никто бы не запретил лазить на дерево и сидеть в ветвях, плевать вниз. А любоваться и срывать листы ты можешь вообще в любое время».

Он как-то на меня посмотрел с жалостью. Такой взгляд, как будто я снова рассказываю, как в детстве, при Горбачеве, нам выдавали карточки покупателя и без них нельзя было ничего приобрести. Мы сидели на лавке напротив его дерева, обнимались, смотрели. Такая кора, как застывшая лава. Норманн говорил, ему столько же лет, этому буку, сколько городу. Мне тоже нравилось смотреть, но ему больше. Потом дома он мне показывал фотографии, где он сидит в ветвях в костюме индейца. Я спросила, кто снимал, и он застеснялся. Обманывать не любил, а говорить про прежних женщин не хотел, хотя они были, наверное, где-то рядом. Норманн предпочитал скрывать, а не обманывать. Именно это дерево выбрал из-за астрологии, кажется, какая-то гороскопная совместимость. Потом у него начались проблемы, разладились дела. Моя беременность его уже не так радовала. Он кому-то задолжал большие деньги. Однажды неделю отсутствовал и явился в ужасном виде, весь больной, мне кажется, его похищали, чтобы запугать. Двойная какая-то бухгалтерия, и он, получается, виноват. Но полиции он боялся еще больше. Не все чисто в делах, видимо, было. Или слишком опасные люди, которых не колышет полиция.

В общем, мне сообщили, он повесился на том самом дереве в парке. Я, конечно, его уже в морге видела, с синей шеей, как в фильме ужасов. И вот я часто теперь думаю: повесился бы он, если бы это не было его дерево, его собственность, оплаченная вперед? То есть, возможно, Норманн повесился бы на любом дереве, на другом, на соседнем. Но повесился бы он вообще, если бы никакого его дерева не было? Может быть, оно само его подтолкнуло. Этого нельзя знать. Но мне это не дает покоя. Поздний аборт, знаешь, стоит недешево, нигде не зарегистрированный. Я часто там бывала, у того дерева. Но потом меня стали преследовать те самые люди. В общем, я переехала оттуда, а им досталось все.

— Поэтому ты водишь такси? — спросил я.

— Ну да, а ты считал, я мечтала об этом с детства? 6

Иногда тебе кажется, ты узнаешь пятно, которое ежедневно посещает тебя по почте. Старый рисунок, увиденный в одном из пражских замков-музеев. Этрусская волчица смотрит на тебя со страницы. Красивые линии хищно ветвятся в ее животе. Похожи на еврейские буквы. Ты купил такую открытку. Вначале думал, что сука беременна и это кровеносная система ее щенка. Но экскурсовод объяснил: она была рядом и подобрала огрызок райского плода, извергнутый Адамом, сознавшим свою наготу. Экскурсовод был почти слепой и рассказывал много доселе неизвестного, да и после нигде не слышанного, например, про безглавого охранителя замка, собиравшего библиотеку для своей княжны Либуше.

Волчица кинулась к плоду, потому что он оказался вкуснее любого мяса. Запах первого греха позвал ее. В животе зверя семя из огрызка проросло и стало деревом. Насколько ты помнишь, эта внутриутробная каббалистическая крона выглядела именно так, но ты ведь не запоминал специально. Ищешь гравюру в интернете, набирая ключевые слова на всех языках. Ищешь, понимая, как это бессмысленно.

«Гиена огненная, — сказал об этом отслуживший одноклассник, — ты Библию читал? Там про них есть».

В армии они называли так собаку-мутанта, попавшую под облучение на полигоне. Эти огненные гиены бродили в окрестностях части, нападали на все, что двигалось, и плевались лиловой кровью.

Одноклассник запомнил раздутые, все в вылезших венах, животы. И еще он припоминал, как они «ювелирно» светят глазами там, за проволочным электричеством, когда стоишь в карауле.

Ты заметил и почти уверен: пятна, пришедшие раньше, двигаются со скоростью расползания ржавчины или роста опухоли. Любое совпадение с чем-то и вывод о чем-то могут раствориться в этом незаметном для глаза танце.

Ходил по снегу в лесу, встретился с Шурой. У него в руке портвейн. Пошагали вместе. Спорили, можно ли Шэрон Стоун назвать «грудастой». Порешили, что она растолстела. Шура рассказал про домик в Коломне, откуда он освободился недавно:

— Над нами была наблюдательская вышка. Скворечник посреди плаца. Три кирпича белых. Три кирпича красных. И так восемьсот двадцать два кирпича. Я их все посчитал.

— Не делится на три, — усомнился ты.

— Это из-за вентиляционной трубы под крышей, — спокойно пояснил Шурян.

Там, в Коломне, зека мечтали снять садистский фильм: банда похитила подростка ино и другие, взрослые ино, за него объявили земле войну. Шура сочинял бесконечный сериал про это. У ино биологические часы, старение, идут наоборот, потому бандиты, когда захватывали инского отрока, запутались и выкрали важнейшего старца всей межгалактической империи.

Ты познакомился с Шурой у себя дома. Его привел Йогуртер, которого «на районе» знают все. И втроем курили кальян, сделанный из банки и мягких труб у тебя на кухне. Трубы от капельниц, из таких лет двадцать назад все плели цветных рыбок. Вскоре вас накрыло желание бомбить холодильник, но в нем ничего, кроме масла сливочного, не оказалось. Ели мюсли прямо из пачки. Шура называл их «мысли», эти бледные хлопья, в которые добавляют молоко. Вы с Йогуртером, никакие, хохотали над этим юмором. Никто не добавлял молока, хрустели всухую. Ты ловил изюмины, выслеживал в пачке комки сухих злаков-фруктов. В таких комках чувствовал языком мягкую сочную плоть и радовался ей. Потом увидел червей. Жирных белых животных. Они скрывались внутри комков, оказалось, комки невесомой сладости — их слипшиеся гнезда. Коробка была почти пуста, ты нашел червей на самом дне и только тогда понял, что съел их, наверное, не меньше, чем изюмин, не говоря уже об их кладках, цементировавших кушанье. Бледные хрупкие личинки такого же европейского вкуса, как и сами мюсли, шевелились, жили уже внутри тебя. — Это их домики были! — неадекватно и громко восторгался Шура, разевая нетрезвый укуренный рот. — Это были их домики! — бурно, глянцево хохотал он, а Йогуртер поугрюмел и засобирался. Утром у тебя заболел живот. Шура успокоил по телефону: «Да в Африке опарышей жарят и едят, а ты комплексуешь, паришься о такой ерунде». Еще он пообещал захватить с собой нечто, от чего есть не захочется и париться о любой ерунде перестанешь. Но ты комплексовал дальше, лежал в темноте и чувствовал в себе возню беленьких червей, какие приняты в деревенских туалетах, сам себе казался опарышем. Сладко содрогаясь от того, как щекотно и дружелюбно вживаются в тебя крохотные монстры, едва видные чудовища. Азия ответила европейской еде, и этот ответ усваивался внутри. Виделось сквозь стеклянную плоть содержимое собственного желудка. Фруктовые черви, взошедшие на заморских харчах. Я опарыш, — гордо думал ты, — я настоящая приманка и не могу знать, для кого.

Шура, кстати, зашел вскоре уже один и принес то, на что намекал. Кетамин хватал вас и держал в своих челюстях долго, а потом проталкивал внутрь себя все дальше. Это было давно, еще до его попадания в Коломну, до твоего контракта с Майклом. Ты не жалел, что познакомился с Шурой. Впрочем, еще до кальяна и совместной вечери с червями ты видел Шуру «на районе» и тогда-то и захотел с ним знакомства.

Он пел с гитарой под деревом: «Вы знали маски лотерей своих!». Хмельным делом запутался. Надо было, конечно, «ласки матерей», как в фильме про песчаные карьеры. Но ты решил тогда, что через Шуру к тебе «доходят сообщения», ведь никто, кроме тебя, про «маски лотерей» не услышал и Шура тоже не заметил. Значит, это только твое.

Тебе нравится, как он, захмелевший, мечтает, растопырив руки: «Я ставлю пьесу. Через всю сцену висит горизонтальное огромное ружье, оставляя очень мало движения актерам. Они обсуждают в основном заряжено оно или нет, приводят все более и более замысловатые аргументы. Спорят, для кого оно опаснее, для них, на сцене, или для зрителей в зале. В этих спорах герои рассказывают о себе все. Чем заканчивается, никто не узнает. Зрителям наскучивает, и они уходят по одному», — сказав это, Шура демонстративно падает назад, в снег, задавив спиной свою тень. Далеко за деревьями проезжает машина с музыкой, которую он зовет «музыкой чумовейко».

Майкл докладывает об Акулове: считал, если пятно краски на заборе не стоит в наших глазах так же дорого, как Ван Гог, это больше говорит о нас, чем о пятне или о Ван Гоге. В этом смысле он был абсолютным максималистом. Сознание, к которому он стремился, заряжается от всего и реализуется во всем. «Все это, конечно, осталось навсегда в двадцатом столетии», — слишком общо заканчивает письмо Майкл.

А ты думаешь: Майкл и почтовое пятно связаны? Намек? Или это шалит офис совпадений? Иногда оно повторяется с вычурной регулярностью. А все, что регулярно повторяется, образует орнамент.

Однажды, не вспомнишь сразу в каком году, на морском берегу, перепрыгнув забор, ты воровал виноград. Обрезал тяжелые грозди с лозы пластмассовым самолетным ножом. Другого острия не было. В отеле спрятал добычу в холодильник и каждый вечер кормил себя одной гроздью. Из каждой грозди, хотя прошло уже пять, шесть, семь дней, появлялась божья коровка и прозрачный долгоногий паук. Ты не мог объяснить, зачем они столь обязательно прячутся там. Ты не понимал, как им удается пережить электрический мороз. Ты решил, что именно так, от сильного удивления перед неким повторяющимся совпадением или сновидением, и возник в голове человека первый орнамент. Ты даже видел его мысленно: плоская грубо нарисованная гроздь чередуется с божьим жучком и паучком много раз на стене. Наверное, тот, кто впервые заметил и представил нечто подобное, понял это как сообщение высших сил — мертвых предков, посланное только ему. А как еще такое можно понять?

Самый памятный тебе орнамент ты рассматривал со второго этажа мясного рынка в Кисловодске. Внизу, под тобой, располагалось так: кровавая ободранная рогатая голова, калькулятор с цветными кнопками, продавец-кавказец в белом, снова красная обескоженная голова с рогами, яркий крупный калькулятор, белый халат торгующего мясника, еще раз — животные глаза среди блестящих мышц, калькулятор и белый халат. Это никогда не кончалось, прилавок был прямоугольный, замкнутый. Хотелось купить себе такие обои и ходить с рулоном по городу, разворачивая напоказ друзьям или просто понравившимся прохожим.

«Орнамент как преступление» — из-за старомодного шрифта с трудом перевел ты название книги дизайнера-модерниста столетней давности. Книгу продавали на почетном месте в Берлине — указанный в путеводителе антикварный магазин.

Подзабытый сейчас «Мистер Пятнадцатое Число» вошел этого самого числа в кафе и начал стрелять там во всех, пока ему не ответили на том же языке из-за известняковой, грубой и стильной колонны. За известняком нашелся охранник. Перед тем, как пойти в кафе, «Мистер 15-е» разослал во все известные ему редакции мейл, в котором сообщал: «Вернусь я с охоты или нет, она будет продолжена. В этом городе и в других городах и странах. 15-го числа в память о моем выступлении начнут нажимать курок и охотиться многие. Я намерен создать традицию». «Мистер 15-е» оказался прав. Каждый год этого числа один, два или три его поклонника открывают в каком-нибудь тихом кофейном месте безмотивную стрельбу. Охотнику удалось встать в начале орнамента, повторяющегося во времени. Но эта история возвращает тебя к самому банальному и распространенному объяснению орнамента и человеческой любви к повтору: осознание календарного цикла. Соблюдаемая исполнительной природой очередность ветров и осадков.

Ты узнавал, нашлись ли у «Мистера 15-е» хоть какие-нибудь защитники? Это оказались некие философы, писавшие в своих брошюрах, что регулярность начатой им бессмысленной стрельбы есть негативное отражение регулярности хождения на бессмысленную работу, на бессмысленные выборы, в бессмысленную церковь. У них получалось, что как только мы перестаем находить оправдания для орнамента обыденной жизни, сразу же начинаем творить обратный орнамент — нарушения этой самой жизни. Чередуясь, эти утверждения и паузы образуют код нашей общей истории. Аргументы философов не захотела публиковать ни одна газета, имеющая лицензию и подписку.

«Гомики, гомики!» — кричит, радостно приседая, маленькая, вряд ли старше трех лет, девочка с прибрежных сугробов. Имеет в виду «гномики», про стерегущих свои лунки согбенных и неподвижных рыболовов, темнеющих повсюду на бледном льду. «Гомики, гомики!» — мама пробует ее увести, но она сейчас никого не видит, кроме «гомиков», — ближайшая фигура разгибается, повернула меховую голову на детский писк. Ты смеешься над этим. Почему? Она неправильно видит и неправильно называет, дважды ошибается. Это не гномики и не гомики, а зимние рыбаки. Смешно, потому что узнал в этой двойной ошибке себя с пятном? Может быть, пятно действует, когда не так кого-то назовешь, ненарочно обидишь что-нибудь, способное дать ответ, непреднамеренно.

Снова этот запах. Как только выйдешь на улицу. Да и в метро.

То ли лед теперь солят не солью, а чем-то новым, то ли какой-то выброс. Новости сообщают о чем угодно, только не о том, почему московские зимы пахнут теперь уксусом. «Два кислых друга, хуй и уксус», — сообщил поговорку дембельнувшийся одноклассник как пророчество перед самым началом этой зимы. Мир как уксусная губка, которую подносят к твоему носу и губам. Минус шесть холода, если верить мерцающим цифрам на крыше магазина у метро. Ты покупаешь хурму. Одну. Откусываешь прямо на морозе. Иностранец смотрит на тебя, думает: вот русский крейзи. Русский крейзи, который не знает, что хурму едят дома, разделив ножом или ковыряя ложкой, даже если кусать эту вязкую слякоть, ну не тут же, на морозе, а по месту жительства. Впрочем, почему «русский»? Возможно, он думает просто «крейзи». На тебе заграничное кожаное пальто, протертое до розовых царапин, волосы бьются по лбу, мешаясь со снегом. На шее палестинский платок, внизу армейские, «натовские» сапоги. Так может выглядеть «крейзи» в половине стран мира. Ты взвешиваешь, насколько глупо было одеться по собственной моде десятилетней давности. Скорее всего, ты вытащил униформу аутсайдера из шкафа, потому что когда носил ее, никакого пятна еще не было в твоей жизни и, ты надеешься, не было для него и причин. Не было еще здесь интернета в конце концов, хотя дело, конечно, не в нем. «Новые технологии буквально воплощают старые метафоры», — прочитал ты в случайном журнале и тоскливо стало. Потому что отвлеченная эта фраза для тебя конкретнее некуда. Конечно, пятно могло бы быть и не по сети, но только его труднее было бы заметить тогда.

Повернувшись к иностранцу, улыбаешься глянцевым счастливым рыжим ртом. Он изучает тебя глазами. Ты протягиваешь ему свою хурму с отгрызенным верхом, капающую на асфальт. Между вами метров семь. Он отворачивается, как будто тебя не видел. Ты закрываешь глаза, глотаешь, чистишь языком зубы. А когда опять видишь то, что вокруг, иностранца уже нет, мэйби он уехал в той вон, или вон в той машине.

Метелит с утра. Житель под защитой трамвайной остановки наотмашь обстукивает себе заснеженные плечи перчатками, будто в парилке веником.

Читающий твои письма с пришпиленными файлами Майкл называет Акулова «антибуржуазным» писателем. Ты переспрашиваешь, что это за громоздкий и ненужный комплимент? Майкл отвечает: для буржуазного писателя сферой интереса, героем/антигероем является человек, для антибуржуазного — общество. Буржуазный писатель ищет интересного/прекрасного/ужасного одного, а антибуржуазный захвачен интересной/прекрасной/ ужасной судьбою всех. Первый возится с единицей, второй с людьми, взятыми в их общности. Твой Акулов пишет о другом мире других людей, а не о другом человеке в этом мире. Ты ничего не отвечаешь и пишешь ему: Евич

Евич спать любил днем, а ночью — шевелиться, поэтому характер его с годами приходил в негодность, ведь требовалось по утрам добираться в офис, как когда-то в школьный класс.

Из-за этого врожденного и враждебного режима на плывущей лестнице в метро он беззастенчиво рассматривал едущих навстречу людей, всерьез не веря в них, будто они всего лишь облака из его спящего мозга. Таким же докучным сновидением он считал свою жену с ее завтраком и ее тень на стене в прихожей, непременно крестившую Евича, когда он выходил. И весь последующий день, вечер, ужин, переговоры с женой и возня с детьми виделись ему так же. Вечером вся его семья смотрела фильмы- катастрофы, взятые в прокате, и это тоже напоминало Евичу собственное ощущение жизни — полудогадаться во сне, что спишь, и не бояться, а то и развлекать себя драмами.

Ночью, часто не без феназепама, начиналась настоящая жизнь Евича. Собственно, Евичем он становился под тонким слоем век, там, где мозг развивал карнавальную активность, а на так называемом яву назывался, если его спрашивали об этом, как-то много длинней, с массой лишних слогов. В офисе и дома он был Ющий и Емый. Отдыхал от компьютера, глядя в телевизор.

Продолжая погружаться в утреннее метро на полосатой лестнице, Евич вяло думал о том, что этим летом все девушки в розовом и сиреневом, очень часто — в мелкий цветочек. И никак не продолжал эту мысль, раз уж ее можно продолжить в любую сторону. Машину он мог, но не покупал. Браться отвечать за что-то во сне не видел резона.

В офисе, если никого нет, Евич выискивал бесплатное порно в интернете. Сны должны быть не без эротики, вычитал он у Фрейда и старался не оплошать. А если снились «коллеги» и «дела», вместе со всеми ходил по комнатам, слал и принимал факсы, кого-то встречал, кому-то говорил в трубку леденящие язык английские слова, сетовал на своенравность оргтехники, сгибался над некими бумагами, якобы вникая, и передавал ниже распоряжения, якобы детализировав и дополнив. Особая суета возникала, если где-то упиралась в незапланированную преграду денежная струйка и все кидались разблокировать препятствие, говорили громче и потели сильнее. И все же это была суета сна.

Евич чувствовал себя как на экзамене в полузабытом институте, снившемся ему прежде офиса: главное не готовность, а время, — подождать, и все как-нибудь разрешится само собой, в любом случае вечером ты будешь спокойно смотреть фильм-катастрофу. Подобно прочим сотрудникам, он не мог не знать, что ничего важного они тут не делают, нового на свет не производят и даже торгуют крупными партиями чужого, никогда не виденного Евичем товара тут не они, а «Те» — биг-босс, его жена, сын и сестра с мужем. Зачем они мне снятся? — задавался иногда Евич, здороваясь с «Теми». Ответ он искал в многочисленных сонниках и многостраничных фрейдистских толкователях, которых в интернете сколько угодно. Как истолковать, например, внезапную остановку утреннего эскалатора напротив и бурную жестовую беседу двух немых пассажиров по этому поводу? Предполагалось, если он правильно истолкует ту реальность, на которую смотрит, это поможет действовать в реальности истинной, обступающей с закрыванием глаз. Но мысль о том, что все сонники и фрейдистские разгадки также есть детали дневного сна, то есть мусор его мозга, сводила эти надежды к ничто.

Чтобы задаться: откуда берутся и чем обеспечены суммы, получаемые всеми ежемесячно в офисе, — задаться и догадаться хотя бы отчасти, — пришлось бы вспомнить что-то из марксистской политэкономии, изучаемой когда-то, в таком же, как офис, то есть снившемся, заведении, а снилось оно слишком давно и даже тогда звучало как-то отвлеченно, навроде цитат из древних египетских и никому не понятных книг. Да и, опять же, любое возможное объяснение оказалось бы частью сна, а значит, заведомо могло быть проигнорировано мудрым сновидцем. Сон низачем не нужен, он обеспечивает сам себя в моей голове, — говорил себе Евич вместо политэкономии. Этого объяснения Евичу вполне хватало для разрешения любых дневных загадок и неожиданностей. Пока я смотрю, хожу и говорю, мозг спит — никогда не забывал он, — мозг просыпается, когда я лежу и молчу, захлопнув глаза и закончив день.

Популярность таких идей его не смущала. Ни пьесы Кальдерона, ни фильмы Вендерса не создавали проблем. Наличие в дневном мире книг, кино и теорий, плюс-минус уподобляющих жизнь сновидениям, Евич считал личным измышлением, следствием своего недовольства, лезущего во сне отовсюду, а все, что сказа- но-написано за века на эту тему, легко признавал собственными мыслями, но неполными, то есть совершенно не достаточными, чтобы решить вопрос.

— Вот если бы ты учился на вечернем, — сказала ему снящаяся жена, когда он попробовал обсудить с ней, — тогда бы ты наверняка все понимал и не болтался бы сейчас в офисе, а видел бы кое-что поинтереснее. Ты наверняка бы...

Но что «наверняка бы», Евич все равно не мог знать и потому сразу же забыл. И вообще понял, что разговаривает с собой, причем с собой непонимающим. «Наверняка бы» наступало с закатом, по пробуждении.

Вечерами он рассчитывал, в какой стране мира нужно жить, чтобы световой день совпал с его режимом. Расчеты всегда портило то, что снящаяся карта могла насколько угодно отличаться от настоящей географии. Подсовывались самые неблагополучные, недружественные и опасные государства, и Евича окрыляла и пьянила мечта стать бескорыстным шпионом в их пользу, но сообщить ему в эти далекие земли было нечего, даже если в офисе и случалось нечто секретно-важное, он никогда не был в курсе. Поэтому он мечтал в отпуск туда съездить, проверить: совпадет ли, а пока допоздна гулял, желая встретить другого разведчика из тех «нехороших» стран, такого же полуночника, не умеющего по-здешнему спать и тоскующего без отчизны.

Евич гулял так, чувствуя, что пробуждение близко, и вот он поужинает, а после очнется, нет, сначала пойдет дышать, а дальше ляжет в постель, закроет глаза и очнется: мозг зардеется целыми созвездиями радостных искринок. Гуляя, он ставил опыт: как будет выглядеть пробуждение, если не ложиться, ничего не закрывать, продолжать идти. Как и какие вещи предложит ему сегодня отдохнувший за день, оживленный Луной мозг? Что случится вплоть до скорбного рассветного хрипа первых ворон?

Снящийся напоследок мальчик у метро стоял с зазывным плакатом «Мы слушаем китов!». Евичу понравилось, что в листовке-приглашении называлась одна из тех стран, где он надеялся совпасть с солнцем, там он перестал бы быть Ющим и Емым, а стал бы, пожалуй... — но имя это он знал только ночью.

Поднялся по лестнице туда, где слушали китов. Заканчивалось что-то вроде лекции, он ничего не понял, присел с краю.

— А теперь слово китам, нашим товарищам, — скомандовал незнакомый голос, и погас свет.

Евич сел поудобнее, давно не был в кинотеатре, ждал движения пятен прямо на стене, но раздался только звук, как из радио. Неприятный тембр. Рев дрожащей струны, толщиною в канат.

Гулкий нестерпимый обличающий зов — всхлипы — всплески — осмысленные лепестки цветущего звука напоминали о настолько давнем, помнить которое невозможно, ибо тогда ничьих ушей еще не было. Это был генеральный концерт его жизни. Прямо на границе между снящимся и настоящим. И главное, он понимал, что давно уже наступило пробуждение.

Выйдя на улицу, двинулся совсем не домой, а куда приказали ему подводные товарищи. Набережная. Залив прятался за горизонтом. Кит, разгребая воду, глыхтя глянцевыми дырами, приветственно фонтанируя дыхалищем, спешил к нему, вторгшись прямо в канал, заливая ступени спусков. Заграничный фаллос, вздыбленный из волн, трепетал малыми крылами по бокам, поднимаясь и опускаясь в такт своему дыханию. Евич, встав на парапет и по-птичьи взмахнув рукавами, бросился другу в пасть, теряя себя от счастья. За ним прислали кита, чтобы тот доставил его к другим берегам, туда, где он будет спать ночами и бодрствовать днем. Эта страна находится у кита внутри. Там слышно звонкое мурлыкание воды за эластичными стенками зверя — вот и все, что там можно знать о реальности. Оттуда видны вещи с изнанки, они все похожи на сгустки темного серебра.

«Все вещи — это вилки, ножи и ложки, весь мир — это столовый прибор, и потому в нем правит голод. Абсолютно нечего есть. Да и некому абсолютно. Голод безличен», — сообщал о своих наблюдениях слепой путешественник, если его спрашивали.

Евич нащупывал их — какие-то предметы и, возможно, существа, пальцами читал буквы самой «нехорошей» страны — «то, что боится, должно ослепнуть».

В своих снах многие могли видеть счастливого слепого, путешествующего из города в город с пачкающим руки куском каменного угля. Это вся, не считая одежды, его собственность драгоценно сверкала в дневных лучах на разных дорогах. Всем желающим счастливый слепой рассказывал неправдоподобную и незабываемую историю о том, как попал сюда сквозь китовую пасть.

— От восхода до сумерек ничего не вижу, потому что бодрствую днем, зато, когда засыпаю, передо мной сказочные картины, вычурные истории, путешествия, встречи, даже во сне я знаю, что это грезы, и потому счастлив, а проснувшись с рассветом и стряхнув с платья росу, я счастлив оттого, что все вещи повернуты ко мне своей внутренней, изнаночной стороной. Я не вижу этой росы, и, мысленно сложив обе половинки вещей, одну — внешнюю, которую я помню и вижу в снах, и вторую — известную пробужденным, я узнаю вещи с обеих сторон, застаю их такими, какими они созданы.

— И каковы же вещи изнутри? — задавались любопытные, также желающие видеть, как боги, — не есть ли там просто угловатый и непредсказуемый мрак?

— Нет, нет! — возражал слепой. — Любая вещь с изнанки подобна серебру, а любая стихия или существо — звуку, мелодии. Нельзя сказать, будто мне сейчас совсем ничего не видно. Чтобы получше рассмотреть внутренности вещей, я ношу с собой вот этот светильник, чудесную лампу, — он баюкал в ладони уголь, — для вас он, конечно, черный, но не для меня. Стоит только поднести черный камень к любому предмету или существу, и они осветятся неизвестным вам светом и станут из тускло-серебряных прозрачными и ясными.

Поднося свой уголь к лицам собеседников, снящийся слепой гадал им.

Разговоры со слепцом стали для многих спящих развлечением. Они грустили, если он исчезал. В интернете возник даже сновид- ческий клуб в его честь. Аналитики признали его архетипом.

Я часто вижу его в нашем городе, качающимся на волнах китового дыхания. На обочине стоит, в одной руке нежа черный камень, а на второй выставив «пистолетом» два пальца. Просит остановиться машину. Удивительно, ему всегда надо куда-то. 7

«Исчезающие птицы мира» — волнуется ветром парусное полотно на Дарвиновском музее. Шевелящиеся слова исчерпывают твое представление о завершенной красоте.

Порхнула из-за крыш, вильнула над трубами голубиная стая, похожая на убыстренную шахматную партию, игроки которой сговорились больше не брать друг у друга фигур. Многие белые настаивают на своем и теснят немногих черных. Майкл счел бы эту фразу чересчур политической для своей страны. В середине небесной сутолоки, кажется, завелся средний: черный, с белым веером в перьях, но ты не успеваешь досмотреть, голуби загнули за угол дома. Ощущение абсолютной правильности происходящего, как будто что-то принял, хотя это просто морозный рождественский, с бензином, воздух.

— Я под феназепамушкой, — ласково признался Шура в ответ на твои нервные речи, — и тебе, брат, советую.

— Все лучше кетамина, — поддержал его выбор ты.

— Не скажи, под кетамином я как авторучка с нажатой кнопкой, а под феназепамушкой со втянутым стержнем.

— Спишешься весь, торопиться некуда.

Под кетамином у Шуры начинались «совпадения», как он потомвыражался сам.

Угощал местный ветеринар Йогуртер, ежедневно чикавший яйца котам, летавшим где-то в неизвестности под воздействием этого самого кетамина. После кетамина Шура обучал видеть все, как глазом, большим пальцем босой ноги, просунув ее под одеяло или зарыв в мусорное ведро, а вы с Йогуртером хохотали: никак не удавалось запомнить последовательности действий, чтоб видеть через палец «нижним зрением». Ты смеялся, впрочем, потому что нога Шуряна была в носке и, следовательно, не могла ничего видеть, а Йогуртер булькал, пузырился и взрывался неизвестно почему.

Но сегодня, то есть под феназепамушкой, Шура щурился, улыбался и ничему не учил. «Выпьешь, поспишь, проснешься, хорошо, никто внутри не буробит», — рекламирует он разрешенный препарат. По-боксерски поиграл кулаками, показывая, как буробит кто-то порой внутри.

Может, Шура и прав, напиться трав каких-нибудь благих, умиротворяющих, а почту получать только с известных адресов и все версии посещающего пятна стереть.

— Ноги у меня отнимутся когда-нибудь, — весело начал ты, подводя разговор к теме предсказаний и порчи, — буквально, «земля перестанет меня выносить», ведьма наобещала.

Описал давнюю поездку в Загорск, к предсказательнице недугов, и даже ее собаку с человеческими глазами.

— Ты больше слушай, — заочно возражал гадалке Шура, — современные предсказатели — они работают на внушение, это я у Генона прочитал.

— А откуда она мое прошлое так хорошо знает?

— Ну, прошлое, — шутил Саша, — прошлое твое в федеральной службе безопасности тоже, может, отлично могут знать, но ведь будущего предсказать не могут, однако.

Ты решил замять эту тему, к тому же подошел Йогуртер. Вы его ждали.

— Знаете, такая казнь японская, — рассказал он, — они мастаки по казням: закрывать человека в ящик вроде гроба, закапывать в землю, стоя, до уровня головы, чтобы казнимый напоследок хорошо головою своею подумал. А потом на закате приходят к вкопанному ящику и голову отпиливают вместе с дровами. Как ящик фокусника, только без всяких фокусов. Голову, кажись, хоронят.

А тело сдают государству. Или наоборот. Не помню.

— А зачем это надо? — оживился Шура

— Чего?

— Ну все это: заколачивать, закапывать, потом пилить, у них же просто мечом с размаху голову срубали, я в кино видел.

— Это ты у японцев спроси, зачем. Ну, потом, сейчас уже так не делают.

Ты мучительно думал о том давнем пятне — черепе, пилах и продолговатой коробке-вагине, точнее о том, почему с некоторых пор все, что ты слышишь, имеет с пятном явную связь, напрашивается на отношение к нему.

Пробовал переключиться на приятные смешные воспоминания. На этой именно поляне, ты помнишь, летом девочка лет пяти отделилась от родителей, подошла, спросила:

— Вы не знаете, здесь живут какие-нибудь животные?

— Кроты, — сдавленным голосом ответил Шура.

Девочка задумчиво отошла. Рахитичная, как гуманоид. Вы смотрели ей вслед. Лес был такой красивый, что хотелось говорить только шепотом, будто кто-то важный спит. Тогда появилась из леса редкая стрекоза камуфляжной расцветки, а сейчас появилась розовая болонка из снежных зарослей. Приодетая в клетчатый жилетик. Йогуртер посвистел ей, возясь с пуговицами, и всю метко и быстро обоссал, пока она недоуменно отступала, а потом потрясенно уносилась на зов незнакомого вам хозяина.

Жена ревновала Акулова за то, что он глубоко целовался с собственным кулаком, влезая туда языком. Она подглядывала, как Семен по ночам доставал из-под стола и распаковывал дорогой фаллоимитатор, официально купленный для запугивания жены, и подолгу облизывал его. Ты не знаешь, как называется такое отклонение эротическое. Майкл не знает тоже.

Обещает представить тебя вдове Акулова, как только ты прилетишь в Нью-Йорк по завершении «Либертариата». Найдет, полагаешь, какую-нибудь седую актрису, старушенцию из дома преклонных лет.

Вы обсуждаете с ним вот что: литература — это выставка достижений языка, почти что укор людям, демонстрация возможностей общения, вызывающе превышающих повседневное употребление слов. «Люди открывают рот не чтобы научить друг друга, но чтобы отстоять свое имя и свой бизнес в своих и чужих глазах», — так понимает Майкл. В этом смысле литература есть критика, разоблачение и альтернатива ежедневному нашему языку. С этой мысли, хотел бы Майкл, пусть начнется ваше с ним предисловие к будущей акуловской книге.

Семен Иванович в своем доселе никому не ведомом творчестве предпочитал абсурд, но не надуманный. Происходящее должно быть вопиюще возможным. Невероятным, но очевидным. Высокий абсурд не должен противоречить нашему опыту, напротив, должен оживлять и по-новому использовать этот опыт, посвящать его более важным, экзистенциальным целям. Возможный абсурд — констатация того, что запросто могло бы произойти, но ставит все, с чем мы смирились, с ног на голову. Только такой материал и нуждается в литературном выражении, в более качественном языке. Без такого языка не случится остранения, деавтоматизации восприятия.

То есть, в любом случае, литература служит перманентному восстанию, уличая нас в языковой убогости и давая нам пережить реальность утопии с помощью танца образов и симфонии фонем.

О ките Евича Майкл предположил, что это намек Акулова на свою фамилию и на свой непостижимый внутричерепной мир. Ты вежливо поддержал эту версию. «Я весь напитался психоделическим планктоном 60-х и ныне перевариваю его, а порою и срыгиваю», — якобы хвастал кому-то Акулов по телефону, а жена незаметно записала. С ней он таких разговоров не вел. И вообще, «ему были свойственны морские мотивы, как у Кандинского» — показывает Майкл свою искушенность в русском авангарде.

В конце концов, он не получит каких-то очень серьезных денег, если не докажет кому-то, что с рукописями Акулова все в норме, а именно: они существуют, их можно читать, в них много смысла, тайн и «морских мотивов, как у Кандинского». Так и видишь Семена Ивановича (внешность по присланному портрету): шагает к картине, будто желая ее расслышать, нет ли там шороха прибоя и других морских мотивов? Тебе кажется, Майклом движет нечто семейно-экономическое, вроде выжившей из ума вдовы или дочери, на которую кем-то что-то завещано астрономическое, а она культивирует своего мужа или отца. Никак иначе ты не можешь объяснить искренние письма и оговоренные денежные переводы Майкла. Да что ты вообще знаешь?

Мэйби никакого Майкла нет, а есть случайно выбирающая счастливцев программа-лотерея, призванная одарить подвернувшихся литераторов?

Мэйби ты встречался в японском кафе с обычным актером, привычно изображавшим работодателя?

Мэйби пятно — это часть программы? Твое персональное сочетание набранных баллов в этом эксперименте, как концлагерный номер или пароль для почты?

Мэйби пишут сейчас Акулова многие избранные?

Мэйби выйдет потом сборник всех этих авторов под его фамилией? Мэйби такая теперь социология, что-то выясняющая ценное про всех?

«О бэйби, бэйби, / Мэйби, мэйби», — как поется в сотнях песен.

Твое упражнение — три. Спрашивай себя за любым делом: «Что бы я мог сейчас вместо этого?» В смысле, что было бы круче? Повтори этот вопрос к выдуманному действию. Например, что бы ты мог вместо чтения этих ссылок? Завести лайф джорнал? А вместо лайф джорнала? Сняться в фильме своих знакомых? А вместо актерства? Снять тот фильм самому, у них все равно не хватит рук? А вместо? Сделать все то, что делает герой фильма, без всяких съемок, в реальности? А вместо? Натренируй себя легко задавать этот мысленный вопрос до десяти раз подряд и так же легко отвечать себе.

Когда Акулова спрашивали, что он там сейчас пишет, Семен Иванович частенько отвечал: «Роман, если вы их так любите». Майкл усматривает в таком ответе иронию ниспровергателя. Он против романа. Для Майкла эта форма устарела вместе с промышленной стадией производства, которой она идеально соответствовала, вместе со словом «партия» в политике. Вся классика однажды приобретает инертный, тормозящий смысл. «Сотовые телефоны гарантировали бы сегодня хэппи-энд большинству классических романов и драм, „Ромео и Джульетте“, например», — шутливо поясняет Майкл свою мысль.

Роман классический пришел и уходит вместе с индустриализмом. «Производственный роман» — антикварный курьез, но, как идеологема, он самый короткий мост между причиной (заводом) и следствием (романом). Новое поведение и новые технологии. Эпоха «фанки-бизнес» и «смарт-моб», которые так любит Майкл, должна равняться суммам миниатюр. Нестрогим, легко делящимся. Роман равен авторитаризму в политике. А суммы миниатюр — синоним федеративности, вплоть до конфедеративности, прямой демократии, сети самоуправления.

Ты полагаешь, американский партнер ждет от тебя практических иллюстраций к этим неизвестно чьим теоремам. И ты стучишь Майклу в письме, надеясь, что он сочтет это ответом:

Чешихуев сидел за столом и ел из чашки клубнику. Издали можно было подумать, что он кладет в рот небольшие кусочки сырого мяса. Это могло бы происходить в кафе, дома или на даче, но в данном случае это была художественная акция, за которую ему, как статисту, платили не такие уж и жалкие деньги. Клубники на них уж точно можно купить целую ванну. Сладкое мясо жизни, глотаемое нами непрерывно, чтобы найти на дне крышку собственного гроба.

С такой фамилией Чешихуеву часто не требовался пропуск. Как только он доставал и показывал охране паспорт, мужики гнулись от хохота, добрели, пропускающе махали ему руками и, смеясь, расставались с Чешихуевым, а он попадал внутрь... С такой фамилией ему и имени-то не требовалось. О чем Чешихуев думает, глядя прямо в клубнику? О том, что он видел сегодня под землей.

Ввинч в метро. В кармане весь инструментарий. Нехитрый штопор. В вагоне, не прячась, доставал и дунув на него, как в бутылку, осторожно направлял себе в ухо. Начинал, все глупее и шире улыбаясь, слегка шныряя взглядом по пассажирам. Многие выходили из вагона на ближайшей или просто отходили подальше, но были и те, кто начинал скалиться в ответ, вытягивать в любопытстве шею, поднимать предвкусительно брови, всматриваться в спектакль. Сколько их? Числом зрителей, соблазненных штопорным трюком, он мерил успех каждого отдельного выхода. «Ввинч» называл он эту стадию. Закончив, отнимал руку: все, мол, видят или не все? Деревянная ручка штопора вплотную сбоку привернута к черепу. Ввинч окончен. Когда все растерянные — в вагонах ходят музыканты, калеки, глухие, немые, продавцы гирлянд, батареек, будильников, но такое! — отодвигались, а пойманные трюком вперивались, забывая, куда едут, он брал торжественно — вместо барабанного грома колесный такт — и драл наружу, резко выхватывал из головы штопор с поцелуйным чмоком и выбрызгом вишневой массы из уха. «Клубничной», — уточнил Чешихуев позже. Факир харкал из виска на все вокруг маленьким, но страшным и мокрым салютом. Те, кто успел уже решить, что фокусник как- нибудь так штопор переделал, чтобы при поворотах спираль уходила внутрь ручки, завинчивалась незаметно, и, значит, в слуховой раковине сейчас ничего нет, — посрамлены. Все, кто ждал от него просьбы подать на бедность, перепуганы выходкой. Темнеют клубничные точки на карте метро, рекламе дешевой связи, плаще, стеклах «не прислоняться». А выдравший единым махом орудие из уха стоит с веселой головой, залитой с одного боку кровью, и тихо торжествует до ближайшей станции, чтобы там молча поклониться и выйти из пассажирской жизни.

Конечно, это трюк, но другой — в ухе у него пробка специальная, с красной слизью, чтобы вышли, когда дернет, натуральные ошметки. «Взрыв мозгов», как выражается реклама. И, делая «ввинч», он, конечно, не чувствует ничего, кроме скрипа внутричерепного, будто разнимается матрешка, — это спираль насилует очередную пробку. Но первый-то раз, однажды, он сделал это взаправду, вот так вот вышел, достал, закрутил и вырвал, вызвав вопль у какой-то девки, брызнув на всех, желая кое-кого выпустить наружу или, наконец, впустить внутрь. Открыть границу. И, сам себе удивившись, вышел, чтобы вернуться в эти вагоны с этим бутылочным штопором не один раз и повторить свое, но уже по-хитрому, с пробкой, без боли, цитировать себя. И если некий заорет, вскочит, прижмется к закрытым («не прислоняться») дверям, тогда актер особо хорошо себя чувствует — триумф играющего свой первый раз, повторяющего свою ненужную, а значит, настоящую жертву. Замаскировав пробку в ухо, Ввинч топает к оранжевой в морозном воздухе букве М, сталкиваясь с будущими и прошлыми пассажирами. С Борей, например, утяжеленным гирей.

Уходя от жены, Боря взял с собой только ее. Не мог допустить, чтоб гирю тягал другой, хотя и не знал, кто это окажется. Уходил он вообще-то не от жены, а из пустой квартиры, жена была на работе и ничего не знала. С шестнадцатью килограммами в руке спускался на лифте, чтобы никогда не подняться, а потом еще и в метро.

В переходе у едущей лестницы за стеклом давно сошедшая с ума женщина в подземной форме кривила рожи, жестикулировала и поучала всех в микрофон — «вы ведь все знаете, вас же всему учили!» — отчаянно взывала к вежливости, хотя и так никто ничего не нарушал. Спускаясь к ней, то есть стоя на ползущих ступенях и глядя на ломаные движения ее убеждающих рук, Боря понял: все, что он знал и чему его учили, — бред этой будочницы. Остановился у стекла, постучал согнутым пальцем и внятно сообщил ей — все договоры расторгаются!

— Я не понимаю, — почти пропела в микрофон подземная женщина, — что вы там говорите, любезнейший.

Боря удовлетворенно кивнул. Он хотел именно этот ответ.

И пошел дальше. Аристотель настаивал: чудо не в вещах, но в их счастливых отношениях друг с другом. Примерно то же и со скукой — думал Боря, не читавший, конечно же, Аристотеля, слышавший о нем из сотых уст, — тоска возникает из довольно веселых по отдельности вещей, собравшихся выгодным всем, но не каждому в отдельности, образом.

— Свежие пушистые васильки, — повторяла приезжая в нише, занявшая место выселенной революционной статуи, — всего за десять!

Боря купил букетик и шагал теперь, куда вела его тоска, а точнее желание с ней покончить. В правой болтая гирю, а в левой храня цветы — разница ощущений, намекающая на скорое веселье. Он почувствовал усталость и увидел некую остановку с лавкой. Присел, поставил гирю рядом и посмотрел в цезуру, получившуюся между его сближенных сандалий.

Для едущих мимо он был человек, который спокойно ест васильки, сидя в проездном подземье под присмотром чугунного идола. От свежего и пушистого бориного кушания гиря начинает рдеть и озаряется изнутри, словно раскаляется, оставаясь притом холодною и твердой. Боря оглядывается, укрывает гирю от лишних глаз, пытается со своей стороны взяться за луч, схватить этот луч как меч, воткнутый в чугунный плод, ищет рукоятку, нащупал, потянул и вспомнил то, чего раньше никак не мог.

Есть страна, куда умеющим говорить нельзя. И он туда направляется. Там только смеются. Этого достаточно. Смех вместо слов. Там всем смешно, потому что оттуда все видно.

Видно, к примеру, как Федора похоронили, а уже в полночь он стоял перед коровьим царем.

— Пас вашего брата, — отвечал спокойно, не гордо, но и без трепета на вопрос о роде занятий.

Берёг рогатых от волков на берегу, а когда поступал приказ, отдельных отводил на электричество. В жизни Федор видел гораздо чаще коров, чем людей, поэтому не очень удивился и после смерти, увидев перед собой величественную морду двурога. В густой замогильной темноте, жирной, как чернозем, золотые рога были единственным источником света. Коровий царь поднял Федора на рога, пробив покойнику брюхо и, мотнув посильней, зашвырнул его на небо, под ноги архангелу. 8

Предполагаешь, все получают такое пятно от ино? Даже те, кому не до интернета. И не говорят друг другу. А как еще должен выглядеть контакт? Ритмичное нарушение городского электричества? Один голос в миллионах мобильников, читающий таблицу умножения? Произвольное включение всех кассовых аппаратов мира?

Акулов считал солнце разумным существом, а его излучение — свет, тепло, нейтрино — мыслями разных типов. Внутри разлагающегося водородного шара творятся идеи той неземной сложности, в сравнении с которой все, что мы о себе знаем, — однообразное роение амеб. Предполагаешь, что земную жизнь и людей он мог в таком случае понимать как вялую субличность, малую и случайную долю разумной энергии, оторванную от центрального смысла вселенской драмы.

В этих читаемых тобой «собственных» дневниках, которые за тебя здесь пишут и которые ты не знаешь, кто еще читает, ничего до сих пор нет о твой жене, будто ты холост. Вежливо ли это? Или ты думаешь, нам ее не видно? Ты мысленно спрашиваешь о ней того, кто шлет ссылки. Тебе полезнее спросить себя, почему ты не показываешь ей этих ссылок и совсем ничего не говоришь о них. Представь себе, как она могла бы рассказать дневнику, если бы занималась этим, про вчерашний, например, день:

«Что вы скажете, если встанете ночью, заинтересованные шумом в ванной, а там ваш муж варит в дымящемся кипятке видеокассету? Заткнул раковину резиновой пробкой и топит видео в мутной жаркой луже, а сам вглядывается в кассету с нехорошим вожделением. Судя по уже раскисшей наклейке, тот самый фильм Финчера, который вы сегодня перед сном смотрели, два часа назад, очень напряженный, весь построенный на «добежит — не успеет». Вопросительно задрав брови, вы смотрите на мужа, полувсерьез подозревая худшее: внезапный, ничем не обещанный приступ безумия, и соображая попутно, полушутя, что есть острого на кухне, где сейчас телефон и какая комната запирается изнутри. «Они — там!» — торжествуя говорит ваш муж. Присев на край ванны и, смеясь, указывает на испорченное в кипятке кино. Вы решаете подождать, не предпринимать ничего, явной ведь опасности нет, в конце концов, возможно, вы спите и никуда не вставали, а значит, ничего не видели, темно и никого сейчас в ванне, — всегда есть такая надежда. И он, довольный вашим детским от испуга лицом, рассказывает следующее:

— Ты ушла спать, я сходил в душ. Вернулся. Кассета не вынута. Перемотал, достал, положил в корпус и тут меня передернуло.

Они — там! Тащу назад из корпуса, и точно: один лезет, яйцо тащит, за ним второй, я заглянул, где пленка, их видимо сквозь пластик — не видимо. Рыжие. Вот они оказались откуда. А мы-то гадали, где гнездо? Смотрю, по пленке прямо скачут маленькие, большие с жопами, а не достанешь. Корпус ломать — хрусту много. Я трясти, полезли из каждой дырочки, яйца свои, кварцевые, хватают и прут. Посмотри, их внутри сотни, не передавить пальцами.

А спрей от насекомых у меня кончился. Я растер самую большую. Жирно. Самка, думаю, или там матка. Но оказалось, таких столько, отовсюду прут. Как это фильм, не пойму, крутился, а им хоть бы хрен, да и кассета на видике лежала пару недель, во налезли, гады. Я погорячее открыл, затычку сунул и туда их. Не будет больше.

Последняя фраза сразу относится и к «Паник рум», и к гнезду рыжих квартирных муравьев, каких во множестве вы действительно стали замечать у себя последние две недели. Но верить ли ему? Остается сделать два шага и заглянуть в раковину. Если он прав, там, в кипятке, должно плавать множество сваренных муравьев. Их должно быть видно. Могут ли вещи сумасшедшего сходить с ума вместе с ним?

Отсюда, из недавнего сна и квартирной темноты, ничего не рассмотришь: есть там что, в этой жаркой луже, или нету? Готов там муравьиный суп или просто варится вода? Вам очень не хочется проверять, делать эти два шага, убеждаться. Ноги приклеились под его взглядом. Утопленная кассета лежит на белом гладком дне. В три утра, у себя дома, вы стоите в дверном проеме, вдруг утратив все цели и желания, а ваш муж, сидя напротив, вежливо и безумно улыбается вам. И никаких мыслей не приходит, кроме: «давно пора бы обзавестись DVD».

Чтобы добавить обыденности, ты принялся чистить зубы, раскручивать тюбик и мазать щетку. Это означало, что через пять минут ляжешь спать. А точнее, будешь внимательно слушать, как безразлично чавкают часы в темноте, откусывая твое время.

Очарованный рекламой обеих паст, Акулов покупал два тюбика и по утрам выдавливал из каждого по гусенице на щетку, смешивая конкурентов во рту. Майкл советуется: можно ли это назвать издевкой над рекламой или все-таки над собой?

Выплюнув зеленое облачко пасты в раковину, ты поднял голову. Зеркало запотело и под влажным туманом на гладкой хладной ртути в самых общих угадывался твой или чей угодно облик.

На секунду показалось, что там неизвестное, интересное, совсем другое прячется лицо. Не паспортное. Не став проверять, хотел повернуться и выйти, но в дверях еще стояла жена. Ты видел и ее радужный призрак в зеркале.

Часто ее голова представляется тебе машинкой для скручивания афоризмов, быстро забываемых твоей ленивой памятью:

«Люди не разочаровываются лишь в дешевой рабочей силе», — говорит она, если ты меняешь к кому-то отношение, например, к ней.

«Там, где не хватает денег, возникают чувства», — если кто-то во что-нибудь влюблен.

«Нарциссизм плюс самоирония — вот коктейль, разрешающий мужчинам все», — о чудачествах знакомых.

«У всех есть религиозные предрассудки, но ни у кого нет религиозной веры», — о массовости христианских праздников.

«Стадии мужского успеха: может позволить себе красивую, может позволить себе некрасивую и никто не подумает, что он ничего лучше не нашел, может позволить себе вообще обойтись без, и никто не подумает, что не хватило», — листая светскую хронику.

Почему все же ты не показываешь ей пятна? Не хочешь, чтобы снесла тебе новый афоризм? Про вареных муравьев, впрочем, она промолчала. А ты, почистив рот, заставил себя признать пятно в зеркале законным отражением и надеялся, что, возможно, но не скоро, будет лето, а летом ты ездишь на неважно чью дачу в Бровкино. И как только почистил зубы, сразу же захотел чего- нибудь съесть.

В сливово-синем небе, у обернутого решетом фонаря веранды в Бровкино тогдашним летом неслышно плясали трепетные нетопыри. Как вырванные у кого-то сердца. И было что-то от «говорящих» рук немого в их тихом ночном мышином смятении. Озерная вода, оставшаяся в ушах, тепло щекотала слух.

Тем летом вы только познакомились и часто вместе купались. Тебе нравились ее первые афоризмы, и ты над ними смеялся, не зная, что выгоднее: соглашаться или нет.

Ты чувствовал, как, расточая страсть, обнажаешь внутри прыткой человечьей ртути то зияющее сияющее несуществующее бесценное золото, на которое позволяется обменять, приобрести что угодно из ощущаемых вещей. Подражающий расточителю — ростовщик и процентщик, копирующий страсть — фальшивомонетчик. У них танец ртути, в котором ничего иного никогда не рассмотришь, даже если об этом ином предупрежден и осведомлен.

Любовь? Да, пожалуй, ты испытываешь к ней любовь, когда очень устаешь.

Секс? Чтобы заниматься этим, тебе нужно испытывать к ней одновременно доверие и агрессию. Но теперь эти чувства распались и приходят по отдельности. Или доверие, но никакой агрессии, желания броситься. Или желание сделать больно есть, но доверия никакого, и тогда вместо секса получается скандал.

«Ты любишь естественные чувства в неестественных условиях», — сворачивает она очередной афоризм о твоих любимых порносценах.

У людей наступающего «секс будет вместо войны, туда уйдет вся экспансия», — обещал Акулов или просто прочел такое у каких-нибудь хиппи и повторил.

Когда его задерживали при попытке поджога памятника, он «устроил позорный душ», то есть сильно обрызгал мочой полицейских. Но поливал их, ничего не доставая из расстегнутой и раздвинутой ширинки, чтобы не оказаться обвиненным в развратных действиях.

В полицейском участке его охватывала глоссолалия. Задержанный внезапно переходил на неизвестный, а точнее, несуществующий язык и весьма убедительно говорил на нем, нельзя понять только — что? Факт такой одержимости приходилось фиксировать в протоколе. Дознаватели не сразу, но выясняли, что к русскому акуловская речь имеет такое же далекое отношение, как и к английскому.

Фрагмент акуловской абракадабры, записанный на пленку сердитыми и усталыми полицейскими, был предложен миссис Акуловой, приехавшей в участок внести залог. Ей показалось, она слышит тот же язык, что и на лестнице, где она ловила своего «мунера» по ночам и, не разбудив, отводила в спальню. Но переводчиком миссис Акулова наотрез отказалась быть. Майкл прислал тебе в файле его полуминутный смех. В ответ на чье-то невнятное американское восклицание негромкий смех человека, знающего, что любая вещь может иметь любую цену. Тихое «хмухму» предположительно существовавшего. Есть ли другие записи и выдает ли их жена, ты не спросил. В данной игре тебе сообщают, что должны, и не стоит выказывать интереса.

Зато нашлись новые сведения о втором члене Семена Ивановича Акулова, об игрушке то есть, к которой ревновала склонная подглядывать акуловская жена.

С заводным членом вышел анекдот при покупке в тогда еще небезопасном Сохо. Акулов попытался его вынести из сумерек интимного магазина, не заметив двух привратных звенелок, замаскированных под разнополые манекены в золотом латексе. Убегал с имитатором под курткой, попался, вырываясь, изображал сумасшедшего, была драка с криком. Ты думаешь, ему жарко было, шипел и сглатывал всякий раз, вспоминая эту покупку. Еще тебе думается, он чувствовал, как его ловят, когда погружал в рот вибрирующую игрушку со стальными бусинами, снующими в мягкой прозрачной плоти купленного фаллоса. Узлы

— Ну, Вовчик, как обычно, сколько слопаешь узлов, — последовала значительная пауза, — столько будет стаканов! — радостно и хитро упреждает Макс.

Дело делается под фонарем во дворе, на детской площадке, когда детей уже развели по домам. Вовчик привычно становится на колени, а Макс клоунским, искривленным жестом выхватывает из кармана веревку с повторяющимися узлами. Издали она напоминает декоративное украшение, плетение или тонкий бамбук, а вблизи это обувные шнурки, связанные друг с другом. Клоун Макс демонстрирует их зрителю, то есть мне, следящему за представлением. Я оседлал стальную детскую черепаху. Между тем Вовчик, стоя перед Максимом в подобострастной позе на коленях, уже открыл рот. Макс кладет туда конец своей веревки и ждет.

Не используя рук Вовчик начинает втягивать шнур в себя, доходит до первого узла и, не без усилия, его глотает. Продолжает есть — втягивать в себя шнур. Опять останавливается. Новый узелок. Кадык подпрыгивает у него под кожей. Помогая себе, он согласно кивает головой и по лицу видно, запросто сейчас срыгнет. Но Макс сурово стоит над ним и держит в руке шнуровку, уходящую в пасть несчастного. Так настоящий хозяин держит собачий поводок. Дальше узлы идут чаще, и Вовчик, кажется, к ним приноравливается. Глотая, страдалец только приподнимает бровь, пытаясь как бы скорее понять это затруднение внутри себя. Поводок в руке Макса натягивается. Становится все короче. До конца остается всего четыре узловых глотка, но Вовчик устал и дает рукой отмашку.

— Все? — недовольно спрашивает Макс.

Коленопреклоненный страдалец молчит, соглашаясь.

— Наглотался, — уже добрее поясняет Макс мне, как зрителю.

— Ну держись, Вова.

Живодерским рывком, резко, он тащит свой инструмент назад, выкручивает обратно, по-хозяйски наматывая на кулак. Вова клонится вперед, машет руками, как птенец, и клокочет. При выходе наружу каждого узла слышен звук неудачного поцелуя или вылетающей пробки. Завершая церемонию, Макс, жрец культа, поднимает над головой слюняво-глянцевый шнур, только что побывавший в желудке и пищеводе Вовчика. Извлеченное сверкает в свете фонаря и немного капризно загибается, как живое. Облегченный Вовчик встает, его счастливое лицо влажно от слез, соплей, слюней.

— Ну, сегодня шесть штучек, — по-отцовски говорит Макс,

с удовольствием глядя на глянцевые узлы. — Бывает и поболее, — сообщает он мне. Обнимаются. Вылитые тренер и чемпион после хорошего результата. Вовчик ладонью чистит лицо, а Макс отряхивает ему брюки. Мы, трое, покидаем двор. Шнур в прежнем кармане на прежнем месте. Подходим к ларькам, где Макс, просунувшись в окошечко, покупает водку и пластиковый стаканчик. Вовчик заслужил шесть таких доз. Что останется — Максу. Да и шнурок пора бы протравить от микробов. А я все равно не пью. 9

Рот может плавать живой лодкой внутри омута тьмы-головы.

Один черный овал моет, измеряет или топчется двумя ножками в скользком алом рту второго.

Если бы тебя спросили, зачем они, ты бы ответил: «Чтобы успокоиться». И это было бы дежурной ложью. Ты рисуешь их, потому что они низачем тебе не нужны. Не решают никаких проблем своего создателя.

Снова вечерний зимний лес. Подошел одноклассник, недавно отслуживший и заметно выпивший, рассказал кроме прочего:

— Мне одна баба сказала, я по гороскопу Водолей, телка у тебя будет на всю жизнь, из тачки прямо, жди, выйдет к тебе и тебя снимет, так и встретитесь. Я теперь на тачки смотрю, особо если телка нормальная за рулем. Стою вчера у палаток вечером, одна выходит, приехала на «Пежо», и ко мне. Я улыбаюсь, руки так расставил, иди, думаю, сюда, ты, наверное, тоже Водолей. Она мимо шмыг в палатку, покупать там, я стал в дверях, она под рукой моей раз и укатила. Ну ни хуя себе, думаю.

— Она вернется, — успокоил его Шура, — тормозит просто твоя телка, вернется, ну, может, правда, на другой машине, ты на этом не заморачивайся.

Одноклассник философски цокнул языком.

— И в другом обличье, — добавил ты, — так что на внешности не заморачивайся тоже.

Он засмеялся вместе с вами. По его честному лицу было видно — ждет. Он ждет, как и ты, предсказанного, но, в отличие от тебя, вслух шутит на эту тему. Не стер же ты то, первое пятно из почты.

В отдельную папку все скопировал, надеясь, что сложится понятный пазл. Понятное легко опровергать. И никому пятна не высылал. Значит, считаешь его своим.

Дальше уже Шура рассказывал: «Якиманка» по-японски пишется в два иероглифа, означающих «жареная пизда». Особенно японцев смешит в Москве Большая Якиманка.

Пизда — думал ты, вспомнив первый присланный рисунок. Пиздец — тот футляр, или, если хочешь, колодец, в котором она заключена, вариант: зиккурат, водружена на который. Пару недель ты надеялся, что это схематичный Адитон — прямоугольное место, где дельфийская Пифия дышала сладким этиленом, пузырившим воду в горной трещине и открывавшим будущее. Потом тебе прислали следующий рисунок, с которым не возникало никаких античных ассоциаций.

Сегодня ночью ты проснулся сырой, горячий, от вспышки. Компьютер включился сам собою на столе. Экран показывал сильно увеличенную картинку одной из ранних версий пятна. То есть сам запустился, открыл нужную папку, да еще и убольшил рисунок, предположительно: череп, парящий в нечитаемом тексте. Сев на диване, ты в тупом компьютерном свете пытался ответить: проснулся ли ты? как долго он уже работает, сам себя запустив? и чем именно ты разбужен: свет, звук загрузки, сердечный топот внутри под ребрами? Не нужно обманывать себя, — молча говорил ты, только чтобы не страшно было смотреть на белый с черными линиями экран, — если оно само так вот посредь ночи показалось, может сейчас, значит, и зашевелиться запросто. Ничего невозможного, рисунок превратится в мультфильм, присылают же тебе всякие рекламные открытки-мультики. Но ты этого мультфильма НЕ ХОТЕЛ. Решил, если на экране пройдет кто-нибудь в роще знаков, качнет буквы, повернется череп, ты закроешься, не станешь смотреть. Объявишь сном. А если еще и зазвучит? Вот как, значит, начинается: проснешься, а на тебя вытаращен, ждет от тебя ответных действий непокорный компьютер. Молча. Сидишь, чуя, как прыгает внутри, и жалея себя за то, что сейчас начнется. Подождал. Ничего. Подошел, щелкнул мышью. Он спросил: «Завершить работу?»

Ты наугад нажал «Да». Он послушно погас. Ты лег. Было это или приснилось? Если было, появляется желание, чтобы самовключение такое случилось ночью у всех, просто все друг от друга пока скрывают, как в сказке про слишком тонкое для восприятия королевское платье, обкумекивают, не сразу и осторожно начнут об этом говорить. А приснилось если: все ли ты помнишь? Так ли именно снилось? Если бы во сне ты боялся мультипликации на экране, череп непременно захлопал бы крыльями, как ладонями, заговорил, а то и закукарекал, а пизда («сладкая складка» — называет ее отслуживший одноклассник) под черепом расхохохохохохохоталась бы своими губами, строки проклятия поплыли бы, червиво свиваясь и развиваясь. Буквы на концах заостренные, как у пиявок. Но ничего такого не помнишь. Не сбылся страх в твоем сне. Или ты боялся слишком сильно? Как никогда во сне. Потому и обошлось? Почему же тогда не проснулся, не закричал, а встал, снясь сам себе, выключил, лег, дальше еще снилась какая-то муть. Утром проверил, проклятие на месте, в своей папке, картинки маленькие. Никаких следов побега. И что значило нажатое «Да»? Какую «Завершить работу»? На что согласился? «В интересную игру, а в какую, не скажу!» — зазывали в детской считалке. Надо было прежде схватить палец зазывалы, потом узнать: «выше ножки от земли» будет или «чечевичка стоп»?

Сон не нос, не пощупаешь, есть ли он? Вот явный сон из той же ночи:

По окончании футбола капитаны обеих команд вместе разрезают мяч и показывают зрителям, что внутри всю игру летала счастливая отдельная голова. Она громко и здорово смеется. Вратарь в следующий раз — решаешь ты во сне — принесет пистолет, чтоб стрелять в опасных моментах по мячу, убить его, сделать голову мертвой.

Но и этот футбол ничего тебе не объясняет и сам никак не объясняется, точнее, объясняется как угодно. Сдвинуть бы ночью в комнате любой предмет, а утром проверить. Или не выключать, ждать, что будет. Но ты не хотел. НЕ ХОТЕЛ смотреть на экран. Не припомнишь, когда в последний раз ты чего-нибудь НЕ ХОТЕЛ так, был настолько против сюрпризов.

Отслуживший одноклассник, злоупотребляя словом «каефа!», поведал про сюрпиз в казарме: мокрой тряпкой затыкают бутылку, вешают над головой, оттуда потихонечку капает, проснувшийся сразу цапает тряпку и на него обрушивается водопад. Это так и называют — «водопад». Водопад не дает сбоев, тут все заранее известно, как в показательных опытах над мышами.

С чем ты теперь сравниваешь свою работу у Майкла?

Отец рассказывал про диссидентов советского века. Один, нелегальная кличка «Гуттенберг», вколачивал ночами отсебятину в «Архипелаг Гулаг». Выстукивал на машинке, но очень длинная книга, «неважное» сокращал, пропускал, пересказывал, «синопсировал» в двух словах. Потом начал добавлять целые главы: про знакомых, соседей, начальников, — разоблачения с историческими корнями. Героически распространял, и к моменту, когда его доставили в районное КГБ, от «Архипелага» в этом наборе кляуз и доносов ничего, кроме названия да фамилии Солженицына, не осталось. В специальную «дурку» Гуттенберга отправили, выходит, не зря. Пострадал ли он за свободу слова? — спрашивал отец твое мнение. Ты считал, все зависит от итогового лечения. От того, то есть, кем выписанный пациент себя считает. Славоз

На фронте Славоз бегал в бараньем цилиндре и громыхал вперед себя из винтовки. Потом какой-то солдат сказал: нужно снять оборону и двигаться в Волокое, где теперь самоуправление. «Волокое» было написано на вокзальной станции. Славоз раньше сюда не попадал. Из каменных обитаемых зданий в Волоком стоял только завод с остывшими трубами. Ночью кому-то оттуда давались фонарем маяки. Самоуправление состояло в том, что дети рабочих бегали по цехам с полыми, недоструганными заготовками для будущих винтовок и стучали друг друга этим дубьем по головам. Такое самоуправление не понравилось твердоватой натуре Славоза. Но болтливому солдату, снявшему его с фронта, все уже успели подчиниться и разбежаться. Внутренние и наружные углы цехов воняли мочой, как будто тут теперь что-то из нее делали. Вечером Славоз вскочил на так и не остановившийся поезд. Во многих купе ехали вещи без людей. Славоз сел, угостился от этих вещей и всю ночь проспал на ни- чьем тюке, не замечая дороги. Утром неизвестно где их поджидал пулемет Стекла во всех вагонах брызнули внутрь и наружу. Задетый в руку, Славоз пригляделся с полки и понял, что за пулеметом тот самый солдат, что всех отпустил, хотел окликнуть его, но пуля вошла туда, где шея вставлена в плечи. Солдат-пулеметчик гордо прошел по расстрелянным вагонам вставшего состава, узнал Славоза, прибитого пулями к ничьим вещам и назидательно сказал: «Ай-яй-яй, упалочка», — видимо на каком-то новом языке, которого никто еще не выучил. В бороде его укусила мошка и пулеметчик ее сцапал пальцами и разгрыз. А потом зацепил тело Славоза длинным стальным крюком, загнутым с двух концов, и поволок его, такое же ничье, как все здешние вещи, за собой по проходу в тамбур. 10

Ты представляешь, что пятно — форма жизни, вирус, для которого ты, а точнее, твой компьютер, а еще точнее, ты, сцепленный с твоим компьютером, — труп, среда, где разводится эта личинка. Она сканирует тебя для собственных нужд снаружи и изнутри, как будто она и есть граница между «нутром» и «наружью». Таков старт ее жизнедеятельности. Начальный опыт, за которым последует уготованная ей более масштабная судьба за пределами твоей биографии и компьютера.

Ты опасаешься, а точнее, уже откуда-то знаешь (уверенность такой степени никогда ведь не подводила?): пятно угрожает твоему будущему. Оно означает злокачественное развитие. Пятно есть пытка, механизм которой всегда ускользает от тебя. Оно выделяет что-то, из-за чего тебя как бы и не было никогда. Оно сообщает: кто-то важный и надежный, любивший тебя, больше не любит и отказался это делать навсегда. Оберегатель не смотрит в твою сторону. Пятно становится вопиющим отовсюду намеком. Ты его слышишь, видишь и читаешь. Кликаешь — откликаешься. О нем говорят, не замечая его, все, кого ты знаешь. Оно, а точнее, те ежедневные ссылки, которые в нем открываются при нажатии, запирают тебя прочнее, чем в тюрьме, склепе, а еще точнее, как в гробу, и пятно тогда — твой надгробный камень с нечитаемой, как во сне, эпитафией. Оно адресовано тебе, как вирус, возникший, чтобы убить только одного человека. Пятно — это тотенкопф, мертвая голова или другой фрагмент трупа неизвестного в комнате, где ты проснулся и откуда нет выхода, а в гладких белых стенах нет ни дверей, ни окон, ни швов. Ты обручен с ним, пока не растаешь, пока не утонешь в пятне. Оно может растворить.

В нем можно утонуть. Пятно делает тебя абсолютно голым, ведь ты не знаешь, кто еще все это читает. Настолько голым, что ты боишься растаять. Как будто тебе сказали, что все, что с тобой было, — не раз показанный фильм и ты выдуман сценаристом, то есть ты один не знаешь, что будет с тобой, не читал, что написано дальше, потому что ты не существуешь. Ты не можешь отказаться от пятна и от ссылок, как от наркотика. Таких ссылок не может быть, и ты начинаешь подозревать, что пишешь и создаешь их сам, под чьим-нибудь гипнозом. Раздвоенный драгдилер, впаривающий товар самому себе. Более правдоподобных объяснений у тебя нет. Еще ссылки могут браться из «подслушивающего» устройства, всевидящего шпиона-паразита, тайно проникшего в тебя, но это уж совсем фантастика. Зачем это кому-то? Ты ни с кем не говоришь о пятне, хотя и пробовал, останавливаешься. Но с тобой говорят о нем все, если правильно слушать. Ты боишься, что, если не получать этих писем, не смотреть на него, не нажимать, не читать ссылок, случится с тобой плохое, например, смерть, и еще тебе кажется: то, что случится в случае твоего отказа, гораздо хуже смерти, еще необратимее, но названия этому тебе не сообщают. Пятно — пища твоего сознания, но оно же и плоть твоего сознания, так ты становишься саможором. Пятно происходит оттого, что ты виноват, но в чем, ты не узнаешь. Ты осведомлен, что пятно может заставить тебя сделать нечто действительно запретное, что тебе никогда не было нужно, и ты не будешь знать, зачем так поступил. Когда приходит пятно, тебе кажется, что некто тебя невидимо трогает везде, а когда ты начинаешь читать про себя, чувство, будто отовсюду подергивает током. Пятно как татуировка, которую тебе делают неизвестные, пока ты не в сознании. Или как ожог, истории которого не помнишь.

Ты ощущаешь его своим главным достоянием все сильнее и четче, но ты читаешь об этом своем ощущении в этой ссылке, кликнув по пятну, и начинаешь сомневаться и представлять, какие лица будут у милиции, ну или у разведки, если ты обратишься.

У них будут лица осторожных докторов. Никто тебе не ответит, как так выходит, что весь ты просвечен невидимым лучом, поперечный срез которого и есть это пятно.

Тебе вздумалось ненадолго бежать от пятна. Давно нужно было по делу в Питер и проведать отца.

Вода мартовской Невы как давно не тертое безответное серебро. Ты вышел из Эрмитажа и смотрел на легкий катер сквозь бледный непрозрачный дождь. Негр, вышедший оттуда же, внимательно смотрел на тебя и курил. И как она тут отдыхала? — спросил ты молча о маме. Ты сколько раз ни приходил, только уставал. И тут же забеспокоился, попадет эта питерская мысль в ссылку или нет, и будут ли вообще тебе новые пятна-ссылки, когда ты вернешься?

В обратном поезде случился сон о посылающем. Он не идет, но приближается. Рука вытягивается в коридоре смутной гостиницы, чтобы тронуть тебя. В ответ ты прячешь свою руку за спину, как будто это поможет, как будто у тебя руки и нет. Он стоит там, и локоть его уже опускается до земли, а дальнейшая длань растет к тебе. Вблизи она привычного вида и размера. Если бы локоть посылающего не упирался в ковер, нельзя бы было держать на весу такую длинную шести-наверное, метровуюконечность. Сам он стоит там, неразличимо далекий, а пальцы его танцуют у самого твоего лица, они нормальные, не больше и не страшнее твоих, спрятанных, и сейчас тебя возьмут за нос. И тут, хоть и знаешь, что полагается бояться — весь сон с пометкой «ужастик» на коробке, — ты видишь, что рука посылающего прекрасна. Она лучше всего, что ты видел во сне и наяву. Она — король растений и предел мечтаний. Такая рука может быть у любимой куклы. А вот он сам, так ли он хорош, не можешь понять на таком расстоянии при таком освещении, слишком он отстоит. Не дает тебе из гостиницы уехать. Тут твое место. Ты просыпаешься с грустно-радостным, мудрым открытием: в гостинице ты не живешь, а работаешь. Ты — кто-то из персонала. «А если послано не мне, а кому-то еще через меня оно?» — задаешься ты, совсем просыпаясь под утренний рэп проводницы: «Кому нужны билеты? Щас закрою туалеты!» Открыл глаза: хладный блеск стальных лягушек, удерживающих над тобой полку. Напротив смеженные веки спящего — два кофейных зерна.

Вдруг ты не получатель, но только почтальон? И, может быть, в железнодорожном сне тебе просто хотел посылающий дать на чай? Размешивая его в стакане, ты представил себя тем услужливо пламенеющим кусочком сахара, сквозь который в воду попадает абсент, мутнеет, и все равно несладко пить.

Перед сном сосед по купе рассказывал про Чухляндию, а именно, звал туда на заработки. Делается гостевая виза. Автобус идет из Питера. Кредитку пустую показываешь на границе таможеннику, деньги, мол, там. И ты чуть не повелся. Мог еще дальше скрыться. Но решил, что такое успеется всегда, и можно для начала ограничиться трехдневным Питером.

О жизни попутчик ответил уклончиво: «Довольно-таки доволен». Потом ты слушал его о бабах. Запомнились «глисты во влагалище, они же влагалищные глисты» и «гелиевые губы, грудь, это вредно. Оно мигрирует». Спрашивал, чем ты занимаешься по жизни.

Ты сочинил ему вот что: подделываешь шедевры абстрактной живописи. Этим достойным бизнесом и объяснил попутчику свой отказ срываться в Чухляндию. Вас таких, находящих для иностранцев «старинные» картины, целая бригада. В дневной легальной жизни вы эксперты, дающие заключение: подлинник или нет, но на этом серьезно не заработаешь, так что приходится крутиться. Число новообретенных Малевичей, Фальков и Лентуловых в частных коллекциях иностранных собирателей потихонечку растет вашими стараниями.

— А если там проверят, у них, еще раз? — предостерег попутчик.

Ты пояснил: все чисто. В производстве шедевров прошлого используются только материалы, краски, лаки, смолы из этого самого прошлого. С другой стороны, осеняло тебя по ходу поезда, возможен и обратный бизнес. Попутчик все сильнее удивлялся. Ты снова пустился в разъяснения: допустим, что кому-то нужно вывезти настоящий шедевр, и он приносит его вам, экспертам. И тогда вы путем незаметного напыления добавляете на холст филоцианиды, которые появились только в конце двадцатого. И даете экспертизу, которую подтвердят где угодно: никак не раньше такого-то года, то есть подозреваемый мастер здесь ни при чем.

— Так ведь они у вас часто берут фальшак как подлинник, — смекал попутчик, — значит, думают, что это реальный Малевич-шмалевич, а им нужна справка, что это как раз фальшак, новодел, чтобы на границе вышел цимес и никто комар носа.

— Так точно, — радовался ты тому, что слушатель подхватил игру, — мы даем им справки на новодел о том, что это фальшивые картины, то есть ничего формально не нарушаем, а они платят адские бабки, и думают, что обманули весь свет. Даже если кто-то где-то когда-то и раскопает всю нашу химию, владелец будет до конца уверен, что это всплыло наше «специальное подновление», а на самом деле у него подлинник.

— И еще он будет уверен, потому что столько бабла выложил, чтобы жаба не душила, — добавил попутчик. Слова твои настолько его взбудоражили, что он засобирался в вагон-ресторан. Ты отказался. Он вернулся где-то в районе Твери, когда ты уже засыпал.

Громко сорил мелочью, приговаривая «все, что сыплется, не деньги», потом не выдержал и тиснул тебя за плечо:

— Так ведь экспертиза твоя по-любому фуфло, хоть честная, хоть не честная, — извергал он обдуманное в ресторане, — вы ведь не можете установить, чья картина, кто автор, а только время можете. Вот ты рассказывал, определили недавно реального Лентулова и напылили его своими цианидами, как будто он вот сейчас написан, а это ведь все равно неизвестно, может, это не Лентулов постарался, а сосед Лентулова по коммуналке в том же самом году.

— Ну, — возразил ты, сонно отворачиваясь, — там похоже очень, в его стиле, косые такие груша, самовар фиолетовый, у нас ведь не только химическая оценка, но и художественная.

— Похоже! — не унимался переполненный иронией и винными парами попутчик. — Сосед Лентулова шпионил за Лентуловым в замочную скважину из коридора, сек, как он рисует, отсюда, из-за скважины и неудобства осмотра, вся косота груш с самоварами, лентуловский талант ни при чем, а подлинник утрачен.

Так что вы сами себя, ребята, а не только покупателя, наебали.

Не бывает никакой экспертизы!

Он понял это и громко смеялся. Ты демонстративно похрапывал, досадуя о том, что в любом праздном вранье оказывается слишком много скрываемой правды.

Пишешь Майклу, названия еще нет, может быть: Заяц

В квартире на столе гипнотически уродливая диковинка. Из нефрита либо из мутного стекла. Поджавший ноги человек в смиренной позе. Из-за обритой головы его выглядывает вторая такая же голова. Я подошел. Оказался резиновый заяц. Оранжевый. Ушастый.

— Мой сын, — пояснила Лена — глядя вместе со мной на игрушку, — в детском саду сегодня до пяти.

Я поставил ушастого на место. Вернулся в кресло. Двуглавый монах спокойно и взыскательно выглядывал сам из-за себя, слушая наш разговор. Я полистал комикс. Отдельные страницы склеены детскими соплями. Почему обязательно детскими? Банальное допущение. Слишком много таких допущений в голове. Они делают мысли быстрыми и стандартными. Как у всех. Почему обязательно у всех? Совсем не у всех. Еще одно банальное допущение. Не могу представить себе места и обстоятельств, в которых я не делал бы таких допущений.

Выслать это, про зайца, Майклу? Или не надо? — задавался ты, спускаясь от Лены в лифте. В «Либертариат» вроде только выдуманное подходит. Хотя в последнее время просачивается из памяти все больше. И кажется, что не туда отсюда, из жизни, просачивается, а наоборот, из ненаписанного, но где-то уже имеющего место текста капает сюда, к тебе. Или это и есть проклятие? Ты вышел из ее подъезда. Заклейменный.

У Акулова правдоподобия ради должна быть другая память.

Без вот этого вот советского метро. Но Майкл не возражает. 11

Вот тебе четвертое упражнение: смоги, закрыв глаза перед сном, вообразить себя со стороны. Как ты расположен в комнате, что вокруг за предметы? Если это получается, представь себя, смирно лежащего, внутри квартиры. Кто и как живет в других комнатах? Потом внутри дома: кто в других квартирах? Внутри улицы, района, города, страны, материка. На всей поверхности третьей от солнца планеты. На обочине галактики. Все время увеличивай масштаб взгляда, обязательно продолжая видеть себя. Успех не в реализме, а в яркости и деталях этого внутреннего мультфильма.

Ранняя Пасха в Крылатском. Снег на северной стороне холмов со сглаженными вершинами. Бирюзовая вверху и цементная снизу церковь с колокольней. Три двухсотлетних тополя. Очередь к плащанице — у всех на лицах есть подвижническое. Откуда? Это потому, что стоять в очереди, не зная точно, зачем и куда, и не интересоваться, это и есть подвижничество, самодостаточный, непрактичный жест. Бледнокаменные лица, веснушки, серые пустые глаза нуждающихся в чуде. Наманикюренная щепоть летает ото лба к груди. Рядом крестится ребенок изумрудно-зелеными пальцами. Вчера красил яйца вечными порошками. Все наклоняются, а он встает на цыпочки, целовать золотую книгу. Тяжелые жуки и пер-вые шмели в воздухе, как замедленные пули, носятся к сладкой медовой вербе и обратно. Милиция остервенело крутит железку, засунутую в морду своей советской машины. Не заводится. Один из милиционеров махнул безнадежно и пошел наперерез велосипедисту. На велосипедах здесь, оказывается, нельзя.

Ветер быстро листает на лотке «Святое Евангелие», «Молитвослов», «Жизнь во Христе», «Чудесные истории из жизни святых», «Великий мученик». Некоторые на старославянском, с черным и красным шрифтом. Жадно перелистывает, будто ищет нужное, а его там и нет, или промахивается всегда. Так ты ищешь лекарства от проклятия, обшаривая праздник глазами, надеясь, что само как-нибудь избавление на себя укажет. Лампадное масло в пластиковых бутылках. Гжелевые яйца, глиняные светочи, восковые свечки, из одной мальчик пытается изобразить сигару. Синяя колокольня — бутылка для святой воды. Представляешь в ней рыбку. Задаешься, кому сгодился бы непрозрачный аквариум. Только тому, кто берет его для себя, а не для других, собирается в нем обитать.

По обе стороны от церкви столы, накрытые шуршащей на ветру клеенкой. У столов толпятся дети, девушки, мамаши и бабушки, выставив перед собой куличи и выложив разноцветные яйца. Ветер пробует катать их и ловят, каждая — свое. Взрослых мужчин поменьше. Только интеллигенты с седыми вихрами, но очень рыхлого, скорее бабского вида. Кидают мелочь и кладут яйца к обходящему всех с корзиной блондинистому служке в серебристом облачении. Выходит поп с кучерявой, черной, веселой бородой, машет метелкой на улыбчивых и жмурящихся женщин. Капли нимбом взлетают над ним, и кажется на миг, что ветер принес дождь.

Некоторые пробуют зажигалками затеплить свечечки, поставленные в куличах — никак, дует уж очень. Птицы волнуются и кричат, кружа над двухсотлетними тополями. Парень, спешившись с велосипеда, с каждым порывом оглядывается на ноги стоящей у кулича девки. Ее длинная юбка разлетается всякий раз гораздо выше колен, открывая черные «чешуйчатые» колготки. Русалка, — приписываешь ты велосипедисту свои мысли, — раз в год на Пасху подводный царь дает ноги, а уж юбка какая нашлась. Лунная капля на пальце в серебряной оправе видна тебе вместо ее лица. Утопленница.

— Я не знаю, идти ли к причастию, там кагор, а я ведь закодированный от алкоголя, — советуется с незнакомой, но участливой прихожанкой сорока- примерно -летний в тренировочном костюме. Ты услышал его, потому что не знаешь тоже: идти или не идти. Может ли кагор воздействовать на черную электронную почту? Сотрет ли он пятно, как стирает ладонь испарину со стекла? Блаженная мимо очереди пробирается в церковь с кошкой на руках. У кошки скрыты уши, морда замотана носовым платком. По этой перевязанной голове всем видно: кошка, а не кот. Сама блаженная тоже в платке. Знает, как надо.

«И этот сладковатый запах / И этот золотистый мрак / У алтаря на задних лапах / Стоишь и смотришь, как дурак / И ничего не понимаешь / В старославянском торжестве / Как будто с кем-то ты играешь / Как будто с кем-то ты в родстве / И населенный тесно, дружно / Многоэтажный дом икон / И ты не знаешь, что же нужно/ Чтоб здешний разгадать закон? / Скопировать повадки / Остаться на постой / Влюбиться в голос сладкий / И в воздух золотой» — сочинял и не записал ты давным-давно, когда для всех вдруг стал важен «Серебряный век».

Молящийся вне храма — вот один из переводов твоей фамилии. По дороге назад, изучая во рту слюну и думая, какого она стала бы вкуса, если б выстоял очередь, увидел Шуру. В церкви он расслышал: «Слава суициду и святому духу!» У него был с собой, и он показал свой недавний рентгеновский портрет — явственная трещина в черепе и православный крест на шее сияли в загадочной тьме. Отказался в лучевом кабинете снимать распятие, имитируя фанатизм, усугубленный как раз этой трещиной. Ты вспомнил один из первых таких снимков: невесомый прозрачный череп фрау Рентген в жемчужном ожерелье, похожем на второй позвоночник.

— Почему так? — риторически спросил Шура. — Читаешь- читаешь нечто смешное, Аверченко там, Довлатова, и ни разу не улыбнешься, а зачешется вдруг бровь или глаз ни с того ни с сего, и хохочешь, как мудак?

«Археолог» — назвал он попрошайку, вынимавшего монеточку из жидкой земли. Обочина нищих, уже успевших загореть. Один сидит спиной к идущим с куличами. Нищий, который ничего не просит.

Рисуемые по-прежнему прячутся от себя. Прячут друг друга, пока ты шуршишь настольной мышью, в глянцевые карманы ртов. Черные овалы голов хочется нарисовать так, чтобы их нельзя было точно сосчитать. Выдувают друг друга из ничегожности. Стеклодувы.

Приказываешь себе срочно покончить с личными и слишком оттого узнаваемыми впечатлениями в прозе Акулова. После букв М, рдеющих у метро зимними вечерами, и революционных статуй, исчезнувших из своих ниш, Майкл перестанет тебе верить, а точнее, делать вид перестанет, что верит тебе, акуловскому сочинителю. Ему нужны «сны Евича». Он интересуется, обрывается или нет эта линия в акуловских рукописях? Ты от него зависишь. И пишешь от имени Акулова вот что: Комета

— Комета изменила воду, — сказал мне человек в ночном поезде.

— Комета?

— Ну, метеорит, — не стал настаивать попутчик, — точнее, ме-те- о-ри-ты, множественные останки. Была такая же ночь, как сейчас. И вдруг похоже на брызги, на огненные ошметки, на кого-то, кто сначала летел к нам один, а потом вдруг разбился о невидимый свод, прозрачный, твердый, и превратился в армию. Во все стороны полетел.

— И что?

— Источники отравлены. Теперь съедутся все, как вы, на курорт пить воду, но вода-то ныне иная. С кометой смешанная.

Шизик — прожужжало у меня в голове.

— Не то что-то будет. Так что вы не пейте. Уезжайте в другое место. И никому особенно не говорите. И себя сбережете, и не запишут вас в сумасшедшие.

Ему было выходить. Состав нехотя замедлялся. Кроме нас в вагоне все спали. Заранее, чтоб не прыгать на ходу, он поднялся и пошел в тамбур. Не обернувшись, не взглянув на меня, без «до свиданья!» Оставив блестеть на столе овальные сливы, купленные час назад на такой же платформе. Я надеялся видеть странного попутчика в окно, но там прошел только парень с фонарем в руке, да звал кого-то через усилители женский вокзальный голос.

Я даже уже не помню — да и знал ли? — как называлась та станция, где впервые услышал о ядовитой комете и новой воде.

С неимоверными подробностями все это вскоре стало излюбленной притчей в несерьезных газетках. На воды ехали любопытные, искали и находили осколки метеоритов, изменивших состав и действие воды. Возможно, впрочем, что эти легковерные энтузиасты выдумка тех же изданий, «поддерживающих тему». Меня волновало другое: тот в поезде, сошедший ночью, был автором всей этой истории или одной из ее первых жертв? Тогда ведь никакие газеты об этом не писали еще и никакие эксперты не анализировали снимки «салюта» на предмет их подлинности, а грунт на предмет опасных неземных неожиданностей. Он сам- то в это верил? Или сам сочинил? Или послушно был чьим-то передатчиком, проверял на мне способность морочить голову?

Что он-то там делал, на курорте? Зачем приехал? Ведь по акценту судя, не из местных. А по виду — не из больных. 12

Банально многими ощущалось, что мир проклят, но гораздо меньше людей додумывались до того, что проклятие предшествует миру. Сначала было произнесено проклятие, и потом, как его первое проявление, возникла сама действительность. Потому всякое отдельное проклятие, любая порча — это только неполное напоминание о том, лежащем за пределами мира, изначальном проклятии, которое и привело к возникновению всего.

Ты решил, что оно, пятно, — карта. Но карта чего? Вспоминаешь впервые за много лет рассказ «Золотой жук». Открыв утром дверь, обнаружить за ней карту мира и более ничего. Побояться наступать.

Ну не карта, так негатив. Микрофотография. Конкурс в ныне закрытом детском журнале: радикально увеличенный снимок обычного хлеба. Предлагалось угадать, что это. Больше всего похоже на Луну: кратеры-короны. Ты мечтал правильно угадать. Слал в редакцию письма. Выиграть фотоаппарат. Отгадал неправильно. Правильно отгадали другие. Решив не завидовать, на фотоаппарат накопил, толкая в классе мутные фото групп «Кисс» и «Слэйд».

И купив, тут же использовал «Смену-8М» для этого подпольного бизнеса.

Вынул часы из кармана (не любишь носить на себе) и увидел их как-то отдельно от остального, словно они висят перед тобой в пустом аквариуме. Остальное тоже появилось, не замедлило, но только на циферблате, а точнее на стекле часов, показавшем гордые верхушки сосен, белый ветер облаков, и солнце сквозь хвою. Ты заставил солнечное пятно пройти слепящим сгустком по циферблату привычный маршрут стрелок, воспламеняя подряд все зеркальные цифры. В центре круга ручного времени написано нерусское слово, очень подходящее этой игре. Но ты об этом не думал, избегаешь многозначительности, и просто водил лучом по цифрам, получая физическое, детское, птичье удовольствие. Пока ты делал так, сами собой из памяти высовывались сходные лесные случаи.

Мальчишеский мотоцикл. Занесенный прошлолетней бурой хвоей асфальт, ведущий в незнакомый лес. Нельзя опаздывать. Какой-то зверек, не больше белки или ласки, прыгнул со ствола на дорогу. Ты вывернул руль и увидел большую, ростом с тебя на мотоцикле, мусорную кучу, летящую навстречу, готовую поглотить. Руль ты вывернул не из какой-то там любви к неопознанной животине, а от внезапного перед ней страха. Фрейдист объяснил бы это бессознательным желанием опоздать туда, куда опоздать ты так боялся. Сначала к тебе кинулось розовое пластмассовое незнамо что, бог знает сколько пролежавшее на этой поляне, похожее более всего на увеличенное человечье ухо. Потом колеса страстно взрыли мусор, и тебя объяла зима. Окатил снег. Месяц, как сошел. Колючий, в лицо. Прятался под мусором. И тот снег был так же удивителен, как эта игра с часами.

Еще раньше другая, подростковая игра в царя горы. Став царем и защищая недолгую власть, ты отправил ногой с этой самой горы бревно навстречу наступающим. Оно неожиданно легко покатилось, грохоча, как магазинная тележка, полная бутылок и банок.

И из него, по дороге, пока другие претенденты на престол визжа отпрыгивали, из полого крутящегося тела вылетали пивные бутылки, мятые банки, детские игрушки, какие-то обертки сросшиеся.

Никто не знал, а бревно давно выгнило и отдыхавшие на нем местные совали внутрь все ненужное, чтоб «не заси- рать» этот, выигранный тобой, холм.

И это было так же удивительно, как спрятанный снег и солнечная игра с часами, висящими в ничем не ограниченной пустоте и отражавшими исчезнувший пейзаж.

Из таких вот непонятых впечатлений, предполагаешь, и бралась всегда религия. Там ее эмоциональное топливо.

Как складывались отношения Акулова с религией?

В Стамбуле он приобрел пластмассовую бутылочку с подземной водой из источника, над которым висит остекленная истлевшая икона, многозначительная труха, писанная евангелистом Лукой. Десять лет Семен Иванович не открывал воду, но часто смотрел сквозь пластик на дневной оконный или вечерний электрический свет. Зачем? На этот вопрос Акулов не отвечал. Иногда он ставил стамбульскую воду в морозилку и, опять же, вглядывался сквозь святой лед то в лампочку, то в окно. Однажды, в день какого-то неизвестного другим праздника, отвернул крышку и залпом выпил все. Его немедленно вырвало. При этом присутствовало несколько свидетелей, опрошенных Майклом. С тех пор Акулов опасливо морщился, если при нем упоминали о религии. Он именно тогда и заболел, доказывала жена, считавшая, что с непомерного глотка началась его финишная прямая длиною в пять лет. Врачи разубеждали: ни одна психическая болезнь не передается по воздуху или воде. Нельзя проглотить чужое безумие и заразиться.

На письмо православного батюшки, стандартное, рассылаемое общиной Серафима Роуза всем американцам со славянскими фамилиями, Семен Иванович ответил шутливой биографией той ослицы, что ввезла спасителя на спине в Иерусалим.

Расставшись с Иисусом, ослица вела ту же жизнь, что и прежде, — возила корзины с оливами, виноградом, вино и воду в кожаных мешках, выжимала масло, вращая жернов, таскала стенные камни и носила на себе многих, совершенно неизвестных нам сегодня пассажиров. Для нее с распятием и вознесением ничего не изменилось. Умерла, как и другие, незнамо когда и где, и ослиные кости стали дымом костра, обжитый мухами череп беззвучно скалился в канаве, а шкура долго еще лежала у порога простейшей хижины села Эн-Карем, пастухи вытирали о нее свои ступни, уставшие ступать.

На это батюшка не ответил и более Акулову не писал.

Уже будучи необратимо больным, он узнал от знакомого бизнесмена-каббалиста, что библейским древом познания был гранат (в яблоке Акулов всегда сомневался) и потому в нем шестьсот тринадцать драгоценных кровавых зерен — число каббалистических «мессиджей». Купил в тот же день гранат в супермаркете и весь вечер его потрошил. Пересчитывал зерна, выкладывая на скатерти квадраты и шеренги алых капель. Сколько их оказалось, никто не проверял, но, наверное, не шестьсот тринадцать, ибо с предпринимателем-каббалистом Семен Иванович общаться перестал и одним из последних его желаний, доверенных психоаналитику, был запрет приглашать сего «обманщика» на похороны. Психоаналитика Акулов упрямо именовал «аналопсихологом». Из-за этого обидного титула доктор брал за свои услуги дороже среднего. Иералты

Я приехал сюда узнать больше об исчезновении господина. Его жена, спустившаяся с ним в подземную мечеть Иералты, видела, как он зашел за колонну, и не видела, чтобы он где-либо появился. Обращения в полицию и проверка мечети ни к чему не привели. Жена господина все время говорила о своем ребенке, оставшемся неизвестно зачем без отца, и подозревала во всем имама. Имам вообще делал вид, что не понимает наших вопросов, и навязчиво предлагал мне купить фото изразцового интерьера, михраба и священных гробов Иералты, раз уж мне так нужны «подробности». На пушистом ковре криминалисты не обнаружили никаких следов. Имам заверил, что пылесосит лично каждый день. Я хотел знать точное, официальное число колонн в мечети, не стало ли их, с исчезновением господина, одной больше или одной меньше?

Но колонны оказались нигде не учтены.

Я шел, размышляя, не пора ли поискать господина в одном из разукрашенных гробов-реликвий, когда увидел огонь и людей с флагами. Это был пожар. Горели три деревянных дома на загнутой вверх улице, но люди торопились сюда не с ведрами, а с флагами, и дружно шумели теперь, размахивая своими лоскутами на фоне пламени. Делали ветер.

Телевизор в отеле принимал канал неизвестной мне страны. Там начиналось похожее на Олимпиаду, с восторженным закадровым голосом. Шеренга высоченных парней в спортивных трусах и майках передавали друг другу с рук на руки голого карлика с факелом в руках. Я не стал ждать, чем кончится, и переключился скорее, узнав огонь в руках карлика — тот же, что грел меня только что на загнутой улице. 13

Твое пятое упражнение: вспомни свои предыдущие жизни. Нужно увидеть, где, когда и с кем ты жил, с чего это началось и чем кончилось. Надеемся, тебе понятно, что верить в реинкарнацию для этого совершенно не обязательно и даже мешает.

Объятый зеленым огнем майского леса, ты на дорожке с детской коляской. И вдруг затрещала и стала рушиться сосна. Повалилась с деревянным громом, разломилась на дрова крона, давшись оземь, и запахло на весь лес смолой.

Никакого ветра не было. И стояла она не хуже других местных сосен. Так вот однажды пятно сработает. Без предупреждения обрушишься на грунт, сломавшись у корня. От грохота младенец проснулся и зевал у себя в пеленках, пока гигант падал. Протискивая коляску меж кустов, ты подошел вплотную к упавшей. Осмотрел ствол. Внутренность темная, коричневая, а поверхность светлая, мягкая, как плоть. Чешуйчатая кора хрустит под ладонью. Там было беличье дупло, очень высоко, никак не достать снизу. Теперь ты мог сунуть руку. Кланялся, собирая вокруг рухнувшей землянику, а ребенок, выглядывая из коляски, двузубо улыбался, думая, что ты играешь с ним в прятки.

— Она размокла, дожди, — толковал тебе этот случай знающий плотник, — разбухла от дождей, потом сразу солнце припекло, ее закрутило, сосна — дерево мягкое, зубами отрывать можно, закрутило, повело и обвалило вниз.

Скорее всего, первое воспоминание в похожем лесу: ты собираешься поселиться внутрь спелого одуванчика. Среди тонко натянутых струн, за пушистой стеной. Пока некто не дунет. И, не зная, как поселиться, дуешь сам.

Жесткие — натянутая хладная пластмасса — коляски твоего детства времен «холодной войны». Чтобы ребенок как можно раньше собрался, встал в строй. Они были гулкие, не такие, из них хотелось поскорее выбраться и осознанно готовиться к вечно почти уже начатой атомной войне. Советские коляски напоминали гробы и потому призывали подниматься и решаться. Нынешние подражают утробе, призывают не торопиться, отдохнуть, все более или менее решено теми, кто тебя возит.

Пятно может оказаться напоминанием: атомная (слова «ядерная» ты не признавал, ассоциировал с артиллерийским прошлым) война уже случилась, все в спасительном шоке и потому не замечают. Смотрят на сгоревшие стволы и упрямо видят прошлую листву. И вот, блот- вторжение реальности, первая проталина, растопившая иллюзию адским теплом, моментальное фото взрыва, распустившегося нестерпимой для глаз короной в небесах.

Там паслись облака, складывались-раскладывались из них моментальные альянсы, недолговечные тела. Контур казался тебе все более и более знакомым, как будто облаками правил твой страх и скоро вот уже, сколько ни приказывай себе, не видно разницы между ними и хранимой у тебя дома в электронной почте печатью. Не хватает только надписи в небе. И чтобы ее не увидеть, остается опустить голову. Допустим, он, Акулов оттуда тебя проклял, недоволен подлогом, шлет приветы с того света. Пятно — его законная месть за присвоение чужого, не существующего, правда, литературного имущества, за наглое и ложное истолкование его чистой страсти, бегущей по бумаге, судорожной линии, огненно скачущей по страницам ничего не означающего и никому не адресованного «письма». Но проклятие обречет тело, контейнер, психофизическую машину и тем самым выпустит, спасет, отправит по назначению подлинное твое, неизвестное тебе имя. Потому радость вместе со страхом. На это ты уповаешь, раз уж пятно посещает тебя.

Тебе снова кажется, ты узнал его. Всегда, когда присылают, ты вроде бы узнаешь, не думая, но уже через секунду сомневаешься, а через минуту совсем не уверен, не ложным ли, только что сфабрикованным воспоминанием все объяснилось. Сегодня, глядя в почту, ты видишь шарльер, горящий над волнами, пожар воздушного судна, отраженный Ла-Маншем. Цветной рисунок в квартире, где ты бывал ребенком. Шар был портретом с пылающей щекой. Интересно и надо бы узнать: чьи лики рисовали на первых водородно легких телах, носивших людей по воздуху? В той квартире ты представлял, сжимая пластиковую саблю в темноте чужого коридора, людей, давящихся дымом над водами. Сгорающий портрет, волшебно оживляемый пламенем. Бесстрастный лик, съедаемый огнем, становится мятежным. Исчезающие глаза Императора? Короля?

Или его наследника? Святого покровителя? Мецената? Античного духа стихии или героя? Самого изобретателя? Его ребенка? Кухня

Лунно загнутый арабский нож. Она в торжественном белье подходит, садится, дает ногу. Он ножом, начиная с большого пальца ноги, пускается чистить ее, как картошку или как апельсин, и она, как картошка, под гнутым лезвием превращается в ломкую ленту — ворох млечной плоти. Никакой красной грязи в ней нет. Внутри она такая же, как и снаружи, белая, матовая — цвет своей кожи. У нее нет кожи. Она одинакова насквозь. Лезвие едет, «разматывая» ее, все ближе к довольному лицу, и вот под нож попадают губы, ноздри, глаза, брови, лоб. Разрезав ее улыбку и взгляд, он близок к завершению этой части ритуала. На кровати лабиринт, которым она стала, красивая кожура с так и не найденным содержимым. Он доволен работой, берет ее и, взвесив на руках, как елочную гирлянду, несет на кухню. Там он положит это в кастрюлю. Не умещается. Много нужно мять. И будет варить. Чтобы плоть по-настоящему онемела. 14

Почему прерывается на полуфразе, спрашивает Майкл, правильно ли он понял, что так и задумано, то есть так и в акуловской рукописи, «онемела» и все, или что-нибудь не так с вашей почтой?

Старичок на остановке у военкомата двум полузнакомым или вовсе незнакомым бабулям, жалующимся на несправедливую жизнь:

— А вы ей в подарок банку с огурцами, а внутрь, к крышке, на веревочке гранату. Она крышку откроет, веревочка дернется, ее и разнесет.

Бабули испуганно вглядываются в старичка: щупленький, седенький, с палочкой, он необычайно добр и лукав лицом, как будто в детской сказке играет. Продолжают свой обиженный шепот и скорбные вздохи. Через минуту дед опять:

— А вы ей картошечки пожарьте и туда поганку бледную, не-до-ка-зу-е-мо! — смеется он, играя морщинами и постукивая палочкой в асфальт, будто ему там вот-вот откроют.

Бабки глядят на советователя растерянно. Возвращаются к разговору.

— А вы у себя в канализации пробку пенопластовую поставьте, — не унимается дед, — и вся канализация к ней попрет, а как разбираться придут, вытаскивайте.

Бабки что-то наставительно говорят ему, кажется, советуют чаще молиться. Старик беззвучно смеется, дергая головой. Сейчас он — гордый хищник в мире обреченных овец. По всему видно, мухи в жизни не обидел и живет безвредной мечтой о жестоком наказании всех неправых, о справедливом насилии.

Как на тебя действует пятно? Как недоказуемая поганка бледная в картошке, то есть незримо пропитывая привычный пейзаж потребляемой жизни. Как граната в огурцах, разорвет там, где никто никогда ничего, всегда открывали-ели. Как пенопласт в канализации, то есть утопит тебя в твоем же дерьме, назад все отвергнутое вернет. Запустит спящий в каждом механизм самоуничтожения, последовательность действий, отстегивающую тебя от необходимости жить. Пятно. От кого, интересно тебе, больше зависит его влияние, от получателя или от посылателя? Или от почтальона, который, направляя, и придает смысл сообщениям? Выключив компьютер, ты встанешь и услышишь из другой комнаты: «Возьми чудо с собой!» Там жена смотрит. Реклама — это когда хлеб становится в том числе и зрелищем, как тот твой хлеб из детского журнала в загадке-фотоувеличении.

Никто не запретит тебе оставить компьютер включенным или закупорить себе уши. Обещанная реклама за стеной все равно прозвучит, и ты все равно почувствуешь страх. Даже если ты перерубишь телекабель под плинтусом, она все равно прозвучит, только за следующей стеной, в соседней квартире, и ты почувствуешь страх от этого банальнейшего знания.

Страх от того, что мы можем предсказать все, а ты — ничего. Страх от того, что покрывало на диване, пока ты отвлекаешься, читаешь, смотришь на экран, спишь, схватит тебя, завяжется в мешок, а то и удушит. А почему нет? Гадать потом будут, как это случилось? Само или убийство? Но тебе-то уже будет все равно. Перехлестнет сикось-накось, затянется на глотке, спутает руки, стреножит. Обыкновенное диванное покрывало, купленное из-за оригинальной, белой с синими языками, расцветки. Говоря «оригинальная», приходится мысленно указывать год и место, когда и где это сочли бы оригинальным, правда? Обернись и сравни, оно так похоже в этой смятости на ядовитую медузу из японского мультика. Не хочешь, не оборачивайся, оно все равно похоже.

Вчера ты распечатал пятно на принтере. Глубокий прямоугольник могилы со схематичной вагиной на дне. Или высокий зиккурат с тем же самым на вершине. Попытка проиллюстрировать слово «пиздец» буквально — развлекаешь ты сам себя. Дельфийская щель, из которой Пифия вдыхала будущее.

Майкл пишет, Акулов не был жаден, особенно в отношении животных. Как тебе это представить? Семен Иванович сидит на бульварной лавочке, изогнутой кренделем, к нему все ближе подступают свинцового цвета голуби. Акулов, приветливо им улыбаясь, достает из кармана и бросает птицам горсть денежной мелочи, несколько несерьезных монет невидимой тебе отсюда страны.

О щедрости Акулова вообще-то Майкл сообщил, напоминая про оплаченный билет до Нью-Йорка. Тебе нужно только выбрать число. Он спрашивает, когда ты сможешь? «Первый этап» работы сделан и принят заказчиком. Ты ничего не знаешь про второй этап и будет ли он. Ты не знаешь заказчика. Это не Майкл.

Ты рисуешь рот — глянцевый бездонный карман, в котором, предположительно, как у Буратино, лежат деньги строгого доктора кукольных наук. Прыгнешь туда? Ацефал в храме

«Каждую ночь земля глядит нашими глазами на Луну. Луна — ее мертвый ребенок», — добрым громким микрофонным шепотом началась проповедь в соборе, где собрались уцелевшие. Это было последнее безопасное место, но и его никто не охранял, если не считать почти голой и удивительно волосатой дамы, нервно что-то делавшей у входа. Скоро всем стало ясно, кого силилась не пустить «обезьяна» в дверях. На пороге возникла фигура в платье длиною в пол, но без головы. Она означала: на сегодня и навсегда проповедь окончена. «Шахматная принцесса» — успел я ее назвать. Пальцами безголовая потянула лямки платья с плеч вниз, открывая грудь. Но груди-то как раз и не оказалось. Оттуда, из под ключиц, властно смотрело на нас ее принцессное лицо. Открывшись, она начала сухо щелкать пальцами, превращая всех в то, чем мы сейчас являемся, позабыв свое происхождение и прежний язык. 15

Майкл уточняет адрес своего офиса и дорогу туда от отеля, чтобы ты все нашел. Шутливо он вспоминает: Акулов любил, когда что-либо попадает не по адресу. Представится заграничный ухажер необразованной девушке племянником Папы Римского, а его, поверив девушке, и украдут запрещенные фундаменталисты, у которых она оказалась осведомителем. Семен Иванович смачно пересказывал такой, найденный в газетах случай, считая его донельзя смешным.

Упражнение шесть. Просыпайся каждый день и выбирай себе новые политические взгляды, художественные вкусы, сексуальную ориентацию, одежду, конфессию, гастрономические принципы. Смешивай до бесконечности. Воспринимай окружающее сквозь выбранную роль как можно честнее и детальнее. Испробуй все сочетания, то есть все типы людей, какие знаешь или можешь вообразить. Когда станет получаться сравнительно легко, попробуй перестать играть в это. Кто ты теперь?

После посещения посольства и заполнения анкет желание сделать еще что-нибудь американское поворачивает тебя к желтой вывеске «Мак» над открытой верандой.

Воробьи у «Макдоналдса» совсем не те, что на промышленной окраине или тем более в деревне. Мак-воробьи налетают на тебя, открывшего рот, чтобы жевать, и рвут себе крошки, остро чиркают коготками по кунжутному парашюту бигмака, кричат в лицо, делают мелкий ветер. Их не просто прогнать, когда лето и ешь на улице. Ешь бигмак или макчикен, ты вправе выбирать. «Чизбургер — улыбка буржуя», — переводил Шура. Смотришь в жирно и неслышно лыбящийся тебе чизбургер. Прицеливаешься ртом. Ешь в надежде наткнуться зубом на редчайший мак-приз, настолько редкий и дорогой, что его даже не заявляют в светящемся меню, не рекламируют, не обещают, и все же каждый догадывается о нем и с надеждой идет сюда. На миллиард бигмаков и макчикенов один кладут, а может быть, и реже. И если кому достанется такой, обнаружится под булкой монета с мордой радостного джокера, то везун настолько счастлив, что тайно молчит о выигрыше всю жизнь. Называется «Мак-нирвана» или «удовольствие удовольствий». Жизнь превращается в кайф, но источник кайфа, естественно, скрывается. Такой крутой приз, что и представить его себе невозможно заранее, только прилежно жевать и шугать рукой воробьев. Потому что можно ведь и не узнать этой главной тайны внутри бигмака или макчикена, никто в середину не заглядывает ведь, не лезет под эту мухоморно-кунжутную булочную шляпку. Покупатели не настолько любопытны. Кусают-глотают, и все. А это значит, что многие, ну ладно, пускай не многие, но кое-кто иногда глотает и высирает свое спасение, благодать и нирвану, даже не подозревая об этом. Свою другую жизнь некоторые проводят сквозь себя, давно уже ни на что такое и не надеясь, если честно, устав ждать. И выводится счастье из разуверившегося организма естественным путем.

В детстве на Новый Год советский рубль с Лениным завертывали в пельмень и кто наткнется — это смешно. Дядя Толя, помнится, метнул пельмень с Лениным в рот (ты приметил, в каком спрятали) и, ничего не заметив, крякнул, накатил сверху водочки. Может быть, отсюда эти идеи насчет «Макдоналдса», ты не знаешь.

Теперь тебе кажется, ты зашел туда просто неосознанно прячась от скорого дождя. Взял картошку по-деревенски. Оказалось говно. А значит, в туалет. Входишь, в зеркале смотрит чье-то лицо вместо твоего, неизвестное, и одежда другая, и возраст, даже, возможно, национальность. Картошка, что ли, так действует? Или какой-то у них фокус там с зеркалами? Но зачем он им, приличной корпорации? Ты не сторонник конспирологии, всегда считал этот жанр литературой, бессовестно выдающей себя за нечто более серьезное, и потому ты всегда думал, что «Макдоналдс» — это «Макдоналдс», и более ничего. Никакой клоунады дьявола и тайных планов мутации человеческого вида.

Из кабинки появился работник в корпоративной форме, с двумя синими пластиковыми мешками. Вопросительно посмотрел. Спросить у него? Но что спросить? Не знает ли он, почему в зеркале отражена другая внешность, у тебя ведь вот, нате, не такая куртка, да и сам ты не тот? А если скрытая камера? Глупенько сейчас выглядишь, а потом покажут. Шура увидит в MTV и засмеется, позвонит Йогуртеру, уточнит, когда повтор шоу, а Йогуртер сразу тебе, и назавтра вы соберетесь смотреть вместе: «Ну и ебыч у тебя, братец!»

Дядя Толя — однажды ты подглядывал — вынул из кармана ручное зеркальце и небольшой старомодный ключик. Надавил кончиком ключа на свое отражение — наверное, решил ты, скважина приходится как раз между глаз, — повернул ключ, отмыкая с приятным треском, и собирался уже заскочить туда, спрятаться в отворяемое зеркалом, поменяться. Но громкие шаги за спиной так и не дали тебе досмотреть, как он это сделает. Помнишь? Обычно такие воспоминания называются снами, а мешающие шаги — пределом воображения.

Что бы ты сам ответил стренджеру, которого не устраивает зеркало, если бы работал в закусочной? Сказал бы, что зеркала, как известно, все выворачивают, так что не надо понимать их буквально, расстраиваться и удивляться. И вообще, закусывать надо. Успокоить помешанного — половина дела.

Выходишь, уверенный: больше это не повторится никогда.

Ни у кого не спрашиваешь. Не ответят. Вообще редко вспоминаешь об этом. Возможно, ложь зеркала — результат упражнений, которые мы даем тебе и которые ты выполняешь безо всякого на то желания, но «возможно» и «результат» — это столь же недоброкачественные и привычные слова, как еда в этом калорийном месте, приучающая к себе, обещающая нирвану.

Тебе понравилась история про известного заграничного смутьяна, скандал с которым сравнивали с газетным разоблачением манекенщицы Кейт Мосс. Однажды утром лондонские газеты, из тех, что бесплатно лежат даже в самых пролетарских кафе, напечатали на первых своих полосах фото Кейт, вдыхающей кокаин. Иудин снимок сделал неизвестный с мобильного телефона. Несколько ведущих одежных фирм расторгли с ней договоры. Она больше не их лицо.

Их не устраивает нос Кейт. Со смутьяном-антиглобалистом, жившим в одном городе с манекенщицей, случилось аналогичное. Однажды он сел в «Макдоналдсе» и съел там бигмак. Забывшись? Сам утверждал потом, что все это фотомонтаж его противников из транснациональных корпораций. Кейт по поводу кокаина лепетала нечто похожее.

Не успел бигмак покинуть организм, как в сети уже возник сайт со скандальными фото оргии. Сказавший столько антикорпоративных речей рот кусает запрещенное. Ссылки поскакали как блохи. Газеты, из тех, что есть в любом богемном пабе, неделю перепечатывали фото со смачными заглавиями: «Чем питается революция?», «Сколько стоит бигмак?», «Фарисей!», «Не подавился!», «Приятного аппетита!» Радикальный гуру совершил Мак-грех далеко не в столице, но некто немедленно это увековечил и выложил. Теперь «гурман» больше не вел колонку в газете «Краснее красного», его больше не приглашали на сопротивленческие фестивали и форумы, тиражи его книг упали, читатели больше не верили в такого героя, а самые принципиальные издательства и вовсе отказались иметь с бывшим лидером дело. Кончилось тем, что антиглобалисту позвонили из Мак-офиса с предложением сняться в их новом рекламном ролике. Что-нибудь наподобие: «Хочешь изменить мир? Делай это с нами! У тебя хватит энергии!» Похоже, сеть закусочных — последнее место, где его все еще считали популярным радикалом. В этот момент он решил эмигрировать в Россию, на родину Троцкого. Все страны поближе к Лондону были в курсе его проблем. Разжалованный бунтарь, шепча «Интернационал», получал багаж в Шереметьево. Добравшемуся и сюда журналисту он назначил у мавзолея встречу, на которую не пришел.

Майкл ждет тебя в высокоэтажном нью-йоркском небе. Там его офис. Он уверен, что с визой проблем не будет. Из его офиса в посольство придут все нужные для этого объяснения.

Цветы на твоем столе пахнут тяжелой болотной тиной. Вот что сегодня получит Майкл: Закадровый кларнет

Два человека идут по лестнице в богатом доме. Они одеты в приличные и, видимо, дорогие костюмы. Поднимаются, обсуждая закадровую музыку, которую обычно слышит только зритель:

— Вам нравится?

— Ну, у нас нетвыбора, хотя могло бы быть в этой сцене что-нибудь и посовременнее. Динамичное такое, знаете...

— А мне очень нравится. Вот сейчас, подождите, вот должен вступить кларнет.

Поднимает палец. Второй вежливо ждет. Кларнет за кадром не вступает. Музыка продолжается без него. Оба идут дальше, на площадке останавливаются перед какой-то дверью.

— Да... — растерянно говорит пообещавший кларнет.

— Ничего, — успокаивает его второй и стучит в дверь, — такое случается со всеми, откуда мы точно можем знать, что и когда...

Да жизнь утратила бы всякий интерес, если наперед знаешь...

— Я был уверен, — удивленно и печально говорит первый господин, отпирая дверь магнитным ключом.

И тут вступает кларнет. Это происходит почти на минуту позже обещанного. Первый господин счастливо замирает в дверях и жмурится, улыбаясь. Второй стоит на площадке за его спиной и довольно кивает. Им очень хорошо сейчас. Это тихий триумф. Сноп счастья. Все-таки они оба кое-что знают о закадровой музыке. 16

Майклу понравилась «акуловская» фраза: «И как только почистил зубы, сразу же захотелось чего-нибудь съесть». Ты не помнишь такой, но ты ведь и не обязан помнить, что именно высылал, а проверять компьютерной искалкой не станешь, слишком их много, отдельными файлами, «акуловских» сочинений.

Сообщение Майкла о безнадежной болезни, съевшей Семена Ивановича, вызвало у тебя превратные представления о его заключительных днях: пятна поноса на больничных простынях, ночные капельницы, встревоженный писк добрых приборов кризисной палаты. Позже Майкл уточнил, болезнь была душевного свойства, «ментальная».

И вот наконец оказывается, вместо больницы было небо над пустыней. Ребяческая идея прыгать с парашютом почти в шестьдесят лет. Прыгать первый раз. Несколько проб с тренировочной вышки не в счет.

Психоаналитик согласился на прыжок и позже описал этот случай в докладе на конференции. «Подобные прыжки целебно сказываются», и дальше профессиональное бормотание про родовую травму. Семен Иванович хотел, чтобы его жена ждала внизу, в машине, чтобы снимала приземление мужа посреди необитаемого американского пространства, похожего с высоты прыжка на абсолютно выбритую кожу неопределимого возраста. Он был проинструктирован не раз. У него отлично получалось с вышки.

Но парашют над его головой распахиваться не стал. Проблем случиться не могло, — доказывали потом страховые агенты, — это не есть несчастный случай. Он просто ускорялся, представь, наслаждаясь безнаказанностью и необратимостью своего преступления. Жена в открытой машине, бесконечно внизу, снимала на всякий случай. Вмешаться она не могла. На высоте последнего шанса Акулов отсоединил запасной парашют. Справиться с этим можно, только заранее все продумав и несколько раз попробовав сделать такое садовым секатором на земле.

Инструктор рассказал полиции: Акулов часто спрашивал, что делать, чтобы не потерять второй запасной купол?

Она снимала, до последнего убеждая себя, что кувыркается кукла в его одежде, а он прячется за одним из рыжих холмов или остался в самолете. Акулов падал, ты хочешь так, задыхаясь от счастья собственной ебанутости. Как в школе, преступная радость от того, что урок, который нельзя пропустить, пропущен и через несколько минут уже закончится возмущенным звонком, так что вернуться некуда. Так свободно падал Акулов, обливаясь глушащим воздухом, ощущая себя как все более и более тесную, мешающую одежду, вот-вот готовую лопнуть.

Семен Иванович ударил землю, впечатавшись в нее почти на полметра и сломав все главные кости. Потеря сознания — успокаивали медики — наступила, конечно, раньше столкновения с землей. Сохранилось ли видео и у кого оно, Майкл умалчивает.

Возможно, это будет сюрприз, когда ты войдешь к нему в офис. Черная точка, ползущая сквозь дрожащий в руках жены зернистый небосвод на экране хорошего компьютера, — так ты представляешь этот просмотр. Вдова Акулова, ныряя порой в надлежащий ее летам маразм, снова верит в грохнувшуюся с неба куклу и ждет от мужа сюрпризного звонка.

Огненная на ощупь мелочь, возвращенная шофером маршрутки, — самое вспоминаемое о последнем попадании за границу.

«Ем голову» — вырезано на шипастой булаве султана. Ты узнал перевод от туриста, который часто у всех спрашивал, даже если ничего вроде нигде написано и не было: «Вы не знаете, что там за надпись, на каком это языке?» Языки он учил всю жизнь, а стоящие надписи заносил в свой карманный «хефт», не доверяя электронике, которая сама себя может стереть. Утверждал, что видел могилу философа с эпитафией: «Поумничал, и будет!» Впрочем, дело тут, конечно, в переводе. На родном языке философа это наверняка звучит приличнее.

Турист искал рекомендованную путеводителем фреску: Саломея в цыганской шали и с головой пророка на подносе кружится перед царем. Царь закрывает лицо ладонью, так нравится ему танец, а безголовое тело крестителя растворяется в горах и в волнах.

Дальше вы отправились в Болгарию, к русалке с русским лицом на вывеске ресторана. Есть на дичающем болгарском курорте маэстро Богданович, он пожил, выпивает крепко и играет на свежем воздухе любой репертуар еще со времен брежневского расцвета этого советского эдема. Играет на своем «пиано» у минеральной воды, среди факелов и белых балдахинов почти в одиночестве, закрыв глаза, взмахивая седой пьяною головою. Ты ничего не знаешь более лирического, чем «Представь» и «Да будет так» в его исполнении. Поэтому ты подошел и записывал на мобильный, чтобы он теперь звал тебя именно таким звуком. Тебе нравятся эти песни, только когда вспоминаешь маэстро Богдановича. Над ним летали бражники во множестве, их рай — захваченный цветами кратер высохшего фонтана. У них рдеют, словно угли, глаза, если их поймать, и царапливые лапки. Маэстро Богданович не видит бражников. Он играет вслепую «Ромео и Джульетту», «Спартак-чемпион», «Дубинушку» и еще нечто столь знакомое, но названия нет. Ему никто не хлопает. Некому хлопать, кроме бражников, крыльями. Слегка тянет с моря шашлыком и, конечно, розами. Ты рассматривал там немецких пенсионеров, улыбавшихся всему отовсюду. Им было примерно по шестьдесят. То поколение, которое ты считал самым крутым и счастливым в ушедшем веке. Пробовал разглядеть в их механических улыбках шестидесятые, молодость: симпатию Джеггера к дьяволу, студенческие бунты Руди Дучке, новое кино Фассбиндера и Годара, секс под деревьями на траве городских бульваров. «Кто помнит те десять лет, того там не было», — повторялась в голове дурацкая поговорка. Общественный договор между поколениями был ненадолго разомкнут, и память ничего не записала. Немецкие пенсионеры подтверждали эту мудрость всем видом. Носили панамы, шорты, посредственное серебро, всегда пили пиво и обсуждали только рестораны. Любой из них мог изучать когда-то скандальные прокламации с тем же удовольствием, с каким сейчас читает рыбное меню. Ты воображал, пожилая фрау подносит к носу нечто иное, чем этот моллюск. Устав представлять, забыв, к чему это тебе, оставив все как есть, шел ночью в заброшенную беседку на белую скалу. Там, показав ладони небу, ты однажды сказал единственную известную тебе молитву, по-арабски, выученную на спор, давно. Откуда-то была уверенность, что молиться стоит только на чужом языке, без знания перевода. И как только ты закончил свою неведомую просьбу, в облачном небе над тихим морем вспыхнули два белых шара и стали вращаться, как дервиши в круглых платьях. Это включились береговые прожекторы, щупающие ночную даль.

Ты понял про прожекторы примерно через секунду. Примерно секунду ты жил, зная, что мир — весь обступивший пейзаж — есть временное недоразумение между тобой и Всевышним, что здесь нет никого, кроме Всевышнего и тебя, оставляющего ладонями светлые живые отпечатки на небе.

Когда маэстро Богданович уходит, манерно поклонившись темноте, в траве вокруг бассейна просыпаются ночные оросители и играют без свидетелей, сами с собой. Брызги попадают на лампы и от освященных кустов валит пар. Струя трогает скользкую башню, сложенную из белых топчанов, и шуршит на весь курорт никому не знакомый звук, пластиковый шепот. Вода волнует, обыскивает, мнет перепуганные кроны кипарисов, целится и попадает в большой зонт, отчего тот начинает вращаться все быстрее, в безлюдье распространяя скрип. Таков должен быть фонтан Стравинского, о котором ты впервые прочел в словаре и который ты впервые увидел по телевизору.

По всем кнопкам тиви ломают голову над смыслом: в день избрания нового Папы мраморный рельеф на могиле предшественника, мадонна с младенцем, покрылся инеем, растаявшим только на следующий день, после оглашения выбора конклава. Но тебя не удивляет такая новость. Тебя занимает, в чем состоит секрет и власть пятна. В том, что ты не можешь отказаться от желания понять его, хотя и знаешь, что понимать тут нечего, а потому понимание будет надуманным. Ты везде находишь его и видишь сквозь него все. Потому что не можешь наплевать на пятно. Единственное, что ты знаешь: оно — твое. Без него ты сделался бы неузнаваемо другим. Оно как надпись на могиле, рекламирующая жизнь усопшего.

Белую каплю отсутствия обнаружить внутри себя и поклоняться ей и знать свое место. И действовать и присутствовать ради отсутствия. Быть к зиянию гордым трафаретом.

Пришла собака деревянного цвета, и удивительно, как существо со столь понятливым взглядом никогда не сможет узнать новостей про мерзнущий мрамор, прочитать на могиле и разделить твои проблемы с пятном. Ты знаешь и читаешь за нее.

И найдя у себя в комнате тех, кого неточно зовут словом «смерть», ты спросишь: как же я не видел вас, где вы прятались прежде? И тебе ответят, каждый из них скажет по слову:

— Просто

— Раньше

— Ты

— Не

— Смотрел

— На

— Нас.

— А теперь? — переспросишь ты.

— А

— Теперь

— Ты

— Готов

— И

— Смотришь, — скажут тебе те несколько, которых столь приблизительно называют. Те, кто каждый день в твоей комнате заглядывали в тебя, как семья смотрит в телевизор.

Ты рисуешь иероглиф огненной души, исходящей изо рта вопиющей овальной головы. Не послать ли это кому-нибудь, наугад, как рассылают спам? Не требует ли пятно, чтобы ты изготовил и разослал сам такие же письма несчастья, какие получаешь? Ну, типа: «Мне семь лет, и я умерла. Если ты не отправишь это по тридцати адресам, я буду стоять с ножом ровно в 12 ночи на твоей кровати». Но будут ли твои рисунки, попавшие абы к кому, открываться как ссылки сайта, точнейшим образом описывающего их жизнь-мысли-чувства? Вероятности никакой. Ты этого не умеешь, и получится подражательство обезьяны, долбящей наугад по самым удобным для лап кнопкам.

Майкл уточняет время-место. Тебя встретит его помощник, который, правда, совсем не говорит по-русски. Он привезет тебя к подножию, но сам не станет подниматься, потому что его работа в другом месте. Позвонив снизу, еще раз скажет адрес, и сам, один, ты поднимешься в лифте к Майклу на сто первый этаж. Неприятное тебе желание заранее расписать все до сантиметров и секунд, как будто нет сотовой связи и все мы существуем на ощупь в полной темноте.

Майкл спрашивал, не удалось ли найти чего-то дневникового или похожего на дневниковое по стилю, ему интересно, что думал Акулов насчет столкновения текста с мелькнувшими в нем событиями. Майкл не согласен, когда говорят, что «авангард есть прятки от реальности» и что «материал не важен».

Ну пусть вот так: Слава

Вы думаете, слава это когда тебя упрашивают сняться в рекламе кетчупа? Все много интереснее.

Я читал в большом, полупустом зале, из книги. Там есть место:

— Алло, это Мацапуро?

— Нет, здесь нет таких.

Звонок номер два.

— Какой у вас номер?

Я назвал.

— И вы будете мне говорить, что по этому номеру нет Мацапуро?

— Да, буду, я живу тут уже не первый год, а у Мацапуро наверняка есть свой дом.

Место, важное для композиции, но не для сюжета. Сдержанные улыбки после чтения. Вполне устраивающие аплодисменты. Несколько знакомых. Пара культурных девушек за автографами: а вдруг я выбьюсь в литературозавры, ведь это возможно почти что c каждым? На сцену поднялись двое — один улыбчивый, молодой, второй — почти старикан, лысоватый, в непроницаемых очках и, кажется, не в своей тарелке.

— Послушайте, мы прочли, — молодой указал на книгу на столике, — это я звонил, представляете?

Я сделал непонимающее лицо, перебирая мысленно звонки последних дней, и почти уже зачислил его в обозреватели местной газеты или в студенты-переводчики.

— Про Мацапуро, — едва держа внутри хохот, доложил он, — это звонил я, нашел в вашей книге, подсказал один знакомый, я думал, розыгрыш, не поленился — посмотрел.

Большим пальцем звонивший напомнил мне о стоящем сзади почтенном человеке в темных очках, как у слепого.

— Вот Мацапуро, — весело знакомил он, — а я Павел.

Я пожал его руку. Потом руку безмолвного Мацапуро. Они меня куда-то звали. Я вежливо отказывался. Это и есть слава, понял я, главный ее признак, когда жизнь отзывается на текст и дописывает сама. 17

Уважаемый воображаемый, ты слышишь машинный скрип и электронное журчание у себя внутри? Читать тебе больше ничего не нужно, поэтому мы перестаем писать. Мы слишком долго за тебя набирали этот дневник, перечисляли твои мысли, правильно составляли твои воспоминания. Располагали твою мебель в нужном порядке. Запускали тебя почитать, чтобы ты себя знал. Ты не прочтешь этого письма, потому что сейчас, когда мы пишем, ты встречаешься с огненной волной. Она началась там, где от упавшей на пол офиса монетки расходится по всему Сити правильный круг пламени. Никто не прочтет этого письма и потому нам, наконец, можно ставить фразы в порядке, который у вас называется случайным.

Забудешь. Совпал. Пятна больше нет. Комната пуста и мебель в ней невидима, раз ее никто не видит. Мы видим тебя. Раньше, чем в Сити осядет вулканическая пыль и замрет жидкое стекло, ты сделаешься вечным и обычным предметом у нас в офисе обязательных совпадений. Посмертная ссылка, которую не открыть смертному. Твои черты убраны в тот же карман, из которого они вынимались, одна за другой. Черный козел падает с вертолетной кручи небоскреба, отражаясь в глянцевых сотах стеклянной бесконечности окон. Козел несется к земле под восторженный черный вой обезгрешенной толпы, парализованной восторгом у телевизоров всего мира, толпы, очищенной жертвой. Сегодня ей показали кое-что покруче обещанного мирового футбола.

В нашем офисе становят Глубоководной рукой

Голосом Фюрера, вырезанным в преступном виниле Успешно истлевающей и надежно защищенной головой в лемурьих ладошках

Человекоподобным деревом, хрустящем в костре Серебром слепых во чреве кита Бутылочным штопором, тянущим ухо Проглоченным узлом

Пулеметным плевком классовой ненависти

Фигуркой двуглавого монаха, оказавшегося игрушечным зайцем

Ядовитой и секретной кометой

Неизвестно какой по счету колонной в подземной мечети Онемевшей плотью, гирляндно свернувшейся в ворчливой кастрюле

Безголовым и безошибочным судией в храме Непредсказуемым закадровым кларнетом Неверным телефонным звонком

И прочими вещами, которые тебе некогда было, но хотелось иметь.

Все это время, вплоть до сегодня, читая ссылки, ты мучился отсутствием нашей подписи. Мы можем поставить любую, ведь читателя больше нет. Например, ты собирался многозначительно закончить сочинения Акулова артиклем.

Твои

ТНЕ

common place

издательская инициатива/

волонтерский DIY-проект

Наши книги всегда можно купить в независимых магазинах «Фаланстер», «Смена», «Все свободны», «Циолковский» а также заказать с доставкой на сайте www.libroroom.ru

Больше информации о проекте: vk. com/common_place

Алексей Цветков

Король утопленников. Прозаические тексты Алексея Цветкова, расставленные по размеру

Рисунок на обложке — Мария Киселева

Редакторы — Анна Григорьева, Ольга Иванова, Алиса Стародубцева

Верстка — Дарья Калугина

Верстка epub — birdsforhardcore

Подписано в печать 14.04.2014

Формат 12,5×19,5

Заказ № 161

Издательская инициатива «Common place»

commonplace1959@gmail. com

Отпечатано в цифровой типографии ООО «Буки Веди» на оборудовании Konica minolta

105066, г. Москва, ул. Новорязанская, д. 38, стр. 1, пом. IV

Тел.: (495) 926-63-96, www. bukivedi. com, info@bukivedi. com

10% выручки, полученной от продажи этой книги, мы передадим gaskarov. info в помощь политзаключенным.