Бахчанов [Михаил Михайлович Подзелинский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


Книга первая На рассвете{1}

Пролог

В тот осенний вечер Александр Третий, зевая, просматривал бумаги, присланные ему на доклад из Петербурга. Среди них царю попалось одно прошение. Некая Чайнина просила помиловать ее осужденного сына-революционера.

Глубокое убеждение в правоте своих взглядов породило в ее сыне бесстрашие и твердость духа. Он считал недостойным просить пощады или снисхождения у того, с кем боролся во имя блага народа.

Но мать в безысходном своем отчаянии помнила только одно: приговор окончательный, до казни остались считанные часы.

Как утопающий хватается за соломинку, мать взывала к милосердию царя. Она умоляла сохранить жизнь сына.

Пухлая рука самодержца потянулась к перу и аккуратно вывела:

«В помиловании отказать».

Остальные бумаги он не стал смотреть. Мысли его вернулись в дворцовую бильярдную, где еще с полудня оставалась недоигранной партия с министром двора графом Воронцовым-Дашковым. И царь решил возобновить игру.

Но едва он оставил кресло, — распахнулась половина окна и взметнулась штора.

Александр вскрикнул.

Когда подоспели родственники и приближенные, он сидел, не сводя помертвевшего взора с черного провала окна, за которым шумел глухой гатчинский парк. Потом, как бы опомнившись, торопливо перечеркнул свою резолюцию на прошении Чайниной.

Полагая, что царю дурно, один из пришедших вызвал лейб-медика.

Ни для кого не было новостью, что императору-алкоголику с каждым днем становится все хуже и он уже не так часто, как раньше, играет на своём излюбленном тромбоне.

Этого курносого, бородатого силача, когда-то без труда гнувшего медные пятаки, неумолимо подтачивал недуг.

Тяжело ступая отечными ногами, обутыми в туфли с вышитыми на них изображениями двуглавых византийских орлов, он бродил по угрюмым покоям огромного загородного дворца.

Сюда царь в панике бежал из ненавистной ему столицы еще двенадцать лет тому назад, вскоре после гибели своего предшественника. И с тех пор неистребимый страх перед народом не переставал преследовать императора.

Сейчас ему казалось, что он едва избежал страшной опасности.

Молча жались к дверям придворные и в беспокойстве смотрели на своего повелителя. Знали, как скор он на яростный беспричинный гнев. Один лишь камердинер в белых чулках и красном фраке осмелился сказать:

— Ваше величество! Это не покушение. Это ветер. Рама была только чуть прикрыта.

— Рама? — с мрачным удивлением спросил Александр.

— Так точно, ваше величество… Простая случайность.

Самодержец обвел всех недоверчивым взглядом и нахмурился.

Что ж, если этот случай ничего общего не имеет ни с покушением, ни со знамением небесным, как он думал первоначально, то остается лишь выйти из смешного положения.

Камердинер закрыл окно. В тишине только тикали на камине старинные бронзовые часы, да слышно было как кто-то поднимается по винтовой лестнице.

Тяжело дыша, появился тучный, взлохмаченный старик в раззолоченном мундире придворного лейб-медика.

— К вашим услугам, государь. Спешил как мог.

В мутных глазах Александра, уже овладевшего собой, мелькнуло выражение злой насмешки:

— К счастью для империи, мне нужен не врачеватель, а всего-навсего дельный лакей.

И махнул рукой.

Все вышли, за исключением царского наследника.

На его бесцветном лице с выпукло-оловянными глазами было написано тупое безразличие.

Он сел в кресло и сказал:

— А я только что из столицы.

— Что же там?

Романов-младший пожал плечами:

— Особенного ничего. Стоит мерзкая погода. В либеральных кругах обычная болтовня, бессмысленные иллюзии. Воображают, что ходатайство какой-то сумасшедшей старухи за ее сына двором будет удовлетворено. Связывают, идиоты, всё это с каким-то поворотом внутренней политики…

Романов-старший встал:

— Поворот? Они хотят увидеть тень страха в моих глазах?

Он нетерпеливо побарабанил пальцами по столу, кинул угрожающий взгляд на плотно закрытое окно и наклонился над прошением Чайниной. Еще секунда-другая — и поверх перечеркнутого снова размашисто надписал:

«В помиловании отказать».

Затем, прижимая тяжелое пресс-папье к бумаге, добавил:

— Так было, так будет. Еще не родился на свете тот, кто дерзнул бы безнаказанно поколебать порядки нашей империи, веками установленные!

* * *
Поднявшись по лестнице одного из домов, он остановился на площадке и позвонил в висячий звонок. Дверь открыла широколицая женщина.

— Здравствуйте, — чуть картавя сказал человек. — У вас, мне говорили, сдается комната.

— Да, пожалуйста.

В маленьком коридоре незнакомец снял калоши и прошел за женщиной в невзрачную, с двумя окнами комнату.

Железная кровать, простой столик и прадедовский комод — вот все, что составляло меблировку этого помещения.

Наниматель подошел к окну, выглянул во двор, как бы невзначай стукнул в стену и еще раз скользнул быстрым и острым взглядом по углам комнаты:

— Отлично. Все хорошо. Мне нравится.

Довольная такой оценкой, хозяйка спросила:

— А вы одинокий?

— Совершенно.

— Вам понадобится самовар?

— Гм… Если вас не затруднит.

— О, мне совсем не трудно, — ответила хозяйка, украдкой разглядывая будущего своего жильца. Он был молод, хотя большая, с красивым лбом, голова его уже лысела. Он носил рыжевато-русую бородку, а глаза его светились умом и жизнерадостностью. Его наружность несколько смутила хозяйку. Она раздумывала: если это студент, то, вероятно, будет шум, веселые сборища; для нее же имеют значение тишина и спокойствие.

Он точно угадал ход ее мыслей:

— Человек я тихий и по роду своих занятий помощника присяжного поверенного нуждаюсь в спокойной квартире. Надеюсь, у вас не очень шумно?

— Что вы, что вы!

Она тотчас же назвала цену за комнату, и даже ниже той, о которой только что думала.

С задатком все было улажено в одну минуту, и новый жилец немедленно получил ключ от квартиры.

Оставался последний вопрос: о прописке, но хозяйке даже не пришлось его задавать, — новый жилец предупредил ее.

— Вам, конечно, нужен мой паспорт, — сказал он, сунув руку в боковой карман пиджака.

Хозяйка участливо вздохнула:

— С пропиской такие строгости…

— Знаю, знаю. Вот, пожалуйста.

А в прихожей, нащупывая ногой калоши, сказал:

— Переберусь к вам если не завтра, то послезавтра наверняка.

— Милости просим. Когда вам будет угодно.

Новый жилец надел шляпу и, попрощавшись, вышел.

Хозяйка же, пройдя к себе в комнату, с удовлетворением объявила мужу:

— Ну, наконец-то сдала комнату.

— Кому же? — равнодушно спросил он, разворачивая газету.

— Одному адвокату, Ульянову.


Часть первая

Глава первая КОНЕЦ ДЕТСТВУ

Вторую неделю Алеша Бахчанов выстаивал по нескольку часов в день у ворот металлического завода. Работы! Этим желанием были пронизаны все его мысли.

С рассветом он являлся сюда и всегда находил огромную толпу безработных. В заплатанных пиджачках, в деревенских армячишках зябли понурые люди, терпеливо ожидая, когда покажется мастер, чтобы отобрать на работу двух-трех человек.

Алеша с завистью смотрел на пыльные окна цехов. Там, в отблесках таинственного огня, мелькали черные, словно обугленные, человеческие фигуры. Это было похоже на ад, где, по рассказам покойной матери, черти поджаривают грешников. Но это была работа, она давала хлеб…

После неудачных попыток он решил явиться сюда в последний раз. Ночью почти не смыкал глаз, боясь проспать. И как только во дворе пропел петух, выскочил из каморки.

Сырая петербургская мгла окутывала Шлиссельбургский тракт. Один за другим слепли керосиновые фонари. Над заставой поднимался протяжный разноголосый стон заводских гудков. Из переулков и безглазых тупиков тянулись вереницы рабочих. Черные пасти мастерских проглатывали их.

Шлепая опорками по грязи, Алеша пришел к знакомым воротам. Здесь уже стояли безработные. Хмурое, низкое небо кропило их мелким, как изморось, дождем, и они жались к забору, но не уходили. Иные курили, тихо беседуя между собою. Алеша молчал. Мыслями он уносился в лучшее свое прошлое: в родной дом, в знакомые классы начальной школы, в пору беспечных игр и надежд.

Как ни худа и ни бедна была отчая хижина, — милы воспоминания о ней. И хоть редко в ней бывало тепло, но что значит холод там, где сердце согревалось горячей материнской лаской и бесконечной добротой отца!

Мать умерла, когда Алеше исполнилось двенадцать лет; в то время отец еще работал на прядильной фабрике. Потрясенный горем, мальчик не пал духом.

Приходя домой из школы, он успевал справляться по хозяйству: прибирал в хибарке, стирал, готовил и носил отцу на фабрику скудный обед — несколько холодных картофелин с постным маслом.

Здесь, в красильной, среди монотонного шума и едких паров, отец казался могущественным кудесником, заставляющим вертеться и подскакивать все эти круглые и угловатые части машин. Но время от времени он сгибался от приступов судорожного кашля, и тогда Алеша с тревогой глядел на него. Взяв узелок с едой, отец забирался в угол, на кучу сырых мотков пряжи, и, закусывая, нередко говорил:

— Подрастешь, ищи работу в лучших местах. На текстильной — могила!

Вечерами они молча сидели за некрашеным столом у семилинейной лампы. Отец, беззвучно шевеля губами, читал какую-нибудь затрепанную книжонку, сын готовил уроки или лепил из глины фигурки людей и животных, удивляя отца своей изобретательностью.

Лепка была любимым занятием Алеши. Он мечтал научиться делать такие же красивые статуи, какие встречал на картинках или на фасадах богатых домов.

Отец, вздохнув, отрывался от книжки и, теребя рыжеватые усы, смотрел на сына с усталой и немного виноватой улыбкой.

— Да, Леша, интересно пишут люди. Но когда читать-то? Вот уж двенадцать, а в пять надо быть на ногах. За день так вымотает — и себя не помнишь. Одним словом, не жизнь, а жестянка!

Они гасили свет и ложились спать. Бахчанов-старший долго кашлял и ворочался…

Учитель начальной школы Лука Терентьевич был доволен своим учеником и пророчил ему хорошее будущее. Алеша испытывал истинное удовольствие, слушая рассказы о великих путешественниках, о героях русского народа, о родной природе.

Особенными событиями в школе являлись дни, когда учитель приходил с «волшебным» фонарем. Туманные картины были диковинкой для ребят. Они с захватывающим вниманием впивались в бледно-молочный экран, на котором возникали чудесные видения.

Когда Лука Терентьевич организовал хоровой кружок, Алеша стал его участником. С первого же сбора школьники начали разучивать известную песню на стихи Языкова «Пловец».

Бывало, запоют — стены дрожат от задорных ребячьих голосов, и среди них выделяется сильный голос юного Бахчанова.

Однажды, когда они пели:

…Будет буря: мы поспорим
И поборемся мы с ней…—
в класс неслышно вошел инспектор училища и замер на пороге. Лука Терентьевич поклонился, но, не прерывая песни, продолжал дирижировать хором. Еще громче пел Алеша, стараясь блеснуть перед важным чиновником:

Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый встанет.
Глубже бездна упадет…
Угристое длинное лицо инспектора все более темнело, а глаза его вдруг приняли злое и удивленное выражение.

Лука Терентьевич нерешительно опустил руку, но этот знак нисколько не смутил хористов. Алеша с новой силой подхватил куплет:

Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна…
Ребята находились в запале чувств, вызванных необыкновенным и радостным подъемом духа, и Лука Терентьевич не решился прервать песню. Он только перестал дирижировать и, улыбаясь, смотрел на любимых им ребят. И песня вернула себе прежнюю силу. Хор, не сбиваясь, даже без дирижера держал верный такт и тон. Тогда инспектор топнул ногой и разом оборвал песню.

В наступившей тишине все думали, что раздастся обычное приветствие, но вместо этого послышались слова, произнесенные каким-то зловещим, ничего доброго не предвещающим тоном:

— Господин учитель, прошу вас пройти со мной в учительскую.

Лука Терентьевич тотчас же последовал за скрывшейся в дверях спиной инспектора.

Минут через пятнадцать учитель вернулся. Лицо его было красно от возбуждения, он был расстроен и разрешил ребятам разойтись по домам.

На следующий день его в школе не оказалось. Уроки вела новая учительница; на все вопросы о судьбе Луки Терентьевича она отвечала, что он захворал…

Мальчик страдал оттого, что скрывают правду.

Ложь и несправедливость были ему противны. Верилось, что всего этого нет там, за таинственной «далью непогоды». И как хотелось отвязать лодку и уплыть далеко-далеко от этих жалких лачуг, отвратительных кабаков, скучных казенных домов и тонущих в грязи бараков!

Он часто уходил с ровесниками на прибрежный пустырь и подолгу смотрел на Неву. Река не только манила, но и умиротворяла. Стального цвета вода текла спокойно и мощно. Неторопливо проплывали черные пыхтящие буксиры, таща за собой похожие на лохани огромные баржи с дровами или плоты из свежих сосновых бревен. Он любил родную реку, то хмуро поблескивающую под бледными лучами северного солнца, то чуть овеянную горьковатым дымком работяг-буксиров, то полную битым хрустящим льдом, когда

…Нева к морям его несет
И, чуя вешни дни, ликует…
Во все времена года она была ему по душе: висело ли над ее свинцовыми волнами низкое пасмурное небо или бодрствовала над ними белая ночь, падали ли в ее темные воды хлопья снега или же она была затерта караванами ладожского льда, — она никогда не казалась скучной.

Юного Бахчанова с ней связывали самые памятные дни его детства. Как бывало славно догонять на гнилой лодчонке плывущие «ничейные» поленья!

А какое удовольствие (хотя и не частое) нестись на коньках по обледенелой глади в облаке взвихренной снежной пыли!

Захватывающе жуткими казались ему те осенние вечера, когда под неукротимыми порывами сильного ветра поднималась невская вода и плескалась чуть ли не вровень с набережными. Можно было ждать, что она вот-вот хлынет на мостовую и ворвется черными ручьями в подвальные жилища. В такие часы Алеша не спал. Его живое воображение рисовало сцену спасения тонущих детей, и, конечно, одним из спасителей являлся он сам, бесстрашно шагающий вдоль взбаламученной реки.

Но обычно все кончалось проще: ветер стихал, вода спадала, и продрогший «моряк» возвращался домой, получая нагоняй от встревоженной матери.

Однажды он, к своему удивлению и несказанной радости, встретил Луку Терентьевича. Бывший учитель сидел на бревне и удил рыбу. Тут же, возле опрокинутой соломенной шляпы, стояла железная банка из-под конфет, и в ней разевали рты окуньки.

Алеша подбежал к Луке Терентьевичу. Тот поглядел на него поверх своих очков, узнал и улыбнулся:

— А, друг мой Бахчанов, и ты тут?

Из первых же слов его мальчик узнал, что Лука Терентьевич в школу больше не вернется и сейчас нигде не преподает. Он не рассказывал, почему так случилось, но Алеша и сам догадывался, что виновником увольнения учителя был человек в сюртуке с золочеными пуговицами. «Кажется, ему уже не бывать в нашей школе. Но за что же?» Хотелось понять, как всё произошло, но Лука Терентьевич не расположен был вести беседу на эту тему. Он расспрашивал о ребятах, о школе, о новой учительнице, вздыхал и мало обращал внимания на прыгающий поплавок.

— А помнишь наши туманные картинки?

— Помню, Лука Терентьич.

— А наш хор?

— Еще бы не помнить! И сейчас звенит в ушах наша хоровая:

Но туда выносят волны
Только сильного душой…
Бывший учитель вытер уголок глаза:

— А ведь правильные слова, Бахчанов. Да, только сильного душой вынесут волны жизни в ту блаженную страну. Не иначе…

— А что же это за блаженная страна, Лука Терентьич? В каком царстве она находится?

Учитель грустно улыбнулся:

— Должно быть, в некотором царстве, в некотором государстве, друг мой Бахчанов.

И, вздохнув, добавил:

— Трудно тебе это объяснить, поверь, очень трудно. Тут и география не поможет. Подрастешь — сам узнаешь или люди скажут: но не все — только сильные душой. А вот такие, как например давешний инспектор, скроют. Но все же от света правды никому не укрыться…

Лука Терентьевич продолжал размышлять вслух малопонятными для Алеши словами, за которыми смутно угадывался какой-то огромный смысл, по какой — мальчик не понимал.

Одно ему было понятно: старый учитель на днях навсегда уезжает в деревню.

— И там будете учить детей?

— Не знаю, мой дорогой, не знаю.

Он дернул удилище. Из воды взметнулся один только крючок: окунек стащил червяка. Лука Терентьевич рассмеялся:

— Вот рассказов-то будет в рыбьей стае!

Он вдруг засуетился, надел ветхую шляпу и стал собираться домой.

— Прощай, друг Бахчанов. Учись, мой дорогой, от души советую тебе. Я сам долго учился, хоть и остался голодным.

Это признание искренне удивило Алешу.

— Штука понятная, — пояснял Лука Терентьевич, — на всю жизнь не наешься. Хлеб не прискучит. А знание — тот же хлеб.

Горбясь, словно и сейчас ощущая однажды полученный удар, учитель побрел вдоль захламленной набережной.

С тех пор Алеша больше не встречал его; но эти слова запали в память мальчика. Он долго ходил под их впечатлением и обо всем рассказал отцу.

— Правдивый, видать, человек, — заключил Степан Бахчанов. — А правдивые начальству не нравятся…

Как ни хотелось Алеше выполнить завет своего учителя, все же учиться пришлось мало.

Отравленный ядовитыми парами красильной, отец стал часто хворать и был вынужден уйти оттуда на поденщину. Нужда настойчивее прежнего стучалась в дом.

Проучился Алеша с большими пропусками еще год и оставил школу.

Степан Бахчанов угрюмо посматривал из-под густых бровей на неказистую фигурку парнишки:

— Куда же теперь тебе? Разве к жестянщику Куд-лахову? Да нет, побегай еще. Справлюсь пока сам. Может, с осени опять в школу пойдешь.

А раз в бане, натирая тощие, ребристые бока сына, сказал не то с досадой, не то с жалостью:

— Экой же ты камышовый. Подуй ветер — свалишься. Да что горевать, сынуха. Суворов, сказывают, и тот в твоих летах был не крепче.

Гуляя на излюбленном пустыре и обдумывая свою жизнь, Алеша окончательно понял: учиться ему в школе больше не придется; надо приниматься за труд.

Как-то, вернувшись с берега, он твердо заявил отцу:

— Завтра иду к жестянщику!

Старый Бахчанов болезненно поморщился и ничего не ответил…

Пьяница-жестянщик Кудлахов сразу принял мальчугана. Он показал ему, как резать из жести днища для чайников. Но работы было мало. Иными днями в грязную подвальную конуру Кудлахова никто и не заглядывал, и Алеша от нечего делать с усердием вырезывал из бросовых кусков жести всевозможные замысловатые фигурки.

В отсутствие Кудлахова он сделал маленький самоварчик с краном, трубой, поддувалом.

В тот день жестянщик должен был впервые заплатить ему за работу.

Кудлахов явился к вечеру пьяный, по обыкновению. Увидев самоварчик, захохотал и хлопнул своего ученика по плечу:

— Ах, черт вихрастый! И кто это научил тебя таким штукенциям?

Но когда Алеша заикнулся о деньгах, жестянщик помрачнел:

— А где я тебе возьму? Сам видишь, какая работа.

И вдруг замахнулся в пьяной ярости:

— Уходи, дьяволеныш! Все равно платить нечем!

Алеша ушел. Он поступил в кузницу, находившуюся по соседству с их двором. Однако работа в кузнице оказалась ему не по силам. Он поранил себе пальцы, обжег колено и едва не надорвался, пробуя поднимать наотмашь кувалду. У кузнеца был срочный заказ, подмастерьев не хватало, и, горячась, он орал на Алешу. К концу же месяца заявил:

— Не годишься ты, парень.

— Не гожусь, Ефрем Осипыч, — признался Алеша и заплакал.

Дома отец с притворной веселостью утешал:

— В твои годы я переменил несколько ремесел и не унывал. Человек не сразу прилаживается к работе. По силе приноравливается, по разумению…

Он, испытавший на себе тяжкую духоту красильни, советовал сыну искать работу на «чистом воздухе».

— Завидую кровельщикам, — признавался он. — Уж кто-кто, а они дышат вволю…

Вскоре Алеше представился случай подняться на крышу, — там знакомый печник проверял исправность дымовых труб.

Алеша с любопытством трогал стоячие фальцы, новые желоба, заглядывал в слуховые окна. А взобравшись на дымовую трубу, с восхищением сказал:

— Красота! Дома словно пни. А лошади — ну ровно жуки!

И то ли от избытка удовольствия, то ли из безотчетного мальчишеского ухарства он попытался на руках пройтись по гребню новой гулкой крыши. Печнику это ненужное удальство не понравилось:

— Эй, акробат! Сейчас же слазь! Невелика слава брякнуться на мостовую.

Пристыженный Алеша присел к трубе, но не уходил. Ему очень хотелось встретиться с кровельщиками, да так и не встретился: безработные кровельщики разбрелись кто куда…

Поздней осенью он, продрогнув от сырости, бегал по улицам с пачкой газет под мышкой, выкрикивая до хрипоты новости дня. При тусклом сиянии газовых фонарей мокрые тротуары блестели, как черная замасленная вода каналов. Мелькали серые силуэты прохожих, и допоздна не смолкал грохот конок.

Особенно тяжело приходилось в зимнюю вьюжную пору: огни проспекта сливались в одно светящееся облако, а колючий снег слепил глаза, и в двух шагах с трудом можно было различить дорогу.

Но еще тяжелее, когда и в самую лучшую погоду ничего нельзя было заработать.

К весне болезнь свалила Алешу. В бреду, горячке пролежал он в казенной больнице две недели. Самыми радостными днями выздоровления были для него дни прихода отца. Он заглядывал в больницу прямо с работы.

Необычным казался отец в белом, не по росту коротком халате. В эти минуты для Алеши ничто не было так дорого и желанно, как черты родного лица и огрубевшая бт труда рука отца, которую мальчик с радостью прижимал к своей впалой щеке.

Домой Алеша вернулся тень тенью. Пока он набирался сил, Степан Бахчанов таскал в порту с утра до ночи тяжелые ящики, бочки, мешки. Таскал, задыхаясь, иногда падая от удушья. Надо же было как-то существовать. Раз вечером его привели под руки.

— На свалку несите, — хрипел Степан, — кому я такой нужен…

Силы окончательно изменили ему. Он слег.

Алеша снова пошел искать работу. Ему удалось найти место мальчика на складе аптечной фирмы.

Почти два года он проработал там, получая крохотное жалованье. За это время он вырос, окреп. Щеки его покрылись первым золотистым пушком, а вся ладно собранная фигура налилась молодой силой. Заметно постаревший Степан Бахчанов радовался за сына — свою последнюю надежду.

В день, когда парню исполнилось шестнадцать лет, отец явился домой подвыпивший. Он шумел, кому-то грозил, а сыну сказал:

— Будь я молод, бунтовал бы. Иначе измочалят. Человеческое отымут. Так-то, дорогой мой именинничек…

Но поутру молчал и, кажется, уже не помнил своих вчерашних слов. Только, обуваясь, как бы невзначай заметил:

— Чего тебе, сынуха, быть на побегушках? Подавайся-ка, на завод, ремесло добывать. Там, может, толк настоящий выйдет…

* * *
После долгого ожидания к воротам вышел, дымя сигарой, краснощекий, мастер-иностранец. Сердце у Алеши учащенно забилось. Мастер растопырил пять пальцев, и сразу человек двадцать с остервенением бросились к нему, толкая и оттесняя друг друга.

Паренек, стиснув зубы, энергично заработал локтями. Кто-то ткнул кулаком ему в шею, треух полетел под ноги, но Алеша уже подскочил к мастеру. Тому понравилась такая напористость. Потрогав его широкие костистые плечи, он благосклонно буркнул:

— Карош, пьятый!

В этот миг к мастеру метнулся человек в тулупе и в военных сапогах.

— Ребята! Переодетый городовой! — послышался насмешливый возглас в толпе. Не обращая на это внимания, человек в тулупе шепнул что-то мастеру и махнул рукой. По этому знаку из толпы выбрался долговязый парень и подобострастно сдернул перед мастером фуражку. Мастер молча кивнул ему и направился к проходной. За ним двинулись пятеро отобранных на работу, в том числе и долговязый.

«Нет, шалишь: я пятый, а ты шестой», — подумал Алеша, опережая его. Но долговязый оттолкнул юношу назад и крикнул:

— Ваше благородие! Вы не велели, а энтот нахал прет.

— Ведь вы меня приняли, господин мастер? — спросил Алеша, едва шевеля языком, пересохшим от волнения.

— Пошель вон, — спокойно бросил мастер, вынув изо рта сигару.

— Гад ползучий! Подлиза полицейская! — закричали из толпы вслед мастеру.

Алеша стоял в нерешительности. Что делать? Куда идти?

Кто-то предложил направиться на ниточную мануфактуру. Есть-де надежда поступить там в кислотный цех.

Тесной гурьбой пошли вдоль слякотного тракта, мимо вонючих сточных канав. Не успели дойти до Обводного, как встретили несколько возбужденных селедочниц с корзинами за плечами. Они шумно тараторили, уверяя прохожих, что за лаврой, у моста, стоит конная полиция и никого не пропускает в город:

— Говорят, санитарный кордон. От холеры. Вот ироды!

— Эхе-хе, — сказал с горестной усмешкой шедший рядом с Алешей инвалид. К обрубку его ноги была пристегнута деревяшка. — Так-то всегда. Где тонко, там и рвется…

Компания стала редеть. Инвалид тронул Алешу за рукав:

— Идем-ка, парень, в чайную. Может, что надумаем…

У Алеши не было и полушки, но калека, сосчитав медяки, сказал:

— На чайник кипятку хватит.

Его морщинистое, бородатое лицо дышало добродушием, черные глаза дружелюбно глядели из-под красноватых век. И весь — в заплатанных пестрядинных штанах, в рыжем истрепанном пальтишке — он был похож на «странничка», ходока по святым местам.

Пока дошли до чайной, познакомились. Фома Исаич Водометов — так отрекомендовал себя калека — «протрубил» всю свою жизнь на прядильно-ткацких фабриках. Стареть начал у Максвеля. Работа там оборвалась внезапно. Однажды в долго не ремонтированном цехе провалился потолок; Фоме Исаичу раздробило ногу. В больнице отняли голень, прицепили деревяшку и пустили его на все четыре стороны. Стал Фома Исаич хлопотать пенсию, да не тут-то было. Администрация считала, что Водометов пострадал не по ее вине. Написал он прошение фабричному инспектору, а тот сторону фабриканта принял. Подал тогда Водометов жалобу градоначальнику. Тот отослал бумагу прокурору. Прокурор направил ее тому же фабричному инспектору.

— Вот и стоп машина. Теперь я до самого губернатора дошел. Да что-то пятый месяц ответа нету. — Инвалид хлопнул рукой по деревяшке. — Эх, кабы мне хоть искусственную ногу иметь! Есть, говорят, за границей такие. Прицепишь, под штаниной как настоящая. Сгибается, ходит на шарнирах, двигается, скрипит, что твой хромовый сапог!

Он толкнул всем своим телом дверь в чайную под вывеской «Вязьма». Понесло теплом, махоркой, крепко заваренным чаем. В помещении, переполненном краснолицыми крючниками и ломовыми извозчиками, жужжал беспорядочный разговор. Насилу удалось отыскать свободное местечко. Востроносая девица подала пузатый чайник и кружки. Водометов, перекрестясь, вынул из кармана сверточек и наделил Алешу кусочками сахара. Алеша с жадностью потягивал с блюдца горячий чай, а Фома Исаич бубнил себе в бороду:

— Вам, молодым, еще туда-сюда. Не примут сегодня, не примут завтра, так возьмут послезавтра. А вот мне, ветоши, каково! Помирать не хочется, и поддержки нет. На свете один, как с тучи упал.

Он сразу выпил кружку чаю и обтер повлажневший лоб.

— Намедни, в ночлежке, пасачи какие-то пристали: идем, мол, старик, в нашу кумпанию. Дело нехитрое: ходи да глазей, где плохо лежит…

— И ты согласился?! — Алеша с укором смотрел на Водометова.

— А чего ж… Мокрый — дождя, а нагой — разбоя не боится.

Но тут же добродушно рассмеялся:

— Не знаю, гожусь ли в разбойники, а вот в рыбаки, кажется, да…

Он бережно взял кусочек сахару. Пальцы у него были кривые и бугристые, похожие на старые желуди, а зубы редкие и шаткие. Он не грыз, а мочил и сосал сахар.

— В рыбаки б и я пошел! — признался паренек, повеселев. Его воображению представилось синее бушующее море и отважные моряки на хрупком паруснике.

Водометов похлопал собеседника по плечу.

— И впрямь, значит, рыбак рыбака видит издалека. Я-то ведь почему к безработным сунулся? Мыслишку одну заимел: дай, думаю, людям предложу артель сколотить. Корюшки да ряпушки в Неве сколько хоть…

— А на какие шиши купим сети, лодку да корзины? — деловито спросил Алеша.

— С миру по нитке — голому рубашка!

— А у меня и нитки-то нет.

— Фокус в том, чтобы ее раздобыть… Есть тут у меня один земляк, на кладбище сторожем служит. Он тоже не прочь рыбку ловить… Скажи ты, скажи он другому, пятому, — смотришь, и артель наскребем. Не так ли, рыбачок?

В это время в трактир вошел человек, сразу обративший на себя всеобщее внимание. Одет он был в пестрый рваный халат, обут в калоши из желтой резины.

Но не это вызвало к нему интерес. Человек вел на веревке старого, облезлого медведя. «Вязьма» весело зашумела:

— Ведмедь, ведмедь! Косолапый пришел!

— И никак, ученый…

— Эй, дай дорогу, отодвинь стол! Топтыгин плясать будет!

Поводырь неторопливо снял с головы ушастую меховую шапку, глубокомысленно провел ладонью по вислым усам и на всю чайную заговорил:

— Люди добрые, господа снисходительные! Посмотрите и полюбуйтесь на заграничного зверя, пойманного в каракумских песках, близ гималайского жита, на опушке индейского леса. Кличка его Бенарес-Алхисирес; росту он без малого шесть фут, а весу имеет столько, сколько у самого настоящего русского медведя. Не бойтесь его: он не питается человеческим мясом, а любит мед, хлеб, сахар, медные, а еще больше серебряные монетки…

Алеша фыркнул:

— Вот же пулю льет!

Водометов благодушно улыбался:

— А ты, паря, не суди строго. Каждый ведь хочет как-нибудь прокормиться. Пусть…

— Да ведь это же самый обыкновенный медведь. В наших лесах водится…

— Верно говоришь, самый обыкновенный, тверской аль тамбовский, равно как и сам поводырь. А только вишь ты, как рассуждает этот малый: чем чуднее, тем больше интересу, проку, — больше, значит, подадут. Вот он и старается!

В эту минуту медведь сел на задние лапы, обиженно повел своими маленькими красноватыми глазками и слегка зарычал. Кто-то кинул ему кусочек сахару, и медведь живо потянулся всей своей неуклюжей тушей к нему, но поводырь дернул за веревку:

— Ты сначала заработай…

Медведь уныло посмотрел на недосягаемый кусочек сахару и покорно приготовился слушать приказания своего хозяина.

Поводырь выхватил из-под халата бубен и ударил в него.

— Уважаемая публика! Позвольте приступить к дивертисменту укрощенного Бенарес-Алхисиреса!

Он снова звякнул бубном и обратился к смирнехонькому медведю:

— Покажи, друг мой дикий, почтенной публике свои фокусы. Гипхох-шурум-бурум, а сак-вояж ди ком-пото!

Грозно выкатив глаза, он звякал бубном, выкрикивал какую-то тарабарщину, свирепо дергал за веревку, а его четвероногий невольник показывал нехитрые номера: то становился на голову, смешно задрав свои лапы-коротышки, то приплясывал или, взяв шапку поводыря, обходил сидящих людей, собирая полушки и копейки, вместе с кусками хлеба.

Польщенный сравнительно щедрыми сборами, раскрасневшийся поводырь вдруг вскочил на табурет и, энергично размахивая бубном, завопил своим пронзительным голосом:

— А покажи, друг мой милый Бенарес-Алхисирес, как король Бова Горохович с министрами своими — Луком, Перцем, Солью да Горчицей — правит лубяным королевством и мужичками-грибами — рыжиками, опенками, маслятами, подберезовичками…

Медведь, взяв обеими лапами пустую бутылку из-под водки, раскрыл ярко-розовую зубастую пасть, изображая, что пьет.

По трактиру прокатился дружный хохот. Фома Исаич тоже прыснул.

— А покажи, друг мой Бенарес-Алхисирес, — продолжал вопить поводырь, — как добрый барин любит своих фабричных братцев-работничков и как дарит их лаской, заботами да наградными…

Медведь мотнул башкой, заревел и пошел на поводыря. В одну секунду он облапил человека, подмял его под себя, да так, что тот согнулся в три погибели.

Люди дружно били в ладоши и просили повторить «фокус».

— Умно же придумал малый, — одобрял Фома Исаич поводыря, — да только ему несдобровать, ежели народ не заступится…

И в самом деле, к поводырю подошел трактирщик и недовольным тоном сказал:

— Эй, усатый! Ты ври, да знай меру. Ляпаешь тут разное, непотребное. Зверю-то все едино, а начальство другой смысл поймет. Уходи-ка, пока беды не вышло…

Люди зашумели, зашикали, кто-то крикнул:

— Не трожь ведмедя! Пущай представляет. Чего тебе, сатана?!

Трактирщик оглянулся и, пожав плечами, отошел к стойке. А поводырь осклабился и пуще прежнего закричал:

— А ну, друг мой ситный Бенарес-Алхисирес, покажи, как честят за наше представление господин полицмейстер и его верные слуги сморчки-чиновнички…

Медведь взял когтями за шиворот своего хозяина и потащил к двери…

Когда, под шумные восклицания грузчиков и крючников, поводырь оставил помещение «Вязьмы», Водометов спросил Бахчанова:

— Как думаешь, отчего народу понравилось представление с медведюгой?

Алеша не успел ответить. С грохотом распахнулась дверь, и в чайную, привлекая всеобщее внимание, ввалились четверо парней. Среди них выделялся ростом и сильной фигурой один, в расстегнутом пиджаке поверх желтой ситцевой рубахи, перевязанной шелковым зеленым кушаком, в плисовых шароварах, спадавших складками на новенькие сапоги бутылками. На курчавой, буйно вскинутой голове заломлена набекрень фуражка. Парень шел подбоченясь, помахивая дубинкой с железным шаром на конце. Красное, широкое лицо его с загнутым вверх носом выражало самодовольное презрение к окружающим. Он медленно шел мимо занятых столиков. Его встречали подобострастными возгласами:

— Афоня! Афоня! Присаживайся тут!

Но парень, не останавливаясь, двигался дальше.

— Это кто такой? — спросил Алеша Водометова.

— Прозывают Бурсаком, а што он за человек — неведомо нам, рыбачок…

А Бурсак был уж тут как тут:

— Эй, оборванцы, брысь отсюда!

И он дубинкой сдвинул всю посуду в сторону:

— Ксюшка, забери!

Алеша, вспыхнув, поставил кружки в прежнем порядке. Фома Исаич дернул его за рукав:

— Да уж идем. В драку лезть, что ли?..

Но Алеша не трогался с места. Тогда Бурсак, видимо забавляясь, снова сдвинул дубинкой кружки.

Алеша, сжав кулаки, вскочил с табурета. Афонька криво усмехнулся: он был на голову выше Алеши. Подбежала востроносая девица с подносом в руках. Испуганно-умоляюще посмотрела на Бурсака. Рядом прекратили перебранку лоточники. Почуяв драку, чайная притихла.

Бурсак вдруг перестал ухмыляться и взмахнул дубинкой, но Алеша, быстро выбросив вперед руку, толкнул его в грудь. Афонька неуклюже покачнулся, теряя равновесие, сел на колени какому-то крючнику, и вместе с ним повалился на пол.

Все это несказанно ошеломило «Вязьму», а больше всех — самого Бурсака. Багровый, поднялся он с пола, озираясь на своих приятелей.

— Бей! — заорали они, готовые кинуться на Алешу.

— Осади! — рявкнул Бурсак. По тому неторопливому движению, с каким он вытаскивал из-под рубахи финский нож, все поняли, что вожак предпочитает сам разделаться с парнем, публично унизившим его.

Алеша правой рукой подхватил табурет и занес его над собой, а левой нащупал чайник с кипятком.

— Мало будет — глаза ожгу! — сказал он, задыхаясь.

— Ай да крепыш! — одобрительно выкрикнул тощий штукатур в сапогах, вымазанных известью.

Фома Исаич, разгадав затаенное сочувствие публики, высунулся из-за Алешиной спины:

— Не робей, рыбачок, «Вязьма» поможет!

— Спрячь нож! — зарычали на Бурсака крючники и встали, потные, распаренные.

Афонька быстро оглянулся. Клок волос упал ему на один глаз, отчего второй, казалось, заблестел еще ярче и злобней. Как волк, окруженный гонщиками, вертел он головой и видел, что выбрал момент неудачно. Неторопливо сунул нож под рубаху.

— Ладно, — бросил он Алеше. — Не сейчас, так после шило в бок получишь… — И широкими шагами направился к двери. Его проводили злыми взглядами.

Шайка покинула трактир с таким же грохотом, как и вошла. «Вязьма» вновь загудела.

— Ну, парень, берегись теперь! — заметил один из крючников и показал на окно. Алеша увидел, что Бурсак с приятелями перешли на противоположную сторону тракта и стали совещаться.

Фома Исаич легонько тронул его за рукав:

— Отчаянная ты головушка, Ляксей!

И добавил, как ни в чем не бывало, продолжая разговор:

— Так ежели ты серьезно надумал, приходи рыбачить. Проживаю я пока на кладбище. У сторожа… А тех пасачей не бойся: уйдем черным ходом…

Вечером, пробираясь домой, Алеша с завистью думал о крючниках, землекопах, ломовых извозчиках, о всех тех тружениках, кто сегодня в «Вязьме» ел студень и пил сладкий чай. Все эти люди, несомненно, счастливцы: они имеют работу. Но чем он хуже их? Почему он обойден судьбой? Почему он не может так же свободно сесть за стол и потребовать себе еду?

Деньги? Их у него нет. Но зато есть сильные руки. Он может работать.

С этой мыслью он заглянул в мелочную лавку.

Здесь, в притягательных запахах печеного хлеба и огуречного рассола, посреди кадок и кулей, стояла толстая лавочница и от скуки грызла подсолнухи. Алеша снял перед ней шапку:

— Нет ли у вас, тетушка, какой-нибудь работенки?

— С какой такой радости? — вскинулась лавочница. — Иди, иди… Знаю вас, мазуриков!..

Глава вторая ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ

Предложение Фомы Исаича рыбачить было заманчивым для паренька, но чем больше он об этом думал, тем яснее понимал, что осуществить мечту бездомного калеки очень трудно. То же самое сказал и отец, когда Алеша сообщил ему о знакомстве с Водометовым. Надвигалась зима, и надо было не мечтать, а устраиваться на работу.

Но Алеше упорно не везло: еще с неделю протолкался он у заводских проходных, а работы все не было и не предвиделось. Тогда, с отчаяния, он решил навестить Фому Исаича: авось у него что выйдет. Отправился к нему под вечер, чтобы застать его дома.

Войдя в кладбищенские ворота, Алеша увидел, что сторожка на замке. Сперва он растерялся, потом смекнул, что если не сам Фома Исаич, то хоть сторож должен быть где-либо поблизости, раз ворота открыты.

И он направился в глубь кладбища.

Безлюдно было на мокрых дорожках, густо усыпанных желтыми листьями. В сточных канавах еще алели колючие головки чертополоха. Пахло увядающей мятой. В прощальных солнечных лучах дозревали красные гроздья рябины. Понуро стояли березки, исхлестанные беспощадными ветрами. И было так тихо, что казалось, город остался далеко-далеко позади.

Навстречу Алеше, крестясь, проковыляла старуха с узелком кутьи. Затем он услышал глухой стук заступа о жесткую торфяную землю и в стороне, за деревьями, заметил спину человека. Вглядевшись, Алеша удивился: человек держал в руках лопату, но не могилу рыл, а окапывал на расчищенной площадке деревцо. Алеша свернул к нему и узнал самого Фому Исаича. Инвалид воткнул лопату в землю и обтер рукавом потное лицо. Увидя гостя, улыбнулся:

— А я уж думал, — не придешь ты, рыбачок!

— Что ты тут делаешь, Фома Исаич?

— Яблоньку сажаю.

Он воровски оглянулся и понизил голос:

— Ежели это дерево привьется, можно сад развести. Груши, яблони… Самое главное — лишь бы деревца не сломали.

— А где достанешь их?

— Вот эту сын сторожа с Куракиной дачи за двугривенный продал… Еще обещал. Достать можно… Ну, пойдем ко мне.

По дороге к сторожке Водометов сообщил, что земляк его кладбищенский сторож Ерема тихонько от начальства поехал в свою рыбацкую деревню толковать о покупке старых сетей.

— А меня просил быть эти дни за него. Всё бы хорошо, да могильщики шибко пьянствуют. Нынче — все трое засветло с кладбища ушли. Насилу упросил их про запас могилку заготовить, — гляди, кого привезут еще…

Он отпер сторожку. Едва Алеша шагнул за ним в сумрак помещения, как над головой его что-то захлопало и зашумело. Паренек вздрогнул от неожиданности. Фома Исаич засмеялся и громко позвал:

— Феофаныч!

Откуда-то сверху слетела маленькая зеленая сова и села Фоме Исаичу на руку. Сидела нахохлившись, устремив немигающий взгляд своих глаз-кругляшек на окно.

— Ах, мазурьё, мазурьё! — Фома Исаич ласково погладил взъерошенную птицу. — Видел, Леха, такое пугало?

— Отпустил бы ее на волю, Фома Исаич. Зачем птицу мучить?

— Ишь, птичий защитник! Она не моя. Да и какое ж ей тут мученье? Осень ведь — пускай в тепле живет.

Алеша присел на скамью у окна. Оно выходило за ограду кладбища. Из другого, противоположного окна видны были могильные кресты. В углу сторожки стояло несколько заступов.

Фома Исаич засуетился:

— Ты посиди покуда, Леха, а я огонь разожгу, чайку вскипячу, — попьем, потолкуем…

Подкладывая в плиту дрова, он строил вслух планы о том, как они заживут, когда сколотят артель и станут ловить рыбу. А за чаем говорил об охоте, о птицах:

— Хитрая штука — птичьи перелеты. Ты заметил — все они летят над рекой. Она им вроде бы дороги.

Алеша продолжал смотреть в окно. День заметно тускнел.

— Глухо тут у вас.

— И глухо, и уныло, рыбачок. Эва, сколько народу погребено. Люди — одна бренность. Из земли явились, в землю и уходят.

— А коли явились — значит, им надо было что-то сделать.

— Сделать? Хм… А ты, никак, думающий. Смотри только, как бы бессонницу не нажить.

Когда за окном совсем стемнело,Водометов засветил фонарь, сходил запереть ворота, а вернувшись, ворчливо продолжал:

— Ереме тут еще вольготно. Как вечер — так с плеч долой хлопоты. Хоть спи себе. А наш заводской брат частенько шабашит в четыре утра. В Питере-то в это время самая темень. Помню, бывало…

Казалось, он готов был говорить всю ночь, и слушать его неторопливые речи было занятно, но Алеша вспомнил: пора идти домой. Он поднялся с лавки.

— Так как же с сетями-то, Фома Исаич?

— С сетями? А вот вернется Ерема — и… будут сети, будут. Да ты посиди еще. Хороший ты парень, и вижу — дружить нам с тобой.

Алеша взглянул на черное окошко:

— Ты один и ночуешь здесь?

— А что? Думаешь, боюсь? Разве ты не слыхал, что в народе про покойников говорят: мертвым соколом и вороны не затравишь. А смерть… Что ж смерть? У каждого смерть за плечами. Замахнется — не спросит, а хлоп — да и скосит.

Кто-то сильно и нетерпеливо постучал в окошко.

— Кто бы это? — пробормотал Фома Исаич. — Неужто Ерема? Да нет, не успеть ему так скоро… А ну, рыбачок, возьми-ка фонарь…

Пока он натягивал на плечи рваный зипунишко Еремы, Алеша схватил тускло горевший фонарь и вышел за двери.

В причудливой игре пятен слабого света и вытянувшихся теней настороженному юноше показалось, что на него идет кто-то черный, огромный, безликий, с угрожающе протянутой рукой. Но в следующее мгновенье он различил перед собой неподвижную человеческую фигуру. Поодаль мотала головой обыкновенная ломовая кляча, темнел передок телеги, а на облучке, сгорбясь, сидел солдат в бескозырке. Чтобы получше разглядеть приехавших, пришлось поднять фонарь вровень с глазами. Неизвестный зашевелился и взвизгнул:

— Убрать свет!

Приказание так удивило Алешу, что он еще выше поднял фонарь. Метнулось сухое бледное лицо с мочалистыми бакенбардами, блеснули медные пуговицы форменного пальто.

— Я что сказал! — неизвестный замахнулся портфелем.

— Извините, добрый господин, — поспешно вступился Фома Исаич. — Паренек туг на оба уха…

Он толкнул Алешу внутрь сторожки. Стоя за дверью, тот прислушался, но, кроме неясного шепота да слов «слушаюсь, слушаюсь», неоднократно повторяемых Водометовым, ничего не разобрал.

Потом послышался скрип ворот. Алеша бросился к окну. Мимо сторожки медленно протащилась повозка. На ней стоял темный длинный ящик. «Покойник! — догадался Алеша. — Но почему так поздно?»

Присев на скамью, он решил подождать Фому Исаича.

Фома Исаич явился минут через десять, страшно смущенный, рассеянный. Словно не замечая Алеши, он молча подошел к ведру с водой, черпнул кружкой и сполоснул изо рта руки. Взял соленый огурец, пожевал, пожевал — выплюнул.

— Фома Исаич! — окликнул Алеша.

Водометов погрозил ему пальцем и кивнул на окно.

— Стоит? — прошептал Алеша.

— Кто стоит?

— Ну тот… бакенбардистый…

Ничего не ответив, Фома Исаич отвернулся к окну. Молчали до тех пор, пока возле сторожки снова не зашуршали колеса повозки. Тихо заржала лошадь, чихнул солдат.

Фома Исаич вышел запереть ворота.

— Уехали, — с облегчением сказал он, вернувшись. И, не долсидаясь вопроса Алеши, пояснил: — Труп казненного хоронили… Секретно. Никто не должен был видеть, где тот солдат ему яму вырыл… Только распишись… Такие-то дела.

У Алеши сперло дыхание.

— Как же это — казненного?

Фома Исаич досадливо передернул плечами:

— Чего же тут непонятного?.. Был, скажем, какой-нибудь удалец, буйная головушка. Запела душа про волю. Ну и пошел, стало быть, против царя. А его хвать да на суд… Именем государь-императора к смертной казни, значит… Тишком удавят да тишком и на кладбище. Исстари так… Только раньше головы срубали, а нынче вешают…

— Живых людей?!

— А то каких же? Чудак ты, ей-богу! — Фома Исаич сердито фыркнул. — Люди, брат, дешевое дело. И человек — зверь…

— Царь — зверь! — выпалил Алеша.

Водометов испуганно оглянулся:

— Ты смотри… Из-за тебя еще пропадать! Не болтай никому об этом. Тюрьма!

Но, заметив, что Алеша расстроился не на шутку, примирительно сказал:

— Эх, Алеха! Житьишко наше такое. Меньше знаешь — больше спокою!

И, с тоской глянув на закопченные ходики, тяжело вздохнул:

— Хоть бы Ерема скорей приезжал…

Не чуя под собой земли, спешил Алеша домой. Над слегка поблескивающей рекой вставала желтая луна, мало отличавшаяся от тусклых городских фонарей. Кое-где над торфяной низиной уже качались седые зыбкие полоски тумана. Разговоры Фомы Исаича, его планы казались Алеше нестоящими, никчемными, — всё заслонила незабываемая картина: телега, солдат на облучке, гроб с повешенным, провожатый с мочалистыми бакенбардами…

«Тишком удавят да тишком и на кладбище — с содроганием вспоминал он слова Фомы Исаича. Вот и лови тут рыбку».

От этих мыслей его даже поташнивало.

К полуночи добрался он до своей хибарки. В занавешенном окошке виднелся свет. Алеше почему-то сразу стало легче. «Читает батя», — подумал он.

Но отец не читал. Сидя на постели, отец курил, а на столе перед ним был рассыпан ворох спелых яблок и лежало еще что-то съестное. В прокуренных густых усах его пряталась улыбка.

— Что так долго, сынок? А у меня, вишь, друзья нашлись — вспомнили старика, проведали с получки. Сами живут не ахти как, а вот гляди ты… На завод тебя определить обещались. Нехитрое, говорят, дело: сунуть знакомому мастеру пятерку в зубы — и вся недолга. Это, говорю, и сам знаю, да где пятерку взять? Опять же на текстильную мальца не пущу, а на заводах таких знакомств не имею. Ладно, говорят, как-нибудь устроим паренька… Да ты, чай, голоден? Бери, ешь, — кивнул он на стол.

— Не хочется, батя, — устало ответил Алеша. — Спать хочу. Умаялся…

Но почти до самого утра он не мог уснуть.

* * *
Приятели отца исполнили свое обещание. Через два дня они дали знать о «местечке» на Металлическом заводе. Требовалось только пойти к мастеру Агапушкову «на поклон».

— Пойди, представься ему! — говорил отец. — Да не забудь имя, отчество: Василий Парфеныч…

Агапушков жил в центре города, на Ямской. Долго добирался сюда из-за Невской заставы Алеша. Улица начиналась за пятиглавой церковью и рынком — узкая, длинная, хмурая от пыли и голого булыжника. Четырехэтажный каменный дом удалось разыскать без труда, но на одной из площадок лестницы Алеша нерешительно остановился. Он забыл номер квартиры, а перед ним были две двери: справа и слеза. В которую звонить? После некоторого размышления Алеша дернул за ручку звонка левой двери. За дверью послышались быстрые, легкие шаги, она открылась, и юноша увидел лысоватого человека в сюртуке.

— Вам кого, дружок?

Прищурясь, незнакомец дружелюбно рассматривал Алешу. Думая, что перед ним сам мастер, но все же не желая попасть впросак, Алеша сказал:

— Мне Василь Парфеныча, господина мастера!

— Тогда вам нужно звонить вот сюда, — человек указал на соседнюю дверь.

Смущенный Алеша дернул звонок у соседней двери. Ее открыла девушка со щеткой в руке.

— Василь Парфеныча? — Девушка недоверчиво оглядела Алешу с ног до головы. Бахчанов назвал себя.

— Малость погоди, — девушка захлопнула дверь. Минуты через три она открыла снова.

— Велено обождать на кухне.

Осторожно ступая по болгарскому коврику, Алеша прошел за ней на кухню. Здесь снял шапку и виновато улыбнулся:

— А я забыл номер и дернул к вашим соседям…

— Завсегда путают, — ворчливо заметила девушка. — Иной идет к адвокату, а звонит к Василь Парфенычу, или идет к нам, а брякнет непременно к адвокату.

— К какому адвокату?

— Да который супротив нас. Ульянов. К нему много ходят, — обиженным тоном заключила девушка и стала перетирать посуду.

На кухню вышел мужчина лет пятидесяти, в клетчатом халате. Волосы на его голове лоснились от масла. Зажав в кулак свою козлиную бороденку, он спросил:

— Ну, который тут Бахчанов?

— Я, — сказал Алеша.

Мужчина заложил руки за спину и, растопырив ноги, обшарил смущенного просителя бесцеремонным взглядом:

— Сколько тебе от роду?

— Шестнадцать было.

— Ну, скажем, семнадцать, хотя плечи у тебя как у двадцатилетнего.

— Я работал в кузнице и за ученика и за подручного, — торопливо предупредил Алеша.

— У меня тоже пойдешь в кузницу. Будь только справным подручным, тогда и Антипка не будет зря давать затрещины. Што приказывает — сполняй. А жалованья кладу тебе по пять гривен в день. Первые четыре месяца получать будешь целый четвертак. Постараешься — зашибешь семь, а то и восемь. Во, слыхал?

Алеша кивнул головой, не зная, чем выразить свою благодарность.

— Не пей, не кури, — скороговоркой продолжал мастер. — Смутьянов бойся. Старших чти. А работать, сам знаешь, как учит писание: работай, мол, человечина, в поте лица своего, и все будет хорошо. Будут которые супротив царя-батюшки сманивать — не ходи. Мне обо всем на ухо, а я которых замечу — в три шеи с завода да еще в участок сообщу. Во, слыхал?

Он еще долго наставлял Алешу, прибавляя свое неизменное «во, слыхал». Алеша ушел от него в радостном возбуждении.

Но дома отец несколько остудил его.

— Ну и жох этот твой Василь Парфеныч! — сказал он, выслушав бурный рассказ сына. — Мазурик большой. Обещал полтинник, а платить будет четвертак, Значит, положит в свой карман половину твоего заработка…

* * *
Бесконечной чередой побежали дни. Чуть свет басистый гудок завода призывал Алешу на работу. Первые ночи он спал беспокойно; вскакивал чуть ли не каждые полчаса и посматривал то в окно, то на засиженные мухами ходики. Недосыпая, с головной болью тащился на завод. В замерзших лужах отражались холодные огни соседних фабрик. Вместе с рабочим людом он двигался через проходную в заводский двор и только здесь окончательно стряхивал с себя сонливость.

С первого же дня пришлось, подвязавшись фартуком, бить кувалдой по раскаленному железу. Кузница была неудобная, ветхая, пронизанная сквозняками. У паренька ломило в плечах, темнело в глазах; сердце, казалось, готово было выскочить из груди. «Хоть бы минутку передохнуть», — мелькало в разгоряченной голове, а старшой прикрикивал да поторапливал:

— Бей еще, бей! Бей живей, остынет… Еще, еще…

Алеша стучал молотом, до ужаса боясь промахнуться. К счастью, глаз у него был острый, и хоть удары слабели, он ни разу не промахнулся.

— Мало каши ел! — заключил старшой, но ковкой остался доволен.

Он свалил на Алешу всю подсобную работу, и паренек с одинаковым усердием справлялся с ней — и у мехов, раздувая огонь, и у корыта с водой, охлаждая инструменты, и под дымным колпаком, у горна, гартуя уголь.

— Кувалду! — кричал старшой поминутно, и Алеша хватал тяжелый молот и бил по брызжущему искрами железу до изнеможения. После гудка хотелось бежать домой, отдохнуть. Но тут обычно являлся сам Василь Парфеныч и оставлял рабочих на сверхурочные часы. Приходилось выстаивать до полуночи возле рихтовальной плиты, выправляя железные полосы.

Это были самые мучительные часы. Хочется есть, голову клонит ко сну, в теле разбитость. А в это время мастер, как хищник, на добычу выходит. Так и норовит всунуть то одному, то другому штраф. Тому за курение, этому за плохо горящий уголь, третьему за долгое пребывание в уборной, четвертому просто за «нарушение порядка».

Алеша недоумевал.

— Антип Никифорыч, — обратился он как-то к старшому, — при чем тут мы, ежели нам дали плохой уголь? То есть, не уголь, а одна порода, выпачканная в саже…

— А ты помалкивай! Не тебя пока штрафуют, так нечего «мыкать»…

Действительно, Алешу еще ни разу не оштрафовали. Мастер словно не видел его. Только однажды, проходя мимо, заметил:

— Ты, голубчик, зачем такие длинные волосы носишь? Ты не паж, не дьякон, не художник. Чего доброго, еще за студента примут.

Антип подобострастно хихикнул. Алеша смолчал, но из глухого протеста не состриг копну своих мягких русых волос, а только подровнял их немножко под скобку.

Старшой хмурился:

— Почтительности мало у тебя к Василь Парфенычу!

Присмотревшись к Антипу, Алеша заключил, что старшой очень невежественный человек. Родом из пригородного села, Антип оторвался от крестьянства, но и не стал горожанином. К книгам, к культуре он не тянулся, и говорить с ним было не о чем. Главной целью своей Антип считал «зашибить» копейку. Зарабатывая в день сверхурочными до рубля, он ухитрялся проживать всего пятиалтынный. Верзилистый и широкогубый, он не нравился рабочим, и они между собой прозвали его «теленком».

* * *
Незадолго до первой получки один из кузнецов подошел к Алеше и прикоснулся к его плечу зубилом:

— Лешка, а ты вспрыски думаешь ставить?

И пояснил:

— Четверть водки, дюжину пива и закусон.

Подошел другой:

— Не зажиливай, шкет. У нас «жил» не любят…

— В получку, так и быть, поставлю, — сказал Алеша.

— Чего там в получку. В получку мы и сами с усами. А ты вот сегодня… Вечером…

— Да денег-то у меня ни гроша.

Кузнецы пошептались между собою.

— Дело в шляпе. Не горюй, шкет. Берем в долг, под поручительство всей бражки. В получку отдашь.

Перед шабашом Антип заметил:

— А ты бы и Василь Парфеныча пригласил. Он не пойдет с нашим братом. А пригласить все-таки надо.

После гудка Алеша направился к мастеру. Снял шапку:

— Господин мастер, сегодня у меня вспрыски, и вот я прошу вас…

Мастер вытаращил глаза:

— Да ты в своем уме? Свиней, что ли, мы вместе пасли?!

Обескураженный Алеша вернулся в мастерскую. Кузнецы помирали со смеху.

— Ладно, шкет, — сказал инициатор выпивки, вдосталь насмеявшись. — Будешь теперь знать, что за кикимора наш мастерюга. За людей нас не считает, хотя сам из навоза вышел!

Компанией в шесть человек прямо с работы отправились в трактир «Венеция». Здесь в визге и шуме пьяных голосов, в дыму и чаду, откровенно толковали о своем житье-бытье, о своих думах, награждая отборными словами старшого:

— Ты знай, теленок, свою линию. Ты ведь не хозяйский мопс. Ты, брат, такой, как и мы. Выгонят нас — и тебя не обойдут. Значит, будь за рабочий народ, а не за свою шкуру.

Антип молча и покорно принимал эти упреки. Потом, желая прекратить неприятный для себя разговор, обернулся к Алексею:

— Глянь-кась, ребята, а наш шкет и не пьет. А ну-ка, Васька, растормоши его.

Алеша пил, морщась и с трудом глотая водку. Его дружески похлопывали по плечу, чокались с ним, говорили хмельные любезности. Голова его кружилась, в ушах шумело.

Вдруг он почувствовал, что кто-то с силой тянет его за рубаху кверху. Оглянулся — и весь хмель выдохся. Злорадно скаля зубы, в лицо ему молча смотрел Афонька Бурсак.

Алеша дернулся, но вырвать ворот своей рубахи из кулака Афоньки не смог. Бурсак уже приподнял Алешу со стула, собираясь швырнуть на пол. Однако за паренька вступились кузнецы, оттолкнули Афоньку. На них надвинулись сообщники Бурсака. Вся «Венеция» замерла от любопытства — будет драка или не будет. Трактирщик, в страхе за свою посуду, заорал: «Полиция!» — и люди, готовые было к прыжку, нехотя выпустили из рук бутылки.

Толсторукий, в гороховом жилете трактирщик стал в проходе.

— Почтенные! — Он обвел слащавым взглядом своих посетителей. — Не шумите, почтенные! Дайте слово сказать. Уж ежели кому охота силу свою испытать, милости просим на простор. Тут на калашниковских мучных амбарах известен один купец, Нил Саввич Морошников. Особнячок еще ихний сразу за лаврой, крашеный такой, с петухами. Позапрошлой зимой, — верно, из вас которые и слыхали, — Нил Саввич об заклад пошел с племяшом городского головы и проиграл на калашниковских крючниках двести целковых. На святках, об эту зиму, думает реваншу задать. Желают их степенство, чтоб победителей — скобарей с прядильной и ткацкой — какие-нибудь молодцы отделали. Так вот, господин Морошников просили меня передать, што ежели кто пожелает побаловаться у вала, милости, мол, просим: выходи стенка на стенку. Победителю — десять ведер водки и золотой в награду!

— Пиши меня! — крикнул захмелевший Антип. — Пиши: фамилия Бегунков, а кулаки — молоты!

— И меня пиши! — закричал в пылу Алеша. — Только смотри, чтобы эта образина была не в нашей стенке, — указал он на Афоньку Бурсака.

— Допрыгаешься, пёс фабричный! — процедил сквозь зубы Афонька и вернулся за стол, к своей шайке.

Трактирщик потирал руки:

— Вот и ладненько, сговорились, значит!..

Деньги были уже пропиты, сидеть за столом с пустыми бутылками было неинтересно, и вся компания кузнецов повалила к выходу, запевая нестройным хором:

По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
Шайка Бурсака внимательными глазами проводила своих противников, словно стараясь запомнить их закопченные лица, их сильные мускулы, проступавшие сквозь рваную одежду, и в особенности широкие костистые плечи Алеши, самого молодого и самого воинственного.

* * *
Со следующего дня отношение многих молотобойцев к Алеше изменилось. Он уже не слышал обидное «шкет» или грубое «Лешка». Взрослые рабочие называли его по фамилии и вообще стали относиться к нему как к давнему товарищу.

Через несколько дней Алеша получил свою первую «получку», всего четыре рубля, из которых мастер по непонятным причинам высчитал сорок пять копеек. Сунулся было Алеша в контору за разъяснениями, — прогнали: «Без вас тут дела по горло, а вы с копейками лезете!»

Глава третья ТАНЯ

Подошла зима. Падал снежок, серебрил оголенные ветви чахлых обдымленных осин на черных улицах заставы.

Алеша радовался новому времени года и своим смутным юношеским мечтаниям, полным трепетного ожидания чего-то нового и счастливого.

Как-то раз в субботу, после гудка, Антил, умываясь из кадки, стоявшей в кузнице для обрызгивания ковочного угля, сказал:

— Бахчанов, погоди! Сегодня нам с тобой надо сходить кое-куда.

— Спешу я, Антип Никифорыч… Батя дома голодный, — возразил Алеша. — А куда идти-то?

— К купцу Морошникову.

Алеша не сразу вспомнил, кто такой Морошников и зачем к нему надо идти.

— Ты что же, — забыл, как в трактире записывался на кулачную потеху? — напомнил Антип. — Или теперь испужался и слово сдержать не хочешь?

Алеше и впрямь не хотелось драться, но отказаться было неловко.

— Айда сначала ко мне, — сказал Антип. — Одежонку сменю.

Он жил в рабочей казарме, неподалеку от завода. Алешу трудно было удивить картиной нужды и нищеты, но казарма эта удивила его. Тесные, сырые, с затхлым, нездоровым воздухом помещения были сплошь уставлены многоэтажными открытыми нарами. Только кое-где виднелись ситцевые пологи. Пробираясь боком в узком проходе мимо торчавших с нар босых ног, Алеша сказал:

— И как вы тут живете, Антип Никифорыч?

— Так и живем! — равнодушно ответил тот.

Он с привычной ловкостью забрался на нары, придвинул к себе сундук и на виду у соседей и соседок стал переодеваться. Поверх зеленой рубашки он надел черный жилет, затем достал новые сапоги. Алеша посмотрел на свои опорки. Переодеваться ему было не во что. Не заходя домой, он отправился с Антипом к Морошникову.

По дороге Антип провожал завистливым взглядом надменных лихачей, затянутых в тугие армяки. А у самых ворот у него вырвалось:

— Эх, скопить бы деньжат на собственного рысака — стал бы, кажется, и я извозным промыслом заниматься. Выгода!

— Какая же?

— Ха! Не знать какая. Да самая наижитейская! Тому живется, у кого денежка ведется. Смыслишь аль нет?

— Не мудрость. А только ума на деньги не купишь, Антип Никифорыч. С деньгами и дураку можно жить. Только что это за жизнь с темной головой?

Антип насупился:

— Ты эту умственность брось. Доведет она тебя до ручки…

Им пришлось долго ждать на холодной лестнице. Прислуга не впустила даже в прихожую квартиры. Алеша сердито размахивал руками, чтобы согреться.

— Ничего, — косясь на приятеля, успокаивал Антип. — На то он и барин, чтобы мы ждали…

Наконец открылась дверь и показался низенький, толстенький человек в накинутой на плечи енотовой шубе.

— Сам хозяин, — шепнул Антип.

— Здорово, мастеровые! — весело сказал купец.

— Наше почтение вам, Нил Саввич, — ответил Антип, низко кланяясь.

Алеша стоял прямо и с любопытством смотрел на румяного купца с аккуратно подстриженными, точно приклеенными усами и бородкой.

— Это ты, — обратился Морошников к Антипу, — у меня позавчера был?

— Я, Нил Саввич.

— Ну-с, так вот, ребята… Хочу я в нонешнем году, чтоб стенку возглавляли одни молотобойцы — супротив прядильщиков да ткачей.

— Как! — вырвалось у Алеши. — Разве мы не Афоньку Бурсака бить будем?

Морошников, нахмурясь, остановил на нем свой взгляд:

— Ишь ты… Резвый!

Антип помялся и виновато пояснил:

— Мы, Нил Саввич, уже встречались с этим самым Афонькой…

— Афанасием, — строго поправил Морошников.

— С Афанасием, — повторил Антип. — И вот мой подручный чуть было не вздул его…

Купец недоверчиво покачал головой:

— Что-то вы мне заливаете, мастеровые…

— Вот крест! — божился Антип.

— А нуте-ка, постойте…

Морошников, чем-то недовольный, ушел в квартиру.

— Что это он? — спросил Алеша.

— Ума не приложу, — ответил в раздумье Антип. — Видать, Афонька о себе большую славу раздул… Любимчиком, что ли, стал…

— Папаня, пусть они сюда войдут! — послышался в квартире женский голос.

Морошников снова показался в дверях:

— Вот что, мастеровые. Хочет посмотреть на вас дочь моя, Раиса Ниловна. Пройдите в коридор и станьте за два шага от порога, а то пол мне своими сапожищами испортите.

Молотобойцы несмело вошли в квартиру. В ней было душно и жарко, как в бане. Отворилась одна из дверей. Алеша мельком заметил висевший на стене портрет в золоченой раме. На нем был изображен грузный курносый бородач, знакомый Алеше по серебряным полтинникам. Девица в розовом платье, такая же пухлая, как и ее отец, захохотала, увидя долговязого Антипа и широкоплечего, двумя головами ниже его, Алешу:

— Это который же хочет драться с Афанасием?

— Я! — отвечал Алеша.

— Ты?! — Девица снова затряслась от смеха. — Татьяна! — закричала она. — Иди-ка сюда, посмотри… Нет, это умора, папаня!

Алеша только крепко сжал челюсти. Антип растерянно переминался с ноги на ногу.

— Н-да-а, — протянул Морошников, крутя клок своей бороденки. — Зря ты, молодец, замахиваешься не по своему росту.

К барышне Морошниковой подошла синеглазая стройная девушка с шитьем в руках. Лицо у нее было такое грустное, что Алеше стало жаль ее.

— Вот, Татьяна, посмотри, кто собирается воевать с Афанасием.

Купчиха уже без смеха показала на Алешу. Девушка встретилась с горящим взглядом его и, опустив глаза, тихо сказала:

— Я не люблю драк, Раиса Ниловна.

— Да тебя, свет мой, и не заставляют любить, — отрезал Морошников и сердито повел бровью. Девушка покорно ушла в комнаты.

— Ну, будет, — заключил Морошников. — Подбирайте, ребята, с вашего завода таких, как вы. Через неделю дам знать…

Спускаясь по лестнице, Антип говорил:

— Чудливый купчина. Такому только потрафь — оденет с иголочки.

Алеша не отвечал. Он во все глаза смотрел на человека в порыжелом форменном пальто, который медленно поднимался по ступенькам им навстречу. Это пергаментное лицо с бакенбардами, как мочалка, и тяжелым, неподвижным взглядом показа лось Алеше знакомым.

Проходя мимо, неизвестный покосился на рабочих, и они невольно прижались к перилам, уступая ему дорогу. Алеша проводил его испуганным взглядом.

— Чего ты? — шепнул Антип. — Знакомый, что ли?

Алеша облизнул сухие губы.

— Нет… Я обознался…

На улице было морозно и ветрено. С мостовых подымалась сухая колючая пыль и била в лицо. На углу, у фонаря, Алеша услышал оклик. Их догоняла девушка, закутанная в шерстяной платок. Кузнецы узнали ее. Это была швея, которую они видели в доме Морошникова.

— Извините меня, — задыхаясь и почему-то тревожно оглядываясь, сказала она. — Я хотела вас предупредить… Афанасий страшно рассержен… Грозился…

— Кто рассержен? Афонька?! — воскликнул Антип.

— Он самый, — подтвердила девушка. — Он так и сказал Раисе Ниловне: у меня, мол, есть средства сломать им ребра раньше, чем они дождутся кулачного боя со мной.

— Да откуда это вы знаете? — дивился озадаченный Антип.

— Афанасий стоял в соседней комнате и все слышал…

Антип присвистнул.

Девушка опять оглянулась:

— Афанасий свой человек в доме Морошникова. Его покойный дядя когда-то вкладывал деньги в торговлю Нила Саввича. На ноги помог встать Морошниковым.

— А вы не родственница этого купца? — спросил Алеша, внимательно всматриваясь в ее раскрасневшееся лицо.

— Нет, что вы! Я портниха. Раиса Ниловна пригласила шить ей на дому венчальное платье.

— Тогда спасибо вам! — И Алеша протянул ей руку. — Алексей Бахчанов, а вас как по отчеству?..

— Меня зовут Таней, — сказала она и торопливо добавила: — Так вы не будете драться?

— Мы не боимся этого разбойника! — ответил Алеша. — Вы за нас не беспокойтесь.

Они пошли по улице втроем. Алеша стал весело рассказывать Тане про визит к Морошникову, подтрунивая над собой и Антипом и смешно передразнивая купца. Антип хохотал во все горло. Таня сдержанно улыбалась. Вдруг она спохватилась:

— Ведь я прошла свой дом.

— Где же он? — живо спросил Алеша.

— Вон там, — неопределенно кивнула она головой и побежала куда-то назад.

Алеша смотрел ей вслед, как завороженный, Антип прищелкнул языком:

— Ну девонька!

* * *
Вскоре Алеша встретил Таню на той же улице, где они расстались в первый раз. Таня куда-то спешила с узлом в руках. Было раннее сумрачное утро, еще горели фонари. Валил густой снег. Волосы и брови Тани казались седыми. И в этом гриме зимы еще милей показалось Алеше свежее, юное лицо девушки, ее грустно-ласковые глаза. Узнав его, она с улыбкой кивнула ему, как старому знакомому. Хотелось остановить ее, вступить в разговор, но на это не хватило ни смелости, ни времени: надо было спешить на работу. Но даже эта мимолетная и безмолвная встреча необычайно оживила его, и он весь день испытывал смутную радость.

С нетерпением Алеша ждал воскресенья. Еще накануне, после работы, тщательно вычистил и починил свою старую одежду, а утром вышел на улицу и стал прогуливаться возле дома Морошниковых.

В лавре ударили к обедне. Люди, принарядившись, шли в церковь. Алеша гулял долго. Он уже начал терять надежду встретить Таню, и вдруг увидел ее. Она шла впереди него, бережно придерживая легкий белый узел. «Платье купчихе сдает», — подумал Алеша и почти бегом нагнал ее.

— Вы? — изумилась Таня.

Алеше показалось, что она рада встрече, и он не удержался от восторженной улыбки.

— Таня, — сказал он, чувствуя, что язык его сохнет. — Я хотел вас… спросить… как это… — И растерянно замолчал.

Она ласково улыбнулась.

— Вы… не к Морошниковым идете? — Он указал на узел в ее руках.

— Да, — отвечала она. — А вам… тоже в ту сторону?

— В ту! — с радостью солгал он.

Они медленно шли к лавре и говорили о чем попало, не следя за своими мыслями, взволнованные этой встречей.

День был морозный, солнечный. У дома Морошникова Алеша предложил Тане пойти с ним куда-нибудь погулять.

— А вы не боитесь идти со мной? — задумчиво спросила она.

Алеша в шутку указал на свои прожженные окалиной сапоги:

— А с таким вот…

— О, — рассеянно сказала она, — пусть это вас не смущает. — И, помолчав, посмотрела в упор на его доверчивое и счастливое лицо. — Хорошо. Я отнесу барыне платье, а вы, если хотите, подождите меня, ну…. хотя бы вот за тем домом. Не будет холодно?

— Что вы, Таня! — задохнулся он от волнения. — Мне даже жарко.

* * *
Был час дня, когда они подошли к большому парку. Обледенелые ветви деревьев блестели в лучах зимнего солнца. Из глубины заснеженных аллей неслись звуки духового оркестра. В парке было гулянье.

— Сегодня здесь открытие катка, — сказала Таня. — Зайдемте!

Она вынула из муфты кошелек и направилась к кассе. Алеша смущенно запротестовал. Он нарочно приберег для развлечений немного денег и, конечно, мог бы уплатить, но Таня уже сунула деньги в окошечко.

Они приблизились к контролеру.

Вдруг откуда-то сбоку вынырнул юркий господинчик. Критическим оком осмотрев Алешу с ног до головы, он тихо и внушительно сказал:

— А вам нельзя-с!

Пунцовая от волнения Таня показала ему билеты.

— Вижу, барышня, вижу… Против вас-то я ничего не имею… Пожалуйста. — Он снисходительно посмотрел на ее шляпку.

— Но я не одна! — резким тоном сказала она.

— Увы и ах! — развел руками господинчик. — Есть правила… Мастеровые сюда не допускаются.

— Какая дикость! — воскликнула девушка.

Господинчик быстро к ней повернулся:

— Что вы изволили сказать-с?

— Ничего, — торопливо ответила Таня.

— То-то-с! — И он обратился к Алеше. — Ступай, ступай, голубчик. Не мешай гулять людям…

У Алеши запрыгали губы:

— Да как вы смеете?!

— Проходи, не буянь! — грубо сказал администратор и кивком головы подозвал сторожа.

— Я буду жаловаться, — пробормотал Алеша, беспомощно озираясь.

— Некому-с, кроме как градоначальнику, — ехидно подсказал администратор.

Какой-то акцизный чиновник, с коньками подмышкой, задержался у входа.

— Да ты что, юноша, с луны, что ли, упал? Не знаешь здешних порядков? — И, раскланявшись с администратором, прошел внутрь парка. За ним проплыла важная дама, ведя на цепочке дрожащую болонку.

Алеша продолжал стоять возле администратора. Он понимал никчемность спора, но ярость, вспыхнувшая в нем, не позволяла ему уйти.

В распахнутой шубе на собачьем меху лениво подошел парковый сторож.

— Дорофеич! — нарочно громко сказал администратор. — Попроси лишнюю публику не торчать у прохода.

Таня, потупясь, чтобы скрыть слезы стыда и обиды, тронула Алешу за руку:

— Идемте… Ладно уж…

Алеша словно очнулся. Подойдя вплотную к администратору, он медленно произнес:

— Вы… — От негодования он тяжело дышал и не находил нужных слов. — Вы…

— Что «вы»? — вскричал, отступая, администратор. — Угрозы? Оскорбления?.. Где полиция?

Из-за кассовой будки показалась услужливая физиономия усатого городового. Таня решительно потянула спутника к выходу. Но городовой схватил Алешу за рукав.

— Это ты нарушаешь порядок в публичном месте?

— Уберите руку, — крикнул вне себя от ярости Алеша. Вокруг них собралась толпа уличных зевак.

— Идем-кась в участок, там разберутся, — сказал городовой, не отпуская задержанного. Бахчанов попытался вырвать свою руку. Городовой погрозил кулаком.

— За сопротивление властям — отсидишь в каталажке!

Тут из толпы выступил невысокий молодой человек. Слегка приподняв свою барашковую шапку, он спокойным, но внушительным тоном проговорил:

— Я давно наблюдаю эту сцену. — Ясные внимательные глаза его с чуть припухлыми веками были прямо устремлены на полицейского. — И вижу, что вы неправы, задержав этих молодых людей.

— А вы кто такой будете?

— Свидетель. И попрошу вас разговаривать вежливо.

— Хо! Ну и публика… — Городовой, отдуваясь, с опаской покосился на незнакомца. В отворотах его ватного пальто белела манишка. Кто знает, быть может, он какой-нибудь важный чиновник.

Городовой нехотя отпустил Алешину руку.

— Тогда и вы пожалуйте в участок, — обратился он к незнакомцу. — Мое дело маленькое, а там начальство.

— Извольте, — согласился незнакомец.

В участке с грязным, заплеванным полом и с пыльными решетчатыми окнами городовой жаловался приставу на Бахчанова, обвиняя его в сопротивлении. Но незнакомец, вызвавшийся идти свидетелем, так горячо и убедительно опровергал эти обвинения, что пристав угрюмо спросил его:

— С кем имею честь?

— Бабушкин, Иван Васильевич.

Приставу было этого мало.

— Так-с. А по какому ведомству вы, господин Бабушкин, служите?

— Я работаю на механическом заводе.

— В конторе-с?

— Нет-с, в цехе-с, — иронически улыбаясь, отвечал Бабушкин. — Рабочим.

Пристав удивленно вскинул на него глаза и, покраснев, сразу уткнулся в бумаги. Алеша был изумлен не меньше. Но мысль, что заступился за него свой же человек, рабочий, обрадовала его чрезвычайно. Он с уважением и благодарностью смотрел на открытое, умное лицо Бабушкина. Наконец пристав поднял голову от бумаг и сухо объявил, что Бахчанов должен будет уплатить штраф за нарушение порядка.

— А теперь я обязан переписать вас, господа. Имейте в виду, что в следующий раз вы так дешево не отделаетесь.

Первым был записан и отпущен Бабушкин. Затем наступила очередь Тани.

— Татьяна Егоровна… Чайнина? — удивленно переспросил пристав и, бросив на нее пытливый взгляд, не прибавил больше ничего. Но Таня почему-то побледнела.

Когда она вышла, пристав в раздумье пробарабанил пальцами по столу.

— Вы, Бахчанов, давно знакомы с этой особой?

— Нет, недавно, — нехотя отвечал Алеша.

— Вы знаете, кто она? Из какой семьи?

— Нет, не знаю. А что?

— А вот, намотайте-ка себе, молодой человек, на ус… Татьяна Чайнина — сестра Варфоломея Чайнина, казненного по царскому указу за сообщничество с государственными преступниками!

Дрожь пробежала по телу Алеши. Ему вдруг сразу вспомнилось кладбище, телега, мочалистые бакенбарды провожатого… Он растерянно уставился на костлявое, с выпяченной губой лицо пристава. А тот шипел ему чуть ли не в самое ухо:

— Берегитесь. Такое знакомство до добра не доведет. Предупреждаю как… — Он не нашел подходящего слова и только покрутил над головой длинным, желтым пальцем.

Алеша поскорее вышел из участка на свежий воздух. Невыразимая жалость к Тане жгла ему сердце. В эту минуту он понял, что девушка и бесправна и затравлена, и оттого она стала ему как-то ближе. Хотелось сказать ей что-нибудь хорошее.

Таня стояла у фонарного столба и плакала. Иван Васильевич ее успокаивал. Увидев Алексея, она протянула руку, как бы отстраняясь от него.

— Алеша, не ходите со мной, так лучше будет для вас! — и, отбежав в сторону, вскочила в проезжавшую мимо конку. Он рванулся следом, но Иван Васильевич мягко удержал его.

— Ничего, дружище. Пусть успокоится. А покуда идем отсюда.

Пока они шли по нескончаемому Шлиссельбургскому тракту, Алеша поведал новому знакомому все горести своей жизни. Иван Васильевич слушал с таким участливым вниманием, будто все, о чем рассказывал ему Бахчанов, касалось и его самого. Ни с кем еще, кроме отца, паренек не говорил так легко и откровенно. Но отец многого не мог ему объяснить, а Бабушкину, казалось, известно было все. Таких рабочих, как он, Алеша не встречал и затруднялся даже поставить его рядом с кем-либо из тех, кого знал. Никто из фабричных не шел с ним ни в какое сравнение. Прощаясь, он сказал:

— Ну, Алексей Степанович, захаживай, брат, ко мне. Говорить нам есть о чем…

Он был первым человеком, который назвал Алешу по отчеству. За ужином возбужденный юноша рассказал отцу о событиях дня, особенно о встрече с Бабушкиным.

Ложась спать, он мысленно представлял себе его умные глаза, добрую улыбку, и заснул с сознанием, что приобрел настоящего друга…

Глава четвертая ТРУБКА С ЗОЛОТЫМ МУНДШТУКОМ

Сверхурочная работа в кузнице сильно изматывала Алешу. Он очень похудел, словно после тяжелой болезни. В обеденный перерыв он валился в угол, за кучу окалины, и тут же засыпал. Однажды его разбудили, когда все уже вновь начали работу.

Мастер видел это:

— Парень ты старательный, а только за спанье в следующий раз оштрафую.

Все удивились, почему любитель штрафов не тронул Бахчанова. Сведущие люди разнюхали: у Агапушкова приближался день рождения, и он, ожидая от рабочих подарка, не хотел донимать их штрафами. Антипу он поручил организовать складчину.

Сборы на подарок вызвали у рабочих разные толки. «Купим подарок или не купим — один бес. Все равно будет драть с нас три шкуры». Более покладистые советовали откупиться. «Не подарим — чаще прежнего начнет штрафовать».

Алеша, с которого Агапушков продолжал удерживать четвертаки в свою пользу, прямо заявил Антипу, что на подарок мастеру не даст ни копейки. Антип вытаращил глаза.

— Лешка, да ты што, белены объелся?

Сборы пошли туго. На собранные деньги нельзя было купить трубку с серебряно-янтарным мундштуком, какую желал Агапушков. Антип охал, бранился. Рабочие, которые было дали деньги, требовали вернуть им их гривенники.

Накануне своего дня рождения мастер вызвал к себе Антипа и стал пояснять, в какие часы можно будет пожаловать к нему с поздравлением. Антип молча переминался с ноги на ногу. От мастера не укрылся его растерянный вид:

— Неужто не купили?

Антип виновато опустил голову.

— Гады! — прошипел Агапушков. — Пошел вон!

Остальные полдня он метался по кузнице, как взбесившийся пес. Но, как назло ему, в эти полдня работа кипела дружно. Каждый был на своем месте, ковка шла аккуратно, и придраться было не к чему.

Перед шабашом он вызвал к себе в конторку самого старого и тихого кузнеца Дементьича и принялся его допрашивать: кто мутил? Дементьич сначала отмалчивался, потом заявил:

— Денег нет у ребят.

— Ах, так! — угрожающе сказал Агапушков и снова вышел в кузницу.

— Ребята, это правда, что вас того… безденежье заедает?

— Правда, правда! — хором подхватили кузнецы.

— Ну, что ж, — Агапушков ухмыльнулся. — На доброе дело, ребята, всегда должны найтись деньги. Сделаем так: я вам одолжу… сколько там вещь будет стоить. В получку высчитаю…

А за день до получки вся мастерская узнала, что Агапушков сам себе купил трубку — и не с серебряным, а с золотым мундштуком. Прошел даже слух, что эта трубка куплена мастером года полтора назад, и он давно уже выручил деньги, когда-то им на нее затраченные. Кроме того, через табельщика проведали, что стоимость «подарка» разложена на всех без исключения поровну.

От этих вестей многие растерялись, не зная, что теперь предпринять.

— Куда ни кинь, всюду клин! — развел руками Антип. — Лучше было бы самим уделить Василь Парфенычу, кто сколько может…

Но на него так цыкнули, что больше он и говорить не пытался.

* * *
Наступил день получки. Проталкивая в огонь железные полосы, Алексей лихорадочно подсчитывал, сколько им должно быть заработано. «Четвертак в сутки… Четвертак в сутки, — в бессильной ярости думал он. — Когда же кончатся все эти вычеты? Не скоро так заработаешь на костюм». Нестерпимая жара обжигала ему руки, сушила лицо, колола глаза, во время ковки искры с треском взлетали с наковальни, падая на сапоги и дырявый фартук.

Вдруг раздался гудок. Шабаш? Но до окончания смены оставалось еще добрых полчаса. Быть может, пожар?

Рабочие в недоумении столпились у выхода.

Из конторки выскочил Агапушков.

— По местам, бездельники! Кто позволил бросать работу?

— Мы! — раздался громкий голос, и Алексей увидел горбоносое черное лицо кочегара Сурена Штурьянца.

— Кто это мы? — разъярился Агапушков.

— Сейчас узнаешь, — отрезал Штурьянц и повернулся к рабочим: — Ребята, поддержите… Довольно терпеть обсчеты и штрафы. Бастуйте, ребята! Другого выхода нет. Задохнемся от такой жизни…

— Правильно! Бастовать! — послышались выкрики.

— Разбой! — взвизгнул Агапушков и бросился вон из кузницы.

Рабочие шумно собирались домой. Только небольшая группа нерешительно топталась на месте. Штурьянц горячо убеждал их присоединиться к забастовавшим. А во двор уже шумной гурьбой выходили кузнецы, литейщики, слесари и клепальщики.

Антип зазвал приятеля за угольные ящики:

— Ну так как, Лешка, бросаем или не бросаем?

Тот, пораженный нежданным событием, собирался с мыслями. Вот, оказывается, где ищут смелые люди выход…

— Бросим — уволят, — уныло рассуждал Антип. — Начнется собачья жизнь — зимой-то!

И, помолчав, пугливо оглянулся.

— А не бросим — свои же поколотят…

Он медленно снял клеенчатый фартук. Вернулся мастер с начальником цеха, обрюзглым человеком с сонными глазами. Кисло морщась, начальник сказал оставшимся:

— Господа, все смутьяны уволены. Кто завтра не явится в обычные часы на работу, получит волчий паспорт.

И вышел, предоставив Агапушкову расхлебывать всю кашу. Мастер стал действовать.

— Бегунков, Алешка, ко мне!

Антип неторопливо последовал за мастером. Опустив голову, Алеша побрел за ними.

В конторе Агапушков тихо, но внушительно сказал:

— Завтра работать весь день и всю ночь. Во, слыхали? Тебе, Антип, набавляю полтинник, а тебе, Алешка, четвертак. Только — молчок!

Антип низко поклонился. Алеша стоял не двигаясь.

Агапушков сердито дернул свою козлиную бородку.

— Чего стоишь истуканом? Аль мало? Все жадность сосет вашего брата…

Он ткнул парня в плечо.

— Ну? Может, хочется за ворота? Пжалста! — И он демонстративно стал рыться в кипе расчетных листков.

В этот миг сознание Алеши вновь пронизала мучительная мысль о том, что нужно заработать на одежду, нужно кормить больного отца. И, стыдясь собственных слов, он едва слышно пробормотал:

— Я приду, Василь Парфеныч… Приду…

Медленно добрел он до дому. На наметенные февральской вьюгой сугробы падал из окошка желтый свет семилинейной лампы. Алеша обмел банным веником сапоги и вошел в хибарку. И вдруг к сердцу прихлынула теплая волна нечаянной радости: у отца в гостях сидел… Иван Васильевич Бабушкин!

— Здравствуй, дружище, — улыбнулся он. — А я, брат, ожидаючи тебя, с папашей твоим познакомился… Что же ты ко мне не заходил?

Старый Бахчанов спустил с койки свои исхудалые ноги. Ввалившиеся глаза его оживленно блестели.

— Слыхал, сынок, новость? Свою кассу рабочие открыли. И вот Иван Васильевич советует мне войти в нее…

— Да, — сказал Бабушкин, — рабочий такой уж человек, что без организации и организованности жить не может… А касса вяжет людей!

И он заговорил о значении отчисленного каждым рабочим гривенника. Касса позволит рабочим вступить б борьбу за лучшие условия существования. Правда, одной кассой всего не добьешься. А добиваться надо многого. Человечество сделалосьбогаче за последний век. Как далеко вперед шагнула техника. Кажется, можно было бы обеспечить каждого живущего на земле всем, в чем он нуждается, а вот на деле этого нет. Трудящаяся часть человечества беднеет и нищает с каждым годом.

Бабушкин сердито посмотрел на свои жилистые руки:

— Вот только этим мы и богаты… Но что толку? Работая, не видишь никакой жизни. Мысль ни на чем не останавливается. Все желания сводятся к тому, чтобы дождаться скорее какого-нибудь праздника. А настанет праздник, проспишь до двенадцати — и опять ничего не увидишь, ничего не узнаешь.

— Верно, Иван Васильевич, верно! — сказал Степан Бахчанов.

— Ну вот. И оказывается — для кого все это? Для капиталиста! Для своего отупения! Ясно, что с таким положением теперь мало-мальски сознательный рабочий мириться не может. Надо бороться.

— А у нас завтра бастуют! — вырвалось у Алеши.

— И хорошо делают, — не удивляясь, заметил Бабушкин.

— Только не все, видать, будут бастовать! — краснея, сказал Алеша.

— А это уж плохо! Как же это так?

Бабушкин испытующе посмотрел на него. Алеша не выдержал и рассказал все, что произошло в кузнице и в конторке мастера.

— Но теперь я раздумал и завтра не пойду на завод! — горячо закончил он.

— Нет, отчего же, ступай! — спокойно сказал Иван Васильевич. — Но только для того, чтобы убедить тех, кто из трусости явится на работу. А наша касса поддержит забастовщиков! Пойдешь?

— Пойду!

— Правильно. Забастовка, брат, даже неудачная, — хорошая школа для рабочего.

Алеша облегченно вздохнул. Он мог теперь прямо смотреть в глаза Бабушкину. А они светились, как обычно, мягкой внутренней улыбкой. Вскоре он попрощался, пригласив Алешу заглядывать к нему на квартиру.

На другой день, рано утром, старый Бахчанов встал с постели и засуетился, отыскивая дрожащими руками свою рабочую блузу.

— Ты куда собрался? — спросил Алеша.

— Двину на поденщину, дружба…

— С чего это?

— А чем кормиться-то, скажи на милость? Ты ведь в забастовщики переходишь, так уж я…

Алеша ласково обнял старика:

— Брось фокусничать. Ложись и спи себе. Все обдумано, и все будет хорошо.

Степан Бахчанов взял сына за плечи, хотел что-то сказать, да не сказал. Махнул рукой.

— Делай как знаешь. Ты уж не маленький…

* * *
Поздно вечером, не заходя домой, Алеша пришел на квартиру к Ивану Васильевичу. Жил Бабушкин в маленькой, чисто убранной комнатке, подоконник которой был заставлен книгами.

Иван Васильевич читал книгу, делая из нее выписки в тетрадку. Взглянув на бледное, расстроенное лицо гостя, он быстро поднялся со стула:

— Ну, каковы твои дела? Признаться, брат, я беспокоился за тебя… Да, может, ты есть хочешь? Имею хлеб, огурцы, горячий чай. Располагайся как у себя.

Но Алеша, торопясь и волнуясь, прежде всего стал рассказывать о событиях дня.

Попытка поднять на забастовку весь завод оказалась подавленной в самом начале. Кочегар Штурьянц и его товарищи еще ночью были арестованы у себя на квартирах. Это известие напугало многих из примкнувших к забастовке. Войдя в кузницу, Алеша застал на месте почти половину рабочих. Он начал было убеждать их не приступать к работе, но Антип с группой молотобойцев вытолкали его вон.

Весь день он бродил возле завода, но пройти туда не решался, так как у проходной все время дежурили «фараоны». В чайной от знакомых рабочих он узнал, что администрация рассчитала всех забастовщиков и на их место уже приняла новых мастеровых, прямо от ворот.

— И вот я опять без работы, — закончил Алеша. Иван Васильевич внимательно посмотрел на него.

— Жалеешь, верно, что ходил войной на Агапушкова, а?

Алеша уловил в его глазах ободряющую искорку и просветлел.

— А чего жалеть-то? Медом у Агапушкова место вымазано, что ли? Везде ведь обирают нашего брата…

— То-то, дружок. Раскумекал, значит… А победить вы могли. Определенно, могли. Только организованности еще мало, вот что плохо…

И Бабушкин стал объяснять Алеше, отчего так скоро была сорвана забастовка. Упомянул он и мудреное словечко «конспирация», тут же пояснив, почему нельзя ночевать дома в дни забастовки ее руководителям.

— Возьми, например, нашу скромную рабочую кассу, — разъяснял Бабушкин. — Уж сколько времени бьются сыщики, полиция, фабриканты, вся эта банда вкупе, — и никак не могут раскрыть ее. А почему? Да все потому, что мы секретом, соблюдением правил этой самой конспирации отгораживаемся от врагов, яко стеной неприступной. А вообще не тужи: попробуем тебя устроить на другой завод.

В тот вечер они долго беседовали. Алеша ближе узнал своего друга-наставника и окончательно проникся любовью и доверием к нему. Оказывается, Бабушкина тоже не баловало «золотое детство». Выходец из нищей крестьянской семьи, он еще раньше Алеши познал каторгу подневольного труда. Мальчиком в мелочной лавке таскал он с утра до вечера на голове тяжелые корзины. В четырнадцатилетием возрасте поступил учеником в торпедную мастерскую и три года перебивался на двугривенный в день. В восемнадцать лет от роду он стал опытным мастеровым.

Овладев ремеслом, он жадно потянулся к знаниям. Поступил в вечернюю школу, быстро одолел грамоту и набросился на книги.

Он чувствовал постоянную потребность делиться прочитанным, и Алеша, разговаривая с ним, конфузился, считая себя в этой части малоподходящим собеседником.

Как бы угадав причину Алешиного смущения, Иван Васильевич на прощанье сказал ему:

— Есть у твоего отца хорошая черта: читает он книги запоем. А яблочко от яблони недалеко падает. На-ка, возьми, Алексей, «Спартака». А то вот «Углекопы». Можешь взять и это…

И он подал ему томик Чернышевского.

— Только начни, а уж потом и сам не оторвешься…

Было уже поздно, когда Алеша покинул квартиру Бабушкина. В синем безоблачном небе мерцала загадочная полоса Млечного Пути. Стужа теснила дыхание. Искрился и скрипел под ногами сухой снег. Кое-где в домах еще светились окна. Вдалеке перекликались тоскливые гудки маневрирующих «кукушек».

Алеша шел, крепко прижимая локтем книги. Было обидно, что первая схватка кончилась неудачей, но утешала мысль: «Начну жить так, как Иван Васильевич».

Свернув в пустынный переулок, услышал за собой тихие, торопливые шаги. Не успел оглянуться, как мимо его головы просвистело что-то тяжелое и гулко стукнулось о забор. Какая-то фигура, по-заячьи метнувшись в сторону, скрылась за углом. Больше озадаченный, чем испуганный, Алеша подошел к забору и поднял железную штангу. «Кто бы мог решиться на такое озорство?» — подумал он и, швырнув штангу в сторону, зашагал дальше.

Глава пятая ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ

Иван Васильевич сдержал свое слово. Ходить безработным Алеше не пришлось: вскоре он устроился на другой завод. Штучная, низкооплачиваемая работа отнимала здесь у людей по семнадцати часов в сутки. Алеша работал, как вол, до изнеможения, и ему удалось-таки собрать к концу зимы немного денег. На толкучке Александровского рынка он задешево приобрел подержанный костюм, вычистил, выгладил его, кое-где подштопал и в первое же воскресенье отправился к Тане. Погода стояла препротивная, слякотная, сыпал мокрый снег, но на душе у Алеши было легко. Он шел, мурлыкая про себя веселый мотив, изредка поглядывая на свое отражение в окнах трактиров и чайных.

Но, когда он подошел к домику Тани, сердце его сжалось: он давно не видел ее и не знал, как она его встретит.

Нерешительно дернул ручку звонка. Бесшумно открылась дверь. Зябко кутаясь в пуховый платок, на пороге стояла Таня. Глаза ласковые, обрадованные, а в голосе прежняя тревога:

— Алеша?

— Я только на минуточку, Таня… Проведать…

Она грустно улыбнулась:

— Почему же на минуточку? Заходите, Алеша. Папа с мамой будут рады…

В холодной, с нетопленными печами, квартире он увидел родителей Тани. Отец, сгорбленный старичок с гладким, точно восковым лицом, в железных очках, чинил, может быть в сто первый раз, будильник; мать, дряхлая не по летам женщина, возилась с посудой у шкафа. Что-то скорбное было в тишине этой квартиры. В углу, над этажеркой с томиками Шеллера-Михайлова, Алеша заметил небольшой портрет красивого юноши в форме солдата и с болью вспомнил трагедию Чайниных.

Таня очень просто представила гостя родителям, сказав: «Это Алеша Бахчанов, пришел нас проведать», — и Алеша понял, что она, видимо, уже говорила им о нем раньше. Старики засуетились, Алешу усадили в кресло. Вскоре на столе появился чай. Таня, оживившись, принялась расспрашивать Алешу, что он делал со времени их последней встречи, как работает, живет. Радушное отношение к нему Тани и ее родителей растопило в нем всяческие опасения и застенчивость. По мере того как незаметно текло время, у Алеши росла прочная уверенность в том, что он здесь гость желанный и что Таня, милая, близкая его сердцу Таня, так же счастлива этим вечером, как счастлив и он сам.

Когда надо было прощаться и уходить домой, гость снова обратил внимание на портрет юноши в солдатской шинели.

В этих гордых ясных глазах и крепко сжатых губах было что-то такое, что заставило Алешу невольно приостановиться перед портретом и всмотреться в него. Таня притихла. Но, уловив на себе вопросительный взгляд Бахчанова, пояснила:

— Это мой брат. Он сфотографировался после возвращения из солдатчины. И вот в этой самой шинели.

Она открыла дверцу шкафа и показала шинель, очень потертую, но так аккуратно разглаженную, точно эту шинель кто-то должен был надеть.

Тане, по-видимому, был приятен тот искренний интерес, с каким гость выслушивал ее пояснения, и она призналась:

— Мы храним и бережем все то, что связано с памятью о нашем дорогом Варфоломее.

Девушка показала пенал, подаренный ее брату в ту пору, когда он еще учился в школе; его исписанные тетрадки, лук со стрелами, мастерски сделанный самим мальчиком. Все это для семьи Чайниных представляло ценные и трогательные реликвии.

Незаметно заговорили и о самом Варфоломее. Отец Тани скупо и отрывисто, больше намеками, рассказал о близком знакомстве покойного сына со студентами, «которых потом сослали, кажется, за хранение банки с динамитом».

Это было началом той недолгой тревожной полосы жизни юного Чайнина, которая разразилась катастрофой.

Однажды там, где собирались его друзья, неожиданно появились жандармы. Донес ли им кто или сами они пронюхали о «тайном сборище» — неизвестно. Только стали они ломиться, требуя немедленно открыть двери квартиры.

Но кто легко продает свою свободу? Танин брат предложил своим товарищам спастись через чердачный ход, обещая на некоторое время задержать полицию. Он громко сказал, что будет стрелять, если только жандармы начнут ломать дверь. Он стал закладывать дверь мебелью. Убедившись в том, что он безоружен, жандармы осмелели и одним натиском повалили дверь.

Тогда он поспешил вслед за товарищами. Но один из жандармов бросился за ним и схватил его. Во время борьбы Варфоломей вырвал из рук своего противника револьвер, не давая тем самым стрелять в себя. Справиться с набежавшей оравой жандармов он не смог. Он никого из них не убил, не ранил, но после, когда его судили, ему было зачтено не только активное участие в тайной антиправительственной группе, но и оказание вооруженного сопротивления властям.

Он с большим достоинством держался на суде и не признал права царских сатрапов судить его.

Смертный приговор он встретил без страха и ничего не знал о прошении, поданном матерью.

За день до казни осужденному разрешили свидание с родителями.

Старая женщина рассказала об этих страшных минутах. Алеша понимал, как тяжко ей ворошить пережитое, и в то же время, быть может, своим рассказом она стремилась еще и еще раз вызвать в своем воображении бесконечно дорогой ее изболевшему сердцу образ сына…

— Ах, Леша, Леша… Это надо пережить, чтобы представить себе, что было, — говорила старая женщина, вытирая катившиеся слезы. — Вы любили свою мать, и вам легче понять переживания моего сына. Сердце мое так билось, словно из груди хотело выскочить. Шла сама не своя, только жадно вглядывалась в полумрак тюремного коридора. И вдруг, — не знаю, как случилось, — чувствую на своих плечах руки сына и слышу у своего лица радостные слова: «Мама… Родная моя. Как я счастлив, что снова могу обнять тебя!» Целую, бормочу сквозь рыдания: «Сын мой… Дитятко родное… Зачем отымают тебя?»

И все прижимаю его к своей груди, и кажется он мне таким маленьким, беспомощным, как бывало в далеком его детстве, когда искал он на груди у меня спасения от темноты, пугавшей его. «Сынок, да как же все это? Я ведь умру, если потеряю тебя…» А он, голубок, ласково успокаивает меня: «Будь тверда, мама. Что поделать? Иначе не мог. Так велела совесть». И снова прильнул ко мне. Слышу, как сильно и часто стучит его крепкое сердце. Кажется, будь силы — размотала бы врагов, выпустила бы моего орленка на волю. А минуты свидания летят с ужасающей быстротой.

И вот уже надзиратели торопят: «Хватит, сударыня. Вы отняли время у вашего мужа. Ему сегодня не дадут проститься с сыном…» Один даже лапищу на мое плечо положил. Но сын властно снял его руку: «Не троньте. Для матери сейчас лишняя минута стоит целой жизни».

Но что со мной делалось! Я не могла вынести его последних кротких слов. Они ударили меня в самое сердце и вдруг еще раз напомнили, что сына моего завтра предадут смерти. Боже мой! Все помутилось у меня в глазах, не помню, как повалилась на пол. Все сознание разом ушло. А когда очнулась — сына не было. Увели его. Смотрю только: вокруг меня суетятся жандармы, а я, как безумная, каменный пол целую, на котором стоял мой незабвенный мальчик… Мужу моему, Егорушке, не дали с сыном свидеться. Он слег, ослабел, схватила его горячка, — думали, что умрет, за доктором посылали. Поднялся он только спустя много дней. Но что это были за дни?! Они состарили его сразу на двадцать лет…

Поздно вечером Алеша ушел домой. Он был потрясен рассказом матери казненного…

Как-то в одну из встреч Бабушкин сказал:

— Мой хороший знакомый приглашает нас завтра на блины. Конечно, потолкуем и о жизни. Приходя вот по этому адресу, но соблюдай осторожность. Спросит хозяйка, кто, мол, — ответишь: «блинщик»…

На следующий день, после работы, Алеша отправился «на блины». В маленьком домике, недалеко от церкви Михаила-архангела, он встретил человек восемь незнакомых рабочих. Окна комнаты были плотно занавешены. На столе стыл самовар. Вкусно пахло блинами.

Из всех гостей, явившихся прямо с работы, в промасленных пиджаках, блузах, косоворотках и высоких нечищеных сапогах, только Иван Васильевич выделялся своим сюртуком, жилетом, крахмальным воротничком и брюками навыпуск.

Явился студент, видом под мужичка — с волосами, стриженными под скобку, в русских сапогах, в простой холщовой рубашке, поверх которой надета была выгоревшая студенческая тужурка. Говорил он так, словно читал нотацию.

Все слушали его с принужденно внимательным видом, не решаясь прикоснуться к блинам и чаю.

— Кто это? — шепотом спросил Алеша одного из «блинщиков».

— Лойкин. Ходит в народ просвещать темные головы.

А мужиковатый студент продолжал:

— Теперь разберем второй тезис: почему на Западе имеется готовый пролетариат, а у нас его по существу нет…

Тут Бабушкин, доселе молча катавший из хлебного мякиша шарик, поднял голову и перебил гостя:

— Странно слышать, что в России нет пролетариата. Да где же еще можно найти такую свирепую эксплуатацию труда, как не у нас?

Лойкин нетерпеливо заерзал на стуле, а затем встал.

— Думаю, что вы, в какой-то степени, знакомы с марксистской литературой. Но, кажется, вы ничего не слыхали о критике ее. Поэтому разрешу себе задать вам несколько предварительных вопросов.

— Просим, просим, — со смешком сказал Иван Васильевич, взглядом приглашая своих товарищей принять участие в споре. Лойкин, сложа руки на груди, торжественно посмотрел на Бабушкина, как бы предвкушая немедленное уничтожение непрошеного полемиста.

— Прежде всего ответьте, мой друг, на такой вопрос: читаете ли вы журнал «Русское богатство»?

— Не приходилось.

— Жаль, А может, слышали, о чем писал там такой острый ум, как Михайловский?

— Краем уха.

— Краем уха слышать недостаточно. На этом основании позвольте вам напомнить хотя бы один факт. Вот Карл Маркс, столь преувеличенно придававший какую-то роль классу рабочих, основал, как известно, рабочее международное общество, Интернационал. Дальше. По представлению Маркса, этот рабочий Интернационал должен был помочь народам найти общий язык через головы правительств. И что же? Лет двадцать с лишним тому назад грянула война между французами и немцами. Казалось бы, есть удобная возможность применить марксистские принципы и потушить пожар. Что же случилось на деле? Вопреки заверениям Интернационала о братстве, о рабочей солидарности, французские и немецкие рабочие резали и кололи друг друга на полях сражений. Не доказывает ли этот факт той истины, что так называемая солидарность марксистских рабочих бессильна перед демоном национального самолюбия, национальной ненависти?!

Бабушкин встрепенулся:

— Нет уж, извините. Если я слышал только краем уха о писаниях Михайловского, то зато читал реферат одного приезжего марксиста, как раз написанный по поводу статей «Русского богатства».

— Вот как! Ну и что же?

— Насколько мне память не изменяет, там была такая мысль: национальная ненависть порождена корыстными интересами помещиков, купцов и фабрикантов. Уместно ли поэтому обвинять французских и немецких рабочих в желании международных столкновений? Не проще ли допустить совершенно здравую мысль о том, что войны затеваются классом угнетателей в каждой отдельной стране вопреки воле народов?!

Лойкин замахал руками:

— Дебри, дебри. Хватит. Боюсь, что такой спор уведет нас далеко в сторону.

Он повернулся спиной к Бабушкину, давая этим понять, что более не намерен вступать с ним в спор, и продолжал:

— Итак, поскольку социализм — эта прекрасная мечта всего человечества — осуществится не ранее… не будем загадывать, через сколько времени — во всяком случае, далеко и далеко не скоро, — поставим себе следующий вопрос: что мы будем делать в ожидании будущего царства свободы?

— Не сидеть же у моря и ждать погоды, — засмеялся кто-то из рабочих.

— Правильно, — подхватил Лойкин. — Значит, надо бороться за прогресс. Каким же путем? Путем гибкого сотрудничества с наиболее мыслящими и здоровыми элементами существующего режима…

— Великое откровение! — воскликнул Иван Васильевич. — Существующий режим! Ха-ха-ха! В исподлившемся самодержавии искать здоровые и мыслящие элементы?! Здорово! Но скажите тогда на милость: какие же мы будем революционеры, если забудем ненависть к царизму, если перестанем добиваться насильственного свержения проклятого самодержавия?!

— Вы спорите грубо, дружище. Но не буду обращать внимания на форму полемики. Главное все-таки в существе вопроса…

— В чем же оно, по-вашему?

— А в том, что мы боремся за разумные, реальные реформы в пределах даже самого страшного режима. Проще и понятнее говоря, лучше синица в руках, чем…

— А вы поглядите хорошенько: ваша синица-то дохлая!

В глазах Бабушкина, обычно улыбающихся, вспыхнуло несвойственное им выражение злости.

— Да, да, — продолжал он, высвобождая свою шею из тугого крахмального воротничка, — дохлая. И на этот счет наши истинные учителя (только, по счастью, не из «Русского богатства») приводят одно очень остроумное, меткое выражение Салтыкова-Щедрина. Он писал, что горе-друзья народа всегда начинают с того, что просят у начальства реформ сначала «по возможности», далее клянчат: «ну хоть что-нибудь», а кончают тем, что сами приспосабливаются к подлости!

Товарищи Бабушкина с ироническим любопытством посмотрели на Лойкина: как-то он отнесется к ядовитым и беспощадным словам своего противника.

Лойкин, нервничая, обвел сидящих враждебным взглядом:

— Ну, это уж слишком, господа!

— Что ж поделать, правда всегда колюча.

— По-вашему, это, может, и правда, но по-нашему…

— Правда есть всегда одна — правда народа, — отрезал Иван Васильевич, — а все, что не в пользу народа, то кривда. И эта ваша кривда исходит из бессмыслицы: чтобы овцы были целы и волки сыты. Но, как известно, голодный волк не удержится от того, чтобы не съесть овцы. Если волки станут сыты, — значит, овцы будут съедены, а чтобы овцы уцелели, надо, чтобы волки были уничтожены. Вы же щадите волков.

— А ведь верно рассудил Ваня! — сказал один из рабочих.

— Чего там! Правильно, — прибавил другой.

— Что и говорить: в точку бьет! — посыпались одобрительные голоса сидящих.

Лойкин уже не находил себе места. Он готов был прекратить спор, когда неожиданно открылась дверь и в ней появился еще один «блинщик» — высокий человек в распахнутой шубе и в енотовой шапке.

Окинув собравшихся холодным взглядом своих изжелта-серых глаз, он протянул выхоленную, как у барина, руку только хозяину, сбросил шубу на сундук, стоявший у двери, и уселся на стул.

Пока Лойкин, несколько смущенный появлением нового лица, безуспешно пытался опровергнуть доводы Бабушкина, «барин», как мысленно окрестил его Алеша, с усмешечкой играл брелоками на массивной золотой цепочке своих часов.

— Это тоже революционер? — шепнул, не вытерпев, Алеша сидевшему рядом рабочему.

— Тоже! — строго ответил тот.

А Лойкин, сердито жестикулируя, продолжал ораторствовать:

— …Я пришел сюда не для диспута. Но если бы мне позволило время, я бы спорил с кем угодно. — Он бросил недоброжелательный взгляд в сторону «барина». — К сожалению, дискутировать легко, а вот действовать трудней. Народ спит. Его надо будить…

Тут поднялся хозяин квартиры.

— Прошу прощения, Никодим Арсеньич, — извиняющимся тоном заговорил он. — Некоторые наши товарищи очень просили бы вас разъяснить нам по отдельным вопросам. Говорят, что так будет понятней…

— Чего еще? — сердито буркнул Лойкин.

Тогда встал с места «барин» и, взглянув на Лойкина, все с той же усмешкой сказал:

— В самом деле, почему бы не начать с вопросов? Но поскольку с этого не начали другие, то…

Лойкин передернул плечами:

— Вашей специальностью, господин Солов, видимо, стало срывать мои выступления…

— Напротив. Я не хотел. Но меня пригласили…

— Однако! — Лойкин с гневом повернулся к хозяину квартиры. — Почему вы меня, друг мой, не предупредили?

— Никодим Арсеньич! — оправдывался хозяин квартиры. — Да у нас сегодня единственно свободный вечер… А Петр Евгеньевич, — он кивнул на Солова, — были приглашены тоже на этот день. Но, понимаете, из-за помещения…

— Это меня не касается! — оборвал его Лойкин. — . Я явился сюда учить, а не спорить.

Солов ухмыльнулся:

— Как видно, вы боитесь пропагандировать свою теорию при грамотных людях?

— Почему боюсь? Сделайте одолжение. Я жду ваших так называемых вопросов, — с желчной усмешкой произнес Лойкин.

Алеша с любопытством следил за спорщиками. Эта, как казалось ему, совершенно беспричинная перебранка между двумя образованными людьми очень удивляла его.

Солов обвел своими холодными глазами окружающих.

— Я позволю себе прежде всего заметить, что господин Лойкин находится во власти предрассудков, которые были уместны, скажем, во времена Николая Палкина. Тогда тоже боялись промышленного развития. Но жизнь жестоко проучила нас за отсталость. И вот, хотя с тех пор прошло четыре десятилетия, иные все еще поносят просвещенный капитализм…

— Просвещенную каторгу! — выкрикнул Лойкин.

Алеша с возрастающим интересом вслушивался в реплики. Он многого не понимал и испытующе поглядывал на своих соседей. Они сидели, потупив глаза, щипля бумагу, которой был покрыт стол, или переводя взгляды с Лойкина на Солова и обратно.

— Да, конечно, на наших фабриках еще тяжело, — говорил Солов, — но капитализм лучше экономики крепостного права настолько, насколько движение лучше застоя…

— Это, положим, правильно, — заметил Иван Васильевич, катая хлебный шарик, и Алеша с гордостью подумал, что из всех здесь присутствующих рабочих только один Бабушкин по-настоящему разбирается в сути спора.

— А скажите, пожалуйста, — насмешливо прервал Солова Лойкин, — насколько, по-вашему, коммунизм лучше капитализма?

— Вопрос тоже к месту, — усмехнулся Бабушкин и пытливо посмотрел на Солова. Но тот, обходя реплику, точно лоцман подводный камень, продолжал:

— Капитализм размыл старые, рабские устои, жизни всюду, куда только он проник. Посмотрите на западноевропейские страны…

— Путь Европы не путь России! — привстав, перебил его Лойкин. — У нас община. А вы этого не понимаете. Однако все-таки ответьте на мой вопрос!

Солов смерил Лойкина уничтожающим взглядом:

— Гадать на кофейной гуще не умею.

Лойкин откинулся на спинку стула и рассмеялся.

Алеша не знал, улыбаться ему или нет. Он посмотрел на Бабушкина. Тот тихонько толкал в бок хозяина квартиры.

— Товарищи, просьба кушать блины. Стынут ведь, — сказал хозяин. Рабочие переглянулись и несмело потянулись к блинам.

— Позвольте мне один вопрос! — Бабушкин по-ученически поднял руку. — Как вы смотрите на Георгия Валентиновича Плеханова?

И он поочередно повернулся к Лойкину и к Солову.

— Странный вопрос, — ответил Лойкин, небрежно помешивая чай оловянной ложечкой. — Плеханов, несомненно, крупная личность, но, к сожалению, он отошел от нашей точки зрения и стал социал-демократическим доктринером.

— Кстати, — заметил Солов, — эта крупная личность как раз и утверждала неизбежность перехода России на капиталистический путь развития. Понятно, вторая половина его взглядов требует обстоятельного критического разбора. Но не в ней главная суть.

— А мне кажется, что именно в ней! — снова встрепенулся Иван Васильевич и, встав со стула, обратился к Солову:

— Вы чего-то не договариваете. Правда, мы не искушенные в марксизме люди, но кое-кто из нас почитывал брошюрки, — Алеша с удовольствием уловил на себе мгновенный взгляд Бабушкина, — и, конечно, мы хотим знать не полправды, а всю правду!

Солов с холодным любопытством смотрел на Бабушкина. Лойкин, как автомат, мешал ложечкой давно остывший чай, видимо так и не собираясь его пить.

А Иван Васильевич уже повернулся к нему:

— Вот вы утверждаете, что спасения народа можно ждать только от общины, а того, что эту самую общину поедом едят мироеды, вы видеть не хотите. А что вы говорите нам? Знайте, мол, — ваш теоретик Плеханов неправ, утверждая, что революционное движение в России может восторжествовать только как революционное движение рабочих, и поэтому сидите сложа руки и не рыпайтесь… Значит, вы обрекаете рабочий класс на бездействие? Значит, вы гасите в нем дух борьбы? Тем самым вольно или невольно вы помогаете рабскому режиму! Поэтому мы не можем принять вашу точку зрения… — он вновь повернулся к Солову, — точно так же, как и вашу, потому что вы только благословляете капитализм, но не хотите проклясть его и уничтожить. Вы призываете к примирению с ним, тогда как история велит нам бороться до полного его свержения. Вы зовете бороться только с теми, кто отрицает неизбежность промышленного развития России, но не верите ни в социализм, ни в революцию…

— Верить в то, чего еще нет? — процедил Солов, рассматривая свои ногти. — А капитализм все-таки реальность.

— Скажите, пожалуйста, — продолжал Бабушкин, — ради чего люди поднимут знамя борьбы, если, по-вашему, капитализм вечен? Как же это так, сами посудите, товарищи, — он обвел глазами собравшихся, — бороться, не имея цели?

— Действительно, странно! — громко сказал Алеша, с нескрываемым восхищением глядя на Бабушкина.

— И вы, и вы, — Иван Васильевич поочередно кивнул на Солова и на Лойкина, — хоть между собой кой в чем и не согласны, но в результате одинаково стремитесь обезоружить нас. Теперь даже неискушенный в политике человек, — Иван Васильевич многозначительно взглянул на Алешу, — и тот поймет, что вы не годитесь, господа, быть руководителями нашего кружка, ибо далеки от революции, как небо от земли.

Он сел, и тут заговорили все сразу. Бабушкин как бы развязал языки молчавших своих товарищей. Один, что-то доказывая, схватился с Лойкиным, не давая ему разразиться длинным монологом, другой убеждал в чем-то несговорчивого соседа, третий спорил с хозяином квартиры, а Солов пытался возразить Ивану Васильевичу. Алеша, потягивая с блюдечка чай, прислушивался то к одной, то к другой спорящей паре, ловил мудреные словечки и чувствовал, что вновь потерял нить спора.

Было уже далеко за полночь, когда оба приглашенных оратора, никого не переубедив, ушли.

Падал снег, и через окно видно было, как Солов и Лойкин, выбираясь из сугробов, горячо жестикулировали на ходу.

Алеша засмеялся:

— Спорят, спорят, а все-таки идут вместе.

— Против нас, — добавил Иван Васильевич.

Глава шестая ЧЕРНЫЙ ЗАМЫСЕЛ

После масленой повеяло ранним теплом, застучали полозья извозчичьих саней по оголившимся булыжникам мостовой. Зима доживала последние денечки.

Все чаще и чаще выглядывало из-за туч яркое солнце. На исхоженных тропах невского льда появились первые щиты с предостерегающими надписями. Оттепель ожидалась со дня на день. Дворники сбрасывали с крыш глыбы залежалого, покрытого копотью снега.

И вот наконец пришла, засверкала и загудела весна!

Промелькнуло несколько теплых дождливых деньков, и на загородных пригорках вспыхнули желтыми огоньками распустившиеся лепестки мать-и-мачехи — первых цветов петербургской весны.

Алеша стал искать новой встречи с Таней. Чем понравилась ему эта девушка, он и сам не мог бы объяснить. Может быть, просто пришла пора любить, и он безотчетно сосредоточил в образе Тани все самое красивое, лучшее, заветное, что таил в мечтах своих.

Таня тоже выделяла Бахчанова из круга знакомых ей юношей. У них она не находила того, что ей приглянулось в нем.

Все эти дни, из-за наступившего весеннего сезона, уходили у нее на шитье (она продолжала работать на магазины). Но по воскресеньям она стремилась разделить досужие часы с Алешей. Она свела его в театр Неметти, в Аквариум, на гигиеническую выставку в Михайловском манеже, и ее друг остался доволен всем виденным. До этого он бывал лишь в цирке Чинизелли, но Таня считала цирковую борьбу грубым зрелищем и отдавала предпочтение концертам. В свою очередь он дал ей прочесть роман «Спартак», утопию Беллами «Через сто лет» — книги, которые брал на книжной полке Ивана Васильевича.

Раз Таня сказала:

— А знаете, за нами, кажется, следят. Не могу ручаться, за кем больше: за мной или за вами, — но следят.

— Может быть, вам, Таня, это только показалось?

— Нет, нет, Алеша. Я знаю. Они следят, и они не могут не следить, — уверяла тревожным тоном девушка.

Чтобы успокоить ее и показать, что он не придает серьезного значения ее тревогам, Алеша предложил:

— Поедемте гулять куда-нибудь за Обуховский завод. В Мурзинку, что ли. Там воздух, тишина…

— Что вы, Алеша! Там так глухо. Вас убить могут. Уж лучше ехать в центр города. Там много публики, магазины, оживление…

— Не возражаю. В центр так в центр.

Паровик, дымя на всю улицу, помчал их в сторону Николаевского вокзала.

Потом они шли по людному проспекту, и Таня рассказывала о том, как вчера за ней явилась прислуга дочки Морошникова. Зная капризный характер молодой купчихи, вечно недовольной работой своих портных и модисток, Таня пошла к Морошниковым без всякой охоты.

Однако купчиха встретила ее приветливо: «Могу обрадовать тебя, Татьяна. Один наш знакомый, Мокий Власович, просил сегодня же прислать к его племяннице хорошую портниху. Отправляйся туда и бери заказ на шитье. Люди это почтенные и влиятельные».

Таня направилась по указанному адресу…

Горничная ввела ее в гостиную с большим портретом, изображающим царскую семью.

Человек в чиновничьей форме стоял у аквариума и кормил золотых рыбок червячками.

Таня объяснила причину своего прихода.

«Очень рад, очень рад, — пробормотал чиновник, расправляя свои мочалистые бакенбарды. — Племянница моя должна явиться с минуты на минуту. Присядьте».

Он показался Тане учтивым и словоохотливым. Девушка опасалась, что Мокий Власович в своих расспросах, может быть, коснется судьбы брата. Ко он, начав говорить о повадках хищных рыб, стал жаловаться на жестокосердие людей к домашним животным: кошкам, собакам, лошадям.

— Да-с, сударыня, мерзки нравы нашего века, — рассуждал он, неслышно двигаясь по комнате. — А еще осуждают Филиппа Испанского. Читал я тут одну книжечку, как обезьянок он там поджаривал.

Потом Мокий Власович рассказал об одной знакомой модистке, которая, выйдя замуж за богатого вдовца, стала первой домовладелицей на Каменноостровском проспекте.

— Счастье… хе-хе-хе. Не хочу хвастаться, но устроил его я. И просто так. От души. Познакомил их друг с другом, желая только добра бедной Машеньке. А в прошлом месяце явилась ко мне старушка бакалейщица. Сыну ее за что-то грозили арестантскими ротами. Ну, смиренно просила за него. Вы, говорит, Мокей Власыч, всем помогаете, и связи у вас большие. Что ж, написал одну бумажку в ведомство. Написал, разумеется, по форме. Заменили драгуну арестантские роты гауптвахтой. А старушка моя не знает, как благодарить: и благодетель ты наш, и покровитель, и прочая, и прочая. Чем-с заслужил такой почет, право, никак не могу в соображенье принять!

Приход молодой женщины, назвавшейся племянницей Мокия Власовича, прервал беседу Тани с чиновником.

Если бы Бахчанов знал, с кем она беседовала! Но Танин рассказ сейчас мало тронул его. «Ничего нет удивительного в том, — думал он, — что ей пришлось взять заказ в доме какого-то странного чинодрала…»

Незаметно прожурчали уличными ручьями и теплыми грозовыми дождями весенние дни. Ожившая природа властно тянула из дому. Таня, не любившая серого и пыльного облика заставы, повела своего друга в Летний сад.

Они прошли по старым прекрасным аллеям, любуясь диковинными мраморными фигурами работы безвестных ваятелей. В зеленых глубинах аллей благоухали липы. В их раскидистых кронах будто притаилось множество непоседливых солнечных зайчиков, И каждый раз стоило ветерку тронуть молодую листву, как они весело прыгали, мелькая то тут, то там, и Алеше казалось, что деревья улыбаются ему. Таня бездумно смотрела, как над отполированной гладью пруда резвились стремительные стрекозы. Молодым людям было хорошо. Они наслаждались прогулкой, а более всего тем, что шли вместе…

Экипаж, запряженный парой рысаков, подъехал к воротам сада. Нарядный кучер в сером цилиндре открыл дверцы. В глазах Тани отразились испуг, изумление, и она торопливо опустила на лицо вуалетку. Как же! В даме, вышедшей из экипажа, она узнала свою заказчицу Раису Морошникову, а в кавалере, подчеркнуто учтиво поддерживавшем ее под руку… Афанасия Бурсака!

Но как он преобразился! В визитке, в соломенной панаме, с легонькой тросточкой в руках, Бурсак сейчас был похож на франтоватого гуляку.

Таня просила Бахчанова поскорей укрыться за дерево, а он, наперекор ее желанию, с веселым любопытством наблюдал за этой парочкой, двинувшейся в сторону Петровского дворца.

— Вот бы получилась картина: мне да с Бурсаком сейчас снова столкнуться!

— Упаси вас боже! — Таня встрепенулась и даже раскрыла беленький, из шелкового полотна зонтик, чтобы прикрыть им своего спутника.

Однако в этот день им пришлось-таки встретиться с Бурсаком при выходе из сада. Он вел Морошникову к экипажу. Заметив Таню, Бурсак кивнул ей головой, и тут глаза его со злым изумлением впились в Алешу. Бахчанов в упор встретил его взгляд, и они разошлись. Узнала ли Раиса свою портниху, Таня не могла понять. Но, оглянувшись, заметила, что Бурсак продолжает смотреть ей вслед.

Всю дорогу она была скучной, задумчивой, а прощаясь с Бахчановым, как-то смущенно предупредила:

— Смотрите: Афанасий ужасный человек!

Алеша поморщился:

— Не думает ли этот шут гороховый со своими пасачами припугнуть нас, рабочих?

— Не знаю, Алешенька, а все же будьте осторожны. Он злопамятен. Вряд ли он вам простил пережитое им унижение в чайной «Вязьма».

Алеша не придавал значения тому эпизоду. Но сегодняшняя встреча с Бурсаком, его ненавидящий взгляд как-то насторожили. Впрочем, он не считал нужным продолжать разговор на эту тему. Он больше был склонен сейчас шутить, слушать беззаботный смех Тани. Девушка охотно бы разделила его настроение, если бы смогла. А будь на месте Алеши подруга, Таня, пожалуй бы, призналась, как Афанасий Бурсак настойчиво пытался ухаживать за ней, как неоднократно звал покататься с ним в экипаже, а раз даже прислал записку с приглашением на званый обед к Мокию Власовичу.

И хотя все попытки Бурсака кончились неудачей, Таня не сочла нужным сейчас рассказывать об этом.

Глава седьмая В БЕЛЫЕ НОЧИ

Все чаще виделся Бахчанов с Таней. В будни, по вечерам, они бродили по городу, не чувствуя ни утомления, ни расстояний, счастливые близостью друг друга. Шли вдоль массивных гранитных набережных, мимо узорных решеток каналов и садов; проходя по громадным чугунным мостам, останавливались и подолгу наслаждались прохладой невских волн. В фосфорическом сиянии белой ночи отчетливо виднелась на фоне неба похожая на Акрополь биржа, блестела, воспетая великим поэтом, Адмиралтейская игла. Серо-зеленой шеренгой, точно выстроившись на плацпараде, стояли посольские особняки вперемежку с великолепными дворцами и многоэтажными доходными домами.

— Какая красота! — вздыхала девушка.

Но вид Петропавловской крепости, глубоко осевшей в серые воды Невы, отравлял Танино настроение.

— Идем отсюда, — торопила она Алешу. Он шел и, оборачиваясь, сумрачно смотрел на мертвые камни петербургской Бастилии. Ему чудились бледные лица узников и их горящие глаза, смотревшие ему вслед с немым укором.

Однажды, усевшись в конку, молодые люди приехали на Васильевский остров. Строгая геометрия его скучных улиц, домов с черепичными крышами и иноземными шпилями не занимала их. Они принялись бродить в наивных поисках «морского конца» города. Указывая с Тучковой набережной на странно высокое и узкое здание с наглухо заколоченными окнами, одиноко стоящее на Пеньковом буяне, Таня передавала слышанные ею в детстве рассказы о заживо погребенных в подвалах бывшего здесь дворца Бирона. Но Алешу больше интересовала кипучая жизнь реки — скопище лайб и барж, шум паровых лебедок, плеск замасленных волн, запах просмоленного каната, вид проплывающего буксира и лодок, танцующих на его расходящихся зыбких следах. Море давно жило в воображении Алеши, хотелось увидеть его наяву.

Следующим вечером наняли у островов ялик и выплыли на простор взморья. Ветер свежел, но молодые люди не замечали его. Работа веслами разогрела их и разрумянила лица. Вокруг прыгали легкие волны, и в волнах трепетали розоватые блики неугасающей зари. И вдруг, в порыве влюбленности в эту стихию и в Таню, Алеша привлек к себе девушку и прижался губами к ее губам. Упали в уключинах две пары весел, и неуправляемый ялик понесло боком куда-то в сторону…

— Мы сумасшедшие, — сказала Таня, поправляя распустившиеся волосы. Она испуганно оглядывалась. Но кругом было только море, и волны добродушно похлопывали о борта лодки. Алеша и Таня налегли на весла и погнали ялик назад.

Потом они шли куда глаза глядят, чтобы только не расставаться.

Сколько прошло времени, они не знали, да и знать не хотели. Шум ночных улиц уже затих, цепь прохожих разорвалась, поредела, и оттого менее бойкие улицы выглядели совсем пустынными. Незнакомое шоссе уходило далеко в просторы сырых торфяных полей. По ним гуськом, словно сказочные великаны, шагали телеграфные столбы. На белесом небе, пересеченном грядой перистых облаков, уже торопливо поднималось багряное пламя утренней зари.

У самой заставы их, проголодавшихся, усталых, но счастливых, встретило солнце. Конки еще не ходили, и они, смеясь и дурачась, шли пешком. Алеша, не заходя домой, прямо отправился на завод, опоздал, получил штраф и, борясь с одолевающим его сном, еле дождался конца смены. А вечером, рассказывая отцу о ночных прогулках, воскликнул:

— Нет, чертовски красив наш город! Хоть я и зовусь питерцем, но по-настоящему-то вижу его впервые!

Старый Бахчанов в раздумье чему-то улыбнулся:

— А вот когда я ухаживал за твоей матерью, ничего милее для меня не было, как ходить к ней из Тентелевки прямо сюда, на заставу. И тоже все мне казалось красивым…

Потолковав еще немного, улеглись спать.

Проснулся Алеша от неясного шума. Шаркая туфлями, отец бродил по комнате, страдальчески скривив побледневшее лицо.

— Ты что? — спросил Алеша.

— Ничего! — отвечал Степан. — Рубца, видно, несвежего съел. Живот болит… Вставай, сынок, пора тебе на работу.

Одеваясь, Алеша с тревогой посмотрел на отца. Тот улегся в постель и, скорчившись, отвернулся к стене. Алеша спросил его:

— Может, мне остаться с тобой, батя? Помочь чем, в больницу свести?

— Иди, сынок, иди… Оштрафуют… а то и выгонят. Пройдет у меня… Ежели что, — соседи помогут… Скажи там… — глухо проговорил отец.

Попросив старуху соседку присмотреть за отцом, Алеша отправился на завод.

А когда он вернулся с завода, то застал в хибарке беспорядок. Все перевернуто, все обрызгано едкой жидкостью, а отца нет.

— В холерный барак увезли! — сообщили соседи.

Алеша сломя голову бросился в больницу. К отцу его не пустили. Часа два пробродил он в коридоре больничного здания, все еще не теряя надежды навести справки. Наконец над ним сжалилась одна из санитарок, дала ему свой халат и показала дорогу в барак.

В грязном, сыром помещении на угловой деревянной койке он нашел отца. Прикрытый жиденьким байковым одеялом, Степан Бахчанов лежал, согнув колени, тяжело дыша, с полузакрытыми веками и страшно ввалившимися землистого цвета щеками. Алеша узнал его только по густым рыжим усам.

Сдерживая слезы, он наклонился над отцом и погладил его руку. Степан приоткрыл глаза. Он сразу узнал сына. Глаза его засветились. Целую минуту отец и сын смотрели друг на друга, и им казалось, что за эту минутумолчания они больше сказали друг другу мыслями, биением своих сердец, чем за долгие дни беспорядочных разговоров. Потом Алеше показалось, что отец плачет. Одинокая слезинка катилась по его впалой, морщинистой щеке. Но плакал не отец, а он сам.

Синеватые губы отца пошевелились, и он тихо стал что-то говорить. Алеша наклонился еще ниже.

— Боже мой, — шептал отец. — Вот как получилось, сынок… Точно и не жил я… Живи хоть ты… не так… Холодно… мне…

Он еще произносил какие-то слова, но уже совершенно беззвучно, а потом умолк. Алеша понял, — умолк навсегда, и весь затрепетал от ужаса и горя. Упал на колени, прижал к своей щеке ледяную отцовскую руку, и ему показалось, что мертвые пальцы отца слегка согнулись, точно он хотел в последний раз ободряюще погладить сына по щеке…

Алеша не помнил, как вышел из барака, завернул на какой-то пустырь, и здесь за штабелем дров выплакал свое горе. Когда он пришел домой, глаза его были сухи. Он прилег на койку и долго лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая, ощущая только горестную тишину и пустоту вокруг себя…

На холерное кладбище, кроме Алеши, пришли отдать последний долг праху умершего Бабушкин и соседи по хибарке, старые текстильщицы, когда-то работавшие с покойным.

Гроб опустили в мокрую яму. Алеша теребил в руках измятую фуражку, пытаясь проглотить царапающий комок в горле. Могильщик торопливо сыпал на гулкий гроб землю пополам с известью, а Иван Васильевич тихо говорил о том, как коротка и безрадостна жизнь пролетария…

* * *
Несколько дней Алеша остро переживал свое одиночество. Тани в городе не было: она работала у заказчицы на даче. Иван Васильевич в нерабочее время был занят делами кассы, и вечерами Алеша оставался совсем один.

В эти дни он особенно чувствовал усталость и, приходя домой, сразу же ложился спать. Нелегко было забыть горе. Но постепенно он стал привыкать к своему новому положению. Он выкрасил в комнате пол и подоконники, переставил по-новому вещи, развесил на стенах купленные гравюры, а среди них — старую фотокарточку отца и матери. На фотографии Степан Бахчанов выглядел молодцеватым крепышом, а открытое молодое лицо матери радостно улыбалось.

После дождей, продолжавшихся целую неделю, установилась ясная и сухая погода. Рассеялись облака — и в окно Алешиного жилища ударили теплые солнечные лучи. Обновленная комната показалась ему теперь уютной, и он поймал себя на мысли, что им упущено много ценного времени. На столе выросла целая стопка купленных книг.

В свободное время он делал библиотечные полки и каждый вечер ожидал Таню, думал о ней и грустил.

Раз в воскресенье, когда Алеша строгал доски, она неожиданно пришла, вместе со своей подругой, очень смешливой девушкой. Им обеим понравилось Алешино жилище. Посидели, полистали книги, похохотали и ушли.

А он-то полагал, что ему удастся серьезно, по душам поговорить с Таней.

— Зачем ты пришла не одна? — укорял он Таню, встретившись с нею через несколько дней на улице.

— Из-за твоих соседей, — краснея, оправдывалась Таня. — Кумушки тут всякие… Сидят, смотрят во все глаза и судачат…

— Ну и пусть. Мы не должны считаться с мнением кумушек. Иначе станем, как и они, жалкими и темными.

— Но, Алешенька, сколько было бы разговоров!

— А хочешь я всем скажу, что ты моя невеста?

— Нет, нет. Не торопись, — заволновалась Таня.

Она обещала снова встречаться с ним, как только будет выполнена работа заказчиц. Ох, эта неблагодарная работа! День-деньской сидишь, склонившись с иглой над шитьем, и не видишь ни весны, ни лета. Но что поделать. Надо чем-то жить и поддерживать стариков…

Глава восьмая ПОЗДНИЕ ГОСТИ

В сутолоке безотрадных рабочих дней прошло лето с его пыльным уличным зноем, мириадами мух, унылыми звуками шарманок и зловещими надписями: «Не пейте сырой воды». Застава все еще жила перемежающимися забастовками или думами о них. Чаще прежнего на тракте гарцевали казаки и жандармы.

Как-то осенью, просидев до полуночи за книгой, Алеша услышал стук в дверь. Подошел, спросил, кто стучит.

— Блинщик! — ответил знакомый голос.

Брякнул крюк, и Алеша радостно пожал руку Ивана Васильевича.

— Ну и дождина! — говорил тот, стаскивая с себя мокрое пальто. — Видать, до самой зимы не просохнет.

Алеша искал на усталом лице гостя признаки тревоги и не находил. Это удивляло его. Ему было известно от самого же Бабушкина, что полиция ретиво искала организаторов рабочей кассы.

— Черт их побери, шпиков! — весело сказал Иван Васильевич. — За мной один увивался, как слепень. Я уж и так и этак. Пять раз с конки сходил, пока избавился от него…

И с какой-то торжественностью, взяв Алешу за плечи, добавил:

— Ну, Алешенька, и на нашей улице праздник. И у нас появились могучие люди.

Иван Васильевич вынул из кармана измятую и захватанную тетрадку в желтоватой обложке. Алеша успел только прочесть: «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?»

Бабушкин постучал пальцем по обложке:

— Нашлась среди марксистов золотая голова. Расчехвостила Лойкиных, и спасу им нет…

— Кто же это такой?

— Написавший не назвал своего имени. Видимо, конспиративные соображения. Но какая силища! Какой проникновенный взгляд в самую суть вещей! Мне давно рассказывали об этом замечательном труде. Он ходил по рукам, о нем пропагандисты не раз толковали в кружках, но хотелось все узреть собственными глазами от начала и до конца. И вот такой счастливый случай! Один инженер с Александровского завода дал почитать.

Алеша подлил в лампу керосина, и Бабушкин раскрыл первую страницу замусоленной тетради…

Чуть ли не до рассвета просидели они в эту ночь за чтением. За окном по-прежнему шумел дождь, а Бабушкин все читал, разъясняя трудные места.

Через день опять засели за книгу.

Иван Васильевич был знаком с некоторыми печатными работами плехановской группы «Освобождение труда». Поэтому он мог обстоятельно рассказать своему молодому другу о многом.

И вот мало-помалу привычные вещи и понятия представились Алеше Бахчанову в новом, ярком освещении. Он сравнивал себя с человеком, который до сих пор глядел на мир, повиснув вниз головой, и вдруг с посторонней помощью встал на ноги. Все становилось на свои места. Короли, полководцы и всякие важные персоны истории сразу как-то потускнели, сжались, уменьшились по сравнению с народом — богатырем и хозяином истории, творцом всех благ на земле.

Новые открытия вызывали у него новые вопросы, и он старался получить на них ответы у Бабушкина.

— Непонятно мне, Иван Васильевич, только вот что: ежели роль отдельного человека мала в жизни народа, что же тогда может сделать этот человек, будь он революционером семи пядей во лбу? Я говорю о таких, как ты.

— И как ты сам! — усмехнулся Бабушкин. — Мы, то есть вся социал-демократия, можем сделать очень много полезного для народа. Видишь ли, некоторые наши интеллигенты, с которыми мне приходилось беседовать, говорили так: есть, мол, на белом свете такие ученые (а точнее, те, которые воображают себя учеными), — они, объясняя историю, уверяют, что роль в ней отдельной личности, даже самой выдающейся, ничего не значит. Они говорят, что подобно тому как человек не может помешать солнечному затмению, так и вождь, хотя бы и действующий в духе своего времени и угадывающий его стремления, ничем не сумеет повлиять на ход истории. Есть, говорят они, такие непостижимые силы, попросту слепая судьба, и она-де ведет народы туда, куда хочет. Так, мол, предназначено неотвратимыми и слепыми законами жизни. Таких людей называют фаталистами. Читал когда-нибудь Лермонтова? Есть там один рассказ о фаталисте, верящем только в судьбу…

Лермонтова Алеша еще не читал.

Признаться в этом ему было неловко, и он промолчал.

— Другие же, — продолжал Бабушкин, — скажем, такие, как Лойкин, — уверяют в обратном. Они говорят, что личность в истории всё, а народ — это толпа и стадо, которое пойдет, по желанию пастуха, куда угодно… Марксисты осуждают взгляды и первой и второй группы. Марксисты не фаталисты. Они роли личности в истории не отрицают. Но и не обожествляют ее.

— Значит, революционные рабочие могут повлиять на ход истории?

— Да, они могут ускорить ход событий. Правда, неизвестно, когда произойдет революция, но известно, что она произойдет. Надо только энергично действовать, подымая народные массы. Они же решат всё!

— А тяжело, Иван Васильевич. Ведь сознательных людей из нашего брата так еще мало!

— Трава и та не вдруг вырастает, — улыбнулся Бабушкин. — Но за нас стремления народа, — стало быть, сама историческая правда. А за правду-матку, знаешь, жизнь отдать не жалко…

Уже раздевшись и погасив лампу, они не переставали беседовать и в эту ночь уснули тоже часа за три до гудка.

* * *
Через два дня, возвращаясь с работы домой, Алеша был остановлен в переулке странным человеком. Судя по изорванной блузе, он был когда-то рабочим, но его вспухшее от пьянства лицо напоминало бродягу, ютящегося где-нибудь в обуховских «кораблях» — ночлежках.

— На пару слов… — сказал он хриплым голосом и кивнул на ближние ворота.

Алеша вынул руки из карманов.

Бродяга в сильном беспокойстве посмотрел по сторонам.

— Дело, братец, к тебе… Серьезное…

— Серьезное? — Алеша покосился на кулачищи неизвестного.

— Не шучу… Ты скажи-кась, браток: не припоминаешь ли меня?

— Что-то не помню.

— И то верно. Где уж. Темно ведь было…

— Как темно? — не понял Алеша.

— Да я ж говорю про то… Ну, зимой-то… Шкворнем по тебе я промахнулся. Сиганул еще я тогда за угол да этаким карамбулем в яму…

Бродяга сделал комический жест и беззвучно засмеялся.

Алеша сочувственно покачал головой:

— Больно ушибся?

— Да нисколечко.

— А чего ж ты полез?

Бродяга развел руками:

— А спроси пьяного…

— Ты что ж, пьян тогда был?

— Выпил для смелости. То ись, малость подпоили…

— Тебя, значит, подговорили укокошить меня, что ли?

— Вроде… Зуб на тебя точат…

— Кто же это?

— Чай, сам знаешь.

— Афонька?

Оборванец нехотя кивнул головой. Алеша засмеялся:

— Ну так чего же ты тянешь? Стукнул бы сейчас сразу, коли за тем послан.

Оборванец изумленно посмотрел на открытое лицо Бахчанова:

— Отгадлив ты. Я ведь в самом деле послан сюда за этим… Вот и сапожный нож. А только не могу я поднять на тебя руку. Совесть не пущает…

— Тогда вот что. Зайдем ко мне, вскипятим чайку, покалякаем.

— Ишь ты как, — пробормотал ошеломленный бродяга и робко шагнул за Бахчановым.

Попивая чай, оборванец с воодушевлением рассказывал:

— Бедно живешь, что и говорить. И нету у меня ничего против тебя. Нищету не поделили, что ли? Да ты-то ведь не нищий, а вот я хуже нищего. За сотку водки убить готов. А ведь был рабочим человеком. У Берда работал… Выгнали, и пошло все прахом. Иной раз подумаешь: неужто конец? Неужто не вернуться в люди?!

— А почему же нет? Надо взять себя в руки, а люди помогут.

— Люди! Они только и знали, что толкали меня в яму, — озлобленно сказал бродяга.

— Разные люди бывают.

— Пожалуй, что так. Теперь я вижу. Ты ведь не из тех. Не из афонькиных… «Иди-кась, Прохор, говорят, укокошь парня, а уж мы тебя ублаготворим». Слыхано ли дело, мне, маляру Сухохвостову, убить человека! Спрашиваю их: а за што душу христианскую губить должен, могу знать? А они мне: «А разве не видел, как в „Вязьме“ нашего атамана при всем честном народе тот молокосос поносил?!» Видел, — отвечаю, — был там в то время. «Ну так вот, — говорят, — пусть не повадно другим будет, надо кровью смыть такое оскорбление». Пробую урезонить: побить еще куда ни шло, но как можно убивать? А они мне: «Не твое дело в тонкостях разбираться. Не задарма же водку нашу пьешь». Верно, — упорствую я, — водочка хоть мне и мила, да каторга горька. Ну, тут они со мной заговорили ласково. «Не бойся, — подбадривают, — на каторгу не осудят тебя, Ермилыч. Даже в тюрьму не сядешь.

Кончаешь-то недруга царева, смутьяна треклятого. И простится, мол, тебе за это и на том и на этом свете. А Мокий Власыч поможет дело замять…»

— Постой-ка, — прервал Алеша рассказ бродяги, вспомнив в эту минуту Танины намеки на какие-то темные связи Бурсака с полицией. — А ты, друг, видел в глаза этого самого… ну… Мокрия, или Мокия, как его?

— А вот слушай. Дойду до всего… Ну, поили меня так, что и себя не помнил. Раз вызывают к Бурсаку. Посмотрел он на меня, словно стервятник на мышь, и приказывает: «Пить-то повремени, пьяная душа. Начни выслеживать, да и кончай скорей намеченного-то, не то самого тебя кончим». И начал я ходить следом за тобой, как приговоренный. Видел тебя с одним семянниковским мастеровым, зовут его, кажись, Иваном. Видел, и не раз, с барышней. А и хороша же! Признайся, — небось невеста, а?

Алеша неопределенно засмеялся и ничего не ответил.

— Ну, ладно. Не мое дело. Но похвалить не воспретишь! — Бродяга прихлебнул чай и продолжал: — Оченно не хотелось подымать на тебя руку. Все уклонялся, врал им, что, дескать, трудно его укокошить. Ходит-то не один, а с молотобойцами. Тогда дали мне в помощь Тишку-вора. Но он только на словах помощник. На деле же, чую, шпиёнит за мной. Для виду при нем швырнул наугад в тебя шкворнем. Слава богу, что промахнулся. Не судьба, значит. И после того мне так осточертели все эти Бурсаки да Мокии с их окаянными делами, что пошел я на Преображенское кладбище и напился там на могиле женушки до белой горячки. Махнули было на меня рукой вчерашние дружки, думали, околею. Ан нет. Отошел. Едва полегчало — двинулся на разгрузку барок. Задумал снова жить по-человечьи. А Бурсак тут как тут. И как увиделись! Иду по тракту, а он на лихаче шпарит. И не один. С ним какой-то в драповом пальто. Вижу только, как баки по ветру развеваются. Подлетела пролетка ко мне, Бурсак делает знак: вскакивай. Ну я и скок, на подножку-то. Несемся далее. Ну, думаю, сейчас, забавы ради, скинет он меня на мостовую. А он поворачивается к бакенбардистому: «Вот, Мокий Власович, тот самый, мой раб верный!» И обращается ко мне: «Ты что же это, пес кладбищенский, за нос решил меня водить? Жить тебе надоело? Ведь вот уж сколько времени намеченный нами стоит поперек моей дороги. И не только девиц моих отбивает, с политическими снюхался! А ты все прохлаждаешься! Закон мой беспощадный забыл? Палкой побью, как собаку! В бараний рог сверну, ежели ослушаешься!»

Я в свое оправдание плету всякую небыль. Клянусь, что сегодня же ночью рассчитаюсь с тобой. Смотрит Бурсак на бакенбардистого: как, мол, он отнесется. А тот: «В ваши счеты, Афанасий Георгиевич, я не вмешиваюсь. Имеете зуб на кого — разделывайтесь. Дело похвальное, внутренних врагов жалеть не к чему. Но наперед следовало бы узнать, где они собираются. Дело-то государственное». «Намотай себе на ус, — зашипел Бурсак и щелк меня по носу: — брысь!»

Я едва не поломал ноги, прыгаючи на ходу… Со следующего дня Тишка снова стал ходить за мной тенью. Чую, имеет приказ сунуть нож в спину, коли отрешусь от них. Поэтому к тебе пробирался, как кошка, дворами, через заборы. Но уж теперь-то злость во мне забила через край. Только не против тебя, а против них. Ладно, думаю, отомщу я вам, мерзавцы, за все: и за разбой, и за ваши планты.

— Какие же планы, Прохор Ермилыч?

Сухохвостов жадно глотнул чай.

— Список у Тишки видел. Смутьянов, говорит, на днях бить будем, всяких забастовщиков…

Алеша попытался расспросить своего гостя подробнее, но тот сам не знал всего толком.

— Ну что ж, спасибо, дружище, — сказал Бахчанов. — Без защиты тебя не оставим. На ноги поможем встать. Завтра в эту пору свидимся; но будь осторожен.

На том и расстались. В тот же день Бахчанов отправился к Бабушкину и рассказал ему о встрече с Сухохвостовым.

Иван Васильевич в тревожном раздумье смотрел на черное окно.

— Будем начеку, — сказал он. — Наших мы предупредим своевременно, а твоему маляру, конечно, поможем. Только ты дома не ночуй, а переселяйся пока ко мне…

На всякий случай Алеша стал расспрашивать знакомых: нет ли у них на примете свободного угла?

Неожиданно пришел на помощь сам мастер:

— Мой кум на Знаменской может сдать холостяку угол, и даже с харчами. Сходи.

Не очень-то хотелось забираться так далеко, но он отправился по указанному адресу.

Паровик до вокзала почему-то не доехал. Кордон жандармов останавливал движение транспорта. От самого вокзала по обеим сторонам Невского проспекта шпалерами стояли солдаты конных и пехотных гвардейских полков. Встряхивали мордами лощеные кони, подобранные под одну масть. Ветер развевал черные султаны на касках конногвардейцев. Пахло потом, сукном, ваксой и конюшней.

Шепотом в толпе передавались чьи-то слова:

— Умершего государя привезли…

Алеша слышал еще от заводских, что в Крыму «хватила» смерть Александра Третьего. Казенная печать угодливо оплакивала в «бозе почившего», но «народ безмолвствовал».

Сейчас любопытные толпились на тротуарах из желания поглазеть на пышную процессию и заодно на нового царя.

Алеша жалел, что с ним нет Тани. Он хотел бы понять ее чувства. Вероятно, она бы испытала не одно только холодное любопытство. Ведь везли прах того, кто безжалостно послал ее брата на казнь.

Алеша протиснулся к самой панели и встал возле обрюзгшего чиновника. Тот о чем-то тихо говорил своей спутнице, напудренной даме, глазами показывая на неподвижные ряды гвардейцев. Сначала он обращал внимание спутницы на ордена и медали, сияющие на мундирах высших военных чинов. А когда показались белые коки, везущие катафалк с гробом, чиновник кивнул на рослых кавалергардов, идущих по одному возле каждого колеса катафалка.

— Заметь, душечка, как богато расшиты галунами их мундиры!

Кавалергарды шли в касках, затянутых черным крепом. Каждый из них держал в руках, обтянутых белыми перчатками, огромную свечу.

Вдруг чиновник судорожным движением сдернул с головы фуражку и с дрожью в голосе прошептал:

— Их императорские величества!

Его жесту последовали все стоявшие в толпе мужчины. А какая-то старушка, крестясь, поклонилась в пояс. Кажется, она охотно бы опустилась на колени, если бы толпа стояла не так тесно. Машинально снял шапку и Алеша, но как-то неумело. Шапка выскользнула из его рук и упала под ноги. Ему хотелось немедленно поднять ее, но он воздержался, опасаясь, как бы в публике не подумали, что и он, как та старушка, униженно кланяется. Алеша продолжал стоять, а позади него кто-то шептал:

— Молодой человек, ваша шапка? Подымите. Растопчут!

Он не нагнулся. Он только слегка наступил на нее, чтобы она не попала кому-нибудь под ноги. Один из городовых, затесавшихся в толпу, шипел ему в самый затылок:

— Господа, надо бы на колени…

Его никто не слушал. Все приподнимались на носках, вытягивали шеи, стараясь рассмотреть молодого царя и царицу.

Алексей на мгновенье увидел курносого офицерика в простом пехотном мундире и в шароварах, ниспадающих на лакированные голенища. Рядом с ним две дамы: одна молодая, белокурая, с надменно поджатыми губами, другая пожилая, вся в черном. За ними, старчески ступая мелкими шажками, двигалась высохшая фигура с желтым длинным лицом и тусклыми глазами. «Точно мертвец, вставший из гроба», — подумал Алеша.

— Обер-прокурор Синода, — шептал чиновник своей спутнице, — а вот левее от него старичок, тоже с черной нарукавной повязкой, это министр двора граф Воронцов-Дашков…

Алеша больше не приглядывался. Он рассеянно скользил хмурым взглядом по однообразным тугим затылкам, красным стоячим воротникам и золотым эполетам. Проталкиваясь через толпу, думал: «Иван Васильевич, пожалуй бы, сказал: „Цари сами по себе мрут, а вот царизм без нашей помощи не сдохнет…“

Кум мастера оказался жандармом. Алексей был подавлен этим открытием. Чтобы отвязаться от такого соседства, он нашел предлог: цена-де слишком высока, а сама комната по размерам не подходит.

Недели две он прожил у Ивана Васильевича. В эти дни приходили знакомые рабочие. Беседовали, спорили, жаловались на недостаток литературы, мечтали создать кружок, пригласить хорошего лектора.

Иван Васильевич утешал:

— Потерпите малость, товарищи. Будет у нас скоро замечательный лектор.

Бабушкин являлся домой поздно и был в приподнято-возбужденном состоянии. На вопросы Алеши, скоро ли начнет работу кружок, отвечал:

— Всякое дело, тем более наше, требует тщательной подготовки, иначе завалит его проклятая охранка…

Глава девятая ЗАГАДОЧНЫЙ ВОЛЖАНИН

Знакомство участников нового кружка с лектором-пропагандистом состоялось в одно из воскресений. Бах-чанов, по примеру Бабушкина, надел праздничный костюм. В назначенный час Иван Васильевич вышел к воротам и очень скоро вернулся, почтительно пропуская вперед плотного, невысокого роста человека.

Едва тот показался в дверях, раскланиваясь и на ходу снимая пальто, как Алеша изумленно вскинул глаза. Этого человека он где-то встречал! Силясь вспомнить, где же это было, он пристально глядел на вошедшего.

Дружески пожав всем руки, лектор быстрым взглядом окинул комнату и направился к подоконнику, где была разложена библиотечка Бабушкина:

— Вы уж извините меня, Иван Васильевич, а в книгах я люблю рыться.

Рабочие с интересом обступили лектора. Алеша" все еще не избавившись от своей оторопелости, стоял поодаль и видел, как лектор, наклонив набок свою лысеющую голову, перебирал книги, поднося их к свету лампы.

— А ну-ка… "Наемный труд и капитал". Отлично. А легко разбираетесь?

Бабушкин что-то ответил.

— Так, так… Герцен… нужная книга. Некрасов… Чернышевский… У вас, Иван Васильевич, превосходная библиотечка. А что это? Гм… гм… "Похождения семи королевских тузов"… Не слыхал. Да и, пожалуй, без тузов лучше…

Рабочие весело рассмеялись, а пропагандист уже держал толстую тетрадку, громко читая ее заглавие, отпечатанное на гектографе.

— "Что такое "друзья народа" и как они воюют против социал-демократов?"

Он на секунду задумался. Иван Васильевич поспешил вступиться за понравившийся ему труд неизвестного автора:

— Вы читали, Николай Петрович? Замечательная вещь. Теперь все фальшивые друзья народа окончательно положены на обе лопатки.

Лукавая улыбка тронула золотящиеся усы на приподнятой губе лектора. Он хитро прищурил маленький буравящий глаз:

— А все понятно?

— Разобрались, Николай Петрович.

— А в чем именно? Главная мысль какая? — допытывался лектор, поглядывая на Бабушкина.

— Да как вам лучше сказать, — наморщил лоб Иван Васильевич. — Во-первых, в книге намечен самый правильный путь борьбы пролетариата и крестьянства против самодержавия. Или, как сказано в заключительных строках книжки…

Иван Васильевич многозначительно взглянул на Алексея, молча взывая к его памяти, о которой всегда был лестного мнения. Но тот вдруг замялся. Как назло, у него из головы вылетели все, казалось бы, так хорошо запомнившиеся слова из прочитанного.

Бабушкин стал уверять лектора в особых достоинствах памяти Бахчанова.

— Ну что же. Очень хорошо, — похвалил лектор. — Но, конечно, одной памяти еще недостаточно. Надо всем нам усвоенное правильно и твердо осуществлять в жизни, на практике, в борьбе, в нашей повседневной агитации на фабриках к заводах. В этом мы сегодня и разберемся обстоятельно.

И, взглянув еще раз на желтенькую тетрадь, добавил:

— А вот держать на подоконнике запрещенную брошюру, дорогие товарищи, не следовало бы. Никоим образом!

Бабушкин торопливо спрятал тетрадь под матрац.

Сунув руки в карманы, лектор прошелся взад и вперед по комнатке.

— Беда, товарищи, в том, что у нас нет своей типографии…

Он посвистел, как бы невзначай щелкнул пальцем в стену и заключил:

— Но будет. Обязательно будет.

Снаружи кто-то постучался.

— Это наши, — заметил Иван Васильевич, — но счет перепутали…

Николай Петрович сам открыл двери.

— Товарищам гегемонам почет и уважение! — сказал густым басом один из рабочих, шагнув через порог.

— А почему стучали шесть раз, а не четыре? — строго спросил лектор.

Рабочие смущенно мялись:

— Да ведь мы, кажись, условились, что будем…

Николай Петрович рассерженно метнул свои руки за спину.

— Надо соблюдать наш порядок, товарищи. Даже в мелочах!

Он предупреждающе поднял указательный пален. А через минуту запросто расспрашивал членов кружка о новостях на заводах.

Алеша заметил, что наиболее разговорчивым и охочим на ответы оказался широкогрудый, с добрым лицом рабочий, похожий своей могучей фигурой и каштановой бородой на русского богатыря.

— Василий Шелгунов, — назвался он, пожимая руку Бахчанова.

— Ну, как глаза ваши, Василин Андреевич? — спрашивал лектор.

— Временами побаливают, Николай Петрович, — отвечал Шелгунов, — говорят, можно ослепнуть, да в этом уверенности у меня не хватает, — и он рассмеялся.

— Ну, в таком-то деле одна уверенность как раз и ненадежная вещь. Обязательно покажитесь врачу.

— Не люблю шататься по врачам, Николай Петрович.

— Сочувствую. Но показаться все же надо. Шутки плохи, Василий Андреевич. Речь-то идет о зрении. Ну, а что с вашим кружком?

— Подобрал я на воскресных курсах семь самородков с Семянниковского, с Александровского, Фарфорового и даже с "тишайшего" Обуховского. И каждого зовут Василием! Кружок тезок, да и только!

Все рассмеялись, Алеша тоже. Он видел, с какой лаской и гордостью смотрит Николай Петрович на рабочих вожаков Невской заставы.

Как-то сама собой непринужденно завязалась оживленная беседа.

Положив мягкие сильные руки на стол, лектор ясно и образно растолковывал существо революционного учения Маркса — Энгельса. При этом он так умело ставил вопросы, что слушатели наперебой высказывали свои соображения. Разгорались прения, готовые перейти в пламень спора. Николай Петрович отнюдь не смущался этим обстоятельством. Напротив. Лукаво прищурив глаз, он подзадоривал оппонентов, одновременно поправляя их, и попутно, как бы мимоходом, ставил дополнительные вопросы. Иногда, определив, что товарищи сами не выпутаются из завязанных ими узлов, останавливал спорящих и так объяснял предмет спора, что ни у кого уже не оставалось оснований для разногласия.

Алеша почти не говорил. Он смущался своей неловкостью, неопытностью и пока предпочитал слушать мнения старших товарищей. Его внимание было захвачено главным образом всей этой, еще новой для него, обстановкой запрещенного революционного собрания и в первую очередь личностью руководителя.

Кто этот Николай Петрович? Почему такой умный, образованный человек, который мог бы, казалось, жить припеваючи, идет вместе с обездоленными? И не только идет, а и ведет их, поддерживая в них твердость духа, обогащая их мысли и направляя волю к борьбе с самодержавием и эксплуататорами.

Так размышляя, Алеша, как зачарованный, смотрел на лектора.

А Николай Петрович, развивая свою мысль, говорил с такой силой убеждения и уверенности, что покорял всех без исключения. Алеша удивлялся. "Такая силища у царя, а этот маленький человек тычет в великана пальцем и говорит: тут слабо, там гнило, здесь недолговечно, а в общем все это облегчит возможность положить царизм на обе лопатки… Но кто же это может сделать? Мы, что ли? Семь полуграмотных рабочих и Николай Петрович?"

Засунув руки в прорезы жилета и несколько наклонив вперед корпус, Николай Петрович как бы отвечал на Алешины мысли:

— Против нас, против маленьких групп социалистов, ютящихся по широкому русскому "подполью", стоит гигантский механизм могущественнейшего современного государства, напрягающего все силы, чтобы задавить социализм и демократию. Мы убеждены, что мы сломим в конце концов это полицейское государство, — он выбросил правую руку вперед, крепко сжав пальцы в кулак, — потому что за демократию и социализм стоят все здоровые и развивающиеся слои всего народа.

Рабочие слушали затаив дыхание.

— Но, чтобы вести систематическую борьбу против правительства, мы должны довести революционную организацию, дисциплину и конспиративную технику до высшей степени совершенства, товарищи.

Дальше он объяснял, как это сделать. Оставшуюся часть времени Николай Петрович посвятил разбору составленного им вопросника об условиях труда на фабриках и заводах Невской заставы. Вопросник этот он раздал участникам кружка, настойчиво рекомендуя добывать материал и учиться обобщать его.

А закончилась беседа совершенно неожиданно. Николай Петрович убрал руки в карманы и вдруг спросил:

— А песни революционные вы знаете?

Рабочие, улыбаясь, переглянулись.

Николай Петрович сказал, что каждый участник кружка — в недалеком будущем сам пропагандист, сам вожак в рабочей массе. Придется вести народ на стачки, на демонстрацию, на улицу. Людям надо будет дать возможность излить свои чувства организованно, коллективно, с подъемом. А революционные песни — это тоже оружие. И, дирижируя короткой, сильной рукой, он баском вполголоса затянул:

За-мучен тяжелой не-во-лей,
Ты славно-ю смерть-ю по-чил…
Иван Васильевич и Шелгунов подхватили:

В борьбе за народное дело
Ты го-ло-ву честно сложил…
— Два раза, и не так громко! — Николай Петрович многозначительно кивнул на окно.

Алеша, весь зардевшись, старался запомнить повтор.

Николай Петрович встал со стула и все так же вполголоса продолжал запевать:

Служил ты недолго, но честно
Для блага родимой земли…
Теперь уже припев повторяли все присутствующие.

Пели, взволнованные и словами песни, и тем, что дружно и как-то хорошо выходило.

Последнюю строфу песни пропели с особым запалом:

Подымется мститель суровый,
И будет он нас посильней.
— Хорошая песня! — вырвалось у разгоряченного Бахчанова. Николай Петрович одобрительно посмотрел на него. И тут-то Бахчанов вдруг все вспомнил. Ба! Ямская, четыре, сосед мастера Агапушкова! Сомнений быть не может: это тот самый человек, который открыл в прошлый раз двери.

Прощался лектор, крепко пожимая каждому руку, как старому другу, мимоходом обмениваясь с рабочими веселыми шутками. Все чувствовали себя непринужденно, весело и собирались было всей гурьбой провожать Николая Петровича.

Он запротестовал:

— Ни в коем случае, товарищи! — И опять напомнил о неуклонном соблюдении конспирации.

Уже в сенях он обратился к Бабушкину и Шелгунову:

— Могу ли я попасть в Гавань более коротким путем?

Те знали, но опасались за Николая Петровича: час поздний, окраинные улицы не безопасны.

— Это ровно ничего не значит, — сказал Николай Петрович. — Я обещал, — значит, я должен быть там.

Тогда Алеша с жаром сказал:

— Николай Петрович, можно мне проводить вас в Гавань? Я знаю самую короткую дорогу.

Николай Петрович с живостью уставился на него.

Алеша принялся без запинки называть переулки, углы, проспекты, линии, скверы, восстанавливая в памяти весь замысловатый путь своих поисков "морского конца" Петербурга.

Бабушкин и другие стали критиковать Алешин маршрут. Они тоже предлагали себя в провожатые. Николай Петрович, засмеявшись, замахал руками:

— Вопрос исчерпан. Я вижу, что мне лучше всего избрать самый дальний путь — конкой, а вам… немедленно же идти отдыхать…

Иван Васильевич что-то шепнул Шелгунову, и тот пробасил:

— Тогда позвольте мне, Николай Петрович, первому на разведку выйти…

Пропагандист посмотрел в кухонное окно:

— Нет уж, Василий Андреевич, и вы, и я, и многие из нас стали приметны… А вот он, — повернулся он к Алеше, — еще нет. Вы знаете, что в таких случаях надо делать, товарищ? — И, не ожидая ответа Алеши, он кратко объяснил порядок выхода на улицу участников нелегального собрания.

Алеша с готовностью направился выполнять поручение.

Улица была чуть освещена. Прохожих почти не было. Но в ближайших воротах торчал дворник в армяке.

Решив на свой манер учесть указания Николая Петровича, Алеша сдвинул фуражку на нос, подогнул колени и, качаясь, побрел по дороге к перекрестку.

Дворник не придал особого значения появлению пьяного, — мало ли тут шатается подгулявших мастеровых.

Отойдя от дворника, Алеша нарочно упал, выругался, долго поднимался и, поднявшись, вдруг невообразимым голосом затянул:

Ни-кто за-муж не бе-рет
Де-ви-цу за этт-о…
Он знал, что из темного кухонного окна за перекрестком незаметно наблюдают его товарищи. О подозрительной обстановке следует дать им заранее условленный знак: Алеша стал посреди тракта и начал чиркать спички в тщетных попытках закурить на ветру папиросу.

— Какого черта ты не идешь спать, пьяница несчастный? — с досадой крикнул дворник. — Хочешь, чтобы тебе наломали бока в участке?

— А мне все трын-трава, — раскачиваясь, ответил Алеша. — У м… меня сегодня к… крестины…

В это время из калитки незаметно вынырнул человек и неторопливо пошел вдоль забора. Судя по фигуре, пальто, это был Николай Петрович. Но вместо кепки у него на голове был какой-то горбатый картуз.

"Это ему дал Иван Васильевич!" — обрадованно подумал Алеша и, пошатываясь, направился вслед за Николаем Петровичем.

В первую минуту мелькнуло сомнение: "А удобно ли идти вслед за ним? Может быть, он рассердится". Но мысль, что где-нибудь за углом пропагандисту может грозить опасность, заставляла Алешу идти вперед. Николай Петрович шел не оглядываясь, незаметно ускоряя шаги. Вдруг Алеша увидел, что на противоположной стороне тракта к темной тумбе прижалась человеческая фигура. Пошатываясь, Алеша стал наблюдать за ней. Человек отделился от тумбы и, пряча голову в воротник зипуна, пошел параллельно пути Николая Петровича. Пройдя так два квартала, неизвестный перебежал через дорогу и двинулся за пропагандистом. Похоже было, что преследователь пытался обогнать Николая Петровича и заглянуть ему в лицо. Алеша тоже прибавил ходу. Неизвестный неожиданно остановился и обернулся к нему:

— Ты чего плетешься за мной?

— Спичечку х-хочу попросить. И никак догнать не могу.

— Пошел к черту, пьяная морда!

И он было снова двинулся вперед, но вдруг растерянно затоптался на месте: Николай Петрович точно сквозь землю провалился.

Пробормотав какое-то ругательство, неизвестный перебежал на противоположную сторону, постоял там и снова с явным беспокойством перешел тракт. Алеша медленно брел мимо домиков, калиток, изредка останавливаясь, икая и разговаривая сам с собой.

Неизвестный подошел к нему.

— Ты не видел тут прохожего?.. Вон вдоль того забора шел…

— Спи-чечку м… мне… — с бессмысленным видом бормотал Алеша и, как бы потеряв равновесие, свалился в канаву.

— А, скот! — раздраженно процедил неизвестный и медленно пошел назад.

Алеша решил не сразу выбираться из канавы. Он карабкался, пыхтел. На его счастье, из переулка показались трое подгулявших парней; один развернул гармонику, и все заорали похабную частушку.

"Теперь за компанию можно смело идти", — подумал Алеша, но едва стал подниматься, как послышались шаги. Это возвращался давешний преследователь и с ним еще один, в переднике дворника. Они шли и вполголоса переговаривались. Когда они поравнялись с канавой, до слуха Алеши донеслись обрывки фраз:

— …Улетела птица… Я же говорил… Надо было стоять там…

— Гадай тут… Опять влетит от шефа…

Когда на следующий день Алеша рассказал обо всем Ивану Васильевичу, тот рассмеялся:

— Николай Петрович лучше всех нас знает ходы и выходы. Умеет надувать шпиков.

* * *
Целую неделю Алеша ходил под впечатлением этого запретного собрания. Все тут казалось новым, необычным, и в особенности сам лектор. О нем Иван Васильевич предпочитал не рассказывать, а только немногословно пояснил, что, после провала одной группы марксистов, уцелевшие от арестов составили ядро новой организации и в целях конспирации стали называться "стариками".

Новая группа ожила и расправила крылья с приездом из Самары Николая Петровича.

Скупые пояснения Бабушкина только подлили масла в огонь. Интерес к загадочному волжанину возрос. Алеша с нетерпением ждал следующей встречи с ним.

Иван Васильевич обещал еще раз собрать кружок, а пока советовал другу поступить в вечернюю воскресную школу, открытую одним фабрикантом.

Бахчанов так и сделал и был доволен занятиями в школе. Его увлекала история, рассказы о мучениках науки, сожженных за великие идеи на кострах инквизиции, о мужестве героев французской революции. А однажды молодая учительница, оборвав урок арифметики, стала рассказывать о русском революционном движении, о первых пролетарских трибунах: слесаре Обнорском, столяре Халтурине, ткаче Алексееве. Их жизнь и борьба захватывали воображение Алексея и он думал: "Хорошо бы, если бы о них знала и Таня".

А Тане не о чем рассказывать. Новостей никаких. Жизнь течет тихо, монотонно, как река, поросшая камышом. Последнее время девушка безвыходно сидела дома, ухаживала за больной матерью, томилась в одиночестве. Изредка к ней заходил только сосед — Сережа Лузалков.

Бахчанов немного знал этого тихого, вежливого юношу, работавшего скрипачом в симфоническом оркестре Зоологического сада. Политики он чуждался, — вернее, он не понимал ее и понять не стремился, увлекаясь одной музыкой. Он приехал откуда-то из Сызрани искать счастья в столице. Сережа косил на один глаз и скрывал этот недостаток тем, что старался по возможности смотреть всегда вниз. Жил он одиноко, и Таня жалела его. К Алеше он относился внимательно и всегда предлагал ему с Таней контрамарки на концерты симфонического оркестра.

Алеша надумал пригласить Сережу шафером на свою свадьбу и раз шутливо намекнул о том девушке. Она отделалась тоже шуткой. Но Алексей не изменил своего намерения. Он готовился к серьезному разговору на эту тему.

И вот, казалось, представился подходящий случай. Близ завода удалось встретить Сережу Лузалкова.

— А я ведь вас поджидаю, — признался музыкант. — И по поручению Татьяны Егоровны.

— Что-нибудь случилось?

— О нет! Просто есть контрамарка на сегодняшний вечер музыки Бетховена и Чайковского. К сожалению, сама Татьяна Егоровна не сможет пойти: у нее срочный заказ.

— Я люблю музыку, — пробормотал в смущении Алексей, — но…

Сережа, точно догадавшись, что именно хочет сказать Бахчанов, с жаром принялся ему разъяснять сущность симфонической музыки. Тот слушал рассеянно, кивая головой только из одного приличия, но про себя уже решил не идти. "Да и с какой стати? — размышлял он. — Музыку эту я все равно не пойму и только буду скучать, тем более без Тани".

Однако по прямоте своего характера эту мысль скрыть не мог и признался, что, будь с ним Таня — так и быть, ради нее пошел бы на любой концерт, даже на самый скучный.

— Симфоническая музыка вовсе не скучная, — с огорчением заметил Лузалков. Он раскланялся и ушел.

"Эх, не удалось поговорить. Ну да ладно, в другой раз", — утешил себя Алеша и направился к Тане.

К его досаде, у нее сидели две привередливые заказчицы. Девушка посмотрела на него, как ему показалось, озабоченно и даже чуть отчужденно. И он сразу понял: явился некстати. Таня не сможет оставить своих заказчиц. Ей, конечно, сейчас не до концерта.

Что же делать? Придется уйти. Он побыл у нее только минутку, спросил о здоровье и, под бесцеремонными взглядами любопытных заказчиц, вышел на лестницу. Таня последовала за ним.

— Ты хотел мне что-то сказать?

— Звать хотел на концерт, да ведь ты не сможешь…

— Не смогу, Алешенька. Пойди один…

— Один — только медведь в лесу бродит, — принужденно засмеялся он и обнял Таню, накалываясь на ее иголки и булавки.

Выйдя на улицу, он чуть не налетел на Бурсака. В зеленоватом пальто и мягкой шляпе, тот стоял у соседних ворот и курил папиросу. Дежурство Бурсака возле Таниной квартиры показалось Алеше подозрительным. Сворачивая за угол, он бросил беглый взгляд назад и заметил, что Бурсака нагнал какой-то по-стариковски сгорбившийся человек в крылатке и, взяв под руку, повел куда-то в переулок.

Алеша решил проследить за Бурсаком. Он прошел насквозь переулок, параллельный тому, куда свернул Бурсак с неизвестным, и сразу же увидел их. Они шли к углу, из-за которого Алеша наблюдал за ними. Бурсак вертел в зубах дымящуюся папиросу и сосредоточенно слушал своего спутника. А тот что-то говорил, жестикулируя. Алеша невольно прижался к стене. Он узнал это пергаментное лицо, эти нелепые, болтающиеся бакенбарды, этот тяжелый, неподвижный взгляд…

Ночью он раздумывал над причиной нового появления Бурсака. Не верилось, чтобы этого разбойника могла интересовать Таня. Иначе при чем тут этот гробокопатель-чинуша? "Как бы там ни было, а дело нечисто…"

А утром у заводских ворот ему сообщили новость: Сухохвостов, недавно устроенный с помощью Ивана Васильевича на завод чернорабочим, был только что подобран неподалеку в канаве с ножевой раной в спине. Лежал он здесь, наверное, с ночи, — сначала на него не обращали внимания: думали — пьяный валяется. И лишь когда один из рабочих заметил кровь, спохватились. Раненого уже увезли в больницу. Сразу после работы Алеша отправился туда. От сестры милосердия узнал, что рана тяжелая, но больной, по мнению врача, выживет.

— Афонькиной шатии рук это дело, — хрипел забинтованный Сухохвостов. — А тебе, Алексей, спасибо. Спасибо, брат…

* * *
Через некоторое время Иван Васильевич дал знать товарищам об очередном сборе подпольного кружка.

На этот раз должны были собраться на квартире одного из кружковцев на Палевском проспекте.

Алеша явился туда одним из первых. Знакомый кружковец нервно расхаживал вдоль панели. Когда Алеша поравнялся с ним, он, продолжая идти, быстро заговорил вполголоса:

— Шпион. Торчит у мелочной лавки. Ждет, когда все соберутся. Наш заводский жандарм. Переодетый. Здесь был обыск. Не входи. Иди мимо.

Алеша был ошеломлен.

— Что же делать?

— Пропагандиста бы предупредить! Но как, не знаю.

Алеша мигом сообразил, какая опасность нависла над кружком, юркнул через проходной двор,незаметно выбрался к месту остановки конки и поехал в центр города. Раз двадцать собирался он соскочить и бежать вперед, — так медленна казалась ему езда. Мысль, что Николай Петрович уже вышел из дому, жалила его всю дорогу.

Сойдя с конки, он помчался прямо по мостовой. Нужную улицу, дом и квартиру нетрудно было найти. Он помнил, как когда-то по ошибке позвонил к "господину адвокату" вместо мастера Агапушкова. Вот и знакомая лестница — скорей, через ступени наверх. Оттуда спускались какие-то люди, таща на плечах громоздкий комод. Тяжело дыша, Алеша приостановился, чтобы пропустить носильщиков.

— Осторожнее, канальи, не отбейте о перила ножку! — раздался сверху раздраженный окрик.

Алеша узнал бы этот голос из тысячи голосов. Кричал мастер Агапушков. Он уже заметил юношу:

— Лешка! Ты чего тут околачиваешься?

Застигнутый врасплох, тот молчал. Он уже понимал, что значит конспирация.

— А! Допрыгался, забастовщик! Нигде уже и не держат. Опять ко мне?

Эта фраза подсказала Алеше, что делать. Он мигом сдернул шапку.

— Может, приняли бы, Василь Парфеныч?

— Ну, нет… шалишь! И рожи твоей видеть больше не хочу!

Агапушков торопливо засеменил за носильщиками, часто оглядываясь. Похоже было, что он не прочь принять Бахчанова на работу, только желал, чтобы тот начал униженно просить. Алеша шел за ним следом и нарочно вяло клянчил.

— Отстань! Не скули! — огрызнулся Агапушков. — Такая неблагодарность! Видишь, переезжаю на новую квартиру.

И вдруг, бросившись во двор, заорал:

— Ящик, канальи, ящик выпадет!

Алеша мгновенно шмыгнул назад. Нетерпеливо дернул звонок у квартиры адвоката. Пожилая женщина открыла дверь.

— Господин адвокат дома?

Сердце захолонуло от мучительного ожидания.

— Владимир Ильич здесь уже не живет.

— К… как не живет?! Николай Петрович не живет?

— Какой Николай Петрович? Вы хотите сказать, Владимир Ильич? Он переехал на другую квартиру…

У Алеши от отчаяния подогнулись ноги. Когда хозяйка стала прикрывать за собою дверь, он схватился за дверную ручку.

— Пожалуйста… может, вы скажете, куда переехал Николай… то есть Владимир Ильич?

— По паспорту отмечен на Лештуков переулок. Дом номер пятнадцать, а квартиру не знаю. Справьтесь у домовладельца или у дворника.

Алеша кинулся на Лештуков переулок. Здесь, во дворе дома, встретил маленького, хилого дворника, согнувшегося в три погибели под тяжестью огромной вязанки дров.

Дворник приостановился.

— Адвоката? Как же, знаем, знаем… — просипел он. — Только выехали они отсюдова…

Алеша, идя за дворником по пятам, дождался мгновения, когда тот с грохотом обрушил гору дров где-то на лестнице, шумно высморкался и полез в кисет за табаком.

— Куда выехали? Стало быть, на Большой Казачий, дом семь, а квартира… кажись, тринадцать. А что ото тебе приспичило к адвокату, парень? Попался в чем, или как?

Но Алеши уже и след простыл.

— Семь и тринадцать, семь и тринадцать! — твердил он, несясь как угорелый по Загородному проспекту.

Недалеко от Царскосельского вокзала он разыскал темную расщелину Большого Казачьего переулка. У ворот облупленной трехэтажной каменной коробки под номером семь стоял какой-то человек в пальто с поднятым воротником. Алеша спросил, как пройти в тринадцатый номер, и человек, окинув его любопытным взглядом, очень охотно показал.

Алеша взбежал по лестнице. Вот он, номер тринадцатый. Звонка не было. Он постучал. На пороге появился какой-то мальчуган.

— Адвокат… Владимир Ильич дома?

— Это вы про нового жильца? — спросил мальчик. И с растерянным видом оглянулся. — Пройдите на кухню, там сейчас ихняя мать.

— Чья мать? — не понял Алеша, уже сомневаясь в правильности полученного адреса. — Мать… адвоката?

— Ага!

Мальчик провел Алешу на кухню. Здесь возле плиты стояла худенькая женщина и помешивала что-то ложечкой в кастрюльке. Алеша видел только седые волосы на ее затылке и белый батистовый воротничок. Мальчик подошел к ней:

— Мария Александровна, вас спрашивают…

Старая женщина обернулась. На Бахчанова обратился приветливый взгляд карих, внимательных глаз:

— Вы, вероятно, к Владимиру Ильичу?

Алеша кивнул. Он тяжело переводил дух и поминутно вытирал рукавом свое вспотевшее лицо.

— Присядьте, отдохните, — сказала Мария Александровна, подвигая табурет. — Сын мой дома, но он заболел инфлуэнцой. Мне самой только сегодня об этом передали. Вы уж простите, молодой человек, но сегодня у сына не может быть никаких дел…

— Как же быть? — растерянно произнес Алеша, не поднимаясь с табуретки.

Вид у него был страшно расстроенный. Мария Александровна пристально посмотрела на него и добавила:

— Но если уж очень нужно… Идемте. Но только на минутку.

"Чудесная старушка", — обрадовался Алеша, идя за ней по коридорчику.

Она приоткрыла дверь.

— Володя, к тебе пришли.

В углу небольшой комнаты с низким потолком стояла простая железная кровать, и на ней, укрытый по грудь, лежал человек в белой рубашке с расстегнутым воротом. Алеша сразу узнал эту большую голову со светлыми волосами, как бы отступившими от могучего лба, и этот прищур карих, поблескивающих глаз.

Он несмело вошел. Николай Петрович вынул из-под мышки термометр и положил на столик, стоявший возле кровати.

— А-а, — протянул он охрипшим голосом. — Алексей Степанович! — И показал глазами на венский стул. — Пришли меня ругать? И поделом. Сегодня я должен быть у вас, а слупилось — видите как… Ужасно нездоровится. Валяюсь вот…

Присев на кончик стула, Алеша в нескольких словах шепотом объяснил цель визита. Владимир Ильич сдвинул брови и собрал мелко исписанные листки, разбросанные на одеяле.

— И хорошо сделали, что приехали… Правильно. Будьте осторожны. А занятие проведем в другом месте… Скажем, у товарища Семена. Нет… у него ребенок болен. Будем мешать… Тогда у Прохорова…

Владимир Ильич провел ладонью по своему лицу. Оно пылало лихорадочным жаром.

— А как учитесь? Успехи?

Алеша понял, что речь идет о вечерней воскресной школе, и ответил как можно короче, чтобы не затруднять больного беседой.

Владимир Ильич посоветовал приглядеться к учащемуся народу. Многие из них — будущие участники кружков.

В дверь заглянула Мария Александровна.

— А знаешь, мама, — обратился к ней Владимир Ильич, — мой гость принес действительно неотложную новость. Так что уж извини нас за деловую минутку.

— Поправляйтесь, Владимир Ильич… — сказал Алеша, поднимаясь со стула.

— Спасибо, — отвечал пропагандист и, протянув руку к стакану с водой, стоявшему на столике, добавил: — Привет товарищам… от Николая Петровича.

Алеша вышел в коридор. На душе у него было легко. Все прежние тревоги отпали.

— Мария Александровна… Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен? Может, дров принести? В лавку сходить?

Мария Александровна ласково улыбнулась:

— Нет, спасибо, друг мой. Я все уже сама сделала…

Идя домой, Алеша все еще находился в каком-то безотчетно восторженном состоянии. Он мысленно повторял новое, как-то тепло и близко для него зазвучавшее настоящее имя Николая Петровича — Владимир Ильич… Владимир Ильич… Владимир Ильич…

Глава десятая ВОСКРЕСНАЯ ВЫЛАЗКА

Вечером Алеша забежал к Бабушкину.

Тот сам только что вернулся домой, усталый, но довольный тем, что удалось уберечь всех кружковцев от провала.

— Что я слышал! — воскликнул Иван Васильевич. — Ты, говорят, взялся предупредить Николая Петровича? Каким образом?

Торжествующий Алеша рассказал все, как было. Иван Васильевич слушал очень внимательно, но по глазам его Алеша понял, что он раньше других знал настоящее имя лектора и не говорил об этом из конспиративных соображений. Он и на этот раз был немногословен, сказав лишь, что Владимир Ульянов — самый выдающийся русский марксист и вполне понятно, почему тайная полиция изо всех сил старается уличить "господина адвоката" в нелегальной деятельности.

Потом Бабушкин достал из-за обоев блеклую брошюру:

— На, читай!

Алеша прочитал вслух: "Статистический обзор роста поголовья скота в Заволжских степях".

— Перелистай внимательно, — предложил Иван Васильевич.

Алеша перелистал.

— Ну, находишь что-нибудь особенное?

— Нет, ничего. Телята до корма…

— Тогда открой седьмую страницу…

Алеша открыл. Он стал внимательнейшим образом присматриваться и заметил в некоторых буквах едва заметные точки, поставленные острием карандаша.

— Из отмеченных букв слагаются слова, — сказал Бабушкин. — Шифрованное письмо. Запомни: у нас с тобой, если случится нелегально переписываться, начальная фраза будет на седьмой странице любой книги.

С этого дня Иван Васильевич терпеливо посвящал Алешу в технику подпольной работы.

Как-то в субботу он снова известил Алешу о "блинах", которые будут на этот раз на квартире у Прохорова.

Стояла обычная для петербургского апреля погода. Туман, лужи, сырой ветер с залива напоминал скорее об осени, чем о весне. Владимир Ильич явился аккуратно в пять. Пальто его было покрыто бисером талой воды, обильно брызжущей с крыш. Он похудел, покашливал, но говорил бодро, охотно, с обычной для него шутливостью и так захватывающе, что никто я не заметил, как пролетели добрых три часа.

Встречи с Владимиром Ильичем были настоящим праздником для Алеши. Поэтому он был очень огорчен, когда занятия в кружке прервались.

— Лектор в отъезде, — объяснил Бабушкин и больше ничего не прибавил…

А весна снова манила и звала в поле, на луга, в рощи. Таня предлагала выбраться куда-нибудь за город, в сосновый бор, где, по ее словам, с души любая тяжесть спадет.

Алеша узнал, что в предстоящее воскресенье, под видом обычного гулянья, будет устроена большая массовка на Выборгской стороне, в Сосновке.

"Вот тебе и загородная прогулка с барышней", — подумал он и вдруг ухватился за мысль: "А что, если и Таню пригласить на массовку?"

В субботу для патрульных была проведена "репетиция" на месте сбора. Алеша участвовал в ней. В воскресенье он явился к Тане раньше обычного и пригласил ее поехать с ним якобы в Шуваловский лес. Таня не возражала.

У завода "Айваз" молодые люди сошли с паровика, и тут Алеша спросил ее: пошла бы она на массовку, если бы рабочие втайне от полиции устроили ее?

— Одна бы не пошла, — призналась Таня, — а с тобой — да.

Он украдкой поцеловал ее в щеку:

— Не боишься?

— Люди не боятся, а чем я хуже их, — сказала она и оглянулась, — только знаешь, что я тебе скажу?.. Из-за меня может выйти неприятность…

— Какая неприятность?

— За мной следят. Ты знаешь почему…

— Не думаю, — стал уверять ее Алеша, — тебе так кажется. Ведь для них ты человек безобидный…

И пытливо взглянул на нее.

— Так думаешь только ты, — с досадой заметила она и даже вспыхнула.

Он с радостным удивлением смотрел на нее.

— Брат зря скрывал от меня свои встречи с теми людьми… — продолжала девушка. — Он, вероятно, думал: девочка! Где ей понять! А если бы я знала, я помогла бы ему… Правда, он был в казармах, с солдатами, Далеко от меня…

Она умолкла, и тень грусти легла на ее лицо, прекраснее которого, как казалось Алеше, нет. Потом он спросил ее: могла бы она сегодня отказаться от загородной поездки, но зато побывать на массовке?

Таня взяла его за руку и посмотрела ему в глаза.

— Алешенька… Ты что же? Как и брат мой?

Он принудил себя улыбнуться:

— Ну где мне, Танюша… Я ведь такой, как и все наши обыкновенные ребята. Просят за компанию. Приди да приди, если интересуешься. А не интересуешься, не откажи в товарищеской услуге: покарауль.

— А ты разве не интересуешься?

Он только усмехнулся.

— А как ты смотришь на тех людей, которые говорят против царя?

— По-моему, говорить мало. Надо что-то делать… А уж если делать, то, как сказал один мой знакомый, так, чтобы после себя оставить этот мир лучшим, чем он был, когда ты вошел в него.

Таня молчала. Она несколько раз порывалась сказать Алексею, что сама ненавидит царя, посылающего людей на виселицу, сама желала бы мстить убийцам своего брата. И если заставляет себя воздерживаться от этого, то лишь потому, что не в силах принести своим родителям еще одно потрясение, которое, как ей казалось, убило бы их окончательно. Ей хотелось, чтобы Алеша понял ее правильно и не думал, будто она боится за себя и живет мыслями о мещанском счастье. Нет, нет. Пусть он знает, что и она была бы душой с ним, с его делами, если бы он, как и несчастный брат ее, вздумал идти с теми необыкновенными людьми. И прав Алеша, считающий дела важнее слов. Но он не знает, как трудно ей вырвать из своего сердца любовь и жалость к своим родным.

Молодые люди давно миновали окраинные улицы и вышли к травянистым пустырям, через которые тянулись то железнодорожные насыпи, поросшие пахучей сурепкой, то канавы. Воздух здесь был чистый, свежий. Солнце сверкало в каждой песчинке. Над зеленеющими просторами в ясном воздухе полей дрожала милая трель невидимых жаворонков.

За пустырями начинался лесопарк с дорожками для прогулок, но Алеша повел Таню в сторону от места гуляний. Массовка должна была состояться в глухой и запущенной части парка.

Недвижимо стояли огромные сосны, уносившиеся своими кронами в синее чистое небо. Солнечные блики покачивались на кустах и зарослях вереска. Легко и приятно дышалось средь нагретой хвои. На лужайках золотыми ручьями разливались в траве цветы лютика. В сырых ложбинах и среди кочек мелькали бледнолиловые лепестки сердечника, скромные розоватые бутончики черники, а вдоль дренажных канав белели головки глухой крапивы. Изредка то там, то здесь вспыхивали, точно огоньки, красные цветы лесной дремы и покачивались поникшие колокольчики гравилата.

По опушке пробегал свежий ветер, и тогда в неуловимой игре яркого света и нежных теней начинали шептаться листья молодых березок.

Таня собирала цветы и тихонько напевала. Ей казалось, что кроме нее и Алеши здесь никого нет.

Вдруг два каких-то заводских парня подошли к Алеше, что-то сказали ему и пропали в кустарнике. Девушка поняла, что Алеша не случайно сказал о массовке. Значит, "это" произойдет где-то здесь.

Бахчанов присел на пень:

— Вот тебе и природа, Танюша. Как в настоящем лесу, верст за сто от столицы.

Таня оглянулась:

— А где же люди?

— Зачем они тебе? Была бы природа, — пошутил он.

Этот ясный день располагал молодых людей к безотчетному веселью. Алеша обнимал Таню, она неловко уклонялась и с притворной пугливостью обращала его внимание на посторонних. Их он не видел и удивлялся:

— Да где же тут посторонние? Кругом так дико!

— А вот там в кустах что-то…

— Да это же пень, Танюша.

Она лукаво смеялась и убегала, Он гнался за ней, но, опомнившись, озабоченно оглядывался: и в самом деле, где же участники сходки?

Парк становился все глуше. Вскоре послышались голоса и, как показалось Тане, даже хлопки в ладоши.

— Тут? — шепотом спросила она Алешу.

Он молча кивнул головой и, приостановившись, стал оправлять на себе рубаху, пояс, пригладил волосы, откашлялся.

Таня заметила, что он чем-то взволнован.

— Ты что, Алеша?

— Ничего. Но, может, перед народом говорить придется. Так вот с непривычки…

И тут случилось то, чего не ожидала не только Таня, но и Алешины товарищи. По лесу прокатился протяжный свист. За ним второй, с другой стороны. Затем на минуту наступила тишина, только слышно было, как хрустнуло несколько веток.

Таня схватила Алешу за руку:

— Что это?

— Какой-то сигнал, — пробормотал он, прислушиваясь. Свист повторился настойчивей и, кажется, тревожней.

Из-за кустов вышло трое рабочих. За ними показалось еще двое. Кто-то спокойно и негромко сказал:

— Товарищи, полный порядок. Расходиться группами и в одиночку. И непременно в разные стороны.

Таня взволнованно посмотрела на друга. На его лице было выражение крайней досады.

Но не топтаться же на месте, когда подан сигнал о тревоге. Кругом шумели раздвигаемые ветви кустов, раздавались тихие, сдерживаемые голоса торопливо уходящих людей. Бахчанов взглянул на раскрасневшуюся от волнения Таню:

— Не бойся… Полиция еще далеко. Мы уйдем.

Он взял ее за руку и повел было за собой обратно в сторону, откуда только что шел.

Но шагов через двадцать — тридцать им повстречалась группа бегущих рабочих.

— Назад, ребята, назад. Сюда шпарят фараоны! — предупредил один из них.

Пришлось идти вперед, в надежде выбраться на просеку. Но и по просеке, придерживая черные ножны шашек, бежали городовые. Похоже было, что они стремятся окружить тот участок парка, где происходила массовка.

Алеша с Таней бросились внутрь парка. Им казалось, что только они мечутся здесь, как в западне, а остальные успели уйти.

— Нам надо опередить городовых, — сказал Алеша. — Пока они добегут к опушке, мы минуем ее. Скорей!

С сильно бьющимся сердцем девушка пробиралась сквозь кустарник. Почва становилась сырой, вязкой. По-видимому, они приближались к торфяному болоту. А где-то справа слышался треск валежника и хриплый голос:

— Стой, стой!

Относилось ли это к Алеше и его спутнице или к кому-нибудь другому, определить было трудно.

Чтобы укоротить путь, Алеша решил не обходить болото, а пробежать через него напрямик. Смущало лишь одно обстоятельство: Таня с ее белыми туфлями. Он схватил девушку на руки и зашлепал по воде.

Пройдя шагов сто, он вышел на кочки и здесь по настоянию Тани опустил ее на землю.

— Я сама пойду.

И снова они шли и бежали вдоль каких-то кустов, пока не очутились на опушке.

— Ну как, Таня? Жалеешь, что согласилась пойти?

— Нет, не жалею, — запыхавшись, ответила она.

Глава одиннадцатая НА ШИРОКИЙ ПРОСТОР

Лето выдалось в тот год необыкновенно удушливое. Даже по ночам не было прохлады. Таня, как и в прошлом году, была вынуждена отправиться за город обшивать дачниц. Алеша оставался в городе один, но теперь он не так ощущал свое одиночество. Рядом с ним был Иван Васильевич — брат по духу, единомышленник и друг, которого он полюбил и в постоянстве которого никогда не сомневался.

Сам Иван Васильевич, без лишних разговоров, просто, естественно, делом показывал, как надо вести себя сознательному пролетарию, социалисту. Даже самый маленький досуг он стремился использовать для расширения не только своего умственного кругозора, но и кругозора товарищей. Он не пил водки, не курил, никогда не сквернословил, терпеть не мог всяких "сальностей" в разговоре. Во всем этом Алексей старался подражать своему старшему другу и ничего в том не находил зазорного, хотя некоторые приятели по цеху и подтрунивали: "Бахчанов, ты что это? В апостолы метишь?"

Бабушкин советовал другу не ослаблять внимания к самообразованию, а тот с огорчением видел, что досужего времени для чтения становится все меньше, а книг интересных бесконечно много. Единственная надежда — на воскресный досуг.

С некоторых пор Бабушкин по воскресеньям сзывал к себе самых близких своих товарищей, чтобы с ними отправиться по грибы, по ягоды. К грибникам обычно присоединялись любители рыбной ловли, а подчас и птицеловы. Все эти заядлые "натуралисты" переправлялись на ту сторону реки и уходили далеко в скошенные поля, в безлюдные перелески, где можно было спокойно полежать на траве, полюбоваться тихим небом уходящего лета, подышать чистым воздухом, а главное, отвести душу в отдыхе и свободной беседе с друзьями.

Однажды в ноябре Иван Васильевич сказал Бахчанову:

— Сегодня состоится очень важное заседание. Будут в сборе многие "старики" и, уж конечно, наш лектор, Тебе доверена одна простая, но очень нужная работа — следить за следящими: как заметишь шпиков…

— Так сразу их в порошок! — засмеялся Алеша, довольный оказанным ему доверием.

— Нет, не в порошок, только предупреди нас, а мы уж надумаем, как поступить…

Иван Васильевич привез Алешу на Выборгскую сторону. Сразу за Литейным мостом они сошли с извозчика и направились по Симбирской.

В доме на углу Тихвинской, в квартире одного из "стариков", Радченко, должно было состояться тайное заседание.

Когда они очутились на этой улице, Иван Васильевич сказал:

— Обрати внимание вон на тот красивый подъезд с аркой.

Оба они поднялись по лестнице другого дома и на самом верхнем этаже простояли с полчаса, как бы ожидая кого-то. Было тихо, и Бабушкин сказал:

— Выйдем не сразу. Помни: за тобой будет из окна наблюдать один наш товарищ. Когда заметишь опасность, подыми воротник.

Минут через десять после ухода Бабушкина вышел на улицу и Алеша. Долго расхаживал он по панели, изображая кавалера, терпеливо ожидающего свою суженую-ряженую. Раза два он подбегал к каким-то девушкам, заглянул одной в самое лицо, извинился и отошел прочь.

Погода портилась. Мутные беспокойные облака, неведомо откуда приплывшие, обложили все небо. Воздух померк, похолодел, дома как-то мрачно насупились; качал накрапывать мелкий дождик, и вот уже невесело затанцевал он на своих тонких ножках по осклизлым панелям. Торопливо пробегавшие прохожие подняли воротники. Алеша сделать этого не мог.

Никакой опасности он не замечал, а поэтому укрылся в одной из подворотен и стоял здесь с видом человека, пережидавшего дождь. Кстати, все это облегчало возможность наблюдения за прохожими.

Но вот его внимание привлекли два окна, где вдруг ярко вспыхнул свет. Иногда конспираторы, покидая место своего собрания, нарочно оставляют окна ярко освещенными и тем вводят шпиков в заблуждение.

Именно так и произошло в данном случае. Окна ярко светились, а из парадной тем временем вынырнула чья-то фигура, через некоторое время — вторая. Они направились в разные стороны. Характерный профиль одного из этих людей Алеша узнал сразу. Крутая линия большого лба, насупленная густая бровь над выпуклым глазом, тонкий орлиный нос. Человек шел размеренным шагом, заложив руки за спину. Это был инженер с Александровского завода, единомышленник Владимира Ильича — Глеб Максимилианович Кржижановский. Однажды Алеша видел его на нелегальном собрании, а также слышал о нем от Ивана Васильевича.

Минутой позже показалась стройная девушка. Она казалась погруженной в свои мысли, но ее настороженный взгляд молнией обегал всю улицу. Как не узнать учительницу Надежду Константиновну! Потом из-под арки вышел еще кто-то, Алеша стал всматриваться, но тут брызнул густой дождь, пенистая вода захлестала из труб. В густой сетке ливня мелькнуло и пропало еще трое. Который же из них Владимир Ильич?..

Получасом позже, прощаясь с другом, Иван Васильевич сказал:

— Ну, брат, наши старики благое дело задумали. Теперь все питерские кружки будут сцементированы в одно целое. Сам понимаешь, какой удар сильнее: растопыренными пальцами или сжатым кулаком?

Бабушкин больше ничего не прибавил, но Алеша по тону его догадался: в подпольной революционной организации произошло нечто знаменательное…

А некоторое время спустя Иван Васильевич, заглянув в хибарку к Бахчанову, деловито сказал:

— Человек один должен прийти. Будем у тебя ставить особую типографию. И ты, брат, должен стать главным печатником.

— Я же ничего не смыслю в этом деле!

— За час осмыслишь. А больше времени нет, Алешенька. Торнтоновцы уже подымаются, и наш "Старик", бесспорно, напишет листовку.

О начавшемся бурном недовольстве рабочих и работниц фабрики шерстяных изделий Алеша слыхал. И он отлично помнил мрачное, похожее на тюрьму здание этого предприятия. Сам когда-то стоял у ворот, ожидая "милости" быть принятым на каторгу мистера Торнтона. Послышался звонок. Иван Васильевич прислушался.

— Если спросит меня низенький, в фуфайке — впусти…

Вошел русоголовый человек. Под мышкой он нёс какой-то ящик. Бабушкин приветствовал гостя:

— Добрый вечер, тезка! А я жду с нетерпением и думаю: когда же мы займемся кулинарией?

Незнакомец молча и сосредоточенно разжег керосинку, поставил на нее принесенную с собой кастрюлю, налил туда немного воды, потом стал кидать куски желатина и вылил из бутылки маслянистую жидкость (Иван Васильевич, внимательно следивший за манипуляциями "кулинара", сказал, что это глицерин).

Когда странный "суп" сварился, русоголовый вынул из своего ящика узкий противень, поставил его на стол и вылил вскипевшее содержимое кастрюли на противень.

— Пусть стынет, — сказал он, приоткрыв форточку.

— Ветерок подует, что-то будет, — Бабушкин весело подмигнул Бахчанову и продолжал терпеливо следить за деловитыми движениями "тезки".

Алеша недоумевал: да какое же отношение эта странная кулинария имеет к печатанию?

Когда содержимое противня остыло, превратившись в студнеобразную массу, "кулинар" взял кусочек бумаги, откупорил пузырек с химическими чернилами и написал чернилами цифру. После этого он приложил написанное к краю "студня". Цифра тотчас же оставила след на его поверхности. Тогда русоголовый положил на "студень" чистый лист бумаги, провел тряпочкой по листу и сдернул его.

Все увидели переведенную на бумагу цифру. Вот она какая типография!

— Таким образом можно снять до полусотни оттисков, — сказал русоголовый, — после чего изображение станет неясным и тогда уж всю массу придется варить заново. На нашем языке это называется варкой гектографа.

— Эх, тезка, и хороша же твоя уха из петуха, — похвалил Иван Васильевич, потирая руки.

— Кому же я должен передать все это варево? — строго спросил русоголовый. Бабушкин кивнул на своего друга.

— Берись-ка ты, Алексей. Говорят, добрый повар стоит хорошего доктора…

Дня через четыре он принес Алексею текст листовки от самого лектора. В ней Владимир Ильич призывал всех рабочих поддержать забастовавших ткачей, которых господа Торнтоны пытаются "объегорить".

Бабушкин от удовольствия сиял:

— Пришел славный час, братуха, заряжать нашу пушку!

В тот же вечер, плотно завесив окно одеялом и сославшись хозяйке на желание "отоспаться за неделю", Бахчанов заперся и начал гектографировать листовки.

Он с упоением работал всю ночь напролет. И когда в шесть утра к нему пришел Иван Васильевич, то увидел кипу напечатанных прокламаций, под текстом которых стояла величественная и обнадеживающая подпись: "Союз борьбы за освобождение рабочего класса".

Едва определилась победа бастующих ткачей (на этот раз владельцам пришлось отступить), лектор на радостях пригласил Бабушкина и Бахчанова к себе на новую квартиру, близ Сенного рынка.

За чаем он говорил о жизни и борьбе рабочих за границей, о встречах с виднейшими деятелями международного социалистического движения, о своем горячем и, увы, так и неосуществленном желании увидеться с Энгельсом. В те дни великий соратник и друг Маркса боролся с предсмертным недугом.

Мысли о Марксе и Энгельсе заставили Алешу вспомнить недавний разговор с Иваном Васильевичем о том близком времени, которое должно же назвать перед всем человечеством имя преемника угасших титанов.

Кто будет он? И откуда явится? И будет ли "он нас посильней"?

Думая об этом, Алеша смотрел на лектора. "Уж не задать ли ему мой вопрос? Ведь его необыкновенному уму должны быть ясны такие вещи, какие еще скрыты для нашего брата в тумане будущего".

Однако Алеша смолчал. И не оттого, что сробел или смутился. А так как-то вышло. Беседа на новую тему захватила: Владимир Ильич раскалывал щипцами сахар и, хитровато усмехаясь, рассказывал о том, как он на виду у жандармов провез из-за границы нелегальную литературу в чемодане с двойным дном…

Глава двенадцатая "ЕСТЬ ПОРОХ В ПОРОХОВНИЦАХ"

Завыли нестерпимо холодные ветры; заискрились в плотном остуженном воздухе иголочки инея; заклубился густой пар над отяжелевшими водами Невы; засвистели вьюги, запушили дома снегом, намели на улицах сугробы; потом ударили рождественские морозы, и рабочая беднота острее, чем когда-либо, почувствовала тяготы жизни в своих сырых, едва отапливаемых жилищах.

Но такова уж натура человека: он и в нужде не единым хлебом живет.

Приближались святки, началась предпраздничная суета.

Каждый готовился хоть как-то повеселиться, в том числе и Алеша. Его друзья по заводу решили вскладчину встретить Новый год в доме на проспекте Села Смоленского в семье одной знакомой работницы. Собравшиеся пели, танцевали вокруг зажженной елки, ходили ряжеными, катались по замерзшей Неве на оленях, впряженных в сани одним предприимчивым мужичком, одетым "под якута". Девушки, верные прадедовским обычаям, кидали "за ворота башмачок", лили растопленный воск в воду и до чертиков в глазах смотрели в зеркало.

Проводив Таню домой, Алеша в самом веселом настроении пробирался к себе, беспечно напевая:

Эх ты, удаль молодецкая.
Эх ты, девица-краса…
Несмотря на ночь, в квартире стоял какой-то странный шум. Громче других раздавался голос квартирного хозяина, многосемейного печника, обычно тихого, замкнутого человека. Становился он буйным, только когда был пьян…

Вот и сейчас он ввалился в комнату и несколько мгновений тупо смотрел осоловелыми глазами то на своего жильца, то на скудную обстановку жилья.

— С Новым годом вас, Захар Сидорович.

— С Новым, — пробормотал квартирный хозяин и вдруг скрипнул зубами: — Слушай, Бахчанов. Ты съезжай с квартиры. Завтра же.

— Это почему же?

— А потому! Ты, говорят, тово… батюшку-царя чепляешь… А я не потерплю! Слыхал? И люди не потерпят… Не доводи до греха. Убирайся.

Жилец не стал спорить. Он лёг спать, решив оставить разговор до утра.

На следующий день жена печника, работница ткацкой фабрики, сказала:

— Видать, наговорили на тебя, Алексей, какие-то людишки. Угрожали Захару стекла разбить, сарай поджечь, если ты останешься у нас. Уж я урезонивала его, урезонивала, ничего не помогло.

— Да кто же те люди?

— Про то не знаю, а Захар одного называл не то Агапом, не то Афанасием.

Не было сомнения, что шайка Афоньки Бурсака вновь ожила.

Бахчанову не страшны были угрозы, но, не желая из-за себя подвергать неприятностям семью печника, он решил переехать.

Через день, вернувшись с работы, он собрал свое незатейливое имущество в сундучок и, как ни в чем не бывало, сердечно распрощался со смущенными квартирными хозяевами. Гектограф к тому времени он отдал на хранение другому члену "Союза борьбы".

Ранним зимним вечером направился он на новую квартиру, куда-то на Пески, где заводские товарищи помогли снять угол. Улицы были затуманены синими сумерками. Быстро и бесшумно шел фонарщик со стремянкой. Вот-вот должны были вспыхнуть редкие газовые фонари.

На каком-то повороте юношу догнала маленькая девочка с пряником в руке и горячо зашептала:

— Дядя Алексей, там, во втором дворе направо, — она показала в сторону черных, неосвещенных подворотен, — вас ждет тетя Таня. Говорит, очень нужно…

Бахчанов остановился. Что случилось? Почему такая таинственность? Неужели Таня имеет какие-нибудь сведения о Бурсаке? Но почему она вошла в такой мрачный двор?

— Погоди, шустрая, — остановил он девочку. — Тебе кто об этом сказал?

— Как кто? Дяденька, — простодушно призналась она, кусая пряник.

Бахчанов насторожился:

— Так ты сперва сказала о тетеньке. Где же правда? И кто дал тебе пряник?

Но девочка, испугавшись, бросилась бежать.

"Ах, вот оно что: засада!"

Привычное ли бесстрашие или просто желание проверить свои предположения заставили его неторопливо подойти к черным подворотням.

Здесь он опустил сундук на снег и с видом человека, сделавшего передышку, обтер лоб; потом покосился на притаившиеся подворотни. И вдруг тревожная мысль: "А что, если и в самом деле там Таня? Ведь бестолковая девчурка точно назвала имена. Может быть, Таня и дала ей пряник?"

В эту минуту где-то в глубине подворотен вспыхнула зажженная спичка. Жалкий свет на мгновение озарил серый снег, кирпичную стену, покрытую изморозью, и проход в узкий двор-колодец, каких множество в петербургских доходных домах.

Спичка погасла; хрустнул снег, и снова темень, настороженная тишина. "Нет, тут Тани не может быть!" — решил он и, взвалив на плечо сундук, быстро перешел на противоположную сторону мостовой. Там светились окна бондарной мастерской. Не задерживаясь возле них, он торопливо направился своей дорогой. Оглянулся еще раз на оставленные им ворота. Ему показалось, что оттуда выскользнули три или четыре тени и пропали. Он пробежал к людному проспекту, вскочил на паровичок. Проехав одну остановку, бросился к Таниной квартире.

На звонок вышла Таня в клеенчатом переднике и с засученными рукавами. По-видимому, девушка только что стирала.

— Вот неожиданность! — смутилась она и вместе с тем обрадовалась.

— Мимоходом забежал на секундочку, чтобы сказать тебе, что переезжаю на новую квартиру.

И он назвал свой адрес.

— Зайдем же к нам!

— Нет, не сейчас, Танюша. Ты не знаешь, как я рад, что застал тебя именно в этот час!

— А что?

Он подумал и в нескольких словах рассказал ей на ухо про случай с девочкой. Таня заволновалась:

— Как же я отпущу тебя? Вдруг они где-нибудь сейчас поджидают тебя?

— Едва ли.

— А если… они сами придут сюда?

Она посмотрела на него испуганно и вопросительно. Он потер в раздумье лоб и пожал плечами. Стоит ли придавать значение? Но в эту минуту он боялся не за себя, а за Таню, за ее спокойствие. "Эх, кажется, зря рассказал ей!" — думал он.

На лестницу вышел отец Тани:

— Что же вы, Алексей Степанович, на холоде? Идемте в квартиру.

— Идем, идем, Алеша, — тянула Таня.

Он прочел в ее глазах мольбу и отказываться не стал.

* * *
— …Вся эта история с угрозами Бурсака нисколько не страшит меня, но уж очень раздражает, — признавался Алексей, сидя за столом, за который семья Чайниных пригласила его ужинать.

— Они охотятся за вами, вот что, — встревоженно говорил Танин отец, — и тут мало быть осторожным. Надо бы, пожалуй, сообщить, куда следует.

— Что им сделает полиция? Они сами пользуются ее покровительством.

— Вероятно, они хотят так запугать вас, чтобы вы бежали из Петербурга, — сказала Танина мать.

— Это им не удастся, — и, чтобы успокоить гостеприимных друзей, стал рассказывать про недавнее девичье гаданье, изображая его в смешном виде.

Но, как-то нечаянно бросив взгляд на крайнее окно, он увидел, что поверх занавески к темному мутноватому стеклу прильнуло чье-то лицо, тотчас же исчезнувшее.

"Неужели это только мне показалось?"

Ничего не говоря своим собеседникам, он продолжал поддерживать общий разговор.

И, уже лежа на полу, в каморке одного приятеля, к которому завернул по дороге от Чайниных, размышлял: "За кем слежка? За мной или за Таниной семьей и всеми приходящими в ее квартиру?"

В этих догадках он терялся…

Под Николин день Иван Васильевич сообщил, что в зале Дворянского собрания на углу Большой Итальянской и Михайловской устраивается студенческий бал. Часть вырученных средств пойдет на нужды социал-демократического движения.

— Так непременно приходи! — сказал Иван Васильевич, передавая две контрамарки.

— С Таней можно? — спросил Алеша, покраснев.

— Отчего же? Это даже хорошо. Она за курсистку сойдет…


Стоял тридцатиградусный мороз. На седых от инея улицах пылали костры; вокруг них грелись извозчики и дворники. Изрядно перезябнув в конке, молодые люди добрались к центру города. Стрелки на часах вокзальной башни показывали ровно девять. Давно угас короткий зимний день, но кругом было светло и бело. После сумрака заставы Невский проспект, весь в рекламных огнях, казался богато убранной рождественской елкой. В огромном теплом зале с белой мраморной колоннадой было еще светлее и праздничнее.

В ожидании танцев медики, технологи, универсанты и курсистки толпились у буфетов.

— Я заметил, что с тебя, Таня, не спускает глаз один молоденький студент. Не иначе как влюбился! — засмеялся Алеша.

— Где? — вспыхнула Таня.

— Изволь. Я познакомлю.

И он подвел Таню к… Ивану Васильевичу. В хорошо сшитом сюртуке, манишке со стоячим воротничком, манжетах, Бабушкин выглядел элегантным молодым человеком. А его открытое, благородное лицо так гармонировало с интеллигентными лицами гостей, что вряд ли кому-нибудь могло прийти в голову сомнение в принадлежности его к студенческому обществу. Держался он совершенно непринужденно.

Бабушкин предложил Тане руку. В зале заиграл оркестр, и они все трое направились туда. Иван Васильевич раскланялся с каким-то полным, рыжебородым студентом.

— Это Глеб Промыслов, — тихо сказал он Алеше. — Организатор кружка среди студентов. Нам нужно с ним сегодня же поговорить…

Через полчаса он вальсировал с Таней. Алеша стоял в сторонке, досадуя, что не умеет танцевать. Вдруг он впился глазами во входную дверь. В зал вошел "Николай Петрович" с девушкой. Ее миловидное строгое лицо, гладко зачесанные волосы, взгляд, серьезный и просветленный, сразу привлекли внимание Алеши.

— Кого ты так разглядываешь? — спросила Таня, запыхавшаяся от танца.

— Да как же… наша учительница, Надежда Константиновна!

Он уже готов был раскланяться, но Иван Васильевич предостерегающе дернул его за руку:

— Пойдем-ка в буфет и потолкаемся у стойки. Крепких напитков нам с тобой не нужно, да их там и нет, а вот с интересными людьми познакомимся.

В буфете Бабушкин познакомил Алешу с Промысловым, а этот рыжебородый, грубоватый и насмешливый студент отрекомендовал его своим друзьям:

— Вот вам еще сознательный потомственный пролетарий. Будущий русский Бебель!

Потом белокурый студент с красным цветком в петлице поднял руку и с нарочитой торжественностью провозгласил:

— Господа! Приступаем к котильону!

— А, собственно, почему котильон? — выкрикнул Промыслов. — Мы его не знаем.

— Не знаете? — притворно удивился белокурый. — Тогда у нас есть в запасе вальсы, мазурки, кадрили. Можете выбирать.

— Но вы не назвали еще один танец, — не унимался Промыслов. — А тут есть много обожающих его. — При этих словах он с кем-то из присутствующих перемигнулся. Алеше показалось, что это перемигивание не укрылось от белокурого распорядителя танцев. Похоже было, что он тоже состоял в шутливом заговоре с рыжебородым.

— Какой же танец желают протанцевать господа? — спросил распорядитель танцев. К нему приблизилась группа студентов и курсисток. Промыслов посмотрел на них с загадочной улыбкой, но, заметив в дверях околоточного надзирателя, присланного следить за "порядком", громко сказал:

— На вопрос уважаемого коллеги — какой танец мы предпочитаем — отвечу: тот, который танцевали и распевали веселые французы и француженки в год, коему, как вы знаете из истории изящной словесности, Виктор Гюго посвятил свое великолепное произведение…

— Карманьола! — раздался чей-то девичий голос. Белокурый студент поднял обе руки вверх, призывая людей к вниманию, и еще громче сказал:

— Милостивые государи и милостивые государыни! Оркестру это название ничего не скажет. А партитур нет. Может быть, нам стоит напомнить уважаемому маэстро хотя бы мотив песни, сопровождающий этот танец. — Он кивнул в сторону ничего не подозревавшего дирижера, занятого беседой с музыкантами.

— Просим, просим! — послышались нетерпеливые голоса. Промыслов взглянул на околоточного надзирателя и, встретившись с его напряженным строгим взглядом, повернулся к своим друзьям:

— Мы поняли вас, коллега. Прошу знающих французский язык и мотив песни-танца подойти ко мне. Запев начнем по счету "три". Раз, два…

Он обвел озорными глазами лица своих товарищей, сказал "три", и вся группа дружно грянула незнакомую для Алеши песню. Словно горячий южный ветер, она ворвалась в этот зал с чопорно строгими колоннами.

— Браво, браво, бис! — раздавались со всех сторон шумные возгласы. По блеску молодых глаз, по торжествующим улыбкам и усердным хлопкам Алеша видел, что песня, пропетая с пламенным чувством, понравилась многим.

Как только люди перестали петь, он попросил Промыслова объяснить, что это за песня. Тот обнял Бахчанова за плечи и нагнулся к его уху:

— Мой дорогой Бебель, да ведь это знаменитая песня французской революции. Восставший народ ее распевал после удачного штурма королевского дворца и свержения королевской власти. То были славные времена. Нам с тобой понять их легко, остолопу же околоточному — нет. Кстати, вот он направляется ко мне. Видно, хочет сказать что-то малоприятное… Добрый вечер, господин околоточный надзиратель…

— Добрый вечер, — с кислой миной отвечал полицейский, — э… э… что я хотел сказать? Да, вот-с что, молодой человек. Программой, утвержденной санкт-петербургским градоначальством, пение сегодня не предусмотрено. Тем более на чужом языке. Разрешены только одни танцы. Так что покорнейшая просьба держаться в рамках утвержденного свыше.

— Будет исполнено в точности. Не беспокойтесь. Спетая же песенка — так себе, любовный пустячок. Господа, — продолжал Промыслов своим неподражаемым и полным скрытого сарказма тоном, — прошу минуточку внимания. К сожалению, маэстро не знаком с мотивом этого французского танца, и потому приступаем к исполнению номеров, предусмотренных нашим уважаемым начальством. Итак, в порядке очереди — вальс Вебера…

Веселье продолжалось. Алеша от души смеялся над остроумной выдумкой студентов. Ему очень понравился Глеб Промыслов, от которого он не отходил ни на шаг. Рыжебородый студент приглашал на танцы то одну, то другую девушку, а какой-то красивой блондинке сказал:

— Послушай, Валя. Мы видим, что возле нашего дорогого "Старика" и его милой спутницы все время назойливо вертится незнакомый нам субъект. Наверняка persona non grata.[1] Ухитрись, пожалуйста, самым очаровательным образом пригласить незнакомца на мазурку и заверти скотину до потери памяти!

Девушка звонко рассмеялась и ринулась куда-то мимо танцующих пар. Вскоре Алеша увидел, как онакружилась в вихре мазурки с обалделым кудрявым молодцом.

Потом Промыслов зазвал нескольких своих товарищей, в том числе Бахчанова, в буфет пить лимонад и там, поднимая бокал с грушевой шипучкой, шутливым тоном сказал:

— Пьют всегда за что-то.Без тоста неудобно. За что же мы выпьем? Сегодня в газете я прочел телеграмму о событии, не хочу сказать, мировой важности. Состоялось бракосочетание каких-то тунеядцев и захребетников: принца Гессенского с принцессой Ангальт-Цербстской, родственницей нашего необожаемого венценосца. Так вот. Подымем бокалы, но не за них, а за то будущее время, когда, — тут он оглянулся и, понизив голос, таинственно прибавил: — когда все аристократические титулы станут кличками собак и кошек!

Взрывом веселого смеха были встречены эти слова.

Разговор за столиком обещал быть интересным, но подошедший Иван Васильевич что-то шепнул Промыслову. Только для очень внимательного глаза было заметно то тревожное состояние, какое охватило друзей рыжебородого студента.

Иван Васильевич затерялся в толпе, потом снова появился, беспечно улыбающийся. Но в глазах его проглядывала прежняя тревога. Отведя Алешу в сторону, он сказал вполголоса:

— Верный человек дал знать: за нами следят. Уезжайте незаметно…

И снова исчез среди танцующих.

"Как объяснить Тане?" — соображал Алеша. Вглядываясь в толпу, он тщетно искал "Николая Петровича" и учительницу. Их уже не было. Рыжебородый студент некоторое время еще вертелся, но вскоре и он пропал. Один Иван Васильевич выстукивал каблуками мазурку: но вот и его не стало. Кругом незнакомые люди. Безразличные взгляды. Попробуй, догадайся, кто шпион. Наконец Алеша решился сказать Тане:

— Второй час ночи, Танечка, а завтра мне ведь чуть свет на работу.

Оделись, вышли на мороз. Над притихшим городом стыла декабрьская ночь, синяя, звездная, полная жестокой зимней красы. У подъезда стояли сани. Извозчик заломил цену, но Алеша не стал торговаться. Звеня колокольчиком, сани покатили мимо Пассажа. Таня прикрыла лицо от колючего ветра муфтой. Прильнув своей щекой к щеке девушки, Алеша мечтательно произнес:

— А как хорошо бы нам, Танюша, вот так, вместе, всю жизнь!..

* * *
Через несколько дней, среди ночи, к нему явился Бабушкин и, разбудив его, бледный, расстроенный, сказал:

— Несчастье, брат… Арестован наш лектор.

Иван Васильевич взволнованно ходил по комнате.

— Схвачены и другие наши товарищи…

И, помолчав, добавил:

— Не будем падать духом, но осторожность утроим…

Он не хотел в эту ночь идти домой. Однако кто знает, быть может, установлено наблюдение и за Алешиным жилищем.

Обеспокоенный этой мыслью, Иван Васильевич вышел на заснеженную улицу, немного постоял, вглядываясь в настороженную глухую темень, и, вернувшись в дом, продолжал беседу со своим другом.

До самого рассвета они сидели вместе…

На другой день Алеша из предосторожности переехал на новую квартиру. Он нашел каморку у глухой старухи на Обводном канале…

А вскоре к Ивану Васильевичу нагрянула полиция. Обыск ничего не дал, но все же Бабушкина отвезли в тюрьму.

Эти события обескрылили Алешу. Он упал духом и, почувствовав жалящее душу одиночество, оставил школу. "Раз все разбито — один конец", — в отчаянии думал он. Испытывая безотчетное раздражение, резко поспорил с Таней и не пошел с ней в театр. Девушка сочла себя обиженной и в следующий раз воскресному свиданию с Алешей предпочла концерт. Тогда Алексей и вовсе перестал с нею встречаться. Дни потеряли для него всякое значение. Они стали уныло похожими друг на друга, как арестантские халаты. Приходило воскресенье, и он, не зная куда девать себя, шел в пивную, где бездумно сидел за кружкой пива.

А раз фабричные девушки, заметив его тоску, увлекли на вечеринку. Там он вместе со всеми выпивал, закусывал, играл в подкидного. Лукавые озорницы гадали Алеше на картах и со смехом утверждали, что ему упорно выпадает "дама червей". А такой, по их мнению, является прядильщица Соня Снежкова, ладно сложенная белокурая девушка с крупными чертами лица. За свой острый язык и бойкость некоторым она казалась грубой, "неженственной". Алеша знал Соню только по работе, а тут, на вечеринке, услыхал, как она поет. Голос у нее был нежный, чистый, и когда она вдруг затянула:

В низенькой светелке
Огонек горит… —
по ее грустному голосу он угадал в этой девушке душу ясную и добрую. "Пожалуй, как у моей Тани".

Он улыбался поющей Соне и первым из гостей бурно хлопал в ладоши. За столом она была самой внимательной к Алексею.

— Леша, почему вы не кушаете? И ваша рюмка до сих пор полнехонькая.

Или же:

— Лешенька, расскажите что-нибудь…

А стоило гармонисту взять первые аккорды, как Соня торопливо касалась руки Алексея:

— Кажется, падеспань. Танцуете?

Он кивал, подымался, брал ее за руки и кружился. Танцоркой она была неукротимой. Пила неохотно, но ей щедро подливали озорные подруги. Возмущенный их коварством, он уводил ее от стола, упрашивая еще что-нибудь спеть. Соня слушалась и запевала:

Вот мчится тройка почтовая…
Алеша к ней относился, как и ко всем прочим девушкам, по-товарищески. Но некоторым из гостей эта товарищеская близость казалась особой, не случайной. Так старая работница, хозяйка дома, у которой проходила вечеринка, нашептывала ему:

— Только слепой не видит, как тебя, парень, хандра заела. С чего бы это? Аль твоя портниха тебе изменила? Чего доброго еще с тоски сопьешься. А ведь человек ты серьезный, непорченый. Женился бы! Нет, в самом деле. Смотри, сколько девчат вокруг тебя. И наша Софья — пара тебе. Девчуха — кровь с молоком, ласковая, сметливая, работящая, и по тебе сохнет. Сама-то небось не скажет, как пригож ей. Вот и сделай первый шаг. А свадьбу сыграем на славу! Заведешь семью, детей растить станешь, чего еще тебе надо?! По крайней мере от грусти не зачахнешь, да и наша Сонька не попадет в руки какого-нибудь гультяя. Ну чего смеешься? Может, смешно оттого, что свахой хочу быть или со свадьбой тороплю? А может, признайся, тебя все еще к той постылой швее тянет?

— Тянет, тетя Варя.

— Смотри, какой чистосердечный! Так чего же не идешь к ней? Ступай, ступай, встань на колени, напросись. Эх, драть вас, молодежь мужскую, видно некому. Счастья своего не хотите видеть…

Старая прядильщица сердито умолкла. В другое воскресенье он на вечеринку не пошел, узнав, что там будет и Соня, хотя его звали настойчиво. И еще один раз он отказался быть на чьих-то именинах, где должна была быть эта девушка. Потом ему передавали: она так расстроилась, думали — расхворается.

Замелькали будни однообразной изнуряющей работы. Целыми днями в голове звон, в ногах непомерная тяжесть и проклятое, всеубивающее желание сна и только сна. Кажется, никогда в жизни и не высыпался по-настоящему.

Он сильно похудел, по вечерам у него стал появляться влажный кашель. Кроме того, в сумерки он переставал видеть; товарищи водили его под руки. Фельдшер определил у него бронхит и куриную слепоту. Прописав лекарство, он посоветовал лучше питаться. Алеша аккуратно глотал порошки, пил микстуру, ставил себе горчичники, но питаться лучше не мог. Более того, он вынужден был ходить на работу в состоянии недомогания: завод не оплачивал дни болезни. Иных же средств к существованию, кроме работы, он не имел. Волей-неволей приходилось полубольным являться в запыленный цех и там работать до спасительного гудка. Хорошо еще, что мастер на этот раз попался покладистый.

— С тебя сейчас работничек, что с грака соловей, — ворчал он. — Ну да ладно. Отхвораешь — отработаешь…

Алеша был благодарен своим товарищам по работе. Они поддержали его, помогли, и он стал понемногу поправляться…

Тяжелым сновидением прошел конец зимы. Весеннее тепло еще не наступило, хотя был март и солнце день ото дня светило ярче и дольше. Пришлось ждать три недели, прежде чем все начало петь о приближении настоящей, не календарной весны. Запев ее слышался в торопливых ручьях, журчащих в полдень из-под грязных сугробов мокрого снега, в неимоверном галдеже воробьев, густо облепивших голые ветви городских деревьев, в ожесточенном шарканье дворницких метел.

И этот предвесенний запев отозвался в Алешиной душе. С неудержимой силой его вновь потянуло к любимой. Шел и думал: она, конечно, будет не одна, а с косеньким Сережей. Вероятно, оба они заторопятся на концерт. Но он, Алеша, не засидится, он только спросит о здоровье и уйдет. Зато так, быть может, восстановится мир, пусть холодный, но все же мир…

Таня была одна-одинешенька. Увидев Алексея, обрадовалась. Без слов они кинулись друг другу в объятия и замерли, взволнованные и счастливые. Таня рассказала, что все эти дни она хворала, ни на какие концерты не ходила, а Сережа Лузалков навещать ее не осмеливался. Алексей почувствовал себя виноватым, несправедливым, хотя Таня нисколько не винила его. Она обезоружила его своей кротостью и даже нашла для него оправдание.

— Я ведь знаю: ты приходил, когда у меня была высокая температура. Но мама не пустила тебя, чтобы ты тоже не мог подхватить инфлуэнцу. Маме я всегда говорила, какой ты добрый. Впрочем, ее это не удивляет. Она о тебе самого лучшего мнения.

Краска смущения покрыла его щеки. Целуя Танины пальцы, исколотые иголками и булавками, он не смел поднять на нее глаза и только бормотал:

— Тебе все это приснилось, Танюша. Я совсем к тебе не приходил, у меня было очень плохое настроение.

— Нет, нет, пожалуйста, не оправдывайся. Мама уже обо всем мне рассказала. Ведь она так любит тебя. Знаешь, она даже как-то сказала, что ты ей чем-то напоминаешь нашего Варфоломея.

— Мне следует поклониться в ноги твоей маме. Золотое у нее сердце.

Примирение с Таней прибавило ему сил и бодрости. Смутные надежды на лучшее будущее вновь окрылили его.


Шагая на завод, Алеша часто приостанавливался и со смутным волнением глядел на взбухший ноздреватый лед Невы, продырявленный синими полыньями и местами залитый озерами мутной воды. А однажды в солнечное, по-настоящему теплое весеннее утро, возвращаясь с ночной смены, он застал возле своего дома бывшего товарища по кружку, Савелия. — Здорово, Бахчанов! А я жду тебя.

— Какая новость?

— Зайдем в дом — узнаешь.

Вошли в комнату, и Савелий с таинственной предосторожностью прикрыл дверь.

— Привет тебе от "Союза борьбы", — и, посмеиваясь, он выложил перед изумленным Алексеем пачку беленьких и синеньких листовок. — Я действую по поручению нашей учительницы Надежды Константиновны. Просит все это распространить и у вас в цехах.

— Стало быть, есть порох в пороховницах?

— А ты как думал? Тут, брат, получается по пословице: одно зернышко — целую горсть дает.

Бахчанов пробегал глазами текст и улыбался.

— Эх, бить меня надо, Савелушка! Я-то ведь уж думал, что у нас совсем швах!..

Потом учительница сообщила ему о предстоящей встрече у него на квартире с одним социал-демократом.

— Ваш будущий лектор, — пояснила она.

Этим лектором, к удовольствию Алеши, оказался Глеб Промыслов, с которым он уже имел случай познакомиться.

В назначенный день в комнате Бахчанова собралось человек десять рабочих. На столе, "для декорации", стояла дюжина пустых пивных бутылок. Промыслов явился на занятие с гитарой. С полчаса, для отвода глаз соседей, гости перекидывались в карты, а сам руководитель беззаботно "трынкал" на гитаре, распевая:

Я здесь, Инезилья,
Стою под окном.
Объята Севилья
И мраком и сном…
Когда все собрались, "приятельская вечеринка" была прервана. Новый лектор отложил в сторону гитару и, подсев к столу, начал беседу о законах развития природы, общества и мышления.

Личность и биография Промыслова заинтересовали кружковцев.

Бывший студент, изгнанный из университета за войну с монархически настроенной профессурой, за свой свободолюбивый крав и острый язык, Глеб Промыслов не вернулся под крылышко отца, а пошел, как он выразился, в "рабочий народ".

— Я в достаточной мере понял марксистские труды Плеханова, — рассказывал он о себе, — чтобы оставить навсегда свои увлечения народниками и их барскими идейками.

Отец Глеба Промыслова отнесся презрительно к решению сына поступить на завод помощником кочегара.

— Хлебнув горюшка, ты вернешься ко мне, как блудный сын, — угрожал он. — А не вернешься — лишу тебя наследства.

— Черт с ними, с капиталами его! — добродушно смеялся Промыслов. — Проживу!

Ютился он в крохотной комнатенке. Постелью ему служили книги и журналы. Нельзя было понять, чем питается этот веселый "бородатый студент", как прозвали его между собою кружковцы. У него была блестящая память. Он наизусть читал целые страницы из Пушкина и Некрасова, прекрасно пел под гитару забавные студенческие серенады-пародии на власть имущих. Его уже не раз таскали в участок, где пристав любезно обещал его ознакомить с "местами весьма отдаленными".

— Места эти, кажется, узрею в самое ближайшее время, — рассказывал Промыслов, — поскольку уже состою под негласным надзором, и если меня не высылают, то знаю, где собака зарыта. За регулярные взятки от чадолюбивого моего папаши полицейские церберы вынуждены мириться с моим столичным существованием. Вопрос только — надолго ли хватит у папаши средств удерживать меня на гранитных берегах красавицы Невы?

Он настойчиво советовал искать и прочитывать те книги, которые хоть сколько-нибудь рассказывали о революционерах прошлого.

— Помните, — говорил он Алеше и его товарищам по кружку, — нынешнее революционное поколение — наследник предыдущего. Вы — бесспорные преемники его непримиримой ненависти к самодержавию.

Когда кто-то сослался на огромные трудности в поисках таких книг, Промыслов воскликнул:

— Да сам Питер — говорящая книга! Давайте в следующее воскресенье перелистаем его незабываемые страницы!

Никто не возражал, хотя и не понимал, что, собственно, он предлагает.

Никакой книги в следующее воскресенье они не листали. "Бородатый студент" явился в условленное место с пустыми руками. Он просто пригласил своих спутников на прогулку. А их пришло только трое.

— Ничего, — утешил Промыслов, — мы сегодня проведем занятие кружка на ногах. Просто побродим вдоль набережной, полюбуемся знаменитым "Медным всадником" и дорогой кое о чем поговорим.

Кажется, Алеша еще никогда так много не блуждал по городу, как в это воскресенье. Правда, к его услугам была конка, но большее время пришлось провести на ногах, и все-таки никто не торопился возвращаться домой: так была интересна эта необычная экскурсия в прошлое.

Вот Сенатская площадь. Чего бы, кажется, тут особенного? Но сейчас под влиянием слов Промыслова он невольно перенесся воображением на семьдесят лет назад и увидел эту площадь заново, в тумане декабрьского утра.

Что это там за люди у памятника Петру? Солдаты лейб-гвардии, числом до трех тысяч. Впереди — офицеры. Горстка мужественных дворянских революционеров, впервые призвавших солдат к восстанию против царского самодержавия. Они что-то выкрикивают. Они отказываются присягать императору Николаю Первому. Они требуют конституции. Они встречают выстрелами всякого, кто пытается к ним приблизиться со стороны строящегося собора. А там пушки, там артиллеристы, верные царю.

Он стоит тут же, осанистый, щеголеватый, с побледневшим лицом и бесцветными глазами навыкате. Крепко стиснутый рот его вдруг разжимается, произносит какое-то слово — и вздрагивает каменная мостовая от пушечного залпа. Каре восставших расстраивается. Крики, стоны, проклятия. Раненые ползут по снегу, оставляя за собой красные пятна. Еще залп. Эхо несется по ледовому простору Невы. На бегущие толпы восставших солдат мчится кавалерия. На мосту их рубят, колют, топчут.

Падают люди с рассеченными головами, жадно пьет снег горячую кровь. Раненых вместе с мертвыми усмирители безжалостно сбрасывают в черные проруби Невы.

Продолжая рассказ, Промыслов ведет друзей вдоль набережной и за мостом указывает на кирпичную громаду, расстилающуюся у Петропавловской крепости.

— Видите вон то здание? На его месте когда-то находилось земляное укрепление — кронверк. Он послужил эшафотом для вождей неудавшегося восстания — декабристов…

И опять, словно наяву, Алеша представлял себе пять высоких виселиц. Под ними пять фигур в капюшонах, а возле них под оглушительную дробь барабанов —

Руки голые потираючи,
Палач весело похаживает…
— Запомните же имена первых в России мучеников за свободу, — говорит Промыслов и ведет молчаливых спутников дальше.

Через некоторое время он останавливает их на площади у церкви Покрова:

— Смотрите, товарищи. Вот там в углу когда-то был дом…

Но чем же был замечателен этот дом? Оказывается, в нем собирались участники кружка революционеров сороковых годов, наследники освободительных идей "декабризма", люди, всей душой ненавидящие крепостнический строй России и мир "ликующих, праздно болтающих".

— Петрашевцы, — говорит Промыслов. — Поклонимся же их памяти, их светлому уму, их свободолюбивым речам, благородным, хотя и не осуществленным замыслам.

Когда проходили Гороховую, Промыслов встал спиной к Адмиралтейской игле и показал в туманную даль улицы.

— Там казармы Семеновского полка. За ними страшной памяти плац — место глумления самодержавия над своими жертвами и Голгофа деятелей легендарного исполнительного комитета "Народной воли". Туда мы не пойдем. И не потому, что это далеко. Я и сейчас без содрогания не могу вспомнить картины, виденной мною в гимназическом возрасте. Там покойный дядя мой, реакционнейший по убеждению человек, впервые заронил в мою душу семена ненависти к существующему режиму. Близко связанный с сенатскими кругами, он был убежден в том, что всему виной революционная романтика. Это она втягивает, по его мнению, в огненную геенну бунта всяких незрелышей, гимназистиков, студентов и вообще учащуюся публику. Для них, говорил он моему отцу, революционная карьера встает в ореоле героизма, а не в рубищах позора. Лучшее средство излечения от бунтарских влечений, утверждал он, — это показать молодежи разок-другой будни самой поганой тюрьмы или съездить на место публичной казни, и такое зрелище быстро охладит их горячие головы. Отец, как я впоследствии узнал, не был согласен с ним. Одним ранним апрельским утром дядя, усадив меня и брата в собственный экипаж, заявил, что повезет нас катать по городу и, между прочим, покажет такое, чего мы еще не видывали в своей жизни, и что ради такого случая стоит пропустить урок в гимназии.

Ни я, ни брат мой ничего не подозревали о дядиных замыслах и, обрадованные возможностью пропустить занятия, поехали кататься. Мы лихо прокатили по шумному Невскому, залитому весенним солнцем, и свернули на Литейный.

Меня поразило множество жандармов. Дядин экипаж полиция пропускала беспрепятственно и даже козыряла: дядя в сенате был какой-то важной шишкой. Смотрю: выстроившиеся шеренги пехоты, кавалерии. Как на параде. Спрашиваю: что происходит? "Сейчас узнаешь, гарибальдист", — проворчал дядюшка. Он называл меня в насмешку гарибальдистом за мое увлечение героем итальянского освободительного движения.

Мы остановились неподалеку от Шпалерной, возле богатых экипажей, переполненных представителями знатных фамилий. Дамы с любопытством лорнировали толпу простонародья. Ее беспрерывно оттесняли вся-, кие полицейские чины.

Вдруг, хорошо помню, какой-то мощный вздох разом вырвался из груди тысяч людей. Громыхая по булыжной мостовой, показалось что-то высокое, черное, страшное, тащимое лошадьми. Наклонившись к нам, дядя назидательно шепнул: "Запомните: трон героев революции всегда находится на позорной колеснице".

Я вздрогнул, увидев две человеческие фигуры в черных балахонах. Руки осужденных были привязаны к сиденью. Бородатое, бледное и доброе лицо со спокойными умными глазами смотрело на всех нас.

"Желябов!" — пронесся, подобно ветру, шепот толпы. Я впился глазами в это бородатое лицо. Мне показалось в нем что-то сильное, мужественное, и я тогда подумал: "Зачем мучители связали ему руки? Ведь он безоружен".

"Читай вслух, что у него написано на груди?" — сердито шепнул мой грозный наставник. Но я, как завороженный, продолжал молча смотреть на осужденного. Я не в силах был произнести то оскорбительное слово, каким власти хотели унизить в глазах народа этого мужественного и доброго человека. На настойчивые требования моего дяди брат мой что-то пробормотал, но я ничего не слышал, кроме громыхания удалявшейся колесницы. Когда за ней показалась вторая и среди лиц остальных осужденных мелькнуло лицо молодой женщины, я не выдержал и заплакал. Мне было бесконечно жаль этих несчастных, мне тяжело и стыдно было смотреть на это ужасное средневековое зрелище. Я порывался уйти, но дядя, посмеиваясь, придерживал меня: "Потерпи, пострел, тебе же в пользу".

Но это было свыше моих сил. Я старался не глядеть на эти черные колымаги, заслоняющие солнце, я старался не видеть эти бесконечные шпалеры окаменевших солдат, это бессердечное любопытство на тупых лицах жандармов. Я не помню, сколько времени мы ехали какой-то улицей. Я дергал брата за рукав и шепотом горячо убеждал его: "Давай уйдем. Ведь это жестоко, несправедливо".

Он испуганно косился на дядю, боясь его разгневать. Потом, как ужасный сон, перед моим встревоженным взором мелькнул белый от снега плац, на нем черный эшафот с виселицами, фигуры в саванах, какие-то фургоны, телеги, опять эти плотно замкнутые кольца войск, море лиц, бледных, возбужденных или холодных и равнодушных. Зрителей было множество, но так называемых безбилетных еще больше. Полиция и войска все время молча боролись с ними, оттесняя, выравнивая, угрожая. Порой у меня вспыхивало отчаянное желание, чтобы это людское море хлынуло одной гигантской штормовой волной к черному эшафоту, смяло бы живые изгороди войск и, подхватив осужденных, унесло бы их с собой к жизни, к свободе. Увы! Шторма не было, а начинался отвратительный ритуал умерщвления людей. Но всего этого я уже не видел, потому что вдруг одним отчаянным прыжком соскочил с коляски и побежал в глубь плещущего людского моря, не помня самого себя и только чувствуя, как в ушах моих стоит неутихающая и преследующая меня мелкая барабанная дробь. Я бежал, как безумный, спотыкаясь о протянутые руки встречных людей, падал в лужи талого снега и, поднимаясь, снова мчался, влекомый одним неодолимым стремлением: уйти далеко-далеко в тишину, чтобы опять видеть кротко сияющее весеннее солнце, беспечно любоваться нетронутой синевой неба.

Но сколько я ни старался забыть картину этого страшного утра, она настигала меня даже дома. И я понял, что во мне что-то переменилось. Я стал нервным, раздражительным и уже не мог без гнева и презрения смотреть на портрет царя. Омерзительными мне показались тогда наши законы, правительство, его слуги, и глубоко несчастной казалась мне моя страна, находившаяся во власти столь кровожадных властителей.

Ничего не подозревая о происшедшей во мне душевной перемене, дядя все приписывал, как он сказал, моей ребяческой истерике и трусости, не подобающей настоящему мужчине. Я не разуверял его. Все равно не поймет. Как потом выяснилось, брат тоже побежал за мной, но по совершенно другой причине. Он бросился искать меня, не нашел и, затерявшись в толпе, разревелся и был приведен домой сердобольным чиновником.

Шло время. И когда у нас в гимназии организовался тайный кружок по коллективному чтению запретных книг, нужно ли вам еще говорить, что я стал одним из самых первых и страстных его участников?!


Весь этот рассказ сильно взволновал Алешу. Вспомнил он случай на кладбище, вспомнил трагедию, пережитую Чайниными, и теперь шел под впечатлением рассказанного "бородатым студентом", точно сам был свидетелем мрачных событий того далекого апрельского дня…

Глава тринадцатая "КАЗНА" БАСТУЮЩИХ

Наступила весна, туманная и холодная. Долго пришлось ждать, когда расщедрится она на тепло. Только в середине мая задули сухие ветры и взметнули горячую пыль над обсохшими мостовыми. Старожилы уверяли, что предстоит жаркое лето и надо ожидать вспышки холеры.

В эти же дни из Москвы пришла весть о страшной катастрофе на Ходынском поле. Там, по случаю коронации нового царя, Николая Второго, было устроено народное гулянье, во время которого, по вине тупых и равнодушных властей, тысячи людей погибли в невообразимой давке.

Ненависти к царизму прибавилось, но никаких волнений не произошло.

Все как будто бы шло по-старому. "Неужели это проклятое затишье ничем не будет нарушено?" — с тоской думал Алексей, душными ночами беспокойно ворочаясь на своем жестком ложе. "Неужели и наши призывы останутся безответными?"

Подошло жаркое лето. Оно разразилось грозовыми ливнями. Прислушиваясь к раскатам грома и сильному шуму дождя, Бахчанов говорил соседу по квартире:

— Ударили бы вот и по нашей поганой жизни молнии!

— И ударят, скоро ударят, — предсказывал один старый текстильщик. — Спросишь: почему так уверен? Душой угадываю, Степаныч. Чего ждешь, того желаешь, а чего желаешь, за то и стараешься.

Старый текстильщик даром таинственных слов не бросал. Неделей спустя остановили работу семнадцать бумагопрядильных фабрик столицы. За какие-нибудь три-четыре дня с блестящей организованностью поднялись на забастовку тридцать тысяч ткачей — событие, еще невиданное в рабочем Петербурге.

Этот стачечный взрыв приписывали могучему влиянию "Союза борьбы".

Теперь на плечи Промыслова выпало особенно много хлопот. Ему все время приходилось менять местопребывание. Сегодня он едет на четвертую версту от Калинкина моста по Петергофскому шоссе, где дымит Путиловский гигант; завтра отправляется на Выборгскую сторону, к Металлическому заводу; послезавтра проводит весь день в квартирах рабочих Невского судостроительного и всюду организует сборы средств для бедствующих семей стачечников. Энергия его была поистине неистощимой, и Алексею казалось, что "бородатый студент" в какой-то степени заменит ему Ивана Васильевича.

Борьба с фабрикантами была нелегкой. Собранных денег не хватало, чтобы накормить десятки тысяч бастующих.

Алексей видел, как живущие вокруг него рабочие и работницы носили на толкучку свою зимнюю одежонку и последнюю подушку, только чтобы продержаться до победы. Он ведал сбором денег на своем заводе. Рабочие, уверенные в его честности, выбрали его своим "казначеем". Со всех цехов к нему приходили сборщики гривенников и пятиалтынных и вручали ему деньги, собранные по подписному листу.

Ходили слухи, что полиция и ее тайные агенты усиленно ищут, местонахождение кассы забастовщиков. Рассказывали о случаях нападения на стачечных "казначеев". Алексей, когда нёс деньги, старался выбирать кружной путь. И все же…

Раз, неся деньги, он заметил за собой упорную слежку со стороны подозрительных оборванцев. Такая же группа торчала и в подворотне его дома. Тогда, предосторожности ради, он вскочил на паровую конку и поехал на Гончарную к "бородатому студенту".

Застал он его в странном положении: сидящим на полу среди столбиков серебряной монеты.

— Алексис! Вот кстати! — обрадовался Промыслов. — Ты видишь, я, как скупой рыцарь, среди блещущих груд презренного металла, из-за которого и без сатаны, как известно, гибнут люди. Но в данном случае это серебро должно спасти от голода сотни семейств.

Однако я случайно узнал, что в моей квартире будет обыск. Куда же деться? Отсюда надо уходить. Хозяева предоставили эту комнату только на два часа. Дилемма. Хоть иди на улицу с этим серебром, как нищий с сумой. С твоим приходом все трудности отпали. Ночую у тебя!

Но, узнав, что сам Алеша явился искать ночлега, расхохотался до слез:

— Вот уж поистине: слепой у ослепшего просит дорогу показать. Но знаешь что? Разделим всю медь и серебро на два груза: чемодан и сундучок. С такой ношей мы сумеем добраться до обиталища Савелия. А находится оно на Введенской улице, номер не помню, а фасад дома и цвет обитой двери в квартире запомнил хорошо!..

Через полчаса они брели через голые пески Марсова поля и кляли переменчивую погоду "Северной Пальмиры".

По календарю стоял июнь, пора белых ночей и летней теплыни. А в действительности в эти дни держалась холодная погода; по небу плыла бесконечная гряда серых туч, сеял мелкий дождь, мокрые сады никого не привлекали, и, кутаясь в пальто, прохожие торопились разбежаться по домам.

Визит к Савелию оказался неудачным. Комната была на замке, а сам хозяин работал в ночной смене.

— Египетская казнь, — ворчал Промыслов, размахивая затекшей рукой. — Можно бы отыскать некоторых моих друзей в Лесном или на Измайловском, — но куда попрешься с такой ношей?! А тут еще праздные мысли лезут в голову. Вспоминаешь, например, что сегодня забыл пообедать. А ты?

— Вроде бы обедал.

— Вроде? Одним воспоминанием сыт не будешь. Эх, отыскать бы какое-нибудь кружало без крепких напитков, но зато с хорошей ухой из снетков.

— Кого из проголодавшихся не захватит такая идея! — засмеялся его спутник, невольно проглатывая слюну.

Отыскали чайную, где, кроме чая, подавались горячие блюда, и… оба пришли в смущение: ни у того, ни у другого не оказалось денег.

У Алексея они вышли еще третьего дня. А до получки оставалась целая неделя. Приходилось жить в долг, на заборную книжку. Не лучше было положение и у Промыслова.

Полученный им гонорар за какой-то перевод с английского почти весь ушел в кассу стачечников. Оставил он себе на обеды трешницу, да и ту забыл дома, в старой блузе.

— Карамба. Станут теперь мои рублики находкой.

И кого? Какого-нибудь держиморды! Пуще же всего жалею книги.

И, помолчав, спросил:

— А ты что теперь читаешь?

Бахчанов признался, что ему по-прежнему сильно мешает сверхурочная работа, да и практическая деятельность по "Союзу борьбы" тоже отнимает время. И, желая несколько сгладить невыгодное впечатление, произведенное на "бородатого студента" своим признанием, он сказал, что хотел бы обстоятельно ознакомиться с сущностью переворота, произведенного Марксом в философии. Но, конечно, одному, без посторонней помощи, тут не разобраться.

— Хорошо. Я-то тебе помогу, — обнадежил друга Промыслов, — но ты, милый мой, напрасно винишь свою практическую деятельность. Вне ее никогда не понять и философии. Практика, практическая деятельность, — вот мерило истины, или истинности человеческих знаний.

Так, разговаривая, голодные философы миновали Кронверкский проспект и вышли на Мытнинскую набережную.

Перед ними, в бледных сумерках дождливого июньского вечера, свинцово поблескивал широкий простор Невы. А по ней ползли тусклые огни буксира.

У биржи темнели ростральные колонны, а прямо впереди, на том берегу, сиял ярко освещенными окнами Зимний дворец.

— У Сарданапала пир! — Промыслов кивнул на царскую резиденцию.

— А я так думаю, Глеб Сергеевич, что это они нарочно, — сказал Алексей. — Хотят показать народу, что не придают никакого значения забастовке. А у самих, поди, "и голова кружится, и мальчики кровавые в глазах". Недаром стали рыскать казачьи разъезды! — И он показал на Биржевой мост, по деревянному настилу которого гулко стучали копытами черные кони.

— Пойдем отсюда, — сказал Промыслов, подбирая чемодан, — как бы на нас не наскочили.

И они снова повернули в улицы и переулки Петербургской стороны.

Наступила ночь; дождь поредел, но не прекращался. На "казначеях" и нитки сухой не было. Оба чувствовали себя очень усталыми.

Возле ночного ресторана, из открытых окон которого доносился шум разговора и звон посуды, Промыслов невольно приостановился:

— До чего пленителен кулинарный запах, черт возьми! Однако сие не про нас.

Поодаль ресторана стоял, обняв фонарный столб, какой-то человек.

"Шпик?" — Бахчанов вопросительно посмотрел на своего спутника.

— А вот сейчас проверим. — Промыслов приблизился к неизвестному.

— Что с вами, господин хороший? Больны?

— Я болен? — Неизвестный дыхнул винным перегаром. — Не-е… тут другая… ю… юриспруденция случилась…

Промыслов заметил, что у ног незнакомца валяются осколки стеклянного фонарного абажура.

— По… понимаете, — продолжал бормотать заплетающимся языком неизвестный, — лу… луну сейчас… камнем расколол. Трах и трень-брень… На мелкие части… Поэтому темнота и никакой романтики. Что теперь будет, а?

— А ничего, — усмехнулся Промыслов, — подберут осколки, склеят, и ваша луна засветится, — и, глянув на луну, проплывшую в мгновенном прорыве дождевого облака, расхохотался на всю улицу.

Идя дальше, они набрели на заброшенные сараи с грудами опилок. Здесь казалось возможным спрятаться от дождя и людских глаз. Решено было прободрствовать тут до рассвета.

Глава четырнадцатая ОСОБНЯК НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ СТОРОНЕ

Но, как на беду, ютившаяся у сараев цепная дворняга подняла такой истошный лай, что было бы чудом, если бы на ее неуместные сигналы никто не обратил внимания.

Показался дворник в белом переднике и с тускло поблескивающей бляхой на груди:

— Чаво вам, господа?

Промыслов не растерялся:

— От тебя, голубчик, мы требуем только одного: смотри в оба за теми воротами. Как только увидишь человека с футляром, — сейчас же доложи. Понятно?

Сказано это было таким неподражаемо начальническим тоном, что домовому церберу ничего не оставалось, как только покорно ответить:

— Слушаю, ваше благородие.

Впрочем, он только минут на десять, не больше, оставил в покое "господ".

Вернувшись, он предложил призвать "на подмогу племяшу, который у ту середу самолично задержал одного стрюцкого и сдал его городовому".

— Племяша мой оченно глазаст и нюх на них собачий имеет…

— Что племяша, сам будь глазаст, — строго буркнул Промыслов.

Дворник нехотя направился к воротам. Но то ли бес усердия не давал ему покоя, то ли другая была причина, он с полдороги вернулся и озабоченно зашептал:

— Ваше благородие, как же тут получается?

— Что получается?

— Да вот с этим самым футляром. С ним-то кажинный день ходит сам брат господина пристава из одиннадцатого номера…

— Ну и что же?

— Скрипка, значит…

— А ты видал ее?

— Н-нет, — замялся дворник.

— Вот то-то и оно!

Дворник понимающе качнул головой и торопливо вернулся к воротам.

Бахчанов еле удерживался от смеха, Промыслов тоже посмеивался.

— Люблю разыграть "одержимых холопским недугом". И все-таки уйдем отсюда.

— Куда же идти? Смотри, как припустился дождь.

— Идея! Ввалимся в отчий дом. Правда, опальному сыну там совсем не рады. Но мы нагрянем не в апартаменты, а к швейцару. Он чувствительный, и я не сомневаюсь, — позволит нам проторчать до утра в швейцарской.

Бахчанов колебался, но противоречить не стал, поскольку другого выхода сейчас не видел.

Под проливным дождем они пришли на какую-то улицу, перпендикулярную Большому проспекту Петербургской стороны.

— Здесь, — сказал Промыслов, останавливаясь возле темного особняка. — Звони прямо в швейцарскую!

За дверью послышалось бряцанье ключей, и появился швейцар — коренастый широкоплечий старик с прокуренными усами запорожца.

— Батюшки мои! Никак Глеб Сергеевич! — встрепенулся он, торопливо застегивая свою ливрею. — Я сейчас побегу доложить…

— Никуда не беги, Пахомыч. Я с товарищем именно к тебе в гости… Примешь?

— Осподи боже мой, да вы шутите, барин?

— Сколько раз я просил тебя, Пахомыч, не называть меня барином. Ты же оскорбляешь меня. Это первое. А второе — если я с тобой на "ты", так и ты, будь добр, обращайся ко мне на "ты".

— Да как можно это?

— А вот так. Будешь со мной запросто, как друг, тогда я войду к тебе…

— Да уж бог с тобой, Глеб Сергеевич. Будь дорогим гостем. Глашку подыму на ноги — ужин повторит.

— Никого не подымай на ноги. Мы к тебе тайком…

— Тайком?! — ахнул старик. Он пропустил своих гостей в вестибюль и запер за ними парадную на ключ.

— Кто дома-то у нас?

— Батюшки вашего нет. Они в Москву выехали на заседание правления банка, а дома братец ваш Платон Сергеевич и сестрица ваша Сусанна Сергеевна с мужем, их превосходительством Аркадием Геннадьевичем.

— Наше пребывание не открывай, а садись и рассказывай, что пишут твои из деревни…

Но старик не сел. В тесном помещении швейцарской он суетился, подставляя то один табурет, то другой, отирая их рукавом ливреи.

— Да как же это можно, Глеб Сергеевич? Без еды-то? Уж ты посиди, батюшка мой. И вы, сударь, — обратился он к Бахчанову, — не взыщите, если я сбегаю на кухню. Там у кухарок рябчиков, что ли, добуду, у Максима-буфетчика коньячку, еще что прикажете…

— Нет, нет, — перебил его Промыслов, — никакого коньячка и никаких рябчиков. Мы не пьем, а пищу предпочитаем самую простую: хлеб, соленые огурцы, ну, разве еще чайку горячего…

В ответ старик с сожалением покачивал головой, глядя на Промыслова:

— Да ты, Глеб Сергеевич, извини меня, нескладного, а все-таки, я думаю, зря вот так говоришь. Батюшка ваш как ни серчают, а все-таки думают о сыне, вспоминают его, ждут, когда явится он. Перед самым выездом в Москву даже спросил меня: "А что, Пахомий, сын Глеб не заявлялся в мое отсутствие?" — "Нет, говорю, ваше благородие, не слыхать, помилуй его бог".

— А он что?

— Так, мол, и надо ему, непутевому. Задумал пропадать — и пропадает. А может, и пропал. Потом слыхал я, как батюшка ваш с их превосходительством Аркадием Геннадьевичем громко толковали насчет портрета вашего: снять его из гостиной или оставить? Батюшка ваш за то, чтобы перевесить его в кабинет, а их превосходительство Аркадий Геннадьевич — убрать совсем.

— Мне понятно его желание, — желчно рассмеялся Промыслов, — ну, а братец мой…

— Они согласны с Аркадием Геннадьевичем, хотя предложили сделать это немного погодя.

— Немного погодя! Ах, как трогательно! — продолжал смеяться Промыслов. — А сестрица, разумеется, как всегда топает за обожаемым муженьком своим, несравненным Аркадием Геннадьевичем.

— Сусанна Сергеевна жалели, очень жалели вас…

— Жалела, жалела, а все-таки с муженьком согласна, да?

Старик ничего не ответил, а только опустил голову.

— Чем же кончились все эти никчемные толки о моем портрете?

Старик отвернулся к маленькому черному окошку швейцарской и, вздохнув, ответил:

— Аркадий Геннадьевич убедили старого барина отдать тот портрет на сохранность в кладовую, и лакей Игнашка унес его туда.

— И там ему не место, а в печке! — продолжал смеяться Промыслов и, как показалось Бахчанову, уже с оттенком горечи.

— Ах, Глеб Сергеевич, как можно, — продолжал искренне сокрушаться старик, — да разве вы заслужили? Правда, не мое, слуги, дело, — но ведь куда это годится, чтоб младший сын такого высокородного господина…

Решительным жестом Промыслов прервал его излияния.

— Меня нисколько не волнует, что я перестал быть барином. Напротив. Я очень доволен, хотя и числюсь "не имеющим определенных занятий", как у нас называют безработных. Но скоро я получу очень важную работу.

— Дай бог. Это что же, по судебной части, как и Аркадий Геннадьевич?

— Неизмеримо выше, любезный мой Пахомыч, неизмеримо. Ваш Аркадий Геннадьевич только шишка в департаменте, и по чину действительный статский советник, мечтающий попасть в тайные, а я скоро стану настоящим портовым рабочим.

Старик всплеснул руками:

— Да ты шутишь, Глеб Сергеевич!

Вдруг открылась дверь, и все увидели на пороге швейцарской рослого лакея в белых чулках.

— Игнашка? — пролепетал старик.

Промыслов прикрыл собою чемодан с деньгами и сказал Бахчанову:

— Чую, где ночую, да не знаю, где сплю. Ну, что ж. Видно, придется играть с ними в открытую. Чего вам надобно, Игнат? — обратился он к лакею.

Бахчанов с любопытством следил за быстрой переменой выражения на сытом, барственном лице лакея. Сначала тот, как бы в удивлении, отпрянул назад, услышав же повелительный голос Промыслова, машинально согнулся в раболепном поклоне, потом, опомнясь, снова выпрямился. По-видимому, он мгновенно рассудил так: гости, столь неожиданно нагрянувшие в господский дом, не настоящие гости и уж, конечно, не господа, а так себе, можно сказать, ровня всякой шантрапе. Ее же следовало гнать в три шеи, если бы один из них не носил фамилии столь важного барина, каким являлся банкир Сергей Павлович Промыслов. Поэтому лакей ответил сквозь зубы:

— Барин-с приказали за каким-то делом позвать наверх Пахомия.

— Какой барин? Брат мой, что ли?

— Нет-с, не они, а их превосходительство Аркадий. Геннадьевич.

— А брат что? Он разве не дома?

— Платон Сергеевич в бильярдной.

Промыслов подумал и, скрывая усмешку, сказал:

— Подите, голубчик, и доложите ему, что я явился за своим портретом. Да, да. Он мне очень нужен. Я вот дарю его своему лучшему университетскому другу! — показал он на Бахчанова.

— Слушаюсь, — несколько ошарашенный этим приказанием, лакей пошел через вестибюль, но с полдороги вернулся и заметил: — Их превосходительство Аркадий Геннадьевич ждут Пахомия.

Промыслов вскинулся, весь покраснел:

— Пусть ждет. А вы сначала выполните мое приказание…

Бахчанов впервые видел Глеба в таком раздраженном состоянии. Впрочем тот, как бы спохватившись, взял себя в руки и, уже посмеиваясь, сказал Бахчанову:

— В этом доме некоторые лакеи стараются быть похожими на бар, а некоторые бары на лакеев!

Уходящий лакей слышал эти слова. Он изменился в лице, в его белесых глазах промелькнуло что-то хищное.

— Какой же я неосторожный, — досадовал старик, после того как лакей ушел. — Мне бы запереть дверь, вот Игнашка ничего бы и не знал. А так будет взбучка.

— От кого?

— От их превосходительства…

— Брось ты ото "превосходительство". Это он вас заставляет так себя величать или вы сами надумали?

— Они сами так приказали.

— Каналья, — процедил Промыслов, а Бахчанову объяснил: — Предлог с портретом самый удобный, чтобы здесь укрыться от непогоды. Правда, такой слуга Фемиды, как этот Аркадий Геннадьевич, не одну сотню людей в Сибирь упек. Но что мы теряем, кроме цепей? Побудем.

Чуть запыхавшись, появился в дверях лакей.

— Вас просят в гостиную для объяснений…

— Кто? Брат?

— Нет-с, их превосходительство.

— Здорово же он прибрал всех вас к рукам.

Лакей молчал. Но глаза его поблескивали, как у волка, готового укусить. Промыслов пристально взглянул на него:

— Послушайте, Игнат. Ведь вам было сказано обратиться к моему брату.

— Так точно-с, — ответил бесстрастным тоном лакей, — но Платон Сергеевич сказали: пусть сначала поговорит с гостями их превосходительство, а сами они-с явятся, как только допьют кофе с господином бароном.

Промыслов зло усмехнулся — и к Бахчанову:

— Завелся тут один разорившийся мот, который старательно ищет богатого жениха для своей овдовевшей Кримгильды. Меня тоже сватали за нее! Понимаешь, Алексис, у всех буржуев страшная страсть к титулам. Платон в этом отношении не исключение. Но к делу. Вот что, — он вдруг сменил свой обычный шутливый тон на строгий и вплотную подошел к лакею. — Так и быть. Я снизойду до объяснений с твоим превосходительством. Но предупреждаю. Если кто-нибудь только вздумает сделать малейшую неприятность, тогда уж никому несдобровать во веки веков. — И, обернувшись к Бахчанову, прибавил: — От тебя, дружище, у меня нет никаких секретов. Даже так называемых семейных. Последуем же за сим мамелюком, — кивнул он головой на лакея.

Когда они поднимались по лестнице, устланной пестрым ковром и освещенной мягким светом, Промыслов шепнул швейцару:

— Наши вещи береги пуще глаза.

Старик быстро вернулся в швейцарскую.

На площадке, заставленной пальмами, Бахчанов увидел вход в гостиную, ярко освещенную большой люстрой. Он невольно замедлил шаг, даже в нерешительности приостановился. Промыслов потянул его за рукав.

— Идем, идем. Я тебе покажу одного ихтиозавра. Он с наслаждением засадил бы тебя в каторжную тюрьму лет на пятнадцать. Но в данный момент у него слишком коротки лапы…

* * *
Бахчанов до этого случая никогда не бывал в барских особняках и вообще никогда сколько-нибудь близко не соприкасался с бытом богачей. Вполне естественно, что здесь все ему казалось в диковину и вызывало любопытство.

Войдя в гостиную малинового цвета, он увидел поджарую фигуру мужчины средних лет. Заложив обе руки за фалды черного сюртука, незнакомец, немилосердно дымя папиросой, расхаживал вдоль ряда парадных кресел. Длинное, сероватое лицо его с небольшой бородой неопределенного цвета, тщательно сделанный пробор, тусклые глаза — это и есть пресловутый Аркадий Геннадьевич.

Промыслов сначала представил своего спутника:

— Мой товарищ по университету — Алексеев.

Аркадий Геннадьевич бегло взглянул на Бахчанова и, не вынимая рук из-под фалд сюртука, сделал головой едва заметный кивок.

Промыслов скосил глаза в сторону Аркадия Геннадьевича и пояснил Алексею:

— Господин Некольев.

— Садитесь, господа, — произнес Аркадий Геннадьевич, — признаться, я в этот час не ждал гостей.

— Мы не гости, — перебил его Промыслов и хмуро повел взглядом по стенам особняка, который он знал с детства, но сейчас казался ему неуютным, чужим.

— Садитесь, — повторил Аркадий Геннадьевич, бросив недружелюбный взгляд в сторону Алексея.

Бахчанов вопросительно посмотрел на своего "Вергилия". Промыслов сунул руки в карманы брюк из чертовой кожи и непринужденно облокотился о косяк двери.

— У нас с вами, господин Некольев, столь короток разговор, что нет необходимости присаживаться. К тому же нам некогда. Мы уезжаем ночным поездом в Витебск.

Аркадий Геннадьевич сделал крутой поворот, остановился прямо против Промыслова и неожиданно мягким тоном сказал:

— Глеб Сергеевич, оставим всю эту натянутость и давайте побеседуем откровенно, по-родственному, даже в присутствии господина Алексеева, — и, не ожидая ответа со стороны Промыслова, продолжал с оттенком укора: — Мы все: и ваш отец, и сестра, и брат, и я — ждали и ждем, что наконец-то кончатся ваши странные увлечения опасной доктриной, наконец-то прекратятся все эти ваши, достойные сожаления, хождения к простонародью и подбивание его к безумным эксцессам. Не пора ли вам вспомнить о фамильной чести, о чести ваших родственников?!

— Честь родственников?! — с нарочитым изумлением спросил Промыслов. — Где же она? Может быть, вы ее хранитель? Не думаю. Тем более что всякого гуманного человека коробит от ваших усилий, направленных на то, чтобы побольше послать на каторгу лучших людей России.

— Мой долг перед отечеством и престолом, — с аффектацией начал Некольев, но Промыслов его прервал:

— Долг перед народом выше всякого прислужничества.

В сузившихся глазах Некольева блеснуло что-то похожее на ярость, но он, овладев собой, деланно улыбнулся.

— Объект вашей агитации, Глеб Сергеевич, сейчас крайне неблагодарен. Говорите лучше о деле.

— А у меня нет никаких дел. Я просто требую вернуть мой портрет, заброшенный вами в какой-то угол.

— Мною? Вы ошибаетесь. Я еще, к сожалению, признаю вас своим родственником, тогда как отец давно махнул на вас рукой.

— Я не нуждаюсь в вашей снисходительности. Прикажите-ка Игнатию принести мой портрет.

Некольев пропустил эту просьбу мимо ушей. Он закурил новую папиросу и жестом предложил Алексею сесть. Но тот, смущенный, остался стоять в несколько натянутой позе. Некольев медленно прохаживался по ковру и продолжал сетовать на "поколение, занимающееся опасными экспериментами".

— А ваши филиппики, Глеб Сергеевич, нисколько меня не трогают. Уверяю вас. Они, пожалуй, могут вывести из себя вашего отца, глубоко затронуть вашего брата или оскорбить вашу сестру, но не меня. И это, как вы знаете, не похвальба.

Он положил свои руки на спинку кресла и крепко сжал ее.

Бахчанов смотрел на длинные, тонкие, цепкие пальцы, украшенные бриллиантовыми перстнями, и думал: "Этому свернуть в бараний рог нашего брата — только раз плюнуть. Враг, видать, сильный. Такими-то образованными молодчиками и подпирает себя самодержавие".

Некольев уловил на себе пытливый взгляд Бахчанова.

— Господин Алексеев, я почему-то думаю, что вы обладаете в большей степени здравым смыслом, чем ваш товарищ, хотя, конечно, вы разделяете его взгляды.

— Полностью, — отвечал Алексей, покраснев от возбуждения.

— Печально, очень печально. А ведь вы еще так молоды. Но, как видно, поветрие социалистической утопии нынче охватило самые широкие массы молодежи. Все почему-то слепо верят в неминуемое пришествие социализма, и все вместе с тем мнят себя, хотя бы на словах, ярыми борцами за него. Но немногим приходит в голову такой вопрос: если социализм, по общему убеждению, должен непременно наступить, то спрашивается, — к чему же тогда бороться за него, создавать партии, составлять всякого рода прокламации, брошюры, созывать съезды? Мы знаем, например, что морской прилив бывает в шесть утра или в три пополудни. Но если мы создадим партию по содействию приливу не в шесть утра, а, скажем, в пять или вместо трех часов в два пополудни, мы же ровным счетом ничего не добьемся, потому что изменить законы природы не в человеческих силах. Так как же вы можете воздействовать на то, что неподвластно вашим усилиям?

Он смотрел на Бахчанова пристально, и хотя тот молчал, однако едкий взгляд Некольева выдержал. А Промыслов сказал:

— Мы не кальвинисты и в предопределение небесное не верим. Мы отдаем себе ясный отчет в том, что, в отличие от морского прилива, который, всякому ясно, не нуждается в содействии людей, социализм, этот новый строй человеческих отношений, может и должен наступить только с помощью людей, точнее говоря, только через борьбу людей, не иначе.

— Борьба людей? — саркастическим тоном переспросил Некольев, пуская дым кверху. — Но по Дарвину, которого вы, не сомневаюсь, очень высоко ставите, в мире есть одна борьба: борьба за существование. Разве при помощи борьбы всех против всех, или, иначе говоря, с помощью зверских инстинктов людей, можно осуществить социальную гармонию?

Промыслов сухо рассмеялся и ободряюще подмигнул другу.

— Вы несколько отстали от жизни, господин Некольев. Впрочем, если вспомнить, чем вы заняты, то, конечно, произведения Плеханова для вас не наука, а, выражаясь вашим прокурорским языком, просто вещественные доказательства для установления факта преступления против государственного строя. Между тем, если бы вы добросовестно прочли Плеханова, вы бы увидели, что он по существу уличил всех недобросовестных противников социализма в том, что они приписывают инстинкты животных людям, сознательно закрывая глаза на то, что между зверем и человеком — неизмеримая разница. Впрочем, я сюда пришел не читать лекции, а взять свой портрет.

С заложенными назад руками Аркадий Геннадьевич прошел в дальний угол гостиной и, помахивая фалдами, сделал вид, что он мало придает значения возражениям Промыслова, предпочитая больше слушать собственные слова. Остановившись у окна, он вскинул голову и, на мгновенье зажмурясь, сказал раздраженным тоном:

— Доктринеры и фанатики пытаются построить новую вавилонскую башню до небес, но пренебрегают жестоким уроком, преподанным безумным строителям, о коих повествует ветхий завет. Я полагал, что вы пришли с открытым сердцем. Оно же полно яда. Тем хуже для вас. Вот мы с вами беседуем как честные люди, но судьба может выкинуть злую шутку и…

— И вы, надо думать, мните увидеть себя в роли обвинителя, требующего от суда беспощадной расправы со мной, не так ли?

Некольев не ответил на иронию Промыслова. Он только окинул его презрительным взглядом, умолк и снова нервно зашагал по гостиной.

"Вот надымил!" — с неудовольствием подумал Бах-чанов, нетерпеливо ожидая возможности выйти на свежий воздух.

В дверях появился изящно одетый человек, лицом похожий на Глеба Промыслова и вместе с тем резко отличающийся от него. Нетрудно было догадаться, что это его брат. Глаза у вошедшего были такие же узкие, но в них не было выражения ума и энергии, свойственного Глебу. На лице блуждала какая-то искусственная улыбка.

Платон Сергеевич остановился. Ни он, ни Глеб не кивнули друг другу. Только быстро обменялись отчужденными взглядами.

— Итак, кончим бесполезный спор, — жестким тоном сказал Некольев. — Портрет вы, конечно, не получите. Он принадлежит не мне, не вам, а вашему несчастному Отцу. Сейчас в доме, за отсутствием отца, может распоряжаться только…

— Конечно, вы? — с насмешкой перебил Промыслов и украдкой глянул на окно. Дождь, видимо, переставал. По стеклу скатывались серебристые капли.

— Почему я? Есть ваш старший брат, и только он может сказать веское слово. Но я не думаю, чтобы он пошел против наших с ним убеждений; не правда ли, дорогой Платон? — Некольев встал против Платона Сергеевича и вскинул на него властный взгляд.

Платон Сергеевич, все с той же блуждающей по его розовому лицу деланной улыбкой, пожал плечами:

— Конечно. Из-за разных пустяков я вовсе не думаю с тобой ссориться, Аркаша. Поступай как знаешь.

— Я не хочу стоять между братьями. Я умываю руки и никакого давления оказывать не намерен. Делай, как велят и твои чувства и твоя совесть. Если же ты нуждаешься в моих советах, — изволь, но боже упаси, чтобы навязывать их тебе! Просимый Глебом Сергеевичем портрет — собственность отца. Это аксиома. А всякая собственность должна быть уже в принципе уважаема и не отчуждаема, как бы она ни была ничтожна. Право собственности — священное право, и на нем держалась и держится цивилизация. Вот мое мнение.

— Я совершенно согласен с тобой, Аркаша. О чем еще тут может идти речь?! Портрет, как и этот дом и все находящееся в нем, принадлежит отцу, и ни ты, ни я — никто не может без его воли распоряжаться даже иголкой.

— Прекрасно сказано, дорогой Платон, прекрасно. И позволь мне еще вот что сказать! — подскочил к нему Некольев. — Если Глеб Сергеевич спросит: почему же все-таки столь оберегаемый нами портрет снят и убран, то объясни, пожалуйста, истинную причину. Ведь я все это говорю не из личной неприязни к нему, а просто из-за сохранения престижа его высокоуважаемого отца. В самом деле, кто бы ни пришел сюда, при взгляде на портрет спрашивает: кто это, что с ним? И бедному Сергею Павловичу приходится всячески изворачиваться, чтобы найти приличный предлог для объяснения. Согласитесь, как это неудобно. Впрочем, ты объяснишь лучше меня.

— Мне нечего объяснять, ты все уже сказал, — подтвердил Платон Сергеевич.

— Воистину так, — заключил, посмеиваясь, Глеб Промыслов, — единение в суждениях столь трогательное, что дальше ехать просто некуда. Что касается меня, я, признаюсь, допустил маленькую мистификацию. Портрет меня интересует не в большей степени, чем прошлогодний снег. Но мне нужен был предлог для того, чтобы мой друг Алексеев мог хоть одним глазком посмотреть на незнакомый ему мирок…

Вдруг снизу из вестибюля послышался громкий голос швейцара:

— Перестань разбойничать! Я все равно не пущу!

Промыслов вопросительно посмотрел на Алексея.

Тот, в тревоге за оставленные в швейцарской чемодан и сундучок, выбежал из гостиной и скатился по перилам в вестибюль. Старик стоял за приоткрытой дверью швейцарской, не пуская туда лакея. Игнат злобно упирался обеими руками в дверь, стараясь пошире раскрыть ее.

— Что тут происходит? — кинулся к нему Алексей.

Лакей отодвинулся:

— Это мое дело. Не суйся. Иначе…

— Что иначе? Полицию позовешь?

— Ее и звать-то нечего. Она у парадной.

На площадке показались Глеб, его брат и Некольев. Последний строго окликнул лакея:

— Что тут за шум?

— Да вы же, ваше превосходительство, велели, чтоб… — начал было оправдываться лакей, но, осекшись, замолчал.

— Никакой полиции там нет, — с досадой объяснил Некольев. — Это денщик барона кормит лошадь. Все же мой совет, для осторожности, вам, господа, лучше выйти черным ходом; не правда ли, Платон?

— Пожалуй, — согласился тот.

Некольев подошел к Глебу и тихо спросил:

— Может, перед отъездом вы нуждаетесь в деньгах? Скажите…

— Я ни в чем не нуждаюсь, — отрезал Глеб и взял под руку Бахчанова.

Уже пробираясь коридором к черному ходу, они услышали за собой быстрые шаги Игната.

— Барин, а барин, — забормотал он, — вы не сердитесь на меня… Только хочу предупредить. С завтрашнего дня у нас на кухне начнет дежурить полиция.

Промыслов зло рассмеялся:

— Выдумка. Вас подучили так сказать. Только все равно ноги моей больше не будет в этой берлоге…


Стояла глубокая ночь. Дождь перестал идти.

С крыш звонко падали капли воды в мерные лужи. Иногда налетал порывистый ветер. После теплого особняка сырость улицы казалась пронизывающей.

Бахчанова трясло не то от холода, не то от возбуждения" А Промыслов был ровен и весел, как всегда.

— Ну, Алексис, — сказал он, — половина ночи позади. Где бы теперь найти сухой уголок для другой половины? Разве на Церковной площади? Там есть пекарня, а в ней работает один мой знакомый. Если он не устроит нас за печкой, то булками-то наверняка попотчует. Согласен?

— Кто знает!

— Чудак ты! Не все же люди такие ихтиозавры, как мои родственнички, — засмеялся Глеб и вдруг запел:

Растворил я окно,
Стало душно невмочь…
Едва показалась Церковная площадь, как он воскликнул:

— Чуешь, казначей, как вкусно пахнет свежевыпеченными булками? Мы у спасительной пекарни. Там — друзья, пища и долгожданный отдых до рассвета. Давай же стучаться в сию обитель. Эй, Сезам, отворись!..

Утром, сдавая деньги представителям стачечной кассы, "бородатый студент" сказал:

— Не обидно провести всю летнюю ночку на ногах, когда знаешь, что казна бастующих в целости и сохранности.

Рабочие посмотрели на его усталое лицо и сырую одежду.

— А что, разве вы…

Промыслов махнул рукой и рассмеялся:

— Да ничего, дорогие товарищи… Главное, чтобы деньги были налицо до последней копеечки. Считайте!..


Промыслов укрылся на квартире одного знакомого рулевого с речного буксира. А когда сыщики стали крутиться поблизости от этого жилья, рулевой посоветовал ему перебраться на пароходишко.

Маленький грязный и прокопченный буксир почему-то носил название блестящего созвездия северного неба "Кассиопея". Этот буксир должен был с часу на час отшвартоваться от Калашниковской набережной и притащить в порт две огромные порожние баржи, предназначенные для погрузки привозного кардиффского угля.

Бахчанов нашел Промыслова на борту "Кассиопеи", "Бородатый студент", одетый в матросскую тельняшку, сидел на такелаже и покуривал трубочку. Ни дать ни взять — морской волк.

— В самый раз явился, мой дорогой Алексис. Наша черная красавица развела пары и вот-вот двинется к синь-морю. Путешествие замечательное. Без пристаней, лишних хлопот и фараонов. Занятие на этот раз проведем на воде. Что у нас там по программе? Аграрное перенаселение? Прекрасно. Садись. Остальные сейчас подойдут.

Действительно, на буксир дяди Мартына — так звали матросы старика рулевого — вскоре явилось еще человек пять. Усевшись кто на чем, пили чай, пахнущий дымком, и слушали как всегда образный и насыщенный понятными примерами рассказ Промыслова.

А черная "Кассиопея", дымя чуть ли не на всю Неву, медленно шла вперед, и навстречу ей так же медленно двигались захламленные берега с разбросанными на них деревянными хибарками и неуклюжими трех-четырехэтажными каменными коробками. Вода пахла не то корюшкой, не то свежими огурцами, а подчас илом, нефтью и коксом.

Позади остались голубые купола Смольнинского монастыря, Воскресенская и Французская набережные…

"Кассиопея", склонив свою черную трубу, входила под темные и гулкие своды Литейного моста. Выла буксирная сирена; ей издалека отвечала другая, и жуткое эхо разносилось по всему простору реки, свинцово поблескивающей в белесых сумерках пасмурной летней ночи.

Полуголый кочегар деловито открывал заслонку огнедышащей топки и кидал в ее багровую пасть уголь.

Коротка летняя ночь столицы. Уже посветлело небо, отчетливее вырисовывались черные статуи на кровле Зимнего дворца. Побелела колоннада Биржи, с Нептуном и могучими конями, несущимися прямо в пропасть.

За живой беседой почти никто и не заметил, как "Кассиопея" миновала Николаевский мост…

Показалась Гутуевская гавань. Порт родного города Алексей видел впервые. Здесь уже пахло настоящим морем. Оно тут вплотную прислонялось к городу всей своей исполинской грудью. У причальных линий стояли десятки океанских и морских пароходов. В порту друзья на время расстались.

Где-то на Пушкарской Глеб Промыслов нашел угловую "квартиру": пять рублей в месяц — у окна, три рубля — у стены, противоположной окну. Здесь обитали рабочие с переплетной фабрики. Было тесно, шумно, вечно накурено. Но Промыслов остался доволен своим углом у стены, противоположной окну…

Из-за голода сила стачки постепенно убывала. Но для всех было ясно: первая атака на фабрикантов и правительство удалась. Слава "Союза борьбы" широко расходилась по всей стране, а его листовки расхватывались рабочим народом.

Эти листовки Алексей по-прежнему незаметно распространял на заводе.

Однажды его остановил в проходной околоточный надзиратель и торжественно заявил:

— Ты арестован!

"Все рухнуло, — подумал Алексей и с отчаянием оглянулся. — Куда бы сбыть прокламации?"

На него полуизумленно-полусочувственно смотрели знакомые рабочие и о чем-то шептались между собою. Околоточный не спускал с него глаз. Пришлось идти в участок с листовками.

Но, к удивлению арестованного, его не обыскали. Молодой пристав учтиво пригласил его сесть и достал какие-то бумаги.

Стараясь не шелестеть прокламациями, Бахчанов сел и потребовав объяснений. Пристав многозначительным жестом показал на папку: "Дело номер… об убийстве Афанасия Георгиевича (фамилия была прикрыта спичечной коробкой — пристав курил)… по прозвищу "Бурсак", — прочел Бахчанов.

— Бурсак убит?!

Пристав с ехидной усмешкой кивнул головой.

— Позвольте, — запротестовал арестованный, больше, впрочем, обрадованный, чем возмущенный причиной своего ареста. — Но какое я имею отношение к этому делу?

— Самое прямое. Ты же, голубчик, и обвиняешься в убийстве Бурсака.

Бахчанов даже привстал от изумления. Пристав стукнул ладонью по столу:

— Не отпирайся! Нам все известно.

Он предъявил какую-то бумагу, сказав, что под этим протоколом требуется подпись арестованного. И в протокола было ясно, что два дня назад в десяти шагах от трактира "Вязьма" был убит ломом Афонька Бурсак. Убийца успел скрыться. Но есть свидетели, которые утверждают, что убийство совершено из чувства мести, причем свидетели знают о столкновениях в трактире Бурсака с мастеровым Бахчановым.

— За исключением последнего, все остальное клевета! — воскликнул Алексей.

— Вот видишь: кое в чем ты уже признаешься. Подумай еще, а я покурю! — сказал пристав.

В это время вошел околоточный и что-то шепнул приставу на ухо. Пристав приподнял бровь, пробормотал: "Дураки!" — и, обращаясь к арестованному, заявил:

— Бахчанов, вы свободны…

— Что все это значит? — спросил тот. — Да знаете ли вы, что я пожалуюсь!

Лицо пристава от злости даже вспухло:

— Прошу не орать. Сказано вам, что мастеровой Сухохвостов только что признался в совершении им убийства Бурсака!

— Сказано этого не было. Вы с бухты-барахты осрамили невинного человека и даже не извинились…

— Между прочим, — недобро сощурил глазки околоточный, — странно одно: почему Сухохвостов признался только после того, как узнал о вашем задержании?

— Честный человек. Не хотел, чтобы из-за него пострадал невинный…

Покинув участок, Бахчанов завернул в чайную.

Занятый мыслью о Прохоре Сухохвостове, он не сразу расслышал знакомый оклик:

— Рыбачок!

То был Водометов. Обносился он, постарел. За спиной мешок. "Уж не паперти ли стал обивать старик?" — подумал Алексей и сказал:

— Чайку выпьем?

— Доброе дело. Не откажусь.

Когда уселись за столик, Бахчанов спросил:

— Ну, как поживаем, Исаич?

— Эх, Ляксеюшка, сокол ты мой! Што живу? Держусь за авось, пока не сорвалось…

И Водометов рассказал, как могильщики, с пьяного ли озорства, или со скуки смертной, обломали все его фруктовые саженцы и донесли начальству, будто бы он, Водометов, ночами спиливал на дрова кладбищенские березки.

— А работаю сейчас сторожем дровяного склада. Последнее дело, — заключил он и грустно улыбнулся.

— А наша рыбачья артель? Хоть и не рыбачили, а вспомнишь — будто и в самом деле ряпушку таскали!

Пощипывая бороденку, Фома Исаич крякнул:

— Ничего, Ляксеюшка! Вот начну получать пенсию — наскребу денег и на сети и на лодку. Приходи тогда в мою фирму. Назовем ее: голь, шмоль и кумпания…

— А с пенсией что вышло?

— Да што там вышло! Как подал губернатору прошение, так все и заглохло. Не по чину, видно, пошел. Ну, а я пойду напролом. Хоть до самого министра! Не схоронить же на Руси правды, а?

Бахчанов с сомнением покачал головой.

— Просьба у меня к тебе? Ляксеюшка! — зашептал через стол Водометов. — Нужен мне, брат ты мой, до зарезу рубль. Просит один стрекулист, чинуша спившийся. Сейчас сидит в кабаке и пишет от моего имени агромаднейшее прошение самому молодому государь-императору.

— Ты же министру писать собирался, — заметил Алексей, подавая рубль.

Водометов махнул рукой:

— Да царю, пожалуй, вернее будет. Они хоть и ми-нистры, а им сухая ложка рот дерет. А у меня в кармане одни копейки… Так что боюсь — затычут прошение в дальний ящик, жди до второго пришествия, а дать нечего. Стрекулист мне и посоветовал: при, мол, прямо к царю. Вернее.

— Один ли ты такой, Фома Исаич? Сколько бедного люда клянет царя с министрами!

— Министры што! Министры — мазурики, жулье. Они от нового царя все утаивают.

— И новый царь знает наши нужды, и также знает, что народ хочет искоренить несправедливые порядки на Руси. Но все это он называет бессмысленными мечтаниями. Вот и выходит — нас душат так же, как душили встарь.

Но Бахчанов по глазам Водометова видел, что разубеждать его сейчас напрасно. Он весь находился во власти охватившей его идеи непосредственного обращения к царю.

— Ладно, Исаич, действуй, как задумал. А не повезет, приходи. Может, надумаем что получше твоего стрекулиста.

— Душевный ты человек, Ляксеюшка, век не забуду тебя…

Распрощавшись с Водометовым, юноша отправился на завод. Шел и думал о Прохоре Сухохвостове. Жаль было его. Запутали негодяи честного человека в темную историю.

На заводе Бахчанов был встречен рабочими с искренней радостью:

— Мы знали, — говорили они, — что у нашего Алехи нет ничего общего с уголовщиной…

Глава пятнадцатая ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ…

Давно не виделся Алеша с Таней. "А ведь пора бы, — думал он, — нам поговорить о том, как жить дальше". Он надеялся, что они поженятся и уедут в Харьков, где товарищи из "Союза" устроят их на работу.

Он все больше сознавал, что жить в Петербурге с Таней нельзя. Нельзя из соображений тщательного соблюдения конспирации. Таня, как сестра казненного, находилась на подозрении у властей. При совместной с нею жизни он, Бахчанов, также привлек бы к себе внимание. А ведь за ним стоят товарищи, организация, общее дело. Осторожность и предусмотрительность должны быть соблюдены до мелочей. Конечно, это вовсе не значило, что нужно отказаться от личного счастья, от любимой девушки. Но он не хотел вслепую увлекать ее в поток своей опасной жизни. Таня должна была знать и понимать всю необходимость пути, выбранного им.

Проще всего было бы открыться ей, поговорить серьезно и обстоятельно, если бы не закон строжайшего соблюдения осторожности.

Но к Тане тянуло неудержимо, властно, — хотелось хотя бы просто повидать ее, услышать ее голос. И, не найдя иного выхода, мучимый противоречивыми размышлениями, он все-таки отправился к ней.

Над улицами висел пропыленный летний вечер, полный грохота ломовых телег. На Обводном шумела и дымила закопченная землечерпалка. Чем ближе он подходил к знакомым кварталам, тем острее ощущал приступ прежней нерешительности. "Неужели и сегодня я не поговорю с ней?" — думал он, замедляя шаги. Собираясь с мыслями, он даже приостановился возле рекламной тумбы.

"Курите только "Басму" — 20 штук 6 копеек", — прочел он машинально. Кто-то надушенный подошел сбоку и встал рядом:

— Мое почтение!

Что за напасть? Какой-то господинчик в котелке. На зеленоглазом лице с усиками и мокрыми губами расплылась дурацки-блаженная улыбка. Смутно угадывая надвинувшуюся опасность, юноша быстро пошел прочь. Незнакомец деловито последовал за ним. Он же, теряя самообладание, юркнул в чужой двор и спрятался за штабель дров. Нервы были взвинчены донельзя. А господинчик уже мотался взад и вперед по двору, заглядывая во все углы. Заметив, что через сквозной ход жильцы дома свободно выходят на улицу, преследуемый рванулся туда и… вновь увидел неутомимо бегущего за ним неизвестного. Тогда, свернув за угол и на минуту потеряв из виду господинчика, махнул в аптекарский магазин, примял на голове картуз, чтобы хоть несколько изменить внешний вид, снова вышел на улицу. С группой прохожих спокойно прошел квартала три и тут увидел, как вдоль мостовой несется "он"! Внезапность его появления казалась дьявольской.

Бахчанов метнулся к извозчику:

— Гони что есть мочи! Заплачу!

Извозчик стегнул по лошади.

— Заворачивай! Все заворачивай!

Кренясь на поворотах, пролетка как одержимая тряслась по булыжной мостовой.

На третьем повороте седок оглянулся; следом неслась вторая пролетка.

— Получи деньги, я соскочу! — крикнул он и, сунув извозчику всю серебряную мелочь, спрыгнул с пролетки.

Вдоль улицы тянулись старые низенькие дома, калиточки, заборы. Вбежав в одну из таких калиточек, он очутился на каком-то пустыре. Укрыться здесь было негде, и он бросился бежать напрямую. Добежал до забора и уперся в берег Невы, забитый цементными бочками. Присев за бочки, он стал высматривать наиболее удобное направление и вдруг, совсем рядом, увидел спину шпика. Тот задыхался от бега, как загнанная собака.

"Подожди же, легавый! — подумал Бахчанов. — Я загоняю тебя до смерти". И кинулся со всех ног вдоль берега к мосту.

Сыщик, сорвав с головы котелок и указывая на бегущего, засвистел в свисток.

На мосту мгновенно показался городовой. Нашлись и досужие бездельники, готовые рабски помочь "фараону". Несколько таких охотников бросились беглецу наперерез.

Тогда он круто повернул назад и, когда господинчик растопырил руки, преграждая дорогу, — схватил его за лацканы пиджака и затряс как грушу.

— Напрасно. Совершенно напрасно! — лепетал шпик, извиваясь в сильных руках беглеца, пока тот тащил его к Неве. Но тут выбежала орава "охотников". Бороться с ней было бесполезно.

— Черт с вами. Пока ваша взяла…

В охранке филер, вытирая цветным платком потную шею, торжественно докладывал жандармскому офицеру:

— Полюбуйтесь, господин Баранов, на этого "декабриста". Последний выкормыш из кружка Бабушкина.

Жандарм вскинул к мясистому носу пенсне и покачал бритой головой:

— Такой молодой и уже…

И с притворным вздохом порылся в папках.

— Фамилия?

Арестованный с вызывающим видом молчал. Сыщик услужливо щелкнул перед ним портсигаром.

— Курите, господин Бахчанов!..

В глухой черной карете Алексея повезли в тюрьму. Три жандарма сопровождали его. Он знал, что в Петербурге было несколько тюрем. Наиболее "благоустроенной" считалась "Предварилка" — Дом предварительного заключения. А наиболее зловещей слыло арестантское отделение при Санкт-Петербургской крепости — "Петропавловка".

Ее полутемные сырые казематы, кажется, и созданы были для того, чтобы высасывать человеческое здоровье и тем самым медленно умерщвлять заключенного.

Арестанту хотелось знать: куда же его везут? Но жандармы на вопросы не отвечали. Выглянуть из кареты не было возможности: стражи заслоняли собою двери. Маленькое же окошко, пропускавшее дневной свет в карету, имело матовое стекло. Сквозь него, конечно, ничего не увидишь.

По топоту и уличному шуму Бахчанов пытался определить хотя бы приблизительный маршрут тюремной кареты. Но однообразное цоканье лошадиных копыт о булыжную мостовую ничего не сказало его слуху.

Только когда цоканье сменилось стуком, стало понятно: лошади бегут по деревянному настилу моста. Но какого? Литейного? Значит, везут в "Кресты", тоже большую столичную тюрьму. А может быть, это Троицкий мост? Тогда путь лежит прямиком в крепость.

Но, вспомнив, что многих арестованных деятелей "Союза борьбы" жандармы отвезли в "Предварилку", он подумал о Литовском замке и о Пересыльной тюрьме. Впрочем, первый предназначался больше для уголовных заключенных, чем для политических, а во вторую арестантов направляли только после обстоятельного следствия.

Карета вновь покатила по булыжной мостовой, миновала какой-то мост, опять затряслась по булыжнику и вдруг встала.

— Приехали, — буркнул один из жандармов и поднял дверной крюк. С привычной ловкостью он выскочил из кареты и вскинул на плечо клинок шашки. То же сделал и другой жандарм. Третий нетерпеливо подтолкнул Бахчанова:

— Выходи.

Юноша не спеша сошел на землю и хмуро оглянулся. Что такое? Совсем рядом собор со знакомым золоченым шпилем. Значит, крепость! Легкая дрожь, как от холода, непроизвольно прошла по его спине. Но страха — никакого. Одно лишь возбужденное любопытство. Он шел спокойно, стараясь ничего не выпустить из поля зрения.

Первый жандарм заметил это.

— Трубецкой бастион — всем тюрьмам тюрьма, — сказал он не без самодовольства.

Потом перед глазами нового узника возникли картины одна мрачнее другой. Расхаживающие немые стражи. Узкий дворик с несколькими чахлыми деревцами и панелькой — место прогулок заключенных. Железная решетка при входе в двухэтажное округлое здание. В нем — затхлые каменные коридоры, полные могильной тишины. Скрип тяжелых дверей в камерах-одиночках. В одну из них водворен он. Девять шагов в длину и шесть в ширину. Высокое зарешеченное оконце смотрит в глухую крепостную стену. Она скрывает от глаз заключенного и небо, и землю, и вольный простор Невы. Унылая стена посылает скудный отраженный свет, отчего в каземате днем сумрачно, как в колодце. И все здесь приковано и привинчено: кровать, умывальник, железная доска, заменяющая стол…

Узник смотрел на свой нелепый арестантский халат, на каменные стены и вспоминал те дни, когда гулял по набережной близ крепости. Думал ли он тогда, что сам станет ее пленником?

Вечером надзиратель подал ему через окошечко в двери зажженную керосиновую лампу. Она тускло осветила только четверть каземата, по сырым углам которого прятались настороженные сумерки. Алексей сел, задумался. Кто еще тут до него томился? Может быть, неукротимо мятежный Радищев? Или пламенный певец вольности, один из первых в плеяде декабристов — Кондратий Рылеев? А может быть, здесь, склонившись у лампы, писал Чернышевский свое вдохновенное произведение? Или бессонными ночами расхаживал из угла в угол в глубоком раздумье Александр Ульянов, старший брат Владимира Ильича? Кто знает. Известно только, что все эти мертвящие бастионы, равелины и кронверки — неписаная история страданий и геройства целых поколений борцов против кровавого самодержавия.

Утомленный дневными переживаниями, Бахчанов разделся и лёг под тонкое холодное одеяло. Закрыл глаза. Сразу почему-то представилась черно-серебристая Нева при вечерних огнях и Таня, идущая с ним под руку через мост.

Едва забылся тревожным сном, как тотчас что-то разбудило его. Догадался: на соборной колокольне играли куранты. Раньше он этого не замечал, а сейчас каждые четверть часа, полчаса и час отчетливо слышал, как в мертвую тишину тюрьмы падали утомительно однообразные звуки…

* * *
Следствие "по делу мастерового Бахчанова Алексея Степанова" вел надушенный до тошноты толстый жандармский подполковник.

Медленно переворачивал он листы "дела", пытливо поглядывая на арестанта, как бы изучая его. В глубине кабинета сидел в роли "свидетеля" филер и сосредоточенно рассматривал ногти на своих пальцах.

Алексей решил молчать или, по крайней мере, все отрицать.

— Вы имели связь с политическими?

— Нет.

— Но вас видели выходящим из дома нумер семь дробь четыре по Большому Казачьему. Помните? У кого вы там были?

"Ну как же не помнить? — думал он. — Ведь они имеют в виду мой визит к Владимиру Ильичу…"

И ответил:

— Я там никогда не был…

— И у Василия Шелгунова на Ново-Александровской на сходках не бывали?

"И Василия Андреевича никогда не забуду", — а вслух сказал:

— Я не знаю, о ком и о чем вы говорите.

— Не отпирайтесь. Все равно о вас уже сказано вашими раскаявшимися друзьями…

"Нет, не поймаешь меня и на это", — решил он.

И в одно мгновение в памяти всплыли картины жизни последних двух лет.

Разве сотрет время воспоминание о "Союзе борьбы", который вызывал радость и надежду у миллионов обездоленных людей, страх и ненависть у царской шайки?! О "Союзе" с уважением говорили с высокой трибуны Международного социалистического конгресса в Лондоне. "Союз" немало потрудился над тем, чтобы поднять питерскую когорту российского рабочего класса на первые грозные стачки.

Нет, не зря поработали участники "Союза". И не стоит жалеть потраченных сил. Праведно начата юность, праведно и закончена.

— Ваше высокоблагородие, — рванулся, не выдержав, филер. — Пусть арестованный скажет об Иване Бабушкине. Он не посмеет отрицать… Есть фактики…

Жандарм, вздохнув, откинулся на спинку кресла. Усталым кивком выбритой головы он разрешил действовать "свидетелю". Филер впился в засаленную записную книжку и затараторил скороговоркой:

— Семнадцатого ноября в девять с половиной вечера Алексей Бахчанов прошествовал по Троицкому проспекту в дом номер пять на собрание в квартире инженера Ванеева. Было-с?

— Та-а-ак! — одобрительно протянул жандарм, складывая на зыбком животе пухлые руки.

— Двадцать шестого того же месяца оный Алексей Бахчанов провожал вместе с двумя неизвестными помощника присяжного поверенного Ульянова Владимира до Гончарной, двенадцать, или Невский, девяносто семь. Это, ваше высокоблагородие, все равно-с: домик-то проходной.

Подполковник милостиво кивнул головой.

— Осьмнадцатого апреля этот молодой человек стоял на Малой Итальянской, дом… дом номер, одну секунду, стерлось от времени… Ага! Вот, нашел: дом номер двадцать восемь дробь двенадцать, угол Знаменской. Жительство учительницы геометрии Крупской. Сюда-с, до своего ареста, нередко заглядывал и упомянутый Ульянов!

Бахчанов удивленно взглянул на тощего, иссохшего сыщика: "Однако же и поработал филер своими ногами". Но скоро удивление его сменилось досадой и злостью. Филер начал вычитывать из своей засаленной книжонки неожиданные вещи.

— Да-с, чуть было не пропустил. В прошлом году, ваше высокоблагородие, все тот же Бахчанов участвовал на Прогонном, шестнадцать, что за Невской заставой, в районном сборище социал-демократов. Там председательствовал упомянутый Иван Бабушкин. Говорили о характере и содержании предстоящих стачек…

"Что за черт! — хмуро соображал Бахчанов. — Откуда филеру известны такие подробности? Разве он мог там быть?!"

А филер потел и таял от торжества и злорадства, продолжая вычитывать все новые и новые записи.

— Хватит! — нетерпеливо сказал жандарм. — Ну-с, что вы скажете на все предъявленное вам, молодой человек?

Кусая губы, тот отрицательно покачал головой:

— Глупые выдумки вашего неизобретательного агента…

— Что-о?! Позвать свидетеля нумер девятнадцать!

Этого "свидетеля" ввели под конвоем. Увидав Бахчанова, он беспокойно забегал встревоженными глазами, оглянулся на конвоиров, точно ища у них защиты, а потом вдруг кивнул головой.

Бахчанову показалось знакомым это лицо. Вглядевшись внимательнее, он вспомнил, что раза два встречал этого человека на районных собраниях.

— Знаете ли вы данного свидетеля? — строго спросил следователь.

— Нет! — последовал твердый ответ.

— А вы? — следователь с любезной улыбкой повернулся к свидетелю. — Может быть, вы знакомы с молодцом, который не хочет вас знать?

— Я? — произнес тот. — Я знаю…

И неожиданно злобно добавил:

— Это друг Ивана Бабушкина, Алексей Бахчанов, помощник районного рабочего организатора.

Тут юноша, потеряв самообладание, рванулся к свидетелю:

— Трус! Подлец! За сколько сребреников продался?!

Конвойные с трудом оттеснили его в угол.

Следователь сразу сбросил с себя напускную величественность:

— Ну, голубчик, попался! Не отопрешься теперь и не отмолчишься. Заживо сгниешь в Сибири!

Два каменнолицых истукана в жандармской форме подхватили и вывели умолкнувшего арестанта из следственной камеры…

Царские власти постановили выслать Бахчанова в административном порядке на пять лет в отдаленные места Сибири.

Студеным зимним утром толпу ссыльных под конвоем привели к обледенелым вагонам с решетками на окнах. Была объявлена немедленная посадка. Это распоряжение и для осужденных и для родных, пришедших на проводы, было неожиданным. Власти уверяли, что для прощального свидания будут предоставлены лишние полчаса времени. Алеша жадно искал глазами знакомых. Всё чужие, чужие…

"Неужели Таня не придет? Неужели ей не передали? А ведь могли и не передать: недаром же за все время заключения ни разу не разрешили свидания с ней…"

Конвоир с бородой, сивой от инея, уже подталкивал его к ступенькам вагона. Путаясь в казеином балахоне, он медленно поднялся в вагон. Задержался в тамбуре, оглянулся. "Неужели Таня не придет?" Тоска сжала сердце. Последний раз он смотрел на родной город, окутанный зимним туманом.

"Неужели Таня не придет?"

И вдруг увидел ее. В теплом шушуне, в вязаном белом платке поверх шапочки, бледная, полуживая, она шла по платформе, придерживая длинную юбку.

Сережа Лузаков вел ее под руку.

Бахчанов громко позвал ее. Она услышала его голос и подняла на вагон глаза, полные немого ужаса. Раскрыла рот, что-то хотела сказать, но рев паровозного гудка заглушил все. Толпа ссыльных, подгоняемая ударами прикладов, протолкнула юношу внутрь темного вагона. Под вагоном застучали колеса.

Может, кинуться к окошку? Но пробиться к нему не удалось: каждый стремился, бросить еще разочек взгляд на родной город, на близких людей. Рядом в тоске метался пожилой болезненный человек.

Он громко всхлипывал, приговаривая:

— Деточки, деточки мои…

Поезд, развив скорость, уже мчался мимо пригородов, а человек, сидя в углу, повторял, как безумный:

— Деточки, деточки мои…

* * *
Долго шел Алеша Бахчанов от этапа к этапу. Города сменялись селами, тянулись заснеженные степи, вырастали горы, леса, а конца пути все еще не было видно. У него отросла борода, опухли израненные ноги. С поезда на сани, с саней пешком снежными дорогами, по льду реки, скользкими горными тропинками, улочками глухих поселков гнали ссыльных в сибирскую глухомань. Одно это расстояние мертвяще давило на сознание и лишало воли к побегу.

Измученный голодом, стужей и тяжелой дорогой, Бахчанов всеми силами старался сохранить в себе бодрость духа. На коротких привалах он, превозмогая усталость, говорил своим спутникам:

— Товарищи, держитесь. Ведь нас и гонят-то сюда затем, чтобы казнить наш дух. А он нам нужен. Без него мы не сможем продолжать борьбу, не сумеем увидеть грядущей победы. А что народ победит, так же ясно, как ясно вот это сибирское солнце!

Однажды в пути, когда начальник конвоя особенно зверствовал, подгоняя обессиленных людей, Бахчанов запел:

Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут…
Усталые, полубольные люди изумленно подняли головы. Сначала отдельные голоса, потом вся партия ссыльных подхватила песню. Здесь, на ледяных просторах Сибири, песня приобрела какую-то особую величественно-притягательную силу, действовавшую на душу даже случайных людей. Услышав, как солдат, не зная слов, тихо вторит мотиву, Бахчанов замедлил шаг и обернулся к нему:

— И ты, браток, запел?

Конвойный смутился:

— Я пою? Что ты мелешь!

И, помолчав, угрюмо добавил:

— Свое пою. От скуки. Да что ты, дьявол, пристал? Не велено свашим братом разговаривать!..

И вот люди увидели огромную реку с безлюдными скалистыми берегами, заросшими угрюмым хвойным лесом.

Бахчанов понял: здесь и придется ему разжечь свой убогий очаг ссыльного.

Глава шестнадцатая ГЛУХОЙ НЕВЕДОМОЙ ТАЙГОЮ…

Однако он не мог примириться с "тюрьмой без стен" — безмолвной и бесконечной тайгой, бесследно поглотившей столько человеческих жизней. Мысль о побеге он берег больше, чем нищий суму. Но проходил месяц за месяцем, а бежать все еще не представлялось возможным. Мешала не только бдительность властей, но и сам суровый край, являвшийся для каждого ссыльного грозным и стооким стражем.

Мало того, за свои неоднократные протесты Алексей был обвинен в "непослушании начальству" и губернатор через год приказал "дерзкого ослушника" перевести в еще более отдаленные места, куда-то к верховьям Яны.

С первыми осенними заморозками новую этапную группу ссыльных, в которую попал Алексей, погнали на север.

Днем лил дождь, вечерами налетал сильно остуженный ветер, ночами на землю ложился иней. Неказистые шерстистые лошаденки еле тащились по грязному размытому тракту.

Голодный Алексей сидел в телеге вместе с товарищами по несчастью и дрожал в своем промокшем суконном халате. Попытка согреться ходьбой окончилась плачевно: сшитые на живую нитку коты на ногах намокли, расползлись, завязли в холодной дорожной грязи; пришлось взять их в руки и некоторое время бежать за подводой босым. Близость пристанища мало радовала. Этапные бараки были отравлены спертым зловонным воздухом и заражены паразитами.

Бесконечно длинный путь, полный жестоких лишений и переживаний, надламывал здоровье самых выносливых. На одном из этапов Бахчанов заболел тифом и в пути впал в забытье. Начальник конвоя вынужден был довезти его до ближайшего этапного лазарета и там оставить до выздоровления. Помещение только по названию считалось лазаретом. На самом деле это была самая обыкновенная этапная камера, без коек, без посуды, без притока свежего воздуха. Больные лежали на простых соломенных матах, прикрывшись арестантскими балахонами. Никакого лечения и никаких медикаментов тут не было. Каждый больной мог рассчитывать только на силы своего организма. Выздоровеет невольник — его счастье, помрет — похоронят без сожаления. Это, собственно, и должен был свидетельствовать время от времени наезжавший фельдшер.

Все дни болезни Бахчанов находился в тяжелой дреме. Изредка больные тормошили его, чтобы напоить кирпичным чаем. Открывая в эти минуты глаза, больной видел как в тумане чуть озаренные горящей плошкой обындевевшие бревенчатые стены этапа, слышал гул пурги и вой якутских собак, продрогших на дворе. Когда ему стало лучше, он почувствовал тоску по свежему воздуху и, шатаясь от слабости, направился к двери этапной избы. Стражники, игравшие в карты, даже не взглянули на своего невольника: куда такой дохлый убежит. Шестидесятиградусный мороз — лучшая цепь на руках и ногах полураздетого "поднадзорного".

С непривычки Алексей чуть не захлебнулся жгучим морозным воздухом. Подавив в себе первое ощущение озноба, он остановился, пораженный великолепным темно-синим нёбом, усыпанным серебряной пылью звезд. Всюду сверкал, искрился странным розоватым светом снег, точно где-то поблизости происходил пожар. Сначала Бахчанов не понял этого явления, но, взглянув на другую, сияющую сторону неба, он вдруг увидел в вышине огромные световые столбы; подобно лучам прожектора, они, играючи, то сходились, то расходились, то бледнели, то наливались холодным ярко-красным огнем. Северное сияние! Краса крайних северных широт! Эта музыка ликующего полуночного света была неотразима и величественна. Она восхищала и манила. Она еще и еще раз вызывала глубокую тоску по воле.

Однажды вечером Бахчанов проснулся от звона кандалов, В тусклом свете горящей плошки он увидел человека в тулупе, сидевшего на полу и тихонько стонавшего. Большая взлохмаченная с сединой борода закрывала лицо почти до самых глаз. Человек сидел, бессильно склонив на грудь голову и положив руки на ножные кандалы. Было ясно, что это больной каторжанин.

Но как он попал сюда? Словоохотливый конвоир объяснил: на почтовом тракте-де подобрали.

Улегшись на соломенный мат, человек несколько минут лежал с закрытыми глазами, потом попросил кипятку. Бахчанов налил ему в кружку чаю. И вот оба подневольных взглянули друг на друга, сначала мельком, потом более внимательно, и в третий раз каторжанин уже не отвел от Бахчанова изумленного взгляда. А когда конвоир вышел, прошептал:

— Алексей… Степаныч! Аль не признал меня?

Тот обрадованно кивнул головой, взял руку соседа и тепло пожал ее. Как же не узнать Прохора Сухохвостова?

— Ведь вот как можно встретиться на белом свете! И я рад тебе как брату! — горячо забормотал он. — Я понимаю, как попадают сюда такие, как ты. Вы — вроде апостолов, людям свет истинной жизни несете. И за это вас гонят, топчут, без ножа режут. Я же бутылка темная, пропащий каторжник, смертоубивец. Только не верь тому, что я с легким сердцем загубил чужую душу. Афонька сам преследовал меня, как дикий ястреб. Едва я вышел из больницы, после Тишкиного-то удара, как узнаю: Бурсак поклялся убить меня. Одному из нас, сказал он, не жить, — все равно, мол, зарежу. И слушай, как вышло-то…

Он помолчал, звякнул кандалами, тихонько застонал.

— Может, устал, сосни.

— Нет, родной мой, нет. Мне сейчас не до сна. Судьба не зря схлестнула нас и тогда и теперь. Я ведь только в тебе вижу суд правильный над своей совестью. Так вот, на чем это я остановился? Да, насчет Афоньки… Вышло-то все просто. У трактира наскочил на меня один из Афонькиных — с ломом. Я увернулся, ножку ему подставил, он бряк — на спину. Схватил я его за руку да зубами в нее. Он заорал, выпустил лом. Ну, думаю, тем дело и кончилось, можно пойти в "Вязьму" и выпить. Только подумал, как вдруг передо мной, словно дьявол из-под земли, сам Бурсак. Значит, видел он все и ждал, как со мной расправятся по его указке. Тут закипело у меня сердце. Особенно когда сверкнула в руках Афоньки финка. Понял: нет и не будет теперь мне от него ни покоя, ни пощады, пока жив я. "Ну, говорю, подлая твоя душа, ты хотел убить исподтишка, а я выхожу в открытую. Нападай, коли желаешь кровью все разрешить!" А он-то шипит: "Раб паршивый, ты сейчас замолчишь навеки…"

И кинулся на меня, — ловок же был шибко, бесово отродье! Ударил меня в грудь, да, видно, такая уж судьба: как раз против сердца карман вшитый находился, там я самодельную табакерку держал. А была она у меня из меди. Скользнуло лезвие, распороло лишь телогрейку. Видит он, что я уцелел, не падаю, а стою в каком-то смятении. Он снова на меня. Тут во мне словно какая-то сила вспыхнула. Нутром понял: сгибну не за понюх табаку, если не стану защищаться. Не помню уж, как опустил на него лом. И пал Бурсак. Да вот, видать, несправедливость оттого не сгибла. Мучил меня один Бурсак, а стали здесь мучить десятки мучителей. На суде ничему не верили. Подкупленные свидетели божились: я-де убийца предумышленный и такому один путь — долголетняя каторга. Вот и загнали…

Он опять помолчал, повозился с кандалами и, морщась, приподнялся на локте:

— Но разве вольную душу пригнешь каторгой? Тосковал я в могильных рудниках, страшно тосковал, силами стал иссякать. И вот тогда задумал убежать. Послушай, как вышло-то. История немудрящая, но потешная, ей-богу. До слез насмеешься…

Он зашелся кашлем, с легким стоном переменил позу и продолжал:

— Подошли зеленые святки. Троицын день. От запаха березовых листочков я словно бы охмелел. Тянет в лес — сил нет удержаться. А он-то вдалеке стоит, свободный да ласковый. Кукукнет там кукушка — в сердце так и стукнет. Опытные из беглых — посмеиваются: вот, мол, и генерал Кукушкин приказ по своему бродяжьему войску отдает — выступать в поход, то есть зовет к побегу. И разве один я собираюсь? Начинаются тайные хлопоты. Кто сбереженную корку хлеба прячет, кто спички, кто раздобытый кусок оленины, а кто отломанный кусок напильника приберегает. В пути-то все сгодится. А он немалый. Тысячи верст.

После того как зашибло меня камнем в руднике, тюремщики перевели на время в команду лесорубов. На свою голову стволы волокли, чтоб новый тын вокруг острога громоздить.

Вот погнали нас в лес. А в нем такая комариная напасть — спасу нет. Искусают, замучают, деться некуда. Да уж ладно. Лишь бы отдышаться на чистом воздухе, а там ищи святой волюшки, коли душой смел.

Рубили, пилили в тот день лес до двадцатого пота. Начальство думает, — это мы силушку за зиму, накопили, некуда ее сбыть. А мы с нетерпением ночки спасительной дожидаемся…

Он на минутку умолк: вошел надзиратель, забрал плошку, запер камеру. Рассказчик снова зашептал:

— И, как стемнело, пошли мы будто за водой. Под ногами не земля, а один зыбун. Провалишься — поминай как звали, уйдешь — твое счастье. Риск. Да уж выбора нет. Побежал наудалую. Побежали за мной еще трое. Часовой заметил — палит из винтовки, кажется, в кого-то попал, кого-то ранил, а я добрел до чащи. Кандалы проклятые мешали, но подобрал их, волочусь дальше. Шишек на лбу себе наставил, да боли не чую от радости. Кабы не стемнело — разыскали бы нас солдаты. Ан нет, все обошлось.

Забрели с товарищем поглубже в чащу, развели там в яме огонь и до самого рассвета кандалы пилили. А чуть заря — что есть духу дальше. Б полдень маленько передохнули — и опять ходу. Да уж не страшна была погоня. Сам посуди, — кто ею займется в тайге-то? Махнули на нас рукой, — все равно, мол, издохнут не от зверя, так от голода. Но ведь вот же и не пропали. Правильно, выходит, поется в той песне:

В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка миновала.
Встретилась мне шайка чалдонов, тертых бродяг, золоторотцев. Промышляли они где охотой, где золотоискательством, а где просто воровством. Зазорно с такими держать компанию. Так ведь на чужой сторонушке рад и воронушке. Опять же из людей только их-то и повстречал. А они знали дорогу к Уралу, думали пробраться туда. Пошел и я с ними. И чего только средь этих бродяг не пережил и не перетерпел! Тут, как говорится, страху в глаза гляди, не смигни, а смигнешь — пропадешь. Голодно в шайке было. Дрались они промеж собой, что волки, из-за каждой убитой птицы или зверюги. Дрался и я. Голодный-то волк завсегда сильней сытой собаки.

Но зато радовался воле, смолистому воздуху леса, пекся на благодатном солнышке. И все бодрил себя мыслью: хоть хвойку жую, зато на воле живу. А потом, когда полезла из травы ягода да гриб, — приволье сущим праздником показалось.

Да ненадолго. Был в шайке такой коновод, имени своего не помнил, а прозвище имел: Безносый.

Неведомо мне: то ли каторга его поломала, то ли жизнь разбойничья, в крови человеческой омоченная, его таким сделала, а только душой он совсем одичал. Для него убить человека ни за что ни про что, по одной лишь злой прихоти, — все одно что комара раздавить. Дружки выполняли его злодейские прихоти либо из трусости, либо из выгоды. С одними он делился грабленым, других просто стращал. И не доверял ни тем, ни этим. Когда приходила ночь, Безносый торопился что рысь взобраться на дерево и там, привязавшись к суку кушаком, чутко дремал до утра. Боязнь-то его была не беспричинной: прятал он за голенищами узелки с золотым песком. Сказывал нам, будто бы намыл тот песок на реке Алдане. На деле же золото было грабленое, политое кровью не одного доверчивого старателя. И поверишь: тошно же мне стало ватажиться с этими стервятниками. Уйти бы. И вот упала такая капля, что переполнила мое терпение. А вышло это так. Как-то померещилось Безносому, будто один из нас зарится на его сокровища, спрятанные за голенищами. Велел Безносый заподозренного парнягу раздеть догола и привязать к дереву над муравьиной кучей. Пусть, мол, несчастного объедят мурашки до самой кости. Не утерпел я. Стал перечить Безносому. Усовещаю его: ищи себе какой угодно прибыли, да только другому не желай гибели. А из нас никто на душу греха не возьмет: человека мурашкам отдать на съедение. Ух, как взбеленился коновод таежный! Кинжал выхватил и чалдонам велит бить меня нещадно. Тут я в ярости схватил чугунную корчагу и замахиваюсь. Кажись, пойди на меня сам Безносый со своим кинжалом — не струшу. Должно быть, страшен ему показался. Отступил и знак своим дает: поскорее, мол, разделывайтесь с ослушником. Ну, семеро одного разве побоятся? Одолели горе-храбрецы. Побили. Еле отлежался. Да уж хорошо, что умысел свой дьявольский коновод оставил, с мурашками-то.

Но вижу, это только до поры до времени. Ведь такого душегуба хоть маслом мажь, он все одно смердеть не перестанет. Так и тут. Вижу, ходит чернее тучи и на меня косо поглядывает. Кажись, злобу свою перенес с того парняги на меня. А может, обоих замышляет при случае сжить со свету. Только будто присмирел: ровно перед грозой. Ладно, думаю, как-нибудь перехитрю волка.

Одной ночью тихонько спустился с высокой сопки, где Безносый устроил привал, и — ходу!

Должно быть, верст семь крюку дал, чтобы только с золоторотцами не встретиться.

Так что бы ты думал? Отомстил гад по-своему. Не мытьем, так катаньем.

Трудно сказать, как начинается пожар в тайге. То ли беглый забыл костер затоптать, то ли от жары затлел торф. Кто знает. А тут дело было рук Безносого.

Только просыпаюсь раз на заре — чую: тянет горячим дымом. Вскакиваю, смотрю: меж кустов пламя вьется: Бегу в сторону, а там кипит и брызжет смола на деревьях. И такой жарищей полыхает — одежда задымилась. Пока метался туда-сюда — заволокло все дымом. С треском запрыгало по вершинам огромное пламя. Куда деваться? Благо, что волк показал дорогу. Порскнул он назад, только плеск вблизи раздался. Ну, думаю, значит, вода недалече. Я туда. И в самом деле болото. Сунул свою палку — как будто дно есть, а дальше — кто знает. На всякий случай остановился по горло в гнилой воде. Стою, не шелохнусь, словно пень какой, а вокруг все гудит, воет, стреляет. Где-то над головой мечется стая ошалевших птиц, ослепил бедняжек дым, пламя, видать, опалило их перья. Одна свихрилась мне прямо на голову. Сидит, крепко вцепившись лапами в волосы, и только жалостно попискивает.

Вдруг смотрю: против меня — медвежья морда. Косится кровавыми глазами Топтыгин на пламя, а меня будто и не замечает.

Вот так оба и стоим по горло в воде. Медведь только ушами беспокойно пошевеливает, а у меня заместо шапки на башке сова не сова, тетерь не тетерь, не знаю, что за птичье отродье — видеть-то не вижу, а пугать не хочется. Пусть сидит. Чай и крылатой кикиморе жить хочется. А вокруг воды бесится, пляшет, верещит дьявольское пламя, жаром так и пышет. Вот-вот, кажется, зенки лопнут. Зажмурился. Да слава богу, что ветер задул в другую сторону, иначе задохся бы я.

Только к вечеру вылез из своей ванны. А пройти нет возможности: горяча земля, кое-где еще угли тлеют, пни дымятся. А у меня от голода живот сводит. Смотрю на медведя. Соблазн. Ведь запас мяса на все лето! Нечем только стрельнуть, да веришь, и жалко как-то убивать. А он вроде б понимает, замычал, мотнул башкой и с шумом полез из воды, большой, косматый, весь облепленный тиной. Вылез, понюхал воздух, потом остывший пепел и осторожно побрел своей дорогой, отдергивая то одну, то другую лапу от земли.

Тут я смекнул: ведь он как бы указчиком дороги может стать. Двинулся за ним, но так, чтоб он меня не замечал. Довел это он меня до речуги, бултыхнулся и поплыл быстрее собаки. Куда мне за ним угнаться! Побрел я берегом, да из сил выбился. Остановился, стал удить рыбу, — был при мне крючок-самоделка да кусок суровой нитки. Наловил в тот день на червя немного рыбы, испек ее в углях и дальше заковылял.

Так началась моя вторая жизнь в тайге.

Горько вспоминать, как я тогда бился за свою жизнь! Но шел, хотя конца пути нет и нет. Кажется, Урал — за тридевять земель лежит. А дорога день ото дня все хуже и хуже. Повернул на юг. Если, думаю, до железной дороги не добреду, авось укроюсь у бурятов, стану у них батраком, только бы не выдавали, только бы куском хлеба не обошли.

Но и десятой части пути не проделал, как догнала быстроногая сибирская зима, Выгнала меня на тракт. Думал у людей добрых подработать каравай хлеба да круг замороженных щей.

А тут такая пурга поднялась, — выморозила она меня до последней жилочки. Чую только, где-то дымом понесло. Жилье, значит. Не помню, как дополз до него.

В глазах белый свет мутится, ног под собой не чувствую. А только пригляделся лучше — вижу: не жилье это, а этап, будь он трижды проклят! Сбился я с пути. Но сил больше нет. Доплелся к солдатам: берите, говорю, служивые. Сам вот объявился, только дайте душу согреть у вашего огня. Главный-то жандарм смеется. "А, говорит, иди, иди. Таких мы с охотой принимаем, но, чтобы не повадно другим было, сейчас на поучение и потеху всем новеньким арестантам березовую баню устроим. Согреешься!" И приказал бить меня без передыха. Потеха эта продолжалась уже не помню сколько, от боли-то потерял всякое сознание…

— Какая же это потеха — бить человека?!

— Тебе чудно, дико, добрый мой Алексей Степаныч, — ты-то человек, а они — хуже зверей. Ну, да бог их рассудит. Потом надели на меня кандалы и сволокли сюда, как мешок с костями. Теперь моя песенка спета. Сволокут снова в постылый рудник, и там уж, видно, помру, как помирали до меня тысячи горемык. Но верь: до последней минуты буду помнить о тебе и всей душой желать тебе, как самому себе, воли, счастья, жизни…

Они не спали всю ночь, перешептываясь.

Утром их разлучили.

Несчастному, измученному Сухохвостову даже не дали отлежаться и полубольного повезли в кандалах в каторжную тюрьму.

Позже погнали и Бахчанова на жительство в глухую деревеньку. Там ютилась маленькая колония ссыльных. Занимались они охотой, рыболовством. Тем же стал заниматься и Бахчанов, чтобы не пропасть с голоду, в особенности после перенесенной болезни, сильно изнурившей его. Снова потянулись долгие месяцы отчаянной борьбы за существование и упорных надежд на побег.

Так прошли второй и третий год. Ссылка засосала бы и на четвертый, если бы он поддался ей. Вот почему Бахчанов начал действовать, едва лишь убедился в том, что во многих случаях жандармы даром едят казенный хлеб. А это лило воду на мельницу смельчаков, совершающих побеги. Бахчанов тщательно изучал обстоятельства этих счастливых побегов, а потом и сам стал исподволь терпеливо разрабатывать план будущего побега, с той тщательностью, с какой командир разрабатывает план боевой операции. В этом плане им учитывались и маршрут, и природа, и помощь местного населения, и возможные препятствия. Бежать он решил в конце зимы, полагая использовать санный путь вдоль русла замерзшей реки. Колония ссыльных обещала оказать содействие, вплоть до подготовки проходного свидетельства на чужое имя.

Однажды Бахчанову приснился широкий, могучий ледовый простор реки Лены. Над нею вихрилась поземка. Звеня колокольчиком, неслась тройка. За ямщика был он, Бахчанов. Впереди черная бесконечная мгла. Нигде в ночи ни огонька. Только на синем небе играют величественные яркие сполохи. С каждым мгновением от них делается все светлее, и вот уже вокруг не ночь, а яркий, теплый, солнечный день, и вся местность вокруг чудодейственно меняется. Вместо сибирской реки — знакомые берега Невы, Троицкий мост с пешеходами, старинный фонарь со стрелой, щитом и мечами. Звенят конки, слышится знакомый заводской гудок. Бахчанов проснулся и, рассмеявшись, подумал: "А вдруг сон в руку?!"

Глава семнадцатая ДОМОЙ

Он отлично понимал, как трудно совершить побег, тем более зимой. Нужны были и деньги, и запас продовольствия, и средства передвижения, и теплая одежда, а также паспорт, позволяющий пользоваться известной свободой передвижения.

Возникающие препятствия могли и храброго человека заставить призадуматься, а уж чуть слабодушного — и вовсе опустить руки. Да и сам Бахчанов не решался пуститься на авось, "по-сухохвостовски", зная, что в таком деле, как организация побега, один в поле не воин. Тут нужна помощь верных товарищей, сочувствующих людей. Недаром в народе сложена пословица: "С миру по нитке — голому рубашка".

Вот эту самую "рубашку" и шили товарищи Бахчанова, тоже ссыльные и тоже его единомышленники. Уступив ему первенство побега, они стали тайно готовить побег. Собрали пусть небольшую, но на первых порах очень нужную сумму денег, добыли паспорт, правда, несколько сомнительный, приобрели у якутов в соседнем наслеге меховую одежду.

Очень беспокоила мысль о самом выезде из деревушки. В ней стражники и их негласные помощники денно и нощно следили за ссыльными. По этой причине сколько-нибудь продолжительная и не разрешенная начальством отлучка могла вызвать подозрение, тревогу, переполох и погоню.

Отлучаться из деревни можно было только с ведома исправника. Некоторые ссыльные, желая по какой-нибудь неотложной причине посетить город или дальнее селение, подавали о том прошение и получали проходное свидетельство с правом временной отлучки.

Бахчанова мало устраивала перспектива уехать из деревни на день-два, на расстояние в сто — сто пятьдесят верст от нее. Расстояния эти, по сибирским масштабам, считались крайне небольшими. Урядник или нарочные, посланные им, всегда имели возможность, проверки ради, убедиться в местонахождении своего пленника. Но даже если бы они и не сделали этого, срок такой отлучки был очень невелик. За это время беглец не мог далеко уйти.

Однако иного выхода не было, и Бахчанов решил подать прошение. Выбор свой он остановил на одном из дальних улусов, где жил мастер по вязке рыбачьих сетей.

В прошении он писал, что намеревается заняться рыболовством и должен приобрести сети.

Толчком же к быстрому осуществлению задуманного побега послужил такой случай.

У одного охотника якута заболел отец. Как водится, молодой охотник, верный обычаям своих предков, пригласил шамана. Тот явился обвешанный бубенцами, амулетами и рысьими хвостами.

Но сколько шаман ни бил колотушкой в бубен, сколько ни кружился и ни выкрикивал замогильным голосом заклинаний, больному лучше не становилось: он страдал от лихорадки и задыхался от кашля. Отчаявшийся молодой охотник ходил вокруг чума сам не свой и не знал, чем еще помочь отцу. В это время мимо пробегал на лыжах Бахчанов. Увидев знакомого якута, он остановился и, узнав про беду, тотчас прошел в чум и приветствовал старика. Бахчанов, конечно, не владел познаниями врача, но условия жизни в ссылке, где люди лишены врачебной помощи, заставляли его думать о самопомощи. Он всегда пользовался удобным случаем для сбора тех лекарственных трав, целебное действие которых было известно ему по его давней работе в аптечном складе. Если у старого якута бронхит, то, пожалуй, ничего плохого не будет в том, чтобы напоить больного горячим чаем с малиной, поставить на грудь горчичник и дать настой, облегчающий кашель.

Бахчанов обещал привезти свою "аптеку" и в тот же день выполнил обещание.

Дня через три старому якуту настолько полегчало, что он сел и стал деловито беседовать с сыном о разных хозяйственных делах семьи.

Когда на пятый день Бахчанов заглянул в наслег, у старого якута совещались звероловы о предстоящем выезде на охоту. Сородичи выздоровевшего старика сидели вокруг камелька и покуривали длинные трубки. Тут были опытные ловцы серебристых соболей, черно-бурых лисиц, белоснежных горностаев, охотники, ходившие на медведей. Сын старого якута обрадовался Бахчанову и тотчас дал ему место возле огня. О, если бы только добрый русский друг мог поверить, как ему все здесь благодарны! Звероловы дружелюбно улыбались и кивали в знак одобрения. Но чем можно отблагодарить доброго русского друга, пусть он скажет.

Бахчанов отрицательно покачал головой:

— Ничем. Будем хранить друг о друге добрую память.

Тогда выздоровевший старик сказал что-то своему сыну, и тот спросил Бахчанова: не хотел бы добрый русский друг принять участие в их большой охоте? Она будет происходить далеко отсюда, в таежных углах, за Алданом. Туда все звероловы выедут на своих быстроходных и выносливых оленях. Там охотники добыли бы много ценных мехов и часть из них подарили бы своему русскому другу.

Бахчанов вежливо отклонил и эту честь. Нет, он не может. Начальство никого не пускает из деревушки.

Старик поник головой. Начальство в его глазах являлось непреоборимой силой. Но сын старика неуверенно заметил, что начальство могло бы разрешить, если только пообещать ему дорогую пушнину.

На это Бахчанов ничего не ответил. Он пожелал доброго здоровья всем присутствующим и, выйдя из юрты, стал прилаживать к ногам лыжи.

Молодой якут вышел его проводить…

Через два дня пришла от исправника бумага. Бахчанову разрешалась двухдневная поездка за сетями. И он поехал с одним из ссыльных. Это как раз совпало с часом выезда звероловов на охоту. Два стражника стояли у порога своих бревенчатых изб и долго смотрели, как розвальни с ссыльными покатили с горы в падь, как потом снова поднялись на холм и оттуда поползли на север.

Прошло два дня. Бахчанов не вернулся. Морозы стояли такие жестокие, что по ночам из тайги доносился сильный треск стволов. В такой холод нелегко приехать в срок. Стражники прождали еще три дня, не решаясь высунуть носа из своих жарко натопленных изб. А вскоре выяснилось, что поднадзорный, оставив розвальни на попечение спутника, тайком принял участие в охоте якутов.

В действительности же он использовал эту охоту, чтобы на несравненных бегунах полярных равнин — оленях, впряженных в легкие нарты, домчаться к берегам широкой Лены. То был единственно удобный санный путь к югу, к далекой железной дороге.

И вот теперь возок, впряженный в тройку коней, несся как метеор по ледовому настилу могучей реки. Ямщик настегивал то коренную, то пристяжных, — надо было поспеть к очередному стану засветло.

Вокруг все было наполнено зимней тишиной. Солнце светило с дивного лазурного неба необычайно ярко, хотя и не грело; радостный блеск его дробился на миллионы разноцветных искр, трепещущих в сугробах, в глыбах вывороченного голубоватого льда, в инее, опушившем береговые ели и сосны. Мороз захватывал дыхание. У лошадей приходилось довольно часто вынимать целые сосульки из ноздрей. Подымись ветер — не было бы возможности выдержать езду на таком холоде. Но в воздухе стояло полное безветрие; на деревьях ни одна веточка не шевелилась. В этой тишине только снег поскрипывал под полозьями. Ничто больше не нарушало зачарованного морозного затишья.

В одном месте ямщик на минутку-другую остановил лошадей, чтобы поправить постромки и упряжь. Бахчанов вышел из возка и прошелся по скрипучему снегу. Дремучая непроходимая тайга подступала к самому берегу и овевала тонким ароматом хвои. Тесным сомкнутым строем стражей-великанов стояли ряды запорошенных елей, как бы заявляя: "Нет тут ходу человеку. Не пустим".

Бахчанов качнул одну низко свесившуюся мохнатую лапу ели — в воздухе заискрились падающие снежинки.

Вдруг вправо, чуть в глубине ельника, что-то щелкнуло раз-другой, точно кто-то ножницами перерезал что-то твердое. Бахчанов поднял голову и замер от веселого удивления. На одной из дальних елок, сплошь обвешанных спелыми шишками, деловито копошилась маленькая стайка проголодавшихся ярко-красных птичек. Своими неуклюжими, загнутыми и крестообразными клювами они напоминали попугаев. Бахчанов вспомнил, что таких птиц он встречал еще в Петербурге, только не на воле, а в клетках, на птичьем рынке. Как же не узнать?! Да ведь это клесты! Живое украшение хвойного леса.

Было забавно смотреть, как тот или другой румяный катышок, повиснув вниз головой, ловко вылущивает из откусанной шишки лакомые семена или, зажав в лапках шишку, вспархивает вместе с нею с одной ветки на другую.

Ямщик гикнул, взмахнул варежкой — и вся стайка с испуганным щебетанием порскнула в глубину леса.

— Эх, зря вспугнул, брат! — сказал Бахчанов.

— Пора ехать, ваша милость. Гляньте, как быстро садится солнышко, — заметил ямщик, взбираясь на облучок.

Лошади побежали дальше. Лена в этих местах раздвигала свое русло до полутора верст в ширину. Тройка катила по-прежнему близко от берега, высокого, гористого, причудливо заросшего лиственницами…

К вечеру в стан, где перепрягали лошадей, неожиданно нагрянул усатый урядник с двумя стражниками.

— Встать! Предъявить вид на жительство! — рявкнул он пропитым голосом и зазвенел развешанными медалями на груди новенького своего тулупа.

Поведя мутными, с похмелья, глазами, урядник направился прямо к Бахчанову.

"Вот оно — первое испытание", — подумал тот с тревогой и не торопясь стал доставать свой сомнительный вид на жительство.

Урядник ошарашил первым же своим вопросом:

— С какой тюрьмы бежал?

— Еду в Олекминск, — поправил Бахчанов, стараясь сохранить внешнее спокойствие.

— Врё! А где же паспорт?

— Вот, пожалуйста.

Бегло взглянув на бумагу, урядник пренебрежительным жестом вернул ее Бахчанову:

— Фальшивый!

— То есть как это?! — пробормотал Бахчанов и тут же с горечью подумал: "Кажется, ухнул мой побег".

— А так. Фальшивый — и все. Думаешь, мы слепые, не видим, не разбираемся. Ты кто? — ткнул он пальцем в следующего пассажира, подстриженного "под горшок".

— Мы кто? — переспросил, побледнев, пассажир. — Мы торговец из Киренска.

— Фамилия? Я ведь там всех купцов наперечет знаю.

— Пасмуркин, Аггей Гаврилыч…

— Врешь. Такой фамилии не бывает.

Губы задрожали у перепуганного купца.

— Помилуйте, господин начальник… Небесами клянусь…

— Небес не касайся. Они не про твою честь. Где вид?

— Вид? Вот-с, — засуетился купец, подобострастно подавая развернутую бумагу.

— Краденая! — категорически изрек урядник.

Купец из Киренска зашатался:

— Не верите? Ваше благородие, не верите? Тогда вот-с, — он судорожным движением извлек из кармана еще какую-то бумагу: — выписки из метрического… Выданная причтом осьмнадцатого мая шестьдесят осьмого года… Все-с в аккурате… Звание восприемников… печать… подписи…

Урядник покосился на выписку:

— Что печать? Что подписи? Все фальшивое. Поди, жиганул с каторги.

Немея от ужаса, киренский обыватель только разевал рот, как рыба, выброшенная на берег. А урядник, постегивая плеткой по высоким своим валенкам, победоносно похаживал от окна к двери и обратно.

— Все вы спиртоносы, варнаки и грабители. Сколько таких я переловил на этой дороге, только одному начальству известно!

И вдруг повернулся к третьему путешественнику, якуту с перевязанной рукой, тоже ожидавшему вместе с купцом перекладных.

— Что у тебя с рукой, гужеед?

— Сломай рюка, мой ездить Иркутс больницу, — пролепетал тот, здоровой рукой протягивая вчетверо свернутую бумагу.

Урядник даже и не взглянул на нее:

— Обман. Не верю. Сознайся, ракоед, что придумал…

Якут со сломанной рукой совершенно растерялся и больше не нашел что сказать в свое оправдание. Он только смотрел на свернутую бумагу с недоумением.

Урядник многозначительно кивнул стражникам:

— Выдь!

Те вышли. Но далеко не ушли, а продолжали стоять по ту сторону двери.

— Вот што, острожная публика, — продолжал самодур, усаживаясь на лавку и кладя одну ногу на другую: — Я могу всех вас немедля посадить в каталажку, а могу и отпустить. Только сами разумейте: без склону никакая речка не потечет. Подносите по четвертному — и дело с концом. Я вас не видел, и вы меня тоже…

Купец из Киренска застонал, но привычным жестом сунул руку в карман. Якут опустил голову и смотрел в тяжком размышлении на свои торбаса.

— Постойте-ка, — сказал властным тоном Бахчанов, сообразив, что происходит. — Объясните, урядник, свои беззаконные действия. Вы как говорите с публикой? Да знаете ли вы, голубчик, что будет вам за такое самоуправство? Как ваша фамилия? Кто ваш прямой начальник?

Урядник невольно поднялся, но наглости не сбавил:

— Ты шапку сыми, когда с начальством говоришь…

— Шапку снимают, когда в нее горох насыпают, — насмешливо заметил Бахчанов. — И потрудитесь, голубчик, не "тыкать". Это первое мое требование. Второе: сейчас же, немедленно, представьте нас по начальству. И с протоколом. За что и как задержаны. Копию я непременно отошлю его превосходительству Петру Петровичу Фердыщенко. Пусть-ка он полюбуется, что у него за чины разбойничают на ленской магистрали, как они тут оскорбляют должностных лиц. Я самолично протелеграфирую в Санкт-Петербург по надлежащей инстанции. Я этого так не оставлю. — Он толкнул дверь. — Эй, ямщик, узнай сейчас же: подпоручик Сукоренко приехал или нет? Я ожидаю его с минуты на минуту.

И, вынув записную книжку, стал что-то быстро писать в ней карандашом. Наступило напряженное молчание.

Урядник, по-видимому, был захвачен врасплох таким непредвиденным оборотом дел. Ах, черт побери! Кажется, на сей раз обычный номер не прошел. Получается скандал. Что делать? По-видимому, этот бородач в дохе — один из тех чинуш, которые изредка бродят по линии, как голодные собаки, и ждут подношений от подчиненных. Дьявол разберет, кто он таков, на лбу-то не написано, но уж понятно: такой — "в связях". Придется бить отбой. Однако как неудобно унижаться при этих ракоедах! И он махнул рукой на якута и купца:

— Выдь оба. Сейчас разберемся…

Те покорно вышли за дверь. Отступление урядник начал издалека.

— Вот же служба, холера ее бери, — вздохнул он с сокрушенным видом и передвинул свою папаху с одного уха на другое. — Столько тут шляется продувного народа! Из-за него легко и честному человеку пострадать.

— И вы всегда так поступаете? — строгим тоном спрашивал Бахчанов, продолжая что-то писать в записной книжке. — Каждого объявляете продувной бестией и в том числе чиновников его превосходительства?

— Бывают ошибки, ваше благородие. Что поделать. Ведь по этой дороге то туда, то сюда валом валят уголовно наказуемые. Вот, к примеру, на прошлой неделе, в этом самом стане, мне двое — бух в ноги! "Верна-а, господин урядник, каемся, беглые мы и паспорта чужие. Берите, вяжите".

— И тоже за взятку отпустили преступников? Это так-то вы, голубчик, службу нашему государь-императору несете?!

Бахчанов сделал какой-то энергичный росчерк в книжке. Урядник изменился в лице:

— Семь лет верой и правдой. Потом награды…

— Ничего не значит! Только на прошлой неделе его превосходительство Петр Петрович Фердыщенко разжаловал трех исправников, а семнадцать урядников перевел на Камчатку. Вам понятно, голубчик, за что?

Уряднику, конечно, было понятно, тем более что это слово "голубчик" произносилось таким зловещим тоном, какой приходилось слышать только в устах рассерженного начальства.

— Но я же не знал… что вы… — лепетал он, изрядно струхнув.

— И знать вам не положено! — повысил голос Бахчанов, расхаживая взад и вперед. — Во всем этом безобразии разберется следователь Петра Петровича — коллежский асессор господин Тьмутараканов!

— У меня жена… дети, вашскобродие. Явите милость, — заскулил урядник, чающий сейчас одного: поскорее развязаться с этим "проклятым чинушей", несомненно шпионившим за чинами полиции на ленской магистрали, — и ради чего? Ради того, чтобы самому схватить куш с подчиненных.

А "чинуша" еще больше входил в раж, еще больше "свирепел".

— По гроб жизни своей запомните, несчастный, — гремел он, — что его превосходительство каленым железом берется выжечь в крае разбой и взятку!

— Дурость с похмелья нашла, вашскобродие… Голова кругом идет… Замордуешься, бегая-то день-деньской по долгу службы…

— За взятками бегаете, урядник, а не по делу!

— Не один я такой, вашскобродие. В нашем крае все берут…

"Распекающее лицо" всплеснул руками и выкатил на урядника глаза.

— Что значит все?! — вскричал он. — По-вашему, голубчик, выходит, что даже сам его превосходительство господин Фердыщенко и тот… Нет, это страшно подумать! Какое тяжкое обвинение, какая дерзость! И от кого?! От простого урядника! А тут генерал, сенатор! Вы пьяны, голубчик. Ступайте проспитесь и тогда являйтесь на мои глаза!

Урядник не заставил повторять приказание. Он пулей вылетел из стана, увлекая за собой молчаливых своих подчиненных… Конечно, не задержался и Бахчанов…

Еще в Олекминске он заметил какое-то странно суетливое поведение жандармов, как будто спешно снаряжающихся в путь. В предвидении возможной погони он решил как можно скорее и дальше уйти на юг, к Витиму, поэтому поторапливал ямщика, объяснив ему, что хочет поспеть на торги мехами.

На одном из станов, перепрягая лошадей, ямщик, по-видимому, кому-то выболтал цель путешествия своего седока. Не успел беглец обогреться, как к нему подсел круглобородый человек в лисьей шубе и после обмена несколькими малозначительными фразами, обычными для попутчиков, заговорил вкрадчиво-предупреждающим тоном. Да, и он тоже скупает меха у здешних звероловов. Хорошим скупщикам есть смысл заранее договориться между собой. Но стоит ли баловать каналий? Цену за шкурку соболя, горностая или даже простой белки нужно давать самую жесткую, И притом отнюдь не деньгами.

Узнав от Бахчанова, что тот "совсем недавно промышляет пушниной", скупщик заметил:

— Э, сударь мой. Ваш брат по своей малоопытности только набивает цену. Я же этого стараюсь никогда не делать и не делаю. Более того, опытные купцы этим канальям и денег не показывают.

Он вынул из кармана шубы горсть дешевой мишуры: разноцветные стеклянные пуговицы, бусы, карманные зеркальца, медные колечки, серьги.

— Таким добром запаслись?

Бахчанов кивнул.

— Это хорошо, — заметил скупщик, — здешний народ такие безделушки ценит.

И, рассмеявшись, добавил:

— А вот главного не везу. Такая, знаете ли, неприятность: ящик со спиртом у меня еще в дороге выпал, и все бутылки вдребезги…

Бахчанов понял, что этот в лисьей шубе — один из тех скупщиков, кто, как волк, рыщет по становищам звероловов; опаивая их и скупая у них дорогие меха за бесценок.

Чем дальше, тем подозрительнее вел себя этот скупщик. То настаивал, что завтра может быть буран и поэтому нужно ехать без всякого отдыха, то заявлял, что сейчас, пожалуй, задаст на двадцать часов "храповицкого", то выходил на дорогу и всматривался в речную даль: не едет ли кто еще?

— Боюсь, что столько наберется пассажиров — и лошадей не хватит! — говорил он. А некоторое время спустя поинтересовался: на большую ли сумму рассчитывает Бахчанов скупить меха?

Когда на этот вопрос не было дано ясного ответа, "лисья шуба" сказал:

— Для нас самым лучшим явилась бы покупка лошади. Имея собственные средства передвижения, можно было бы объехать улусы и без всяких ямщиков добраться до Иркутска.

Когда это соображение было встречено без восторга, скупщик о чем-то пошептался с ямщиком и сел пить чай. При этом он молча и угрюмо посматривал на своего вероятного попутчика.

"Да скупщик ли он? — думал Бахчанов. — Что-то неохота мне с ним ехать".

Вдруг "лисья шуба" встал и заявил: он едет немедленно. Он опасается, что другие скупщики перехватят товар и тогда сиди с носом.

Когда были поданы лошади, он не пригласил Бахчанова разделить с ним путь, а только сказал: "Встретимся в Витиме" — и, кажется, остался доволен тем, что попутчик не выказал особого желания ехать немедленно.

Засиживаться здесь Бахчанов не думал и немного позже с другим ямщиком отправился в путь.

Верст через пятнадцать хорошей езды он заметил далеко позади себя две тройки. Они мчались вдоль правого берега с необыкновенной скоростью.

Суета жандармов в Олекминске, подозрительное поведение скупщика — все это заставило Бахчанова насторожиться. "Уж не погоня ли?" — подумал он. Тройки быстро приближались. Очевидно, у людей, нагоняющих Бахчанова, были более резвые кони. В том, что случайные спутники и нагонят и перегонят его, не было ничего опасного. Другое дело: кто нагонял? Если это стражники, тогда, конечно, надо поскорее скрыться из их глаз.

Ямщик лихо уверял седока, что никому в жизни своей еще не давал себя обогнать.

Вздымая за собой вихрь снежной пыли, лошади неудержимо понеслись вперед.

Те две тройки нисколько не отставали. "Эх, плохо дело! И в самом деле погоня", — решил Бахчанов.

Ямщик, видя, что его седоку очень нравится езда "наперегонки", и рассчитывая на чаевые, все больше входил в азарт, настегивая то коренную, то пристяжных.

Вдруг резкий толчок качнул Бахчанова, послышался хруп и треск льда, громко заржала лошадь, и сани беспомощно заерзали на одном месте. Коренная лошадь провалилась чуть ли не по самое брюхо в тройной ряд тонкой и острой, как стекло, наледи.

Бахчанов и ямщик бросились поднимать жалобно заржавшую лошадь. Это им не сразу удалось. В попытках выбраться на раскатанную поверхность, лошадь била пораненными ногами по груде шуршащих осколков льда, невольно увлекая за собой и пристяжных. Пришлось спешно распрягать.

Тут как раз их и нагнали задние тройки.

В одних санях оказался почтарь с почтой, в других на облучке сидел вооруженный стражник, а в кузове — закутавшийся в новенькую доху жандармский офицер. Почтарь, увидев, как Бахчанов с ямщиком помогают лошади выбраться из наледи, сочувственно покачал головой:

— Эка, в западню вас занесло.

— И не говори, — с досадой произнес ямщик. Под кем лед трещит, а под нами ломится.

— Бережись и ты, — сказал почтарь своему ямщику. Тот чмокнул, взмахнул вожжами, и лошади побежали дальше.

Жандармский офицер вылез из саней и, подойдя к Бахчанову, спросил, что случилось. При этом он так пристально посмотрел своими немигающими блеклыми глазами в бородатое лицо Бахчанова, что тому сразу стало ясно: заданный вопрос только предлог.

— Вы из Якутска едете? — небрежным тоном спросил жандарм.

— Нет, из Олекминска:

— И много вам еще ехать?

— Нет. Тороплюсь в Киренск, на пушную ярмарку.

— А сумеете добраться на ваших инвалидах?

— Ямщик говорит, что ехать можно…

— Смотрите. А то перебирайтесь ко мне… Разговаривая, жандармский офицер по-прежнему не сводил своих немигающих глаз с лица Бахчанова, как бы изучая его или что-то припоминая. Бахчанов заметил, что и стражник не спускает с него глаз. Потом ямщик бодрым голосом сказал Бахчанову:

— Готово. Можно садиться.

— Ну, адье. Всех благ, — произнес офицер и вернулся к своим саням.

Когда он усаживался в кузов, стражник едваслышно произнес:

— Не тот, ваше благородие…

Офицер одним движением обындевелых бровей заставил его замолчать и взяться за вожжи. Тройка двинулась вперед.

Ямщик тоже пустил своих лошадей. Коренная, на этот раз став пристяжной, прихрамывала, ей пришлось позволить сначала идти шагом, но потом, когда она разошлась, ямщик пустил всех трех рысью.

У самого стана они нагнали длинный обоз с рыбой, но офицера со стражником не увидели.

Только под Витимом обстоятельствам угодно было столкнуть Бахчанова с этим офицером. В ожидании смены лошадей Бахчанов прошел в поселок, чтобы там купить себе немного хлеба. И там он увидел тройку, едущую в обратном направлении, то есть к Олекминску. На облучке сидел тот самый стражник с винтовкой, а в кузове жандармский офицер в дохе. И не один. Рядом с ним знакомая фигура, знакомое, круглобородое лицо… скупщика. Грустно улыбаясь, этот человек растерянно смотрел по сторонам каким-то невидящим взглядом, и только внимательный глаз мог заметить у него на руках плохо прикрытые дохой кандалы. Бахчанов в смятении остановился.

— Что это? — спросил он торговца хлебом и показал глазами на удаляющуюся тройку.

— Как "что"? Ссыльный. Говорят, бежал из Якутска, да, вишь, далеко не убег. Ямщик выдал…

Чем дальше, тем уже становилось русло могучей Лены. Стиснутая надвинувшимися с обеих сторон береговыми утесами, или, как их называли, "щеками", река прорезала себе путь в самой толще хребта. Передовыми дозорными, высланными черной угрюмой тайгой, высоко стояли над белеющей рекой огромные вековые красавцы кедры.

Уже в Верхоленске Бахчанов почувствовал, что морозы стали слабеть. В полдень он ощущал на лице первую ласковую теплоту солнечного луча. Путь к Ангаре беглец проделал по тракту, пользуясь попутными крестьянскими обозами. Вспоминая разговоры товарищей по ссылке о частых провалах на больших станциях, он решил не доезжать до Иркутска, а свернуть на одну из ближайших к этому городу маленьких станций. И когда услыхал долгожданный железный грохот поезда и увидел над ельником клубившийся паровозный дым, от радости даже запел. Однако все средства уже вышли, а дорога предстояла еще длинная. Пришлось снять с плеч спасительную доху и задешево продать ее буряту, чтобы на полученные деньги купить билет до Красноярска, где была первая явка.


На полдороге к Нижнеудинску какой-то малый в чуйке и высоких болотных сапогах стал утверждать, что будто бы на станции никому из пассажиров не разрешат выйти из вагонов, пока не будет произведен повальный обыск.

Сон покинул Бахчанова. "Верить слуху или нет? — размышлял он. — Не распущен ли этот слух самой полицией для того, чтобы пассажиры, имевшие основание избегать встречи с ней, выдали себя неосторожным действием: например, попыткой соскочить с поезда еще до того, как он прибудет в Нижнеудинск?"

За окнами начинала выть налетевшая пурга, и все равно некуда было деваться. Бахчанов лежал на верхней полке и нервно позевывал.

Из-за снежных заносов поезд трижды останавливался и прибыл в Нижнеудинск с запозданием.

На станции никого не обыскивали, хотя суеты среди жандармских чинов было немало. Оказывается, ожидался проезд высокопоставленного лица, и администрация обеспечивала почетную встречу сатрапу.

В Канске Бахчанов заметил, что жандармы проверяют документы у выходящих пассажиров. Он принял меры предосторожности: оставил поезд в двадцати пяти верстах от Красноярска и пошел по шпалам. Кругом лежали снега, а лазурное небо по-прежнему было без единого облачка.

Пройдя с десяток верст, Бахчанов почувствовал сильный голод. Но ни еды, ни денег у него уже не было. И вокруг одна глушь. Не отдыхая, побрел дальше, а потом поднял голову и был несказанно изумлен, увидев вдали, в огненных лучах заходящего солнца, красивый незнакомый город. Можно было отчетливо различить крыши побеленных каменных домов, шпили, зубчатые стены. На крутогорье стояла толпа людей, по-видимому собравшихся на сход. Еще дальше белело развешанное белье. А величественная колоннада возвышалась над городом, как древнегреческий акрополь.

Бахчанов не верил своим глазам. Он протирал их снова глядел и снова странное видение стояло перед ним. Он прошел еще некоторое расстояние в безотчетном желании приблизиться к фантастической картине, загадочно возникшей перед ним.

Но в это время солнце зашло за лес, и все нежданным образом переменилось. Хорошенько вглядевшись, он убедился, что никаких шпилей впереди нет, а это просто остроконечные пихты, серо-серебристая кора которых издали показалась стеной, побеленной известью. И нет никаких покатых крыш, крепостных зубцов и белья, всюду еловый лес, мохнатые ветви, обвешанные дремучим бородатым лишайником. И нет никакой толпы людей. На крутогорье сидела большая стая нахохлившихся ворон. Соборная колоннада, словно по волшебству, превратилась в ряды прямоствольных величественных кедров…

"Миражей на севере не бывает, но тогда что же могло произойти с моими глазами? — недоумевал Бахчанов. — Неужели тому причиной усталость, бессонница, голод и разыгравшееся воображение? А может, закатные лучи солнца и краски смешанного леса создали причудливый оптический обман?"

Как бы там ни было, но усталость удвоилась, когда впереди опять потянулась все та же бесконечная глушь.

Перезябнув в своем куцем тулупчике, он постучался в будку путевого сторожа. Старичок с хитроватыми глазами впустил путника и поставил перед ним чайник и миску с горячими пельменями.

— Ты куда же, раб божий, стопы свои направляешь?

— В город, на работу наниматься, дедушка.

— Трудненько поверить, мил-человек, трудненько. Да ты ешь, пей, не смотри на меня. А только скажу тебе: вот побожись, паря, што ты не беглый, все равно не поверю, хоть худа вашему брату и не делаю, потому — сам таким был, а как срок вышел, так и остался тут доживать свой век.

Бахчанов перестал есть и только растерянно смотрел на ложку. А старичок подбодрял:

— Да ты не смущайся, ешь себе. Я-то ведь отчего так говорю? А оттого, што привык в одиночестве думать вслух. Вот и выходит: што на уме, то и на языке…

Бахчанов снова принялся за пельмени, вкуснее которых, ему сейчас казалось, он еще ничего не ел. А старичок напутствовал:

— На третью версту отсюда подойдут платформы с песком. Взберись, мил-человек, на одну из них, ляг плашмя, штоб неприметен был. Стерпишь холод — доедешь до самого батюшки Енисея…

Прощаясь, Бахчанов благодарил гостеприимного старичка за хлеб-соль и добрый совет.

Иззябший, с закоченевшими руками, он наконец добрался до берега богатырской реки, скованной еще льдом. Над берегом вились дымы Красноярска.

Рабочие из депо дали беглецу приют, после чего он вновь двинулся в путь и благополучно доехал до Екатеринбурга, имея в кармане новый паспорт.

Сибирские морозы остались позади. За пасмурным Уралом уже валил мокрый снег, а на раскисших деревенских дорогах расхаживали белоносые грачи — вестники наступившей весенней оттепели…

Часть вторая

Глава первая НА БЕРЕГУ ПСКОВЫ

Поздним апрельским утром 1900 года по затуманенным улицам Пскова шел широкоплечий человек в брезентовом пальто и смазных сапогах. Поравнявшись с парикмахерской, он в раздумье приостановился, провел рукой по своей большой русой бороде. Что, если бороду убрать? Пожалуй, вернешь украденные ею десять — пятнадцать лет. Впрочем, человеку, объявленному самодержавием вне закона, принимать свой прежний облик не следует. Он ведь теперь не Алексей Бахчанов, а, как значится в паспорте, Старообрядцев, мещанин города Углича. И приехал в Псков не для партийной работы, а в поисках заработка.

"Приехал!" Человек горько усмехнулся. Разве можно назвать поездкой многонедельные мытарства, которые пришлось испытать ему во время побега из ссылки?

Впрочем, все это уже осталось далеко позади. Теперь надо иметь в виду новые трудности и, быть может, более сложные опасности. Ему хотелось верить, что с ними справиться будет много легче; ведь за эти годы он окреп, возмужал, закалился, приобрел некоторый опыт и окончательно посвятил свою жизнь рабочему движению.

Сейчас Бахчанова заботило одно: как наладить утерянные связи с друзьями-единомышленниками?

Еще в ссылке он узнал, что Иван Васильевич на воле; но где, в каком месте необъятной страны, — неизвестно. При разобщенности социал-демократических организаций трудно было разыскать соратника, жившего нелегально, да еще под чужим именем.

Оставалась надежда на адреса, полученные от красноярских нелегалов.

И вдруг, о счастье! На явочной квартире в Казани Бахчанов узнает, что в Пскове проживает, в числе поднадзорных, товарищ, высланный из Петербурга за участие в "Союзе борьбы". Этот товарищ имеет явочную квартиру, связан с иногородними социал-демократами и… Да чего тут думать! Скорей, скорей в Псков.

В Нижнем, на вокзале, Бахчанов повстречался с одним из участников "Союза борьбы", с питерским товарищем Савелием.

— Ты какими судьбами здесь? — обрадованно спросил Бахчанов.

— Да так вот… Сослан был в Яренск, а теперь возвращаюсь к родным на поправку в деревню. Со мной попутчик до Нижнего, товарищ Радин.

Бахчанов впервые слышал эту фамилию. Савелий пояснил:

— Леонид Петрович Радин — один из талантливых учеников нашего знаменитого химика Менделеева, народоволец, ставший затем социал-демократом. Он тоже отбывал ссылку в Яренске. До Нижнего мы ехали вместе, а теперь вот разъедемся. Но если ты ничего не слыхал о Радине, так слышал его песню:

Смело, товарищи, в ногу…
— Ну как же! — воскликнул Бахчанов. — Это одна из самых любимых.

— А знаешь ли, что эта песня написана им в одиночной камере Таганской тюрьмы? Он сочинил не только текст, но и боевой мотив…

И Савелий рассказал, что Радин был арестован года четыре тому назад с деятелями только что организованного московского "Рабочего союза". Отсидев год в одиночке, Радин полубольным был сослан в Вятскую губернию в город Яренск, где окончательно потерял здоровье.

Убедившись в том, что Радин уже более не страшен самодержавным порядкам, царские власти "милостиво" разрешили ему переехать в Ялту.

И вот в душном накуренном зале третьего класса, в ожидании поезда, сидел на продавленной корзине человек в черном пальто, с желтым и худым лицом, как бы утонувшим в громадной черной бороде с проседью.

Бахчанов снял перед этим человеком шапку и поклонился ему:

— Низкий поклон вам, Леонид Петрович, за вашу мужественную песню!

Радин поднял на говорившего печальные глаза, когда-то сверкавшие огнем молодости и энергии, и тоже снял шапку.

До второго звонка они немного поговорили, прежде чем расстаться. Сейчас Радин больше толковал о теплом море, о благоуханном воздухе юга. Спрашивал Бахчанова: не бывал ли он в тех краях? Чувствовалось, что больной старается поддержать в себе очень скользкую надежду если не на исцеление, так хоть на некоторое отдаление неизбежного конца. Бахчанов не рассеивал этих иллюзий.

Но смерть уже шла по пятам славного солдата революции и, как потом выяснилось, настигла его у самой Ялты…

* * *
Дорога от Нижнего показалась бы Бахчанову мучительно долгой, если бы не картины природы, овеянной животворным дыханием весны.

Из окна поезда видно было, как на могучем волжском просторе дыбятся отколовшиеся ледовые плиты, как медленно они поворачиваются по течению реки, громоздятся друг на друга и, сверкая на солнце, плывут белыми медлительными караванами. Дальние леса уже скинули с себя зимние одежды и теперь стояли черной обнаженной стеной. Только в безлюдных полях еще лежали островки пожелтевшего снега, насквозь промоченного водой, да в низинах бежали резвые ручейки. Мимо мелькали серые деревушки, черные огороды, колодезные журавли. Проселочные дороги были залиты нескончаемыми синеватыми лужами. И сколько раз в этом непроходимом разливе встречались телеги с убогой поклажей, за которыми тащились усталые этапники в рваных зипунах и густо облепленных грязью лаптях. Понурые конвоиры в мокрых солдатских шинелях плелись вслед за всеми, держа как попало на плечах винтовки.

На полустанках и коротеньких остановках Бахчанов выходил в тамбур, с упоением вдыхал всей грудью первые ароматы бесконечных просторов и с радостью вслушивался в журчащие трели невидимых жаворонков. Он был несказанно тронут и радостно удивлен, когда на одном из полустанков крестьянские ребятишки кинули ему букетик голубой перелески.

— Ловите, дяденька!

Но вот наступает желанный миг. Беглец выходит в Пскове и месит ногами дорожную грязь Застенной улицы. Обильно каплет вода с крыш. Нестерпимо ярко блестит в нежной синеве солнце. В свежем сыром воздухе благоухают клейкие почки бесчисленных тополей и берез. На деревьях, омытых первыми дождями, ликующе щебечут птицы. Со всех старинных звонниц несется колокольный перезвон.

В городе престольный праздник. По сему случаю принарядились купчихи, а "фараоны", выглядывающие подобно цепным псам из постовых будок, надели на свои грязные ручищи белые стираные перчатки.

"Старообрядцев" разыскивает неподалеку от развалин древних стен нужный дом и стучится в дверь одной квартиры.

Женщина, открывшая дверь Бахчанову, удивленно смотрит на него.

— У вас жил фельдшер Духов? — спрашивает он.

— Кто вам сказал? — настораживается хозяйка.

— От вашего знакомого Казанцева я слышал, — продолжает Бахчанов, глядя ей в лицо.

— Которого же Казанцева? — переспрашивает женщина и шире приоткрывает дверь.

— Да того самого, что писал вам заказное письмо.

Условный пароль окончательно рассеивает остатки сомнения, и гость тотчас же приглашается в дом.

— Трудновато узнать меня, — говорит Бахчанов, проводя рукой по бороде.

В комнате на него отчужденно смотрят две девочки.

— Люда, Женя, принесите посуду! — распоряжается хозяйка квартиры и озадаченно спрашивает Бахчанова: — А в самом деле, где же мы встречались?

— На Третьей роте у Ванеева. Припоминаете?

— У Ванеева?! Да, да, теперь узнаю! Помню, тюк бумаги вы откуда-то с Васильевского принесли в самый ливень.

— А чтобы бумага не расползлась, я ее пиджаком, — рассмеялся Бахчанов.

— А сами до нитки промокли… Но как вы изменились! Я даже не сразу признала вас.

Разговорились. Первый вопрос, конечно, о Владимире Ильиче. Счастливое стечение обстоятельств: оказывается, он тоже в псковских краях, здесь, в городе.

— Владимир Ильич здесь?! В Пскове?! А как к нему пройти?

Молодая женщина улыбнулась:

— Это так легко не делается. За каждым его шагом следят. Ведь он тоже в поднадзорных. Могу только сказать, что по приезде он жил немного у нас, потом на Великолуцкой, близ церкви Василия на Горке, а теперь переехал оттуда на другую улицу.

— А все-таки как бы мне его повидать?

— Для этого есть единственный путь: вам нужно зайти к шести часам в городскую библиотеку. Это на Петропавловской, дом семь. Там, в читальном зале, увидите сидящего над всякими статистическими выписками человека довольно приметной наружности., Волосы у него курчавые, сам смуглый, как гвинеец. Это местный земский статистик Сербин Вадим Никифорович, человек безусловно нам преданный. Скажете ему тихо: "Перелет птиц", — и он поймет, кто перед ним и кем послан.

Время до шести вечера показалось Бахчанову необыкновенно долгим. Он исходил полгорода, чтобы как-нибудь скоротать свой невольный досуг.

В читальном зале Бахчанов сколько ни глядел по сторонам, "гвинейца" нигде не видел. Тогда он спустился в курилку. Здесь люди, покуривая, вели громкий разговор о голубях. И эту совершенно невинную тему горячо поддерживал не кто иной, как именно тот человек, приметы которого были точно описаны хозяйкой квартиры.

Чтобы не вызвать лишнего к себе подозрения, Бахчанов стоял поодаль, некоторое время приглядываясь к собеседникам "гвинейца".

Затем, подойдя к ним, он тоже принял участие в общем разговоре. Он скоро понял, что "гвинеец" и его собеседники — люди, не случайно встретившиеся здесь и не случайно заведшие беседу на "голубиную" тему. Если городская библиотека — место встречи поднадзорных и неподнадзорных революционеров, то, ясное дело, эти встречи не должны возбуждать подозрения у рыскающих здесь же полицейских шпионов.

И Бахчанов стал поддерживать спор о повадках голубей.

Только на улице он открылся "гвинейцу". Очень разговорчивый и многословный относительно всяких "голубиных" тем, Вадим Никифорович оказался малоречивым, едва беседа коснулась дел партийных.

— Работы — целый океан, — сказал он, — об этом поговорим особо. Что касается ваших средств к жизни, — уладим. Застревать же вам здесь, в Пскове, не рекомендую. Что? Хотите остаться?

И, уловив в глазах Бахчанова выражение просьбы, пояснил:

— Голубь вы мой, да в вашем положении нужно быть теперь не трижды, а четырежды осторожным. Надо только понять, что сегодня представляет собой Псков. Сюда сейчас ведут все дороги подлинных революционеров, поскольку здесь обосновался центр революционной социал-демократической мысли — наш Ульянов. И охранка это прекрасно знает. Ока, проклятущая, бдительно смотрит за всеми.

— А все же… Как мне повидать Владимира Ильича?

— Что ж, надо подумать. Во всяком случае, обещаю устроить. Но чур: конспирация и конспирация. Для отвода глаз, не в меру любопытных, прежде всего зайдем к одному моему хорошему знакомому. Это псаломщик Троицкого собора. Он, как и я, любит голубей. У меня дутыши, а у него, видите ли, турманы и сизари. Условимся: вы страстный любитель голубиной канители. Вы станете торговаться за пару белых голубков. Я, конечно, не уступлю, потому что ужасный скопидом и скряга. Вы будете тоже не из щедрых…

По дороге к Троицкому собору "гвинеец" рассказывал, что статистическое земское бюро Пскова стало сейчас той удобной осью, вокруг которой группируется поднадзорная братия.

В среде поднадзорных было немало бывших народовольцев, легальных марксистов, а также настоящих революционеров.

— Пребывание здесь Владимира Ильича просто праздник для всей социал-демократической колонии Пскова, — рассказывал Сербин. — Я бы даже сказал, для всей той части интеллигенции, которая недовольна царским режимом. Впрочем, находятся среди нее и такие, которые не радуются приезду нашего учителя, — это либеральные молодчики. Им, конечно, не по душе беспощадная революционная принципиальность Ильича.

Он потащил Бахчанова на высокий холм, украшенный древним Троицким собором.

С высоты валов псковского кремля Бахчанов смотрел на льдины, плывшие по Великой, на береговые ее башни, на луга и поля Завеличья, на тесно прижавшиеся друг к другу строения города.

А "гвинеец" завел пустую беседу с подошедшим к нему псаломщиком об особенностях благовеста Преображенского собора Спасо-Мирожского монастыря и Косьмы-Демьяновской церкви. Своими познаниями и тонкими замечаниями в этой области он вызвал полное одобрение со стороны жандармского унтер-офицера, непрошенно принявшего участие в беседе.

В конце концов расстались, и "гвинеец" нанял извозчика.

— Ну, а теперь, голубь мой, из тех же конспиративных соображений давайте петлять. Сначала поедем, потехи ради, на журфикс к местной мадам Сталь, Анне Ивановне Тушковой, или, как здесь ее называют остряки, Анне Иоанновне.

По дороге он разъяснил, что Тушкова — богатая вдова, пользующаяся личным благорасположением одного влиятельного лица в Петербурге. Это обстоятельство позволяет ей слыть "свободомыслящей". Она охотно предоставляет свой салон для званых четвергов. При этом нисколько не гнушается и поднадзорными, поскольку среди них есть и "светила" петербургской интеллигенции.

— А как смотрит на эти четверги здешняя полиция?

— Смиренно. Вроде соблюдает нейтралитет, — засмеялся Сербин. — Такова сила таинственных связей мадам Тушковой. Кстати, благопристойная причина сегодняшнего "четверга" — разговор о подворной статистической карточке. Это единственная пока легальная возможность для нашего брата встретиться с более или менее значительным кругом нужных для нас лиц к переговорить о деле. Едемте.

Бахчанову теперь было все равно. Он устал, и ему хотелось посидеть в тепле.

Он был представлен хозяйке дома как представитель "глубокой провинции", где тоже "теплится неугасимый огонь общественной мысли", как витиевато сказал Сербин Тушковой. Толстая, рослая, с величественным выражением на самодовольном и лунообразном лице, она действительно оправдывала прозвище, пущенное по ее адресу.

Бахчанов был рад поскорее избавиться от церемокии знакомств и с удовольствием бухнулся в мягкое кресло.

Рядом сидели какие-то незнакомые люди, покуривали, беседовали.

Его поразила та сравнительная непринужденность, с какой здесь шли разговоры о политике, точнее — по истории политики. Было ли это следствием большого числа поднадзорных, положение которых способствовало их смелости ("мокрому ведь дождь не страшено), или в самом деле дом Тушковой был застрахован от любопытства двуногих ищеек, — неизвестно.

Хозяйка дома представила нового гостя:

— Петр Евгеньевич Солов…

Много уплыло воды с тех пор, как Бахчанов встречался с этим человеком, а Солов как будто бы не изменился внешне: все тот же холодный взгляд свысока, все те же барские манеры, разве только в одежде его было что-то "заграничное".

— Это и понятно, — говорил Сербии, — ведь сей либеральствующий молодчик залетел к нам проездом из Западной Европы. Причем один из наших остряков успел мне шепнуть, что Солов ищет богатую невесту, чтобы поправить пошатнувшиеся дела своего родителя. "Анна Иоанновна", конечно, немолода, но, учитывая ее движимую и недвижимую собственность…

— Вы думаете, что…

Сербин с полуслова понял его вопрос и только иронически усмехнулся.

"Интересно знать, — думал Бахчанов, с неприязнью наблюдая за артистическими жестами Солова, — узнал бы он меня, если бы я напомнил ему о блинах за Невской заставой? Вряд ли. Ведь это было так давно, и потом — что ему за дело до какого-то безымянного практика социал-демократического движения? Тем лучше. Отдохнем, подремлем, пока "барин" краснобайствует".

Подавляя зевоту, Бахчанов начал было поудобнее устраиваться в своем кресле, как вдруг обратил внимание на соседа справа, лохматого человека в пенсне. Он сидел, вытянув длинные ноги в рыжих: штиблетах, и, слегка заикаясь, рассказывал что-то о жирондистском вожде Верньо.

— Да, господа, — говорил он, — такому оратору можно только позавидовать. Красноречие его, по словам историка Ламартина, было даже не искусством, а самой природой. Но, к сожалению, его характер был ниже его ума.

— Но можно ли жирондистам отказать в мужестве на эшафоте, Юлий Осипович? — спросил сидевший напротив рассказчика собеседник, похожий на купца.

Бахчанов, убаюканный монотонной речью рассказчика и теплом комнаты, закрыл глаза: ему захотелось подремать вот так, сидя в удобном кресле.

Он не помнил, сколько времени находился в дремотном состоянии. И только легкое прикосновение руки Сербина мигом вернуло его к действительности. Кругом, в густых клубах табачного дыма, кипел какой-то шумный разговор, а "гвинеец" тихо проговорил:

— Пора.

Уже на улице, зябко кутаясь в свое брезентовое пальто, Бахчанов спросил:

— А кто это возле меня так жарко отстаивал жирондистов и умалял роль якобинцев?

— Разве не знаете? Это бывшие участники центральной группы петербургского "Союза борьбы". Один — Мартов, он тут проездом из Сибири в Полтаву, а второй — Потресов.

— Мартов — это тот, который рассказывал о вожде жирондистов?

— Да, тот.

— И тоже хочет видеть Владимира Ильича?

— Да уж кто упустит такую возможность!

— А куда мы сейчас направляемся? Разве не к нему?

— Плыви, мой челн, по воле волн, куда влечет тебя судьба! — засмеялся Сербин, подхватывая Бахчанова под руку. — Сейчас ко мне. Ужинать, отдыхать. А завтра, чуть свет, на одну явочную квартиру.

* * *
До рассвета, казалось, было еще далеко, и небо все горело в ярких звездах, когда они вышли из дому.

Улицы Пскова тонули в промозглой тьме. Редкие керосиновые фонари едва освещали дорогу. Чтобы не попасть в поле зрения зорких квартальных или бодрствующих дворников, нарочно держались более темной стороны. Сербин ориентировался в сумерках, как сова.

— Осторожнее, тут яма! — говорил он, поддерживая Бахчанова под руку, или: — Не оступитесь, здесь канава!

Из конспиративных соображений он повел своего спутника не прямо к цели, а несколько отклонясь в сторону.

В постепенно редеющих сумерках стали видны ряды полудеревенских домишек.

— Петровский посад! — пояснил Вадим Никифорович. — Прибавим шагу.

На колокольнях ударили к заутрене. На улочках показались первые фигуры богомолок.

— Теперь выйдем к самой Пскове и вдоль берега доберемся до особняка Бочкаревой. Для конспиративных свиданий место распрекрасное.

Звезды поблекли и забрезжил настоящий рассвет, когда Бахчанов со своим спутником спустились к реке Пскове. Она была узка и неглубока, но звенела и бурлила среди валунов и камней, щедро разбросанных по всему ее извилистому руслу. Слева на крутом обрыве находилось кладбище. Справа расстилалась заречная низменность, с редко разбросанными там и сям избами, деревянной церквушкой и далекими полями, теряющимися в сивой предутренней дымке. Впереди тянулась узкая кайма вязкого травянистого берега, местами залитого водой.

В одном месте Сербин приостановился и посмотрел на сапоги Бахчанова, залепленные грязью:

— Не протекли?

— Я их еще в Сибири выварил в сале, — отвечал Бахчанов, чувствуя, однако, сырость в левом сапоге.

Через некоторое время Сербин сказал:

— Теперь поднимемся наверх, к переулочку. Конечно, Ильичу уже кое-кто дал знать о нас, и можно быть уверенным, что он-то не пропустит ни одного залетевшего сюда "голубя".

Тропинка повела их наискось от берегового обрыва, окаймленного несколькими ивами, к одноэтажному дому.

— Номер шесть, — сказал Вадим Никифорович, — он нам и нужен.

Поднявшись на заселенную сторону берега, Бахчанов оглянулся. Слева стоял двухэтажный оштукатуренный жилой дом; в глубине узенького переулочка — еще один дом с белой трубой, дальше высился деревянный куполок какой-то древнерусской церквушки. Вправо — отчетливо вырисовывалась старинная башня, и теперь Бахчанов разглядел ее.

Было тихо, светло, но еще безлюдно. Вадим Никифорович подошел к крайнему окну, изнутри занавешенному тюлевой занавеской, и побарабанил по стеклу. По-видимому, столь ранний визит обитателям домика был не в диковинку, и они, надо думать, всегда были наготове. Почти тотчас же звякнул крюк и дверь приоткрылась…

* * *
Бахчанов осматривал незатейливое убранство комнаты и не знал, куда положить свою шапку — на стул или на приземистый, с пестрой обивкой, диван.

— Ну вот и конспиративная квартира, — сказал Сербин. — Ильич тут не живет, жилище его на Архангельской. Но располагайтесь, голубь мой, как у себя дома. Я же пойду на улицу. Надо его встретить, предупредить, что все в порядке, и затем, на всякий случай, подежурить на улице…

Владимир Ильич вошел в комнату быстро, стремительно. Пальто его было распахнуто, шапка чуть сдвинута назад. По-видимому, энергичная ходьба согрела его.

Бахчанов стоял перед ним в несколько растерянной позе.

Владимир Ильич весело блеснул острыми глазами и шутливо воскликнул:

— Нашего полку прибыло, прибыло! Ну, здравствуйте, пропащая душа, тысячу лет вам здоровья! А иные ведь хоронить вас собрались. Был, говорят, человек — и нет его. Растаял, яко воск!

Он сжал Бахчанова обеими руками, поцеловал его и усадил на стул:

— Жду я каждого из вас, батенька мой, как манны небесной. В наше время проклятого разброда и отступничества каждый испытанный соратник по партии очень дорог нашему общему делу. А я, признаюсь, жаден очень на людей. Собираю их, можно сказать, по песчиночке. Хочется, чтобы жила и процветала наша партийная семья на радость рабочему классу, на страх всем нашим врагам. Не так ли, Алексей Степанович?

— Именно так, Владимир Ильич, — пробормотал Бахчанов, растроганный этой встречей.

А Ильич уже говорил о своих планах, выношенных еще в ссылке и касавшихся организации общерусской политической газеты. Он полагал издавать ее за границей, потому что в России "охранка завалит на второй же месяц".

— А знаете, какой эпиграф для газеты решили мы взять? "Из искры возгорится пламя". Откуда это? Ну-кось?

Прищурив правый глаз, он, улыбаясь, смотрел на Бахчанова:

— Не помните?

— Увы, Владимир Ильич. Я не читал, — признался Бахчанов.

— Тогда объясню. Это взято из знаменитого ответа декабриста Одоевского Пушкину. Чудесные строфы. Я их помню с детства.

Он на мгновение прикрыл ладонью глаза и вдруг, подняв голову, с новым, еще более просветленным выражением на лице, произнес:

Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли.
К мечам рванулись наши руки,
Но лишь оковы обрели.
Но будь покоен, бард: цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
Наш скорбный труд не пропадет,
Из искры возгорится пламя…
Кто-то стукнул в двери.

— Да, да, войдите, — громко сказал Владимир Ильич.

Пожилая женщина внесла самовар.

— Спасибо, спасибо, — сказал Владимир Ильич и, когда ока вышла, обратился к Бахчанову:

— Сколько в Сибири выпивали стаканов чая? Я так много. Но где же товарищ Вадим?

Он подошел к окну, толкнул форточку, выглянул во двор.

Утро было уже в разгаре. Солнце проникло целым пучком своих ослепительных лучей в окна комнаты и сверкало на меди начищенного самовара. На берегу звенели голоса играющих детей, и откуда-то доносилась перекличка петухов.

— Как вам нравится Псков, Алексей Степанович? В нем и его окрестностях есть, видимо, немало красивых мест. А какой сейчас по-весеннему чистый воздух! Так и тянет ins Gru: ne, на лоно природы. — И, улыбнувшись, Владимир Ильич сказал, что начал тут брать уроки немецкого языка у одного здешнего немца, поскольку приходится готовиться к предстоящей заграничной жизни: без знания разговорного иностранного языка на чужбине не обойтись.

Отойдя от окна, он добавил:

— Были тут у меня гости, — он саркастически рассмеялся. — Струве с Туганом. Ряженые под марксистов столпы либерализма. Струве предлагал свою помощь в постановке "Искры". Уверял, что очень сочувствует нам. Разумеется, не из любви к революционным социал-демократам. Где ему! Он-то не меньше нашего знает, что будущее расставит нас по разным сторонам баррикады. Словом, это политикан и пройдоха. Тем не менее мы на материальную помощь согласились. Отчего же? Компромисс по тактическим соображениям. В переводе на народный язык — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Но мы поставили железным условием: никакой сдачи наших идейных позиций, нашей независимости и самостоятельности. И, чтобы не было неясности и двусмысленности, я тут же, в присутствии Мартова и Арсеньева,[2] огласил проект заявления редакции "Искры". Кстати, познакомьтесь с ним, а я посмотрю товарища Вадима, куда же он запропастился.

Владимир Ильич вынул из бокового кармана небольшую тоненькую тетрадь с исписанными страницами и тотчас же вышел.

Бахчанов стал читать.

В проекте ясно была определена ближайшая цель рабочего движения — свергнуть самодержавие, названо средство борьбы — единая централизованная партия и намечена первая задача — создание общерусской политической газеты.

— Так что вы думаете насчет декларации нашей будущей газеты, товарищ Алексей? — раздался голос Владимира Ильича, вернувшегося в комнату.

— Она мне ясна, Владимир Ильич.

— Нет, вы подумайте, что творят "экономисты" — эти копеечные реформаторы в нашем старом, добром рабочем Питере! Они вышибают из рабочих организаций всех последовательных революционеров. Как прикажете поступать с такими господами?

— Да их самих пора бы вышибить оттуда!

— Вот именно пора! — Владимир Ильич заложил обе руки за спину, прошелся из угла в угол и, как бы приняв окончательное решение, добавил: — Мне сначала представлялось за лучшее направить вас в текстильные районы, но там справится Грач.[3] Вас же целесообразнее командировать в Питер. Поедете?

— Жду ваших распоряжений, Владимир Ильич.

— Вот и отлично. Товарищ Вадим снабдит вас на дорогу хотя бы малой толикой денег (мы ведь все ужасно страдаем от безденежья) и укажет некоторые уцелевшие явки. Знаю, в Питере вам первое время будет архитрудно. Черкнул бы старым друзьям пару строк, но, увы, где-то они теперь?

— Не беспокойтесь обо мне, Владимир Ильич. Как-нибудь выкручусь…

— Вот это-то "как-нибудь" меня и волнует, дорогой Алексей Степанович.

За чаем вспомнили некоторых товарищей. Сколько произошло перемен в жизни каждого из них! Тот томится в ссылке, этот эмигрировал за границу, третий из-за болезни отошел от дел партии, ну, а четвертый по-прежнему продолжает служить верой и правдой рабочему классу, несмотря на тяжкие невзгоды, какими так богата жизнь подвижника революционного подполья.

Как обрадовался Бахчанов, узнав от Владимира Ильича, что сюда, в Псков, недавно залетел старый друг Иван Васильевич Бабушкин! Со свойственной ему энергией Иван Васильевич наладил в Екатеринославе партийную работу. К сожалению, провокаторы навели на его след жандармерию, и плохо пришлось бы старому другу, не сумей он вовремя оттуда уехать.

С грустью поведал Владимир Ильич о последних днях жизни другого своего соратника и товарища, тоже ветерана петербургского "Союза борьбы", Анатолия Александровича Ванеева, умершего в сибирской ссылке. Этого человека Бахчанов знал и потому весть о его кончине встретил с душевной болью.

Спросил он и о судьбе своей учительницы из Смоленской вечерне-воскресной школы за Невской заставой.

— Надежда Константиновна отбывала ссылку вместе со мной в Шушенском, — рассказывал Владимир Ильич, — а сейчас находится в Уфе под гласным надзором. Хотела переехать сюда в Псков, но департамент полиции отказал. Придется самому туда заглянуть.

— А разрешат?

— Попытка не пытка. А быть там необходимо. Надежда Константиновна хворает.

— Тогда я очень прошу вас, Владимир Ильич, передать ей мой глубокий поклон и самое сердечное пожелание доброго здоровья.

— Непременно передам. Кстати, Надежда Константиновна хорошо помнит вас и рассказывала, как вы помогали ей во время питерской стачки.

Бахчанов в смущении улыбнулся:

— Один ли я? Нас тогда было много, Владимир Ильич.

— А сейчас разве мало? Напротив.

И, подвигая Бахчанову тарелку с бутербродами, Владимир Ильич пояснил свою мысль. Да, передовых рабочих, тянущихся к знанию, к социализму, стало несравненно больше. Среди них есть и настоящие герои. Они, несмотря на отупляющий каторжный труд на фабрике, упорно занимаются самообразованием и вырастают в "рабочую интеллигенцию".

В эти минуты свидания с милым, простым и мудрым человеком, на плечи которого судьба возлагала великое бремя собирания невиданной еще на Руси рати, Бахчанову вспомнился один сибирский эпизод.

Во вьюжную погоду маленькая кучка ссыльных хоронила умершего своего товарища. Среди плоской унылой равнины, только кое-где обозначенной отдельными низкорослыми березками, была вырыта могила и в нее опустили гроб. Едва успели засыпать его твердыми комьями мерзлой земли, как усилившаяся вьюга все занесла снегом. Через несколько минут уже невозможно было отыскать могилу. В мутном свистящем воздухе только бешено кружился снег.

Тогда стражник, тоже принимавший участие в похоронах, сказал:

— Вот жил ваш человек, бунтовал-бунтовал, и без толку сгинул. Ничего он не добился, никого не удивил, и самого его забудут, точно и не жил такой. Стоило же лезть на рожон! Лучше бы тихонько пахал себе землю в своей Рязанской губернии.

На это один из друзей покойного, угрюмый больной человек, поседевший в долголетней ссылке, заметил:

— Если бы таких, как он, не было на Руси, — какими бы надеждами жил наш несчастный народ? Но вот же есть такие безымянные апостолы. Всю свою короткую жизнь они посвящают тому, что неустанно призывают всех честных людей поддерживать и раздувать огонь великой надежды. Общими усилиями когда-нибудь раздуется такое пламя, что, вспыхнув, оно сожжет дотла то, с чем мы боролись.

Бахчанов хорошо помнил, что тогда эти слова произвели большое впечатление на его товарищей и воодушевили даже тех, кто как-то "закисал" в тягостной обстановке ссылки.

Сейчас, глядя на плотную подвижную фигуру Владимира Ильича, залитую лучами весеннего солнца. Бахчанов подумал:

"Он тоже раздувает пламя, и, пожалуй, настойчивее всех нас, вместе взятых, быть может оттого, что ему лучше, чем кому-либо, видно грядущее".

— Купил я открытку с видом на старый Псков, — сказал Владимир Ильич, подвигая к себе чернильницу и берясь за перо, — пошлю к моим в Подольск. Вас не затрудню просьбой опустить ее на вокзале?

— Любое поручение, Владимир Ильич, выполню с радостью!

И вот перо быстро побежало по оборотной стороне открытки:

"Дорогая мамочка!.."

Стукнула дверь, и вошел Сербин.

— Владимир Ильич, к вам приехали товарищи из Варшавы. Сергей ведет их сюда.

— Очень хорошо. Желанные гости. Я ведь им писал.

И, обернувшись к Бахчанову, с явным удовольствием:

— Прибывает нашего полку, прибывает, товарищ Алексей. Что еще я хотел вам сказать? Да! Материал для "Искры" самосильно организуйте. И непременно корреспонденции от рабочих. А теперь пейте с товарищем Вадимом чай, пока я побеседую с моими варшавянами…

Наступал вечер, когда Бахчанов возвращался в город, к вокзалу. Несколько раз он оглядывался, как бы стараясь сохранить в памяти этот тихий уголок древнего русского города, где довелось видеться и говорить с человеком, благородному делу которого хотелось служить всю жизнь, до последнего вздоха…

Глава вторая СТРАННЫЙ СОСЕД

Вот и питерское пасмурное небо, застланное дымом заводских труб, сквозь который тускло блестит позолота на богатырской шапке Исаакия. Бахчанов брел по знакомым улицам. Они воскрешали в памяти картины пережитого. На оживленной набережной он, облокотясь на гранитный парапет, как и встарь, залюбовался ледоходом. По всему величественному речному раздолью плыли, кружась, крупные и мелкие льдины. Все это белое видение исчезнувшей зимы хрустело, звенело, шипело и по ходу своего торжественного движения к взморью дробилось и таяло в мутной воде. Когда заморосило, он поехал за Невскую заставу.

Здесь все как бы застыло, ничто не изменилось, будто остановилось и само время. Те же одряхлевшие хибарки, облупленные кабаки, непросыхающая грязь старинного тракта. За кирпичными стенами старого завода обычный шум, лязг и стук. У дырявых закопченных заборов, кажется, все те же кучи слежавшейся гари. В ушах — эхо басистой сирены мелкого буксиришки, быть может затертого ледовым крошевом. И по-прежнему у заводских ворот толпятся алчные торговки, поджидая, когда выйдут усталые и голодные труженики подкрепить свои силы копеечным борщом или солеными огурцами.

Надо восстановить связи с руководящими товарищами, и Бахчанов стучится в дверь явочной квартиры с дощечкой "Зубной врач". Звякает цепь, щелкает замок. В щель осторожно выглядывает чья-то взъерошенная голова.

— Вам кого?

— Это вы просили прислать слесаря?

Еще в Красноярске ему объяснили, что на такой парольный вопрос "свой" человек должен воскликнуть: "Ах, да! Починить бормашину? Пожалуйста!"

Но вместо ожидаемого ответа слышится раздраженное:

— Шляются тут всякие! — и дверь захлопывается.

Бахчанов отправился на одну из былых квартир "бородатого студента". В подвале, где когда-то жил Промыслов, ютился сапожник — "Починка дамской обуви". Однако узнать о предыдущем жильце ему не удалось.

Толкнувшись столь же безуспешно еще в две явочные квартиры, Бахчанов присел от усталости на тумбу. "Да, — думал он, — здорово опустошена питерская организация", — и вдруг решил проехать к дому Тани и осторожно разузнать, что же случилось с ней. Ведь сколько он ни писал из ссылки, ответа почему-то не было. Либо Таню выслали, либо она твердо решила забыть того, кто так неожиданно вторгся в ее печальноразмеренную жизнь, заставил некоторое время жить мечтами и потом жестоко разочаровал. Но разве он виноват?

Продуваемый сырым ветром, Бахчанов сгорбившись стоял на углу хорошо знакомой улочки и вызывал из памяти дорогие его сердцу воспоминания. Сюда, вот по той темной лестничке, бывало, легко взбегал он к любимой. Вот в то окно она часто выглядывала, поджидая его…

Из дома вышла молочница. Бахчанов за углом догнал ее. Женщина оказалась словоохотливой. Да, она много месяцев носит сюда молоко. Как же, как же — она всех там знает. Портной, чиновник, старуха пенсионерка…

— А Чайнины разве там не живут?

Молочница просияла:

— Татьяна Егоровна? Ну как же не знать! Скоро после смерти стариков молодые выехали куда-то на Гороховую.

Бахчанов обомлел:

— Татьяна… Таня замужем?

— Ага. За Сергей Кирилловичем Лузалковым. Я Наташеньке ихней полгода сливки носила.

— Сергей Кириллович, — бормотал, побледнев, Бахчанов. — Сергей Кириллович…

— Музыкант, — подсказала молочница. — А вы кто, сродственничек им или просто так?

— Должок за ними остался, — едва выдохнул Бахчанов и, не помня себя, рванулся куда глаза глядят. Сердце бешено колотилось, а из головы не выходила горькая, как отрава, мысль о Танином замужестве. "Как могло все это случиться? — в отчаянии спрашивал он себя, сам теряясь в догадках и предположениях. — Неужели годы разлуки выветрили из ее сердца все, что напоминало обо мне? Да любила ли она? Может, мне только казалось? И что ее толкнуло к этому тихоне Лузалкову? Она не могла полюбить его. Расчету тоже нет места. Это на нее не похоже. И не могла онапредпочесть сильному чувству жалость. Скорей всего тут сыграл свою роль страх, подлый, вездесущий страх. Как бы там ни было, а Татьяна изменила". И мысль об этом приводила Бахчанова в ярость. Кажется, будь Таня сейчас здесь, он сказал бы ей много обидных слов.

Но ее не было. Не было рядом и такого друга, кому бы он мог излить свою душу. Один, один. Хоть рыдай, рычи, бейся головой об стену. Нервы взвинчены, издерганы неволей. Он теперь легко раздражался, и, видимо, нужно время, чтобы вновь вернулось былое душевное равновесие. А как хотелось побыть среди хороших друзей, способных понять его. Где же сейчас найти их и куда пойти?

Настал вечер. Сеял холодный мелкий дождь. В туманных сумерках бледными молочными пятнами вспыхивали газовые фонари. Цокали копытами рысаки. Не зная, где придется приклонить на ночь голову, Бахчанов зашел обогреться в трактир. Там все звенело от разухабистого цыганского хора.

Мысли о Тане и здесь не оставили Бахчанова. Ему хотелось знать: почему она так поступила? Может быть, потому, что, напуганная судьбой своего брата, жила все время с оглядкой, робко, в действительности мечтая лишь о мещанском счастье?!

В безотчетном желании найти хоть какое-то объяснение поступку любимой, он попытался убедить себя в том, что если у нее и в самом деле иссякли прежние чувства, она, быть может, вправе была поступить так, как поступила. Ведь насильно мил не будешь.

И все же, рассуждая подобным образом, он не мог примириться с Таниным поступком и очень страдал, думая о ней.

Какой-то пьяный в чуйке и смазных сапогах перегнулся через столик и, постукивая стаканом о бутылку, прохрипел:

— Чего задумался, мил человек? Пей, напивайся, веселее жить будешь.

К Бахчанову подлетел половой с грязной салфеткой под мышкой.

— Угодно вашей милости водочки?

— Чаю, дружок, горячего чаю.

Половой пренебрежительно скривил плоское лицо и, ничего не сказав, надолго улетел в дальний угол трактира, где кутила пьяная компания.

Так и не дождавшись чая, сам забыв о нем, Бахчанов в глубоком раздумье машинально поднялся и вышел на холодную и мокрую улицу. Тут к нему подошла цыганка с ребенком на руках и заскулила:

— Дай, ясноглазый, ручку, и я скажу, что ждет тебя, сумного, на белом свете и какая голубка-зазноба кручинится по тебе.

Бахчанов хмуро глянул на заплаканное и забрызганное дождевой пылью личико ребенка и подал цыганке гривенник:

— Не надо мне твоего гаданья, а вот малыша покормила бы чем-нибудь…

Дождь продолжал засевать размокшие и залитые черными лужами мостовые. Промозглая сырость донимала Бахчанова, и он, чтобы согреться, все убыстрял шаги, уходя в глухие и малолюдные кварталы.

Заночевать пришлось в захудалой гостинице, больше, впрочем, воюя с клопами, чем отдыхая. Проснулся он утром разбитый, с головной болью. В дверь стучался номерной:

— Господин Старообрядцев, паспорт для прописки…

Бахчанов не хотел оставлять полиции свой след.

— Я сегодня уезжаю, — ответил он и тут же подумал: "Нет, так жить нельзя. Нужно отыскать хоть Водометова".

Одевшись, он направился в адресный стол. В справочном окошечке ему дали адрес. "Жив курилка!" — обрадовался Бахчанов.

Но, вместо частного жилища, он нашел по указанному адресу унылое здание казенной больницы. Нерешительно прошел в контору.

— …Фома Исаевич Водометов? Есть такой. Пятьдесят один год, безработный, лежит в пятой палате второго корпуса…

Тусклая палата с тесным рядом железных коек, запотевшие окна, тяжелый запах карболки, измученные, желтые лица больных… Среди них одно, едва узнаваемое лицо.

— Здравствуй, Фома Исаич, — тихо сказал Бахчанов и присел на краешек табурета. Водометов резко приподнялся на локте, с каким-то испугом вглядываясь в бородатое лицо Бахчанова:

— А вы… кто?

— Алексей, сын Степана, просил меня передать вам поклон…

Водометов схватил Бахчанова за руку:

— Ляксей, ты?! Друг! Ангел сущий! До гроба запомню…

— Ну, ну, не волнуйся…

— Ведь один я, как перст. Как собака бездомная. Все забыли. Видно, так уж водится. В радости сыщут, в горести забудут. А вот ты не забыл. Ты как друг… От сердца…

Горячие слезы больного падали на руку Бахчанова, Вытирая их шершавой ладонью, Водометов сбивчиво рассказывал:

— Ведь с тех самых пор одна маета… Перебивался кое-как. А все больше безработным. Потом подточило. Слышь, Ляксеюшка… Подточило, говорю. Воспаление легких, да и в печенках какая-то хвороба… Так и не скопил себе на ногу-то, на искусственную. А с этой культяпой разве куда примут?.. Вот полегчает, выпишусь — и в Ясную Поляну, к графу Толстому… хоть пешком…

— Зачем тебе туда?

— А куда же?.. К чуриковцам, что ли?.. У Толстого, у того хоть смысл найдешь…

— Значит, смысла своей жизни ищешь?

— Жизни всех, Ляксей, всех, — поправил Водометов. — Весь народ изверился, так вот…

— А что с твоим прошением к царю?

Водометов раздраженно махнул рукой:

— Ну ее к бесу с этой канителью!

— А все же?

— Да ничего. Заявили мне, что с такими пустяками к царю лезть нельзя. Дело, мол, мирового судьи. А я говорю: да ведь мировой судья — кум фабричного инспектора. Домовладелец. В одном доме живут. Смеются, анафемы. Царь-де таких пустяков не читает. Эх, Ляксей, Ляксеюшка… Чудно, непонятно как-то устро-ей белый свет. Кому, как говорится, полтина, а кому ни алтына. Одному, коли хлеб на стол, так и стол престол, а другому… Не скажу про себя. Я-то что! Скрипучее дерево всегда живуче. Мне сейчас вольготно. Долог день до вечера, ежели делать нечего. Лежу себе — размышляю. Да ты што так зеваешь? Аль не выспался?

— Не выспался, Фома Исаич.

— Снова, значит, на птичьих правах. И без дома и, уж конешно, без работы?

— Не берут, Фома Исаич, на работу.

— Меченый?

— Видно, меченый, — устало засмеялся Бахчанов. — Да ты обо мне не беспокойся. Устроюсь.

Водометов посмотрел на него и, словно осененный новой мыслью, вдруг приподнялся на локте:

— Слышь, Ляксеюшка. А што, ежели тебе тут в больнице устроиться? Скажем, поваром?

— Ну вот еще!

— Правда, не специалист ты по этой части, а все же попытался бы, а?

Бахчанов только скептически улыбался. Водометов и сам чувствовал нелепость своего предложения, но испытывал неодолимое желание чем-нибудь помочь близкому человеку, как-то подбодрить его, вдохнуть в него надежду.

— Нет, ей-богу, послушай меня. Тебе бы на крайний случай лечь в больницу. Хочешь, скажу Сиделке? Она добрая, упросит сестру, а то и доктора.

— С какой стати? Ведь я здоров.

— Ой, не говори. Стоит только поглядеть на тебя: лицо осунулось, щеки словно желтком вымазаны, глаза блестят, будто огонь в тебе, а рука как из холодной воды вынута. Верная примета — хворобе приглянулся.

Бахчанов все с той же усталой улыбкой покачал головой.

— Нет, нет, мой добрый Исаич. Тебе все это кажется. А насчет ночлега не волнуйся. Сыщу. Ты же, брат, поправляйся. Еще встретимся, посидим у самовара — старое помянем…

После этого свидания Бахчанов вновь бродил по сырым неприветливым улицам и набережным. В густых сумерках призрачно белела река. Она все еще шуршала своими поредевшими ледовыми караванами, как будто бы через весь мрак города безостановочно проходила исполинская рать, выступившая на битву с неведомым врагом.

Бахчанов передрог, но продолжал идти, чтобы согреться, уйти от неотступных мыслей о Тане, возбуждающих в нем сейчас только острое чувство обиды и раздражения. Однако где же ночевать? Легальный Водометов оказался таким же бездомным, как и он сам, нелегальный "господин Старообрядцев". Делать нечего. Пришлось забраться в другую дешевую гостиницу.

На рассвете Бахчанов проснулся от озноба. "Черт побери, опять протекают сапоги", — подумал он и завернулся с головой в одеяло. Но лихорадка трясла до самого утра. Он встал, попробовал ходить, — трудно, тянуло к постели. Куда идти? За окном все та же дождливая муть…

Когда поздно утром у него попросили паспорт для прописки, он отдал. "Деваться некуда, а имя Архипа Старообрядцева им ничего не скажет".

В полдень явилась уборщица, пожилая женщина с усталым морщинистым лицом.

Он все еще лежал. Глаза закрыты, зубы стиснуты, губы запеклись от жара.

— Ах ты господи! — засуетилась она. — Я позову кого-нибудь…

Он встрепенулся. Открыл помутневшие глаза:

— Не надо. Это пройдет…

— Может, сказать кому из ваших знакомых? — участливо спросила женщина. И, так как он молчал, она повторила вопрос.

— Нет у меня… тут… никого. И… это хорошо, — ответил он и снова закрыл глаза.

Тогда она принесла ему воды. О, какой вкусной, целительной показалась эта вода!

— Как… вас зовут? — спросил он с усилием.

— Федотовна.

Он едва различал ее. Комната была вся в дыму. И дым этот, очевидно, имел вес. Он давил на голову, на раскинутые руки.

— Спасибо вам, Федотовна…

Он хотел еще что-то сказать, но не хватило сил. Замер. А мозг горел. Мерещились образы: отца, жестянщика Кудлахова, рыжебородого Промыслова, знакомых якутов…

Женщина наклонилась над ним. Послушала его учащенное дыхание и, тихо ступая, вышла. Потом вернулась, поставила возле больного стакан горячего чаю и снова вышла.

* * *
Бахчанов открыл глаза и сквозь редеющий желтый туман увидел силуэт незнакомого мужчины. "Доктор? Кто его позвал?"

Неизвестный, странно согнувшись, издали смотрел на Бахчанова.

— Что вы тут стоите? — грубо спросил Бахчанов.

Неизвестный повернулся и медленно вышел. Бахчанов бессильно проводил его глазами и снова впал в забытье.

Но через некоторое время он вновь почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. С усилием поднял отяжелевшие веки. В желтом тумане отчетливо виднелась согнутая фигура человека, сидящего на стуле.

Бахчанова это начинало раздражать.

— Кто вы такой?

Фарфорово-неподвижные глаза приблизились к Бахчанову. Неизвестный кашлянул и подвинул под собой стул.

— Кваков. Ваш сосед. Не могу ли быть чем-нибудь вам полезен?

Скрипучий голос, чуть насмешливый тон насторожили Бахчанова. Огромным усилием толкнув подушку себе под спину, он попытался сесть. Неизвестный помог ему.

— Я не врач, но думаю, что вам, господин Старообрядцев, лучше всего поможет оподельдок. Современная панацея от всех зол. Поразительно. Вот возьмите эту бутылочку. Вижу-с во взгляде вашем просветленность необыкновенную. Это к лучшему. Полдня, много-много день — и все как рукой снимет. Знаю. Сам болел. Петербургский климатус. Ничего не поделаешь.

— Позовите… Федотовну! — сказал Бахчанов и раздраженно помахал рукой, как бы разгоняя желтый туман, плавающий в комнате.

— Ну уж нет. Чтоб эта грязнуха растирала вам грудь! Надо расстегнуть воротник… Нет, не сами, не сами, а я…

Проклятый туман! Бахчанов зло тер глаза, силился стряхнуть с себя болезненную скованность. А холодные, скользкие пальцы Квакова неприятно закопошились у него под подбородком. Бахчанов вздрогнул, но вера в лекарство заставила его побороть чувство гадливости.

Переворачивая Бахчанова со спины на грудь, Кваков неожиданно раскатился мелким, булькающим смехом.

— Чего вы смеетесь? — угрюмо спросил Бахчанов.

— Случай вспомнил… В Казани на улице одного припадочного поднял. Выходил, вымыл, денег на извозчика дал, а он, припадочный-то, за горло дерг! Кошелек или жизнь? Я, конечно, пытаюсь на сердце человеческое воздействовать, убеждаю… Теперь повернитесь немножечко на бок… Вот так… Ну я, конечно, на сердце действую. Говорю ему: душа в тебе есть, живодер? Чувство? Благодарность? Вера в человека? "Есть, — отвечает стервец, — только все же гони мне кошелек!"

Бахчанов попытался усмехнуться.

— Стало быть, грабителю помогли?

— Выходит…

— Вам в братья милосердия нужно идти, — заметил Бахчанов, стараясь лучше рассмотреть Квакова. А в голове шумело, и вдруг явилась мысль: "А может быть, никакого Квакова и нет в природе и все это бред?" Но желтый туман стал как будто слабеть, и отчетливо виднелась тень на полу от стоящего у изголовья человека…

Потом Кваков, продолжая о чем-то бубнить, стал прохаживаться по комнате бесшумной, кошачьей походкой, то исчезая в непонятном желтом чаду, то вновь появляясь. Повернувшись на бок, Бахчанов смотрел на его согнутую фугуру в сюртуке и сухую сдавленную голову.

— Вот вы меня в братья милосердия прочите, — скрипел Кваков; он зябко потирал руки, двигая острыми локтями. — А дело-с тут как раз не в призвании, а в назначении человека, притом — я бы подчеркнул — в его социально-политическом назначении.

— Любопытно, — с усилием сказал Бахчанов, не склонный, впрочем, поддерживать болтовню соседа.

— Знаю-с, что любопытствуете. Ведь для вас это естественно. Я, знаете ли, не хвалясь, скажу, что вижу и чувствую человека как бы насквозь. Когда еще давеча вы проходили по коридору, я сказал себе: вот идет человек, который не останется равнодушным к трагедии русских рабочих…

— Вы ошиблись. Я во всем этом не умею и не хочу разбираться, — резко заявил Бахчанов, настораживаясь. В разгоряченной голове мелькнуло: "Что это за тип, куда он гнет, чего хочет?"

— Вы не хотите разбираться в вопросах жизни? — Кваков хихикнул. — Не странно ли это? Неужели вы не за обездоленных тружеников фабрик и заводов, а за богатеев, за господ Обираловых, позорящих государство угнетением рабочего люда?

— Уйдите, пожалуйста, отсюда! — зло крикнул Бахчанов. — У меня болит голова!

— И уйду-с… Конечно, уйду-с. Не ночевать же мне здесь… Но не притворяйтесь, господин Старообрядцев, хоть перед своей совестью. Вы ведь хотите помочь рабочему люду? Ведь хотите же, а?

Бахчанов приподнялся, залпом выпил остывший стакан чаю с лимоном, подложил руки под голову и вздохнул:

— Вот эта штука лучше вашего оподельдока.

— Ага, вам полегчало. Вот видите…

"Где я, однако, слышал этот голос?" — мучительно припоминал Бахчанов, а вслух сказал:

— Вы зря хотите ввязать меня в разговор. Я плохой собеседник для социалиста.

Кваков смешно вскинул длинными руками, точно подбитая птица крыльями:

— А разве только социалисты призваны спасти рабочий люд? Как раз напротив! Вот два года тому назад происходил первый и, разумеется, последний съезд эсдеков в Минске. Хе-хе! Один конфуз! Звали рабочих в организации, а сами, как перепела, попались в руки полиции. Что же осталось? Манифестик остался. Протокол остался. Кружки на курьих ножках остались. Что-с вы заметили?

— Я ничего не сказал. Вам послышалось.

— Ну-с, а я вас спрашиваю: что пользы от этого рабочему люду? Ему не революционная пропаганда нужна, а лишние двадцать — двадцать пять копеек в день. Слов нет, в петербургских кружках, говорят, берут верх более здравомыслящие головы. Экономисты против политиков. Слышали о них что-нибудь? Не слышали? Странно. Тоже все-таки чудаки большие. Правда, они не трясут красным флагом и не кричат: "Долой правительство!" Они хотят без всякой политики выжать у фабриканта рубль прибавки и хорошую вентиляцию в цехах. А ведь форменная-с утопия бороться нищему с богатым, за которого и войска, и полиция, и суд, и все, что хотите. Не так ли?

Кваков подошел к постели и пристально посмотрел на менявшееся лицо Бахчанова.

"Кто же он? — недоумевал Бахчанов. — Сыщик, провокатор, сумасшедший? Ведь я его где-то видел!"

— Умные люди нашли, — продолжал Кваков, придвигаясь еще ближе к постели, — что рабочему народу легче бороться с капиталистом, опираясь на могучее государство, на правительственные сферы. А иначе — извольте примерчик: недавно вот зашебаршили студэнтики, надежда многих эсдековских кружков… И что же вы думали: по новым правилам, этих сту-дэнтиков упекут в солдаты. Так-то!

— Убирайтесь-ка вы отсюда к черту! — произнес Бахчанов сквозь зубы.

— И уйду-с… Через минуту уйду-с… Но мысль… Понимаете, мысль округление должна иметь… — Кваков почти вплотную приблизил свое лицо к лицу Бахчанова и зашептал: — Что я хочу вам растолковать… Опереться рабочему надо не на партию, а на мощную руку государь-императора. Вот-с как!

Бахчанов увидел прямо над собой пенившиеся губы, выпученные, точно фарфоровые, немигающие глаза филина, и в этот миг вдруг отчетливо вспомнил, что дряблые, пергаментные щеки Квакова когда-то носили бакенбарды… В одно мгновение в памяти встала картина: кладбище, подвода, гроб, солдат-возница и чиновник, сопровождающий под покровом ночи труп казненного. Да, это он и есть. Он, он!

Вспомнилась и лестница Морошниковых, и Танины рассказы, и собственные предположения.

Так вот, значит, каков этот пресловутый "благодетель"! Мокий… Мокий… отчество вылетело из памяти.

— Как вас величать?

— Совсем просто. Мокием Власычем.

— Я вас узнал. Так вот, Мокрий Квакович: оставьте меня в покое. И немедленно.

— Зачем волноваться, любезный? Это так вредно. Хорошо, я уступаю и прошу прощения. Я виноват. Кругом виноват. Но… будемте откровенны, — прибавил Кваков другим, ворчливым тоном. — Вы человек умный, а с умным приятно откровенничать. Не скрою: мне известно, что вы не Старообрядцев, да, да, совсем не Старообрядцев, а Бахчанов, и бежали из Сибири…

Странное спокойствие, удивившее самого Бахчанова, овладело им в эту минуту. Он сел на постели и презрительным взглядом окинул непрошеного визитера.

— Ну что ж, агенту полиции с этого и следовало начинать. А то понес турусы на колесах. Глупо.

— Нет-с, не глупо. Засадить беглеца обратно в каталажку нетрудно. Даже наоборот. Труднее сделать из него, так сказать, полезную для общества персону…

Кваков прошелся по комнате, потирая руки.

— Скажем прямо: нам повезло. Не будь такой паршивой погодки, вас бы и палкой не загнать в номера. Что греха таить! А паспортишко-то нам был известен. И знаем, кто выдал этот видик на жительство в Санкт-Петербурге. Одного не знали: где же этот Старообрядцев? Как приехал в столицу, нате-ка, точно в воду канул. Не иголка же… К счастью, прописочка помогла. Но это между прочим… Так вот о деле, дражайший. Думаю, что вам все-таки хочется зажить по-человечески, а не заячьей жизнью нелегала… Понимаю, болезнь, раздражительность, все такое. Однако я ведь могу подождать с разговором и до вечерка. Поправляйтесь, Алексей Степаныч…

И, не оглядываясь, вышел. Но Бахчанову показалось, что он остался за дверьми и смотрит в замочную скважину.

"Ловушка! Как выбраться из нее? Как перехитрить эту крысу из охранки? Проклятая оплошность с этим паспортом! Не иначе как в Сибири среди ссыльных орудует провокатор. Надо будет письмом предупредить красноярских товарищей…"

Бахчанов лёг, натянул на голову одеяло и так лежал, не шевелясь, минут десять. За дверью чуть скрипнула половица. Это, видимо, ушел Кваков. Тогда Бахчанов тихо встал и осторожно выглянул в окно. На противоположной стороне улицы расхаживал городовой, а под аркой ворот лущил семечки туполицый дворник. "Предусмотрительная образина", — подумал Бахчанов и снова сел в раздумье на кровать.

Вошла Федотовна со шваброй.

— С добрым утром… — смущенно сказала она. — Как ваше здоровье?

— Спасибо, Федотовна. На поправку иду…

Бахчанов с усилием поднялся, подошел к двери.

Сказал повеселевшим голосом:

— Приберите мою постель, Федотовна. Бока болят…

Он выглянул в коридор. Никого. Соседние двери заперты. Нужно действовать без промедления…

— Никак нет.

— То-то… С черного хода глаз не спускай…

Сунув ему в руку полтину, Кваков направился в ресторан при гостинице.

Кваков полагал, что столь удачный захват сибирского беглеца может что-то значить в глазах начальства. А если так повести дело, чтобы арест Бахчанова выглядел провалом еще одной подпольной организации эсдеков, то департамент полиции не оставит без поощрения своего изобретательного агента и продвинет его по службе.

Конечно, можно хоть сейчас вызвать тюремную карету и отвезти больного арестанта в тюремную больницу, где ему окажут кой-какую медицинскую помощь, дабы годен стал для допроса. Но велик и соблазн продлить беспомощное состояние арестанта, чтобы воспользоваться им. Авось в бреду он проговорится, назовет чье-нибудь имя или явку.

На улице уже темнело. Торопливо отобедав, Кваков поднялся и прошел в коридор. Здесь, найдя нужную дверь и посмотрев в замочную скважину, он без стука вошел в номер Бахчанова.

Больной все еще спал, укрывшись с головой. Кваков потер руки, кашлянул. Никакого эффекта.

— Алексей Степаныч!

Никакого движения.

— Хе-хе… Разговаривать не хотите? Сердиты больно.

Охранник тронул спящего рукой, вдруг изменился в лице и рванул к себе одеяло. На кровати горбились связанные ремнем тюфяк и подушка. Кваков заметался по комнате, отшвырнул стоявшие возле стула сапоги Бахчанова, бросился в коридор и скатился в первый этаж:

— Негодяи, мерзавцы! Проморгали!

Швейцар клялся: жилец из пятого номера не выходил, ключа не оставлял. Коридорный недоуменно пожимал плечами.

Кажется, во как глядел!

Взбешенный Кваков разыскал Федотовну. Та на все вопросы только глупо моргала глазами, не понимая, чего от нее хотят. Тогда он выскочил на улицу. Схватил флегматичного "фараона" за грязные аксельбанты:

— Проглядел, пьяная морда!

— С утра во рту ни маковой росинки, — обиделся тот.

Дворник также крестился и божился, что никакого бородача он не видел. Ходили тут всякие мальчишки, бабы. Но никакого мужчины "вообче".

Кваков плюнул, вернулся в гостиницу и бессильно опустился у входа на табурет швейцара.

"Удрал!"

А Бахчанов тем временем, запершись в уборной проходного двора, снимал с себя женский рабочий халат и смотрелся в осколок карманного зеркала. На него глядело прежнее, безбородое, но возмужалое лицо Алеши Бахчанова. Сибирской бороды как не бывало. Теперь, когда главная опасность миновала, план удавшегося побега казался ему отчаянным. В самом деле: надо было убедить Федотовну в том, что он хочет спастись от одной женщины, угрожающей облить ему глаза серной кислотой. Надо было, уговорить Федотовну продать ему халат и платок. Бахчанов отдал ей все свои наличные деньги, что-то около девяти рублей, оставив себе один гривенник на конку. Сняв ножницами бороду и усы и повязав голову так, как это делала Федотовна, он вышел в коридор, подметая по пути пол. Подхватив стоявшее в углу пустое ведро, прошел мимо кухни во двор. Никто из официантов не обратил внимания на примелькавшийся халат и платок номерной.

На дворе Бахчанов оставил швабру и, размахивая ведром, неторопливо перешел улицу под носом у городового и дворника, которые во все глаза искали в толпе бородатого человека.

И вот теперь, сбросив женский наряд, он шел по улице в одном пиджаке, брюках и комнатных туфлях. Куда? Он и сам не знал. Шатаясь, забрел в чайную. Заказал чайник кипятку и просидел до самого закрытия в тепле и безопасности.

Когда чайная опустела, подошел к стойке:

— Хозяин, не нужен ли вам работник?

— Спился, што ли? — равнодушно спросил трактирщик.

— Есть беда, — признался Бахчанов.

Трактирщик испытующе оглядел его:

— Колоть дрова можешь?

— Отроду дровосек…

— Воду носить?

Бахчанов повел широкими плечами:

— Ну еще бы…

— Печи топить?

— Не наука… Справлюсь.

— Помои выносить?

— Да уж ладно, хозяин…

— Нет, не ладно. Кухонный мужик должон быть на все грязные работы способен.

— Понятно, ваше степенство.

У Бахчанова кружилась голова. Он еле стоял на ногах и через силу сохранял молодцеватый вид.

— Такому дохлому — харчи и угол в кухне за дровами…

— Маловато, ваше степенство. Да я согласен…

— А ежели согласен, ступай — дрыхни. Вставать — с петухами…

Бахчанов с трудом добрался до вонючего, но теплого угла в кухне и уснул здесь тяжелым, больным сном… Рано утром явился хозяин трактира.

— Поди, дрыхнет этот бродяга, — сказал он и, зайдя на кухню, не нашел здесь Бахчанова.

Тот был уже на дворе и складывал дрова. По сравнению со вчерашним дней ему было немного легче, но по-прежнему болела голова, а во всем теле он чувствовал разбитость.

— Эй, слышь, — обратился к нему трактирщик, — ты пачпорт-то свой дай. Без пачпорта никак нельзя.

Бахчанов, морщась, ощупал свои карманы:

— Меня опоили и обобрали. Паспорт тоже украден.

Трактирщик с ядовитой усмешкой почесал шею:

— Таких шишей по этапу гонят. Слыхал?

— Знаю, хозяин, и ужо принесу, — ответил Бахчанов, а сам с тревогой подумал: "Донесет же, каналья, полиции".

— Чтоб ты так здоров был, как принесешь. А как звать-то тебя, чревоугодник?

— Ильей. А по отчеству…

— Отчества не потребуется. Ты вот што, Ильюшка: открой сейчас ставни, стопи печь, вскипяти в кубе чай, — извозчики скоро придут греться. И поворачивайся у меня. Иначе пойдешь на все четыре стороны в своих онучах, — он кивнул на истоптанные туфли Бахчанова.

— Понимаю, хозяин. Только…

— Што только?

— Одежонку бы какую-нибудь…

— Заработай сначала…

И трактирщик принялся разговаривать с двумя половыми в белых рубахах, одинаково стриженными "под горшок".

"Скорей бы мне поправиться да вон отсюда", — подумал Бахчанов, снова принимаясь за дрова.

А трактирщик, вернувшись во двор, назидательно говорил:

— Старайся, Ильюшка, старайся! Добудем и сапоги и одежу тебе: не стыдно станет на глаза благородным людям показаться.

Но дать сразу одежду отказался:

— Не к спеху. Оденешься — сопьешься.

Дня через два, закрывая под вечер свое заведение, он с таинственным видом обратился к Бахчанову:

— Слушай, Ильюшка. Люди знающие и бывалые толкуют так: ежели кто без лица, то есть беспачпортный, то, стало быть, он не человек, а мазурик. Такого загнать в каталажку — раз плюнуть. А вот кто ты, — понять трудно. Думаю, убивец.

Он с опаской посмотрел на хмурое костистое лицо Бахчанова, на его крепкие широкие ладони и торопливо зашел за стойку:

— Но мне не резон тебя губить. Я, как видишь, даже не спрашиваю, из каких ты сословиев. И для тебя могу стать истинным благодетелем. Хошь — новый пачпорт выхлопочу, а то, хошь, — оженю. Есть у меня на примете одна краля. Горничная калашниковского купца Нила Морошникова. Девка хоть куда! Ничего што рябая, зато при деньгах.

— Вы бы, хозяин, одежу мне дали. Я ее заработал, — упорствовал Бахчанов.

— Нишкни, — остановил трактирщик, — ты мне требованиев своих не предъявляй. Я тебе не завод, и ты не забастовщик. А хочешь моего совета, так вот што. Подбери себе компанию лихих дружков. Хоть с Горячего поля. Мне все едино. Лишь бы они тебя слушались, как бесы дьявола. И нагони ты со своими дружками страх на всяких фабричных горлопанов. Пусть головы не мутят и царского имени не пачкают. А бояться тебе нечего. Мы с Мокием Власычем завсегда поддержим.

— Подумаю, — сказал Бахчанов.

Зеленые глаза трактирщика сощурились в недоброй усмешке.

— Индюк думает. Знаю вашего брата-пропойцу. Оченно хорошо знаю. — И, откупорив бутылку, налил себе и Бахчанову водки:

— Хлестни. Пить разрешаю только к ночи.

— Не дразни, — отмахнулся Бахчанов. — Трону каплю — запой на всю неделю.

— Да ну?!

Трактирщик недоверчиво ухмыльнулся, пожал плечами и медленно закупорил бутылку.

— Ну, ин быть по-твоему. Не пить так не пить. Прощай… А сапоги получишь завтра! — И, хотя тон, которым он произнес эти слова, был доброжелательный, свинцовые и настороженные глаза его говорили о чем-то другом.

Вот почему, не дождавшись хозяйских сапог, Бахчанов в ту же ночь ушел из трактира.

Глава третья ПОД КАЗАЧЬИМИ НАГАЙКАМИ

Встреча с одним знакомым прядильщиком социал-демократом помогла Бахчанову разыскать товарищей из "Союза борьбы". Бахчанова узнали, тепло приветствовали, одели, обули и выдали ему паспорт на чужое имя. Под чужим именем он поступил на фабрику и вскоре, по примеру своего отца, по одиннадцати с половиной часов в сутки стоял у котлов в ядовитых парах красильной, ворочая пудами мокрой пряжи.

Временами он еще вспоминал Таню, ловил себя на мысли о ней. Но к чему? Прошлое невозвратимо. Лучше будет, если он, конспирации ради, так и останется для окружающих Архипом Казаченко, как было написано теперь в его паспорте.

Он по-прежнему много читал, жажда к знанию осталась неизменной чертой его характера. Книги он часто носил из библиотеки, иногда брал у знакомых рабочих, изредка покупал.

Сосед по станку, старый прядильщик, усердный почитатель "зеленого змия" и "царских" праздников, дивился:

— Не пьешь, Казаченко? Смотри же какой! Да ведь сказывают, в трезвой голове фанаберии заводятся. А водочка, она, брат, целительная. Завсегда от грусти уведет. Идем-кась, друг золотой, в портерную!

Для первого раза Бахчанов забрел с такими, как этот прядильщик, в пивную и, потягивая из кружки пиво, вместе с ними распевал:

…Ревела буря, дождь шумел!..
Делал он это для того, чтобы отвести от себя излишние подозрения у добровольных слуг полиции и тем прикрыть главную задачу: подобрать вокруг себя группу сознательных рабочих.

Когда пришла весть о грандиозной маевке в Харькове, где народ требовал политических свобод, Бахчанов спрашивал "экономистов":

— Ну, кто прав? Жизнь или ваша доморощенная теория?

Те сохраняли олимпийское спокойствие. Одна-де ласточка весны не делает. А Бахчанов им:

— А все же солнце всходит, ваших часов не слушаясь.

— Ну, ну, не очень-то. При нынешних условиях мы ведем только ту борьбу, какая возможна. Иной и быть не может. Те же, кто полагает, будто нашим кружкам под силу воевать с самодержавием, — нуждаются в помощи психиатрической больницы Николая-чудотворца. Нет, дорогой товарищ, довольно романтики. Мы боремся за каждый лишний пятак в заработке — и только. А такая тактика понятна массам и без агитации…

— Не понятна, а попятна такая тактика. Не она ли высмеяна в известных стишках:

Медленным шагом,
Робким зигзагом,
Не увлекаясь,
Приспособляясь,
Если возможно,
То осторожно,
Тише вперед,
Рабочий народ…
— Шутки плохи, дорогой товарищ. Мы, конечно, понимаем: ты был в ссылке и малость поотстал. Ничего, пообживешься, авось уразумеешь дух времени…

Стиснув зубы, Бахчанов с горечью думал о том, как за эти годы измельчали некоторые люди, называющие себя социал-демократическими практиками. Правда, были и сочувствующие ему, но они предпочитали малодушно помалкивать…

Бахчанов понимал, что, живя и действуя под чужим именем в той части города, где его раньше всегда видели старожилы, он рисковал быть узнанным. Однако пока все обходилось. Только раз его окликнули. В женщине, закутанной в байковый платок, с кошелкой в руках, он не сразу узнал Софью Снежкову, былую песенницу-прядильщицу. Как она изменилась! Лицо осунулось, пожелтело, но в глазах, кажется, по-прежнему светилась душа чистая и отзывчивая.

— Леша, здравствуй! Явился как привидение. Где пропадал? — воскликнула она. — Тут у нас одно время всякое пороли про тебя. Будто не то сидишь, не то прячешься. Где же обретался?

— Да как тебе сказать, Сонюшка. Колесил по белу свету…

— Понимаю. Искал, где лучше. А потянуло на старые места.

— А ты? Работаешь все там же?

— Давно перешла на Екатерингофскую мануфактуру.

— Замужем?

— И да и нет… Воспитываю сынка… А отец… Ты его не знаешь. Он оставил нас по нехватке у него совести. Да чего там размусоливать. Коли натерпишься горя, научишься и жить. — Что-то горестное и раздраженное мелькнуло в ее поблекших глазах, она махнула рукой и другим тоном прибавила: — А ты? Все с той Танюхой?

— Нет. Она замужем.

— Увлечение, выходит, было не по-серьезному.

— Трудно сказать.

Так, поговорив полушутя-полусерьезно, казалось бы, о ничего не значащих вещах, они стали прощаться. Взяв за руку Бахчанова, Соня приблизила свое лицо к его лицу и тихо спросила:

— Разве не права была тогда тетя Варя? Помнишь? Не она ли давала нам добрые советы? Рассмотрели ли твои глаза, кто тебе был настоящий друг, а кто так себе?

Он только вздохнул, почувствовав себя в чем-то виноватым. А Соня потерла висок и чему-то грустно улыбнулась.

— А я-то тогда… Вот девчонка глупенькая…

Он тоже улыбнулся и тепло пожал ее жесткую шершавую ладонь.

— Ты бы, Алексей, навестил нас, — предложила она, но таким тоном, как будто бы и сама заранее не верила в то, что ее приглашение вполне серьезно, а Бахчанов его примет. Соня скороговоркой назвала улицу, дом, квартиру, и он тут же все это забыл.

— Ну, побегу, — спохватилась она и какое-то другое выражение появилось в ее построжавших глазах. — Малыш, верно, заждался. Он днем тут у моей бабки, — она озабоченно показала куда-то на скопище низких деревянных бараков и, не оглядываясь, поспешила своей дорогой.

Бахчанов поглядел ей вслед, и вдруг притушенные было воспоминания о Тане нахлынули на него с новой силой, и он невольно подумал: "Неужели не смогу ее увидеть, хотя бы издали?.."

Незаметно отшумела весна. Ее исчезновение он едва заметил; на улицах перестали продавать сирень — верный признак, что она отцвела и наступило лето.

Досужие люди ездили куда-то за город, на дачи, рассказывали, как там хорошо, и привозили оттуда букеты цветов.

Где-то там, за кулисами города, одно пиршество природы сменялось другим, но зваными гостями на этих пиршествах не были ни Бахчанов, ни его товарищи.

Только рано утром идя на работу или возвращаясь с нее поздно вечером, усталый Алексей иногда улавливал в ветрах, веющих из-за реки, то медовый аромат цветущей липы, то душистый запах скошенной травы. И тогда он в своем воображении невольно переносился в детские годы, когда с гурьбой предприимчивых мальчишек-ровесников переправлялся на правый берег Невы. Там они, бывало, уходили подальше от последних фабричных корпусов и забирались в безлюдные зеленые пустыри, в море цветущей пушицы, прикрывающей зыбкие и коварные торфяники, или же бродили в сырых пахучих березовых перелесках, полных таинственной прелести.

И каких только богатств не встречали там ребята! То натолкнутся на белые цветы калины, то угораздят в огромную муравьиную кучу или убегут в глубь колючего кустарника, где заманчиво рдеют нежные лепестки распустившегося шиповника; или же залюбуются чудесной охотой маленького насекомоядного растения — росянки, ловящей мушек в свои миниатюрные капканы-листочки, усаженные липкими щетинками.

И вот, наевшись морошки, наслушавшись кваканья лягушенции, вся ватага, изрядно покусанная комарами, поздно вечером возвращалась в свои пыльные дворы, захламленные кучами ржавого железа и отслужившего свой век всяческого скарба, выброшенного из тесных жилищ.

И как потом приходилось удивляться, что взрослые ничего не подозревают о таких чудесных уголках природы и предпочитают всё свое время делить между пыльной фабрикой, накуренной пивной и душным жильем!

Вспоминая теперь свои наивные детские недоумения, Бахчанов только грустно улыбнулся. Где уж тут бродить по дальним пустырям и торфяникам, когда не успеешь после работы добраться до дому, как тебя, усталого, уже тянет к себе постель, валит железный сон.

И все же однажды в знойное августовское воскресенье, по примеру своего старого друга и учителя Ивана Васильевича, он уговорил товарищей по кружку выбраться за город.

Уложили в провизионку книги, закуску, сели на паром и, переправившись через реку, зашагали с песнями навстречу свежим вольным ветрам.

Небо блестело ясной синевой, только на горизонте громоздились темные облака, угрожая ливнем. Но люди шли вперед. По пути они раздвигали колючие лозы малины, обшаривали пышные пухлые кочки со спрятанными в них кустиками брусники, смотрели, как на лугах косцы точили свои косы, наслаждались видом парящих птиц и наконец нашли превосходную полянку.

Здесь-то, вдали от "всевидящего глаза и от всеслышащих ушей" полиции, устроили своего рода походный политический клуб.

Говорили громко, свободно, благо свидетель — "небо да ветер", читали вслух запрещенную литературу, жаловались на ослабление рабочего движения, на растрату сил по мелочам, на слухи о провалах целого ряда групп и кружков, в особенности студенческих, с которыми поддерживали связь.

Возвращались домой затемно, когда над головой сиял во всем своем великолепии Млечный Путь, а под ногами шуршала трава, мокрая от росы.

Такие освежающие вылазки случались очень редко. Работа, словно беспрерывно вертящееся маховое колесо, подхватывала и тянула за собой все дни, и Бахчанов не заметил, как установилось осеннее ненастье. Ушло солнце, потускнело небо, поблекла трава, завяли цветы, только кое-где вдоль заборов, на припеке, запоздало голубели лепестки цикория.

Земля с каждым днем остывала, ночи стояли холодные, по утрам моросил дождь; Нева куталась в сырые туманы и вот уж начала замыкать свое устье на ледовый замок.

Потом "стукнули" морозы, вся застава изукрасилась мохнатым инеем, затянуло белесым льдом окна, закрутила поземка, и надолго установилась жестокая власть зимы.

Еще в Сибири Бахчанов пытался сгладить тяжесть суровых и однообразных дней ссылки одним из любимых своих занятий — лепкой. Подручным материалом для нее служила обычная глина.

Однажды ему удалось раздобыть гипс. Подготовки он никакой не имел, но благодаря упорству достиг заметных результатов. Он слепил несколько бюстов. Позировали ему местные жители. Эти бюсты он охотно дарил им.

И вот теперь он вновь вспомнил свое былое увлечение и задумал слепить по памяти голову Леонида Радина.

Сосед по квартире, кондуктор, человек, как было известно Бахчанову, тихий, серьезный, увлекающийся игрой на балалайке, с угрюмым интересом осмотрел вылепленную голову:

— Мда… А ты не пробовал лепить святых? Попробуй. Будет приработок.

И, покрутив реденькую бородку, прибавил:

— Есть у меня на Охте знакомый богомаз. Хочешь, познакомлю?

Но кондуктор не успел осуществить свое намерение. В конце недели, среди глубокой ночи, Бахчанова разбудил шум в коридоре, громкие голоса, топот ног, чьи-то всхлипывания.

Он быстро оделся и выглянул за дверь.

В коридоре, слабо освещенном небольшой керосиновой лампой, стояли тощий жандарм, здоровенный дворник и какой-то пижон с потухшей папиросой в зубах. Он озабоченно чиркал спичкой о коробку, но спичка не зажигалась. Из трех противоположных дверей выглядывали испуганные полусонные лица соседей Алексея. Жена кондуктора утирала передником заплаканные глаза. Ее малолетние дочки, поднятые с постели и наскоро одетые, испуганно прятались от жандарма за юбку матери.

Бахчанов недоумевал. "Что бы это значило? Неужели по мою душу?" Правда, насчет обыска он не тревожился. Наученный опытом прошлых лет, он уже не держал в комнате нелегальную литературу. Даже недавно сделанные выписки из Энгельса и Плеханова он хранил не в своем жилище, а у хозяйки конспиративной квартиры на Глухоозерской улице. Не беспокоил также и паспорт, выданный на имя Казаченко, так как был настоящим документом, а не поддельным. Волновала только мысль о провале кого-либо из кружковцев.

— Что случилось? — спросил он плачущую жену кондуктора.

— Беда, Архип. К мужу, поди-кось, нагрянули. А он у меня ну вот ни настолечко…

В это время из комнаты кондуктора выглянул жандармский офицер:

— Мадам, ключи от комода при вас?

Женщина еще пуще залилась слезами, но ключи подала:

— Ваше благородие, клянусь, там ничего такого…

— Успокойтесь, успокойтесь, — небрежно пробормотал офицер, беря ключи, — мы только посмотрим.

Получив ключи, он снова скрылся в комнате. Бахчанов был изумлен. "Обыск у кондуктора?! Удивительно. Чем же вызвана такая неожиданность?"

Пижон, роющийся в спичечной коробке, внимательно взглянул на Бахчанова и вдруг направился к нему:

— Виноват. У вас не будет ли коробка? Мой истерт донельзя.

Он улыбнулся кончиками толстых губ, а бараньи глаза его были настороже.

— Сейчас посмотрю, — отозвался Бахчанов и, оставив дверь открытой, вернулся в свою комнату. Он копался в ящике стола и чувствовал, как его проситель жадно рыскает глазами по слабо освещенной комнате.

— Вот спички. Прошу, — Бахчанов обернулся и жестом пригласил пижона к себе. Тот неслышно вошел и, пробормотав "мерси", принял коробок. Потом, поднеся зажженную спичку к папиросе, нежданный визитер скосил глаза в сторону вылепленной головы:

— Сами мастерили?

— Балуюсь.

— Недурно.

В это время в коридоре звякнули шпоры, на пороге снова появился жандармский офицер.

— Куда же вы запропастились, голубчик? — обратился он к раскуривающему пижону.

Тот мигом выпорхнул. Слышно было, как в комнате кондуктора передвигали мебель, щелкали замком, шарили по обоям, звякали шпорами.

Жена кондуктора не отходила от Бахчанова и, всхлипывая, бормотала:

— Мой Никон никуда не совался, ничего не прятал, не пил и вообще…

Высунувшиеся из дверей соседи сочувственно глядели на нее. Жандарм с дворником вполголоса обменивались отрывистыми фразами. Дети кондуктора хныкали, — им хотелось спать, и Бахчанов взял их в свою комнату. Жена кондуктора осталась в коридоре. Она с нетерпением ждала конца обыска и дрожала за его исход.

Прошло около часа, обыск все еще продолжался. Бахчанов забавлял детей, но они устали, расплакались, начали капризничать. Пришлось ребят уложить в постель.

Чуть прохаживаясь взад и вперед по комнатушке, Бахчанов прислушивался к происходящему в коридоре.

Вдруг там снова зазвенели шпоры жандармского офицера, всхлипывания жены кондуктора усилились.

Дверь в комнату "Казаченко" открылась, вбежала плачущая жена кондуктора и, схватив одну из сонных девочек, понесла к мужу.

— Зачем будить их? Пущай спят, — с легким упреком сказал он и губами слегка прикоснулся ко лбу девочки.

А обнимая жену, утешил:

— Все обойдется.

Он вышел с жандармами во двор.

Офицер выходил предпоследним. Он в упор взглянул на Бахчанова:

— Кажется, господин Казаченко?

— Так точно, — отвечал Бахчанов.

— Вот, сразу виден человек военной школы, — сказал офицер, обратясь к пижону, и снова к Бахчанову: — Ведь вы, кажется, служили… э… э…

— В четырнадцатом флотском экипаже, — без запинки отвечал Бахчанов. Именно так научили его отвечать товарищи, выдавшие паспорт.

— Ну вот, я отгадал, — с улыбкой заметил офицер, и кпижону: — Где, вы говорите, видели скульптуру?

— А вот-с, — указал пижон на гипсовую голову.

Офицер взглянул на нее.

— Учились?

— Нет, — отвечал Бахчанов.

— Жаль. Не будь вы простого звания, можно было бы… — он не досказал, что "можно было бы". Но, сдвинув брови, другим тоном продолжал: — Между прочим, вам не случалось быть свидетелем получения вашим соседом каких-то посылок? Например, из-за границы?

— Никогда, — отвечал Бахчанов.

— А скажите: вы, быть может, обращали внимание на обрывки папиросной бумаги, валяющейся на полу?

— Нет, не видел. А что? Случилась какая-нибудь неприятность? — спросил Бахчанов с самым наивным видом.

— Следствие и дознание покажут, — буркнул офицер, сразу ставший неразговорчивым. — До свиданья.

"Пропади ты пропадом, — подумал Бахчанов, — мне еще не хватало ожидать с тобой свидания…"

Ночь жильцы спали плохо. Перешептывались, сочувственно вздыхали. Плохо спал и Бахчанов. Он пытался доискаться причины ареста кондуктора, которого менее всего мог заподозрить в политической деятельности.

Дня через четыре кондуктор вернулся домой. Его выпустили за "недоказуемостью состава преступления". По рассказу кондуктора, вся история с обыском возникла следующим образом. Недавно он разговорился с одним матросом. Тот работал на пароходе дальнего плавания. Матрос попросил разрешения прислать на адрес кондуктора маленькую посылку для его сестры. Он объяснил, что сестра его находится в услужении у жадных господ и те обирают бедную девушку. Вот почему матрос предпочитал адресовать посылку на имя посторонних добрых людей.

Полиция почему-то вскрыла посылку. После тщательного исследования ее содержимого был обнаружен листок папиросной бумаги с отпечатанным на нем запретным текстом. Лист был конфискован, и полиция решила произвести обыск. Жандармский офицер не поверил объяснениям кондуктора и все время допытывался: кому тот должен сдать посылку? Где проживает сестра матроса?

Кондуктор ответил, что адреса девушки не знает и что она сама должна явиться к нему. Но девушка не явилась.

Потом Бахчанов узнал, что обыски были произведены в некоторых рабочих семьях и на Выборгской стороне. Искали тоже какой-то текст на папиросной бумаге. Вполне возможно, что девушка знала об этом и из предосторожности решила повременить с явной к кондуктору.

Для Бахчанова сразу стало ясно, что в Россию продолжает идти разными путями нелегальная литература. Причем на этот раз шло нечто новое, сильное, что особенно встревожило полицию. Но что же именно?

Он бросился к членам комитета. Те только пожимали плечами. Нет, им ничего не известно.

Между тем упали сердитые морозы, зазвенела на мостовых масленая неделя, ярко заблестело солнце на ледяных сосульках. Того и гляди они начнут таять.

Однажды, провожая знакомых девушек на свадьбу какой-то Марины, он нежданно попал в положение, которое счел не только неудобным, но и крайне нежелательным, даже опасным для себя.

Они подошли к дому в самый разгар веселья. Из раскрытых дверей неслись громкие голоса подвыпивших людей.

Бахчанов хотел распрощаться со своими спутницами и уйти, но они, смеясь и шутя, не отпускали его.

Вдруг он почувствовал себя охваченным сзади чьими-то сильными руками. Обернувшись, он узнал Антипа Бегункова, бывшего своего "старшого", с которым не виделся уже несколько лет.

— Лешка! Милой! Ты как сюда попал? — спрашивал Антип, с пьяной радостью обнимая Бахчанова и прикладываясь к его щекам своими закрученными в колечки усами. — Вот что значит друг. Сто лет не видались, а как узнал, что женюсь, — мигом примчался проздравить.

Он чмокнул Бахчанова мокрыми толстыми губами, старался прижать его к своей накрахмаленной, залитой портером манишке и собрал вокруг былого приятеля группу подвыпивших гостей. Те шумно стали его поздравлять неведомо с чем, и кто-то из них предложил даже качнуть Бахчанова. Но Антип потащил его в дом, чтобы показать невесту, тестя, тещу, посаженого отца и заодно "напоить милого дружка вдрызг".

Тестем Антипа оказался человек, которому Бахчанов еще менее желал бы попадаться на глаза. Это был мастер Агапушков. Он выдавал замуж за Антипа свою старшую дочь, сухую прямоволосую девицу с узкими хитрыми глазами.

— Марина Васильевна… Супруженька… Агат ценный! — говорил Антип в восторге. Невеста смотрела на него насмешливо и выставляла, точно напоказ, свои полуобнаженные руки, украшенные золотыми кольцами и браслетами.

Против всякого ожидания, хмельной Агапушков так был поглощен весельем, что мало обратил внимания на Бахчанова. Он только крикнул ему:

— Бросил свои забастовки? И хорошо сделал. Пей! У меня все сегодня есть, что твоей душеньке угодно. Во как!

И, опрокинув рюмку водки, запел фальшивым тенорком:

Куманек, побывай у меня.
Ой, на радость побывай у меня…
Антип не отходил от Бахчанова. Тяжело опираясь на его руку, он бормотал ему в самое ухо:

— Ты вот тогда сбежал, а я остался, зашибал копейку за копейкой. На ноги встал. И скажу тебе, Лешка, на свое счастье остался. Василь Парфеныч мне как отец родной. Разряд дал, в люди продвигал, с дочкой познакомил. Потом в школу воскресную направил. Сбрось, говорит, свою серость да сиволапость. Только пуще огня — политики избегай. Не послушаешься — сживу со света. Во как! А опосля, как перешел он на казенный Обуховский, и за меня словечко умолвил. Был я спервоначалу в "хожалых", больше все на обысках, а потом начальство усмотрело мое рвение и в табельщики перевело. Теперь мы вдвоем с Василь Парфенычем — сила!

— Горько! — крикнул, перебивая его, Агапушков.

— Горько! — как эхо, повторил Антип, точно не он был жених.

— Горько, горько! — выкрикивали какие-то черные старухи в белых платках, только что судачившие по адресу молчаливой и надменной невесты.

Та недовольно тряхнула своими золотыми сережками, строго посмотрела на жениха и, чуть отодвинувшись от него, холодно подставила ему свою щеку.

Бахчанов обратил внимание на кроткоглазого с жидкой бороденкой гостя в застиранной зеленой рубахе. Человека этого Антип и все остальные называли Кузьмой. Он здесь был не столько гость, сколько какое-то услужающее лицо.

— Кузьма, откупорь… Кузьма, принеси… Кузьма, запевай! — только и слышались окрики старого мастера.

И Кузьма откупоривал бутылку с пивом или бежал куда-то на кухню и приносил блюдо с нарезанным поросенком. А то под звуки камаринского усердно выкидывал ногами кренделя, вызывая всеобщий смех. Пил он мало, потому что ему забывали доливать, оттого и был он трезвее других.

Усевшись на минутку рядом с Бахчановым, он спросил его:

— А вы… не знаю, как вас величать… кем же приходитесь Антипу Никифоровичу?

— Мы не родственники, — уклончиво отвечал Бахчанов и полюбопытствовал: — А вы?

— Тоже никем не прихожусь. Жил, голодал, в безработных стаж наживал, пока Василь Парфеныч столяром к себе не пристроил…

— А как вас зовут?

— Кузьмой.

— Это я слышал, а по отчеству как?

— По отчеству Павлычем.

Бахчанов хотел что-то сказать, но тут раздался повелительный голос Агапушкова:

— Кузька! Зови гармониста. Хор сварганим.

Дожевывая на ходу кусочек сыра, столяр сорвался с места, да нечаянно задел фарфоровое блюдо с рыбой. Оно рухнуло на пол, разбившись на несколько кусков.

— Где пьют, там и бьют, — сказал кто-то со смешком.

— Не к добру это, — прошамкала одна старуха другой. И может быть потому, что ее замечание было услышано не одним Агапушковым, а всеми другими гостями, заварилась вдруг каша.

— Эх ты, безрукой… Одно слово Кузьма! — сказала со злой иронией теща.

— Ему бы бревна в порту таскать, — отозвался с другого стола посаженый отец.

Не промолчал и взбеленившийся Агапушков:

— Пусти скота за стол, он и ноги на стол!

Старухи подобострастно хихикнули. И тут произошло нечто неожиданное. Столяр, еще минуту назад жалкий, растерянный, с виноватым видом подбиравший ненужные осколки разбитого блюда, вдруг выпрямился и бросил в лицо Агапушкову:

— Ты сам скот!

Все притихли. Только Агапушков с шумом поднялся:

— Вон, паскудник! Чтоб и ноги твоей больше не было ни здесь, ни в мастерской!

И так как столяр что-то медлил, Антип, пошатываясь, подошел к нему и кулаком показал на дверь.

Столяр с отчаянием оглянулся: всё волчьи злобные лица.

Только Бахчанов дружелюбно улыбался ему. И эта улыбка взбодрила столяра.

— Уйду, живоглоты, — сказал он Антипу и его тестю. — Но спервоначалу скажу всю правду о тебе, прихлебатель Антипушка, и о тебе, старый взяточник.

Агапушков стукнул по столу с такой силой, что подскочила тарелка. Осмелевшего столяра словно прорвало:

— Стучи, стучи, кровосос. Да кто тебя боится? Разве только твои прихвостни да прихлебательницы-кликуши. Думаешь, обзавелся домиком, кабаном, коровенкой и деньги стал откладывать на книжку, так уж и в люди вышел? Нет, шалишь. В таких, как ты да зятек твой, ничего людского нет. Ворюги вы первостатейные, псы хозяйские…

Агапушков, пораженный, словно бы онемел. Но два полупьяных парня медленно двинулись на столяра. Замахнулся на него бутылкой и Антип. Бахчанов остановил руку своего былого "старшого".

— На свадьбе не дерутся, а пляшут и поют! — и он подошел к столяру. — Кузьма Павлович! Мне нужно сказать вам наедине одно слово.

Перед ясным и дружелюбным взглядом Бахчанова тот смутился:

— Что ж… К вам я ничего… Пожалуйста…

Бахчанов обнял его за плечи и медленно вышел с ним из комнаты. Парни, по примеру Антипа, взяли пивные бутылки и последовали за столяром. Поняв по косым взглядам парней, что они собираются бить столяра на улице, Бахчанов властным тоном сказал им:

— Обождите меня в сенях.

Парни загоготали и послушно остались в сенях. Бахчанов крепко сжал руку столяра.

— Правильно сделали, Кузьма Павлович, что сказали им правду. А сейчас лучше направимся домой.

Проводив своего спутника, Бахчанов поехал за Нарвскую заставу. Он решил подыскать там новое жилище, чтобы не оставаться здесь, где его опознали недруги.

В тот же день он узнал, что на условный адрес комитета регулярно приходит заграничный журнал по литейному делу. Комитетчики почему-то тщательно прячут его от рядовых членов. Не без труда и хитрости Бахчанову удалось раздобыть один экземпляр таинственного издания. Каково же было его изумление, когда в обложке журнала по литейному делу он обнаружил… газету "Искра", издаваемую в эмиграции Владимиром Ильичом! Теперь становилось ясно, почему отступники прятали ее от рабочих.

С трепетом и волнением читал Бахчанов заветные странички.

"Из искры возгорится пламя!" Слова Одоевского как бы перекликались с девизом герценовского "Колокола", с его знаменитым "Зову живых".

А сколько веры и горячей надежды вложено в скупые и простые строки рядовых рабочих корреспондентов, пишущих со всех концов России! Как легко становилось на душе от сознания, что живы активные силы народа, что есть могучий духовный центр!.. Он разъясняет, организует, направляет, он собирает вокруг себя лучших борцов за великое дело. "Искра", подобно гигантскому лучу, направленному из далеких эмигрантских углов Европы, вонзилась в российскую мглу и осветила путь для разбитой, разобщенной, топчущейся на одном месте партии.

Взбудораженный всем прочитанным, Бахчанов не мог уже уснуть и вышел на морозную улицу.

На проспекте он повстречался со знакомыми обуховцами, некогда ходившими в кружок Василия Шелгунова. Они пригласили его на сходку.

— Идем студентов выручать, — сказали они. Бахчанов знал, о чем идет речь. Почти полтора года тому назад правительство опубликовало так называемые "Временные правила" для устрашения "политически неблагонадежной" учащейся молодежи.

И вот теперь более двухсот киевских и петербургских студентов были сданы в солдаты на основании этих драконовских "правил". В ответ заволновались студенты одесского, петербургского, московского и юрьевского университетов.

Сходка, на которую явился Бахчанов, состоялась в какой-то ремонтируемой больничной палате, облюбованной медиками-практикантами.

В большом мрачном помещении, скудно освещенном маленькой керосиновой лампой, стояло и сидело человек сто. Среди студентов были и рабочие. Бахчанов примостился на краешке творила.

Возле лестницы-стремянки ораторствовал полнолицый человек в черной блузе с расстегнутым воротом.

Бахчанов сразу узнал его — Глеб Промыслов!

Прошло несколько лет с "времен кружковых", а "бородатый студент" казался внешне таким же, как и раньше. Та же рыжая борода, тот же вечно оптимистический тон, те же плебейские манеры.

Приехав из Москвы, он призывал петербургских студентов перейти от академической формы борьбы к политической.

— Не бойтесь уличной потасовки, друзья мои, — с обычным своим юмором убеждал он, — волков бояться — в лес не ходить. А улица сейчас тот же лес, разве только без грибов боровиков.

— Зато с фараонами! — вставил кто-то.

— Dominus vobiscum! [4] Ну и пусть с фараонами. Разве они не для того существуют, чтобы их били?!

— Правильно, правильно, — смеялись участники сходки, одобрительно хлопая в ладоши.

Настроение у всех было приподнятое. И тем досаднее, что нашлись и такие, кто оспаривал необходимость уличной демонстрации. По их мнению, индивидуальный террор — куда более действенное средство, чем массовое выступление.

Промыслов ядовито возражал, обвиняя своих оппонентов в попытках воскресить гнилые идеи всяких лжеученых, полагавших, что история народов — это продукт произвольной деятельности отдельных умников.

— Для нас с вами, товарищи, главное действующее лицо творимой людьми истории — сама народная масса, а не герой, хотя бы и семи пядей во лбу, и уж тем более не ваш одиночка с браунингом в руке, подстерегающий в закоулке царского сатрапа. Итак, все на улицу! Под наше непобедимое знамя!

— А рабочие нас поддержат? — спросил кто-то из собравшихся.

— Мы придем! — отчетливо сказала девушка-работница.

— Браво, Марфуша! Безумству храбрых поем мы славу!

Боясь упустить Промыслова, Бахчанов поспешил к нему. Они обрадовались друг другу, но из предосторожности разговорились, когда все ушли.

— Рад за тебя, Алексис! А как чудесно возмужал! — хвалил Промыслов, выслушав одиссею Бахчанова. — Теперь поработаем вместе. В Москве нельзя было оставаться. Примелькался. Комитет предлагает разбивать бивуак где-нибудь в Лесном.

О себе он рассказывал мало. О "родственничках" и того меньше, хотя Бахчанов поинтересовался: что там нового?

— Их особнячная жизнь, как знаешь, меня вовсе не интересует, и я бы ничего о ней не услышал, если бы не разыскал меня Пахомыч. Старика, оказывается, вывели в тираж: с должности швейцара перевели в истопники. Игнатий у господина прокурора пошел в гору — стал дворецким. Ну, что еще тебе поведать из сих потрясающих событий? Да! Незадачливого братца моего, мечтавшего попасть в Трансвааль к бурам, Некольев ухитрился спровадить в Китай, усмирять так называемое "боксерское" восстание.

Прощаясь, Глеб наставлял Бахчанова:

— Непременно приводи своих прядильщиков.

— Постараюсь, — обещал Бахчанов.

Мрачные сумерки уже висели над серыми многоэтажными громадами города. Мартовская вьюга выла и прыгала по крышам, неслась по глухим улицам, хлестала Бахчанова по лицу, словно стремясь остановить его. Но он шел и шел, испытывая какое-то особое удовольствие от энергичной ходьбы…

В назначенное время на квартире одного рабочего состоялось нелегальное собрание пропагандистов района. Сюда же явились и представители комитета. Комнатка невелика — на стуле по два человека. На повестке один вопрос: поддерживать ли объявленную на завтра студенческую демонстрацию или не поддерживать? Студенческие землячества прислали просьбу поддержать их протест против отдачи двухсот студентов в солдаты.

Начались речи. Ораторы-"экономисты" призывали быть последовательными. Раз-де мы против вмешательства в политическую борьбу, стало быть нечего выходить сознательным рабочим на улицу и поддерживать бессильные протесты мелкобуржуазных интеллигентов. Тогда Бахчанов, весь дрожа от негодования, поднялся с места и потряс в воздухе экземпляром "Искры".

— Охранка "Искру" конфискует, и вы ее прячете от рабочих! Как назвать это ваше поведение — глупостью или предательством? "Искра" зовет использовать даже малейшее движение против самодержавия, а вы предпочитаете сидеть в кустах. Что может быть позорнее этого?

Поднялся страшный шум. На Бахчанова ринулись чуть ли не с кулаками. Только небольшая часть собравшихся заступилась за него. Какой-то разбитной малый, видимо слывший оратором за свой хорошо подвешенный язык, разразился целой речью.

— Надо понять, уважаемый товарищ, — кричал он, — что мы ведем работу не для каких-то будущих поколений, а для себя. Так что заботу о судьбе праправнуков и их социализма оставь праправнукам. Они сами разберутся что к чему. Нашему же брату рабочему твои "измы" да теории непонятны. Ими сыт не будешь. Хочешь быть с нами, так оставь теорию с политикой сытым-интеллигентам…

К своему горестному удивлению, Бахчанов видел, что эта демагогическая речь вызвала одобрение среди участников собрания. По-видимому, тут не впервые ораторы "экономизма" играли на политической отсталости некоторых рабочих.

Он не мог с этим примириться и попытался дать отпор, но хор возмущенных голосов прервал его речь. Было совершенно ясно, что при голосовании пройдет предложение "экономистов" — не выступать. И председатель собрания заявил:

— Ты неисправим, товарищ Архип. Бланкизмом мы заниматься в своей организации не позволим. Попрошу тебя удалиться…

Но Бахчанов не сдался и на этот раз. Пришел в барак-общежитие, где жил вместе с рабочими, и немедленно устроил собрание. Прямо на нарах. Так, мол, и так. Надо поддержать братьев-студентов. Они тоже борются за лучшую рабочую долю…

Около ста человек слушало его призыв, но только десять согласились идти с ним завтра к Казанской площади. "Ничего, — думал Бахчанов, — из искры возгорится пламя…"

* * *
Март звенел и постукивал в рыжих водосточных трубах. Невский лежал поперек города, как русло высохшей реки. Заснеженными скалами нависали дома. По осклизлым тропам-панелям спешили суетливые пешеходы.

Стоял обычный серый питерский день, ничем не примечательный, примелькавшийся своей толчеей. Гудели колокола Казанского собора, звали к обедне.

Ничто, казалось, не предвещало грозных событий.

Но вот, точно из взорванных шлюзов, черными потоками хлынули из прилегающих улиц демонстранты. Среди студентов и курсисток были путиловцы, семянниковцы, обуховцы, а также рабочие других петербургских заводов. Люди мигом вытоптали посеревшие сугробы снега, затопили торцовую мостовую. И застопорившие свой бег конки как бы всплыли, точно пароходы, поднятые бурным половодьем.

Где-то в гуще рабочих вырвалась на волю запрещенная песня:

Отречемся от старого мира…
Ее подхватили люди, застрявшие на империале конок, гуськом выстроившихся от круглобокой Садовой до ржавых решеток Екатерининского канала. На ступенях колоннады Казанского собора появились ораторы-студенты. Бахчанов вместе с группой своих товарищей протолкался к памятнику Кутузову. Выдернул из-под своего пальто красное знамя, нацепил на заранее приготовленную железную трость и поднял. Затрепетал, защелкал на ветру над головами людей грозный символ восстаний и революций.

— Долой самодержавие! — крикнул Бахчанов, и людская масса подхватила этот клич. Она понесла его навстречу казакам, которые с гиком вырвались из ворот окружающих площадь домов и, злобно сверкая белками глаз, хлеща нагайками, врезались в толпу. Кони фыркали, топтали кричащих людей.

— Опомнитесь! Опричники! — кричали казакам избиваемые курсистки.

Приподнимаясь с седел, полупьяные всадники с остервенением хлестали без разбору и демонстрантов и прохожих. Бахчанов потерял в сутолоке своих фабричных друзей. Налетевший на него подъесаул сорвал знамя и выхватил из ножен шашку, но удар пришелся не по голове, а по мгновенно подставленной железной трости. И шашка и трость отлетели в сторону. Бахчанов схватил подъесаула за ногу, тот принялся полосовать его нагайкой. Уже вспорото было пальто, вспухли руки, сбита шапка, окровавлен лоб, но Бахчанов, извиваясь возле горячившейся лошади, все тянул казака за ногу, и сорванный с седла подъесаул покатился в снег. Бахчанов огляделся: охваченная ужасом толпа отступала за колонны, в собор, а невесть откуда взявшиеся городовые колотили людей тяжелыми дубинками. Снег окрасился кровью.

— Звери! Убийцы! — неслось отовсюду.

С большим трудом Бахчанов пробрался к колоннаде Казанского собора. Здесь он увидел, как городовой бил тоненькую курсистку. Бахчанов бросился на "фараона" и сшиб его под ноги толпы. Потеряв сознание, курсистка лежала у стены, и он поднял девушку на руки, боясь, чтобы ее не растоптали. Пробиться через площадь было невозможно. Пришлось унести девушку внутрь собора, где, как ни в чем не бывало, шла обедня, и демонстранты старались смешаться с молящимися. Ворваться в собор полиция не осмелилась. Бахчанов решил переждать бурю у ограды гробницы Кутузова…

Курсистка была совсем молоденькой, хрупкой, белолицей девушкой. Придя в себя, она не столько была огорчена ушибом головы, сколько поломкой пенсне, висевшего у нее на груди на шнурочке. Близоруко щурясь и гримасничая, точно собираясь заплакать, она беспомощно возмущалась "ужасным режимом".

Выбравшись из собора, Бахчанов нанял пролетку. Извозчик, ловя момент, запросил сумасшедшую цену. Но курсистка сказала Бахчанову, что "папа заплатит", и они поехали куда-то на Малую Посадскую. По дороге курсистка сообщила, что ее зовут Ниной Павловной и что отец ее — директор гимназии. Он большой либерал, и она очень хотела бы познакомить его с "передовым рабочим". Бахчанов и не думал идти напоказ к либералу, но беспомощное состояние девушки заставило его войти в квартиру. Здесь, среди кресел, покрытых белыми чехлами, старинных олеографий в полированных рамах и навощенного паркета, он испытывал смущение и стесненность.

Тучный, лысеющий человек в домашних туфлях перебирал за круглым столом многокрасочные эстампы.

— Вот, папа, мой спаситель! — воскликнула Нина Павловна, бесцеремонно таща Бахчанова за рукав. Толстяк вскочил как ужаленный. Что такое?! Дочь с" окровавленной щекой, с растрепанными волосами и какой-то парень в смазных сапогах и в распоротом пальто…

— Ниночка, бог с тобой! Да что случилось? — всплеснул руками старик и громко позвал жену. Вошла сухощавая чопорная дама с пышной прической из волосяных валиков. Зрелище, которое представилось ее глазам, заставило даму попятиться. Нина же, бравируя, как она выразилась, своим "боевым крещением", торопливо передавала события у Казанского, временами вставляя в свою речь французские фразы.

Бахчанов не знал, что ему здесь делать, но толстяк сердечно тряс ему руку, уверяя, что спасение его Нины ничем не отблагодаримо. В конце концов он разразился градом упреков по поводу "студенческой выходки". Нина горячо возражала, родители спорили с ней и ввязали в разговор Бахчанова. Он оправдывал демонстрантов. Директор гимназии пришел в раздражение. Она, эта учащаяся молодежь, еще экзаменов не сдала, а уже на государственную систему нападает. Абсурд!

— Вы оправдываете зверский режим самодержавия? — рассерженно спросил Бахчанов.

— Нисколько! — отвечал с искренней убежденностью старик. — Напротив. Я считаю самодержавие самым подлым в Европе явлением. Но бороться с ним следует иными, более культурными средствами. Как-никак мы живем в двадцатом веке. Посмотрите на Англию. Там подача петиции с четырьмя миллионами подписей уже обращает внимание короля и парламента.

— Но у нас не Англия и нет парламента. Понимаешь, папочка, нет культуры. С кем ты будешь говорить? — насмешливо перебила Нина.

— Ах так! Понимаю, — рассердился ее отец. — Значит, вы за то, чтобы прогресс двигать с помощью топора, гильотины и насильственных переворотов?

— При чем тут мы? — возразила Нина Павловна. — Просто до сих пор так было в истории, что при смене общественного и политического строя насилие играло роль повивальной бабки. Вспомни только английскую и французскую революции, национально-освободительные войны в Италии, Голландии, в Северной Америке…

— Но ведь то было в прошлом. С тех пор общество стало много цивилизованнее. Теперь просто ужасно слышать о борьбе за новые порядки с помощью грубой силы.

— Папочка, дорогой мой, но согласись же с тем, что к этому ужасу, к грубой силе, к насильственным средствам подавления воли народа в первую очередь прибегают сами же реакционеры!

— Конечно, — поддержал Нину Бахчанов, — и наглядным примером этого является сегодняшний варварский набег царских опричников на мирную демонстрацию. Вот и доказательство их насилия, — показал он на окровавленную щеку возбужденной девушки.

— Это ужасно, ужасно, — заламывала руки ее мать. — Доколе же все это будет продолжаться?

— До тех пор, мамочка, пока общество будет раздираться классовой борьбой.

— Ах, оставь, пожалуйста, эту заумь, — горячился толстяк. — Вам, пылкой молодежи, ею только забили головы. Я бы хотел знать одно: где же высокие идеалы, сила гуманности, сила правды, совершенствования, движущая людей к лучшему?

— Милый папа, ты рассуждаешь как беспочвенный идеалист. Между тем конкретная действительность…

— Что?! Конкретная действительность? Я вижу твою щеку в крови — вот твоя конкретная действительность. Пойди сейчас же умойся, мама даст пластырь, и вообще приведи себя, легкомысленнейшая инсургентка, в мирный и приличный вид!

Нина рассмеялась и, подбежав к зеркалу, принялась с гордостью рассматривать свою щеку.

— Да-а, вот какие дела пошли, — сокрушался ее отец. — Невольно впадешь в отчаяние, когда подумаешь, что все эти насильственные перевороты, гражданские войны и прочие им подобные кровавые эксцессы будут сопровождать и лихорадить человеческое общество до трубного гласа.

Бахчанов улыбнулся и, собираясь уходить, застегнул пальто на уцелевшие пуговицы.

— Зачем же до трубного гласа? — сказал он. — Выход есть, и довольно простой. Мы его ясно видим, мы к нему стремимся всеми нашими помыслами, всеми силами нашей души и за него боремся. Нам остается одно: победить, и тогда наша победа принесет человечеству великое благо, потому что будет положен конец всякой эксплуатации человека человеком; не будет больше разделения на угнетателей и угнетенных, а следовательно, станут излишними, невозможными гражданские войны, насильственные перевороты, да и не будет надобности в самом оружии, — все станет решаться одной силой правды, силой убеждения, высокими моральными и нравственными соображениями…

— Допустим. Но все это, по-вашему, воспоследствует после победы. Ну, а если не победите? Думаете, так легко? Сколько вот понадобилось мощных крестовых походов, чтобы освободить один гроб господень в святой земле, и то ничего не вышло!

Бахчанов хотел ответить, но тут опять вмешалась супруга директора:

— По-моему, у нас в гимназиях очень мало обра-щают внимания на нравственное воспитание. Оттого и все беды! — категорическим тоном заключила она.

Бахчанова поразили наивные и отсталые политические взгляды этой интеллигентной семьи. Он поспешил уйти.

В прихожей, открывая ему дверь, прислуга жалостливо покачала головой:

— Ишь как располосовали, анафемы! А драп-то, видать, совсем еще новенький…

"Чудаки!" — думал Бахчанов, спускаясь по лестнице. Толстяк, запыхавшись, догнал его на нижней ступеньке:

— Голубчик вы мой! Простите меня, бога ради, старика. Ведь из-за этой вспышки я забыл даже вас отблагодарить. Я не могу вас так отпустить. Одно пальто ваше… Боже мой, в таком виде вас полиция сразу сочтет бог знает за кого…

Усмехаясь, Бахчанов заявил, что он свои услуги не оценивал и считает, что выполнил элементарный гражданский долг. Но толстяк не отпускал его:

— Вы правы. Но мне бы хотелось хоть сколько-нибудь… Чем богат, тем и рад… Понимаете…

К толстяку подоспела его супруга:

— Как это можно отказываться от знаков нашего внимания? Ведь это может обидеть и мою Ниночку!

Она раскрыла ридикюль. Видя, что дело идет о денежном вознаграждении, Бахчанов молча повернулся к выходу. Но тут к старикам присоединилась Нина, и, уступая их тройному нажиму, он сказал, что был бы много благодарен им, если бы они помогли чем-нибудь одному больному, безногому человеку. Отец Ниночки тотчас же записал адрес Водометова и обещал сделать все, что может.

Они распростились друзьями. Нина проводила Бахчанова до ворот и по дороге сказала ему, что хотела бы установить товарищеский контакт между студентами и его товарищами. Бахчанов обрадовался этому предложению, и они условились встретиться там же, где и познакомились, — у колоннады Казанского собора.

В бараке в тот вечер только и было разговоров, что о демонстрации. Никто из участвовавших в ней не раскаивался в том, что ходил "под казачьи нагайки".

Все, даже побитые, грозили еще не раз встретиться с царскими слугами и рассчитаться за мартовские избиения. Эта готовность к борьбе, несмотря на первую неудачу, окрылила Бахчанова.

Когда через несколько дней его встретили два видных "экономиста" из комитета и, раскланявшись, съязвили: "Ну что, бланкист, сверг самодержавие?" — Бахчанов с достоинством ответил, что в сознании демонстрантов оно уже свергнуто.

По-видимому, кто-то донес фабричному начальству, а оно — "куда следует". Бахчанова вызывал в контору околоточный надзиратель и настойчиво расспрашивал: не был ли он на демонстрации у Казанского собора и где расшиб себе лоб?

Бахчанов отрицал свое участие в демонстрации, а лоб-де расшиб "по пьяной лавочке". Околоточный надзиратель слушал с недоверчивым видом и обещал "еще поговорить".

Из предосторожности Бахчанов немедленно оставил красильную, перебрался на Петербургскую сторону и поступил здесь на телефонный завод Гейслера чернорабочим.

Теперь явилась необходимость повидаться с Промысловым.

Жил он где-то в трущобах Крапивного переулка и по-прежнему оставался верен своим спартанским привычкам.

Постелью ему служил плоский соломенный тюфяк, постланный прямо на полу, столом — подоконник. Пища была невзыскательная: черный хлеб, квашеная капуста, горсть колбасных обрезков.

Промыслов был связан с рабочей массой заводов Розенкранца, Айваза и Лесснера. Он был доволен мартовской демонстрацией, хотя и считал ее пройденным этапом.

— Наши студиозы достаточно свободолюбивы, чтобы дать достойный отпор нынешнему Скалозубу. Нынче не так-то легко "фельдфебеля в Вольтеры дать". Во всяком случае, студенческая братия теперь на собственной спине убедилась в том, как неотделима борьба за чисто академическую свободу от политической борьбы за свободу всего народа…

Когда Бахчанов пожаловался на засилье "экономистов" и их восхищение модным "обновителем" теории марксизма Бернштейном, Промыслов презрительно скривил губы.

— Скажи им, что они либо дураки, либо прохвосты. Настоящий и порядочный революционер не станет восхищаться таким, с позволения сказать, теоретиком, который ни на шаг не продвинул вперед марксистскую науку, а лишь попытался приспособить ее к интересам власть имущих. Проповедь Бернштейна — это гнилая теория жизни самовлюбленного Ужа из "Песни о Соколе". Да, да, воистину: "рожденный ползать летать не может". И не случайно Ганноверский съезд германской социал-демократии высказался против ревизионистских штучек Бернштейна!

Промыслов считал, что сейчас очень важно, вопреки "экономистам", достойно встретить пролетарский праздник Первое мая.

— И мы это сделаем! — уверял он, расхаживая по комнате. — Мы организуем колонны рабочих и двинемся со всех сторон на Невский проспект.

Бахчанову он настоятельно советовал не оставлять старые углы и заставы и в особенности Обуховский завод:

— Обуховцы теперь уже не те, какими мы знали их раньше. За эти годы народ там сильно вырос. У них в каждом цехе есть искровский кружок.

Узнав о его знакомстве с курсисткой Ниной и ее родителями, Промыслов советовал не пренебрегать содействием либералов:

— За помощь им — поклон, за оппортунизм — в зубы!..

В назначенный день и час Бахчанов отправился на условленное свидание с Ниной. Она в шляпке и под вуалеткой уже поджидала его у колоннады с каким-то пакетиком в руках.

— Это вам! — сказала она, подавая ему пакетик. — Книги. Прочтите и верните. Я принесу вам еще…

Бахчанов невольно улыбнулся. По-видимому, Нина полагала, что он новичок и она, как интеллигентная социал-демократка, должна по традиции просветить отсталого пролетария.

Впрочем, от книг он не отказался и только спросил Нину, читает ли она "Искру".

— Нет, — удивленно ответила Нина.

Бахчанов рассмеялся и заметил, что образованные здорово отстают от жизни. Без "Искры" теперь ни один социал-демократ, как бы ни был он образован, не сумеет правильно воспитать рабочую массу. Глаза Нины загорелись под стеклышками пенсне, и она с жаром принялась уверять, что этот пробел будет ею учтен.

— Кстати, о вашем протеже Водометове, — вспомнила она. — Отец свезет его к известному врачу-ортопедисту и закажет усовершенствованный протез.

— Спасибо, — сказал Бахчанов. — Сбывается, значит, мечта старика об искусственной ноге…

Он сердечно распрощался с Ниной, условившись о новой встрече. При следующей встрече он сообщил ей, что рабочие собираются устроить первомайскую демонстрацию. Нина сказала, что революционное землячество студентов поддержит демонстрацию.

— А по поводу "Искры" послан запрос за границу. Ответ будет адресован мне! — заявила она с гордостью, и Бахчанов подумал: "Боевая девушка!"

Глава четвертая ОБУХОВЦЫ

Однако первомайская демонстрация не состоялась. Войска, наводнившие проспект, отрезали путь к Перинной линии, где предполагался митинг. Бахчанов и несколько рабочих вышли к самому Михайловскому саду. Но здесь, отведав нагаек, они разбежались.

После первомайских событий Промыслов с искровцами Выборгской стороны решили взять реванш. С многотысячной колонной рабочих Айзаза, Розенкранца и Лесснера они попытались прорваться через Сампсониевский мост в центр города. Полиция и казаки загородили дорогу. Несколько часов у моста кипела упорная схватка. С обеих сторон ранено было до семидесяти человек. Пешим и конным городовым удалось арестовать до четырехсот демонстрантов и отбить атаку выборжцев.

Глеб Промыслов, легко раненный шашкой в руку, с трудом пробрался в свою лачугу в Крапивном переулке. Но тут полиция уже обшаривала квартал за кварталом, и Промыслову поневоле пришлось уходить.

Бахчанов приютил его у себя на Грязной, обмыл и перевязал его руку. Промыслов морщился и посмеивался.

— Ну вот. Теперь можно сказать: братья Промысловы тоже льют кровь на войне. Только один льет свою кровь за правду, другой — чужую, за кривду.

Увидев незаконченную статуэтку кузнеца и распоротый мешок с гипсом, одобрительно кивнул головой:

— Тебе бы, ваятель, место в Академии художеств. Кстати, там есть хороший народ, нам сочувствующий, например, замечательный скульптор Гинцбург, ученик самого Антокольского. Вот бы с ним побеседовать. Но сейчас, к сожалению, не до ваяния. Сейчас самая пора овладеть искусством массовой драки!

Промыслов провел у друга двое суток. За это время Бахчанов помог ему найти надежный угол где-то на Садовой.

Вскоре пришла весть о событиях на Обуховском заводе. Обуховцы пригрозили забастовкой, если двадцать шесть уволенных участников маевки не будут возвращены на работу. В ответ власти приказали частям петербургского гарнизона занять Шлиссельбургский тракт. В Промыслове снова проснулся повстанец.

— Ну, Алексис, надо засучивать рукава: драки не миновать.

Несмотря на болевшую руку, он поехал на Выборгскую сторону, а Бахчанов, следуя его примеру, — на Семянниковский завод. План был прост: связаться с тамошними искровцами и поднять народ на помощь мужественным обуховцам…

* * *
В это погожее утро врач, обходя больных своей палаты, притворно веселым тоном сказал Водометову:

— А с тобой, старик, все обстоит благополучно. После обеда можно и на выписку.

И он вышел из больничной палаты раньше" чем встревоженный Фома Исаич успел что-нибудь сказать.

Кто радовался слову "выписка"" а Водометова оно страшило. Выписаться из унылой больницы, где хоть и не лечили, но кормили, для него значило быть выброшенным на улицу. Ни работы, ни своего угла. Кормись чем хочешь. Нет, нет. Он ни за что не уйдет сегодня. Он попросит, чтобы ему позволили переночевать еще хоть одну ночь.

Но после обеда санитар кинул Водометову узел с его отрепьями.

— Облачайся, папаша. Халат и белье верни, а паспорт твой в канцелярии.

Водометов даже всплакнул. Значит, правда. Значит, ночевать на улице. Он приковылял в канцелярию и стал просить о ночлеге. Но там и слушать не хотели:

— Не можем здоровых держать, не можем. На твою койку положен новый больной.

Отдал Фома Исаич заплатанное больничное белье и, натянув на себя рванье, вышел на улицу.

Вот она какая жизнь! Но не привыкать. Однако куда же сейчас идти? Знай, где сейчас друг Алексей, пошел бы к нему хоть душу отвести. Но неведомо, в каком месте мается он. А к другим идти — только глаза намозолишь. Да и кто жалует вниманием человека, с которого нечего взять? Можно было бы пойти к тому доброму человеку, кто обещал заказать искусственную ногу. Но ведь он сам предложил приехать к нему не раньше чем через недельку.

"Ладно, — добродушно ворчал Фома Исаич, — перебуду как-нибудь. Поищу ночлега у Еремы. А насчет еды — стерплю".

Была у него еще мыслишка заглянуть в старинную церковь, в просторечии называвшуюся "Кулич и пасха" (ее здание по форме напоминало кулич, а отдельная колоколенка — пасху). Звонарь этой церквушки был знаком Водометову и на крайний случай мог бы оказать ему какую-нибудь помощь…

Фома Исаич свернул на знакомый тракт и увидел целую сотню казаков. Дворник, заметая уличный сор, предупредил:

— Лучше вертайся, борода. Все одно не пустят.

— Да почему же?

— Обуховцы бунтують. У шлагбаума булыжниками обороняются супротив полиции.

— Вишь ты! — оживился Фома Исаич и еще быстрей зашагал вперед.

У жилых домиков Карточной фабрики его и в самом деле задержали.

— Эй, культяпа! — окликнул его городовой. — Куда прешь?

— В церковь, служивый, в церковь. Свечу о здравии поставить хочу.

— Ставь, — равнодушно бросил городовой, полагая, что имеет дело с нищим, околачивающимся на папертях.

Но Фома Исаич не прошел и двадцати шагов, как был остановлен разъездом конной полиции. Один из полицейских, крепкий малый с сытым красным лицом, подлетел к Водометову и замахнулся нагайкой.

— Ты кто? Забастовщик?

— По соломе жита не узнают, — проворчал Фома Исаич.

— А ты отвечай как следует, безногий бродяга! — крикнул полицейский и "огрел" Водометова. К счастью, удар пришелся не по спине, а по мешку с убогими пожитками бездомного.

— Отвечай: как зовут, где живешь?

— Зовут Фомой, а живу сам собой.

— Смотри, как разговаривает, дьявол! — удивился один полицейский. — А ну-ка, Вавила, разогрей ему спину.

Но выполнить свое намерение им не удалось. Появился околоточный и стал куда-то торопить весь разъезд.

Фома Исаич воспользовался заминкой и юркнул в соседние ворота. А там толпа прохожих. И все возбужденно толкуют о событии на Обуховском заводе. Толки шли о том, как юлил перед рабочими, пытаясь их "образумить", начальник завода генерал Власьев.

Обмануть стачечников Власьеву не удалось. Они остановили машины и вышли на улицу. Попытка городовых загнать стачечников обратно на завод провалилась. Сами "стражи порядка" обратились в бегство.

Тогда помощник Власьева, подполковник Иванов, вызвал отряд конной полиции и вооруженных матросов. Но к обуховцам пробились рабочие завода Берда и работницы Карточной фабрики. С минуты на минуту ждали подмоги и со стороны семянниковцев.

"Эге, — с беспокойством подумал Фома Исаич, — да тут заваривается крутая каша!"

Хотел он снова выйти на проспект, как вдруг услышал позади себя оклик:

— Исаич!

Оглянулся Водометов: сам Ерема. Рослый, крепкий, бородатый, с черными глазами. Сущий цыган. Такому бы силачу молотом в кузнице ворочать, а он, спасаясь от безработицы, кладбище охранял. Но теперь Ерема и этого лишился.

— Убрали меня, Исаич, — пожаловался он, — все оттого, што сходку проморгал на кладбище…

— Экое наказание! — затосковал Фома Исаич. — А я ведь к тебе тащился.

— Значит, зря…

— А куда же ты идешь?

— Думал на казенный завод податься, а тут, эва, какая катавасия.

— Не катавасия, а люди за правду пошли…

— Какой прок?

— А такой: победи они — всем полегчает.

— Дождешься, — ухмыльнулся Ерема.

— Не ждать, а помогать людям надо.

— Плетью обуха не перешибешь, Исаич. У них сила.

— Неверно толкуешь, Еремушка. Ей-бо, неверно. Как-то по-деревенски. Знай лучше другое: в согласном стаде и волк не страшен.

Разговаривая с земляком, Фома Исаич заметил в толпе еще одну знакомую физиономию. И тут вспомнил, что этого сухопарого, с обожженным лицом человека в брезентовой блузе встречал в тех же "кораблях", где одно время жил сам. Человек этот работал литейщиком на Обуховском и отличался неукротимым нравом. Вот и сейчас он громко выражал свое удовлетворение, что "можно наконец в открытую намять бока палачам".

Кто-то из очевидцев жаркой перепалки у железнодорожного переезда рассказывал, как конные полицейские были стиснуты с двух сторон внезапно опущенными шлагбаумами и не могли укрыться от летящих камней. По приказанию взбешенного пристава вызванные матросы стреляли в народ. Безоружные обуховцы отступали к флигелям Карточной фабрики.

— Ну уж здесь-то мы дадим жару фараонам! — грозился литейщик. Ерема нетерпеливо выглянул за ворота.

— Кажись, никого. Можно и рвануть.

— Да куда же ты?

— А штомне в драку лезть, по-твоему? Поищу себе места. Хоть в дворниках.

Толкаясь и шумно переговариваясь, люди вышли на проспект и свернули в переулок с развороченной мостовой. Впереди виднелись флигеля Карточной фабрики. Ерема вышел вместе со всеми, но поспешно направился в противоположную сторону. Фома Исаич посмотрел ему вслед и в раздумье заковылял к флигелям. Неподалеку от них работницы и подростки расковыривали мостовую и вынутый булыжник складывали в груды.

— Товарищи, идите к нам камушки-ядра собирать! — позвал кто-то из работниц.

— А где же ваши пушки, бабочки-красавицы? — спросил веселый литейщик.

— Наши пушки — наши руки! — ответила девушка.

— Марфуша Яковлева у нас за командира, — похвастался мальчуган, помогавший вместе с другими ребятами складывать булыжный камень.

— А не примете ли нас в свою команду? — Литейщик с любопытством посмотрел на девушку.

— Мы смелых принимаем, — ответила она.

— Бедовая! — определил литейщик и вместе с работницами стал складывать булыжник.

Глухой и неясный гул донесся до слуха Фомы Исаича. Гул этот нарастал, и вот уже в звонком воздухе отчетливо зазвучали голоса множества людей. Показалась большая толпа рабочих.

Шли они, держа в руках камни, палки, оторванные от забора доски. У двух рабочих головы были обмотаны окровавленными тряпками. Одного молодого рабочего несли на руках. Голова его свесилась, лицо без кровинки, глаза закрыты. Только ветер шевелил его усы цвета пшеницы. Надо думать, эти люди не зря вышли на улицу. Такие будут сражаться до конца.

— Вооружайтесь, ребята, из уличного арсенала. Он весь ваш, — сказал им литейщик.

Люди охотно стали подбирать камни, увязывая их в свои рваные блузы.

Дети усердно помогали взрослым.

Какой-то прохожий в старой соломенной шляпе поднял с земли булыжник и, улыбнувшись, сказал:

— Оружие пещерного человека!

— Что поделать, — произнес литейщик. — Дай срок, будут у нас и пушки.

Груды камней с мостовой исчезли, точно их тут и не было.

Фома Исаич присел на тумбу. Ему так хотелось быть вместе со всеми, но он стеснялся: "А вдруг скажут: чего этот калека тут путается?"

И в самом деле, к нему подбежал мальчуган, только что помогавший работницам собирать булыжник:

— Дяденька, здесь вас убить могут…

— Ничего, сынок. Без поры душа не выйдет, — отвечал Водометов, прилаживая к спине котомку.

— Тогда вас фараоны схватят. Слышите, скачут! — мальчуган решительно потянул за рукав Водометова. — Идемте. Тут наша квартира. Мама пустит.

Водометов нехотя шагнул за порог калитки чужого дома. Десятка три городовых проскакало на конях к самому флигелю, разгоняя бесстрашную детвору. Из дома навстречу полиции полетели камни, поленья, куски железа. Тогда блеснули огни револьверных выстрелов. Полицейские целились в окна, стараясь подстрелить метальщиков. Дети, выглядывающие из подворотен, улюлюкали полиции. Но, заметив, что вдоль переулка крадутся городовые, попрятались.

Боясь неожиданного нападения, "фараоны" заглядывали во дворы.

Мальчик захлопнул дверь на лестнице.

— Дяденька, вы стойте тут. Я сейчас позову маму, — предупредил он и вскоре привел с собой пожилую женщину. Руки ее были в мыльной пене.

— А я вас знаю, — сказала она, бегло взглянув на Водометова. — Вы лежали в нашей больнице. Я там сиделкой работаю.

— Вот ведь как случается в жизни! — подивился Фома Исаич.

— Проходите в кухню, — пригласила женщина, вытирая передником сморщенные от стирки руки. — Петюша, — обратилась она к сыну, — дай-ка дяде скамейку.

Из кухонного окна Фоме Исаичу был виден осажденный жандармами флигель. Каждый раз, как они подступали к забаррикадированным воротам дома, там словно приходили в действие невидимые камнеметы. Падающие булыжники угрожающе стучали о мостовую, никого не подпуская к воротам и дверям.

— Горе тому, кто попадет под эту молотилку! — покачивал головой Фома Исаич.

— Мы им, дяденька, столько наносили камней, — день кидай — не перекидаешь!

— Ну, зачем весь день, — возразила женщина, выжимая мокрое белье, — скоро к нам подмога придет…

— Ваш муженек не обуховец?

— Нет. Он у Берда работает.

— Обуховцам помогает?

— А как же.

— Правильно. Так и надо, — сказал Фома Исаич.

— Наш тятька тоже там, — Петя с гордостью показал на крышу. А прильнув к стеклу, вдруг с восхищением воскликнул:

— Мама, мама! Сюда Гришка с Наткой бегут!

— Вот сумасшедшие! — встревожилась сиделка. — Да как же это они прорвались? Кто им позволил?

— И верно, — Фома Исаич выглянул в окно, — бегут ребятки, словно зайчата через поле. Чьи они?

— Семена Макарыча из сталепрокатной. Гришка — мой товарищ, а Натка — его сестренка, — сказал Петя. Он открыл двери, впустив вихрастого парнишку и его бойкую рыженькую сестрицу.

— Ух вы, храбрецы! Примчались, как ветер. Я бы так не мог, честное слово! — улыбнулся Фома Исаич.

— А мы, дяденька, очень просто, — рассказывала маленькая лазутчица, — как только фараоны убегли, мы с Гришуткой перелезли через окно и оттудова на задний двор.

— А с заднего двора — шасть сюда! — добавил мальчуган.

— И видели моего тятьку? — поинтересовался Петя.

— Видели. Твой отец под пулями ходит.

— Мамка, я побегу сейчас туда. — Петя кивнул на осажденный флигель. Мальчику очень хотелось взобраться на крышу. Пример Гриши и его сестры не давал ему покоя. Разве он не такой же храбрец, как они?

Но мать погрозила мальчику рукой:

— И не думай!

— Подстрелить могут, парень! — предупредил и Фома Исаич.

— Мы не боимся, — деловито заметила девочка. — Мы раз-раз — и там!

— Ишь, шустрая!

А Петя приставал к матери:

— Мам, пусти. Я скоро…

— Говорят тебе: жди! К нам подмога идет.

— Тогда айда на чердак! — предложил Петя своим друзьям. Сказано — сделано. Дети кинулись на лестницу. Только гул пошел по потолку от их топота.

— Головы берегите, непутевые! — крикнула им вдогонку сиделка. Фома Исаич вновь прильнул к окну. На мостовую все еще падали булыжники. Полицейские и жандармы жались к стенам или отбегали на почтительное расстояние от флигеля и бахали по нему из наганов.

Меньше чем через четверть часа дети вернулись на кухню.

— Ну, кто там идет к нам? Нарвские или выборгские? — полюбопытствовал Фома Исаич.

— Сюда солдаты идут. Много-премного! — удивился Петя. А девочка с жаром добавила:

— Штыки так и сверкают, так и сверкают!

* * *
Семянниковцы во главе с Бахчановым первыми попытались прорваться к обуховцам, но наткнулись на сильный казачий заслон. Войска не пропускали рабочих. Наведенные ружейные дула остановили безоружных людей.

С тоской всматривался Бахчанов в непроницаемые лица солдат. И вдруг ему пришла в голову мысль: "А что, если добраться к обуховцам по реке?"

Уговорился с товарищами взять напрокат десять лодок. Грести против течения было трудно; лодки двигались медленно. Вскоре они смешались с лодками катающихся мещан.

— Этим и горюшка мало, — сказал Бахчанов, указывая на беспечные лица катающихся. И, оторопев, умолк: в одной из лодок он увидел Таню.

Она сидела на корме, обняв хорошенькую девочку, и задумчиво смотрела на береговой пейзаж. Бахчанов вспомнил белые ночи, взморье, ялик… О, если бы сейчас ее окликнуть! Та ли она, какой была тогда?

На веслах сидел Сережа в белой узорчатой рубахе и в соломенной панаме. Он так, видимо, был поглощен непривычной для него греблей, что никого и ничего не видел вокруг себя. Он даже не обратил внимания на странное поведение супруги: Таня привстала, точно почувствовала на себе взгляд Алексея. Бахчанов быстро отвернулся, но успел увидеть ее округлившиеся, испуганные глаза… Если она его заметила, пусть думает, что обозналась.

Он сильней налег на весла. Лодки шли в разных направлениях. Сережа греб по течению, Бахчанов — против.

Через две-три минуты лодка с Таней осталась далеко позади…

Откуда-то наперерез Бахчанову и его товарищам выскочил полицейский катер.

— Ну, кажись, влопались, — сказал один из семянниковцев, вытирая со лба пот.

Катер быстро сблизился с лодкой. С борта его предостерегающе замахал рукой чин речной полиции.

— Нельзя туда! Там стреляют! — кричал он.

— Ничего, — отвечал Бахчанов. — Мы не боимся…

— Говорят — нельзя! — полицейский рванул из кобуры наган. Катер ударил носом в борт передней лодки. Она едва не перевернулась. Делать нечего. Пришлось грести к берегу…

* * *
Часу в одиннадцатом вечера близ Карточной фабрики залязгали штыки. Надежды осажденных на помощь рухнули. Было ясно, что пехота блокирует дома, чтобы атаковать их. Средств для отражения этой атаки не было. Обуховцы сочли за необходимое оставить дома, пользуясь задними дворами.

— Товарищи дорогие, уходите, пока не поздно, — призывала Марфуша рабочих, дежуривших у окон.

— А ты? — спросил ее литейщик.

— Я уйду последней.

— Тогда и я не пойду поперед батьки, — усмехнулся он и, подбежав к раскрытому окну, с силой швырнул на улицу кусок железа. — Я остаюсь и прикрою вас.

Обуховцы стали постепенно уходить задними дворами, скрываясь в переулках, еще свободных от солдат.

Наступила светлая майская ночь. Никто в районе Обуховского завода не спал. Жандармы и городовые неистовствовали в жилищах рабочих.

Безмолвный и неподвижный стоял у окна Фома Исаич и с болью в сердце смотрел, как каратели выводили из дома на улицу захваченных и избитых ими безоружных людей.

Вот показалась нескладная, но крепкая фигура литейщика. Лицо все в ссадинах и кровоподтеках, руки связаны, одежда изорвана. Но гордая насмешливая улыбка блуждала на его разбитых губах. Этой улыбкой и своим смелым взглядом он как бы говорил: "А все-таки мы дали им жару. Век будут помнить".

На другой день опустевшие улицы Невской заставы стыли в напряженной и непрочной тишине. Блестели на солнце штыки ружей, составленных в козлы. Но восстание, загнанное обратно в подвалы, хибарки, жило, подобно огню под пеплом.

Промыслов, снова собираясь ехать в Москву, не менее Бахчанова был удручен исходом борьбы за Невской заставой. Но происшедшим здесь событиям он придавал огромное значение.

— Они подобны освежающей грозе и ливню в знойный день, — говорил он. — После них и дышится как-то легче. А сколько прибавилось новых надежд!

Вся рабочая Россия стала собирать средства для оказания помощи обуховцам, выброшенным за ворота завода. Несколько дней Бахчанов носился с одного конца города в другой, агитируя за сбор денег в пользу семей арестованных бойцов Невской заставы. Вспомнил и про отца Нины: не пожертвует ли он?

Поднимаясь по лестнице, встретил прислугу и спросил, дома ли директор гимназии.

— Дома. Да только гневаются они страшно. Говорят, из-за вас и барышню-то в тюрьму увезли.

— В тюрьму?!

— А то куда же! Будто бы не знаете! Все как есть разворошили. Письма какие-то искали. Да только не нашли… А вчерась пришло одно из-за границы, — что тут было! Василиса Карловна — прятать, а Павел Сергеич — рвать…

— Порвал?! — вырвалось у Бахчанова.

— Разорвал и сжег.

Вне себя Бахчанов выскочил на улицу. Бежал, натыкаясь на прохожих, бормоча проклятия.

Есть ли у отчаяния пределы?..

Глава пятая ЧЕМОДАН С "ИСКРОЙ"

Бахчанову было ясно, что уцелевшие от провалов искровцы знают точный адрес редакции "Искры". Иначе на ее страницах не появились бы корреспонденции из Петербурга. Люди пишут и, значит, знают, куда писать. И вот, в свободное от поденщины время, он занялся поисками связей с отдельными "по-искровски" настроенными массовиками-политиками. Но где с ними встречаться?

У себя этого делать нельзя. В комнатке, где Бахчанов снимал угол, жил также сын квартирной хозяйки, мальчишка очень любопытный. Предстояло найти другое место.

И тут-то Бахчанов вспомнил про Фому Исаича. Этот хотя и поворчит, но не проговорится.

Бахчанов отправился в больницу, где когда-то лежал Водометов. Но в больничной конторе ему не могли дать никаких справок, кроме одной: старик выписался с месяц тому назад. К счастью, одна из сиделок знала, где работал Водометов. Ее брат, пекарь, устроил старика разносчиком при булочной, где-то на Васильевском острове. По словам этой доброй женщины, Фома Исаич был очень огорчен, что не получил механическую ногу. Неожиданный благодетель забыл все свои обещания, всецело поглощенный одним: как бы вымолить у властей свободу для своей арестованной дочери.

Разыскать Водометова теперь было уже нетрудно. Он занимал тесную клетушку в квартире ломового извозчика на Косой линии. Туда и думал Бахчанов пойти после работы… Но дома его ждало нечто такое, что заставило забыть обо всем остальном…

Хозяйкин сын, ученик, читал какую-то книгу. Завидев Бахчанова, мальчуган с живостью бросился к нему навстречу:

— Дядя, какую вам интересную книжку прислали! Я уже двадцать страниц прочел. Не будете ругаться?

Он держал в одной руке бандерольную обертку, а в другой книгу, озаглавленную: "Чему учит астрономия?" Пониже заглавия, шрифтом помельче — "Популярный очерк библиотеки "Знания для всех", а совсем внизу — "Одобрено министерством народного просвещения".

Бахчанов с недоумением повертел в руках книжку, полистал ее. На титуле бросилась в глаза карандашная надпись: "Наконец-то разыскал я для тебя, мой дорогой "блинщик", книжечку по интересующему тебя предмету. Перечитай ее внимательно и тогда поймешь: солнце ли ходит вокруг земли или наоборот".

И дата — седьмое июня.

Бахчанов весь затрепетал. Блинщик! Да ведь это же… от Ивана Васильевича! Несомненно! Фраза: "Наконец-то я для тебя разыскал книжечку" — звучала как: "Наконец-то я тебя разыскал"… И предложение перечитать внимательно столь невинную книжечку звучало, надо думать, тоже условно. Ну конечно же! Иван Васильевич попросту предлагал разыскать в книге зашифрованное письмо…

Выпроводив мальчугана в лавку за квасом, взбудораженный Бахчанов стал искать письмо. Обратив внимание на дату "семь", открыл страницу седьмую. Глава вторая — "Движение небесных тел вокруг солнца. Птолемей и Коперник". Внимательно вглядевшись в буквы, как когда-то учил его Бабушкин, Бахчанов заметил внизу в некоторых буквах точки, сделанные острием карандаша. Выписывая отмеченные буквы на чистый лист бумаги, он увидел, что буквы образуют слова, а слова — фразы. Таким образом сложилось целое послание.

Иван Васильевич писал из Шуи. Оказывается, там он встретил одного питерского социал-демократа. Тот обрадовал Бабушкина весточкой о здравии "Алексия, человека божия"… "Слух о том, что ты с нами, искровцами, и стойко борешься с нечистью "экономизма", — писал Иван Васильевич, — наполняет меня чувством гордости за тебя и дает мне право вовлечь тебя в орбиту всей нашей работы".

Сам Иван Васильевич сейчас лечил свои глаза и вскоре собирался выехать в Москву для связи с московскими искровцами. Он предлагал Бахчанову тоже приехать туда по получении телеграммы и сообщал адрес явочной квартиры. "Что же касается причин твоего приезда в Белокаменную, — заканчивал Иван Васильевич письмо, — то сходи к товарищу Антону и получи гостинец для москвичей от нашего Старика". Что это был за "гостинец" и кого подразумевал Иван Васильевич под "нашим Стариком", Бахчанов отлично понял. Оставалось неясным, кто такой товарищ Антон и где его найти. Но, внимательно порывшись в книге, он нашел нужный адрес. "Утром и отправлюсь к нему", — решил Бахчанов и, заслышав шаги хозяйского сына, спрятал книгу.

Товарищ Антон жил на Песках. Он вручил Бахчанову чемодан с таможенным ярлыком "Вержболово". Бахчанов открыл чемодан и увидел несколько томов немецкой технической энциклопедии, две пары заграничного белья и три банки сардин. Но чемодан, должно быть, с двойным дном, и возможно — полые стенки его имеют кое-что более примечательное, нежели тома энциклопедии, положенные сюда, конечно, только для вида и веса.

Домой он не пошел, а завернул в номерные бани. Закрылся в номере, не раздеваясь пустил из всех кранов воду и под шум ее стал детально осматривать содержимое двойного дна. Прорезав угол ножом, отогнул конец стенки и сразу обнаружил экземпляры "Искры", отпечатанной на тонкой, папиросной бумаге. Не утерпел, с большим трудом вынул одну пачечку майских газет. Волнуясь, впился глазами в развернутый лист, и хотя нет подписи, — конечно же, это он, дорогой Владимир Ильич! Несомненно, это его статья о восстании обуховцев, с громовым кличем: "Рабочее восстание подавлено, да здравствует рабочее восстание!"

Бахчанову хотелось читать и читать, но время бежало быстро. Долго сидеть в номере было нельзя. Быстро уложив все обратно в чемодан, он вышел из бани и поехал на вокзал. По Ириновской железной дороге жил один его хороший приятель, участник бывшего нелегального кружка. У этого приятеля можно было и переночевать и спрятать драгоценную посылку.

В вагоне Бахчанов поставил заветный чемодан на верхнюю полку против себя, вынул из кармана "Петербургский листок" и стал рассеянно пробегать пустые фельетоны. Против него уселся какой-то толстощекий субъект в панаме лимонного цвета. Положив волосатые руки на трость, он стал самым глупейшим образом похрапывать.

"И пятилетний догадается, что это филер, — подумал, взглянув на него, Бахчанов. — Притом филер, плохо умеющий притворяться!"

Действительно, веки толстяка подрагивали. Ясное дело — он не спал. Как перехитрить эту похрапывающую свинью? До конечной цели оставалось каких-нибудь два перегона. Бахчанов медленно поднялся и, фальшиво насвистывая, взял чемодан. Но едва он направился в тамбур, как "панама" тоже поднялся с места. Заметив на себе хмурый взгляд Бахчанова, толстощекий сосед сладенько ухмыльнулся:

— Не переношу, знаете ли, одиночества.

Пришлось идти во второй вагон вместе.

Здесь Бах чанов наткнулся на новую неприятность. Разложив на коленях сверток и уплетая пирожное, в купе сидел моложавый пристав. Толстяк подобострастно приподнял свою панаму и тотчас же разговорился с полицейским о погоде. Нервы Бахчанова были натянуты до крайности. Он с трудом высидел до остановки и выскочил на перрон. И только когда ушел поезд, сообразил, что вышел преждевременно: ему надо было выходить на следующей станции.

Оглянулся, — так и есть: "панама" и пристав шли по перрону. Болтая, они направились к буфету. "За жандармом", — кольнула догадка. Растерявшись, Бах-чаков стоял посреди перрона с чемоданом в руках. Рыжая шляпа, поношенное пальтишко и дырявые ботинки его возбудили у каких-то бродяг насмешливое сочувствие.

— Что, господин скубент, может, поднести вешшички?

Вдруг толстяк в панаме выбежал из буфета, отчаянно крича:

— Да-а-ша! Да-ша! Я здесь!

Откуда-то появилась такая же "комплекция", как и он, и супруги принялись тискать друг друга в объятиях.

Бахчанов плюнул с досады. Поезд ушел, а винить было некого, кроме самого себя: надо же так разыграться воображению! Потом он рассмеялся: чемодан-то в целости! Но ведь не по шпалам же идти к товарищу! А торчать здесь в ожидании следующего поезда тоже неразумно…

Подошел встречный пригородный. И Бахчанова осенила простая мысль — отвезти чемодан к Фоме Исаичу. "Как это мне не пришло в голову раньше?" — сердился он на себя. Уселся в поезд и поехал обратно в Питер. Попал туда к вечеру. Как назло, хлынул проливной дождь. Спасаясь от него, завернул в пивную. Посетителей здесь было много, — всё рабочая братия. Он заказал бутылку пива, совсем не интересуясь болтовней за столиками. Однако чуть не подскочил на месте, когда один из рабочих, с перевязанной рукой, громко сказал:

— Братки, послушайте, о чем пишут в запрещенной газете "Искра"!

Он взмахнул хорошо знакомым Бахчанову небольшим листком папиросной бумаги. Рабочие, придвинулись к нему. Но владелец пивной потребовал прекратить чтение. Поднялась перебранка, шум… И наконец случилось худшее, что мог ожидать Бахчанов: появился "фараон".

Не успел он приняться "за дело", как Бахчанов, схватив пустую бутылку, хлопнул ею по висячей лампе. В наступившей темноте сообразительные рабочие затолкали городового за стойку, а сами стали выбегать на улицу…

Бахчанов выскочил одним из первых. Бежал без оглядки по темным улицам, сердце стучало, точно готовясь лопнуть… Но чемодан, драгоценный чемодан, был спасен…

Через час Бахчанов уже стучался в облюбованную им "конспиративную квартиру" — каморку Фомы Исаича Водометова. Тот принял его с распростертыми объятиями. Он сразу смекнул, что без нужды не станут искать у него пристанища. Что-то стряслось, а раз так — значит, нужно приютить и обогреть желанного гостя.

— Ничего, рыбачок! Взгода и невзгода — что погода и непогода. Перебудется. Ставь-ка чемоданишко под кровать. А сам выспись. Вернусь, чаю заварю, булками попотчую.

И, взвалив на плечи скрипучую корзинку, Фома Исаич ловко заковылял на улицу.

* * *
В эту ночь Бахчанову снилась Таня в белой шляпе, сдвинутой ветром на затылок, с бледным лицом и расширенными не то от испуга, не то от удивления глазами. Проснувшись, он с тоской думал о ней, пытался еще раз разобраться в причинах ее странного молчания. "Почему же, — мучительно соображал он, — она не написала хотя бы трех сухих, даже самых бессердечных слов? Что заставило ее так поступить?"

Его неудержимо потянуло к ней. Увидеть, узнать, счастлива ли она теперь. И вот он не выдержал и решил отыскать ее. В адресном столе получил справку о местожительстве Лузалковых. Да, как и говорила молочница, они жили на Гороховой, в самом начале улицы, недалеко от Александровского сада. Бахчанов прошел насквозь большой грязный двор, отыскал в углу нужную лестницу, поднялся на четвертый этаж, постоял перед дверью Таниной квартиры и… повернул назад. Порыв, толкнувший его к Тане, прошел.

Ну что он скажет ей? На каком основании он вторгнется в ее семейную жизнь? Что между ними осталось общего? Воспоминания?

"Я для нее чужой! — думал Бахчанов. — Я для нее умер. И было бы жестоко и бессмысленно тревожить ее покой".

Он вышел из ворот и направился к Александровскому саду. Задумчиво побрел по аллее. И уже у самого выхода вдруг услышал за собою быстрые шаги и громкий, изумленный голос:

— Алексей Степаныч? Господи! Ну разумеется, я не обознался!

Бахчанов резко повернулся. В расстегнутом пальто, с какими-то пакетиками в руках, к нему бежал Сережа Лузалков. В большом волнении, почти с ужасом глядя на Бахчанова, он показывал рукой куда-то в сторону. Там, в отдалении, на садовой скамье сидела Таня.

Опустив голову, она чертила что-то кончиком белого зонтика на песке. Лицо у нее было бледное, усталое. Миловидная девочка играла тут же, резвясь со скакалкой.

Взволнованный Бахчанов подхватил Сережу под руку:

— Прошу вас, Сергей Кириллович, пусть Таня… Татьяна Егоровна ничего не знает обо мне…

Сергей Кириллович покорно мотнул головой и пошел туда, куда тянул его Бахчанов.

Они вышли к набережной Невы.

— У вас есть время поговорить? — спросил Бакчанов.

Лузалков опять качнул головой:

— Да. Таня будет меня ждать там. Я сказал, что заверну в магазин…

Каждый по-своему справлялся с волнением и собирался с мыслями.

— Какая милая у вас дочка! Как ее зовут? — заговорил Бахчанов.

— Наташей… — прошептал Лузалков и, вздохнув, вытер платком взмокшее от волнения лицо. — Алексей Степанович, не завидуйте, умоляю вас, не завидуйте. Я несчастнее вас. И Таня тоже…

Бахчанов молча нагнулся над гранитным парапетом и стал смотреть на струящуюся Неву. Сережа положил на гранит свои пакетики.

— Да, да! — с горячностью продолжал он. — Оттого, что Татьяна Чайкина — теперь Татьяна Лузалкова, видимо, жизнь ее не стала лучше. Пожалуй, хуже… Но постараюсь по порядку. Не хочу самообольщаться. Она не любила меня так, как ну… вас. Простите за прямоту. Я не хочу сказать, что Танюша меня не уважала. Мне кажется, что первое время мы жили… почти счастливо. По крайней мере, два-три первых месяца. Но, может быть, это только мои ощущения, — не знаю. Боюсь ошибиться. Тут, Алексей Степанович, такая загадочная история. С ума сойти можно…

Он оглянулся и продолжал:

— Когда давеча я вас увидел, — знаете, что я подумал? Вот человек, воскресший из мертвых, у которого я могу получить искренний, сердечный совет. Такой человек, сказал я самому себе, не соврет. Ибо он любил Таню! Или даже любит. Это все равно. Но, видит бог, не я тому виной, что вот так все случилось с вами…

Он сделал неопределенный жест, но Бахчанов понял, на что намекнул Лузалков. А тот продолжал рассказывать историю своих злоключений. Она была длинна, путана, со множеством второстепенных отступлений, и из всего этого Бахчанову удалось уловить следующее.

После его ссылки Таней овладела какая-то апатия, равнодушие к жизни. Она ходила, работала, как автомат, машинально и зачастую невпопад отвечала. Прошло некоторое время, прежде чем она снова стала проявлять слабый интерес к окружающему. А тут случилось новое несчастье: скоропостижно умер ее отец. Нервы матери не выдержали жестоких ударов судьбы. Ей стало мерещиться, будто Таню, как когда-то ее сына, тоже заберут в тюрьму, будут судить и повесят…

В этой обстановке Таня вдруг обнаружила необыкновенное присутствие духа. Она терпеливо ухаживала за матерью, много работала и упорно писала письма Бахчанову в ссылку, хотя ответов не получала. Наконец эта неизвестность заставила ее обратиться за помощью к одному из своих заказчиков, влиятельному человеку. Он принял участие в судьбе Тани. Правда, это участие сводилось сперва к тому, что он советовал девушке запастись терпением, ибо справки о ссыльном получить нелегко. Но потом он признался Тане, что не хотел убивать ее, едва оправившуюся после стольких бед, новой печальной вестью. Дело в том, что Бахчанов покончил жизнь самоубийством по пути в ссылку…

Таня, против ожидания ее влиятельного покровителя, приняла новое несчастье стойко, хотя по всему было видно, что эта весть в первое мгновение как бы оглушила ее. А он всячески утешал ее, обещая ей свое покровительство и помощь на тернистом жизненном пути.

В один из следующих дней он явился к ней во фраке, в белом жилете и предложил развеять ее тоску на благотворительном студенческом балу. Таня отказалась наотрез. Впоследствии она призналась Лузалкову, что начала уже тогда бояться своего неожиданного покровителя. Но покровитель не смутился ее отказом. Он сказал, что думал познакомить ее со студентами и курсистками из приличных интеллигентных семей. "Вы напрасно сторонитесь общества, — уверял он. — Имя вашего несчастного брата очень почетно среди молодежи, и отсвет этого почета падает на вас".

Однако с тех пор он перестал посещать Таню. Похоронив мать, умершую в больнице, Таня вся ушла в работу. Но тут начались непонятные явления. Ее уволили из одного магазина, потом из другого и вообще ей перестали давать заказы даже те магазины, у которых она, как мастерица, была на отличном счету.

Она догадывалась: кто-то ей мешает, — и ничего не могла сделать. В это трудное время ее, беспомощную, всеми покинутую, и поддержал Сергей Кириллович Лузалков.

Музыкант полюбил ее давно, еще в ту пору, когда Бахчанов был на воле, но рассчитывать на ответное чувство не смел. Теперь же он сделал ей предложение, сам страшно смущаясь своей решимости. Таню это предложение застигло врасплох, и она согласилась, — скорее всего потому, что не хотела огорчать Лузалкова, единственного бескорыстного друга, к которому она испытывала и уважение и доверие.

После венчания они месяца два жили безмятежно. Таня, по совету супруга, занялась исключительно домашним хозяйством. Сергей Кириллович полагал, что одного его заработка будет хватать на семью. Заработки же его увеличились. Он играл по приглашению сразу в двух местах и вдобавок давал уроки музыки сыну крупного бакалейщика. Но потом вдруг все пошло вниз. Под каким-то благовидным предлогом его уволили из симфонического оркестра. Уволили без всякого объяснения и со второго места. Вслед за тем отказался от услуг музыканта и бакалейщик. Лузалкову пришлось долго обивать пороги в поисках работы. Он сделался рядовым скрипачом третьеразрядного ресторана.

Но испытания Лузалкова на этом не кончились. Однажды полупьяный посетитель ресторана обвинил музыканта в краже своих часов. Был допрос, мучительное следствие, и за неимением улик он был отпущен. Все же имя честного музыканта было запятнано. А этой весной грянул еще удар. Ночью явилась полиция, произвела обыск и "нашла", то есть попросту подкинула Лузалкову, революционную прокламацию. Его увели в тюрьму. Он просидел месяц, и лишь благодаря тому, что Таня скрепя сердце вновь обратилась к своему влиятельному покровителю за помощью, Лузалкова освободили, взяв подписку о невыезде.

— И тут я понял, — воскликнул музыкант, заканчивая свой странный рассказ, — что меня кто-то хочет сжить со света… Может быть, оторвать от Тани… Оставить ее вновь беззащитной и одинокой… — и упавшим голосом добавил: — Меня все чаще стала жалить мысль, что подобно несчастному доктору из чеховской "Палаты № 6" я втиснут в какой-то заколдованный круг. А как из него выбраться — один бог ведает. Но признаюсь вам: если бы нашел истинного виновника нашей беды — не задумываясь убил бы его, хотя не знаю, было бы это лучше для Тани или нет.

— Кто же, вы думаете, мог быть вашим врагом?

— Мне иногда кажется, что это бывший Танин покровитель, а может быть — и поклонник, отвергнутый ею, то есть…

— То есть?

Лузалков болезненно скривил лицо, оглянулся по сторонам, точно боялся напороться на всевидящие глаза своего таинственного врага, и прошептал:

— Чиновник из департамента полиции Мокий Власович Кваков!

— Кваков?! Вот бестия! — вырвалось у Бахчанова. Он судорожно рассмеялся. — Не правда ли, смешная фамилия?

— Да, фамилия смешная, но сам Кваков ужасен… — Лузалков крепко стиснул руку Бахчанова: — Вы истинный друг. Я уверен, что вы наш друг. Вы поможете вывести Квакова на свет ясный. И вообще я верю, что в конце концов все пройдет и останется одна чистая правда. Пока же я стал действовать. Да, да, действовать. Знаете, что я уже сделал? Написал жалобу самому министру внутренних дел. На двадцати страницах. Представляете?!

Бахчанов не удержался от усмешки:

— Представляю. Один мой приятель тоже писал…

— Вы сомневаетесь, — сказал с досадой Лузалков. — Впрочем, вам, нигилисту, и на роду написано так. Но скажите: неужели нельзя будет, в случае чего, и на министра пожаловаться — сенатору, царю, митрополиту? Ведь это ни на что не похоже. Где мы живем — в цивилизованной стране или в Центральной Африке?

— Мы живем в бесправной стране, где возможна любая провокация, — сказал Бахчанов.

— Простите, Алексей Степанович, ну а что же с вами-то? — спохватился Лузалков. — Ведь вы…

Бахчанов неопределенно махнул рукой:

— Как видите… Так вот, Сергей Кириллович, если вы не против, я бы хотел быть в курсе вашей борьбы…

Лузалков снова крепко сжал руку Бахчанова:

— Благодарю вас, дорогой Алексей Степанович! Конечно же, я не против!

Условились о следующей встрече. Бахчанов уже повернулся идти, но Лузалков загородил ему дорогу и с мольбой посмотрел на него своим косеньким взглядом.

— Только истину. Одну истину, Алексей Степанович. Вы не сердитесь на меня?

— Ну что вы! — воскликнул Бахчанов и, дружески тронув Лузалкова за плечо, тихо сказал: — А знаете, ведь и на мои двадцать писем не было ответа от Татьяны Егоровны. Но теперь я знаю почему. До свидания, Сергей Кириллович… О нашей встрече никому ни звука…

Он пошел вдоль набережной, всецело находясь под впечатлением рассказанного Лузалковым.

Глава шестая ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Явившись на место свидания в условленное время, Бахчанов Лузалкова не нашел. Ждал, бродя вдоль Невы, час, другой, третий. Наступил вечер. Тучи сплошь обложили небо, и, хотя была пора белых ночей, над городом сгустились сумерки. Вода Невы стала свинцовой. Чувствовалось, что ночью разразится гроза. Бахчанов понял, что с Лузалковым произошло что-то неладное. Незаметно для самого себя он очутился возле их дома. Быстро огляделся — никого… Тогда он юркнул в ворота, бесшумно прошел неосвещенный двор и пропал в темноте лестницы. Постоял несколько минут внизу, — не крадется ли кто следом? Потом поднялся по лестнице.

На площадке четвертого этажа мигала керосиновая лампа. Вот дверь в квартиру Лузалковых. Бахчанов протянул было руку к звонку, как вдруг заметил, что дверь неплотно прикрыта. Войти? Осторожность не позволяла делать этого, но странная тишина в незапертой квартире поразила его, толкнув вперед навстречу неизвестности. Хотелось во что бы то ни стало знать, что случилось.

Он тихонько открыл дверь, вступил в темную прихожую и прислушался. В глубине квартиры ему послышались голоса, и один из них, отвратительный, скрипучий, сразу насторожил. Этот голос он слышал в гостинице, в полубреду… Это был голос непрошеного врачевателя. Кваков! Бахчанов невольно подался к двери. Но тут же, собрав всю свою решительность, запер ее и на цыпочках прошел по ковровой дорожке в глубь коридора, туда, где на пол падала полоска света из комнаты. Здесь он остановился и замер.

Вся эта неожиданная, необычная обстановка так на него подействовала, что, кажется, ворвись сюда полиция, он бы не сдвинулся с места. Прильнув ухом к дверной щели, он уловил не то звук глухого рыдания, не то гневное восклицание женщины, а затем снова скрипучий голос Квакова:

— …Я опять повторяю вам, Татьяна Егоровна. Вы становитесь в глазах полиции очень неблагонадежной. А теперь, после ареста вашего супруга, в особенности. Да-с, не смею скрыть этого. Сам, можно сказать, наводил закулисные справочки: говорят, что госпожа Чайнина свела с истинного пути не только мастерового Бахчанова, но даже тишайшего своего супруга Сергея Кирилловича. Вот как получается…

— Но вы же знаете, что это ложь! — воскликнула Таня.

— Я — другое дело. А педанты не верят. Педанты что говорят? Педанты говорят, что госпожа Чайнина мстит правительству за братца своего. Да-с… Где, спрашивают они, доказательства противного? Покажите эти доказательства! Я, конечно, сколько могу, оттягиваю время. Будут-с, мол, и доказательства. Потерпите. А время-то и не терпит, милейшая! И все труднее мне становится вас защищать. Вас могут выслать и отдать под гласный надзор. Разлучат с девочкой вашей, Наташенькой. Эх, спит невинное дитя! Кровь холодеет, когда представишь себе…

Всхлипывания молодой женщины на мгновение прервали речь Квакова.

— Успокойтесь, Татьяна Егоровна, — снова заговорил он. — Не все еще потеряно. Не-ет! Моя голова за вас думает…

— Оставьте меня…

— Помилуйте! Как это можно оставить бедствующего человека без помощи? Не в моих это правилах. Я ночь не спал, ломая голову, как спасти вас, вашу любимую дочь, как спасти супруга вашего, великодушного Сергея Кирилловича… И надумал: если дать педантам хоть какое-нибудь формальное доказательство вашей преданности правительству… Понимаете, хотя бы самое ничтожное… Ну… клочок бумажонки, что ли. Маленький клочочек бумажечки! К примеру, — вот возьмите карандашик, листочек и там… черкните пять-шесть словечек: дескать, я, такая-то, выражаю чистосердечное желание служить интересам государя императора и…

— Какая мерзость! Вы никогда этого не получите. Никогда!

Послышался стук сброшенного на пол карандаша.

— Эхе-хе… Татьяна Егоровна, Татьяна Егоровна! Вижу-с, с сожалением вижу-с, что педанты-то наши кое в чем и правы… Ну что ж, ваша воля. А только не понимаю, почему вы ерепенитесь? Будь вы в самом деле революционеркой, а то ведь… зря пострадаете… Ну, вот и расстроились. Совсем расстроились. Водички выпейте, голубушка… М-да… С вами нелегко говорить. Сам вижу. Нервы. Что поделать!

Наступило молчание. Звукопроницаемость в этой квартире была такая, что в минуту тишины казалось — и вздох человека расслышишь сквозь стены. Боясь пошевелить онемевшей рукой или скрипнуть половицей, Бахчанов стоял, чувствуя, как бешено колотится его сердце. Он едва сдерживался, чтобы не броситься на Квакова тотчас же, и только желание узнать, о чем еще пойдет речь, заставляло его оставаться на месте.

Заскрипело кресло, звякнул стакан. Послышался голос Тани, в котором на этот раз звучали не только нотки отчаяния:

— Уйдите… Сию же минуту!

— Берегитесь, Татьяна Егоровна! — повысил голос Кваков, но сразу же перешел на трагический шепот. — В моем лице вы оскорбляете страшную силу — самого царя… Что вы на меня так смотрите? Не верите? Может быть, я кажусь вам пустячным, бессильным человеком?.. Что ж, господин Лузалков тоже вот так думал, когда подавал на меня донос. И что же? Проиграл… И сам теперь предстанет перед прокурором по обвинению в хранении запрещенной законом литературы!

— Вы ее подбросили! Ваши люди это нарочно сделали! — закричала Таня.

Кваков иронически вздохнул:

— Темна вода во облацех небесных, Татьяна Егоровна. И чужая душа потемки. Не все бывает так, как кажется на первый взгляд. Примерчик хотите? Помните Бурсака, как его… Афанасий… Афанасий… отчество запамятовал. За вами будто бы увивался, Бах-чанову ходу не давал. А на самом деле он просто действовал так, как его учили. Он играл. Играл, нужно сказать, прескверно… Да и Бахчанову вы, наверное, нужны были в иных целях…

— Не смейте говорить о нем! — вскрикнула Таня и зарыдала.

Тут Бахчанов больше уж не мог терпеть. Рванул дверь. Кваков, думая, что это кто-нибудь из своих, грозно закричал:

— Подождите еще!

Став в дверях, Бахчанов увидел скромно убранную комнату с портретами известных композиторов на стенах, стол с зажженной лампой, а возле него, против самого окна, — Квакова в сюртуке и белоснежной манишке. Немного поодаль, прислонясь к буфету, стояла Таня, вся в черном, с мертвенно-бледным лицом.

— Таня, не бойтесь! — произнес Бахчанов, и она с криком ужаса схватилась за сердце, потом протянула к нему руки, сделала шаг, и ноги у нее подкосились. Бахчанов вовремя подхватил ее. Застигнутый врасплох, Кваков застыл с открытым ртом, И только в следующую минуту сунул дрожащую, неверную руку в задний карман.

Но Бахчанов, поддерживая одной рукой почти бесчувственную Таню, другой так стиснул костлявое плечо агента охранки, что тот охнул и присмирел. Вытащив у него из кармана браунинг, Бахчанов приказал:

— Предупреждаю: ни с места, и ни звука!

Кваков, сгорбившись, покорно сидел в кресле и смотрел как завороженный своими безжизненными, фарфоровыми глазами на человека, которого в эту минуту боялся больше всего. Усадив Таню на кушетку, Бахчанов приказал ему отодвинуться от окна, и он так же покорно выполнил это приказание.

— Ну-с, господин хороший, может быть, вы теперь расскажете, — как по вашему приказу перехватывали мои письма к Татьяне Егоровне?

Дар слова вернулся к Квакову. Он заговорил едва слышным, смиренным голосом:

— Не совершайте надо мной насилия… Вина за это падет только на Татьяну Егоровну… Мои помощники видели, как я вошел сюда… Я нарочно не запер за собой двери. Стоит только дать мне в окно условный сигнал, и они…

Бахчанов зло рассмеялся.

— Схватят меня? И вы будете сопровождать мой труп тайком на кладбище, как делали это на заре своей карьеры, — так, что ли?

Кваков весь дрожал. Впервые Бахчанов прочел в его хищных глазах настоящий животный страх. А Таня, придя в себя, вцепилась, как утопающая, в руку Бахчанова, и в ее взгляде отражались мгновенные переживания, переходы от ужаса к восторгу, от страха к надежде.

Наконец Кваков овладел собой.

— Что же дальше, господин Бахчанов? — сказал он вяло. — Вы хотите для Татьяны Егоровны того же, что и сами имеете? Но ведь она жить хочет, а не прятаться от солнца в подполье.

— Да, я хочу жить, но жить, борясь с вашим подлым недолговечным могуществом!

В этом восклицании Тани было столько страстной ненависти, что Кваков невольно сжался, как под ударом хлыста.

По знаку Бахчанова молодая женщина торопливо одела полусонную Наташу.

— Через сколько времени явятся сюда ваши опричники? — спросил Бахчанов.

— Я думаю, минут через десять, — нехотя проскрипел тот.

— На улицах дежурят ваши филеры?

— Дежурят!

— Где, в каком месте?

— Если вы задумали бежать…

— Не ваше дело! — оборвал его Бахчанов. — Я спрашиваю — отвечайте!

— Я не могу ответить на этот вопрос.

— Тогда, уходя отсюда, я вас застрелю!

Кваков взглянул в пылающие глаза Бахчанова и прошептал:

— У булочной двое и один у фонаря, против окна…

По просьбе Бахчанова Таня принесла полотенца. Думая, что ему собираются воткнуть в рот кляп, Кваков заметался в кресле, скривив лицо в судорожной усмешке:

— Напрасно-с… могу дать Татьяне Егоровне честное слово… Кричать не буду… Бегите.

Бахчанов молча связал ему руки, а ноги привязал к креслу.

Таня, прижимая к груди ребенка, несколько секунд стояла посреди комнаты в состоянии какой-то внутренней борьбы с собою и смотрела на обстановку квартиры — на мебель, посуду, безделушки — такими глазами, что Бахчанов счел нужным сказать:

— Татьяна Егоровна, если хотите спастись, оставляйте вещи. Выбора нет.

Тогда она кинулась к комоду, выдвинула один из ящиков, и стала набивать ридикюль какими-то бумагами, письмами, брелоками…

Кваков сидел запрокинув голову и зажмурив глаза, как бы чего-то напряженно ждал…

Среди темной улицы, за несколько кварталов от Гороховой, Бахчанов остановился.

— Танюша, милая, родная… на что ты решилась?

— На все! — сказала она. — Веди меня…

* * *
Ночь застала беглецов в поселке Ириновской железной дороги. Они расположились у товарища по кружку. Товарищ уступил Тане для ночлега вторую свою комнатку, а Бахчанову постлал у себя на стульях. Тревожная поездка, необычная обстановка ночевки особенно тягостно действовали на Танину дочку. Она часто просыпалась, плакала и спрашивала:

— Мамочка, почему мы не дома? Где папа?

Таня всячески утешала ее и долго сама не могла уснуть. А Бахчанов, как коснулся изголовья, тотчас же уснул. Условия вечной тревоги и постоянных неудобств были для него привычны.

Наутро Таня выглядела спокойней. Она еще раз сказала Бахчанову, что все передумано, выплакано, взвешено: она не намерена возвращаться к старой жизни. Дом,обывательское существование ей опостылели. Она теперь понимает и оправдывает жизненный путь, выбранный Бахчановым. Да, в этом мире надо только бороться…

В то же утро Бахчанов пробрался к себе домой и там нашел долгожданную телеграмму из Москвы.

В ней было всего три слова: "Навести бабушку. Богдан".

Охваченный радостью, Бахчанов поспешил к Тане. Он не сомневался, что она уедет в Москву вместе с ним. Наконец-то он вновь увидит Ивана Васильевича Бабушкина…

Глава седьмая У МОСКОВСКИХ ДРУЗЕЙ

Днем в поезде Наташа не отрывалась от окна. Смотрела на поля, речки, деревеньки, на дальние перелески и встречные перроны.

Когда перед ее глазами показались шлагбаумы Москвы, Бахчанов прочел Наташе запомнившиеся ему еще со школьной поры пушкинские строфы:

…Бульвары, башни, казаки.
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах…
Наташа "львов на воротах" нигде не увидела, зато галок над телеграфными проводами и крышами облезлых домов пролетало множество.

На пыльной, полной суеты Каланчевской площади Бахчанов взял извозчика и повез своих спутниц к Красным воротам. Из предосторожности он здесь сменил извозчика и, вместе с Таней и Наташей, покатил мимо Спасских казарм, через Сухаревку, к Самотечному бульвару.

Расплатившись с извозчиком, они прошли на бульвар.

— Вот здесь, милая Наташенька, ты с мамой подождешь меня. Я скоро вернусь, — а Тане шепнул: — На разведку пойду один. Нужный дом отсюда — рукой подать…

Он направился на явочную квартиру. К его удивлению, здесь жил и принимал врач по внутренним болезням. Прием у врача был на полном ходу, и Бахчанов сел в приемной, рассеянно перебирая старые журналы. Мелькнула мысль: "Может быть, я перепутал адреса?"

Между тем подошла его очередь. Веселый доктор в халате и золотых очках открыл дверь кабинета:

— Алексеев! Прошу….

Бахчанов отнесся безразлично к этому возгласу.

— Кто Алексеев? — нетерпеливо повторил врач, и только теперь Бахчанов вспомнил, что записался под этой фамилией.

— Что же это вы, юноша? — пожурил его врач.

Бахчанов пробормотал что-то относительно слабости слуха и шагнул в кабинет. Доктор плотно закрыл двери и внимательно посмотрел через очки на смущенного пациента:

— Чем могу служить? На что жалуетесь?

Тогда Бахчанов невольно усмехнулся и тихо выпалил пароль, сообщенный еще в письме Иваном Васильевичем:

— А я пришел звать вас на блины!

Доктор поднял брови, снял очки, протер стекла. Потом, ничего не говоря, подошел к крану мыть руки.

"Так и есть, не туда попал!" — с отчаяньем подумал Бахчанов. Но доктор повернулся к нему:

— Ну что ж… С удовольствием.

Это был нужный ответ. И Бахчанов вручил доктору драгоценный чемодан.

Врач сообщил, что товарища Богдана нужно искать в пять часов дня у входа в Ботанический сад, точнее — у киоска с минеральными водами, и гостеприимно предложил для Тани и ребенка квартиру своей матери.

Возвращался на бульвар Бахчанов с некоторым трепетом.

Ему казалось, что он уже не найдет Тани: быть может, ее арестовали или она сама, не дождавшись его, с отчаянья пошла куда глаза глядят и сейчас блуждает посреди огромного города.

Увидев же среди чахлых запыленных кустов знакомую белую шляпу с выгоревшей сиреневой лентой, успокоился.

Таня сидела все на той же скамье, бессильно уронив на колени руки, и рассеянно смотрела куда-то в пространство, вероятно осажденная в эти минуты роем тревожных мыслей. Лицо ее показалось Бахчанову осунувшимся, усталым. Горе оставило на нем свои следы.

И оттого он еще острее почувствовал, как стеснилось его сердце от жалости к этой женщине и глубокого сочувствия к ней! И как хотелось ради любви к прежней своей Тане пойти на любой самоотверженный поступок, если бы только знать, что он поможет ей!

Но что существенного можно сделать, если сам находишься в положении гонимого, лишенного крова и всяких средств к жизни? Разве только то, что сделал на первых порах, то есть нашел для осиротевшей семьи Лузалкова надежное убежище.

Таня радостно улыбнулась, когда заметила приближающегося к ней Бахчанова.

— Ну как, долго пропадал? — спросил он.

— Нет, но я все-таки волновалась…

Наташа бросилась к нему и, схватив его за руку, прижалась к ней щекой:

— Дядя Алеша, мы так с мамой истомились! Я уж от нечего делать перечитала все вывески на той стороне улицы. Аквал, абыр, овип, икар… А скажи, папочка тоже сюда приедет, да? Он знает куда идти? Он не заблудится, нет?

Она щебетала всю дорогу, точно птичка-непоседа, теребя и мать и Бахчанова множеством вопросов, свойственных ее возрасту.

Чем ближе они подходили к квартире доктора, тем Таня становилась молчаливее и печальнее, а у самых дверей схватилась за платок и прижала его к своим глазам.

Бахчанов успокаивал ее, уверяя, что доктор очень милый человек и такой, надо думать, будет его мать.

— В этом я не сомневаюсь, — тихо сказала Таня.

Она помолчала, словно борясь со своим волнением, и взглянула на Бахчанова долгим взглядом:

— Алеша, ты, кажется, уедешь отсюда, да?

— Как решат товарищи. Возможно, что уеду… Танечка! — вдруг спохватился он. — Не думай об этом, прошу тебя. Так лучше. И знаешь что? Я ведь все равно никуда не уеду, прежде чем еще раз не повидаю тебя с Наташенькой. Ты мне скажешь, как тебе живется на новом месте. Хорошо?

— Хорошо, — сказала она, и это вырвалось у нее из груди подобно вздоху облегчения…

* * *
Не сразу Бахчанов отыскал товарища Богдана, когда явился к Ботаническому саду.

И даже покрутившись возле будки с минеральными водами, Бахчанов не нашел своего друга. Где же он? Может, запаздывает? Мимо проходили какие-то незнакомые люди, возился с подпругой старик извозчик, поодаль, прислонившись к стволу березки, стоял усатый торговец с лотком галантерейной мелочи и в равнодушном ожидании покупателей лущил семечки.

Бросив на него беглый взгляд, а затем вглядевшись внимательно в его простое и приятное лицо, Бахчанов к своему крайнему изумлению узнал в нем… Ивана Васильевича! Он сильно похудел, но зоркие голубые глаза его по-прежнему смотрели с веселым добродушием.

— Ниточки, иголочки, булавочки! — покрикивал он нарочито в сторону Бахчанова. Тот с трудом удерживаясь от широкой улыбки, подошел к лотку:

— Мне бы суровых ниток…

— Чего уж суровых, можно и улыбчивых, — пошутил Бабушкин и, наклонившись над лотком, спросил:

— Посылочку-то доставил, Алеша?

— Все в целости, Васильич!

— Ну и молодчага. Обнять бы тебя, да шпиков тут, в первопрестольной, больше сорока сороков!

Условились встретиться через полтора часа на Воробьевых горах и обо всем поговорить основательно…

И вот они сидят на безлюдном холме, покрытом шерстистой рыжей травой, и беседуют. Перед ними в пелене сухого тумана расстилается хаос облупленных крыш, среди которых торчат золотые луковицы куполов, башни, трубы, и всех выше — колокольня Ивана Великого. У подножия холма гремит разухабистая гармонь, крутятся аляповатые ярмарочные карусели, пестрят палатки "моментальной фотографии", на реке рассеянной скорлупой толкутся прокатные лодки…

Выслушав Бахчанова, Иван Васильевич сказал, что Тане целесообразно, конечно, пожить под Москвой. Московские товарищи добудут ей паспорт, сыщут работу. О случившемся с Лузалковым нужно непременно написать в "Искру". Кваков — знакомая птица. Известно, что он когда-то состоял в радикальных и революционных кружках, членов которых потом стал выдавать охранке. Предательская деятельность помогла ему сделать карьеру в департаменте полиции.

Иван Васильевич повез Бахчанова в Замоскворечье. Здесь, в скромной квартире, полной студентов и курсисток, собравшихся для какой-то нелегальной дискуссии, Бахчанов был представлен девушке с приветливым, чуть скуластым лицом.

— Вот, Мария Ильинична, тот товарищ, о котором я вам на днях рассказывал…

— Как же, как же, помню. Да и брат мне когда-то говорил о вас, — сказала она, крепко, по-мужски пожимая руку Бахчанова.

"Ведь это сестра Владимира Ильича!" — вспыхнула у него догадка. Чем больше он вглядывался в черты выразительного лица Марии Ильиничны, тем яснее видел в нем что-то знакомое, "ульяновское". Завязался живой, непринужденный разговор. Все трое вышли в соседнюю комнату. Мария Ильинична внимательно расспрашивала Бахчанова о положении дел в Питере, сказав, что Владимир Ильич очень интересуется этим и хочет, чтобы питерцы регулярно корреспондировали в "Искру". Нужно также организовать более широкую транспортировку газеты в Россию.

— Вот Иван Васильевич, — сказала она, обернувшись к Бабушкину, — советует снарядить вас в один из черноморских портов, чтобы установить там контакт с моряками.

— А моряки, — подхватил Бабушкин, — доставляли бы нам из-за границы "Искру", да и все нелегальные новинки.

— Это все надо будет иметь в виду, — сказала, подумав, Мария Ильинична. — Но пока что главное в другом. В последнем письме брат пишет, что с финансами буквально швах. Они там доведены почти до нищенства. Задолжали неимоверно. Все редакционные деньги съедает транспортировка литературы в чемоданах. За пару чемоданов с двойными стенками им приходится платить около ста рублей. Это далеко не совершенная форма доставки газеты в Россию, но пока что — единственная. Ныне же и эта возможность под угрозой. Брат так прямо и пишет: "Сейчас для нас получение крупной суммы — вопрос жизни. Собирайте поскорее деньги…"

— Да, — согласился Иван Васильевич, — положение отчаянное. Надо нам что-то предпринимать: мне — в Шуе, Иванове, ему, — он кивнул на Бахчанова, — в Питере, а вам, Мария Ильинична, здесь, в Москве…

Бахчанов был готов выполнить и это поручение. Тогда Мария Ильинична тут же попросила его, не записывая, запомнить адрес одного немецкого доктора. На его имя можно пересылать собранные для "Искры" деньги. На прощанье она посоветовала Бахчанову переменить подпольное имя "Архип" на "Герасим" и держать беспрерывную связь с питерскими, московскими и костромскими искровцами.

После ее ухода Бабушкин и Бахчанов продолжали беседовать.

За стеной по-прежнему шумно спорили студенты и курсистки, когда в комнату вошел стройный белокурый мужчина в аккуратно выутюженном костюме.

При первом же взгляде он показался Бахчанову очень красивым. У него было белое со здоровым румянцем лицо, мягкие, слегка подкрученные усы, светлые выразительные глаза, высокий лоб.

Незнакомец вместо приветствия сказал:

— Да здравствует солнце! Да скроется тьма!

Улыбка его при этом была какой-то ликующей, праздничной. "Явился, как на бал", — подумал Бахчанов. А Иван Васильевич изумленно протянул руки:

— Возможно ль! Грач к нам прилетел!

— Ветер попутный нечаянно занес, — усмехнулся гость, дружески обнимаясь с Бабушкиным.

Бахчанов вскинул брови: "Грач? Николай Эрнестович Бауман?"

О нем приходилось слышать еще в ссылке как об одном из деятелей "Союза борьбы". Но кто бы мог подумать, что этот пышущий здоровьем человек — бывший узник Петропавловской одиночки, совсем недавно бежавший из вятской глухомани?!

Находясь за границей, он одно время работал наборщиком "Искры". А потом, как агент "Искры", выполнял самые сложные поручения Владимира Ильича по транспортировке литературы и по организации связи со многими искровцами центральных губерний, в первую очередь с Иваном Васильевичем. По этой причине Бауман неоднократно и тайно приезжал в Россию, неожиданно появляясь с грузом "Искры".

Теперь его появление как раз и было одним из таких молниеносных залетов на родную сторонку.

Знакомя его с Бахчановым, Иван Васильевич сказал:

— Алексий, человек божий. Тот самый мой петербургский друг, который… Словом, ты знаешь…

Николай Эрнестович посмотрел на Бахчанова веселыми глазами и крепко стиснул его ладонь:

— Знал тебя, дружище, заочно, теперь буду знать очно. Это куда лучше. А друзья Вани — и мои крепкие друзья.

Он торопился в Лефортово к знакомым рабочим.

В Москве он полагал пробыть не более суток. Ему хотелось посетить еще два-три города, прежде чем он покинет Подмосковье, где его искала охранка. Но он не смог отказать Ивану Васильевичу в просьбе отобедать всем вместе в каком-нибудь дешевом ресторанчике.

Денег у всех было так мало, что поневоле пришлось остановить выбор на простом трактире.

Как ни шумно было в нем, три друга все же опасались быть нечаянно подслушанными и потому разговор вели осторожно. Говорили о подъеме боевого настроения среди рабочей массы, радовались тем сокрушающим ударам, какие "Искра" наносила по антиреволюционным принципам "Рабочего дела" и "Рабочей мысли" — печатным органам "экономистов".

Бауман был встревожен успехами зубатовцев среди отсталых слоев населения и одобрял Промыслова за то, что тот упорно и успешно разоблачает зубатовщину. Правда, это упорство настолько всполошило осиное гнездо, что вынудило "бородатого студента" скова думать о выезде из Москвы, хотя бы на малый срок, лишь бы оторваться от "следопытов".

Бауман мечтал поработать в самой гуще московских рабочих. Он обещал поделиться "гостинцами", подразумевая под ними свежую искровскую литературу.

Потом, когда друзья распрощались у конки и Бауман поехал в Лефортово, Бахчанов признался Ивану Васильевичу, что восхищен Грачом, твердостью его революционных убеждений, душевной свежестью и жизнерадостностью.

— И мне хочется сказать тебе, — продолжал Бахчанов, идя с ним по Пятницкой, — что я горжусь такими друзьями-богатырями, как ты, как он…

— Ну какие мы богатыри, Алешенька, порознь-то взятые?! — добродушно посмеивался Иван Васильевич. — Другое дело — партия, когда она будет по-настоящему создана… Да что мне тебе объяснять. Ты, брат, теперь и сам с усами.

Бабушкин продержал Бахчанова в Москве еще два дня.

— Разъедемся в один день. Ты в Питер, я в Орехово, — сказал он, и задумчиво добавил: — В кои-то веки встретимся! Кто знает, как все случится, Алексей…

Бахчанов мечтал досыта с ним наговориться. Перед отъездом из Москвы они в нескончаемой беседе прошли Плющиху, Арбат, исколесили несколько улиц Пресни, выбрались куда-то к Ходынскому полю, месту массовой катастрофы в коронационные дни.

Усевшись на траву, вспоминали старую Невскую заставу, своего учителя, все пережитое. У Бабушкина было о чем рассказывать. Тут и нелегальная работа на окраинах Екатеринослава, в Кайдаках и Чечелевке, и агитация среди рабочих огромного Брянского завода, и борьба с "экономистами" Заднепровья, выпуск "Южного рабочего" — подпольной газеты Екатеринославского комитета, и знакомство с молодой работницей, ставшей женой Ивана Васильевича.

— Есть теперь и у меня маленькая семейка, — сказал он с какой-то тихой радостью, но, заметив грустное выражение лица Бахчанова и вспомнив историю с Таней, перевел разговор на другую тему: о том, как он сейчас руководит Орехово-Богородицким комитетом.

Бабушкин по-прежнему был бодр и много рассказывал Бахчанову горьких и смешных историй, случившихся с ним за последние годы.

Слушая эти истории, Бахчанов улавливал в них поучительный смысл для себя и для своей будущей работы. Он был глубоко благодарен Ивану Васильевичу за его искреннее стремление дать совет, наставить, обогатить своим опытом, предупредить относительно всяких казусов, могущих возникнуть при весьма неожиданных обстоятельствах трудной и рискованной работы в нелегальных условиях. Еще и еще раз Бахчанов почувствовал, как дорог ему Иван Васильевич, как он любит его и как в самом деле нелегко им обоим расстаться. Но расстаться надо.

Два дня пролетели, как два часа…

Прощаясь, один с суровой нежностью старшего брата обнял другого, а другой, младший, старался не выдать своего волнения. Спустились по лестнице к парадной двери вместе. Иван Васильевич, оглянувшись, сказал:

— За дверью разойдемся, как чужие… Итак, Леша, желаю тебе счастья, успеха и воли.

Еще раз крепко обнялись друзья и вышли на улицу, Здесь разошлись: один — на север, другой — на восток…

Но Бахчанов был не в силах уехать, не повидавшись с Таней, Глубокое чувство к ней сохранилось неизменным, хотя он понимал, что прошлого не вернешь, что Таня теперь привязана к своей семье, к дочери, мужу.

"Увидеть Таню, поддержать ее", — с такой мыслью Бахчанов торопливо шел по пыльным улицам, и воображение его рисовало картины предстоящей встречи с Таней. То он видел ее порывисто бросающейся ему навстречу, то улыбающейся, хотя на глазах у нее стояли слезы, то представлял Таню сидящей в полном одиночестве, погруженной в тоскливые размышления.

Но все вышло по-иному. Придя на квартиру, он застал здесь, кроме членов семьи врача, товарищей из комитета и среди них… Глеба Промыслова.

Он играл какую-то бравурную вещь на рояле, а Наташа стояла возле него и с любопытством следила за его быстро бегающими по клавиатуре пальцами.

Появлению Бахчанова все обрадовались. Танины глаза засияли, а Промыслов заключил гостя в свои объятия. Еле успевая отвечать на вопросы, сыпавшиеся на него со всех сторон, Бахчанов сел возле Тани и спросил ее, как она чувствует себя среди новых друзей.

Таня ответила, что бесконечно благодарна за все заботы о ней.

— Тебе, Алешенька, в особенности, — прибавила она, целуя дочку, подбежавшую к ней.

— Ну, тогда я от души рад за тебя, — сказал он и, обратившись с какой-то шуткой к Наташе, привлек ее к себе.

Направляясь сюда, он думал о тех словах, которые произнес бы при встрече с Таней. Но слова эти сейчас словно вязли у него во рту. И он заговорил о чем-то постороннем. Во время этой скомканной, но желанной для них обоих беседы они в своем воображении невольно вызывали образы и картины прошлых лет. И эти воспоминания согревали их души.

"Боже, — думала Таня, глядя на его похудевшее лицо со слабо обозначившимися морщинками, — как я его люблю! Будто бы ничего страшного и не с лучилось. И кажется — не годы прошли, а недели. Изменилась только я, а он почти все такой же, разве душой стал еще лучше, чем раньше. И как тяжело сознавать, что во всем случившемся, в сущности, не виноваты ни он, ни я, ни тем более несчастный Сережа".

Она до боли стискивала свои тонкие пальцы, чтобы не расплакаться. А он смотрел на ее обручальное кольцо и думал о своем:

"Не повезло тебе, Алексей. Да и порадоваться счастью Лузалковых тоже не можешь. Ведь они еще несчастливее, чем ты. И что им твое сочувствие да утешение? Сделать бы их счастливыми — вот это радость".

А Наташа, присев на его колено, с забавной деловитостью признавалась:

— И знаете, дядя Леша, что мне очень и очень жалко? Это оставить дома Машу — мою большую куклу. У ней вот такие глаза, и они то открываются, то закрываются.

— Надо бы ее спасти, — произнес Бахчанов и невольной улыбкой прогнал невеселые мысли.

— Не спасете. Она, наверно, арестована.

Воспользовавшись тем, что девочка побежала к роялю (за него вновь усаживался Промыслов), Таня тихо сказала Бахчанову:

— Как я хотела бы мстить! Ты знаешь, кому и за что. И как жаль, что я не поняла этого раньше. Враги понимали лучше меня, чем все это кончится.

— Все кончится их гибелью, — отвечал Бахчанов.

Она посмотрела на него с надеждой:

— Только ради этого стоит еще жить.

— А как же иначе, Танюша!

В это время Промыслов ударил по клавишам, наигрывая какой-то незнакомый мотив, и неожиданно для всех запел:

Пою тебе, бог Гименей,
Ты, что соединяешь невесту с женихом.
Доктор засмеялся:

— Глеб Сергеевич, мы будем когда-нибудь гулять у тебя на свадьбе или нет?

— Homo sum, humani nihil a me alienum puto![5] — ответил Промыслов и расхохотался. — Невозможная вещь, дорогой дружище. Я никогда не стану поклонником Гименея.

— "Никогда" — понятие тоже относительное. Все ведь течет, все изменяется, — возразил хозяин дома.

Подали чай. За столом звенели стаканы, не переставая гудел разговор, сыпались шуточные экспромты, слышался смех, иногда закипала оживленная полемика. Инициатором ее был хозяин квартиры доктор Евгений Всеволодович, большой охотник "пофехтоваться" на философские темы.

Впрочем, вспыхнувшие словопрения о процессе познания объективного мира были прерваны вопросом скучающей Наташи, обращенным прямо к Промыслову:

— Дядя Глеб, а дядя Глеб, почему ты не споешь?

Промыслов, только что с жаром излагавший тезис о "сложности и неисчерпаемости атома", внезапно остановился, озадаченно посмотрел на девочку. Нить мысли была утеряна.

— Гм… Почему я не пою? — спросил он, наморщив лоб. — А разве тебе нравится, как я пою?

— Нравится.

— Ну что ж, малышка, с общего разрешения, так и быть, спою, как умею, песенку Шуберта "Форель".

Полемику прекратили и с удовольствием слушали. Даже главный спорщик суховатый доктор Евгений Всеволодович, поблескивая в папиросном дыму золотой оправой очков, снисходительно улыбался. Промыслов входил в "вокальный раж". Спев песенку, растрогавшую Наташу, он взял новые аккорды, теперь уже для взрослых, и вдруг начал:

Нас венчали не в церкви…
Таня повернулась к певцу. Ее захватил свободолюбивый дух этой песни. Аллегорические слова и самобытная музыка, сложенные, кажется, под рев бури в глухом лесу, напомнили ей недавнее тревожное бегство из дому.

Певцу аплодировали, восхищенные исполнением замечательной фантазии Даргомыжского "Свадьба".

Закончился импровизированный концерт коллективным пением любимой всеми песни "Нелюдимо наше море".

Потом опять появился на столе кипящий самовар, снова зазвенели стаканы. Присутствующие попросили Бахчанова рассказать о жизни в сибирской ссылке, о побеге.

Таня с волнением слушала его тяжкую и мужественную одиссею и все больше и больше чувствовала, как привязывается к своим новым друзьям, как близки и понятны становятся ей их страдания, их мысли и самая борьба за счастье тех людей, которые все создают, но сами ничего не имеют. А каким мизерным и ничтожным представлялся ей теперь образ недавней жизни в уютной квартирке на Гороховой! Вместе с тем мучила мысль о муже, увезенном неведомо в какой застенок. И все же вопрос, как теперь жить, сегодня пугал ее меньше, чем вчера.

Так за беседой засиделись почти до ночи. За темными окнами грохотал гром, поблескивала молния и не прекращался дождь. Гостеприимные хозяева удерживали у себя гостей.

Но Бахчанову надо было спешить. Близ Ярославского вокзала его в этот час ожидал один железнодорожник с грузом "Искры". Вечер, проведенный в кругу друзей, подбодрил Бахчанова. Он стал прощаться.

Доктор напомнил:

— Милости прошу всегда к нашему шалашу. Мой дом к вашим услугам в любое время суток.

— Спасибо, Евгений Всеволодович.

Бахчанов поцеловал ребенка и коснулся Таниного локтя:

— Ну, Танюша, а с тобой я не прощаюсь.

— Я тоже, — сказала она, наклонив голову.

Промыслов стал одеваться, решив проводить Бахчанова. Таня вышла вслед за ними на лестницу, чтобы посветить лампой.

Промыслов, ощупав свои карманы, спохватился:

— А портсигар-то? Забыл!

Он направился в квартиру, бросив при этом украдкой пытливый взгляд на Бахчанова и Таню. Они на минутку остались вдвоем.

— Крепись, Танюша. Будешь еще счастлива, — сказал Бахчанов. — А наши друзья — тебе защита.

Он снова подержал в своих ладонях ее похолодевшие руки, несколько секунд смотрел ей в глаза. В них блестели слезы.

Преодолевая невольное волнение, Бахчанов стал быстро спускаться по ступеням.

Перегнувшись через перила, Таня неотрывно смотрела вслед человеку, который был так дорог ей.

— Алеша! — тихо окликнула она. — Там не очень темно? — и еще ниже опустила руку с лампой, чтобы только еще раз увидеть и услышать его.

— Я все вижу. Спасибо, Танюша, — отозвался он с нижней площадки и обернулся. Лицо его показалось Тане необыкновенно бледным, а глаза горящими.

С сильно бьющимся сердцем она смотрела на него, а в голове была одна мысль: "Не в последний ли раз вижу его?"

Из квартиры вышел Промыслов, вполголоса напевавший:

Оделась туманами Сиерра-Невада…
Бахчанов махнул Тане шляпой и исчез в непроглядном мраке двора.

На лестнице слышался торопливый голосок Наташи и слова Промыслова:

— Хорошо, малышка, хорошо. Алексис, где ты? Подожди меня…

— За Татьяну Егоровну не беспокойся, — говорил Промыслов Бахчанову, через минуту шагая рядом с ним. — Все сделаем, что в наших силах. А вот о себе подумай. Железнодорожные товарищи предупреждают: сегодня на всех вокзалах и в пассажирских поездах необычайный наплыв шпиков. Так что обычным комфортабельным путем попасть в Питер тебе будет нелегко…

И Бахчанов нашел другой путь. Глубокой ночью ему удалось выехать из Москвы на товарном поезде, груженном зерном…

Глава восьмая В СТАРЫХ ПИТЕРСКИХ УГЛАХ

Снова Питер. Снова "прозрачный сумрак, блеск безлунный". В светлых, как ртуть, струях Невы, в тускло поблескивающих оконных стеклах отражалась блеклая заря убывающих белых ночей.

Бахчанова очень беспокоил вопрос о ночлеге. Не бродить же по ночным улицам бесприютным. Где жить? Паспорт у него был ненастоящий. С таким сомнительным документом было слишком рискованно прописываться на постоянное жительство в столице. Поэтому он предпочитал жить без прописки, хотя это было сопряжено со многими неудобствами, не говоря уже о явной опасности провала.

Правда, свет не без добрых душ. Люди мужественно предоставляли свои квартиры для временных ночевок революционерам. Бахчанов безотказно находил надежный приют у рабочих, студентов, фармацевтов, врачей, артистов, мелких чиновников, — словом, у всех тех, кто готов был оказать какое-нибудь содействие гонимым поборникам свободы. Бахчанов чаще всего отказывался от чужого крова, не желая подводить гостеприимных людей в случае своего провала.

Тревожил также и вопрос о средствах к жизни. Было тягостно просить денежной помощи у товарищей из комитета, поэтому Бахчанов предпочитал искать заработка.

Но постоянной работы он получить не мог, поскольку его паспорт не был прописан. Паспорт не требовался лишь на поденных работах, и Бахчанов пытался временами использовать эту возможность. Но все же выхода из стесненного положения она не давала. Очень часто случалось, что Бахчанов ложился спать голодным, хотя люди, у которых он оставался, всегда предлагали ему не только ночлег, но и ужин.

Зато как радовали первые успехи крепнущей "искровской" работы!

Филеры и провокаторы ходили озадаченными. Где найти того, кто в последнее время так неуловимо распространял "Искру"? Она появлялась и читалась в самых неожиданных местах, Однажды ее нашли приклеенной даже к стене здания охранки. В газете как раз разоблачалась гнусная закулисная работа жандармов.

Бахчанов узнал: на Выборгской стороне, в Сосновке, собирается тайная рабочая сходка. Выступит местный столп "экономизма" Солов, вернувшийся из-за границы. Снабдив трех своих товарищей-единомышленников последними номерами "Искры", где здорово доставалось теоретикам "экономизма", Бахчанов, по поручению некоторых "искровски" настроенных членов из районной группы "Союза борьбы", поехал на сходку. Заядлые "вышибалы" узнали его, подхватили под руки и потащили прочь. Он подчинился силе, но его товарищи успели незаметно пораспихать тоненькие газетные листки по карманам рабочих.

В это время по колдобинам Муринского проспекта тряслась и раскачивалась лакированная пролетка. Молодой губастый извозчик с усами цвета льна, поглядывая то на дорогу, то на седока, с барственным видом развалившегося на сидении, рассказывал:

— Вот вы, барин, говорите, заводским живется ху-жее… А таким, как мне, думаете, легше? Бывал и я в заводских. Тесть как-то устроил на казенный Обуховский. Конешно, служить мне пришлось на канительном деле. Сторож, хожалый, все больше на обысках. Тут честность нужна во какая! И помощник начальника завода, его высокоблагородие подполковник Иванов, мне так говорил: "Ты, Антип Бегунков, все равно как гренадер на часах. А вокруг тебя, замечай, ходит унутренный враг: прокламацию норовит протащить али в кружок собраться". Ну, я и стал изобличать. По-честному, без пощады. Душ двадцать загнал в участок. А пятерых так даже по Владимирке угнал. Пущай не читают другим всякие газетки противу царя-батюшки. Ну, конешно, его высокоблагородие хвалит меня. Молодец, говорит, Бегунков. Так и впредь поступай. Награжу. А я ему: "Ваше высокоблагородие, мне бы лошаденку недорогую купить. Сделайте такую милость, подсобите". — "Это зачем же?" — спрашивает. "Да, грю, извозным промыслом мечтаю заняться. На сбрую деньжат собрал, пролетку тесть в приданое нам с Мариной дал, теперь очередь за кобылкой. А на нее кишка тонка". Вижу, его высокоблагородие не одобряет мои мечты. "Службе царской ты здесь нужней", — говорит он мне. Да так и позабыл об этом разговоре, и я не напоминал. А вышло, что жисть сама напомнила. Получилась такая штука. Сморкачи из медницкой сговорились и под самый духов день — раз! — мешок мне на голову и ну дубасить. Так отлупили, думал, с колодок долой. Ан нет. Выпарился в бане — и как рукой сняло. Ладно, грю, ужо погодите, разбойники, натаскаю я вас в Сибирь десятками.

А они вроде бы забастовкой угрожают, пока не буду прогнан. Будь год тому назад, их бы, шаромыжников, порасстреляли бы. А ноне не то. После обуховской драки начальство вроде бы робчее стало.

Вызывает меня подполковник. Вижу, ус покусывает и насчет лошадки разговор заводит. "Есть, грит, в Чудове казачий полк. Коней бракованных по сходной цене продает. Так вот, Бегунков, не зевай. В самый раз. А выходное пособие тебе устроим". Понял я: хоронят по первому разряду. На все четыре стороны с почетной грамотой. Что ж, займусь теперича извозным промыслом, щедрых господ развозить стану по ресторанам и всяким публичным заведениям. Поехал в Чудово, отобрал в табуне клейменого жеребца и только занялся делом, как — раз! — вторая беда: узнаю от добрых людей, что Марина моя связалась с приказчиком из мелочной лавки. Схватил гирю, — убить мало, не то штоб кормить изменщицу. А тесть на дыбки! Не замай, мол. И гони мне половину выручки. Коляска-де не твоя, а женина. А я ему: "Шалите, папаша. Была когда-то пролетка ваша, а нынче вся вышла. Приданое!.."

— Ты заговорился, братец, а мне некогда, — поморщился Солов. — И конь твой плетется…

— Ничего, барин, он у меня сейчас побежит! — Извозчик, размахнувшись, хватил коня кнутом, тот рванулся и, яростно кусая железо, побежал рысью. Антил опять сел вполоборота. Поглядывая вперед и помахивая кнутом, он продолжал:

— И что вы скажете, добрый барин. Свалилась на меня и третья беда. Тут такая штука. Тесть-то подал на меня мировому. А тот — раз! — и присудил пролетку вернуть живоглоту. И сроку дал одну неделю. Куда деваться теперича? Пролетку купить? Кишка тонка. Выходит, продавай животину и нанимайся снова в хожалые.

— Да ты смотри, наедешь еще на кого!. — прервал его Солов. — Не гони так…

— Слушаю, — Антип подтянул вожжи. — Скакун у меня первостатейный. Деньги я за него возьму шалые. Только што дальше? Может, помогли бы мне, барин, советом каким? Али службу где какую? Я на все могу пойти…

— Гм… Чем я тебе помогу, братец? А впрочем, не хочешь ли табельщиком пойти ко мне на фабрику? Только уговор: служить не хуже, чем на Обуховском. Понял?

— И-и, барин! За такую благодать по гроб жизни останусь слугой вашим. Только устройте. Ведь я и это дело знаю.

И взопревший под своим новеньким армяком Антип принялся от радости покрикивать на неловких прохожих…

За Политехническим институтом Солов слез, сунув извозчику целковый.

— Ожидай меня, братец. А как вскочу — мчи во весь дух к Лесному.

— Слушаю, барин!..

Направляясь к лесопарку, Солов думал о тех превратностях судьбы, которые за какие-нибудь пять-шесть дней все переменили в его жизни. Из безработного интеллигента, считавшего себя марксистом, он вдруг стал фабрикантом. И все же он не был удовлетворен своим положением. Умирая, отец оставил состояние архирасстроенным: долги, незавершенные проекты, сомнительные акции, тяжбы. Предстояло сводить концы с концами, а беспокойная жизнь дельца была ему не по сердцу. Нужно думать о другом: о приобретении значительного и устойчивого капитала, чтобы иметь вес в обществе. Только удачная женитьба на богатой поправила бы дела и дала возможность ему, Солову, стать в жизни молотом, а не наковальней. Для осуществления этого плана он хотел искать поддержки у зашевелившихся земских деятелей — либералов, мечтающих создать свою партию конституционалистов.

А российским либералам, начавшим издавать свой печатный орган "Освобождение", все больше сочувствуют заграничные финансовые круги. И кто знает: не замелькает ли завтра-послезавтра рыжая борода Петра Бернгардовича Струве на трибуне российского парламента? Не станет ли сей Агенобарб [6] российского либерализма премьер-министром конституционного царя?

Что ж, тогда он, Петр Евгеньевич Солов-младший, стал бы играть не последнюю скрипку в оркестре своего тезки. Ведь Струве знал его еще в пору модного увлечения "легальным марксизмом". Надо только зарекомендовать себя в глазах этих генералов без армии и показать несравненному Петру Бернгардовичу, что за ним, за Соловым, уже идут рабочие массы.

Однако как тошно плестись по такой жаре на сходку, когда всего лучше бы сейчас слушать симфоническую музыку в курзале Териок или купаться в море?

Да и что, собственно, сказать этому беспокойному плебсу? Конечно, хорошо бы убедить его в том, что за границей "марксизм переживает кризис", что там пролетариат уж более не помышляет о баррикадах…

— Петр Евгеньевич! — раздался чей-то робкий голос.

Опершись на трость, Солов обернулся и посмотрел своими серыми холодными глазами на говорившего:

— А, Спиридон. Ну как? Народ собран?

— Собран, Петр Евгеньевич. Все на месте.

— А как в смысле этого? — он поморщился и покрутил тросточкой в воздухе.

— Не извольте беспокоиться. Есть пикеты. Место глуховатое. Опять же молодежь затеяла игру в городки.

— Хорошо. Искровцы присутствуют?

— Одного обнаружили, но сейчас же — в три шеи.

— А почему пахнет гарью? Пожар где-нибудь?

— Торф за лесом тлеет, Петр Евгеньевич.

— Пошли.

Скуластый парень в холщовой рубахе поспешил вперед. Солов снял панаму, сунул ее под мышку, раскурил папиросу и не торопясь двинулся вслед за Спиридоном.

Когда он явился на сходку, то застал картину, сильно его смутившую. Рассевшись на сухих песчаных лужайках под соснами, люди с увлечением читали "Искру". Неприятно удивленный Солов хотел было сейчас же уехать, но комитетчики-"экономисты" уговорили его поделиться "заграничными впечатлениями".

* * *
Несмотря на угрозы "вышибал", выпроводивших Бахчанова, он вновь направился к месту сходки.

Шурша травой и раздвигая ветки молоденьких берез, он шел по лесу, полному летнего застывшего зноя, с растворенным в нем живительным ароматом смолы. Нога мягко тонула в сухом мху и податливых кочках, одетых изумрудными кустиками черники и голубики. И всюду, куда ни проникал взгляд, стелились по земле целые заросли темно-зеленого вереска с его крошечными розовато-фиолетовыми цветочками, издающими слабый медвяный запах.

За деревьями послышался разговор. Пикетчики — молодые рабочие — пропустили Бахчанова: пароль был ему известен.

Среди сосен, на полянке, где цвел иван-чай и золотились колоски мятлика, сидело человек шестьдесят-семьдесят рабочих. Перед ними расхаживал с тросточкой в руках Солов и ораторствовал.

Говорил он понятным для рабочих языком и, несомненно, производил на слушателей впечатление. Но на литрах некоторых из них Бахчанов прочел выражение нетерпения и недоверия.

Солов уверял, что в западных странах рабочие заняты только обеспечением своих экономических профессиональных интересов, в рамках "гармонии труда и капитала", и на этом пути достигли небывалого успеха.

— Вот вам пример! — демагогически восклицал он, показывая на свой светло-серый костюм. — Смотрите, как я одет! С точки зрения русского рабочего, я одет в костюм буржуа, барина. А я нарочно явился к вам в таком виде, чтобы показать: вот так в Англии ходят рабочие, и даже безработные. А у нас горячие головы всё еще носятся с потухшим факелом Парижской коммуны, как будто в России возможны в ближайшие годы революционные потрясения. Ничего подобного. Для революции в России нет никаких объективных предпосылок даже в ближайшие десятилетия! Эпоха баррикадных схваток и революций, надо думать, отошла в прошлое вместе с девятнадцатым веком…

На мгновенье Бахчанов мысленно перенесся к тем годам, когда он сидел в качестве молчаливого "блинщика" в одном рабочем собрании и робко прислушивался к горячему спору Ивана Васильевича с этим барином. Сейчас неудержимо хотелось ринуться в атаку на закоренелого разносчика буржуазной лжи, прикидывающегося рабочелюбцем. Бахчанов так и поступил. Он громко задал один вопрос, другой, третий и ответами остался не удовлетворен. Спиридон, кусая от досады ногти, переглядывался с другими двумя "вышибалами". Ах, дескать, проморгали. Как теперь при всех-то вышибешь такого? Неудобно. Те строили гримасы: действительно, мол, неудобно.

А рабочие смотрели на Бахчанова и с интересом прислушивались к его словам. Кто он такой? Одет совсем бедно: простая косоворотка, когда-то черная, но от частой стирки и сушки значительно потерявшая свой первоначальный цвет; на ногах рыжие сапоги со стоптанными каблуками, лицо худое, бледное, обросшее. И какая уверенность в тоне, в жестах!

Сначала он спрашивал, а "барин" отвечал. Потом, воспользовавшись каким-то неосторожным вопросом "барина", он стал говорить сам:

— Да, факел Парижской коммуны погас; но какой революционер не видит, что на Руси он разгорается? Революции двадцатого века начнутся не где-нибудь, а у нас в России!

Солов подал какую-то ироническую реплику, ко сидящие ее не расслышали.

— Господин Солов, — продолжал Бахчанов, — в восторге от выутюженного пиджака на безработном английском докере. Но муки голода одинаково тяжелы для безработного пролетария, все равно, в костюме ли он или в ситцевой рубахе. Нас не прельщает такая жизнь, где бы можно было "красиво" голодать, повязав шею галстуком, а голову украсив шляпой. Но, конечно, в сравнении с варварскими условиями жизни в царской России, на Западе уже давно сделан шаг вперед к цивилизации. Да, там есть хоть какая-то свобода слова, собраний, печати, есть какие-то элементарные условия для политической и экономической борьбы. Здесь же все это придавлено и задушено кровавым самодержавием. И господин Солов напрасно делает вид, что забывает историю. Те крохи буржуазных свобод, которыми пользуются народы Запада, завоеваны благодаря народным революциям. Понадобились левеллеры, штурм Бастилии, Марат, якобинцы, плаха для королей, прежде чем народы Франции или Англии получили возможность бороться за свои права.

Так будет и у нас: пока не падут русские Бастилии, пока не скатится голова царизма, до тех пор не будет жизни и воли нам и нашим детям.

— Вот это верно! — вырвалось у кого-то.

Тут Спиридон и другие "вышибалы" стали шикать, шуметь, возмущаясь тем, что их Петр Евгеньевич лишен возможности продолжать доклад.

Сам Солов уже не испытывал охоты затягивать сходку и предпочитал "отвечать на вопросы". И опять как-то сама собой вспыхнула перепалка между ним и Бахчановым, когда вдруг всплыл вопрос о причинах, делающих пролетариат ведущей силой в политической борьбе народа с самодержавием. Солов мялся, ускользал от прямых ответов, а Бахчанов припирал его своими вопросами:

— Вы читали "Развитие капитализма в России"?

— Разумеется.

— Вы обратили внимание на то, что в этой книге дано научное обоснование идеи гегемонии пролетариата?

Солов замялся. Боясь попасть впросак, он старался держаться начеку, обходя невыгодные для него вопросы молчанием. Рабочие это подметили и посмеивались. "Дрейфит барин. Зубастый, видно, попался ему противник. Кто он, этот в косоворотке-то? Студент?"

— Какой студент! Наш же рабочий.

— Видно, искровец. Молодец!

А Бахчанов продолжал наступать на Солона:

— Вы не ответили на мой вопрос. Почему? Или вы не согласны с тем очевидным фактом, что сила российского пролетариата в его историческом движении неизмеримо больше, чем его доля в общей массе населения?

— Нет. Я так не думаю, — медленно произнес Солов, понявший, что дальнейшая пауза или голое отрицание доводов Бахчанова невыгодно. — Я как марксист не могу так думать, — повторил он, собираясь с мыслями и выигрывая время.

— А если не думаете, то, очевидно, как человек, называющий себя марксистом, поборником свободы рабочего класса и социализма, признаете диктатуру пролетариата. Не так ли?

На поляне наступила напряженная тишина. Солов чувствовал на себе скрещенные и колючие, как пики, пытливые взгляды рабочих. Это был один из самых острых моментов его дискуссии с ненавистным ему "политиком" в косоворотке. (И откуда он взялся? Почему проморгал этот болван Спиридон?)

— Дело в том, — наигранно спокойно сказал Солов, — что лучшая во Втором Интернационале программа современной социал-демократии, так называемая Эрфуртская программа, проект которой был написан, прошу заметить, еще при жизни гениального Энгельса Каутским, обошлась без этой формулы, то есть без термина "диктатура пролетариата".

И Солов, чуть усмехнувшись одними изжелта-серыми глазами, стал спокойно раскуривать папиросу. Теперь рабочие устремили свои взгляды на его оппонента.

Бахчанов провел ладонью по своим густым светлым волосам и, отвернувшись на минуту от Солова, обратился к рабочим:

— Товарищи, редакция "Искры" недавно дала нам справку о событии необычайной важности, и мой оппонент не станет отрицать того, о чем во всех социал-демократических кругах Европы было много толков.

— Расскажи, расскажи! — посыпались возгласы.

— Лет десять тому назад Фридрих Энгельс подверг резкой критике присланный ему проект Эрфуртской программы за оппортунизм, и в частности за то, что она не содержала ни требованиядемократической республики, ни лозунга диктатуры пролетариата. Лидеры оппортунизма отказались учесть критические замечания великого учителя и скрыли от партии его письмо. Оно было обнаружено и опубликовано только в этом году, то есть, как видите, спустя шесть лет после смерти Энгельса. Попробуйте же, господин Солов, отрицать этот факт, ставший достоянием миллионов людей!

Солов почувствовал, что наступил критический момент схватки с Бахчановым. Тут уж вывернуться невозможно. Факты — упрямая вещь, и он попытался как-то унизить оппонента в глазах собравшихся, представить его легковерным, охаять его эрудицию и подчеркнуть свое превосходство в образовании. Но возмущенные рабочие освистали заносчивого "барина-невежду", и он в крайнем раздражении покинул поляну, дав себе зарок больше не посещать подобных сходок…

Дней через шесть после этого случая Бахчанова схватили на одном бастующем заводе рабочие-пикетчики. Он поступил сюда чернорабочим и хотел установить связи с некоторыми искровцами, действовавшими здесь разрозненно.

— Ты кто? Провокатор? Или штрейкбрехер? — кричали ему в лицо.

— Я хотел, — сказал он, — предупредить вас. Провокаторы действуют среди вас под маской "экономистов"…

Его обыскали и нашли пачку свежих номеров "Искры". Это сразу изменило к нему отношение со стороны многих рабочих. Дали ему сказать, что он хочет. Своей речью Бахчанов добился того, что бастовавшие рабочие выразили своему комитету, засоренному "экономистами", недоверие и постановили послать туда только искровцев.

Как-то на улице Бахчанов встретил Нину Павловну. Курсистка, щурясь сквозь пенсне, сначала как будто не узнала его. И вдруг принужденно улыбнулась, стала с непонятной торопливостью просить его не искать встреч с нею, Да, да, конечно, революционные дни останутся светлым воспоминанием в ее жизни. Но она очень любит отца, мать. Она не хочет рисковать их репутацией и спокойствием. И вообще она дала честное слово отцу, на поруки которого выпущена из тюрьмы, что не будет заниматься политикой — хотя бы до окончания курса. Она держала себя очень нервно, беспрерывно озиралась по сторонам и производила впечатление запуганной.

"Вот что сделал с бедняжкой месяц тюремной отсидки", — с грустью подумал Бахчанов и навсегда расстался с ней.

Просмотрев присланные Иваном Васильевичем адреса петербургских сочувствующих, Бахчанов обошел их и везде встретил поддержку. Среди отдельных интеллигентов, читающих "Искру", попался ему один крупный чиновник из министерства народного просвещения. Вынув семьдесят пять рублей, этот солидный господин обещал жертвовать на газету ежемесячно. Но тут же предупредил:

— Только добейтесь, молодой человек, регулярности в доставке. Я недополучил три номера. Что? Конфисковала полиция? Так черт побери эту полицию! Мне какое дело? Бейте покрепче романовскую бестию, чтоб гул шел на всю Европу!

Бахчанов ушел от него в самом веселом настроении. Такого бунтаря из недр царского министерства он встречал впервые.

Собрав первые двести пятьдесят рублей, он с чувством величайшего удовлетворения переслал их переводом за границу тому доктору, адрес которого заучил как стихотворение. Затем написал письмо и отправил по тому же адресу, но на имя "господина Мейера": так именовался в конспиративной переписке Владимир Ильич.

В письме Бахчанов выразил не только чувство неизменной верности великому делу "Искры", но и сообщил кое-что о положении рабочих организаций в столице.

Весь день после этого он ходил в радостно-возбужденном настроении, представляя себе, как Владимир Ильич, прочитав письмо, усмехнется и скажет: "Гм… гм… Приятные вести от старого знакомого…"

Под вечер Бахчанов навестил Водометова.

— Это хорошо, что заявился. А то через неделю не застал бы.

— Уж не в Ясную ли собрался, Исаич?

— Покалякать с графом еще успею.

— Так куда же ты?

— Ишь любопытный какой. Про свои секреты небось ни-ни.

— А ты все-таки скажи толком, Исаич. Знаешь, одна голова — хорошо, а две…

— Не одалживай голову зазря, Ляксей. Гляди, чтоб не снесли ее с твоих могучих плеч. Недаром ты снился мне и, как в той песне о Стеньке Разине, на все четыре стороны кланялся…

Видя, что Бахчанов вконец озадачен, Водометов переменил тон.

— Эх, думал я сюрприз преподнести, ан не вышло. Так уж слушай — расскажу. Познакомился я тут с одним человечком, конюхом крымского виноторговца. Снял этот обормот за городом дачу с садом. И вот обзаводится прислугой. Сказал конюх, между прочим, будто его хозяин ищет и садовника. Только опытного. Ну, тут я и заявился. На садоводстве, мол, собаку съел. Замолви, дескать, словечко. Вызвали, спрашивают: справишься? Сам хозяин — настоящий турок. Ну, увидел меня, спрашивает: умею ли черенки прививать? А я ему: ваше сиятельство, не токмо черенки, а новые сорта фрукт изобретаю. Таращит глаза, вижу, будто нравлюсь ему. Кабы мне только выписать сюда моего прежнего помощника Алешу, говорю, мы бы ваш сад на всю столицу прославили…

Бахчанов засмеялся.

— Ты бы хоть другое имя выдумал, конспиратор.

— Нету свыку к поддельным. Еще забудешь — конфузу не оберешься.

— А для чего же за меня хлопотал?

— А для того, чтоб место имел, голубок. Небось не сладко по волчьему паспорту бегать. Ну и для твоих товарищей… которые против всех этих анафемовых порядков… То есть сам понимаешь… Вы бы собирались в саду, и ни одна посторонняя душа не узнала…

— Спасибо, Фома Исаич, за заботу. Только оставь эту затею — подведет она тебя.

Однако Водометов принялся с жаром отстаивать свой план. Зная пристрастие доброго друга к разного рода "прожектам", Бахчанов слушал его, не споря, борясь с одолевающим сном. Наконец не выдержал и уснул тут же, за столом.

Фому Исаича это не смутило. Добродушно ворча себе под нос, он тотчас же стал устраивать для гостя постель…

В эти дни в адрес одной окраинной аптеки, где работал рецептаром верный человек, пришло для Бахчанова письмо. Писала Таня. Оказывается, поселилась она в Мытищах, под Москвой, по паспорту мещанки Агафьи Конюшовой. Здесь же она выполняла технические поручения члена Московского комитета Глеба Промыслова. О "бородатом студенте" и его товарищеской заботе Таня отозвалась с большой похвалой, но ее очень тревожила судьба мужа, высланного под гласный надзор полиции куда-то в глухую заволжскую провинцию. Письмо заканчивалось такими строками:

"…Алеша, мой дорогой друг! Я пишу тебе все еще с таким ощущением, точно нахожусь во сне. Ведь за эти разбитые годы я невольно как-то сжилась с ужасной мыслью о твоей гибели. Правда, я никогда не перестану чувствовать себя виновной перед тобою, но лучше уж такое мне наказание, чем думать о тебе как о человеке, более не существующем на земле".

Несколько минут Бахчанов сидел в раздумье. Письмо Тани вызвало на миг туманные образы пережитого. Размышляя, он вспомнил, как в поезде, по дороге в Москву, нечаянно коснувшись руки Тани, нежно сжал ее пальцы, смущенно прижался к ним своей шершавой щекой, а потом, как бы опомнясь, быстро отвернулся и, взволнованный, стал смотреть в окно. Это был единственный жест, которым он позволил себе напомнить ей о былом времени…

"…Я радуюсь за тебя, Танюша, — писал он в ответ, — что ты решила верой и правдой послужить нашему делу. А насчет виновности — это уж совсем зря. Потеряв тебя как подругу, я зато нашел в тебе соратника по борьбе. Надеюсь, наша встреча не за горами". А заклеивая конверт, с грустью подумал: "Увижу ли я ее когда-нибудь?"

* * *
Однажды, уже под осень, когда Бахчанов возвращался с рабочей сходки, в темном переулке кто-то его окликнул:

— Товарищ, на минуточку!

К нему направлялись трое. Предполагая, что это участники только что закончившейся сходки, Бахчанов остановился. Может быть, товарищи нуждаются в каких-нибудь разъяснениях? В этом он никому никогда не отказывал.

— На минуточку! — повторил один из троих и, подойдя вплотную, неожиданно размахнулся и ударил Бахчанова кулаком по лицу.

Бахчанов упал, но, уже лежа, с силой дернул неизвестного за ногу, и тот свалился рядом с ним. Остальные двое в свою очередь навалились на Бахчанова: один прижал его к земле, другой больно бил чем-то тяжелым в спину. По запаху скипидара, пропитавшего их одежду, Бахчанов сразу понял: это рабочие.

Первый снова вскочил на ноги и, прыгая вокруг своих приятелей, приговаривал:

— Так его, так его… Будет знать, как мутить наших молокососов…

Почти теряя сознание от боли, Бахчанов собрал все свои силы, крепким ударом ноги отбросил одного на мостовую, а второму закричал:

— Ты с ума сошел! Кого бьешь?!

Парень бросился бежать. Бахчанов вскочил с земли и схватился с зачинщиком. Тот оказался очень сильным, но все же Бахчанову удалось подмять его под себя и повернуть лицом к слабому свету уличного фонаря.

И тут они разом выпустили друг друга:

— Лешка?! Черт, дьявол!

— Антип?!

Бывший "старшой" по кузнице разразился потоком ругательств и сел на тротуар, поглаживая ушибленное в драке колено.

— Черт косматый! Как же это случилось? — растерянно бормотал он. — Нам сказали: не выпускайте-де молодчика в шляпе…

— Да кто сказал-то? — спросил Бахчанов, отряхиваясь от пыли и вытирая платком кровь с разбито)! щеки. Но Антип только кашлянул в ответ.

— Хорошую же ты выбрал профессию, — сказал Бахчанов. — Из-за угла!

Антип что-то буркнул.

Откуда-то явилась бочкообразная фигура городового.

— Эй! — лениво окликнул он. — Тут, кажется, дрались?

— Что вы, господин городовой, — примирительно ответил Бахчанов. — Свои да драться?! Просто повозились немного. — И дернул Антипа за руку.

— Айда, герои, в чайную, — потолкуем что к чему…

Но за углом Антип, сунув руки в карманы, решительным тоном заявил:

— Нет, Лешка, не пойдем мы с тобой чай пить.

— Боитесь? — засмеялся Бахчанов.

— Нет, не то, — с заметной досадой отвечал Антип. — А только не пойдем!

С этими словами он ушел в темноту. Два его приятеля топтались на месте.

— А вы как, товарищи? — сказал Бахчанов. — Давайте разберемся, кому это нужно, чтобы мы сшибались лбами.

— Поди разберись в том, — с недовольством проворчал один и тоже побрел восвояси. Другой, совсем молодой, щуплый парень, видимо не устоял против искушения напиться чаю и завернул с Бахчановым в чайную, в ту самую "Вязьму", где когда-то Алеша впервые столкнулся с Бурсаком.

За чаем Бахчанов разговорился со, своим новым знакомым. Филат, так звали пария, вначале отвечал односложно, но постепенно проникся к Бахчаиову доверием и откровенно рассказал, почему он пошел бить "политиков". Все его доводы сводились к одному: "политики-де сбивают рабочих с пути, не дают бороться за хороший заработок. Бахчанову нетрудно было разубедить парня в этом. Было ясно, что думал он чужим умом, действовал по наущению ловких врагов и в действительности не имел никакой обиды на "политиков". Внимательно выслушав разъяснения Бахчанова, он признал, что самой лучшей жизни рабочим желают именно "политики".

Когда Бахчанов спросил его, как он сейчас живет, Филат только махнул рукой. Отец за участие в обуховском восстании сидел в тюрьме. Дома семья в шесть человек, мал мала меньше, погибала от голода. Один ребенок уже умер. Сейчас болен и второй. Филат пошел в ученики к Агапушкову, но оказать достаточную поддержку семье не мог. В конце концов собственный рассказ так его расстроил, что он, всплакнув, вскочил из-за стола и хотел уйти…

Бахчанов остановил его. Они вместе вышли на улицу.

— Зайдем, посмотри, как живем, — угрюмо сказал Филат. — Это недалеко отсюда.

И Бахчанов отправился с ним.

В полутемном, сыром помещении прямо на земляном полу, подостлав тощий матрац, вповалку спали дети. Старая женщина, по-видимому их мать, пекла на раскаленных углях крошечной печки несколько картофелин. В углу, в деревянном корыте, укутанный тряпьем, стонал ребенок, разметав тоненькие, прозрачные ручки.

— Давно он болен? — спросил Бахчанов.

— Давно, — сказал Филат. — Да лечить не на что.

Женщина заплакала. С пола поднялись босые, в дырявых рубашонках дети, окружили с любопытством незнакомого дядю.

Один из малышей, кривоногий, с куриной грудью, вынул изо рта пальчик и серьезно сказал:

— Дохтур, а дохтур, вылечи нашего Борю…

Взволнованный картиной нищеты, Бахчанов сгреб обеими руками ребят:

— Милые вы мои, милые… если бы я мог…

Порылся в карманах, — нечем обрадовать ребят…

— Вот что, товарищ Филат, — сказал он. — Конечно, плохо нам. Но мы будем бороться и помогать друг другу. И все, что я в силах сделать, — сделаю. Сегодня же попробую прислать врача.

Провожая его, Филат крепко пожал ему руку:

— Ты уж прости меня за то, что я… — Он не договорил и, покраснев, отвернулся.

— Ладно, — успокоил его Бахчанов. — Спина у меня крепкая.

И невольно поморщился. Спина-то у него как раз и ныла. Первым делом он направился к Водометову. Тот все еще надеялся поступить на работу в сад крымского виноторговца.

— Ну, Ляксей Степаныч, — весело говорил Водометов, — все в порядке. Тебе, садовнику, вроде бы в Рыбинск послано письмо. С выпиской. — это, брат, внушительнее.

И вдруг спохватился:

— Да ты што столбом стоишь? Небось с утра ничего не ел? Хлопнешься еще когда-нибудь с голодухи… На-кось, мой свет, колбаски с огурцом. Розанчик свеженький… Садись, ешь!

Но Бахчанов, не присаживаясь, бережно завернул еду в клочок газеты и спрятал пакет в карман. Потом объяснил, что ему нужно рубля три-четыре неотложно.

Заметался тут Фома Исаич. Желание услужить, помочь Бахчанову у него было очень велико, а возможности ничтожны. Все же он наскреб последние рубль двадцать.

— Оставь их лучше себе, — сказал Бахчанов, подумав. — Я, пожалуй, обойдусь и так.

Попрощавшись с Водометовым, который уже привык ни о чем его не расспрашивать, он ушел отыскивать детского врача. Погода испортилась, моросил дождь, и Бахчанов изрядно вымок, прежде чем достиг цели.

Врач был известный и жил не бедно. Узнав, что за ним явились из-за Невской заставы, чтобы ехать к опасно больному ребенку, он, шлепая мягкими домашними туфлями, сам вышел в приемную.

— Невская застава! — поморщился он и внимательно оглядел Бахчанова с головы до ног. — А вам известно, что я слишком… дорогой врач и выезжаю только в состоятельные дома… да и то, заметьте, лишь в исключительных случаях! Вы… отец ребенка?

— Нет, я посторонний, — отвечал Бахчанов. — И мне известно лишь то, что ребенок умирает без помощи. Я рассчитываю исключительно на ваше отзывчивое сердце.

Благодарю, — сухо пробормотал врач. — Но уж по крайней мере вы позаботились о хорошем экипаже?

— Простите, доктор. Мой долг, пока вы еще не оделись, предупредить вас. Я и мои товарищи-рабочие не только не в состоянии заказать для вас экипаж, мы не можем даже уплатить вам гонорара. Больше того, мы не знаем, на какие средства приобрести лекарство, которое будет вами прописано для ребенка героя-обуховца, брошенного в тюрьму…

Врач в недоумении пожал плечами и с недовольным видом уселся в кресло.

— Вы что — шутить изволите? У меня не благотворительная практика. Для этого есть иные врачи… всякие там общества… фельдшера…

— Измученный народ ждет от вас не благотворительности, господин доктор, он ждет помощи! — с горячностью воскликнул Бахчанов.

И он принялся убеждать врача. Тот, неподвижно сидя в кресле, смотрел на мокрые полы пальто Бахчанова, с которых дождевая вода капала прямо на паркет…

Бахчанов умолк. Врач, нахмурясь, забарабанил пальцами по ручке кресла.

— Вы ждете, когда я уйду? — спросил Бахчанов. — Я ухожу… Прощайте…

— Постойте!

Врач поднялся, позвал прислугу. Сердито сопя, оделся, взял трость.

— Хорошо, едемте, — проворчал он.

На улице он остановил лихача, спросил у Бахчанова точный адрес Филата. И когда Бахчанов уже подсаживал его в экипаж, из ворот выскочили два агента полиции. С необычайной ловкостью они схватили Бахчанова за руки и загнули их назад. Он инстинктивно рванулся.

— Здесь какая-то ошибка!

— Никакой ошибки! — отрезал один из агентов. — Ты — Бахчанов, а в остальном разберутся без нас… — и бесцеремонно вывернул карманы его пальто.

Сверток с колбасой и розанчиком упал в лужу.

Врач, откинувшись на сиденье, с немым ужасом глядел на эту сцену.

Стараясь быть спокойным, Бахчанов обратился к нему:

— Пусть вас это не смущает. Я революционер, я выполняю свой долг, выполняйте и вы свой врачебный, доктор.

— Г… господа… — заикаясь произнес врач. — Я должен объяснить… Меня этот человек только что пригласил к опасно больному ребенку, и я… я…

— Ваше дело! — небрежно бросил сыщик и толкнул Бахчанова к другой пролетке, подъехавшей по знаку одного из шпиков.

— Наперед благодарю вас, доктор, — сказал Бахчанов, обернувшись.

Один агент взял его под руку, сел рядом с ним. Второй вскочил на подножку, и пролетка стремглав покатила по мокрым улицам…

Глава девятая НЕ ЖДАТЬ, А ДЕЙСТВОВАТЬ

Когда за Бахчановым закрылись двери тюремной камеры, им овладела глубокая тоска. Он долго сидел на железной койке, в темной одиночке, прислушиваясь к шороху мыши, глядя на единственное светлое пятно — глазок, освещенный горящей в коридоре лампой.

"Завтра, наверное, вызовут на допрос", — подумал он, нащупал у изголовья койки жесткий матрац, развернул его и улегся.

Бахчанов, однако, ошибся: назавтра его никуда не вызвали. Целый день он по-прежнему просидел в камере один, в совершенной тишине. Лишь утром, в обед и вечером на минуту открывалась дверь, и тюремный надзиратель, похожий на разжиревшую амбарную крысу, молча входил в камеру, ставил на железный столик какую-то бурду и уходил. Бахчанов, несмотря на отвращение, ее съедал, так как отлично понимал, что лучшей пищи не будет, а силы сохранять ему нужно.

На следующий день повторилось то же самое. Третий не отличался от двух предыдущих. Потянулись томительные дни и недели одиночного заключения, а на допрос Бахчанова все не вызывали. Он понял: видимо, его хотели взять измором, пытали одиночеством и неизвестностью. Свиданий, передач, книг, чернил с бумагой, даже прогулок — всего этого он был лишен.

Впрочем, примерно через месяц ему разрешили ежедневную пятнадцатиминутную прогулку по тюремному двору — в результате неоднократных протестов, которые он заявлял врачу. Это было для Бахчанова большой победой и радостью. Радовал не только воздух, но и общество политических заключенных, вереницей прогуливавшихся по двору.

Несмотря на сугубую строгость и недреманное око надзирателей, заключенные ухитрялись перекинуться двумя-тремя фразами. Договаривали жестами, взглядами, а изредка и записками.

И на следующей прогулке он крикнул на весь двор:

— Товарищи! Объявим голодовку-протест. Пусть не уравнивают нас с уголовниками…

Как псы, сорвавшиеся с цепи, кинулись к нему надзиратели. Прогулка немедленно была прервана. Заключенных загнали в камеры. Но, брошенный в тюремный карцер, Бахчанов утешал себя одним: искра сопротивления заронена. Пламя вспыхнет.

И оно вспыхнуло. К обеду никто не притронулся, к ужину — тоже. Напрасно начальник тюрьмы угрожал заковать всех в кандалы. Угроза не подействовала. На четвертый день голодовки начальство, опасаясь и тюремных волнений, и общественного мнения в связи с этим, пошло на частичную уступку: разрешило передачу книг с воли, — разумеется, не политического характера.

Но на Бахчанове это "послабление" никак не отразилось: ему никто ничего не передавал. Размышляя по этому поводу, он пришел к грустным выводам: либо многие товарищи из тех, кто мог бы попытаться наладить с ним связь, тоже арестованы, либо тюремщики пресекают такие попытки.

Вскоре последнее предположение подтвердилось. Как-то раз надзиратель принес ему томик Аксакова, в котором было, видимо совсем недавно, вырвано несколько страниц. Бахчанов заволновался: сомнений быть не могло, — кто-то из друзей пытался написать ему шифровку, и это было разгадано тюремщиками… Но к горечи примешивалась и радость: ведь сама книга-то все-таки была весточкой с воли, — значит, товарищи помнят о нем, знают, где он и что с ним…

Недели через три монотонное течение жизни было прервано новым событием. Рано утром Бахчанов услышал справа от себя неравномерный, с паузами, стук. Нетрудно было установить, что стучит сосед по камере. Еще в ссылке Бахчанов научился понимать тюремную "азбуку". Остерегаясь провокации тюремщиков, он ответил сдержанно. Спросил, кто стучит. Сосед по камере отстучал, что он — уфимский социал-демократ; только что переведен из общей камеры в одиночку; от надзирателя узнал, что за стеной находится собрат по партии; хочет познакомиться.

На этот раз Бахчанов ему больше не отвечал, решив проверить, так ли это на самом деле: не исключена возможность, что в соседнюю камеру подсадили пшика.

Но дня через два он встретился со своим соседом в бане, куда повели партию заключенных мыться, и все сомнения его рассеялись. Сосед оказался молодым человеком с истощенным, чахоточным лицом и ввалившимися глазами.

Товарищ Вениамин — таково было его партийное имя — признался Бахчанову, что, не будь у него, Вениамина, уверенности в том, что оставшиеся на воле товарищи организуют побег, он бы не выдержал заключения.

Тут же в бане Бахчанов обратил внимание на одного заключенного, безучастно сидевшего на лавке, с взглядом, неподвижно устремленным на собственное колено. Бахчанову показалось, что где-то он видел это красноватое, точно из меди, лицо.

А выходя из бани, вспомнил: да ведь это Никодим Лойкин, когда-то с пеной у рта отстаивавший точку зрения пресловутых "друзей народа".

Бахчанов спросил надзирателя, и тот подтвердил: да, это Лойкин.

— За что сидит?

Надзиратель только пожал плечами. Не знаю, мол, хотя, несомненно, знал. В камере Бахчанов простучал Вениамину: не знает ли он, за что посажен Лойкин?

Сосед ответил, что от заключенных слышал, будто бы за связь с остатком какой-то народнической группы. От тюремного врача Вениамину было известно, что Лойкин подал на "высочайшее имя" прошение о помиловании.

"Герой на коленях! Это на него похоже!" — подумал Бахчанов.

Долгими тюремными часами, перестукиваясь с Бахчановым, Вениамин рассказывал о смелых и удачных побегах и вскоре разбудил у него волю к побегу.

Бахчанов стал придумывать пути к осуществлению задуманного и к этому же призывал своего соседа. Но, к его огорчению, на деле Вениамин оказался нерешительным человеком. Может быть, тому была причиной его болезнь.

"Я жду девять месяцев случая к побегу и никак не дождусь", — жаловался он.

"Можно и девяносто прождать, если сам не станешь действовать", — отвечал ему Бахчанов. Но уфимский товарищ потерял всякую надежду на возможность освобождения.

А тем временем дни тянулись за днями, серые и однообразные.

Бахчанов развлекался только тем, что из куска сырого хлеба лепил фигурки. Одна изображала раба, скованного и повергнутого наземь, другая — раба, уже сидящего и разбивающего свои кандалы, третья — раба, вставшего и поднявшего руку с остатком разбитых кандалов. Фигуры эти Бахчанов потом терпеливо переделывал, доделывал, улучшая детали. Работа была крайне кропотливая, материал для лепки малоудобный, но с тем большей настойчивостью узник отдавал ей все свое время, благо его у него было в избытке.

Сначала Бахчанов скрывал свою работу от надзирателя. Но потом захотелось показать ее какому-нибудь человеку, даже тюремщику.

Бахчанов выставил все свои три фигурки для обозрения. Надзиратель хмуро покосился на них:

— Хлеб вам дается для еды, а вы что с ним сделали?

Он усмотрел в этом невинном занятии нарушение порядка, своеволие и тотчас же унес с собой скульптуры из хлебного мякиша.

Снова для узника потекли унылые дни, полные тоскливого бездействия.

В камеру не проникал уличный гомон, бесконечный, как шум моря. Вокруг стыла тишина. Иногда он пытался представить себе знакомые картины.

Вот низкое осеннее небо. По нему невесть откуда плывут угрюмые облака. Давно осыпалась с берез притихшего парка ржавая листва. По утрам, должно быть, уже тянуло пронзительным холодком, и давно утонула в черной воде заводских канав ряска, а на жухлую траву пустырей прилег ночной гость — иней. Недалек тот час, когда на смену частым моросящим дождям придут первые заморозки, повалит мокрый снег, и в унылой морозной тишине вмерзнут в речной лед буксиры и баржи.

Когда узенькое тюремное оконце опушилось снаружи сверкающим снегом, он обрадовался этому снегу, как гостю, как событию, которое скрашивало унылое однообразие старой каменной стены.

В этот день соседняя камера снова опустела. У товарища Вениамина пошла горлом кровь, и его свезли в тюремную больницу. Жаль было несчастного соседа.

В тот же день Бахчанова вызвали на допрос. Следователь — молодой лощеный блондин, один из тех судебных чиновников, кто еще только начинает карьеру, но уже успел овладеть тонкостями коварного дознания, — с напускной важностью сперва стал задавать малозначащие вопросы, почти не имеющие прямого отношения к "существу дела.

Этот прием насторожил Бахчанова. Уже идя сюда, он раздумывал над тем, как лучше держаться на допросе. Конечно, надо думать, что все дело ограничится чисто формальной процедурой, после чего без суда к следствия последует вторичная высылка туда, куда "черный ворон костей не заносил".

Но разговорчивый следователь уже в самом начале допроса дал понять, что на этот раз дело идет не об административной высылке, а о суде.

Бахчанову было известно, что в борьбе с растущим влиянием революционной социал-демократии департамент полиции прибегает к усилению репрессий. По-видимому, в департаментских сферах простая административная ссылка в Туруханский край или в Якутскую область уже признавалась средством весьма мало эффективным для устрашения строптивых. Наиболее ревностные из охранителей "устоев" начинали ратовать за каторжные работы, за лишение всех прав и состояния, а ссылку признавали только пожизненную. Подобные приговоры могли быть вынесены только по суду. Впрочем, искушенные люди не придавали никакого значения шемякинским судам царской империи, а перемена декораций никого не могла обмануть. Бах-чанов понимал, что внешнее соблюдение законности в империи Романовых положения не меняло: жестокие расправы оставались в силе, менялась же только вывеска. Поэтому он с усмешкой сказал:

— По суду ли меня лишат свободы или без оного, сущность одна и та же, или, как говорится в одной пословице: "Не вмер Данило, так болячка его задавила". Я отрицаю ваш суд, его правомочность, категорически отказываюсь давать какие-либо показания и принимать участие во всей судебно-следственной комедии.

Покручивая чахлую желтоватую бороду, следователь старался сохранять важный и строгий вид:

— Уместны ли в вашем положении подобные шутки?

Имея уже опыт невольного знакомства с подобными служителями Фемиды и зная их повадки, Бахчанов ответил:

— Именно в моем положении и надо шутить.

Следователь кисло улыбнулся:

— Я понимаю вас, потому что не принадлежу к людям, лишенным чувства юмора, но… мы же с вами сейчас не в гостях.

Бахчанов развел руками:

— Увы, я ничем тут не могу быть вам полезен.

Следователь почувствовал себя в нелепом положении. Он в угрюмом недоумении смотрел на свое перо, которое несколько раз без надобности обмакивал в чернила. Лист бумаги перед ним по-прежнему был чист.

— Я не понимаю, на что вы рассчитываете? Ведь у закона есть полная возможность уличить вас неопровержимыми фактами…

— Прекрасно знаю, что это значит, — подхватил Бахчанов, — да, да, разумеется, у царского беззакония всегда найдется возможность подбросить обвиняемому так называемые "улики", вызвать из мрачных недр департамента Угрюм-Бурчеева профессиональных лжесвидетелей, чтобы засадить в тюрьму любого человека.

На этом "допрос" окончился. Однако на следующий день Бахчанов снова был приведен в кабинет следователя. Здесь он неожиданно увидел машиниста Пан-крата Мукомолова, участника нелегального кружка.

Следователь с нескрываемой насмешкой смотрел то на Бахчанова, то на Мукомолова:

— Ну, что же не здороваетесь, господа? Это вам не возбраняется. Пожалуйста…

Мукомолов пожал плечами:

— Что вы хотите от меня, господин следователь?

— Вы же знаете этого человека?

— Никак нет, — по-солдатски отвечал Мукомолов.

— Не запирайтесь. Это Бахчанов. Тот самый, кто приносил вам "Искру".

— Нет, господин следователь, — качал головой Мукомолов, — этот человек мне неизвестен. А насчет "Искры", найденной у меня в одном экземпляре, я повторяю: мне ее дал поглядеть в пивной какой-то проезжий…

"Молодец, Панкрат, — думал Бахчанов, — не пропали мои наставления. Знает, как держаться".

— Ну а вы, — повернулся следователь к Бахчанову, — конечно, встречали этого человека? — он указал на Мукомолова.

— Никогда, — отвечал Бахчанов.

Следователь с досадой махнул рукой:

— Старая уловка: все знать, все видеть и ото всего отрекаться. Но меня не проведете, господа. Даже на ваших каменных лицах я прочел такое, что невозможно прочесть другим.

Он сел и, перебирая какие-то бумаги, принялся брюзжать относительно "бесцельного упрямства" подследственных.

Бахчанов смотрел спокойно, стараясь не встречаться взглядом с товарищем. Тот делал то же самое.

"Кажется, не весь кружок провален, — думал Бахчанов. А экземпляр "Искры", захваченный у Панкрата, еще недостаточное доказательство для обвинения. Всегда можно объяснить находку случайностью, тем более что газета стала распространяться в массах широко".

Вдруг следователь сделал вид, будто бы он что-то забыл, и, шаря у себя в карманах, быстро вышел из кабинета. Это был расчет на то, что подследственные, если не перебросятся парой-другой фраз, то во всяком случае как-то по-особенному улыбнутся или кивнут ДРУГ другу и, таким образом, дадут дополнительный материал тайно наблюдавшим за ними.

Вот почему, как только следователь вышел, Бахчанов отвернулся и нарочно стал смотреть в окно, а Мукомолов, поняв этот маневр, принялся счищать на своем пиджаке какое-то мифическое пятнышко. Испытание продолжалось минут пять, после чего следователь неслышно вернулся и дал знак конвоиру увести Бахчанова. Мукомолов же был оставлен.

Вечером Бахчанова опять привели на допрос.

— Садитесь, — предложил следователь с какой-то торжествующей усмешкой. Бахчанов догадался: враг подготовил еще какой-то профессиональный трюк и этим намеревается поразить воображение своей жертвы. "Что бы ни случилось, а я не уступлю", — подумал Бахчанов.

— Итак, — начал следователь, беря в руку перо, — вы уверяете, что к Мукомолову не имели никакого отношения?

Бахчанов молчал, не желая ни подтверждать, ни опровергать это утверждение.

Следователя коробило от этого невозмутимого спокойствия, но он старался не показывать вида и только, нервничая, вертел перо.

— Я уже говорил вам, что закон имеет множество возможностей собрать против вас улики. Одна из чих — это свидетельства людей, видевших вас там, где бывал и Мукомолов.

"Он говорит только о Мукомолове, — следовательно, другие участники кружка на свободе!" — сделав про себя это заключение, Бахчанов только презрительно усмехнулся. Усмешка эта вывела из себя следователя. Он отшвырнул перо и снова встал:

— Можете молчать. Но за вас будет говорить вторая улика…

Сказав это, он открыл дверь, почтительно пропуская какую-то согбенную фигуру в черном сюртуке. Бахчанову стоило только уловить на желтом высохшем лице вошедшего злорадную улыбочку, чтобы тотчас же понять: Кваков. Его он не ожидал сейчас встретить, хотя и знал, что старый шакал, к великому сожалению, еще жив. Но если бы он и перестал существовать как личность — что пользы? Все равно продолжал бы действовать легион других, подобных ему, и так до тех пор, пока не будет уничтожен режим, питающий и плодящий их.

Следователь любезно подвинул стул Квакову и, указывая на Бахчанова, спросил:

— Надеюсь, вы знакомы с этим человеком?

— С Алексеем Степановичем?! А как же! — воскликнул с обычным своим притворным добродушием Кваков и вскинул на Бахчанова глаза. — Ну-с, вот и свиделись, дражайший Алексей Степанович. Жаль, конечно, что при таких обстоятельствах. Но что поделать? Ведь мы с Алексеем Степановичем, — обратился он к следователю, — очень большие друзья. Я, знаете, прямо обольщен его рыцарственной натурой. Беда только, что он ко мне как-то равнодушен. Может быть оттого, что я не его поля ягода.

Бахчанов прекрасно понимал, что все эти издевательские мнимо-добродушные слова — простая дымовая завеса, из-за которой враг любил наносить свои удары. Бахчанов молчал и настороженно ждал, когда начнет свою атаку пресловутый "Мокрий Квакович".

Но этот прожженный охранник как будто бы не спешил. Он даже принял позу смиренного свидетеля, которого вызвали сюда давать подневольные показания.

Сцепив на тощей груди тонкие желтые пальцы и опустив голову, он спрашивал полужалобным тоном:

— Ну, что вы хотите узнать от меня, господин следователь? Мне ведь так не хотелось бы огорчать ваших мучеников!

— Правосудию нужны объективные факты, господин Кваков.

— Правосудию? Факты? Что же поделать — извольте. Да, конечно, мне известно, что Алексей Степанович участвовал в санкт-петербургском сообществе, именуемом "Союзом борьбы за освобождение рабочего класса". Это первое. Был сослан, потом бежал, примкнув к социал-демократической организации "искровского" направления. Но я думаю, что одно только участие в сих несакраментальных организациях не дает основания слишком строго судить заблуждающегося молодого человека.

Следователь улыбнулся:

— Не будем входить в юридические тонкости, уважаемый Мокий Власович. Это дело следствия и суда. А сейчас будьте добры продолжать ваши интересные свидетельские показания.

— Продолжаю, — вздохнул старый цербер, — но что же я могу еще показать? Все ведь сущие пустяки, едва ли стоящие внимания.

— Для правосудия достойны внимания и мелочи, Мокий Власович.

— Хорошо-с. Но должен ли я свидетельствовать, что Алексей Степанович хотел меня застрелить?

— Непременно.

— Я бы предпочел об этом умолчать.

— Никак нельзя, Мокий Власович. В следственных делах имеются показания ряда лиц, подтверждающих этот факт.

Кваков бросил пытливый взгляд на Бахчанова и развел руками:

— Ах, если так, тогда другое дело. Но скажите: сильно ли отягощается этим фактом вина господина Бахчанова?

— По совокупности всех противозаконных деяний уголовное положение грозит не меньше как десятилетними каторжными работами.

— Ай-ай, — покачал головой Кваков и, приблизив свое лицо к Бахчанову, другим тоном прибавил: — А что с Татьяной Егоровной? Поди, мучается, бедняжка? Счастье ваше, что я жив, иначе тяжкая вина пала бы на нее. — Он обернулся к следователю: — Скажите, господин следователь, а имеется ли возможность несколько смягчить участь подсудимого?

— Возможность эта в чистосердечных показаниях. Кроме того, подследственному дается право истребовать себе адвоката.

— Прекрасно, прекрасно. Но мы, конечно, не хотим говорить? Не правда ли, Алексей Степанович? — Кваков обернулся к Бахчанову.

— Как видите, — пожал плечами следователь.

— Да-с, тяжелый случай.

Пока происходил этот разговор, Бахчанов прикидывал: игнорировать ли предстоящий судебный процесс или принять в нем участие? В последнем случае, хорошо бы использовать его как трибуну для разъяснения программы партии и беззаконий царского правосудия.

Но вторая возможность была бы желательна только в том случае, если бы суд происходил при открытых дверях, в присутствии же одних лишь чиновников и жандармов не было смысла метать бисер перед свиньями. Таким образом, оставалась в силе первоначальная задача: полное самоустранение из трагикомедии суда.

Между тем Кваков поглаживал свое дряблое лицо ладонью и сквозь растопыренные пальцы смотрел на Бахчанова немигающими глазами, точно змея перед прыжком на свою жертву. Потом сухо и жестко заговорил:

— На вашем месте, господин следователь, я бы чуть приоткрыл завесу перед подследственным. Я бы сказал ему: вот среди вашей революционной публики идут какие-то толки про рижский застенок. Говорят, там прибегают к особым методам допроса. Эффект будто бы поразительный. Самые неразговорчивые становятся чуть ли не Демосфенами. Так ли — не ведаю, сам не бывал в рижском охранном отделении. Можно бы, конечно, поехать туда вместе с Алексеем Степановичем, но согласен, что слишком хлопотливо с перевозочкой-то. Однако ведь можно устроить все чинно и просто здесь, в Санкт-Петербурге-с. Была бы только охота, ась? — Он отнял ладонь от лица и зловеще рассмеялся.

— Ну зачем же, — сказал следователь тоном притворного протеста, — я надеюсь, что мы с господином Бахчановым сумеем договориться подобру-поздорову.

— Ох и добрая же вы душа! — покачал головой Кваков и, скрывая усмешку, неслышно вышел.

— Итак, перейдем к делу, — сказал следователь. — Вы будете давать какие-нибудь показания?

— Нет.

Следователь пожал плечами, что-то черкнул в бумагах и, прежде чем вернуть Бахчанова в тюрьму, заметил:

— Своим поведением вы очень осложняете свое положение. Скоро пожалеете об этом, да будет поздно. И уж не я займусь вами, а другие, более опытные и, надо думать, беспощадные люди.

В этих словах зазвучала столь дурно скрытая угроза, что Бахчанов более уже не сомневался, что на этот раз судьи так или иначе постараются загнать его на каторжные работы куда-нибудь в забайкальские рудники и добить не здесь, так там.

Зачем же тогда пассивно ждать той минуты, когда тебя поведут на закланье? Нет, надо бежать, и как можно скорей.

Однако как же это сделать? Стиснув голову, он сидел в своей унылой одиночке с гнилым плесневелым воздухом и лихорадочно перебирал один вариант побега за другим. Все они ему казались несбыточными. Во всяком случае при тех строгих условиях режима, какие существовали и в этой тюрьме, одному сделать побег было невозможно…

Под Новый год в бане он изловчился распространить среди заключенных мысль об организации массового побега. Теперь этой мыслью они стали жить, нетерпеливо ожидая указаний от фантастического "центра". Таким "центром", невольно для себя, стал Бахчанов. На нем сходились надежды, у него в руках перекрещивались пути записок, передаваемых всякими способами из корпуса в корпус, из камеры в камеру. Внешние обстоятельства облегчали работу Бахчанова. Камеры отапливались редко. Сырость въедалась в кости. Бумажная ткань, из которой сшита была арестантская одежда, совсем не грела. Среди заключенных начались повальные простудные заболевания. Околоток стал, против воли тюремщиков, местом свиданий арестованных. Бахчанов и этим воспользовался. Здесь ему удалось договориться с узким кругом лиц, в том числе с Панкратом Мукомоловым, о плане побега, намеченного на следующее воскресенье. До этого были изучены наиболее удобные пути выхода за внутреннюю тюремную стену, выделены наиболее сильные из заключенных, которым вменялось в задачу по условному сигналу обезоружить часового.

Очень беспокоило отсутствие веревочной лестницы. С ее помощью можно было без труда перебраться через тюремную стену. Но голь на выдумки хитра. Тем арестантам, кому в воскресенье приходилось идти работать в прачечную, поручалось из грязного белья приготовить канат с узлами. Он мог бы заменить собой перекидную веревочную лестницу. На случай, если бы "прачкам" эта задача почему-либо не удалась, был разработан и другой план. Было известно, что тюремный врач очень озабочен массовыми заболеваниями арестантов. Он считал, что для профилактики необходимо большее пребывание арестантов на свежем воздухе, притом в движении, в работе. Он предлагал несколько удлинить срок прогулок и, в частности, привлечь арестантов к уборке снега. Арестанты просили врача разрешить им в часы прогулок невинные игры, например лапту или чехарду.

Бахчанов надеялся, что игру в чехарду можно будет использовать в решительную минуту для преодоления тюремной стены. Однако начальство, "милостиво" разрешив уборку снега и чуть удлинив срок прогулок, отказало в играх. Но и то, что удалось вырвать, шло в какой-то степени навстречу задуманному плану. Беспокоили только два обстоятельства. Одно: как бы в среду посвященных не затесался предатель. В этом случае тюремщики могли в решающий момент пресечь всякую попытку к побегу.

Другое: это невозможность установить связь с товарищами, находящимися на воле. Несомненно, что сами они предпринимали попытки к тому, но, как показал случай с передачей томика Аксакова, такие попытки оказались неудачными. Можно было бы повторить этот путь связи, но, как нарочно, тюремщики вдруг вновь запретили всякие передачи книг. Ходили слухи, что мера эта вызвана предстоящей высылкой в Сибирь заключенных.

Бахчанов нервничал. И было отчего. В самом деле: за тюремной стеной есть друзья, горящие желанием протянуть руку помощи, и они, как нарочно, не имеют возможности сделать это. Между тем любая помощь извне очень бы облегчила побег.

В оставшиеся до воскресенья дни заключенные нарочно напустили на себя уныние и апатию. Успокоенные этим, тюремщики разрешили свидание с родными.

К Вениамину уже дважды приходили родственники. Только к Бахчанову никто не приходил. Он сидел один-одинешенек и думал о том, что скоро сам всех увидит.

И вдруг в пятницу его вызвали в комнату свиданий.

"Кто бы это мог быть? Таня? Что она — с ума сошла?! — думал озадаченный Бахчанов. — Неужели она приехала из Москвы?"

В комнате свиданий допускалось беседовать с посетителями через решетку. В некотором отдалении от нее стоял вооруженный надзиратель. И когда Бахчанов, пожелтевший и обросший, в рваном сером халате, вступил в эту комнату, надзиратель буркнул:

— К вам тут… дядя из деревни…

В дверях показался краснолицый мужичище в армяке, в стоптанных валенках, с узелком в руках. Широко перекрестившись, он вытаращил на Бахчанова глаза и вдруг сипло вымолвил:

— Племяша! Ляксеюшка! Эко-сь ты, боже мой!

И залился горючими слезами, утираясь красным в горошинку платком.

Бахчановадаже в жар бросило. Но уже в следующее мгновение он покраснел и отвернулся, чуть не лопнув от распиравшего его смеха. Перед ним стоял Промыслов. Глеб Промыслов, "бородатый студент"!

Овладев собою, Бахчанов кинулся к решетке:

— Дядюшка!

— За решетку хвататься воспрещается! — предупредил надзиратель. И обернулся к Промыслову: — А узел давай сюда…

— Да у меня тут пирожки, родненький!

— Все одно, хоть коврижки, — строгим голосом сказал надзиратель, отнимая узелок. — Всякая передача идет через канцелярию… А разговаривать можете, только не на политические темы.

— Да какие уж там политические! — с горечью воскликнул Промыслов. — Я бы за эту самую политику всыпал бы Ляксейке по двадцатое, кабы знал вот такое…

Надзиратель довольно осклабился:

— Ладно, ладно. Не теряй времени. — И многозначительно показал на часы.

— Дядюшка, — сказал Бахчанов, — ну как же там, дома-то, в Пензенской? Все здоровы?

— Здоровы-то все, — глаза Промыслова стали строгими. — Бабушка вот только с сочельника хворает… А по хозяйству, сам знаешь, одному приходится покеда мотаться. Спасибо, еще свекруха немного помогает… Да как же это тебя угораздило в политику, а? В Савеловке как узнали — ахнули! Ляксейка тихоня — и вот те на!

Надзиратель сделал нетерпеливое движение. Промыслов покосился на него и понес всякую околесицу о неурожае, о граде, который выбил хлеб, ловко, между прочим, вставляя фразы о судьбе некоторых земляков, так что Бахчанов, жадно ловивший слова Промыслова, прекрасно расшифровывал их истинный смысл.

— Осталось пять минут! — процедил надзиратель, прохаживаясь по комнате.

Промыслов расстегнул армяк и, вытирая платком лоб, точно ему было жарко, стал на несколько секунд перед Бахчановым, спиной к надзирателю. Бахчанов увидел на груди "дядюшки" прикрепленный булавками кусок картона. На нем крупными буквами было выведено:

"Сообщи день побега. Мы поможем. Конвойный солдат Алимардинов за нас".

— Свидание окончено! — заявил надзиратель уже после того, как "бородатый студент", застегнув армяк, снова пустился в сетования. Вздыхая и сморкаясь в красный платок, "дядюшка" попятился к дверям.

— До свидания, дядюшка! — воскликнул Бахчанов, пристально глядя на него из-за решетки. — Вы мне тут в воскресенье приснились. Будто тянете из воды утопленника. Вот и свиделись…

— В воскресенье? — повторил Промыслов. — Воскресный сон всегда в руку… Ах, Ляксейка, Ляксейка! И надо было тебе соваться в такое…

Надзиратель подтолкнул его к двери.

— Ладно. Хватит. Возьми свой узлище, борода, и топай…

* * *
Одним метелистым февральским утром санкт-петербургское общество было взволновано слухами о необычайно дерзком побеге группы политических заключенных. Цензура запретила газетам сообщать об этом происшествии, но из уст в уста передавались подробности. Рассказывали, что во время воскресной прогулки девять заключенных набросились на двух надзирателей и быстро обезоружили их. Отнятыми ключами открыли ворота в наружный двор и напоролись на часового. Но он не пустил в ход оружие, а сам присоединился к беглецам.

Глава десятая В ПОИСКАХ УБЕЖИЩА

И вот теперь Бахчанов сидел с Глебом в квартире на Мойке. Квартира эта принадлежала одному из давних друзей дома Промысловых — отставному генералу, когда-то очень благоволившему к Глебу.

Бахчанов восхищался товарищами, принимавшими участие в смелом набеге на тюрьму. Отвагу же и ловкость Промыслова приравнивал к смелости и находчивости одного из самых выдающихся деятелей "Народной воли" — Михаила Фроленко, неоднократно освобождавшего своих партийных друзей из тюрем.

Переодевшись в подходящий костюм, принесенный друзьями Глеба, Бахчанов все еще с удивлением осматривал просторную гостиную чужой барской квартиры. Ему было нелегко отрешиться от бурно нахлынувшего чувства радости, вызванного свершившимся освобождением из тюрьмы.

В сыром и глухом узилище Бахчанова иногда одолевала беспокойная мысль о том, как бы не заболеть душевно от длительного заточения в полутемной одиночке. Но опасения эти оказались напрасными. Он чувствовал, что покинул тюрьму, не растеряв в ней своих физических и умственных сил.

— Это все оттого, что с твоей помощью, дорогой Глеб, я покинул тюрьму вовремя, — говорил он Промыслову.

Немного странным и необычным казалось Бахчанову искать убежища в квартире генерала. Но Промыслов утешал:

— Будь покоен, Алексис. Сюда не заглянет, по крайней мере в ближайшие сорок восемь часов, ни одна собака из охранки. Квартира эта малолюдна и вне подозрений, даже со стороны господина младшего дворника. Сам же хозяин сейчас volens nolens [7] прикован подагрой к своему любимому креслу и только изредка позволяет навещать себя самым близким друзьям. Мне он позволил, с моим бывшим товарищем по университету, то есть с тобой, свободно пользоваться домашней библиотекой. Нам, видишь ли, нужно изучить иностранную литературу о беспозвоночных. Такова благопристойная причина нашего пребывания здесь.

— Ну, а дальше что?

— А Питере тебе работать, конечно, невозможно. Департамент полиции поднял на ноги всю свою преисподнюю. Мы думаем не сегодня-завтра отправить тебя в один из западных городов. Дело теперь только за документами и деньгами.

Затем Промыслов сказал, что он очень хорошо представляет себе, как будет взбешен этот новоявленный Катон из судебной палаты — Аркадий Геннадьевич, — когда узнает о побеге тех, кому мечтал нашить на спину каторжный туз. Ведь именно Некольев и должен был выступить на суде с обвинительным заключением по сфабрикованному им делу группы искровцев.

— Знаешь, если бы не требования конспирации, я бы не отказал себе в удовольствии выразить ему свое сочувствие, — смеялся Промыслов. — Кстати, наш гостеприимный хозяин знает его и нередко принимает у себя.

Бахчанов с беспокойством поглядел на двери, ведущие в библиотеку генерала.

— А не кажется ли тебе, Глеб, что даже кратковременное пребывание здесь — все-таки игра с огнем?

— Конечно, с огнем, — продолжал смеяться Промыслов, — только прибавь: с бенгальским.

И он пояснил: Некольеву сейчас не до визитов. У него самого в особняке сегодня состоится съезд гостей. Съедутся всякие чины и биржевые дельцы. Переполох наделало письмо, недавно присланное Платоном. Он стал на Дальнем Востоке очень близким к тамошнему наместнику и, таким образом, сейчас находится в курсе всех планов, вынашиваемых придворной камарильей. Между Некольевым и Промысловым-старшим возникли трения. Генерал рассказывал, как все это произошло. Однажды захворал Промыслов-старший. У него на некоторое время даже отнялась нога. Врачи ждали повторного удара. Вкрадчивый Аркадий Геннадьевич поспешил напомнить встревоженному тестю, что следовало бы подумать о близких, об их будущем обеспечении.

Промыслов-старший вызвал нотариуса, стал советоваться о проекте завещания. Конечно, Аркадий Геннадьевич и в этом деле принял самое энергичное участие. Он настоятельно советовал своему тестю вычеркнуть из числа наследников опального младшего сына и вообще отречься от него. При этом он сослался на свое официальное положение в обществе, считая, что покровительство отца такому сыну позорит всю фамилию. Промыслов-старший колебался. Он выражал надежду, что сын его еще одумается. Он ссылался на "голос крови", на нежелательность скандала. Но Аркадий Геннадьевич пугал возможными неприятностями, могущими угрожать Промыслову-финансисту со стороны департамента полиции и Промыслову-военному со стороны наместника.

Дальше в лес — больше дров. Произошел крупный разговор, затем спор, в результате которого раздраженный тесть порвал проект завещания.

— Нечего ожидать моей смерти, — заявил он зятю и дочери, — а капиталы пущу в дело!

Он выздоровел и снова принял участие в биржевых операциях. Тут подоспело письмо Платона. Тот настоятельно советовал отцу принять участие в южноманьчжурских концессиях, суливших миллионные прибыли.

— Во всей этой капиталистической свалке я, разумеется, не принимаю никакого участия, — сказал Глеб в заключение, — но скажу тебе, Алексис, что за свою долю наследства в завещании я бы с Некольевым поборолся. И не ради себя, конечно, а ради партии. Всю свою долю наследства я бы отдал в ее кассу. Мы ведь очень бедны. Даже вот тебе сейчас в столь сложном положении и то не можем дать некоторую толику денег.

Когда он коснулся своих московских впечатлений, сразу же зашел разговор о Тане. Бахчанова очень интересовала ее жизнь.

— Татьяна Егоровна молодцом, — уверял Промыслов. — Правда, за последнее время я ее мало видел, но часто справлялся о ней у товарищей. По их отзывам, она ведет себя превосходно, быстро вошла в нашу работу. Единственно, что ее тревожит, так это судьба мужа. Я предложил товарищам помочь ему бежать и устроиться с семьей где-нибудь в Финляндии. Но, говорят, состояние здоровья Лузалкова настолько неважное, что о немедленном побеге не может быть и речи. Надо как-то иначе облегчить его положение. Вот вернусь в Москву, и там что-нибудь придумаем…

Он вскоре ушел, сказав, что должен повидаться с каким-то человеком. Этот человек как раз и обещал помочь беглецам некоторой суммой денег.

Бахчанов прилег на диван, но, возбужденный всем пережитым, заснуть не смог.

Осаждали всякие мысли, и, чтобы успокоить себя, он встал, открыл форточку и с наслаждением вдыхал свежий зимний воздух, которого так долго был лишен.

Воздух успокоил его, он вернулся к дивану и сразу уснул.

Он не знал, сколько времени проспал, но в окно, сквозь кисейную занавеску, уже глядел звездный вечер. В прихожей кто-то громко постукивал ногами. Это был Глеб. Он только что вернулся.

— Все разведано, Алексис. Вокзалы полны филерами. На перронах и даже на товарной станции усиленные наряды полиции. Шарят по всем вагонам. В ряде мест идут облавы. Пахомыч сообщил, что даже к ним в особняк пожаловала полиция. Конечно, справлялись о многогрешном рабе божьем Глебусе. По-видимому, что-то пронюхали. Нам нужно с тобой сегодня же сниматься с якоря. От любования питерскими вокзалами, разумеется, воздержимся. Есть другая стратегия. За Волынкиной деревней у разъезда нас будет ждать в два часа ночи воз с сеном. Возница свой человек, родитель одного путиловского товарища. Нас, укрывшихся в сене, подвезут к ближайшей загородной станции. Там мы заберемся в паровоз, поближе к горячему машинному маслицу (об этом все уже обговорено с машинистом) и таким образом долетим до тишайшей Луги. Дальше видно будет. Деньги и документы раздобыты главным образом для тебя. Мне же до Москвы путь невелик. Обойдусь. Ну, а пока, приличия ради, пойдем в библиотеку подагрика и полистаем фолианты о беспозвоночных.

Направляясь в библиотеку генерала, Промыслов предупредил Бахчанова:

— Очень возможно, что мой меценат сейчас тоже приковылял сюда и, обложенный медицинскими справочниками, изучает после сытного обеда свою подагру. Но ничего, пойдем…

Вот и библиотека — высокие, доходящие до потолка шкафы — хранилища книжных сокровищ, бронзовые бра, камин с пляшущим в нем огнем, а на стене большой, тусклый от времени портрет краснолицего и низколобого рыцаря в мантии, с изображенным на ней остроконечным мальтийским крестом.

Как потом узнал Бахчанов, предок генерала был рыцарем Мальтийского ордена. Когда Мальту взяли войска Наполеона, рыцари были оттуда изгнаны, и предок генерала переселился во владения новоявленного гроссмейстера ордена российского императора Павла Первого. Здесь, под сенью монаршей милости, он крепко осел со всеми своими чадами, а потом его потомство заняло важные посты в разных департаментах Российского царства.

Промыслов с порога поднял руку и необыкновенно громким голосом приветствовал хозяина дома:

— Здравия желаю, ваше превосходительство!

Лохматый остроносый старичок, в ватном халате, сидел в кресле с высокой резной спинкой и, протянув худые тонкие ноги к огню, сосредоточенно перелистывал медицинский журнал. Услышав голос Промыслова, генерал ядовито усмехнулся.

— А, — сказал он хрипловатым голосом, — комета Галлея вернулась…

— Да, Гавриил Самсонович, и притом с хвостом! — Промыслов кивнул на своего спутника. — Разрешите представить сие светило: мой университетский коллега господин Алексеев, страстно увлекающийся изучением образа жизни глубинных беспозвоночных тварей.

Потом обернулся к настороженному Бахчанову и сказал несколько тише, но все же настолько громко, что мог быть услышанным хозяином дома.

— Знай, дружище: генерал Гаврила не глуп, хотя и не без предрассудков, свойственных российским феодалам мальтийской закваски.

Бахчанов предупреждающе тронул Промыслова за руку: мол, воздержись от слишком громкого тона. Но Промыслов весело отмахнулся:

— Не беспокойся. Его превосходительство туг на оба уха.

Между тем хозяин дома отложил раскрытый журнал на круглый столик и, поглаживая свои ноги, сказал тоже подчеркнуто громко:

— А знаешь, Глеб, у меня сегодня завтракал твой шурин Некольев.

— Какое мне до него дело, Гавриил Самсонович?

— Ну да. Но он только что передал, под строжайшим секретом, интересную новость. Вчера ночью из тюрьмы бежала целая группа опасных политических преступников. Многие из них смертники. Слыхал?

Промыслов многозначительно переглянулся с Бахчановым.

— Раз это секрет, — не слыхал.

— Что?

— Я жду вашего рассказа о подробностях сенсационного побега.

В серых, с красноватыми склеротическими жилками глазах генерала мелькнуло выражение насмешки. Он повернул голову в сторону Бахчанова.

— Объясните ему, господин Александров…

— Алексеев, — поправил Промыслов.

— Да, да, господин Алексеев, объясните вашему легкомысленному коллеге, что секреты государственной важности не разглашаются.

— Да разве это секрет? — Промыслов присел на корточки и протянул к огню руки. — В самом деле, какой умник передаст своему, пусть даже лучшему, знакомому секрет государственной важности? Тут одно из двух: либо сообщение вашего Некольева — секрет Полишинеля, секрет на весь свет, либо Некольев не в меру болтлив и не оправдывает своего назначения как государственный чиновник.

— Ха-ха! — генерал махнул рукой. — Рассудил, как прокурор. Но я думаю, тут нет никакого секрета. Однако наша целомудренная цензура, а также бестолковые городские власти из кожи лезут вон, чтобы только утаить шило в мешке.

— Смело выражаетесь, ваше превосходительство.

— Глухому разрешено, — усмехнулся генерал.

"А этот потомок мальтийца и в самом деле забавен, — подумал Бахчанов. — : Во всяком случае, интересно бы знать: всегда ли он был таким или стал только после отставки?"

Бахчанову хотелось об этом спросить Промыслова, но он не спросил.

"Черт поймет этого мальтийца. Может, все прекрасно слышит, да только привык притворяться глухим".

— Особых подробностей побега не знаю, — продолжал старик, медленно потирая свои щуплые голени, — но лично считаю этот акт великолепным по смелости свершенного. Вот люди! Богатыри, не вы, кабинетные вольнодумы. Тут люди дела, смелых действий. Жаль только, что они не нашего поля ягоды…

Потом генерал насмешливо посмотрел на своих гостей и другим тоном сказал:

— А что, если бы сейчас сюда нагрянули эти арестанты и предложили бы вам разделить их сумбурную программу? Надо полагать, что ваша прыть и вольнодумство мигом бы испарились.

Промыслов с нарочитой важностью погладил свою бороду:

— Я боюсь одного, генерал!

— Чего ты боишься, масон?

— Боюсь, как бы вы не околдовали моего товарища. Вдруг он начнет мыслить в левом направлении!

— Но, но, — погрозил генерал кривым подагрическим пальцем, — так я и поверил твоим россказням. Все вы, господа, еще с гимназической скамьи мыслите в так называемом левом направлении.

Промыслов состроил уморительную гримасу:

— Ах, милейший Гавриил Самсонович! Да как можно мыслить в таком направлении, если только и думаешь об одних беспозвоночных тварях?!

— Брось прикидываться простачком, Глеб. Я ведь отлично знаю, какой ты вертопрах.

— Главного, однако ж, вы не видите.

— Что? Что ты там бормочешь?

— Я говорю, что в империи слишком много беспозвоночных тварей, чтобы думать о чем-либо постороннем.

— Ну каков шельмец! — воскликнул генерал. — Он все старается подцепить. Да не будь я в отставке, я бы тебя…

— Повесили?

— Женил. Да, да, женил бы на такой кариатиде, которая мигом бы тебя остепенила! И скажите мне откровенно, господин Александров…

— Алексеев, — поправил Бахчанов.

— Ах, да, пардон, господин Алексеев. Вы действительно занимаетесь только беспозвоночными?

— Да, — отвечал Бахчанов, — именно этого рода животные в поле моего научного интереса. Хочу идти по стопам Чарльза Дарвина. И вот, с вашего разрешения, просил бы… — он кивнул на книжные полки.

Генерал понял его намек:

— Ну, разумеется, пользуйтесь, сударь, пользуйтесь. Но это вас, господа, все же никак не маскирует. Вы ведь все равно политики. Вы прекрасно знаете, что на Руси был, например, народоволец Александр Ульянов, и он как будто бы увлекался изучением каких-то червей. Между тем…

— Да, червей на Руси немало, Гавриил Самсонович. Но еще больше свинства. Его так много накопилось в правящих сферах, и вы, как свободомыслящий, разумеется, согласны с этим, не правда ли?

Генерал отодвинулся от камина и закурил трубку:

— Бубнишь ты что-то там, мой милый, а я ничего не слышу. Ровным счетом ни-че-го…

— Могу и громче. Семь бед — один ответ. Все равно ведь повесите… то бишь жените.

Генерал вдруг скорчил свою морщинистую желтую физиономию и заохал:

— Охо-хо, начались мои мучения. Так вот на минуточку отвлечешься, заболтаешься с вами, а болезнь тут как тут…

— Услужливая же у вас подагра, Гавриил Самсонович, — засмеялся Промыслов.

Генерал не обратил внимания на его слова, точно их и не было.

— О сакраменто, — продолжал кряхтеть он, — где же наконец та панацея, что облегчит страдания болящего человечества? — Генерал снова взял медицинский журнал.

— Ну, запел Лазаря наш любезный дипломат, — сказал Промыслов.

Генерал нажал невидимую для его гостей кнопку электрического звонка, и в дверях мгновенно появился смуглолицый слуга в черкеске.

— Селим, — сказал ему генерал, — подай нам кофе.

— Ну как тебе нравится генерал Гаврила? — обратился Промыслов к Бахчанову. Тот пожал плечами:

— Ты так громко при нем говоришь…

— Я делаю это нарочно, коли имеется возможность сказать любое слово, не боясь быть обвиненным в неприличии. Глухой, а более всего притворяющийся им, никогда не признается в том, что слышит правду о себе…

— Вы о чем там шепчетесь? — крикнул генерал. — Заговоры? Против кого?

— Против вашего кофе, Гавриил Самсонович.

— Ври, ври. Кстати, мы сейчас совместим приятное с полезным. И кофе будем пить, и разузнаем кое-какие подробности о вчерашнем побеге.

— Это как же? — полюбопытствовал Промыслов.

— Ко мне обещал заехать Карп Палыч, один мой хороший знакомый, тоже большой любитель собачек. Мы с ним познакомились года полтора назад на выставке премированных псов.

— Ярый охотник?

— Да. На людей.

— Как прикажете понять?

— Ну, не на людей, так на преступников, — не все ли тебе равно, нигилист? Карп Палыч отменный криминалист и высоко ценим департаментом полиции.

Промыслов и Бахчанов вопросительно смотрели друг на друга, в то время как Селим ставил чашки.

— Глеб, а ты забыл, что нам в семь надо быть у декана? — спросил Бахчанов.

— Ах да! — спохватился тот, поняв намек. — Но выходить на мороз, не выпив кофе, обидно…

— О чем вы опять шепчетесь? — крикнул генерал.

— Времени у нас в обрез, Гавриил Самсонович. К декану пора…

— Знаю, какой декан! — с ядовитой усмешкой сказал генерал. — Ваш брат не дурак. И червей изучает, и свидания со смазливыми курсисточками не пропускает. А впрочем, так и надо. Скорее женишься, мятежник…

К удовольствию своих молодых гостей, хозяин их не задерживал, и они после первой же чашки кофе распрощались с отставным генералом, очень довольные, что вовремя избавились от лишнего соглядатая — неведомого Карпа Палыча…

Глава одиннадцатая "ДОКТОР ИОРДАНОВ"

Бахчанов нашел убежище в городе Вильно, на конспиративной квартире одного виленского искровца. Но и в Вильно он не чувствовал себя в безопасности. Зная приметы Бахчанова, сыскная полиция усиленно искала его во всех городах империи. Прятаться было всюду трудно. Схвачено немало товарищей, утеряны связи, адреса. Бабушкин был арестован в Орехове почти перед самым Новым годом. На многих явочных квартирах поселились провокаторы под именами арестованных искровцев. Подобно паукам, что прячутся в опустевших муравейниках, они терпеливо поджидали неосторожных. Транспортировка и распространение "Искры" временно затормозились.

Узнал также Бахчанов, что Промыслов, особенно после ареста Марии Ильиничны, ходил точно с повязкой на глазах и не знал, как при создавшихся условиях восстанавливать разрушенное партийное хозяйство.

Все эти вести страшно волновали. Бахчанов понимал, что надо действовать, и действовать энергично. У него созрела мысль: выехать за границу, разыскать с помощью мюнхенского доктора редакцию "Искры", и в частности господина Мейера, как именовался в переписке Владимир Ильич, и на месте получить от него поручения.

Виленский товарищ одобрил эту мысль, хотя и не скрыл предстоящих трудностей и лишений. Перебираться за границу надо было нелегально, потому что у Бахчанова не было заграничного паспорта. Виленский товарищ советовал купить у пограничных жителей "гренц-карту" — карточку на право перехода границы туда и обратно. В крайнем случае рекомендовал воспользоваться услугами местных контрабандистов.

С ними шли какие-то переговоры и, по-видимому, довольно туго, поскольку обстановка на границе осложнялась тревогой, поднятой департаментом полиции. Тем более обрадовался Бахчанов, когда Виленский товарищ вдруг сообщил, что в переговорах-торгах достигнуто какое-то соглашение и можно будет вечером выехать через Гродно в Белосток. Срок и место перехода границы должны были окончательно сообщить белостокские товарищи.

Против всяких ожиданий, посадка в вагон товаро-пассажирского поезда и ночной переезд из Вильно в Белосток прошли благополучно.

Белостокские товарищи не считали целесообразным для Бахчанова оставаться в Белостоке более суток и советовали немедля пробираться в сторону Сувалок. Это и ближе к границе, и есть возможность сразу же пользоваться подводой одного крамника, который сегодня же повезет в Августов свой шерстяной товар. А главное — в Сувалках ждут те контрабандисты, с которыми уже достигнуто соглашение.

Бахчанов не возражал.

* * *
Вот и Сувалки. Снежные вихри метались по пустым белым улицам сонного пограничного городка. Бахчанов, одетый в жиденькое пальтишко, дырявые ботинки и летнюю шляпу, купленную у белостокского крамника, дрожа от холода, следовал за проводником. Пограничной стражи они нигде не встретили, но проводник временами останавливался и предупреждал: пост!

Наконец ноги заскользили по льду речки.

— На том берегу немцы, — сказал контрабандист и, получив вторую половину обещанной платы, исчез в темноте.

Взволнованный Бахчанов оглянулся. Снежная равнина позади была окутана тьмой. Но он знал: равнина эта беспредельна. Царская империя! Россия, взятая за горло самодержавием. Родина-пленница… Он всей душой ненавидел ее насильников, но горячо любил свой народ, и потому нелегко шел на вынужденную разлуку с родной землей…

Он нерешительно заскользил вперед по льду. Два, три, пять шагов… Какие-то кусты. Берег. Речка позади. Позади остался кошмар царской действительности…

Впереди тоже стояла холодная тьма, лишь местами просверленная желтыми огнями. Это была чужбина, неизвестность.

С сжавшимся сердцем Бахчанов побежал сквозь метель на тусклые огоньки…

* * *
В Мюнхене законспирировалась редакция "Искры". Туда и рвался беглец. Купив на первой же немецкой станции билет до столицы Баварии, он забился в угол купе и сделал вид, что дремлет. На станциях пассажиры входили и выходили, и никому до него не было дела. Это-то ему и было нужно.

Везде было чисто, — в этой стране, он знал, мыли даже мостовые, — внешняя подтянутость, строгий порядок, ко в остальном — много похожего на "благоденствующую" Российскую империю: усатые щеголи-жандармы, носильщики, униженно снимавшие фуражки, и… вездесущие шпики.

Утром на одной из станций какой-то новый пассажир, войдя в купе, любезно раскланялся с Бахчановым:

— Ведь вы россиянин?

Бахчанов смутился. Не ответить по-русски — спросит по-немецки. Натянуто улыбнулся:

— А разве у меня на лбу написано?

— Вот именно, на лбу! — оживился незнакомец. — Шляпа-то у вас белостокской фирмы. По шнурочку узнал. Я ведь комиссионер этой самой фирмы.

Как и полагается любопытным и назойливым людям, комиссионер стал расспрашивать, далеко ли едет соотечественник, в какой город, не окажется ли он попутчиком… Бахчанов сухо назвал первый пришедший ему на ум немецкий город. Комиссионер чуть не подпрыгнул от удовольствия:

— В Дрезден? Чудненько! Я тоже.

"Чтоб ты лопнул", — подумал Бахчанов и отвернулся к окну. А его попутчик уже доставал из чемодана пару дорожных рюмок, бутылочку вина, бисквиты.

— Давно из России? А немецкий язык знаете? — щебетал он. — Без языка тут трудно. Прошу. Чистый рейнвейн.

Бахчанов, поблагодарив, отказался от угощения.

Комиссионер усмехнулся:

— Ох, уж эта славянская застенчивость! С этой застенчивостью тут, знаете ли, никак не развернешься, особливо, если по делу едешь… А вы по какому, собственно, делу? Может быть, могу вам помочь чем-нибудь?

— Нет, благодарю вас, я сам управлюсь, — отвечал Бахчанов.

Соотечественник, нимало не смущаясь сухостью ответа, продолжал разливаться соловьем:

— Много мне, знаете, приходится встречать здесь земляков. Кто за работой, кто в Америку, а кто, хе-хе, от царя-батюшки улепетывает… А как вам нравятся немецкие вагоны? Ни прилечь, ни отдохнуть! Сигарные коробки, а не вагоны!

Он так надоел своей подозрительной болтовней, что Бахчанов, выйдя на одной из станций, якобы в буфет, пересел в другой вагон. Но туда тотчас же явился проводник в куртке с ярко начищенными пуговицами и вежливо направил его на старое место. С неудовольствием Бахчанов вернулся в свой вагон. Попутчика там уже не было. Но на перроне дрезденского вокзала он снова увидел мохнатое пальто давешнего "комиссионера". Бывший попутчик суетился, щебетал, появляясь то тут, то там, и наконец исчез.

Бахчанов от усталости вздремнул…

Проснулся от громкого голоса. В купе трепетал чуть пригревающий пыльный луч солнца, а в дверях стоял рыжеусый кондуктор с выправкой гвардейца и нараспев повторял одну непонятную фразу. Бахчанов увидел большой перрон, толпу пассажиров и понял, в чем дело.

— Мюнхен?

Кондуктор утвердительно кивнул. Бахчанов вышел. Он долго блуждал с ощущением какой-то затерянности по незнакомым улицам и площадям баварского города. Многочисленные памятники зодчества и скульптуры ему напоминали старинные гравюры и олеографии в квартире курсистки Нины Павловны. Но было здесь и такое, чего он не видывал в Петербурге: от Центрального вокзала по всем направлениям города со звоном и шумом бегали электрические трамваи; они обгоняли неуклюжие омнибусы и лакированные фиакры, которыми управляли краснощекие извозчики в старомодных цилиндрах.

Однако разглядывать город было некогда. Голодный, в сырых ботинках, Бахчанов шагал по мокрому от растаявшего снега асфальту, поглощенный одной мыслью: как же найти редакцию "Искры"? Задал двум-трем прохожим вопрос — заученное немецкое название той улицы, где жил доктор. Ему указали ее. Номер дома и квартиру Бахчанов отыскал сам, но, к его огорчению, оказалось, что доктор куда-то выехал. Привратник на пальцах показал, на сколько дней. "Зибен таг!" — пояснил он.

Тогда Бахчанов решил разыскать колонию русских эмигрантов. Спрашивать у шуцмана, с картинной выправкой расхаживающего по гладкой мостовой, он, разумеется, не стал, а неподалеку от Фрауенкирхе — церкви с двумя своеобразными башнями, видными отовсюду, — завернул в пивной кабачок, переполненный любителями кегельбана. На его счастье, здесь один из официантов говорил по-русски, и он порекомендовал заглянуть в одну из пивных на Кайзерштрассе. Там-де часто собираются русские и спорят чуть ли не до ночи. Он точно растолковал, как туда пройти, написал на клочке бумаги несколько слов по-немецки к владельцу пивной, и Бахчанов направился по указанному адресу.

Молчаливый толстяк за стойкой, прочитав записочку, сразу догадался, что перед ним один из многих русских, бегущих в Швейцарию. На прямой вопрос Бахчанова, заученный им по-немецки, "не знает ли герр, где проживает господин Мейер", толстяк отрицательно покачал головой, прибавив, что Мейерами полон каждый город в Германии. С этими словами он, считая разговор исчерпанным, повернулся к крану и стал цедить пиво для стоявшего у стойки посетителя. Но тот, видимо заинтересованный русским, спросил о чем-то кабатчика, а затем обратился к Бахчанову и, указывая на себя, тихо произнес:

— Социаль-демократ.

Бахчанов сделал вид, что не понимает.

— Гут, гут, — сказал, усмехаясь, немец и, отойдя от стойки, подозвал кого-то из сидящих за столиком. Этот человек, похожий своими кудрями и шляпой на художника, немного знал русский язык. Он сказал, что может помочь русскому отыскать здесь болгарина, который, кажется, знает некоторых видных русских эмигрантов, хотя и живет со своей женой Марицей в тихих кварталах Швабинга довольно уединенно. Получив адрес этого болгарина, некоего доктора Иорданова, Бахчанов поблагодарил и без особых надежд на лучшее побрел в предместье Швабинг отыскивать его жилище.

Усталый, расстроенный, он наконец нашел нужную улицу и номер дома.

Вспугнув своим появлением стайку воробьев, Бахчанов остановился и внимательно посмотрел на окна. Первое, второе, третье задернуты тюлевыми занавесками. Четвертое…

У четвертого окна, склонив набок большую лысеющую голову, сидел человек и что-то быстро писал прямо на подоконнике. Отчетливо было видно, как шевелится от размышления светлая бровь пишущего. Тут же, на подоконнике, жмурил глаза белый пушистый котенок.

Человек был так увлечен работой, что даже не поднял головы, несмотря на то, что Бахчанов с волнением уставился на него.

Доктор Иорданов? Возможно ли такое сходство? Нет, этого не может быть… Это… это… У Бахчанова даже дыхание захватило от догадки. Да разве можно не узнать этот несравненный, прекрасный лоб любимого учителя и вождя?! Владимир Ильич! Ну конечно же это он!..

Вот он поднял свою золотящуюся голову. Его задумчивый сосредоточенный взгляд вдруг остановился на Бахчанове. Еще секунда, и лучи морщинок сбежались в уголках необычайно живых глаз. Неотразимо обаятельная ильичевская улыбка озарила близкое, родное каждому русскому революционеру-искровцу лицо.

Бахчанов затрепетал от радости: "Узнал! Узнал!" — и сдернул с головы свою белостокскую шляпу. Владимир Ильич, махнув куда-то рукой, исчез, за ним прыгнул котенок. Бахчанов стоял без шляпы, растерянно улыбаясь, и, словно сквозь сон, слышал, как где-то хлопнули дверьми, видел, как кто-то быстро-быстро сбежал по ступенькам… и вот уже Владимир Ильич, подхватив его под руку, тащил в квартиру.

— Из России?! Недавно из России?

И уже в чистеньком коридорчике:

— Надя! Надя! К нам из России приехал "искряк". Да еще какой! Питерец!

* * *
Взволнованный и растроганный, Бахчанов смотрел повлажневшими глазами то на Владимира Ильича, то на Надежду Константиновну. Быстро появились на столе чай, булки. Владимир Ильич, торопливо свернув свои бумаги, подсел к Бахчанову, закидывая его вопросами. Чувствовалось, что он старался восполнить пробел, вызванный вынужденной оторванностью от родины. Его замечательная память позволяла ему с легкостью беседовать о большом круге питерских товарищей, которых он отлично помнил, судьбами которых горячо интересовался и провалы которых так же больно переживал, как отец, теряющий своих сыновей.

Особенное огорчение вызвал у него арест Бабушкина.

— Иван Васильевич — гордость нашей партии. Талантливый организатор…

Владимир Ильич взволнованно встал, распахнув пиджак, сунул большие пальцы рук в жилетные карманы и тихо прошелся по комнате. Помолчал. И вдруг устремил глаза на истрепанные ботинки Бахчанова:

— Вы что же, батенька, на инфлуэнцу хотите нарваться?

Бахчанов смутился:

— Пустяки… вода еще не проходит…

— Снимайте, снимайте. Нечего по пустякам геройствовать. Видите, какая погода! Наденьте-ка пока вот это… — И Владимир Ильич указал на комнатные туфли.

Бахчанов до глубины души был тронут такой заботливостью. С тех пор как скромный Николай Петрович ходил по кружкам Невской заставы, много утекло воды. Многое изменилось. Но Владимир Ильич оставался верен своей натуре. И внешне и внутренне он был, как всегда, человечески прост и обаятелен. Он и говорил-то самыми обыденными житейскими словами. Притом, видимо, любил подмечать смешное и ценил эту способность в других. В этом Бахчанов убедился, рассказав в комических тонах историю получения им чемодана с двойным дном. Широкие плечи Ильича затряслись, смех овладел им. Смеялся он раскатисто и заразительно, как могут смеяться только люди, прещедро наделенные могучими силами жизни и безоблачной ясностью духа.

И еще. Кажется, необъяснима и загадочна была причина того обаяния, под власть которого попадал всякий человек, хотя бы один раз соприкоснувшийся с Владимиром Ильичом. "Он столь же гений души, сколько гений ума", — думал Бахчанов.

— Ведь гвоздь нашего здесь дела, — подчеркнул Владимир Ильич, рисуя трудности распространения "Искры", — это перевозка, перевозка и перевозка!

Бахчанов подробно передал свой разговор в Москве с Марией Ильиничной и Иваном Васильевичем.

Владимир Ильич сказал, что у него самого давно возник план: набирая "Искру" где-нибудь за границей, изготовлять там же с набора матрицы, а для отлития стереотипа отправлять их в Россию, в адрес какой-нибудь хорошо оборудованной типографии. Одна из подобных возможностей, благодаря энергии таких выдающихся кавказских искровцев, как Кецховели, уже осуществлена. Матрицы "Искры" идут сухопутным путем по маршруту Цюрих — Вена — Константинополь — Тавриз и через персидскую границу в Баку. Там имеется подпольная типография "Нина", где закавказские искровцы с похвальной энергией размножают "Искру". Имеется подпольная типография и в Кишиневе, где товарищи тоже взялись за печатание "Искры".

Но двух типографий для целой России недостаточно. Надо ставить их в других пунктах страны.

— Впрочем, об этом мы с вами еще успеем потолковать, — закончил Владимир Ильич. — А сейчас отдыхайте.

На следующий день, после обеда, он позвал своего гостя на прогулку. Несмотря на февраль, погода была совсем весенней. Бахчанову даже чудилось в воздухе тонкое благоухание распустившейся вербы. Свежий ветер раскачивал оголенные ветви старых лип. Сквозь неумолчное щебетание птиц слышался шум реки. По ней изредка проносились раскрошенные льдины.

Владимир Ильич шел неторопливо, сдвинув широкополую шляпу на затылок и заложив руки за спину, под пальто. Говорили о многом, более всего, разумеется, о питерских и российских делах. Ильич даже вспомнил о родной природе. Поглядывая на бурное течение Изара, он вдруг сказал:

— А ледоход у нас на Волге величественный! — и, помолчав, с едва заметной грустью прибавил: — Представьте себе: вчера мне приснилась наша Нева…

И знаете, какое место?

С удивительной любовью и точностью он стал перечислять петербургские набережные, и Бахчанов понял, как рвется Ильич туда, на родину, и как нелегка ему насильственная разлука с ней.

Потом Бахчанов стал жаловаться на трудности и недостатки в партийной работе, на "хвостистов", на провокаторов, всячески вредящих рабочему движению, на свою малую опытность.

Владимир Ильич, внимательно выслушав его, сказал:

— Да, это так… Нам действительно приходится преодолевать гигантские препятствия…

Он задумался и, пройдя несколько шагов, оглянулся на осколки тающего льда.

— …Но мы победим, товарищ Герасим. Это несомненно. Временные неудачи — полбеды. А революционная опытность и организаторская ловкость — вещи наживные.

— Буду стараться, Владимир Ильич. Всеми силами… — обещал Бахчанов.

— И конечно, добьетесь своего. — Он слегка сжал локоть Бахчанова. — Было бы только сознание недостатков, равносильное в революционном деле больше чем половине исправления!

Эти слова взбодрили Бахчанова. Он с удовольствием стал рассказывать об успехах последних стихийно вспыхивающих стачек, как о прелюдии близкой революции. Владимир Ильич умерил его восторги, заметив, что для подготовки революции одного стихийного движения еще далеко не достаточно. Этим могут удовлетвориться только одни хвостисты. Они воображают, что все придет само собой и не нужно никакой организации, кроме создания кружков.

— А мы ведь уже выросли из кружковщины! Она становится слишком узкой для теперешней работы и ведет к чрезмерной трате сил.

Он остановился на выступе берега, высоко над грохочущей рекой. Ветер с силой рвал и трепал полы его пальто. Обратившись к Бахчанову, он продолжал:

— Я работал в кружке, который ставил себе очень широкие, всеобъемлющие задачи, — и всем нам, членам этого кружка, приходилось мучительно, до боли страдать от сознания того, что мы оказываемся кустарями в такой исторический момент, — он потряс сжатым кулаком, — когда можно было бы, видоизменяя известное изречение, сказать: дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!

Точно молния, сверкнули эти слова в сознании Бахчанова, озарив в какое-то чудесное мгновение все то, что оставалось еще темным и неясным. И казалось, в сильных порывах упругого ветра, в блеске весеннего солнца Бахчанов расслышал прогремевшее эхо пророческих слов вождя…

…Спускаясь с пологого холма к дороге, они заметили сидевшего на камне человека в котелке и крылатке. У его ног лежали палка и дорожный несессер. Человек походил на туриста, присевшего отдохнуть. С унылым выражением лица он прочищал спичкой мундштук и так, казалось, был поглощен этим занятием, что даже не взглянул на поравнявшихся с ним людей.

Ильич вспыхнул. Его острые, прищуренные глаза потемнели от гнева.

— Видели? Третий раз за неделю встречаю этого типа.

Бахчанов оглянулся. "Турист" все еще чистил мундштук, но чувствовалось, что делает это он только для отвода глаз.

"Слежка", — подумал Бахчанов. А Ильич объяснил, что в последнее время установлено буквально неотступное наблюдение за каждым эмигрантом: вне всякого сомнения, заграничная охранка лихорадочно ищет типографию "Искры"…

— Дьявольская охранка, — с досадой пробормотал Бахчанов. — И какое бы противоядие найти против этого яда?!

— Дело не в поисках, товарищ Герасим, а в хорошем решении одной неотложной задачи: в создании строго тайной организации революционеров, профессионально подготовленных в искусстве борьбы с политической полицией!

— Не скажу о себе, Владимир Ильич, но как трудно рабочему, занятому по одиннадцати часов на фабрике, овладеть таким искусством.

— Трудно. Понимаю. И не от вас одного слышал. И однако же… — он загадочно улыбнулся и добавил: — Впрочем, через несколько деньков я получу от издателя Дитца свою брошюру, и в ней вы найдете нужный материал к затронутой теме!..

Глава двенадцатая ВСТРЕЧИ В МЮНХЕНЕ

За несколько дней своего пребывания в Мюнхене Бахчанов узнал, что далеко не один он является паломником к Владимиру Ильичу, живущему здесь по паспорту болгарского доктора Иорданова, а в переписке именующемуся то Мейером, то Петровым. Чуть ли не ежедневно сюда приезжали эмигранты из России, преимущественно интеллигенты. Приезжали твердые искровцы, приезжали и сомневающиеся. Приезжали и просто бунтари, скрытые противники искровского направления, вчерашние "экономисты". Много было и сомнительной публики, державшей путь на Женеву, где, по их представлению, мог находиться заграничный искровский центр. Являлись в Мюнхен и беглецы из царских тюрем, из сибирской каторги — за советом, за поручением, а то и просто за добрым напутственным словом.

Бахчанов поражался тому огромному вниманию и такту, с каким Владимир Ильич выслушивал каждого приезжего из России. Он, как никто, умел разгадывать людей и оценивать их способности. Сколько приходилось ему нести всякой черновой и технической, неблагодарной, но неизбежной работы, вроде каждодневной читки и правки корректур! Только зашифровка писем, отправляемых во множестве, и расшифровка получаемой отовсюду корреспонденции требовали выносливости подвижника.

Особенно много хлопот вызывала газета. "Искра" набиралась то в Лейпциге, то здесь, в Мюнхене. Набирали ее немецкие наборщики, которые не владели русским языком, а знали только русские буквы. Поэтому необходимо было относиться к их труду с особенным вниманием. Но Владимир Ильич поспевал всюду. И во всех этих делах у него был незаменимый помощник — его верный друг Надежда Константиновна Крупская.

Бахчанов тяготился своим невольным бездельем.

Узнав, что Ильич усиленно подбирает группу профессиональных революционеров и рассылает их по всей России, Бахчанов предложил:

— Дайте и мне, Владимир Ильич, какое-нибудь поручение в Россию. Теперь-то я знаю, с чего надо начинать…

Ильич хитровато прищурил глаз:

— Уж вас-то я не забуду. Потерпите.

Поселенный на квартире у одного живописца, Бахчанов не испытывал никакой особой нужды. Его здесь кормили, ему было где ночевать, и даже, благодаря невидимой заботе о нем Ильича, он был снабжен новыми ботинками. И все же он не мог высидеть и дня без дела. Обратился к Надежде Константиновне с просьбой дать ему какую-нибудь временную "работенку".

— Владимир Ильичсказал, чтобы вас ничем не загружали. Набирайтесь сил. Вы у нас пока "неприкосновенный запас", — шутливо возразила Надежда Константиновна.

Когда же он заявил, что отдых без дела для него мучителен, она предложила ему списать с немецкого письмовника две-три стандартные копии. Ему показалось нелегким и скучным занятием выводить немецкие буквы, но, узнав, что между написанными им строками Владимир Ильич будет писать симпатическими чернилами инструктивные письма в Россию, он проникся живейшим интересом к непривычной работе и быстро овладел ею.

Владимир Ильич, взглянув мимоходом на его "готическое писание", рассмеялся:

— Вижу, чувствую, товарищ Герасим, — рветесь вы к работе. Она не за горами; вот получим только письмецо! А пока прочтите-ка это.

И он дал Бахчанову брошюрку о политической борьбе на Западе.

— Кроме того, не вредно бы вам побывать в Пинакотеке — Мюнхенской картинной галерее.

Бахчанов понял, что надо запастись терпением, пока не будет получено желанное "письмецо". Он догадывался, что "Искра" ждет ответа на какой-то важный вопрос, и решил последовать совету Владимира Ильича: на следующий день отправился в старую Пинакотеку. Сокровища мировой культуры, собранные здесь, чудесные полотна великих художников — Рубенса, Рембрандта, Ван-Дейка, Дюрера, Тициана — произвели на него огромное впечатление, и он был благодарен Владимиру Ильичу за совет.

Из Пинакотеки он завернул в кафе, где за обедом собирались приезжие русские эмигранты. Едва он уселся за столик, как к нему спотыкающейся походкой подошел неизвестный человек в сюртуке; шаткое пенсне низко сидело у него на крупном носу. Человек в упор посмотрел на Бахчанова, точно собирался о чем-то спросить, но, не сделав этого, прошел мимо. "Обознался, не за того, кажется, принял!" — подумал Бахчанов.

Потом он встречал этого человека здесь дважды, и оба раза видел его ожесточенно спорящим в кругу эмигрантов.

— Кто это? — спросил Бахчанов одного заграничного искровца, с которым успел познакомиться. — Лицо что-то знакомое.

— Разве вы не знаете? Это Мартов.

Его имя нередко упоминалось среди профессионалов-революционеров и партийных журналистов, но Бахчанову оно ничего не говорило, хотя и напоминало о встрече с этим человеком в Пскове, в доме Тушковой.

— А это кто? — указал он на небрежно одетую даму, курящую папиросу. Приятная улыбка смягчала черты ее некрасивого, широконосого лица.

— Вера Засулич.

Бахчанов кивнул головой: он слышал, что Засулич была в числе организаторов группы "Освобождение труда".

Но, когда к концу недели пребывания Бахчанова в Мюнхене сюда по делам "Искры" приехал из Женевы Георгий Валентинович Плеханов, Бахчанов специально побежал "смотреть" его на квартиру Владимира Ильича. Это было сделано не столько из любопытства, сколько из чувства глубокого уважения к выдающемуся зачинателю дела распространения марксистском теории в России. Бахчанов представлял себе Плеханова много проще, моложе, подвижнее. Неожиданно дли себя он увидел солидного человека с умным, нервным лицом и холодными орлиными глазами. Бахчанов почтительно снял перед ним свою белостокскую шляпу. Плеханов легким кивком головы ответил ему на приветствие и прошел в комнату к Владимиру Ильичу, где пробыл до позднего вечера.

На другой день Бахчанов продолжал знакомиться с достопримечательностями города. Вернувшись в Швабинг, встретил Надежду Константиновну, идущую за провизией.

— А вас спрашивал Владимир Ильич. Говорит, очень нужно.

Бахчанов поблагодарил и поспешил к дому. Ильич подогревал на спиртовке чай, когда Бахчанов вошел в квартиру.

— Здравствуйте, товарищ Герасим. Садитесь, дорогой мой. Хочу поделиться с вами приятной новостью.

Он налил в стаканы чаю и, присев на кончик стула, приступил к изложению сути дела. Оказывается, кавказские "искровцы" пишут, что готовы принять через Батум очередной транспорт нелегальной литературы. В Батуме очень крепкий партийный комитет.

В Марселе поселен один из русских искровцев. Задача его — налаживать регулярную перевозку "Искры". И вот он сообщает, что перевозку можно осуществить с помощью поваров, служащих на пароходах линии Марсель — Батум.

Владимир Ильич ставил перед Бахчановым задачу: испытать новый, морской, путь доставки искровских изданий, так как прежний, "чемоданный", оказался малонадежным. Из пяти посланных в прошлом месяце чемоданов три попали в руки жандармов на самой границе, четвертый застрял где-то в Скандинавии и лишь пятый попал по назначению, да и то с большим опозданием.

Затем Владимир Ильич сказал, что попутно он намерен передать через Бахчанова кавказским товарищам только что вышедшую из печати книгу. Собственно говоря, тираж ее еще не готов, на руках имеются один-два пробных экземпляра, но и один экземпляр может иметь значение, если попадет в надежные руки.

— Само собою разумеется, — заключил Владимир Ильич, снимая с полки маленький томик, — вам нужно будет с нею познакомиться.

Бахчанов принял книжку из рук Ильича. На переплете было вытиснено золотом: "Полное собрание сочинений Диккенса, том первый".

— Не читали?

В глазах Владимира Ильича вспыхнули веселые искорки. Бахчанов был несколько смущен: Диккенса он еще не читал.

— Художественная литература, — подсказал, лукаво усмехаясь, Владимир Ильич и стал прихлебывать короткими глотками чай. — Упаковка пробная. Специально для России.

И тогда Бахчанов быстро откинул переплет. На титульной странице было напечатано: "Что делать? Наболевшие вопросы нашего движения. Н. Ленина". Ниже мелким шрифтом, в виде эпиграфа, несколько строк из письма Лассаля к Марксу, а в самом конце страницы, по-немецки, — наименование издательской фирмы и место издания — "Штутгарт 1902 г.". В переплет сочинений английского писателя была вшита нелегальная брошюра Ильича!..

В ту ночь Бахчанов долго не ложился спать. Он читал. Читал, глубоко убежденный в правоте того славного дела, которому отдал юность, свои лучшие годы. Читая, иногда хлопал ладонью по столу и восхищенно бормотал: "Вот это да-а!"

Его захватывал призыв вождя к единомышленникам: каждому стать народным трибуном. Радовала мудрая прозорливость Ленина, настаивающего на упрочении в рабочем движении революционной теории. "Какой сокрушительный удар по философии хвостизма!" — думал с воодушевлением Бахчанов.

Верилось, что партия социальной революции будет создана, и создана по-ленински.

Когда он закрыл книгу, ему хотелось выразить Ильичу свою благодарность. Решил утром же пойти к нему.

Но утром, несмотря на сравнительно ранний час, у Владимира Ильича шло экстренное заседание редакционного совета. Удивленный Бахчанов услышал шум спора. В щелочку чуть приоткрытой двери можно было рассмотреть яростно жестикулирующего Мартова. Его то перебивали, то поддерживали. А сквозь этот шум изредка пробегал глуховатый саркастический смешок Ленина.

"Нелады", — пробормотал Бахчанов и вернулся домой. Увидел он Ильича только вечером. Увидел мельком, расстроенного и рассерженного. "Кажется, у них там до серьезного доходит", — думал Бахчанов. Впрочем, в том он уже не видел ничего неожиданного, поскольку к предстоящему партийному съезду готовились не только настоящие искровцы, но и ненастоящие, скрытые враги революционной "Искры".

* * *
Настал день отъезда. Тюк с искровской литературой был сдан в багаж. С двумя документами в кармане — одним на имя лейпцигского издателя календарей Арнима Шнюлле, другим на имя Джона Ваквиля, служащего нобелевской нефтяной фирмы в Баку — Бахчанов явился на мюнхенский Центральный вокзал. В кожаном пальто и новой шляпе он расхаживал по шумному перрону и, казалось, равнодушно смотрел на снующих носильщиков.

Все приготовления к отъезду, как и самый отъезд в Марсель, держались в строжайшем секрете. Обо всем было переговорено еще накануне. Бахчанов отчетливо, до мелочей помнил все наставления Владимира Ильича.

Ленин особенно предупреждал насчет осторожности в пути. Возможна слежка, в частности на французской территории. Но надо помнить, говорил он, что нет такой хитрости, которую нельзя было бы перехитрить.

Он деликатно намекал на необходимость полной выдержки. Пусть товарища Герасима не смущают временные неудачи или срывы нелегальной работы. Надо действовать упорно, не страшась преград и опасностей.

— Я твердо уверен в вас, — заключил Владимир Ильич. — Вы доставите нашим друзьям-колхидцам все в полной сохранности, Итак, товарищ Герасим, до встречи на съезде нашей партии!

Бахчанов, казалось, еще ощущал крепкое прощальное рукопожатие Ленина…

…Ударил первый звонок. Пассажиры бросились к вагонам экспресса, торопливо прощаясь с близкими. Толстый мюнхенский бюргер, одетый в мундир начальника станции, важно стоял в центре перрона, посасывая сигару. Стукнула задвинутая дверь багажного вагона. Погрузка окончилась.

А когда раздался второй звонок, Бахчанов спокойно и уверенно вошел в купе. Долго он стоял у окна, глядя на туманные дали, голые перелески, оранжевые замки, пастушеские хижины, громоздкие виадуки. Дни, прожитые в Швабинге, у Ильича, встречи и беседы с любимым учителем казались ему теперь прекрасным, сказочным сном…

* * *
Таможенный осмотр на швейцарской границе прошел благополучно. Чиновник, бегло скользнув по документу "книгоиздателя Шнюлле", расстегнул в одном месте брезент тюка и, убедившись по верхнему слою, что груз составлен из книжных переплетов и календарей, пропустил Бахчанова вместе с толпой гидов и туристов на швейцарскую территорию.

Здесь к нему подошел человек в одежде грузчика и тихо произнес требуемый пароль. Через минуту они беседовали, как старые друзья. Товарищ был из колонии революционных эмигрантов, участник женевской группы содействующих "Искре". Письмом из Мюнхена он был поставлен в известность обо всем, вплоть до того, каким экспрессом Бахчанов приедет и как будет одет.

С билетами прямого следования Цюрих — Люцерн — Берн — французская граница Бахчанов пересел с немецкого поезда на швейцарский. Страна гор, голубых ледников и озер, окрашенная багровым закатом, мелькнула, как в калейдоскопе. Берн, который хотелось Бахчанову посмотреть, проехали ночью, сделав трехминутную остановку. Столица Швейцарии проплыла в окнах вагона морем огней. Это сверкающее электрическое зарево, оставленное далеко за собой мчащимся экспрессом, казалось на горизонте раскаленной добела полоской.

Потом опять пошли горные склоны, озера, дымные туннели, жиденький пунктир встречных станционных огней, черная мгла лесов.

Французская граница была пересечена ночью и тоже без всяких приключений. Проспал Бахчанов до самого Авиньона, фантастически возникшего своими средневековыми башнями из предрассветных сумерек.

Восходящее солнце встретило его уже в шумном Марселе.

Бахчанов вышел из вагона, озабоченно вглядываясь в суетливую, пеструю толпу. Его должен был встретить здесь марсельский "посол" "Искры". И действительно, так же как и на предыдущих пересадках, к нему подошел русский товарищ, одетый носильщиком, произнес требуемый пароль, и через четверть часа они оба сидели в квартире "посла" и уписывали за обе щеки настоящие российские щи. Марсельский "искряк" оказался не только хорошим собеседником и гостеприимным хозяином, но и превосходным организатором. Он сообщил, что с транспортировкой все улажено как нельзя лучше. Повара на пароходе "Мадагаскар" — члены социалистического рабочего союза. Они примут искровскую литературу в ящике из-под яиц и спрячут в кубрике кока. В условленном месте батумской бухты — это место указано в письме самими кавказцами — брезентовый непромокаемый тюк будет незаметно сброшен в воду. Мера неизбежная, ибо батумские власти обыскивают решительно весь прибывающий груз, вплоть до ручного багажа. А для того чтобы потом можно было достать тюк, к нему будет привязана длинная тонкая бечева с пробковой пластинкой, выкрашенной в цвет апельсиновой корки. В Батуме, на пристани, Бахчанова будет ждать свой человек с повязанной щекой.

На этом марсельский "искряк" закончил свои разъяснения: через полчаса "Мадагаскар" отплывал из Марселя, и надо было торопиться в порт.

Прощаясь с товарищем, Бахчанов шутливо заметил:

— Франция запомнилась мне отлично сваренными русскими щами.

Глава тринадцатая НА ВОСХОДЕ СОЛНЦА

Жарким полднем он стоял на палубе парохода и, сняв шляпу, смотрел на безбрежное море. Вскипающее за кормой, оно далеко вокруг расстилалось спокойным лазурным простором, сверкая на солнце то холодной серебряной чешуей, то горячими потоками расплавленного золота, то каскадами самоцветов.

В этом морском переезде внимание Бахчанова привлекли насупившиеся скалы легендарной Корсики, лиловые берега Сицилии, оживленный Мессинский пролив, живописная природа Греческого архипелага. Но вот пройдены унылые Дарданеллы, и развернулась синева Мраморного моря. Все ближе конечный пункт маршрута.

На горизонте показались тонкие белые иглы мечетей Константинополя, и вскоре развернулась пестрая панорама столицы Оттоманской империи. Бахчанов на все глядел с таким интересом, точно перед ним медленно перелистывалась огромная книга с красочными иллюстрациями.

При выходе парохода из Босфора в Черное море задул пронизывающий северный ветер, как бы напоминая о том, что в России зима еще не кончилась. Огни и скалы Анатолийского побережья скрылись в сетке проливного дождя.

Глядя на серые волны, Бахчанов, под шум ветра, вполголоса запел:

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно,
В роковом его просторе
Много бед погребено…
Сейчас, при этих словах песни, ему вдруг отчетливо вспомнился школьный учитель Лука Терентьевич, явившийся, быть может, тем человеком, который заронил — правда, очень робко — в душу подростка первую искорку свободолюбия.

По мере приближения парохода к кавказским берегам море постепенно успокаивалось, и на третьи сутки сквозь тучи проглянуло солнце. Пассажиры высыпали на палубу. Катились высокие волны; чайки беспокойно кружились над ними, то припадая к самой воде, то вздымаясь над ней.

Вот на горизонте появился русский сторожевой миноносец. Наступил самый опасный этап путешествия Бахчанова. Впереди уже горбился Кара-Дере — горный отрог Аджаристанского хребта. Наметилась тонкая линия мыса Бурун-Табия. И наконец в темно-зеленом амфитеатре возвышенностей, за которыми виднелись снежные вершины далеких Кавказских гор, блеснул Батум, раскинувшийся в цветущей Кахаберской долине…

Город приближался с каждой минутой. Нос "Мадагаскара" резал лоснящиеся от пятен нефти воды бухты. Впереди качались мачты наливных судов, на берегу дымили трубы керосиновых заводов, можно было различить прибрежные пальмы и кипарисы. На палубе южане-пассажиры шумно выражали свое удовольствие при виде конечной цели пути.

Один из поваров, подойдя к Бахчанову, тихо сказал что-то по-французски, и он понял по глазам, по выражению лица этого человека, что все благополучно: "апельсиновая корка" уже плавает там, где указана марсельским товарищем…

Сойдя на пристань, Бахчанов предъявил таможенному чиновнику и жандарму паспорт Джона Баквиля. К "англичанину" царские церберы отнеслись столь любезно, что даже не перерыли его чемодана. Но Бахчанов и без того нисколько не опасался за его невинное содержимое.

У биржи пароконных фаэтонов "англичанина" жадно обступила толпа горбоносых носильщиков, укрывших свои головы башлыками. Бахчанов не дал им чемодана. Он искал человека с повязанной щекой.

Правда, торчать здесь долго под бдительным оком переодетых и непереодетых жандармов было нельзя, и он медленно двинулся вдоль вечнозеленого Приморского бульвара, мимо каких-то контор, в суету торговой улицы. Шел и думал: "Туда ли я иду? Найдет ли меня мой товарищ?"

Ему униженно кланялись нищие в фесках, протягивая руки за подаянием. Один из них назойливо шел следом. Бахчанов вскинул на него глаза. У нищего на щеке была повязка. Сделав вид, что ищет в кармане мелочь, Бахчанов ускорил шаг. Нищий не отставал от него и, получив "подаяние", вместо благодарности произнес пароль, прибавив:

— Зайдите во вторую отсюда кофейню и там ожидайте меня…

В кофейне Бахчанов заказал у грека крепкого кофе, и минут через двадцать к нему подошел тот же человек, но в ином виде. Своей клеенчатой фуражкой, коротким пальто и высокими сапогами он напоминал подрядчика. Сняв фуражку, он громко приветствовал Бахчанова:

— А, мистер Ваквиль! Опять к нам на промысла?

— Как видите, — отвечал Бахчанов и жестом пригласил его присесть к столу. — С кем имею честь?

— Мое имя Васо, — тихо сказал перевоплощенный "нищий". Он придвинулся к "Ваквилю" и, пристально глядя на него карими добродушно-лукавыми глазами, спросил: — А твое?

— Герасим.

— Как наша "Искра"?

Вместо ответа Бахчанов медленно погрузил ложку в кофе. Васо удовлетворенно кивнул:

— Море не выдаст. К вечеру подберем. Только, понимаешь, надо смотреть в оба. Тут каждая фелюга на примете. А в городе — после недавней стачки и расстрела нашей демонстрации — идут повальные обыски.

К столику подошел юноша в короткой темно-зеленой черкеске. Он наклонился к уху Васо и что-то сказал ему. Васо поднялся и — к Бахчанову:

— Идемте, мистер Ваквиль!

Вышли из кофейни.

— Понимаешь, друг Герасим, какое коварство. Жандармские шакалы оцепляют ближайшие улицы. Нам нужно поскорее выбраться в гавань…

Однако конные городовые не пропускали прохожих ни к нефтяной гавани, ни к бульвару. Васо кивнул в сторону мечети, издали казавшейся остро отточенным карандашом. Той стороной будет легче пройти.

Торопливо добрались до начала какой-то кривой улочки. У дощатой хижины их встретил сухощавый мужчина лет тридцати, попыхивающий трубкой.

— Рыбак Вахтанг — наш человек, — пояснил Васо. — Он пойдет с нами…

Вахтанг привел друзей к каким-то зарослям. Впереди, в синих сумерках вечера, слабо светился желтоватый огонек.

— Мусульманское кладбище, — сказал он, — Соук-Су, что значит "холодная вода". Следуйте за мной.

Как только вошли в какую-то сторожку, Вахтанг зажег лампу и, нарочно поставив ее у самого окна, предложил ждать.

Вдруг в дверь кто-то трижды стукнул. Вахтанг сделал успокаивающий жест и откинул щеколду. Вошла женщина в синем бешмете и темно-красной безрукавке.

— Кэто! — сказал Васо. Она легким движением сбросила чадру, открыв прелестное смуглое лицо, с большими черными глазами. Неслышно ступая мягкими чувяками, она подошла к Вахтангу и стала ему что-то шептать.

— Младшая сестренка Вахтанга, — пояснил Васо Бахчанову. Тот с изумлением смотрел на девушку. Все в ней было полно грации и вместе с тем энергии.

Почувствовав на себе взгляд постороннего человека, она сердито перекинула через плечо на грудь длинную черную косу и спросила о чем-то Васо. Не успел тот ответить, как Вахтанг что-то быстро-быстро сказал сестре. Кэто внимательно посмотрела на Бахчанова. Он дружески кивнул ей. Васо же пояснил:

— Кэто хоть и недавно вступила в кружок, но она вполне надежный товарищ.

Он заговорил с девушкой по-грузински и снова обратился к Бахчанову:

— Кэто только что была в гавани. Сын Вахтанга приготовил там парусник и ждет нас. Через час взойдет луна и будет светло. Поэтому Кэто советует поскорее отвалить от берега, чтобы сыщики нас не заметили. Другой вопрос — как нам при луне возвращаться: ведь мы будем видны в заливе как на ладони…

— А меня даже не это смущает, — произнес Бахчанов. — Найдем ли мы "апельсиновую корку"?

— Ну, это не так сложно. Дело в том, что с "Мадагаскара" груз сброшен в определенном, известном для нас, месте.

— Но можно ли определить это место ночью, притом в море?

— Там есть мель, и она обозначена. Вблизи знака проходит путь кораблей. Проводником нам вызвалась служить Кэто. Она с детства знает залив…

После короткого совещания Вахтанг и Кэто повели Бахчанова и Васо к берегу. Чтобы избежать встреч с патрульными, им пришлось сделать крюк.

В прибрежных домах еще светились окна. Прошли мимо церкви, мимо какой-то слободки, потом Бахчанов услышал близкий шум воды и сказал:

— Море!

Вахтанг покачал головой.

— Барцхана. Река.

Направились вдоль берега. Путь показался Бахчанову долгим и утомительным.

Через некоторое время под ногами захрустела галька. Потянуло свежим, влажным ветром, донесся глухой равномерный шум прибоя.

— Теперь море, — произнес Вахтанг и свистнул. Тотчас же от рыбачьей посудинки, что чернела у берегового выступа, отделилась какая-то тень и бросилась к Вахтангу. То был мальчик, и Вахтанг привлек его к себе. Бахчанов догадался: сынок рыбака.

Темнота позволила отчалить незаметно. Вскоре суденышко затерялось в ночи, среди морского простора. Через час над морем встала меднолицая луна, тусклая, как лампа сторожа в Соук-Су, но, поднимаясь, она посветлела, уменьшилась, стала яркой и бросила далеко от горизонта к берегу волшебную трепещущую дорожку. Поскрипывая и покачиваясь, парусник скользил по черной воде. С юго-запада плыл караван разорванных облаков, разбегавшихся по небу.

Вскоре луна запрыгала по ним, словно по ухабам, проваливаясь куда-то и вновь выскакивал.

Васо поднял голову и пробормотал:

— Свети, голубушка, свети. Не балуй.

Остроглазая Кэто первой заметила буй. Теперь вблизи обозначенной мели предстояло отыскать "апельсиновую корку". Вглядываясь в темную воду, Бахчанов заключил, что это вряд ли возможно.

— У потомственных рыбаков на это иной взгляд, дружище, — живо возразил ему Васо. — Кэто еще ребенком тут ныряла…

Девушка молчала. Сжав губы, упершись ногой в борт, она неотрывно следила за легким движением волн. Ветер шевелил мягкие складки ее одежды.

Прошло полчаса напрасного наблюдения. Васо озадаченно потирал небритый подбородок и вслух размышлял:

— А вдруг бечевку перекусил дельфин?

Вахтанг достал несколько кукурузных лепешек и поделился со всеми. Но Кэто не притронулась к своей доле. Она по-прежнему стояла точно изваяние, пристально смотря на воду.

Снова натянули парус. Вахтанг багром выловил из воды обрывок бумаги, приняв ее за "апельсиновую корку".

Наблюдению начинала мешать нервная торопливость. А обстоятельства заставляли торопиться. Облака поминутно закрывали луну и, становясь все гуще и гуще, грозили погрузить все во мрак. Только вдали перемигивались тусклые береговые огни. Сонное море тяжело дышало, причмокивая и бормоча у бортов.

Вдруг Кэто, слегка вскрикнув, быстро перегнулась через борт и в следующее мгновение уже держала в руке большую пробковую пластинку. К ней была привязана крест-накрест крепкая бечевка, уходившая в черно-серебристую воду.

Немедленно спустили парус, и все кинулись к Кэто на помощь. Бечеву выбирали осторожно, — тучи снова закрыли луну, и в темноте только тускло поблескивал фонарь, зажженный на одном из рыбачьих парусников, да по-прежнему перемигивались далекие огни прибрежных бакенов.

Бахчанов боялся, как бы бечева не лопнула. Однако марсельский товарищ оказался предусмотрительным и выбрал прочный материал.

Когда наконец облепленный скользким илом брезентовый тюк очутился на дне парусника, Бахчанов схватил мокрые руки Кэто и крепко пожал их.

Девушка тихо рассмеялась и сказала что-то Васо. Бахчанов спросил:

— Что она там говорит? Переведи мне, пожалуйста…

Возясь с креплением паруса, Васо отвечал:

— Понимаешь ли, она говорит, что люди севера казались ей много спокойнее.

Парусник был повернут к берегу. Вокруг уже стоял мрак. Море давало о себе знать лишь плеском и журчанием воды, рассекаемой килем. Вахтанг посоветовал Кэто прилечь на снасти. Бахчанов укрыл ее кожаной курткой, и девушка задремала, свернувшись калачиком. Васо предложил подождать сигнала с берега. На слабом ветру защелкал приспущенный парус. Медленно истекало время в напряженном ожидании.

Ночь уже была на исходе, когда на берегу вспыхнул огонь.

— Пора! — встрепенулся Васо. — Держим путь на огонь. Он еще раз покажется, как было условлено.

И в самом деле: минут через двадцать снова взвился язык огня, зареял, затрепетал и погас.

Незримые лучи рассвета уже пронизывали ночь. Темно-серый, как асфальт, простор моря постепенно принимал зеленоватый оттенок. Суденышко стремглав понеслось на гребнях прибоя и со скрежетом врезалось в крупную гальку. На берегу слышались сдержанные голоса. Васо первым прыгнул в пенящиеся буруны…

Овеваемые свежим ветром, Бахчанов и его спутники шли к пригородной деревушке. Здесь находилась одна из конспиративных квартир батумского комитета Российской социал-демократической рабочей партии.

Едва они подошли к селению, как всю местность, от края и до края, окатил золотой дождь теплых лучей солнца, уже встающего между вершинами могучих гор.

Глава четырнадцатая КЭТО

В эти дни губернатор приказал выслать несколько сот рабочих, арестованных за участие в стачке, на их родину, в села Гурии.

И вот рабочие-гурийцы шли по улицам Батума и, не обращая внимания на окрики конвоиров, пели свою старую боевую песню.

Бахчанов смотрел на них из окна вместе со своим новым другом Васо Шиладзе.

Выходец из гурийского селения, Васо до стачки работал в паяльном отделении бидонного завода Манташева. А было время, когда он бродил по всему Закавказью в поисках заработка. На него, тогда бездомного, сразу обрушилось тридцать три несчастья: безработица, нужда, отсидки, болезни. Но молодость и жизнерадостность не давали тоске подолгу засиживаться в сердце. В Батуме, работая паяльщиком у Манташева, Васо сблизился с наиболее начитанными рабочими и вскоре стал верным солдатом партии.

Васо сказал, что первое же коллективное чтение книги Ленина, доставленной сюда Бахчановым, произвело на местных революционеров сильное впечатление. Теперь только и разговору, что о захватывающем ленинском плане создания централизованной партии.

За эти дни Васо искренне привязался к Бахчанову. Чтобы прописать его в предместье Батума, он с товарищами раздобыли Бахчанову паспорт некоего водопроводчика Герасима Звучникова, только что нелегально уехавшего в Румынию. Бахчанов прописал свой "вид на жительство" в доме, где жил Васо, найдя здесь угол за небольшую плату.

Васо терпеливо знакомил Бахчанова с грузинским языком и раз сказал ему:

— Ты так легко понял многие наши слова, что тебе нетрудно будет овладеть всей речью. Но знаешь что: обучи Кэто русскому.

— Да почему ты думаешь, что она желает этого?

— Она сама говорила о том.

— И ты не мог помочь ей?

— Со мной, понимаешь, считаться она не станет. А вот ты… другое дело!

Бахчанову показалось, что Васо шутит, и он только кивнул головой в знак согласия…

Кэто встретила их с неподдельным радушием. Она угостила гостей кислым абхазским вином и сухими лепешками имеретинского сыра сулугуни.

Васо шутил, смеялся, весело спрашивал девушку:

— Кому, хозяюшка, быть тамадой на нашей пирушке?

— Геро! — отвечала она, бросив на Бахчанова искрящийся от улыбки взгляд.

Васо захлопал в ладоши:

— Я знал, что он тебе понравится. Но можно ли ревновать, когда и мне он, черт побери, пришелся по сердцу. Будь у нас сегодня тамадой, друг!

— Хорошо, тост я произнесу, но как мне быть тамадой, если Кэто меня не поймет?..

— Ничего, переведем. Кстати, ты не верил, что Кэто желает брать уроки. Так вот, спроси ее…

И он стал что-то говорить девушке. Кэто смотрела на Бахчанова и утвердительно кивала головой.

— Ну, видишь! Она подтверждает свои слова. Дело за тобой, тамада!

— Тогда передай, Васок, что я с удовольствием помогу нашей храброй Кэто, хотя какой из меня учитель!

— А признайся, тамада, хороши наши гурийки?

— Чудесны! — отвечал Бахчанов. — И я на правах тамады позволю себе еще раз предложить тост за нашу гостеприимную хозяюшку.

Словно догадываясь, о ком идет речь, Кэто краснела и заливалась серебристым смехом. А Васо, которому вино чуть вскружило голову, говорил девушке:

— Он от тебя в восхищении, цветок Кахабери. Смотри не влюбись. Страдать заставишь.

У Кэто пылали щеки, еще больше смеялись черные глаза, хотя тон, с которым она обратилась к явившемуся брату, казался немного рассерженным:

— Ты слышал, какие он позволяет себе слова?

Вахтанг, не скрывая улыбки, погрозил пальцем:

— Берегись, Васо, Вардэн не простил бы тебе таких нежностей.

— Ах, твой Вардэн! Он хоть и добрый малый, но…

— Он все-таки нареченный жених Кэто.

Девушка бросила быстрый взгляд в сторону Бахчанова и с досадой сказала брату:

— Оставь эти шутки. Заладили: Вардэн да Вардэн…

— Вот тебе раз! Да уж не приглянулся ли тебе кто-нибудь из наших рыбаков?

— Зачем рыбаки, когда есть паяльщики?! — с этими словами Васо подкрутил усики и приосанился.

Вахтанг раскусил орех и покачал головой.

— Твоих шуток Вардэн не поймет. Он рассердится и уж больше не позволит нам пользоваться его парусником.

— Не бойся, — Кэто нахмурилась. — Он этого не сделает.

— Ради тебя?

— Хотя бы.

— Но если ты отвернешься от него…

В ответ девушка презрительно пожала плечами и обратилась к Бахчанову, что-то напевавшему.

— Почему Геро должен скучать? Переменим разговор.

— Что она говорит, переведи, — попросил Бахчанов у Васо.

— Ей нравится, как ты поешь.

— Разве это пение? — засмеялся Бахчанов. — Если петь, так надо хотя бы так.

И он запел громче. Это была любимая им с детства песня "Нелюдимо наше море". Кэто слушала ее с каким-то наивным удивлением, опустив глаза. Она сама не могла бы объяснить, почему этот приезжий заставил обратить на себя ее тревожное внимание. Как странно! Она даже не перекинулась с ним десятком фраз, а уж думала о нем. "Тебе нравится этот человек. Сильно нравится, — словно нашептывал ей чей-то голос. — Но что он тебе и ты ему? Вы друг друга не знаете. Он приехал и завтра-послезавтра уедет. А ты? Останешься тут и по-прежнему будешь питать шаткие надежды Вардэна?!" Но что ей Вардэн? Разве она когда-нибудь думала о нем? Правда, он ей немного нравился. Был один такой штормовой денек, когда из всех рыбаков только один Бардэн отважился пуститься в море. Завистники утверждали, что он сделал это из жадности. Но она знала: в тот день удаль руководила рыбаком. И он любил покичиться этим. А ей нравились отважные люди. И с ними она предпочитала танцевать на вечеринках. Потом он самоотверженно подрался с четырьмя джигитами, вздумавшими разыгрывать роль ее похитителей. Это тоже было храбро с его стороны. И она тогда в шутку сказала подругам, что, если бы ей пришлось выбирать в этом поселке жениха, она, пожалуй, остановила бы свой выбор на Вардэне.

Молва подхватила ее неосторожные слова, а у Вардэна закружилась голова. Он чаще прежнего приглашал ее на танцы. Отец, мать и брат девушки благосклонно смотрели на его ухаживания. А разве закроешь рот всем, кто в танцевальном хороводе хлопал в ладоши и взывал: "Смотрите, смотрите, какая прекрасная пара! Они прямо созданы друг для друга".

Пусть говорят. Ведь не могла же она сказать всем, в том числе и Вардэну, что стала тайно помогать революционерам. И что за грех, если она действительно давала некоторую надежду Вардэну на свадьбу! Вахтанг, конечно, прав: отвернись от нее Вардэн, как смогли бы искровцы без его парусника добывать в море газету? Нельзя же в самом деле пренебречь даровым парусником! За парусником Вардэна не так смотрит береговая полиция, как за другими судами. В конце концов чего-нибудь да стоит в глазах полицейских служба Коция Нукашидзе, двоюродного брата Вардэна, в чапарах — стражниках.

А как потускнел в ее глазах Вардэн, когда, словно в сказке, откуда-то из-за моря вышел к ней навстречу этот бесстрашный русский!

"Геро, Геро, хотела бы я знать, что у тебя на душе? Чувствуешь ли ты то, что испытываю я? Мне непонятны слова той песни, которую ты сейчас поешь. Но звуки ее почему-то сжимают сердце, куда-то зовут…"

— Что он поет? — тихо спросила она.

Васо тотчас же обратился к Бахчанову:

— Тамада! Ее интересуют слова…

И, не дожидаясь его ответа, сам, как мог, объяснил содержание песни. Девушка утвердительно покачивала головой: теперь ей понятно.

— А о какой стране говорится в этой песне?

Васо затруднился ответить и обратился за помощью к Бахчанову:

— Скажи ей, Васок, что ни у нас, ни за дальними морями нет еще такой страны, где бы труженики жили счастливо. Нет такой страны, товарищи. Ее нужно создать.

А за дверью в это время стоял человек, прислушиваясь к звукам незнакомой песни. Он как бы размышлял: войти или не войти? Был он стройный, крепкий, в черной бараньей папахе, в темно-зеленой, хорошо сшитой чохе. Его темное, с тонкими чертами усатое лицо можно бы назвать красивым, не будь в глазах выражения какой-то мрачной недоверчивости. Он сейчас нервничал, это можно было видеть по его длинным пальцам, непроизвольно барабанившим по кушаку.

Он не слышал всего разговора, но успел захватить обрывки его. В них как будто случайно запуталось его имя. Это вызвало любопытство, недоверчивость, а недоверчив и зол он бывал всегда, когда встречал Кэто в обществе мужчин.

Когда кончилась песня и раздались одобрительные голоса, он решительно повернул ручку двери.

— А! — воскликнул Васо. — Вот и Вардэн. Теперь нам станет еще веселей.

Вошедший снял папаху с бритой головы, поклонился и направился прямо к девушке. Она не изменила своей позы и, только мельком глянув в его сторону, продолжала слушать Васо, переводившего ей какие-то слова.

Васо поспешил представить Вардэну Бахчанова.

— Знакомься, Вардэн, с моим старым русским кунаком Герасимом, — сказал он по-русски и стиснул под столом колено Бахчанова. — Мы вместе с ним когда-то работали на рыбокоптильне. Теперь мой кунак без дела. Приехал в Батум искать счастья. И, как видишь, в плохой час.

— Да, времен нэхороший, — согласился Вардэн, коверкая русские слова, и протянул Бахчанову руку.

— Пой еще, Геро, — вдруг сказала девушка по-русски.

Васо захлопал в ладоши:

— А что, тамада, хорошо у нее получается?

— Это ты ее научил? — засмеялся Бахчанов и запел слышанную им в ссылке от украинцев песню "Дивлюсь я на небо…".

И снова Кэто с живейшим интересом слушала песню и просила Васо перевести слова.

Вардэн мял в руках свою папаху и угрюмо смотрел то на Бахчанова, то на девушку. Она налила ему вина, он выпил, но веселее не сделался. Он все порывался уйти, его упрашивали посидеть. А улучив минуту, когда Васо и Бахчанов о чем-то расспрашивали Вахтанга, Вардэн подвинулся к Кэто и тихо сказал ей:

— Пойдем сегодня танцевать на вечеринку к Тарабишвили. Они просили меня прийти только с тобой.

— Нет, — ответила Кэто, — я сегодня буду здесь.

— Верно, верно, — подхватил Васо, — какая девушка пройдет мимо прекрасного пения нашего тамады!

Вардэн принужденно улыбнулся.

— Что ж, — сказал он девушке, — я сам люблю пение. Но после пения неплохо бы топнуть на вечеринке Тарабишвили.

— Сегодня я никуда не пойду, — заявила девушка таким решительным тоном, что Вардэн не стал настаивать.

Потом, склонившись к уху Васо, она о чем-то спросила его. Он так же тихо ответил ей, и девушка снова произнесла русские слова:

— Геро мне очень нравится.

Бахчанов шутливо закрыл обеими ладонями свое лицо. Вахтанг с Вардэном переглянулись и сурово посмотрели на Васо. От девушки не укрылось их переглядывание. Она посмотрела на переводчика, сидящего сейчас в самой смиренной позе. Он встрепенулся и торопливо объяснил:

— Кэто хотела сказать, что ей нравится пение Герасима, да одно слово забыла.

Бахчанов с усмешкой покачал головой: "Знаем тебя, шутника…"

Вмешалась Кэто. Потребовала у брата объяснений. А узнав в чем дело, вся залилась румянцем и посмеялась над своей неловкостью.

— Не сердитесь на Шиладзе. Это скорей всего я что-нибудь упустила.

— Совершенно верно! — подтвердил Васо, обрадовавшись ее заступничеству, и чокнулся с друзьями. — Мравалжамиер![8]

Только они выпили, как дверь открылась и в глаза Бахчанову бросился блеск пуговиц полицейского мундира.

— Коция? — удивился Вардэн, ставя кружку на стол.

— А что, не похож? — спросил хрипловатым голосом стражник. Он бесцеремонно ввалился в комнату, гремя ножнами с облезлой краской на них. Все в нем казалось массивным и рыхлым: заплывшее лицо, толстый горбатый нос, жирный розовый затылок, лежащий двумя складками на засаленном воротнике, сутулая и широкая, как у медведя, спина.

Он протянул Вардэну лопатистую ладонь с толстыми черными ногтями:

— Веселишься? — и пошарил ухмыляющимися черными глазками сперва по столу, а потом по лицам сидящих. — Шел я по своему участку, устал как собака, пить захотелось. И вдруг слышу пение. Как не послушать певца? Вот и зашел.

— Хорошо сделал, — заметил Васо и глазами показал Кэто на вино.

Прекрасно зная, что Коция Нукашидзе всегда чем-нибудь оправдывает свое вторжение в хижины рыбаков, Кэто очень неохотно подвинула ему остатки еды. Стражник, чавкая, сопел, заедая выпитое вино. Вахтанг с нарочитым сочувствием сказал ему:

— Трудная ваша работа.

Продолжая жевать, тот поднял хитроватые глаза и буркнул:

— Не труднее вашей.

— Да, наше рыбачье дело известное: как счастье повернется. Иной раз с уловом, а иной — с пустыми сетями едешь домой.

— Моя тоже: иной раз с уловом, а иной… — и, посмотрев на Бахчанова, кивнул в его сторону: — не рыбу ли он у тебя покупает?

— Если бы мог! — поспешил вмешаться Васо. — Но у моего кунака Звучникова сейчас за душой ни копейки.

— Хм… плохо дело. Чем же живет твой кунак Звучников?

— Тем, чем и я! — и с этими словами Васо показал свои мозолистые ладони.

Бахчанов чувствовал себя неважно с того момента, как в дом вторгся этот полицейский медведь. Но у стражника, кажется, уже пропал всякий интерес к Бахчанову. Он перестал задавать вопросы и, удовлетворившись ответами паяльщика, обратился к своему двоюродному брату.

— Я искал тебя. Мне сказали, что ты пошел сюда.

— Что ж там у тебя загорелось? — спросил явно недовольным тоном Вардэн.

Нукашидзе, видимо, не хотел при всех объяснять истинную причину своего появления и только спросил:

— Как твой парусник, течи не дает?

— С чего бы? Ведь он вполне крепкий.

— Это верно, — согласился стражник. Обтерев толстые губы, он закурил, взяв табак из кисета, услужливо раскрытого Вахтангом, и неторопливо заговорил о погоде. По его мнению, она обещает быть неважной. С запада плывут тучи, ветер усилился, — как не быть ливню?

Рыбак согласился с ним: очень возможно, будет непогода.

Тогда стражник спросил: хорошо ли ловится в непогоду рыба?

— Как когда, — сказала Кэто.

— А вот позавчера, например? Поймалась рыбешка?

Кэто незаметно переглянулась с Васо и почувствовала легкую тревогу. Этот толсторожий чапар столь же хитер, как и прожорлив. С ним надо быть начеку. Разговор о погоде завязан неспроста. И она уклончиво ответила, что позавчера почти никакого улова не было.

— Вот я тоже так думаю! — несколько оживился стражник. — А со мной некоторые спорят: есть улов, бывает улов. А я говорю: врете.

Бахчанов, не понимая грузинской речи, прислушивался к тону разговора и незаметно следил за выражением лица стражника. "Что нужно этому типу? — думал он. — Может быть, у полиции возникли подозрения?"

Но тот покурил, поболтал о мелочах, не стоящих внимания, и, не прощаясь, вышел под руку с братом. Кэто незаметно направилась за ними. Когда девушка убедилась, что стражник ушел, а Вардэн в каком-то раздумье двинулся в другую сторону, она быстро и неслышно, как кошка, догнала его. Увидя ее, Вардэн снова расцвел. Глядя ему прямо в глаза, она строго и властно спросила его:

— О чем он сейчас говорил с тобой?

— Ни о чем, — забегал глазами Вардэн. Но, заметив презрительную гримасу на красивом лице девушки, пробормотал: — Маленькое предупреждение.

— Какое же? — допытывалась она.

— Кэто, пойми, я же… не могу. Это тайна… — взмолился он.

— Тайна?! — прошипела она и отшатнулась от него. — Оставайся же со своей тайной, а меня больше не увидишь!

— Кэто! — бросился он за ней. — Ну зачем? Зачем же так? Я тебя люблю. Я тебе все скажу, только пообещай, что сегодня будешь со мной танцевать на вечеринке Тарабишвили.

— Не раньше, как я узнаю всю твою тайну.

— А зачем она тебе? Брат тебе плохого не желает. Он только по секрету сказал, чтобы сегодня ночью я не давал парусника.

— Почему?

— Сегодня будет облава на фелюги, которые выйдут в море. Могут быть неприятности.

— Какие же это неприятности?

— Коция говорил, что в полиции есть сведения: на пароходах перевозится какая-то контрабанда. Ее передают в лодки.

Если бы не темнота, Вардэн заметил бы, какой густой краской залились в эту минуту смуглые щеки девушки и какая тревога отразилась в ее глазах.

— Коция любит испытывать такими сплетнями людей.

— Не знаю. Но он говорит, что в непогоду ни один рыбак не выйдет в море, а контрабандист и перед бурей не остановится.

— Но разве на твоем паруснике не возят рыбу?

— Рыба не контрабанда, Но он не хочет, чтобы тень подозрения упала на имя его брата. И не будем больше об этом говорить. Я не хочу тебя печалить. Скажи лучше: будешь сегодня у Тарабишвили танцевать?

— Буду! — бросила она и порхнула к дому…


В тот же вечер Васо сказал Бахчанову:

— Слушай, тамада, Кэто хочет показать тебе, как она пляшет. Идем к Тарабишвили.

— С удовольствием. Но не буду ли я там непрошеным гостем?

— Друзьям Кэто всюду почет.

Во дворе рыбака Тарабишвили дым стоял коромыслом от веселящихся молодых людей, их гомона, смеха, хлопанья в ладоши. Музыканты, явившиеся с чианури и дайрами, своей игрой прибавили веселья.

Бахчанов невольно обратил внимание на кирпичного цвета физиономию стражника. Тот, конечно, восседал на самом почетном месте. Он, по обыкновению, пил и ел, но хитрые глаза его не туманились от вина, а зорко ощупывали каждого входящего.

Молодежь пустилась в пляс. Вардэн стоял под руку с Кэто в кругу зрителей и нетерпеливо ждал той счастливой минуты, когда введетлюбимую девушку в круг танцующих.

Не утерпел и Васо, страстный танцор. Хлопнув в ладоши и поведя плечами, он легко поплыл вдоль круга, мелко перебирая носками, лихостью своей красуясь перед девушками.

Впрочем, они не уступали ему в искусстве, с каким танцевали старинное лекури.

Потом сорвался с места Вардэн и так ударил каблуками в землю, что в доме мигнули зажженные лампы. Плясал он как бешеный, бурно приседая перед Кэто и вызывая ее на танец. И, когда она, махнув шелковым платком, вошла в круг, с алой розой, приколотой к черным волосам, Васо сжал локоть Бахчанова:

— Смотри, тамада! Она прекрасна, как цветущий куст рододендрона.

— А что, она тебе очень нравится?

— Ах, и не спрашивай! Но ведь насильно мил не будешь. Ей подай особенных женихов. И на что только надеется этот простофиля Вардэн?!

Кэто кружилась легко и грациозно. Ноги ее как будто бы не касались земли, а голубая юбка развевалась, проносясь, словно ветер. Кто-то кинул ей букет гвоздики. Кэто ловко поймала его и, рассмеявшись, нырнула в толпу. Вардэн бросился было вслед за ней, но девушки, шутя и дурачась, загородили ему дорогу. Прежде чем он выскользнул из круга, Кэто исчезла.

Она примчалась на берег и здесь, согнувшись от сильного ветра, смотрела на море. Оно вздувалось, кипело, клокотало в застилавшем его мраке. На берег набегали черные шумные валы, накатывались друг на друга, с грохотом рушились, растекаясь по песку белыми пенистыми языками. А вдали, как видение, с ярко освещенными иллюминаторами, медленно шел к рейду большой пароход из Марселя.

Девушка пристально вглядывалась в огни парохода и думала сейчас только об одном: о грузе с "Искрой". Он, вероятно, сброшен в заветном месте. Но как к нему пробраться, если не сегодня-завтра будут рыскать полицейские шлюпки и, страшно подумать, вдруг обнаружат подводный склад?!

За полчаса до рассвета Васо разбудил Бахчанова и в тревоге сказал:

— Понимаешь, что сделала бедовая девчонка?! С сынишкой Вахтанга рванулась в море. Никому ничего не сказали, распустили парус и айда за "марсельским" товаром.

— Почему же нельзя было нас предупредить? — забеспокоился Бахчанов и стал одеваться.

— Я знаю почему: она боялась, что мы ее не пустим. И в самом деле, как можно пустить, если Коция намекал на облаву! Этот шакал уже бродит по берегу.

— Как же ты узнал, что она ушла?

— Наши меня предупредили. Ругали: почему не согласовал с ними выход парусника. А разве я знал? Никто не знал, даже Вахтанг.

Светало. Шумел проливной дождь. Они направились к берегу, пахнущему рыбой и смоляным канатом. За ночь ветер упал, море угомонилось, хотя еще и фыркало, как укладывающийся спать зверь. У причала покачивались мачты сгрудившихся фелюг. Неподалеку от него оба друга заметили хорошо знакомую им фигуру стражника. С него в три ручья стекала вода, но он терпеливо стоял, как пес, преданный своему хозяину. Взгляд его сейчас, по-видимому, был привлечен туманной линией горизонта, скрытой за серой сеткой густого дождя. Что там? Не идет ли судно под вздутым парусом? Не плывет ли в руки долгожданная добыча?

— Первое, что надо нам сделать, — раздумывал вслух Васо, — отвлечь внимание этого жирного шакала. За это примусь я. Второе — обеспечить безопасный причал парусника.

— Ладно, — согласился Бахчанов, — а я постараюсь помочь Кэто…

Васо ухитрился увлечь стражника в глубь поселка, разыграв роль доносчика, заметившего каких-то людей, расклеивающих по стенам печатные листки. Коция Нукашидзе был падок на доносы и боялся остаться в глазах начальства бездеятельным.

Стражник долго шел следом за "доносчиком". И когда тот с растерянным видом показал на забор с обрывками старых афиш: "Вот здесь расклеивали печатные листки неизвестные люди", — стражник остолбенел.

— И это все? — прохрипел он.

— Было много. Кто-то посрывал раньше нас! — пролепетал "доносчик", мокрый от дождя не менее своего опасного спутника.

Стражник скрежетал зубами от досады и злости. Так глупо дать провести себя этому плуту! Это же насмешка. И за нее следовало бы отвести обманщика в полицейскую часть.

Но Васо так правдоподобно разыграл свое возмущение действиями злонамеренных лиц, что не на шутку разозлившийся стражник, после напрасного с ним пререкания, несколько заколебался: если этот паяльщик не плут, а дурак, и притом из породы благонадежных, может быть, не следовало бы его так сразу отталкивать. Тем более что он сейчас приглашает к себе обсушиться и выпить чаю. Гм… При такой мерзкой погоде почему же не согласиться? Однако какой черт понес этого дурака, чуть свет к причалу? И притом в тот час, когда шла слежка за морем. Не подозрительно ли?

В конце концов и сам паяльщик подозрителен, хотя бы потому, что он рабочий с мятежного завода Манташева. Улик, конечно, мало, но если присмотреться, разобраться, то… Кто знает, может, сам пристав еще объявит благодарность за хороший нюх?.. Ну что же, ради долга служебного стоит заглянуть в дом этого Шиладзе…

Бахчанов разглядел среди рыбачьих лодок, с которых рыбаки забрасывали в воду сети, знакомый парусник. Он быстро плыл вдоль берега в том направлении, в каком была произведена высадка и в прошлый раз. Бахчанов успел добежать до безымянной бухточки и отсюда показаться Кэто. Юная рыбачка не остереглась крикнуть ему какие-то слова, но за шумом волн он не расслышал их. Удача кружила ей голову. Какими великолепными казались ей сейчас это мрачное небо и бичующий ливень! Тюк с заветной "Искрой" на борту парусника! Скорей бы только пройти пространство, отделяющее берег от болотистых зарослей! Там можно укрыться. Они шли некоторое время вдоль берега, пока сынишка Вахтанга закреплял парусник на обычном месте. Море, как укрощенный зверь, раболепно лизало босые ноги Кэто.

— Геро хороший, — смущенно сказала она Бахчанову, когда он взял на спину тяжелый тюк, обмотанный мокрой сетью. — Геро хороший! — повторила она, вкладывая в эти два русских слова всю силу своей нежности.

Он благодарно улыбнулся ей.

Кэто, в детстве излазившая все уголки болотных джунглей, показывала ему дорогу. Тростниковые заросли скрывали их с головой. Над ними вспархивали, шумно хлопая крыльями, утки. Коряги и травы задерживали шаг; в мутной воде, наполненной темно-зелеными водорослями, бултыхались тучные красноглазые лягушки, извивались гребнистые тела тритонов. Перед лицом толклись рои всполошенных комаров, а сверху все лил и лил дождь, и от его прямых струй кипело все болото.

Дойдя до громадного дуба, они укрылись под его могучей кроной. Кэто выжала воду из своих черных с синеватым отливом волос, а также с платья, прилипшего к ее стройному телу.

Когда дождь стал стихать, девушка улыбнулась и шутливо сказала:

— Геро, пой!

Он тоже улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— Нельзя. Коция услышит, — и показал себе на уши.

Кэто поняла его и расхохоталась.

Если бы он, Геро, знал, как ей сейчас весело! В самом деле, есть отчего. Она счастливо справилась с морем, удачно перехватила драгоценный тюк, раньше чем додумались сделать это презренные чапары, наконец она умело уносит его с помощью догадливого Геро.

— Геро хороший! — сказала она прямо и откровенно.

— А Васо? — спросил он с той же откровенностью.

Она отлично поняла вопрос и неопределенно улыбнулась.

— Вардэн?

В ответ она сделала гримасу. Потом улыбнулась Бахчанову:

— Геро хороший!

Сам не отдавая себе отчета, он взял ее за руки и взволнованно посмотрел в ее глаза. Темные, большие и доверчивые, они, казалось, отражали ее душу, простую и чистую.

"Васо прав. Как можно не любить такую милую девушку!" И какими словами, понятными ей, можно бы выразить свое восхищение? Нет у него сейчас таких слов.

И он поцеловал ее.

Кэто, несколько изумленная, отодвинулась от него, вся зарделась и вдруг испуганно заторопилась, показывая на тюк и давая понять, что надо скорей идти в поселок.

Бахчанов в полнейшем смущении вскинул на свои плечи тюк и, устыженный, последовал за ней. Вдруг он услышал, что Кэто что-то беззаботно напевает. Сначала он не поверил своим ушам, даже приостановился. И в самом деле: девушка пела. Счастливая улыбка играла на ее лице.

"Настоящее дитя природы", — подумал он.

Спрятав груз в надежном месте, они вернулись в город и замешались здесь в толпе, наводнившей к этому времени городские улицы.

Облака разбежались, и солнце грело в той мере, в какой полагается ему греть осенью в российских субтропиках. Молодые люди шли и, смеясь, повторяли друг другу отдельные грузинские и русские слова. И все, кто обращал внимание на них, думали, что это влюбленные.

Распрощавшись с Кэто, Бахчанов поспешил на квартиру к паяльщику. Надо узнать, как он "обошел" стражника, и сообщить о новой посылке марсельцев. Но хозяин квартиры объявил: Васо ушел со стражником в участок и не вернулся. На вопрос Бахчанова, что же произошло между ними, хозяин только ответил, что Шиладзе был весел, как всегда, и, уходя, сказал: "Не волнуйся, старик. Меня приглашают дать свидетельские показания".

Стало ясно: паяльщик арестован. Это насторожило и встревожило батумских искровцев. Бахчанов уверял товарищей, что в руках полиции нет никаких доказательств о принадлежности Васо к организации.

Все же надо было предупредить новые возможные аресты. Товарищи из комитета дали понять Бахчанову, что всем находящимся под наблюдением полиции необходимо разъехаться. Но делать это нужно не сразу, а постепенно, чтобы не усиливать подозрения. Первым должен покинуть Батум Вахтанг, поскольку теперь легко может открыться его участие в демонстрации и близость к Васо. Что касается Кэто, она еще нужна здесь, тем более что Вардэн служит ей ширмой. А товарища Герасима скрывает надежный паспорт Звучникова и его ухаживание за грузинской девушкой.

Прошло много дней.

Раз вечером, после того как Бахчанов повеселился с Кэто в кругу ее подруг, учивших его петь "Сулико", к нему в хижину постучался Вардэн. Он был хмур, важен, в новенькой черкеске и с недавно купленным кинжалом в замшевых ножнах. Он пришел якобы затем, чтобы поделиться своим огорчением по поводу ареста такого хорошего товарища, как Васо. Но завел речь (и эту речь долго обдумывал) совсем о другом. Знает ли Герасим, что судьба грозит ему неприятностями? И, получив отрицательный ответ Бахчанова, полюбопытствовал, — а верно ли говорят люди, что Герасим имеет на своем мужественном сердце девушку?

Бахчанов мгновенно рассудил: в интересах дела лучше утверждать, чем отрицать. И он ответил, что да, ему некоторые девушки нравятся, как, вероятно, и он им. Тогда Вардэн, прибегая к пышным выражениям и коверкая слова, рассказал о том, как та девушка очень скоро (еще снег ни разу не стаял на горных вершинах и Рион не разливался) забыла все свои обещания, которые дала другому человеку, ее земляку. Имени этой девушки он не назовет. Да и зачем? Это уже не имеет такого большого значения. Дело тут уже не в ней одной. Пусть Герасим послушается благого совета и покинет их беспокойные места. Кто уходит из глаз, тот уходит из сердца. Если же Герасим не прислушается к предостережению его друзей (а их много), он подвергнется опасности…

— Люди обидчивый и горячий. Они могут отомстить. Пусть подумает над всем этим Герасим.

С этими словами Вардэн положил руку на кинжал, поник головой и стал ждать. Именно такую фигуру мстителя он видел на какой-то литографии.

— Я уже подумал, — отвечал Бахчанов с оттенком иронии. — Передай, дружище, родственникам той девушки, что я не чувствую никакой за собой вины в том, что нравился ей. Ехать отсюда мне сейчас некуда, да и не на что. Надо зарабатывать на хлеб. Если же хотят со мной поговорить родственники обиженного или он сам, — милости прошу. Дверь моя всегда открыта.

Вардэн в крайнем смущении пожал плечами, помялся и, не зная, что сказать, молча вышел.

Дома его ждал гость — Коция Нукашидзе.

— Ну что, брат, помогли твои угрозы? — спросил он не без насмешки. Вардэн в мрачном молчании сел на тахту.

— Вот то-то, — заметил стражник, дымя папиросой и вглядываясь в облако табачного дыма. — Ты не с той стороны начал. Есть у тебя противник пострашнее этого русского гуляки. Политика. — Вардэн в испуге поднял голову, а его брат невозмутимо продолжал: — Соображаешь?!. Кэто играет с огнем. Я могу и буду доказывать, что девчонка имеет тайное отношение к политике. А таких людей, ты сам понимаешь, я должен предавать в руки правосудия.

— Замолчи! — побледнел Вардэн. — Ты всех любишь обвинять.

— Я замолчу, когда выскажу тебе все. Вот мой совет: перестань давать ей парусник. Она в заговоре с контрабандистами.

Вардэн вскипел:

— Ты все эти дни мне не даешь покоя с парусником. Может быть, он тебе самому нужен, тогда пользуйся им, только отстань от Кэто и не грози ей арестом!

— Ага! Ловлю на слове! — встрепенулся чапар и с проворством, непостижимым для его рыхлой и тяжеловесной фигуры, вскочил с тахты: — Я отстану, но с этого дня парусник будет не только твоим, но и моим! Весь доход пополам, по-братски. А взамен я постараюсь сосватать тебе твою бешеную Кэто. Я знаю ее родителей. Люди они степенные и власть уважающие. Я предложу им выбор: либо свадьбу для дочки, либо в тюрьму ее. Других путей нет, а обманывать начальство я не смею. И вот увидишь: они отдадут ее за тебя!..

Глава пятнадцатая ВОЗГОРАЕТСЯ ПЛАМЯ

Все-таки злая судьба послала Вардэну некоторое утешение. Раз утром Бахчанов нанялся за поденную плату разгружать пароход. День-деньской носил он кули с сахарным песком. Работа была тяжелая, трюм парохода казался бездонным, гора мешков не убывала, а время тянулось медленно. Надсмотрщик все время покрикивал, не давая грузчикам ни минуты передышки.

Но вот и обеденный перерыв. Бахчанов сбросил с потных плеч мешок и вздохнул. Скорей бы вечер. А там отдых и желанное свидание с Кэто. Вспомнил ее усердные занятия русским языком, ее заливистый радостный смех и сам улыбнулся. Как освежает она душу, как тянет к ней!

— Эй, Звучников! — раздался чей-то сиплый возглас.

Бахчанов обернулся и увидел Нукашидзе. За ним шел околоточный и еще один городовой. Они остановились, переглянулись, а стражник сказал приставу:

— Вот он, Звучников.

Околоточный, тая усмешку под черными усами, подошел к Бахчанову.

— Твой вид на жительство.

— Не твой, а ваш.

— Смотрите, какой дворянин! Прятаться, голубчик, нечего. А за грехи отвечай по закону.

— Вот мой вид, — спокойно сказал Бахчанов и, чуть изменившись в лице, подал паспорт.

— Тэк-с, — протянул пристав, разглядывая засаленную книжку, — Герасим Захарович Звучников. Рязанской губернии, Сасовского уезда… Все в порядке. Он. А говорили, что без паспорта… одна метрика.

— Это говорил какой-нибудь клеветник, — Бахчанов глянул на замкнутое лицо Нукашидзе.

— Может, и клеветник, — с иронией согласился околоточный, — а теперь — за мной!

— Позвольте, куда?

— В полицейскую часть.

— Это зачем? — нахмурился Бахчанов.

— Есть дельце. Зря тревожить вашу светлость не стали бы, — засмеялся околоточный.

— Я не понимаю.

— И понимать нечего. Все ясно. Нашумел — так отвечай. Пошли.

Оба городовых несмело встали по бокам Бахчанова. Он горько усмехнулся: "Вот она, судьба нелегала. Все обрывает на самом интересном месте". А вслух сказал:

— Дайте возможность поставить в известность кого-нибудь из моих друзей.

— Сами узнают.

"Черт возьми, кажется-таки провал, — подумал с огорчением Бахчанов. — И неужели это в связи с арестом Васо?"

В полицейском участке худой, как сушеная вобла, черномазый пристав полудобродушно-полунасмешливо сказал Бахчанову:

— Ну, дебошир, кончилась твоя гулянка. Умел кататься — умей и саночки возить.

Бахчанов счел за лучшее промолчать.

— Что ты там спьяна набедокурил в духане? С купцами-то? — допытывался пристав.

— В духане? С какими купцами?

Задавая этот вопрос, Бахчанов понял, что в свое время с настоящим Звучниковым приключилась какая-то беда. И надо было поневоле принимать на себя ответственность за поступки этого человека. Но, конечно, прежде всего надо узнать, что это за поступки. Судя по вопросу и тону пристава, дело шло не об уголовном преступлении, и Бахчанов сказал:

— Ничего не помню.

— Удивительно ли? Пьяные никогда ничего не помнят. А все-таки припомни.

— Ничего не помню, — твердил Бахчанов.

— Отговорки. Покормишь клопов, небось вспомнишь.

И Бахчанов "вспомнил". Вернее говоря, прочел копию приговора мирового судьи. Копию эту подсунул ему писарь участка.

Оказывается, в Поти Звучников спьяна подрался в духане с двумя купчиками: некими Диомидом Тазиковым и Батломом Аркадзе, обсчитавшими его. Буйствуя, Звучников опрокинул на голову Тазикова тарелку с пловом, разбил в духане окно и обратил в бегство не только указанных купцов, но и акцизного чиновника Аршака Азазяна, пытавшегося его унять. Досталось и самому духанщику.

Разошедшийся Звучников был насилу укрощен тремя тулухчи — развозчиками воды. По составленному протоколу водопроводчику грозил двухнедельный арест при полицейском участке. Испугавшись наказания, Звучников сбежал и скрылся неведомо куда.

Стали его искать по всем участкам. И по прописанному паспорту обнаружили проживающим в батумском пригороде. Так был арестован Бахчанов.

Полицейские хихикали над историей "возмущения" Звучникова. Их забавлял в особенности случай с купцами, и они каждый раз приставали к нему:

— Да как это у тебя с пловом-то случилось, парень? Так прямо и опрокинул?

Бахчанов терпеливо переносил эти насмешки, предпочитая лучше на две недели остаться в глазах полиции "буяном Звучниковым", чем годами изнывать в одиночке для политических заключенных. Одно было неприятно: выполнять грязные работы, на которые водили под конвоем приговоренных к отсидке.

Но раз пристав, пытливо посмотрев на него, спросил:

— Звучников, ты хорошо понимаешь в водопроводном деле?

— Как полагается водопроводчику, — не моргнув глазом отвечал арестант.

— Так вот. У нас в здании где-то лопнула водопроводная труба. Потолки протекают. Узнай и почини.

Бахчанов понимал в водопроводном деле ровно столько, сколько понимает каждый человек, пользующийся водопроводом. Но назвался груздем — полезай в кузов. Он поднял пол в одном месте, потом в другом, осмотрел трубы. Все как будто в порядке. А пятна на потолке расплывались все больше и больше. Кое-где уже начинала капать вода.

Полицейские чины один за другим прибегали к нему и с нетерпением спрашивали: долго еще им перетаскивать столы с места на место?

Пристав торопил Бахчанова:

— Поворачивайся, поворачивайся. Время не ждет.

Бахчанов ковырял то в одном месте, то в другом, для виду постукивал гаечным ключом по трубам, поднимал пол и заколачивал половицы, шарил, думал, ходил с одного этажа на другой, посмеиваясь над выпавшей ему ролью буяна-водопроводчика. Его ругали, а он ссылался на полнейшую изношенность труб и уверял, что "больше не должно капать". Но все эти уверения кончились тем, что на второй или третий день "ремонта" стражник потащил его в коридор, где метался облитый прорвавшейся сверху водой пристав.

Потрясая кулаками, он грозил "несчастного пьяницу и лодыря сжить со свету".

"Черт с вами, — думал Бахчанов, — залило бы всю вашу волчью стаю — вот бы славно было!"

До вечера ему удалось кое-где остановить течь. Он обмотал поврежденные места труб подручным материалом, но вода снова стала неудержимо просачиваться. Пристав послал своих людей узнать "у этого негодяя Звучникова", что же происходит с водопроводными трубами.

Посланные вернулись и донесли:

— Крысы, ваше благородие.

— Как крысы? Что такое?

— Водопроводчик нашел причину: крысы прогрызли под полом свинцовые трубы!

Пристав был озадачен.

— Что он порет? Да разве крысы могут…

— Могут, могут, ваше благородие, — с видом знатока поспешил уверить пристава один из нижних чинов. — Зубы у здешних грызунов во какие. А свинец для них что воск. Это уж я знаю!

— Удивительно, — пробормотал пристав, всматриваясь в мокрое пятно на потолке. — Что же Звучников? Законопачивает?

— А зачем он, ваше благородие? Тут бы кошку голодную. Она мигом разгонит грызунов…

На следующий день Бахчанов был свидетелем необычной и забавной картины: приходящие в участок "фараоны" приносили с собой кошек. "Живые мышеловки", задрав хвосты и мяуча, шмыгали по всем помещениям, и, улучив момент, удирали на улицу.

Бахчанов продолжал усердно ковыряться, а вода по-прежнему капала с потолков. Так подошел желанный день освобождения.

— Что же, Звучников, — мрачно сказал пристав, — дни ушли, а дело почти не подвинулось. Где перестало капать, а где льет пуще прежнего. Что ты на это скажешь?

Бахчанов, успевший освоиться с новой ролью, держал себя независимо.

— Я свое дело знаю, как вот пять пальцев, — ответил он, — и вашу водопроводную сеть изучил до последней дырки. Скажу прямо: никаким мелким ремонтом тут не поможешь. Весь этот дом прогнил, канализация устроена по-турецки, трубы уложены запутанно. Сам черт с толку собьется.

— Неудивительно: азиатская страна, — сказал пристав и подал Бахчанову паспорт. — Ступай, голубчик, на все четыре стороны и впредь скандальных историй не затевай…

Не чуя от радости ног, Бахчанов бросился вон из ненавистного участка.

Мысль, что только случайность позволила выйти на свободу, не оставляла его всю дорогу. "Вот теперь-то мне надо отсюда уезжать, — думал он. — И чем скорее, тем лучше. Только как же с "Искрой"? Получает ли ее по-прежнему Кэто или нет?"

Он пошел к девушке. Увы, дверь хижины оказалась забитой доской. На стук никто не откликнулся. Бахчанов понял: Кэто уехала.

"Куда уехала? Когда уехала?" В нетерпеливом желании узнать причины и подробности отъезда девушки Бахчанов побежал к Вардэну.

Вардэн встретил его с оттенком радости и признался, что жаждет поговорить с честным человеком. Герасим же для него именно таким и является. Не беда, что он сидел за поступок, совершенный сгоряча или в пьяном состоянии. В вине всегда дремлет дьявол-искуситель.

Вардэн жаловался на свою горькую судьбу, на унылую жизнь, на легкомыслие девушек и пуще всего на своего двоюродного брата.

Он признался Бахчанову, что думал жениться и выстроить у моря новый дом. Море кипит и бушует, а ты живешь на берегу тихо и спокойно. Играют дети, ловится рыба. Но девушки бегут от счастья, как ошалелые… Вот и Кэто… Правда, что ей, бедной, было делать, когда этот жадный и паршивый Коция так напугал ее и стариков своими угрозами! Ему не терпелось заполучить половинную долю с парусника. Он не получил, а зато Вардэн потерял Кэто. Всю свою обиду, а может ненависть, она перенесла на него за эти угрозы. Но разве она не могла с ним посоветоваться? Ничего не сказав о своем решении, она скрылась из его глаз так быстро, как скрывается солнце на юге. Разлюбила? Но кого она могла любить по-настоящему? Вероятно, никого.

— Ах, Герасим, говорю тебе: девушки что птицы перелетные. Так и Кэто. Полетела на берег чужого моря, когда на этом ей жилось бы хорошо и безбедно.

— Что же ты теперь думаешь делать? — скорей машинально, чем сочувственно, спросил Бахчанов, озадаченный всем случившимся с Кэто.

— Что я будет делать? Остаться здесь не в силах. Уеду в Тифлис и займусь торговлей. А ты?

— Подзаработаю деньжонок и айда на родину.

Так в действительности Бахчанов и предполагал поступить, тем более когда узнал от комитета, что в целях конспирации доставка "Искры" в город поручена другим товарищам. Из тех же соображений комитет поддержал желание Кэто выехать в Баку, к брату.

Сам Бахчанов нисколько не сомневался в том, что и он не задержится на Кавказе. Но сложившиеся обстоятельства решили вопрос иначе. Комитет предложил ему быть готовым к переезду в один из закавказских городов. А в какой — пока было неизвестно. Но на этот счет у Бахчанова имелись некоторые догадки: либо предстоит переход в распоряжение Бакинского комитета, членом которого, как оказалось, работал один из ветеранов питерской организации — Василий Андреевич Шелгунов, либо отъезд в Тифлис, для работы среди солдат местного гарнизона.

Во всяком случае, выезд из Батума должен был произойти не раньше получения нового паспорта и явок.

Ждать этого пришлось немалое время. В одну из ночей, в проливной дождь (столь частый здесь в эту пору года), к Бахчанову явился один из комитетских товарищей и с ним… Васо. С козырька мокрой фуражки вода беспрерывно капала на крупный нос батумца и на все его радостно улыбавшееся лицо.

— Тамада, хорошие вести, — и Васо показал на своего спутника. Тот сообщил, что недавно в Пскове состоялось чрезвычайно важное совещание представителей "Искры" и социал-демократических комитетов. На этом совещании создан Организационный комитет по подготовке и созыву Второго съезда партии.

Товарищ, передавший эту приятную новость, вручил Бахчанову долгожданную явку в Тифлисе, пароль и какой-то плотный конверт.

— С какого неба ты свалился? — спросил удивленный Бахчанов паяльщика.

— С полицейского, — отвечал Васо. — Понимаешь, меня выпустили за отсутствием улик. Черт знает что кроется за этим! По их рожам догадываюсь: следить будут. Воспользовался ливнем — и к тебе. Но не сразу. Кружил по болоту, потом был на комитетской явке. Товарищи советуют нам с тобой уехать сегодня же. Часа в три ночи на развилке шоссе нас будет ждать крытая арба. Верный человек довезет нас до первой станции, а там мы сядем в поезд. На нем нам советуют доехать только до Самтредиа и затеряться в этом городе до ночи, потом пересесть на другой поезд, который пойдет из Поти. Ребята уверены, что все обойдется благополучно. Важно выехать засветло. Я уже узнавал. Коция пьянствует на крестинах у одного рыбака и раньше утра оттуда не вылезет.

— А это что за конверт?

— Кто-то из твоих русских друзей просил разыскать тебя и передать это письмо, — ответил товарищ из комитета и, пожелав благополучного пути, ушел.

Бахчанов тотчас стал собираться в дорогу. Помогая ему, Васо рассказывал историю своего ареста, очень смеялся, когда узнал о злоключениях "Звучникова", и потом с искренним огорчением вспомнил Кэто:

— Где-то теперь наш цветок Кахабери? Как жаль, что не мог попрощаться с ней! Но она молодцом поступила: ей-богу, лучше уж перебиваться на бакинских промыслах, чем коротать век с обывателем Варданом!..

До того, как они оба вышли из дома и сели в арбу, которая их довезла до станции, Бахчанов вскрыл конверт.

В нем оказалась кабинетная фотографическая карточка на толстом картоне и записка такого содержания:

"По поручению бесконечно благодарных тебе Т. Л. и Н. Л. посылаю этот маленький дар на долгую память.

Б. С."

На карточке — грустное лицо Тани и безмятежно улыбающаяся, прильнувшая к ней Наташа. А кто Б. С. — догадаться нетрудно. Это, конечно, "бородатый студент" — Глеб Промыслов!

Опять нахлынули воспоминания, и Бахчанов долго смотрел на карточку. Несколько удивило, что на ее оборотной стороне не было никакой надписи. Неужели Таня не могла что-нибудь приписать? А быть может, все это сделано не случайно? Надо знать Промыслова. Он ведь противник всяких сентиментальностей. В интересах дела он не прочь использовать даже самую маленькую оказию. И вряд ли бы он ограничился только пересылкой столь невинной вещицы, как фотографическая карточка. Разглядывая ее, Бахчанов невольно обратил внимание на едва заметный паз в ней. Паз этот был лишь слегка заклеен. Раздвинув паз с помощью ножа, он увидел внутри картона сложенный в несколько раз тонкий чистый лист бумаги.

Но вспомнив забытую традицию — прибегать в исключительных случаях к молоку как к своеобразным химическим чернилам, Бахчанов тотчас же сделал пробу над лампой. И сразу стали заметны слегка обозначившиеся буквы. Значит, письмо!

Пришлось проявлять его по-настоящему. Почерк был Промыслова, бисерный, ясный.

"Да, дорогой мой Алексис! — писал он. — Только так могу поделиться с тобой некоторыми моими впечатлениями, находясь сейчас гораздо ближе к тебе, чем месяц назад. Кажется, не видел тебя сто лет и, попав на берега мятежного Дона, случайно узнал от ростовских друзей, где ты. Дар послал, каюсь, без ведома Т. Е. Карточку я выпросил у нее для себя. Это была подходящая возможность переслать тебе весточку.

Т. Е. по-прежнему терзает мысль о несчастном Л, С ним без перемен, хотя мы и подняли шум о пересмотре дела.

Могу также сообщить о нашем славном И. В. Б. В Екатеринославе Ваня совершил смелый побег из тюрьмы, перепилив решетку пилкой, спрятанной в подметке. Чуть ли не одновременно с ним из Киевской тюрьмы бежал Грач. Киевский побег был коллективный. Бежало десять искровцев. События эти, можно сказать, легендарные, что, впрочем, неудивительно, если вспомнить, в какую эпоху мы живем. Преодолевая всяческие препятствия, беглецы в разное время и разными путями перебрались за границу и попали в лондонскую редакцию "Искры". Понятно, с какой радостью они там были встречены нашим дорогим Стариком.

Но кое-где есть и тяжелые провалы. Все мы остро переживали арест Ладо. В том же городе черного золота догнала беда и нашего старого друга Васю Ш-ва. Слепнет Илья Муромец. Бакинские друзья опасаются полной потери зрения. Повидай его, если ветры буйные занесут тебя в ту сторонку, и кланяйся ему от нашей старой питерской когорты.

Слыхал, какого великолепного петуха пустили харьковские, полтавские и саратовские мужички на "дворянские гнезда"?! Казенная печать все замалчивала, а ведь пылали сотни помещичьих усадеб. Очаровательный фейерверк! Я видел его проездом в Ростов, куда был послан с хорошо тебе знакомым женевским товаром. Там я застал нечто такое, чего еще никогда не видывал на Руси. Началось, как это часто бывает, с простой искорки. Донской комитет организовал стачку в главных ремонтных мастерских Владикавказской железной дороги. Разросшееся событие превзошло всякие ожидания. Из депо многолюдную сходку пришлось перенести в рабочее предместье Темерник, в степную балку, называемую здесь Плугатыревской. Всполошился враг и бросил на безоружных пехоту, кавалерию, артиллерию. Надо отдать должное ростовскому пролетариату. Подобно обуховцам, он "страху не убояхуся". Вот где ростовчане дали крепкого тумака сброду царских холопов! Наши бились палками, камнями, а потом сами пошли в контратаку.

Подобно тому как у Казанского собора ты стащил с седла подъесаула, я получил новое боевое крещение, предводительствуя рабочими из Нахичевани. Личные трофеи невелики: шашка с обезоруженного офицера и сорванные с этого олуха погоны. А потери: несколько ссадин, не считая распоротого пикой новенького моего полушубка. Дело под Темерником, конечно, только цветочки, а ягодки будут впереди. Пусть мы формально считаемся побитыми, но пламя революции уже возгорается. Оно нарастает так же закономерно, как куколка превращается в бабочку, а катящийся в горах снежный ком — в лавину.

Вот пока и все новости. Хотелось бы знать, что ты пережил за эти месяцы? Какие-то тебя, "кавказский пленник", ждут баталии? Если узнаешь мое очередное пристанище, — черкни. Обрадуешь неслыханно.

До скорой встречи на баррикадах!.."

* * *
Сидя в поезде, Бахчанов все время возвращался мыслями к письму Глеба. Живо вспомнилась Таня и далекие дни, проведенные с нею в Питере. Но они ушли в прошлое и казались неповторимыми.

И странно: при мысли о Тане рядом с ее образом возникал образ юной гурийки. Но в своем отношении к ней Бахчанов так и не мог разобраться. Он только смутно чувствовал, что та, которая на всю жизнь станет ему другом, — сейчас где-то в неясном будущем, в близком или далеком — пока неизвестно.

Иное переживал Васо. Встревоженный паяльщик был твердо уверен в том, что полицейские церберы следят за ним. Эта уверенность выросла, когда пришлось садиться на арбу. Там, на развилке дорог, он и заметил, что в густой сетке дождя за арбой медленно едут два всадника, закутавшие свои лица башлыками. Можно было допустить мысль, что это просто запоздалые путники. Но Васо решительно отверг подобное предположение. Всадники, сильно отстав от арбы, вдруг снова нагнали ее, впрочем не приближаясь к ней.

— Тамада! Убедись сам: это проклятые шпики! — горячо уверял он Бахчанова. Тот вглядывался в силуэты всадников и не мог определить: полицейские это или случайные путники. Однако он забеспокоился, увидев этих же всадников из окна вагона. Один из них соскочил с коня, отдал поводья другому всаднику, а сам пошел покупать билет. Менее чем через пять минут этот человек, по-прежнему тщательно скрывая свое лицо, вошел в вагон, прицепленный к тому, в котором находились Бахчанов и Васо. Второй всадник тотчас же покинул станцию, уведя лошадь своего спутника.

— Я же говорил, что они не выпустят меня из глаз своих, — шептал Васо. — И смотри, какая чертова способность к слежке! Не помогли даже все мои меры предосторожности…

В полутемном душном вагоне они доехали до Самтредиа. Здесь, как и было условлено с товарищами, следовало пересесть на другой поезд. Но разве это сделаешь под упорным наблюдением неизвестного в башлыке? Скрестив руки на груди, он стоял поодаль, за толпой пассажиров, покинувших поезд, и смотрел на вскакивающие в луже дождевые пузыри.

— Вот что, — сказал Бахчанов, — сделай вид, что прощаешься со мной и покидаешь станцию. А чтобы не очень промокнуть, накинь на плечи мое одеяло.

Васо одеяла не взял, но советом воспользовался. Тот, в башлыке, остался на месте, в прежней позе. Вскоре паяльщик вернулся, выжимая на себе мокрую от дождя одежду.

— Никакого толку, тамада. Видимо, я ошибся, — заявил он довольным тоном.

— Не торопись с выводами, Васок. Пойду-ка теперь я.

— А зачем? Ты ведь для них только Звучников, дебошир, пьяница и негодный водопроводчик…

— Посмотрим.

Едва Бахчанов покинул навес привокзального здания, как неизвестный в башлыке, ссутулившись, поплелся за ним.

Через несколько минут он вернулся на прежнее место, потому что сюда пришел Бахчанов, мокрый до последнего шва.

— Нет, — сказал он нарочно громко, — в такой ливень к тетушке не доберешься! Придется подождать. — И совсем тихо: — Теперь тебе ясно, Васок?

— Ясно, тамада. Только, пожалуйста, не думай, что мне стало легче оттого, что я избавлен от беды, а ты нет.

Сгоряча Васо предложил выманить "наблюдателя" на пустырь и там "хорошенько намять ему бока". Бахчанов неодобрительно поморщился и высказал другое соображение. Очень возможно, что ради предосторожности придется ехать врозь и разными поездами. Но сначала надо как-то развязаться с этим "башлыком". Васо ухватился за такое предложение, уверяя, что знает, как это сделать, пусть только тамада поскорее скроется. Бахчанов спорить не стал, но призвал батумца к выдержке и осмотрительности.

Как только поредел дождь, оба они направились в сторону от станции. Тот, в башлыке, на этот раз был настолько осторожен, что пошел вслед за ними не сразу.

За поворотом дороги Васо укрылся в кустах, а Бахчанов ускоренным шагом направился к садам. Едва неизвестный дошел до поворота, как паяльщик решительно двинулся к нему навстречу и, подойдя вплотную, хотел о чем-то спросить, да так и остался стоять с открытым ртом.

— Вардэн?! — вырвалось у изумленного паяльщика. — Что ты тут делаешь?

— Сам не знаю, — растерянно пробормотал владелец парусника и, не без запинки, добавил: — Вот думаю торговать сушеными фруктами.

— Компотом?

— Не только. Грушами дюшес тоже. А где Герасим? — он с беспокойством стал водить глазами по малолюдной улице.

— Ты давно тащишься за нами? — строгим тоном спросил Васо. Вардэн опустил глаза.

— Нет… то есть…

— Понятно. Стеснялся говорить с людьми, выпущенными из кутузки.

— Нет, что ты! — спохватился Вардэн, обрадовавшись тому, что нашлась удобная причина для объяснения своего нелепого поведения. — Но где же Герасим? Он ведь шел с тобой.

— Погоди, все расскажу, но не под таким же ливнем. Пошли в духан!..

Потом они сидели в духане, пили кислое вино и Вардэн, охмелев, признавался, что все эти дни страшно тосковал по Кэто.

— Я знаю, — с неподдельным отчаянием утверждал он, — Кэто условилась с Герасимом где-то встретиться. Поэтому я поехал вслед за вами. И мне понятно, почему Герасим слез с поезда. Здесь в одном доме скрывается Кэто. Скажи, в каком, — век буду благодарен!

— Она не здесь, а в Новороссийске, — невозмутимо поправил Васо. Вардэн онемел. А паяльщик уверенно продолжал: — Оттуда они вместе поедут в Рязань, на родину Звучникова, и там сыграют шикарную свадьбу.

— Свадьбу?! О! — застонал Вардэн, вцепившись руками в свои густые черные волосы. — Я так и знал…

А Васо, обозленный напрасной суматохой, вызванной по вине "этого дурошлепа", только подливал масла в огонь, терзая ревнивца красноречивым описанием предстоящей свадьбы.

Не выдержав душевных мук, Вардэн выдернул из-за пазухи пачку ассигнаций и пылко заявил, что тут же заплатит земляку, если он немедленно укажет дом, в какой ушел Герасим.

— Я дам Герасиму много денег, пусть только он отступится от моей девушки!

Убедившись, что Васо относится к такому предложению весьма прохладно, Вардэн стал шуметь и угрожать, крича, что никуда не поедет, останется здесь, разыщет свою любимую — и тогда горе Герасиму!

— Зря, — насмешливо урезонивал его паяльщик. — Схватят тебя за буйство, как схватили Звучникова, и будешь даром чинить дырявый водопровод фараонов…

Но Вардэн не унимался, шумел, грозился и норовил уйти на вокзал.

— Со мной сюда приехал Коция. Мне стоит сказать ему одно слово, и он подымет на ноги всех чапаров. Они же сразу изловят Звучникова!

Тогда Васо напустил на себя важный вид и сказал:

— А зачем тебе Звучников? Лови лучше свою птичку Кэто. Послушай меня: есть один способ…

— Ты его знаешь?

— Думаю, что для тебя еще не все потеряно.

— Значит, ты что-то знаешь, но скрываешь, недоговариваешь.

— Я ничего не скрываю. Я хочу лучшему моему кунаку сказать, что у меня есть некоторые догадки, понимаешь, такие, как бы тебе точнее сказать, — веские предположения. Вот!

Вардэна эти неопределенные намеки еще больше заинтриговали. Полагая, что приятель не решается сразу открыть местопребывание Кэто и этого проклятого Звучникова, он схватил за руку Васо и с силой сжал ее:

— Почему же ты молчишь? Ведь мне дорога каждая секунда. Я могу взбеситься…

Васо прищурил глаз, таинственно улыбнулся, щелкнул пальцами, как человек, набредший на ценную находку, и налил полный стакан вина.

— Сначала выпей, успокойся. Всякое важное дело надо решать не сгоряча…

Вардэн тотчас же осушил стакан и, сверкая зами, злобно буркнул:

— Я уже успокоился. Говори.

— Изволь. Понимаешь, какая тут история. Раз мы со Звучниковым играли в карты. В дурака. Вот он и говорит мне: "Васок, ты разбираешься в диких кошках?" Я удивляюсь: зачем дикие кошки? Почему дикие?

Вардэна взорвало такое вступление. Он вскочил, в неистовой ярости колотя себя в грудь:

— Ты хочешь, чтобы у меня разорвалось сердце? Тогда прощай!

— Куда, бешеный? — Васо удержал его за полу черкески.

— Пусти. Уйду. На вокзал.

— Сядь, сядь, дружище. Выслушай меня. Кто знает, может, еще сегодня набредешь на голубятню своей голубки.

— Кэто на голубятне? — вскинулся Вардэн. — А, понимаю! Ее запер там этот Звучников, да?

— Ого, ты уже начинаешь догадываться. Это хорошо. Значит, мне можно с тобой говорить по-деловому. Только сперва ты сядь, вот так, и выпей, успокойся.

Вардэн с отчаянным видом снова выпил и, бухнувшись на стул, стиснул руками свою закружившуюся голову.

— О мой мучитель, говори же, говори: где она, на какой такой голубятне, а не скажешь, я заколю себя!

— Не торопись переселяться на тот свет, Вардэнчик. Он ведь скучен без Кэто. Сначала сам потанцуй на своей свадьбе и добрым людям дай на ней погулять.

При этих словах Вардэн с тоской повел вокруг себя блуждающим взором:

— Ты еще веришь в мою свадьбу?

Васо неторопливо закусил, вытер губы и продолжал:

— А почему нет? Знаешь, что мне сказала в ту пятницу тетушка Мамоле? Нет? Так знай же. Гадала, говорит, как-то красавице Кэто. И что бы ты думал? Все линии на ее ладони прочла, и все выпадает свадьба с черноволосым джигитом, то есть с тобой; с кем же еще?

— Да, да, со мной. Я черноволосый, а не он, — Вардэн обрадованно погладил себя по груди. — Ты знаешь, я очень верю тетушке Мамоле. Она скажет всегда в руку.

— Да, гадалка первый сорт.

Пошатываясь, Вардэн встал:

— Но чего же мы тут сидим? Бежим сейчас же на вокзал. В погоню. За ним, за похитителем моей Кэто!

— Опять ты со своими чапарами! Да отстань от них. Не нужны они больше, раз я начал помогать тебе. Они, понимаешь, только испугают бедную девушку. Она и без них будет твоей. И я тебе вот еще что скажу…

— Что ты мне скажешь? Я сейчас могу умереть одинаково от радости и от огорчения. О мое бедное сердце!..

— А ты выпей, успокой его. Право, нельзя же так расстраиваться. Садись. Вот так, и слушай, какую сообщу тебе новость… Кото, кажется, еще не уехала в Новороссийск. Она только собирается…

Замаслившиеся глаза Вардэна широко раскрылись, он от радости хотел было броситься на шею приятелю, но закачался. Перед глазами его уже все двоилось и плыло. Он бессильно свалился на стул:

— К… как я теперь побегу на вокзал? Мне надо только кричать. Да, да, кричать. Звать на помощь брата. Вот я и буду кричать. А… а… а…

— Уф, пропади пропадом такой характер! — воскликнул Васо, зажимая приятелю рот. — С тобой, прямо скажу, трудно кашу сварить… Ну, сам посуди: зачем кричать? Куда бежать? Кэто же здесь. Понимаешь, здесь, в городе. К вечеру, запомни, не раньше, сюда придет один человек и покажет тебе к ней дорогу. Как видишь, времени у нас еще много, а вот вино не выпито. Нечего сказать, хорош женишок. Он даже не выпил за здоровье своей невесты…

Васо наполнил стакан, и Вардэн неверной рукой потянулся к вину.

Они пили (вернее пил один Вардэн, а Васо только пригубливал) за здоровье невесты, за предстоящую свадьбу, потом за поимку Звучникова, пили еще за здоровье друг друга.

На радостях Вардэн возымел желание пуститься в пляс, но сделать этого уже не мог. Ноги не повиновались ему.

Еще через полчаса он вообразил, что уже женился и вот сидит в кругу приглашенных гостей и каждого изних по очереди лобызает. Первого, конечно, Васо, несравненного своего дружка и шафера, который так чудесно помог разыскать милую Кэто где-то на чертовой голубятне.

В конце концов Вардэн положил свою отяжелевшую голову на руку и диким голосом затянул обрывок какой-то свадебной песни.

Васо просидел с земляком в духане почти до самого вечера, терпеливо ожидая того часа, когда Бахчанов сможет спокойно сесть на попутный поезд.

Едва донесся недалекий паровозный гудок, паяльщик с облегчением посмотрел на черное окно с катящимися по стеклу серебристыми каплями дождя и подумал: "Тамада, вероятно, уже в поезде и сейчас тронется в путь. В добрый час. Если бы он смог знать, кто нам помешал ехать вместе, как бы он посмеялся!"

В скорой встрече с Бахчановым у Васо не было ни малейшего сомнения.

Книга вторая В открытой схватке

Часть первая

Глава первая НА ТРЕВОЖНОМ ПЕРЕПУТЬЕ

Это был духан, каких немало ютилось в узких, похожих на ущелья, переулках и тупичках старого Тифлиса. Кого только здесь не было! Мускулистые и сильные, как гладиаторы, бойцы с боен Навтлуга, сутулые ремесленники с Авлабара, плечистые муши-носильщики…

За одним столом харчевни можно было увидеть засаленную кепку с рабочей окраины, красный башлык батрака-гурийца, лохматую папаху бродячего черкеса и картуз заезжего ярославского коробейника.

Едва успевая выполнять заказы, в чаду и дыме суетился работник духанщика, опоясанный рваным поварским фартуком.

Хозяин духана, коротконогий толстый перс в черной феске, стоял у буфета и поглаживал сбою крашеную бороду. Борясь с дремотой, он прислушивался к разговору посетителей. И делал это не скуки ради. За последнее время, шайтан их знает, полицейские чины стали придираться и строго-настрого велят подслушивать, о чем говорит публика. Легкое ли дело! Поди разберись в этом гуле. Иной нем как рыба и только шуршит газетой.

Впрочем, если хорошенько навострить слух, то можно кое-что и услышать. Духанщик посмотрел налево, потом направо и остановил полусонный взгляд на долговязом малом, по одежде как будто бы похожем на приказчика. Тот, что-то вычитав из газеты, вдруг хлопнул по ней и громко сказал своему соседу:

— Да-а, шикарно живут некоторые…

Сосед был рослый молодой человек. Он сидел чуть сдвинув на затылок войлочную шляпу, в каких ходят горцы. Но его русые густые волосы, светлые глаза, лицо, тронутое розоватым загаром, холщовая рубаха, поверх которой был надет черный пиджак, брюки, заправленные в голенища запыленных сапог, указывали на то, что он из пришлого русского люда. Ел он торопливо, отгоняя назойливых мух, и, кажется, не имел охоты ввязываться в беседу.

Долговязого малого, видимо, это нисколько не смущало. Глядя в упор на неразговорчивого соседа, он продолжал:

— Ведь только подумайте! Проиграть в карты сто тысяч рублей и скупить за полмиллиона новые фонтаны нефти. Вот каков Шимбебеков!

И, не уловив на лице молодого человека никаких признаков внимания, он все же подвинулся к нему настолько близко, что мог рассмотреть на его пальцах следы черной краски.

— Говорят, что этот биржевик служил в подвалах удельного ведомства и нажил там не только язву, но и большое состояние. Странные про него ходили слухи. Его называли Синей бородой из Артвина. Только жен своих он не убивал, а продавал в гарем трапезундского паши.

Легкая усмешка блеснула в глазах молодого человека. Но долговязый малый, словно бы ничего не замечая, рассказывал еще громче:

— И вот этот туз задумал проложить к будущему курорту железную дорогу. Одни подряды на нее обойдутся в три миллиона рублей. А сколько потребуется народа! Уже прут тысячи голодных. Да вот, например, татары из Карабаха, — он кивнул в сторону поденщиков. Изнывая от духоты и жажды, они пили чай, поминутно вытирая свои потные лица и шеи. — Спроси их: "Куда пробираетесь?" Непременно ответят: "К Шимбе-беку, в Лекуневи".

В это время к рассказчику подошел подвыпивший землекоп и, стукнув черным кулаком по столу, спросил:

— Уж не ты ли подрядчик этого ишака?

— У него и без меня их как собак нерезаных.

— Хо-хо! А где же это самое чертово Лекуневи?

— Не хочешь ли и ты податься туда? Оно, кажется, в Мингрелии.

— Или в Имеретин, — подсказал кто-то.

— Не там, — поправил человек в фартуке мясника. — Лекуневи в горах, у самой Гурии. К нам оттуда быков гнали.

Рядом с ним за столом сидел какой-то приземистый бродяга (жесткая бороденка клином вперед, шея с набухшими венами, драный мешок за плечами) и жаловался на плохие времена для ремесленников.

— Что же так? Прогорел? — насмешливо спросил его подвыпивший землекоп.

— И не говори. Полное разорение. Нет нигде хорошей жизни. А ведь в нашем городке я считался неплохим шапочником. Сам катал войлок, сам шил бараньи шапки. Простые, нехитрые шапки. И кто их не носил в старые добрые времена! Ковырялся помаленьку. Имел на что купить себе кусок хлеба. Так нет же. Ох, твое горе мне! Есть же на свете лодзинские фабрики. Шьют они миллионами шапки, кепки, котелки, фуражки. Привезли и к нам такое добро. Ну все словно посходили с ума! На мои бараньи шапки никто уж и не смотрит! Франты! Терпел я месяц, терпел два, ну не стало мочи. Нет заработков, хоть кричи. А бывалые люди советуют: брось, Гуца, свои шапки. На них не прокормишься. Ищи лучшую долю…

— Колесишь, значит, по белому свету?

— Что поделать? Был вот в Баку…

— И на промыслах плохо? — недоверчиво спросил землекоп.

Шапочник заморгал красными веками:

— Кто скажет — хорошо? Что заработаешь, то и проешь. Вот! — он приподнял ноги, обутые в рваные сапоги. — С чем пришел, с тем и ушел.

— Пропиваешь?

— Я пропиваю? Ох, твое горе мне! Да там не только не выпьешь, а часто и не поужинаешь. Думаете, вру?

Он обвел жалостливым взглядом лица насторожившихся поденщиков из Карабаха.

— Нет, не врешь, — сказал человек в брезентовой куртке, — я сам в Баку нефть тартал и знаю, почем фунт лиха стоит, — и он густо посолил помидор.

Старик с отвислыми усами вынул трубку из беззубого рта и со вздохом проговорил:

— Если он такой молодой и уже знает цену лиха, что же тогда говорить мне, желонщику, который уже двадцать лет ходит на нефтяную каторгу?..

— Радуйся. Медаль дадут, — засмеялся землекоп.

— Какая тут радость, — отмахнулся старик. — Врагу моему такой старости не пожелаю.

Поденщики из Карабаха в тревоге переглянулись.

— Посмотрите на него! — старик трубкой указал на черномазого подростка. — Такому бы сидеть за партой, вместе с детьми татарских беков, грузинских князей, армянских купцов да русских чиновников. Но, на его несчастье, он сын не князя, не бека, не чиновника и даже не мастера. Габо беден, и все его богатство этот дырявый архалук, перешитый из отцовских обносков.

Старик погладил заплаты на длиннополой чохе мальчика:

— Я знаю его отца. То мой земляк Гиго Ладошвили, такой же горемыка, как и многие из нас. Трудно прокормить семью на жалком хизаньем[9] клочке. Вот его отец и сказал мне: "Возьми, Давид, с собой моего наследника. Авось он заработает себе на хлеб…"

Рабочий-тартальщик поднял голову и с улыбкой спросил маленького гурийца:

— И ты, бичо[10], захотел стать рабочим? А что у тебя тут в узелке?

— Мамины лепешки, — сконфуженно пробормотал Габо.

В эту минуту молчаливый русский подозвал к себе слугу духанщика и попросил чашку мацони[11]. Тот кивнул головой и вместе с тем сделал едва заметный предостерегающий знак. Русский не показал виду, что жест ему понятен. Он неторопливо стал шарить по своим карманам.

— Потерял что-нибудь? — насторожился долговязый.

— Табак забыл.

— Не беда. Вон им торгуют! — услужливо показал на окно работник духанщика.

Подсчитав медяки, молчаливый молодой человек попросил соседа присмотреть за шляпой и медленно направился к выходу. Долговязый сделал нерешительное движение, точно хотел встать, но, передумав, быстро подвинул к себе оставленную шляпу. На полях ее едва заметно поблескивала свинцовая пыль.

Довольный мгновенным осмотром шляпы, он поманил пальцем слугу духанщика:

— Стакан кахетинского. Да поживей, тетеря!

В духане по-прежнему стоял гул голосов. Поденщики шумно спорили: куда лучше ехать?

Долговязый более не слушал. Выпив вина, он стал с беспокойством смотреть на дверь. В его глубоко сидящих зеленоватых глазах появилось выражение досады и возрастающей тревоги. Как же! Сосед почему-то не возвращался. Наконец, охваченный крайним нетерпением, долговязый стремглав выбежал на улицу, но тотчас же вернулся. Окинув мрачным взглядом сидящих людей, он быстро направился прямо к персу:

— Где тот, который сидел вот там?

Хозяин духана испуганно таращил осоловелые глаза.

— Да, да, да, — бормотал он, не понимая, в чем дело.

— Что "да-да"? Я ведь спрашиваю…

— Ух! — перс схватился за свои мясистые щеки, — вспомнил! Такой толстый, с усами?

— Что ты мелешь? Он высокий! А волосы…

— Волосы? Знаю, — залебезил духанщик, поняв теперь, с кем имеет дело. — Волосы — каштан, бронза!

— Светлые! — рявкнул долговязый и, чувствуя на себе взгляды любопытных, буркнул: —Мне некогда стеречь его дурацкую шляпу!..

Когда неизвестный молодой человек вышел из духана, на тротуаре, прижавшись к стене дома, сидел на корточках горбоносый парнишка в красной феске и раскладывал на лотке жалкий товар: дешевые сигареты и несколько горстей табака.

Увидев подошедшего, он весело крикнул:

— Табак отборный, кацо![12] Купи — век радоваться будешь!

Тот нагнулся над сигаретами и тихо сказал:

— Хачик советует уходить. Кажется, слежка. Скройся через тот пролом…

Вынырнув из пролома, молодой человек окинул внимательным взглядом улицу. Возле раскрытых лавчонок как обычно толпились покупательницы. Косынки, шапочки, чадры. На прилавках — яблоки, груши, овощи. По пыльной мостовой важно шествовал верблюд. По обе стороны его облезлого горба покачивались тюки чудовищных размеров. Между ними сидел равнодушный погонщик — желтобородый старик в грязном тюрбане. Увидев в тени деревьев извозчичью пролетку, молодой человек обрадованно кинулся к ней.

— К вокзалу! Скорей…

Еще не доезжая до вокзала, седок неожиданно протянул извозчику монету, соскочил на ходу и смешался с толпой.

Через минуту он деловито шагал по тротуару оживленной улицы, вновь внутренне собранный, спокойный, по-прежнему незаметно, но зорко вглядываясь в посторонних, ища лучшей возможности замести свои следы.

Мимо него проезжала конка. Он тотчас же вскочил в нее.

На следующей остановке в вагон вскарабкался хромоногий газетчик с сумкой на животе.

— Последние новости… Болезнь султана Абдул-Гамида… Жаркие бои у Порт-Артура… Ограбление в Сололаках… Последние новости…

Беглец покинул конку. На улицах по-прежнему было нестерпимо душно. Запыленный воздух, казалось, утратил всякую подвижность, застыл, отяжелел…

Неподалеку от горы Мтацминда[13] беглец услышал оклик, но не оглянулся. Оклик повторился:

— Да постой же, тамада!

Пришлось замедлить шаг. Что-то знакомое почудилось ему в этом голосе. Нагонял мужчина в изодранной одежде. Исхудалое лицо, обросшее густой черной бородой, вьющейся, как у ассирийца, только на первый взгляд показалось совсем незнакомым. А человек уже всматривался своими выпуклыми веселыми глазами в лицо "тамады" и с радостью бормотал:

— Узнал меня, дружище Герасим, узнал?!

Диво! Да ведь это Васо Шиладзе! С тех пор как они расстались, бывший паяльщик угодил в Метехский замок, а после отсидки был выслан в Сибирь.

— К счастью, мне удалось бежать с этапа, — рассказывал он. — Понимаешь, от самого Челябинска драпал на своих двоих!

Бахчанов предостерегающе сжимал локоть старого товарища и показывал глазами на прохожих.

По извивающейся тропе друзья взобрались на вершину горы.

Здесь дышалось легче. А какой горизонт! В прощальных лучах заката чуть розовела алмазная шапка далекого Казбека. По другую сторону неба клубилась и ползла пепельно-синеватая туча, быть может таящая в себе грозу и ливень. На город, втиснутый в котловину, уже ложились вечерние сумерки, хотя еще отчетливо виднелись контуры древних церквей, развалины крепости на Сололакском гребке, темная лента Куры и вспыхивали зелеными молниями автогенной сварки черные окна железнодорожных мастерских, Васо любовался первыми мерцающими огоньками и без умолку говорил. Неволя почти не изменила батумского паяльщика. Он был таким же веселым, подвижным и разговорчивым, каким его раньше знал Бахчанов. И, как ни сурова была недавняя тюремная жизнь, Васо даже оттуда сумел унести яркие воспоминания.

— Ах, тамада, каких я там видел великанов духа! Виктор Курнатовский… Ладо Кецховели… Орлы, запертые в клетку! Бывало, начнет Виктор Константинович рассказывать про свои встречи с нашим Лениным в минусинской ссылке — слушаем, не шелохнемся. Или как он вдруг вскинется против анархистов да эсеров (были в камере и такие!), тут для нас, рабочих, что ни дискуссия — то школа!

Васо отыскал глазами черный силуэт тюремного замка на отвесной скале и со вздохом покачал головой:

— Недолго мы радовались друг другу. Скоро нас снова развели по одиночкам. Ты, конечно, знаешь, как царские палачи скосили неистового Ладо. Что тогда делалось в старых, видавших виды Метехах! Кажется, от одних только наших ударов в стены, в пол, в двери готова была развалиться эта проклятая тифлисская Бастилия!

Он еще раз кинул взгляд на мрачный замок и продолжал:

— И вот я снова на воле среди вас, действующих и борющихся, дорогой тамада. Но расскажи же, как ты жил-поживал все это время. Я ведь хорошо помню, как тебе поручили распространять прокламации среди солдат.

— Только ли прокламации? О брошюре Ленина "К деревенской бедноте" слыхал? Могу тебе сообщить, что она переведена на ваш язык и пользуется у твоих земляков гурийцев большой популярностью.

Васо с радостью потер руки и прищелкнул языком:

— Вот это праздник!

Увлекшись беседой, друзья не заметили, как над городом еще ниже нависла синеватая туча и сразу все вокруг потемнело.

Кивнув на рваную одежду товарища, Бахчанов сказал:

— У меня сменишь свою порфиру.

— Спасибо, тамада. Только я ведь не одни. Со мной хороший человек, и тоже партийный. В Кутаисе он работал под именем Ананий.

— Что же ты молчал? Где он сейчас?

— За вокзалом. Ногу натер, вот и отсиживается.

— Посторонней тени за вами не заметил?

— Никакой. Уж тут я глаз наметал!

— Хорошо. Тогда вези его на временную явку.

Они спустились той же тропой. А когда свернули на грязную Алазанскую улицу, Васо принялся рассказывать о достоинствах своего попутчика Анания.

— Понимаешь, какая богатая голова! Куда мне до него! Маркса назубок знает…

В небе блеснул голубоватый зигзаг молнии, глухо зарокотал отдаленный гром. Упали первые капли дождя.

— Прибавим шагу, Васок.

Когда показались трущобы Авлабара с тусклыми огнями редких фонарей, Бахчанов слегка придержал своего спутника за руку.

— И вот еще что, дружище. Если ты меня знаешь по имени и даже не забыл одну из первых кличек, то пусть для твоего товарища я так и останусь "тамадой", а не кем иным.

— Кого учишь, светик, — Васо легонько толкнул Бахчанова в бок, — сам знаю. Впрочем, ты напрасно. Ананий — конспиратор не хуже нас с тобой!..

…Через час Васо явился со своим товарищем. Это был человек с длинным лбом, сжатым в висках, и влажными миндалевидными глазами. Бритва давно не касалась щек Анания. Они густо заросли жёсткими волосами, придавая костистому лицу еще большую исхудалость.

Гость сразу заговорил о своей натертой ноге. Бахчанов поставил перед ним таз с водой, вынул из корзины чистое полотенце и незатейливый свой гардероб: рубаху малинового цвета и кавказский поясок. Рубаха оказалась впору, но Ананий не надел ее, сказав, что яркий цвет слишком привлекает внимание. Поясок же понравился ему, и он снял с себя веревку, которой был подпоясан, словно схимник.

Пока Васо перевязывал натертую ногу Анания, тот жадно затягивался папиросой и перелистывал одну из брошюр, предложенных Бахчановым.

Темный квадрат окна поминутно вспыхивал ослепительным голубоватым светом. От мощных раскатов грома дрожали стены. На дворе шумел проливной дождь.

Заметив, что гость просматривает брошюру, Бахчанов пояснил:

— Самая последняя работа Ленина. В ней он вдребезги разносит смехотворный план новоискровцев.

— Как сказать. Тут много неясного, — отвечал Ананий, поднимая на Бахчанова темные с поволокой глаза.

— Держись, тамада! По теории мой кунак собаку съел.

— Я не собираюсь спорить, — возразил Ананий, небрежно перелистывая брошюру, — я только хотел выразить удивление.

— Чему? — с живостью спросил Бахчанов.

Ананий пожал плечами:

— Да вот вы сказали: смехотворный план. Но почему, собственно, смехотворный?..

Васо вышел в кухню. Насвистывая, он колол щепу, наливал воду, гремел самоварной трубой и время от времени прислушивался к голосам своих друзей. Громко говорил Ананий, не уступал ему и Бахчанов. "Вот и схватились мои теоретики, — добродушно посмеивался Васо. — Дискуссия! Без нее ведь не обходились и в тюрьме". И, вспоминая все слышанное в ссылке, Васо задавал себе вопрос: что же произошло в партии за эти долгие месяцы?

Она раскалывалась. Большевики и меньшевики.

Вслушиваясь сейчас в спор своих друзей, батумский паяльщик недоумевал: что же получается? Алексей — большевик, Ананий — не меньшевик. По крайней мере, последний открыто никогда не заявлял, что одобряет, например, поведение Мартова. Выходит, оба друга — единомышленники. Что же тогда их так распалило? Неужели вопрос о том, какие классы потянут колесницу революции? Так чего же здесь спорить? Ясно: потянут рабочие и крестьяне.

Когда закипел самовар, Васо сдул с него пепел и торжественно понес в комнату. "Сейчас за чаем угомонятся!"

Но… как могут молниеносно изменяться человеческие взаимоотношения из-за политики! Озадаченный и обидевшийся Васо только беспомощно покачивал головой. Пока он возился с самоваром, здесь уже произошла настоящая ссора. Больше никто и не помышлял о мирном чаепитии. А челябинский попутчик даже собрался уходить.

Он отшвырнул снятый кавказский поясок, схватил свою веревку и решительно направился к двери, Васо с болезненной гримасой сжал виски:

— Ну какая кошка пробежала меж вами? Ты посмотри, что делается на улице! Настоящий потоп!

Ананий даже не обернулся. Злой и взвинченный до предела, он хлопнул дверью и вышел. Возбужденный спором, Бахчанов не удерживал его. Пусть поступает как знает. Васо же обидчиво ворчал:

— Как хочешь, а пить чай без Акакия все равно не стану. Мы с ним от самого Челябинска последний кусок делили…

Подогретый собственными словами, батумец схватил шапку и выбежал из дома вслед за своим кунаком…

Бахчанов распахнул окно. Сразу повеяло послегрозовой свежестью. Дождь еще стучал по крыше. Было жаль доброго Васо, и не остывал гнев против его товарища. Невольно вспоминались дискуссионные стычки здесь на Кавказе с такими путаниками, как Ананий.

Был уже поздний час. В доме все затихло. За стеной слышался храп старой татарки, хозяйки квартиры. Бахчанов прилег на тахту. Неожиданно скрипнула дверь. На пороге появился смущенный Васо.

— Ну, понимаешь, и набегался же я с куначком! Думал, он упрямец и только. А выходит… эх! — и Васо со злостью ударил шапкой об пол. — Дурак я, дурак. Только зря с ним спорил. А как обидно! Ведь свыкся за дорогу с чертом. А он вдруг: не так скоро будет революция. Мы, рабочие, еще не самостоятельны. Наш союз с крестьянством — чепуха. Уличное восстание — пережиток. Вот что он сгоряча мне наговорил!

— Нет, Васок, это не сгоряча. Это отказ от всего, чем мы дышим. Но ты садись, ешь. А я разогрею самовар…

Рано утром тихий стук в дверь разбудил Баранова. Вошел плотный мужчина в рыжем пальто и фетровой шляпе. Ему было под сорок, но густая борода делала его старше этих лет. То был Миха Цхакая, руководящий деятель Кавказского Союзного комитета РСДРП, один из ветеранов российской социал-демократии. Михаил Григорьевич Цхакая имел за плечами большой опыт революционно-организаторской и пропагандистской работы, начатой им в глухие восьмидесятые годы. Бахчанову было особенно приятно, что Миха близко знал Бабушкина, с которым одно время работал в екатеринославском комитете.

— Здравствуешь, Алеша? Прекрасно. А мы беспокоились за тебя.

Близорукие глаза его весело блеснули из-под нависших бровей. Заметив на столе посуду, спросил:

— Гости?

Бахчанов показал на спящего Васо:

— Этого ассирийца узнаешь?

Миха вооружился очками:

— Никак, Василий?! Ай да молодец! Ну и борода! Ей-богу, похож на патриархального горца. Пусть не стрижет. Пригодится.

Васо шевельнулся. Миха сделал знак Бахчанову, и они, отойдя к окну, стали разговаривать вполголоса. Бахчанов вкратце передал историю встречи с ночным гостем.

— По кличке Ананий? В Кутаисе, говоришь, работал? — Миха в раздумье покрутил кончик бороды. — Я что-то припоминаю… Да ведь это пропагандист Ираклий Теклидзе, связавшийся с меньшевиками. Очень хорошо, что ты отбрил его. Но… — Миха настороженно посмотрел во двор и совсем уже тихо сказал: — Охранка не спит. Есть сведения — эти бесы жаждут по твоим следам нагрянуть в наше святое святых.

Он многозначительно показал на пол.

— Им ничего не удастся. Я ведь туда больше не хожу, — в хмуром раздумье произнес Бахчанов.

— И умно делаешь.

— О случае в духане слыхал?

— Хачик рассказывал. Думаю, что тебе надо на время исчезнуть.

— Ты прав, — согласился Бахчанов, — я сегодня же снимусь с якоря.

Далее Миха сказал, что получил от Ленина новое письмо. Ленин пристально следит за неукротимым движением гурийских крестьян, интересуется опытом руководства кавказских рабочих этим движением и просит собрать о нем материалы.

— Отрадно. Какие еще новости?

— Народ на промыслах рвется в атаку. Стачка неизбежна. И она, конечно, сильно оживит крестьянскую борьбу. Особенно в связи с предстоящим рекрутским набором… Вот почему есть у меня небольшое дельце к сладко спящему Василию.

— Разбудить?

— А зачем? — встрепенулся батумский паяльщик и открыл большие черные глаза. — Меня и без побудки любой шорох подымет.

Миха рассмеялся и подошел к постели:

— Вот что значит солдат революции! Он и во сне на своем посту.

Когда разомкнулись дружеские объятия, Миха, тоном шутки, спросил:

— Я уж не помню, Васенька, где у тебя невеста: в Очемчирах или в Самтредиа?

— Ишь, сват нашелся! Да ты, браток, прямо скажи: какой маршрут сулишь? В Батум, Карс или Аллаверды?

— В деревню, Васенька, в Гурию. Союзника добывать…

Глава вторая НЕЗАМЕТЕННЫЙ СЛЕД

Вечером Бахчанов, в крылатке и новой шляпе, был уже на вокзале. В ожидании поезда, он стоял в дальнем и темном углу платформы. В руках он держал чемодан, набитый свежей нелегальной литературой. В кармане находился паспорт на имя Шарабанова Валерьяна Валерьяновича, умершего псаломщика.

Еще накануне отъезда с Михой было условлено, что если почему-либо придется прервать поездку в Батум, надо сразу же телеграфировать на адрес одной тифлисской квартиры о своем новом местопребывании. И, конечно, как только опасность для "техники" отпадет, "Шарабанову" будет послана телеграмма с условным содержанием: "Привет из Ново-Сенак".

На перроне ударили в колокол. Бахчанов вышел из темноты и быстро прошел к поезду. У него было два билета: один в вагон третьего класса, другой — первого.

Сначала Бахчанов вошел в темный, переполненный пассажирами вагон третьего класса. Люди сидели на скамьях, лежали на багажных полках, стояли в проходе. В вагоне было душно, остро пахло потом, старой одеждой и табачным дымом.

— Эхе-хе, — громко вздыхал кто-то. — В мои-то годы только и тащиться. Габо, ты почему не спишь?

— Думаю, дядя Давид.

— О чем же?

— Будет ли нам у того Шимбебека лучше?

— Поработаем — увидим. Куда же это запропастился наш шапочник? Уж не отстал ли?

— Ах, горе твое мне, — раздался голос с верхней полки. — Да где же мне еще быть? Видно, так и буду колесить, пока не свалюсь где-нибудь под забором.

"Духан продолжается", — усмехнулся Бахчанов. И в памяти его сразу встали угрюмые поденщики из Карабаха. "Не хватает еще давешнего малого с газетой", — в тревоге подумал он и, пропустив вперед новых пассажиров, из предосторожности перешел в слабоосвещенный вагон первого класса.

Поезд тронулся. Мелькнули огни станции и пропали. За окном плыла черная ночь. Рядом с Бахчановым сидели торговец мандаринами и мальчик в черкеске. Седобородый старик, похожий на муллу, устраивал себе изголовье. В самом углу зябко куталась в шерстяной платок старуха. Торговец мандаринами завел было докучливый разговор о погоде. Чтобы избавиться от него, Бахчанов сделал вид, что дремлет.

Наконец говор в вагоне стал утихать. Однотонно стучали колеса, покачиваясь, скрипел вагон. Порой Бахчанову казалось, что кто-то не спускает с него упорного взгляда. Однако всматриваясь в лица пассажиров, он ничего подозрительного не замечал. Лунный свет, проникающий через окно, озарял спящего мальчугана и старика, клюющего своим горбатым носом. Угомонился и болтливый торговец. "Кажется, хвост обрублен", — решил Бахчанов и вышел на площадку вагона подышать свежим воздухом.

Мимо поезда, кружась, проносились рои оранжевых искр и брошенными клинками блестели встречные ручьи и речки.

Долго стоял Бахчанов, любуясь зеленоватым сиянием луны и черными фантастическими тенями пологих гор. Ритмичный ли стук колес, ощущение ли сравнительной безопасности, а может быть, просто настроение поднялось — Бахчанов стал вполголоса напевать случайно вспомнившийся ему мотив старинной народной песни. Мотив этот вдруг вызвал дорогие воспоминания о родном Питере.

Вдали заблестел тусклый пунктир желтоватых огоньков. Поезд стал замедлять ход. По-видимому, была близка очередная станция. Успокоенный своими воспоминаниями, Бахчанов вернулся в купе. Здесь все было погружено в сон. Не спала, как ему показалось, лишь одна старуха. Прикрывая лицо платком до самых глаз, она в суеверном страхе сторонилась лунного света, скользившего по ее рукам. Что-то слишком молодое и настороженное вдруг показалось Бахчанову в этих черных и блестящих, как антрацит, глазах. И именно в эту минуту он вспомнил о своей давней привычке проверять всегда и при всех обстоятельствах возможность слежки.

Не спеша взял чемодан и, не оглядываясь, прошел в соседний вагон. Сюда, за ним следом, проскользнули двое неизвестных и потонули в темных углах. Конечно, это могли быть и не шпики, а просто случайные люди, но Бахчанову стало как-то не по себе. Он вернулся в свой вагон и стал наблюдать, не пройдет ли еще кто-нибудь. Никто не прошел. Странно: не было и старухи. Место ее пустовало. Она исчезла.

Тогда на остановке Бахчанов решил сделать еще одну проверку. Он выскочил на платформу и нарочно замешкался у станционного буфета. Когда по звону колокола все бросились к тронувшемуся поезду, Бахчанов вскочил на подножку, как ему показалось, последним. Но секундой позже к соседнему вагону метнулась серая фигура.

Все стало ясным. Батумский вариант летел кувырком. Надо было немедленно менять маршрут. Но каким образом?

Из вагона Бахчанов прошел в тамбур. Там он уселся в угрюмом раздумье на чемодан и стал глядеть на проплывающие столбы и кусты. "Что же делать? Разве решиться на самое последнее и отчаянное средство? Вот незадача!"

Гремя буферами, поезд тяжко взбирался на крутой скат. Внизу, сквозь предрассветную муть, тянулись виноградники. И Бахчанов решился. Встал на подножку, швырнул чемодан и, как пловец, отделился от вагона.

По самые локти врезались руки в рыхлый песок.

Тот, неизвестный, не хотел уступить в смелости. Он тоже прыгнул и покатился вниз, под насыпь.

Оставляя за собой тающие обрывки пара и дыма, поезд мчался вперед и вскоре совсем скрылся за лесом.

Бахчанов приподнялся и ощупал себя. Он почувствовал тупую боль в ушибленном бедре. Но тут же успокоил себя мыслью: "А ведь могло быть и хуже".

Невидимый для Бахчанова человек лежал под откосом и, бормоча проклятия, тихонько стонал. Где уж тут преследовать с вывихнутой ногой!..


Бахчанов не знал, что это за местность, и, найдя свой чемодан, спешил подальше уйти от железной дороги. Наступало утро. Первые солнечные лучи играли в перистых облаках и блестели в брызгах горной речушки. Вся окрестность была окутана серо-лиловой дымкой тумана. Он таял, светлел, постепенно теряясь в прозрачном мягком воздухе. И там, где туман исчезал, появлялись изумрудные пятна дикого барбариса, вспыхивали золотистые, как солнечные блёстки, цветы понтийской азалии.

Бахчанов шел по тропинке, уходившей в долину, издали похожую из-за молочной пелены тумана на озеро. Где-то поблизости гудели невидимые телеграфные провода. Тропинка вывела его на шоссе. Боясь быть замеченным, он предпочел идти вдоль шоссе, изредка останавливаясь, чтобы немного отдохнуть. В одном месте он сел на траву: надо было унять боль в ушибленном бедре.

Так, сидя, он любовался порозовевшими вершинами причудливых скал и могучих кедров, полетом птиц на фоне пылающих облаков, всей картиной рождения мирного утра в горах.

Вдруг послышалось ржание и топот лошадей. Среди деревьев неожиданно показались несколько всадников. На них были шинели, башлыки и шашки. Казаки! Встреча о ними ничего хорошего не сулила. Прятаться было уже поздно. Бахчанов с самым беспечным видом поднялся с земли и громко спросил:

— Господа служивые, далеко ли до ближайшего селения?

Казаки промолчали. Они вопросительно посмотрели на своего командира, есаула в кубанке с офицерской кокардой.

Туго натягивая повод рукой в засаленной лайковой перчатке, есаул повернул скуластое и тонкоусое лицо к Бахчанову:

— Кто вы? Откуда?

Бахчанов сказал что-то об учебе в Петербургской духовной академии.

— Так, так, — тоном понимающего протянул есаул. — Значит, богослов. Вы что же, миссионерские беседы хотите проводить среди здешних дикарей или просто на курорт приехали?

И, не дожидаясь ответа, есаул тоном, не терпящим возражения, сказал:

— Напрасно. Вся местность оцеплена моими людьми.

— Господин офицер, — Бахчанов приподнял над головой шляпу, — я был бы очень вам признателен, если бы вы указали мне дорогу до ближайшего селения.

Есаул притворился, будто бы не слышит. А ехавшему позади него хорунжему приказал:

— Никого не пропускать, пока не переловим всех рекрутов!

Похлопав плеткой по голенищу, он, прищурясь, пытливо посмотрел на Бахчанова:

— Ну, а в какое селение просите проводить вас?

Бахчанов ответил, что ему все равно в какое, лишь бы отдохнуть и привести себя в порядок. И, чтобы предотвратить излишние расспросы, объяснил, что по совету врачей решил с месяц подышать горным воздухом. Но курорты не по студенческому карману, вот и приходится искать дешевый пансион.

И опять казачий офицер сразу ничего не ответил. Он принялся за что-то распекать урядника и только потом уже обратился к Бахчанову:

— Что же у вас? Печень, желтуха или каменная болезнь?

— Да как вам сказать, — ответил в тон ему Бахчанов, — доктора уверяют, что всего понемножку.

— А, доктора! — с презрительной гримасой промолвил есаул. И, верный своей манере разговора, кому-то крикнул. — Пищуха!

— Я, ваше благородие, — отозвался один из урядников.

— Вышли квартирьеров. Пусть занимают школу.

— Ихняя учителка опять взвоет, ваше благородие.

— Пусть воет, а ты исполняй.

Урядник отъехал. Офицер, видимо довольный собой и своей властью, подбоченился.

— Много чести этим инородцам. Школы пооткрывали, от воинской службы увиливают. Сущие разбойники!

Он ждал какого-нибудь одобрительного слова со стороны Бахчанова, но тот промолчал.

— Что ж, — сказал есаул, — познакомимся поближе. Я — Чернецов. А вас как величать?

Бахчанов назвал себя так, как было написано в чужом паспорте. По-видимому, Чернецову что-то понравилось в новом знакомом.

— Значит, в благочинные метите, господин Шарабанов? — спросил он. — Так, так, — и, потрепав коня по вздрагивающей шее, продолжал: — Признаться, не особенно долюбливаю вашего брата студента. Все они, как на подбор, бомбисты и смутьяны.

— Бомбистов, господин есаул, нынче легко узнать: длинные волосы, как у меня, — усмехнулся Бахчанов.

Чернецов кисло посмотрел на него:

— Ну, вы другое дело. Духовному лиду такие волосы носить положено, — и, отвернувшись, кликнул бородатого казака, похожего на цыгана: — Коновалов! Подай трофейную лошадь господину богослову.

Когда Бахчанов взбирался на коня, есаул осклабился:

— Да вы не с того боку садитесь. Коновалов, покажи!

Бахчанов выслушал неохотные наставления казака. Есаул счел необходимым предупредить:

— Держитесь крепче. Горные лошади с норовом. Того и гляди вылетишь из седла! — и показал нагайкой на крутой обрыв. Внизу струилась речка, кажущаяся серебряной цепочкой. — Поклажу отдайте казаку. Так будет удобнее.

Когда чемодан с прокламациями перешел на седло к Коновалову, Бахчанов подумал: "Уж не хочет ли он этаким вежливым манером сдать меня властям?".

По знаку есаула вся кавалькада двинулась рысью. Бахчанов, с непривычки, судорожно вцепился в луку седла. Казаки насмешливо переглядывались. От есаула не укрылась плохо скрытая тревога "богослова", и он поднял руку. Вся кавалькада снова перешла на шаг.

— Ваш брат в городе привык больше на извозчиках, а мы — с конем одно целое, — хвастался Чернецов, повернувшись вполоборота к Бахчанову. — Вот на таком кабардинце, как ваш жеребец, карабкался я по ледниковым карнизам Джанги-тау. К как карабкался! Кругом буран, снег, одна тропа и та шириной всего в две ладони. Сразу за ней — ущелье, вниз на сто этажей. У вашего брата, надо думать, от большой учености давно бы голова закаруселила. А я ползу. Кусаю губы и ползу. Был со мной еще один случай под Кутаисом. Ловили мы там двух политических, бежавших из тюрьмы…

И он принялся, не без самолюбования и бахвальства, передавать все подробности охоты за израненным человеком.

Дорога извивалась среди нагроможденных друг на друга скал. Вдали в лощине виднелись клочки кукурузного поля. По-видимому, неподалеку находилось селение.

Чернецов, подкупленный благосклонным молчанием своего спутника, шумно удивлялся:

— Не понимаю, какой смысл вам тащиться в болотистую деревню? Там и комары, и грязно, и мужики все как на подбор абреки. Попам за требы не платят, податных чиновников гонят, помещиков бойкотируют. Сущая азиатчина! Да будь у меня кроме кавалерии артиллерия, я бы всю Гурию изжарил!

Такое каннибальское желание усердного служаки не удивляло Бахчанова. Еще бы! Под громадным влиянием нарастающей революционной борьбы российского пролетариата гурийское крестьянство сейчас находилось в сильном брожении. А сотни батумских рабочих, высланных в свои голодные деревни, подсказали землякам, как лучше бороться с царскими порядками. Когда же эту борьбу возглавили и стали направлять местные комитеты РСДРП, маленькая Гурия явила собой пример организованного и упорного крестьянского бойкота, направленного против помещиков и властей.

Вдоволь отведя душу на "бунтарях", Чернецов стал расхваливать пансион некоей Закладовой.

— Знаете, отсюда совсем недалеко. Линейкой прямо доедете до первой платформы, а за ней перед вами как на ладони поселок Лекуневи!

"Лекуневи? Вот уже второй раз слышу это название, — удивлялся Бахчанов. — Нет, туда-то как раз и не поеду".

И он попросил офицера указать дорогу в какое-нибудь другое селение. Есаул был удивлен этой просьбой, по его мнению, безрассудной.

— Да где же вы еще найдете такой прекрасный уголок, как Лекуневи? Ведь это самый ближайший населенный пункт. Уголок цветов! Целебный источник! Первоклассный пансион!

Бахчанов кое-что слышал о подобных пансионах. Обычно какой-нибудь предприимчивый делец брал в аренду близ курорта участок земли размером с кошкин хвост и здесь строил дачу "на курьих ножках". Затем по свету пускалась широковещательная реклама. В легковерных съемщиках никогда не было недостатка.

Чернецов горячо убеждал Бахчанова остановиться в лекуневском пансионе:

— Вам нигде не найти второго такого уголка, господин богослов. Это не дом, а настоящая оранжерея. Из него открывается вид на полтысячи верст. А какая кухня! Нигде я не ел такого консоме, как у Клавдии Демьяновны. Или возьмите слоеную кулебяку, да с визигой! Идите хоть до Арарата, такой кулебяки не сыщете…

Чтобы не вызвать подозрения, Бахчанов согласился заглянуть в расхваленный пансион госпожи Закладовой. Любезность есаула простерлась до того, что он приказал Коновалову проводить "богослова" до самого поселка.

Двигаясь рысью вслед за казаком, Бахчанов обдумывал создавшееся положение. Надо же было встретить этого разлюбезного карателя и оказаться неведомо зачем в пансионе какой-то Закладовой! Уж не лучше ли распрощаться с казаком, отдать ему коня, а самому направиться куда глаза глядят?

Но когда у спуска с горы Коновалов показал плеткой на живописную долину с чинарами и уютно разбросанными домишками, уставший и голодный "богослов" передумал. Ну куда он будет плестись на ночь, да еще с ушибленным бедром? Не лучше ли отдохнуть в этом селении?

Бахчанов слез с беспокойного коня, поблагодарил казака и, приняв от него заветный чемодан, стал спускаться по зеленеющему склону к незнакомому поселку.

Глава третья ДОМ В ЦВЕТАХ

Пансион Закладовой помещался в трехэтажном деревянном доме и был окружен садом, издали похожим на огромный букет цветов. Из этого букета вздымались тонкие пирамидальные кипарисы и в огненном убранстве кавказской осени красовались японские клены.

Обойдя клумбы сада, Бахчанов невольно задержался перед фасадом здания, сплошь увешанным вьющимися растениями. Вереница вазонов с лигуструмами и пятнистыми бегониями торжественно поднималась вдоль перил, со ступени на ступень, словно почетный караул, сопровождающий гостя в верхние этажи.

На верхней площадке Бахчанова встретила полная круглолицая женщина. Все в ней говорило о властном характере: и презрительная, высокомерная складка вокруг поджатых губ, и крупные пальцы, крепко сжимающие вязку янтарных бус на груди, и самый тон, с каким она обращалась к людям. Это была хозяйка пансиона.

Бахчанов объяснил ей цель своего прихода. Хозяйка выслушала его снисходительно. Да, она входит в положение молодых людей, готовящихся к важным экзаменам, а тем более в духовной академии. В пансионе есть свободная и совсем недорогая комната. Правда, в ней скрипят рассохшиеся половицы, зато сколько по утрам солнца!

По коридору несся пряный запах разваренных кореньев. "Любимый бульон бравого есаула", — усмехнулся Бахчанов, следуя за хозяйкой.

— Это один из удобнейших уголков моего дома, откуда можно любоваться прекрасным видом на горы, — сказала Закладова, впуская Бахчанова в тесную конуру с одним маленьким окном и узенькой кроватью. Цену за комнату хозяйка назвала хотя и не малую, но он не стал возражать. Все равно ведь здесь долго задерживаться не придется.

Она вручила новому жильцу ключ, покосившись на его истоптанные ботинки, и пошла по коридору, блестя массивными серьгами на золотых подвесках…

Вечером к Бахчанову постучали. В комнату вошел пожилой мужчина с клинообразной бородкой, одетый в темно-синюю куртку путейского инженера. Сквозь стекла пенсне смотрели добродушные подслеповатые глаза.

— Ваш сосед Кадушин, Александр Нилович, — назвался он. — Давеча мне Клавдия Демьяновна передавала, что вы скучаете по преферансу. Надо бы, говорит, посетить Валерьяна Валерьяновича. Он ведь один. И я, право, не отказываюсь, и в преферанс, если…

Он несколько смутился, встретившись с удивленным взглядом Бахчанова. По-видимому, это была досужая выдумка хозяйки. Но новый жилец любезно усадил гостя и сказал, что рад случаю познакомиться с соседом.

— Я из Тулы, — рассказывал Кадушин, — а вот, видите, переселился в теплый угол благословенней Колхиды. Со здоровьем неважно, да и места здешние очень привлекают. Цветы люблю. Они же тут круглый год.

Когда Бахчанов спросил, не скучна ли жизнь в Лекуневи, Кадушин воскликнул:

— Помилуйте! Как можно скучать под таким чудесным небом, среди щедрых даров природы! Впрочем, милости прошу к нашему шалашу…

На открытой веранде, обходя какие-то ящики с посаженными в них растениями, Кадушин, посмеиваясь, говорил:

— По призыву вольтеровского Кандида, я, можно сказать, тоже возделываю свой сад и, признаюсь, несказанно доволен своим увлечением. Пусть вас не удивят мои иностранные друзья: лавр, олеандр, араукария, ирисы. Вы, несомненно, их встречали, и не раз… Особняком среди них стоит мясолистное алоэ грацилкс. Не правда ли, это звучит как название каких-то аптекарских порошков? А это всего-навсего наш скромный, редко расцветающий столетник, лечебной силе которого так много значения придают наши милые бабушки!

Затем, проведя Бахчанова в комнаты, Александр Нилович показал ему аквариумы с журчащими фонтанчиками. В них находились прозрачные листья лютиков, плотоядная пузырчатка, краса туфовых гротов болотная незабудка, нежная элодея, очищающая воздух в подводных жилищах. Среди водяных сосенок можно было рассмотреть и лупоглазых телескопов, важно домахивающих голубыми хвостами.

— Следы натуралистических увлечений, — сконфуженно махнул рукой Кадушин. — Необходимость же иметь хлеб насущный заставляет использовать старые свои саперные знания. Служу в строительной конторе Шимбебекова консультантом по взрывным работам. Свой же досуг посильно продолжаю отдавать делам Общества любителей цветоводства и аквариумов.

— Что же делает это общество? — удивился Бахчанов. Кадушин снял сноса пенсне, подышал на стекла, вынул носовой платок и стал их протирать.

— Члены общества любят, холят и изучают цветы. Не подумайте, что это лишь праздное удовольствие.

В деятельности общества имеется и практическая польза. Мы побуждаем неимущее население заниматься сбором лекарственных трав. Ведь аптек тут совсем мало, а доступных врачей и вовсе нет, так что больные предоставлены самим себе.

В это время кто-то приоткрыл дверь и в комнату просунулась черноволосая голова юноши:

— Александр Нилыч, да где же вы запропали? Чай ведь стынет.

Заметив нового человека, он смутился. Однако лекуневский натуралист уже тянул юношу к себе за руку:

— Прошу, прошу. Вы здесь тоже нужны! — и, обернувшись к Бахчанову, представил: — Это Сандро Вартанович Капанжари, наш самый активный член общества.

Юноша вскинул на Бахчанова большие кроткие глаза. Новые знакомые молчаливо обменялись рукопожатием.

— Придет Шариф? — спросил Кадушин.

— Непременно, если только будут военные новости.

— Порт-артурцы… Вот герои! Как держатся! — восхищался Кадушин. — Только русский солдат и матрос способны на такое мужество и героизм…

Завели разговор о войне. Кадушин с уважением отозвался о безвременно погибшем адмирале Макарове и пытался предугадать дальнейший ход военных действий в Южной Маньчжурии. А Сандро сказал, что недавно он беседовал с фронтовиками офицерами-медиками, направленными в госпиталь на излечение. Все они осуждали бездарность генералитета, позволившего японцам блокировать крепость с суши и моря, а также уступить им под Ляояном поле битвы.

Кадушин хмуро выслушал слова Сандро.

— Ничего, — сказал он себе в утешение. — Иной раз генерал и подведет, да солдат наш выручит. Вспомним Плевну!

Бахчанов больше слушал, чем говорил. Он лишь сказал, что условия, при которых русская армия ведет борьбу с японской, ему напоминают Крымскую войну. Тогда тоже героям-солдатам кровью своей приходилось расплачиваться за ту отсталость, в которой находилась крепостная Россия.

— Крымская война низвергла крепостное право, — многозначительно заметил Сандро и повернулся к Кадушину: — Александр Нилыч, а как ваш чай?

— Кто зевает, тот воду хлебает, — засмеялся леку-невский натуралист. — Поскольку же нет охоты пить уже остывший чай, давайте лучше пройдемся по свежему воздуху.

Когда они стали выходить из комнаты, Бахчанов обратил внимание на портрет, скромно приютившийся над этажеркой с книгами. С портрета смотрело одухотворенное лицо девушки. "Наверно, кто-нибудь из семьи Александра Ниловича", — подумал Бахчанов.

Вечер был теплый. Огромный серебряный диск луны заливал бледным светом хаос скал. В мягком мраке лекуневской долины тонули уютные вечерние огни, чуть поблескивало жидкое стекло горной речушки и шелестел темной листвой пробегающий ветерок.

Когда все трое поднялись на пологий скат, картина стала еще величественней, Небо, усеянное жемчугом звезд, как будто юпустилось ниже, а лесистые ущелья ушли глубоко в пропасть. И человек, стоящий на горе, самому себе казался могучим титаном, попирающим все эти громады камней.

— Глядя на горы, можно понять, отчего горцы так свободолюбивы, — произнес Бахчанов. Сандро, польщенный этими словами, с благодарностью взглянул на Бахчанова и предложил подняться еще выше. Оттуда была видна гигантская гряда скал со страшными пропастями. Путники уселись на ствол причудливо стелющегося дерева. Юноша сказал, что тут неподалеку есть один любопытный уголок, называемый "Утесы-близнецы". Если смотреть на эти утесы издали, то кажется, что они стоят, плотно прижавшись друг к другу своими каменными плечами. Но стоит взобраться на один из них — и картина меняется. Между утесами зияет пропасть, а в ней шумит и клокочет поток, с бешеной силой ворочая базальтовые глыбы.

Сандро хотелось показать Бахчанову эти утесы, но ему предстояло дежурство в аптеке.

— Сандро Вартанович работает в качестве аптекарского ученика, — пояснил Кадушин.

Бахчанов обратил внимание спутников на пламя, вспыхнувшее внизу над обрывом. Похоже было, что там пастухи разводили огонь. Кадушин сказал, что это лекуневские аборигены вместе с пришлыми сванами и аджарцами долбят скалу на дороге Шимбебекова.

— Так поздно? — удивился Бахчанов.

Кадушин развел руками:

— Есть такие охотники. Да вон идет один из них.

— Это каменотес Абесалом, — сказал Сандро. — На днях я ставил ему банки. Здравствуй, Абесалом! Как твое здоровье? Кашель прешел?

Кивая головой, каменотес подошел к Сандро. Из-под черных длинных усов горца блеснула простодушная улыбка. Высокий, плечистый, с рваной медвежьей шкурой, служившей ему плащом, Абесалом производил впечатление настоящего силача. Вся его крепкая фигура, большие натруженные руки, обожженное солнцем горбоносое лицо с открытым прямым взглядом черных глаз выражали непосредственность натуры, большую физическую выносливость и вместе с тем природное благородство и мужество. Говорил он по-русски плохо, но Бахчанов сумел с ним объясниться после того, как Сандро познакомил их друг с другом.

Оказывается, Абесалом был тоже из "пришлых", родом из Вольной Сванетии. В долине Цхенис-Цхали, у отрогов Сванетского хребта, он имел каменную хижину — дарбаз, в котором день и ночь пылал очаг. Возле него сидела голодная семья и мечтала о хлебе насущном. Как избавиться от вечной нужды, поселившейся в дарбазе? И вот, помолившись высокочтимой иконе святых Квирика и Юлиты, а еще и святому Георгию, сваи со своими земляками, такими же голодными, пошел в неведомую ему лекуневскую долину, на все лады расхваленную заезжим подрядчиком Шимбебекова. Труден путь по опасному бездорожью родного края. Да ведь нужда не знает ни страха, ни трудностей. А желание иметь хороший заработок велико.

Но действительность разочаровала Абесалома. Условия труда в лекуневских каменоломнях оказались не лучше, а даже во многом хуже, чем в других местах. Однако куда деваться? Куда пойдешь без хлеба и денег?

И вот сваны, вышедшие на отхожий промысел, согласились остаться у Шимбебекова. Людям было приказано работать по ночам, "до случая". Им была обещана работа дневных рабочих, как только те почему-либо будут рассчитаны.

— Странно, — пробормотал Бахчанов, когда немногословный Абесалом направился своей дорогой, — похоже, что акционеры обзаводятся штрейкбрехерами на случай забастовки.

— А ведь и в самом деле расчет нехороший, — согласился Кадушин, — но, знаете что, мы, по-видимому, плохие толкователи этой политики.

Бахчанов хотел возразить, но, вспомнив, кем он был в глазах этих людей, запнулся. Кадушин эту запинку понял по-своему.

— Да, в нравственном отношении поступки и расчеты акционеров, конечно, не гуманны. Вы правы.

— Только ли одних акционеров? — вскинулся Сандро. — Вот третьего дня я встретил на шоссе казаков. Они ехали четырьмя рядами. Между третьим и четвертым громыхали арбы, груженные всяким скарбом, а между первым и вторым — брели люди. То были мои земляки-гурийцы, честные труженики крестьяне, ссылаемые неведомо куда. Посмотрели бы вы, в каком состоянии они двигались! Я уж не говорю о том, что все они были крайне измучены и ноги у них кровоточили. И, обратите внимание, руки их были накрепко связаны. У каждого на шее аркан, конец которого был привязан к седлу казака. Это напоминало картины седой древности, когда вот таким образом дикие варвары тащили в полон побежденных.

Лицо Кадушина болезненно исказилось.

— Всякий раз, когда ‘я слышу нечто подобное, — сказал он, — я спрашиваю себя: почему за девятнадцать веков христианской жизни в нравах людей осталось столько еще отвратительного, что никак не вяжется с их гуманным назначением? Неужели натура человека так неизменна?

Бахчанов пожал плечами:

— Едва ли. Я, например, слышал, что среди ученых существует глубокое убеждение в том, что людям без изменения условий их существования невозможно измениться.

— А! Вы имеете в виду эволюцию! — с горечью воскликнул Кадушин. — Но увы! Она столь медленно поспешает, что, право, и в прогресс как-то перестаешь верить. Да и вообще, — он махнул рукой, — и впрямь выходит, что ничто не ново под луной. Это же такая очевидная истина.

— Сторонитесь некоторых ходячих истин, Александр Нилыч. Они очень мешают размышлению.

— Вы находите?

У Бахчанова был достаточный опыт общения с людьми. Он чувствовал, что таким, как Кадушин и Сандро, можно верить. Поэтому он сказал:

— Видите ли, Александр Нилыч, и под луной может кое-что измениться. Нельзя упускать из виду вторую сторону развития, тот чудесный скачок в новое, высшее состояние, называемый в науке революцией.

Кадушин и Сандро обменялись взглядами. Наступила пауза. Затем лекуневский натуралист пытливо посмотрел на Бахчанова:

— Стало быть, вы как богослов находите революцию вполне законной и по нравственным соображениям?

— Раз она законна с точки зрения передовой науки, то, следовательно, она законна и с нравственной стороны.

— Но почему же этому законному, полезному и нравственному явлению власти противодействуют самым свирепым образом? — загорячился Сандро. — Не значит ли это, что власти сами безнравственное и вредное явление?

Бахчанов только улыбнулся. Кадушин же раскашлялся, оглянулся и воскликнул:

— А не повернуть ли нам к нашей обители?..

Александр Нилович пригласил спутников в свою комнату на чашку чая. За столом разговор зашел о многочисленных судебных процессах над людьми, поднявшимися против нынешних государственных порядков. Кадушин сетовал на зловещее обилие смертных приговоров в России, на то, что множество молодых, честных, умных людей безжалостно посылается правительством на эшафот.

— Виселица в нашем отечестве как заноза в моем сознании, — признавался он, — и да будут благословенны те силы, которые когда-либо покончат навсегда со смертной казнью, с этим омерзительным явлением нашего тяжкого времени.

— У нас в Гурии мои земляки на сходках уже требуют отменить ее, — похвастался Сандро.

— Да кто же мог надоумить ваших земляков? Священники?

— Нет, Александр Нилыч, не они. Там есть другие проповедники. Не церковные. Арчил Аракелович называет их социал-демократами.

Кадушин с беспокойством посмотрел на дверь:

— А знаете ли, мой милый юноша, что этих людей сажают в тюрьмы?

— Знаю, — с вызовом отвечал Сандро, — но за что? Мне очень хотелось бы услышать всю правду о них.

Опять наступала неловкая пауза. Сандро вопросительно смотрел на молчавшего "богослова". Что скажет тот? Как отнесется к столь откровенно затронутой теме?

Бахчанов, присмотревшись к своим новым друзьям, понял, что в беседе с ними можно позволить себе некоторые вольные высказывания, чего в иной обстановке, при другом составе собеседников, не сделал бы.

Он заявил, что от веяния времени никто не застрахован, в том числе и "богословы". И среди них есть живой и острый интерес к так называемым "проклятым вопросам" современности. Оказывается, и там веруют в конечный успех освободительного движения, как явления высоконравственного.

— Господи, это будущие-то священнослужители! — дивился Кадушин.

— Что ж, будущее будущему, а настоящее — настоящему, — полушутливо отвечал Бахчанов.

В это время в дверях показался краснолицый мужчина лет пятидесяти, с крупным носом и маленькими подстриженными усами. Шея его была схвачена высоким крахмальным воротничком и повязана розовым галстуком. Войдя в комнату, незнакомец внес с собой запах аптеки.

— Вот и Арчил Аракелович, — радушно приветствовал Кадушин. — Прошу, прошу. Будьте знакомы: господин Кокодзе, владелец лекуневской аптеки.

— Что я слышу, — сказал тот, с удивлением пожимая руку Бахчанова, — политические дебаты? Приятно, приятно.

— Какие там дебаты, — с виноватым видом оправдывался Кадушин, плотно прикрывая окно, — тут, видите ли, Валерьян Валерьянович коснулся некоторых модных воззрений нашей воинствующей молодежи…

— Любопытно. И наш Сандро интересуется этим? — Кокодзе с улыбкой посмотрел на своего ученика.

Тот вспыхнул:

— А почему же нет? Не полагаете ли вы, Арчил Аракелович, что я всю жизнь должен иметь в виду только oleum ricini[14] и ему подобные аптечные ценности?

— Милый мой, я вовсе так не думаю. Напротив. Обязательно имейте в виду и вопросы духовной жизни общества.

Сандро с озабоченным видом еще ближе придвинулся к Бахчанову и попытался возобновить прерванную беседу:

— Значит, если я вас правильно понял, и нынешнее антиправительственное рабочее движение нравственно?

Бахчанову не хотелось при Кокодзе продолжать начатый разговор. Но вопрос, волновавший юношу, требовал ответа. Бахчанов собирался что-то сказать, как неожиданно подоспел "на помощь" сам Кокодзе:

— Кажется, вас всех тут интересует проблема: что нравственного в движении фабричного люда? Я бы сказал — ровным счетом ничего. Да, да, ни-че-го! Просто экономический эгоизм, чисто групповой интерес. Извините, — обернулся он в сторону замолчавшего Бахчанова, — я в этом кое-что смыслю. И, кстати, только сегодня беседовал с одним инженером, приехавшим из Баку. Там, оказывается, столько накопилось возмущения и так упорно говорят о стачке, что не исключены всякие уличные эксцессы. Будут, полагаю, бастовать, будут голодать за лишнюю пару рукавиц. И скажите, пожалуйста, — в упор посмотрел он на Сандро, — что может дать, например, нам, грузинам, какая-то стачка в Баку, в Лодзи или Риге?

Сандро перевел напряженный взгляд на "богослова". Тот внешне казался почти безучастным к излияниям прыткого аптекаря. А на прямо поставленный вопрос как бы нехотя ответил;

— Смысл и сила стачки, вероятно, зависят от тех целей, какие ставят себе сами бастующие.

Кокодзе изобразил на своем упитанном лице гримасу пренебрежения:

— Так-с, а я считаю, что всякая стачка — это просто карнавал улиц и буйного простонародья. Неужели нет других сил, которые по своим возможностям и условиям могут не хуже бороться за интересы народа, свободу и прогресс?

— Кто же эти другие силы? — насторожился Бах-чанов.

— Как кто? Образованные и состоятельные классы.

Кадушин многозначительно поднял палец и сказал:

— Учтите только одно, Арчил Аракелович: народные низы всегда предубеждены против состоятельных. И надо думать, что эти самые низы совсем не случайно сложили такие меткие пословицы: "Кто богат, тот нам не брат", или "Сытый голодного не разумеет", или "Убогий мужик хлеба не ест, а богатый и мужика съест".

— Зачем вы берете крайности? Каких-то нищих, — возмутился Кокодзе. — Вы бы еще назвали нынешних экспроприаторов!

Кадушин предупреждающе замахал руками:

— Господа, не так громко. Услышат посторонние — кляуз не оберешься.

Кокодзе осекся, поморщился и уже более спокойным тоном произнес:

— Ах, Александр Нилович, что нам обывательские кляузы? Есть вещи повыше по своему значению…

— Правильно, правильно, — торопился переменить тему разговора Кадушин, — да ведь, поймите, какая обстановка!

— А что обстановка? Она понятна. Эпоха доверия правительства к обществу, как выразился сам министр Святополк-Мирский. Не так ли? — Кокодзе обернулся к молчавшему Бахчанову: — Как ваше просвещенное мнение на сей счет?

— Ну, мнение Валерьяна Валерьяновича известно, — в тон подхватил Кадушин. — Как будущее духовное лицо, он не может думать вопреки священным заветам. А что там сказано? Вспомните-ка, великий грешник! Скорей верблюд пройдет сквозь игольное ушко, нежели богатый попадет в рай! — и Александр Нилович принужденно рассмеялся. Нехотя улыбнулся и Кокодзе.

— Шутник вы, Александр Нилович. Но я не сват Ротшильду. К своим работникам отношусь как друг и брат, что может засвидетельствовать мой уважаемый сотрудник, — кивнул он в сторону хмурившегося Сандро.

Наступило неловкое молчание.

— Что я ещё хотел спросить? — наморщил лоб Кокодзе. — Ах, да! Как подвигается учеба вашей Ларочки в консерватории? Писем не имели?

Дальнейший разговор как-то не вязался, и Бахчанов, поблагодарив за чай, ушел в свою комнату.

Глава четвертая ГОЛОС ИЗ ТЕМНОТЫ

Рано утром Бахчанова разбудили потоки золотистого света. Край солнца показался над дымчатыми силуэтами гор и ярко осветил всю комнату. Из раскрытого окна открывался восхитительный вид на ближнюю и дальнюю панорамы местности. С ближайших лекуневских скал падал, струился и сверкал на солнце, как поток самоцветов, горный ручей. И даже на значительном расстоянии, казалось, испытываешь острый холодок от разлетающейся водяной пыли. На камне сидел пастух в бурке, с посохом. У ног его вился фиолетовый дымок костра, а чуть подальше паслась отара овец. Бахчанов с наслаждением вдыхал чистейший воздух, полный той сладостной тишины, какая бывает только на рассвете, и долго не мог оторвать взгляда от далеких исполинских хребтов, круто уносившихся своими алмазными очертаниями в лазоревое небо. Порой грезилось, что в серебристом блеске вечного снега, в пепельно-синеватых пятнах горных громад, до половины обросших лесами, с изумителы ной ясностью видны фирновые поля, отдельные, грозно нависшие ледники и затканные туманом теснины.

"Все это прекрасно, — думал Бахчанов, — но мое положение не из лучших". И причину этого он прежде всего видел в том, что сделал остановку в лекуневском пансионе. Не будь чрезвычайных дорожных обстоятельств, он считал бы эту остановку опрометчивой. Ведь человеку с весьма ограниченными денежными средствами жизнь в пансионе не по карману. Денег было в обрез. Правда, отказавшись от пансионного стола, можно было бы сносно прожить недели две, если питаться совсем скудно. Таким образом, оставалось одно: поскорее выехать из Лекуневи. Но и выезжать сразу нельзя: надо поставить товарищей из комитета в известность о случившемся и дождаться от них ответной весточки.

Завесив замочную скважину полотенцем, Бахчанов достал со дна чемодана "походную библиотеку" — несколько книг и брошюр по философии — и стал делать из них нужные выписки. С течением времени у него выработалась привычка заниматься самообразованием при любых обстоятельствах.

За окном вставало веселое утро. Ветер с легким шумом рылся в глянцевитой листве кустов и разносил нежные ароматы незнакомых цветов. В этой благодатной тишине неожиданно прогремел глухой взрыв и отдался в горах далеким раскатистым эхом. "Камень рвут", — вспомнил Бахчанов, и сейчас же перед ним возник образ вчерашнего каменотеса Абесалома. Мимо окна одна за другой с писком пронеслись ласточки. Утро постепенно наполнялось шумом жизни. Из кузни доносился перестук молотков; за сараем кто-то колол дрова; по дороге, мимо пансиона, вздымая пыль, скрипела телега с уложенными на нее кирками и лопатами. За телегой шли три человека, очевидно землекопы, торопившиеся на работу в карьеры.

Часом позже в дверь постучала хозяйка пансиона:

— Господин Шарабанов, пожалуйте к завтраку!

Ему хотелось поменьше бывать на людях, и потому он сказал, что кончает работу и к завтраку запоздает.

— Как вам будет угодно, — недовольно буркнула Закладова. Она терпеть не могла нарушения правил, ею установленных, и сейчас очень досадовала, что не смогла показать нового жильца своим постояльцам.

Завтракал Бахчанов в одиночестве. К этому времени жильцы Закладовой разбрелись кто куда. Он же вернулся в свою комнату и снова занялся выписками; за этой работой он провел время до полудня.

Прямые солнечные лучи так накалили крышу, что в комнате стало душно и жарко. Бахчанов высунулся из окна, но на улице ни ветерка. Разомлевшие листья на деревьях не шевелились, в саду все застыло, умолкло, лишь в неподвижном зное гудели разгулявшиеся шмели. После обеда он рассчитывал пойти на прогулку, но боль в бедре еще не прошла…


Наступили сумерки. Освежающий ветер шевелил занавеску на раскрытом окне, играл черной листвой дуба в саду и загонял в комнату комаров. Невидимые, они вились под потолком, отравляя тишину своим несносным пением. Он хотел зажечь лампу, но в этот момент в комнату проскользнул мерцающий луч и лёг голубой полоской на раскрытую книгу.

Бахчанов выглянул в окно. Почти над самым домом серебристо светилась луна. Ее сияние постепенно раздвигало сгустившиеся тени, обещая сделать вечер светлым и приятным для прогулки.

Бахчанов надел крылатку и вышел на улицу.

Бродя по поселку, он увидел далеко впереди огни костров, разбросанных вдоль гребня. Это были горные разработки Шимбебекова и компании. Вспомнив вчерашний рассказ о проделках акционеров с "дневными" и "ночными" работами, решил непременно заглянуть на место разработок.

Чем ближе он подходил к гребню, тем отчетливее раздавался нестройный стук кирок. Освещенные трепетными бликами огней, работающие люди казались волшебными гномами, медленно отодвигающими гору.

Под множеством ударов крошились и опадали острые выступы скал, и уже была видка вчерне проложенная дорога на перевал. Землекопы поднимали раздробленный камень на телеги и увозили его. Не все люди работали. Некоторые жались к кострам, разговаривали или грызли кукурузные лепешки.

Бахчанов хотел было пройти незамеченным, однако отблеск огня упал на его крылатку, и один из сидящих дружелюбно улыбнулся. Это был Абесалом. Сван жестом пригласил своего нового знакомого присесть рядом.

— Что привело тебя в наш несчастный край? — спросил по-русски темнолицый старик с отвислыми усами. Узнав в нем желонщика Давида, застрявшего на горных разработках Шимбебекова, Бахчанов ответил:

— Напрасно ругаешь свой край. Он хорош.

Старик с горечью покачал головой и закурил от уголька трубку.

— Если бы он был таким, как ты говоришь, что заставило бы меня на склоне лет ломать этот камень?

В это время сидящий напротив него молодой азербайджанец в рваной шапке громко и горячо заговорил о чем-то со своим соседом, худеньким, но воинственно настроенным армянином. Бахчанов не мог разобрать, о чем идет речь. Он видел, как азербайджанец потряс кулаками перед самым лицом армянина и тот, порывисто вскочив на ноги, схватился за кирку. Тогда азербайджанец с мрачной решимостью взялся за рукоятку охотничьего ножа. Кажется, не будь свана, они бы подрались. И Джафара, как звали азербайджанца, и армянина, которого сван назвал Ашотом, молчаливо поддерживали сидящие у костра люди.

Не было сомнения в том, что здесь притаилась какая-то глухая ссора.

— Барсы в горах таскают наших людей, — угрюмо объяснил Абесалом.

На вопрос Бахчанова о причине ссоры ему рассказали следующее.

Был у Джафара в Нагорном Карабахе хороший товарищ по имени Осман. Оба они были безземельными и оба работали у бека. Решили приятели искать лучшей доли. Уехали из Карабаха и поступили в Лекукеви на строящуюся дорогу. Осман попал в ночную смену, Джафар в дневную. Как-то у Османа пропал башлык. Хороший, новый башлык, подарок Джафара. Кто мог украсть его? "Дневные" указывали на "ночных", а те на "дневных". А позавчера кто-то из темноты выкрикнул имя молодого армянина Ашота. Будто бы он виновен в исчезновении башлыка.

Осман пошел к Ашоту за объяснениями. Тот все отрицал и возмущался. Тогда Осман обозвал его вором и ударил ногой в живот. Ашот упал, и у него началась рвота. Придя в себя, он пригрозил Осману, что обиды не забудет. Ашот не вышел на работу и пролежал полдня у костра. К вечеру его обидчик исчез. Саперы, рвущие камень, нашли труп Османа на дне пропасти.

— Аллах видит это преступление! — утверждал Джафар, простирая свои черные руки к облачному небу. — И пусть Ашот все отрицает, все равно никто ему не поверит. Я знаю: ему помогали в преступлении его проклятые дружки.

Люди, сидящие у костра, подняли негодующий крик, готовые броситься друг на друга. Сильные руки настороженного свана вовремя развели враждующих.

— Постойте, — сказал он, сердило поглядывая то на Джафара, то на Ашота. — Спросим совета у моего русского друга.

Все устремили испытующие и нетерпеливые взгляды на Бахчанова. Подумав, он сказал, что желал бы знать, кто тот, который назвал имя Ашота. Почему он неизвестен и прячется? Если свидетель честный человек, он должен был обвинить открыто. Может быть, у этого человека не хватает смелости при всех, открыто подтвердить вину Ашота? Что ж, пусть тогда свидетель придет к любому из сидящих здесь и скажет ему имя вора.

— Верно рассудил, — согласился Давид и кивнул на Абесалома. — Пусть ему и скажет. Он справедливый.

Сидящие одобрительно закивали. Джафар же зло обратился к Бахчанову:

— Кто же мог убить моего верного кунака?

— Думаю, что это сделали те, кто хочет сшибить вас лбами. Берегитесь их. Они против всех вас.

— Не наше дело искать виновных, — пробормотал десятник, — пусть этим занимается полиция, — и с недовольством крикнул на рабочих: — А ну работать! Штрафа захотели?

Сидевшие у костра стали медленно расходиться. Кряхтя, поднялся и старик. Джафар взял лом и направился куда-то под гору. Ашот с киркой в руках пошел в противоположную сторону. Абесалом несколько задержался возле Бахчанова.

— Клянусь святым Квириком, — сказал он, перекрестившись, — я сам сброшу в пропасть того, кто затевает между нами драку!..

Глава пятая ДУХ ПРОМЕТЕЯ

После того как Абесалом дважды заглянул к Бахчанову, Закладова окрестила свана прозвищем "кающийся грешник". Она не верила, чтобы горцы могли быть настоящими христианами. Жилец не разуверял ее. Он только объяснил свое внимание к "грешнику" чисто научным интересом к языческим пережиткам в церковных обрядах сванов.

Из рассказов Абесалома Бахчанов узнал, что никто не пришел подтвердить виновность Ашота в краже башлыка. Все ждали результатов слишком затянувшегося полицейского расследования загадочной смерти Османа. И ссора по-прежнему оставалась в силе. Ни друзья Джафара, ни друзья Ашота больше не садились за общий костер. Джафар хранил злобное молчание. Ашот не решался выходить в горы без своих земляков.

Зта явно спровоцированная ссора волновала и тревожила Бахчанова. Он много думал о ней, искал удобного случая вмешаться и положить конец раздору. Вместе с тем он начинал испытывать все большее неудобство в положении "богослова". Оно его сковывало и приносило ряд неожиданностей. Мало того что каменотесы, по совету Абесалома, настойчиво добивались вмешательства "богослова" в их тяжбу, как постороннего и беспристрастного человека, чуткого к чужому горю, молодые лекуневцы, ко всему прочему, искали ответа на многие вопросы жизни, их волнующие.

Как-то раз при встрече с Бахчановым Александр Нилович сказал:

— А знаете, Валерьян Валерьянович, я все больше удивляюсь нашей молодежи. Уж очень она стала любознательной. Все доискивается причины причин. И смотрите, какие подбирает вопросы: создан мир или существует вечно? Откуда вышел первочеловек? Из райского сада или из доисторических лесов — обиталища человекообразных обезьян? Признаться, я и сам смущен всеми этими вопросами. С одной стороны, как культурный человек, считаешься с научными открытиями, с Коперником и Дарвином. А с другой, видишь, как все это расходится с библейскими откровениями. И очень хорошо, что вы можете теперь помочь нам в прояснении всех этих… мм… туманностей. Конечно, не сегодня, но на днях милости просим выступить. В нашем кружке обещали прийти все до единого…

Дня через два чрезмерно любопытная хозяйка пансиона намекнула жильцу, что она знает о его недавнем посещении рабочих.

— Они должны быть довольны, господин Шарабанов, — сказала она, жеманно улыбаясь, — что у них есть свой доктор в лице господина аптекарского ученика и даже свой духовный наставник в нашем лице.

Бахчанов пробормотал что-то о необходимости миссионерской практики, но замечание хозяйки, сделанное довольно невинным тоном, насторожило его. Под разными предлогами Закладова иногда заглядывала к нему в комнату. Обычно хозяйка заставала своего жильца склонившимся за книгой. В углу перед образами теплилась, как всегда, неугасимая лампада. Хозяйка тихонько ставила посуду и удалялась. А как только жилец выходил из дома, она, терзаемая любопытством, вбегала в комнату. А там на столе лежала одна и та же книга молодого "богослова" — "Церковные каноны". Надо полагать, что жилец, готовясь в духовные пастыри, старательно изучает их. Хозяйка с благоговением стирала пыль со старинного поблекшего переплета и удалялась, преисполненная высокого уважения к жильцу.

"Богослову" подавались изысканные обеды, слишком дорогие для человека со стесненными средствами. Он попросил подавать пищу как можно проще и по утрам довольствовался одним чаем с бутербродом. Закладова всплескивала руками. Допустимо ли, чтобы человек духовного сословия питался грубой пищей схимника? Бахчанов уверял хозяйку, что врачи предписали ему соблюдать строжайшую диету.

Уклоняясь от дорогостоящего обеда, он уходил из дома, шел в конец поселка к горе, где подолгу наблюдал, как закладывается динамит, как вывозится взорванная порода, как под ударами кирок медленно осыпается скала.

Возвращался он с таких прогулок к вечернему чаю…


С каждым днем круг людей, с которыми встречался в поселке Бахчанов, все увеличивался. € некоторыми из них он не обмолвился и словом, но они знали его и при встрече здоровались.

Полагая, что Бахчанов имеет самое близкое отношение к медицине, его иногда останавливали каменотесы, они излагали свои жалобы, обиды, возмущались бытовыми к санитарными условиями на строящейся дороге. Действительно, акционерное общество обо всем этом нисколько не заботилось. Только немногие рабочие спали на полу дощатого барака. Большинство же ютилось в грязных, наспех построенных землянках или в пещерах, расположенных в окрестных горах.

Разговоры о Баку, о начавшейся там забастовке были в центре внимания лекуневских рабочих. Бахчанова удивляла их точная осведомленность о ходе бакинских событий. Он спрашивал себя: "Как эти люди узнают обо всем? Из писем или от приезжающих?"

Свет пролил на все желонщик Давид, с которым Бахчанов как-то встретился.

— Скажу тебе, хороший человек, всю правду, — сказал он. — Иногда к нам приходит такая газета и все выкладывает без утайки. Ты спросишь: как она сюда попадает или кто ее нам дает. Поверь моей старости: ничего не знаю. Но такая газета для нас, изголодавшихся по правде, подобна манне, упавшей с неба.

Признание старого гурийца обрадовало Бахчанова. "И сюда проникла наша печать, — думал он. — И здесь ее умело распространяют наши люди. Есть, значит, и тут законспирированная организация. Только как с ней связаться? Может быть, к ней имеет отношение кто-либо из знакомых Александра Ниловича?"

Была сделана осторожная попытка "прощупать" Сандро. Она оказалась безрезультатной. По-видимому, Сандро стоял вне организации, хотя дал понять, что рад, когда имеет возможность читать книги о поборниках свободы. А как-то раз спросил:

— Почему так получается, что люди, созданные самой природой для борьбы, избирают себе профессию, обязывающую их призывать к смирению?

Вопрос был не в бровь, а в глаз. В ответ Бахчанов сослался на случайности жизни. Юношу это не удовлетворило.

— Царский Кавказ, — сказал он, — привык видеть русских главным образом в двух ролях: гонимых и гонителей. Какую же роль вам предназначила судьба?

— Третью.

— Разве есть такая? — удивился Сандро.

Бахчанов загадочно улыбнулся и ответил:

— Если нет, надо создавать, и тогда она станет называться защитой гонимых и обездоленных.

Эти слова привели Сандро в восторг. Он признался, что живет мечтами о служении человечеству. Вместе с тем молодой гуриец стремился учиться, получить образование. Но средств для этого не было. Живя впроголодь, он пытался что-нибудь сберечь из крохотного своего заработка, но ничего не выходило. Ночевал он в жиденьком дощатом сарайчике, приспособленном под жилье, и неизвестно, где и как обедал. Бахчанов видел, в каком бедственном положении находился юноша, и старался под разными предлогами иногда приглашать его к себе то в часы ужина, то в часы обеда, и тогда они делили пополам скромную еду "богослова".

Через добрейшего Александра Ниловича Бахчанов познакомился с телеграфистом Шарифом Мурзыевым. Он был сыном промыслового бакинского рабочего, и именно ему Кадушин был обязан организацией ботанического кружка среди молодых рабочих. Легкость, с какой Шариф всегда собирал этот кружок, объяснялась монотонной, скучной жизнью в лекуневской долине. Впрочем, участники кружка не были особенными приверженцами чисто ботанических интересов.

Знакомство с Шарифом состоялось при несколько неожиданных для Бахчанова обстоятельствах. Кадушин постучался в его комнату. Открыв дверь, он пропустил вперед Шарифа, а сам удалился.

Плечистый молодой человек в форменной тужурке телеграфиста окинул узкими черными глазами комнату и сказал:

— Здравствуйте. Извините, что навязываюсь к вам в знакомые. Это все Нилыч подстроил: пойди да пойди, говорит, познакомься.

— И очень хорошо сделали. Садитесь, пожалуйста.

Шариф не спеша сел. Его спокойный тон, сдержанность, сосредоточенный умный взгляд произвели на Бахчанова приятное впечатление.

— Ну вот мы и знакомы, — с удовлетворением сказал он, усаживаясь против гостя. Шариф улыбнулся и, преодолевая смущение, спросил:

— Вы, кажется, обещали Нилычу посещать наш кружок?

— Да, мне хотелось побывать на его собрании, — отвечал Бахчанов, вглядываясь в молодое лицо азербайджанца. — Но растолкуйте мои будущие обязанности.

— Самые простые, — усмехнулся Шариф. — Прийти, посидеть, может быть, сказать доброе слово.

Заметив стопку книг, он с живостью спросил:

— Учебники?

— Нет, Гоголь. "Вечера на хуторе". Читали?

— Даже перечитывал.

Между ними завязался непринужденный разговор. Оказывается, Шариф так же, как и Сандро, рано вступил на путь труда. Это было вызвано стремлением помочь многочисленному семейству отца. Сначала Шариф работал учеником в мастерской по ремонту телеграфных аппаратов, а потом, присмотревшись к работе телеграфистов, быстро овладел их специальностью.

Юноша считал, что у каждого человека кроме профессии должна быть какая-то высокая цель. Один хочет сделать открытие в области науки, а другой… заботится о спасении человеческих душ. При этом иронический взгляд телеграфиста скользнул по обложке "Церковных канонов".

На вопрос Бахчанова, кем же хотел бы стать его собеседник, Шариф, пожав плечами, ответил, что и сам еще хорошо не знает, но пожелал бы найти для себя добрый пример. Тут он как-то пристально и не без усмешки посмотрел на Бахчанова. "Кто же ты, — как бы спрашивали его поблескивающие глаза, — друг или соглядатай?"

Бахчанов неопределенно улыбнулся и переменил тему разговора:

— Что нового в Баку? Не слыхали? В газетах-то все замалчивается.

Шариф стал рассматривать свою ладонь.

— Отец пишет, что там объявлено военное положение. Пришло много войска.

— Скажите, верно, что отовсюду из России идет поток телеграфных приветствий на адрес стачечников?

Шариф вскинул удивленный взгляд на Бахчанова:

— А вы откуда знаете?

— Земля слухом полнится.

— Это так. Но власти приказывают уничтожать подобные телеграммы.

— И вы уничтожаете?

В глазах Шарифа блеснул озорной смех.

— А что же делать, по-вашему?

У Бахчанова вертелся на языке ответ. Из осторожности он "проглотил" его и только, как бы в шутку, заметил:

— Показали бы хоть друзьям. Ведь это так любопытно.

С желтовато-смуглого, чуть тронутого небольшими рябинками лица Шарифа все еще не исчезла легкая усмешка. Он сунул руку в боковой карман пиджака:

— Кажется, одна из таких еще при мне. Показать?

Бахчанов боролся с искушением. Но, глядя на открытое лицо Шарифа, ответил:

— Если не боитесь неприятностей…

— Я ничего не боюсь, — тихо и вместе с тем решительно заметил Шариф. Чувствовалось, что он не из тех людей, которые любят рисоваться. Он вынул из кармана и развернул телеграфную ленту. На ней был отпечатан текст приветствия петербургских рабочих и обещание ими братской помощи. Было удивительно: как могла такая телеграмма беспрепятственно добраться до Кавказа? Разве только минуя цензурные рогатки?..

— Именно так, — подтвердил Шариф, — бакинцам всюду сочувствуют.

— Эту телеграмму еще никто не видел?

— Кроме меня и вас, никто.

Шариф пристально посмотрел на Бахчанова.

— Вот что, — взволнованно сказал тот, — эту телеграмму народное сочувствие протащило сквозь цензурные рогатки вовсе не для того, чтобы она была здесь уничтожена. Согласны?

— Верно сказали, — оживился Шариф, и в глазах его отразилось некоторое удивление.

— На вашем месте я постарался бы этот текст передать…

— Я так и сделал.

Бахчанов порывисто сжал кисть его руки:

— Вы поступили правильно. Надо только себе представить, как жизненно важна сейчас для бастующих моральная и материальная поддержка. Но…

Он в упор посмотрел в ясные глаза Шарифа:

— А если в Елисаветполе не пропустят? Ведь тогда вам…

— Тогда мне тюрьма, — спокойно отвечал Шариф, — но вряд ли в нашей старой Гяндже найдутся подлецы. Пропустят.

"Честный человек, — заключил про себя Бахчанов, — и, кажется, имеет самое близкое отношение к нам".

Шариф же думал: "Сандро и Кадушин правы. Этот студент может нравиться…"

Весь следующий день Бахчанов беспокоился за Шарифа. К вечеру не вытерпел и заглянул на телеграф. Азербайджанец с веселой улыбкой кивнул ему из аппаратной и этим дал понять, что телеграмма прошла.

…Днем позже Сандро свел Бахчанова с одним польским художником. Высланный из Варшавы, Эдмунд Тынель разъезжал по всей Грузии и в поисках заработка предлагал монастырям свои услуги по реставрации древних фресок. Он страдал туберкулезом, и последняя утомительная поездка свалила его в постель. Сандро всегда считал своим долгом оказывать помощь больным людям и, как-то посетив Тынеля, близко познакомился с ним. С тех пор он несколько раз приходил в скромное жилище художника, и между ними всегда завязывались интересные беседы. Собираясь сейчас навестить больного Тынеля, он настойчиво просил Бахчанова пойти вместе с ним.

— Вероятно, вы спросите: почему я так прошу? Да потому, что нам троим написано в книге судеб быть добрыми друзьями, — шутливым тоном произнес Сандро. Бахчанов с такой же шутливостью упирался, не хотел идти.

— Нет, сначала признайтесь, дорогой Сандро, что вы от меня скрываете?

— Уверяю вас, что ничего. Хотите — расскажу, как я познакомился с ним?

Рассказывая о своих встречах с ссыльным художником, юноша, между прочим, вспомнил один эпизод. Как-то Эдмунд Тынель, будучи сильно раздраженным, с гневом говорил о царской России и в заключение сказал, что еще не встречал среди русских такого человека, которого мог бы назвать своим другом.

— И что же вы на это ответили?

— Я ему старался доказать, что не одни поляки настроены царскими порядками против русских. Народ не виновен.

— Конечно, не виновен. Вы очень хорошо рассудили, — сказал Бахчанов.

Единство взглядов обрадовало каждого из них.

— Дальше я признался Эдмунду, — продолжал Сандро, — что знаю одного русского, который может одинаково понравиться каждому человеку, кто бы он ни был по национальности. И я назвал вас.

Бахчанов смущенно улыбнулся:

— Вы много взяли на себя. Есть люди, которым я не нравлюсь.

— К таким, ручаюсь, Эдмунд не принадлежит.

И Сандро стал торопливо и горячо дорисовывать портрет своего польского друга. Бахчанов узнал, что Эдмунд сильно бедствует. Правда, он мог несколько поправить свои материальные дела, если бы согласился писать портреты ненавистных ему сановников. Но он этого не хотел.

Бахчанов выглянул в окно. На дворе лил дождь. Мутные шумные потоки бежали во всех направлениях. И все живое, казалось, попряталось от ливня.

— Идемте к вашему поляку, Сандро, — решительным тоном сказал он, накидывая на себя крылатку. Обрадованный юноша моментально схватил свой клеенчатый дождевик, засунул в карман бутылочку с микстурой и направился к выходу.

— Отличное начало, — пробормотал он. — Для настоящих друзей погода значения не имеет.

Промокнув, они вскарабкались на склон, где стояла небольшая дача с мансардой. Дачу эту, видимо, занимали состоятельные люди. А художник ютился на верхотуре. Если бы не запах масляных красок и не старый продавленный диван, можно было бы принять это помещение за простой чердак со слуховыми окнами.

— Вот и заказы, — указал Сандро на развешанные этюды. — Мой друг держит их здесь, чтобы испытать прочность красок на солнечном свету. Но где же Эдмунд?

Подошли к нескольким небольшим картинам. Сандро дал пояснения. Вот "Раннее утро в Татрах". Прекрасный горный пейзаж, но дрожащий от холода пастушок вовсе не склонен любоваться красотами местности. Он с жадностью грызет ломоть черствого хлеба, выданного ему в панском фольварке.

Другое полотно — "Скитальцы". Группа безработных, очевидно поляков, сидит с узлами и сундуками на пристани в тоскливом ожидании заморского парохода. Что ждет в чужой стране добровольных изгнанников? Быть может, та же нужда?

На Бахчанова, как искреннего противника всякого национального угнетения, большое впечатление произвела картина "Черта оседлости". На зрителя смотрели через символическую решетку смуглые лица детей-евреев. Ухватившись за толстые железные прутья, детвора словно бы пыталась раздвинуть их, сломать, чтобы выйти на волю. Поражало выражение детских глаз: они светились по-взрослому осознанной грустью. Такие печальные глаза могли быть только у рано вкусивших горечь несправедливости.

— На Варшавской выставке это полотно считалось одним из лучших, но полиция велела его убрать, — сказал Сандро.

Привлек внимание Бахчанова и портрет молодого офицера с волевым лицом и огненными глазами.

— Зыгмунт Сераковский в 1863 году, — прочел Сандро. — А вот за этого героя восстания моему другу грозили даже тюрьмой!

Дверь неожиданно открылась, и на пороге комнаты появился худой, остроплечий человек в черной шелковой рубахе.

— Эдмунд! — воскликнул Сандро. — А мы думали увидеть вас в постели.

— Хватит, — сказал вошедший. — Слышали, что делается на промыслах? Трубы зовут бороться. Ссобственной немощью тоже.

Он рассеянно пожал протянутую руку Бахчанова, как будто уже знал его, потом устало опустился на продранный диван и в изнеможении на минуту прикрыл бледно-голубые глаза.

Сандро озабоченно покачал головой и поставил на стол бутылочку с микстурой. Бахчанов молча смотрел на острый профиль рыжеусого лица Тынеля.

Художник резко поднялся с дивана, подошел к окну и распахнул его:

— Дождь, сырость, тучи. А мне бы солнца, — в голосе Тынеля послышались нотки жалобы. Повернувшись, он в упор посмотрел на Бахчанова, словно только что увидел его:

— Вы не доктор?

Тот отрицательно покачал головой. Тынель облегченно вздохнул:

— Добже. А то, знаете, покажется моему милому Сандро, что я умираю, и он, чего доброго, побежит за беспомощным лекарем. Однако что же мы стоим? Садитесь, друзья. Ведь у нас припасена бутылочка удельного!

Наливая вино, Эдмунд с усмешкой спрашивал Бахчанова:

— Может, пан скажет, что привело его под эту дырявую крышу? — и показал на потолок с мокрым пятном.

Бахчанов отвечал в том же шутливом тоне:

— Если бы я был пан, едва ли бы вы назвали меня другом.

— Вам некуда деваться от скуки?

— Нет, от равнодушных людей.

— Вы разве одиноки?

— Нельзя чувствовать себя среди людей одиноким, когда думаешь о них.

— Прекрасно сказано! — воскликнул обрадованный Тынель. — Поднимем же бокалы за борющееся человечество!

— И за человечность.

— Вы правы, мой добрый Сандро. Да, и за человечность.

— Охотно присоединяюсь, — сказал Бахчанов. Эдмунду он начинал нравиться.

— Горы Кавказа посылают мне разноплеменных, но зато настоящих друзей! — продолжал Тынель. — За ваше здоровье!

— Пью за братский польский народ, за его счастье и волю! — отозвался Бахчанов. Пылкий Сандро от избытка чувств пожал руку своего русского друга. А Эдмунд говорил:

— Мне очень редко приходилось слышать нечто подобное из уст русского. Разрешите же от всего сердца провозгласить здравицу в честь тех русских, что сами страдают от угнетения и потому искренне, по-братски сочувствуют нам, полякам, лишенным свободы и независимости…

Мысли Эдмунда текли свободным потоком. Он горячо и страстно говорил о том, что сейчас творится в его душе.

— Мне опостылел мольберт, друзья мои, — признавался он. — Будет же некогда день… Наступит золотой век. И художники смогут заниматься не только тем, чтобы малевать станковый холст. Они станут расписывать грандиозные плафоны, фрески и галереи величайших общественных сооружений, как во времена Перикла. Пока же, — Тынель зло рассмеялся, — пролетарию в искусстве так же весело, как карасю на горячей сковороде. Однако тужить нечего…

Он откинул голову чуть назад и, притопывая ногой, запел старинный гуральский краковяк:

Гей, корчмарка молодая,
Подноси-ка чарку,
А мы выпьем и запляшем,—
Сразу станет жарко…
— Почему я один, — прервал он своё пение, — давайте вместе. Начинайте, Валерьян Валерьянович, любую, по вашему выбору.

Бахчанов затянул сильным голосом "Славное море — священный Байкал". Друзья охотно подхватили ее.

— Люблю русские песни за их задушевность, — признался Сандро, когда кончили петь.

— Да, — согласился Эдмунд, — в них много чарующей тоски по воле…

Он задумался, потом как-то пытливо посмотрел на Бахчанова, слегка улыбнулся и, движимый какой-то мгновенно возникшей мыслью, бросился в коридор. Он вернулся с большой картиной в руках.

— Прошу снисхождения к незаконченной работе, на сюжет прекрасного мифа, воспетого Эсхилом, о первом повстанце на земле. Странствующий Геракл убивает из лука кровавого орла и освобождает истерзанного друга человечества — Прометея. Мне, как видите, удался этот орел, эти кавказские скалы и прикованное тело могучего Прометея. Но не вышло с Гераклом. В нем чего-то не хватало, чтобы передать благородный порыв освободителя. Я был в отчаянии и прекратил работу. И вот только сейчас мне кажется, что я нашел то, что искал. Да, да, именно вы, друг Валерьян, явитесь оригиналом для моего Геракла!

Тынель лихорадочно хватал кисти, краски, точно воин, готовящийся к немедленному бою:

— Во имя дружбы: один сеанс — и картина оживет!..


…Когда Бахчанов вернулся в пансион, Закладова укоризненно покачала головой:

— Как это можно? С кем знаетесь!

— А что? — не понял он.

— Поляк! Административно высланный! Его здесь все обходят. Вас забыли предостеречь.

— О, благодарю вас! — сказал он таким тоном, точно и в самом деле был поражен ее сообщением.

— Ну вот видите! А теперь — в столовую. Один весьма и весьма почтенный человек желал бы вас видеть.

— Кто же это?

— Сейчас увидите, — с таинственным видом произнесла она. Бахчанов сбросил в своей комнате шляпу и крылатку и, делая одолжение хозяйке, нехотя прошел в столовую.

Там, кроме Кадушина, находился незнакомец. Его мохнатые черные брови, острый изогнутый нос, снисходительная усмешка, застывшая в седоватой щетине усов, напоминали облик состарившейся хищной птицы. Откинув полы сюртука, незнакомец сидел, скрестив тонкие вытянутые ноги. В левой руке он держал дымящуюся сигару.

Александр Нилович представил Бахчанова. Незнакомец лениво протянул два пальца, украшенных бриллиантовыми кольцами. Гортанные звуки вырвались из его плотно сжатого рта:

— Шимбебеков.

Бахчанову показалось, что он ослышался. Его удивление непроизвольно отразилось на лице. Это не укрылось от Шимбебекова.

— Вы, кажется, слышали обо мне, не правда ли?

— Да, из газет.

Шимбебеков самодовольно рассмеялся:

— Знаю. Обо мне что-то пишут. Но это неверно. Все неверно, — и затянулся сигарой. — Вы из Петербурга? — спросил он, пуская вверх струю дыма. Чтобы оборвать всякие расспросы о себе, Бахчанов ответил, что он из Царево-Кокшайска.

— Кокшайска? Не слыхал, душа моя. Мне же хотелось узнать, что там, в Петербурге. Залетают сюда разные слухи. Вот будто бы питерцы деньги собирают для бакинцев. Так ли?

— Впервые слышу, — сказал Бахчанов.

— Жаль. Ведь вчера на бирже из-за этой дурной стачки сильно упали акции нефтяных обществ. И вот немец мне предложил заняться с ним чиатурским марганцем. Думаю, не рано ли? Вдруг и туда перекинется эта бакинская катавасия?

Он вопросительно посмотрел на молчавшего Бахчанова.

— Все может быть, — меланхолично заметил Кадушин. — Теперь ведь бастующие хорошо организованы.

— Да, но без средств они что без рук. Откуда им собрать столько денег?

— Нужда научит, — буркнул Кадушин.

Закдадова, всячески подчеркивая свое радушие, подала блюдо с орехами в чурчхеле и чай с лимоном. Шимбебеков смотрел на все это пресыщенным взглядом.

— Не ем, не пью, сударушка. Дайте мне мое, — сказал он, сделав жест, понятный только хозяйке. Она тотчас же поставила на стол хрустальный стакан с минеральной водой. И снова, затянувшись сигарой, Шимбебеков продолжал развивать мысль, по-видимому более всего его занимавшую:

— Ну, сколько они там могут собрать денег? Давайте решим маленькую, арифметическую задачу. В Баку, скажем, бастуют шестьдесят тысяч. У меня на фонтанах парни зарабатывают в день по сорок-пятьдесят копеек…

— Это за двенадцать-то часов труда! — со вздохом произнес Кадушин, покосившись на Бахчанова. Шимбебеков поморщился и погладил себя по дряблому животу:

— А, душа моя, день велик, куда девать людям свои силы. Пусть трудятся. Но, считайте, если на корм работающему нужно сорок копеек, то неработающему, какому-нибудь забастовщику, хватит и пяти копеек. Пять, помноженные на шестьдесят тысяч, составят три тысячи рублей. Допустим, наиболее горячие демократы пробастуют самое большое десять дней. Это значит, что в кассе господ забастовщиков должно находиться тридцать тысяч рублей. У них же, душа моя, и тридцатой части не наберется. Как же, спрашивается, тут можно продержаться? А смотрите же, ерепенятся. Подай им то да сё, отмени сверхурочные, увеличь расценки. Вымогатели!

— Вы недооцениваете… как это? Да, солидарности, вот чего, — сказал Кадушин, опять посмотрев на невозмутимого Бахчанова. И, немного помолчав, с язвительной усмешкой добавил: — Если в Петербурге и Москве бакинцев захотят поддержать полмиллиона рабочих и соберут с носа по грошу, что тогда будет?

— Две тысячи пятьсот рублей, — быстро ответил Шимбебеков и вынул изо рта сигару. — Идеальная возможность, душа моя, а идеального в природе не бывает. — И, чуть помолчав, продолжал:

— Носятся иные с забастовкой как с писаной торбой. Вам же, душа моя, скажу: этому алчному Баку все равно несдобровать. Вот неделю тому назад довелось мне побывать на банкете у господина Шелла. В числе званых был я, потом губернатор, потом всякие другие видные дворяне и промышленники. И что же вы думаете? Этот богатейший иностранец всячески поносил наше долготерпение. У нас, деятелей коммерции, сказал он, нет уверенности в том, что наши миллионы, вложенные в дело концессий, принесут прибыли. Эти вечные беспорядки, не в пример Западной Европе — оплоту прочного порядка, стали у вас в России правилом. Следовало бы вспомнить доброе старое время, когда войска Российской империи наводили порядки в бунтующей Европе. Пора, давно пора поменяться ролями. Пусть бы на промыслы пошли хотя бы турки, лишь бы нефть добывалась бесперебойно.

— Какой мерзавец этот Шелл! — возмутился Александр Нилович. — Турок напустить! Подумать только, какая наглость!

Шимбебеков в раздумье почесал переносицу:

— Может быть, он и перехватил. Турки что! Турки слабы. Надо бы… Но не будем спорить. Я ведь только передаю мнение господина Шелла. Во всяком случае, губернатор поправил. Он сказал, что для пользы дела хватит и наших войск.

"Так вот каков этот Шимбебеков!" — подумал Бахчанов, с угрюмым любопытством рассматривая его. Тот мелкими глотками потягивал минеральную воду и уверял Кадушина в достоинствах рислинга своего производства.

— Лучшим европейским сортам вина не уступит!

И повернулся к Бахчанову:

— А вы, душа моя, знакомы со здешним художником? Мажет он там что-нибудь?

— Не мажет, а пишет. Художник он первоклассный, — сердито ответил Бахчанов.

— Видите ли, — продолжал Шимбебеков, нимало не смущаясь поправкой Бахчанова, — я бы хотел заказать ему один портрет моей соотечественницы. Она дочь почетного гражданина города Артвина. У ее папаши семь мануфактурных магазинов.

Бахчанов сидел как на иголках. Его так и подмывало на дерзкие реплики. А Шимбебеков, полагая, что малоразговорчивый собеседник — весь внимание, тем же небрежным тоном власть имущего пояснял:

— Слышал я, будто петербургское купечество — за парламент. Что ж, это, пожалуй, совсем неплохое место для бесед с его величеством.

В столовую, кланяясь, вошел человек, по-видимому, имеющий близкое касательство к администрации дороги.

— Что тебе? — обратился к нему Шимбебеков. Вошедший почтительно стал что-то ему нашептывать. Шимбебеков нетерпеливо дернулся в кресле. — Никаких жалоб! Для их приема есть управляющий.

И сухо бросил в сторону Кадушина:

— А вас, господин инженер, прошу динамит экономить.

— Порода идет исключительно трудная, — объяснил тот, — и для облегчения усилий людей…

— Я сказал, господин инженер, — повысил голос Шимбебеков.

— Слушаюсь, — процедил сквозь зубы Александр Нилович и, как-то съежившись, вышел из столовой. Бахчанов тотчас же последовал за ним.

— Видели деспота, Валерьян Валерьянович! Меня просто тошнит от таких субъектов. И не потому, что он скареден. Скаредных на свете много. Вон возьмите Кокодзе. Тот тоже не беден, да и не особенно щедр. Но совсем же другой тип. Он даже о прибавке своим служащим заикнулся раньше, чем они того запросили. Этот же просто башибузук!

Бахчанов досадливо махнул рукой:

— Все они одним миром мазаны, Александр Нилыч!..


Было известно, что Шимбебеков приехал в Лекуневи не ради прогулки. Акционерное общество в своих планах постройки дороги столкнулось с неожиданными трудностями. Дорога должна была проходить через земли помещиков-виноградарей. Пользуясь случаем, они заломили за свои земли такие цены, что даже у самых предприимчивых акционеров опустились руки. Не растерялся один Шимбебеков. Он взялся полюбовно разрешить тяжбу между богачами. Прослышав же, что по ту сторону хребта усиливается глухая борьба между крестьянами и помещиками, он решил выждать. Пусть положение помещиков станет еще более затруднительным: это сделает их поневоле сговорчивыми. Поездку свою Шимбебеков прервал и остановился в малозаметном пансионе давней своей приятельницы Закладовой.

Бахчанову был противен этот паук, и он избегал встреч с ним. Но Сандро вдруг зачастил к Шимбебекову, задавшись целью уговорить его купить законченную картину Тынеля "Геракл". Он сумел разжечь любопытство купца. Тому картина понравилась. Но, как истый торгаш, трусливый и не имеющий собственного мнения в этой области, — боясь "прогадать", Шимбебеков привлек на консультацию отдыхающего в этих местах одного известного московского художника. Поняв, кто перед ним, художник в присутствии все время молчавшего Тынеля сделал заключение на самом ясном для купца языке:

— Картина ценная. Ее художественные достоинства бесспорны. Я знаю нефтепромышленника Солова, который дал бы, пожалуй, за нее не менее трех тысяч рублей.

— И вы полагаете, что этот Солов не прогадал бы? — продолжал допытываться Шимбебеков, часто мигая и покусывая губы. Он уже начинал проникаться чувством недоброжелательства к своему невесть откуда взявшемуся конкуренту.

Московская знаменитость обиделась.

— Если я говорю, значит, убежден в том, — ответил он. — Картина дышит героическим духом Прометея, защитника человечества. Впрочем, может быть, для вас имеет значение иная сторона дела, — скажем, рыночный спрос?

И, думая, что этим наказывает Шимбебекова, разъяснил: если Солов приобретет эту картину, он без труда перепродаст ее за двойную цену графу Воронцову-Дашкову, как любителю-коллекционеру.

Сказав так, московская знаменитость не столько обидела купца, сколько растравила у него желание приобрести картину.

— Послушайте, — обратился Шимбебеков к Тынелю, когда московский художник ушел. — Я даю задаток в двести рублей, но с условием, чтобы вы никому не показывали картину.

Что оставалось делать Тынелю? Иного выхода, как согласиться на унизительное предложение купца, не было. И он тут же взял задаток, но при этом просил, чтобы срок запрета на осмотр картины не превысил трех дней. Шимбебеков в притворном раздумье почесывал горбатую переносицу:

— Пусть этот срок, душа моя, будет продлен до семи дней. Я ведь очень неповоротлив в финансовых сделках.

Становилось ясным, что за эти семь дней хитрый Шимбебеков попытается найти такого эксперта, который нарочно умалит достоинства картины, благодаря чему скаредному купчине легче будет сторговаться.

Но в денежных расчетах Тынель был человеком неискушенным и поэтому дал свое согласие.

Глава шестая МОСТ ЧЕРЕЗ ПРОПАСТЬ

Сандро был доволен тем, что оказал содействие Эдмунду. На радостях он затащил друзей к утесам-близнецам. Вокруг было дико и глухо. Только тени пробегающих облаков скользили по вершинам безмолвных величественных громад. Сандро и его спутники наклонились над обрывом. И вдруг совсем рядом вспорхнула стайка каких-то птиц.

— Э, да тут убежище пернатого братства? — засмеялся Бахчанов. Он нагнулся еще ниже и в мшистой стене утеса увидел несколько выемок, похожих на оттопыренные карманы.

— Не лежат ли там птичьи яйца? — полюбопытствовал Тынель и протянул руку. — Нет, не достать. А какой здесь живительный воздух! Только тут и чувствуешь себя свободным от всего того, что терзает и беспокоит там, в долине. Кстати говоря, верные слуги царя-ирода не забывают вашего покорного слугу. Нет-нет да и навестят. Вчера вот тихонько пожаловали с обыском. Перерыли все углы, заглянули даже в бутыль с сиккативом. Потом от стражника узнал: ищут нелегальную литературу. А уж в таких случаях первые визиты, конечно, к нашему брату, ссыльному.

При этих словах Бахчанов с тревогой подумал: "А ведь, чего доброго, обыску может быть подвергнут и пансион. Куда тогда девать литературу?"

Между тем Эдмунд уселся на мшистый валун и, сцепив тонкие пальцы на острых коленях, долго не мог оторвать взгляда от далекой вершины хребта, сверкающей вечным снегом.

— Не вспоминаете ли свои родные Татры? — с сочувствием спросил Сандро.

— Да, мыслями я там, — признался Эдмунд. — Помню, когда-то меня наставляла матушка хранить дух моего деда. Дух неукротимый и вольнолюбивый.

— Ваш дед, вероятно, был повстанцем? — поинтересовался Бахчанов.

— Мало кто из поляков в ту пору не был повстанцем. Дед мой родом из Татр. И как вольный сын гор, он особенно был нетерпим ко всякого рода насилию. Не вытерпев австрийских гонений, он переселился в Торунь на Вислу. У пруссаков ему стало жить еще хуже. Оставив сына на руках жены, дед решил попытать счастья во Франции. Когда народные массы Парижа подняли знамя Коммуны, он пошел сражаться под началом Ярослава Домбровского и вместе с ним сложил свою голову на баррикадах. Да, это вошло в традицию нашего народа. Изгнанные из угнетенной своей отчизны, поляки — революционные эмигранты — шли бороться за свободу других народов. Вспомним хотя бы Адама Мицкевича, поднимавшего соотечественников освобождать Италию, а также героя обороны революционной Вены Юзефа Бема или ныне здравствующего, точнее сказать, на старости лет бедствующего, Валерия Врублевского, славного генерала Парижской коммуны. Но меня обязывает ко многому не только боевое прошлое моего деда. Судьба отца усугубляет мой долг.

— А что случилось с вашим отцом?

— Расскажу вам всего только один эпизод из моего детства, и вам станет ясным остальное. Отец мой распахивал польские земли для прусских магнатов под Торунью. Там же он женился, и там я увидел свет. Тяжело было жить под чужеземным игом. Каждый поляк должен был забыть свой язык и свое сердце. Но не стал мой отец рабом, не укротил своего свободолюбия. До поры до времени огонь таился под пеплом. Скоро пламя вырвалось наружу. Подошла пора страшной прусской солдатчины. Отца взяли служить. Однажды пруссак-фельдфебель хлестнул плетью его за то, что он разговаривал в казарме по-польски. Отец дал сдачи, за что был предан военному суду. Он не хотел предстать перед палачами и бежал. Целый месяц отец скрывался в лесах и болотах, пока друзья добывали ему паспорт и одежду. Его намечено было переправить временно в Россию. Но перед отъездом отец захотел повидаться с нами. За несколько дней до этого, как будто что-то почуяв, к нам в хату пришел белобрысый усатый жандарм с огромным псом.

"Матко, — сказал он моей матери, — будем ждать твоего злодия, — и, изловчившись, схватил меня за ухо: — Скажешь батьке — язык отрежу!"

Жандарм показал, какой у него острый тесак. Мне тогда шел седьмой год. И вот захотелось помочь отцу, предупредить его об опасности, но как это сделать, я не знал. Жандарм поселился с собакой в светелке, нас же выгнал в сени. Мать старалась задобрить злодеев. Жандарму она часто покупала водку, и незваный гость дрыхнул до позднего утра. С собакой обходилась ласково: то подсунет ей кусок мяса, то даст полакать молока. Эта дьявольская собака, если чуяла вблизи дома человека, с рычанием выскакивала через открытое окно и внезапно бросалась на прохожего. Она не выпускала своей жертвы до тех пор, пока не появлялся хозяин. Чтобы собака попусту не бегала за каждым, жандарм положил у ее носа старую сермягу моего отца.

Не знаю, что случилось в ту душную июльскую ночь и почему страшный пес уснул как убитый. Не подмешала ли мать в пищу сонное зелье? Помню лишь, что среди самой ночи матушка поцеловала меня и тихо-тихо прошептала:

"Эдди, встань, родной! Иди к овину, иди, сынок!"

Не успела она прошептать эти слова, а я уже сразу понял все. "Отец! Скорей!"

Когда я бежал к овину, я не чувствовал ни росы, ни ожога крапивы. Помню, как меня подхватили ласковые руки отца и я ощутил на щеках мягкое покалывание его бороды. Бедная матушка была вместе с нами и все время то всхлипывала, то тихо смеялась сквозь слезы. Она заходила в овин, целовала отца, гладила меня своей дрожащей рукой и снова исчезала во тьме двора. Каждую минуту мог вскинуться жандармский пес и пойти по следам. И вот, когда мы все трое, несказанно счастливые, стояли прижавшись друг к другу, сквозь тучи, нависшие над деревушкой, блеснула яркая молния, загремели страшные раскаты грома. Возникло опасение: непогода разбудит жандарма.

Отец простился с матерью и быстро зашагал к реке. Я бежал рядом с ним. В блеске молний было видно, как от ливня кипит Висла. У берега качалась лодка. На ней отец приплыл с той стороны. Здесь мы с ним расстались. Он притянул меня к себе, несколько раз поцеловал и вскочил в лодку. Я стоял, вглядываясь во мрак, поглотивший отца, напрягал свой слух, чтобы услышать стук весел. Один раз при вспышке молнии мне показалось, что я увидел лодку и в ней силуэт отца.

Я не спал остаток ночи и думал об опасностях, каким мог подвергнуться мой отец. Что, если с ним случилась беда: скажем, перевернулась лодка?.. С трудом дождался рассвета и бросился к берегу. Но что могла мне сказать немая гладь вновь успокоившейся реки?

Тем временем отец перешел границу. Но, уйдя от жандармов кайзера, он попался в лапы жандармов царя. А тогда был у них уговор: выдавать беглецов. Так отец снова очутился в руках своих заклятых врагов.

Не будем говорить о том, как мать встретила эту весть и сколько пролила слез. Начались усердные хлопоты о свидании с узником. В этом матери было отказано. Разрешались только передачи, да и то один раз в неделю. Дни передач нам с матерью казались большими праздниками. Матушка пекла, жарила, укладывала любовно приготовленную снедь в миску, обвязывала все это чистым белым платком. Меня одевала в лучшую рубаху, словно мы и в самом деле шли на свидание. К воротам тюрьмы мы являлись первыми, задолго до положенного часа. Мы приходили всегда раньше, потому что надеялись: авось отец разглядит нас через тюремное окно. Напрасная надежда! Окна были расположены высоко, запылены, да и подходить к ним запрещалось под угрозой смерти. У калитки нас встречали надзиратели. Чаще всего один толстый, посмеивающийся в усы. Я прозвал его "снисходительным", в отличие от других, казавшихся мне очень злыми. Мать низко ему кланялась, бормоча какое-то исковерканное немецкое слово. При этом она протягивала тюремщику не только узелок с едой, но и свои последние копейки.

Как-то надзиратель передал нам маленький клочок серой бумажки со знакомыми и дорогими нашему сердцу каракулями. Этот клочок бумажки, ставший для нас святыней, мать положила в молитвенник. В той записке отец благодарил за передачу, — заметьте, не за передачи. Значит, только один-единственный раз дошел до него узелок матери. Отец писал: "надеюсь на счастье". Что следовало под этим подразумевать? Не знаю. Может быть, побег? Скорее всего — да. О каком же еще счастье может мечтать узник? Помню, мы вернулись домой очень довольные и взволнованные, как будто и в самом деле видели отца. Потекли дни. "Снисходительный" по-прежнему молча принимал передачи, но записок уже не приносил.

Однажды вместо него к матери вышел другой надзиратель и сказал, что никаких передач арестанту Викентию Тынелю приносить больше не нужно. Ей это заявление показалось самоуправством, и она пригрозила пожаловаться самому начальству. Тюремщика такое непочтительное обращение взбесило. Он с бранью ответил, что арестанта Тынеля нет больше в живых — посаженный в карцер и вздумавший там бунтовать, этот арестант застрелен. После этого тюремщик захлопнул калитку. Подошел часовой и пригрозил нам штыком. Мать как-то странно улыбнулась и словно подкошенная упала. Я ревел возле нее, собирая плачем прохожих.

Несколько дней подряд мать, точно помешанная, ходила к тюрьме, ожидая чуда. Боясь за ее рассудок, сердобольные люди увезли ее в Татры, где горный воздух и время вернули матери душевные силы. Спустя несколько лет мы переехали в Варшаву, под кров одной дальней родственницы. Для меня наступили школьные годы, рисовальные классы, первые сходки, крамольные речи… и вот ссылка в отдаленный край.

Да, друзья мои, очень плохо устроен наш мир, — с тоской заключил рассказчик.

Бахчанов слегка коснулся его локтя:

— Не кажется ли вам, Эдмунд, что удел жаждущих свободы не только истолковывать мир, но и изменять его?

— Вот слова, ласкающие слух! — встрепенулся Тынель. — Но с чего же, по-вашему, следовало начинать нам, беспомощным одиночкам?

— Я думаю, с уговора! — пылко сказал Сандро. — Да, да, с уговора. Уговоримся никогда и ни при каких условиях не примиряться с тем, что достойно ненависти.

— Что ж, — согласился Тынель, — начало бесспорно хорошее. И если от меня нужно какое-то скрепляющее слово, то вот оно: я клянусь делать только то, что поможет нашим народам в их борьбе с общим врагом.

Бахчанов проснулся на рассвете. Мысль о начавшихся обысках не давала ему покоя. Куда бы понадежнее спрятать литературу? Одно было ясно: сделать это в самом пансионе невозможно. Слишком мало тут потаенных мест и слишком много глаз.

И вдруг вспомнил: "Карманы утеса!"…

Он опустошил чемодан, распихал по разным местам одежды тонкие пачки листовок и, взяв кусок крепкой веревки, отправился в горы.

Улицы поселка были безлюдны. Дневная жизнь только-только начинала пробуждаться. Задымила труба поселковой бани. С казенной дачи повезли срубленный лес на лесопилку. Откуда-то потянуло вкусным запахом свежеиспеченного хлеба.

Сделав по дороге крюк, Бахчанов осторожно поднялся на утес. Убедившись, что вокруг ни души, он принялся за дело. Прежде всего он испытал прочность тонких сосен, растущих в каменистой расщелине. Затем один конец веревки привязал к дереву, а другим обвязался сам. Чтобы предохранить себя от случайности (веревка могла перетереться), он вырезал перочинным ножом кусок мшистой дернины и положил его под веревку на самом выступе скалы.

Солнце поднялось выше. Отсюда с утеса вид становился много шире. Бахчанов видел далекий силуэт игривой серны, легко скачущей над головокружительным обрывом, и ширококрылого грифа, плавающего в алмазно-прозрачном воздухе мрачной тенью.

А там, на северной линии горизонта, стояли, словно окаменевшие и сверкающие облака, Ушба, Шхара и Дых-Тау, вечные спутники великана Эльбруса.

Вцепившись в веревку, Бахчанов стал медленно соскальзывать по скату. Заскрипела тонкая сосна, посыпались мелкие камешки. Он почти повис над пропастью. Снизу пахнуло холодом могилы. Бахчанов еще крепче стиснул в руках веревку. Не теряя самообладания, он заставил себя глянуть вниз. Дрожь проползла от сердца к ногам. В глазах закружилось белое клокочущее пятно пропасти, тронулись и величественно поплыли в фантастическом хороводе утесы.

"Развинтился. Это от недоедания", — мелькнуло в голове. Он закрыл на мгновение глаза и снова открыл их. Теперь разглядел змеистое русло пенистого потока, зеленоватые валуны и даже расщепленный ствол дуба. Опершись ногами о выступ скалы, он увидел небольшую расщелину и сунул туда перевязанные пачки прокламаций, а конец шпагата перебросил в другое место — на расстояние протянутой руки от поверхности утеса — и замаскировал его ветвями. При надобности всегда можно было взять все пачки, не прибегая к рискованному спуску.

Собравшись с силами, Бахчанов стал подтягиваться кверху. И вот он снова на плато утеса.

Вздох облегчения вырвался из его груди: "Теперь обыски не страшны, а заветная литература спасена".

От усталости он прилег, подложив руки под голову, и, согретый лаской солнечных лучей, задремал.

Когда он встал и осмотрелся, погода резко изменилась: дул ветер, на небе показались зыбкие валы холодных облаков. Кажется, все предвещало дождь. Бахчанов озяб. Чтобы согреться, он стал кидать камни через пропасть на противоположный утес.

— Скажите, — вдруг раздался женский голос, — когда я получу возможность выйти из укрытия?

Бахчанов тревожно оглянулся: "Неужели здесь еще кто-то был?"

Но никого вокруг он не заметил.

— Мы, можно сказать, соседи, — продолжал все тот же насмешливый голос. Бахчанов взглянул на противоположный утес и обомлел. Там, на самом краю пропасти, стояла стройная девушка. Чтобы узнать, была ли она здесь, когда он прятал литературу, Бахчанов решил поговорить с незнакомкой.

Но с первых же ее слов стало ясно, что девушка только сейчас поднялась сюда. Это успокоило его.

— Вы турист, — сказала она все с той же насмешливостью, — а, идя в горы, забываете надевать башмаки с толстыми подошвами.

— Может быть. Зато вот веревку, необходимую для туриста, все-таки взял, — шутливо оправдывался он.

— А для чего она вам? Не станете же вы спускаться в эту бездну. При одной мысли о ней меня пробирает дрожь.

— Приучайте себя глядеть в пропасть.

— Думаете, поможет? Где-то я слышала, что смотреть в пропасть опасно: человек теряет всякую власть над собой. Это правда?

— Если сохранишь волю, то нет.

— Вы сохраняете?

— Приучаюсь.

— Вот как! Это мне напоминает Рахметова.

— Он правильно делал, если вспомнить, к чему он готовился.

— А вы к Чему готовитесь? — спросила она простодушно.

— Люди в моем положении под старость поселяются в гробу и спят на собственных веригах, — полушутливым тоном ответил он. Девушка рассмеялась.

— Вот бы не поверила!

Упали первые капли дождя. Она беспомощно оглянулась и подняла узкий воротничок своего клетчатого жакета:

— Увы, уже далеко не бархатный сезон.

Бахчанов все дольше останавливал на ней свой повеселевший взгляд. В самом деле, где он мог видеть эту, как ему казалось, обаятельную девушку с такими детски ясными глазами? Впрочем, чего же тут раздумывать!

Он быстро снял с себя крылатку, завернул в нее камень и бросил этот узел к ногам незнакомки.

— Что вы сделали! — воскликнула она, и легкий румянец окрасил ее щеки.

— Простая справедливость, — сказал он, — вы легче одеты, чем я.

Девушка вопросительно посмотрела на его черную рубашку, перепоясанную кушаком и забрызганную каплями дождя. Бахчанов улыбнулся и вытер платком лицо:

— Обо мне не беспокойтесь. Мокрому дождь не страшен.

Рванул ветер и обдал утесы холодом. Она поправила свои туго заплетенные темные косы и надела на плечи крылатку. Бахчанов одобрительно кивнул головой. Девушка ответила какой-то неловкой и в то же время благодарной улыбкой.

Ветер пригнал густое облако, и оно, низко повиснув над утесами, накрыло их вершины. Бахчанов на мгновенье потерял из виду девушку, хотя отчетливо слышал ее чуть встревоженный голос.

— Бр-р, как неприятно и жутко в этом тумане, — говорила она. — Один неверный шаг — и полетишь в пропасть.

— Будьте осторожны, — предупредил он, — а туман сейчас осядет, и можно будет разглядеть дорогу.

— Благодарю за утешение. Однако так и кажется, что вот-вот сверкнет молния и разразится ужасная буря!

— Вряд ли. Смотрите — уже и посветлело!

— От ваших слов в особенности, — засмеялась она.

Под порывами ветра туман стал рассеиваться, но тучи еще низко проносились над горами — синие, тяжелые, готовые пролиться. Они плыли все дальше, закрыв собою очертания далеких снеговых вершин.

Ни Бахчанов, ни девушка не торопились покинуть утесы. Они не отдавали себе отчета в том, что могло их удерживать тут под пронизывающим ветром. Они охотно перекидывались шутливыми фразами, толковали о случайных вещах, по-видимому довольные этим нечаянным знакомством. Наконец девушка сказала:

— Я ухожу, но не знаю, как вернуть вашу одежду.

— Киньте мне.

— А если промахнусь?

— Вы же туристка, — сказал он, думая уязвить ее самолюбие. Тогда она стала энергично заворачивать камень в крылатку. Бросок получился удачный. Бахчанов поймал сверток.

— Видите, как просто. И пропасть нам нипочем.

Девушка быстро зашагала вниз по тропинке. Он тоже стал торопливо спускаться. И вот у подножия утесов они снова встретились, но уже совсем близко друг от друга.

— Скажите, не в ту ли вам сторону? — указал он в направлении пансиона.

Девушка кивнула.

— Тогда нам по пути, — сказал он и сразу догадался, кто эта девушка.

Одно воспоминание подтвердило его догадку. Как-то, заметив, что кухарка Закладовой никак не может справиться с суковатым поленом, Бахчанов взял топор и наколол целую вязанку дров. В последовавшей затем беседе растроганная женщина охотно рассказала, что каждый год к Александру Ниловичу приезжает из Петербурга на летние каникулы его племянница Лариса Львовна.

— Девушка добрая, как и вы, — сказала кухарка. И теперь Бахчанову стало ясно, кто был изображен на маленьком портрете в комнате Кадушина…

За обедом Александр Нилович отрекомендовал Бахчанова племяннице:

— Ларочка, вот господин Шарабанов, наш сосед и, оказывается, такой же, как и я, восторженный почитатель цветиков родимых.

Девушка протянула Бахчанову руку. Их улыбающиеся взгляды встретились. Ни он, ни она не сказали Кадушину о неожиданном "свидании" на утесе. И это стало первой маленькой их тайной, бессознательно ими хранимой.

От Кадушина Бахчанов узнал, что приезд племянницы из Петербурга был вызван случайными обстоятельствами. У ее близкой подруги, тоже ученицы консерватории, настолько серьезно захворала мать, работавшая акушеркой в Озургетах, что врачи, опасаясь за жизнь больной, посоветовали телеграфировать ее дочери в Петербург. Потрясенная известием девушка выпросила себе отпуск. Но сама она только что вышла из больницы и была так слаба, что племянница Александра Ниловича вызвалась ее сопровождать. Так они вместе приехали в Озургеты. Здесь одна из подруг осталась при матери, другая отправилась в Лекуневи, к своему дяде.

Племянница Александра Ниловича удивилась, узнав, что "Шарабанов" — богослов. Запинаясь, она заставила себя говорить о достоинствах церковного хора в Казанском соборе, но Бахчанов поспешил к ней на помощь:

— Погодите, Лариса Львовна. Я ведь пока еще мирской человек. И сейчас, например, с удовольствием бы посмотрел балетную фантасмагорию, с массой красок, с ливнем звуков и со множеством танцовщиц.

— Это любопытно, — улыбнулась она. — Почему же вы избрали богословское образование? Мне кажется, что сама природа предназначила вам быть человеком иной профессии.

Тут вмешался Кадушин:

— Ну уж это чересчур, Лара.

— Почему же чересчур? Вот я, например, разве не по призванию пробилась в консерваторию?

— Голубок мой, тебе, кроме таланта" еще и посчастливилось. Не будь этого, ты бы, в лучшем случае, служила где-нибудь в магазине крахмальных воротничков.

И обратился к Бахчанову:

— Не сердитесь на Лару. Это беспечная птичка. Ей бы петь…

В этот вечер Бахчанов был безотчетно весел, много шутил, не отходя ни на шаг от приезжей девушки.


А на следующий день какая-то сила вновь потянула его на утесы. Убедившись по концу шпагата, что литература не тронута, он не сразу покинул плато, хотя дождевые тучи затянули все небо и было холодно.

С ощущением смутной тоски бродил он по вершине, кидая взгляды на противоположный утес и представляя себе там знакомый женский силуэт. Внизу пенился бурный поток. Зеленая долина пестрела, как обычно, своими красноватыми зданиями, маленькими, словно детские кубики. Все было здесь как всегда, без перемен, а все же ему казалось, что этому пейзажу чего-то стало недоставать. И как было жаль прошедшего дня с его яркими, волнующими впечатлениями!

Спускаясь к подножию утеса, он услыхал свое имя. Окликал Тынель.

— Куда это вы собрались? — спросил он, покашливая. Бахчанов ответил, что вышел полюбоваться горами, но они сегодня что-то не радуют его.

— Да, погода непривлекательна. А я вот занят наблюдениями. Очень хочется передать на полотне поэзию горного воздуха.

— Слышали — к Александру Ниловичу приехала племянница?

— И слышал и видел. Могу сказать: девушка эта — счастливый дар природы. Сандро мне рассказывал, что мать девушки приходилась родной сестрой Кадушину и учительствовала в здешних краях. Отец был грузин, военный фельдшер, некто Баграони. Говорят, дети от смешанный браков очень красивы. Видели, какой благородный у нее овал лица? А глаза? Если признано считать, что они зеркало души, то в этом зеркале ясно отражаются душевная мягкость и доброта.

Бахчанов обрадованно засмеялся.

— Понятно, что для вас, как художника, красота имеет исключительное значение. Однако внешняя красота — это только слепой дар природы. Но ведь и красивому человеку не всегда удается сделать свою душу красивой.

— Пусть так. Что же касается Баграони, то она — и я в этом убежден — и внутренне красива. Девушке этой доступны и сострадание, и доброта, и все, чем так богата душа настоящей женщины.

И уже спускаясь к подножию утеса, Тынель рассказывал:

— Прошлый год, в поисках хлеба насущного, заехал я в одно небольшое селение.

Случайно сюда же прибыла из Москвы группа студентов. Они задумали шутя, без всякой подготовки, совершить восхождение на один малодоступный ледник Кавказского хребта. Увы! Эта попытка окончилась плачевно: двое из них отморозили себе ноги, один при падении сильно расшибся. Не имея возможности немедленно вернуться в свой город (у них вышли все скудные денежные средства), мои бедные, беспомощные альпинисты лежали в сакле и с тоской ждали чуда. Оно, по их словам, явилось в образе Ларисы Баграони. Кончался каникулярный период, и девушка, вместе со своими друзьями, как раз возвращалась с одной дальней экскурсии. И вот тут-то Баграони встретилась со студентами. Узнав об их бедственном положении, эта милая девушка сочла своим долгом оказать им помощь. Денег у нее было совсем мало. Кажется, только на билет. Тогда она заложила свои золотые часы и браслет. Найден был платный доктор, оказана пострадавшим медицинская помощь, и москвичи, снабженные деньгами, выехали домой. Сама же девушка отправилась в Лекуневи буквально без гроша в кармане. Вот какие прекрасные качества таятся в ее душе! Однако где же наш милейший пап Сандро? Давайте-ка вытащим его из тенет свирепого Кокодзе и устроим на моем верхотурье хорошенькую трапезу. Ба! Смотрите, как легок он на помине!

Навстречу к ним спешил Сандро.

— А мы вас ищем, — сказал он Бахчанову. — У нас в кружке возник вопрос о цели жизни. Спорили, шумели и ни к чему не пришли. Решили просить вас сделать нам обстоятельный доклад.

Глаза Бахчанова блеснули:

— Цель жизни! Да, тут есть о чем всем нам подумать. Только вот что, — спохватился он и даже несколько замялся: — Почему, собственно, вы обратились ко мне?

— Вероятно, потому, — вмешался Тынель, — что надеются услышать от вас слово о спасении грешной души, — и, рассмеявшись, добавил: — Ладно, Сандро, назначайте день и час вашего собрания. Так и быть, мы придем с паном Валерьяном!


Сквозь сои Бахчанов услыхал тихий стук в дверь.

— Кто там?

— Вам телеграмма, до востребования. Она у дежурного по телеграфу, — раздался приглушенный голос кухарки. Бахчанов взглянул на ходики. Было около часа ночи. В окно смотрело звездное небо. Он быстро оделся и вышел на лестницу.

Внизу, прислонясь к двери, кто-то стоял. Бахчанов невольно замедлил шаги.

— Доброй ночи, барин. Что, уезжаете?

Это был кучер пансиона Агафон, парень тупой и к тому же избалованный чаевыми.

— Нет, не уезжаю, — пробормотал насторожившийся Бахчанов, — а вы чего не спите?

— Лошадок ходил проведывать, — подумав, ответил кучер и нехотя посторонился…

В окне почтово-телеграфной конторы светился огонек. Дежурил только Шариф. Когда Бахчанов вошел, азербайджанец порывисто протянул ему телеграмму:

— Читайте, товарищ Шарабанов, хотя она адресована столько же мне, сколько и вам.

Бахчанов удивленно вскинул на него глаза. "Товарищ Шарабанов?" Это было ново и странно в устах телеграфиста. В депеше, адресованной Шарифу, сообщалось следующее: "Шарабанов продает табак. О цене договоритесь на месте. Деньги высылаю. Привет из Ново-Сенак".

"Привет из Ново-Сенак?!" Сразу отлегло от сердца. Вот она, долгожданная ответная весточка! Несомненно, Миха советует использовать привезенную "Шарабановым" литературу и действовать в тесном контакте с лекуневскими товарищами. Отлично…

Беседа с Шарифом могла затянуться, и Бахчанов, вспомнив подозрительное поведение кучера, предложил перенести ее на утро, в более укромное место.

Раннее утро застало друзей на утесе. Шариф привел трех товарищей из подпольной партийной группы, организованной им в рамках дозволенного властями "кружка любителей природы". Он представил "Шара-банова", сказав, что жива старая добрая традиция русских революционеров — оказывать помощь своим братьям по классу, к какой бы национальности они ни принадлежали. Рабочие обменялись с Бахчановым крепкими рукопожатиями. Он вынул спрятанную литературу. Ее с интересом рассматривали.

— Это нам очень пригодится, — заметил Шариф. — Я раздам брошюры наиболее грамотным. Пусть прочтут и все растолкуют таким здешним фархадам,[15] как Абесалом.

В свою очередь он показал письмо, присланное комитетом. То было извещение о начавшейся подготовке к экстренному созыву Третьего партийного съезда.

Начали обсуждать, как лучше поддержать бакинцев, и решили организовать забастовку солидарности. Начать ее должны были рабочие камнедробилок и взрывная команда.

Вдруг кто-то обратил внимание на дно ущелья. Там вдоль бурлящего потока пробирались вооруженные всадники.

— Кто это? — насторожился Бахчанов.

— Ходит слух, будто в наш уезд пожаловала шайка Ибрагима Гасумова. Говорят, он предложил свои услуги Шимбебекову, — сказал Шариф.

— Создадим-ка группу самозащиты, — посоветовал Бахчанов.

Его совет был принят без возражений…

Кадушин уговорил племянницу устроить перед отъездом домашний концерт. Аккомпанировать вызвалась супруга владельца аптеки. Выступить с конферансом охотно согласился бывший скрипач боржомской симфонической группы. В программе концерта, составленной Баграони, преобладали отрывки из лучших творений Чайковского, а также несколько романсов Глинки и Грига. По желанию дяди,она включила в программу и арию Ярославны из любимой им оперы Бородина.

В воскресенье в столовой пансиона собрались приглашенные на концерт. Безработный скрипач, щеголяя единственным достоянием — безукоризненно сшитым фраком, объявил первый номер программы. После вступительных аккордов девушка запела. Голос ее был чист и ясен, точно утренний воздух над горным озером. Пела она хорошо, вкладывая в мелодию искреннее чувство, что придавало особую выразительность исполняемым ею произведениям.

Бахчанов сидел не шевелясь. Под влиянием музыки в нем ожили самые светлые воспоминания. Полный благодарности и восхищения, смотрел он на девушку, читая в ее больших глазах спрятанную радость.

Сидевший рядом Шимбебеков легонько похлопывал в ладоши и тихо говорил Кадушину:

— Браво, браво. Очаровательный голос, душа моя. Я слушаю и вспоминаю Париж. А было это в дни посещения всемирной выставки. Особенно запомнилось одно кабаре на авеню де Буа-Булонь…

Кадушин поморщился.

— Кабаре? Ну, это совсем не то.

— Почему же не то? Каждая первоклассная артистка сочтет за честь выступить там. И я, пожалуй, тоже открою кабаре!

Взгляд Бахчанова нечаянно упал на окно, выходившее в сад. У ограды расхаживал Абесалом и нетерпеливо посматривал в сторону дома. Смутная тревога закралась в сердце Бахчанова. Он дотронулся до руки Сандро и кивнул на окно. Тень недоумения пробежала по лицу молодого гурийца. "Что нужно свану?" — казалось, спрашивал его взгляд. Бахчанов приподнялся. Абесалом заметил его и призывающе замахал рукой. ""Придется спуститься вниз", — решил Бахчанов, хотя понимал, как неудобно делать это именно сейчас. Тогда он вырвал из растрепанной тетради листочек и написал: "Лариса Львовна! Простите мой вынужденный уход. Если бы не срочный вызов, я бы ни за что не покинул концерт, потому что я так же рад слышать Ваш чудесный голос, как и видеть Вас".

Когда он передал эту записку Александру Ниловичу, то понял, что непроизвольно сказал несколько больше, чем следовало бы. В смущении он тихонько вышел из столовой. Его уход, конечно, был замечен. Закладова демонстративно сделала большие глаза. Александр Нилович сердито сбросил с носа пенсне, а щеки Лары зарделись, и она низко склонилась над нотной тетрадью.

В саду Абесалом сообщил Бахчанову, что готовится кровавая драка между друзьями Джафара и друзьями Ашота. И все потому, что башлык убитого Османа найден в стогу сена, на котором спал Ашот. На вопрос Бахчанова, знает ли о том Ашот, сван ответил утвердительно. Молодой армянин поклялся перед всеми, что он не виновен ни в краже, ни в убийстве и совершенно не знает, как попал злополучный башлык в сено. Ашот даже направился к приставу, чтобы пожаловаться, но не застал его. Исчезли и стражники. Вот почему поссорившиеся решили прибегнуть к оружию.

— Тогда скорей туда! — заторопил Бахчанов свана.

На полдороге их догнал Сандро.

— Я не мог усидеть, что случилось? — спрашивал он, учащенно дыша. Бахчанов в нескольких словах передал историю с кражей башлыка.

— И вы вдвоем думаете остановить кровопролитие? — удивился юноша.

— А что же делать? Терять время опасно. Я должен быть там и помочь им.

— Тогда я тоже иду…

Поздно вечером Сандро постучался к лекуневскому натуралисту:

— Александр Иилыч, вы не спите?

— Собираюсь. А что? Входите же.

— А Лариса Львовна бодрствует?

— Лара спит. Ей нужно отдохнуть перед отъездом, — ответил Кадушин. Сандро сел и покосился на дверь, ведущую в соседнюю комнату.

— На нас, конечно, сердятся, да?

Кадушин махнул рукой. Он явно был не в духе:

— А почему бы и нет? Допустим, у Валерьяна Валерьяновича могло что-то там случиться, но у вас-то что загорелось? Бросился как одержимый.

Сандро с болезненной гримасой потер виски:

— Вот в том-то и дело, что загорелось, дорогой Александр Нилыч.

— Это как же? В прямом или переносном смысле?

— Да, пожалуй, в обоих.

— И вы пришли рассказать об этом?

— Я пришел прежде всего для того, чтобы принести извинение за себя и за нашего общего друга…

— Лара этого не требует, — сухо заметил Кадушин, усаживаясь на стул. — Расскажите лучше, что же случилось.

И Сандро стал рассказывать историю ссоры Джафара с Ашотом. Внимание Кадушина возрастало. Он хмурился, нервно пощипывал остренькую бородку, поминутно поправлял пенсне.

— Если бы я это знал раньше, тоже побежал бы туда. Что же дальше?

— А дальше вот что: когда мы проходили через старые каменоломни… помните, где сворачивает дорога?

— Знаю. Там заброшенная баня.

— Да. И вот остроглазый сван заметил прячущегося человека. Мы окликнули его, он бросился бежать в каменоломни и скрылся. Было темно, и лица не рассмотришь, но Абесалом клялся, что он узнал помощника пристава.

— Какая низость! — возмутился Кадушин и даже встал. — Умывать руки в тот час, когда люди готовились перерезать друг другу глотки!

— Но слушайте дальше, Александр Нилыч! Джафар со своими земляками из Карабаха вооружились кинжалами, ножами, ломами и двинулись к ущелью. Там собрались армяне, готовые встретить азербайджанцев градом камней. Решимость и злоба у обеих сторон были велики. Не верилось, чтобы эту стихию можно было остановить, образумить. Он же бросился между ними.

— Шарабанов?

— Да. "Стойте! — говорит. — Что вы делаете?" И голос у него стал какой-то другой, зычный, властный. Встал между ними, глаза блестят, шляпа упала. Никто не ожидал его появления. Все были поражены. Рука с кинжалом у Джафара невольно опустилась. Ашот выронил из рук огромный булыжник.

— А что же Валерьян Вале…

— Он стал говорить. Право, надо иметь большую силу убеждения, чтобы говорить с таким вдохновением. Не все, конечно, хорошо понимали русские слова, но всем стало ясно его намерение.

— Что же он сказал?

— Трудно передать его слова. Для этого нужно быть им. Впрочем, одну фразу я хорошо запомнил: "Не пропасть между вами, — сказал он, — а мост великой братской дружбы. Не разрушайте же его. В нем ваша сила и ваше спасение".

— О, мне понятно! Шарабанов призывал к смирению строптивые души!

— Нет, он призывал их к борьбе. Только не друг с другом.

— Для борьбы? С кем?

Кадушин и Сандро многозначительно посмотрели друг на друга, и им без слов стал ясен ответ. Взволнованный рассказом Сандро, лекуневский натуралист ходил по комнате и о чем-то размышлял. Потом остановился и наглухо застегнул пиджак.

— Он у себя?

— Нет, он остался ночевать у них.

Кадушин медленно расстегнул пуговицы и так же медленно сел на стул.

— Это подвиг… подвиг, достойный духовного пастыря, — прошептал он. — Вот увидите, из этого человека выйдет вдохновенный проповедник. Хотя, мне кажется… Лара права. Шарабанов ошибся в своем призвании. Вспомните-ка нашу вечернюю прогулку и всякие там политические разговоры.

— Вы сомневаетесь? — Сандро прищурил глаза, как бы стараясь получше разглядеть лицо Кадушина.

— Я ни в чем не сомневаюсь, а даже уверен, что в пятницу он сделает нам хороший нравоучительный доклад о цели жизни.

— Тогда еще один вопрос" Александр Нилыч, и я Уйду.

— Да, пожалуйста.

— Вы допускаете мысль, что нашему другу может грозить опасность?

— От кого?

— От полиции, разумеется.

— Странно. Я не подумал об этом.

— Вы не думаете, что на него могут указать как на… государственного преступника?

— Государственный преступник! Что за циничный ярлык для гуманного человека! Да я первый предоставлю ему помощь и убежище.

Сандро с нескрываемым восхищением пожал руку Кадушину:

— Александр Нилыч! Вы даже лучше, чем я думал. Браните меня.

— Вот еще новость. Нет, браните вы: я ведь сегодня забыл полить мою жаждущую араукарию и мой несравненный фикус радиканс!

Глава седьмая ГУРИЙСКИЕ БЕГЛЕЦЫ

Всю ночь и все утро по долине метались налетевшие холодные вихри, занося пылью улицы поселка. В полдень население пансиона было удивлено необыкновенным наплывом приезжих из Гурии. Первым, в сопровождении двух вооруженных лакеев, примчался на паре взмыленных коней пожилой помещик. Узнав его фамилию, Закладова едва не лишилась чувств.

— Что я ему подам? Ведь мой дом удостоил чести сам господин Гуриели! Вы только подумайте! Князь Гуриели!

Она обегала всех своих жильцов, и вскоре они знали: в пансионе остановился крупнейший землевладелец — отпрыск владетельных гурийских князьков. Гуриели была предоставлена одна из лучших комнат, занимаемых самой хозяйкой. Шепотком Закладова передавала, что взбунтовавшиеся крестьяне пригрозили убить его светлость, если только он вернется в имение.

Весь день князь просидел взаперти и только к вечеру появился на террасе. На нем был зеленый бешмет с газырями. У пояса висел огромный кинжал, ножны которого были покрыты золотыми насечками. Породистое лицо Гуриели с остренькой бородкой выражало презрение. Покурив, он снова ушел к себе, а два вооруженных лакея остались дежурить около его двери. На все расспросы они отвечали односложно: "не знаю". Но пронырливая хозяйка выведала, что князь Гуриели, озлобленный требованиями крестьян, недавно имел неосторожность пригрозить сельскому сходу казачьей поркой и теперь, дрожа за свою жизнь, едет к наместнику просить военной силы для усмирения крестьян.

В тот же день на рысаках, груженных запыленными баулами, прискакали два озургетских помещика — братья Хахадзе, оба толстые, коротконогие. Один был говорлив, подвижен и много курил, другой — молчалив, неповоротлив и без конца ел.

Вслед за ними прикатил на велосипеде некий податной чиновник из Салхино, галантный, вежливый, с иссиня-черными глазами и обворожительной белозубой улыбкой. Его имя и фамилию невозможно было запомнить, и поэтому его просто величали "господином чиновником". Первым делом он попросил платяную щетку и долго приводил в порядок свой запыленный костюм.

Под самый вечер прибыл дедалаурский пристав ингуш Илтыгаев, с рассеченной щекой. Он на все лады клял "гурийское мужичье" и уверял, что больше не вернется к "старым неприятностям", а останется служить в Лекуневи. Пристав не сказал, что за неприятности претерпел в Дедалаури, но потребовал пластырь, которым залепил свою рассеченную щеку. Заметив в саду Абесалома, мгновенно раскрыл окно:

— Откуда такой медведь?

Сван угрюмо ответил, что он из Сванетии.

— Из Сванетии? Ну, знаю. Там все разбойники. Чего же ты шляешься возле господского дома?

Абесалом нехотя объяснил, что после работы захаживает к "доктору Сандро" и тот учит его грамоте.

— Грамоте?! Да тебе, бестия, грамота нужна как телеге пятое колесо. Таскаешь камни, битюг, ну и таскай, а грамота не про твою честь. А ну-ка, вепрь, подай мне твой вид на жительство.

Сван молча вынул из-за пазухи ненавистный ему и потому нарочно им испачканный паспорт. Пристав брезгливо развернул засаленную бумагу и пробежал ее злыми, удивленными глазами:

— По этапу еще не гнали? Достукаешься, дикарь. Пшел с глаз моих!

Он швырнул паспорт и закрыл окно.

— Ох, как я устал с этим народищем. А у таких вот все с буки аз и начинается…

К ночи господин Гуриели, достаточно выспавшись, отослал своих лакеев-стражников и сказал хозяйке, что ищет партнеров для игры в карты. Закладова немедленно бросилась упрашивать жильцов "поиграть с его светлостью". В столовой были зажжены свечи. Вскоре сюда пришли Кадушин, оба Хахадзе и остальные беглецы. Бахчанов также спустился в столовую. Ему очень хотелось выяснить: какой ветер сдул всю эту дворянскую нечисть с насиженных мест.

Хахадзе-младший распространялся о преходящем характере военных неудач в Южной Маньчжурии. А пристав ему поддакивал: "Да, конечно, этих макак шапками закидаем".

Далеко не равнодушный к военной теме, Александр Нилович вмешался в разговор. Он уверял, что генералам следовало бы действовать на реке Шахэ совсем иначе и что война ведется не так, как нужно.

Илтыгаев посмотрел на него со снисходительным сожалением и заметил, что штатским, из далекого и тихого тыла, конечно, легче всего судить.

— Хорошенький тыл! — посмеивался Хахадзе-младший. — Да тут разгорается, черт возьми, война не хуже дальневосточной!

В саду заржали кони, а в сенях раздался хриплый голос есаула:

— Бонжур, Клавдия Демьяновна! Приехал на вашу прославленную кулебяку! — Увидев же Бахчанова, помахал ему рукой. — Ну, как доехали, ваше будущее преподобие? Абреков не встречали? Впрочем, что абреки… В Гурии еще пострашнее. Настоящая разиновщина.

— Прибавьте — разиновщина организованная, — поправил Хахадзе-младший, старательно разрезая на ровные, мелкие кусочки бифштекс.

Податной чиновник обернулся к нему со своей неизменно учтивой улыбкой.

— Это по-вашему так. А по современной терминологии? — и, быстро взглянув на Бахчанова, сам же ответил: — Аграрное движение.

— Чего только тут не будет, душа моя, — ворчал Шимбебеков. — А вот там, где власти обзавелись умными помощниками, народ думает о другом. Я прежде всего имею в виду попа пересыльной тюрьмы Гапона. У этого кудесника тысячи мастеровых в Петербурге ходят вместе с градоначальником на молебны. Вот как надо пасти стадо!

— А у нас кто его пасет? — вскинулся Хахадзе-младший. — Никто. В имениях — кавардак. Ни пастухов, ни конюхов. Все сбежали!

— А главное: голос подымают на кого? На особу самого государя императора! — возмутился Илтыгаев.

— Да еще на такого, как у нас! — съязвил Шимбебеков. Все деликатно промолчали, не зная, как отнестись к его тону. Паузу нарушил Гуриели. То снимая с мизинца перстень, то снова надевая его, он попытался было "философствовать".

— Тут силлогизм, господа. Постольку поскольку монарх персонифицирует систему, нас охраняющую, постольку мы должны защищать его. И кто бы ни был на престоле, нам важен монарх как символ.

И опять все из осторожности промолчали. Гуриели презрительно посмотрел на жующего Хахадзе-старшего и другим тоном продолжал:

— Да, удивительный бунт. Ничего не жгут, все бойкотируют, делят наше добро и…

— Требуют, идиоты, невозможного: отмены сословий. Ни дворянства, ни крестьянства, — подсказал Хахадзе-младший.

— Еще чего, — закряхтел его неразговорчивый брат, слывший за свое молчание глубокомысленным. — Ну, крестьянство, по мне, пусть и не существует. Но дворянство! Как можно без него?

— Ах, братец! А что мы без крестьян?

Неразговорчивый толстяк открыл было рот, чтобы изречь еще что-то, но в этот момент Гуриели обратился к вошедшей хозяйке:

— Мадам, ваш кекс — само совершенство!

Он щелкнул по новенькой колоде карт, вынул горсть золотых монет, игра началась. Бахчанов, сославшись на головную боль, ушел к себе. Но и в комнате не сиделось. Он знал: сегодня Баграони уезжает в Тифлис, где ее ожидала подруга, а оттуда вместе с ней в Петербург — продолжать учение. До прихода ночного поезда оставались считанные часы. Бахчанову очень хотелось повидать ее. Он постучал к Кадушину. Никто не отозвался. Немного удивленный, Бахчанов спустился в сад.


Сиявшая высоко в небе луна казалась перламутровой. Над ней проплывали полупрозрачные облака, беспрестанно меняя свои фантастические очертания. Лицо обдал теплый, ласкающий ветерок. Он шуршал в посеребренных листьях дуба, и их маленькие резные тени трепетали на садовых дорожках.

Бахчанов посмотрел на окна кадушинских комнат. Там было темно. Возвращаться к себе не хотелось, и он побрел из сада. И вдруг у ствола кипариса заметил Баграони. Закинув руки за спину, она задумчиво смотрела на хребты гор. Теплая волна радости подкатила к сердцу Бахчанова.

— Лариса Львовна! Добрый вечер, — тихо сказал он. Баграони обернулась. Нижняя часть ее лица была скрыта тенью ветки. А в глазах, сейчас казавшихся особенно большими и глубокими, переливался и мерцал лунный блеск. И вся она в эту минуту была для него неотразимо красивой, необыкновенной, желанной.

— Это вы! Почему не отдыхаете?

— Потянуло на свежий воздух, и вот, как видите… — он остановился, не имея сил уйти.

— Колдовская ночь! — вздохнула девушка. — Вот все смотрю, смотрю — и глаз не могу оторвать от этих гор и лунного блеска. Они заставляют говорить стихами и мечтать. Может быть, это плохо? Ведь жизнь все-таки сурова, и надо уметь бороться, а не мечтать. Не правда ли?

Бахчанову показалось, что его собеседница как-то настороженно ждет ответа. И он сказал:

— Без большой мечты нет ни жизни, ни настоящей борьбы.

Бахчанов и Баграони медленно направились вдоль изгороди. Он продолжал говорить, девушка охотно слушала, и не потому, что его слова звучали для нее как откровение. Нет. Из того, что он рассказывал, кое-что приходилось слышать и от других людей. Но слова, произносимые этим человеком, почему-то казались ей более значительными и убедительными. И когда Бахчанов умолк, она втайне пожалела об этом.

И как жаль коротких денечков, прожитых в Лекуневи! Можно сказать, они были совсем не богаты событиями. А все-таки милы ее сердцу! Не оттого ли, что этот Шарабанов занял ее мысли? А ведь сначала он показался просто симпатичным человеком, и только. Таких немало среди ее друзей по консерватории. И, возможно, некоторые из них превосходят его эрудицией. Он же, при всех своих приятных качествах, слишком сторонится злободневных вопросов и к тому же готовит себя в священники. Как-то представив его в длинной рясе, Баграони невольно рассмеялась. Нет, не такой герой мог жить в ее мечтах. Так она думала еще совсем недавно. И вдруг этот случай с предотвращением кровавого столкновения! Он перевернул все ее первоначальные представления о Шарабанове.

Некоторое время они шли молча, словно к чему-то прислушиваясь, "Он прав, — думала девушка. — Мечта действительно окрыляет и ведет вперед. Пусть моя мечта еще невелика, но она не пуста, не фантастична. И только потому, что она вполне реальна, осуществима, это поддерживает во мне веру в мое призвание, в мои силы и возможности".

Девушке вспомнилось, как строгие наставники консерватории на уроках, спевках и зачетных концертах все чаще выделяли ее растущие вокальные возможности, предрекая отличное будущее. Но одаренная ученица не закрывала глаза на недостатки и пробелы своего еще не окрепшего мастерства. Она продолжала много работать, прекрасно сознавая, что искусство требует прежде всего громадного и упорного труда.

Многим из учащихся в консерватории приходилось каждодневно добывать средства к существованию. В этом отношении Ларе Баграони было немного легче. О плате за учение думала не она, а ее дядя. И хотя девушка не всегда, например, имела возможность купить билет на галерку в театр, чтобы посмотреть и услышать корифеев русской оперы, она никогда не сетовала на материальные неудобства.

Прерывая ее размышления, он сказал:

— Как все-таки мало вы тут побыли.

— Что же поделать. Срок был дан ограниченный. А вы задержитесь в Лекуневи?

— Право, не знаю. Ведь у меня отпуск. Во всяком случае, пока располагаю временем.

Девушка чуть откинула голову и недоверчиво посмотрела на занавешенные окна закладовского пансиона.

— А я надеялась видеть вас еще утром.

— Догадываюсь почему. Ведь я вчера нежданно-негаданно ушел с концерта. Меня вызвали…

— Не оправдывайтесь. Вы поступили правильно.

Ему показалось, что он уловил в ее взгляде, украдкой брошенном на него, что-то похожее на восхищение. Но ее голос стал вдруг строг и даже суров, когда она спросила:

— Одного только не могу понять: содержания вашей записки.

Бахчанов смутился, хотя и ожидал такого вопроса:

— Я писал то, что думал, и сейчас не могу отказаться от написанного.

— Вот вы какой!

Девушка рассмеялась, оторвала веточку, коснувшуюся ее щеки, и прибавила, что ничуть не сердится на него.

— Могу только сказать, что мне очень дороги искренние слова одобрения моих лучших друзей и ваши в том числе… Но пойдемте назад.

Они нехотя побрели к выходу, замедляя шаги. Откуда-то вынырнула Закладова:

— Милочка! Как вы напугали нас своим исчезновением. Я не знала, что и подумать. А тут еще эти страшные рассказы про абреков. Но кто это с вами? Ах, это вы, господин Шарабанов! Не узнала. Будете богаты.

Недоверчиво косясь на Бахчанова, она продолжала без умолку тараторить о своих треволнениях, об опасностях ночной прогулки, о неудобствах железнодорожного расписания. Так дошли до калитки сада, где уже стоял фаэтон.


Часом позже провожать Лару вышли Бахчанов, Закладова, Тынель, Чернецов, старая кухарка и податной чиновник из Салхино, хотя он не имел никакого отношения к отъезжающей. В показных заботах и притворном сочувствии Закладова настойчиво советовала Кадушину отложить ночную поездку племянницы, хотя отлично знала, что это невозможно: тифлисский поезд приходил только ночью.

Лариса обещала дяде писать с дороги. А Тынель попросил:

— И непременно напишите о ваших впечатлениях из Баку.

— Да, да, — подхватил в тон Тынеля Кадушин, — пиши, пиши, Ларочка. И похудожественнее. Ты ведь можешь…

Александр Нилович забрался на козлы пансионного фаэтона и, поблескивая стеклами очков, громогласно заявил, что сегодня он будет за лихого кучера. Чернецов окликнул своего вестового:

— Коновалов! Проводишь барышню до станции. И чтоб в дороге все было в порядке!

— Слушаюсь! — отозвался бородатый казак, похожий на цыгана.

Лара, протянув на прощание Бахчанову руку, сказала:

— Желаю вам всего доброго. Надеюсь, мы еще когда-нибудь увидимся.

Он снял шляпу и, взволнованный, низко ей поклонился. Прошла минута, и фаэтон покатил по каменистой дороге. Все провожающие, кроме Бахчанова, вернулись в дом. Бахчанов же побрел по сонным улицам. Ему как-то не верилось, что Баграони уехала и что завтра он уже не увидит ее. Она все еще стояла перед его глазами. Он вспоминал ее слова, голос, улыбку, даже мимолетные взгляды. И кажется, на сердце давно не было такой грусти, как сейчас.

В этом состоянии дошел он до лекуневской аптеки. В окне светился огонь. Дежурил Сандро. Склонившись над рецептами, юноша, видимо, разбирал их, на самом же деле читал брошюру и так глубоко ушел в это занятие, что не заметил, как открылась дверь.

— Нет ли у вас чего-нибудь от бессонницы, господин ацтекарь?

— Есть, есть. Заходите.

— Я вижу, тебе скучать не приходится, — Бахчанов кивнул на пульт, где лежала раскрытая книжка.

Сандро оглянулся и с таинственным видом шепнул:

— Запрещенная!

— Вот как? Где же ты ее достал?

— Хозяин аптеки дал. У него связи. Читай, говорит, просвещайся. Может, тоже станешь… борцом за свободу.

— Кокодзе так сказал? Странно. Что же написано в этой книжке?

— О будущем грузинском социализме, — с важностью произнес Сандро.

— Вот как! А разве есть еще татарский социализм в отличие от грузинского?

Сандро с непонимающим видом смотрел на Бахчанова:

— Но ведь это же запрещенная? Ее издают в Париже эмигранты.

— Это ничего не значит, дорогой мой. Эмигранты бывают разные.

Бахчанов повертел в руках брошюру в коричневой обложке и усмехнулся:

— Издание федералистов? Понятно. Скажу тебе, Сандрик, что твой Кокодзе стоит Шимбебекова. Разница тут только в том, что один из них прикрывается словами о социализме, будучи на деле убежденнейшим махровым националистом. А дорога националистов — не наша дорога, чужая. Если по ней идти, то непременно схватишься за кинжал и начнешь резать людей другой нации…

Они долго беседовали.

Когда Бахчанов возвращался в пансион, чья-то крадущаяся тень проводила его до самого сада и исчезла…

Глава восьмая "СМЕРТЬ ИЛИ СВОБОДА!"

В Лекуневи теплые туманы сменились холодными. Все чаще наплывали тяжелые сизые облака. В горах выпал снег. Над поседевшими вершинами закурились первые метели. Темные могучие пихты накрылись белыми шапками. Зима неторопливо спускалась в еще зеленеющую долину.

А на горных разработках Шимбебекова кипел напряженный труд. По-прежнему сотни рабочих приходили сюда на рассвете и уходили запоздно. Отзвуки грозы, разразившейся на нефтяных промыслах, будоражили умы, вносили какую-то нервозность в поведение людей. Все чего-то ждали, ловили разные слухи.

В такой обстановке Кадушин получил первую весточку от племянницы и счел долгом немедленно поделиться новостью с друзьями.

— Вам привет от Ларочки, — говорил он, входя к Бахчанову. — Пишет, что всю дорогу до Каспия проспала. А там… Да лучше я вам прочту это место. Вот оно: "Дорогой дядюшка! По обещанию, данному Эдмунду Викентьевичу, пишу эти строки на бакинском вокзале, куда вышла за кипятком. Никакого кипятка я, конечно, не достала, ведь вместе со всеми бастуют и кипятильщики. Обратно к вагонам пробилась с большим трудом. На перроне все кишмя-кишит в разноязычном говоре. Народу — яблоку негде упасть.

Милый дядюшка, ты просил передать мои впечатления "похудожественнее". А что я могу сделать, если их у меня так мало? Войди же в положение человека, стремглав вернувшегося в купе. Вдобавок дует противный каспийский норд, или, как его здесь называют, хизри. Он хлещет по лицу колючим песком, гарью и пылью, пропитанной вездесущим запахом мазута. Но что непогода в сравнении с тем, что делается в городе?! Еще в пути шли толки о том, что на промыслах стреляли войска и там горят буровые вышки, неведомо кем подожженные. О тревожном положении на промыслах свидетельствует само небо. Оно изжелта-багровое, как над кратером действующего вулкана. От этого необычного зарева становится и в самый темный вечер светло. Только розоватые отблески зловещи, как бывает при пожаре. Они падают на маслянистые пятна пролитой нефти, и оттого эти пятна мне кажутся кровью.

Вот и все мои отрывочные впечатления. Знаю, Эдмунд Викентьевич и Валерьян Валерьянович найдут их очень скудными. Утешь наших дорогих друзей: в следующий раз опишу путевые впечатления много лучше. А не будет их — расскажу о своих чудесных дорожных снах…"

— Ну, тут девочка моя шалит, видимо от избытка хорошего настроения, — засмеялся Кадушин, свертывая письмо. Поговорив еще с минуту, он поспешил в свою контору…

Может быть, от Сандро Тынель узнал, что Бахча-нов находится в очень стесненном положении: деньги давно вышли, пришлось отказаться от закладовских обедов. Нечем было платить за комнату.

И вот одним ветреным утром Тынель пожаловал к Бахчанову. Тот сидел у раскрытого чемодана и размышлял: "Что бы такое продать?"

Тынель понимающим взглядом скользнул по впавшим щекам друга и прямо приступил к делу:

— Хотя вашему брату и похвально сидеть на пище святого Антония, все же, по-человечески говоря, это далеко не приятно. А ко всему прочему, я уже просто отвык от одиночества. Вот почему настоятельно прошу ко мне на монашескую трапезу.

Он потер свои тонкие руки, мило подмигнул Бахчанову и шепнул:

— Немножко разбогател. Да и матушка прислала посылку. Одевайтесь. Сандро уже кулинарничает.

В отношениях с друзьями Бахчанов не терпел и тени притворства, поэтому он тотчас же захлопнул полупустой чемодан и весело сказал:

— Услышаны, значит, мои молитвы?

Тынель тоже не уступал в откровенности:

— Какой смысл вам томиться у этой торговки? Перебирайтесь ко мне. По крайней мере если уж и бедствовать, так вместе. Веселее!

Бахчанову предложение художника показалось заманчивым. Тынель ему нравился. И там на мансарде у него было куда вольготнее, чем в пансионе. Но мысль, что переезд к ссыльному, находящемуся под гласным надзором полиции, может возбудить подозрение, заставила отвести великодушное предложение.

— Я вообще думаю покинуть Лекуневи, — сказал он.

— Ах, если можно, не делайте этого так скоро! Вы даже не подозреваете, как вы всем тут нужны. Скажу по секрету: вам симпатизируют все — татары, армяне, грузины и даже… поляки, — шутливым тоном прибавил он, тепло сжимая руки Бахчанова. — Право же, побудьте еще с нами, а насчет всяких там огорчений в жизни, — он кивнул на чемодан, — я думаю, уладится. Должно уладиться, когда живешь по принципу: ты за всех, а все за тебя.

Они вышли на улицу. У входа в дом к Тынелю подошла девочка с маленькой вязанкой сучьев и сказала, что его поджидает какой-то человек. Тынель приостановился:

— Вероятно, для обыска. Впрочем, мне беспокоиться нечего. А вам и подавно.

На ступеньках шаткой деревянной лестницы сидел неизвестный в распахнутом пальто и, поставив в ногах корзину, курил. Концы его красного шарфа трепыхались от сильного ветра, смешанного со снежной крупой. Увидев идущих к нему, человек поднялся, отбросил папиросу и приветственно помахал рукой. К удивлению Бахчанова, Тынель кинулся к неизвестному с ликующим возгласом:

— Людек! Дорогой мой! Какими судьбами?

Оба крепко обнялись и расцеловались.

— Знакомьтесь, Валерьян Шарабанов, мой земляк Людвиг Ланцович. С ним мы не виделись долгих одиннадцать месяцев. Ах, Людек, — обратился он к Ланцовичу, — а я уж было и надежду потерял увидеть тебя.

— Отвечаю тебе, друже, как всегда хорошо запомнившейся мне строчкой из Словацкого: "Заклинаю живых — пусть надежд не теряют".


Тынель и на Кавказе ухитрялся разыскивать своих земляков и в беседе с ними отводил душу. Обычно он встречал либо чиновников, не разделявших его патриотических чаяний, либо коммерсантов, которым все равно где торговать, лишь бы была выгода. Для них слово "Польша" или "неподлеглость" [16] не имели того значения, что для Тынеля. Ланцович же не принадлежал ни к чиновникам, ни к купцам. Он был рабочим, монтером по профессии. Он не разделял узконациональных увлечений Тынеля и часто в пылу спора клеймил их как "типично шляхетские, мелкобуржуазные предрассудки".

Тынель кипел, спорил, но не обижался. Для него Ланцович был тем прямым и честным человеком, который по-своему рассуждал о судьбах родной страны.

Что же сблизило этих, казалось бы разных, людей? Прежде всего — глубокое взаимное уважение, которое переросло со временем в большую и прочную привязанность друг к другу. Дружба двух поляков, оказавшихся на чужбине, началась со случайной встречи в Эривани. Тынель был приглашен реставрировать росписи купола здешнего собора, а Ланцович бродил по городу в поисках любой работы. До этого он работал в Лодзи электромонтером. Безработица, локауты, черные списки заставляли мятежного лодзинца странствовать из города в город. Так он попал на нефтяные промыслы.

В Черном городе на Ланцовича, как на одного из горячих ораторов, выступающих против самодержавия и капиталистов, обращает внимание тайная полиция. За Ланцовичем начинается охота. Перед ним выбор: либо попасть в Баиловскую тюрьму, либо погибнуть под ударом ножа подосланного охранкой наемного убийцы.

Ланцович предпочитает тайно вернуться на родину в Лодзь.

— И не ради того, чтобы спрятаться и смириться, — объяснил он Тынелю причину своего решения, — а чтобы передать стачечный опыт моим землякам-лодзинцам, только с одной существенной поправкой. Видишь ли, в бакинском пекле наш брат бастует безоружным, поэтому в него безбоязненно палят войска. Мы же в Польше возьмем в руки ружья и сабли. Не хватит этого добра, тогда, по примеру обуховских братьев, возьмем в руки булыжники. Более того. Построим баррикады, как делали это французские рабочие в знаменитые июньские дни сорок восьмого года!

— Только начните — мы поддержим! — вырвалось у восхищенного Бахчанова.

— Учти, Людек, это говорит русский, и тоже по духу повстанец! — многозначительно заметил Тынель.

— Отлично. Я никогда не сомневался, что рабочая Русь всегда поддержит рабочую Польшу! — с этими словами Ланцович улыбнулся Бахчанову и дружески сжал его локоть.

— Однако как же ты нашел меня? — дивился Тынель.

— Да я частенько вспоминал тебя, друже, — шутил Ланцович, — ты ведь у меня сидишь в самых печенках! А узнать, где ты живешь, просто: в каждом полицейском участке имеется твой адрес.

Перед отъездом из Эривани лодзинец дал Эдмунду срисовать с себя эскиз для головы Людвига Варынского, основателя первой в Польше рабочей революционной партии "Пролетариат", умершего в застенках Шлиссельбурга. Тынель находил, что в чертах лица Ланцовича есть какое-то сходство с Варынским: почти такой же тонкий красивый нос с горбинкой, такие же сухие острые скулы и рыжеватая бородка.

За обедом, обнимая сидящего рядом с ним Бахчанова, он шутливо говорил:

— Вот и у меня появились настоящие друзья из числа "москалей".

Ланцович сквозь дым одобрительно кивал:

— Если так, поздравляю. Ведь раньше ты думал совсем иначе. Мы спорили, но что могло убедить не в меру хлебнувшего из чужой чаши?

Повстанец по натуре, причем более последовательный, чем Эдмунд Тынель, Ланцович сразу расположил к себе Бахчанова.

— Счастливый, — с грустью вздыхал художник, — ты будешь драться на баррикадах, а я, вероятно, не доживу до того светлого часа, — и он раскашлялся в платок.

Ланцович ласково взглянул на своего соотечественника.

— Полно, Эдди. Вспомни только бессмертную строфу Словацкого. И ты будешь воином. И тебя мы увидим на баррикадах. И вас, товарищ студент, — обернулся он с улыбкой к Бахчанову. — Русские студенты мне очень нравятся. У них хороший боевой закал. И уж, конечно, не останется в стороне и наш смелый, горячий пан доктор, — похлопал он по плечу Сандро…

Лишь поздно вечером друзья прервали свою беседу. Ланцович заночевал у Тынеля (утром он должен был уехать), а Бахчанов и Сандро направились домой. От наметенного снега были сплошь белы дороги, крыши домов и деревья. Казалось, зима прочно осела в Лекуневской долине. На шоссе в этот час никого не было. Но они невзначай заметили вдалеке в заснеженных кустах чью-то фигуру. Когда они останавливались, фигура пряталась за деревья. Но когда Бахчанов и Сандро повернули к пансиону, таинственная фигура вышла из укрытия и пошла вслед за ними.

На лестнице Бахчанов знаком дал понять юноше, чтобы тот подождал, а сам быстро повернул назад. Меньше чем через минуту он вернулся.

— Там есть кто-нибудь? — шепотом спросил Сандро.

— Кучер Закладовой.

— Понятно. Хозяйка трясется над своим добром и вот велит малому стеречь конюшню.

— Очень может быть. Все же последить за ним не мешало бы, — посоветовал Бахчанов и пожелал Сандро спокойной ночи.

Поднявшись по лестнице, он услышал за стеной хихиканье Закладовой и трынканье гитары. Чернецов был навеселе, он напевал, растягивая фразы:

И песнь моя
Есть фи-ми-ам свя-щенный…
Утром казачий офицер в крайней тревоге поднял свою сотню. Бахчанов видел из окна, как казаки с гиком неслись куда-то по долине. Потом стало известно: в двадцати пяти верстах от Лекуневи взбунтовавшиеся рекруты напали на стражников и обезоружили их.

В тот день Кадушин вернулся домой сумрачный, расстроенный. Он был под впечатлением нерадостных вестей с "театра военных действий".

Не постучавшись, он вошел в комнату к Бахчанову и в изнеможении сел на стул.

— Что с вами, Александр Нилыч? Вы здоровы?

— Да хоть бы заболеть. Слыхали? Горе-генералы решились-таки сдать геройский Порт-Артур…


В старых лекуневских каменоломнях рабочие видели Гасумова — главаря бродячей шайки головорезов: он мирно беседовал с приставом Илтыгаевым. Казалось невероятным, чтобы волк подружился с собакой. Но слух о тайном сговоре вчерашних противников держался упорно. Этому помог и странный случай, приключившийся с кучером Агафоном. Приехав со станции, он отправился гулять, несмотря на дурную погоду. Домой он не вернулся. Наутро всполошенная Закладова побежала к приставу. Однако прежде чем стража взялась за поиски, Агафон объявился. А случилось это так. На рассвете пастух услыхал крики, доносившиеся с утесов-близнецов. Он поднялся на гору и там нашел живого и невредимого Агафона. Кучер рвался и метался в бессильных попытках высвободиться из веревок, которыми накрепко был привязан к сосне. На вопрос — как он попал на гору и кто его привязал, Агафон сказал, что на него напали неизвестные, скрутили руки, завязали глаза и потащили куда-то наверх.

Освобожденный от веревок, кучер явился на кухню угрюмый и боязливо озирающийся. Увидев Бахчанова, он вдруг изменился в лице и испуганно попятился назад.

Бахчанов рассказал об этом Сандро. Тот озадаченно потирал лоб.

— Прошу тебя, не сердись. Тут и я немножечко виноват.

— В чем же?

— Ты как-то мимоходом сказал, что не мешало бы последить за кучером. Помнишь?

— Не забыл.

— Я боялся за тебя и попросил Абесалома проверить мои подозрения. Они оправдались: кучер следил. И сегодня сван признался мне: он для острастки малость тряхнул детину, посадив его "под арест". При этом Агафону было сказано, что, если он и впредь будет бродить без лошади, ему придется расстаться не только с облучком, а и с белым светом.

Изумленный Бахчанов прошелся в раздумье по скрипучим половицам.

— Наш друг поступил, пожалуй, опрометчиво, хотя, бесспорно, действовал из самых добрых побуждений, — и, вспомнив испуганное лицо "проученного" Агафона, не удержался от смеха…

Часом позже постучалась Закладова. Масленая улыбка не сходила с ее лица, а учтивость казалась беспредельной.

— Господин Шарабанов, я не могу воздержаться от выражения благодарности и удовольствия за ту вашу аккуратность, с какой вы платите за комнату, за стол и прочие услуги в моем пансионе.

— Сколько я вам еще должен? — сухо спросил он, догадываясь, что хозяйка пришла напомнить об очередном сроке уплаты за комнату.

— Что вы, что вы, господин Шарабанов, теперь нисколько… Деньги получены сполна. Я очень польщена, что вы настолько остались довольны моим домом, что уплатили за два месяца вперед!

Бахчанов смотрел на нее с недоумением. Ведь никаких денег "вперед" он не мог и не думал платить, следовательно, тут произошло либо недоразумение, либо…

Догадка осенила его, и он спросил:

— Кто вам передал деньги за мою комнату?

— Кто? Как и велели вы — моя кухарка. О, можете быть спокойны! Она человек вполне честный и не позволит себе взять чужую копейку. Могу вас уверить, что конверт был мне вручен заклеенным…

"Понимаю. Кто-то уплатил за меня! — догадался Бахчанов. — Но кто бы это мог быть? Кухарка должна назвать мне того человека".

Не найдя кухарки, Бахчанов стал перебирать вероятных кандидатов в "благотворители". Сандро? Отпадает. Тот сам беден. Шариф? Тоже отпадает. Да ему и нет основания таиться. При первой же возможности он сам бы предложил "партийную диету" из кассы подпольной организации. Но касса была пуста, и об этом Бахчанов знал от самого же Шарифа. Остается либо Кадушин, либо Тынель, если не оба вместе.

Тогда Бахчанов направился к художнику. Он застал Тынеля за работой.

Историю с "анонимом" Тынель выслушал без всякого удивления и, можно сказать, обезоружил гостя своей странной кротостью:

— Ах, не стоит доискиваться. Только обидите тех, кто вздумал вам преподнести маленький сюрприз к именинам…

— Помилуйте, какие именины? Они будут только весной…

— Все равно. И не стоит обижаться на ошибку ваших доброжелателей, спутавших дату именин. Не достаточно ли вам знать, что они находились в каком-то невинном заговоре? Махните на это рукой и лучше дайте мне один совет…

И все с той же неподражаемой кротостью он заговорил о сюжете своей новой картины…

Наступил день, когда общество "любителей комнатного цветоводства" должно было собраться на очередное заседание.

Встретившись с Кокодзе, Кадушин заявил, что будет поставлен отчет председателя общества, после чего его участники заслушают долгожданный доклад Шарабанова о цели жизни.

Владелец аптеки в угрюмом размышлении пожимал плечами:

— Любопытно знать, как он увяжет церковные догматы с актуальными вопросами, волнующими все наше общество?

Александру Ниловичу очень хотелось придать заседанию торжественно-серьезный тон. В столовую были внесены лучшие цветы из его личной оранжереи. При помощи Шарифа он раздобыл в одной частной библиотеке несколько справочников по различным отраслям ботаники.

Закладова настояла на том, чтобы в качестве гостей на это собрание были приглашены и гурийские беглецы. Ведь им все равно нечего делать. Гуриели, например, по-прежнему спал днем, а ночи просиживал с братьями Хахадзе и Шимбебековым за картами. Играли они с азартом и с такой серьезностью, как будто бы это составляло главный смысл их пребывания в Лекуневи. Но в действительности каждый из них не без скрытой тревоги выжидал исхода надвинувшихся событий.

В назначенный час гости заняли первый ряд стульев. Князю хозяйка предоставила мягкое кресло, и он расселся в нем в небрежно-величественной позе. Бахчанов явился одним из последних и сел у окна. Среди собравшихся не было только Шарифа, что очень огорчало Кадушина. Ждать, однако, не стали. Пожилая дама, вскинув на тонкий нос пенсне, предоставила слово Александру Ниловичу.

Он вынул из сюртука блокнот и, немного волнуясь, начал свою торжественную речь:

— Господа! Милостивые государи и милостивые государыни! Сегодня мы приступаем к обстоятельному разговору о прекрасном и таинственном мире цветов, нектар которых еще древние называли пищей богов…

С шумом вошел запыхавшийся Шариф. Странным показалось Кадушину его необычное опоздание и то, что он даже не стряхнул с себя в прихожей мокрый снег. И совсем уже поразило, что вошедший прервал докладчика.

— Госпожа председательница, и вы, господин докладчик… Прошу прощения. Но… — начал было Шариф.

— Вы, наверное, с вопросом? После, после, — замахала на него руками дама.

— Не вопрос, а важное заявление.

Кадушин с обидой и неудовольствием смотрел на Шарифа.

— Да что у вас там загорелось? Неужели нельзя отложить?

— Александр Нилович, дело совершенно неотложное. Страшная весть.

— Что же там стряслось, господа? — встревоженно спросила пожилая дама, вставая.

— Телеграмма из Петербурга. И телеграмма всероссийского значения.

— От кого? — послышались голоса.

— От стачечного комитета.

— Политика? — Кадушин страдальчески сцепил пальцы своих рук. — Ну что мы в ней смыслим, друзья мои?

— Раз пролита человеческая кровь — смыслим! — ответил Шариф. И он потряс телеграфной лентой.

— Огласить, огласить! — раздались нетерпеливые возгласы.

Кадушин, покорный общему настроению, опустился на стул. Пожилаядама сняла пенсне и тоже села.

— Читайте телеграмму, — предложил Бахчанов.

Шариф стал читать. Содержание ее сводилось к следующему. В воскресенье, девятого января, к Зимнему дворцу направились петербургские рабочие подать царю петицию, но были встречены ружейными залпами. В итоге чудовищного избиения безоружных — тысячи убитых и раненых. В столице небывалое волнение. Петербургские рабочие с кличем "смерть или свобода" призывают к всеобщей политической стачке, к оружию, к решительной борьбе с самодержавием и свержению его.

При вспыхнувшем шуме и гневных выкриках Шариф поднял над головой обрывок телеграфной ленты, как бы предлагая убедиться в подлинности сообщения. Гуриели и Хахадзе-младший перекинулись вопросительными взглядами. Дама в пенсне почувствовала себя плохо и покинула председательское место.

Пораженный вестью, Кадушин не в силах был, конечно, продолжать свою старательно обдуманную и уже никому не нужную речь. Он растерянно переводил свой взор с одного лица на другое и только бормотал:

— Какое ужасное несчастье!

— Это не несчастье, а неслыханное злодеяние, — поправил его Шариф.

Сандро решительно вышел на середину столовой:

— Александр Нилыч, вы должны понять наши чувства. Сегодня вся Россия с возмущением протестует против царской расправы. Можем ли мы молчать?

— Вы забываетесь, юноша, — прервал его с места Гуриели. — Здесь не политический банкет.

— Ваше дело цветы, а не кровь! — в тон ему крикнул Хахадзе-младший.

— Цветы растоптаны крепостниками и политы кровью народа! — крикнул Сандро, и лицо его от гнева пошло пятнами.

— Как вы сказали? Крепостниками? — Гуриели произнес эту фразу таким тоном, точно услышал что-то достойное насмешливого удивления.

Сандро с вызовом посмотрел на него.

— К чему притворство? Разве вы, Гуриели, не захватили в свои руки почти всю лучшую часть пахотной земли Гурии и не посадили моих земляков на гробовой надел?..

Князь вскочил. Кулаки его были сжаты. Глаза выражали возмущение и ненависть. Он, а за ним братья Хахадзе поспешно оставили собрание.

— …И если там, в Петербурге, — продолжал, горячась, Сандро, — поднялся народ, поднимемся и мы тут. Ведь жизнь, борьба связала нас с русскими братьями…

— Правильно! Молодец!

— Верно говорит! — раздавались одобрительные голоса. Все почувствовали себя сильными и бесстрашными. Глаза Бахчанова искрились. Он переглядывался с Шарифом.

Тогда встал дедалаурский пристав.

— Господа, что слышат мои уши? Господин Мурзыев, — повернулся он к Шарифу, — кажется, вы возглавляете бунт таких вот юнцов, — кивнул он на гневного Сандро, — а вы знаете, что за это…

— Да кто давал слово царскому холую?! — послышался чей-то возмущенный голос.

— Он ведь только гость, и притом непрошеный! — выкрикнул еще кто-то.

— Я представитель законной власти, и мое присутствие обязательно, — лепетал растерявшийся пристав. В поисках сочувствия он подошел к оторопевшему Кокодзе.

— Вот в какое сообщество угодили вы, уважаемый Арчил Аракелович.

Глаза аптекаря беспокойно забегали. Он облизывал губы, мялся, все еще не смея решиться ни на что.

Люди не могли успокоиться. Они шумно обсуждали телеграмму из Петербурга. Спокоен, кажется, был только податной чиновник. Заложив руки в карманы узеньких форменных брюк, он покачивался на каблуках и с обычным учтивым любопытством прислушивался к возбужденному разговору. В комнату просунулся Шимбебеков:

— В чем дело? Кто меня спрашивал?

И поскольку ему никто не ответил, он вышел вперед и начал было говорить:

— Господа! Я не дикий помещик. Я тоже понимаю, что значит общественное мнение. Протестовать можно. Но, душа моя, разве забастовка, эта азиатская форма…

На него негодующе зашикали, и он замолчал, отойдя в угол комнаты.

Между тем к распахнутым дверям и к раскрытым окнам подходили группы лекуневских рабочих и обеспокоенно прислушивались к беспорядочному шуму голосов.

Бахчаиов боролся с собой. Вся его пламенная и кипучая натура рвалась к бою. Он отчетливо сознавал, что те же интересы партии, которые заставляли его до сих пор молчать, сейчас повелевали во всеуслышание подсказать взволнованным людям правильное решение, дать организованный выход их возмущению, гневу, желанию как-то действовать. И все надеялись, что "студент Шарабанов" скажет свое слово. Сандро смотрел на него так, как если бы ожидал услышать голос собственной совести. И Бахчанов сказал:

— События в далеком Питере — это несомненно начало долгожданной народной революции в России. И наш долг и наша цель бороться за победу революции. И знайте, друзья: царизм никогда не откажется от своей мертвящей власти. Безумие — ждать свободы из рук самодержавия. Свобода покупается кровью, завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях. И если весь Питер, вся рабочая Россия требует: долой кровавое самодержавие! — поддержим этот великий клич не только словом, но и делом. К оружию, товарищи! Смерть или свобода!

Дедалаурский пристав схватился за голову и, пораженный, смотрел округлившимися глазами на Бах-чанова.

— Так это вы глава бунта?! Вы! О небо! Кто бы подумал!

Он выбежал из комнаты как ошпаренный. Вслед за ним поплелся присмиревший Шимбебеков. Еще вертелся Кокодзе, кого-то, усовещевая, перед кем-то оправдываясь, но и он потом исчез.

Из всей компании гурийских беглецов остался только податной чиновник. Со своей обворожительной улыбкой он все время похлопывал в ладоши и одобрительно кивал головой.

Когда Шариф попросил нового председателя собрания поставить предложение петербургских рабочих на голосование, Кадушин указал на Бахчанова:

— Пусть он. А я… я всего лишь мирный российский гражданин, может быть обыватель, но только такой, который стоит за счастье своего народа.

— Тогда какой же вы обыватель, Александр Нилович! — воскликнул Шариф. — Теперь всякий мирный гражданин, желающий счастья своему народу, уже революционер. Да, да, не пугайтесь этого слова.

Такова железная логика жизни. И от нее никуда не денешься. Или — или. Или вы за народ, или…

— Други мои, я не мыслю себя без народа…

Прямо из пансиона Бахчанов, Шариф и Сандро направились к рабочим в карьеры. Здесь у пылающих костров быстро собрался митинг.

Весть о расстреле петербургских рабочих царем мгновенно обежала все население поселка и подняла его на ноги. Возмущенные люди выходили из своих домов на улицы, собирались группами и бурно обсуждали чрезвычайное событие.

Пристав в тот же вечер заявил Кадушину:

— Вы понимаете, любезнейший Александр Нилыч, что по долгу службы я обязан составить протокольчик и представить все ваше общество мнимых цветолюбов как организацию, напитанную опасным крамольным духом!

Кадушин хмуро следил за плавными движениями хвостатого телескопа.

— К сожалению, вашу революционную роль, — продолжал пристав, — я не имею права обелять. Вы ведь тоже подняли руку против правительства, хотя лично и не принимали участия в действиях скопом, то есть в нападении на моих стражников.

Тут лекуневский цветолюб не выдержал и воскликнул:

— Боже мой, я никогда не думал, что так, легко можно стать мятежником! Но в России, выходит, все возможно. Вы уже говорите о моей революционной роли. Через минуту, наверно, скажете о моей долголетней антиправительственной деятельности, а через час, надо полагать, я буду выглядеть ни более ни менее как основатель и теоретик самой революционной партии.

— Вот, вот… Вы и сами не верите в такую возможность. Да, очень трудно поверить, чтобы господин Кадушин, благовоспитаннейший и благонамереннейший человек, стоящий так далеко от бунтующих масс и…

— Вы ошибаетесь, милостивый государь. Я более не считаю себя далеко стоящим от того, что сейчас было вами названо.

— Это опасное заявление!

— Я не глух к страданиям народа.

— Хорошо-с… пеняйте на себя. Мое дело было предупредить вас… по-дружески.

И, разгладив свои жидкие усы, Илтыгаев дал понять, что мог бы помочь Кадушину выпутаться. Пусть только он напишет заявление и в нем укажет, что такие зловредные элементы, как Шарабанов и Мурзы ев, принудили его, Кадушина, голосовать против законной власти.

Александр Нилович посмотрел на Илтыгаева каким-то диким взглядом.

— Да что же это! — воскликнул он. — Люди без стыда и совести натравливают одну нацию на другую, зверски избивают народ и вдобавок пытаются унизить человеческое достоинство! Нет, господин пристав, в сделки со своей совестью я никогда не вступал и не вступлю. И вы неправильно меня поняли: я действительно мало похож на революционера. Это не достоинство мое, а мой недостаток. Я слишком нерешительно вел себя на сегодняшнем собрании, очень растерялся и сейчас от этого страдаю.

— С огнем играете, господин Кадушин. И вам, боюсь, дорого будет стоить ваш поступок…

Дойдя до двери, Илтыгаев вдруг вернулся, подошел к письменному столу и вынул из портфеля лист бумаги:

— Впредь до возбуждения судебного дела вам надлежит дать подписочку о невыезде…

Попытка пристава со стражниками арестовать "Шарабанова" не удалась. Бахчанов с друзьями нашел убежище в казарме рабочих взрывной команды. Собственно, это была не казарма, а обычная пещера, где люди спали прямо на земле, подстелив под себя сухой мох.

— С нами никого не бойся, — говорил Бахчанову бывший бакинский желонщик, укладывая под голову вместо подушки свою тощую котомку, — мы умеем беречь тех, кто за нас. Правда, наше жилище больше похоже на берлогу зверя, но скажи: когда нас считали за людей? Ты, видно, ничего не ел? А сегодня ночью ожидается заморозок. С пустым-то желудком легко простыть. Габо, — обратился он к своему маленькому земляку, — поройся у себя в мешке. Там, кажется, всё еще лежит лепешка твоей мамы.

Юный гуриец охотно достал зачерствелую лепешку, сбереженную им как память о родном доме и матери, заботливо снаряжавшей сына в далекий путь.

Бахчанов не взял лепешки, столь дорогой мальчику. Он только обнял Габо и продолжал беседу с рабочими. Все они относились к нему с доверием и уважением и наперебой старались подсунуть ему что-нибудь съестное. Хорошо помня, как он совсем недавно остановил кровопролитие между поденщиками, а затем выступил в поддержку поднявшегося питерского пролетариата, рабочие считали "студента Шарабанова" одним из проповедников партии, как называли здесь пропагандистов.

— Как я жалею, что раньше не знал о такой превосходной сакле, — шутливо сказал Бахчанов Сандро, когда тот пришел в пещеру и улегся рядом с ним. Возбужденный своим новым положением гонимого, юноша признался:

— Ты знаешь, я ни капельки не чувствую страха. Я теперь окончательно понял, где мое место в жизни.

Рассказывая о себе, он говорил о том, как рано научился понимать равнодушие сытых и власть имущих, как с детских лет добывал себе хлеб насущный. Родных он не знал, потому что в раннем детстве был подкинут к порогу чужого дома.

— Иногда мне снилось, что возле меня стоят отец и мать. Лиц их я не видел, но чувствовал прикосновение добрых рук, слышал ласковые голоса. Размышляя о судьбе множества обездоленных, я часто спрашивал себя: где же те, кто призван светить народу своими пылающими сердцами. И вот я встретил тебя, друга, о котором мечтал все годы… Ты, кажется, улыбаешься?

— От радости за тебя, Сандрик.

В улыбке Бахчанова была нежная братская теплота. Он чувствовал возле себя большое человеческое сердце, крепкое постоянство истинного друга. А такой никогда не слукавит и не выдаст.

Поздно вечером к ним пришел Абесалом и, скинув с плеч истертую медвежью шкуру, служившую ему плащом, сказал, что многие люди хотят оставить долину. Собирают всякое оружие, какое только попадется им под руку. Один боится за жизнь своей сестры, — она живет в Тифлисе. Другой хочет возвращаться в Баку, там у него мать. Говорят, в городах ждут резни. Не разберешь только — татары собираются резать армян или армяне татар. Каждый теперь станет подкарауливать другого.

— Да кто же сеет тревогу? — вскипел Сандро.

— Кто? Дьявол, притворившийся хромым нищим.

— Что такое? О чем ты говоришь?

Сван с таинственным видом наклонился над ухом Бахчанова:

— Откуда пришел тот дьявол, никто не знает. Лицо его перевязано, чтобы честные люди не могли видеть шерсти. Видны только глаза, горящие, как у рыси. А дьявол может принимать вид и рыси, и волка, и даже мелкой змеи.

— Эх, друг золотой, ты еще веришь в такие вещи, — с мягким упреком сказал Бахчанов.

— Только дьявол может сеять между нами ссору, — с глубокой убежденностью продолжал горец, — а этот хромой так и поступил. Если бы он не напугал Джафара и Ашота, они бы и не подумали бежать отсюда.

— Как же вы не прогнали подозрительного нищего?

— Он сам ушел.

— Эх, упустили!

— Не тужи. Я выследил его.

— Тогда молодец! Не правда ли, Сандрик, какой молодец наш Абесалом! Что же ты сделал дальше?

— Сначала дьявол шел, опираясь на костыль, подогнув ногу. Потом у старых каменоломен он сунул костыль под мышку и побежал, как мышь. Я бегаю не хуже рыси и в несколько прыжков догнал его. Трудно бороться с дьяволом, но если призовешь на помощь святого Квирика и духа гор, то справишься. Я свалил оборотня, связал его и велел одному нашему каменотесу сторожить его.

— Мне трудно усидеть здесь! — вскочил на ноги Бахчанов. — Вот какой умница наш Абесалом! Да где же этот злодей?

— Я принес его сюда. Он лежит в канаве и стонет, как околевающий шакал.

— Сандрик, пошли. Сейчас мы допросим оборотня. Но у канавы не было ни связанного нищего, ни его стража. На том месте валялись только куски веревок. Сван потряс сжатыми кулаками и бросился куда-то в темноту…

Вернулся он с опущенной головой.

— Только дьявол может провалиться сквозь землю.

— Нет, друг мой. Это предатели действуют в нашей среде. Не иначе как они и помогли бежать провокатору…


Прошла неделя, прежде чем казаки вернулись в Лекуневи. И в день их возвращения сразу ожила в поселке враждебная сила. Шайка Гасумова, по наущению стражников, осадила барак бастующих. Один из схваченных гасумовцев вынужден был признаться, что есть указание убить "студента", "телеграфиста" и "доктора Сандро".

Илтыгаев всячески выпытывал у Кадушина местонахождение "Шарабанова", но, ничего не добившись, ушел. Не успела за приставом закрыться дверь, как явилась Закладова. Чопорно поджимая губы и не глядя на жильца, она заговорила сухим и холодным тоном. Господин Кадушин должен понять ее положение. Порядочные люди прямо заявляют, что считают несовместимым со своим достоинством жить бок о бок с людьми, призывающими к бунту против правительства. Пансион может быть бойкотирован, и это ее разорит. Кто же хочет страдать за чужие грехи?

— Черт побери таких "порядочных" вместе с их логовом! — вскипел Александр Нилович. — Да я сам жду не дождусь возможности выехать из вашего разбойничьего притона!

Хозяйка только закатила глаза и, заткнув уши, мгновенно выбежала из комнаты.

Через несколько минут в дверь снова кто-то постучал.

— Вы дадите мне покой хоть ночью? — застонал вконец издерганный Кадушин, полагая, что это стучит кто-нибудь из его недругов. За дверью раздался тихий голос кухарки:

— Письмо вам, Нилыч. Из Питера. Почтальон мне тайком передал. Смотри, говорит, чтоб пристав не видел. Он велел всю переписку приносить. Да как бы не так…

Кадушин сразу смягчился и быстро открыл дверь. Женщина протянула ему заклеенный конверт.

— Спасибо, спасибо вам, — бормотал обрадованный Александр Нилович и, запершись, углубился в чтение письма племянницы. Вот что она писала:

"Дорогой дядя!

Пишу эти строки в состоянии ужаса и возмущения. Перед моими глазами все еще стоят страшные сцены Кровавого воскресенья.

В субботу мы не спали до глубокой ночи. Но что это была за ночь! Все как будто притаилось, все затихло. Лишь в многочисленных отделах гапоновского общества шли обсуждения петиции к царю и собирались под ней подписи. Работница с Семянниковского завода, у которой живет Магдана, рассказала нам о своем посещении одного такого собрания на Палевском проспекте. Толпа была так велика, что не могла разместиться внутри одноэтажного дома, и поэтому петицию читали на дворе, при зажженном фонаре. Тех, кто призывал не верить в чистоту побуждений начальства, не слушали, прогоняли. Люди исступленно повторяли вслед за чтецом самые патетические фразы петиции и чаяли увидеть своего вдохновителя. Гапон приехал очень поздно и охрипшим голосом сказал всего несколько слов. Он сравнил эту ночь с ночью под светлый праздник и заверил наэлектризованную толпу, что завтрашний день будет для рабочего люда воскрешением из мертвых.

Когда я и Магдана выслушали рассказ работницы, мы испытали безотчетный страх. И даже самая обыкновенная луна, восходящая над обледенелой Невой, нам показалась в ту ночь какой-то зловещей и кровавой.

В воскресенье мы с Магданой направились к подруге на Петербургскую сторону. День выпал ясный и морозный. Нескончаемые толпы рабочих и работниц степенно двигались с окраин к Дворцовой площади.

Все это исполинское шествие безоружных людей напоминало еще невиданный по такому множеству верующих крестный ход и как-то невольно настраивало на мирный лад. Мы тоже влились в общий поток. Нам было интересно посмотреть на церемонию вручения петиции самому государю.

Как потом я каялась, что дала легкомысленной подруге увлечь себя к площади! Не помню уж, как мы очутились в массе народа, прорвавшегося сквозь военное оцепление. Нас прижали к решетке Александровского сада. Пробиться в этой давке вперед или назад было невозможно. Кое-кто из мужчин и подростков перелезли в сад, а некоторые удальцы на свою погибель уселись даже на решетку.

Вся площадь была занята войсками — конными и пешими. Я отчетливо видела трепыхавшийся над Зимним дворцом императорский флаг. А при взгляде на дворец, с его большими затемненными окнами, сердце мое сжалось от гнетущего беспокойства. Душевная тревога росла с каждой минутой, и, конечно, не у меня одной.

Крики женщин, плач детей становились все громче, а голоса мужчин, увещевавших солдат, злее и тревожнее. Люди все настойчивее просили военных пропустить их к царю. Некоторые падали на колени, простирая к безмолвным солдатам руки. Старики подымали над головой иконы, женщины своих плачущих детей. Впереди нас какой-то перезябший старичок с перевязанной щекой бережно держал в руках портрет царя и, боясь, чтобы его не помяли, все время просил окружающих его рабочих не напирать так сильно. Многие из них пытались убедить офицера в сером башлыке, что они не имеют никаких злых намерений и просят во имя всего, что есть у них дорогого, пропустить ко дворцу. Вдруг офицер хриплым голосом подал команду, и солдаты защелкали затворами.

Когда я увидела дула ружей, наведенных прямо на нас, мною овладело предчувствие страшного несчастна. Рядом с Магданой до судорог кричал напуганный ребенок, прижимавшийся к груди своей матери, худенькой работницы в байковом платке. Магдана не выдержала и разрыдалась. А когда зловеще загудели рожки, некоторые из нас, по совету какого-то кондуктора, попытались броситься плашмя на снег. Но это могли сделать лишь немногие из-за неимоверной тесноты. Женщина в байковом платке прикрыла голову своего, кричащего ребенка ладонью. А старичок с перевязанной щекой, торопливо перекрестившись, прикрыл их обоих портретом царя.

И вот, дорогой дядюшка, начался кошмар, какого я не забуду, пока жива. Загрохотал ружейный залп. Один, другой, третий. Я насчитала их восемь. А уж потом все в глазах помутилось. Надежда, что войска стреляют холостыми патронами, исчезла, когда на измятом окровавленном снегу остались лежать убитые и раненые. И сейчас перед моими глазами стоит жуткая картина: уткнувшийся лицом в снег неподвижный старичок. В его разжатых пальцах — древко с изрешеченным портретом царя. Рядом с ним — лежащая на спине работница в байковом платке. Все лицо ее залито кровью. Возле убитой ползает охрипший от крика ребенок.

Ища спасения, многотысячная толпа устремилась к Невскому и вынесла нас к Мойке, за Полицейский мост. Здесь стреляли преображенцы, и снова были убитые и раненые. Спасаясь от ружейного огня, люди пытались укрыться в нишах строгановского особняка или бросались к колоннаде голландской церкви. Во время этого кошмара куда-то исчезла бедняжка Магдана. Ей, оказывается, удалось найти убежище в квартире незнакомых людей. В невообразимой панике не потеряли самообладания лишь немногие. Они как могли подавали первую помощь раненым. Превозмогая страх, я тоже стала помогать переносить раненых. Домой добралась уже под вечер, по льду Невы. На Васильевском почти до ночи гремели выстрелы. Говорят, там дело дошло до баррикад.

Боясь огласки подлинного числа жертв, власти распорядились хоронить убитых тайком, ночью, отправляя мертвых целыми вагонами на Преображенское кладбище. Какой позор для царя и правительства, допустивших такое нарочитое избиение народа! Мы на сходке в консерватории открыто выразили свой гнев и, наперекор кащеям из дирекции, тоже бастуем. В городе сейчас мрак. На газовом заводе работа прекращена, как и на всех других. Пишу при стеариновой свече. На днях вышлю второе письмо (а это сожги, во избежание неприятностей для тебя.)

P. S. Говорят, письма сейчас особенно ретиво вскрываются "черным кабинетом" почтамта, поэтому я решила воспользоваться поездкой одного доброго знакомого в Баку. Там он где-нибудь опустит мое послание…"


В то время как Кадушин читал и перечитывал письмо из Петербурга, лекуневцы совещались. Шариф заявил, что имеет указание комитета поднять на ноги всю молодежь. Он предлагал действовать смело, не останавливаясь перед изгнанием властей.

— Если так, то наше место ясно, — сказал Бахчанов. — Надо спутать и сорвать погромный замысел любыми средствами. Захватим телеграф и обезоружим казаков.

— На них пойду первым! — обрадовался Абесалом.

На вопрос Бахчанова, много ли под рукой людей, Шариф ответил, что в сборе человек сорок; остальные рассеяны по пикетам и находятся в бараке; берданками вооружены только трое, у остальных кинжалы.

— Маловато. Ну, что же, начнем вооружаться за счет врага, — предложил Бахчанов и, когда совсем оделся, прибавил: — Нападение произведем внезапно и небольшой группой. За мной, товарищи!

Все вышли бодрыми, веселыми, полными откуда-то взявшейся дерзкой уверенности в благоприятном исходе задуманного.

— Вот дождались настоящего праздника, — восторженно говорил по дороге Сандро, — открываем в своем скромном лекуневском уголке вооруженную атаку на самодержавие!

У почтово-телеграфной конторы стоял казак с шашкой наголо. Он окликнул идущих.

— Я телеграфист, — отвечал из темноты Шариф, — депешу надо принять для господина есаула.

— Врешь, — сказал казак, — вашего-то брата и не велено пущать! Прочь! Зарублю.

Шариф повернулся и пошел назад. В это время лежавший за кустами сван неслышно пополз вперед, а потом вскочил и набросился на казака. Тот оказался сильным, но в могучих руках горца он долго сопротивляться не мог и сдался.

Шариф снял с казака берданку и подсумок с патронами.

— Покорись, если хочешь жить, — шепнул он казаку и втолкнул его в подъезд. Все вошли в помещение телеграфа.

— Как хорошо получилось, — радовался Сандро.

— Не так страшен черт, как его малюют, — отвечал Бахчанов, стараясь не показывать своего волнения. Они шли за ним, как за признанным вожаком, бесстрашно и уверенно, полагая, что ему заранее известен исход борьбы. На втором этаже, возле аппаратной, им повстречался другой казак. Свет керосиновой лампы упал ему на лицо, и Бахчанов узнал эти цыганские глаза.

— Здравствуй, Коновалов, — сказал он самым дружелюбным тоном. Застигнутый врасплох казак смотрел исподлобья.

— Нельзя… не велено… Я стрелять буду, — бормотал он, теряясь под взглядом человека, с улыбкой смотревшего на него.

— Знаю, — сказал Бахчанов. — Вам начальство не велело, а нам народ приказал. А народ — всему голова!

Коновалов схватился за наган. Шариф вскинул берданку.

— Зря, Ерофеич, шебаршишь, — заметил Коновалову обезоруженный казак и кивнул на свана: — Схватит тебя этот медведь, и ребер недосчитаешь.

Абесалом и в самом деле подошел вплотную к Коновалову и вырвал из его рук наган.

— Есаулу скажешь, что был оглушен, — мимоходом бросил Бахчанов казаку и прошел мимо него в аппаратную. Сандро последовал за ним. Здесь Шариф сел за аппарат и застучал ключом.

— Кому дадим знать, товарищ Шарабанов?

— По-моему, тем, к кому не осмелятся задержать телеграмму: самому губернатору.

— А если осмелятся?

— Тогда для гарантии пошлем и главноначальствующему на Кавказе! — И Бахчанов продиктовал текст такой телеграммы:

"Срочно. Кутаисскому губернатору

Копия: Тифлис, главноначальствующему на Кавказе

Стачечный комитет Лекуневских дорожных разработок ставит вас в известность, что погромные банды, с попустительства пристава Илтыгаева и есаула Чернецова, напали на жилища мирных рабочих и их семей. Уже имеются жертвы. Если вы немедленно не приостановите преступного произвола, свершаемого по вине подчиненных вам властей, вина за это кровопролитие падет только на вас лично…"

— Начало внушительное, — одобрил Шариф, — но, мне кажется, бить только на одну их толстокожую мораль недостаточно. Промолчат.

— Это верно, — согласился Бахчанов. — Тогда надо их и пугнуть. Но чем?

— Жизнь наших людей висит на волоске, — сказал Шариф, — следовательно, для их спасения мы имеем право прибегнуть к самым крайним средствам.

— А если их нет? Если мы безоружны? — не без тревоги спросил Сандро.

— Тогда вот что, — Бахчанова осенила новая мысль: — Есть прямой смысл вызвать у врагов тревогу за судьбу представителей их сословия. Предлагаю, товарищи, депешу заключить следующими словами:

"Что же касается двадцати пяти титулоранных должностных лиц, захваченных возбужденным населением, их судьба немедленно решится в зависимости от того, как вы отнесетесь к нашему извещению. Вашего ответа ждем у аппарата только до трех утра, после чего не отвечаем за жизнь указанных лиц".

— Крепкий дипломатический ход! — сказал восхищенным тоном Сандро.

— Во всяком случае, он должен помочь нашим перочинным ножам, — улыбнулся Бахчанов.

После этого друзья поспешили на церковную площадь. Здесь пылал огромный костер. Гудящий ветер гнул, трепал, рвал пламя, дробил его на мельчайшие искры, но потушить не мог. Оно только еще больше разгоралось, и оранжевые блики его плясали на торжествующих лицах множества людей. Рабочие с камнедробилок подняли на ноги почти все взрослое население. Один за другим, по тревожному набату, доносившемуся с колокольни, на площадь приходили бастующие каменщики, рабочие со станции, пекари, мелкие торговцы, крестьяне, оставшиеся на завтрашнюю ярмарку.

Попытка пробиться к баракам не удалась. Казаки открыли стрельбу. Однако за отступившей толпой они не последовали, предпочитая дождаться рассвета. Тогда могучий сван выбил дверь опустевшего полицейского участка, вынес оттуда всю мебель и папки с "делами" и все это бросил в пламя костра…

В пансионе тоже никто не спал в эту ночь. Зарево пожара, вдруг осветившее небо, усилило тревогу всего населения поселка. Горел барак каменотесов, подожженный гасумовцами.

Как только в поселке появились казаки, гурийские беглецы вновь воспрянули духом. Собравшись в столовой пансиона, они священнодействовали за пуншем. Шимбебеков сидел в сторонке перед недопитым стаканом с минеральной водой. Скрестив по обыкновению вытянутые ноги, он разглагольствовал:

— В беде нас не оставит Европа. Мы у ней в долгу, как в шелку. Победит революция — плачут ее денежки. И не маленькие! — Увидев входящего Чернецова, Шимбебеков с упреком обратился к нему: — Ну, мы-то, штатские, иногда и покалякаем о парламентах, но вы-то чего миндальничаете, воин? Ваше слово — выстрел, ваша политика — атака.

— Еще не взойдет солнце, как Шарабанову и всей его компании будет секим башка! — пообещал Чернецов.

— Браво! — захлопал в ладоши Гуриели. — В таком случае выпьем за наших доблестных защитников.

Шимбебеков протянул над столом свою толстую руку:

— Господа, утешьтесь. Свежая новость! В нескольких верстах отсюда находится сам вице-губернатор.

— Как он сюда попал?

— Командировка, душа моя. Приятное с полезным. Уговаривать мужиков и лечиться от подагры.

— Да уж скорей бы уговорил, — проворчал Хахадзе-старший, раздавливая в кулаке орех, — тогда бы мы снова вернули из городов наши семьи.

После второго бокала Гуриели в трагическом жесте сцепил свои холеные пальцы и, любуясь поблескивающим перстнем, сказал:

— А все-таки тоска. Никаких развлечений. Кругом грубость, поношение трона и восхваление забастовок, подстроенных японскими шпионами. Даже этот ваш, как его, цветовод, и тот вел себя мужланом. Он и не подумал извиниться перед дворянином.

— Зачем ему извиняться, если он нисколько не боится ни черта, ни дьявола! — съязвил Хахадзе-младший.

Чернецов, возбужденный подстрекательскими словами собутыльников, стукнул ладонью по столу:

— Меня-то он боится!

— Докажите?

— Хоть сейчас.

И, бренча шпорами, вышел из столовой.

Александр Нилович еще не спал. Он угрюмо смотрел в окно на подымающееся зарево. Размышляя над всем происшедшим, он поражался стремительному потоку событий, который вдруг выбил великое множество людей из тесного русла размеренно-тусклой жизни и поставил их перед чем-то огромным, еще непонятным, но уже радостно волнующим. При этом он испытывал прилив той пьянящей смелости, с какой когда-то переправлялся через Дунай под градом турецких пуль. Тогда, будучи еще молоденьким прапорщиком, только что окончившим военно-инженерное училище, он снарядился на войну и там за удачную переправу своего взвода был произведен в следующий чин, а после Сан-Стефанского мира послан служить в столичный гарнизон.

Усердие молодого офицера обратило на себя внимание начальства, и скоро подпоручик стал поручиком.

Но военная карьера Кадушина неожиданно оборвалась. Однажды ему в руки случайно попала одна из народовольческих брошюр, тайно распространяемых среди военной молодежи. Он прочел ее не отрываясь. И вот на офицерской вечеринке он произнес небольшую речь, смысл которой заключался в том, что теперь каждый передовой русский человек должен почувствовать угрызение совести за свое равнодушие к позорной жестокости, происходящей в империи по вине правящих кругов.

Эта речь совпала по времени с днем казни первомартовцев на Семеновском плацу и стала известна не только друзьям горячего и искреннего поручика. Очень дорого, заплатил бы он за свои слова, не заступись за него отец — старый врач, пользующий в своей частной практике крупных и влиятельных чиновников. Дело было почти замято, но тем не менее, "на всякий случай", предусмотрительное начальство предложило поручику перевестись в один из самых глухих гарнизонов Средней Азии.

Не желая тянуть опостылевшую военную лямку под косыми взглядами ненавистного ему начальства, Кадушин попросил отставки, и она охотно была ему дана. Он выехал в свою Тулу, нашел там работу и вскоре женился на женщине красивой, но по характеру довольно сухой и черствой. Он горячо любил свою жену, терпеливо выносил все ее капризы, но недолго прожил с красавицей. Она внезапно заболела и умерла. Потрясенный горем, Александр Нилович уехал к своей больной сестре на юг. Сестра рано потеряла мужа и жила с маленькой дочерью.

Кадушин настолько привязался к своей единственной племяннице, что навсегда остался в горах. Здесь он нашел работу по нелюбимой своей специальности сапера, чтобы только поддерживать больную сестру, прикованную к постели.

После смерти сестры Александр Нилович счел долгом взять на себя все заботы о подрастающей племяннице, Он зажил тихой, незаметной жизнью, посвящая все свое свободное время воспитанию Лары и любимому садоводству. И жил бы лекуневский натуралист своей маленькой жизнью, почти безучастно относясь ко всему окружающему, если бы не революционный гром, разбудивший сознание не одного миллиона таких честных и прямодушных тружеников, каким был и Александр Нилович…


Есаул вошел без стука и разрешения.

— Не спите, господин Кадушин? — спросил он. — Вероятно, совесть терзает?

Кадушин выпрямился, застегнул воротник накрахмаленной рубашки:

— Можно ли спать, господин есаул, когда погромщики творят мерзкое дело, а доблестные представители воинской силы храбро умывают руки?

— Не имею инструкций, — процедил сквозь зубы Чернецов.

— Нужны честность, совесть и человечность, а не инструкции!

— Я пришел совсем по другому поводу.

— Вы не могли выбрать иное время?

— Нет, не мог! — вызывающе ответил Чернецов, окончательно справляясь со своей мгновенной оторопелостью. — Князь Гуриели и другие почтенные дворяне, верные слуги государя императора, сочли вполне резонно, что своим поведением на собрании вы нанесли тяжкое оскорбление особе царя. Если вы считаете, что просто погорячились и у вас не было в мыслях оскорблять его величество — явитесь немедленно в столовую и принесите всем нам извинение.

Всегда добродушные глаза Кадушина заметали из-под очков искры гнева:

— Иван Гаврилович! Вам доступно сколько-нибудь понимание чувства чести?

— Еще как! У вас же его нет. Считаете себя русским, а якшаетесь с представителями всяких народишек, точно сами инородец.

— Все народы в моих глазах равны и достойны уважения. И вам, есаул, должно быть стыдно…

Чернецов прервал его:

— Милостивый государь, не забывайте, кто вы и кто я.

— Я отставной поручик русской армии. И я знаю, как постоять за честь.

— Вот как! Значит, вы своим отказом удваиваете оскорбление. В таком случае…

В хмельных глазах есаула блеснула недобрая усмешка.

— Я заставлю вас спуститься вниз. Слышите! Заставлю.

— Повторите, что вы сказали?..

— То, что слышали.

— Не хотите ли драться со мной? К вашим услугам. Хоть завтра.

Добрейший Александр Нилович в эту минуту был неузнаваем. Лицо пылало, весь он дрожал от возмущения. Не обращая внимания на Чернецова, взявшегося для острастки за эфес шашки, Кадушин пошел на него.

В дверях показалось испуганное, умоляющее лицо Закладовой. Она чуть коснулась плеча Чернецова. Он решительным жестом отстранил ее:

— Много чести стоять у барьера с забастовщиком. Я просто прикажу моим бравым казакам… выпороть его!

В ответ Кадушин с грохотом сбросил к ногам есаула вазон с олеандром. Чернецов от неожиданности попятился за порог. Александр Нилович захлопнул дверь перед самым носом оскорбителя.

Чернецов ударил ногой в дверь, и она с гулом затряслась. На лестнице показался растрепанный обезоруженный казак. Взбешенный есаул наградил его оплеухой:

— Где твоя амуниция, скот?

Казак молча подал телеграфную ленту. Есаул схватил ее и поспешил в столовую. Здесь к нему подбежал Илтыгаев. Ошеломленные, они прочли телеграмму трижды, точно не верили своим глазам. Возможно ли? Губернатор предписывал приставу немедленно вступить в переговоры со стачечным комитетом для освобождения "заложников". Есаулу приказывалось срочно вывести казаков из поселка и ждать дальнейших распоряжений.


С уходом казаков стачечные пикеты снова вышли из своих убежищ на улицы. Спустился со своей мансарды и Тынель. Желая повидать друзей, он сначала направился к Кадушину. Тот обрадовался гостю и показал ему новое письмо, полученное от племянницы. Оно было кратким, но малоутешительным.

"Милый дядюшка! — писала Лариса. — Кащеи из дирекции пока одержали верх. В ответ на известное тебе решение наших учеников о забастовке было объявлено об изгнании наиболее "строптивых". Уволен и Римский-Корсаков — гордость России. В консерватории сейчас все замерло. Вокруг самого здания — воинское оцепление. Очень больно и обидно сознавать, что после стольких лет надежд я очутилась за бортом "консерваторского корабля". Но порывать с любимым искусством не думаю. По совету друзей обратилась в Мариинский театр с просьбой испробовать мои вокальные возможности. Испытание прошло успешно, но дирекция императорских театров холодно уведомила: "Нет вакантных мест" (а проще говоря, нет протекции, да к тому же для опальной!). Друзья советуют не отчаиваться. Самое сильное твое оружие, говорят они, талант. Во всяком случае, тут мне дорога закрыта. Магдана зовет в Тифлис. Там будто бы расширяется состав оперного хора. Разве попытаться? Денег у нас в обрез, но я не рассчитываю на твою бесконечную доброту. Выезжаем сегодня, и когда ты будешь читать это посланье, видимо мы будем уже в Тифлисе, на известной тебе квартире Магданы.

Твоя изгнанница

Р. S. Большой привет всем моим лекуневским друзьям".

— Как вам нравятся дела консерваторские и наши здешние? — спрашивал Кадушин, пытливо заглядывая в глаза Тынеля.

— Думаю, что они как в капле воды отражают безобразия всероссийские, — отвечал тот. — В общем, произвол и наглость кровожадных властей ужасающие.

— И чем, вы думаете, все это кончится?

— Не иначе как свержением самодержавия.

Глаза Кадушина весело блеснули из-под очков.

— Вот до какого времечка мы дожили, Эдмунд Викентьевич! Говорим языком Робеспьера, и о каких вещах! Однако же как жаль Ларочку…

Кадушин грустно задумался. Тынель ободряюще потрепал его по плечу:

— Дорогой Александр Нилыч, напишите вашей прекрасной племяннице и от меня несколько слов утешения. Напомните, между прочим, что вакантных мест у воротил императорских театров не находилось даже для таких восходящих светил, как Нежданова или Шаляпин. Сама же Лариса Львовна рассказывала мне, что года три тому назад, тогда еще скромная школьная учительница, Нежданова на пробе голосов в Большом театре блестяще выдержала вокальное испытание, — и тем не менее ее не приняли в ансамбль. Шаляпина не захотели приметить в Мариинке, когда он впервые блеснул в роли Мельника в "Русалке". Из-за той же мертвящей косности, какая царит в казенных театрах, вынуждена покинуть Александринку Комиссаржевская. К счастью для искусства, правда восторжествовала, и теперь все эти люди встали на свои места. Так будет и с вашей племянницей!

— Спасибо, спасибо вам. Обязательно напишу эти добрые слова Ларочке…

В своей неизменной крылатке и широкополой шляпе, спокойно и неторопливо, как командир, идущий впереди сильного отряда, Бахчанов с товарищами поднялся по скрипучим ступеням лестницы пансиона. Стуча сапогами, шли за ним рабочие с берданками в руках. Позади всех шагал Абесалом с дубовой палкой.

В коридоре стоял Илтыгаев в полной форме.

— Это вы прислали к нам парламентера? — спросил его Бахчанов. Пристав растерянно забегал глазами.

— То есть, как сказать? Это не парламентер. Мы же не на войне.

— Нет, мы на войне. На самой настоящей. С одной стороны — народ, с другой — царизм.

— Тогда прошу ко мне, — предложил пристав, — у меня и будем вести разговор, согласно предписания губернатора.

Он подчеркнул последнее слово, как бы давая понять, что для него нет иной власти, как только губернаторская, и что если он снисходит к переговорам со стачечниками, то только по прихоти уважаемой им власти. Однако Бахчанов заявил, что делегация стачечников предпочитает вести переговоры на нейтральной почве.

— Где же вы, позвольте знать, видите эту… почву? — криво усмехнулся Илтыгаев.

— Хотя бы в столовой, сказал Бахчанов.

Пристав молча кивнул.

Вошли в столовую. Тут была в сборе вся компания гурийских беглецов, в том числе и Шимбебеков. Князь Гуриели сидел в величественной позе феодала. За спиной его стояли вооруженные лакеи. Страх перед непонятно обернувшимися событиями заставил их быть начеку.

Когда вошли вооруженные стачечники, гурийские беглецы с беспокойством переглянулись. Бахчанов положил на стол чистый лист бумаги.

— Наши условия таковы: немедленное прекращение враждебных действий со стороны людей, вам подчиненных.

— Но там нет ни одного нижнего чина полиции, — сквозь зубы сказал нахохлившийся пристав.

— Достаточно того, что там ваши наемники.

— Они разбойники. Они действуют на свой страх и риск.

— В таком случае — усмирите их.

— Вы ставите невозможные условия, — пытался "сторговаться" Илтыгаев.

— Что ж, тогда пеняйте на себя, — предупредил Бахчанов. Пристав нервничал. Он не имел точного представления о том, что делается в центре, и поэтому боялся попасть впросак. Для него было понятно одно: есть приказание губернатора. Во второй своей телеграмме губернатор требовал немедленно донести об исполнении. По-видимому, там в центре положение властей весьма неустойчивое, там лавируют, если сам губернатор так тороплив. Значит, здесь нельзя упорствовать.

Пристав открыл окно и окликнул торчащего в саду стражника:

— Бугайченко! Как дела у барака?

Снизу раздался сиплый голос:

— Барак сгорел, ваше благородие. А жители спаслись, Гасумову приказано отойти. С ихней стороны ранено трое, с нашей — один.

— Не с нашей, дурак, а со стороны противоположной, — с досадой поправил пристав и вернулся к столу.

— Итак, первое условие выполнено. Приступим к вопросу о заложниках. Мне надо знать их, кто они, где захвачены и как скоро будут освобождены.

В душе он полагал, что заложником оказался не кто иной, как вице-губернатор, недавно тут проезжавший.

Сандро с Шарифом напряженно смотрели на "богослова". Пришел час "уплаты по векселю". Как-то товарищ Шарабанов выйдет из трудного положения?

Бахчанов обвел всех присутствующих спокойным взглядом и сказал:

— Стачечный комитет объявил заложниками следующих лиц: князя Гуриели, господ Хахадзе и поселкового пристава Илтыгаева с его стражниками. Названные лица здесь присутствуют и могут быть освобождены по выполнении всех условий.

Гуриели вскочил:

— Что за комедия?!

— Счастье ваше, что она не стала трагедией, — заметил Бахчанов, перехватывая веселые взгляды друзей.

— За все время пребывания в этом доме я не чувствовал себя невольником, — кипятился Гуриели.

Бахчанов пожал плечами:

— У рабочих не было необходимости отягощать ваше самочувствие сознанием неволи. Для них достаточно было знать, что вы здесь и скрыться не можете.

Пристав растерянно разводил руками:

— Я отказываюсь понимать, что здесь происходит. Я представитель законной власти и вдруг арестован! Где же… где же…

— Логика, — подсказал нервничающий Хахадзе-младший.

— Видите ли, — спокойно разъяснил Бахчанов, — до ухода казаков власть в Лекуневи была, в некоторой степени, в ваших руках, а сейчас она принадлежит только народу, и от его лица мы с вами и разговариваем. Именем народа вам предлагается покинуть поселок, перед этим сдать все оружие этому человеку, — показал он на могучего свана, гордо поглаживающего свои красивые усы.

Все молчали. В этом молчании чувствовалась покорность силе. Только Шимбебеков заерзал в кресле и стукнул ладонью по колену:

— Вот это здорово! А все же, как с забастовкой? Выйдут мои люди по приказу новой власти на работу или не выйдут?

— Из солидарности с бастующей Россией не выйдут, — отвечал Бахчанов.

— Да вы же голодом их уморите, душа моя. На что они купят себе хлеба и мяса, если я перестану им платить и вдруг объявлю локаут?

— Если вы объявите локаут, мы заклеймим вас как убийцу многих тысяч рабочих семейств! — выкрикнул из коридора Кадушин. В столовую протиснулся Тынель. Он тоже слышал слова Шимбебекова.

— День добрый, — приветствовал художник своих друзей. — Этот пан напрасно нам угрожает, — хмуро указал он на Шимбебекова, — конечно, восставшие нуждаются в хлебе, и наш долг поддержать их. И пусть не платит пан, но мы соберем средства… В вашем лице, — обернулся Тынель к Бахчанову, — я имею честь просить стачечный комитет принять на нужды бастующих эти первые три тысячи рублей, полученные за картину! — и подал пачку банкнотов Бахчанову.


После холодного затяжного дождя, переполнившего канавы мутной бурлящей водой, небо прояснилось, и вот уже наступили теплые, сухие, солнечные дни. Лекуневские старожилы уверяли, что в этом году ожидается чрезвычайно быстрое таяние снега в горах, частые обвалы и бурные разливы рек.

В один из таких дней сытые рысаки вывезли в коляске братьев Хахадзе. За ними из поселка катил тяжелый лакированный экипаж с Гуриели и его двумя обезоруженными лакеями.

Заметив на дороге податного чиновника, накачивающего воздух в велосипедную шину, Гуриели велел остановить лошадей.

— Я вижу, вы не торопитесь, — сказал он. Чиновник поднял на князя пристальный взгляд иссиня-черных глаз:

— Что поделаешь? Машина неисправна.

— Чините скорей, а то будет поздно. Впрочем, окончена только первая часть драмы. За ней неизбежно последует вторая, и пусть трепещет рабье племя, — она будет для него самой ужасной!

Гуриели с яростью хлестнул по лошадям, и они рванулись, взметая копытами дорожную пыль…

Когда податной чиновник повел машину к кустам, оттуда вышел кучер Агафон. Он пугливо озирался.

— Не вертайтесь, ваше высокородие. Ищут вас…

— Кто ищет? — темное лицо чиновника посерело. — Говори толком.

— Телеграфист… каменотесы… потом этот… в медвежьей шкуре…

— Черт тебя поймет, — чиновник полез за борт кителя и, нащупав в кармане ассигнацию, машинально сунул ее Агафону.

— Покорно благодарим, ваше высокородие, — кучер поклонился, также машинально пряча деньги в карман. — Тут такое дело. Телеграфистовы дружки выследили одного вашего. Ну, того самого, что за студентом смотрел.

— Как? Девяносто пятый схвачен?..

— Нашли, значит, при нем леворвет, еще чего-то. Леворвет взяли себе, а самого топить повели. А он им: "Ведите скорей к Шарабанову. Я, говорит, тайну одну ему раскрою". Никто не знает, где Шарабанов. Видели его с телеграфистом у почты, а куда потом ушли — неизвестно. Тут мимо шел Кадушин с доктором Сандро. Он и бух им в ноги! Пощадите. Я все скажу. Что стал говорить — не знаю. Только слышал, он ваше имя называет. Вот они и пошли искать…

Чиновник был взбешен этими новостями.

— Нечего сказать, и ты хорош! Не выручить моего помощника…

— Да кабы я мог, ваше высокородие! Когда была возможность, помогал веревки на Гасумове перерезать, а тут, ну не подступись.

"Податной чиновник" не слушал оправданий Агафона. Он бросился к придорожным кустам, швырнул неисправную машину.

— Где же все-таки Шарабанов? Или ты прозевал и его?

Кучер недоумевающе водил глазами и молчал.

— Ты должен к моему возвращению непременно найти Шарабанова. Понятно? — "Чиновник" вынул из кармана браунинг. — Как безопасней пройти к станции?

— Ежели лесом… Там, кажется, есть старая тропа…

— Кажется! Ты должен знать точно: схватят меня — и тебе несдобровать. Показывай дорогу!

Агафон с опаской стал пробираться сквозь кусты…

А в это время пойманный "девяносто пятый", окруженный толпой возбужденных людей, признавался, что за Шарабановым от самого Тифлиса следовал один из помощников начальника охранки Иона Дастропулос и что Шарабанов не кто иной, как Бахчанов Алексей Степанович, беглый политический из Сибири. Дастропулос знал, что Бахчанов прыгнул с поезда, но вывих ноги помешал преследователю двигаться в течение нескольких дней. Судя же по всем описаниям примет, какие были переданы ему, он догадался, что Бахчанов поселился в пансионе. Наблюдение за беглецом вел один из служащих Закладовой. Сам Дастропулос прибыл в Лекуневи как податной чиновник из Салхино.

— Кто же был хромым нищим? Не сам ли Расумов? — спросил Сандро. Пойманный боролся с самим собой, думал, вздыхал. Каждое слово признания из него, казалось, надо было вытягивать клещами. Сандро показалось слишком долгим молчание охранника. Он презрительно пожал плечами и отвернулся. Каменотесы поняли этот жест по-своему. Они потащили охранника на край скалы.

— Змеями кишит пропасть. Пусть одной там станет больше, — с гневом сказал кто-то. "Девяносто пятый" снова завопил, уверяя, что раскрыл не всю тайну.

— Если хочешь жить, ничего не утаивай, — вмешался Кадушин, очень возбужденный всей этой сценой.

И снова, торопясь и путаясь, проглатывая нужные и важные слова, охранник стал рассказывать, как помощник пристава подговорил Гасумова напасть на Османа и столкнуть его в пропасть. Башлык же был подброшен к Ашоту одним из стражников.

— Братья, друзья, — обратился Сандро к лекуневцам, — этот прислужник царизма действительно знает важную тайну. Его, конечно, надо судить, и пусть на суде он подробно расскажет о тех, кто сеет семена раздора в народе.

— Отпустите, — умолял охранник. — Я тут ни при чем. Я только следил.

— Суд народа решит. Возьмите преступника под стражу и зорко следите за ним, — сказал рабочим Сандро и направился разыскивать Шарифа.

Тот в это время находился с Бахчановым и Абесаломом в одном из окрестных селений. Сюда они явились утром, укрывшись в доме верного человека, и вот по какому поводу. Еще ночью пришла телеграмма с "приветом из Ново-Сенак". Шарифу предлагалось срочно вернуть "учебники по богословию".

Бахчанов понял, что надо возвращаться в Тифлис. Встал вопрос: как незаметно покинуть селение? И Шариф придумал. Он нарядил Абесалома в крылатку Бахчанова, и сван в сумерки вернулся в пещеру каменотесов. Бахчанов же накинул на себя лохматую бурку Шарифа и, не ожидая вечера, выбрался на шоссе…

Глава девятая КОНЕЦ ШАРАБАНОВА

По мере приближения к цели своей поездки Бахчанов все больше волновался: так велико было его нетерпеливое желание увидеть Баграони. Предлог и возможность для этого были. Еще в Лекуневи, в день разоружения "заложников", Кадушин рассказал о содержании писем от племянницы и назвал адрес дома, в котором остановилась девушка.

Ранняя южная весна была уже полной хозяйкой на пыльных городских улицах. В синем безоблачном небе сверкало горячее солнце, и душно становилось в выжженной тифлисской котловине. Пестрое разнонациональное население города удивило Бахчанова своим необычайным возбуждением. Несомненно, волны всероссийской стачечной бури, начавшейся сразу после петербургского "Кровавого воскресенья", домчались и сюда.

Бахчанов разыскал Ларису Баграони. В кавказской одежде он показался изумленной девушке в первый момент почти неузнаваемым. Сняв с головы текинку, он приветствовал ее:

— От дяди вашего привет и сердечные пожелания!

— Спасибо, большое спасибо, — благодарила Лара, и щеки ее залились румянцем. Она представила ему миловидную смуглую девушку:

— Магдана Теофиловна, подруга по консерватории.

Вместе учились и вместе приехали в надежде на лучшее будущее.

Бахчанов мельком глянул на стол. Там была рассыпана горсть простых сухарей и в стаканах стыл бледный чай.

Баграони села напротив Бахчанова и с неподдельным восторгом рассказывала, как вчера ходила с Магданой на митинг, где люди разных национальностей заключили между собой вечный братский мир.

— Побольше бы таких светлых дней, — сказала она, — они очень облегчают душу, особенно после пережитого кошмара на Дворцовой площади в Петербурге. Но расскажите, что нового в Лекуневи?

Он поделился своими впечатлениями, умолчав о событиях в поселке.

Что касается самих девушек, то дела у них, оказывается, были не из лучших. Поступить в тифлисский оперный хор не удалось. Слишком много желающих и слишком мало мест. Потерпев неудачу, девушки прибегли к новому плану. Он был прост: группа молодых безработных вокалистов намеревалась создать разъездную концертную труппу. Половина сборов, конечно, пойдет жертвам "Кровавого воскресенья" в Петербурге. А Магдана с важностью сказала:

— Лара забыла прибавить: часть денег — бедствующим коллегам.

Бахчанов рассмеялся:

— Планы громоподобные. Но чем же вы сейчас располагаете? По крайней мере, сама-то труппа создана?

— В принципе да.

— А все же, что у вас есть, кроме планов и чудесных пожеланий?

— Есть согласие одного режиссера, намечен концертмейстер. Труднее с антрепренерами. Большинство из них не верит в молодежь, боится прогореть.

— Не много же у вас реального.

Лара виновато улыбнулась и налила Бахчанову чай:

— Прошу пить, если вам нравится.

— Чай мне нравится, — Бахчанов придвинул к себе стакан. — Знаете почему? Он ясен и прозрачен, как истина.

Смеясь, девушка сказала, что гостю не придется довольствоваться одними акридами: за несколько минут до его прихода был дядюшкин посланец и передал посылку. Интересно, что там?

Она развернула пакет. В нем оказались яблоки, печенье и письмо.

— О этот дядюшка! Всегда чем-нибудь побалует свою, как он называет, артистку императорских театров.

— Уже больше не называет. Он считает себя республиканцем.

— Браво, браво! — захлопала в ладоши обрадованная девушка. — Тогда мне следует титуловаться артисткой народного театра, увы, которого еще нет. Однако что нам пишут?

Когда она надрывала конверт, оттуда выпал вдвое сложенный двадцатипятирублевый кредитный билет.

— Содержательное письмо, — пошутила Магдана. А ее подруга с досадой сказала:

— Сколько раз я просила его не делать этого! Что теперь? Разве вернуть деньги по почте?

— Обидите Нилыча, — осторожно заметил Бахчанов.

— Ладно, — деловито произнесла Магдана и спрятала деньги в сумочку. — Я буду твоим кассиром.

Племянница Кадушина отошла к окну и стала читать. Бахчанов, занятый разговором с ее подругой, не замечал, как Лара несколько раз украдкой кидала на него изумленные взгляды, а кончив читать, села к столу и обратилась к гостю:

— Если бы я не знала вас с самой лучшей стороны, я могла бы подумать, что вы очень скрытный человек.

— Как так скрытный?.. — чуть не подскочил он. — Вероятно, мною что-нибудь упущено в рассказе?

— Да. И очень многое, — повеселела девушка. — Но не беспокойтесь, — и, приблизив свое порозовевшее лицо к самому его уху, прошептала: — Алексей Степанович!

Умея владеть собой, Бахчанов постарался казаться невозмутимым. А в голове его бешено завертелась мысль: "Что такое? Откуда ей известно мое настоящее имя? Из письма Кадушина? Несомненно. Но как тот мог узнать?"

В этот миг задребезжал звонок. Магдана побежала открывать дверь. В квартиру шумно вошла гурьба молодых людей.

— Ура! — воскликнул один из них. — Спешим, девицы-красавицы, обрадовать вас новостями. Приехал Шимбебеков. Мы уломали его заинтересоваться нашими планами. Завтра деловое собрание. Это первое… Второе: сегодня в городе повторно состоится демонстрация, конечно полицией не разрешенная.

Пользуясь общим разговором, Лара наклонилась над сидящим в тревожном раздумье Бахчановым.

— Не расстраивайтесь. Я ведь не виновата. Пойдете с нами митинговать?

— А когда это будет? — встрепенулся он, вспомнив, что к половине третьего надо быть на явке.

— В три, — ответил кто-то. Бахчанов взглянул на стенные часы. Было уже без четверти два.

"Запаздываю. Надо успеть". Он встал и торопливо накинул бурку на плечи.

— Я чуточку вас провожу, — заторопилась Лара. — Друзья, подождите меня. Я сейчас.

Она быстро надела жакет, шляпу, прикрыла лицо вуалеткой. А по выходе из калитки сказала ему:

— Возьмите меня под руку. Так мы не привлечем к себе излишнего любопытства. Вот что, — продолжала она, нимало не обращая внимания на его удивленно-растерянное выражение лица. — Я хочу вам рассказать о дядином письме. Знаете, что он пишет? Схваченный лекуневцами агент полиции рассказал, что ваша настоящая фамилия не Шарабанов, а Бахчанов, что вы революционер, скрывающийся от полиции, одним словом, вы молодец и вызываете у всех искреннее восхищение. И то, что дядя по простоте душевной, неосторожно сообщил мне, я скрою от других и чем-нибудь помогу вам.

— Вы рискуете.

— Покорнейше прошу за меня не беспокоиться. Права такого вам не дано, — шутливым тоном добавила девушка.

— Вам что-нибудь говорил обо мне дядин посланец?

— Абсолютно ничего. О письме он тоже ничего не знал. Это старый дядин сослуживец, которому можно верить. Но скажите: мне-то вы верите?

Она остановилась, высвободила свою руку и посмотрела ему в лицо смеющимися глазами.

— Да, — ответил он, — кроме того, хотелось бы сказать…

— Что же? — Лара опустила глаза, но была полна внимания.

— Многим очень нравится ваша доброта. Более того…

— Похвалы? Тогда неинтересно. Знаете что? Приходите к нам запросто. Хоть завтра. Может быть, побродим по Муштаидскому парку как старые знакомые. Хорошо?

И взмахнув длинными ресницами, она взглянула Бахчанову в лицо, точно птица задела мягким крылом. Сердце у Бахчанова заколотилось в какой-то сладкой тревоге, и он только молча кивнул головой.

— Объяснились, — девушка добродушно рассмеялась. — Дальше не провожаю. Не обижайтесь.

И, взглянув еще раз на него, прибавила:

— Вы удивительный человек, Алексей Сте… то есть Валерьян… И тоже не могу. К ненастоящему имени язык не поворачивается, а настоящее произносить остерегаюсь. Вот и останетесь вы для меня безымянным. Однако что же мы стоим? Проводите, по крайней мере, к дому.

Они повернули к ее дому.

— Есть к вам маленькая просьба, — продолжала она, зорко оглянувшись и снова беря его под руку. — Можем ли мы через вас сдавать деньги на нужды семей бастующих?

— Я посоветуюсь с товарищами, — сказал он, подумав.

— И правда. У вас ведь все решается сообща. Великое легендарное товарищество. С людьми из этого товарищества я уже имела возможность встречаться. Да, да, не смотрите на меня как на бедное создание, ушедшее в мир одних только арий и контрапунктов. Позвольте немножко похвастать. Когда я приехала в Москву, первоначально полагая поступить в Московскую консерваторию, знакомая курсистка пригласила меня на реферат в грузинском студенческом землячестве. Читал один вольнослушатель юридического факультета, Цулукидзе, князь по происхождению, но с душой Марата. Помню, какое сильное впечатление произвел он на всех нас.

Потом, когда перебрались в Питер, мы вошли в консерваторский кружок, чтобы утолить свой духовный голод, пробужденный необыкновенным лектором. Руководил кружком студент, родом из Гурии. Правда, ему далеко было до того удивительного московского лектора, но все же мы жаждали от него узнать многое.

— Ого! Просто рад за вас.

— Погодите восторгаться. Я все-таки потом не приняла никаких мер, чтобы восстановить кружок, когда нашему руководителю пришлось шествовать по "Владимирке". Кстати, недавно Магдана узнала: он здесь, в Тифлисе, и тоже спасается от полиции…

Лара протянула Бахчанову руку:

— Приходите к нам чаевничать. А чай будет в нашем вкусе: ясный и прозрачный, как истина, — и, засмеявшись, скрылась в калитке.

Он торопливо зашагал на явку, с привычной зоркостью вглядываясь в мелькающие фигуры прохожих. У него в эти минуты было такое душевное состояние, как если бы нашел что-то для себя ценное, считавшееся давно утерянным.


На явочной квартире (тесная комнатушка, примыкающая к закрытой парикмахерской) Бахчанов застал нелегалов. Одним из них был Миха.

Откинувшись на спинку стула и скрестив руки на груди, сидел молодой армянин с энергичным лицом и добрыми, чрезвычайно живыми глазами. На нем была коричневая черкеска с газырями.

Миха представил "товарища Шарабанова". Молодой армянин приветствовал Бахчанова и пробормотал:

— Камо.

Не ожидая начала обсуждения вопроса о методах распространения листовок среди участников уличных демонстраций, Бахчанов сказал, что должен поставить товарищей в известность об одном неприятном письме из Лекуневи.

— Не знаю, успел ли об этом сюда сообщить Шариф?

Миха кивнул.

— Успел. Кроме того, мы следили за агентами охранки. Поэтому и вызвали тебя. Партийную кличку и паспорт придется, конечно, переменить. Явки укажем новые. Туда, куда ходил раньше по делам партии, — не ходи. Словом, надо тщательно замести следы.

— Это я все учту, но есть тут одна девушка, — смутился Бахчанов. — Она кое-что случайно узнала обо мне из того письма.

— И она тебе сама сказала об этом?

— Да.

— Значит, честная девушка! — вырвалось у Камо.

— Пожалуй, — согласился Миха. — Дело тут, видишь ли, дорогой Камо, довольно простое. Парня раскрыли шпики. О том ему сообщила одна девушка. Что делать, нам это понятно. А вот как ему относиться к той девушке…

— Тоже понятно! — подхватил Камо. — Ведь девушка могла быть откровенной только в двух случаях: либо она сочувствует нашей партии, либо ей нравится товарищ как человек. Если она сочувствует нам, тогда надо привлечь ее к нашей работе. Если же ей нравится только товарищ — его партийный долг сделать ее сочувствующей партии. Правильно я говорю? — он вопросительно посмотрел на собеседников. Бахчанов улыбнулся. Ему понравилось суждение этого нелегала, слывшего человеком исключительной смелости и прямоты.

Миха кивком головы согласился с заключением Камо, но только прибавил, обращаясь к Бахчанову:

— В порядке совета: если эта девушка достойна твоего доверия, научи ее быть такой же осторожной, как осторожен ты сам…

Была еще одна конспиративная квартира — полуподвальное помещение, считавшееся столярной мастерской. Сюда Бахчанов явился на ночевку. В столярную пришло еще несколько человек, и с ними Миха Цхакая. Он поделился очередной важной новостью. Оказывается, временно исполняющий обязанности главноначальствующего на Кавказе генерал Малама подписал приказ о введении военного положения по всей Гурии. Туда уже двинут так называемый Рионский отряд под начальством генерала Алиханова-Аварского. Конные и пешие части карателей вместе с артиллерией направляются к станции Нотанеби, с целью захвата Озургет. В то же время граф Воронцов-Дашков, в связи с назначением его наместником Кавказа, приехал из столицы и приступает к исполнению своих обязанностей. Разумеется, хрен редьки не слаще, но какой-то зигзаг во внутренней политике, вероятно, сделан будет, хотя бы только потому, что Воронцов-Дашков афиширует себя умиротворителем, а не карателем. Возможно, что Алиханову приказано будет несколько повременить с кровавой расправой.

Ленин в только что доставленном сюда письме настоятельно советует использовать эту паузу, чтобы остановить палаческую руку, занесенную над гурийскими тружениками. Все должно быть поднято на ноги, организованы протесты, посланы в войска агитаторы, приступлено к созданию боевых групп и хорошо вооруженных отрядов. Надо крепить боевой контакт рабочих и крестьян…

Оживленная беседа затянулась далеко за полночь. Решено было утром выехать в места, охваченные крестьянским восстанием.

Бахчанов улегся у верстака, постелив на стружках пальто, но сразу уснуть не мог.

Ночью в комнату неслышно вошел Камо. Был он в одежде фаэтонщика. Чиркнув спичкой, он постоял, оглядел всех спящих и, увидев рядом Бахчанова, нагнулся и прошептал:

— Не спишь?

— Думы мешают.

Камо усмехнулся, присел на корточки, достал из кармана смятый кулечек.

— Сладкого миндаля хочешь?

— Нет, спасибо.

— Тогда подвинься, пожалуйста.

Он лёг возле Бахчанова, помолчал, потом деловито спросил:

— Мне что-нибудь поручали?

— Ехать в Озургеты.

— Понимаю. Работа среди солдат. А ты не со мной?

— Да, туда поеду и я.

— О, это хорошо, дружище. Поработаем, — и устало вздохнул, — ног не чувствую, вот как набегался. А все из-за шпика. В Сололаках ко мне прицепился.

— Ушел благополучно?

— Не я ушел, а он.

— Это как же?

Камо зевнул, закинул обе руки за голову.

— Рассказывать о себе — только хвастать.

— Опыт друга всегда поучителен. Расскажи.

— Мы поменялись ролями, — шепотом рассказывал Камо, — я подстерег его и схватил. Спрашиваю: "Зачем ходишь за мной? Жить надоело?" Взмолился: "Не губите, Семен Аршакович, семья, дети…" — "Тогда бросай свою подлую должность". — "Брошу, клянусь, брошу". Знаю, что врет. Такая уж их натура. Но отпустил. Иду по Эриванской. Жара, пылища, пить хочется. Разве в кофейню заглянуть? Вдруг смотрю — оттуда выходит знакомая рожа. Опять он. Слежу. Вижу, прошел две улицы и юрк — в ворота. Выглядывает — ищет меня. Я к нему. Он всполошился и наутек. Еще три улицы пробежал, передохнул и посматривает в мою сторону. Издали грожу ему кулаком. Смутился, подлец, и снова бежать. Я не отстаю. Он так ошалел от страха, что даже и к городовому не обратился. Кварталов двадцать гнал, потом надоело. Ну тебя, думаю, к черту. И другой дорогой вернулся в типографию.

Камо снова зевнул.

— Так, говоришь, завтра в Озургеты? Очень хорошо. У меня там есть один знакомый: его зверское превосходительство Алиханов-Аварский! — Камо повернулся на бок и уснул тем крепким сладким сном, каким спят здоровые молодые люди в свои прекрасные двадцать три года…


Из предосторожности Камо с Бахчановым решили ехать в Озургеты не в пассажирском поезде, а в товарном. Верные люди обещали это устроить. А товарные поезда обычно уходят не раньше ночи, и Бахчанов решил в этот вечер повидать Лару.

Темными сторонами улиц он добрался к ее дому. Только в одном окне свет лампы пробивался сквозь занавеску и падал бледным квадратом на черную дождевую лужу.

У Бахчанова была какая-то наивная, но милая сердцу надежда, что вот Лара выйдет из дома и они весь вечер проведут вместе. Он открыл калитку, прошел маленький палисадник и остановился у двери. Звонить? От охватившего его волнения он помедлил и слегка потянул проволочную рукоять, но звонок получился резкий. Послышались торопливые шаги.

— Кто там? — в голосе Магданы был оттенок испуга.

— Это ваш вчерашний гость…

— Вы! А можно было подумать бог знает что. Входите, входите. Лара дома.

В прихожей, осиливая свой испуг, Магдана с виноватой улыбкой пояснила:

— Не за себя боялась, — она открыла дверь в комнату. Бахчанов невольно остановился на пороге. Удивление, а еще более досада отразились на его лице. За чашкой чая сидел Ананий! Выбритый, посвежевший, в какой-то полувоенной форме. При виде гостя он тоже не мог скрыть своего угрюмого изумления.

— Вы незнакомы? — спросила Лара, переводя повеселевшие глаза на Бахчанова. — Это тот самый студент, который вел наш кружок. Знакомьтесь: Ираклий Исидорович…

"Ананий" неожиданно остановил девушку:

— Мы уже встречались.

Он встал и слегка поклонился. Глаза его при этом смотрели на Бахчанова почти отчужденно.

Лара обрадовалась приходу Бахчанова. Она усадила его рядом с собой, налила чаю и, по-видимому, была довольна и горда тем, что имеет возможность показать своего нового знакомого, "Шарабанова".

Магдану же больше всего занимал Ираклий Исидорович. Она не спускала с него своих темных узких глаз. А Бахчанов чувствовал, что пришел некстати.

Ираклий делал вид, что ничего не помнит из обстоятельств своей прошлой встречи с ним. С обычной своей легкостью и самоуверенностью он касался в разговоре всего понемногу. Тут и свежий политический анекдот, и воспоминание о землячестве, и рассказ о том, как он, Ираклий Исидорович, сын тифлисского адвоката, еще в гимназическом возрасте возмутился политическим бесправием интеллигенции и стал с увлечением почитывать статьи легальных марксистов.

Девушкам нравились его рассказы. И оттого, что этот человек заставлял их верить, что он "действительный защитник кровных интересов народа", Бахчанову он казался сейчас еще более неприятным. А тот вдруг ему предложил:

— Давайте поможем прекрасным служительницам Мельпомены разрешить один важный для них жизненный вопрос. Представьте себе следующую картину. Известный буржуа Шимбебеков, человек, как известно, колкий, ядовитый, но, говорят, начинающий сочувствовать либералам, решил открыть кабаре на самом бойком углу Головинского проспекта. Двум девушкам, недавно приехавшим из Петербурга (на минуту не будем называть их имена), он сделал предложение поступить к нему в качестве певиц. Одна из девушек, после некоторого колебания, ухватилась за это предложение. Другая резко возражала. "Нечего, мол, сказать, хорошенькое приложение серьезного музыкального образования к ремеслу шантанной певицы". Одна соглашалась с предложением Шимбебекова, ища для этого смягчающие обстоятельства, другая же…

Бахчанов догадался, кто эта другая. И он одобрял ее принципиальность. "Лара права. Тут не может быть компромисса со своей совестью". И он сказал, что, по его мнению, вторая точка зрения самая правильная.

Ираклий уклончиво улыбнулся:

— Может быть, и так. Давайте, однако, без излишней торопливости разберемся, и разберемся беспристрастно…

Ход его мыслей был такой. Конечно, Шимбебеков — грубый торгаш, и подмостки кабаре — это не "Мариинка". Но Шимбебеков, даже в роли неуклюжего мецената, уже что-то реальное. Разве нельзя потом убедить этого торгаша открыть настоящий театр? Разве нельзя в этом же кабаре обратить на себя внимание настоящих ценителей искусства? Почему бы не принять шимбебековское предложение, если оно дает возможность безбедного существования? Что реального в противовес этому может предложить уважаемый Валерьян Валерьянович? Голод? Безработицу? Воздушные замки?

Магдана слушала слова Ираклия как откровение. И, поощренный ее вниманием, он продолжал защищать свою точку зрения. Да, почему-то существует ложный, "не европейский" взгляд на промышленников и их историческую миссию. На того же Шимбебекова смотрят как на чудовище, способное лишь выколачивать прибыли. Между тем без этих неотесанных представителей отечественного капитала народу невозможно высвободиться из феодального хлама.

— Вам это кажется странным. Вы готовы возражать, — обратился он к Бахчанову, — но это оттого, что вы русский и вам трудно понять здешние условия жизни.

Баграони была благодарна Бахчанову за поддержку. Нравились ей также суровая прямота и ясность в суждениях, с какими он выступал против доводов Ираклия Исидоровича. Наоборот, Магдана была целиком на стороне последнего, хотя он, как подметил Бахчанов, более всего старался быть приятным ее подруге и ради этого избегал вступать с ней в пререкания.

"Кажется, мой противник в такой же степени неравнодушен к Ларе, как к нему неравнодушна Магдана", — подумал с усмешкой Бахчанов.

Требовательный звонок в прихожей заставил всех умолкнуть и насторожиться. И опять, как в прошлый раз, Магдана испуганно бросилась к дверям, а на пороге остановилась в нерешительности.

— Кто бы это мог быть? — пробормотала она. — Ведь мы больше никого не ждем. Может быть, не следует идти открывать? Хотя это нелепо. С улицы виден свет в окне, и, следовательно, всякий поймет, что в квартире есть люди.

— Сядь. Лучше открою я, — поднялась с места Лара. Ираклий чуть изменился в лице и сказал Бахчанову:

— Если есть что недозволенное — рвите!

Бахчанов продолжал пить остывший чай. Ираклий нервно передернул плечами:

— Господа, возможно, это полиция. Тогда условимся: я с Валерьяном Валерьяновичем незнаком.

— А вдруг это от Шимбебекова? — спохватилась Магдана.

— Тогда ваше счастье, — попытался он улыбнуться и обратился к Баграони: — Лариса Львовна, может быть, мне пойти с вами?

— Нет, нет. Не беспокойтесь, — сказала она и, тревожно посмотрев на Бахчанова, пошла открывать двери.

Сидящие в комнате расслышали, как с лестницы раздались слова:

— Почтальон. Телеграмма. Откройте.

— Ну, значит, полиция, — заключил Ираклий и стал рыться в карманах. Бахчанов отодвинул от себя стакан с недопитым чаем и молча смотрел на дверь.

В прихожую вошел старик почтальон:

— Вот-с, извольте телеграммку…

Она была из Озургет и адресована Магдане. Развернув бумажку, девушка прочла и вскрикнула. Подошла Лара и через плечо потрясенной подруги пробежала глазами четыре слова: "Мама умерла приезжай похороны"…

Адрес дома на Кобулетской улице в Озургетах Бахчанов запомнил хорошо. Ведь туда мчалась любимая девушка, сопровождая свою подругу. Сейчас отчетливо вспомнились минуты расставания и настойчивые уверения Ираклия в том, что он обязательно посетит обеих подруг в Озургетах.

— Только я не знаю, — прибавил он, — не смутит ли вас мой визит в городе, где сейчас идет охота на таких, как я?

— Нет, нет, — горячо возражала Магдана. — В моем доме вы будете вне всякой опасности. Приезжайте…

Мужчины одновременно вышли на улицу. Из вежливости, при девушках, Ираклий спросил:

— Вам куда? Вправо?

— Нет, влево.

И они разошлись в разные стороны. Бахчанов не успел еще отойти от дома, как услышал за собой быстрые шаги: кто-то в темноте легко бежал за ним. Обернулся: светлое платье Лары.

— Алексей Степанович… два слова, — запыхавшись, произнесла она.

Он не видел выражения ее лица, но всем сердцем чувствовал на себе ее встревоженный взгляд.

— Дядя в письме просил меня… Вы ли ему нужны, или он вам… Скажите: что написать ему о вас? И смею ли?

— Обязательно пишите. Только вот вопрос: как о себе сказать, где будешь завтра, если не имеешь постоянного угла?

— Есть выход, есть! — тихо и радостно засмеялась она, и Бахчанов почувствовал трепетное прикосновение ее руки. — Эти дни я буду в Озургетах, на Кобулетской. И когда захотите узнать о дяде, напишите просто на имя Магданы, а мне передадут. Хорошо?

"Милая девушка, — подумал он, — я бы хотел не написать, а пожаловать на вашу Кобулетскую". А вслух сказал: — Как мне благодарить вас?..

— За что же? Ну, побегу, — в смущении заторопилась она, — ведь моя подруга в таком состоянии!..

Глава десятая КОЛХИДСКИЙ ЛЕО

Короткий период бурных дождей уже миновал. Природа, обласканная горячими лучами солнца, справляла свой весенний пир. В лесах распускалась золотистая азалия, на опушках ярче прежнего зеленела лавровишня; пышными коврами расстилались заросли орхидей и мальвы.

Возвращаясь из Имеретии в родную Гурию, Васо смотрел из раскрытого окна поезда, любуясь знакомыми картинами родной природы. А сошел он с поезда на исходе ночи, застряв часа на полтора на маленькой станции, едва освещенной керосиновым фонарем.

Когда совсем рассвело, он разговорился с владельцем арбы, называемой здесь гогорой. После продажи кукурузы крестьянин-аробщик возвращался порожняком. Он согласился подвезти Васо.

Арба была как арба: допотопная, без передних колес, с узкими полозьями-волокушами. Задние колеса имели по одной дощатой спице и очень скрипели. Арбу тащили быки, впряженные в квадратное ярмо. Васо смотрел с досадой на столь устаревшее средство передвижения. "Техника времен фараонов египетских", — ворчал он.

Дорога становилась все хуже. Шоссе сменилось узким проселком, переходящим затем в тропу, на которой не могли разъехаться две встречные телеги. С обеих сторон заболоченной дороги тянулись низкие кусты ладанника, перемежающиеся непроходимыми зарослями папоротника в рост человека. А над ними возвышались огромные, в один-полтора обхвата, рослые стволы причудливейших деревьев. Их могучие густые кроны, казалось, запутывались в низко стелющихся дождевых облаках. Были тут дубы, обвитые плющом, словно чудовищной паутиной, были лавры, перевитые как бы рукой титана нескончаемыми лианами — колючей икалой и канатообразным обвойником. Неподвижный и сладковатый воздух был полон неисчислимыми роями всякой мошкары. Она докучливо кружилась над золотистыми шапками азалий, нежно-розовыми гроздьями каприфолей и огнеподобными цветами понтийских рододендронов. Странным и загадочным, каким-то волшебным убежищем сказочных существ казался этот дикий, глухой лес, полный душных испарений.

Возница — приземистый, длинноволосый крестьянин лет пятидесяти, с худым лицом, одетый в изодранную чоху, в шерстяных ноговицах-пачичеби, — всю дорогу что-то напевал себе под нос.

"Причина понятная! — догадывался Васо. — Он продал какой-нибудь мешок кукурузы и едет с деньгами. Это, конечно, радость".

А крестьянину сказал:

— Ты, дядя, и без вина весел.

— Песня веселит, — согласился тот и, погоняя быков, с горечью прибавил: — При моей жизни, да не петь — в гроб надо ложиться.

Они разговорились. Гиго Ладошвили, как звали крестьянина, был жителем того пригородного села, куда направлялся и его седок. Там он арендовал у князя Гуриели клочок земли, сея на ней неизменные гоми[17]и лобио.[18]

— Ну, и как жизнь? — спрашивал батумский паяльщик. — Я вижу, у вас, дядя, добрые быки.

Гиго смеялся:

— Кабы мои! А то ведь арендую у соседа Закро Чечкори.

— Ты же сегодня продавал кукурузу!

— Продавал. Только не свою, а соседа. Занял у него.

— Богач! А чем же вернешь?

— Отработаю. Я всем отрабатывал: князю, казне, моему соседу.

— Вот уж незавидная доля, дядя. Понимаешь, как это несправедливо. Ты отрабатываешь, всем раздаешь свой урожай, что же тебе останется?

— Что может остаться у вечного арендатора? Мозоли на руках.

Гиго горько рассмеялся. У него была своя манера выражать досаду — горьким смехом.

Медленно плелись волы. Перед поворотом дороги два крестьянина рубили огромную дзелькву. Поодаль от них белели свежесрубленные стволы. На этих стволах сидели еще два лесоруба. Тут же паслись кони. Гиго приветственно поднял руку:

— Бог в помощь, земляки!

— Единение и братство, — отвечал ему самый молодой. Остальные молчали, хмуро поглядывая на Васо.

— Для кого стараетесь? — кивнул на бревна Гиго.

Самый молодой из лесорубов сказал:

— Разве ты не слыхал, что к нам на постой едут казаки Алихана?

— Лопни их глаза! — вскипел Гиго. — Уж не нужны ли им рекруты, наш хлеб, наше вино, наши куры?!

— Вот потому-то мы и хотим встретить дорогих гостей, — насмешливо заметил молодой лесоруб и, поплевав на ладони, с яростью принялся рубить каменистый ствол дзельквы.

Близ населенного пункта Васо увидел на придорожном столбе развевающийся красный флаг, а под ним небольшую дощечку с надписью: "Народу не нужно дворянство, а помещикам — земля. Смерть царскому самодержавию, жизнь — демократической республике!"

— А что, — повеселев, сказал Васо, — этот лес далеко не так уж и темен.

Дорога пошла мимо густого ольховника прямо к селению, дряхлая церквушка которого отчетливо виднелась на пригорке. У самого края селения чернели остатки сгоревшего здания. Гиго пояснил:

— Сельская канцелярия. Ее мы сожгли вместе с потрохами: долговыми бумагами и приговорами.

— По-людски сделали, — похвалил Васо.

В селении жизнь шла своим чередом. Мужчины ковали самодельные пики, женщины перекапывали дороги, детишки носились по улице, изображая разведчиков красной сотни. Из-за леса доносились ружейные выстрелы. То рекруты, уклонившиеся от жеребьевки, обучались стрельбе, на случай схватки с карателями.

— Царям теперь нас не легко покорить, — утверждал возница. Васо соглашался с ним:

— Куда там! Для этого надо завоевать всю Гурию. Но если они даже завоюют долины, вам останутся высокие горы. Их же врагам не одолеть вовеки!


Кто-то из приезжих ораторов уже опередил батумского паяльщика: в ограде деревенского храма при свете факелов была устроена сходка.

Сюда пришли дряхлые старики домоседы, с бородами белыми, как вечный снег в горах, и юноши, гибкие, проворные, с душой Автандила, полные отваги, жажды боя за свободу. Были тут и отцы семейств, согбенные от нужды многодумы. Между ними мелькали смуглые и черноокие лица их красивых дочерей.

Молодой батрак из усадьбы бежавшего Гуриели назвал имя приезжего оратора. Будет говорить Ираклий Теклидзе.

Васо вскинул глаза на поджарую фигуру приезжего. Вот новость — Ананий! Старый челябинский куначок, чтоб ему было пусто!

В чакуре и в черном башлыке, откинутом на плечи, Теклидзе выглядел местным уроженцем. Содержание его речи оказалось не новым для людей, слышавших в кружках другую правду. Оратор жаловался на "товарищей большевиков", которые, мол, переоценивают силы рабочего класса…

Васо весь задрожал. Сразу встала перед глазами картина яростного ночного спора с "тамадой". Старая история! Ну, теперь Ананий наговорит им тут с три короба.

А Теклидзе уже предостерегал своих земляков против создания революционных крестьянских комитетов.

— Пусть само Учредительное собрание начертает нам путь: революция или конституция! — взывал он. Людям не по душе пришелся оратор. Выходит, он выступает против революционных комитетов, а на них гурийская беднота как раз возлагала большие надежды. Комитеты сплачивали раздробленную массу крестьян, вели ее на борьбу с помещиками, делили помещичью землю, организовывали отпор войскам, являясь, таким образом, в глазах всего населения авторитетными органами народной власти.

И вдруг этот проповедник зовет людей назад, к пройденному этапу борьбы! Нет, тут что-то не так. Он ошибается. Комитеты должны быть сохранены. Люди всё больше хмурились. Васо прочел в их взглядах выражение возрастающего сопротивления. Это его обрадовало.

Ираклий Теклидзе сразу почувствовал, что здесь дух решимости сильнее духа сомнений. Он поспешил на ходу изменить направление речи.

— Да, народное восстание — великая сила. Но нельзя забывать, что это прежде всего стихия. А стихию заранее не распланируешь…

Васо чувствовал, что "кунак Ананий" гнет свою старую линию. И такого не сгонишь простым пинком.

— Вы же прекрасно знаете, — продолжал с легкой ироний Теклидзе, — что нельзя организовать, скажем, дождь, ветер, бурю. Точно так же невозможно организовать и восстание.

— Нет, можно! — в сердцах крикнул Васо. — Можно, если того желает народ.

Не поворачиваясь в сторону Васо, Теклидзе удивленно вскинул брови.

— Кто сказал, что можно? Чтобы в этом нас убедить, нужны доказательства, а не пустые выкрики…

Васо испытывал замешательство. И в кружках и в тюрьме на дискуссиях он не раз слышал, что восстание, как и война, по мысли Маркса, есть искусство. Вот бы сейчас о том и следовало напомнить зарвавшемуся оратору. Но ведь чтобы спорить с таким ученым волком, нужно самому быть теоретически подкованным.

И все же как не хотелось уступать! А Теклидзе, делая вид, что он нимало не смущен случайными репликами, уже обращался в сторону бородатых отцов семейств:

— Повторяю: возлагать надежды на расписанные заранее планы — нелепая затея…

И снова Васо не вытерпел и крикнул:

— Значит, нам советуют сидеть у моря и ждать погоды? Не принесет ли на нашу голову карательный отряд?!

Теклидзе сердито оглянулся. Не понравилась ему эта настороженная тишина, нарушаемая лишь треском горящего дерева, не понравились эти сотни еще ярче заблестевших зрачков.

— Нет! — воскликнул он. — Мы сложа руки сидеть не можем. — Он опять продлил паузу, уловив вспыхнувшее к себе внимание. — Сторонники большинства много кричат о том, что нужно добывать винтовки, револьверы и вооружать ими народ. Но, дорогие земляки мои, надо же понять, что работа по вооружению народа — это простая техническая задача. Важнее другое. Надо вооружить народ совершенно незаменимым и другим оружием… жгучей потребностью борьбы с самодержавием, вот чем!

Ропот пронесся в толпах людей. Все с недоумением переглядывались. Вот странное оружие придумал этот проповедник. А Васо насмешливо сказал:

— Смотрите, побратимы, как получается: голодные, понимаешь, ждут хлеба, а сытый болтун предлагает им капли для аппетита!

Люди одобрительно засмеялись. Теклидзе впился раздраженно-изумленным взглядом в толпу. Кто осмеливается столь упорно прерывать его речь? Пусть покажется, если не боится. И картинно сложив руки на груди, он сделал паузу, полагая ироническим жестом смутить невидимого крикуна.

Васо быстро поднялся на возвышение и откинул с головы башлык. Теклидзе, узнав бывшего своего попутчика, невольно передернул плечами. Как?! Этот нахальный неуч здесь? Ну так он сейчас будет высмеян.

А Васо, не теряя времени, уже горячо говорил:

— Братья и товарищи! Как от собаки не может родиться барашек, так от фальшивого проповедника не ждите добра. Он советует бросить оружие, когда против вас уже двинуты разбойники Алиханова, чтобы вырезать ваши семьи, сжечь ваши жилища. Разве, перед лицом такой серьезной опасности, вы, мои братья и товарищи, позволите усыпить себя сладкими и обманными речами? Никогда! Вы любите жизнь, свободу, своих детей и потому ни за что не попадетесь на удочку никчемных посулов!

Эти слова были встречены рукоплесканиями. Теклидзе закусилгубу. Ему стало понятно, что схватка проиграна. В раздражении он обернулся к председателю митинга.

— Вы кому дали слово: ему или мне? Так прогоните же его.

И так как председатель мялся, явно сочувствуя Васо, Теклидзе в бешенстве сбежал с холма.

Обрадованный своим успехом, Васо продолжал:

— Что мне остается в заключение прибавить, дорогие побратимы? Совсем немногое. Гурия не Россия. Она только маленькая часть империи. С Гурией могут расправиться войска, присланные царем из Петербурга. А чтобы того не случилось, надо громить царские силы повсеместно, не давая им передышки. Вот тогда-то, там, в далеком Питере, рабочий народ скорее справится с нашим общим врагом и царизму будет крышка!..

Крестьяне проводили оратора одобрительными возгласами. Едва собрание закончилось, как к Васо подошел Гиго.

— Жду тебя в моей бедной хижине, — почтительно сказал он. — Прости, что нынче нет у меня ни вина, ни хлеба. Твой приход будет праздником для моей семьи. И все у нас скажут: никто не ходит в гости к нищему из нищих, а вот умный и праведный человек пришел. Значит, не последний Гиго человек.

— Обязательно приду к тебе, мой дорогой друг.

Гиго горделиво посмотрел на толпу. Вот как: он даже назван "дорогим другом"!

К ним подошел бородатый узколицый человек с серебряными ножнами, назвавшийся Закро Чечкори.

— Учитель, — обратился он к Васо и поднял на него настороженные глаза, — идем лучше ко мне. У Гиго в сакле тесно, как в курятнике. Ему даже воды не в чем тебе подать. А у меня просторно, есть вино и только что вынутый из печи пирог с сыром.

Гиго вскипел:

— Кто спорит, что ты самый богатый среди нас, Закро! Но это тебе не дает права отнимать у меня моих лучших гостей.

— Однако таким дерзким ты не бываешь, когда просишь у меня кукурузу.

— Я даром у тебя не прошу. Я плачу тебе. И даже с процентами.

— Не спорьте, — вмешался в их разговор Васо, — я действительно дал обещание доброму Гиго и свое обещание выполню.

Когда они подошли к хижине Гиго, оттуда выбежала его жена. Радостно всплескивая руками, она сказала мужу:

— Смотри, смотри, какое счастье на твоем дворе!

Гиго в недоумении раздвинул кусты боярышника.

На дворе стояла упитанная пятнистая корова и жевала жвачку.

— Коровка-то ваша, видать, не доена, а пора бы, — Васо кивнул на вздутое белое вымя.

— Наша? — крестьянин растерянно смотрел то на жену, то на гостя, не смея верить тому, что случилось. — Как наша? У меня не было никакой коровы!

— Не было, так стало. Комитет поделил меж всеми стадо и пашни проклятого Гуриели, — сказала женщина и бросилась в дом, где загремела ведром.

Гиго взъерошил свои густые волосы, громко рассмеялся и, быстро подойдя к корове, стал ее гладить.

— Дарико, — дрогнувшим голосом позвал он жену, — первую кружку парного молока — нашему дорогому гостю!..

Васо беседовал с крестьянами до глубокой ночи. А чуть стало светать, он покинул гостеприимное селение. Надо было поспеть на митинг солдат кутаисского гарнизона, потому что карательные части генерала Алиханова-Аварского уже продвинулись до самых Озургет — центра Гурии…


Крестьяне, узнав о близости врага, вооружались кто чем мог. Собирались в отряды, устраивали на дорогах завалы, засады, копали рвы. Следуя освященному древним обычаем способу сигнализации, разжигали на горных вершинах костры. Враг видел эти сигнальные огни. Они обступали его и тревожили почти каждый день. Власти приказывали стражникам и пластунам лезть на горы, тушить костры и уничтожать тех, кто их разжигал. Стражники карабкались на скалы, разбрасывали и топтали костры, у которых не было ни единой человеческой души. Но огни появлялись в другом месте, как неистребимый знак народного гнева.

В селениях, ущельях, в долинах и на перевалах — всюду накапливались силы повстанцев. Помощь гурийцам приходила отовсюду.

С верховьев Ассы и Черной Арагвы, с самых малодоступных и высокогорных уголков, забрел в селение, где жил Гиго, маленький отряд воинственных хевсуров. Их суровые лица, длинные волосы, косматые бурки, из-под которых виднелись проволочные кольчуги, тяжелые мечи и круглые старинные щиты, вызывали всеобщее внимание и восхищение. Эти молчаливые сильные люди, имеющие почти одно только холодное оружие (очень немногие владели кремневыми ружьями), производили впечатление настоящих горных рыцарей.

Из лекуневских карьеров пришел отряд народных милиционеров под предводительством Абесалома. Ожидалась хорошо вооруженная сотня Шарифа. По-видимому, от генерала Алиханова не укрылось движение повстанческих групп, и он приказал своим конным отрядам перехватывать даже случайных путников, направляющихся с берегов Аджарис-Цхали в сторону Озургет…

Узкая аробная дорога из Поти тянулась по плоскому болотистому берегу Риона. По ней продвигался разведывательный взвод. Он был выслан от охраняющей роты вновь прибывшего полка тридцать третьей пехотной дивизии. Велением царя эта дивизия была переброшена на Кавказ из Киевского военного округа.

Впереди взвода шли дозорные. Солдаты плелись с испорченным настроением. Они были обмануты в своих надеждах. В Киеве, где еще совсем недавно полк стоял на зимних квартирах, солдатам не терпелось поскорее попасть в богатое теплое Закавказье. Еще бы! Ведь там, по заманчивым рассказам офицеров, вино пьют, как воду!

И вот она — эта местность: пески с колючими кустами облепихи, громадные болота с плавающими на их маслянистой поверхности желтыми цветами кувшинки и всюду ольховые леса, залитые гниющей водой. Через эти леса прямиком не пройти. В них каждое дерево сверху донизу обмотано гибкими ветвями лиан, цепкой ежевикой, жадным плющом.

А за лесами — то же бездорожье, горные хребты, узкие, укрепленные повстанцами ущелья, незасеянные, заброшенные поля и нужда озлобленного населения. А сколько здесь больных, истощенных лихорадкой!

Но не только это угнетало сознание солдат. Многим из них была противна сама мысль, что в этой далекой и чужой Колхиде им приходится нести ненавистную полицейскую службу.

Вот почему солдаты тащились по дороге с одним желанием: поскорее бы достигнуть места ночлега и там съесть кусок казенной солонины с сухарем.

Но иначе был настроен их командир. Чем дальше двигался взвод, мысли напыщенного подпоручика все более настраивались на воинственный лад. Недавно покинув скамью юнкерского училища, он сгорал от желания как можно скорее вступить в настоящую стычку. Ведь он на войне. Не в книгах Майн-Рида, не на маневрах под Дудергофом. Здесь, правда, не Маньчжурия, однако здесь тоже можно убивать и отличиться.

И он без конца задавал своим дозорным один и тот же вопрос: виден ли неприятель?

— Никак нет, ваше благородие, усе поховались, — отвечал ему дозорный. Офицер вел свой взвод все дальше и дальше. Местность становилась угрюмей. Лес все чаще подступал к самым обочинам.

Солдатам надоело плестись по болотным тропам. Зная, что подпоручик может удовлетвориться захватом пленного и после этого повернуть назад, один из дозорных схитрил. Заметив у мостика через канаву одинокого путника, он обрадованно доложил:

— Человек с мешком драпает, ваше благородие. И видать, из ихних…

— Схватить!

Путника схватили и привели к офицеру:

— Вот он! Пымали, ваше благородие.

— Ох, горе твое мне, так ведь я и не думал бежать. Я переобувался, — оправдывался задержанный.

— Молчать! Кто таков, куда идешь, давно шпионством занимаешься?

— Кто я такой? Никто. Был шапочником. Чем занимаюсь? Вай-ме, ничем. Ищу заработка. Куда иду? Куда глаза глядят. Да хотя бы в Поти, там, слыхать, бастуют. Может, улыбнется и мне счастье…

— Бастуют? Счастье? А, мошенник, ты у меня побастуешь! Эй, унтер-офицер Рогощ! Обыскать — и в штаб!

Широколицый, с угрюмыми глазами под сросшимися бровями, унтер-офицер из запасных, мобилизованный в Царстве Польском, молча толкнул шапочника прикладом. Два солдата охотно принялись обыскивать задержанного. Мигом были съедены две лепешки сыра. Не помогли и жалобные причитания шапочника.

Взвод двинулся дальше. Тот же озорной солдат вскоре снова обратился к офицеру:

— Дозвольте доложить, ваше благородие. Кажись, двое прячутся в кустах. Один будто старичок, а другой помоложе. Может, мальчонка.

— Разведчики? Схватить!

Приволокли, обыскали схваченных. У старика паспорт: Давид Шупава, крестьянин Озургетского уезда.

— Откуда идешь?

— Домой, к себе на родину. Работал в Лекуневи. Но там всех нас поувольнял хозяин. Не умирать же с голоду.

— Сочиняй, сочиняй, старый хрыч. Так и поверил тебе. Отвечай: где стоят главные силы бунтовщиков?

— Разве я знаю, господин офицер? За все время я встретил на дороге только арбу с кукурузой.

— Ой, шомполов испробуешь!

Старый Давид только хмурил висячие брови и прижимал к себе испуганного и заплаканного Габо. Мальчику почему-то казалось, что злой офицер вот сейчас прикажет солдатам бить задержанных лекуневцев. Он дрожал всем своим худеньким телом, ловил жесткую руку Давида, ища в нем защиты.

— Не плачь, Габо, не плачь. Привыкай, мой мальчик, ко всему, — успокаивающе говорил старик, гладя его по голове.

— Ты долго будешь запираться, мерзавец? — орал на старика офицер.

Что мог ответить старый Давид на вопросы подпоручика? Он сделал вид, что не слышал последних слов, и только еще ниже склонился над мальчуганом, шепча ему желанные слова:

— Вот когда нас отпустят, я поведу тебя, мой мальчик, к беспредельному морю. Увидим мы там большие корабли, может, поступим кочегарами, станем путешествовать…

Солдат подтолкнул его:

— Ну, давай, иди, иди.

— Но со мной мальчуган. Не брошу же его одного посреди такой дороги.

— Пусть идет с тобой.

— Спасибо. Не бойся, Габо. Держись за меня. Мы дойдем к штабу, и там нас отпустят, не правда ли, господин офицер?

Подпоручик не отвечал, Он был не на шутку встревожен. Дорогу все теснее обступал густой и темный лес. Далее дорога разветвлялась на несколько троп. Что делать? По правилам надо идти точно по азимуту. Но в таком лесу легко сбиться с пути, двигаясь без компаса, без карты или схемы района. Впрочем, говорят, в Маньчжурии война ведется не лучше. Там даже штабы не имеют сколько-нибудь точных карт.

— Вперед! — скомандовал подпоручик.

Но дойдя до развилки лесной дороги, офицерик с затаенным страхом остановился. Впереди лежал поваленный молнией трухлявый граб. Судя по вялым листьям и обломанным ветвям, погруженным в дорожную жижу, дерево рухнуло давно, но офицера мгновенно осенила догадка: "Засека. А за ней, разумеется, засада, фронтальный и фланговый огонь! Нет, не следует торопиться. Да и какой смысл? Устав велит вести разведку не далее восьми верст от расположения своих войск, а тут, пожалуй, пройдены все десять — и ничего. Не видно никаких признаков противника, не говоря уже о главных его силах".

Вдруг один из наиболее расторопных и смелых солдат донес, что им обнаружен в стороне от дороги костёр, а возле него люди. Правда, их немного и они не испугались дозорных, продолжая сидеть у огня.

Подпоручик встрепенулся. Люди?! Ага, наконец-то удалось напасть на расположение противника. Что же, если это и не "главные силы неприятеля", то, во всяком случае, неприятельские разведчики.

— Вперед!

У костра действительно расположилась группа людей, и притом безоружных: женщины с грудными ребятами, старики, детвора.

— Окружить!

Со стороны "неприятеля" тотчас же были замечены "агрессивные намерения". Два мальчугана схватили камни и, защищая своих матерей, бросили эти камни в солдат. Офицерик вспомнил: при внезапной встрече с противником в лесу лучший вид боя — штыковая атака. Он выхватил шашку, эффектно взмахнул ею:

— В штыки! За мной!

Какая-то старушка с кувшином в руках, отделившись от группы своих земляков, заковыляла навстречу солдатам.

Солдаты нехотя вскинули винтовки и удивленно переглянулись:

— Хлопцы, не будем ни стрелять, ни колоть. Чи вин сдурив…

— Вестимо, не будем. Так, попужаем маленько.

— Унтер-офицер Рогощ! Что за разговоры в строю?

— Смирна-а! — злобно рявкнул унтер-офицер, недовольный тем, что прерваны его размышления о семье, оставленной в далекой Лодзи.

Старушка подошла к солдатам и стала что-то говорить на непонятном для них языке. Видя, что ее не понимают, она смущенно умолкла и только с сожалением покачала трясущейся седой головой.

Не вытерпел желонщик. Он подошел к старушке и заговорил громко, чтобы слышали его все солдаты:

— Эта старая женщина жалеет вас и потому хочет сказать вам правду. Если вы не боитесь, то выслушайте. Она и ее земляки, собравшиеся у костра, безобидные люди. Они бездомные и безработные, как и мы с Габо. А говорит старая женщина, что на свою погибель вас сюда прислали. Не вино — отрава вас тут ждет, не радость, а горе. Не избегнете вы тут пули, или, может, вас разорвет кабан! А если посчастливится уйти от пули и зверя, не уйдете от болезни: каждый комар несет с собой колхидскую лихорадку…

Подпоручик невольно качнулся в сторону. Над его ухом тоненько пропел комар. Солдаты хмуро переглядывались. Кто-то из них пробормотал:

— Ох, хлопцы, дался же нам цей погибельный Кавказ. Пропадем ни за ще.

Офицер с беспокойством поглядел в сторону солнца. Покраснев, оно низко висело над горизонтом. Еще немного — и внезапно здесь наступит тьма. Попробуй тогда пройти по лесной дороге! Паршивый старик, может быть, и прав: сквозь заросли наверняка продираются длиннорылые кабаны. Зло похрюкивая, они кровавыми глазками высматривают добычу: кого бы на лесной дороге ударить своими клыками-ножами. А легионы летучих кровопийц! Куда денешься от них? Эти готовы выпить всю твою кровь. Ужасный край. И невольно вспомнились рассказы старших офицеров о горящих кострах, покинутых гурийскими повстанцами. Горят, потрескивают они в загадочной ночи, и отблески их падают в черные зеркала колхидских болот. А там, где-то за огнями, притаились в засаде стрелки. Попробуй подойди к костру — мигом попадешь на мушку.

Нет, безумие все же идти вперед. Но и смешно возвращаться ни с чем. Какое же это боевое дело, если нет ни трофеев, ни пленных? Прав этот забулдыга, штабс-капитан Нечихряков. Так никогда не продвинешься по лестнице военной карьеры. Ба! Новоявленный "Мальбрук" ударил себя по лбу. Есть выход! Надо взять заложников. Седого говоруна в первую очередь. Не миловать и старую ведьму. Малолетнего разведчика тоже. Чего церемониться. На войне как на войне.

Под стенания женщин он сел на пень строчить донесение командиру третьей роты штабс-капитану Нечихрякову:

"Имею честь донести: в семнадцать сорок мною обнаружена на десятой версте от исходного пункта, на развилке лесной дороги засека, баррикады, сооруженные неприятелем. В лесу в засаде находится отряд противника численностью до пятисот человек, вооруженных винтовками, браунингами, охотничьими ружьями, а также холодным оружием. Цель отряда: произвести внезапное нападение на наши части в момент прохождения ими лесной дороги. В пути мною захвачена группа подозрительных лип из инородцев, оказывающих усердное содействие мятежникам, знающих места их засад и склады оружия…"


В то время как передовые части Рионского отряда захватили главный город Гурии — Озургеты, генерал Алиханов находился в дачной местности — Кобулетах. Он не торопился покинуть эту временную резиденцию. Здесь на морском берегу, под шум прибоя, в одной из роскошных дач, окруженной богатой тропической растительностью, генерал наблюдал за игрой в крокет жен штабных офицеров. Здесь же он получал донесения, в том числе и от частей тридцать третьей дивизии, поступившей в его распоряжение.

В один из тихих солнечных дней в штаб генерала пришло донесение, в котором говорилось о захвате лиц, подозреваемых в сочувствии мятежникам. Донесение, написанное офицером, задержавшим старика Давида и других, претерпело в канцелярских инстанциях ряд зловещих превращений. Бумажку эту читали и переписывали. Содержание ее уточняли разными домыслами жандармские чинуши, жаждущие наград и повышений по службе.

И вот на столе генерала-карателя бумажка имела уже такое содержание: "Во время движения передовых частей войск, вверенных вашему превосходительству, были захвачены некоторые лица, подстрекавшие туземное население к вооруженному бунту против законов и самодержавной власти обожаемого монарха". Далее шел список ста пятнадцати фамилий.

Генерал не затруднил себя чтением этого списка. Небрежно повертев в руках донесение, он бросил его на стол. Стоило ли еще разбираться в фамилиях "этих мерзких тварей"? Выпороть каждого десятого, а потом всех — по этапу в ссылку!..

К вечеру генералу донесли, что во время экзекуции над одним из десятых ("некоего Габо Ладошвили") другой арестант ("некий Давид Шуггава") потребовал прекратить истязание подростка. И так как на эти слова не было обращено никакого внимания, дерзкий Шупава выбежал из строя арестантов, выхватил из рук палача-стражника розги и нанес ими удар в лицо офицера, командовавшего экзекуцией.

Генерал наложил такую резолюцию: "С означенным мятежником Шупавой поступить по законам военного времени".

Все знали, что сам факт предания военно-полевому суду в Рионском отряде означает расстрел. К удовольствию тех дворян-помещиков, кто жаждал видеть в генерале "твердую руку", он охотно конфирмовал приговор и выехал в море на прогулку…


Старого желонщика должны были казнить на восходе солнца. Опасаясь беспорядков, казнь решили произвести во дворе озургетской тюрьмы. Просьба осужденного проститься со своими товарищами была отклонена. Исключением явился один только Габо, которого почему-то сочли близким родственником старика. В виде "милости" мальчику разрешили присутствовать при казни.

Габо, сеченный до крови розгами, лежал пластом на соломе и, казалось, был безразличен ко всему. Однако против желания тюремщиков, считавших мальчика чуть ли не безнадежным, он приподнял голову и слабым голосом произнес:

— Я хочу видеть дядю Давида. Пустите меня…

В сопровождении двух конвоиров мальчика вывели во двор, где вскоре должна была состояться казнь.

Наступил рассвет. Он был последним в жизни старика Давида. В эту ночь перед казнью старый желонщик, до полусмерти избитый тюремщиками, перебирал в своей памяти прошедшую жизнь, прожитую в вечной нужде. Сколько в ней было маленьких радостей и скорби! И сейчас даже трудно сказать, коротка была жизнь или длинна. Все промелькнуло, как во сне.

И только осталось ощущение усталости, как от тяжкого, изнурительного труда. С десяти лет он трудился в родном селении на жалком хизаньем надело своих предков. Потом еще двадцать лет батрачил у господ помещиков. Потом пять лет "подарил" царской службе с ее одуряющей муштрой и зуботычинами. А здоровье и силы последних двадцати лет отдал королям нефти. Сошли преждевременно в могилу жена, дочь, ставшие жертвами колхидской лихорадки. Скитался старый гуриец от Черноморья до Каспия и обратно. А дни за днями таяли, уплывали, словно облака на небе.

Когда спохватился, старость изрезала морщинами лицо, посеребрила бороду, согнула спину, унесла былые силы. Жалел старый желонщик, что так бесславно прожил лучшие свои годы. Если бы заранее знать, что так придется умирать, разве гнул бы безропотно всю жизнь спину? Лучше на мгновенье вспыхнуть яркой звездой, чем тлеть долгие годы сырой головешкой. "Ах, Габо, Габо, не удалось мне с тобой добраться к морю. Не удалось посмотреть нам вместе на свободные волны, на огромные корабли. Осталось, правда, одно — пусть маленькое — утешение: а все-таки восстал. Хоть поздно, но восстал!"

Заскрипела дверь. В камеру вошел тюремщик. Не хочет ли осужденный сообщить какой-нибудь секрет начальству? Например, указать, сколько у бунтовщиков оружия и где они хранят его?

Желонщик чуть приподнял голову.

— Уйди.

— Значит, ты знаешь, где прячут они оружие?

— Знаю, — отвечал Давид, и ему стало хорошо на душе оттого, что он еще может чем-то огорчить своих палачей. — Да, — продолжал он, — все знаю, но ничего не скажу.

— Мы пытать тебя будем, — лениво сказал тюремщик.

— Что мне теперь пытка? Вся моя жизнь была сплошной пыткой…

Щелкнул замок. Тюремщик ушел. Спустя полчаса желонщика вывели из камеры. Он пошатывался, но шел без чужой помощи, держа голову прямо. Нужно умереть так же просто и стойко, как жил и боролся с вечной нуждой.

На сером дворе шевелились фигуры стражников. В сыром неподвижном воздухе нудно гремел барабан. У глухой каменной стены стоял свежеврытый столб. К нему обрывком телеграфного провода привязали осужденного. Старик вглядывался в ряды тюремных запыленных окон. Видят ли его друзья? Крикнуть бы им на прощанье какое-нибудь слово. Да услышат ли они его? Прощайте, товарищи!

Рядом человек в военной форме глухим голосом читал приговор. Давид посмотрел на пролетевшую птицу. С каждой минутой расплывалась по небу утренняя заря. Побелела труба на тюремной крыше. "Рассветает уже не для меня", — с горечью подумал старик и прикрыл глаза, но не от страха. В последнюю оставшуюся ему минуту жизни он желал хоть мысленно уйти от ненавистных палачей и вызвать в памяти образы дорогих ему людей, давно умерших жены и дочери.

Усилившаяся барабанная дробь и короткие слова команды, поданные хриплым голосом, заставили желонщика открыть глаза.

Первый робкий солнечный луч уже играл на трубе. Как быстро восходит вечное солнце! Сквозь какую-то мутноватую пелену старый Давид увидел целившихся в него солдат. За ними одиноко стоял мальчик с глазами, полными слез. "Габо! Верный дружок. Единственная здесь близкая душа. Ах, бичо, бичо, не удалось показать тебе море…"

Грохнул залп.

Габо, сначала плохо понимавший, что вокруг него происходит, вдруг вскрикнул и зашатался. Надзиратели подхватили его под руки и потащили к тюремному корпусу. Уже у самых дверей юный гуриец сделал над собой усилие и бросил еще раз взгляд, полный отчаяния, на страшный столб.

Привязанный дядя Давид как будто бы продолжал стоять на подогнутых ногах, уронив на грудь свою седую неподвижную голову.

Глава одиннадцатая НОЧНАЯ ОБЛАВА

Под сильной охраной генерал Алиханов перебрался в ненавистные ему Озургеты. Здесь было много войска и введен суровый режим военного времени. Но среди солдат появились агитаторы. Они находили приют у местных жителей. Узнав об этом, генерал приказал произвести ночную облаву.

Вечером из помещения команды телефонистов вышел солдат-аджарец с мотком проволоки. Вечер был лунный: любой прохожий виден далеко впереди.

Солдата на каждом шагу останавливали патрули. Он объяснял, что послан со срочным заданием — исправить линию. Одних патрульных это объяснение вполне удовлетворяло, а другие требовали более убедительных доказательств. Тогда телефонист показывал свой пропуск.

Так солдат дошел до небольшого низенького дома на глухой окраинной улочке. Здесь он просунул руку в щель калитки, повернул щеколду и прошел во дворик. На веранде со столбами он намеренно раскашлялся. Это был условный сигнал. Кто-то неведомый отодвинул оконную занавеску и взглянул на пришельца. Дверь открылась.

В доме находились Камо и Бахчанов. Знаменитый боевик, заложив руки за спину, в раздумье расхаживал взад и вперед по комнате, каждый раз пересекая лунный луч. Бахчанов же сидел на тахте и перевязывал пачки прокламаций. Появление солдата не прервало его работу.

— Что случилось, Аракел?

— Хотел предупредить: в двенадцать начнется облава.

Камо откинул полу черкески, вынул часы.

— Сейчас без четверти одиннадцать. А Шариф будет не раньше пол-первого. Стало быть, чтобы связать озургетских товарищей с его сотней, нам надо прождать его час с четвертью.

Солдат не задерживался. Подняв на плечи моток проволоки, он сказал:

— Пойду исправлять линию, мною же поврежденную.

Он ушел, захватив с собой "про запас" еще пачку прокламаций. Почему-то в эту минуту Бахчанову вспомнились слова Магданы, предложившей Ираклию воспользоваться ее озургетским жилищем: Кобулетская, дом с зеленым крыльцом. Если только Ираклий у них, девушкам в час облавы может угрожать опасность.

Бахчанов высказал свою тревогу Камо. Тот советовал повременить.

— На Кобулетскую сейчас не пройдешь, а попасться в руки патрульных можешь. Лучше дождемся нашего бакинца…

Шариф явился точно в назначенное время. Он очень обрадовался встрече с лекуневским соратником и рассказал, что люди его сотни уже находятся в окрестных лесах. Сам он проник в Озургеты благодаря приятелям Аракела, солдатам хозяйственной команды. Они спрятали бакинца в воз с дровами и таким образом провезли в город.

— Вот смелый! — хвалил Камо. — И сотня твоя, говорят, смелая.

Шариф объяснил причину той торопливости, с какой он ехал сюда. Были новости. Бойцы его сотни захватили в плен князя Гуриели вместе с двумя телохранителями.

— Гуриели? — засмеялся Камо. — Знаком, знаком сей рыцарь. В прошлом году мне приходилось подымать его батраков.

При Гуриели были найдены некоторые бумаги. Одна из них была адресована командиру полка фон Габильху. В ней именем наместника удостоверялось, что прапорщик князь Гуриели направляется в распоряжение полка для прохождения службы как доброволец.

Шариф достал какие-то документы. Среди них оказалось письмо. Оно было подписано самим Алихановым и содержало обращение к фон Габильху:

"Любезный барон, — писал генерал, — со своей стороны могу только рекомендовать вам господина Гуриели (не в чинах дело), как вполне преданного престолу благородного дворянина, к тому же прекрасно ориентирующегося в обстановке здешнего края (нравы, обычаи, язык, сама местность ему великолепно знакомы), что вам очень важно в предвидении той большой серьезной работы, которая выпадет на долю вверенного вам полка…"


Прочитав это письмо, Камо сказал, что рекомендация палача палачу вполне понятна. Гуриели безусловно будет полезен Габильху в его предстоящих кровавых делах. На вчерашнем заседании комитета потийский товарищ рассказывал, что этот барон Габильх вместе с киевской охранкой основательно "почистил" свой полк. Провалена вся революционная организация, но имеются сведения, что уцелел один товарищ, по кличке "Муравей". Однако в лицо его никто из членов потийской организации не знает, и неизвестно, кто скрывается под этой кличкой. Связи он ни с кем не имеет. В город же отлучки солдатам запрещены.

Надо во что бы то ни стало отыскать "Муравья", установить через него связь с солдатской массой, подобно той, какая уже имелась в озургетском гарнизоне, и — с помощью верных людей в полку — добыть оружие для красных сотен…

Было уже около двух ночи. Как уйти через оцепленные патрулями улицы? Была надежда, что облава минует дом. Портной, хозяин этого дома, шил шаровары для стражников и был на хорошем счету у полиции. Но эти соображения отпали, едва за стеной возник шум. Бахчанов кинулся к окну, чуть отодвинул занавеску и увидел трех патрульных, направлявшихся к самой калитке.

— Идут, — предупредил он. Камо в тревожном раздумье покусывал ногти. Стук в двери не вывел его из этого состояния. Тогда Шариф вынул револьвер и вопросительно посмотрел на друзей.

— Попытаемся прорваться, а?

— Спрячь. Есть другое оружие, — Камо показал на бумаги, лежащие на столе. В дверь требовательно стучали. Камо надел на мизинец золотое кольцо с фальшивым бриллиантом, подкрутил усы и предложил впустить стучавших.

Гремя шашкой, в комнату вошел широкоплечий вахмистр-грузин. Позади него остановились два вооруженных пластуна. На жирном красном лице вахмистра было выражение вызова и наглости. Он развалился на стуле и потребовал паспорта.

Хотя Бахчанов и был встревожен появлением алихановцев, он все же с любопытством смотрел на Камо: как тот выйдет из создавшегося положения?

Он весь преобразился. Откуда взялась эта подчеркнуто горделивая осанка, эти властные жесты, повелительный к чуть презрительный тон! О чем говорил Камо вахмистру, трудно было разобрать. Он произносил слова быстро, по-грузински, при этом поочередно указывал пальцем то на бумаги, то на Шарифа, и снова на бумаги, захваченные у Гуриели. Вахмистр подвинул к себе свечу и, нахмурив смоляные брови, уткнулся в бумаги. На одной из них он увидел подпись генерала Алиханова, печать штаба, растерянно взглянул на спокойно покуривающего Камо, потом на его кольцо, встал и… почтительно стукнул каблуками.

"Первая атака отбита", — с облегчением подумал Бахчанов. Вахмистр хотел выйти, но Камо окликнул его. Ему захотелось знать, как на дорогах: спокойно или нет? Можно ли ехать в полк, не боясь коварных нападений мятежников?

— Тревожно, ваше сиятельство, — предупредил вахмистр. — Говорят, мятежников видели у самого Шемокмедского монастыря. И больше нападают днем, чем ночью.

Камо переглянулся с Шарифом и громко:

— Нико! Приготовь коней. Едем сейчас же.

А Бахчанову бросил:

— Борис! Немедленно поезжай на Кобулетскую и передай дамам, что я лишен возможности завтра провести с ними время. Ступай же. Вахмистр даст тебе толкового провожатого.

"Борис" почтительно поклонился.

"Черт побрал бы этих князей, — с завистью думал вахмистр, — кутят, развратничают, да еще требуют себе провожатых". Однако титул князя, подпись самого генерала и штамп полка — все это произвело магическое действие на наглеца.

— Рогощ! — обратился он к угрюмому унтер-офицеру. — Проводишь господина! — кивнул он в сторону Бахчанова и, отдав честь, с недовольным и обиженным видом вышел на улицу…


Наступила глубокая ночь, но в доме на Кобулетской еще никто не спал. Днем после похорон матери Магданы на поминки пришли друзья покойной. Из сочувствия к печальной Магдане гости засиделись допоздна. И не успели они разойтись по домам, как постучался Ираклий Теклидзе. Магдана обрадовалась его приходу и оживилась. Теклидзе был с ней исключительно учтив, с удовольствием пробовал чурчхелу, сушеный инжир и рассказывал о том, как ему в дороге удалось увернуться от шпика, "а то бы опять пришлось топать по сибирской дорожке".

— Впрочем, — прибавил он, — скоро ссылкам конец. Царь вынужден был созвать в Петергофе особое совещание, и там сейчас обсуждаются основы будущей конституции. Скоро, пожалуй, станем жить в парламентарной стране!

Но, узнав от девушек, что в озургетской тюрьме вчера казнен какой-то старик, сразу умолк. Вошла хозяйка дома с картами. Стали играть в дурака. Лара играла рассеянно и лишь потому, что не хотела обижать Магдану.

Вдруг за окном прокатился гулкий выстрел и послышался чей-то вопль. Магдана нервно бросила карты. Она несколько раз повторила, что ей невыносима эта таинственная и напряженная обстановка в городе. Хозяйка, выбегавшая во двор, чтобы проверить, заперта ли калитка, быстро вернулась и в крайнем испуге сообщила, что там бродят патрульные. Один из них просит выйти к нему Магдану.

— Почему же именно Магдану Теофиловну? — насторожился Теклидзе. Он хотел открыть окно.

— Спрячьтесь, — заволновалась девушка. — Я сейчас все выясню.

— Нет, я пойду с вами, — Теклидзе сделал несколько шагов к дверям.

— Не ходите, — Магдана дрожащей рукой легонько оттолкнула его. — Вас могут узнать. Идем лучше с тобой, Ларочка.

Выйдя на крыльцо, девушки увидели Бахчанова. Лара, прижав обе руки к груди, кинулась к калитке.

— Боже мой… Вы!

В ответ Бахчанов приложил палец к губам и чуть слышно сказал:

— Облава… Забежал предупредить… Если у вас кто-нибудь находится — приготовьтесь! — и громко, с наигранной развязностью: — Мой князь просил передать вам привет. К сожалению, он не сможет вас навестить. Князь уезжает сегодня по приказанию его превосходительства.

И снова тихо-тихо:

— Выражайте свое сожаление, и погромче. Так надо.

Магдана, плохо соображая, что тут происходит, с недоумением смотрела то на Бахчанова, то на мрачную фигуру унтер-офицера, стоящего у противоположного дома. А Лара, всплеснув руками, воскликнула:

— Ах, как огорчил нас любезный князь!

И шепотом Бахчанову в самое лицо (он близко увидел ее радостные глаза и почувствовал на своей щеке ее прерывистое дыхание):

— Опомниться не могу… Алексей Степанович! Как с неба свалились.

— Только ради вас… Лара!

Он впервые назвал ее так, вкладывая в это слово все свое большое чувство, нежность и радость.

Когда он отошел от калитки, Баграони все еще стояла изумленная, взволнованная, прижав руку к своему сильно бьющемуся сердцу. С трепетом и сожалением прислушивалась она к удаляющимся шагам человека, который в эти мгновения затмил собою, казалось ей, весь мир.

— Идем домой, — тянула ее Магдана. — Что все это значит? Расскажи. Я ничего не понимаю.

В комнате они застали Ираклия в сумрачном настроении. К сообщению девушек по поводу облавы он отнесся с недоверием. Ему почему-то казалось, что вся эта ночная сцена вызвана одним лишь стремлением Бахчанова заставить его, Ираклия, покинуть дом Магданы. Свое предположение Ираклий вслух не высказал, но несколько раз повторил, что "изумлен странной близостью Валерьяна к патрульным из карательного отряда".

— И вообще, что может быть общего у революционера с каким-то князем?

Магдана покорно кивала головой:

— Действительно, все это как-то странно и непонятно.

Она искренне не понимала дружбу подруги с этим угрюмым и неведомо откуда взявшимся загадочным лекуневцем. Совсем другой Ираклий Исидорович. Сколько в нем благородства, такта. Симпатичный и приятный человек. Ах, если бы только Ираклий Исидорович знал, как она, Магдана, много думает о нем!

Лара сидела у окна в глубокой задумчивости. Она была безучастна к окружающему. Она все еще находилась под обаянием мимолетной встречи с человеком, которому верила, как самой себе.

Ираклий взялся за фуражку и сделал движение к двери:

— Зачем мне подвергать вас опасности, милые девушки? Уйду. Схватят — так хоть не у вас.

Магдана быстро встала, подошла к нему и взяла из его рук фуражку:

— Никуда мы вас не пустим, дорогой Ираклий Исидорович!

Он склонил перед ней голову и развел руками:

— Я бессилен оказать сопротивление вашему великодушию, Магдана Теофиловна. Но подумайте, что будет с вами и со мной, если сюда явятся жандармские ищейки!

— Ничего, ничего, мы что-нибудь придумаем.

В это время в комнату вошла хозяйка дома. Магдана с ней о чем-то горячо пошепталась и затем обратилась к Теклидзе:

— Хозяйка предлагает спрятать вас в кукурузнике. Это действительно надежное место.

В течение всего этого разговора Лара даже ни разу не обернулась. Теклидзе искоса бросал на нее взгляды.

— Ну что ж, премного благодарен, — поморщился он, — я воспользуюсь вашими услугами. Если же произойдет самое плохое, я объясню, что случайно забежал сюда.

И он вышел. В доме наступила тишина. Магдана, измученная переживаниями прошедшего дня, наконец забылась тяжелым сном. Лара, не раздеваясь, долго лежала с открытыми глазами. Думы одолевали ее. Сон не шел к ней. Тогда она поднялась с постели и, накинув на себя шерстяной платок, снова присела к полуоткрытому окну. За ним рос большой куст жимолости, почти полностью скрывающий окно.

От высоко поднявшейся луны в саду было светло. Где-то далеко в листве щелкал соловей. Лара все смотрела в сад. Порой ей чудились чьи-то тихие, осторожные шаги, она хотела верить, что это, быть может, бродит тот, кто сейчас занимает все ее мысли, — Бахчанов, вынужденный, вероятно, искать спасения от своих преследователей. В том, что он в опасности, она не сомневалась. Но в еще большей степени она не сомневалась в своем глубоком чувстве к нему. Когда оно возникло и чем было вызвано, девушка не могла и не хотела разбираться, быть может по той причине, что истинная любовь не поддается холодному анализу. Ларе только хотелось знать: не мимолетно ли это чувство? Если "да", тогда надо глубже запрятать его в сердце, перебороть себя, выждать, призвать на помощь время. Оно же, говорят, верное и надежное средство испытания.

Вдруг Лара заметила, что из-за ближайшего дерева на нее кто-то неотрывно глядит. Она вздрогнула от неожиданности и смутилась. Ираклий Исидорович!

— Боитесь, что они могут прийти? — спросил он. Она отрицательно покачала головой. Теклидзе неслышно подошел к самому окну. — Не бойтесь. Я буду за вас бодрствовать.

Лара слегка подалась внутрь комнаты. Он сделал жест, как бы желая на несколько мгновений удержать ее.

— Магдана Теофиловна спит?

— Разбудить?

— Нет, нет.

Он положил руки на подоконник, ближе придвинулся к ней и зашептал:

— Я скоро уйду. Будить никого из вас, конечно, не осмелюсь. Позвольте же, Лариса Львовна, сказать вам несколько слов на прощание.

По-видимому, в эту минуту он был уверен, что Лара бодрствует только ради него. Это придало ему смелости.

— Лариса Львовна, — продолжал он, не сводя с нее своих красивых, влажных глаз, — неужели вы не замечаете, как я всегда искал и ищу возможности говорить с вами, быть с вами и, наконец, стать вашим настоящим другом?

Лара была глубоко удивлена его признанием. Она даже с какой-то внутренней неприязнью и страхом прислушивалась к его словам.

Да, он считает ее умной и талантливой. И он рад бы позвать ее с собой. Но не к тьме тюремной и не к холоду ссылки. О нет! Идеал жертвенности или самопожертвования во имя каких-либо красивых абстракций чужд ему. Он обещает ей интересную, большую, яркую жизнь, полную высоких наслаждений, зовет к искусству, к театру, к толпам зрителей, восторженно аплодирующих красоте ее голоса. Реальна ли такая возможность? Безусловно. И он, Теклидзе, готов поклясться, что не за горами то время, когда в России установятся цивилизованные порядки не хуже, чем в Англии. Исчезнут подполье, облавы, страхи, улягутся политические страсти. Революционеры станут парламентариями. Музыка, искусство, комфортабельная жизнь восторжествуют. И все это она получит, если будет вместе, рядом с ним.

— Скажите же, скажите, что вы разделяете мои стремления сделать вас счастливой? Только одно слово, и я переверну всю свою жизнь…

— Ираклий Исидорович, что вы говорите? Зачем это, к чему? Не надо…

Он уловил в ее голосе нотки сдерживаемого недовольства. Конечно, она обижена на него за Магдину. Но разве он виноват в том, что его добрые, дружеские чувства принимаются ею за страсть.

Лара решительно поднялась:

— Остерегайтесь. Вас могут здесь увидеть, — с этими словами она отошла от окна и села подле спящей подруги. Теклидзе проводил ее долгим, непонимающим, растерянным взглядом и медленно пошел к кукурузнику…

Пятью минутами позже залаяла собака соседа. Несколько солдат остановились перед домом, где жили девушки.

— Кажется, сюда мы еще не заходили, — сказал один из них.

— Какого черта, — махнул рукой унтер-офицер, — тут живут княжеские крали. Знаю я этот дом. Пошли дальше, — и он со злобой толкнул ногой калитку, ведущую в соседний сад, где рвался и скакал на цепи ожесточенно лающий пес…


Пассажирские поезда в сторону Поти не ходили. Железнодорожники бастовали. Камо и Бахчанов направились в портовый город на фаэтоне, по колесной дороге вдоль морского берега. Неподалеку от окраины города стояли дозоры. Они никого не пропускали. Даже купцы, везущие товары, обязаны были иметь письменное разрешение нового начальника гарнизона фон Габильха. Избегая лишних встреч и возможности навлечь на себя случайные подозрения, путники решили заночевать в хижине рыбака.

С моря наползал сырой теплый туман. В нем едва поблескивали редкие вечерние огни недалекого порта. Забастовка прекратила погрузку марганца, и безлюдные иностранные корабли сгрудились у причала, словно мамонты на водопое.

Камо и Бахчанов долго не могли уснуть. Они раздумывали над тем, как лучше связаться с солдатами.

— Ладно. Утро вечера мудренее, — заключил Камо, свернулся калачиком и затих.

Ночью Бахчанов проснулся. Ему послышалось, что кто-то ходит. Камо спал. На его смуглом лице блуждала детски ясная улыбка. Может быть, он видел очень хороший сон. Не каждому дается такой душевный покой в условиях беспрестанных тревог. Поистине, к опасностям надо привыкнуть. Вдруг Камо открыл глаза:

— Ты чего, друг?

— Не спится.

— А мне так хорошо спалось. И прервал ты мой сон на самом интересном месте. Будто бы сидят у меня на коленях чьи-то ребятишки. А я им… оружие привез, — и рассмеялся. — Верно говорят, голодной курице просо снится.

— О том и меня гложут мысли.

— Вот и хорошо. Вместе что-нибудь и надумаем, — и потянулся к уху Бахчанова: — Слушай, друг, а не показать ли нам бумаги этого прохвоста Гуриели барону? Ведь смотри, какое удобство: едем по документу, выданному канцелярией самого наместника!

Сказано это было почти шутливым тоном, но Бахчанов знал: Камо часто так говорит о серьезных делах. Да, несомненно, бумаги наместника и письмо Алиханова в руках такого человека, как Камо, приобретали двойную силу. Он великолепно умел подражать жестам, голосу, походке изображаемых им лиц. И конечно, он мог добиться хотя бы приблизительного внешнего сходства с Гуриели. И Камо решился!

Встав чуть свет, они поехали дальше. Их путь лежал прямо в город, в штаб-квартиру барона Габильха. Камо сидел в фаэтоне в свободной позе и ел свой любимый миндаль, насыпанный в кулек. Когда показался конный разъезд, Бахчанова охватило волнение, невольно возникли мысли об аресте.

Конные дозорные на ходу обнажили шашки и подали знак остановиться. Кучер натянул вожжи и в смятении оглянулся на седоков. Камо спокойно продолжал есть свой миндаль. Подъехал патрульный. В тридцати — сорока шагах от него на сером коне сидел офицер и выжидательно посматривал на фаэтон. Камо величественным жестом подал патрульному казенные бумаги и лениво сказал:

— Вы растолкуйте, голубчик, как найти барона Габильха. Такая дьявольская дорога! И сколько упущено времени из-за этих бунтовщиков!

Патрульный почтительно осклабился.

Перехватив его пытливый взгляд в сторону Бахчанова, Камо небрежно бросил:

— Это со мной.

Глянув на развернутую бумагу с печатью, патрульный пробормотал "минуточку" и поскакал к офицеру. О чем они там говорили, неизвестно. Но только краснолицый офицер с бородкой "буланже" сам подъехал к фаэтону и отдал честь:

— Вам нужно видеть барона Габильха?

— Так точно. У меня кнему письмо от генерала Алиханова.

Офицер еще раз козырнул:

— В таком случае сочту себя обязанным проводить вас к его превосходительству.

"Ох, как нам нужна такая подозрительная услужливость", — поморщился Бахчанов и посмотрел на Камо. Тот сидел в прежней позе, принимая слова офицера как должное.

Офицер дал шенкеля своему коню и сделал кучеру вежливый знак следовать вперед. Кучер снова оглянулся на "князя".

— Трогай, трогай, — нетерпеливо сказал Камо.

Бахчанов умел владеть собой. Этому научила его жизнь революционера. Однако в теперешнем положении он нервничал. Ему сейчас очень хотелось поскорее отделаться от сопровождающего их офицера. Но тот все так же ехал рядом с фаэтоном, явно намереваясь вступить в беседу с величественным и немногословным "князем"…

Город, с его грязными приземистыми домиками и размытыми мостовыми, выглядел малолюдным. Кое-где на перекрестках улиц можно было заметить патрульных.

Когда фаэтон проезжал мимо почты, Камо дотронулся до плеча Бахчанова и громко сказал:

— Борис! Молнией слетай на почту и узнай, пришла ли телеграмма от настоятеля церкви, отца Аракела.

Бахчанов торопливо зашагал к зданию почты. На ходу вспомнил: из Озургет Аракел должен был незамедлительно прислать в Поти телеграмму до востребования. И в ней надо было сообщить об обстановке, которая могла внезапно измениться.

Аракел исполнил просьбу. В телеграмме были такие слова: "Еще не венчались Шариф вернулся семье Сестры выехали Тифлис". Смысл этих слов был следующий: об исчезновении Гуриели еще никто не знает, Шариф благополучно вернулся к своей сотне, а девушки с Кобулетской выехали в Тифлис.

Это были хорошие вести. На душе Бахчанова стало легче. Теперь бы хотелось направиться прямо на конспиративную квартиру к потийским товарищам.

Но, как назло, офицер по-прежнему крутился возле фаэтона. Делать было нечего. Пришлось при офицере доложить "князю", что "отец Аракел" сообщает добрые вести.

— Я так и знал, — с принужденной веселостью сказал Камо, — поехали!

И, смяв пустой кулек, он резко его швырнул. "Эге, — подумал Бахчанов, — и ты, Семен Аршакович, нервничаешь от любезностей нашего непрошеного спутника. Хочешь не хочешь, а ведет он нас без передышки в самое логово зверя".

Глава двенадцатая В ПОИСКАХ "МУРАВЬЯ"

Барон Отто фон Габильх, командир полка тридцать третьей дивизии, только что отобедал, когда ему доложили о князе Гуриели. Барон подошел к окну и, перегнувшись всем своим тучным туловищем, посмотрел со второго этажа на улицу. У подъезда он увидел фаэтон и группу офицеров и писарей, глазевших на приехавшего князя.

— Невежи, — пробормотал барон и велел немедленно передать Гуриели, что ждет его у себя.

Камо как ни в чем не бывало вышел из фаэтона и жестом дал понять Бахчанову, чтобы тот оставался внизу и смотрел в оба.

Бахчанов неохотно отвечал на праздные вопросы любопытных, искоса посматривая на провожатого офицера. Тот почему-то задержался и от нечего делать похлопывал своего серого коня по шее. Вдоль тротуара медленно расхаживал часовой. Несколько поодаль на углу улицы стояли двое патрульных.

Стиснув в кармане рукоять смит-вессона, Бахчанов подумал: "Если случится беда, прорваться нам будет нелегко".

Сопровождаемый адъютантом Габильха, Камо медленно поднимался по лестнице. Но тем быстрее и лихорадочнее работали его мысли. Только на мгновение он с сожалением подумал: "Отказаться бы в самом начале от назойливых услуг провожатого офицера. Надо было сказать, например, что пойду к барону не раньше, чем приведу себя дома в порядок".

Вслед за этим новая мысль: "А может, и в самом деле на ловца и зверь бежит? Зачем упускать блестящую возможность для выполнения боевого задания?"

С решительным видом он вошел в кабинет командира полка.

— Ошень рад, — сухо пробормотал Габильх, когда Камо представился и подал княжеские бумаги. Барон пробежал содержимое вскрытого конверта, и сухость в обращении сразу пропала. — Садитесь, князь, и пожалюйста без субординации, — сказал он, улыбаясь в холеные остроконечные усы. Протягивая раскрытую коробку с сигаретами, шутливо спросил:

— Как полагаете сражаться на этот гарачий Калхид?

Камо усмехнулся и, щелкнув пальцами по ножнам огромного кинжала, ответил:

— Мечтаю, барон, воевать подобно Цезарю. Пришел, увидел, победил.

Габильх зашипел от смеха. Его свинцовые глаза, заплывшие жиром, совсем скрылись в складках кожи.

— О, это, конешно, сказано с чисто кавказской темперамент. Ви, я вижу, сторонник не тактики измора, а один решительный бой!

— А как же иначе? Не мы — так нас.

Габильх с сокрушенным видом покачал выбритой головой и срезал ножницами кончик сигары.

— Да, такова жизнь. Не мы, так нас. Но одно дело ущелье Кавказа, а другое — санкт-петербургский променад. Много мешайт, как это? Общественное мнение! Впрошем, — он махнул рукой, — не боялся я его в Лифляндия, не церемонился в Киев и как-нибудь не падал в этой сумасшедшей Калхид.

Он признался, что не понимает причин некоторой задержки развертывания военных действий против Гурии, изгнавшей ("о какое варварство!") из своих пределов имперских чиновников. Конечно, высшему начальству виднее, когда следует нанести главный удар по мятежникам. Тем не менее действия кавказских повстанцев сейчас зашли слишком далеко. Тушить же пожар, когда он разрастется, будет много труднее. Уже сейчас пламя мятежа перекинулось в Мингрелию, Имеретию, Аджарию, Сванетию, захватило Карталинию, Кахетию, Эриванский и Карский уезды. Батраки, сбежавшиеся из Цинандали, Чаквы, Мухрани и других имений удельного ведомства, формируют красные сотни. Есть сведения, что некоторые отряды повстанцев на вооружении имеют самодельные бомбы большой взрывной силы, равной силе взрыва артиллерийского снаряда. Военный губернатор Батумской губернии отдал приказ беспощадно стрелять по каждой толпе.

— Да что я говорю! — спохватился Габильх, рассыпая пепел сигары себе на грудь. — Вам, как коренной житель этой страна, лючше знать здешнюю ситуацию.

Далее барон пожаловался на "ужасные смуты" у себя на родине, в Остзейском крае, вспыхнувшие после известных петербургских событий. Там у Габильха было родовое имение Либендорф. В нем батраки побросали работу, требуют закрытия пивоваренного завода, принадлежащего барону, грозят дворянам, публично уничтожили царские портреты в волостном правлении. И как жаль, что он, барон, так далеко сейчас находится от родных лифляндских мест, а то бы он показал бунтовщикам свою железную руку.

— Ко этому скот я буду мстить здесь, Гурия, дорогой князь. Они у меня будут zittern wie Espenlaub! [19]Как это по-русски? Трепещать! Вот. А как ви оценивает здешнюю обстановка?

Камо с непринужденным видом человека, равного своему собеседнику, откинулся на спинку кресла и даже прищелкнул пальцами:

— Обстановка романтическая, барон. Столько неожиданностей!

Габильх одобрительно закивал головой и снова зажег сигару. Потом сквозь дым посмотрел на собеседника и чему-то загадочно улыбнулся:

— Скажите, мой дорогой князь, ви ошень любит карты?

— Увлекаюсь. Очень увлекаюсь.

— Ай-ай, — с деланным сожалением произнес Габильх, но в голосе его прозвучало заметное удовольствие. Сам азартный картежник, барон высоко ценил офицеров-картежников. — Карты, говорят, порок. И фсе мои официр страдают им. Так вот, отечески предупреждайт: вечером в казино — турнир. Ви может in Gefahr kommen.[20] Вас могут общипать как курка.

Камо горделиво вскинул головой. Ему, владетельному князю, и бояться риска в кругу простых дворян! Он только сожалеет, что в настоящую минуту лишен всего состояния из-за взбунтовавшихся рабов. В самом деле: кто захочет садиться за игорный стол с "рыцарем, лишенным наследства"?

— О, какой пустяк, князь! Как будто у нас не играют в кредит! Мне самом задолжаль (он посмотрел на растопыренные пухлые пальцы своей руки), да, да… пять официр. И нишего. Каждый знайт шестное слово дворянин.

— В таком случае, барон, разрешите и мне принять участие в вашем турнире. Проигрышей я не боюсь, как бы они ни были велики.

— Как я могу отказать, если ви такой оттаянный?.. — засмеялся Габильх, очень довольный просьбой этого, как ему казалось, экстравагантного и по-восточному расточительного аристократа.

В разговоре с бароном Камо высказал пожелание как можно скорее приступить к службе. Габильх обещал сегодня же подписать приказ по полку о назначении князя Гуриели временно исполняющим обязанности командира десятой роты. Одновременно Габильх поручил ему произвести расследование в этой роте. Там найдены прокламации Киевского комитета социал-демократоз. Кто их принес, кто хранил — неизвестно. Барон предлагал обстоятельно познакомиться с людьми.

Камо почтительно наклонил голову в знак готовности выполнить приказание. Затем он выразил желание иметь при себе постоянного телохранителя, который помогал бы вести всю переписку на русском языке.

Габильх, очарованный новым подчиненным, не мог отказать ему в этой просьбе.

— Ваш кавказский обичай я не затрону, князь. Пользуйтесь услугами верного шеловека. Мы зачислим его вашим вестовым. Как его фамилий?

— Борис Тминников.

— О, русское имья?!

— Так точно. Ребенком он был подкинут в мое имение одной казачкой.

— Романтичный ребьенок!

Смеясь, Габильх записал на листе бумаги фамилию и снова раскурил сигару. После еще нескольких малозначащих вопросов он отпустил "князя", предоставив ему право разместиться на любой частной квартире.

В тот же день новому командиру десятой роты представился фельдфебель по фамилии Нутрянкин, лупоглазый детина, типичный "зубодробитель", издевавшийся над солдатами ни за что ни про что. Фельдфебель жаловался на солдат, уверяя, что они при всяком удобном случае норовят улизнуть в город, чтобы "снюхаться", как он выразился, со смутьянами.

— Но я не пущаю их, ваше благородие.

— И хорошо делаешь, — похвалил Камо. Он потребовал к себе взводных унтер-офицеров. Они должны были доложить о нижних чинах из числа "неблагонадежных".

И вот он сидел в канцелярии роты (палатка, натянутая прямо на берегу), а унтер-офицеры докладывали о дисциплине во взводах. Писарь старательно выписывал фамилии "сомнительных".

Постепенно вырисовывалась картина солдатских настроений. Чувствовалось, что подпольная организация в полку поработала основательно. И, несмотря на значительное изъятие "неблагонадежных", здесь все еще оставалось немало корней "крамолы", особенно среди новобранцев.

Выяснилось также, что по рукам ходили какие-то листки.

Кто же из этих "неблагонадежных" имеет кличку "Муравей", догадаться было не только трудно, но и невозможно. Чтобы не провалить поиски, Камо приступил к опросу "самых неблагонадежных". То была большая группа солдат.

В палатку командира роты вошел плотного сложения солдат с настороженными глазами. Назвал он себя Корнеем Матаховым. Держался он с оттенком некоторой развязности и очень удивился тому, что разговаривающий с ним офицер ни разу не сделал замечания.

"Не этот ли "Муравей"?" — размышлял Камо. Но оказалось, Матахов — нередкий гость гауптвахты за выпивку и драку. Разумеется, такой не похож на революционера.


В этот день Камо беседовал со многими солдатами, но никто из них ничем не напоминал того, кого искал Камо. Уже поздно вечером в палатку тихо вошел "денщик".

— Ужин готов? — спросил Камо.

— Так точно, ваше благородие! — громко ответил Бахчанов, придерживая накрытый котелок. За палаткой расхаживал часовой. Разговаривать было опасно, и тогда Бахчанов написал на клочке бумаги: "Прикажи поместить меня в палатке телефонистов. Ребята там толковые. С некоторыми уже познакомился. Расспрашивали о тебе. Сказал им, что ты ужасный добряк".

Камо кивнул головой и тут же сжег записку. Вскоре он в сопровождении своего денщика-телохранителя вышел из палатки. Предстояло идти в казино. Вдруг перед ним появился неизвестный солдат:

— Ваше благородие, дозвольте изложить просьбу.

— Кто такой?

— Рядовой першего взвода второго отделения Богдан Турейко!

Бахчанов в ночной тьме различил низкорослого, большеголового солдата с широким лицом.

— Ваше благородие, извините що не по команде обращаюсь. А тилько без вашего дозволу и на хвылину не пустят у город. Мне до фотографа треба, бо жинка другий тыждень карточку жде.

Камо и Бахчанов вспомнили жалобу фельдфебеля Нутрянкина и с любопытством всмотрелись в лицо солдата:

— Вы один проситесь в город или еще кто есть?

Турейко замялся. Он тоже испытующе вглядывался в лицо нового командира, как бы стараясь понять его мысли.

— Може, кто другой и хоче, хиба я знаю. А тильки я за себе, ваше благородие.

У ближайшей палатки шевельнулся еще силуэт человека.

— Кто там? — окликнул Камо.

Турейко заторопился.

— То Зураньян, ваше благородие, из эриванских, И теж нашего взвода. У него зараз сестра працуе в тутешной больнице. Та вин такий незручный! Нияк не может добиться отлучки.

Камо развеселила вся эта сцена.

— Так, так. Значит, оба проситесь в город… Подойдите-ка, Зураньян.

К нему приблизился широкоплечий солдат.

— Ваше благородие, — сказал он, — я не просил Турейко за меня говорить. Я сам хотел обратиться. Но мы с ним кунаки.

— Как же вы меня просите, если сами знаете, что отлучки в город запрещены?

Зураньян только вздохнул, а Турейко жарко зашептал:

— Ваше благородие, колы командир солдату за отца ридного, вин усе ему доверить, а солдат зато николы не подведе его перед высшим начальством.

— Вот как вы рассуждаете, — сказал Камо, стараясь показаться рассерженным.

— Виноват, ваше благородие. Шо подумав, то и казав.

Турейко по тону "офицера" разгадал, что перед ним вовсе не "шкура", к которому не подступись. Этот кавказец допускает разговор, незлобив и, пожалуй, уважит солдатскую просьбу, если как следует попросить.

— Посудите сами, ваше благородие, як нудно и тяжко с непривычки. Я солдат молодой, жил у степу. Там же скризь простор, витер вольный. И душа як на просторе.

В интересах дела Камо решил не омрачать первого знакомства с солдатами.

— Ступайте за мной, — приказал он.

Солдаты покорно двинулись за ним. В полосе света, случайно упавшего из соседней палатки, Камо и Бах-чанов внимательно посмотрели на обоих солдат. У Турейко было доброе, простое и открытое лицо. У Зураньяна большие блестящие глаза смотрели спокойно и серьезно.

Правила конспирации, большая и кропотливая работа с людьми научили Бахчанова быть не только осторожным. Он доверял тем, к кому чувствовал доверие. А ни Турейко, ни Зураньян сомнений не возбуждали. Да и в списках "самых благонадежных" и "самых неблагонадежных", как помнилось Бахчанову, фамилии Турейко и Зураньяна не значились. Выходит, что они незаметны для глаз начальства или еще не распознаны.

— Идите оба, — тихо сказал Камо, — но чтобы к поверке быть как из пушки!

— Слушаем, ваше благородие! — и обрадованные солдаты мгновенно исчезли в темноте…

В казино, накуренном и многолюдном, все были поглощены игрой. В первую минуту почти никто не обратил внимания на вновь прибывшего офицера. Барон Габильх еще издали увидел Камо, встал и направился к нему. Затем, на немецком языке обратившись к группе офицеров, представил им "князя Гуриели".

— Знакомьтесь, господа. Перед вами потомок древнейших владетельных князей гурийских. Это первый туземный офицер среди моих лифляндцев.

Офицеры подходили к "князю" и учтиво пожимали ему руку, а барон каждого подходившего офицера называл по чину и фамилии.

Здесь были: штабс-капитан Бодай-Олсуфьев, поручик фон Спиц-Спайц, подпоручик фон Шитке…

Когда Габильх с "князем" направились к игорному столу, все эти белобрысые лифляндские "фоны" стали обмениваться между собою впечатлениями.

— Господа, вы заметили, как прост этот восточный князек?

— Напротив. Он изящен и экзотичен. Сразу чувствуется аристократическая порода.

— Да, но он говорит только по-русски…

— Однако это один из самых богатых людей здешнего края.

— Был. Но сейчас, говорят, обобран своими мужиками до нитки.

— Во всяком случае, наши полковые дамы теперь будут иметь новую тему для досужих разговоров, — засмеялся кто-то.

"Князь Гуриели" совсем не имел денег, и не ему было "шиковать" ставками. Но ореол богатства, который его еще недавно окружал, пришел ему на помощь.

— Примите участие, князь, — обратился к нему банкомет, молоденький поручик, сын сенатора, и небрежным жестом человека, привыкшего сорить деньгами, придвинул кучку золотых монет.

"Князь" поблагодарил и, поставив на всю сумму, выиграл. Поставил еще раз и снова выиграл. В третий раз поставил и проиграл.

— Совсем как в "Пиковой даме", — напомнил кто-то.

— Не падайте духом, князь. Вам везет, — смеясь советовал сын сенатора и вновь придвинул к нему кучку золотых монет.

— Легкая рука у нашего кавказца, — одобрил Габильх. Он внимательно следил за игрой и пока еще не принимал участия в ней.

— Но никакой легкой руке не повезет, когда на турнирном поле появится сам Отто Генрихович, — сказал поручик.

Габильх только ухмыльнулся. По его знаку адъютант подвинул стул, а сидящие офицеры тотчас же почтительно дали место. Камо заметил, что они начинают играть в "поддавки", как бы нечаянно проигрывая Габильху. На самом деле службисты старались угодить начальству, и Камо, в интересах высшего долга, решил сейчас быть похожим на всех этих франтов. Он в два приема проиграл Габильху-банкомету весь свой недавний выигрыш. Казалось бы, надо уходить, но Габильх властным жестом остановил его:

— Вам верят. Играйте.

Пришлось проиграть большую сумму в кредит. Габильх аккуратно записал ее.

— Ви шертовски азартны, а я ведь предупреждал. О, молотость, молотость.

Камо подошел к сыну сенатора и небрежным тоном сказал:

— Запишите, поручик, сколько я вам задолжал.

Тот отмахнулся:

— Пустое. Отыграетесь в другой раз.

Камо с артистически подчеркнутым достоинством вышел из помещения. "Телохранитель", стоявший до этого в дверях истуканом, молча последовал за своим "господином".

На улице, не оборачиваясь, Камо спросил:

— Ну, как самочувствие, друг?

— Пока превосходное, ваша светлость.

Бахчанов все еще не без удивления осваивался с той необычайной обстановкой, в которую попал благодаря своему товарищу. Такого смельчака он встречал впервые. Бесстрашие Камо казалось до предела опасным, хотя и не опрометчивым. Каждый шаг его был рассчитан до последнего мгновения. Причем Камо не рисовался, был скромен, не изображал из себя героя, хотя действовал при самых романтических обстоятельствах, какими так щедры будни революционной эпохи…

— Не волнуйся и не удивляйся, друг, — советовал он Бахчанову, — работай спокойно и уверенно, как и велит нам партия.

А услышав о себе слова восхищения, рассерженно заметил:

— Зачем хвалишь? Не люблю. Очень храбрый, говоришь? Выдумка! Храбрее нашего Ленина никого нет на свете!

Сопровождаемый "телохранителем", Камо медленно шел по лагерю. Из палаток слышался храп спящих людей, в стойлах хрустели овсом кони, на линейке раздавался мерный шаг часового.

Дневальный, увидев командира, отрапортовал, что все солдаты налицо. Значит, Турейко и Зураньян сдержали свое слово. Камо неторопливо прошел в полевую кухню, где под соломенным навесом клубился пар. Толстый малый в поварском колпаке сбивчиво доложил о том, что заправлено в котел. Заметив вспыхивающие огоньки папиросок у расколотых поленьев, "князь" спросил:

— Кто это тут раскуривает?

— Рабочие по кухне, ваше благородие. Вот и дровишки наколоты.

Повар торопливо показал на тощую вязанку дров. Смущенные появлением командира, солдаты стояли, пряча в согнутых ладонях цигарки.

Тут же выяснилось, что для работы было выделено только трое, а на кухне оказалось шестеро. И хотя от них не потребовали объяснения, один из солдат сказал:

— Душно, ваше благородие. Не спится, вот и калякаем.

Камо сделал вид, что не придает этому особого значения, и лишь многозначительно переглянулся с Бахчановым.

Среди палаток неподалеку от кухни он столкнулся еще с одним "полуночником".

— Почему не спите, Матахов?

Солдат, глядя куда-то в сторону, не совсем уверенно ответил:

— Курить, ваше благородие, захотелось. Думал огонька с кухни взять.

И снова "его благородие" сделал вид, что объяснение находит естественным, и прошел в свою палатку.

Чуть свет Бахчанов, разбуженный дневальным, был на ногах. Несмотря на ранний час, его соседи по нарам ворочались, перешептывались, иные разувались, точно откуда-то явились. Один или двое из них могли, конечно, находиться на дежурстве, но остальные никакого отношения к дежурству не имели и, следовательно, провели большую часть ночи в непонятном и странном бодрствовании.

Не задавая никому вопросов, Бахчанов оделся и отправился будить "командира", чтобы произвести выборочный обыск солдатских сундуков и мешков.

А потом все разыгралось по-задуманному. Пока фельдфебель Нутрянкин находился с ротой на полевых занятиях, "Тминников" рылся в солдатских вещах. И вот в одном из отделений второго взвода удалось обнаружить экземпляр брошюры Ленина "К деревенской бедноте". Уже по одному внешнему виду можно было понять, что эта брошюра побывала во многих руках. Находилась она не среди вещей, а под нарами в ямке, лишь слегка засыпанной песком. Очевидно, владелец брошюры торопился и не успел скрыть ее как следует. Радуясь находке, Бахчанов решил все же оставить брошюру на том же месте и пошел сообщить об этом своему другу.

Они установили, что брошюра была спрятана рядом с койками Зураньяна и Турейко. Можно было допустить, что она очутилась здесь случайно: кто-нибудь ее второпях подбросил. Но одно несомненно, что брошюру добыли солдаты еще в ту пору, когда в полку действовала организация. И теперь, когда связь с волей утеряна, солдаты вынуждены довольствоваться уцелевшими от обысков остатками революционной литературы.

На имя командира полка был составлен рапорт, в котором "князь" доносил, что ничего запрещенного в его роте при обыске не обнаружено…

В соседней роте во время обеда три солдата отказались есть сырой хлеб с закалом. Оки были посажены на гауптвахту. Этот случай вызвал сильное недовольство среди солдат.

Фельдфебель Нутрянкин с таинственным видом докладывал:

— Шушукаются, ваше благородие, и у нас!

— О чем же?

— О разном. И что, мол, нарядами перегружены, и тухлой солониной морят, и в город не пущают, держат, словно арестантов, книг не дают читать и за людей солдат не считают… О всяком таком шушукаются, ваше благородие. О Петербурге тоже…

— Я им пошушукаюсь, — повысил голос Камо, — знать бы, кто на такое способен.

— А то нетрудно, ваше благородие, — обрадовался. Нутрянкин, — я тут некоторых подкрутил.

— Как это подкрутил?

— Которому пообещал освобождение от нарядов, которому косушку водки.

— Толк получился?

— В самый аккурат, ваше благородие! Дознался я таким образом: ночами у кухни собираются. По шесть — восемь душ. Есть одна такая газетка у телефониста Рогидзе. Сундук ею оклеил. Ну, приказываю ему, вытряхивай свой сундук, какая у тебя прокламация? Он вроде бы в обиду. Это, говорит, божественное, только напечатанное по-нашему, — ох и ершистый, ваше благородие, этот Рогидзе. Сейчас есть слух, будто претензии солдаты хотят собирать. Хуже жалобы. Вроде б угрозы. И какие угрозы! Всему высшему начальству. Чего там! Страшно сказать!

— Ах, эти слухи, — отмахнулся Камо.

— Зацепка есть, ваше благородие. Матахов сам слышал собственными ушами. Он даже фамилии мне называл.

Тут Камо вспомнил ночную встречу с Матаховым, бесцельно бродившим по лагерю, и насторожился.

— Чего же взводный представил мне его как ненадежного?

Нутрянкин хихикнул.

— За шкалик водки Матахов что угодно сделает, ваше благородие. И кабы не то, давно бы его перевели в арестантские роты за буйство.

— Пьяниц мне не надобно.

— Но пока, ваше благородие, пусть выявляет, а там…

— Каких же лиц он заметил ночью?

Нутрянкин назвал. Все названные числились в списке "неблагонадежных".

— А этот кашевар, Фе… Фе…

— Федюев, ваше благородие. Ну то дурачок, теля. Ему бы только спать. Правда, парочку нарядиков стоило бы влепить за допущение на кухне посторонних, но тут больше виноваты дежурные по кухне, С них бы три шкуры слупить.

— Кто же такие дежурные?

Нутрянкин блаженно улыбался.

— Фамилии хоть сейчас, ваше благородие. Во вторник дежурил этот самый Рогидзе, а в среду Турейко.

— Вот и прислать их ко мне, — приказал Камо, переглянувшись с Бахчановым.

— Слушаю, ваше благородие. Только смею вот что сказать… Ну, Рогидзе, слов нет, темная личность. Турейко же очень исполнителен. До вас тут был его благородие штабс-капитан Ничихряков. Турейко у него в денщиках состоял. Ходовый парень, ничего не скажешь. Рыбу копченую, отменно вкусную, доставал всему офицерскому собранию. У него на консервном заводе дядя в мастерах. Так что ежели что, то с вашего разрешения… он бы того…

Нутрянкин замялся, заметив, что "начальство" хмурится.

— Что за рыба? Какое тут может быть попустительство? Разве в город отлучки не запрещены?..

— А у нас никто и не ходит, наше благородие. Я слежу вот как! Разве только лучших? Как поощрение? Например, Матахову? Тоже нельзя?

— Никому!

Нутрянкин крякнул, вытянулся и, поедая глазами начальство, попятился к выходу.

После ухода фельдфебеля Камо поделился с Бахчановым своими догадками. Не было никакого сомнения в том, что "Муравей" продолжает жить и влиять на мысли солдатской массы. Ясно было, что и враг не дремлет, пытаясь раскрыть и предать уцелевших подпольщиков. Вставала задача: создать благоприятные условия для работы организации и в то же время всячески затормозить происки предателей.

— Мое положение командира дает нам возможность хотя бы на сутки-двое обезвредить шпионов. Но тебе, друг, придется открыть "Муравья". Именно тебе, а не мне. В случае малейшей твоей оплошности и неудачи я могу тебя еще выручить, как командир. Но если я ошибусь — ошибка станет непоправимой.

Складывающаяся обстановка в полку повелевала действовать быстро и решительно. Утром, разыскав Турейко, Зураньяна и Рогидзе, купающих коней в речке, Бахчанов немедленно направился к ним. Подойдя ближе, он заметил, что все трое о чем-то оживленно разговаривали.

— Ребята, — обратился к ним Бахчанов, — что мне делать? Советуйте.

— Шо таке, хлопец? — повернулся к нему Турейко.

Бахчанов поманил их к себе и оглянулся:

— Шел я мимо кухни, вижу, что-то белеет. Думал, платок, а тут вот какая штука!

И он с большой осторожностью вынул из-за пазухи несколько прокламаций, привезенных им из Тифлиса, обращенных к "братьям-солдатам".

Увидев листовки, солдаты с удивлением переглянулись. Потом они настороженно и выжидающе посмотрели на Бахчанова. Но тот, внутренне чувствуя их поддержку, продолжал говорить тревожно и убежденно:

— Показать начальству — бед не оберешься: начнется следствие, побои, может еще арестуют. Не показать — донесут за сокрытие, ведь чужой глаз мог и видеть, как я взял. Что делать? Не знаю. Просто голова кругом идет.

— Твое дело, — сурово сказал Зураньян, не дотрагиваясь до прокламаций, — сам взял, сам и расхлебывай. Мы ничего не видели и не слышали. Ясно?

Рогидзе как-то по-особенному посмотрел на Турейко. Тот добродушно рассмеялся.

— И як тебе, хлопец, пощастило! Чудеса, — сквозь смех проговорил он и, осторожно взяв одну прокламацию, с какой-то жадностью стал вчитываться в текст.

— Зачем взял? Брось! — крикнул на него Зураньян и с беспокойством оглянулся.

— Тогда сожгу. У кого спички? — заторопился Бахчанов.

А Зураньян, видя, что Турейко не может уже оторваться от прокламации, гневно посмотрел на Бахчанова:

— Если твой князь думает таким путем ловить людей, он ошибается. Мы никогда политикой не занимались и заниматься не собираемся.

Но Рогидзе примиряющим тоном сказал:

— Не горячись. Подумай лучше. Он, кажется, не тот, за кого ты его принимаешь.

— Так что же? Жечь? — допытывался Бахчанов.

— Як можно жечь такое? Шо написано пером, то не вырубишь топором. Правильно я говорю? — и Турейко пристально посмотрел на Бахчанова.

— Пожалуй, — нерешительно сказал тот.

— Слыхали? — Турейко рассмеялся и аккуратно сложил вчетверо прокламацию.

— Ось мы ее приплюсуем!

— Смотри, Богданка, — предупредил его Зураньян. — Может, ловушка?

Турейко махнул рукой:

— Волков бояться, так и в лес не ходить. Шо прикажешь робить? Отдадим ахфицерам — не поверят. Спалим — скажуть, сховали. Тилько один выход…

Он немного помолчал, бросил взгляд в сторону лагеря и с хитрой улыбкой предложил:

— Коли ты не боягуз и честный людина — роздай тихесенько солдатам, — хай воны читають. Не понравится — сами спалят, без нас.

И посмотрел при этом в глаза Бахчанова долгим, пронзительным взглядом.

Бахчанов выдержал его взгляд и понял, что именно сейчас наступил решительный момент.

— Давайте договоримся: я это сделаю тогда, когда услышу вот кого! — И Бахчанов показал на пробегавших по песку рыжих муравьев. Наступило молчание. Все трое смотрели в землю, как бы не решаясь поднять голову. Зураньян первым нарушил молчание. Он вплотную подвинулся к Бахчанову и прошипел с заметной злостью ему в лицо:

— Скажи прямо: чего хочешь? И не испытывай. Ведь жизнью играешь!

А Турейко рассерженно добавил:

— Где взял цей папир, отвечай по-честному.

Не опуская глаз, Бахчанов спокойно ответил:

— Там, где ты и твой товарищ взяли брошюру "К деревенской бедноте".

Солдаты тревожно переглянулись. Турейко же озадаченно потирал подбородок.

— Шо вин говорить! Шо вин говорить!

— Одну правду говорю, товарищи.

— Да, правду, — согласился Зураньян, бросив еще раз пронизывающий взгляд на Бахчанова. — Значит, ты ищешь… повтори кого?

— Не я, а партия велит мне установить связь с товарищем Муравьем. Понятно теперь?

Турейко в тихом восторге вдруг стиснул его руку и, указывая на Зураньяна, громко прошептал:

— Ось твой Муравей. А я тилько "Божья коровка"…


В это же самое время к барону Габильху явился адъютант и доложил, что фельдфебель Нутрянкин просит принять его по личному делу.

— Фельдфебель, а не знает, как обращаться по команде! — крикнул Габильх. — Зови этот мерзавец!

Нутрянкин вошел таким безукоризненным строевым шагом и такое было написано усердие на его губастом лице, что Габильх забыл распушить фельдфебеля за нарушение субординации.

— Ваше высокоблагородие, я не по личному вопросу, — оправдывался Нутрянкин, — а по казенному. Как было приказано.

Габильх действительно имел манеру тайно беседовать с отдельными "надежными" солдатами. И Нутрянкин однажды удостоился такой "милости" со стороны командира полка.

— Одну тайну, ваше высокоблагородие. Разрешите как отцу родному!

— Ну-ну. Только не ошень гаркай.

Габильх вытянул толстую с лиловым отливом шею и с тревожным интересом смотрел на торжественно-умиленное лицо фельдфебеля.

— Баше высокоблагородие, — начал Нутрянкин, и голос его упал почти до шепота, — горлодеры-телефонисты подбивают к беспорядку роту господина поручика Крашенникова. На митинг зовут. Всяких прав требуют, мутят против похода. И сам господин князь, ух, страшно сказать, к ним милостив. Когда я доложил их благородию о таких разговорчиках, они рассердились. Внушение мне сделали. Матахова и самых благонадежных на гауптвахту грозились отправить!

— Постой, постой, што ты городишь, дурачина?

Схватившись за подлокотники кресла, Габильх подался всем туловищем вперед и смотрел немигающими глазами на доносчика.

— Князь с горлодерами? Подбивать на бунт? Ты пьян или… — он постучал себя по лбу указательным пальцем. — О! da hört der Gurkenhandel aus![21]

— Ваше высокоблагородие, могу хоть под присягой…

— Князь Гуриели? Не может быть! Ты што-то спутал, голубшик.

Нутрянкин скороговоркой продолжал излагать свои наблюдения за поведением офицера, так расхваленного генералом Алихановым. У Габильха теперь не оставалось сомнения в том, что его тайный агент сообщает неопровержимые факты, обличающие князя Гуриели.

И все-таки в глубине своего сознания Габильх испытывал страх службиста-карьериста, страх перед необходимостью пойти против человека из высшего света, пользующегося милостями самого генерала. Барон заколебался. Хитрый фельдфебель понял, что барон сейчас в гневе и может просто выгнать его вон. Нутрянкину казалось, если он приведет еще какие-нибудь веские доказательства, то князю несдобровать.

— Ваше высокоблагородие, можно допросить свидетелей. Есть такие. Нижние чины. Ни в чем не замешанные. Федюев, кашевар… Потом взводный Архип-чук и этот умница…

— Кто умница?

— Турейко, бывший вестовой штаб-ротмистра Нечихрякова.

— Который сиги возил?

— Так точно. Он и сейчас возил бы, да их благородие не желают. А за Турейко ручательство даю: он ни в какую политику. Ему бы только услужить начальству. Оттого и крутится возле их благородия.

— Гут! Зоей каналью.

— Слушаю, ваше благородие. Федюева тоже изволите вызвать? Он видел, как на кухне шушукались.

— Зови.

— Хорошо бы и Матахова, ваше высокоблагородие. Он ведь многое слыхал, по ночам подслушивал ихние разговорчики…

— Пусть пока сидит гауптвахта. А ты не замечал: князь выпиваль не много? У них тут принято. Может, нетрезвые, а?

— Никак нет, ваше высокоблагородие. Их благородие завсегда тверезые.

— Ну-ну, ступай.

Нутрянкин круто повернулся и направился к выходу все тем же "гусиным" шагом…


Поручик Крашенников просунул свою узкую надушенную голову в палатку "князя Гуриели".

— Письмо милой строчите? Завидую. А я сегодня дежурю. Такая подлость. Приказано вот вызвать вас к барону. И немедленно. Адье!

Когда поручик ушел, Камо оделся и направился к Габильху в состоянии внутреннего напряжения и настороженности. Бахчанов, как обычно, приготовился его сопровождать, но Камо, подумав, сказал:

— Оставайся в лагере. Будь среди нашей осевой группы. Если я не вернусь — действуй, как мы условились с Богданом и Муравьем…

В ожидании князя барон Габильх сидел со зловещим видом. К глазу был вскинут монокль, что являлось плохим признаком для подчиненных: надо ждать "грозы". Но ощущение подстерегающей опасности стало особенно очевидным, когда "князь" увидел рядом с лицом барона длинное и всегда бесстрастное, почти неживое лицо подполковника фон Шмольца. Этот молчаливый курляндский дворянин, прославившийся своими жестокостями в должности начальника каторжной тюрьмы, а затем начальника уездного жандармского застенка, с первого же дня отнесся к "кавказскому князю" с подчеркнутой неприязнью. Камо и не подозревал, что впал в немилость фон Шмольца исключительно из-за зависти, рожденной хвалебными словами барона о князе. Шмольц ревниво относился к новым любимчикам Габильха. И он искал удобного момента, чтобы "подложить свинью" князю.

Габильх, не отвечая на приветствия "Гуриели", сразу приступил к допросу. Почему князь ничего не докладывает о безобразных политических разговорчиках среди нижних чинов? Почему во взводах читают запрещенную литературу? Почему не принимаются меры против тех, кто агитирует за солдатскую забастовку? Почему арестован Матахов?

Габильх сердито тряс головой, отчего спадал монокль, и барону приходилось неоднократно поправлять его.

Не глядя в сторону подполковника Шмольца, но чувствуя на себе его неподвижный взгляд, "князь" стал оправдываться. Да, он очень сожалеет, что не посадил под арест того человека, который осмелился на него навести клевету.

— Кто же такой, по-вашему, мог оклеветать мой официр? Назовите имья того мерзавца, и я — auf Ehre[22] с ним разделаюсь! — кипел Габильх.

— Едва ли нужно расправляться с тем человеком, — сказал Камо своим неподражаемо спокойным тоном, — он очень полезен престолу, умеет хорошо подтягивать солдат, хотя и изрядный болван.

Габильх растерянно заморгал глазами:

— Кто же он?

— Очень старательный человек. Фельдфебель Нутрянкин.

Габильх переглянулся с подполковником:

— Нут-рянкин?

— Так точно. Человек ценный, но опасный своими медвежьими услугами.

— И ви хотель арестовать такого, по вашим словам, ценний больван?

— Да, и только потому, что своими нелепыми действиями и непониманием вопросов тонкой политики он мешал моему плану.

— О! Тонкая политика?

— Так точно, барон. Если вам угодно, я готов пояснить свои слова.

Большое достоинство, с каким держался "князь", его рассудительная и спокойная речь, а главное, ореол, созданный ему высшим начальством, поколебали Габильха. "Стоило мне верить этому ослу Нутрянкину! — подумал барон. — Как бы не вышло какой-нибудь скандальной истории. Дойдет потом до ушей наместника". А вслух сказал:

— Што же это? Ваши распоряжения шли в угоду бунтарский элемент?

Габильх снова переглянулся с подполковником. Тот был, видимо, озадачен последним признанием "кавказского князя". На всякий случай барон придал своему голосу прежний дружеский тон:

— Не стойте, любезный князь. Садитесь. Итак, значит, ви сознаетесь, што-о…

— Да, сознаюсь, Отто Генрихович, и очень доволен, что вы меня вызвали. Для пользы службы будет очень хорошо, если меня сочтут политически неблагонадежной личностью!

И тут Камо смело и вызывающе взглянул на курляндского жандарма, выдержав его пристально-мертвый взгляд.

Потрясенный признанием "князя", Габильх обернулся к подполковнику.

— Ви понимайт што-нибудь, Ганс Францевич?

Шмольц не шевельнулся и ничего не ответил. Камо продолжал говорить. Да, барон должен понять, как сложна и трудна борьба с революционерами. Каждый офицер обязан знать, чем дышит его солдат, с кем дружит, о чем толкует. Только таким путем можно узнать, есть ли среди нижних чинов смутьяны. И уж потом-то сорную траву с поля — вон! Таково его, "Гуриели", давнишнее правило. Но как все это практически осуществить? Лучше всего сделать вид, что сочувствуешь революционерам. Надо подержать иногда на некоторое время в опале верных престолу нижних чинов, допустить "разговорчики", а потом в один прекрасный день надеть на смутьянов аркан. Вот почему и был арестован Матахов и ходит в опале незадачливый Нутрянкин.

Габильх спрятал свой монокль и глядел на "князя" уже с выражением благосклонности и добродушия. Он чувствовал себя приятно обманутым. В его глазах этот туземный офицер-оригинал заметно вырос. Барону понравилась тактика князя в отношении солдат. Барон понимал, что немного пересолил, приняв донос тупицы фельдфебеля за чистую монету. Однако что скажет подполковник Шмольц? Таков ли у него ход мыслей? И барон обратился к тому по-немецки:

— Видите, подполковник, какое нелепейшее положение создал доносчик. Мне кажется, что все это надо как-то исправить.

Но это пожелание никак не устраивало фон Шмольца. Ему хотелось чем-нибудь досадить этому выскочке-князю.

— Скажите, господин прапорщик, — обратился он к "Гуриели", — не можете ли вы назвать фамилии солдат, состоящих, по вашему предположению, в "неблагонадежных"?

Камо ответил утвердительно, но сказал при этом, что ему надо сделать повторную проверку. Он хочет быть окончательно уверенным в своих пока еще предположениях о том, что кандидатов в дисциплинарный батальон наберется не малое число.

Габильх с сокрушением покачивал головой:

— Подумать только, чтобы в отборном полку и столько ненадежных!

— В частях генерала Алиханова, Отто Генрихович, было не меньше, — утешил его Камо, — но вот таким методом выловили многих.

— Все это очень интересно, — процедил сквозь зубы фон Шмольц. А барону по-немецки сказал, что предпочел бы знать показания рядовых. О них же упоминал фельдфебель.

Габильх ответил, что солдаты Турейко и Федюев сейчас допрашиваются поручиком Крашенниковым.

Шмольц тотчас же вышел. Когда он вернулся, барон дружески беседовал с кавказцем.

— Ну, каково? — обратился к подполковнику Габильх. — Освободились от сомнений?

— Да, — отвечал сквозь зубы Шмольц. — Опрошенные нижние чины только хвалят прапорщика. По у меня есть одно принципиальное соображение.

И он на немецком языке настойчиво стал убеждать барона, чтобы тот не оставлял безнаказанной дерзкую самоуверенность князя, вообразившего, что ему в полку позволены любые эксперименты.

— Дело в воинском престиже, господин полковник. Прапорщик же нанес удар этому престижу. Дисциплина нарушена.

Габильх зашипел от смеха:

— Вы хотите, чтобы я наказал его? А он просит перевести фельдфебеля из его роты, как меру, необходимую для поддержания авторитета командира. Ну разве он не прав?

Шмольц не присоединился к мнению барона, он вступил с ним в длинный разговор, все еще не оставляя надежды очернить князя Гуриели. Камо не понимал немецкого языка и мог только по выражению лица барона догадываться, о чем идет речь. Но о чем бы она ни шла, теперь это для дела значения не имело, валено было только одно — авторитет князя Гуриели в глазах командира полка прочно восстановлен.

Прощаясь с ним, Габильх сказал, что сегодняшняя беседа "по душам" несомненно принесла пользу и привела к еще большему взаимопониманию. По совету подполковника барон потребовал представить список всех "подозрительных", и особенно вожаков. Фельдфебеля же обещал перевести в другую роту.

И вот теперь, когда была устранена опасность провала и установлена связь с уцелевшими отдельными членами разгромленной подпольной организации полка, пришел черед наконец приступить к решению главной задачи — захвату оружия и немедленной переброске его в надежное место. Нападение боевиков на цейхгауз намечено было совершить в тот час, когда рота будет мыться в бане.

За каких-нибудь полтора часа до начала боевой операции товарищи из Потийского комитета получили от Аракела известие: князь Гуриели вырвался из-под стражи. Ему удалось бежать в Озургеты и здесь поднять тревогу. Правда, повстанцы из сотни Шарифа в трехместах повалили телеграфные столбы и перерезали провода. Поэтому шифрованная телеграмма может прийти в Поти не раньше, чем будет восстановлена линия. Но генерал Алиханов направил в Поти на быстрых конях своих фельдъегерей. Обстановка осложнялась с каждым часом. Впрочем, Камо еще надеялся на удачный исход смело задуманного плана. Люди, посланные им на телеграф, донесли, что линия продолжает бездействовать.

— Идем, друг, скорее в роту, — сказал он Бахча-козу, — мы еще успеем вырвать клок шерсти с паршивой овцы. Но я думаю, где-то действовал предатель.

Едва они свернули в проулок по направлению к лагерю, как увидели мчавшихся через площадь всадников на взмыленных конях. То были алихановские фельдъегеря. У здания штаба полка всадники соскочили с седел и мгновенно скрылись в подъезде.

— Вот черт, — досадовал Камо, торопливо отстегивая шашку. — Ну что бы на полчаса позже! Ведь все шло правильно. Многое было учтено и предусмотрено. Очевидно, из всех случайностей менее всего можно предвидеть предательство.

Пробираясь в конспиративную квартиру, он в сердцах ругал тех, кто проворонил князя Гуриели, а может, и помог ему бежать.

До глубокой ночи многочисленные габильховские патрули и полиция рыскали по всему городу. Искали беглецов всюду; были проверены даже трюмы иностранных пароходов.

Тем временем Камо и Бахчанов отсиживались в лодке в прибрежных камышах Риона. Это была жуткая и памятная ночь. Из заболоченных ольховых лесов поминутно налетали полчища комаров. Они бы искусали прячущихся, если бы предусмотрительный Камо не прихватил с собой пару просмоленных мешков. С укрытой головой тут удалось кое-как прободрствовать до самого рассвета, под завывание шакалов, мяуканье лесных котов, шорохи проползающих гадюк и фырканье снующей взад и вперед по берегу голодной рыси.

Утром беглецов приютила семья одного портового рабочего. А на следующий день они благополучно перебрались в Хеты, затем в Кутаис, где их встретили товарищи. Камо здесь остался формировать боевые группы среди местных рабочих, Бахчанов же, по решению комитета, был направлен в Сухум для революционной работы среди солдат местного гарнизона…


Прием у кавказского наместника графа Воронцова-Дашкова начался ровно в десять. Рослый адъютант в аксельбантах встал в дверях и вызвал:

— Господин Кваков!

Изогнув спину, точно боясь запоздать с поклоном, временно исполняющий обязанности начальника тайной полиции торопливо прошел в приемную. Он был в зеленом вицмундире, при тонкой парадной шпаге. На пергаментном лице его застыло выражение чопорного почтения.

Это было первое представление вновь назначенному наместнику. И Кваков хотел оставить о себе наилучшие впечатления. После провала зубатовщины некоторые московские и петербургские охранники попали в опалу. Кваков же был просто перемещен на Кавказ и даже получил повышение. Но он еще не мог считать свое положение упроченным. Его дальнейшая карьера теперь целиком зависела от такого могущественного сановника, каким был здесь генерал-адъютант граф Воронцов-Дашков.

При появлении Квакова огромный грудастый дог потянулся к его штиблетам.

— Рекс, на место! — послышался ворчливый голос. Пес лизнул свой бок и лениво развалился у ног хозяина.

Граф Воронцов-Дашков — сухонький старичок с распушенными усами — сидел в кресле у раскрытого окна, опершись обеими ладонями на трость. За окном, в шуме знойного тифлисского утра, журчал дворцовый фонтан. По дорожкам сада расхаживала полная дама и поливала цветы из маленькой лейки.

— Садитесь, сударь, — неопределенным тоном сказал наместник.

Разведя в стороны фалды форменного сюртука, Кваков осторожно опустился на бархатное сиденье кресла.

Наместник расстегнул верхний крючок тесного мундира:

— Как вам нравится, сударь, это азиатское солнце?

— О, ваше сиятельство, — самым любезным и угодливым тоном отвечал Кваков, — после петербургских туманов здесь просто эдем.

— Эдем, говорите? Ну нет, милостивый государь, это не эдем, а раскаленная сковорода… Пятый день не могу выйти из дома.

Кваков с предупредительной учтивостью закивал головой. Всем своим существом он старался показать сочувствие и согласие, но в фарфоровых глазах его была настороженность. Он прекрасно знал, что истинной причиной отсиживания наместника во дворце являлась не жара, да и аудиенция назначена вовсе не для разговора о погоде. Кваков ждал. Дог смотрел на него немигающими рыжими глазами. Испытывая безотчетное желание как-то задобрить пса, Кваков выдавил из себя деревянную улыбку. Дог мотнул своей толстой башкой и тихонько взвизгнул. Воронцов-Дашков похлопал пса по спине.

— Ну, ну, чего ты, дурак?

— Какой прекрасный… — пробормотал Кваков. Он хотел сказать "пес", но не осмелился произнести это слово.

— Большой лосун и ленивец, — проворчал наместник. Он раскрыл плоскую коробку, достал из нее белую лепешку и кинул прямо в морду дога. Пес чавкнул пастью и снова устремил выжидательный взгляд на полицейского чиновника.

— Вызвал я вас вот по какому поводу, — вдруг изменившимся тоном заговорил наместник, — а впрочем, пожалуй, вы сами знаете по какому.

— Никак-с нет, ваше сиятельство.

— Не скромничайте, сударь. Мне рассказывали о вас как о человеке весьма проницательном.

— Осмелюсь доложить вашему сиятельству, что действительно мои скромные заслуги были оценены покойным Плеве. Что касается моей осведомленности, то… некоторая растерянность, потом вопрос, заданный мне врасплох вашим сиятельством…

— Врасплох, врасплох! — Воронцов-Дашков постучал обручальным кольцом по набалдашнику трости. — А как же иначе? Жизнь только и берет нас врасплох.

И вы, сударь, по долгу службы должны быть первым готовы к ее неожиданностям.

Дог, взвинченный сердитым тоном хозяина, вновь потянулся было к штиблетам Квакова. Наместник шлепнул пса по жирной спине, и тот, присмирев, положил морду на свои сильные лапы.

— На посту, врученном мне его величеством, я, как человек новый, хочу войти в контакт с непосредственными исполнителями монарших велений, — продолжал Воронцов-Дашков, подняв желтый палец по направлению портрета, на котором был изображен курносый гусар с выпукло-оловянными глазами. — Мне, сударь, надоела официальная ложь донесений. Меня уверяют, что крамольное движение в крае с успехом подавляется. А между тем, как известно, оно есть по-прежнему. И выходит, что даже репрессии бессильны изменить положение вещей. Вершки скашивают, а корни, корни-то, сударь, в земле. Согласны с этим?

— Хочу думать вашими мыслями, — торопливо ответил Кваков.

— И вы, как императорский чиновник, должны бы испытать стыд…

— Мучительный, ваше сиятельство. Мой долг…

Воронцов-Дашков вспыхнул:

— Долг? Оставьте, пожалуйста, это слово. Оно стало пустым заклятьем. Где меры, милостивый государь?

— Меры, ваше сиятельство, приняты, — робко заметил Кваков, хорошо понимая, что его карьера, так удачно начатая при предшественнике Воронцова-Дашкова князе Голицыне, сейчас танцует на острие ножа.

— Какие же это меры, — воскликнул наместник, не забывая вновь дать успокоительного шлепка псу, — если даже в Санкт-Петербурге язвят по поводу бесплодных усилий здешней полиции?

Воронцов-Дашков уставился, как ему казалось, испепеляющим взглядом на оцепеневшего Квакова.

— Все это, сударь, у вас пока лишь теория, а дел-то нет. По теории все великолепно, а на практике? На сей счет существует одна армянская пословица: ослу было известно семь способов плавания, увидев же воду, он забыл все.

Кваков поднял намеренно кроткий взгляд на хрустальные подвески. Он знал: граф слывет человеком крутого, деспотического нрава и не переносит ни малейшего оттенка возражения.

— Ну как, например, вы объясните: кто таков лже-Гуриели, наделавший столько шума? — продолжал допытываться наместник.

— Ваше сиятельство, — начал Кваков вкрадчивым голосом, — по данным, имеющимся в наших руках, это политический заключенный, эсдек, бежавший из батумской тюрьмы, Симон Аршакович Тер-Петросов, или Петросян, некогда арестованный с грузом противоправительственных прокламаций. В последнее время он действовал с помощью другого эсдековского боевика Бахчанова, тоже опасного государственного преступника. К розыску и обнаружению означенных лиц, ваше сиятельство, меры приняты.

— Меры, меры… Журавель в облаках, да и только.

— Ваше сиятельство, вся операция была поручена моему помощнику Ионе Мухтаровичу Дастропулосу.

— Ваша вина, сударь, если в помощники подбираете людей неудачливых или малоспособных.

Кваков в раздумье жевал губами. Он не считал Дастропулоса слабым. В мире тайного сыска этого жадного к деньгам космополита, сменившего Константинополь на Тифлис, ценили очень высоко. И неважно, что своими мягкими манерами и учтивой улыбкой он больше напоминал великосветского красавца ловеласа, нежели филера крупного ранга. По части охоты на революционеров он был ловок, неутомим и свиреп, как волк. И не его вина, что на этот раз операция не увенчалась успехом. Но заступиться сейчас за него — значит подставить себя под удар, и Кваков предпочел дать другое объяснение: он немедленно распростится со своим помощником, едва только тот допустит повторный промах.

— Мало утешительного, мой сударь, сулит ваше ведомство. Очень мало, — сказал Воронцов-Дашков. — А события нас не ждут. Они несутся и растут, как снежные лавины. В водоворот политики, революции втянулся даже мужик-инородец. Слыханное ли дело: ничтожная Гурия объявляет бойкот всему государственному строю империи и становится на путь мятежа! Ах, как было неосторожно делать закавказский край местом ссылки политических! Впрочем, отныне властью, мне данной, я буду всех подозрительных ссылать в сибирскую тайгу, в тундру, только бы подальше от нашего края!

Он раскрыл портсигар, стал доставать папиросу, пес с любопытством вытянул морду и алчно задвигал влажными ноздрями.

Кваков понял, что буря прошла мимо, и окончательно осмелел.

— Разрешите одну мысль, ваше сиятельство. А что, если бы по общеимперскому примеру объединить тут истинно верноподданных и преданных престолу состоятельных молодых людей в монархические союзы? При них должны бы действовать этакие вооруженные группы защиты трона. Не находите ли, ваше сиятельство, в подобном плане нечто романтическое для молодых умов?

Воронцов-Дашков поморщился:

— Едва ли, сударь мой. Не те времена. После достопамятных событий Девятого января молодежь скорей пойдет в красные дружины. Скрывающийся, разыскиваемый или томящийся в подземельях Монте-Кристо ближе мальчишескому сердцу, чем эти ваши, как их… группы защиты… А впрочем… Если угодно двору… Отчего же… — И, посмотрев на старого льстеца каким-то пронизывающим взглядом, сухо прибавил: — Ведь вот вы и сами в юности, говорят, играли в революционные кружки. Сознайтесь, играли же?

Глаза Квакова растерянно забегали:

— Был, ваше сиятельство, такой грешок. Молодозелено. Гимназическая незрелость. Пагубная среда.

— Да не оправдывайтесь, сударь, в грехе замоленном. Я сам когда-то хаживал в масонах!

Он в раздражении чиркнул спичкой по коробку, закурил папиросу и, следя за тем, как медленно улетучивается табачный дым в открытое окно, уже другим, более сговорчивым тоном добавил:

— Что еще у вас там оригинального?

— Дошли до нас сведения, ваше сиятельство, что социал-демократы — "беки" — деятельно готовятся к Третьему Всероссийскому съезду своей партии.

— Беки, меки… мне еще разбираться в этой абракадабре. Читал я тут одно губернаторское донесение о штучке, выкинутой вашими "беками" где-то в Лекуневи, — так, кажется, называется тот пункт. По-моему, таким и виселицы мало. Экзекуция! Пять тысяч палок, как при незабвенном Николае Павловиче. Вот то-то! — Наместник, кряхтя, поднялся. — Нет, что ни говорите, а в старину, во времена Цицианова, все делалось куда проще! Пошлют пяток воинских команд, выжгут для острастки пару-другую десятков непокорных аулов — и точка… А теперь… Да уж ступайте, сударь. Я устал. Вы же смотрите действуйте, старайтесь, и не хитрите со мной!

Он погрозил попятившемуся Квакову тростью. Дог вскочил, тихонько зарычал, уши поставил конем и весь напружинился, точно перед прыжком. Но последовал легкий шлепок хозяина, и пес лёг, уронив свою морду на вытянутые лапы.

Когда Воронцов-Дашков остался один, он выглянул в окно и громко позвал высокую полную даму, занятую поливкой цветов. Она подошла к окну и облокотилась на подоконник.

— Кончилась аудиенция?

— Только началась, Элизабет. А я уже изнемогаю.

— Вы действительно выглядите усталым, мой друг. Вам бы перебраться в Коджоры, на свежий воздух.

Он схватился за голову и трагическим тоном сказал:

— Митинги, забастовки, бунты… Какая жизнь! Какая жизнь! Тут, кажется, каждый камень пропитан ненавистью к трону. Ах, с каким бы я удовольствием уехал отсюда, только не в Коджоры, а в Баден-Баден!

— Но ваше участие в заседании государственного совета…

— Вот еще милое занятие! — ядовито подхватил он. — Ну что за интерес, прелесть моя, выслушивать там вздорные прожекты Булыгина? Нет, вы, Элизабет, не представляете себе, как они все там поглупели и перетрусили.

— Зато над всеми ними мудрость монарха. Его воля, мягкость, доброта.

— Пустое. Воли нет, ума и подавно, а ласковым коварством Александра Первого обогнал!

— Pas possible[23]. О чем вы говорите? Это так ужасно слышать!

— Еще ужаснее знать, — раздраженно возразил Воронцов-Дашков, — что в нем, в этом царствующем молодом человеке, как в типе худших Романовых, выражено все отталкивающее, начиная от курносого профиля Павла Петровича до трусливого тщеславия Николая Павловича.

— Надо думать, что все это искупается умом и решительностью таких государственных советников, как вы. Разве не под вашим управлением Кавказ — крепкая скала самодержавного порядка?

Воронцов-Дашков притворно закрыл лицо ладонью:

— Ангел мой, вы бы хоть не смешили меня. Кавказ… скала!

Он сделал вид, что готов горько рассмеяться, но не рассмеялся, а только нахмурился:

— Да, конечно, скала. Только Тарпейская. Не с нее ли слетел в отставку мой несчастный предшественник?..

Звякнув шпорами, у порога остановился адъютант.

— Угодно ли вашему сиятельству посмотреть свежую почту?

Воронцов-Дашков изобразил на своем нервном лице гримасу страдания и недовольства.

— Думбадзе, голубчик, ты меня уморишь своими бумагами. Что там еще?

— Ночные депеши, ваше сиятельство.

Адъютант подал пакет и вышел. Наместник разорвал один из конвертов и все с той же гримасой недовольства стал читать бумагу. При этом он фыркал, топорщил усы и бормотал: "Ну, я так и знал… Ну конечно! Вот ослы… Вот идиоты" — и, наконец, швырнул бумагу на стол:

— Дикий казус! Что теперь скажут в Петербурге?..

— Опять неприятность?

— Неделю тому назад мне подали рапорт одного из отпрысков былых гурийских повелителей. Ваше высокопревосходительство, писал он, прошу дать мне, как бывшему офицеру, войско, и я заставлю мужиков проклясть судьбу. На коленях они станут упрашивать, чтобы им вернули крепостное право. И все в таком роде…

— Какой ретроград!

— Но молодчина же! Написал от души. Я согласился с Алихановым, что такого преданного человека следовало бы рекомендовать барону Габильху. Пусть держит при деле. Получив мое предписание, Гуриели выехал в Поти. Однако где-то на полдороге его схватили повстанцы, отобрали бумаги, и один из них с ужасающей дерзостью предъявляет бумаги князя. Остзейский барон, человек безусловно верный государю, но недалекий, к тому же очень плохо разбирающийся в здешней обстановке, любезно принимает самозванца. Нетрудно себе представить, какой случился бы скандал, если бы Гуриели не спасся. Сейчас мистификация, конечно, разоблачена, но барона хватил удар, а главное, в полку полнейшая деморализация.

— А что же с теми революционерами?

— Ничего особенного. Мавр сделал свое дело и ушел.

— Какая замечательная дерзость! Согласитесь, мой друг, что в наш серый век не так уж много смелых и романтичных людей.

— В том-то и несчастье, сударыня, что героями нашего так называемого неспокойного серого века являются люди, подобные тем, которые едва не отвоевали у простофилей офицеров сотни вооруженных солдат, а сейчас пытаются всеми силами вооружить города и селения.

— Странно. Образы каких героев могли побудить их стать на столь опасный путь? Что они читали?

— А зачем им читать о том, что они предпочитают сами разыгрывать в жизни?..

В это время снова появился адъютант.

— Ну, что там еще? — с досадой спросил наместник.

Адъютант доложил о прибытии представителей "общественного мнения".

Наместник махнул рукой:

— Все они мне надоели.

— Ваше сиятельство позавчера изволили просматривать список фамилий. Судя по всему — это приличные господа.

Наместник откинулся на спинку качалки и дал выход своему бурлившему раздражению:

— А что значит при-лич-ные гос-по-да? Я такой категории не приемлю. Арена государственной деятельности не салон. Для меня, как блюстителя интересов императорской власти, все население делится на истинно верноподданных и лжеверноподданных.

Адъютант смутился, опустил глаза под сверлящим взглядом наместника.

— Позавчера вы изволили дать согласие на прием, и я счел нужным распорядиться в духе, угодном вашему…

— Помню, голубчик, помню. Я только хочу знать, к какой категории вы изволите отнести явившихся господ либералов?

Адъютант молчал, как школьник, не выучивший урока. По опыту своему он знал, что опережать в ответе самого графа не следует. Он сам предпочитал отвечать на свои вопросы. Так оно и случилось.

— Затрудняешься, голубчик? — с ядовитой усмешкой спросил Воронцов-Дашков. — А ведь ничего трудного. Истинно верноподданными они быть не могут, потому что какой же истинно верноподданный станет жаловаться на порядки, установленные самодержцем-помазанником?

— Не думаю, что здесь жалоба, — вмешалась графиня. — Скорее всего эти представители принесли с собой отголосок общественной тревоги в связи с недавними эксцессами в Баку. Это так ужасно, что скажут в Европе?..

— Нам важно знать, что скажут при дворе, — поправил ее наместник. И повернул голову в сторону безмолвно ожидающего адъютанта. — Пусть подождут.

Адъютант удалился. Воронцов-Дашков потянулся к бумагам:

— Опять гурийцы. Старая история.

Он отшвырнул депешу.

— А разве генерал Алиханов еще не внес умиротворения? — осторожно спросила графиня.

— То есть вы хотите сказать, почему я не отдаю генералу Алиханову приказ об открытии огня?

— Меня это ужасает!

— Однако это неотвратимо. К такому средству прибегали в Индии цивилизованные британские вице-короли, а нам уж и подавно его не избегнуть. Вот и приказ, подписанный мною. Дело за простой мелочью. Дата выступления еще не проставлена, Элизабет. Вы спросите, почему? По тактическим причинам.

— Не понимаю.

— Жаль. А как бы вы поступили на моем месте?

— Это все зависит от того, какая сложилась ситуация…

— Ситуация, скажу вам, ужасная. Войско, которое должно начать наступление на мятежников, само охвачено смутой, скажем прямо — сочувствием к мятежникам. Гурийцы создали сильные отряды, готовы драться с нами не на жизнь, а на смерть. Мало того. В городах Кавказа рабочее население, подогретое социал-демократической агитацией, дерзает открыто угрожать мне всеобщим восстанием, если только Алиханов начнет наступление на повстанцев.

Он схватил со стола пачку бумаг и потряс ими.

— Это все резолюции их митингов и сборищ! Заявления, декларации, пересыпанные дерзкими протестами и угрозами. Девятое января их страшно обозлило. Спрашивается: могу ли я при такой ситуации начинать войну?

— Вы поступили дальновидно, mon cher. [24] Да, на вашем месте я бы не торопилась с наступлением, пока ненадежные воинские части не будут заменены надежными. На вашем месте я бы сначала показала себя мудрым администратором, озабоченным только проектами реформ и реформ…

— Как прекрасно, Элизабет. Право, мы сходимся в мыслях!

Он пробежал глазами еще одну депешу и усмехнулся:

— Вот оригинальное ходатайство заведующего полицией! Он предлагает выпустить сто четырнадцать крестьян, посаженных в тюрьму по ошибке. Утверждает, что какой-то не в меру ретивый офицер взял в плен калек, мальчишек, стариков и набил ими озургетскую тюрьму. Освободить?

— Гуманное намерение, — одобрила графиня.

Воронцов-Дашков сделал какой-то росчерк на бумаге.

— Не в гуманности дело, друг мой. Тюрьма переполнена. Нет мест для политических.

Он прочел еще несколько депеш. Содержание их, видимо, внушало больше тревоги, чем надежды. Хмурясь, наместник смешал весь бумажный ворох и отодвинул его от себя.

— А в общем, все пыль, тлен и сугубые неприятности!

Потом он выкурил папиросу, рассеянно выслушал воспоминания супруги об одном придворном бале, где она была царицей, и позвал адъютанта.

— Так и быть. Проведи этих господ в приемную.

Адъютант вышел. Наместник встал с кресла.

Нюхая сорванный цветок, графиня спросила:

— Что же вы намерены им сказать?

— Не забывайте одной вещи, Элизабет. Язык дан дипломатам только для…

— Ваше право. Но мне хотелось бы предостеречь.

— От чего?

— От слов, могущих повредить вашей популярности, коей вы пользуетесь в обществе, как великий реформатор.

— Мм… Что же тогда сказать этим карасям? Пожалуй, дам понять, что представлю всемилостивейшему монарху проект созыва сословных представителей. Пообещаю ввести земства на Кавказе. Боюсь только, что скажут при дворе?

— Государь вам доверяет.

— В таком случае, всё.

— Вы забыли прибавить.

— Что именно?

— В знак доверия к обществу вы освобождаете от всякого наказания сто четырнадцать тяжких — так и подчеркните — тяжких политических заключенных.

Воронцов-Дашков рассмеялся.

— Ах да, те сто четырнадцать… Мерси. Поистине, женский ум лучше многих дум.

И он твердым шагом прошел в приемную.

Глава тринадцатая КУДА ВЕЛИ ДОРОГИ

Весть о своем избрании на Третий съезд партии Бахчанов воспринимал как чрезвычайную неожиданность, радостно взволновавшую его.

Уже находясь на пути в Петербург (там была центральная явка всех делегатов), он думал, что удостоился чести быть избранным, вероятно, потому, что имел некоторый опыт работы среди солдат, был одним из организаторов вооруженного восстания лекуневских рабочих и, следовательно, мог быть полезен на съезде, где, по сообщению ленинской газеты "Вперед", предстояло обсуждение очень важных военных вопросов.

За окном вагона по полям, лесам и дорогам шествовал капризный апрель. И что ни час, то другая погода. Вот только что ослепительно сверкало солнце, ласково пригревая щеку, как вдруг оно глубоко нырнуло в набежавшие тучи и по-зимнему повалил снег. В белой пелене скрылась вся голубая даль, и едва различимы стали пристанционные постройки. А через каких-нибудь один-два перегона тучи ушли, мокрый снег растаял, и снова на полуденных скатах глядела прошлогодняя рыжая трава вперемешку с первой молодой зеленью. Весна хоть и медленно, но неудержимо высвобождала из зимнего полона всю природу.

Вот и Питер — застрельщик первой русской революции. Пасмурно, сыро в нем; на панелях и мостовых блестит черная слякоть. Знакомые строения показались постаревшими и потускневшими. Мало что изменилось. Разве только на перекрестках торчало больше конной полиции вместе с казаками. В сивую дымку, туда, к игле Адмиралтейства, вдоль выстроившихся доходных домов уходило хорошо знакомое "ущелье" Невского, полного пешеходной сутолоки. Глаз привычно угадывал неясные силуэты клодтовских коней на Аничковом мосту, каланчу Городской думы, чужой парад зеркальных витрин и мчащихся лакированных колясок.

Первая явка находилась неподалеку от вокзала, в начале проспекта, в квартире зубного врача. Здесь петербургские товарищи снабжали делегатов, едущих на съезд, документами, деньгами и называли ближайшую явку. Она же находилась в Берлине.

До самого Вержболова Бахчанов опасался, что жандармерия может опознать его, хотя он несколько изменил свою внешность, оделся под коммивояжера, к тому же имел надежный заграничный паспорт на имя одного почтенного либерала. Только за пограничной чертой, в Эйдкунене, спокойствие вновь вернулось к нелегальному путешественнику, хотя он знал, что коварная полиция кайзера Вильгельма может сделать то, что когда-то сделала с отцом Тынеля.

В Берлине надо было явиться на Кенигштрассе, неподалеку от ратуши, в кофейню некоего Вайера. Здесь и находилась очередная явка.

Там Бахчанова приняли по паролю и дали понять, что ему надо немедленно ехать в Гамбург, где он узнает дальнейший свой маршрут. Встреча с товарищем из Организационного Комитета должна была состояться в восемь часов вечера на Стефанспляц в зале гамбургского телеграфа, у газетного киоска. Столь подчеркнутая точность, а также необходимость соблюдения особой осторожности заставили Бахчанова поспешить на вокзал.

Через четыре часа он уже был в главном порту Германии, в назначенном месте встречи.

А еще через два часа перед ним снова легла дорога, теперь уже в Англию. Как во сне прошумело бурное белопенное море, остался позади континент.

Впереди возникли берега Темзы, затем дымные лондонские доки, подъемные краны, океанские пароходы, бесчисленные буксиры, баржи и рыбачьи шхуны.

Когда Бахчанов очутился в самом городе, с башни Большого Бена донесся размеренный бой знаменитых парламентских часов…


…Восточные кварталы Лондона — Ист-Энд, как известно, трущобная столица лондонской бедноты. С точки зрения состоятельного лондонца тут все третьестепенное: люди, продукты, сама жизнь. На первый взгляд дельцу в этих углах трудно рассчитывать на прибыли. Но Джон Скикс, обосновавшись здесь, верил в свою звезду.

Прошло то время, когда он служил страховым агентом в конторе Ллойда. Скикс постарел. Размах его дела стал скромнее. Теперь Скикс обзавелся крохотной лавчонкой. А в ней ни прилавка, ни полок, ни тем более товаров. Только над самой дверью повешены три бронзовых шара, что означало: здесь обитает ростовщик. Сюда можно принести любую вещь и заложить ее.

В эту субботу Скикс торопился поскорее справиться с делами. Последний рабочий день недели всегда хлопотлив: получка, покупки, приготовления к воскресенью. Завтра многие захотят надеть праздничное платье и пойти в гости или в Гайд-парк.

Некоторые еще в понедельник заложили свой малоношенный сюртук, свою лучшую юбку.

И вот в субботу клиенты мистера Скикса торопились выкупить это добро, расплатиться. Ростовщик им милостиво кланялся, на прощанье шутливо советовал больше не наведываться, превосходно зная, что в следующий понедельник не один подгулявший докер снова заложит крахмальную рубашку, а хозяйка, оставшаяся без пенса, принесет в залог начищенный таз.

Когда все клиенты ушли, Скикс запер дверь, опустил пыльную штору и стал подсчитывать деньги. Эта неделя оказалась удачнее предыдущей. Правда, клиенты ворчали: он, не в пример прошлым дням, повысил проценты. "Но как же иначе? Ведь новый век — век прогресса во всем. В том числе и в росте доходов".

Спрятав деньги в небольшой железный ящик, Скикс застегнул засаленное пальто на все пуговицы и стал ждать условного стука. Знакомый полисмен обычно в это время подходил к дверям и стучал резиновой палкой восемь раз. Только по этому сигналу ростовщик доверчиво открывал дверь и следовал с железным ящиком к омнибусу. Полисмен сопровождал ростовщика. Разумеется, аккуратность и вежливость "бобби" Скикс негласно оплачивал.

Потушив лампу, он сидел в ожидании полисмена и вспоминал то далекое прошлое, когда со своим приятелем Диком Фредли обделывал делишки, наживаясь на крушении пароходов. То был риск молодости. И он оправдывал себя. Но давно ушло славное невозвратимое времечко.

Однако что же так долго не идет провожатый? Скикс чиркнул спичкой, хотел посмотреть на часы, в этот момент в дверь кто-то нетерпеливо стукнул три раза.

Три раза? Скикс в раздумье пошевелил своими серыми лохматыми бровями. На его квадратном лице цвета ветчины появилось выражение страха и недоумения. Он выронил спичку и прислушался. А вдруг это злоумышленник? Скикс решил ни за что не открывать двери. Он будет стоять не дыша, как будто его и нет тут.

Стучавший был уверен, по-видимому, что ростовщик еще в лавке.

— Сэр, откройте. Срочное дело.

Голос знакомый. Скикс вспомнил: русский эмигрант, некто мистер Клэб. На той неделе он уже приходил дважды. Один раз принес серьги своей жены, потом — два детских аккуратно выглаженных платья. С чем же он снова пожаловал?

Ростовщик продолжал неподвижно стоять в темноте. Но русский не уходил.

— Сэр, — продолжал он нетерпеливым и даже несколько властным тоном. — Я бы не постучался к вам, если бы не видел вспыхнувшего света в щели окна.

"Проклятая оплошность", — Скикс затоптал брошенную спичку.

— Придите завтра, — нехотя сказал он, — сегодня у меня все кончено.

Похоже было, что Клэб отошел в сторону, но вслед за этим раздались обычные восемь ударов. Скикс приоткрыл штору. За окном в сумерках слякотной улицы, пронизанной пунктиром желтоватых огней, виднелась каска полисмена. Щелкнул ключ, и дверь открылась.

— Я немного запоздал, мистер Скикс. В салуне была драка.

— Идемте, Зинг.

Ростовщик взял под мышку свой железный ящичек и, шагнув за порог, запер дверь. Тотчас же от газового фонаря отделилась фигура человека.

— Ах, это вы, Клэб. Я не узнал вас. Но у меня привычка: в пути никаких дел.

— Привычки приобретаются всю жизнь, сэр, — сказал Клэб. Полисмен предупреждающе протянул руку, показавшуюся в темноте еще более длинной от белой перчатки. Но прохожий, назвавшийся Клэбом, не обратил внимания на этот жест.

— Я понимаю, мистер Скикс, как трудно приобрести новые привычки, если они не дают и пяти процентов дохода. Я же предлагаю вам не пять, не десять, не двадцать и даже не тридцать процентов, а все тридцать пять!

Скикс остановился, пораженный словами русского. Остановился и полисмен. Оба они смотрели на Клэба такими глазами, точно хотели знать: сумасшедший перед ними или в самом деле тот, за кого он себя выдает.

Клэб своим видом отнюдь не напоминал богача. На нем был тесный старомодного покроя сюртук, купленный, вероятно, на толкучке. На голове шляпа, тоже видавшая виды. Изорванный зонтик Клэб держал на плече, словно ружье. А обросшее рыжей бородой лицо его с дерзкими насмешливыми глазами, сверкающими как уголья, менее всего способно было внушить доверие или сострадание.

Полисмен снова сделал угрожающий жест, как бы оберегая им особу мистера Скикса и одновременно предупреждая прохожего. Но дух бизнеса одолел все сомнения ростовщика. Скикс сделал два шага навстречу Клэбу.

— Вы предлагаете в заклад какую-нибудь вещицу, не правда ли? — спросил он и покосился на полисмена.

В самом деле: если эмигрант, помешавшийся от нужды и политических гонений, владеет краденой штучкой, как-то неудобно вести деловой разговор в присутствии представителя закона.

Но Клэб понимающе засмеялся и протянул ростовщику бумагу:

— Как вы думаете, этот банковский документ что-нибудь значит?

Ростовщик взял бумагу, подошел ближе к фонарю и внимательно посмотрел на штамп английского банка.

— Вам присланы деньги? Перевод? О!

Глаза Скикса округлились, умиленная улыбка пробежала по его бледным толстым губам. Он с поклоном вернул Клэбу бумажку и почтительным тоном сказал:

— Очень рад за достопочтенного мистера Клэба. Я весь к его услугам. Прошу в контору.

Он вежливо взял под руку Клэба и повернул к своей конторе. Озадаченный полисмен некоторое время следовал за этой парой, затем в недоумении остановился. Не оборачиваясь, Скикс предложил ему:

— Зинг, вас не затруднит заглянуть ко мне получасом позже?

— Нет, сэр.

Обе фигуры скрылись за углом…

На своем темном веку Скикс много встречал разных людей и по-разному оригинальных. Однако все они были похожи друг на друга тем, что просили денег. Их всех одинаково прижимала нужда, голод или долги.

Этот же русский казался непохожим на обычных клиентов. Он, несомненно, страшно нуждался, иначе бы не прибегал к закладу. И в то же время он, бесспорно, стоял на грани богатства. Это было видно из письма. В нем английский банк извещал о получении из России крупной суммы.

— Банк сейчас, как вы знаете, закрыт, — объяснял Клэб, — но мне нужны сегодня, сейчас же, триста фунтов. Дайте ссуду немедленно, и вы через ночь получите свои четыреста пять фунтов!

Ростовщик кусал губы: можно ли тут колебаться?.. Тридцать пять процентов! Какой куш!

Он смотрел то на старый зонтик клиента, то на банковское письмо. Все как будто ясно, фальши нет.

Но жадность и скупость соседствуют рядом с осторожностью. Хотелось знать: почему и каким образом на голову мистера Клэба свалилось такое счастье?

Клиент охотно согласился удовлетворить любопытство ростовщика.

Дело в том, что он пошел против воли своих богатых родственников и женился на простой и бедной девушке. Родные по своему жестокосердию предложили оставить любимую им девушку, он же не согласился. Он предпочел с ней уехать за море, терпеть нужду. И теперь, когда родные узнали, что у него есть дочь, черствые сердца их смягчились. Они прислали в подарок три тысячи фунтов стерлингов и, кроме того, пообещали переписать на долю мистера Клэба огромное наследство, если только он вернется в отчий дом.

— Я, конечно, поеду, — уверял мистер Клэб, — и поеду на собственной яхте, в крайнем случае на зафрахтованной, причем повезу с собой партию швейных зингеровских машин. В России крестьянки быстро раскупят машины.

Скикс слушал русского чудака не без интереса и одобрял деловые планы своего клиента. Скикс даже намекнул Клэбу, что тот мог бы застраховать свой груз и потом получить за него большую страховую сумму.

— Это в случае гибели? — насторожился Клэб.

— Не беспокойтесь. Можно сделать так, что ваша яхта не потонет, но будет считаться якобы затонувшей… Так делалось. Уж положитесь на меня.

— А это идея! — сверкнул глазами Клэб. Скикс окончательно проникся доверием к нему.

— Разумеется, идея, и притом очень выгодная. Вот вам перо, бумага, пишите расписку. Только помните: если завтра в одиннадцать тридцать у меня не будут лежать в этом ящике одолженные деньги — ваша расписка будет передана полиции. Если же вы просрочите с возвратом денег, хотя бы на десять минут, вы платите не тридцать пять процентов, а тридцать шесть. Оговорите это в расписке. Помните: если же вы вернете деньги раньше срока, хотя бы на час раньше, вы будете постоянно пользоваться моим доверием. Мы останемся с вами наилучшими друзьями. А теперь напишите полностью вот здесь ваше имя и фамилию.

Для краткости я вас зову, кажется, только по имени, между тем…

Скикс приблизил к своему лицу письмо байка и раздельно прочитал:

— Полностью, по-русски, вас зовут так: Клэб Сергеевитш Промыслоф. Правильно я прочел?

— Да, Глеб Сергеевич Промыслов, — повторил тот, кого ростовщик называл мистером Клэбом, и, склонившись над бумагой, стал писать расписку…


После того как Бахчанов однажды уже побывал за границей, его трудно было удивить социальными контрастами жизни Запада. Но Лондон поражал. И, может быть, именно потому, что нужда трудового люда особенно выделялась на фоне внешних демократических свобод. Было жаль "сандвичей", устало бредущих среди красных омнибусов и лощеных кэбов. Голодные люди тащили на себе рекламные плакаты, расхваливающие скаковых лошадей какой-то коневодческий фермы. Навстречу шли демонстранты — безработные. Они направлялись к традиционному месту свободных уличных митингов — Трафальгарской площади. Люди двигались вялые, сумрачные, с впалыми небритыми лицами, в чистой, тщательно починенной одежде. Передние демонстранты несли на древках куски картона с аршинными буквами: "Хлеба и работы!" За ними неотступно следовали рослые полисмены с резиновыми палками в руках. Это на случай, если безработные джентльмены выйдут за рамки свободы, дозволенной власть имущими. Провожая глазами демонстрирующих безработных, Бахчанов с горечью подумал: "В царстве Николая Романова и до такой свободы далеко. Там по таким демонстрантам казаки немедленно открыли бы огонь…"

Омнибус привез Бахчанова в северную часть города, на Мидльтон-сквер. Здесь, на малолюдной улочке, в одном из скучных стандартных домов, в комнатенке, занимаемой медиком-эмигрантом большевиком, была явочная квартира. Приятно и радостно встретиться на чужбине с соотечественниками-единомышленниками. Для людей, годами работающих разобщенно, такая встреча была крепко запоминающимся событием. А сколько разговоров, новостей, впечатлений! Делегаты многих комитетов, прибывшие на съезд, принадлежали к цвету партии, к ядру испытанных профессионалов-революционеров, подвижников сурового подполья. Многие из них прошли этапы, ссылку и прочие подневольные "университеты". Кое-кто из делегатов был уже знаком Бахчанову, иных он видел впервые, хотя и знал понаслышке. С другими, как например Вацлавом Воровским, соратником Ленина по редакции газеты "Вперед", Бахчанов познакомился только сейчас. Красивое мужественное лицо Прокофия Джапаридзе, одного из членов Кавказского союзного комитета, он узнал сразу, потому что встречался с ним в Баку за полгода до декабрьской стачки, в руководстве которой Джапаридзе принимал самое активное участие, будучи в составе стачечного комитета.

Также лишь теперь Бахчанов впервые пожал руку Ольминскому, чьи остроумные сатирические памфлеты за подписью "Галерка" разили меньшевистских раскольников не в бровь, а в глаз.

От кавказского делегата Бахчанов узнал, что на съезд приехал и Миха Цхакая, по съездовскому псевдониму "Барсов". На Бахчанова нахлынули светлые и теплые воспоминания, когда он увидел бывшую свою учительницу по воскресной вечерней школе. И сейчас, с радостью приветствуя Надежду Константиновну, Бахчанов на мгновенье почувствовал себя как бы перенесенным за Невскую заставу, в те годы, когда он сидел за партой на уроке "арифметики" и слушал вдохновенные слова молоденькой учительницы о героизме парижских коммунаров.

Ба! А это что за знакомая "рыжая борода"?! Ну конечно, Глеб Промыслов!

Промыслов тоже узнал Бахчанова и тотчас же заключил его в объятия. А потом, чуть отпрянув от него, но не выпуская его рук, начал шутливым тоном:

— Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который, странствуя долго… Одним словом, дай-ка полюбоваться на тебя, Одиссей, — он вглядывался в исхудавшее и пожелтевшее лицо Бахчанова, — да ты все такой же молодчина, только старше выглядишь…

Сам Промыслов казался постаревшим. На висках сверкали отдельные серебристые нити, возле глаз извивались морщинки, но его глаза блестели так же молодо, как и в те времена, когда он за Невской заставой мечтал о восстании.

Они долго толковали друг с другом и всё никак не могли досыта наговориться.

А комната тем временем наполнялась все новыми и новыми людьми. Сухощавую девушку, напоминавшую своими стрижеными волосами питерскую или московскую курсистку, Бахчанов узнал сразу. Как же! Товарищ Землячка. Старейший агент былой "Искры", член Бюро Комитетов Большинства и ныне делегат от Петербургской организации.

— Сколько лет, сколько зим, Розалия Самойловна!

Девушка подошла к нему, удивленно вглядываясь через пенсне.

— Возможно ли?.. А ведь иные думали что ты сидишь в Таганке.

— Не к спеху, — смеялся Бахчанов.

— Рада за тебя. Ты в какую секцию записался?

— Еще ни в какую.

— Записывайся в военную. Нам ведь придется понюхать пороху…

В день встречи с Бахчановым Промыслов зазвал друга к себе на ист-эндскую квартиру:

— Поедем, Алексис. Вместе там пообедаем, посидим за кружкой пива, вспомним старину. Заодно посмотришь, в каких условиях жила последние два года романтическая пара: студент и швея. Только надо добавить — бывшие, потому что я, брат, заделался тут заправским рабочим. Смотри, какие руки!..

Промыслов не шутил. За последние два года в его личной жизни произошли существенные перемены, как и в жизни Татьяны Егоровны Чайниной.

Сергей Лузалков умер в ссылке от скоротечной чахотки. Но Татьяна Егоровна, вместе со своей малолетней дочерью Наташей, не чувствовала себя брошенной на произвол судьбы: материальную и моральную поддержку оказывали ей друзья Алексея Бахчанова, в первую очередь Глеб Промыслов и его товарищи по московской организации. В кругу людей, отдавших себя делу революции, молодая женщина увидела все передовое, умное, сильное, чем славна была подпольная революционная Россия. Здесь было другое, более высокое, чем в обычной житейской среде, понимание человеческих отношений и привязанностей, другие традиции, другой и опять-таки более высокий моральный уклад жизни, пленивший ум и сердце Татьяны Лузалковой.

Нелегки условия жизни нелегала. Постоянная угроза ареста, нужда, переезды, вечная проблема ночевок (прописываться по чужому паспорту она не решалась) терзали ее душу, изматывали силы. Но молодая женщина с похвальной энергией и смелостью стала выполнять отдельные поручения партии.

Чтобы стать ближе к рабочей массе, Глеб поступил кочегаром на одну из подмосковных фабрик. С непривычки ему, выходцу из барской семьи, трудно было выстаивать возле огнедышащих печей. Но он не унывал. Шутки, смех, неизменная бодрость духа были для него броней от всяких житейских невзгод.

Татьяна Егоровна искренне привязалась к Глебу Промыслову. По душе оказался и Наташе этот бородатый дяденька. Да и он сам безотчетно сознавал, что ежедневное общение с осиротевшей семьей Лузалковых стало для него неодолимой душевной потребностью.

Правда, в воспоминаниях Татьяны Егоровны еще жил образ Алеши Бахчанова, но он уже не тревожил ее и не волновал, как раньше. Она все больше и больше примирялась с тем, что ее любовь к нему принадлежит только прошлому. Пусть светлому, радостному, как светла и радостна сама юность, и все-таки невозвратимому прошлому. Оно жемедленно покрывалось дымкой времени. Молодое сердце, истосковавшееся по человеческой ласке, не могло уже питаться одними только воспоминаниями. Молодая женщина не противилась новому глубокому влечению своей души.

В один из осенних солнечных дней, когда во всей природе бывает разлита какая-то грустная ласкающая слух тишина и в ней слышится даже шорох падающего листа, когда обманутая последней вспышкой тепла вторично зацветает брусника, а небо синеет совсем по-летнему, Таня и ее друг гуляли в Сокольниках. Глеб был необыкновенно задумчив, серьезен и на вопрос, уж не захворал ли он, невесело улыбнулся и сказав, что товарищи "выпроваживают" его за границу. Оказывается, провокатор провалил некоторых лиц, близко связанных с "Бородатым студентом". Произведены неожиданные аресты. Комитет принял меры предосторожности. Одной из них и было решение об эмиграции Промыслова. Мера, конечно, правильная, неизбежная. Но если бы Таня могла знать, как ему трудно оставить своих близких друзей!

Резвившаяся около них Наташа слышала этот разговор. Она вспомнила, как тяжело раньше переживала мама одиночество, и простодушно сказала "дяде Глебу", что с ним "мама теперь ни за что не расстанется".

Молодые люди рассмеялись, взглянули друг другу в глаза и в эту минуту поняли, что ребенок подсказал простой и сердечный выход из трудного положения.

В тот же день Глеб заявил своим товарищам, что едет в Англию не один, а с семьей. Он просил раздобыть паспорт и для своей жены. Товарищи от души поздравили "Бородатого студента", пожелали ему счастливой семейной жизни, какая только возможна в тяжелых условиях существования эмигранта, и выразили надежду на его скорое возвращение в "Россию восставшую, Россию демократическую и республиканскую".

Переезд за границу прошел благополучно, хотя и был связан с большими дорожными лишениями.

Поселившись в Лондоне, в квартале бедствий и нищеты (семья английского докера-социалиста уступила русским эмигрантам крохотную комнатку), Промысловы почувствовали себя "устроившимися". После безрезультатных поисков возможности преподавать русский язык в английских семьях, Глеб поступил на поденную работу в доки. Его жена попыталась использовать свою бывшую профессию швеи, но безуспешно. В Ист-Энде даже самые дешевые портнихи и то по неделям сидели без всякой работы.

Светлым лучом, блеснувшим в эмигрантской жизни Промысловых, явилось рождение ребенка. Они назвали его Алексеем.

Вскоре после приезда Глеб сдружился с небольшой колонией русских социал-демократов. Среди них, как это он сразу установил, происходила борьба. Одни разделяли взгляды сторонников большинства Второго съезда, другие — меньшинства.

Когда началась подготовка к Третьему съезду партии, комитет заграничной организации большевиков избрал Промыслова, в числе других товарищей, делегатом на этот съезд. Глеб был в числе тех работников лондонской колонии ленинцев, кто оказывал самое энергичное содействие в размещении делегатов, в организации их питания.

Еще задолго до этих дней, когда в доме особенно остро ощущалась материальная нужда, Глебу пришла в голову мысль написать письмо отцу, с которым давно разошелся во взглядах на жизнь. Опальный сын поздравлял отца, объявляя его дедушкой, и глухо намекнул на то, как тяжко начинается детство Алексея Промыслова. Не преминул он упомянуть о том, как хороша падчерица Наташа.

"Правда, быть может, с вашей точки зрения, моя жена взята из "подлого сословия", — писал он отцу, — но я предпочту ее всем титулованным пустышкам. И каяться не буду. Счастье там, где истинная искренность и беззаветная любовь. Великий человек, слава и гордость истекшего века, Фридрих Энгельс был счастлив, женившись на простой ирландской работнице. Но разве для вас, дорогой отец, человека, воспитанного на уважении к титулу, деньгам и чиновничьей карьере, примеры великих что-нибудь значат? Впрочем, что спорить! Все равно это письмо, вероятно, останется гласом вопиющего в пустыне".

И действительно, потянулись долгие недели ожидания, и наконец Промыслов просто перестал ждать ответа. Так подошел Новый год, потом Девятое января, отдавшееся гулким эхом по всей Европе.

Промыслов энергично ратовал за сбор денежных средств на покупку оружия. Татьяна Егоровна ходила по квартирам английских социалистов и собирала пожертвования "на русскую революцию". На первые собранные деньги было закуплено небольшое количество огнестрельного оружия. Им пока что можно было вооружить только очень небольшие боевые группы. Однако как переправить этот маленький арсенал в Россию? От эсеров-эмигрантов Промыслов узнал, что сухопутная дорога опытными транспортировщиками забракована из-за частых провалов. Морской путь куда надежнее. Тут есть испытанные возможности. Так, например, в Степни проживает капитан паровой коммерческой шхуны "Харибда", некто Дик Фредли. Он не первый год занимается беспошлинным провозом разных товаров. Один раз этот контрабандист даже провез нелегальную литературу в Ревель. Конечно, деньги он взял немалые — таких денег у Промыслова не было.

И вдруг нежданно-негаданно из России пришло письмо от отца! Банкир Сергей Промыслов, как всегда, сетовал на "беспутства" своего сына, снова и снова угрожал лишить наследства, заклинал вернуться, раскаяться, соглашался принять в дом его детей, лишь бы он раз и навсегда оставил "противоправительственную деятельность". В заключение расщедрившийся дедушка посылал "на зубок" своему внучку чек на "некоторую предварительную сумму".

Причина такой предусмотрительности Промыслова-старшего объяснялась в постскриптуме. Банкир сообщал, что он потрясен только что полученной телеграммой с дальневосточного театра военных действий. Там, в бою с японцами, убит брат Глеба, поручик Платон Промыслов.

"Если не считать замужней дочери, — писал отец Глеба, — ты теперь один у меня, и ты должен быть достоин нашей фамилии".

Промыслов-старший просил сына сообщить о своих нуждах и обещал по возможности их удовлетворить.

Глеб немедленно послал письмо, уверяя отца, что нужны большие деньги для открытия одного коммерческого дела. Промыслов-старший пообещал выслать новую сумму денег, но предупреждал, что приедет в Лондон посмотреть это "коммерческое предприятие".

Пока же Глеб советовал товарищам не скупиться при закупке самого нужного сейчас "товара" для России. Деньги для этого есть, и немалые, и они, между прочим, позволили немного улучшить и материальное положение семьи Глеба.

Он отправил жену с детьми в Цюрих, надеясь, что сыну, едва оправившемуся от болезни, больше подойдёт воздух гор, нежели едкие дымные туманы Темзы. Кроме того, он полагал закончить в Цюрихе свое университетское образование, прерванное в России политическим преследованием.

После отъезда семьи Промыслов разыскал в Степни капитана "Харибды". Дик Фредли, человек с плоским лицом и квадратной бородой, как у короля Генриха Восьмого на старинных портретах, с неохотой показал свое судно. Оно понравилось Промыслову. Зашел разговор о беспошлинном провозе "зингеровских машин" в один из прибалтийских городов. Дик Фредли, поняв, с кем имеет дело и что будет за "товар", не сбавил ни шиллинга.

Промыслов уступил. Уж больно ему понравился этот бывалый "морской волк", да и не терпелось поскорее осуществить свое желание.

Когда же все было оговорено, Фредли потребовал немедленного задатка в сумме трехсот фунтов.

— Если вы не внесете задаток через час — "Харибду" зафрахтуют шотландские рыбопромышленники.

Напрасно Промыслов уверял, что деньги он может принести лишь завтра.

— Нет, — упорствовал капитан "Харибды". — Только сейчас. Я не единственный владелец судна, а только совладелец и вынужден считаться с требованиями моего компаньона. Он же привык вести дела только при наличии задатка.

Тогда Промыслов выпросил себе два часа на поиски кредиторов и в тот же вечер постучался к ростовщику. Обо всем этом он рассказал старому другу по дороге в Ист-Энд. Бахчанов слушал его рассказ с большим интересом и с особой живостью. Несколько неожиданным ему показался факт вступления друга в гражданский брак с Татьяной, но все же он воспринял это как естественное закрепление привязанности Глеба к семье умершего Лузалкова.

Они подошли к одному из стандартных кирпичных домов, покрытых копотью. Здесь-то Глеб и снимал комнатушку, все убранство которой состояло из стола, кровати да этажерки с книгами.

Раскрыв одну из книг, он вынул из нее фотографическую карточку:

— Вот наша семья!

На карточке была изображена Татьяна Егоровна вместе с детьми и мужем.

Последний раз Бахчанов видел молодую женщину года три тому назад. За это время ее лицо немного изменилось. Оно пополнело, глаза смотрели суровее. И вся она с гладко зачесанными волосами, с белым воротничком на темной кофточке, казалась похожей на строгую учительницу. Как бежит время! Кажется, будто совсем недавно он считал Таню избранницей своего сердца. А ведь то было в юношеские годы. Настоящее же оказывалось сильнее прошлого. Стоило Бахчанову лишь на мгновенье представить себе улыбку Лары, как он вновь испытывал к этой девушке сильное чувство. Удастся ли с ней встретиться? Если это и произойдет, то невозможно предугадать: разделит ли она его тревожную и трудную жизнь?

Вздохнув, Бахчанов вернул карточку Промыслову.

— Я от души рад за вас обоих, — сказал он.

Промыслов добродушно улыбнулся:

— Благодарю, дружище. А теперь посмотри, какой гостинец мы посылаем нашим братьям.

С этими словами он выложил на стол образцы браунингов.

— Вот с каким грузом "швейных машин" в одну из распрекрасных ночей "Харибда" выйдет в сине море.

— А капитан "Харибды" не проговорится?

— Дорогой Алексис, я не впервые сталкиваюсь с этим сортом публики. Первым условием контрабандисту я поставил: абсолютное соблюдение тайны. Поощрение — десять процентов сверх обусловленной суммы по окончании рейса. И этот тип, движимый жадностью к своим десяти процентам, уже принял меры предосторожности. Он распустил слух, что ставит шхуну на полтора месяца в док.

Впрочем, соловья баснями не кормят. Лучше подумаем о программе нашей застольной встречи. Учти только: у меня не будет ростбифов, пудингов и прочих гвоздей британской кулинарии. Не знаю, как ты, а я по-прежнему предпочитаю борщ полтавский да селедочку астраханскую с горячей бульбой…

— А разве тут все это можно достать?

— В эмигрантских кругах Уайтчепля — сколько угодно!..

За обедом Промыслов много рассказывал о своих впечатлениях, вынесенных им со Второго съезда партии.

— Никогда не забыть мне Ленина, неустанно атаковавшего явных и скрытых антиискровцев, блестяще громившего весь Олимп оппортунизма. Помню Плеханова (тогда он еще был с нами), стоящего со скрещенными руками на трибуне, его высокий лысеющий лоб, нависшие брови. Как величественно прозвучали для нас тогда его знаменитые слова о том, что для тактики партии благо революции превыше всего!..

Потом друзья забрались на империал омнибуса. Промыслов хотел бегло познакомить Бахчанова с Лондоном.

За Риджентс-парком они попали в Примроз-Хилл, где когда-то жил Герцен, "отделенный от мира далью, туманом и своей волей". С загородного холма хорошо просматривалась перспектива города с его соборным куполом, башнями, стритами, хаосом зданий, овальными и квадратными скверами, с бесчисленными фабричными трубами, окутанными дымом. Впечатление от них, похожих на стволы огромнейших деревьев, было таким, будто вдали горел строевой лес.

От Примроз-Хилла недалеко и до прославленных Хэмпстедских лугов, любимого места прогулок Маркса и Энгельса. Далее Промыслов проехал со своим спутником в Камберуэлл, где впервые Маркс поселился после изгнания с континента. Затем они побывали на Лейчестер-сквер, на Дин-стрит, в пролетарском квартале Сохо, населенном эмигрантами разных национальностей. Там, в невыносимой нужде, в свое время жил и боролся этот великий гражданин мира. Дом на Мейтленд-парк-род был последним жилищем Маркса. Отсюда в десяти минутах ходьбы, на Риджентс-парк-род, жил Фридрих Энгельс; у него по воскресеньям собирались старые солдаты революций девятнадцатого века.

Видел Бахчанов и знаменитый дом Сент-Мартинс-холл в Лонг-Эйкре, где сорок один год тому назад на многолюдном митинге было положено начало Первому Интернационалу.

Новые улицы — новые достопримечательности. Холфорд-сквер… Кларкенуэлл-грин…

Как не вспомнить эти уголки, связанные с деятельностью славной ленинской "Искры"!

Лондон, разумеется, невозможно исходить в один день. Они появлялись лишь в тех уголках, куда представлялась возможность заглянуть в первую очередь. Хотелось еще и еще бродить по этим улицам, полным калейдоскопического движения. Но свободного времени почти уже не оставалось.

— Ладно, Алексис, — сказал Промыслов, прощаясь на уличном перекрестке с Бахчановым, — не сегодня, так завтра мы попытаемся съездить с тобой еще в одно достопримечательнейшее местечко. И знаешь в какое? На палубу "Харибды"!

Глава четырнадцатая СТРАНИЦА ИСТОРИИ

В эти предсъездовские дни делегаты без дела не сидели. Каждый из них входил в ту или иную комиссию по подготовке материалов, подлежащих обсуждению. Цхакая, например, выбрал себе аграрную комиссию, Бахчанов же последовал совету Землячки и записался в военную.

Но всем одинаково хотелось до съезда повидаться с человеком, который олицетворял собою сердце и душу партии. Миха, встретившись с Бахчановым, тотчас же договорился с ним вместе пойти к Ленину.

Они шли по лондонским улицам. Миха, забрав в кулак бороду, вслух мечтал:

— Еще каких-нибудь денька два ожидания, и начнет свою работу долгожданный съезд! А побыть на нем — это, пожалуй, истинное счастье для нашего брата-практика.

Далее он сказал, что Ленин предложил ему выступить на съезде с докладом по крестьянскому вопросу и поделиться опытом партийного руководства борьбой крестьян в Гурии. Да и понятно почему. Крестьянская война против самодержавия должна поддержать героическую борьбу городского пролетариата.

Подтрунивая над пестротой одежды приехавших делегатов, Миха шутил:

— В самом деле, о чем говорит твоя ученая шляпа и моя разбойничья бурка? Здесь, в Лондоне, слава богу, никто не обратит на это внимания. Там же, в Российском царстве, уверен, что трое из десяти приняли бы нас за провинциалов, двое за шарлатанов, остальные за террористов. Но что поделать? Шляпа тебе к лицу, а я человек субтропиков. На север без бурки, как эскимос без оленя, не двинусь.

Он не без юмора рассказал, как за Харьковом всполошил своей буркой двух жандармов.

— Кинулись, что барсы, да в трех шагах замерли от страха. Боятся, как бы не жахнул из-под бурки бомбой. Я зову их в купе: "Заходите, служивые, заходите. А то крутится вокруг воровская публика: боюсь за свою корзину". Они в ответ: "Чего же бояться? Или там уж такой ценный товар?" И переглядываются, шельмецы. Чую, на подозрении я у них. "О, говорю, можно сказать, содержимое корзины вся цель моей поездки". Один из церберов садится против корзины и смотрит с особым, то есть полицейским, любопытством. Второй страж на всякий случай стоит в дверях, как бы ненароком положив руку на кобуру. Тут я осторожненько приоткрываю крышку корзины и в напряженной тишине показываю им, конечно с самым таинственным видом, прекраснейшего сорта крупные ананасные груши. На мордах моих жандармских дворняжек полнейшее разочарование. Можно сказать, зеленейшая скука. А я в неописуемом восторге! "Вот, изрекаю, полюбуйтесь. Разве не фурор? Где теперь на севере диком встретишь такую красоту? Нигде, даже у Елисеева в Петербурге". Посмотрели они с досадой на зарвавшегося "торговца" и ушли. Им и невдомек, что под верхним рядом груш лежат образцы нашей местной нелегальной литературы, которую я привез, чтобы показать товарищу Ленину.

Дом в Лондоне, где по приезде из Женевы остановился Ленин (по съездовскому мандату делегат от одесской организации), был темный, четырехэтажный, с широкими окнами.

В квартире находились люди. В одной из комнат против окна стоял молодой человек в пиджаке, надетом поверх узорчатой косоворотки, и разговаривал с двумя приезжими товарищами. Кто-то из вошедших вслед за Цхакая и Бахчановым (как потом выяснилось, делегат от самарской организации) весело приветствовал молодого человека:

— Салют, товарищ Воинов!

— Салют, Петр Петрович, — отвечал тот, прищуривая близорукие глаза.

Бахчанову еще не было известно, что Воинов, он же Луначарский, один из видных деятелей партии, работал в редакции газеты "Вперед" и слыл в кругах революционной эмиграции мастером публичных рефератов.

— Наверно, военный доклад дорабатываешь? — полюбопытствовал самарец.

— Нет, дело уже закончено. А все потому, что Ильич помог. Он и тезисами снабдил, и проект резолюции составил, и вообще обстоятельно проконсультировал с военной стороны.

— Даже с военной?

— А как же! Могу засвидетельствовать, что из всех нас Ильич, пожалуй, самый подготовленный человек в военном деле. Он недаром проштудировал в женевской библиотеке всю литературу по баррикадной тактике…

Вдруг кто-то в соседней комнате отодвинул стул, послышались быстрые шаги, шевельнулась дверная ручка, и на пороге появился коренастый и плотный человек.

Все в нем: задорный блеск глаз, морщинки, сбежавшиеся по углам их, топорщившиеся усы и сильный открытый лоб мыслителя, даже потертый "эмигрантский" пиджак — показалось Бахчанову сейчас особенно близким и дорогим.

— Здравствуйте, Владимир Ильич! — сказал он взволнованно.

— А! Вот кого еще ветер занес с родной сторонки! — Ленин сердечно тряс руку Бахчанова, улыбался. Стоящим же возле него сказал: — Этот товарищ был еще в самом первом моем кружке за Невской заставой.

Когда после взаимных приветствий Миха объяснил, что Бахчанов прекрасно чувствует себя на Кавказе, словно там вырос, Ильич поинтересовался:

— И языки познали?

— Языки даются труднее, Владимир Ильич, — пошутил Миха, — зато в чихире он разбирается, как настоящий джигит. Пьет и не пьянеет.

Рассмеялись. Ильич стал придвигать стулья:

— Но чего же вы стоите, товарищи? Рассаживайтесь, рассказывайте. У вас ведь богатый праздничный материал.

— Да тут и будничного много, — заметил Бахчанов.

— Это не минус. Будничная сторона работы самая интересная. — И Михе: — Доклад привезли?

— Привез, Владимир Ильич.

— Очень хорошо.

Узнав, как народ Гурии сжигает сельские канцелярии, изгоняет помещиков и царских чиновников, он от удовольствия потер свои сильные руки.

— Вот это плебейская расправа! — И, по-видимому очень довольный сообщением, попросил осветить военную сторону дела. Цхакая тотчас же выполнил это пожелание.

— Одна Гурия, как вполне классово созревшая, может хоть сейчас выставить пятнадцать тысяч отборных людей, — горячо уверял он. — Беда наша, Владимир Ильич, в том, что оружия страшно мало. Боевики добывают его всевозможными средствами. Не гнушаются палками с набитыми гвоздями. А хевсуры приносят даже средневековые кольчуги!

— Слышите, Анатолий Васильевич! — Ленин обернулся в сторону Луначарского и с самым серьезным видом заключил: — Все это заслуживает быть поставленным на повестку дня съезда. Вопрос далеко не местный.

Заложив пальцы в прорезы жилета, он в раздумье сделал несколько шагов к двери и обратно. События на Кавказе, по его глубокому убеждению, только подтверждали правильность большевистского анализа российской революции и жизненность боевого опыта пролетариата и крестьянства.

Когда Бахчанов упомянул о настойчивых попытках правительства вызвать национальную и расовую вражду в народе, глаза Владимира Ильича насторожились.

— Правительство начинает гражданскую войну, — суровым тоном сказал он и, остановившись посредине комнаты, гордо вскинул голову, — тем лучше. Мы тоже стоим за гражданскую войну. Уж если где мы чувствуем себя особенно надежно, так именно на этом поприще… Vive le son du canon, скажем мы словами французской революционной песни: "Да здравствует гром пушек!"

Он утверждал, что пролетариат научится искусству гражданской войны, раз начал революцию.

Кто-то из приехавших комитетчиков пожаловался на — неподготовленность и неопытность многих революционно настроенных молодых рабочих. Ильич метнул на говорившего сердитый взгляд и, шагая по комнате, на ходу продолжал высказывать свои соображения. Да, надо с отчаянной быстротой объединять и направлять на борьбу с самодержавием всех революционно настроенных людей. Не следует бояться их неопытности. Если не организовать таких людей, они пойдут за меньшевиками и гапонами и той же неопытностью навредят впятеро больше.

И мягким тоном обратился к Цхакая:

— Есть добрая революционная традиция: партийный съезд открывать старейшему из его членов. Вот вы и откроете, так как Плеханов отсутствует.

— Товарищ Ленин, я считаю, что и без Плеханова и при Плеханове съезд должны открыть вы, ибо вы больше всех поработали над созывом съезда и подготовили его не только идеологически, но и организационно.

— Это ровным счетом ничего не значит, дорогой Миха. Партийный закон есть закон для всех членов партии без исключения. Если же вас смущает вступительная речь, я помогу вам составить ее.

Вошел человек со списком в руках. Вопросительно посмотрев на беседующих, он нерешительно остановился. Ленин кивнул ему:

— Я вас слушаю, товарищ Андрей.

Вошедший сказал, что по предварительным данным выборы на съезд произведены двадцатью девятью комитетами из существующих тридцати четырех. На съезд же прибыли делегаты только от двадцати комитетов. Делегаты остальных девяти направились прямо в Женеву, на конференцию, тайно созываемую меньшевистской "Искрой".

Владимир Ильич отнесся к этому известию без удивления, точно для него такой исход борьбы не был новостью. Да, теперь более чем когда-либо должно быть ясно каждому: раскол полный.

И, щелкнув крышкой часов, он напомнил:

— Однако нам пора. Началась регистрация мандатов. И потом (тут Ильич с хитроватой улыбкой бросил быстрый взгляд на Бахчанова) я глубочайше убежден, что все вы еще ничегошеньки не ели!

Он снял с гвоздя пальто и, приоткрыв дверь в соседнюю комнату, тихо сказал:

— Надя, идем…


Съезд должен был состояться где-то в восточных кварталах, населенных рабочей беднотой.

Выйдя из омнибуса, группа делегатов, и среди них Бахчанов, очутилась на грязной немощеной площади, со всех сторон окруженной старыми, в один-два этажа, почерневшими кирпичными зданиями. Само помещение, где тайно собирался съезд, было тесное, мрачное, напоминавшее собою пустующую таверну.

В одном отношении оно было очень удобным: ни политической полиции, ни пронырливым представителям буржуазной прессы никогда бы не догадаться, что здесь могли собраться посланцы революционной России. А их было-то всего тридцать восемь человек, поистине малое семя, которому предстояло дать могучие корни…

Двадцать пятого апреля по новому стилю, в пять часов пополудни, Миха Цхакая объявил собравшимся делегатам, что по поручению Организационного Комитета ему выпала честь открыть Третий съезд Российской социал-демократической рабочей партии.

При слове "съезд" у Бахчанова обычно возникало представление о чем-то громадном, многолюдном, кипучем. Он как бы видел сотни лиц, бесконечные ряды стульев, строгую высокую трибуну, многолюдный президиум, просторный, как собор, зал, в котором рукоплескания множества людей похожи на сильный шум дождя. Эти представления шли от рассказов тех, кто имел возможность когда-либо побывать на больших конгрессах легальных социалистических партий Западной Европы.

Здесь же, где за одним большим столом сошлось каких-нибудь четыре десятка единомышленников, Бахчанов в первые мгновения почувствовал обстановку обычного нелегального собрания.

Однако в ту минуту, когда съезд был объявлен открытым, Бахчанов душой понял, что не число делегатов тут имеет значение, а мощная сила освободительных идей, выразителями которых являлась эта горстка революционеров, собравшихся сюда, чтобы составить стратегический и тактический план грандиозного сражения сил народной революции с силами царизма.

А какой душевный подъем охватил всех делегатов, когда они, поднявшись со своих мест, запели международный пролетарский гимн! Взволнованно и сильно звучали прекрасные слова солдата Парижской коммуны Эжена Потье и величественная музыка рабочего Дегейтера! Само помещение, где открылся съезд, словно бы посветлело от огня песни.

"…Мы наш, мы новый мир построим…" — отчетливо раздавался слева от Бахчанова громкий басок воодушевленного Ильича, стоявшего в группе своих соратников. И в эти мгновенья вспомнились Бахчанову те дни, когда он, еще подмастерьем кузнечного цеха, начинал свой революционный путь за далекой Невской заставой. Вспомнилась квартира Ивана Васильевича Бабушкина, где Ильич, всегда такой простой и человечный, терпеливо разъяснял в кружке передовых рабочих великое учение о социализме, призывая их к неустанной политической борьбе с самодержавием. Вещие слова! Они дошли до сознания тружеников и сбылись: теперь во многих уголках разбуженной рабочей России бушевала стихийная борьба с ненавистным царизмом…

Но вот выбрано бюро съезда, принят порядок дня, заслушан и обсужден доклад Организационного Комитета. На это ушло четыре заседания. На очереди — второй пункт повестки и основной вопрос съезда. Ильич, прозорливый кормчий, — в приподнятом, радостном настроении. Маленькие почти черные глаза его светятся торжеством. Сын революции — праздника угнетенных, он полон неиссякаемым оптимизмом и глубочайшим убеждением в конечной победе народных масс.

Вот он встает и слегка приподымает руку — жест, призывающий к особому вниманию:

— По вопросу о вооруженном восстании слово предоставляется товарищу Воинову!

Вокруг наэлектризованная тишина. Бахчанову кажется, что в эти минуты не только он один справляется со своим волнением. Открывалась новая страница в истории России, и одна из самых значительных. Вождем партии на съезде произнесены те слова, которые, быть может, уже завтра громовым эхом разнесутся по всем уголкам угнетенной страны. Вооруженное восстание! Как много вложено в эти слова, воспламеняющие ум и сердце каждого борца с режимом насилия!

И вот вооруженное восстание, как высшая форма революционного рабочего движения, всем ходом исторического развития и волей партии переходит из области теории в область повседневной практической борьбы.

Пришла пора подготавливать партийного деятеля нового типа, революционера-организатора, революционера — боевого руководителя…

Очень хорошо говорил Луначарский, как и подобает первоклассному оратору. Интересны были выступления и других товарищей, мастерски владеющих даром слова, но Ильич всех превосходил ясностью, глубиной своих мыслей, силой убеждения, простотой изложения.

Следуя его совету, делегаты обсуждали военно-техническую сторону организации восстания: как создавать боевые дружины, как доставать оружие, как обучать обращению с ним, как связывать революционные выступления крестьян, солдат и матросов с организованными действиями рабочих в городах…

А из России телеграф приносил одну волнующую весть за другой. Всю империю сотрясали грозные стачки. В отдельных городах и местечках Литвы и Белоруссии и особенно в Польше стачечники бились с полицией и войсками.

Съезд не прошел мимо этих событий. В опубликованной прокламации он приветствовал мужество братского пролетариата в Польше, призывал поддержать его.

Затем съезд перешел к обсуждению вопроса об участии социал-демократии во временном революционном правительстве.

Докладчик — Ленин.

Никакой трибуны. Владимир Ильич подымается с места, где сидел за общим столом, окруженный друзьями, соратниками, единомышленниками. Он стоит вполоборота к окну, чуть выдвинувшись корпусом вперед. Тесно пространство между стульями, занятыми делегатами. Левой рукой Владимир Ильич держит исписанный листок, в который не заглядывает, а правой по ходу речи слегка жестикулирует.

Блестяще ориентируясь во всей истории европейских революций, Ленин шаг за шагом сокрушал доводы новоискровцев. Он иронизировал над их страхами перед якобинским революционно-решительным способом расправы с царским самодержавием и контрреволюцией. Он утверждал, что завоевание республики хоть и благо для пролетариата, но еще не высшая цель. Оно только обеспечивает свободу для широкой борьбы за социализм, и, следовательно, будущее временное революционное правительство может быть только организацией войны, а не "порядка".

— Кто идет штурмом на крепость, тот не может отказаться от продолжения войны и после того, как он завладеет крепостью!

Это был острый взгляд гениального человека, видящего дальше всех и лучше всех. Это было ясным указанием на то, что для истинного блага народа мало уничтожить царизм, нужно вслед за тем уничтожить и власть капитала. Надо довести революцию до конца — в этом смысл революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства.

Следя за орлиным полетом ленинской мысли, Бахчанов еще не представлял себе того, что было ясно для прозорливого вождя: рабочая Россия, свершив последнюю в Европе демократическую революцию, тотчас же начнет борьбу за первую в мире революцию социалистическую.

Призыв Ленина: каждому революционному социал-демократу стать солдатом революции и действовать в момент восстания столь же решительно, как действовал молодой Энгельс-повстанец, — чрезвычайно воодушевил Бахчанова.

На тринадцатом заседании съезд приступил к обсуждению вопроса о поддержке крестьянского движения.

Через запыленные окна пробиваются по-весеннему яркие солнечные лучи, освещая плотную, словно литую, фигуру Ильича. Он защищает проект решения о поддержке разрастающегося крестьянского движения, усматривая в этом вопросе две стороны: одна связана с теоретическими основаниями, другая — с практическим опытом партии.

— На последний вопрос, — говорит Ленин, чуть прищурясь от солнечного луча, — ответ даст второй докладчик, товарищ Барсов, прекрасно знакомый с самым передовым крестьянским движением — в Гурии.

Ильич обращает внимание делегатов на попытки царского правительства надуть крестьян лжеуступками. Этому партия должна противопоставить свою точку зрения…

— В настоящее время, — заявляет Ленин с убежденностью ученого, окончательно выверившего свои исследования, — крестьянское движение, несомненно, является революционным. Говорят, — тут в тоне оратора проскальзывает едва заметная ирония, — после захвата земли крестьяне успокоятся. Возможно.

Он выдерживает едва заметную паузу и вслед за тем выдвигает неопровержимый довод:

— Но самодержавное правительство не может успокоиться при крестьянском захвате земли, и в этом вся суть.

Делегаты рукоплещут. Они восхищены простым и мудрым заключением докладчика. Да, действительно, крестьянам придется отстаивать захваченную ими землю силой оружия. Сама жизнь не позволит им покинуть поле битвы и своего союзника — рабочий класс. А раз так — борьба неизбежна…

Глава пятнадцатая "ХАРИБДА" МЕНЯЕТ КУРС

К ростовщику Скиксу постучался новый визитер. Подобно Клэбу, он тоже явился под самый вечер. То был мужчина с пухлым круглоглазым лицом и треугольной бородкой. В его жестах, в манере сидеть было что-то от склонности вести сытую малоподвижную жизнь.

"Залетная птичка, — подумал Скикс, — может быть, даже титулованная. Не предложит ли он какую-нибудь фамильную безделушку? "

— Вы мне очень нужны, — сказал капризным тоном гость.

— Я слушаю вас, сэр, — ростовщик почтительно склонился перед незнакомцем.

— Плотно ли завешено ваше окно?

— Идеально, сэр. Ни одной щелочки.

— Могу ли я быть уверен, что наша беседа обеспечена тайной?

— О да, сэр. Безусловно.

— За этой стеной есть посторонние?

Скикс почесал переносицу в тревожном раздумье: "А вдруг это грабитель? Почему он так боится?" И на всякий случай предупредил:

— Сэр, должен вам признаться. Близ дверей стоит полисмен. С ним условлено: всякий клиент может выйти не иначе, как только в моем сопровождении. Стоит вам показаться на пороге без меня, как вы столкнетесь с неприятностью. Но с кем имею честь?

Гость снял перчатку с выхоленной руки:

— Мое имя вам мало что скажет. Я действую по поручению высокопоставленных лиц.

— Понятно, сэр. Вы русский?

Клиент пропустил вопрос мимо ушей.

— Я надеюсь, вы поймете меня: есть иногда такие важные соображения…

— Значит, речь идет не о закладе вещей?

— Конечно.

Скикс сделал постную мину:

— Чем же тогда может помочь старый небогатый человек?

— Все сейчас узнаете. Прежде ответьте на вопрос: являетесь ли вы главным совладельцем шхуны "Харибда"?

— Излишняя болтовня, сэр, очень вредит коммерции.

— Вам известно, что повезут на вашем судне?

— Только сельди шотландского засола, сэр. И повезут не скоро. "Харибда" в серьезном ремонте.

— Не лукавьте, Скикс. Нам все известно. Высшие интересы…

Ростовщик сощурил глаза, в них вспыхнул злой блеск:

— Меня мало трогают интересы вашей страны, сэр. Я прежде всего коммерсант.

— Вот потому-то я и пришел с вами толковать о коммерции.

— Но в таком случае деловые люди говорят о взаимной выгоде.

— Я и подхожу к этому, — буркнул гость, — итак, скажите: каков предстоящий маршрут "Харибды" с грузом некоего Клэба?

Скикс растягивал молчание, переставляя на своем столе чернильный прибор.

— Сэр, вы задаете вопросы, из которых нельзя извлечь решительно никакой коммерческой пользы.

Гость вынул чековую книжку:

— Короче говоря, я хочу купить вашу "Харибду" немедленно и за ту сумму, которую вы сочтете нужным назвать.

Ростовщик засопел, сердце его забилось чаще, кровь прилила к его лицу. Некоторое время он как будто что-то обдумывал.

— Сэр, вы хотите знать о достоинствах "Харибды"? — спросил он дрожащим голосом. — Их очень много.

— Мне надо только знать: может ли ваше корыто выдержать длительный рейс, например в Балтику?

— О, безусловно! Славная "Харибда" делала еще не такие рейсы, сэр.

— А если случится буря?

— В этом месяце, сэр, море обычно спокойно.

— А туманы? Разве не может быть столкновения судов в тумане?

— Туманы, сэр, бывают только осенью и зимой, а сейчас весна. Во всяком случае, превосходная "Харибда" никогда не подводила своих благородных клиентов.

— Что вы говорите! Нам же хотелось бы, чтобы на этот раз она подвела.

Скикс несколько мгновений непонимающе смотрел на свои красноватые пальцы. Потом, вдруг смекнув, ухмыльнулся:

— Понимаю. Сэр хочет, чтобы эти… сельди принесли мистеру Клэбу убыток?

— Не совсем так. Точнее говоря, я хочу, чтобы ваша гнилая "Харибда" потонула вместе со швейными машинами.

Мясистое лицо ростовщика еще больше побагровело. Он облизнул свои большие растянутые губы. Что за странная пошла клиентура?.. Непостижимо. Он задумался. В том, что речь шла о крупном деле, у него не было никакого сомнения. Однако, как пронырливый делец, желающий прежде всего "набить себе цену", Скикс притворился, что он еще не все понимает. Он даже попытался выразить что-то похожее на протест.

— Как! — воскликнул он. — Вы предлагаете добропорядочному джентльмену совершить преступление?..

На лице гостя мелькнула презрительно-ироническая усмешка:

— Не ломайтесь, Скикс, а назначайте свою цену.

— Как удивительно все это, — тон ростовщика вновь стал покорным и учтивым. — Но ведь сельди такая невинная вещь! Стоит ли из-за них топить столь великолепную шхуну? Она же мне стоила, чтобы не соврать, три тысячи фунтов… Да, да… Три тысячи. Ни пенсом меньше.

— Слишком дорого оцениваете свою гнилую посудину, Скикс. Впрочем, я согласен. Эту сумму вы получите в два срока, но при условии, которое слышали…

Скикс откинулся на скрипучую стенку кресла и зажмурил глаза: "Сон или ловушка? За старуху "Харибду" дают три тысячи! Да стоит ли еще тут раздумывать? Но кто же он? Миллионер, авантюрист, консул? Да пусть будет самим дьяволом, лишь бы заплатил сполна".

— Я честный человек, сэр. Мы с компаньоном обязались свято блюсти интересы наших клиентов. И я должен с ним посоветоваться.

— Много ли это займет времени? — нетерпеливо спросил клиент.

— О, ровно одну минуту, сэр.

С этими словами Скикс повернулся к портьере и громко сказал:

— Дик, ты слышал?

Гость вскочил.

— Вы обманули меня! Здесь есть посторонние?!

— Всего-навсего мой совладелец и капитан "Харибды", — успокоил ростовщик.

Шевельнулась портьера, и показался человек с плоским лицом и квадратной бородой.

— Я все слышал, — прохрипел он.

— Согласен ли ты принять те условия, которые…

— Вполне, — заторопился Дик Фредли, — только давайте всё уточним, джентльмены…


Приняв очень важные постановления по обсуждаемым вопросам, съезд вместе с тем в особом решении приветствовал геройский пролетариат и крестьянство Кавказа. Принимая во внимание, что самодержавное правительство уже посылает войско и артиллерию в Гурию, подготовляя беспощадный разгром всех важнейших очагов восстания, съезд поручал Центральному Комитету и местным комитетам партии принять самые энергичные меры к своевременной поддержке Кавказа всеми имеющимися в их распоряжении средствами.

А в перерывах заседаний не унимались горячие споры. Кто-то упорно доказывал, что добрая старая баррикада выдержала испытание временем ни более ни менее, как всем девятнадцатым веком. Следовательно, тактика уличной борьбы остается неизменной и для начала двадцатого.

Бахчанов не соглашался с этим. Он стоял за разнообразие способов борьбы.

Спорящие и не подозревали, что незаметно вошедший Ильич услышал их. Он остановился, усмехнулся и тотчас же принял участие в беседе. Да, это очень хорошо, что большевики изучают искусство баррикадной борьбы и читали мемуары знаменитого деятеля Парижской коммуны Густава Клюзере. Но за этим полезным делом не надо упускать из виду новейших достижений военной техники, прямым образом влияющих на тактику современного боя. И он привел в пример бомбу-"македонку", которая, перестав быть оружием одиночки-"бомбиста", становится необходимой принадлежностью народного вооружения. Вот почему так важно сейчас организовать динамитные мастерские всюду, где только найдутся подходящие условия.

Потом, когда Владимир Ильич вышел, Бахчанов задумался. Замечание о бомбе дало пищу его размышлению. "А ведь и лекуневцы могли бы делать такие бомбы, — думал он. — Один Александр Нилыч со своими саперными познаниями чего стоит! К тому же и склад динамита под рукой".

Захваченный новым планом Бахчанов разыскал Миху и поделился с ним своими соображениями.

— Чего же ты, человече, раньше молчал? — воскликнул тот.

— Да ведь раньше-то в голову не приходило. Ильич натолкнул!

— Вот что. Давай проконсультируемся у цекиста Красина. Он крупный инженер и опытный подпольщик.

Сухощавый малоречивый Леонид Красин (по съездовской кличке Зимин), выслушав соображения Бахчанова, коротко заключил:

— Дело стоящее. Кстати, сегодня вечером устраивается специальное совещание по вопросу о перевозке оружия. Надеюсь, вы тоже будете там.

И действительно, по окончании очередного заседания Надежда Константиновна пригласила Бахчанова к Ильичу на квартиру. Там собралось несколько партийных работников, имеющих опыт в военно-техническом деле. Здесь же был и Промыслов, ранее поставивший Красина в известность о своей затее с покупкой оружия.

Присутствующим было сообщено, что редакции газеты "Вперед" удалось собрать некоторую сумму денег и на них закупить в Швейцарии огнестрельное оружие. Правда, пока еще в очень малом количестве. Но на первых порах даже небольшое количество браунингов и маузеров с патронами к ним явится ценной находкой для боевых групп.

Тут Владимир Ильич счел нужным предупредить: после раскола стало видно, что большевики материально слабее во много раз.

— Нам нужно еще превратить нашу моральную силу в материальную. У меньшевиков больше денег…

И он посоветовал: в дальнейшем боевым группам надо самим вооружаться и ни в коем случае не ограничиваться ожиданием помощи "сверху". Покупка оружия за границей не решит проблему вооружения масс. Для этого нужны большие денежные средства. Кроме того, не следует забывать, что доставка оружия в Россию очень и очень трудна. Царский департамент полиции имеет свою широко разветвлённую заграничную агентуру, отчего так часты провалы транспортов. Поэтому партия должна на месте организовать изготовление массового огнестрельного оружия — ручных гранат, по типу тех, какие делают в своих кустарных мастерских македонские партизаны.

— Мы посылали петербургских товарищей к македонцам за чертежами, — добавил он, — и Леонид Борисович, рассмотрев чертежи этих бомб, уверяет, что устройство их не очень сложно.

— Обычная чугунная оболочка шестигранной формы, Владимир Ильич, — пояснил Красин, — внутри мелинит, запал с гремучей ртутью, бикфордов шнур.

— Значит, мы можем делать такие штучки?

— Не только можем, Владимир Ильич. Боевая техническая группа при Петербургском комитете уже занялась этим делом. Мастерские взрывчатых веществ организуются и в других местах России. Но все они страдают от крайнего недостатка сырья. Скупка глицерина в аптеках не эффективна. Да кроме того, за этим стала наблюдать полиция. Большое значение имел бы захват соответствующих казенных складов.

— Для начала есть одна такая возможность, — заметил Бахчанов, — в горном поселке, где я жил, имеется склад динамита, проданного казне распавшимся акционерным обществом.

— А сильна ли охрана того склада? — Красин вопросительно посмотрел на Бахчанова.

— Не думаю. Скорее всего из страха перед повстанцами стражники разбежались, а войска Алиханова не успели еще занять тот поселок.

— Прекрасная ситуация, — одобрительным тоном сказал Ильич, — и было бы непростительной ошибкой не воспользоваться подобными возможностями!

После этого замечания, важность которого была учтена всемиприсутствующими, Красин продолжил свое сообщение. Он объяснил, что в свое время оружие, закупленное в Швейцарии, доставлено из Варны в Новороссийск и находится у члена Новороссийского комитета Касьяна. Однако вывезти оружие из Новороссийска до сих пор не представляется возможным. Там бастуют железнодорожники и моряки. Ни одно судно из-за этого не может покинуть гавань. Обстановка осложнена агитацией меньшевиков. Они принимают все меры, чтобы сорвать подготовку к вооруженному восстанию. Из полученного шифрованного письма видно, что некоторые матросы торгового флота настроены против идеи вооруженного восстания, считая его преждевременным. По этой же причине они не желают заниматься перевозкой оружия. Таким образом, встает необходимость направить в Новороссийск работника партии, способного обеспечить переброску оружия в повстанческие районы Закавказья.

Что касается оружия, закупленного лондонскими товарищами, то его предполагается отправить через Ригу в Польшу, на адрес Главного Правления СДКП и Л [25] в Варшаве.

— Впрочем, нам об этом детально расскажет сам инициатор закупки.

Владимир Ильич с живейшим интересом повернулся к Промыслову:

— Нуте-ка, послушаем. Поляки, действительно, очень и очень нуждаются в оружии.

Когда Промыслов рассказал обо всем, касающемся фрахта "Харибды", Владимиру Ильичу захотелось знать: как обеспечена конспиративность рижской операции?

Промыслов сказал, как обстояло дело с "Харибдой".

— Гм… гм… — поморщился Владимир Ильич, — подальше бы от контрабандистов. Тут лучше бы самим.

Промыслов только в эту минуту понял, что "лучше бы самим". Однако что поделать, если "машина заверчена"? И он сослался на опыт прошлых лет, когда при транспортировке литературы и переходе границы приходилось широко пользоваться услугами контрабандистов.

— Однако нельзя забывать, что враг нынче стал ловчее, — возразил Красин. Промыслов и с этим мнением был согласен, но продолжал отстаивать свой план. В качестве последнего довода в его защиту он сослался на свое непременное желание лично сопровождать груз.

— Вот этого как раз и не следует вам желать! — заметил Владимир Ильич. — Да, да. Никоим образом. Надеюсь, вы сами поймете почему…

И опять Промыслов понял, что имеет в виду Владимир Ильич. Да, конечно, он, вероятно, напомнит о соблюдении тщательной осторожности в условиях тайной слежки за русскими эмигрантами. Он скажет (и вполне справедливо), как важно в целях конспирации дробить все операции и поручать их по возможности разным людям. Разумеется, по этой самой причине совсем нежелательно везти оружие тому, кто его закупал.

Главный же довод, который окончательно заставил Промыслова отказаться от желания самому везти оружие, заключался в следующем соображении: в интересах партии лучше остаться в Лондоне, чтобы получить от отца обещанные деньги и на них закупить новый транспорт оружия.

А Владимир Ильич, не встречая возражений со стороны Промыслова, предложил вернуться к рассмотрению плана перевозки оружия на "Харибде". Один из присутствующих, товарищ с лихими усами гайдука, — как потом узнал Бахчанов, делегат от рижской организации Литвинов, — горячо поддержал проект перевозки оружия через Северное и Балтийское моря. Владимир Ильич хотя и подверг критике некоторые стороны этого проекта, тем не менее тоже высказался за поддержку его.

— В конце концов за ваш план, Глеб Сергеевич, — сказал он, — говорит только одно: мы, большевики, к сожалению, еще не владеем морскими перевозочными средствами.

Он сделал маленькую паузу, прищурясь посмотрел куда-то в пространство и прибавил:

— А конечный пункт маршрута из соображений осторожности в последний момент надо бы переменить, дорогие товарищи. Пусть это будет не Рига, а, скажем, Либава. Кстати, там сейчас обстановка за нас. А это плюс.

— И очень существенный, — подтвердил Литвинов, — только надо бы предупредить рижан: пусть товарищ Варайтис организует встречу не в Риге, а в Либаве.

— Так и сделаем, — согласился Владимир Ильич. — Будем надеяться, что шхуна доплывет благополучно, и тогда эту удачу отнесем за счет вашей энергии, Глеб Сергеевич. Но впредь без санкции комитета — никаких деловых переговоров с эсеровской публикой!

— Владимир Ильич, я не вел… Я только случайно узнал, — Промыслов смутился и покраснел. Ильич сделал жест, как бы говоря: "Знаю, верю". Вслух же с мягкими нотками в голосе добавил:

— Партия по достоинству оценит вашу инициативу.

Оставалось решить последний вопрос: о выборе исполнителей поставленной задачи.

После обмена соображениями нашли, что конспирации ради общее руководство всей транспортировкой оружия на трассе Либава — Варшава — Новороссийск — Лекуневи следует поручить испытанному товарищу, а в помощь ему привлечь проверенных людей по выбору самих комитетов. Предполагалось, что этот товарищ при своем возвращении в Россию на шхуне "Харибда" выполнит попутно два поручения: доставит "швейные машины" в Либаву, а на пути в Новороссийск обеспечит своевременную передачу "машин" польским товарищам.

Поскольку трасса перевозки оружия из Новороссийска на Кавказ почти совпадала с трассой поездки в Лекуневи за взрывчатыми веществами, требовалось подобрать такого транспортировщика, который знал бы условия подпольной работы на юге.

— Имеется ли такой товарищ?

— Мне, кажется, да, — заметил Цхакая и бросил быстрый взгляд на Бахчанова.

Этот взгляд перехватил Владимир Ильич и понимающе улыбнулся. Потирая лоб, он вопросительно посмотрел на Бахчанова:

— Вот товарищи рекомендуют перевозку оружия и хлопоты с динамитом доверить вам, Алексей Степанович. А ведь и то правда. Вы когда-то умеючи перевозили нашу старую "Искру".

— Владимир Ильич, я готов…

— Знаю, знаю. Но дело-то очень рискованное, хотя и до зарезу нужное. Подумайте, не торопитесь, впрочем и от излишней медлительности толку, кажется, мало.

Он так весело засмеялся, что Бахчанов с жаром сказал:

— Владимир Ильич, очень прошу поручить это мне, если только достоин такой чести.

— Что скажете вы, Леонид Борисович? — обратился Ленин к Красину. — Видно, придется согласиться, — и снова к Бахчанову: — Значит, нам удалось бы перебросить оружие морским путем?

— Должно удаться, Владимир Ильич.

— Дьявольски трудно. Однако меня радует ваша уверенность в хорошем исходе этого дела. Какие соображения имеют товарищи?

Все присутствующие нашли кандидатуру Бахчанова весьма подходящей.

— Отлично. Итак, договорились, — заключил Ильич и слегка сжал кисть руки Бахчанова, — оружие для поляков вручите в Варшаве товарищу Юзефу. ЦК вам даст шифрованное письмо…

Днем позже Промыслов явился с Баклановым на борт шхуны. Промыслов представил своего спутника капитану Фредли и рулевому Стиррипу как своего заместителя, назвав его Францем Райфелем. Рулевому Бахчанов не понравился. И он в этом признался Дику Фредли;

— Капитан, держи ухо востро, Этот молчаливый малый на нас смотрит косо и, кажется, готов пустить в каждого из нас по три пули".

Дик только ухмыльнулся.

Хитрый и алчный, видавший виды Дик Фредли недаром обделывал темные делишки вместе со своим компаньоном в бытность на службе в страховой компании. Много гибло шхун не только в морях, но и на бумаге. А судовладельцы получали с помощью подкупленных страховых дельцов крупное вознаграждение. В этом плане Фредли и повел разговор с компаньоном. Да, несомненно, покупатель "Харибды" — чиновник из русского консульства, и у него есть свой расчет. Однако какое дело до этого судовладельцам? Им интереснее сохранить шхуну в целости. Зачем ее топить? Куда доходнее положить деньги этих двух русских себе в карман… Причем дело надо обтяпать так, чтобы почтенные клиенты ничего не подозревали и были довольны.

Скикс нервничал: как бы его изворотливый дружок не испортил все так ловко задуманное предприятие. Желая обставить отплытие "Харибды" полной тайной, Промыслов предложил капитану распустить слух о том, что шхуна после ремонта возьмет курс на Гулль, в район Доггер-банки, будто бы для скупки у гулльских рыбаков свежезасоленной рыбы.

Во время приготовлений к отплытию телеграф принес сенсационное известие о разгроме царской "Армады" в Корейском проливе.

"Харибда" покинула лондонский порт в конце мая, взяв курс на север, вдоль восточного берега Великобритании. Однако, не достигнув Грейт-Ярмута, шхуна бросила якорь и, простояв в виду берега двое суток (и не потому, что в открытом море штормило), поплыла на восток, в направлении Скагеррака. Рулевой Стиррип, краснолицый детина с фарфоровой трубкой в зубах, не первый раз проходил этот путь к берегам Дании. К тому же для Фредли он был свой человек, следовательно у капитана не было оснований для беспокойства. "Харибда" шла по намеченному курсу.

Но очень скоро на лопатистом лице Фредли появилось выражение досады. В своих расчетах капитан все продумал. Но не учел только особенностей характера этого непонятного Франца Райфеля. Русский вина не пил, сходить на берег в Дании не собирался (и не потому, что хлестал затяжной дождь), на борту ничего вареного не ел и, что непостижимо, спал сидя, и сон был у него чуткий, как у зайца. Стоило только тихонько подойти к нему даже при самом сильном ветре, как чертов парень открывал злые, недоверчивые глаза. Да-а, таких бдительных стражей, как он, вероятно, не найти и в Бэкингемском дворце. А как иногда чесались руки у капитана "Харибды" схватить этого молодца Райфеля и — в воду! Но в этом случае пропала бы вторая половина обещанной платы. Ее же дурень Скикс согласился подождать до самой Риги. И как схитрил Райфель! С собой он не имеет ни пенса, а деньги должен уплатить какой-то Варайтис. И то только по личному удостоверению Райфеля.

После долгого размышления (шхуна уже входила в воды Скагеррака) Фредли дал понять Райфелю, что, поскольку существует опасность захвата "Харибды" датской полицией, надо принять какие-то меры предосторожности. Бахчанов, злой и усталый от бессонницы, нетерпеливо выслушав капитана (тот немного знал по-русски), сказал ему:

— Делайте что хотите. Но помните: все должно быть сделано без ущерба для моих интересов. Иначе плакали ваши денежки.

Фредли не был доволен таким ответом. Особенно раздражало это вечное напоминание о "денежках". Окончательно убедившись в том, что с этим Райфелем не развяжешься до самой Риги, Фредли решил заняться вторым русским. С ним-то будет легче справиться: надо перекрасить судно и послать в Лондон ложную телеграмму. Пусть ищут ветра в поле. Но когда капитан "Харибды" поделился своими планами со Стиррипом, тот вдруг выпалил:

— Дорогой мой кум, мне обещано двести фунтов, если я всажу вам пулю, как только увижу, что вы обманываете того благородного джентльмена из консульства!

У Фредли округлились глаза. Ах, дьявол возьми этого проклятого джентльмена! Он даже не постеснялся подкупить доброго малого Стиррипа! Хорошо же. Я тебя оставлю с носом.

Фредли притворно расхохотался и с наигранным добродушием сказал:

— Слушай, дружище. В Гетеборге я знаю один кабачок, где можно устроить тризну по нашей тетке "Харибде".

Стиррип был человеком, лишенным чувства юмора. Алчный блеск появился в его воспаленных глазах.

— Потерять двести фунтов? Ну нет, мой дорогой кум, — прошипел он и сунул руку в задний карман.

Фредли слишком хорошо знал таких субъектов, как этот болван Стиррип. Чего доброго, выхватит браунинг и бахнет без всякого зазрения совести. Поэтому он поспешил успокоить рулевого:

— Не волнуйся. В Риге я уплачу тебе двести десять фунтов, только наплюй на того джентльмена и забудь его.

Стиррипа эта сделка вполне устраивала. Он угрюмо кивнул и неторопливо достал из заднего кармана свою фарфоровую трубку…

В Гетеборг "Харибда" пришла вместе с другими шхунами, очень похожими на нее. Только напрасно было искать на ее борту прежнее название. "Карлскруна" — так теперь было написано белой краской. Пускай простаки думают, что "Харибда" затонула где-нибудь в Северном море. В пролив Каттегат шхуна двинулась ночью. А к полудню следующего дня Фредли снова перекрасил название. В копенгагенскую гавань вошла уже "Валькирия". Здесь русский дал понять, что надо выждать и пропустить на восток шхуны, идущие позади "Харибды". Фредли, поворчав, согласился. Теперь можно было считать, что "Харибда" обстоятельно замела за собой следы. Фредли склонен был идти на Штральзунд. Но этот бдительный Райфель почему-то потребовал отстояться на якоре у острова Борнхольм, точно ожидалась буря или погоня. Бури, однако, никакой не случилось, погони тоже. Фредли раздраженно пожимал плечами. Он никак не мог понять: почему русский с большим недоверием относится к немецкому порту, чем к датскому.

А когда вдали заблестели огни Либавы, еле державшийся на ногах от бессонницы Райфель вдруг повеселел и заявил, что за хороший рейс выплатит деньги гораздо раньше, тем более что Варайтис обещал быть в Либаве. Кроме того, не пора ли смочить глотку хорошей русской водкой?

Фредли был несколько удивлен. Ведь раньше речь шла о Риге. Впрочем, чего тут раздумывать? Кому не хочется получить деньги раньше обещанного срока?

И тоскующий по кабачку Стиррип обрадованно повернул "Валькирию" к либавскому берегу…

В Коммерческой гавани стояли сотни иностранных пароходов; можно было подумать, что тут, как всегда, происходит погрузка зерна, масла и леса. Но первый встречный шлюпочник развеял это предположение. В либавском порту забастовка. Матросы возбуждены. Полиция попряталась. Тут веяло дыханием революции. А еще через день иностранные моряки показывали русским свои газеты с потрясающей новостью: у острова Тендра в Черном море восстал экипаж первоклассного царского броненосца "Князь Потемкин-Таврический".

Выгрузка "швейных машин" прошла удачно. Как только Бахчанов расплатился с контрабандистами, те сразу потеряли всякий интерес к "мистеру Райфелю" и уже деловито договаривались с либавскими контрабандистами о беспошлинном перевозе в Англию крупной партии чая.

А "мистер Райфель", еще раз убедившись в том, что оружие, привезенное им, охраняется верными людьми, позволил Варайтису увести себя на конспиративную квартиру.

— Товарищ Варайтис, телеграфируйте варшавским друзьям. Вот их адрес. Сообщите: завтра выезжаю к ним. — Сказав так, Бахчанов откинулся на спинку стула и тотчас же уснул…

Глава шестнадцатая ГРОЗА НАД ЛОДЗЬЮ

Прошло два дня. Бахчанов, похожий своей отросшей бородой и выгоревшим котелком на заезжего купца, озабоченно шагал мимо зеркальных витрин, кафярен, пивниц, магазинов шумного и многолюдного Краковского предместья — главной варшавской улицы.

В кривом тупике Старого Мяста, в маленьком обветшалом домишке, быть может построенном еще во времена Ягеллонов, была явка. Здесь Бахчанов встретился с несколькими рабочими-боевиками. Они возбужденно обменивались впечатлениями по поводу только что опубликованного в газете "Червоны Штандар" известия о развивающихся событиях на Черном море.

Вот о чем писала газета. На рассвете восемнадцатого июня жители румынского города Констанцы были разбужены орудийными залпами. Отовсюду бежали полуодетые люди. У одних на лицах написан страх, у других от восторга блестели глаза. Дети, услышав разговоры взрослых, задорно выкрикивали: "Потемкин! Потемкин!"

Людям, сбежавшимся в порт, представилось необыкновенное зрелище.

Над голубым зеркалом моря, слегка подернутым туманом и уже позолоченным блеском подымающейся зари, стоял могучий корабль, весь розовый, точно и трубы, и мачты, и пушки на нем были из раскаленного докрасна железа. И высоко над ним в утреннем небе бился на ветру огненный флаг, похожий на огромную птицу, взмахивающую сильными пурпурными крыльями. Из жерл орудий сверкал огонь, громовые раскаты, казалось, будили всю землю. То морской вестник первой российской революции отдавал салют румынскому народу. Тридцать один выстрел. А на борту чернели шеренги выстроившихся матросов-героев. Все они, повернувшись лицами к разгорающейся заре, вдохновенно пели "Марсельезу".

Здесь, в виду Констанцы, корабль-повстанец обращался с гордым и смелым воззванием ко всем европейским державам, ко всему цивилизованному миру, объявляя себя в состоянии войны с самодержавием.

И кто только в эти дни не был воодушевлен революционным подвигом потемкинцев! Бахчанов видел это по сияющим глазам своих собеседников-варшавян…

Во время беседы о потемкинцах вошел стройный молодой человек с большим лбом и коротко остриженными волосами. Из-под соколиных бровей смело и прямо смотрели ясные глаза. Он сжимал тонкими нервными пальцами острую бородку.

— А вот и Юзеф! — сказал кто-то из боевиков. Бахчанов приветствовал вошедшего. В том, что перед ним был именно Юзеф, сомнений не было. И все же неписаный закон партийной конспирации обязывал их обоих прошептать друг другу на ухо пароль, после чего Бахчанов вручил письмо Центрального Комитета РСДРП Юзефу.

— Какая приятная неожиданность, — сказал Юзеф, — а мы только сегодня на правлении размышляли о том, где бы еще достать оружие для лодзинских братьев.

— Вот будет рад наш Ланцович! — произнес кто-то из посланцев Лодзи.

Услыхав это имя, Бахчанов поинтересовался: о каком именно Ланцовиче идет речь? Узнав, что это именно тот человек, которого он встречал в Лекуневи, Бахчанов признался, что очень хотел бы повидаться со старым другом Тынеля.

— Такую возможность осуществить совсем не трудно, — подсказал Юзеф, — продлите свой маршрут до Лодзи, и вы увидите нашего Людека.

На вопрос варшавских друзей, как удалось перевезти "швейные машины" из Либавы, Бахчанов ответил, что пришлось использовать платформу, неполностью нагруженную углем.

— Юзеф! — воскликнул один из лодзинцев. — У меня идея: ради безопасности повезем оружие в арестантском вагоне!

— А есть такие возможности, Матек?

— Как же! У нашего Янека один дальний родственник начальник поезда.

Юзеф переглянулся с Бахчановым, как бы приглашая его оценить предложение своего нетерпеливого товарища.

— Любопытно, как ты, дорогой Матек, представляешь этот переезд?

Матек — непоседливый горячий человек, с коротким туловищем и могучими руками, принялся с увлечением объяснять свой план перевозки.

— Вагон будет как вагон. Но с решетками на окнах. Подойдут любопытные, и что же они увидят? Самую обыкновенную картину: истощенные лица арестантов. Ими же, конечно, будем мы: Янек, Стасек, ну я и еще кто-нибудь из наших.

— Это твое-то круглое, пышущее здоровьем лицо (всегда бы я хотел видеть его таким!) — лицо истощенного арестанта?!

Все рассмеялись. Матек же был серьезен, что еще более развеселило его товарищей.

— Думаете, подозрительно? Хорошо. Тогда я стану за конвоира. Мойша Ястумчик из Повонзков раздобудет мне шинель, бескозырку, шашку. Я переоденусь, встану на подножку, закручу вот так усы — чем не пан жандарм?..

Снова все рассмеялись.

— Нельзя утверждать, что наш добрый Матек фантазер. В его плане есть все-таки рациональное зерно. И мы еще вернемся к этому вопросу.

И товарищ Юзеф заговорил о лодзинских делах. А там рабочие останавливали станки, изгоняли администрацию, запирались на фабриках, никого не впуская туда. Такая форма борьбы, получив название "сидячей забастовки", заставила фабрикантов обратиться за "содействием" к петроковскому губернатору. Тот старался побольше нагнать в город войска и прибегнул к крайним средствам устрашения.

Двадцать первого июня во время похорон двух рабочих, умевших от ран, казаки из засады дали несколько залпов по колонне демонстрантов, снова усеяв мостовые убитыми и ранеными.

Тогда вся пролетарская Лодзь задрожала от яростного возмущения. Сто тысяч текстильщиков вышли на улицы, изъявляя непреклонную волю к борьбе не на жизнь, а на смерть с царскими насильниками.

Кто мог достать револьвер — им вооружался, кто не имел такой возможности (а таких было подавляющее большинство) — выворачивал с тротуаров плиты, хватал камни, кирпичи — все, что могло пригодиться в баррикадном бою.

Бахчанов увидел это, когда прибыл в Лодзь с двумя своими спутниками: сыромятником Матвеем Хаботом, или Матеком, как его звали товарищи, и трамвайщиком Яном Кшитским, маленьким чернявым юношей. С ними он доставил на товарную станцию в общий фонд вооружения лепту Глеба Промыслова: ящики с браунингами и патронами…

Город был похож на военный лагерь перед сражением. Каждая из сторон старалась побольше занять улиц, выгодных пунктов, рубежей. Разъезды драгун производили разведку. На отдельных перекрестках их встречали револьверными выстрелами. С окраин к центру подтягивались части Екатеринбургского пехотного полка, квартировавшего в районе Лодзи. Всюду патрулировали разъезды полка уральских казаков. Жандармы устраивали засады.

В рабочих кварталах на стенах домов пестрели волнующие, полные глубокого смысла надписи, сделанные углем, мелом, краской:

Wojna wojnie! Precz z absolutyzmem!

Niech żyje wolność Polityczna!

Niech żyje socjalizm! [26]

Встречались надписи и на еврейском языке и, по? видимому, подобного же содержания.

Стачечники не сидели по домам. На улицах Всходней, Петроковской, Францисканской, на Балуте, у парка Квеля, на Водном рынке и во многих других местах города происходило невиданное. Люди таскали доски, дрова, мешки с песком, опрокидывали конки, фонарные столбы, трамвайные вагоны, выносили из своих квартир на мостовые кровати, рыли траншеи. Так сооружались баррикады.

Вооруженные браунингами, дробовиками, самодельными пиками, люди шли отовсюду: из Зегржа, Пабианиц, Александрова и из других поселков. Шли стихийно, с захватывающей душу "Варшавянкой". Пели с боевым задором, с верой в правоту своего дела. Трудности, опасности никого не пугали. Если бы надо было идти на тяжелые жертвы — с радостью пошли бы. Так велика была их воля к борьбе с ненавистным врагом. Вместе со взрослыми шагали и дети. Подрастающие повстанцы. Те, кто воспользуется плодами побед. Пусть! В добрый час. Ради чего, как не ради их будущего, и поднято это восстание?..

Всеобщая стачка затушила топки в кочегарках и на электростанции. Трубы не дымили, трамваи стояли, фонари не горели. Работа не останавливалась лишь на водопроводной станции, потому что нельзя было оставить население без воды, да и сами повстанцы нуждались в ней.

Когда Бахчанов и его спутники прошли товарную станцию, они увидели перед собой здания с развевающимися красными флагами — передовые форты восставшего города. Лодзь! Первое поле открытой вооруженной схватки пролетариата с армией самодержавия! Десятки тысяч людей, смело двинувшихся в атаку!

И Бахчанов радовался всей молодой душой, как только может радоваться воин-революционер, считающий высшим счастьем своей жизни борьбу за свободу народа. Одно только огорчало: много еще стихийности, слаба организация, мало оружия. Зато партия бодрствует. Такие ее мужественные бойцы и трибуны, как Людек Ланцович с его верными товарищами, работают над тем, чтобы внести максимум организованности и в восстание лодзинского пролетариата. Верил: учтут боевой призыв лодзинцев и другие отряды польского пролетариата. Поднимутся, помогут…

Тихий настойчивый свист Яна Кшитского вывел Бахчанова из размышлений. Польский товарищ торопливо показывал на ближайшие ворота обшарпанного дома. Бахчанов догадался тотчас же укрыться в подворотне. Мимо ворот проскакал казачий разъезд. Пришлось подождать. Вскоре заглянул молодой сутулый еврей и сказал, что небольшой отряд из их профессионального союза сапожников охраняет вторую улицу. По ней еще можно проникнуть в город. Эту улицу драгуны и казаки опасливо объезжают.

— Мы их тут здорово пуганули, — посмеивался сапожник. — Ведь у нас появилось настоящее огнестрельное оружие.

— Вероятно, бомбы и маузеры?

— О нет!

Оказалось, из двадцати трех человек, находившихся в этом отряде, только двое имели карабины, купленные у дезертиров. Остальные были вооружены тремя смит-вессонами, ножами и зазубренной шашкой, отбитой у городового.

— Ну, хлопцы, хвала и честь вам, если вы в таких условиях наводите страх на драгун, — похвалил Матек и пообещал на долю дружины сапожников раздобыть хотя бы пяток браунингов. Сапожник и его товарищи помогли Бахчанову и его спутникам пройти к нужному переулку.


Был уже полдень. Июньское солнце палило немилосердно. Каменные мостовые накалились. Над силуэтами зданий и множеством недымящихся фабричных труб крутыми белыми башнями подымались кучевые облака. В неподвижном горячем воздухе резвились, щебеча, ласточки и жужжали синеватые мухи. На крышах и балконах многих домов необычайное зрелище: лодзинцы складывали кирпич и куски тротуарных плит. Это шла подготовка к "бомбардировке" войск. А их было немало: полки пехотные, драгунские, казачьи…

Власти мечтали об избиении и кровопускании, подобном тому, какое было в день Девятого января в Петербурге. Однако на этот раз самодержавие имело перед собой не "коленопреклоненных бунтовщиков", полных слепого доверия к царской "справедливости".

Ходьба по солнцепеку утомила Бахчанова. Пересохло во рту, болела голова. Черный картуз, купленный у варшавского крамника, только притягивал к себе тепловые лучи.

Бахчанов подошел к будке. Хотелось знать, не продают ли тут прохладительных напитков. Из будки выскочили два жандарма. Бахчанов не растерялся. По-прежнему обмахиваясь газетой, с невинным видом заезжего простачка он поинтересовался:

— А почему сегодня закрыты лавки и даже паршивым квасом не торгуют?

Жирный жандарм с редкими баками пожал плечами:

— Какой тут квас, борода! Это тебе не Калуга… Видать, тебе бы только свой купеческий интерес блюсти, а на все остальное плевать.

Бахчанов обрадованно закивал головой:

— Тем и грешен. Ей-бо. И скажу, господа, так: наш купецкий антирес в одном — закупать товару разного и сбывать его выгодно всякому. Другого антиресу отродясь не знавал.

— Вот то-то и оно! — нравоучительным тоном заметил жирный жандарм. А второй, с лицом скопца, хмуро прибавил:

— Не ко времени за товаром приехали. Тут бунтуют, а вы путаетесь…

— Прямо незадача! — Бахчанов поскреб в затылке. — Недаром баба не пущала ехать. Ты, грит, смотри, Еремка. Сон мне дурной приснился: будто кота купают, а у него шесть лап, и все без шерсти. Зага-ад-ка!

Второй жандарм только махнул рукой, как бы прогоняя досужего купчину с его дурацкими снами. Тот замигал веками и побрел восвояси.

У аптеки стояли Янек с Матеком и с тревогой ждали: схватят русского товарища или нет?

Но обошлось.

Через четверть часа все трое пришли к сестре Людвига Ланцовича — Анеле, работнице Видзевской мануфактуры. Девушка занимала подчердачную комнатушку вместе со своей подругой Ревеккой, молодой работницей фабрики Громана.

От накаленной крыши в комнатке стояла невыносимая жара. Анеля, бледная, худенькая девушка с золотистыми косами, принесла мужчинам целый чайник холодной воды:

— Напейтесь. Брат скоро придет.

Пили и посмеивались, вспоминая дорогу. От Анели узнали: Лодзинский комитет социал-демократической партии Польши и Литвы назначил Ланцовича начальником крупного отряда, оборонявшего три важные уличные магистрали.

— Людек всю ночь не спал, ничего не ел и разве только вот сейчас перекусит, — пожаловалась девушка Янеку. С Анелей Янек был особо предупредителен. Молодые люди обменивались многозначительными взглядами, и легко можно было догадаться, что они неравнодушны друг к другу.

Анелина подруга, бойкая темноглазая смуглянка, торопилась вышить золотые буквы на красном шелковом знамени, чтобы успеть передать его участникам уличного митинга.

Вдруг вошел Ланцович, при взгляде на которого Бахчанов широко улыбнулся и протянул руки:

— Старому буревестнику почет и уважение!

— Кого вижу! Пан богослов! — Ланцович с радостью и удивлением обнял русского друга. Бахчанов не мог не объяснить лодзинскому повстанцу правду о причинах своего превращения в "пана богослова" в Лекуневи, и это только еще больше обрадовало Ланцовича.

— А где же мой разлюбезный Эдмунд? — спрашивал Ланцович. — Не с тобой?

— Нет, — отвечал Бахчанов. — Но я надеюсь с ним встретиться.

Лодзинец был весьма доволен тем, что оружие, доставленное Бахчановым, целиком отдавалось в распоряжение Лодзинского комитета.

— Очень разумная мера, — уверял он, — если только понять, что сейчас делается в нашей старой неугомонной Лодзи.

Он упрашивал Бахчанова погостить тут хоть денек.

— Я познакомлю тебя с моими боевыми товарищами. С сестренкой, конечно, сам познакомился? Вот и отлично. Анелька у меня боевая. Скажу по секрету: у меня есть такое предчувствие (он лукаво посмотрел сначала на Янека Кшитского, потом на сестру) — скоро нам гулять на свадьбе. Но это между прочим. А сейчас хочешь побывать на нашем митинге?

— Непременно…

Они пришли на узкую кривую улицу, со старыми домами, тесно прижавшимися друг к другу. Кривизна улицы, по словам Ланцовича, предохраняла обороняющихся от картечного огня войск. Поперек ее были сооружены две баррикады: главная и запасная, или железная и деревянная. Первая так называлась потому, что для ее постройки пошли чугунные стволы фонарей, металлические решетки, трубы, железные бочки.

Вторая баррикада состояла из дров, принесенных жильцами прилегающих домов. По объяснению Ланцовича, назначение столь шатких и непрочных укреплений заключалось в том, чтобы задержать неприятеля под выстрелами, поражая его не столько со стороны баррикад, сколько из верхних этажей.

Люди, вышедшие из жилищ на летучий митинг, шумно и взволнованно толковали о предстоящей схватке. Голоса, топот ног сливались в один нестройный гул. Как только начали говорить ораторы, в огромной толпе водворилось молчание. Лица у всех были возбужденные, задорно поблескивали глаза.

Вот из-под простой кепки глядит круглое лицо с выбритым подбородком и трехъярусными "старопольскими" усами. То "пан кочегар", получающий шесть-семь гривен у пана фабриканта. Там простой черный картуз на кудрявой голове горбоносого юноши — невольника пресловутой "черты оседлости". За юношей пожилой мастер с трубкой в зубах и в шляпе нездешнего фасона — потомок силезского ткача, некогда переселившегося на берега мутной Лудки.

Вон там улыбается шестнадцатилетняя деревенская девушка в голубом ситцевом платье. В дар шерстяной фабрике ею принесен розовый цвет щек и наивные надежды. Рядом с этой девушкой усталое, уже не улыбающееся желтое лицо преждевременно состарившейся женщины. Панам фабрикантам она обмыла тысячи пудов шерсти, и годы этой работы отняли у женщины и цвет лица, и надежды.

И тут же под красным шелковым знаменем, принесенным Ревеккой, — боевики, молодые, крепкие, здоровые, полные воли и борьбы, жаждущие смести ненавистный режим. Руки их держат палки, ножи, карабины, револьверы. Вот она, пробудившаяся, грозная масса повстанцев, о выступлении которой он, Бахчанов, мечтал долгими днями, неделями, месяцами и годами. А сколько бодрости, веры в конечный успех в словах этих простых и решительных людей!

— Оглянитесь, товарищи безоружные, разве у вас нет никаких надежд? — взывал оратор в холщовой блузе. — Перед вами целый ходячий арсенал: городовые, жандармы, драгуны, казаки. Только успевай разоружать!

В ответ — грохот веселого смеха, рукоплескания, клики.

— Браво, Франчишек!

— Своим восстанием мы кинем факел в пороховой погреб царской империи! — страстно уверял второй оратор.

— Мы не дадим перебить себя порознь! — восклицал третий.

— Не дадим! Правильно, Якуб.

— Долой Россию! — раздался чей-то тонкий голос.

Матек, покраснев, взобрался на штабель дров.

Встал, выпрямился, повел своими мощными плечами.

— Кто сказал "долой Россию"? Оговорился он, что ли? А какую, спрашиваю, Россию? Разве он не знает, что там тоже восстал народ против царя? Разве польский рабочий не знает, кто его враг, а кто его друг? Наш враг — это царизм, самодержавие. Наш друг — это русский рабочий, такой же страдалец и такой же борец, как и мы с вами!

— Правильно рассуждаешь, Матеуш!

— Верно! — слышались одобрительные голоса.

— Мы вместе с русскими братьями должны и будем бить подлых слуг царя Николая. Пусть же здравствует наше братство и Российская демократическая республика!

Рукоплескания проводили его с импровизированной трибуны. Но вслед за тем послышались упрямые возгласы:

— А какое нам дело до москалей?

— Москали — каты. Они по ту сторону баррикады.

Ланцович с горечью покачал головой:

— Живуча же эта отрава… А всё националисты, эндеки…

— Вот что, — сказал Бахчанов, — я тоже, пожалуй, скажу.

Ланцович громко объявил, что русский революционер, доставивший оружие польским рабочим, хочет обратиться к польским друзьям с приветственным словом.

На мгновенье люди, столпившиеся на панелях, мостовых и у штабелей дров, притихли. Многие вытягивали шеи, проталкиваясь вперед, чтобы лучше разглядеть русского друга-революционера.

И когда он поднялся на штабель дров, вдруг разразились бурные рукоплескания. Бахчанов дружелюбно посмотрел на все четыре стороны и произнес первую приветственную фразу по-польски. Снова замелькали всплескивающие ладони.

Матек, весь напружинившись, зычно крикнул:

— Да здравствует российская революция! Нэх жиэ Ленин!

И опять водопад рукоплесканий, клики "виват", "ура" и "нэх жиэ".

— Верьте, дорогие братья и соратники, — продолжал Бахчанов, — русский рабочий класс героически сражается с самодержавием за вашу свободу, как вы за нашу!

Он напомнил о стойкой и образцовой стачке иваново-вознесенских текстильщиков, о громадном сочувствии рабочих Англии, Франции и Германии, о партии, которой одинаково близки страдания и польских и русских рабочих.

— Я сочту за честь бок о бок с вами сражаться на этой вот баррикаде, если вы только позволите мне, — прибавил он под восторженные клики его новых друзей. К нему потянулись юные, молодые, пожилые, чтобы пожать его руку, поблагодарить, сказать теплое братское слово. Расчувствовавшийся Матек обнял Бахчанова. В первых рядах кто-то запел:

Вихри враждебные веют над нами…
Вся улица подхватила эту прославленную песню борьбы и свободы. Пел Бахчанов, пел во всю свою могучую грудь сыромятник, ему подтягивали трамвайщик Янек, текстильщица Ревекка, женщины, дети. Все вместе одинаково горели искренним желанием схватиться не на жизнь, а на смерть с общим своим врагом, душителем свободы — самодержавием. Все с жаром повторяли воспламеняющие сердца слова припева:

На бой кровавый, святой и правый
Марш, марш вперед, рабочий народ…
И мало кто обратил внимание на выстрелы, доносившиеся издалека.

— Стреляют. И, кажется, на Всходней, — сказал молодой рабочий, стоявший позади Бахчанова. Еще раз дрогнул воздух от ружейного залпа. Песня стала звучать глуше, постепенно затихая, а треск ружейных выстрелов возрастал. Ланцович отдал распоряжение, и люди заняли свои места за баррикадой и в окнах домов. Женщины увели детей в подворотни. За крышами валил густой дым. Медленно растекаясь, он ложился в провалы улиц и проникал в дома. Ходили слухи, что горят склады пряжи где-то на Колейной. Передавали первые вести: у парка Квеля идет ожесточенная схватка с драгунами. На Полуденной восставшие отбили огнем нападение казаков. У Петроковской повстанцы атаковали солдат и обезоружили их. Баррикадные бои начались в разных частях города.

Вдруг грянул гром. Защитники баррикады подняли головы. Гроза? Кто-то даже перекрестился. Небо было ясное, без единого облачка. Вот что-то просвистело в душном воздухе. Вспыхнуло ослепительно-розоватое пламя, и загремело у самой аптеки. Через секунду сверкнуло и ахнуло над крышей ближайшего дома. Страшный треск послышался за деревянной баррикадой. От разрыва шрапнели вылетели стекла в окнах первого этажа. Мостовая и тротуары быстро опустели. Повстанцы унесли своих раненых товарищей. Когда орудие перестало бить, в конце улицы в облаках пыли заблестели штыки солдат. Под глухой топот наступающих чей-то надтреснутый голос выводил на высоких нотах бессмысленнейший припев казарменной частушки: "Чубарики-чубчики чуб-чуб-чуб…" Пехота в узких колоннах быстро двигалась вдоль улицы по тротуарам, имея впереди себя боевое охранение и дозорных.

Ланцович подал знак. Матек деловито проверил у стрелков затворы, прицелы. Он когда-то отбывал солдатчину. Стрелки располагались в противоположных домах с таким расчетом, чтобы можно было вести огонь вдоль фронта и по флангам наступающих.

Ланцович предложил Бахчанову:

— Подымемся в третий этаж… Посмотрим, много ли их наступает…

Каратели уже не пели. Они шли гуськом вдоль тротуаров, целясь в раскрытые окна верхних и нижних этажей. Мостовая была безлюдна. Только иногда солдаты перебегали с одного тротуара на другой.

Прихрамывающий пожилой человек приблизился к Ланцовичу:

— Люден, у меня молодежь из союза текстильщиков и пекарей. И она готова хоть сейчас пойти врукопашную.

— Врукопашную мы пойдем все, товарищ Лихтер. Пусть только солдаты взберутся на баррикаду… Как твоя нога? Очень болит?

Ланцович задавал вопросы, но сам не сводил глаз с солдат.

— Да что моя нога… Ты скажи: начинать?

Снизу Матек крикнул:

— Пора бы!

Ланцович молча поднял руку. Сыромятник крикнул "пли", и баррикада изрыгнула огонь. Два солдата упали. Остальные продолжали идти, стреляя не столько в сторону баррикады, сколько в окна.

Анеля передала Янеку древко с красным флагом, и оно было под пулями врагов водружено на баррикаде.

— Виват, Ясю! — крикнул из окна Ланцович.

Лодзинский монтер подал знак стрелкам. Трахнули револьверные выстрелы. Согнулся еще один солдат, лязгнула о камни винтовка, далеко откатилась в сторону чья-то бескозырка. Топча ее подкованными каблуками, солдаты шли и шли, как слепые, как манекены, подчиняясь только хриплым окрикам унтеров и яростным взмахам офицерской шашки. Ланцович взглянул на них — и лицо его перекосилось гримасой внутренней боли. "Темнота… Муштра, — пробормотал он с досадой, — на свое горе лезут под наши пули". Он поднял револьвер и выстрелил в наступающих. Со всех этажей на солдат полетели кирпичи, поленья, куски антрацита, бутылки, набитые песком.

Оставляя раненых, солдаты стали медленно отступать, стараясь прижаться к запертым калиткам и воротам.

Громкими возгласами "виват" приветствовали защитники баррикады этот первый свой успех. Ланцович высунулся из окна и крикнул:

— Солдаты! Не исполняйте приказов своих офицеров, и мы…

Выстрел прервал его фразу, однако пуля не затронула Ланцовича. Он отпрянул от окна, но сейчас же вновь приблизился к нему и стал глядеть на улицу.

Вдруг босоногий хлопчик, прорвавшись сквозь заслон взрослых, выскочил из ворот на мостовую. Измятая, истоптанная бескозырка с кокардой привлекла его внимание. Он пополз быстро вперед, как ящерица, и уже протянул загорелую ручонку к трофею, когда два выстрела оборвали его жизнь. Он остался недвижим и лежал так, прижавшись ухом к пыльному булыжнику, точно слушал, как гудит земля от топота, от выстрелов, гремевших не только на этой улице, но и там, за домами, по всей Лодзи. И зловещее красное пятно медленно расплывалось под ребенком.

Отчаянный крик женщины заставил всех встрепенуться. Оттолкнув мужчин, удерживавших ее, она бросилась на мостовую и во весь рост пошла к убитому:

— Стась, сын мой! Стась!

Обе стороны на мгновенье умолкли. Казалось, что даже каратели не осмелятся посягнуть на эти страшные и священные минуты материнской скорби. Но тут из рядов карателей вперед вышел верзила с унтер-офицерскими нашивками и, прицелясь, спустил курок. Мать, пораженная в самое сердце, умолкла, так и не дотянувшись рукой до своего мертвого сына.

Скулы Ланцовича еще больше посерели. Что-то похожее на судорогу прошло по его лицу.

— Кто? — кивнул он на убитую.

— Марыля-солдатка. Муж ее Винцент Рогощ весной в солдаты забран. Угнали аж под Кавказ.

— Напишите ему…

В переплет окна стукнула пуля, посыпались кусочки раздробленного дерева. Матек снизу жестами показывал, что патронов мало.

Ланцович направился к двери:

— Товарищ Лихтер, где же твои пекари?

По обросшему кареглазому лицу прихрамывающего повстанца поползла довольная улыбка. Он проковылял к лестничной площадке и тихо, но отчетливо позвал:

— Эй, хлопчики, за мной, дорогие.

Ланцович проводил его ласковым взглядом и пояснил Бахчанову:

— Самуил Лихтер — ветеран стачек. Вчера на демонстрации казачий конь зашиб ему ногу.

Спускаясь же по лестнице, добавил:

— На всякий случай… Мой заместитель — Матек Хабот. А план наш прост: держаться, пока не насолим неприятелю. Потеряем баррикаду — соорудим другую. Загонят в дом — и в домах будем драться..

Вошла гурьба молодых боевиков Лихтера. Окружили Ланцовича, как бы желая что-то прочесть на его спокойном лице.

— Анджек, — обратился тоном шутки Ланцович к красивому белокурому юноше с большим кухонным ножом в руках, — тебе невыгодно прямо Действовать с такой алебардой. Устрой лучше засаду.

Юноша был смущен этим предостережением. Оно несколько остудило его пылкое желание немедленно броситься на солдат. Подумав, он учел совет начальника и остался стоять между дверьми парадной.

Солдаты вновь прихлынули к баррикаде. Унтер-офицер вскочил на бочку, за ним последовали остальные солдаты, замелькали штыки, приклады, огни револьверных выстрелов. Закипела схватка на самой баррикаде. Послышались крики и стоны. Солдаты штыками сбивали защитников баррикады, стреляли в подворотни, где прятались женщины и дети. Рабочие, действуя одним холодным оружием, нападали на солдат, вырывали у них винтовки, схватывались врукопашную.

После того как солдаты преодолели первую баррикаду, защитники ее старались укрыться в домах или добежать до запасного укрепления. Солдаты гнались за бегущими, некоторых пристреливали, но углубляться во дворы не решались.

У Янека Кшитского не хватило сил покинуть баррикаду. Овладев винтовкой сбитого им солдата, он с яростью действовал ею. В эти минуты онзабыл все на свете и видел только врагов, которые погибали от его ударов. Когда в его спину вонзились два штыка, Анеля, видевшая это, с ужасом вскрикнула, точно прокололи ее сердце.

Верзила унтер-офицер повел солдат дальше, к запасной баррикаде. В то время как он пробегал мимо парадной, Анджек схватил его за воротник и с силой вогнал лезвие кухонного ножа в волосатую шею унтера…

В нижнем подвальном помещении Анеля вместе с Ревеккой и фабричным фельдшером оказывали помощь раненым защитникам баррикады.

Во время перевязки раненого рабочего девушки услыхали крики;

— Казаки! Казаки!

Анеля выглянула в окно, и сердце ее замерло. Люди разбегались. Бешеный конский топот, свист, беспорядочная револьверная стрельба сразу дали понять, что случилось. Сквозь баррикаду на соседней улице неожиданно прорвались казаки и теперь неслись во весь опор в тыл защитникам второй баррикады.

Группа монтера, а вместе с ней Бахчанов и еще несколько человек отходили последними. Ланцович был тяжело ранен и потерял сознание. Под градом пуль его успели внести во двор. Враг торопился ворваться в дом раньше, чем защитники его успеют запереть за собой ворота.

Но те успели это сделать. Теперь Матек лежал у "бойницы" — лестничного окна, заставленного толстыми досками, и стрелял в казаков, пытающихся приблизиться к воротам. Иногда на минуту он отлучался, уступая пост товарищу, чтобы подойти к Ланцовичу и посмотреть на его побелевшее лицо или на хлопочущего лекаря. Раза два спрашивал:

— Будет жить?

— Должен, — следовал ответ.

А с Анелей делалось что-то необычное. Теряя одного за другим близких ей людей, она не стонала, не металась, хотя горе разрывало ее сердце. Была сурова, спокойна, ничем не выдавала своего отчаяния. Только лицо стало еще прозрачнее. С мрачной решимостью взяла у Матека револьвер, попросила показать, как с ним обращаться.

Ланцович очнулся. Увидев грустные лица своих боевых друзей, внятно произнес:

— Заклинаю живых… пусть надежд… не теряют…

Матек вытер на своих щеках слезы:

— Не потеряем, милый Людвиг… Наша клятва… Не потеряем… И ты с нами.

— С вами, — прошептал он и закрыл глаза. Когда пятью минутами позже Бахчанов и фельдшер тихонько подошли к нему, лодзинский повстанец уже слал вечным сном…

День кончился. Город окутала вечерняя тьма, местами разбавленная мрачными отблесками пожара. Отдельные успехи усмирителей, давшиеся им с таким трудом, еще не решили судьбу восстания. Разрушив много баррикад, войска прошли несколько улиц насквозь, но дома, занятые повстанцами, продолжали оставаться боевыми опорными пунктами.

Солдаты Колыванского пехотного полка окружили квартал, в трех домах которого засела группа Ланцовича.

Повстанцы отвечали редким огнем. Запас патронов таял… Было опасение, что до утра он может иссякнуть, если не подоспеет выручка из союза трамвайщиков.

Во втором часу ночи из тьмы вынырнул луч прожектора. Он проворно ползал по крышам и, крадучись, спускался с них в черные провалы загадочных улиц, длинным привидением шел вдоль фасадов, заглядывал своим безглазым ликом в темные окна притаившихся квартир.

Бахчанов сидел на верхней площадке забаррикадированной лестницы и, карауля чуткий сон своих товарищей, прислушивался к ночи.

На улице процокали копытами казачьи кони. В квартире простонал Лихтер. Фельдшер ставил ему компрессы на распухшую ногу. Вот прогрохотала ломовая телега: на ней солдаты увозили трупы павших. Где-то внизу закричал полупьяный казак:

— Сдавайся, иначе всех прикончим!

"Удастся ли выполнить остальную часть поручения? — думал Бахчанов. — Не здесь ли придется сложить свою голову? Кто знает? Но к чему мысль о худшем?"

Он вырвал из записной книжки листок и начал писать:

"Дорогой Владимир Ильич!

Пишу Вам как постоянный корреспондент "Пролетария" и как случайный боец одной из лодзинских баррикад — четырехэтажного осажденного дома. На рассвете солдаты начнут его штурмовать. За исход штурма не ручаюсь. По отрывочным сведениям, поступившим к нам, в городе уже до тысячи убитых и раненых, больше всего, конечно, со стороны восставших. Слава им! Дрались, как львы. О сдаче никто и не помышляет. Враг меняет тактику: получив отпор в лобовой атаке, он прибегает к обходам и к блокировке зданий. Очень хотелось бы поделиться с Вами наблюдениями, вынесенными из сегодняшнего боя. Помню, как в Лондоне Вы предлагали нам изучать военное дело не только по книжкам, но и практически, в самой гуще боевых действий народа. Так — вот что хотелось бы отметить. Во-первых…"


Сильный гул потряс стены этажей. Сверху посыпалась известка, зазвенели стекла. Погасла свеча. Бахчанов выхватил из кармана коробок, чиркнул спичкой. Спавшие проснулись и непонимающе озирались.

— Нас обстреливают из орудий!

Перебрались этажом ниже. Женщины-работницы, помогая повстанцам, торопились закрыть окна подвалов мешками с песком. Песку не хватало, и люди закладывали их чем попало.

На рассвете из окон противоположного дома загремели частые ружейные выстрелы. Они всполошили солдат и казаков. Это союз трамвайщиков прислал на помощь Ланцовичу свою многочисленную дружину под начальством отважного юноши, некоего Натана с Млынарской улицы. Радости-то сколько! По сияющим лицам осажденных можно было подумать, что пришел целый полк повстанцев. И как кстати: ведь посылать пули в проклятых карателей с двух сторон куда веселей, чем с одной. Немало полегло солдат от этого перекрестного огня. Но неприятель нанес большой урон повстанцам своим артиллерийским обстрелом. Тяжело был ранен и Натан с Млынарской улицы. Но тут на помощь трамвайщикам явились боевые группы рабочих электростанции. Они ударили в спину артиллеристам, заставив их сменить позицию. Так укрепленные кварталы вновь стали неприступной баррикадой. Наступил второй день восстания. Рабочая Лодзь не сдавалась. В разных частях города наступающие войска в упорных уличных боях брали баррикаду за баррикадой, разрушали их, но восставшие снова их сооружали, медленно отступая к заранее намеченным пунктам своей обороны. Петроковский военный губернатор рассчитывал на истощение материальных сил восставших: у них мало оружия и кончились боеприпасы. Дальше сопротивляться, казалось, было невозможно. Но герои рабочие, несмотря на большие жертвы, продержались и третий день. Бахчанов видел, с каким жгучим интересом относились повстанцы ко всякой вести, просачивающейся с Черного моря. В комитете и в отрядах с нетерпением ждали с юга ободряющих вестей. Среди рабочих шли толки о возможности перехода на сторону народа всего Черноморского флота. Ходил слух, что восставшие матросы уже высаживаются в Одессе, а по их примеру и солдаты начинают переходить на сторону революции.

Однако жестокая действительность опровергала все эти домыслы и надежды. По крайней мере, в Лодзи воинские части оставались верными царю и с прежней ожесточенностью сражались с повстанцами.

По вестям, доходившим из Варшавы и других городов, лодзинцы узнали об истинном положении восставшего броненосца.

Оказалось, что команда "Потемкина" переживала последние часы неравной борьбы. Не сегодня-завтра прожорливые топки поглотят остаток топлива, и плавучая крепость может стать гробом для матросов, умирающих от жажды посреди моря. В Констанце потемкинцы просили угля и пресной воды. Но в Бухаресте сидел король и королевские министры. Их ответ звучал как погребальный звон: угля не дадим, воды тоже. Сдавайтесь как дезертиры. Тогда корабль ушел из румынских вод в открытое море, к берегам Кавказа, где денно и нощно на прибрежных скалах стояли бойцы красных сотен и до боли в глазах всматривались в пустынную даль моря: не идет ли к ним на помощь легендарный корабль?

На пути к берегам Кавказа броненосец зашел в Феодосию. Надо было пополнить крайне оскудевшие запасы воды, угля и хлеба. Но с феодосийского берега матросов встретили огнем. И вот одинокий бунтовщик, скитающийся по морю из конца в конец, пошел на запад — сдаваться румынским королевским властям. По-прежнему величественно взмахивала гордая птица своими пурпуровыми крыльями. Но в топках горели последние лопаты угля. Траурная струя дыма низко стлалась позади корабля.

Это известие сильно огорчило лодзинских повстанцев.

Тем временем комитет дал сигнал восставшим уходить, оружие прятать, раненых спасать. Пролетарская Лодзь с честью и великим мужеством выполнила свой долг. Пусть же все знают: борьба не кончена. Она будет продолжена другими отрядами непобедимого рабочего класса.

На четвертый день, во время смотра карательных войск, участвовавших в кровавом подавлении вооруженного восстания, неведомые люди подняли над самым большим зданием краснее знамя. Когда жандармы поспешили к дому, с крыши его раздались револьверные выстрелы. Все видели, что стреляли девушки, но задержать их не удалось. Бахчанов был убежден, что ими были Анеля и ее подруга.


В облачную глухую ночь Матек и его боевые товарищи провели русского друга канавами и картофельными полями за черту города. Здесь, после братских прощальных объятий, они разошлись в разные стороны. Надо было торопиться. Облавы и расстрелы могли начаться с первым утренним лучом. Бахчанов продолжал идти. Но усталость взяла свое. Где-то посреди поля он в изнеможении присел на траву. Железный сон навалился на него, и он, упав навзничь, мгновенно уснул, Проснулся в полдень от неимоверной духоты. Все тело было в испарине, во всех суставах свинцовая тяжесть. Однако тревога подняла на ноги, заставляя брести все дальше и дальше от города. От низко навалившихся темно-синих туч стало темно, как в сумерки. Кругом стояла необычная тишина. Страдая от жажды, Бахчанов брел и думал об одном: "Если бы встретить пруд, речку или канаву со стоячей водой!" Впереди же тянулся бесконечный пыльный бурьян, и все застыло в унылой расслабляющей духоте.

Через некоторое время он почувствовал легкое дуновение. А может быть, это только показалось? Нет. Он отчетливо видел, как колебались запыленные былинки. Набеги ветерка стали учащаться. Все беспокойнее покачивались травинки и ниже к земле клонились пурпуровые головки яснотки.

Прошло еще несколько минут. Туча быстро росла. Ее лохматые лапы уже захватывали полнеба.

Вдруг прошумела и заволновалась вся трава, засвистел в ушах упругий ветер, закружилась дорожная пыль, заскрипели взлохмаченные березы. Иные из них согнулись низко-низко, точно земной поклон захотели отдать очищающим вихрям. В бешеном хороводе над землей неслись оторванные ветки, листья, песок и всякий сор. Несколько минут бушевал этот невесть откуда налетевший шквал.

И когда он умчался в бурую даль, хлынул дождь, шумный и звонкий, закипела, забурлила веселая пузыристая вода на дорогах. А в мрачные облака ударили копья молний. Грянул гром, раскатилось далекое эхо, и в хаосе нагроможденных туч-чудовищ замигало ослепительное пламя. Словно в страшной титанической борьбе сцепились фантастические великаны, сдвинули целые горы, материки, рассыпали облачные троны, эфемерные царства, расчистили путь-дорогу плененному светилу.

На душе Бахчанова все пело, и сам он пел. Да как не петь, если за Лодзью поднялась Варшава, Одесса, подымался флот. Восстание подавлено, да здравствует восстание!.. Струи теплой воды стекали с головы и плеч; но он все шел и шел, подставляя рот крупным струям благодатного дождя. Наконец заиграло солнце. После грозы воздух, небо, земля, очищенные ветрами, огнем и водою, показались еще прекраснее. Ликовали птицы, все вокруг блестело, все благоухало — и цветы, и трава, и деревья. И в этой нахлынувшей свежести сразу как-то задышалось легко и радостно.

Оглянувшись назад, Бахчанов еще видел, словно в мареве, контуры дымной Лодзи. Над ней сейчас как раз проходила уплывающая грозовая туча. Там вспыхивала зеленоватая молния, слышались глухие удары грома, точно баррикадная борьба в городе все еще кипела.

Крестьянка, выгонявшая в поле свиней, встретив измокшего, спотыкающегося путника, покачала головой:

— Матка боска! Цо то з вами?

И многозначительно показала на город: не оттуда ли?

Бахчанов только развел руками.

— Тогда ховайся, пан. В деревне стража!

— А эта дорога куда идет?

— На Томашов, а та на Скерневице. И там казаки и тут они.

— Куда же ховаться?

— Полезай в стог. Я скажу хлопцам, и они принесут тебе вечерю.

Бахчанов знал: стоит присесть — мигом одолеет предательский сон. А спать здесь, в окрестностях города, где патрули наверняка будут обшаривать каждый куст и закоулок, конечно, неразумно.

— Дзенкуе, пани, — сказал он, — я казаков не боюсь.

И пошел на Скерневице, чтобы при первой возможности свернуть на Томашов. Заметать следы — привычка подпольщика.


Часть вторая

Глава первая ОПАСНЫЙ РЕЙС

В Новороссийске предстояло найти товарища Касьяна, хранителя нелегального арсенала. Бахчанов полагал, что встретит разудалого чубатого матроса. В пыльной же конторе пакгаузов за грубо сколоченным столом сидел молодой человек в очках и деловито щелкал на костяных счетах.

В эти дни в порту бастовали рабочие и моряки, а на горизонте виднелись дымившиеся трубы сторожевого крейсера. В таких условиях едва ли можно было использовать обычный морской транспорт для перевозки оружия.

Но Касьян разъяснил: стачечный комитет разрешил команде моторного бота перевезти бочки с купоросом для крестьянских виноградников. Конечно, в тех бочках вовсе не купорос. И боевая группа постаралась заранее погрузить все что следует на моторный бот. Но после ареста механика в стачечном комитете решили не вывозить оружие, а лучше раздать его меньшевистским дружинам самообороны.

— Не сегодня-завтра приступят к этой раздаче — и тогда пиши пропало. Меньшевики ведь ни за что не пустят оружие по его прямому назначению!

— Скверное дело. Может быть, мне постараться убедить товарищей из стачечного комитета?

— Зряшная потеря времени. Тут надо действовать неожиданно, пока дружки моториста Чупурного не очухались. С ним один на один каши не сваришь. Вот если бы привлечь товарища Валюженко, тогда, может, и выйдет толк.

С этим-то человеком Касьян и предложил Бахчанову столковаться. Правда, это не механик, но один из самых надежных подпольщиков, оставшихся на воле.

Касьян дал адрес, и Бахчанов отправился разыскивать "самого надежного товарища". Тот жил на берегу бухты. Когда Бахчанов подошел к хатенке, то услышал звуки гармоники, девичий смех, притопывание, сменившееся веселым хоровым пением:

Ой, за гаем, гаем,
Гаем зелененьким…
"Кажется, вечеринка. Не туда попал", — подумал он, но все же толкнул дверь. В сенях ему попался мальчуган с балалайкой.

— Здесь живет Валюженко? — спросил Бахчанов. Мальчуган повернулся к светлице и звонко крикнул:

— Устя! Тебя спрашивают.

В сени не вышла, а легко выбежала раскрасневшаяся и запыхавшаяся от танца девушка лет двадцати, в голубом платье в белых туфельках.

— Вам кого? — спросила она, подымая на него глаза, и радостная улыбка, еще несколько секунд тому назад трепетавшая на ее лице, растаяла.

Бахчанов повторил свой вопрос.

— Валюженко это я, — ответила девушка, посмотрев на его порыжевшую шляпу, которую он в смущении мял в руках.

— Так это вы Валюженко?

— Да. А что?

В ее чистом, доверчивом взгляде Бахчанов прочел непритворное удивление и еще более смутился.

— Значит, не ошибся, — пробормотал он, не желая признаться в том, что предполагал увидеть мужчину. Устя же ему казалось обыкновенной милой украинской дивчиной. "С ней бы хорошо гулять по саду, а не пускаться с нелегальным грузом в море", — подумал он, однако произнес касьяновский пароль.

Тонкие темные брови девушки сошлись к переносью. Она быстро оглянулась и подала знак, понятный только мальчугану. Парнишка сейчас же выбежал на улицу.

— Пройдемте в светлицу, товарищ, — тихо, но приветливо сказала девушка. Он вопросительно посмотрел на дверь:

— У вас, кажется, гости?

— Подруги, — и прибавила извиняющимся тоном: — пришли на мои именины, немножко попели и поплясали.

— А почему же и не повеселиться? Я бы тоже потанцевал, — засмеялся он.

— Правда? — обрадовалась она, но, спохватившись, прибавила: — А я уже натанцевалась. Хватит. Хорошего понемножку, — и небрежным жестом сняла с груди шелковый бант.

В ее словах Бахчанову послышалась какая-то нотка сожаления.

— Да, — сказал он, — вам бы в такой день веселиться, а не ехать.

— Нет, почему же. Я поеду.

В это время открылась дверь, и круглолицая девушка обратилась к Усте:

— А мы тебя ждем, Устенька.

— Иду, иду. Знакомься, Груня: это агроном Иван Сергеевич. За купоросом приехал. Да чего же мы тут стоим?

— И правда. Проходьте в хату. — Груня окинула восхищенным взглядом рослую фигуру "агронома". Тот только подивился Устиной находчивости и прошел в горницу.

Там ему сама именинница торжественно преподнесла на тарелке огромный кусок пирога…

Когда Бахчанов вышел из дому, оранжевое солнце, все в изжелта-золотистых, как раскаленные угли, закатных красках, садилось в пучину моря. А море на всем своем безграничном просторе беспокойно ходило шумными поблескивающими волнами. И пена, слетающая с их гребней, была похожа на вспыхивающие язычки огня.

Устя показалась Бахчанову почти неузнаваемой в неуклюжих мужских сапогах, в клеенчатом пальто.

— Как зажжет мой отец фонарь на маяке, так и поедем, — сказала она, тщетно пряча непокорные локоны под фуражку.

— Кто еще с нами поедет?

— Моторист Чупурной. Он хорошо знает дорогу. Идемте к нему.

Подошли к мазанке. На крылечке сидел бородатый старик и, скрестив босые коричневые ноги, разматывал спутанную сеть.

— Здравствуйте, дедушка. Внук ваш Тимофей Кири лыч дома? — спросила Устя.

Рыбак покосился на Бахчанова.

— На митинг пишов. А ты куда собралась?

— Беда, дедушка. Тля на виноградники напала. Мужички помощи просят. Придется везти им купорос.

— Повезешь, як же, — проворчал рыбак. — Краше б с хлопцями танцювала… Бачишь, яка хмара идэ?

Он кивнул на восточную сторону неба. Там стеной стояла клубящаяся черная туча, и перед ней с криком неслись запоздалые чайки. Устя взглянула на небо и промолчала. Разве помешает дождь?.. И потом — чего бояться? С ней же два таких опытных транспортировщика: этот приезжий и Чупурной. Да вот и он — легок на помине!

— Наш моторист, — сказала она, повеселев.

К мазанке шел широкоплечий молодой матрос с обветренным лицом. Сунув руки в карманы брезентовых брюк, он мрачно смотрел себе под ноги. "Кажется, моряк что надо", — подумал Бахчанов, разглядывая крепкую и ладную фигуру Чупурного. Устя подошла к нему:

— Ну, рулевой, готовься. Едем в море. Вот и товарищ, которого мы ждали.

Чупурной недружелюбно посмотрел на Бахчанова:

— Обождем.

— Как обождем? Время ждать не велит. Заводи мотор и становись к штурвалу.

Чупурной повел богатырскими плечами и сказал Бахчанову с усмешкой:

— С девчонки моряк, як с грака соловей.

Бахчанов нахмурился:

— Сколько же, вы полагаете, нам нужно ждать?

— Часа два-три, а может, и больше.

— Ночью, стало быть, выедем?

— Как погода. А только ночью какое плаванье?

— Днем, значит? На виду у крейсера? Не годится.

Моторист ничего не ответил и медленно прошел в хату. Бахчанов только покачал головой.

— Упрямый Тимофей… — жаловалась Устя. — Упрется, и, как в той песне: ему твердишь — гречка, а он каже — мак.

Бахчанов застегнул пальто. Становилось очень свежо. Ветер крепчал. Он раскачивал верхушку кривого дерева и яростно швырял на прибрежные камни грязную волну с желтоватой пеной. Пестрые краски заката блекли и вскоре совсем погасли. На рее семафорной мачты были подняты сигналы: погода неустойчивая.

— А вот и отец мой вступил в дежурство! — Девушка показала на заблестевший огонек берегового маяка. Огонек этот казался ей особенно милым, теплым, близким еще и потому, что она до мелочей знала ту тесную, но уютную башенку, где вокруг фонаря в причудливых переливах ослепительного света вращались полоски зеркал, привлекая к себе из мрака мириады мушек, бабочек и даже неутомимых пернатых путешественников — перелетных птиц.

Девушка предложила своему спутнику пойти на пристань и там подождать Чупурного:

— Без него все, равно нам не уехать.

Они направились к пристани.

В наступающих сумерках Устя рассмотрела бот, стиснутый парусниками и шлюпками. Девушке казалось, что Бахчанова немного смущает испортившаяся погода.

— Ничего. Мотор у нас сильный. Живо донесет куда надо, — промолвила она ободряюще.

И рассказала, что в прошлый раз вместе с Чупурным удачно провезла в Туапсе боевую дружину. Бахчанов молчал, слушая рассказ девушки рассеянно, может быть оттого, что испытывал сверлящую боль в висках. Ему было не по себе. "Это, вероятно, бессонная и тревожная ночь в поезде дает о себе знать", — думал он. Признаться же в том Усте не решался: чего доброго, из-за него поездку отложат. Пытаясь казаться бодрым, веселым, он сказал что-то смешное, отчего девушка рассмеялась.

Еще через час море с трудом можно было отличить от берега. В наступившей тьме все сливалось. Слышался только неумолчный грохот волн да пронзительный свист ветра. А Чупурной все не шел. Бахчанов сильно продрог. Чтобы согреться, стал энергично ходить. Но ходьба не помогала. Странный нарастающий озноб пробирал его. Хотелось лечь, укрыться с головой и уснуть. Он сам ужаснулся невесть откуда взявшемуся безотчетному желанию отложить поездку до утра. В изнеможении присел на обрубок старой сваи. "Чаю бы горячего… Да где уж тут. На всю дорогу не напьешься… — И вдруг, вспышкой молнии, догадка: — А что, если это приступ малярии, подхваченной в памятную ночь в камышах Риона?" И сразу почему-то отчетливо припомнилась болотистая дорога через густой ольховый лес, заросли папоротника, бамбука, несокрушимый частокол огромных понтийских дубов, неисчислимые рои комаров над стоячей водой, желтые, измученные лихорадкой лица потийцев. "Вот еще выдумал, болеть… — злился он, пряча холодеющие руки в карманы. — Уж если выпало такое, пускай бы хоть ближе к цели, а не в самом начале пути". Устало прикрыл глаза — хоть на минутку забыться. И сквозь прыгающие искры ему представилась снежная равнина; ледяной ветер, как иглами, колет все тело. А дед Чупурного светил Бахчанову в лицо фонарем и бубнил:

— Видать, не поедете. Куды там!

— Почему? — словно издалека донесся голос Усти.

— Тимоха велел передать: нехай, каже, Валюженко и той белявый ждуть до утра, бо погода шкодить.

— Как это до утра?.. Струсил твой внук, что ли?

Старик зевнул, плотнее запахнулся в кожух;

— Не знаю, красуня, не знаю. За що куповал, за те и продаю.

"Какое все-таки безобразие, — подумал Бахчанов, открывая глаза. — Дело, казалось — бы, прочно решенное самим комитетом, и вдруг зависит от каприза исполнителя!" Он хотел сейчас же пойти к Чупурному и потребовать от него выполнения долга. Откажется — придется поднять Касьяна и других товарищей. Устя согласилась с его предложением.

К их удивлению, Чупурной сам прибежал на пристань и заторопил:

— Зараз надо ехать. Жандармские собаки шарят по всем причалам!

Устя встрепенулась:

— А что я говорила! Лучше довериться непогоде, чем ждать неминуемого обыска. Пошли!

У свай на черных волнах покачивался бот. Девушка отвернула край брезента, быстро осмотрела дубовые бочки с накрепко забитыми днищами. Бахчанов помог Чупурному отвязать канат. Устя зажгла огонь в фонаре, тщательно прикрыв его. И в этот момент волна, словно подстерегающий баре, вынырнула из темноты, прыгнула на борт, но, не удержавшись, шлепнулась назад. Чупурной вытер забрызганное, лицо и встал за штурвал. Рокот мотора как бы заткнул ревущее горло морской стихии.

Бот дрожал, выбираясь из волн, атаковавших его со всех сторон. Сильный ветер рвал и трепал одежду и вмиг унес шляпу с головы Бахчанова. Быстро отходил темный притаившийся берег, смутные очертания элеватора и неподвижные краны. Бот несся на предельной скорости. За его бортом летели кипящие волны и пропадали далеко позади, во тьме. Все трое напряженно вглядывались в сторону оставленного берега. Никаких признаков погони. По-прежнему кротко поблескивали огоньки маяка. Это несколько успокоило Устю, а Чупурного даже как будто бы развеселило. Заметив, что Валюженко стоит за его спиной, он обернулся и, ухмыляясь, сказал:

— Дед пристает: женись да женись. А на ком? Грунька не по мне.

— А чем Груша плоха?

— Все равно. Вот с тобой бы не только в море, а в самое пекло. Пойдешь?

— Очень мне нужно, — ответила девушка не то сердито, не то шутливо и отвернулась.

Встречный водяной вал подкинул суденышко, бросил его в яму, накренил, снова вынес наверх. Люди едва удержались на ногах. Устя поднесла фонарь к бочке с бензином. Та стала угрожающе сползать к самому краю борта. Еще один такой удар — и бочка легко сорвется в море. Оставшись без горючего, бот сделается жалкой игрушкой волн. Тогда Бахчанов, собрав силы, навалился на бочку, отодвинул ее и с помощью Усти закрепил на прежнем месте.

После такого напряжения он почувствовал себя совсем больным. В глазах все кружилось; с трудом добрался до каютки и тут свалился на скамейку. Через некоторое время сюда заглянула Устя. Поставив фонарь на пол, она склонилась к самому лицу Бахчанова:

— Вам плохо? Пить хотите?

Он не видал Усти. В жару, в полузабытьи он лежал с закрытыми глазами. Она хотела еще что-то сказать, но рокот мотора вдруг прекратился и слышался лишь рев моря. Встревоженная девушка подхватила фонарь и торопливо выбралась на палубу к Чупурному:

— Что с мотором?

— Смесь, дают, гадюки, нечистую…

От нового толчка водяного вала фонарь ударился о борт и разбилось стекло. Огонь потух. Устя знала: в цинковом ящике лежит просмоленная пакля, скрученная в жгуты и намоченная в керосине. Выхватила жгут, бросилась в каютку, торопливо достала коробок со спичками. Вспыхнуло пламя, прорвало вокруг тьму. Виденьем промелькнул высокий белый гребень волны, блеснула черная маслянистая пасть бездны. Чупурной стоял у штурвала и клял все на свете.

— Ты думаешь, на берегу спят и огня твоего не видят? Как же! Дожидайся. Скрозь накроют. И зачем зря пропадать?

Порыв ветра задул пламя. Наступил мрак. Устя словно бы не слышала слов Чупурного. Она яростно трясла его за плечи и все время твердила:

— Что с мотором? Что с мотором? Запусти же его…

Чупурной не отвечал. Он не в силах был оторвать напряженного взгляда от огоньков, показавшихся слева. Что это? Геленджик? Маяк? Или это показалось?

Нет. Слева все отчетливее поблескивал целый ряд огней. Это не берег. Это освещенные иллюминаторы пассажирского парохода. Стоял ли он на якоре или шел им навстречу, трудно было разобрать.

Но когда с той стороны вынырнула и низко легла над морем длинная узенькая полоска света, все стало понятно: прожектор с военного корабля.

Чупурной ссутулился за штурвалом:

— Кончено, они хитрее нас с тобой. Догонит миноносец — крышка твоему купоросу.

— Мотор, мотор, — не унималась девушка, следя за медленным переползанием луча.

— Мотор отказывает… Послухай меня, Устенька, есть один выход: сбросить бочки и — концы в воду. Чуешь: порожних не тронут!

В гневе девушка кинулась к штурвалу:

— Отойди! Зря понадеялась. А еще в пекло звал!

Кажется, не было для Чупурного более сильных слов, чем только что произнесенные Устей. От злости и обиды он зарычал, погрозил кому-то кулаком, а затем наклонился над мотором, и… тот снова заработал. Бот помчался с такой скоростью, словно стремился взвиться в воздух. Прижав руки к груди, Устя с волнением ждала: вот-вот сверкнет кровавое облако, задрожит весь морской простор, как от грома, и рыжая молния разорвавшегося снаряда ударит в воду, чтобы остановить бот.

Однако с корабля не стреляли. Только бледная рука прожектора, как бы нехотя, обшарила темное мутное море и неожиданно исчезла. Во мраке, с каждой минутой становясь все менее заметными, еще некоторое время слабо светились иллюминаторы корабля и наконец не то погасли, не то растаяли.

Устя продолжала смотреть в непроницаемую даль. Не вспыхнет ли луч снова? Неужели там, на корабле, не заметили? И, обрадовавшись, она засмеялась и крикнула в самсе ухо Чупурного:

— Матросы нам сочувствуют!

А Чупурной вытирал рукавом мокрое лицо. "Кажется, отцепились. Пусть теперь не думает Устинка, что он, Чупурной, сдрейфил. Нет, он не такой, как этот белявый: забрался в каюту и дрыхнет с перепугу. Известно — интеллигент, мозги жидкие, много ли нужно, чтобы такого укачать?" И, не выпуская штурвала из крепких рук, Чупурной угрюмо озирался. "Да-а, далече забрались, — продолжал он размышлять. — Кругом открытое море. Теперь назад плыть все равно, что вперед. Одна беда. Так уж лучше вперед, на радость бедовой дивчине. А только не будь облавы на берегу и Устенькиной охоты — сидел бы в хате с дедом. Ну, а уж коли тронулся в море, так скорей бы те патроны на дно, и всяким спорам конец. Верно же говорили ораторы: плетью обуха не перешибешь, а вот на каторгу попадешь. Да разве эту бедовую дивчину чем-нибудь уломаешь?.. Ей все нипочем".

Прошло около часа. Ветер все слабел, а вскоре совсем упал. Облачная завеса, вся истрепанная промчавшимися вихрями, лопнула, порвалась в разных местах, так полотнище старого балагана. Через прорехи и дыры выглянула спокойная звездная синь. Волнение улеглось не сразу. Еще вздымались взбаламученные воды, подбрасывали суденышко, обрызгивали палубу. Небо стало постепенно светлеть, смутно обозначился качающийся горизонт.

Устя прошла в каюту и дотронулась до потного, горячего лба Бахчанова:

— Заболели, товарищ?

— Пройдет, — прохрипел он, не в силах даже шевельнуться. Девушка сняла с бачка крышку, зачерпнула кружкой пресной воды и напоила больного:

— Спите. Управлюсь.

Все еще не поднимая отяжелевшей головы, он сделал слабую попытку улыбнуться:

— Вот… какие… ваши именины, Устенька, — его неодолимо тянуло ко сну, и он в изнеможении пробормотал: — Будите, коли что, — и снова закрыл глаза. Устя с минуту стояла возле спящего и со смешанным чувством уважения и сострадания смотрела на его впавшие щеки. Мускулистая рука Бахчанова бессильно висела, и весь он сейчас казался разбитым и беспомощным.

Устя вышла на палубу. Луна, как зажженный фонарь, высоко светила над морем.

Бот продолжал двигаться к югу прямо по бесконечной серебристой дорожке, рожденной отблесками ночного светила.

Чупурной стоял у штурвала и бубнил себе под нос мотив какой-то песни. Взглянув на просветленное лицо девушки, он добродушно подмигнул ей:

— Ну, как, хозяйка, надумала?. Помнишь, шо я говорил тебе?

Ей показалось, что он сейчас повторит свое предложение об уничтожении груза. Повернулась, вскипела, в глазах недобрые огоньки:

— Послушай, Тимофей. Если ты еще раз напомнишь мне о том, я… сброшу тебя в море, а бот поведу сама!

— Меня? В море?.. — изумился Чупурной. — Меня? Ну, бисова дивчина, запомни мое слово: быть тебе женкой матроса! — И он громко расхохотался…

Оттого что к утру приступ прошел, а солнце вновь засияло над успокоенными водами, Бахчанов почувствовал себя немного лучше. Пошатываясь от слабости, он вышел на корму, сел на связку канатов и стал смотреть, как в синем просторе моря вспыхивали белые крылья чаек, как вился дымок из труб далекого парохода. Бот шел в виду берега, на котором чудесной панорамой вставали дальние хребты, сверкающие вечным снегом. В знойном блеске солнца взору открывалась узкая полоса побережья с его пышной растительностью.

Под вечер Бахчанов стоял на палубе и угрюмо ждал: повторится приступ малярии или нет? Ночь, однако, прошла спокойно. Все трое по очереди менялись у штурвала. Перед рассветом миновали Псырцху, а в разгаре дня увидели финиковые пальмы Сухума. Подходить близко к берегу не решились и мимо этой части побережья пролетели, как птица.

Затем на берегу развернулся вид горных абхазских пастбищ, а через некоторое время потянулась низина, заросшая падубом и камышом, показались жилища из ивовых прутьев, а также деревянные дома на сваях. Начиналась колхидская равнина, знаменитая тысячелетними болотами, а над ней вскоре поднялись силуэты Очемчир. Здесь и пришвартовались.

На старой водонапорной башне города развевался красный флаг. Не было больше в Очемчирах царских властей. Вымело их, словно пыль в бурю. На берегу расхаживали осанистые абхазцы в плащах из козьих шкур. У некоторых в руках были кремневые ружья или просто окованные палки.

Когда измученный лихорадкой Бахчанов сошел на берег, к нему подошли свои и среди них Васо Шиладзе. В новенькой чохе и красном башлыке, при оружии, он казался весьма представительным. Глаза его радостно заблестели, когда он узнал друга. Как уполномоченный комитета, Васо знал о характере привезенного груза и должен был организовать его охрану. Он сказал Бахчанову, что железнодорожный путь разобран крестьянами, решившими воспрепятствовать переброске карательных войск.

Сразу встал вопрос: как перекинуть транспорт оружия в горы?

Васо успокоительно похлопал Бахчанова по руке:

— Комитет что-нибудь придумает. Знаешь, одна голова размышляет хорошо, а девять вместе — и подавно.

Комитет предложил добираться морем до потийской гавани, оттуда — по судоходному отрезку Риона, а затем долинами и горными тропами. Васо, страстно желавший разделить опасности со старым другом, вызвался возглавить группу конвоиров и просил на то "согласия товарищей. И в комитете решили: ладно, пусть едет, В таком трудном и опасном деле верный друг лучше сотни рук…

С наступлением сумерек бот вышел из очемчирской гавани. Снова за кормой бежала пенистая вода, и снова выхлопы мотора разносились по морскому простору. Воздух заметно мутнел.

— Как видно, сядет туман, — заключил Чупурной. — Но ничего. Не пропадем.

А Васо, оживившись, предлагал:

— Послушай, тамада, не спеть ли нам про омулевую бочку? Понимаешь, скучно быть такими песчинками в морской пустыне.

— Нет, Васок, мне что-то не поется, — морщась, Бахчанов проглотил очередную пилюлю хинина, добытого им в Очемчирах. — А если скучно, развесели нас каким-нибудь рассказом. Например, что интересного встречал на своем пути?

— Невесту встретил.

— Да что ты говоришь! Значит, свадьба? Поздравляю.

— Не торопись. Выслушай сначала. А только поздравишь ли? Вот вопрос.

— Как же это так?

— Познакомился я с одной тихой, скромной девушкой. Маро когда-то вместе со мной работала на нефтеперегонном. Может, она и слышала, какой я был раньше озорник, да потом сама убедилась: парень остепенился. Ну, понравились друг другу, и хоть пуда соли вместе не съели, но, понимаешь, объяснились, что называется, по душам. Ее родители тоже не возражали. Вам, говорят, виднее, а зять, кажется, подходящий. Тут, понимаешь, такая загвоздка приключилась, и сейчас вспомню — в груди защемит. Только это мы стали готовиться к свадьбе, как трах-тара-рах!

— Что же?

— А вот слушай. Как-то сижу у них, пью чай, вдруг вламывается жандармская нечисть. Обыск! Глазам и ушам своим не верю, чтобы в доме моей тишайшей Маро случилось такое. Я-то ведь никак не связывал своей нелегальной деятельности с домом моей невесты. Даже никогда и не заикался о том. И что же ты думаешь? Кидаются барбосы к сундуку с приданым невестушки и тащат оттуда вместе с шалью кипу нашей нелегальной литературы! Гляжу на мою нелегалку и с ужасом и с восхищением. А она, цветок ненаглядный, стоит бледная, с опущенными глазами и только губы покусывает. "Эх, думаю, Маро, Маро, зря ты от меня скрывала. Ведь и я того же поля ягода". Околоточный — к ней: "Ваш сундук?" — "Мой". — "Все ясно. Одевайтесь". Я — к нему: "Не может моя невеста политикой заниматься". Барбос учтиво козыряет: "Господин, мы понимаем ваше волнение. Вы, по-видимому, честный обыватель, чего нельзя сказать про эту особу. Так что прошу вас не волноваться, все идет по закону". Увезли мою Маро в полицейскую часть, а я сижу, понимаешь, точно обухом оглушенный. Будущий мой тесть шепчется с тещей: "Хорошо, хоть пол они не подняли. Там бы еще не то нашли". Спрашиваю: "И ты такой же, как дочь твоя? Нелегальщину хранишь?" Он думает, что я говорю в осуждение, весь трясется от гнева и с вызовом бросает: "Так знай же, вся семья наша такая!" Я, понимаешь, схватываю старика в объятия и кричу ему: "Папаша, дорогой, что же вы молчали?! Вы святые люди! Хвала всей вашей семье!" А он торопит меня: если любишь. Маро, так беги, уезжай отсюда поскорее и подальше. Кто бежал, на того и подумают, а с Маро будет снято подозрение.

Я так и сделал. Тестя, говорят, дня через два тоже взяли, но выпустили. Он все на меня свалил. Теперь, понимаешь, есть слух: Маро тоже выпустят на поруки. Но мне, разнесчастному жениху, туда уже ни ногой. Иначе несдобровать. Ведь меня ищут по всей округе, как политического совратителя бедной доверчивой девушки. Вот какая веселенькая история. А ты: "свадьба", "поздравляю" и все такое!..

За Анаклией двигаться в тумане без путевых огней было неудобно. Можно сбиться с курса или налететь на каботажное судно. Чупурной сбавил скорость, а спустя некоторое время и совсем остановил мотор. Решили стать на якорь в надежде, что туман скоро рассеется. Ждать ветра пришлось чуть ли не до самого рассвета. Когда над позеленевшим морем показалась утренняя заря, экипаж бота увидел слева от себя Поти.

Рион, задержанный песчаными наносами, широко разлился, и трудно было отличить, где его русло, а где речные берега. Город с полузатопленными улочками и жалкими домишками имел необычный вид. Над унылой гладью мутной воды торчали камыши, деревья, а над ними кружились всполошенные птицы. Ребятишки, болтая босыми ногами, сидели на плоских крышах и с явным интересом смотрели на плывущий бот.

— По одной легенде, аргонавты, пустившиеся в плавание, чтобы отыскать золотое руно, бросили здесь якорь, — сказал Бахчанов.

— А мы не хуже аргонавтов, тамада. Мы не только ищем, мы сами везем народу волшебное руно. И какое еще!

На реке сновали лодки, буксиры, и появление бота не особенно кидалось в глаза. Будь иные обстоятельства, такое плавание оказалось бы крайне рискованным. Но сейчас в прибрежных селениях не было полиции. Красные флаги, трепыхавшиеся над пристанями, выразительно говорили о победе народа в приречных долинах Колхиды. Чем выше по реке, тем больше бот обращал на себя внимание жителей встречных деревушек. Люди бежали по берегу, кричали "ура", просили сойти к ним на берег. Такая неожиданная встреча удивила Бахчанова, более всего желавшего проехать со своим "купоросом" незаметно. Во всяком случае, он не мог понять причин особой радости населения. Не мог понять этого и Васо.

— Неужели наша тайна раскрыта? А может, мы кажемся им героями?

— Я тоже не могу понять этого, — сказал Бахчанов. — Поскольку же нас приветствуют, невежливо быть неучтивыми. Давай хоть помашем народу шапками.

Когда его спутники помахали шапками, на берегу овация усилилась. Несколько подростков-смельчаков бросились в воду и, плывя изо всех сил рядом с ботом, кричали:

— Потемкинцам — слава!

Все стало ясно. Весь экипаж бота был принят за матросов — делегатов с легендарного броненосца, слух о восстании на котором уже проник в горы и вызвал там ликование…

В Орпири закончился речной рейс. Здесь бочки с "купоросом" пришлось перегрузить на крестьянские арбы. Усте с Чупурным предстояло вернуться назад. Бахчанов благодарил отважную девушку:

— Кабы не вы, Устенька, что было бы с нашим грузом?..

Глава вторая ТРАНСПОРТ ОГНЯ

В жаркий, душный полдень обоз поднялся на лекуневские высоты. Не без волнения Бахчанов смотрел на очертания окрестных гор, как будто бы прожил здесь долгую жизнь. С травянистого холма, заросшего ежевикой, отчетливо была видна россыпь зеленых и красных крыш, изумрудные пятна садов, квадраты огородов, дымившаяся труба винокуренного завода, белеющие ленты пустынных дорог. Знакомая даль с ее величавыми горными вершинами сейчас пряталась в серых дождевых тучах, наплывших с северной стороны. Поселок удивлял своим безлюдием. Все работы в шимбебековских карьерах были заброшены; железнодорожное полотно оставалось недостроенным, рабочие разбрелись кто куда. Многие ушли и в красные сотни.

Тишину в Лекуневи время от времени нарушали одиночные ружейные выстрелы.

— Смотри, тамада, вон идет женщина с корзиной белья. Спросим ее, что тут происходит?

К удовольствию Васо, женщина эта оказалась знакомой Бахчанову. И он окликнул ее.

— Сударики мои! — ахнула бывшая кухарка пансиона. — Никак, Валерьян Валерьяныч?!

— Здравствуйте, Глафира Васильевна. Что у вас тут за пальба?

— Да то Нилыч вздумал парней обучать.

У Бахчанова разом отлегло от сердца…

В длинном овраге около простреленного куска картона сгрудилось человек десять стрелков. Среди них виднелась знакомая сутуловатая фигура лекуневского цветолюба.

— Кого мы видим! — обрадованно воскликнул он, едва Бахчанов приблизился к стрелкам. — У нас, Валерьян Степаныч… простите старую память, Алексей Степаныч, положение, как видите, военное. Мы все время ждем стычки. Да вот оружия у нас мало, а патронов кот наплакал.

— Патронов дадим! — пообещал Бахчанов.

— Раз так — дело пойдет на лад!

— Отлично, Александр Нилыч. Ваши убеждения вполне совпадают с моими.

— С вашими? Но ведь я беспартийный. Считаетесь ли бы с этим?

— Считаемся, Александр Нилыч, считаемся. Логика же ваших поступков с этим не считается. Вы — настоящий революционер.

— Что же поделать, — развел руками Кадушин, — жребий брошен, Рубикон, как говорится, перейден.

Узнав, что рабочим взрывной команды удалось утаить от администрации некоторую часть динамита, Бах-чанов обрадованно сказал:

— Значит, мы станем богаты и бомбами.

— Бомбами?..

Кадушин чуть приподнял очки и внимательно поглядел на Бахчанова: шутит тот или говорит всерьез?

— Да, бомбами системы разлюбезного Александра Ниловича Кадушина! — продолжал улыбаться Бахчанов и с этими словами развернул привезенный чертеж. — Вы слышаличто-нибудь о бомбах македонских четников? Так вот смотрите. Устройство такой ручкой гранаты, оказывается, не так уж сложно…

Пощипывая в раздумье остренькую бородку, Кадушин внимательно выслушал пояснения Бахчанова и вдруг с живейшим интересом воскликнул:.

— Понятно, понятно! Вы подали мне одну мыслишку, и я постараюсь сегодня же вечером представить штучку по вашему образцу… Да! — спохватился он, — от нашей певуньи имел письмецо. Вам поклон. Ларочка с подругой живут теперь у Муштаидского парка. Обе нашли работу в разъездной труппе и, конечно, по-прежнему бедствуют…

Возле аптеки Бахчанов встретил небольшую группу людей, во главе которых шел аптековладелец с большим красным бантом на груди. Сделав картинный жест приветствия, он разразился напыщенными фразами в честь "обожаемого друга и борца за народное дело"..

"Вот хамелеон", — пробормотал Бахчанов к, не останавливаясь, прошел дальше. Через несколько минут он с искренней радостью тряс руку Сандро.

— Алексей… Степанович! — шептал юноша и оторопело смотрел на гостя. — Ашел! — бормотал он, продолжая полувосторженно, полувопросительно смотреть на своего старшего друга.

— Ашел? — переспросил тот. — Что значит это слово?

— Так мы с Шарифом между собой условились конспиративно называть тебя. Ашел — твое настоящее имя, только перевернутое.

Бахчанов рассмеялся и дружески сжал узкие плечи лекуневского друга:

— Ах, Сандрик! Для конспирации это, пожалуй, не самое осторожное имя. Лучшая же здесь конспирация — это сильная и надежная охрана моего груза.

— Можешь надеяться на нас всех! — пылко сказал юноша. — Мы тебе поможем.

Подошел Абесалом. Из-под черных длинных усов свана заблестели крепкие красивые зубы, когда он увидел своего старого русского побратима. Большими и твердыми, словно из камня, ладонями он осторожно пожал руку Бахчанова, как бы боясь нечаянно раздавить ее.

— Ну, как же живем, дорогой друг? — спрашивал его Бахчанов. — На читку литературы по-прежнему ходишь?

— Я сам теперь могу читать. Я уже знаю грамоту! — с гордостью отвечал сван.

— Тогда от всего сердца поздравляю тебя. А где же наш Шариф?

Абесалом ответил, что тот сейчас находится в бывшем доме пристава и пишет статью. Втроем отправились туда.

Молодой азербайджанец обрадовался появлению Бахчанова. Завязалась беседа.

По мнению Шарифа, Бахчанову следовало воспользоваться горными тропами. Их превосходно знали местные пастухи. Слов нет, путь труден. Осилить его могли только ишаки. Шариф брался обо всем переговорить с окрестными крестьянами и обеспечить транспорт усиленным конвоем…

Вечером Кадушин явился к Бахчанову.

— Вот, Алексей Степаныч, искомое, — сказал он, покачав на ладонях тяжелую металлическую кругляшку. — Хитрого, как видите, тут ничего нет: капсюль с гремучей ртутью и взрывчатое вещество. Очередь за испытанием.

Бахчанов расцеловал изобретателя.

Было выбрано пустынное ущелье за поселком, и там Кадушин метнул из-за укрытия пробную бомбу. Взрыв получился сильный. Со свистом полетели куски раздробленного гранита, в горах зарокотало грозное эхо.

— Пушка, настоящая пушка! — ликовал сван.

Бахчановская идея оборудовать динамитную мастерскую так захватила Александра Ниловича, что он безоговорочно вызвался сопровождать груз динамита, конфискованного у Шимбебекова.

— Пусть кем угодно считают меня власти, — признавался он Сандро, — но я действую так, как повелевает мне моя совесть. Гуманность не отрицает силу оружия, если это оружие направлено против насильников.

Ему не легко было расставаться со своими цветами и аквариумами. Самые редкие экземпляры из них он поручил заботам Глафиры Васильевны…


Потом Шариф привел двух бойцов из своей сотни. Один из них, Закро Чечкори, все с теми же серебряными ножнами у пояса, низко кланялся. Его товарищ, приземистый длинноволосый человек в шерстяных ноговицах, бросился к Васо с приветственным возгласом.

— Не старые ли друзья встретились? — поинтересовался Шариф, видя, как крестьянин обнялся с бывшим паяльщиком.

— Земляки мы с ним, земляки, — обрадованно твердил Васо, выпуская из объятий гурийца. — Знакомься, тамада, это Гиго Ладошвили — один из лучших моих кунаков. Мы с ним оружейную мастерскую в селе ставили. Передай, земляк, своим там в селении: скоро будем бить врага хорошим огнестрельным оружием, понимаешь, добытым нами при аховых обстоятельствах!

Бахчанов многозначительным жестом остановил чрезмерные излияния словоохотливого приятеля. Но Васо стал горячо оправдываться:

— Кому-кому, а Гиго можно верить как самому себе. Даю тебе честное слово!

— Верю, Васок, верю, — Бахчанов протянул крестьянину руку. — Да, можете, товарищ, порадоваться: нам действительно удалось добыть немного оружия.

Шариф предложил не терять времени и разведать дорогу. Есть сведения, что, кроме казаков, на дорогах рыщет шайка князя Гуриели. Он называет ее отрядом дворянской взаимопомощи. В шайке всякий черносотенный сброд, от помещика Хахадзе до наемного убийцы Гасумова. Ее следует обезвредить совместными усилиями.

Нагнувшись к уху Гиго, Шариф прошептал ему несколько слов. Гиго закивал головой, строго посмотрел на своего молчаливого товарища и стал прощаться. Абесалом провожал их до лесной опушки. Посыльные толковали и спорили о порядке раздела захваченной помещичьей земли. Абесалом слушал, посмеивался.

— Договориться нелегко. Как в лесу деревья неодинаковы, так и вы в своей деревне разные. У тебя сколько баранов? — обращался он к Чечкори. — Сто? У меня же был один, да и того князь Дадиани забрал за недоимки. Наше с Гиго богатство вот в чем! — и сван показывал на свои крепкие жилистые руки. — А сила наша — в дружбе с городскими рабочими. Так учит партия.

— Да разве я против дружбы с городскими? — менял тон Чечкори. — Милости просим. Но Гиго мало, победы над помещиком. Он еще зарится на добро своих соседей, которым судьба послала кой-какой достаток.

— Сытый голодному никогда не поверит, Закро. Тебе, видно, очень хочется, чтобы и при республике народ нищал, как при царе, — возражал Гиго. — Мне же надоело быть вечным твоим должником.

— И не будешь. Правительство должно помочь бедным, — отмахивался Чечкори.

Абесалом в раздумье поглаживал свои длинные усы.

— Легко сказать, побратим, поможет! — сказал он. — Откуда же оно возьмет денег, если не с богатых? По-настоящему народ станет сытым и свободным тогда, когда нами поставленное правительство сделает жизнь такой, где не будет ни малых, ни больших помещиков… Где все станут сытыми и равными. Иначе и правительство не правительство, а тьфу и разотри.

— Верно, говоришь, верно! — торжествовал Гиго. — Мысль о такой жизни, мы храним в сердцах своих как дорогую святыню. Ты же, Закро, ее всячески поносишь.

— Как можно поносить золотую мысль? — пытался оправдаться Чечкори. — Для этого надо быть сумасшедшим. Я же в своем уме и вовсе не против вас, а с вами.

— Да, ты с нами, — сваи хмуро смотрел на шитый шелковыми петушками кисет Чечкори и серебряные ножны, — и до тех пор, пока ты с нами, мы с тобой крепкие кунаки. Но помни: тебе мы должны быть дороже твоих баранов.

— Ах, зачем так говорить! — обиделся Чечкори и развязал кисет: — Курите, побратимы. Не жалко…

Еще через полчаса Абесалом пожелал им счастливого пути и вернулся в поселок.

— Знай, Чечкори, мы никому не должны рассказывать о том, что видели и слышали, — наставлял Гиго своего спутника.

— Кого ты учишь, — с недовольством отмахивался тот.

— Век живи, век учись, — вздыхал Гиго, — и как ты ни умен, а должен так поступать.

— Я всегда поступаю с умом, трезво, и, как видишь, судьба меня не обидела. Если бы ты, сосед, так глядел за своим хозяйством, как я, то уж верно не ходил бы без шапки.

— Это верно, что я без шапки, а ты имеешь и башлык, и шапку, а вот не хватило же ума доглядеть Гуриели.

Чечкори метнул на своего товарища сумрачный взгляд:

— Один ли я? Со мной было десять таких умников, как ты.

— Хороши же умники — проспали волка!

Чечкори пожал плечами:

— Кто мог догадаться, что этот белоручка сделает подкоп?.. Стой! Мы, кажется, идем не той дорогой…

Прорубленная в подлеске тропа круто подымалась. Пробираясь к ней через заросли папоротника, мимо огромных ясеней и каштанов, облепленных змеистыми лианами и седыми лишайниками, путники вышли к мшистым скалам.

— Идем правильно, — успокоил Гиго. — Отсюда доберемся к пихтам — там стоянка пастухов, и, не сворачивая, двинем прямо на заход солнца.

Карабкаясь вверх, они нащупали горную тропу, спугнув джейрана, порскнувшего в сквозную расщелину. Без умолку пели птицы, где-то внизу на перекатах звенел своими колокольчиками невидимый ручей, а в чистом воздухе была разлита та особая ясность и светлота, какая бывает в горах в погожий солнечный полдень.

— Видишь, внизу под нами проезжая дорога, — указал Гиго на змеившуюся ленточку, — уж я-то не собьюсь…

Чечкори кисло улыбнулся:

— Ты глазастый… Что ж, закурим.

Он вынул расшитый петухами кисет, стал осторожно развязывать его, точно боялся просыпать табак. Они присели на один из валунов, среди которых прошмыгнула проворная саламандра.

Чечкори достал трубку с костяным мундштуком, Ладошвили тоже, только простую, самодельную. Чечкори отсыпал своему спутнику табак и снова с какой-то особой предосторожностью завязал кисет и спрятал его глубоко в карман чохи.

— Сядем лучше на траву, менее будем видны, — предупредил Гиго, — а то слыхал, что говорят? Пес Гу-риели рыщет со своими…

Чечкори пренебрежительно ухмыльнулся:

— Очень я его боюсь.

— С нашими кинжалами мы для него не очень-то страшны.

— Ну и пусть. Думаю я сейчас только об одном: как бы поспеть до ужина к дому. Ведь шерсть не продана, зерно не молото. Командир же гоняет нас попусту.

— Не кори командира. Он справедлив. Раз пришел твой черед — значит, иди.

— Хорошо болтать тебе, а у меня хозяйство!

— У тебя хозяйство, а у меня семья. Бедный Габо! С тех пор как он ушел со старым Давидом, мы не получили никакого известия. У Дарико все сердце выболело. Я все время кляну себя. Не надо было отпускать паренька, — Гиго шершавым кулаком потер глаза, как бы выдавливая из них табачный дым.

Чечкори не интересовала эта тема, и он равнодушно спросил:

— Что тебе сказал на ухо тот татарин?

Гиго не отвечал. Он все еще находился под впечатлением своих мыслей о семье.

Где-то внизу каркнул ворон. Ему ответил другой. Гиго перестал курить, хмуро выколотив окурок из мундштука.

— Идем. Нам нужно дотемна быть у командира.

— Я пить хочу, — поморщился Чечкори, — а тут где-то есть ручей.

— Потерпи. Дома напьешься.

— Вот какой нашелся указывать мне! — с этими словами Чечкори стал озабоченно вглядываться в кусты: лещины и кизила.

— Ты плохой воин, — рассердился Гиго, — ты не умеешь терпеть.

— А ты плохой сосед. Не можешь подождать, пока я утолю жажду.

— Ладно, ступай, — буркнул Гиго. — Так и быть, подожду.

Чечкори ловко соскользнул вниз и скрылся среди молодых деревьев, удушенных плющом. Там в сумрачной глубине зарослей крючкастой ежевики булькал ручей. Гиго посмотрел из-под ладони на солнце. Оно было еще высоко. Он перевел взгляд на дорогу: она была пустынна. Тропинку же, вьющуюся к ближайшему утесу, пройти можно за семь-восемь минут. Так, пожалуй, будет и короче, и безопасней. Он стал глядеть в сторону — не возвращается ли земляк? Окликнул его. В ответ услышал внизу сдавленный крик, шум возни. Гиго схватился за кинжал. Почему-то перед его глазами встала картина Чечкори, наклонившийся над ручьем, чтобы напиться, и кровожадная рысь, прыгнувшая на спину земляка. Гиго поспешил на помощь своему соседу.

Вдруг две пары сильных рук схватили его и опрокинули навзничь.

— Вот и попался! — хрипло сказал кто-то и тяжело навалился на старого гурийца…


В скалистой расщелине, заваленной буреломом, горел костер. Возле него сидели трое: Гуриели, Илтыгаев и Хахадзе-младший. Лицо князя заросло волосами почти до самых глаз, и на нем еще выразительнее проступали черты жестокости и озлобленности, едва прикрытые маской обычного барского высокомерия.

Не лучше выглядел и Хахадзе-младший с опухшим от пьянства лицом. Бывшего пристава Илтыгаева и по одежде и по повадкам трудно было отличить от бандита Гасумова, подошедшего к костру, чтобы поджарить на шомполе куски нарезанной баранины.

Покуривая, Гуриели в раздумье смотрел на прыгающие языки огня. А Хахадзе говорил:

— Я понимаю ваше настроение, князь. Это, конечно, не обстановка для пиршества, — он обвел рукой мрачную расщелину и одичавших стражников, — вы, конечно, все еще жалеете, что не остались в полку Габильха.

— Напротив. Я отнял у этих лифляндских колбасников возможность командовать мною.

В стороне послышались громкие голоса, шум раздвигаемых ветвей.

— Ваше благородие, наши сейчас заарканили двух абреков.

— Веди сюда!

К самому костру вооруженные стражники вытолкнули схваченных гурийцев, избитых и окровавленных.

— Ну, абреки, рассказывайте: куда шли, с какой целью и где стоят ваши кунаки? — обратился к пленникам Илтыгаев и многозначительным тоном добавил: — А не скажете — повесим!

В ответ Гиго только засмеялся. Но глаза его смотрели печально.

По знаку пристава стражники стали делать петлю. Один конец веревки был зацеплен за сук молодого дуба. Глаза Чечкори в страхе забегали. Он засопел, задвигал локтями, стал беспомощно оглядываться. Гиго шепнул ему:

— Молчи.

Чечкори дрожал всем телом, не сводил глаз с дуба и учащенно дышал, Гиго же продолжал тревожно бормотать:

— Молчи. Иначе всех погубишь…

Его услышали и ударили. Нелепая улыбка сбежала с темного лица, изборожденного морщинами.

Стражники подхватили Чечкори под руки. Он закричал. Его силком подтащили к дубу:

— Говори, сколько ваших с оружием в поселке? Куда шел? Где скрываются красные сотни? Не ответишь — умрешь сейчас же!

Только с полминуты крепился Чечкори и больше не выдержал:

— Князь, князь, — закричал он, — взгляни на меня, ты узнаешь, кто я!..

Гуриели повернул голову, презрительно пожал плечами и снова стал беседовать с Хахадзе-младшим.

— Кого ты молишь о пощаде, безумец? — вскинулся Гиго.

Два стражника замахнулись на него обнаженными шашками.

Уже с накинутой на шею петлей Чечкори крикнул:

— Князь, где твой перстень?

Гуриели медленно повернулся и внимательно посмотрел на жалко улыбающегося Чечкори.

— А-а, — сказал он, подходя к своему пленнику, — теперь я узнаю тебя. Ты тот, кому я заплатил своим перстнем за побег.

— Возьми, князь, свой перстень. Он в кисете, — кланялся трясущийся Чечкори.

Мигом был извлечен из его кармана кисет, откуда с табаком выпал золотой перстень.

Гуриели рассмеялся, надел кольцо на палец и, любуясь им, обратился к Хахадзе:

— Вот превратности судьбы!

Гиго плюнул на земляка:

— Так это ты выпустил пса на нашу голову, предатель!

Чечкори с нескрываемой злобой смотрел на Гиго:

— Только тебе, бездомному и проклятому самой судьбой хизану, все равно, что жить, что помирать. А я буду служить моему князю, как служил.

— Слыхали, какие речи? — спросил Гуриели, все еще любуясь своим перстнем.

Хахадзе-младший ногой оттолкнул униженно кланявшегося Чечкори.

— Речь лисы, попавшейся в зубы ягуара!

— Князь, пощади, — Чечкори упал на колени, уловив на темном лице Гуриели выражение колебания, — пощади, а я покажу, куда они везут оружие.

— Какое оружие? Куда везут? — насторожился Гуриели.

Тут Гиго ударил Чечкори головой в подбородок с такой силой, что земляк повалился с прокушенным языком. В следующее мгновение Гиго вырвал из рук зазевавшегося стражника кривую саблю. Когда Чечкори вскочил на ноги, сабля опустилась на его голову. После этого Гиго устремился на своих палачей и стал яростно с ними биться.

Но оружие скоро выпало из его окровавленных пальцев. Израненный, он еще нашел в себе силы отбежать на самый край скалы. Спрыгнуть с нее — значило распрощаться с жизнью, повернуть назад — отдаться в руки своих мучителей.

Тогда Гиго взглядом, полным муки, попрощался с горными вершинами, сияющими в лучах солнца, и прыгнул в пропасть…

Стражники и гасумовцы во главе с Гуриели неслись на Лекуневи.

— Скорей, скорей, — подгонял князь свою свору. — Мы перехватим там целый транспорт оружия!

На шоссе возле опрокинутой телеги их встретил ружейными выстрелами дозорный из красной сотни Шарифа. Он отстреливался до последнего патрона и был раздавлен конями, несущимися во весь опор.

Выстрелы дозорного всполошили поселок. Шариф уже поднимал людей. Намерения его были просты. Как птица отвлекает хищников от гнезда с птенцами, так и он решил отвлечь внимание врага от бахчановского каравана.

— Уйти далеко в горы не успеешь, — сказал он Бахчанову, — скрыться же там вместе с грузом сможешь. Тем временем мы задержим нападающих.

В эти минуты Бахчанов досадовал. Везти столько оружия и не иметь возможности пустить его тотчас же в дело?.. Но что делать? Времени в обрез. Дорога каждая минута. Шариф торопил. Пусть Бахчанов не думает о лекуневцах. Они сумеют отбиться. К ним идут (это пока секрет!) хевсуры.

Оставив более половины состава красной сотни для защиты поселка, Шариф с другой ее частью надеялся увлечь за собой в преследование всю княжескую банду в том направлении, откуда могла прийти помощь хевсуров.

Один за другим, пригнувшись к лукам, красносотенцы помчались в сторону, противоположную той, куда намеревался двинуться Бахчанов. Но Шарифа встретили стражники во главе с Хахадзе. Затрещали выстрелы.

Все же поворачивать назад Шариф не стал. В этом случае терялся всякий смысл задуманного им маневра. "Дальше и дальше от бахчановского каравана!" — повторял он себе, подгоняя коня. Сила ружейного огня преследователей нарастала. Они били с двух сторон.

Шариф приказал своим людям дать залп. После этого красносотенцы бросились вброд через речку. Стражники с гиком направились наперерез, разряжая свои карабины.

Сначала Шариф мчался рядом с Сандро, потом заметно поотстал. Его бурка развевалась позади остальных всадников. Полагая, что конь Шарифа хромает, Сандро натянул повод и, посторонившись, дал дорогу своим товарищам. Шариф замахал рукой, давая понять, что все в порядке и что он намерен прикрыть всю группу. Он даже остановил коня и, повернув его, трижды выстрелил в преследователей, сбив одного из них с седла, после чего он снова помчался, нагоняя своих товарищей. Почти у самого берега пуля настигла его, и он рухнул в воду. Судорога боли прошла по сердцу Сандро. Юноша громко крикнул:

— На седло его!

Скачущий рядом сильный, мускулистый хлебопек из Лекуневи нагнулся и ловко подхватил тонущее тело Шарифа, но сам повалился, пронзенный несколькими пулями.

Тогда Сандро круто осадил коня, с отчаянием бросился в воду и поднял друга. Лицо Шарифа казалось бледным, безжизненным. Но он дышал. Сандро не мог понять, куда попала пуля. Одно ему было ясно: Шариф тяжело ранен и потерял сознание. Вокруг стояла странная тишина. Только чей-то раненый конь жалобно ржал, силясь поднять морду из воды. Стражники быстро приближались. Оставался единственный выход: взяв на седло Шарифа, мчаться во весь опор, положившись на силу коня.

Мысль о ранении Шарифа терзала душу Сандро. Глаза его были полны слез. Сзади он слышал шум погони. Еще несколько саженей — и клинки бандитов падут на головы уцелевших боевиков. Медлить нельзя. Впереди два пути: тропа, вьющаяся в пологую гору, и открытая местность, заваленная камнями. "Нет, — решил Сандро, — сюда сворачивать не следует. Тут окружат и перестреляют всех. Лучше в гору. Тропа узкая, и враги вынуждены будут скакать не лавой, а гуськом, мешая друг другу".

Действительно, тропа заставила преследователей построиться гуськом. Дальше она расширялась и переходила в открытое плато, поросшее плющом. Сердце юноши было охвачено холодом отчаяния. Он посмотрел на свой наган. Всего один патрон в барабане. "Если бы у меня был хотя бы еще клинок… клинок… клинок", — бормотал он, точно в горячке.

Настигнутые на ровном плато красносотенцы отчаянно отбивались от наседавшей княжеской своры. Сандро видел, как два стражника уже поравнялись с молодым мингрельцем Шалвой и замахнулись на него шашками. Шалва неумело прикрыл свою голову и даже не саблей, а рукой. "Они же отрубят ее!" — с отчаянием подумал Сандро и выпустил последнюю пулю. Шалва, точно очнувшись, поднял свою саблю и ударил стражника. Сандро отчетливо услышал резкий металлический стук. "Кажется, удар предотвращен", — подумал он и заметил, что Шалва скачет, как-то странно согнувшись в седле. А за плечами мингрельца виднелось чье-то скуластое распаленное лицо и сверкала высоко поднятая шашка.

Юноша судорожно прижал к себе Шарифа и насколько можно было нагнулся к шее бешено мчавшегося коня.

Свистнула шашка, рассекая воздух. Мимо… мимо… Он дал шенкеля коню и быстро оглянулся: теперь за собой он видел только оскаленную морду лошади, чувствовал за спиной ее горячее дыхание. Дистанция почти исчезла. В мозгу, как вспышка молнии, мысль: "Неужели конец?" В этот же миг грянул выстрел, конь сделал резкий скачок в сторону и поднялся на дыбы.

Когда Сандро посмотрел вперед, он увидел длинноволосых людей в средневековых кольчугах. В руках у них блестели широкие мечи и кремневые ружья. Неведомые рыцари с воинственным кличем устремились на растерявшихся стражников, поразив их воображение своим необыкновенным видом и смелостью. Хевсуры! Сандро в душе благословил их спасительное появление…


В это же время караван с транспортом оружия и динамита двинулся из поселка. В помощь свану — превосходному знатоку горных дорог и троп — были даны два местных пастуха, не раз водивших стада на альпийские луга. Все люди, сопровождавшие транспорт, были вооружены маузерами. Кадушин каждому стрелку объяснил способ обращения с этим видом оружия. Предполагалось подняться на плато и двигаться на восток, придерживаясь лесистых мест. Однако пастухи обнаружили здесь казачьи разъезды. По-видимому, они были поставлены в известность князем Гуриели и устроили засаду. Встревоженный Бахчанов тотчас же остановил движение. Стали совещаться, как действовать дальше: пробиваться силой или искать другую дорогу? Выстрелы, гремевшие неподалеку, не оставляли времени для долгих размышлений. В эти минуты решалась судьба всего транспорта, доставленного на предпоследний этап с такими трудностями.

Бахчанов глядел вниз, в узкое и глубокое ущелье, и нервно потирал лоб: "Шариф, пожалуй, прав. Далеко отсюда не уйдешь".

А Кадушин сказал:

— Задачка, Алексей Степанович, воистину суворовская. Да только не хватает Чертова моста, по которому можно было бы поскорей перемахнуть на ту сторону.

Именно эти случайно оброненные Кадушиным слова навели Бахчанова на мысль: использовать в качестве естественной Дороги саму пропасть, которая, подобно гигантской горной трещине, протянулась с запада на восток.

Кому из преследователей придет в голову искать караван на дне ущелья, когда есть горные тропы?!

И Бахчанов поделился своими соображениями с Кадушиным.

— Спасибо вам, Нилыч, за подсказ. Вот что значит военный изобретатель!

— Пардон, я только цветовод.

— Ах да, разведение как их… араукарий динамитус.

— Шутки шутками, Алексей Степанович, но скажите на милость: как вы думаете спуститься в эту бездну? Ведь скалы совершенно гладки и круты.

Услышав эти слова, люди с сомнением заглядывали в головокружительную глубину ущелья. Бахчанов и сам не мог дать исчерпывающего ответа.

И только с помощью опытных местных пастухов вскоре удалось найти одно сравнительно удобное место для спуска.

Сюда же примчался Сандро с несколькими хевсурами.

— Ашел, большое несчастье. Шариф ранен!

Опечаленный этой вестью, Бахчанов поспешил к одному из хевсуров, осторожно принял из его рук раненого, положил на траву и обнаружил сквозную рану в плече. У Кадушина оказалась походная аптечка, и друзья тотчас же приступили к перевязке.

Несколькими минутами позже подоспел гонец из Лекуневи и сообщил, что лекуневцам удалось выстоять: шайка Гуриели не смогла прорваться в поселок. Отступив, она бросилась в сторону горной дороги искать караван с оружием.

— Пусть там блуждают, — сказал Бахчанов, — мы же уйдем другим путем, с тем чтобы, вернувшись сюда, уничтожить всех этих негодяев.

Хевсурам была поручена дальнейшая забота о раненом. Они обещали доставить его в Лекуневи, под охрану лекуневской сотни и местного фельдшера.

Затем начался спуск в горную трещину. Придерживаясь за веревку, за выступы стен, за цепкие кусты, люди осторожно подвигались по крутым скатам вниз. Из-под ног срывались мелкие камни и с грохотом подскакивая, стремительно неслись в пропасть. Она зияла, как раскрытая гигантская могила. На узеньком дне ее роился весь в пене ревущий поток. Чем ближе подходили к нему люди, тем шум и скрежет его становились грозней. Сюда слабо проникали солнечные лучи. Казалось, что из этой глубокой расщелины нет возможности вновь выбраться к солнцу, теплу и жизни. И только сильное желание спасти оружие неудержимо влекло Бахчанова и его спутников вперед.

Но вот и подножие утесов. Перед глазами бесновались мутные воды потока. Они занимали почти все дно пропасти, оставляя сбоку узкую каменистую тропу, беспорядочно заваленную валунами. Распугивая жаб и охотящихся за ними ужей, люди ступили на сырые мшистые камни. Густая водяная пыль обдала всех холодом. Из-за грохота мчащейся воды люди не могли расслышать друг друга и больше объяснялись знаками. Земля под ногами дрожала точно в ознобе. Вечная сырость и вечные сумерки господствовали здесь. Поглядев наверх, Бахчанов вспомнил тот день, когда он висел над этой бездной, пряча литературу в птичьи гнезда.

Всему каравану предстояло пройти в глубь этого каньона и разыскать охотничью тропу, в существовании которой были твердо уверены лекуневские пастухи.

И в самом деле, такую тропу нашли, хотя она оказалась малоудобной, часто обрывалась завалами, извивалась по склонам, шла через сквозные пещеры, переполненные мельчайшими острыми камнями, или вдруг очень круто вздымалась в направлении зубцов седого хребта, туда, где на фоне кроткого голубого неба ослепительно сияли кучевые облака, казавшиеся совсем близкими.

Чем выше поднималась тропа, тем чаще встречались богатырские буки и ели. Начался безмолвный угрюмый лес, обвешанный дремучими мхами и окутанный дымкой тумана.

Долго и с остановками продолжался подъем по лесной тропе. Когда она была пройдена, солнце перевалило за зенит и отовсюду начали выползать первые длинные тени. Прошло еще некоторое время, и солнце ушло за гигантский хребет. Клубящиеся облака запылали багрянцем заката.

Остановив караван, Бахчанов и Абесалом пошли искать удобное место для ночлега. Поднявшись на мшистый валун, они увидели оставленную позади себя долину. Сверху она казалась узкой темной расщелиной, в ней, по-видимому, уже наступили вечерние сумерки. Здесь же, наверху, еще было сравнительно светло, и свану захотелось отыскать с детства ему знакомые силуэты отдельных вершин Кавказского хребта. Указывая на одну из них, он назвал ее Ледяной горой. Она была много выше Лайлы, самой высокой горы Сванетии. Земляки Абесалома верили, что вершина Ледяной горы — святое место. Там, по старому поверью, разбит шатер праотца Авраама, и в том шатре отдыхает сам бог…

Перед сном Абесалом, большой любитель костров, быстро собрал валежник, разжег огонь и улегся возле него. Бахчанов и Васо легли позже всех, когда сумерки слились с горами и средь темных облаков заблестели золотые звезды. Решено было спать не всем: кто-то в порядке очереди должен был поддерживать огонь и не смыкать глаз.

Но чрезмерная усталость и живительный горный воздух быстро нагнали сон. В первый же час уснули все, в том числе и дежурный, один из очемчирских товарищей.

Среди ночи первым проснулся Абесалом. Почувствовав на своем лице капли воды, он встрепенулся, испуганно приподнял голову. Сплошной мрак окутывал всю местность. Ни звезд, ни гор, ни спящих людей нельзя было рассмотреть. Только слышался хруст сена, пережевываемого ишаками, да шорох накрапывающего дождя. Абесалом кинулся к костру и принялся разгребать еще теплую золу, но углей в ней не нашел. Вдруг страшный удар грома расколол тишину и отдался в горах не менее грозным тысячекратным эхом. Сван невольно вскрикнул и в суеверном страхе торопливо перекрестился. По черному небу полоснул голубой меч молнии, и зашумел проливной дождь. В разных местах неба стали вспыхивать голубые зигзаги, вырывая из давящего мрака фантастические очертания скал, утесов и раскачивающихся деревьев. Поднявшийся вихрь засвистел и завыл, переполошив ишаков. Они с ревом принялись рваться со своих привязей, но проснувшиеся люди стали изо всех сил их удерживать. Молнии проносились над скалами, и было отчетливо видно, как на опушке горного леса падали отдельные пихты.

Часа два продолжалась гроза, то затихая, то снова усиливаясь. Едва ливень прекратился, люди сделали попытку разжечь огонь в потухшем костре. Это удалось только после долгих усилий. Сушились почти всю ночь. А когда начало светать, все опять вздремнули. Небо снова покрылось багрянцем. От ночного дождя не осталось и следа: всё до капли выпили жадные ущелья и глубокие пропасти.

Сказочным в этом огненном рассвете предстал взору Бахчанова расстилавшийся перед ним пейзаж. Горные пики и скалы показались башнями и колокольнями неведомого города, как бы озаренного отблесками дальнего пожара.

Времени терять было нельзя, и караван возобновил подъем. Поздним утром вышли на травянистые просторы горных лугов. Тут местами травы доходили до пояса и выше.

Калейдоскоп красок изумил Бахчанова и особенно обрадовал Кадушина, Каких только здесь не было цветов! Белые анемоны, розовые астры, красные маки, лиловые колокольчики, темно-фиолетовые примулы… Глаза разбегались от множества причудливых узоров и оттенков. В Кадушине вновь проснулся страстный любитель природы.

— Смотрите! — срывая цветок и победно поднимая его над головой, говорил он. — Центифолия! Столистная роза! Та, ради которой римляне изобрели оранжереи.

Долина начинала медленно подниматься, перехода в сухую горную степь. За ползучими кустарниками ломоноса пошли огромные пространства, заросшие плакун-травой и горьким червогонником.

Заметив, что Абесалом целится в пролетающую птицу, Кадушин отвел дуло ружья в сторону:

— Не тронь, прошу тебя. Это горный фазан. У него сейчас забот полон рот. Ну сам посуди: кто будет птенцам носить пищу?

Сван посмотрел на Кадушина как на чудака и громко расхохотался. Однако просьбу уважил из чувства восхищения перед тем, кто изобрел ручную "пушку".

После привала караван оставил бархатные поляны и низкотравные каменистые степи, вступив на бесплодное плато, лишь местами обшитое сухими мхами.

На высоте более чем две тысячи метров проходила ничем не заросшая голая седловина перевала. И отсюда перед восхищенными взорами путников открывалась грандиозная панорама: искрящиеся в лучах солнца дальние голубовато-зеленые ледники, кажущиеся совсем близкими, чудовищные гранитные хребты, то покрытые синими лесами, то оплетенные серебряными нитями горных ручьев. От скользящих теней, низко проплывающих облаков все эти глыбы камней, казалось, шевелились, точно волны. Бахчанов стал испытывать на такой высоте необычную усталость: ноги отяжелели, в ушах звонко стучал учащенный пульс, дышалось с трудом, словно не хватало воздуха. Время от времени в разлитой тишине раздавался глухой рокот камней, сорвавшихся в пропасть, или угрожающий клекот встревоженных грифов. Но затихало долгое эхо, и кажущаяся тишина вновь ложилась на всю окрестность. Вдали величественным маяком высился неизменно светлый двуглавый Эльбрус, мрачная башня Ушбы упиралась в самый свод иссиня-яркого неба, и в обледенелой шапке стыл уединенный Казбек.

В глубокой задумчивости стоял Абесалом. Вся панорама этого горного мира напомнила свану родной дарбаз в скалах вольной Сванетии, где жила его семья, и он затянул гортанным голосом песню.

Спуск в белесую от тумана котловину прошел без всяких тревог. Через несколько часов впереди заблестели желтоватые воды Куры, и весь караван двинулся вдоль ее берега.

Возле станции Каспи, близ Тифлиса, в доме верного человека транспортировщиков поджидал Камо.

— Старой гвардии почет и уважение! — приветствовал его Бахчанов.

— Ее питерской когорте — в особенности, — в тон отвечал Камо, здороваясь с каждым. А Сандро он сказал:

— Много хорошего писал о тебе Шариф.

Бахчанов показал образец оружия, привезенного в бочках из-под купороса.

— Чем не золотое руно?! — хвастал Васо. Камо взял в руки маузер.

— Воистину клад, — согласился он. — Правда, маловато, но лиха беда начало. Теперь мы по-настоящему примемся за производство карманной артиллерии и закажем нашим ребятам из депо отлить металлические оболочки. Во всяком случае, слава вашей энергии и смелости, дорогие товарищи. Верно же говорится в народе: смелому горох хлебать, несмелому и редьки не видать.

Он с интересом расспрашивал Бахчанова о Ленине, с которым мечтал встретиться, и восхищался лодзинскими повстанцами. А в заключение сказал Бахчанову:

— Поставили мы тут еще одну динамитную мастерскую. Условия работы там совсем не легкие. Сейчас нужна достойная замена. Кого бы из приехавших с тобой можно подучить арсенальному делу?

Бахчанов озабоченно посмотрел на своих спутников. Сандро перехватил его взгляд, ткнул себя в грудь и довольно слышно зашептал:

— Меня, Ашел, меня…

Камо обернулся.

— Ты хочешь? А хватит терпения?

— Испробуйте.

Камо вопросительно посмотрел на Бахчанова.

— Что скажешь?

— Дело действительно очень трудное. Но раз у Сандрика есть сильная охота, думаю, он преодолеет трудности.

— Тогда испробуем. А не осилишь, товарищ Сандро, не стесняйся: заранее предупреди. Но помни — конспирация нужна железная. Иначе — беда. С правилами тебя ознакомят наши арсенальщики.

Юноша горячо поблагодарил за доверие. Привезенное оружие было переложено в ящики из-под фруктов, а местом временного хранения намечался дом путевого сторожа и одна фруктовая лавочка в Авлабаре.

Глава третья ПРОЩАЛЬНЫЙ КОНЦЕРТ

Однажды, возвращаясь с Васо из динамитной мастерской, Бахчанов увидел на заборе афишу. Группа артистов, и среди них бывшая ученица Петербургской консерватории Лариса Баграони, выступала в прощальном концерте. Весь сбор поступал в пользу семей безработных. Васо и не подозревал, как сильно затронула "тамаду" эта новость. Бахчанов сказал, что не отказался бы заглянуть в театр, но только на галерку.

— Там будем менее заметны.

— Ну что ж, пойдем. Я тоже люблю пение.

Когда время стало приближаться к вечеру, оба они покинули домик путевого сторожа. Над безлесным гребнем гор выплыли огромные клубящиеся облака.

Они росли, закрыв вскоре полнеба, но ни дождя, ни прохлады не принесли. В воздухе продолжало парить. Друзья шли темными сторонами улиц, предусмотрительно обходя ярко освещенные витрины и углы с редкими фонарями. Все же Бахчанову показалось, что за ними на отдалении упорно следуют какие-то люди. Васо успокоил его:

— Это из моей дружины. На всякий случай.

Чтобы отвлечь от себя внимание, они вошли в зал не до подъема занавеса и не в момент появления певицы у просцениума, а когда ее награждали шумными аплодисментами.

Васо разделял восторг публики. Он усердно хлопал в ладоши, как бы призывая к аплодисментам галерку, переполненную учащейся молодежью. Та и без его призыва бешено рукоплескала.

Когда концертмейстер объявил публике, что бывшая ученица Петербургской консерватории исполнит арию Лизы из "Пиковой дамы", демократическая часть публики устроила бурную овацию. Многие сразу поняли намек концертмейстера: ведь еще свежо было в памяти массовое изгнание свободолюбивых молодых людей из стен столичной консерватории.

Лара вышла в длинном белом платье (взятом, конечно, напрокат) с приколотым на груди бутоном красной розы. Грустными глазами она обвела партер, ложи, балкон, галерею и задушевно, с неподдельной взволнованностью запела:

Откуда эти слезы,
Зачем они?
Мои девичьи грезы,
Вы изменили мне…
Бахчанову показалось, что сейчас только он один понимает, как близок смысл этих слов к душевному состоянию самой девушки. А когда оборвался последний аккорд, послышались громкие возгласы из публики:

— Браво, Баграони! Браво!

— Ну, тамада, не знаю, как тебе, а мне очень и очень нравится эта артистка! — признавался Васо.

Тон по-прежнему задавала буйная галерка: аплодисментам не было конца. Репертуар Лары отличался разносторонностью. Овация опальной ученице консерватории достигла своей вершины, когда Баграони с огромным подъемом исполнила карманьолу.

Едва зрители повалили из зрительного зала, как в дверях вестибюля произошла непонятная толчея. Васо сбежал вниз и быстро вернулся.

— Тамада! Облава! У всех выходов полиция.

Они быстро спустились с галереи. Судя по шушуканью публики, полиция искала "опасного революционера". Вдруг Бахчанов взял за руку Васо и увлек его в сторону.

— Тамада, чего ты засмотрелся? Кого увидел?

Бахчанов продолжал неотрывно смотреть в вестибюль. Там рядом с Ларой шел какой-то мужчина, любезно беседуя с ней. Это бритое лицо с жесткими чертами и холодным взглядом изжелта-серых, как у кошки, глаз было хорошо знакомо ему. Солов! Барин, струвист, некогда хаживавший за Невскую заставу на "блины"! Но что общего между этим типом и Ларой?

Бахчанов протолкнулся к седовласому капельдинеру и указал глазами на Солова.

— Вы не знаете, кто этот господин? Он не из дирекции?

— О, ваша милость! — прохрипел капельдинер, умиленно моргая красными веками. — Не знать известнейшего мецената! И зачем ему дирекция, когда он откатил весь наш театр. Господин Солоз недавно женились на вдове грозненского миллионера, и пусть судачат, что она старше его на целых двадцать восемь лет, но ведь какие миллионы, ваша милость!..

Встревоженный Васо пригнулся к уху Бахча — нова:

— Тамада, выпускают из театра только по три человека. Неужели и мы пройдем мимо фараонов?

Поток людей неудержимо повлек их за собой из вестибюля к выходу. Дюжина городовых медленно пропускала мимо себя публику, в то время как два околоточных надзирателя всматривались в лица выходящих, сверяя их с фотокарточкой. Скользнув по ней острым взглядом, Бахчанов узнал Камо! Он был изображен в черкеске с газырями, точно так же, как был одет в тот весенний день, когда в толпе демонстрантов подымал красное знамя близ дворца наместника.

Рассеянным взгляд ом полицейские проводили Бахчанова и его спутника.

— Тамада, спасены! Скорей на конку!..


Под утро Бахчанова, уснувшего в доме путевого сторожа, разбудили громовые удары. В первое мгновение возникла мысль: уж не взорвался ли динамит в мастерской?

Бахчанов бросился во двор к складу. Многодневная жара разразилась грозовым ливнем. Со всех сторон неслись и кипели дождевые потоки.

— Превеселая погодушка, — сказал Кадушин, стоявший под навесом склада. — А я еще хотел заглянуть к племяннице, на прощанье-то…

Эти слова Александра Ниловича вернули Бахчанова к думам о Ларе. Перед ним отчетливо встал ее образ, близкий и желанный. Вместе с тем почему-то вспомнился Солов с его надменным взглядом и властными жестами, шествующий рядом с ней. Сердце Бахчанова заныло от смутной тоски и беспокойства. Глядя на хлещущий дождь, он продолжал упорно думать о ней. Если бы ее повидать! Сейчас такая возможность…

Безразличным тоном он спросил Кадушина о новом местожительстве Лары. Александр Нилович принялся старательно объяснять Бахчанову ее адрес.

Воздух был мутный и серый от слепящего дождя. Залитый водой пустырь походил на огромный пруд. Выжимая из рубахи воду, Васо спросил:

— Тамада, ты намерен куда-то уходить?

— Имею поручение Александра Ниловича посетить его племянницу Баграони, — смущенно ответил Бахчанов и направился размытыми пустырями прямо по лужам в город. Васо некоторое время озадаченно смотрел ему вслед, а затем поспешил к Кадушину.

Бахчанов шагал легко, быстро, почти не ощущая на себе набухшей от воды одежды.

На третьей улице, такой же безлюдной, как и две первые, он заметил фигуру городового. Тот стоял в резиновом макинтоше, с поднятым капюшоном, похожий в этом наряде на монаха-инквизитора. Бахчанов свернул в густую сеть переулков. Дождь начал ослабевать. Реже вспыхивала молния. Под холщовым навесом табачного магазина пережидал непогоду прохожий в соломенной панаме и в сухом брезентовом пальто. Неизвестный посмотрел на Бахчанова безразличным взглядом и снова стал наблюдать за вскакивающими дождевыми пузырями. Бахчанов насторожился, убыстрил шаги, сделал лишний крюк и успокоился только на пятом переулке, когда позади не было ни души и лишь косой дождик попрыгивал на узенькой мостовой…

Едва Бахчанов вошел в Муштаидский парк, небо очистилось от туч, и теперь оно отражалось в бесчисленных синеватых лужицах. В омытом воздухе кружились хлопотливые голуби, чирикали воробьи, возрождался гомон города. Бахчанов подошел к кустам и раздвинул их. Они окропили его свежими серебряными каплями. Парк стоял перед ним пахучий и безлюдный, как лес. Он был пропитан влагой и пронизан сверкающим солнечным светом. После шума грозы тишина казалась необыкновенно умиротворяющей.

"Сейчас увижу Лару, — думал, волнуясь, Бахчанов. — Но что ей скажу? Позову за собой, оттесню Солова, как оттеснил Ираклия! А что предложу ей взамен житейского благополучия, которое могут ей дать подобные господа? Жизнь, полную борьбы, тревог и лишений? — Он замедлил шаги. — И еще неизвестно, пойдет ли Лара моим путем. Ведь она стремится жить у просцениума, ярко освещенного огнями, а я брожу среди ночи по бивуаку, как часовой, ежеминутно ожидающий схватки…"

Потом Бахчанов решил, что если не сможет предложить Ларе ничего, кроме одного искреннегои глубокого чувства, то хотя бы предостережет ее относительно намерений этого буржуа Солова.

Впереди показался двухэтажный дом с зеленой крышей. Неподалеку, за палисадником, находился точно такой же. Бахчанов встал за дерево и обежал настороженным взглядом видимый глазу отрезок улицы. Явных признаков какой-либо опасности он не заметил, скрытых — обнаружить не мог.

На всякий случай он прошел во двор соседнего дома и, переждав там некоторое время, снова вышел. Затем, скрываясь в тени палисадника, вернулся к первому дому и позвонил. Дверь открыла старушка. Она недоверчиво осмотрела Бахчанова, но все же вызвала Дару.

Девушка с нескрываемой радостью вышла к нему и ахнула, потрогав его сырую одежду.

— Вы, конечно, преспокойно шли под таким ливнем? Это на вас похоже.

Взяв Бахчанова за руку, Лара повела его в кухню, открыла дверцу топки и подвинула табурет.

Она была весела, непринужденна и не оставляла своих кулинарных хлопот. Из духовки разносился вкусный запах печеной сдобы. Смеясь, девушка сказала, что сегодня печет такой же пирог с вареньем из айвы, каким их угощали в лекуневском пансионе. И, как бы в подтверждение своих слов, вынула из духовки противень, на котором лежало румяное печиво.

Бахчанов рассмеялся и шутливо заметил:

— Так вот, видимо, где таится причина того, что ваш гость пренебрег непогодой!

В окно бил сноп солнечных лучей, и вся она — стройная и грациозная — казалась Бахчанову созданной ликующим светом.

Разговорились о сценических планах.

— Признаюсь, я мечтаю оправдать лучшие надежды моих строгих критиков.

— Что же они вам предсказали?

— Они сказали, что если я пойду, не сворачивая с избранной дороги, если буду неустанно совершенствоваться, то… Но мне неловко говорить о себе. А вот вы как мой бескорыстный судья, скажите, что я могу извлечь из их советов?

Он посмотрел на ее лицо, полное трепетного ожидания, и не задумываясь ответил:

— Последовать им и идти, никуда не сворачивая.

— Сознайтесь, вы сказали так, чтобы доставить мне приятное, да?

— Полезное, — поправил он девушку. Ласковая улыбка осветила ее лицо.

— Добрый Алексей Степанович! Вы тот, кого я могу с полным правом назвать моим истинным другом.

Потом она пожаловалась на условия работы в труппе, которая наверняка распадется из-за недостатка средств.

— Мы не окупаем всех расходов. А режиссер говорит, что так существовать нельзя. Это не любительская труппа.

— А ваши организаторы не обращались к меценатам? — спросил Бахчанов. Ему хотелось знать: скажет Лара о Солове или нет.

Она не замедлила с ответом:

— Тут другая история. Мне передавали, что Ираклий Исидорович, без моего ведома и согласия, обратил внимание одного нефтепромышленника на мои концертные выступления. Тот явился в театр и представился. Конечно, были комплименты и в заключение просьба: дать согласие на выступление в семейном концерте.

— Семейный концерт? Странно. И что же вы?

— Я, разумеется, отказалась. Да и в тот вечер не об этом думалось, Алексей Степанович. Меня страшно волновала одна мысль…

— Могу узнать какая? Или это секрет? — Бахчанов смотрел на Лару с чувством безотчетной благодарности.

— Откровенно сказать, мне казалось, что вы тоже в театре. И вот, когда нагрянула полиция, я стала ужасно нервничать. Как и тогда в Озургетах. Помните?

Ее щеки вспыхнули. Она потупила глаза и, делая над собой едва заметное усилие, торопливо переменила тему разговора. Она сказала, что Магдана не выдержала нужды и с двумя подругами решила воспользоваться настойчивым советом Ираклия Исидоровича пойти служить к Шимбебекову. Он открывает кабаре не в Тифлисе, а в Одессе. Но это только больше прельстило бедных девушек. Как же! Красивый приморский город. Шумная театральная жизнь. Радужные надежды…

Лара хотела еще что-то сказать, но спохватилась. Она совсем забыла, что вода давно вскипела, а кофе еще не молот. Девушка бросилась в соседнюю комнату, и оттуда послышался треск перемалываемых зерен.

Он хотел помочь ей.

— Сушитесь! — последовал веселый ответ. По старой привычке нелегала Бахчанов глянул через окно на улицу и вдруг узнал Васо, прячущегося за деревом. "Бдительный Васок!" Это он, конечно, у Кадушина узнал адрес и пришел "следить за следящим".

Через минуту это предположение сменилось чувством беспокойства. А вдруг что-нибудь случилось с товарищами, и Васо не знает, как о том подать весть? Эту мысль Бахчанов высказал Ларе.

— Так в чем же дело, Алексей Степанович? Зовите скорей вашего друга.

Бахчанов раскрыл окно и помахал рукой. Васо немедленно поднялся на лестницу. Держал он себя настороженно и шепотом спросил:

— Тамада, ты, вероятно, заметил за собой опасность?

— Никакой. Просто не хотелось, чтобы ты скучал под деревом. И раз все спокойно — идем пить кофе.

— Кофе? Ты шутишь?..

— Нет, Алексей Степанович не шутит, — вмешалась в разговор показавшаяся в дверях девушка и протянула Васо руку.

— Арсен Иванович, — смущенно отрекомендовался он и метнул в сторону Бахчанова быстрый вопросительный взгляд.

— Да, да, Арсен Иванович, — подтвердил тот и, слегка коснувшись плеча старого товарища, разъяснил: — Лариса Львовна свой человек….

Два часа непринужденной беседы пролетели незаметно. Покидая вместе с другом квартиру Баграони, Васо уносил с собой самое приятное воспоминание о встрече с этой девушкой и по дороге признавался:

— Ты не смейся, тамада, но, по-моему, вы нравитесь друг другу. Понимаешь, она такая чудесная!

Бахчанов молчал. Но по необыкновенному блеску его глаз Васо догадывался, что высказал что-то близкое к истине, и поэтому с еще большим жаром продолжал:

— И как было бы замечательно, по-человечески говоря, топнуть на твоей свадьбе!..

Разъездная театральная труппа, никем материально не поддержанная, распалась, и Ларе снова пришлось бегать по урокам, чтобы заработать на хлеб насущный. Несколько раз ее настойчиво пытался увидеть Теклидзе, но она упорно избегала его, ища любую, даже самую малую возможность встречи с Бахчановым. За последнюю неделю им удалось видеться несколько раз. То в Муштаидском парке, то на Мтацминде. Спасаясь от невыносимой жары, они выезжали за город, где бродили вдвоем по диковатым лесным уголкам, дышали чистым прохладным воздухом, любовались окрестностями, а еще больше друг другом. Эти встречи и совместные прогулки доставили им много счастливых минут. Непроизвольно оброненное Бахчановым слово "ты", столь же непроизвольно подхваченное Ларой, сблизило их еще больше. Теперь они открыто касались в беседе того, о чем до сих пор говорили их взгляды. И сознание, что он и она глубоко желанны друг другу, наполняло сердца молодых людей бесконечной радостью.

Так же, как и у него, мало светлого досуга оставалось и у Лары. Все чаще напоминала о себе жестокая нужда. Девушка о том умалчивала. Но Бахчанов угадывал ее черные дни. И тогда он посылал ей, якобы от имени Кадушина, маленькие денежные переводы, оставаясь подчас без единого рубля. Васо, заметив это, как-то сказал:

— Возьми, тамада, наличный капитал. Тут шесть рублей и восемьдесят пять копеек. У меня они все равно разойдутся на табак, а я… подумываю бросить курение.

— А на что мне столько денег?

— Как на что? Сходишь к доктору, полечишься. Смотри, какой желтый.

— Однако меня лихорадка оставила.

— Все равно возьми. Колхидская лихорадка любит возвращаться.

Он так настаивал, что Бахчанов решил прибегнуть к хитрости:

— Хорошо, я их возьму, но только когда увижу, что ты бросил курить.

Васо подумал и горестно вздохнул:

— Нет, тамада. Хоть режь, а к табаку привык. Пожалуй, не расстанусь.

— Тогда — возьми деньги обратно. Мне они не нужны.

Васо от огорчения ходил в этот день как больной, переубедить же "тамаду" не мог. А Лара при свидании с Бахчановым попросила:

— Алеша, передай, пожалуйста, дяде — пусть перестанет беспокоиться обо мне. Я не так уж нуждаюсь в деньгах, как это ему кажется.

Бахчанов заметил, что с ее руки исчезло колечко — подарок покойной матери. Девушка им очень дорожила. Догадываясь о причине исчезновения этого колечка, он как бы невзначай сказал:

— Я передам твою просьбу, дружок. Впрочем, надо знать, что Нилыч так поступает не только ради доброй традиции, естественной между родственниками, но и ради своего душевного покоя.

— Согласна. А все-таки ноша эта для дяди сейчас обременительна.

— Едва ли. Желанная ноша, говорят, всегда легка…

Спустя две недели Бахчанов узнал о предстоящем отъезде. В комитете нашли целесообразным направить его на работу в бакинскую организацию.

Бахчанову тяжело было оставлять здесь Лару в бедственном положении. Почему бы им не быть вместе? Ведь у него из друзей нет никого ближе и родней, чем она.

И весь во власти светлых мыслей о любимой девушке, Бахчанов в тот же день направился к ней.

Лару он застал сидящей у подоконника. Она старательно переписывала ноты по грошовому заказу одного оркестранта. Лара порывисто поднялась, лучистые глаза ее засияли. Бахчанов обнял ее и несколько раз крепко поцеловал. Взявшись за руки, они смотрели друг на друга и улыбались.

— Как же ты, Алешенька, все это время жил да поживал?

— Да все так же, Ларуша, как и раньше. Разве только еще сильнее тосковал по тебе.

— Можно подумать, моря и горы нас разделяли.

— Нет, знаешь, такое ощущение, будто бы затерялись в океане.

— Да, как в океане. В моем представлении ты сейчас подобен потерпевшему кораблекрушение. Кругом разъяренные волны, берега не видно…

— В том-то и дело, добрая моя, что берег виден. Впрочем, ты же знаешь, не тихой гавани ищу я.

По-видимому, такой ход мысли для Лары был понятен и неоспорим. Она молчала и вспоминала, как еще в дни ранней своей юности мечтала о людях сильных духом, в грезах видела себя подругой человека преследуемого, но могучего и отважно борющегося.

И вот он стоит перед ней, не как причуда ее воображения, а как реальность. И нет сил, а тем более желания расстаться с ним.

— Если признаться тебе, Алеша, то я все больше завидую твоим опасностям, печалям и радостям. Мне бы тоже хотелось познать их, жить ими, как живешь ты.

— Я знаю, как красива твоя душа, — сказал Бахчанов, полный восторженной благодарности к девушке. И пусть теперь грозят ему неведомые опасности. Страшиться их нечего. Вечный солдат в вечном походе, он не избалован радостями жизни, но теперь озабочен судьбой дорогого ему человека.

Нежно сжимая руки девушки, Бахчанов сказал:

— Лара, милая, мне предстоит покинуть эти края. Кто знает, надолго ли? Может быть, навсегда. Хочу знать, в силах ли ты уйти со мной? Подумай хорошенько, прежде чем решиться. Подумай!

Закрыв глаза, девушка положила свою голову на его грудь:

— Алеша, не испытывай. О чем думать, если я люблю тебя.

Резкий звонок заставил их обоих насторожиться. Бахчанов незаметно выглянул в окно. В стоящих на противоположной стороне улицы, как раз против крыльца, нетрудно было узнать "приказчика", некогда встреченного в духане, и Агафона, кучера из пансиона Закладовой.

То, что оба "типа" не случайно очутились здесь, можно было понять по их нетерпеливым взглядам, бросаемым на окна дома, где жила Лара.

"Выследили-таки, мерзавцы. В чем-то я был неосторожен", — с горькой досадой подумал Бахчанов. А Ларе, все прислушивающейся к звонку, сказал:

— Это уж наверняка полиция.

— Что же делать? — в отчаянии проговорила девушка. Еще и еще раз почувствовала, как близок и дорог ей этот человек.

В комнату постучалась старушка, соседка Лары:

— Лариса Львовна, голубушка, вас какой-то барин опрашивает. В собственной коляске приехал. Сама видела.

У крыльца, действительно, стояла лакированная коляска, не замеченная Бахчановым. Что же касается Агафона и "приказчика", то те по-прежнему прогуливались на противоположной стороне улицы.

Девушка заметалась:

— Алеша! Послушай меня. Я что-нибудь придумаю. Дай только собраться с мыслями. Макаровна, — обратилась она к старушке, — вы поможете мне?

Та кивнула головой и охотно раскрыла дверь своей комнатенки. Лара энергично потянула туда Бахчанова, предлагая остаться ему тут, а сама пошла навстречу незваному гостю.

Бахчанов пожал плечами. К чему такая наивная предосторожность? Разве полиция не прибегнет к обыску всей квартиры? Он попытался выйти из комнаты. Однако вмешалась старушка, видимо считая, что ее добрая Лариса Львовна попала в неловкое положение и хочет укрыть одного поклонника от другого.

— Сударь, позвольте женщинам помочь вам. Право дело, это хоть и неприятно, но вовсе не так уж грешно.

И прежде чем Бахчанов успел что-нибудь сказать, "сообразительная" старушка прикрыла за ним дверь и пошла в прихожую.

Вошел рослый мужчина. В руках он небрежно держал светло-серый дождевой плащ. Девушка сразу узнала вошедшего, и большая часть страхов отхлынула от сердца:

— Господин Солов?!.

Улыбка вежливости тронула пухлые губы нефтепромышленника:

— Здравствуйте, госпожа Баграони. Гость я, кажется, незваный, и тем более неожиданный…

Лара пригласила Солова в комнату, украдкой кидая тревожные взгляды в окно. Солов отдал старушке плащ, сел на предложенный стул и стал излагать причину своего визита. Он заявил, что все еще находится под ярким впечатлением последнего концерта Баграони, весьма лестно отозвался об ее таланте и посетовал на трудные и неблагодарные условия работы в провинциальный театрах. Свою миссию в жизни он видит в том, чтобы стать меценатом и создать собственный оперный театр, который по вокальным силам нисколько не уступал бы столичному.

— Я сочту себя рожденным под счастливой звездой, если вы изъявите желание быть примадонной в моей собственной труппе.

Уловив слабый жест, выражающий что-то вроде колебания, Солов поспешил разъяснить:

— Прошу учесть — театр этот создается не из коммерческих соображений. Пока он закрыт для широкой публики и будет играть только для моих близких друзей и особо избранных. В труппу уже согласились войти некоторые профессиональные артисты. Очередь за вами, и только за вами.

— Благодарю, — произнесла Лара, овладев собою, — но я еще далеко не артистка. А когда ею буду, то стану петь для широкой публики, а не для узко избранной.

— Мне понятно ваше демократическое чувство. Я тоже демократ. Все же искусству чужды условности.

— Это не условность, а убеждение.

— Хорошо, уступаю, — сухо улыбнулся гость, — и готов во многом уступить. Однако скажите, разве мнение ценителей искусства ниже полузрелых суждений так называемой широкой публики? Поверьте мне, широкой публике теперь не до театра. Она сама предпочитает играть в революцию на уличных подмостках. Очень советую вступить в мою труппу. Поймите, для человека в вашем положении, при нынешних обстоятельствах русской жизни, это предложение — находка.

Нервно постукивая кончиками тонких пальцев, Солов стал ждать ответа.

Лара слушала уже рассеянно. Все ее внимание было в эти минуты сосредоточено на том, что делается на улице. И то, что девушка вывела из своих первых наблюдений, только, больше убедило ее в безвыходности положения для Бахчанова. Да, он почти в руках врагов. Ему грозит неминуемый арест, тюрьма, быть может казнь. И что значат собственные невзгоды в сравнении с таким несчастьем?..

"Спасти Алешу! Спасти во что бы то ни стало и немедленно!" Вот чем сейчас были поглощены все мысли девушки. Но как спасти? В тревожном раздумье она прижала ладони к пылающим щекам и с выражением отчаянной решимости спросила:

— Вы настаиваете на своем предложении?

— Настаивать не смею, а только прошу. И в ваших же собственных интересах…

— Что же я должна сделать?

Солов удивленно шевельнул бровью. В его глазах блеснуло выражение удовлетворения и торжества.

— О, совершеннейший пустяк. Подписать маленький контракт на год, на два, как вам будет угодно — и все. Вот и текст, пожалуйста. Прочтите и убедитесь, какие выгодные условия и преимущества я предоставляю людям искусства.

Он положил на стол небольшой исписанный листок бумаги.

Тогда Лара тихо сказала, что готова подписать контракт только в том случае, если удастся спасти одного человека.

— Весь внимание, — наклонил Солов голову, и едва заметная усмешка зазмеилась на его губах.

— Человек этот забежал в мой дом, — его хотят лишить свободы, — торопливо продолжала девушка, прислушиваясь к короткому и негромкому звонку.

— О, это совсем другое дело! А, скажите, ваш человек не уголовный?

— Нет, нет.

— Понимаю. Его преследуют за убеждения. Но с подобным варварством я и сам борюсь.

— В таком случае нельзя терять времени. Полиция у двери. Велика ли ваша власть и сила, чтобы…

— Власть и сила? Думаю, судьбой не обижен, — усмехнулся он, подзадоренный ее словами. — Во всяком случае, долг платежом красен. Вы уважили мою просьбу, следовательно…

Раздался второй звонок. Вся кровь отхлынула от лица девушки.

— К вам кто-то звонит, — небрежным тоном заметил Солов. Она подошла к двери и дрожавшей рукой откинула крюк.

— Здрасьте, — процедил сквозь зубы вошедший, бесцеремонно оглядывая прихожую. — У вас, говорят, скрывается государственный преступник.

— Этого не может быть.

— Если произведу обыск, то все может быть, — он показал значок полицейского агента и, пройдя в коридор, вдруг остановился перед раскрытой дверью комнаты.

— Пардон… Господин Солов? Прошу прощения…

— Что вам угодно? Почему вы врываетесь без разрешения туда, где нахожусь я?

На лице растерявшегося охранника появилось выражение не то изумления, не то недоумения.

— Я должен… мне показалось… есть все основания, что именно в этот дом, а не в тот, — бормотал он смешавшись.

— Что за чушь вы городите, милейший?.. — с презрительной усмешкой произнес Солов. — Или вы своим глазам перестали верить? Потрудитесь оставить квартиру.

Охранник был вконец озадачен. Тем не менее он не уходил, шныряя беспокойным взглядом по всем углам комнаты. А Солов на него наступал:

— Безобразие, которое вы допустили, обязывает меня позвонить самому губернатору.

— Напрасно. Преступника видел не только я. Мой коллега тоже.

— Передайте, милейший, вашему коллеге, что он тоже ничего не видел.

И небрежным жестом барина, подающего "на чай" лакею, Солов кинул охраннику сторублевую бумажку. Тот с жадностью поймал ее и низко поклонился спине Солова:

— Благодарствуем, ваше высокостепенства Да, действительно, получилась ошибочка. Виноват.

— Перед госпожой извинись, милейший.

— Извиняюсь, мадмоазель, — скривил физиономию охранник и ушел.

— Ну, вот и все, — произнес Солов с оттенком самолюбования. Он ждал, что Лара станет благодарить его или восхищаться его силой и властью, но она стояла лицом к окну и не спускала глаз с торопливо удалявшихся в сторону парка двух охранников: Агафона и "приказчика". Потом молча подошла к столу, взяла перо и, под впечатлением первого отражения опасности, подписала контракт.

— Прекрасно, — сказал Солов и с мальчишеским торжеством потер руки. — Итак, до скорой встречи. Подробности и все такое укажет мой концертмейстер. Честь имею.

Но с порога вернулся и с серьезно-таинственным видом предложил:

— А может быть, лучше, если бы ваш человек вместе со мной сейчас покинул квартиру?

Ларе показалось, что его совет вызван одним лишь холодным любопытством и желанием увидеть того, кто нашел здесь убежище.

— Это не совсем удобно, — быстро нашлась она. — Замужняя женщина в коляске с незнакомым мужчиной! О, это будет ее шокировать.

Солов улыбнулся:

— Странные женщины. Когда решается вопрос об их свободе, уместны ли иные какие-нибудь соображения?..

— А почему вы сочли нужным дать такой совет? Пли вы не уверены в вашей силе и власти?

— Нет, в этом-то я уверен, — заторопился он, — но кто может быть уверен в лояльности полицейских гиен?

— Вы полагаете, что они могут вернуться?

— Я ничего не полагаю. Я просто не доверяю им.

— В таком случае, — девушка с вновь вспыхнувшей тревогой взглянула в окно, — будемте, господин Солов, до конца людьми чести и великодушия. Я просила бы вас, — в ее глазах блеснуло выражение мольбы, польстившее ему, — помочь мне ввести в заблуждение этих коварных людей.

— Не людей, а людишек, я бы так сказал. Итак, приказывайте, — он приблизился к ней и смотрел на нее странно-упорным взглядом.

— Оставьте у моего дома ваш экипаж и разрешите его отослать к вам, когда стемнеет.

— Ваша находчивость восхитительна.

— Правда, она будет стоить вам некоторых неудобств: пешком придется идти домой.

— О, пустяки. Подобный моцион даже приятен, когда сознаешь, что делаешь это ради одной из прекраснейших женщин.

Он открыл окно и выглянул на улицу:

— Махмуд! Подымись сюда!

Явившемуся кучеру-турку он приказал:

— Останешься у подъезда с экипажем. Вернешься домой только с разрешения госпожи. Понял?

— Да, эффенди.

Когда они ушли, Лара, словно очнувшись, устремилась в коридор и раскрыла дверь соседней комнаты.

— Алеша! Опасность миновала. Как я счастлива! — и бросилась ему на шею.

Однако опасность не была устранена. Агенты полиции навряд ли отказались от преследования. Это понимал Бахчанов, и то же самое начинала сознавать Лара. Вот почему она решила использовать коляску Солова. План был прост. С наступлением сумерек в кузов сядет закутавшаяся в платок старушка и поедет на проспект к одному из магазинов. Внимание агентов полиции, естественно, будет приковано к седоку. Им, должно быть, покажется, что седок в женском платье не кто иной, как переодетый Бахчанов. И они последуют за коляской. Он же уйдет чужими дворами.

Бахчанов находил в этом плане некоторые достоинства, хотя и не считал его наилучшим. Но иного выхода сейчас не было.

Коротко рассказав Бахчанову о предложении Солова и о том, как тот "отвадил" филера, Лара, сама не зная почему, умолчала о контракте. Бахчанов же считал, что Солов просто-напросто разыграл перед доверчивой девушкой роль гуманного человека. Разве уж так трудно этому нефтепромышленнику сделать жест свободолюбия, когда у него на откупе состоит целый круг полицейских чиновников?..

Не удивляло и приглашение Ларе петь во вновь открываемом соловском театре. Если Солов действительно откроет театр, отчего же не работать в нем? Бахчанов нисколько не желал бы становиться на пути призвания Лары. Но "закрытый" домашний театр, театр для "избранных", конечно, ничего общего с настоящим искусством не имел. Это "шимбебековщина", только на соловский манер.

Выслушав эти критические замечания, Лара еще больше утвердилась в мысли — пока ничего не рассказывать Алексею о контракте.

Вскоре она проводила старушку до самого крыльца и постояла на нем, следя, как отъезжает экипаж. Все было рассчитано на то, чтобы вызвать у преследователей подозрение к закутанной фигуре седока.

После этого Бахчанов и Лара спустились черным ходом во двор. На нижней площадке они на минутку задержались в прощальном объятии, и затем Бахчанов направился вперед. Со двора он кинул последний взгляд в сторону девушки (в густых сумерках ее светлая неподвижная фигура выделялась, как статуя) и метнулся к невысокому забору. Легкий прыжок, под ногами слегка подалась груда поленьев. Впереди был чужой двор, а за ним переулок…

Бахчанов быстро оставлял за собой черные глухие переулки и улицы. Теперь бы только благополучно выбраться из Тифлиса с его легионом двуногих ищеек. Правда, немало их и в Баку, но там большой и крепкий отряд тружеников, и, следовательно, легче будет-бороться с врагом. А пока никак не проходило ощущение подстерегающей опасности, и он считал, что в этих условиях неразумно сейчас идти на конспиративную квартиру, в Авлабар. Петляя по улицам, он бросал по сторонам настороженные взгляды. Ему казалось, что за ним неотступно следуют какие-то люди, прячутся то в подворотнях, то за фонарными столбами. Один из прохожих шмыгнул мимо него и при этом как-то странно заглянул ему в лицо.

Как обычно, Бахчанов решил сесть в поезд, проехать одну станцию и пешком вернуться обратно в Тифлис. Отсюда он с Ларой полагал выехать послезавтра.

Было уже поздно, когда он подошел к вокзалу. Пошарив по карманам, убедился, что нет ни копейки. Что ж, тогда придется доехать в товарном вагоне. И то уж благо, что удалось избежать опасности.

И только об этом подумал, как почувствовал, что кто-то сзади цепко схватил его за руку и плечо:

— Вы арестованы!

Бахчанов стиснул челюсти, повернул голову, но щека уперлась в дуло револьвера. Два неизвестных стояли по бокам Бахчанова, два других позади него и тоже с револьверами. А кто-то, бегло ощупывая его карманы, знакомым и насмешливым голосом говорил:

— Покинуть город и спрыгнуть с поезда где-нибудь под Лекуневи, конечно, прием ловкий, хотя и не новый. Но и мы не хотим повторять ошибок прошлого, тем более что терпение часто оказывается для нас непозволительной роскошью!

Бахчанов мрачно взглянул на говорившего и сразу узнал пресловутого "чиновника из Салхино".


Три последующих дня Лара не находила себе места. Ночами она часто просыпалась и с тревогой думала об Алексее. В эти дни пришло письмо от Ираклия Исидоровича. Он жаловался на ее равнодушие, манил перспективой совместной морской поездки в Одессу, в гости к Магдане. Лара швырнула письмо в горящую плиту.

На четвертый день, возвращаясь домой, она обрадовалась, узнав среди прохожих "Арсена Ивановича". Васо нёс на голове лоток с редисом и мимикой выказывал желание что-то сказать. "Это он от Алексея!" — подумала она и поравнялась с "лоточником". Васо, не глядя на нее, тихо спросил:

— Алеша был у вас?

— Был, — и вся задрожала, — а что?

— Он заключен в Метехи…

Лара в отчаянии рванулась вперед. Ноги как не свои. Задыхаясь от волнения, оглянулась: лица, лица, чужие, равнодушные. И кто знает, быть может, среди них есть и следящие за ней? Невольно замедлила шаги, но не теряла из виду мелькающий в толпе лоток с редисом.

При переходе мостовой девушка опять поравнялась с Васо и прерывающимся голосом спросила:

— Как же это могло случиться? Ведь мы предусмотрели, кажется, все!

Васо исподлобья глянул по сторонам:

— С охранкой не легко бороться. Постарайтесь добиться свидания. Нам это невозможно. Вас же не тронут. Если откажут в свидании — требуйте передачу книг, писем. Книги подберем сами.

— Я сегодня же отправлюсь туда. Можно?

— В добрый час. О нас, конечно, молчок… Действуйте только от своего имени.

Васо отстал от нее и быстро затерялся в толпе. Не оглядываясь, потрясенная Лара продолжала идти. Давящее чувство тоски не покидало ее. Воображению рисовался тесный сырой застенок, слабый луч света, падающий на хмурое лицо узника, злорадные усмешки тюремщиков.

Не помня себя, она дошла до дому, и тут увидела коляску Солова. Кучер Махмуд сказал, что его "эффенди" ждет госпожу на домашний концерт. Сегодня у "эффенди" большие гости. И он прислал за госпожой экипаж.

Девушка вспыхнула. Приглашение на концерт сейчас ей показалось оскорбительным, даже самая мысль о подписанном контракте была ненавистна.

Отослав экипаж обратно, Лара направилась к Солову пешком. Шла туда в твердой решимости раз и навсегда покончить с "этой историей", категорически заявить Солову, чтобы он оставил ее в покое и не придавал бы значения контракту, который уже ни к чему ее не обязывает.

За высокой ажурной оградой, окружавшей соловский особняк, ее встретила дородная дама с дряблым лицом. Она сидела на скамье и кормила голубей. Лара спросила о Солове.

Дама зло улыбнулась и вызывающе сказала, что за последнее время к ее Петеру имеют дела преимущественно девицы.

Лара не придала значения ее грубому замечанию.

— Супруга моего нет дома, — продолжала дама, — но вы можете все передать через меня.

— В таком случае передайте господину Солову, что я не могу работать в его труппе и заявляю о расторжении контракта. Прощайте.

— Постойте, постойте, — жена нефтепромышленника сразу стала учтивой. — О чем идет речь? Какая труппа? Какой контракт? У Петера нет никакой труппы. Вас или ввели в заблуждение, или…

— О труппе говорил мне сам господин Солов.

— Выдумки!

Узнав, что Лару сегодня звали на домашний концерт и за ней даже прислан был экипаж, возмущенная Солова отшвырнула пакетик с кормом:

— Что за концерт? Никакого концерта! Никаких гостей… Это просто повторный кутеж у французского консула!

И, не обращая больше внимания на девушку, жена Солова в бешенстве стала громко звать прислугу, требовать жакет, шляпу, извозчика. По-видимому, она собиралась куда-то ехать, чтобы убедиться во лжи своего супруга.

В полном безразличии к стенаниям барыньки Лара быстро направилась к выходу. Возвращалась домой с сознанием сброшенной тяжести, а сердце еще ныло. Терзала тревога за любимого человека. Она думала, что не переживет, если с ним случится самое худшее. Боясь разрыдаться и потерять над собой власть, она кусала губы, торопливо опережая прохожих. И вдруг словно внутренний голос сказал ей: "Крепись, мужайся, вспомни, не ты ли сама мечтала стать подругой человека гонимого, сильного духом, борца за народ?

Не тебе ли судьба послала именно такого человека? Не ты ли призналась ему в своих глубоких чувствах, в своей верности? И если милый твоему сердцу человек нашел тебя достойной, — значит, он верил, что ты оправдаешь самые возвышенные его надежды. Так оправдай же их!"

Придя домой, Лара почувствовала себя готовой к решительным действиям. Ей все ясно: надо бороться за него! Она сейчас переоденется и отправится в тюрьму просить свидания с заключенным. Откажут — попросит передать письмо. Села к столу и начала писать.

"Как гром среди ясного неба, меня поразила весть о твоей неволе, дорогой Алеша! Если бы ты мог представить мое душевное состояние в эти дни…"

Подумала и все перечеркнула. Нет, не следует показывать врагам, как тяжело переживают их жертвы свое несчастье. Письмо должно дышать силой, спокойствием, уверенностью в правоте дела, за которое боролся заключенный.

Начала снова писать. А в дверях старушка соседка.

— Давешний барин приехал.

— Меня нет дома.

— Ух, как ты зла, касатка моя! Да уж мое дело — сторона. Поступай, как сердце велит.

В комнату быстро вошел Солов:

— Лариса Львовна! Простите великодушно. Но зачем же так сурово?

Он глядел на нее с мягким укором несколько затуманенными глазами.

— Мы вас ждали. Вся труппа была в сборе. И если бы вы тогда сели в экипаж, а не направились к Зинаиде Стратоновне, все было бы прекрасно.

От Солова пахло вином, и становилось понятным, откуда взялась у него развязность. Он продолжал жаловаться на свою супругу, считая, что она шумным появлением смутила участников концерта, что это вполне в ее характере, она не понимает искусства и к тому же ужасно ревнива.

— И вот мы, то есть я и мой концертмейстер, — Солов подошел к окну и показал на экипаж, где сидел какой-то субъект в низко надвинутой на лоб шляпе, — мы очень просим вас: останьтесь в нашей труппе, будьте ее гордостью, и клянусь вам, — он понизил голос до драматического шепота, — у вас будет жизнь, какой позавидуют все без исключения.

Она отрицательно покачала головой.

— Я знаю, я понимаю, — говорил он, подходя к ней, — вас смущает Зина. Но мы устроим наш театр не здесь, а в другом городе. Поедете? Я думаю — да. Разумеется, только "да"! За это говорит разум, логика, ваше слово и, наконец, контракт, добровольно вами заключенный.

Лара отступила на шаг, встала из-за стола, отчужденно посмотрела на непрошеного гостя:

— Нет, господин Солов, я никуда не поеду. И наш контракт прошу сейчас! же разорвать. Может быть, это, по-вашему, дурно, но мое слово, моя подпись были даны в минуты отчаяния. Надо было спасти человека. Вы обещали это сделать, но он все-таки арестован в тот же день и теми же самыми людьми.

— Жаль. Какая неожиданность. — Солов потирал наморщенный лоб, словно старался вспомнить что-то очень далекое. — Проклятый режим и проклятые слуги его! Разве можно им верить? Впрочем, не отчаивайтесь. Если сию минуту ничего нельзя предпринять для освобождения вашего человека, то завтра мы что-нибудь придумаем. А сейчас — прочь тоску. Уделим внимание вашему таланту. Едемте к французу. Он прекрасный знаток музыки.

Но она оставалась непреклонной. Скрывая досаду, Солов неохотно вернулся к двери:

— Бедняжка! Вам не дает покоя несчастье с вашим человеком. Скажите, ваши друзья знают подробности ареста?

— Мои друзья? У меня нет их здесь. Я хлопочу одна.

— Сизифов труд! Вам дали хотя бы свидание с тем человеком? Или вы из предосторожности не будете хлопотать?

— Буду. Сегодня же поеду к начальнику тюрьмы.

— О, вы многим рискуете. Будьте осторожны. Однако вам надо думать о неизбежных расходах. Между тем ваше положение…

Он обвел многозначительным взглядом стены более чем скромной комнаты и сунул руку в боковой карман. Лара поняла его жест, и страх попасть сейчас в зависимость от этого коварного человека мгновенно вытеснил из головы все мысли о нынешних и грядущих материальных бедствиях. Девушка поспешила энергично запротестовать, и Солов, прочтя в ее глазах огоньки непритворного гнева, не без сожаления отказался от своего намерения.

— Прощайте и помните: я весь к вашим услугам. Вы больше ничего не скажете мне на прощание?

— Ничего, — холодно ответила она и отвернулась к раскрытому окну.

Солов вышел…


Лара сидела в канцелярии тюремного замка. Ей пришлось долго ждать, пока ее принял вызванный сюда Кваков.

— Позвольте спросить вас: кем вы приходитесь заключенному? Родственница?

— Нет.

— Супруга?

— Нет.

Он удивленно приподнял щетинистые брови:

— Значит, посторонние? Так, так. Тогда-с ваше свидание с заключенным едва ли возможно.

Лара нервно мяла в руках перчатку и краснела. Потом вдруг вскинула на старого цербера загоревшийся взгляд и с достоинством сказала:

— Я не чужая Бахчанову, а его невеста.

— Это другое дело. Но, позвольте, сударыня. Тут какой-то парадокс. Явление в некотором роде противное духу естества и закона.

— Не понимаю вас, — вспыхнула она.

Кваков с притворно добродушным сочувствием качнул головой и сунул руку в портфель:

— Совесть не позволяет мне скрыть от вас одну вещь.

И он показал ей карточку. На ней был изображен Бахчанов. Рядом с ним находилась молодая женщина с ребенком на руках. Только опытный глаз мог заметить, что одна карточка искусно вмонтирована в другую и переснята так, что снимок представлялся единым. Лара этого не видела. Она только чувствовала, как гулко стучала в ушах кровь, как к сердцу подкатила жаркая волна. Кзаков, сложив цепкие пальцы на черном жилете, щурил глаза, следя из-за полуопущенных век за мгновенными изменениями выражения лица девушки.

— К чему все это вы мне показываете? — с оттенком боли и возмущения спросила она.

— К тому, сударыня, чтобы имеющие глаза видели, а имеющие уши слышали. Как видите: у Бахчанова есть и жена и ребенок. Тут прямо написано: Татьяна Егоровна и дочь Наташа. Вы, конечно, этого не могли знать. Вас ввели в заблуждение. Зачем? Темна вода в облацех. Это уже область морали нынешних нигилистов. Охотно допускаю, что вам все это кажется невероятным, чудовищным. Но сомневаться не приходится. Вот, извольте, еще фактик.

Он рассыпал перед подавленной отчаянием девушкой конверты с письмами. Одно из них было написано-Бахчановым, другое — рукой Татьяны Егоровны.

— Почерк узнаете? А содержание — уже не секрет. Вот-с к примеру: "Танюша, родная, любимая, если бы ты знала, как я истомился, ожидая здесь, в сибирской глуши, от тебя весточки…" Согласитесь, сударыня, что такие слова к знакомым не адресуют. Впрочем, может быть, вы хотите задать какой-нибудь вопросик по поводу всего этого? Пожалуйста…

— Нет, — прошептала она с усилием, — я прошу только дать мне свидание с Бахчановым.

— Сейчас, когда идет следствие, нельзя. Закон.

— Тогда я прошу передать ему письмо или хотя бы записку.

— Увы, прокурор не разрешает вести переписку до окончания следствия.

— Может быть, я могу передать книги, фрукты…

Кваков подумал и, подымаясь, сказал:

— Буду ходатайствовать. Приходите за ответом в четверг.

Лара не помнила, как вышла из-под этих мрачных сводов. Солнце весело сияло на синем небе, в воздухе стоял обычный гомон улиц, а в ушах у ней все еще раздавался скрипучий голос человека с мертвящим взглядом…

Очень долго тянулось время до четверга.

Все эти дни Лару одолевали мучительные сомнения, порожденные кваковскими "открытиями".

"Почему Алексей молчал о своей семье? — размышляла она в часы своих душевных страданий. — Может быть, он бросил ее? Но ведь это же не в его характере. Быть может, Алексея оставила жена, не в силах вынести жизнь, полную лишений и преследований? Но ведь это же не его вина. Если же его жена и ребенок умерли, тогда он вдвойне несчастен и достоин сострадания. Непонятно, почему же он умолчал об этом? Не потому ли, что ему было слишком тяжело касаться этой душевной раны?"

Лара терялась в своих догадках. Одно ей было ясно: что она не имеет никакого морального права осудить человека, только на основании обвинений, заочно выдвинутых его врагами. Любимый человек сейчас терпит страшное бедствие, и долг ее сердца прежде всего во что бы то ни стало оказать помощь бедствующему. "А когда вырвется из неволи — сам скажет правду".

В четверг у подъезда ее дома снова остановилась соловская коляска. На этот раз Махмуд передал записку такого содержания: "Если гнев сменили на милость — покорнейшая просьба пожаловать сегодня, можно даже немедленно, в Дом князя Дадиани, где устраиваю концерт. Ваш Солов".

Лара торопливо накинула салфетку на черные сухари, чтобы их не видел кучер; и тотчас же вернула ему записку. Пусть он скажет своему "эффенди", что Баграони никуда не поедет.

Равнодушный кучер уехал, а девушка отправилась в канцелярию тюремного замка.

Кваков, сутулясь и морщась, расхаживал по кабинету, приложив ладонь ко лбу.

— Вот уж, поистине, сударыня, человек предполагает, а судьба располагает. Ваш заключенный только вчера, по строгому распоряжению высших властей, отправлен в Баиловскую тюрьму. Это далеко, и помочь вам я ничем не могу.

— Значит, я могу видеть его только там? — в отчаянии спросила она.

— В Баку? Что вы! Пока доедете — заключенного отправят в Красноводск, Астрахань, Челябинск. И колесят такие арестанты до тех пор, пока не замуруются где-нибудь в сибирском централе. Вот-с и все, что я могу вам сказать.

Кваков стал потирать свои виски, пытливо косясь на побледневшую Лару. Она, больше ни слова не говоря, медленно вышла.

С камнем на сердце брела по улицам. В сквере присела на скамью, отгоняя и подавляя в себе ощущение беспомощного одиночества, и не замечала, что за ней издали следит смуглый офицер.

Вот он решительно направился к ней. Подкручивая усы, прошел мимо скамьи в позе подвыпившего гуляки.

Минутой позже офицер вернулся и, пользуясь тем, что поблизости было очень мало прохожих, скороговоркой сказал:

— Не бойтесь меня. Вас хотят видеть товарищи нашего Алексея. Идите за человеком, которого вы уже знаете. Примета: на голове лоток с редисом.

Увидев же, что к скамье приближается пожилая женщина с раскрытой книгой в руках, громко прибавил:

— Можно ли скучать такой прелестной барышне?

И тут же совсем тихо:

— Отшатнитесь от меня. Так надо!

Лара и в самом деле с гневом поднялась со скамьи. Первая мысль: не провокация ли? С презрением посмотрела на офицера и встретилась с его открытым взглядом.

— Уйдите, что вам от меня надо? — сказала она, и настолько громко, что севшая на скамью женщина подняла голову и прислушалась. Гуляка только рассмеялся, церемонно щелкнул шпорами и направился вдоль сквера.

Лара поспешила в противоположную сторону и, не утерпев, оглянулась. Что такое? И в самом деле, "Арсен Иванович" шел с лотком редиса.

Все страхи и сомнения разом отпали, и она последовала за ним. Васо в ослом переднике неторопливо пробирался сквозь толпу, только изредка отвечая на досужие вопросы домашних хозяек. Он привел Лару за собой в один из дворов. Здесь их ждал Александр Нилович. Глаза его были влажны.

— Ларочка, родная, — бормотал он, протягивал руки, — как же ты?

Девушка хотела что-то сказать, но Васо энергичными жестами позвал их за собой.

Все трое сели в пролетку, проехали несколько улиц, сошли где-то на пустыре и, покружив по улицам, укрылись в одной рабочей квартире, где были встречены как старые друзья.

Худенькая женщина, мать многосемейного рабочего с кожевенного завода, участливо обратилась к Ларе:

— Утомилась, дочка? Ну ничего. Тут отдохнешь лучше, чем дома. Идем обедать.

Едва уселись за стол, как вошел давешний офицер. Только на этот раз в его манерах не было ничего от прежнего гуляки. Он с приветливой улыбкой глядел на девушку:

— Я рад, что вы сразу поняли меня. А насчет следопытов, — не беспокойтесь. Мы оставили их с носом.

— Камо, дорогой мой, — обратился к нему Васо, — не томи девицу-красавицу. Скажи ей, как обстоит дело с тамадой.

— Дело вполне определившееся, — отвечал знаменитый боевик. — Нашего друга отправят в Батум, но там, конечно, побоятся оставить, а завезут в глухой Артвин или Ахалцых на расправу. Мы же должны помешать им. И для этого есть одно средство: освободить друга, прежде чем его посадят в тюремный вагон.

— Смотри, Ларочка, — обрадовался Кадушин, — как просто и хорошо решается сложный вопрос.

Камо взялся за вилку и весело сказал:

— Товарищ Баграони, вероятно, согласна с тем, что самое простое нередко бывает и самым правильным.

Лара попыталась ответить улыбкой. Но все пережитое, наболевшее, когда воображению представился измученный Алексей с петлей, накинутой на шею, вдруг прорвалось наружу, и слезы побежали из ее глаз. Положив голову на руки, она вся сотрясалась от беззвучных рыданий. Друзья старались успокоить девушку. Пусть она твердо знает, что отныне не останется одинокой.

Глава четвертая В ЖЕНЕВСКОМ ДАЛЕКЕ

После того как Глеб Промыслов вернулся из Лондона в Швейцарию, он решил переселить свою семью из Цюриха в Женеву, поближе к действующемуцентру российской социал-демократии. Это значило расстаться с Цюрихским университетом, но иначе Промыслов не мог поступить. Слишком грозны были революционные события в России.

В один из осенних дней, покинув ночной экспресс, скитальцы шли по улицам Женевы, освещенным еще довольно теплым солнцем. Все незатейливое имущество эмигрантской семьи находилось в одной нескладной и неудобной корзине. Ее тащил Глеб Промыслов, а Татьяна Егоровна несла сына.

Маленькая Наташа старалась помочь матери и отчиму. По крайней мере, она держалась за край скрипучей корзины.

— А понесу-ка я лучше так, — сказал Промыслов и поднял тяжелую ношу себе на голову.

Татьяна Егоровна просила, чтобы он снял поклажу, но Промыслов отмахнулся:

— В моем положении, Таня, надо ко всему привыкать.

Наташа заметила, что лицо папы Глеба приняло такой же оттенок, как и его огненно-рыжая борода. С придавленной головой и поднятыми руками он вначале показался девочке похожим на измученного вокзального носильщика, день-деньской таскающего разные грузы. Но Промыслов сейчас находился в самом радужном настроении и, надо думать, не мог чувствовать особой усталости. Он энергично шагал вдоль тротуара в своих высоких сапогах со сбитыми каблуками и даже что-то насвистывал. Дорога ему была известна.

В Женеве большевиками-эмигрантами давно был облюбован квартал на углу Каружа и набережной Арвы. Здесь ими был занят большой дом, в котором почти весь нижний этаж был отведен под столовую. Сюда-то и вел Промыслов семью.

Живописное озеро с опрокинутыми тенями синеватых гор, река с лодками и пароходиками, чужой город с его мостами, бульварами и многолюдной набережной — все это чрезвычайно затрагивало любопытство Наташи. А Татьяна Егоровна была озабочена одним, вопросом: кого же из знакомых единомышленников Глеб надеется здесь застать?

Почти у самого дома приостановился небритый прохожий, одетый в старое тесное пальто.

— Я вас еще в дороге приметил, — признавался он, помогая Промыслову снять с головы корзину. — Еду, знаете, а кругом в вагоне незнакомая речь. И вдруг на одной станции слышу, как эта девочка по-нашему заговорила! Ну, как тут не повеселеть?

— Вы что же, прямо из России?

— Из самой Москвы. Можно сказать, турист поневоле, — усмехнулся словоохотливый соотечественник и услужливо открыл дверь в столовую.

Там он пожал руку худощавому молодому человеку в пенсне, про которого Промыслов обрадованно сказал:

— Таня, узнаешь? Это Боровский.

И он пошел навстречу молодому человеку:

— Вот и свиделись, дорогой Вацлав!

Обнялись, разговорились старые товарищи. Потом все были приглашены к завтраку. В столовой вкусно пахло кофе, и проголодавшаяся Наташа не заставила себя упрашивать. Сняв капор, она деловито уселась за стол, конечно, по своему обыкновению, ближе к окну, благо оно оказалось большим, как в магазинах. Алешенька же остался на коленях у матери.

Хлопнула дверь.

— Трибунка! Трибунка!

Это газетчик принес свежие номера "La Tribune de Geneve". Вошло еще несколько человек, расхватали газеты, углубились в чтение. Жгучие вести о событиях в России привлекали к себе всеобщее внимание.

А Наташа, болтая ногами, рассеянно смотрела в окно.

Вот прогудел мотор. В кузове автомобиля — усатый толстяк с громадным псом. Вот вприпрыжку подбежал к тумбе красиво одетый мальчик с булкой в руке. Заметив седобородого нищего, он с холодным любопытством поднял на него глаза. Нищий неохотно оторвал свой взгляд от изгрызенной булки барчонка и уныло заковылял дальше. Наташе жаль было старика. Если бы она знала, что встретит его, не съела бы так скоро свой бутерброд.

Мелькнули еще две-три фигуры пешеходов. Проехало несколько велосипедистов.

Один из них соскочил с велосипеда возле самых дверей и аккуратно прислонил его к стене.

Сняв серую кепку с пуговкой на макушке, он отер платком залысый лоб и быстрой походкой прошел в столовую.

Наташа наклонилась над чашкой горячего кофе и стала дуть на него. Но куда так поспешил папа Глеб? А что с мамой? Сжав руку дочки, она, точно не веря своим глазам, молча и неотрывно смотрела на вошедшего велосипедиста. Его сразу обступили люди, находившиеся в столовой. Наташа тоже смотрела на него.

Убрав руки в брючные карманы, он с живостью о чем-то говорил, несколько наклонив набок свою крупную голову. В его чуть насмешливых зорких глазах зрачки казались остро отточенными буравчиками. Увидев Промыслова, торопливо идущего к нему, весело воскликнул:

— Товарищ Глеб! Браво!

Наташа вскинулась, перестала пить кофе и торжественно, на всю столовую:

— Мамочка, это Ленин, да?..


За эти месяцы Ильич внешне ничуть не изменился. Только загорело и выглядело смуглее обычного его немного похудевшее лицо.

Он усадил всех за стол, сел сам и, обхватив колено руками, попросил московского товарища поделиться своими впечатлениями о событиях в "белокаменной".

За последнее время к пролетарской Москве возник особый интерес. И для этого были немалые основания. По размаху стачечных боев и политических демонстраций она в эти осенние дни вышла на первое место в России. Вот почему представитель московских рабочих вызвал к себе такой острый интерес.

— По-новому кипят наши улицы, Владимир Ильич, — с увлечением рассказывал он, — на митингах в университете тысячи нашего брата. И рассуждают так: раз от спячки перешли к стачке, перейдем теперь и к стычке. Вы уже знаете, какая кровавая схватка заварилась на Тверской между стачечниками и войсками. И она, вот увидите, будет не последней…

Ленин согласился с этим и, развивая мысль собеседника, сказал, что в Женеве очень многие товарищи склонны рассматривать недавние революционные события в Москве как первую грозовую молнию, осветившую новое поле сражения.

И все же из-за того, что у Московского комитета еще нет в распоряжении значительных революционных отрядов и на сторону народа не перешла ни одна воинская часть, движение здесь пока нельзя считать достигнувшим своей высшей ступени.

— Нам всем хочется надеяться, Владимир Ильич, что это будет.

Ленин покачал головой:

— Одной надежды маловато. А под лежачий камень вода не потечет. Кстати, что делается у вас с вооружением рабочих? Сколько организовано дружин? Конечно, я имею в виду дружины наиболее обученные и хорошо вооруженные.

— Хорошие дружины, Владимир Ильич, есть у нас на фабрике Шмидта, в Миусском трамвайном парке, в типографии Сытина и на заводе Гужона.

— А завод Бромлея почему пропустили? — хитро прищурился Ильич.

— Да, верно, и там есть совсем неплохая дружина. Вот память! А вы, Владимир Ильич, видать, знаете о том не хуже меня, грешного.

— Едва ли, — добродушно рассмеялся Ленин. — Вы ведь счастливее меня. Вы из самого боя. Вам и карты в руки, а мы эмигранты, и пока вот вынуждены маяться в этом проклятом далеке.

Выслушав затем рассказ собеседника о работе московских большевиков по сбору средств на оружие и о путях приобретения его, Ильич в раздумье заметил:

— Да, сестра писала, что в Москве работа налажена лучше питерской, и все-таки этого еще очень и очень мало. Мы не обеспечены оружием в той мере, как требуют стремительно развивающиеся события.

Поделился приезжий товарищ также и впечатлениями, вынесенными им из недавней поездки на родину, куда-то в Заволжье:

— Жгут мои земляки дворянские усадьбы напропалую!

— И много сожгли?

— В одном нашем уезде одиннадцать усадеб.

— Гм… гм… А сколько крупных поместий в вашем уезде?

— Да как вам сказать, Владимир Ильич? Таких помещиков, что имеют до тысячи десятин, у нас, пожалуй, наберется десятков восемь. Да сверх того есть барон, чтоб ему ни дна, ни покрышки. У него же всяких угодий не меньше как на двадцать — двадцать пять тысяч десятин.

— Значит, мало сожгли. Архимало. Надо стереть с лица русской земли позор феодального крупного землевладения!

И тут же напомнил о тех решениях съезда, где предлагалось немедленно приступить к организации революционных крестьянских комитетов.

А Промыслову, улыбнувшись, сказал:

— Удалась-таки нам морская транспортировка. Юзеф писал: в восставшей Лодзи Бахчанов держался молодцом. Польские товарищи не нахвалятся!

Зашла речь о боевых действиях дружин. Ленин одобрительно отозвался о подвиге рижан. Промыслов знал этот случай. Одной сентябрьской ночью значительная группа боевиков напала на рижскую центральную тюрьму и после ожесточенной борьбы с тюремной стражей освободила двух политических заключенных, которым грозил смертный приговор.

— Восхитительно, Владимир Ильич. Словно эпизод из времен какого-нибудь Бенвенуто Челлини.

— К счастью, самая обыкновенная правда наших дней, — поправил Ильич и, заметив устремленный на себя взгляд Наташи, подозвал к себе и ласково заговорил с ней…

Вечером Владимир Ильич и Надежда Константиновна, возвращаясь с реферата, навестили Промысловых в их новом жилище.

Комната маленькая, тесная, впрочем не в пример ист-эндской сухая, окнами в глухой двор. И хоть отсюда не увидишь ни гор, ни озера, "новоселы" восторгались ею.

Владимир Ильич, осмотрев жилье, умерил их восторги:

— Да что там! Чужбина!.. Эмиграция… На безрыбье и рак рыба.

Надежда Константиновна взяла на руки кашляющего Алешу:

— Славный малыш. Ему бы поправиться.

— У Лепешинского есть знакомый врач, француз. Очень хвалит его, — сказал Владимир Ильич. — Вот бы показать ребенка этому врачу!

— Он, вероятно, слишком дорог? — полувопросительно произнесла Татьяна Егоровна.

— Он вам ровнехонько ничего не будет стоить. Мы сами с ним переговорим. Хорошо?..

В эти дни Промыслову представилась возможность видеть исключительно напряженную работу всего редакционного коллектива центрального органа партии — газеты "Пролетарий". Конечно, как всегда, душой всех дел газеты был Ильич. Не было ни одного номера без строк, сверкающих проникновенной ленинской мыслью.

Он любил коллективный труд и сам не гнушался никакой работой, как бы она ни была мала или "черна".

Особенно любовно Ильич обрабатывал письма рабочих корреспондентов. Связями с ними он дорожил чрезвычайно. Указывая на письма, опубликованные в "Пролетарии", не без гордости говорил:

— У новоискровцев с этим туго, а нам вот пишут.

Смотрите, какое большущее послание получено сегодня из Питера. Пишет один старый знакомый с Выборгской стороны. Я у него как-то ночевал на Нейшлотском. Умница первостепенный!

Работа редакционного коллектива "Пролетария" не была ограничена рамками только одной публицистической деятельности. Волей чрезвычайных обстоятельств она выходила далеко за пределы обычной газетной тематики и в подлинном смысле слова являлась всеобъемлющей.

Сотрудники "Пролетария" и, в первую очередь, его ответственный редактор занимались вопросами приобретения оружия, транспортировки и распределения его не меньше, чем Военно-техническая группа при ЦК партии.

В этом Промыслов лишний раз лично убедился, когда на третий день своего пребывания в Женеве явился в экспедицию "Пролетария" за свежей литературой.

Здесь он застал Ильича беседующим с неизвестным приезжим партийцем. Промыслов извинился и хотел уйти, но Ильич жестом указал ему на стул.

— Мы тут скоро, — кивнул он на собеседника. Тот раскладывал какие-то исписанные листки бумаги и монотонным голосом о чем-то докладывал.

Судя по отдельным фразам говорившего, Промыслов понял, что приезжий считает невозможным создавать боевые кружки рабочих и находит, что сама схема их организации нежизнеспособна и вообще крайне трудно развернуть боевую работу при существующих условиях.

Ленин смотрел прищуренными глазами на разложенные листки бумаги. Легкая ирония пряталась в его усах и бороде. Кончиками пальцев он легонько барабанил по столу и вдруг сделал нетерпеливое движение. Докладчик осекся:

— Если что неясно, то…

Владимир Ильич с саркастическим смешком махнул рукой — "куда, мол, яснее" — и отодвинул от себя листки:

— Все эти схемы, все эти планы производят впечатление только одной бумажной волокиты, я прошу извинить меня за откровенность. Но именно так я излагаю свое мнение в начатом письме к некоторым товарищам…

Докладчик, скискув, молча смотрел на свои бумаги. А Владимир Ильич, весь кипя, ходил по комнате:

— Тут нужна бешеная энергия, и еще энергия. Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода, и ни одной не сделали!..

Остановившись посреди комнаты, он продолжал:

— Мыслимо ли с этим мириться нам, большевикам, сторонникам самого организованного и самого решительного вооруженного восстания? Нет, никогда, никоим образом!

И он стал горячо объяснять, что единственно правильный и полезный путь, который он настойчиво рекомендует, — это путь организации боевых дружин и всемерного вооружения их.

Подойдя к собеседнику, он дружески коснулся его локтя:

— Скажу по секрету. На днях вам вышлют специальную инструкцию для отрядов революционной армии! — и Промыслову, другим тоном: — Да! Что я хотел сказать вам… Вчера получено письмо от Инока. Арестован Бахчанов. Держит себя стойко. Вы же знаете, какой это самоотверженный товарищ. — И, помолчав, с особой силой убежденности в том, что задумал: — Надо непременно и непременно что-то сделать для него!..


Возвращаясь вместе с Наташей с детского праздника, устроенного женевскими рабочими-кооператорами, Промыслов встретил Владимира Ильича и Воровского. Они стояли на мосту и оживленно разговаривали, глядя на белый пароход, плывущий в Монтре. Беседа касалась будущего состава редакции газеты "Новая жизнь", — ее предполагалось легально издавать в Петербурге.

И как всегда в эти дни, о чем бы ни шла речь у русских эмигрантов, она всегда возвращалась к теме развивающейся борьбы с царизмом, к теме возможного переезда на родину.

Сдвинув кепку на затылок, Владимир Ильич мечтательно произнес:

— Пожалуй, скоро будем на Невском. И все благодаря могучей руке российского пролетариата или, как это говорится в немецкой социалистической песне: "Alle Rader stehen still wenn dein starker Arm es will…"[27]

Воровский улыбнулся:

— Если уж вы, Владимир Ильич, заговорили стихами, что тогда сказать обо мне, грешном поклоннике поэзии?

— Хвала высокой поэзии, — подхватил Промыслов, — она способна эмоциональнее всего выразить дух времени и, разумеется, такого необыкновенного, как наше.

— Да, — задумчиво сказал Владимир Ильич, глянув из-под ладони на залитую солнцем даль, — перед нами захватывающие сцены одной из величайших гражданских войн, войн за свободу, которые когда-либо переживало человечество… — А через минуту током чрезвычайного удовлетворения: — Хорошая у нас в России революция, ей-богу…

Глава пятая КОСТРЫ В ГОРАХ

Только успел Шариф оправиться от ранения, как гонец доставил ему важную весть: отдельные отряды карателей получили приказ возобновить наступление на перевал, с целью опрокинуть повстанцев, преграждавших им путь в глубь заветной Гурии. Один такой отряд, числом около двухсот штыков и сабель, под началом есаула Чернецова, уже достиг лекуневского ущелья и готовился ворваться в поселок.

Не долечившись, Шариф вернулся к обязанностям начальника красной сотни и убедил товарищей дать всеобщий тревожный сигнал.

Едва черная ночь спустилась на горы, как на одной из вершин засветился большой костер. Его тревожное пламя было видно отовсюду. Некоторое время спустя вдали засверкало еще два костра. Минутой позже в глубине далекого ущелья обозначилась новая огненная точка. Эти огни вспыхивали по невидимой цепи, уходя в черную даль, как немые призывы восставших горцев. Каратели тоже видели цепи огней — этот извечный сигнал предупреждения. Под покровом глухой ночи к горному безвестному селению уже спешат группами и в одиночку и стар и млад, вооруженные чем попало: палкой, пикой или винтовкой. Как бесчисленные ручьи, сбегая с гор, образуют в долинах широкие озера, так к рассвету на склонах гор, окружающих соседнее селение, собиралось множество людей.

Повстанцы, укрывшиеся в скалах, следили за движением врага. Сверху было хорошо видно, как лениво ползла по дну ущелья вся колонна, точно синеваточерная гусеница чудовищных размеров. Впереди — стражники, позади — казаки. В трехстах шагах от колонны — дозор. Повстанцы дали ему беспрепятственно проскакать с полверсты. Не тронули и боевое охранение. Но когда в ущелье втянулась голова колонны, красносотенцы начали бесшумно спускаться боковыми тропками к скрытой баррикаде, перегородившей ущелье.

— Надо эту нечисть уничтожить, — сказал Шариф, — отрезайте, товарищи, им дорогу и бейте со всех сторон!

Грянули ружейные выстрелы, попадали убитые и раненые. Колонна дрогнула и стала распадаться на куски. Ее тотчас же атаковали. Каратели заметались, кинулись искать укрытия. Одна часть отряда попыталась вырваться из ловушки через боковую горную тропу. Ее Шариф нарочно оставил незанятой, но держал под наблюдением. Чернецов вел часть отряда, жертвуя остальными, гибнущими под беспощадными ударами многочисленной красной сотни.

— За мной! За мной! — торопил он казаков и стражников. Выстрелами из карабинов они пригвоздили к земле нескольких хевсуров, сгоряча было преградивших им путь.

— Вперед! Вперед! Бей проклятых инородцев! — покрикивал Чернецов, ловко карабкаясь по крутой тропе. Она вела в долину, и, как ему казалось, там было желанное спасение. Пот обильно катил по его бронзовому лицу.

Но вот и конец тропы. За ней какие-то кусты и, кажется, ни единой души. Стражники и казаки едва поспевали за есаулом. В эту минуту из засады Шариф подал команду Абесалому. Тот поднялся, метнул самодельную бомбу и мгновенно прилег. Сверкнуло пламя, ударил гром, обжигающий вихрь отбросил далеко в сторону обломки дерева и разорванное тело есаула. Казаки в панике побежали назад.

Абесалом с хищной усмешкой скалил белые зубы. Как славно послужила народу карманная пушка! Не зря же пришлось тащить из города эти тяжелые и грозные "фрукты"…

Едва затихло эхо боя, как Джафар и Ашот привели с собой скуластого казака. Без папахи, с раскосматившейся черной бородой, пленный исподлобья смотрел на распаленные лица крестьян.

— Я бы застрелил шайтана, — говорил Джафар, — если бы он не поднял руки. И тут мы узнали его.

— Донской джигит, должно быть, хорошо помнит лекуневскую почту, — сказал Абесалом, подмигнув пленному. Казак покосился на свана. Еще бы! Можно ли забыть медвежьи лапы этого увальня?!

— Опять ты на нашем пути, Коновалов? — спросил казака Шариф.

— Разве я своей волей?

— Кровь народа своего льешь, злодей.

Коновалов облизнул спекшиеся губы.

— Не таюсь: не губил зазря ваших людей. В бою стрелял, а так не насильничал.

— К народу надо было податься, а ты плелся за кровавым дьяволом, — упрекнул Абесалом.

— Духу не хватало. Винюсь, — бормотал Коновалов и, с тоской взглянув на хмурые лица обступивших его повстанцев, попросил: — Дозвольте, пока жив, письмо в станицу написать.

— Ишь как торопится умереть, — усмехнулся сван. Коновалов почернел в лице:

— Знаю, муки смертные меня ждут. Уж лучше в честном бою голову сложить. Да, видно, не судьба.

— Бой твой нечестный, а мучить тебя не собираемся.

Казак поднял голову и перекрестился:

— То верно: кончать, так сразу. А смерть прошу воинскую, а не разбойничью. Стреляйте, рубайте, но не вешайте. Я ведь не шиш какой, не душегуб, а казак, и деды мои были все как есть добрыми казаками.

— Эх, голова ты садовая! Ни стрелять, ни рубить и ни вешать мы тебя не будем.

Абесалом встал, положил свою тяжелую ладонь на плечо Коновалова и взглянул ему прямо в лицо:

— Не пиши в станицу, донской джигит. Мы тебя домой отпустим. Только дай нам святое слово: больше не подымать руки на народ…

В тот же день, едва солнце завалилось за горы, резвый конь умчал Коновалова…

Донесение о разгроме отряда Чернецова пришло к Воронцову-Дашкову в тот час, когда он получил вызов в Петербург на заседание Государственного совета. Однако наместник никак не мог покинуть Кавказ: железные дороги не работали. Ему по-прежнему приходилось отсиживаться во дворце под тройной охраной.

В один из дождливых вечеров, когда лакеи зажигали свечи в золоченых канделябрах (электрическая станция тоже бездействовала), адъютант доложил, что прибыл Кваков по чрезвычайному и неотложному делу.

— Ну, что еще там у него загорелось? — проворчал наместник.

В отблеске горящих свечей пергаментное лицо Квакова напоминало лицо мертвеца.

— Ваше сиятельство, — пролепетал он, — только что заработал телеграф. К вот первая депеша из Петербурга!

Дрожащей рукой он несмело протянул бумагу. Воронцов-Дашков подошел ближе к свечам.

— Что такое? Монарший манифест?!.

— Так точно, ваше сиятельство… О даровании конституционных свобод! — произнес почти шепотом Иванов.

Воронцов-Дашков всматривался в депешу, словно бы сомневался в ее подлинности.

— Семнадцатое октября… Да еще день-то какой: понедельник! Представляю себе, как это обстоятельство могло потрясти государыню!

По уходе Квакова он в крайнем недоумении передал депешу супруге.

— Можно ли, Элизабет, представить себе большую бессмыслицу?

По мере того как графиня пробегала глазами манифест, выражение ее лица становилось все беспокойнее.

— До какой ужасной поры мы дожили, святые угодники! Просто голова кругом идет. В век Эдисона мы сидим при свечах, а наши курьеры вынуждены мчаться на перекладных, как во времена покорения Крыма. Эта дикая повсеместная стачка, кажется, парализует все, включая даже здравый смысл министров.

Воронцов-Дашков с озабоченным видом стал расхаживать по кабинету.

— Тут несомненно могла примешаться министерская дурь и трусость. Ведь еще на совещании в петергофском дворце эта лисица Витте настойчиво советовал лучше выждать бурю в скверной гавани, чем в бушующем океане. Гаванью он считал конституцию.

— И что же государь?

— По обыкновению не сказал ни да, ни нет.

— И тем не менее манифест подписал.

— Вынужденный зигзаг внутренней политики, не больше. А самодержавие остается, несмотря ни на какие виттевские кунштюки.

— Безусловно. А ликующей публике все же покажитесь.

— Да, как только уточню обстановку в городе…

Кваков уже держал все "нити". Опираясь на ежечасные донесения агентуры, он докладывал наместнику: передовые круги общества недовольны тем, что правительство ничего не говорит об амнистии политическим заключенным. Сильное возбуждение вызвало известие о том, что в Москве народ сам выпустил из Таганки и Бутырок политических узников. А сейчас ораторы призывают манифестантов идти к Метехскому замку и, по примеру москвичей, открыть двери камер.

Обеспокоенный наместник тотчас же отдал приказ: усилить охрану Метех и тайно вывезти оттуда всех политических заключенных, распределив их по другим, дальним тюрьмам.

В этот вечер тифлисский казенный театр ставил оперу Мейербера "Гугеноты". Театр был переполнен зрителями. До поднятия занавеса оставались считанные минуты. Дирекция нервничала: ложа наместника была еще пуста. А без него режиссер не смел начинать спектакля.

Граф Воронцов-Дашков, расстроенный вновь поступившими дурными вестями, еще стоял перед зеркалом и морщился:

— Ах, эта парадная форма! Все тесно, все давит, и весь ты словно в лубках!

— Вам ли, бывшему законодателю придворных мод, говорить о том? — возражала графиня, деловито осматривая его генеральскую униформу. В уланском светло-синем мундире, наискось перевязанном голубой муаровой лентой, с орденами, пожалованными за службу при двух императорах, в золоченых эполетах, он казался ей лихим военным кавалером, способным еще блистать на великосветских балах.

— Вздор, Элизабет, ну какой я законодатель мод! И особенно с той поры, как покинул двор, — отвечал он, вертясь у зеркала и с тайным удовольствием ловя в нем отражение своей фигуры. — Теперь я экспериментирую. Снабжаю социалистов оружием из арсеналов его величества, — продолжал он с насмешливой бравадой.

— Не понимаю вас.

— Немудрено. Слушайте, как это произошло. Вдруг является ко мне депутация от так называемых "чистых" социал-демократов. Возглавляющий ее, некто Теклидзе, как мне рекомендовали, господин, во всех отношениях лояльно настроенный и антибольшевик. И вот с какой примерно речью он обращается ко мне: "Мы, мол, приветствуем реформу, введенную его величеством. Мы не революционеры, а эволюционеры, и в этом смысле совсем не разделяем идею создания революционной армии и временного революционного правительства. Мы, говорит он, стоим за порядок в конституционном государстве, каким отныне является Россия, и поэтому просим дать нам оружие, чтобы помочь властям восстановить общественное спокойствие". — "Милостивый государь, — прерываю я его, — вы, кажется, забываетесь. Как можно допустить, чтобы слуга императора выдал оружие частным лицам, которые могут его использовать в партийных целях?" — "Ваше сиятельство, — кланяется он мне, — в Англии люди моих убеждений считаются лучшими верноподданными короля!"

— И вы?

— Я рассудил так: когда горит дом, каждое лишнее ведро воды к месту. И приказал выдать пятьсот винтовок. В виде опыта, конечно.

Дог, лениво развалившийся у ног наместника, глухо зарычал и устремил глаза на приоткрытую дверь. Из-за нее выглянула голова адъютанта:

— Ваше сиятельство, телефонограмма. В самой Шуше и Шушенском уезде начинается… между армянами и татарами. Общественные организации просят вашего срочного вмешательства.

— Опять эти ужасы, — поморщилась графиня. — Неужели они сами не понимают, что нужно делать?

Наместник с глубокомысленным видом погладил пса:

— Сатурн пожирает своих детей… Что поделать? Административным окриком племенные свары не отменишь… Однако мы, кажется, запаздываем на спектакль, дорогая Элизабет…


В вестибюле театра к супругам Воронцовым-Дашковым прорвалась сквозь полукруг охраны какая-то девушка.

— Графиня, выслушайте меня… Я требую справедливости.

— Что такое, дитя мое? — пробормотала оторопевшая Воронцова-Дашкова и, желая показать себя в глазах публики участливой к нуждам просителей, приостановилась и сделала знак охране: девушку не трогать.

— Моя фамилия Баграони. Я невеста человека, заключенного в тюрьму. Человек этот в замке, тяжко болен, тюремщики лишают его врачебной помощи. Они скрывают даже самое пребывание его в тюрьме. Он лишен всего: свиданий, передач, человеческого обращения…

— Успокойтесь, успокойтесь, — по жирным щекам Воронцовой-Дашковой пошли красные пятна. Она беспомощно оглянулась ("Кому бы сбыть эту сумасшедшую девицу?") и тяжело оперлась на руку супруга. Тому еще минуту назад девушка казалась террористкой, решившей бросить к его ногам бомбу.

— Как фамилия заключенного? — спросил он, чтобы тут же забыть ее ответ.

— Его фамилия Бахчанов, — сказала, волнуясь, Лара, все еще загораживая дорогу наместнику, хотя адъютант делал предупредительные знаки.

Воронцова-Дашкова что-то сказала мужу по-французски, и он с притворной мягкостью обратился к девушке:

— Можете идти. Я распоряжусь.

Девушке было недостаточно этих слов.

— Вот здесь все мною изложено, — и она подала бумагу. Воронцов-Дашков по привычке опасливо покосился на сложенный лист, остерегаясь какого-нибудь подвоха. Догадливый адъютант подлетел к просительнице, принял из ее рук лист и встал так, что несколько оттеснил Лару от наместника и его супруги. Те поспешно прошли в кабинет директора театра…


Отдавая все свои дни работе в динамитной мастерской, Сандро не переставал интересоваться судьбами своих друзей. Его очень огорчил арест Бахчанова и обрадовал боевой успех красной сотни Шарифа.

А когда пришла быстрокрылая весть о том, что народом вырван у напуганного царя манифест о свободах, Сандро уже не мог усидеть и вышел на улицу. Так хотелось поглядеть на нее при "новых порядках".

Заметив на перекрестке толпу возбужденных манифестантов, он подошел ближе. В эти минуты слиться с толпой ему казалось особенно приятным. Он прислушался. Неведомый оратор призывал не верить царю и требовать от него такой гарантии, как вооружение народа. И вдруг словно черный вихрь: откуда-то налетели гикающие казаки. Началось беспощадное избиение мечущихся людей. Сандро был сбит с ног. А когда поднялся — увидел себя среди пляшущих коней. Закрыв голову руками, он хотел прорваться в ворота соседнего дома, но под ударами казачьих нагаек рухнул на тротуар. Потом, когда жестокий вихрь пронесся, Сандро увидел себя в группе задержанных. Всех их погнали к полицейскому участку, где обыскивали и коротко допрашивали. Некоторых нехотя отпускали. С лекуневцами этого не случилось.

— При тебе найдена особого рода литература, — многозначительно сказал пристав. Сандро вспомнил: действительно, в левом кармане его пиджака была политическая брошюра. Сандро находил, что теперь нет ничего предосудительного в том, что он носит подобную литературу. Ведь по букве закона и духу конституции (свобода печати!) она уже не является запрещенной. Поэтому он с возмущением сказал:

— Во-первых, кто дал вам право "тыкать", а во-вторых, какая бы при мне ни была литература, это вас уже не касается. Не те времена.

— Рано пташечка запела, — съязвил пристав.

До последней минуты юноша был уверен, что его отпустят. Эта уверенность сразу пропала, когда его в тюремной карете доставили в городскую тюрьму. Как он досадовал на свой промах! Нельзя было так неосмотрительно покидать свое убежище и пренебрегать железным правилом конспирации.

Окруженный жандармами, Сандро шел по тюремному коридору. Перед ним проскрипела тяжелая дверь одиночной камеры и чуть засветлело узенькое оконце, схваченное железной решеткой. Едва щелкнул ключ в замке, как Сандро заметался в своем тесном узилище. Он в гневе бил исцарапанным кулаком в холодную каменную стену, звал надзирателей, требовал начальника тюрьмы, но никто не являлся на его зов.

Медленно тянулось время, а Сандро все еще не мог успокоиться. Только к ночи силы оставили его, он сполз на пол и в полудреме на несколько минут закрыл глаза. Какие-то неясные сновидения тотчас же окружили его. Из ослепительного света выступила чья-то тень, кто-то легонько коснулся его острых лопаток и участливо спросил:

— Больно, Сандрик?

Юноша вздрогнул. Ашел! Какая радость. Протянул руки. О, если бы Ашел мог знать, как хочется сейчас иметь хотя бы "одну из тех бомб, которые опрометчиво оставлены там, в Надзаладеви, в мастерской жестянщика! Кажется, не задумываясь швырнул бы ее в эту проклятую дверь, даже если бы пришлось самому погибнуть.

А дружеский голос продолжал откуда-то издалека:

— Верю, Сандрик, верю. Но все же прошу тебя не горячиться. Помни о выдержке. Сейчас она нам очень и очень нужна.

— Ах, дорогой Ашел, я все равно им не дамся, и они ничего от меня не узнают. В этом можешь быть уверен. Но как тут не горячиться, если проявлена такая издевательская несправедливость?! Да я при первой возможности вырву шашку из рук конвоира и раскрою череп палачу!

Сандро открыл глаза. Та же темнота вокруг. Конец благодатному сновидению. Он снова принялся ходить по душной камере.

Когда зазеленел квадрат тюремного окна, за дверьми залязгало оружие, послышались шаги, сдержанный гул чужих голосов. Сандро так изнемог, что едва держался на ногах. Вошли стражники в черных бешметах.

Юноша решил сдерживать себя, несмотря на грубые толчки конвоиров, но опять заволновался, едва увидел перед собой "салхинского чиновника" с его противной улыбочкой.

— Здравия желаем, доктор Сандро! Так, кажется, величали вас остряки?

Дастропулос смотрел на своего пленника и щурился от сигарного дыма.

— Что вы здесь делали?

— Искал работу.

— Ой ли?

Сандро попытался промолчать. Это, быть может, лучший выход из подобного положения.

— Смешно отмалчиваться, когда один из ваших все раскрыл.

Сандро понял, что ему расставляют ловушку. Тем более нужны и спокойствие и полное самообладание, Дастропулос покуривал и сквозь дым продолжал внимательно разглядывать узника.

— Наш разговор с вами, доктор Сандро, на долгие часы. Так что не рассчитывайте на свое молчание. Говорят, вы работали здесь по поручению комитета. Нам известно, что вы связаны и с тайной типографией, и с динамитными мастерскими. Назовите примерное местонахождение того, что нас интересует. Труден вопрос? Хорошо. Тогда ограничусь более невинным и простеньким. Каков тираж найденной при вас книжицы? Ну кто за такой пустяк вас назовет нарушителем конспирации или тайн партии? Опять молчите? Смотрите: будете прозябать в той чахоточной камере!

— Вот что, — сказал Сандро, поднимая на Дастропулоса загоревшиеся глаза, — прежде всего я требую над собой гласного суда, если в чем-либо обвинен…

— Будет и гласный. Ступайте. — Дастропулос позвонил в колокольчик. Сандро вышел. В коридоре на него набросились "черные бешметы" и стали наносить удары. Собрав силы, он вырвался из рук истязателей и снова вбежал в кабинет.

— Меня били ваши подлецы! — крикнул он. Дастропулос притворился, что изумлен.

— Значит, передумали? Давно бы так. Вот вам перо, бумага, пишите нам все, что знаете о типографии и о ваших арсеналах. Прибавите о своих друзьях — похвалим, вознаградим даже.

Сандро, дрожа от негодования, отошел к дверям.

— Ничего я не знаю и ничего не буду писать, негодяй!

Дастропулос придавил дымящуюся сигару.

— Вы все-таки решили запираться? Неприятно. Очень неприятно. И вот почему. Вы можете тяжко захворать в той злосчастной камере, сойти с ума, пропасть без вести. Все может случиться в неволе, особенно в наше беспокойное время. Выбирайте. Минута на размышление. А потом смотрите!

— Что мне ваши угрозы! — вне себя крикнул Сандро. — Я не боюсь их. А вы подлец, инквизитор, шпик ничтожный и палач, суд над которым скоро свершится…

— Ого! Темперамент, — Дастропулос запер ящик на ключ. — Ну ничего. Сейчас найдем знакомое вам успокоительное средство и его будем применять до тех пор, пока…

Он снова взялся за колокольчик. Но тут разгоряченный Сандро, уже не помня себя, бросился на истязателя, вцепился одной рукой ему в кадык, а другой стал наносить удары по лицу. Ошеломленный охранник в первые секунды как бы растерялся, но потом сунул руку в карман, где лежал маленький браунинг. Раздался приглушенный звук выстрела, и Сандро, схватясь за сердце, со слабым стоном повалился на пол.

Отдуваясь и стирая с расцарапанной своей щеки кровь, Дастропулос тронул ногой неподвижное тело застреленного, а вбежавшей страже злобно буркнул:

— При попытке к бегству…

Бесследное исчезновение Сандро чрезвычайно взбудоражило его друзей. После тщательного и терпеливого поиска им удалось узнать совсем немногое. Мелкий чинуша из полицейского участка показал, что в число задержанных приставом был и юноша с точными приметами Сандро Капанжари. Больше мог сказать сам пристав, но он был убит во время столкновения с демонстрантами. По осторожно наведенным справкам в числе узников тюрьмы лекуневца не оказалось. Охранка замела все его следы. В то же время выяснилось, что в числе арестантов, намеченных к вывозу за пределы губернии, находится Бахчанов.

У одного революционно настроенного солдата удалось узнать день отправки заключенных. Была надежда, что некоторые солдаты не вступят в стычку с рабочими, если те попытаются освободить политических. И, когда наступил этот день, Васо решил проникнуть на платформу к эшелону и подать сигнал своим товарищам, находящимся в засаде. За полчаса до отхода поезда боевики, одетые смазчиками и кондукторами, подошли к товарной станции. Здесь уже стояли тюремные вагоны.

И вот случилось то, чего никто из спутников Васо не ожидал. Откуда-то выскочило десятка полтора штатских с винтовками в руках. Один из них поднял руку и скомандовал:

— Стой, ребята! Сдавай оружие!

Васо взглянул на говорившего и обомлел: "Кунак Ананий!"

— Эге, это ты, Василий Арсенович! Тем лучше. Скажи-ка своему воинству — пусть без шума и канители сдает всю свою огнестрельную мелочь.

— Зачем? Кому? Этим хунхузам? — возмутился Васо.

— Не обижай моих ребятишек, Василий Арсенович. Это ведь тоже люди партии.

Васо обежал гневным взглядом лица неизвестных. Среди них, видимо, были не только ремесленники, но и рабочие, сбитые с толку вражеской агитацией.

— Докатились! — сказал он с презрением. — Вместо борьбы с погромщиками разоружаете народ!

— Мы не хотим крови. Ничьей.

— Крови не хотите? А сами курки взвели! Эх вы, горе-революционеры!

— Ты, Шиладзе, не маленький и должен понимать: раз введена конституция — революция кончилась. И вот видишь, даже сам наместник доверил нам эти винтовки.

— Он знал, что вы за публика. Ну да что толковать. Оружия при нас нет.

— Шиладзе, не лги! Не заставляй нас прибегать к обыску.

— Только посмейте, изменники! — крикнул один из боевиков и выхватил из-под пиджака маузер. Тотчас же клацнули затворы винтовок. Васо оглянулся. Врагов было больше.

— Что ж, — сказал он, с ненавистью глядя на Теклидзе, — мы подчиняемся силе. Но не надолго. Скоро вы полетите вверх тормашками.

Теклидзе картинно поднял над головой приклад:

— Дискуссии принадлежат прошлому. В последний раз требую сдать оружие.

Кто-то уперся дулом винтовки в спину Васо. Он с ожесточением швырнул к ногам бывшего приятеля револьвер. То же нехотя сделали его пять товарищей.

— Вот давно бы так, — Теклидзе опустил приклад. — Но не спешите уходить. Мы имеем инструкции задержать вас до отхода поезда.

— Предатели, предатели, — твердил в бессильном отчаянии Васо, тщетно стараясь вырваться из плотного кольца дружков своего бывшего кунака. Но вдруг, на что-то решившись, он вплотную подошел к Теклидзе и, делая над собой усилие, чтобы не плюнуть тому в физиономию, сказал, что дело идет о жизни "тамады".

— Что же с ним? — насторожился Теклидзе. И Васо стал сбивчиво и торопливо излагать историю ареста Бахчанова, едва ли догадываясь, что тем самым услаждает темную душу бывшего своего кунака и разжигает у того чувство мстительного злорадства.

— Нет, Василий Арсенович, — сказал издевательским тоном Теклидзе, — бабьими сказками ты нас не проймешь. Оружие мы вам все равно не вернем.

Как только эшелон отошел от станции, Васо с товарищами был отпущен. Он сейчас же помчался к соратникам, изнывающим в засаде. Когда те узнали истинную причину задержки сигнала к нападению на охрану поезда, ярость их была так велика, что, кажется, останься Теклидзе на станции, его бы разорвали на месте.

Подавленный и мрачный Васо явился к Камо, жалуясь ему на провал.

— Ах, как у меня болит душа за тамаду. Но что теперь делать, скажи, что?

— Освободить его надо. Так велит партия, — спокойно ответил Камо. А потом разъяснил: — Из Женевы получено шифрованное письмо с просьбой обеспечить немедленный переезд Бахчанова в Петербург.

Васо был искренне огорчен тем, что Бахчанов должен покинуть Кавказ, хотя понимал, что неизмеримо лучше примириться с отъездом друга, чем с его неволей.

— Понимаешь, я думаю, товарищам из Центрального Комитета неизвестно, что он в тюрьме. Иначе бы они не писали такого письма.

— Как знать. А может, известно.

— Известно, говоришь? Тогда как же можно обеспечить переезд нашего друга, если он в тюрьме?

— Да очень просто, — засмеялся Камо, — надо вырвать его оттуда! — и, шагая по комнатушке, вслух размышлял: — Просьбу товарищей об освобождении нашего друга надо рассматривать как серьезное задание боевого характера. А всякое задание мы обязаны выполнять успешно. В особенности такого рода, как это, — заключил он с тем ощущением удовольствия, какое всегда испытывал, когда получал возможность очутиться в обстановке острого риска и опасности…

Каждый человек мечтает по-своему, но не каждый знает, как осуществить свою мечту. Унтер-офицер Рогощ не составлял исключения. Долгими днями и ночами он думал о доме, о семье, надеясь получить побывку в родную Лодзь. Начальство в знак милости перевело ретивого служаку из обычной стрелковой роты в конвойную команду. Рогощ не видел почета в развозе арестантов по тюрьмам и потому продолжал выклянчивать побывку. Начальник конвойной команды — молоденький офицерик, тот самый, который взял в плен старого желонщика Давида, пообещал Рогощу свое ходатайство с одним условием: чтобы в команде не было никаких "происшествий" за все время перевоза "государственных преступников".

Унтер-офицер всеми силами старался выполнить этот приказ. Однако как трудно держать людей в "ежовых рукавицах"! Солдаты постоянно о чем-то шепчутся, спорят. Правда, если разобраться по совести, то они толкуют правильно. Уж больно тяжела и бесправна солдатская жизнь. Но разве можно нарушать присягу!.. Бог покарает, и царь не простит. А попасть в арестантские роты — угодить в сущее пекло! И уж что-что, а заветной побывки тогда не видать как своих ушей?

Вот почему Рогощ недружелюбно относился к тем, кто "шатал" дисциплину в команде. Особенное беспокойство унтер-офицера вызывал рядовой Богдан Турейко, новый денщик подпоручика. Этот умел подъехать к начальству. И в то же время имел странную привычку давать солдатам газеты при всяком удобном случае. Присматриваясь к разбитному денщику, унтер-офицер убедился еще в одном: Турейко всегда искал возможности завести разговор с политическими арестантами и, кажется, оказывал им в пути мелкие услуги, что запрещалось уставом. Не под влиянием ли этого "хохла" портились солдаты? На двух из них пришлось даже наложить взыскание, третьему дать наряд, а четвертого наметить к откомандированию в другую часть. Рогощ все более утверждался в мысли: Турейко следовало тоже выгнать из команды. Он порывался сказать о том офицеру, но язык не поворачивался.

Перед самым отъездом эшелона Рогощ набрался решимости. Толчком к этому явилось напутствие начальства.

— Смотри, — предупредил офицерик, — чтоб в команде не было никаких разговорчиков. Везем внутренних врагов. Упустим хоть одного — голову с тебя сниму!

Только было собрался Рогощ доложить о Богдане Турейко, глядь — тот весело подымается в купе с большой жаренойрыбой.

— Ось, ваше благородие, сом, що я куповал по вашему приказанию!

— Да не сом, дурень, а каспийская стерлядь, — процедил подпоручик и нетерпеливо махнул рукой на обоих: "Ступайте, мол, не мешайте смаковать рыбу".

Рогощ козырнул, повернулся как полагается к, топая к выходу, подумал: "Ладно, скажу в другой раз".

Ухмыляясь, за ним следовал Турейко. А через полчаса поезд, окутанный паром и дымом, двинулся полным ходом на запад…

К ночи от рыбы остались только голова и хвост.

Изрядно выпив, начальник конвойной, команды сидел в купе вместе со своими собутыльниками — жандармским чиновником и старшим надзирателем и болтал о пустяках. Богдан Турейко, все с той же услужливой ухмылочкой, бегал, суетился, подавая то чай, то чурчхелу, то зажженную спичку. В дверях иногда мелькало озабоченное рябое лицо унтер-офицера. Офицерик сейчас находился в том превосходном настроении, когда ему нравилось казаться в глазах подчиненных чуть-чуть либеральным. Вспомнил: с утра лежат не розданные солдатам письма. А не раздал нарочно: хотел вскрыть, прочитать, узнать таким образом думы солдатские, но помешала дневная суета.

Поманил угрюмого унтера:

— Все в порядке?

— Так точно, ваше благородие.

— Пляши. Есть и тебе тут конверт. Штемпель — Лодзь!

При этих словах рябое лицо унтера даже порозовело. Впился заблестевшими узенькими глазами в конверт:

— Свентый Антоний! От моих. Из дому…

Ох, много недель ожидания прошло с тех пор, как было получено последнее письмо. Молчание было странное и мучительное. Рогощ приписывал его неизбежной утере писем из-за частого передвижения воинской части.

— Марылька… Стась… — бормотал он, забыв в это мгновенье все на свете, кроме заветного конверта.

— Ну, так спляшешь?

— Пляшу, ваше благородие! — Рогощ несмело притопнул ногой. Офицерик брезгливо поморщился:

— Хватит. Ты, кажется, и в самом деле думаешь, что я нуждаюсь в твоих кривляниях.

Унтер-офицер вытянулся, построжал лицом, хотя в глазах всё еще прыгали огоньки радости.

— На, возьми и ступай.

— Премного благодарен, ваше благородие…

На тамбуре Рогощ поцеловал конверт и трясущимися малопослушными пальцами стал надрывать его. Турейко услужливо светил фонарем. Губы взволнованного унтера сами шептали: "Марылька… Стась… Милые!" Но, по мере того как письмецо все больше выглядывало из надорванного конверта, унтер-офицер все больше недоумевал: "Что такое? Почему не каракули Марыльки? Почему чужой почерк? Почему пишет сосед пан Лихтер и призывает крепиться духом, но верить офицерам и мстить за семью, за весь бедный люд?"

Угристый лоб лодзинца взмок: "Свентый Антоний! Да что же это такое?" Строки расплывались перед глазами. Да так ли он прочел это слово? Да не сон ли все это?

Рогощ обессиленно прислонился к стене, и вдруг из его груди вырвалось глухое, как стон, сразу потонувшее в грохоте вертящихся колес:

— Езус Христос… Убиты!

Шатаясь, сделал два неверных шага, сдвинул с бритой головы бескозырку. Она упала ему под ноги. Он наступил на нее — хрустнула кокарда. Тыкался во все стороны, как слепой. Турейко вовремя поддержал его — иначе свалился бы за тамбур. В безумном отчаянии лодзинец простирал вперед руки.

— Убили… Убили… Злодии, — сполз на пол, зарыдал, забился как в припадке. Турейко бормотал какие-то слова сочувствия, поддерживал унтера, а поезд продолжал бежать мимо насупившихся скал, речек, виноградников, безлюдных черных лесов, притаившихся долин…

Подпоручик очнулся от длинных, настойчиво частых свистков паровоза. Поезд стоял. Офицер поднял раму, высунулся в окно и вгляделся: в черном бархате ночи алел сигнальный фонарь: семафор закрыт. В кустах шумел ветер, слышалось сердитое пыхтение паровоза. Подпоручик бросился вон из вагона.

На платформе блестели два зажженных фонаря, стояли солдаты без винтовок и среди них разглагольствовал Турейко..

— Безобразие! Где Рогощ? Эй, унтер! На носках!

Рогощ не откликался. Он сидел на земле, сгорбленный и безучастный. Едва соображая, подпоручик торопливо расстегнул кобуру, но, услышав окрик, обернулся. Один из часовых угрожающе смотрел на него.

Вместо лица — серое пятно. В отблеске фонаря краснел, словно острый язычок пламени, кончик штыка. Офицер невольно опустил руку и плачущим тоном проговорил:

— Да что же это такое? Базар или воинская часть?

— Не базар, а митинг, ваше благородие.

Страх обуял офицерика. Значит — бунт. Солдаты вышли из повиновения. Все пропало. И он стал визгливо выкрикивать беспомощные слова.

Все эти выкрики не производили на солдат никакого впечатления. Они стояли и смотрели на него такими глазами, как будто его тут и не было.

Тогда подпоручик стал их умолять. Не помогло. Он попытался бежать. Турейко властным жестом остановил его:

— Доки не кончим раду — ни шагу. А пугач сдайте…


В последующие дни в газетах только глухо промелькнула весть о необычайно дерзком нападении красных сотен на конвой поезда с политическими заключенными. Ничего не сообщалось о тех обстоятельствах, при которых унтер-офицер отказался выполнить приказания офицера, а некоторые конвоиры даже перешли на сторону напавших. Поезд оказался во власти повстанцев, и все узники были освобождены…

Камо, Шариф, Абесалом и их боевые товарищи ликовали: поручение партии ими выполнено точно и своевременно: Бахчанов хотя и болен, но на свободе. Привезенный в Гудауты, он боролся со своим давним врагом — малярией.

Размышляя о пережитом, Бахчанов часто возвращался к мысли о судьбе Сандро. Что с ним? Куда увезли отважного юношу?

Но никто из гудаутских товарищей не мог дать ответа на мучивший его вопрос.

Медленно возвращалось здоровье, и он томился состоянием невольного безделья. Однажды сюда примчался на коне подросток с двумя ружьями за плечами. Разыскав Бахчанова, он назвал себя Габо я сказал, что послан от красной сотни Абесалома.

— Он здоров и посылает тебе вот в этом мешке яблоки и груши.

— Спасибо, дружок. Но скажи: разве ты знаешь меня в лицо?

— С самого Лекуневи.

— Но почему у тебя за спиной не одно ружье, а два?

— Одно не мое. Я должен вернуть его пастуху. Другое я снял с князя Гуриели.

— Как снял? Что с его шайкой?

— Ее больше нет. Наши настигли черносотенцев у Желтой пещеры.

— И побили? Понимаю. А что с самим князем?

— Во время перестрелки я увидел его. Он отпустил длинную бороду, но я сразу узнал и прицелился.

— Попал?

— Кроме меня, в князя стреляли Ашот с Джафаром. Чьей пулей он убит, мы так и не узнали.

— Ну что ж. Раз вы все трое ненавидели его, значит, он и убит вашей общей ненавистью.

— Начальник Шариф тоже так думал, но ружье Гуриели он приказал отдать мне. Теперь оно стало моим.

— Правильно рассудил начальник, — сказал Бах-чанов, — но какая же еще нужда заставила тебя пускаться в нелегкий путь? Разве только передать эти яблоки, за которые я так благодарен?

— Дядя Миха просил передать письмо, присланное тебе.

Бойкий мальчуган снял шапку и вынул из нее запечатанный конверт.

"От кого бы весточка?" — подумал Бахчанов. Бегло взглянув на последнюю строчку коротенького письма, он мгновенно прочел: "…Жму руку. Ваш Ленин".

Бахчанов стремительно поднялся, подошел к окну и дважды перечитал послание вождя.

Владимир Ильич писал, что он от души радешенек освобождению испытанного соратника и восхищен боевыми действиями красных сотен.

"Будете в Питере — кланяйтесь от меня старым питерским товарищам и при всех и всяких обстоятельствах спрашивайте их, как они и в чем именно принимают участие в выполнении решений нашего съезда. До скорой встречи…"

Бахчанов расцеловал маленького гонца:

— Вернешься к своим — объяви: я уже выздоровел и прошусь на выписку!..

С того дня он оставил постель. И если отдыхал среди дня час-другой, то делал это неохотно, по настоянию врача. Мыслями же был в Петербурге. А из Кута-иса примчался Камо и был изумлен, увидев друга на ногах.

— Погоди, мы еще доживем с тобой до самых настоящих баррикад, — уверял он и, лукаво улыбнувшись, другим тоном добавил: — По глазам вижу: ждешь не дождешься, когда я скажу тебе что-нибудь о твоей девушке. Видел ли я ее? Видел. Честно говоря, девушка умная, сердечная и по-настоящему сочувствует нашему делу. Спрашивала ли о тебе? Ну еще бы! Мало сказать спрашивала — слезы лила. А как узнала, что ты снова на воле, — радовалась, точно ребенок.

Бахчанов затаив дыхание слушал отрадные вести. А Камо спешил поделиться еще одной новостью:

— Изругает же меня Васо на все корки, если узнает, что я выдал его тайну. Дело в том, что он готовится преподнести тебе сюрприз: собирает всех влюбленных в тебя друзей и хочет с ними нагрянуть! И уж, конечно, во главе этой делегации будет твоя невеста.

— Невеста?

— Так он называет Ларису Львовну. Я-то при чем? Или ты недоволен?

— Еще спрашиваешь! — улыбался Бахчанов и с благодарностью пожимал руку доброму вестнику.

Со дня отъезда Камо он стал нетерпеливо поджидать гостей. Они приехали в нежданный час. На рассвете Бахчанов сквозь сон услышал тихие голоса, осторожные шаги. Открыл глаза: Васо! Он подходит на цыпочках, приставив указательный палец к губам, и с растерянной улыбкой шепчет:

— Тсс… Спи, спи, тамада. Еще рано.

— Нет, дорогой Васок, пускай кто-нибудь другой спит! Только не я! — засмеялся Бахчанов, торопливо одеваясь…

Как засияли глаза Лары, когда она увидела его!

В живом хаотичном обмене впечатлениями, накопленными за дни тревожной разлуки, Лара, между прочим, сказала, что не понимает: какой был смысл умалчивать "о той несчастной женщине с ребенком". И сослалась на карточку, показанную Кваковым, и на письмо, посланное Бахчановым из Сибири.

— Тане, да? — удивился Бахчанов. — Тогда все ясно. Послушай меня, Ларуша. Это было давно, в пору моей юности, — и он рассказал ей о себе.

Как бы оправдываясь, Лара только сказала:

— Меня смущала неясность. Не больше…

В тот день грозно шумело море и волны с яростью бились о берег. Погода портилась, небо застилали низкие, быстро проносящиеся облака. Все указывало на близость ливней, частых в это время года. Но молодым людям, гуляющим по пустынному гудаутскому берегу, все было по душе: и неласковый вид моря, и свистящие порывы ветра, и тревожный крик чаек…

За столом каждый из друзей молодой четы желал сказать отъезжающим доброе слово.

— Помните, побратимы, — наставлял Абесалом, — как станет трудно, дайте знать — прилечу со своей сотней, точно ветер.

Бахчанов с благодарностью обнимал свана. А грустившему Кадушину заметил:

— Не думайте, Нилыч, что я обойдусь без вас на новом месте. Как раз наоборот. Если хотите знать, то я еду по тому самому делу, которое вы знаете лучше меня.

— Лучше вас я знаю растениеводство, — отвечал незаменимый динамитчик, польщенный словами друга. Батумец же признавался:

— Счастливый! Счастливый, говорю тебе, тамада. Дедаром так сверкают твои глаза. Ведь невесту-клад увозишь с собой. Дар наших гор и долин. В добрый путь! Вы достойны друг друга. Понимаешь, достойны. Ну, а как мне тяжело расставаться с тобой, кажется, о том лишь одна субстанция ведает, как учено сказали бы некоторые наши интеллигенты!

Глава шестая СНОВА В ПИТЕРЕ

Рабочий Петербург жил в эти осенние дни бурной, напряженной жизнью, хотя правительство сосредоточило в нем вдвое больше войск по сравнению с тем количеством, какое имелось там Девятого января.

Кадушин и его племянница, приехавшие вместе с Бахчановым, видели, как народ отовсюду спешил в места кипучих грандиозных митингов: в университет, Медицинскую академию, Технологический институт, ставшие в эти дни своеобразными форумами.

На углу Надеждинской и Бассейной, в старинном деревянном доме, жил гравер, один из друзей детства Кадушина. Он-то и предоставил свою скромную квартиру приехавшим. Она находилась в стороне от других жилых помещений, и сам хозяин считал ее очень удобной для устройства здесь явки.

Во время разлуки с родными местами Бахчанов не раз испытывал безотчетную тоску по ним. "Полнощных стран красой и дивом" была очарована и Лара. При всей своей враждебности и непримиримости к императорским порядкам, оба они не переносили эту враждебность на неповторимый художественный облик прославленного города, на его прямые улицы, пламенеющие зори над ними, на цепочки мерцающих вечерних огней вдоль гранитных набережных. А у Бахчанова даже перекличка заводских гудков вызывала приятные воспоминания о питерских друзьях и соратниках. Он радовался тому, что южанка Лара полностью разделяет его незаглохшую страсть к вылазкам "в северную природу" и тоже находит несравненную прелесть, например, в весеннем запахе берез.

Будь больше досуга, он исходил бы с ней все знакомые ему ельнички, боры, луга. Но тревожное время еще не располагало к длительным прогулкам. Почти в первые же дни своего пребывания в столице Лара с головой ушла в дело спасения семей локаутированных от голодной смерти. Вместе с представителями профессиональных союзов молодая женщина без устали ходила к видным деятелям сцены, музыки, литературы, убеждая их участвовать в литературно-музыкальных вечерах, организуемых для сбора средств помощи лишенным работы. В эти же дни и у Бахчанова работа оказалась особенно жаркой и трудной, особенно там, где меньшевики старались утвердить свое влияние. Он возвращался с митингов с сорванным голосом, сваливаясь от усталости.

Раз он явился домой не один. С ним был человек лет двадцати восьми, с желтоватым скуластым лицом, бугристым лбом и по-татарски загнутыми вниз усами. Острыми умными глазами гость осмотрел квартиру и согласился, что она вполне пригодна для той цели, ради которой ее сняли.

Бахчанов представил Ларе и Александру Ниловичу незнакомца, назвав его товарищем Иннокентием. Кадушин с племянницей догадывались, что их новый знакомый — подпольщик и, по-видимому, не рядовой. Конечно, они не знали, что "Иннокентий" — это Иосиф Федорович Дубровинский, некоторое время тому назад кооптированный в состав Центрального Комитета. На днях он вернулся из Кронштадта, где участвовал в подготовке восстания гарнизона. Под влиянием демагогической агитации эсеров оно вспыхнуло стихийно, неорганизованно, раньше времени, и потому было быстро подавлено карательными войсками. Дубровинский мужественно вел себя во время восстания и покинул Кронштадт одним из последних, несмотря на то, что ему угрожала смерть от руки карателей, искавших ленинского посланца по всему городу и на фортах.

Дубровинский считал целесообразным, чтобы Бахчанов занялся только военно-боевой работой. Дел тут было по горло. Особенно много забот вызывала перевозка оружия, закупаемого в городах Финляндии.

Посидев с полчаса, Дубровинский предложил поехать с ним куда-то на Пески, на квартиру одного самарского товарища, тоже цекиста.

На улице было пасмурно и сыро. Под сильными порывами западного ветра метались оголенные ветви деревьев, поднималась беспокойная пода на Неве. Говорить было нелегко: вихрь хватал слова у самого рта. Бахчанов только спросил: верен ли слух о том, что Ленин находится на пути в Россию?

Дубровинский ответил, что они как раз и направляются на Пески, чтобы выяснить этот вопрос у товарищей, связанных со Стокгольмом.

На Знаменской площади гарцевали казачьи разъезды. Дубровинский хмуро посмеивался:

— Воистину, у страха глаза велики. Царской опричнине всюду теперь мерещатся наши дружины…

В квартире на 10-й Рождественской их встретил человек, в котором Бахчанов узнал одного из съездовских делегатов от самарской организации.

Приложив палец к губам, самарец с торжественным видом прошептал:

— Дорогие товарищи! Славная новость. Приехал Ильич!

Дубровинский и Бахчанов изумленно переглянулись:

— Когда?

— Сегодня на рассвете. Посидел какой-нибудь час, ничего абсолютно не хотел есть — еле уговорил его выпить стакан чаю — и ушел. "Куда, спрашиваю, Владимир Ильич? Отдохните с дороги". — "Нет, нет, отвечает, некогда. Поеду к путиловцам. Хочется их запросто повидать. Соскучился в эмиграции адски".

— И поехал?

— Конечно. Я напросился его сопровождать.

— Ну и как?

— Доехали мы только до конца Измайловского. Дальше конка почему-то не пошла. Ильича это не остановило. Пойдем, говорит, пешком. На Лейхтенбергской я уговаривал его сесть в пролетку. Отказался. Ему доставляло несказанное удовольствие пройтись по знакомым питерским улицам после столь долгой разлуки с ними. На Ново-Сивковской разыскали члена Нарвского комитета и втроем обошли ряд жилищ рабочих. Тут уж Ильич смог всласть побеседовать с нужными ему людьми. Особенно его восхищало то, что путиловцы собирают в мастерских деньги на оружие, куют клинки и создают боевые тройки. Вернулись домой недавно. Я, конечно, без ног. А ему нипочем. Надо, говорит, сегодня же, после посещения редакции, непременно побывать на заседании Совета рабочих депутатов, а также повидаться с выборжцами. Оказывается, на Иейшлотском живет один из постоянных корреспондентов "Пролетария" старый кадровый металлист, и он давно приглашает к себе в гости Ильича. И я уж знаю: за выборжцами захочется повидать ветеранов с Невской заставы, а там и к василеостровцам потянет.

Дубровинский сочувственно улыбался:

— Бесспорно. Но где же он? У вас, конечно?

— Отдыхает. А повидать его можете, думаю, так часика через три. Не раньше.

— И ни минутой позже, — шутливо предупредил Бахчанов. Вдруг из соседней комнаты раздался характерный и так хорошо знакомый басок:

— Петр Петрович, с кем это вы?

Самарец с отчаянным видом замахал руками на своих гостей, и они, беззвучно смеясь, спрятались за шкаф, точно напроказившие школьники.

— А я и не думал спать. С чего это вы взяли? — продолжал все тот же голос. — Нуте-ка, кто это там у вас? — Открылась дверь.

— Эх, опять сорвался ваш отдых, Владимир Ильич, — произнес с досадой самарец, — не ко времени, значит, явился Иннокентий со своим другом.

— Как? Инок тут? Что же вы, батенька, молчали?!. — Ленин обвел ищущим взглядом комнату и, нечаянно заглянув за шкаф, раскатился своим милым, от души идущим смехом: —Великолепное совпадение! Вот вы-то, мои дорогие друзья, как раз и нужны!..

Как всегда, Владимир Ильич был бодр и оживлен, Возвращение на родину доставило ему особую радость. Но он считал, что захваченные народом права до последней степени непрочны. И покуда не свергнута фактическая власть царизма, до тех пор уступки царя — один призрак, мираж.

Он подробно расспрашивал о практической подготовке к восстанию на питерских заводах. Что, например, у Лесснера, Эриксона, на патронном, Балтийском и Металлическом заводах? Много ли организовано боевых отрядов? Сколько и где собрано оружия? Сильно ли влияние большевиков на дорогах столичного железнодорожного узла? Что делается в частях гарнизона и на кораблях флота? Имеется ли постоянная связь с Московским Советом?

Дубровинский отвечал на эти вопросы обстоятельно, со знанием всех мелочей дела. И не только отвечал, но тут же излагал свои соображения: то-то и то-то надо было сделать, то-то и то-то им уже предпринято, подсказано товарищам из комитета или прямо поручено сделать такому-то лицу и в такой-то срок.

Владимиру Ильичу эта распорядительность, инициатива и организаторская сметка Иннокентия очень нравились.

Бахчанову, рассказавшему о своих южных впечатлениях и наблюдениях, он сказал:

— Это замечательно. И ваш боевой опыт пригодится теперь здесь, на севере, где разворачиваются решающие битвы.

Затем Ильич расспросил Дубровинского о тех товарищах, которые работают в Питере. Услыхав имя Шелгунова, особенно оживился:

— Я бы очень хотел повидать Василия Андреевича. Можно это устроить сегодня? Разве поехать к нему? Где он живет?

— Нет, нет, Владимир Ильич, осторожности радине торопитесь, — сказал Дубровинский. — Лучше мы сами поможем Василию Андреевичу к вам приехать.

С верков Петропавловской крепости ударила пушка.

— Угроза наводнения, — заметил хозяин квартиры.

Владимир Ильич озабоченно посмотрел на потемневшее окно:

— Не залило бы Гавань. Там и без того люди бедствуют…

Через четверть часа он вместе со своими собеседниками ехал к Аничкову мосту. В угловом доме, выходящем на Невский и Фонтанку, помещалась редакция первой легальной газеты большевиков "Новая жизнь"…

Днем позже сюда стали являться старые питерские соратники Ленина в горячем стремлении повидать его, поздравить с возвращением в Россию. Пришел и трибун рабочих окраин Шелгунов.

Тихонько постукивая палкой об пол и подняв бородатое в черных очках лицо, Шелгунов с живостью, не свойственной слепым, шагнул через порог распахнутой двери:

— Можно к вам, Владимир Ильич?

Ленин сразу узнал старого соратника по петербургскому "Союзу борьбы". Улыбка осветила его лицо, глаза с лукавинкой заискрились. Он отодвинул только что исписанные листочки бумаги:

— Василий Андреевич! Входите, входите, дорогой!

Ленин порывисто подошел к Шелгунову, обнял его и подвинул гостю стул:

— Садитесь, дорогой друг. Мы ведь с вами столько не виделись!

— Ох, Владимир Ильич, — басистый голос Шелгунова дрогнул, — от радости сам с собой совладать не могу. Волнуюсь… Простите…

— Полноте, Василий Андреевич. Как ваше зрение? Вы сколько-нибудь видите меня?

Он внимательно смотрел на темные стекла очков, за которыми как будто бы все еще блестели живые, лучистые глаза старого обуховского богатыря.

— Вижу ли я, Владимир Ильич? Как в густом тумане. Силуэт ваш вижу. А вот душой вижу вас всего, до последней морщинки!

Ленин участливо коснулся руки Шелгунова:

— Лечились? Что говорят врачи?

— Не скрывают, Владимир Ильич, что скоро должна наступить полная слепота.

Ленин с выражением грусти и сочувствия покачал головой:

— Нам писали о том, как в Баку вас постигло несчастье. Все были очень и очень огорчены. Советовались с одним женевским врачом…

— Не беспокойтесь, Владимир Ильич. Слов нет, сильно мешает этот вечный туман. Все же я по-прежнему в строю. И на улицах Питера ориентируюсь, словно крот под землей. Честное слово.

— Знаю, Василий Андреевич, знаю, — Ленин снова тепло пожал руку Шелгунова. — Вы ведь все такой же бодрый, могучий, как и тогда, за Невской заставой. Помните? Вот времечко! — Он чему-то улыбнулся и, как обычно, засунув пальцы в жилетные карманы, медленно прошелся по комнате. — Вам что-нибудь известно о судьбе Бабушкина?

— Последнее время Ваня был в ссылке за Полярным кругом.

— Слыхал. Но товарищи уверяли, что Иван Васильевич выехал из Верхоянска. Его видели даже в Иркутском комитете. А что дальше?

— Дальше я так понимаю, что он остался там работать и уж как дважды два будет вместе с нашей организацией подымать на восстание Сибирь…

В комнату заглянул один из сотрудников редакции:

— Владимир Ильич, пришли делегаты от Петербургского Совета. Кажется, все по вопросу борьбы с локаутом.

— Просите немедленно.

Шелгунов сделал движение, чтобы подняться. Ленин мягко удержал его:

— Василий Андреевич, пожалуйста, сидите.

— Может, помешаю вам?

— Напротив. Вы очень нужны. Нам с вами надо о многом перетолковать. Да вот хотя бы о злосчастном локауте.

— Сущая беда, Владимир Ильич, — вздохнул Шелгунов. — Зима стучится в жилища, а положение безработных аховое. Какой локаут пришлось летом вынести! А тут еще новый на голову свалился. На заводах сознательные рабочие так рассуждают: не иначе, мол, как толстосумы и царская свора, несмотря на объявленные свободы, хотят массовым расчетом подорвать силы питерского отряда, смирить его. Думаю, однако, номер этот черносотенцам не пройдет.

— Совершенно верно, Василий Андреевич, номер этот им не пройдет. А полагаться на теперешние свободы было бы безумием, если не преступлением. Решительная борьба еще впереди, и подготовка к этой борьбе должна стоять на первом плане. Согласны с такой перспективой?

— Голосую обеими руками, Владимир Ильич…


Боевой технической группе при Центральном Комитете партии было известно, что часть оружия и динамита с зафрахтованного парохода "Джон Графтон", севшего на мель в шхерах Ботнического залива, спасена. Доставленные с парохода динамит и оружие на ходились на хранении у финских товарищей в Якоб-стаде и Бьернеборге.

В предвидении скорого получения этого груза вновь был поднят вопрос о массовой заводской выделке металлических оболочек для ручных бомб. Бахманов с присущей ему энергией стал связываться с начальниками боевых дружин крупных заводов столицы. Одним из них оказался Филат Хладник, когда-то отсталый, бедствующий рабочий с Невской заставы, готовый бить "политиков". Теперь это был человек иных убеждений. Хладника выбрали в стачечный комитет Путиловского завода, и там он умело проводил сбор денежных средств на покупку оружия.

И вот теперь, по предложению Бахчанова, Хладник собрал у себя на квартире делегатов от некоторых заводов, и здесь было решено приступить к снабжению будущих динамитных мастерских металлическими оболочками для бомб.

Острая нехватка огнестрельного оружия заставляла немедленно браться за организацию новых лабораторий взрывчатых веществ. Нужно было только найти подходящее помещение и верных, знающих людей.

И тут Бахчанов вспомнил еще одного из своих старых питерских друзей — Фому Исаевича Водометова.

Только где же он сейчас обретается?

С помощью того же Хладника "отыскался след Тарасов". В подвальном помещении ютилась мастерская-клетушка с вывеской "Ремонт игрушек". Здесь-то и работал Водометов.

Бахчанов сразу узнал старого ветерана Невской заставы. Но как постарел горемыка! Борода его поседела до последней волосинки. Годы нужды еще больше ссутулили спину, но живые глаза и ловкость в движениях остались, кажется, такими же, как и прежде.

Водометов поднял голову и посмотрел на Бахчанова так же коротко и равнодушно, как на каждого входящего клиента.

— Вы игрушки чините?

— Как видите, — отвечал мастер, деловито вертя в руках свежесклеенные мехи от детской гармоники. Бахчанов подошел ближе. "Неужели он и теперь не узнает?"

— А вам что починить?

— Ничего. Просто покалякать пришел.

Водометов отложил мехи и с недоумением вгляделся в странного посетителя. Тот, смеясь, наклонился к нему:

— Исаич, ты тут один или еще кто есть?

Водометов завертелся на табурете, и вдруг все его морщинистое лицо расплылось в изумленной улыбке.

— Ну, не узнал! Поверишь? Ведь как часто вспоминал тебя, Ляксеюшка! Здоровьем клянусь, вспоминал. Эх, думаю, пропадет на каторге золотая душа. Ан нет! Спасся. Как же это ты, друг, залетел к нам?

— По пословице, Исаич. Новых друзей наживаю, а старых не теряю.

— Молодчага! Я еще прибавлю: настоящий друг не брат, не скоро добудешь.

— Как живешь, дружище?

— Ни в сито, ни в решето. И тошно жить и на Митрофаньевское не тянет…

— Ты, я вижу, новой работой занят?

— Какая это работа! Пугачи да хлопушки.

Водометов вложил бумажный пистон в детский пистолет и спустил курок. Раздался слабый треск, запахло порохом.

— Ребятишкам такая потеха. А их батьки вроде шутки советуют: ты бы, Фома, нам настоящие сделал. Будем тогда бацать по погани черносотенной.

— Что же, смог бы? — полюбопытствовал Бахчанов. Водометов засмеялся:

— Да ведь открою тебе, Ляксеюшка, нехитрую истину: натерпишься горя — научишься жить. Я же горюшком опился во как! Половину моей жизни ты знаешь, а другая на нее похожа. Только разница в одном: сначала бился как рыба об лед по ту сторону Невы, а теперь бьюсь по сю. Да народ честной не зря меня уму-разуму научил. Не пошел к гапоновцам, а рассудил так: дело знай, а правду помни. А правду твою я крепко запомнил. И сам бы последовал за такими, как ты, если бы не потерялся в суете да в заботах о хлебе насущном. Опять же и увечность моя, — он приподнял из-за стойки обрубок ноги с пристегнутой деревяшкой. — Куда сунешься с такой культяпой? Работы никакой — хоть вешайся. Встал это средь толпы, зажмурился, штоб людям в глаза не смотреть, и как затяну: "Умер бедняга в больнице военной"… И тут такое приключилось — вспомню, и сейчас смехота разбирает. Шел мимо меня подвыпивший мещанишка и хрясь ручищей по моей шапке. Подскочила она выше головы — собранные медяки так и покатились. "Не притворяйся, кричит. Какой ты слепец, ежели зеньки раскрыл!.. Омман! Бить его!" Еле отковылял от разбойника. Да ведь правду говорят люди: не было счастья, так несчастье помогло. Метнулся в отчаянии в эту самую мастерскую и к хозяйчику: так, мол, и так. Не нужен ли вам на все руки мастер? А он: ежели кумекаешь — оставайся. Сам же в своем деле ни бум-бум. Всем ворочал его спившийся работничек. Да и тот от белой горячки к Николаю-угоднику попал. Вижу, у хозяйчика к мастерской никакого интереса. Нужна она только для блезиру. Видишь ли, женку хотел себе подобрать, из купеческого сословия, потому и сам приписался к купцам. "Как женюсь, признавался он, так к чертовой бабушке все эти хлопушечки". И, скажи на милость, — повезло мне! То ли попадались ему невесты кривобокие, то ли он лицом не вышел, а только смотрю: прошли святки, прошла масленая, за нею пасха, красная горка, а невесты все нет. Мне что! Радуюсь, благо работа есть. И вот только на днях хозяин, потираючи руки, заявил: "Ну-с, Фомка, кончились твои страдания. Женюсь. Выметайся, мил человек, на все четыре стороны, а лавку закрываю".

Бахчанов рассеянно обводил взглядом полки мастерской, — в голове искрилась одна мысль. Охваченный ею, он вдруг сказал:

— Ладно, Исаич, не горюй. Есть у меня знакомый. Хочет он одно дельце открыть. Порекомендую ему откупить эту мастерскую, тебя же особым мастером сделать. Может, не пугачи станешь чинить, а что-нибудь посерьезнее. Согласен?

— Ты еще спрашиваешь?

Вечером Бахчанов привел с собой в мастерскую Кадушина. Тот разговорился с Водометовым и признался, что помещение ему нравится. Только думает он тут не игрушки починять, а торговать "бенгальским огнем".

Смекнув, в чем дело, Водометов выразил удовольствие. "Новый хозяин" ему пришелся по душе. Кадушин быстро законтрактовал подвальное помещение и в первый же день выставил большого деда-мороза с надписью: "Продажа елочных украшений".

Неделей позже Александр Нилович деловито говорил Бахчанову: "Итак, Алексей Степанович, мастерскую по выделке капсюлей для бомб можно считать почти организованной. Дело теперь за сырьем. А Фома — это просто золотые руки…"

Одним ненастным вечером в мастерскую Кадушина явился Филат Хладник и сказал, что час тому назад арестован весь состав Питерского Совета рабочих депутатов.

— По всему видно, контрреволюция дает нам пробный бой, — сказал он.

— Чем же мы ответим на эту наглость? — встревожился Кадушин.

— Всеобщей стачкой и восстанием, — убежденно ответил Хладник. — Если не успеет подняться Питер, подымется Москва. Для России важно, чтобы пример подала одна из столиц, а там уже пойдет трещать по швам гнилая романовская деспотия…

Заскрипела дверь, вошел Водометов, хмурый и чем-то расстроенный.

— Долго же пропадал, Фома Исаич, — оказал Кадушин. — А мы волновались.

Не торопясь с ответом, Водометов подошел к окну, проверил, плотно ли оно занавешено, и, опустившись на табурет, стал свертывать цигарку:

— Эх, и пес же этот Ерема.

— Какой Ерема? — спросил Хладник, подавая инвалиду жестянку из-под монпансье, полную махорки.

— Да тот, что в дворниках.

— Пес, говоришь? А сам дружбу водишь.

Водометов раздраженно махнул рукой и чуть не просыпал махорку:

— На пиру всегда много таких друзей. Зато как скатерть со стола — так и дружба сплыла. Ерема же сдурел с тех пор, как ему дали в день манифеста царский портрет носить. Теперь готов чуть не горло перегрызть за дом Романовых. Поверишь, в какую ярость вчера пришел, когда я стал хвалить севастопольских солдатушек и матросиков, смело восставших вместе со своим геройским лейтенантом Шмидтом против всей царской шатии! Спорили до полуночи. Думаешь, мне удалось убедить Ерему-темноту? Куда там! И не диво. Раз залез человечина в помойную яму черносотенства, так уж куда тут чаи распивать с таким верноподданным. Только сегодня Ерема вдруг как ни в чем не бывало заявляется ко мне и начинает расспрашивать про вас. Кто, мол, такие? Чего хотят? Особливо этот, высокий. Это он в Ляксея целит.

— И что же ты?

— Што я? Ни шиша, думаю, не узнаешь. Нет, говорю, у меня никакого интереса до хозяев и их клиентов. А он: "Или ты, Фома, не знаешь, сколько нынче беглых каторжников развелось? Вот, например, — высокий… Кладу голову под топор, — личность с каторги! Не зря же на митинге у студентов ругал царя и народ к бунту звал: думаешь, наши люди не приметили?" — "Какие ваши люди?" — спрашиваю. Он смутился и поправляется: "Да я сам слышал. И даже самолично узнал, что ходит на Бассейную в деревянный домик. Ох, и навестят красавца в ночку темную!"

Как сказал это — все затряслось у меня в груди. Вот, думаю, воистину по судьбе Ляксея колесом прошло. Даже в медовый месяц — и в тот беда смотрит ему в окно. Еремка же вроде б по-приятельски предупреждает: "Уходи, Фома, завтра на целый день. Люди явятся громить лавочку твоих каторжников. И как бы заодно с ними тебя не пришибли".

— Вот негодяи! — вырвалось у возмущенного Хлад-ника. — Да завтра всю дружину сюда в засаду поставлю! Мы им такую баню устроим — своих не узнают!

— Предупрежден ли Алексей? — спросил озабоченный Кадушин.

— Первым делом. Как ушел Ерема, я — бегом к а Бассейную, да все кружными путями, чтоб не следил кто.

— И застал дома?

— Обоих.

— Небось, как сказал, — всполошились?

— Еще бы! Ляксей сейчас же пошел смотреть улицу. Возвращается и говорит: "Странно. На углах появилась конная и пешая полиция. Как перед облавой. Пожалуй, лучше уйти". Снес упакованные капсюли на чердак, вам велел о том сказать и скорей в проходной Двор.

— С женой, конечно?

— А как же? Женка не сапог, с ноги не сымешь.

— Ответь еще на один вопрос, Фома Исаич. На проходном дворе была полиция или нет? — спросил Кадушин.

— Да ведь такая темень, поди узнай. Думаю, не была. Иначе бы не пройти. Опять же за двором есть удобство: там выкопана траншея для прокладки труб. Ее-то Ляксей и выбрал…

Через несколько минут все трое вышли черным ходом из "магазина елочных украшений" и перелезли через забор. Отсюда на разведку улицы первым направился Хладник, стискивая в кармане пальто револьвер.


Долго блуждали по темным улицам Бахчанов и Лара. Уже погасли газовые и керосино-калильные фонари. Уже не слышны были звонки конки и рожок кондуктора. Замерло транспортное движение. Лишь у ночных ресторанов попадались извозчичьи пролетки. Кое-где мелькали мутные силуэты запоздалых прохожих. Попав в полосу света, падающего из витрин, эти силуэты мгновенно приобретали и цвет и объем, и тогда становилось ясным, что это бредут либо бездомные и нищие, либо подвыпившие уличные женщины.

На здания и грязные мостовые медленно опускался холодный туман. Начинал моросить дождик.

Ботинки Лары с истертыми подошвами скоро промокли. Она чувствовала в ногах холод, но молчала. Отсыревший старый жакет совсем не грел. Зубы ее слегка постукивали от нервной Дрожи, вызванной переживаниями этой тревожной ночи.

Бахчанов снял свое жиденькое пальто и, несмотря на протесты Лары, накинул ей на плечи. Где сейчас искать убежища? Может быть, вот так придется пробродить всю ночь. Кто знает. А время, как нарочно, тянется медленно.

Показалась дышащая острым холодом Нева. Над ней горбился мост, окутанный туманом. Внизу у каменного быка маслянисто поблескивала и чмокала черная и жадная вода. И мрачным видением притаилась в наползающем тумане неясная плоская громада Петропавловского узилища с единственным желтым огоньком.

Страх и дурные предчувствия охватили молодую женщину. В ее живом воображении встали картины, одна мрачнее другой. Лара торопливо увлекла своего спутника в сторону и, в утешение себе и ему, высказала предположение, что скитания по ночным улицам здесь, в Петербурге, вероятно, составят редкое исключение.

Бахчанов же хорошо знал, что эти исключения, к сожалению, будут правилом до тех пор, пока борьба с самодержавием не окончится его разгромом. И как человек, не терпящий умаления правды, он сказал, что спасаться от врагов или искать убежища в Петербурге придется не реже, чем на Кавказе. Конечно, говорить об этом ей, Ларе, тяжело, но такова правда, которую он никогда не скрывал от любимой.

— Что ж, пусть будет так, Алеша. Я теперь не боюсь никаких невзгод, — произнесла она, стараясь придать своему голосу твердость, чтобы не прозвучали в нем нотки скрытого отчаяния.

Желая немного отвлечь ее от печальных раздумий, он поделился с ней своими заботами. Только сегодня утром на адрес гравера поступили две телеграммы. Они доставлены стачечным комитетом центральной телеграфной станции.

Одна телеграмма из Финляндии от Глеба Промыслова. Он уведомлял боевую техническую группу, что едет с женой и везет для "магазина отличную писчую бумагу". Было ясно, о какой "бумаге" шла речь. Другая телеграмма пришла от товарища Иннокентия. Он просил незамедлительно переслать ему в Москву "бухгалтерский отчет общества кустарных промыслов". И опять-таки было понятно, какой "отчет" ждут от питерских боевиков люди, посланные партией в тот город, которому, быть может, завтра придется вписать золотую страницу в книгу истории революций.

А мелкий дождик без конца постукивал в водосточных трубах. Улица, куда беглецы зашли, была полна настороженной тишины. Нигде ни огонька, ни пешехода.

И вдруг из уплотненного тумана вырвались голоса людей, запевших песню, сложенную в народе про нагайку:

Нагайка ты, нагайка,
Тобою лишь одной
Романовская шайка
Сильна в стране родной.
Вдали зацокали копытами кони. Не казачий ли разъезд? Может, он старался обнаружить дерзких песенников, а может, поскорее уходил прочь, избегая опасного столкновения с боевой дружиной.

Голоса постепенно смолкли, топот тоже. Только шуршал мелкий дождик да по-прежнему шла парочка, может быть, единственная в этой ночи. Он — в пиджаке с поднятым воротником, она — в накинутом на плечи мужском пальто. Непринужденно разговаривая, порой даже смеясь, они прошли часть проспекта и, свернув на боковую улицу, скрылись в тумане.

Глава седьмая В ДЕКАБРЬСКИХ СУМЕРКАХ

Эдмунд Тынель приехал в Москву в необычайный час. В декабрьском, морозном воздухе мощно гудели гудки: фабричные, заводские, паровозные, словно гигантский духовой оркестр настраивал перед походом свои инструменты.

— Дальше не понесу. С двенадцати — всеобщая забастовка, — предупредил носильщик, посмотрев на перронные часы.

Денег он не взял и поставил чемодан посреди людной платформы Павелецкого вокзала. Груз пришлось нести самому Тынелю. Он кашлял, часто приостанавливался и снова тащился с чемоданом.

— Дайте помогу, — предложил студент, вооруженный карабином.

— Нет, благодарю вас, мне только до багажной кассы.

— Опоздали. Она тоже закрылась.

От студента Тынель узнал, что позавчера Совет рабочих депутатов постановил объявить всеобщую забастовку с переводом ее в вооруженное восстание.

Взволнованный такой вестью, Тынель энергичнее зашагал к Зацепскому валу. Полиции нигде не было. Вместо обычных патрулей — рабочие пикеты. Только по Серпуховской площади промчались куда-то казаки. На Большой Ордынке Тынель увидел колонну рабочих и красные знамена. Из домов выходили и стар и млад. На перекрестках митинговали толпы прохожих.

У церкви Николы на Пыжах Тынель остановился, пораженный еще невиданным зрелищем. По мостовой шел в полном воинском порядке батальон солдат. Впереди — знаменосец. В руках его развевался красный флаг. Оркестр играл "Марсельезу". Люди, столпившиеся на тротуарах, кричали "ура". По Климентовскому переулку батальон перешел на Пятницкую. Туда же двинулся и Тынель. Здесь новая колонна демонстрантов. Снова крики "ура" и "долой монархию".

На Балчуге драгуны преградили путь демонстрантам. В центр города по Москворецкому мосту пропускались только одиночные прохожие.

— Мы будем стрелять, — угрожал офицер с посиневшим лицом.

— Тогда мы тебя уничтожим! — отвечали ему демонстранты. На Софийской набережной Тынель на минутку-другую присел на чемодан, потирая уши и притопывая озябшими ногами. Сидел и смотрел на заснеженные зубчатые стены Кремля, видневшиеся на той стороне реки. Куда идти? Час тому назад он предполагал пересесть на Брестском вокзале в поезд, идущий на запад. Сейчас, когда забастовали почти все дороги, приходилось оставить первоначальный план. Что же делать? Не повидать ли Анелю Ланцович и не расспросить ли ее о последних днях жизни Людека?

Еще там, на Кавказе, из писем друзей Тынель узнал о судьбе друга и о том, что сестра покойного арестована и увезена из Лодзи в Москву, в Таганскую тюрьму.

Освобожденная народом в "дни свободы", девушка нашла работу на одной из московских фабрик. На какой именно — неизвестно.

Тынель не знал, как дальше сложится его жизнь. Ехать ли домой, где, конечно, ждет безработица, или застрять в дороге, в которой чувствуешь себя никому не нужным? Те соотечественники, с какими он, бывало, встречался на юге, давали противоречивые советы. Одни призывали вернуться в Польшу, чтобы там бороться за "чисто польские идеалы", другие, полагая, что "плетью обуха не перешибешь", рекомендовали пойти на "органическое сотрудничество" с власть имущими. Но национализм и сытое прислужничество давно были разоблачены в глазах Тынеля. И он теперь твердо считал, что счастье польского народа немыслимо без счастья русского и что за это надо бороться, как борются люди, подобные Бахчанову и Ланцовичу. После того как Тынель отдал в фонд стачечного комитета деньги, полученные за свои картины, все достояние его теперь составлял чемодан, а в нем, пожалуй, кроме эскиза головы Варынского, ничего не было. Все приходилось начинать заново.

Куда же все-таки теперь пойти? Разве к Солову?

Еще в Тифлисе Тынель имел возможность познакомиться с этим нефтепромышленником. Солов тогда широко рекламировал себя как мецената. Впрочем, бедствующие художники напраснообивали пороги его тифлисской квартиры. Он редко приобретал их картины, даже написанные талантливыми людьми. Ему, как он говорил, не нравилась художественная манера современных мастеров и самое направление их творчества.

— Я ищу нечто особенное в самой идее картины, — туманно объяснял он тому, кому отказывал.

Кого нужда не сделает настойчивым? И Тынель направился к этому меценату. В дом нефтепромышленника он явился неудачно. Солов собирался уезжать в Москву. И он не стал бы разговаривать с непрошеным гостем, если бы не услышал его фамилию.

— Это вашего Геракла я видел у Шимбебекова? Недурно. Только сама тенденция не в моем духе… Вот что, — заторопился Солов, отходя от художника, — будете в Москве — загляните ко мне в особняк у Никитских ворот.

Он произнес это таким тоном, как если бы его собеседник находился в равных с ним условиях и мог в любую минуту сесть на поезд и очутиться в Москве.

Размышления Тынеля об этой встрече были прерваны разговором двух парней.

— Идем, Петруша, в столовую, — сказал один другому.

— Да у меня же ни копейки! — возразил второй.

— А ты слышал, о чем на митинге толковали? Совет открыл в городе шестнадцать бесплатных столовых. Всякий безработный нынче может даром пообедать.

Это было новостью для проголодавшегося Тынеля, и он решил направиться вслед за парнями…

Обширное, теплое помещение столовой, куда они пришли, было переполнено рабочим людом Замоскворечья. Распорядитель, узнав, что Тынель бывших! политический ссыльный, тотчас же усадил его за стол, занятый, как потом оказалось, печатниками из Сытинской типографии. Перед ним была поставлена тарелка горячих щей. Хлеб лежал на общем блюде. Его было не много: сказывалось истощение денежных средств бастующих. Но люди духом не падали. Бородатый наборщик с воодушевлением рассказывал о том, как дружно началась стачка на Прохоровке. Замоскворечье с сытинцами тоже "не подкачало". Кто-то жаловался на персонал Николаевской железной дороги. Ее работники до сих пор не присоединились к стачке. А драгуны не подпускают к вокзалу.

— Придется драгун вышибать, — решила бойкая пожилая работница.

— Авдеевна права, — одобрительно улыбнулся бородач. — Вчера вышибли черную сотню с Красной площади, сегодня начнем вышибать царских холуев с Каланчевки.

— Но без жертв нам вокзала не отдадут, папаша.

— Не привыкать. Москва на крови стоит, — опять вмешалась бойкая работница.

Тынель с удовольствием прислушивался к этим разговорам. Он улыбался каждому удачному слову, каждой меткой фразе этих простых тружеников, так искренне и глубоко веривших в конечный успех своей борьбы.

Разговорившись с ними, он рассказал им о лодзинских баррикадах, о смерти Ланцовича, о его сестре, брошенной в Таганку и освобожденной московскими демонстрантами.

— Мы вам поможем найти Анелю, дорогой товарищ, — пообещал сочувствующий ему наборщик. — Правда, нам сейчас некогда. Надо идти в казармы подымать солдат. Впрочем, подожди минуточку! Авдеевна! — окликнул он работницу. — Товарищ Иннокентий еще не ушел?

В ответ женщина показала рукой в дальний угол, где обедала группа дружинников. Среди них находился человек с усами, по-татарски загнутыми вниз…

— Вот товарищ Иннокентий, — сказал бородач. — Он тоже сидел в Таганке и наперечет знает всех сидевших с ним…

Когда Тынель объяснил Иннокентию причину, побудившую искать Анелю, тот заявил:

— Вам писали правду. Анеля Ланцович работает на Прохоровской мануфактуре. И найти ее вы можете так: спросите в фабричной столовой рабочего той же фабрики дядю Костю. Его все знают под этим именем, и он укажет вам точный адрес девушки…


Был пятый час, когда Тынель очутился у собора Василия Блаженного. Сумерки уже выползали из всех углов. Фонари не горели, и в синеватом морозном тумане Красная площадь казалась пустынной, безлюдной и бесконечной. Над башенками Исторического музея слышалось беспокойное карканье воронья, суетливо устраивающегося на ночлег. Внизу в проезде курили спешенные казаки..

Казачьи и драгунские части стояли группами почти на всем протяжении от Воскресенской площади до Манежа. Тынелю показалось, что он видит в наступивших сумерках заснеженные дула пушек.

На Большой Никитской мелькали силуэты прохожих, старавшихся попасть домой до того, как сумерки заткут неосвещенные улицы. Узнав, что на пути в Пресню придется миновать Никитские ворота, Тыкель вспомнил Солова. Впрочем, ему сейчас не до мецената. Скорей бы попасть на Пресню и найти там ночлег.

Однако в этот вечер обстоятельствам было угодно задержать Тынеля именно у Никитских ворот. Еще не было шести часов, когда неподалеку от Тверского бульвара художника остановили драгуны.

— Что в чемодане? Динамит? — насмешливо спросил один из них и дыхнул винным перегаром.

— Можете убедиться, какой это динамит, — ответил Тынель. Второй драгун вонзил в его озябшее лицо тоненький луч карманного фонаря.

— Куда направляетесь? На Пресню?

Тынель подумал, что скажи он "да" — и этим сразу усложнит свое положение.

— Чего спрашивать. Сразу виден агитатор, — решил третий, стукнув ладонью по эфесу шашки. Тогда в безотчетном порыве самозащиты Тынель торопливо пробормотал:

— Я направляюсь к нефтепромышленнику Солову. Дом его где-то здесь.

— К Солову? Проверим, — недоброжелательным тоном произнес драгун и взял за рукав Тынеля. Та готовность, с какой драгуны повели его к соловскому особняку, замыкавшему Тверской бульвар у Никитских ворот, оказалась не случайной: на дворе особняка стояло много оседланных коней. "Кажется, мой меценат под защитой кавалерии", — с иронией подумал Тынель.

Драгун постучал в дверь. На стук вышел толстяк, испуганно тараща глаза. Высоко подняв лампу с розовым абажуром, он недоумевающе и вместе с тем тревожно вглядывался в перемерзшего Тынеля.

— Тут досадное недоразумение, — сказал художник. — Господин Солов приглашал меня, а эти люди полагают, что я говорю неправду…

И он назвал свою фамилию. Толстяк, пожимая плечами, нехотя удалился и вскоре вернулся в сопровождении хозяина. Солов, во фраке и белом жилете, выбритый, надушенный, взглянул на Тынеля сверху вниз:

— Ах, это вы… Помню, помню. Но как неудачно. Сейчас у меня гости. Впрочем…

Драгуны переглянулись.

— Благодарю вас, господа, за усердие, — сказал им Солов. — Грегуар, передайте Зинаиде Стратоновне, что мы с художником на минутку задержимся в галерее.

Один лакей подхватил пальто, шляпу и чемодан Тынеля, другой принял из рук Грегуара лампу.

Солов повел Тынеля через ряд тепло натопленных комнат. В одном месте за раскрытой дверью мелькнул длинный стол. На нем стояли канделябры с зажженными свечами, вазы с фруктами, хрустальные бокалы. Стулья вокруг стола пустовали. Но гости понемногу собирались в гостиной, где уже скрипела кожа мягких кресел, журчали сдержанные голоса и к лепным барельефам потолка тянулись извилистые струйки сигарного дыма.

В галерее топился камин, на стенах висели картины в тяжелых бронзовых рамах. Солов велел лакею поднести к ним лампу. Тынель разглядел несколько полотен, принадлежавших кисти салонных художников.

— Вот сюда, — показал владелец особняка на пустую массивную раму, — мне хотелось бы поместить картину на сюжет сизифова труда.

"Кажется, и работа подвернулась, — подумал Тынель. — Только почему выбран такой безрадостный сюжет?"

Как бы отвечая на этот немой вопрос, Солов сказал, что идея сизифова труда свидетельствует о безнадежности человеческих стремлений во всем: в познании вселенной, в стремлениях к совершенству, бессмертию, к идеальному общественному строю.

— Поэтому ваша картина должна потрясти зрителя и возбудить в нем чувство смирения. И сколько горячих людей, глядя на такую картину, вовремя удержатся от безрассудных поступков!

Тынель испытывал в душе нарастающий протест и не мог согласиться с высказанными пожеланиями Солова.

Солов говорил мягким тоном, но за этой мягкостью скрывалась безоговорочность требований хозяина, покупающего труд.

— Момент на полотне изобразите такой. Могучий и несчастный Сизиф начинает вкатывать чудовищный камень на вершину горы, освещенную солнцем. Пожалуй, даже так: Сизиф вкатил его, камень же с силой низвергается в пропасть, к великому отчаянию измученного человека, наказанного богами.

— Искусство обязано преображать, чтобы звать, — заметил Тынель, — поэтому я бы предпочел другой момент, может быть идущий против традиции и волн богов, зато трактующий о великой созидательной силе человечества, освободившегося наконец от всяких пут гнета и проклятий. Титан вкатил все камни на вершину недоступной горы, он даже начал из них что-то созидать величественное и вот, в минуту передышки, отирая лоб, любуется первыми результатами своего победного и осмысленного труда…

— Нет, нет, здесь уже тенденция. А искусство ее не терпит.

— Оно ею живет, — возразил Тынель. — И потому, позвольте вам заметить, что тенденция тенденции рознь. Я, например, предпочитаю тенденцию, двигающую и просветляющую сознание человека…

На пороге появился Грегуар и доложил:

— Прибыла госпожа Гужон.

Солов нетерпеливо сделал какой-то знак рукой, и толстяк удалился. Нефтепромышленник с раздражением начал критиковать точку зрения Тынеля, нисколько не обратив внимания на новый возглас Грегуара о том, что "прибыли господа Рябушинские".

Солов сказал, что над воплощением идеи Сизифа работают четыре виднейших мастера кисти.

— Вы, если захотите, будете пятым. Чей эскиз в наибольшей степени выразит мою идею, с тем, я буду вести деловой разговор.

Встреча с Соловым навела Тынеля на мысль: писать новую картину большого философского смысла. Каков будет ее сюжет, он еще не знал. Но он думал искать его, однако не в духе, предлагаемом собеседником.

— Идея вашего Сизифа не вызывает у меня никакого энтузиазма, пан Солов. Даже больше того. Я питаю к ней отвращение. Убивать у людей веру в их идеалы, в возможность победы человеческого духа, торжества справедливости и свободы — идея низкая, в особенности в наши прекрасные дни.

— Вы находите наши дни даже прекрасными? — холодно перебил Солов.

— А почему считать их ужасными? — вскипел Тынель. — Только потому, что народ хочет лучшей жизни?

— Лучшей жизни можно желать по-разному, — все тем же отчужденно-холодным тоном продолжал Солов, отойдя от картин. — Просвещенные круги, например, желают того, чтобы Россия избегла тяжкого пути Франции. У них нет основания посылать конституционного царя на эшафот. Они готовы протянуть руку примирения. Государство, утомленное войной и внутренними смутами, нуждается в покое, и все мы, как лояльные граждане, должны бы теперь помочь установлению покоя и порядка. Иными словами, парламентская скамья, а не улица — вот нынешняя арена действия народа-Сизифа…

— Городской голова Гучков! — предупредил толстяк.

Солов быстро повернулся. Навстречу ему, поблескивая пенсне, шел твердой военной походкой франтоватый брюнет лет сорока с подкрученными усами.

— Слыхали? Новость чрезвычайной важности! — громко сказал он, протягивая руку Солову. — И новость на радость не только одного нашего Кавеньяка Дубасова. Словом, обезглавлено движение красных! Только что на Косом переулке захвачен в полном составе организационный центр восставших — Федеративный комитет. — Гучков запнулся, заметив в темном углу Тынеля, но подошел к нему и властно спросил:

— С кем имею честь?

— Тынель, художник, — пробормотал Солов так, как если бы хотел сказать: "Не придавайте ему значения. Он тут случайно".

— Ах, вот оно что! — протянул Гучков с легким оттенком того пренебрежения, с каким дельцы-промышленники обычно относятся к лицам "свободной профессии".

Солов вынул из жилета золотую луковицу часов:

— В силу вошло военное положение. Неосторожных могут забрать драгуны. Вам далеко, господин Тынель?

— Нет, — скорей машинально, чем обдуманно, ответил Тынель.

— Тогда вот что, — Солов жестом подозвал к себе Грегуара, — попросите кого-нибудь из военных, чтобы этого человека проводили до его дома. Скажите, что он приезжий, не знал здешних порядков и раньше выйти из дома не мог по моей вине. Вас это устроит? — обернулся он к Тынелю.

— Благодарю, — сухо ответил художник.

А лакей, повинуясь какому-то невидимому для посторонних жесту хозяина, вежливо, но настойчиво шептал:

— Прошу вас… Прошу вас…

Тынель охотно последовал за ним, облачился в передней в свое холодное пальто, подхватил чемодан и облегченно вздохнул, когда очутился на безлюдной морозной улице.

Но, встав рядом с драгунами-провожатыми, Тынель тотчас же почувствовал себя в неловком положении. Куда он с ними пойдет? Разве скажешь им, что желаешь идти на Пресню, или что совсем не имеешь пристанища? А расспросы, по-видимому, неизбежны. И действительно, тот самый драгун, который еще недавно обыскивал Тынеля, зарядил карабин и недоброжелательным тоном заметил:

— Где же ваш дом?

Тынель ткнул пальцем в конец Большой Никитской и пробормотал:

— В конце этой улицы.

— Ого! — сказал второй драгун. — Там же К уд-ринка, баррикады и этот мятежный сброд…

— Мне туда не нужно, — пояснил Тынель, — мне бы только пройти в конец Никитской.

— Нашли время для ходьбы. Разве вас не могли оставить на ночевку в особняке?

— Упрашивали, — солгал Тынель, — да мне надо видеть брата-офицера, раненного в недавней стычке с мятежниками.

Такое заявление изменило отношение драгун к Ты-нелю. Они обещали ему свое покровительство и на все лады кляли повстанцев, угрожая им беспощадной расправой.

Первый драгун, заметив свет в окне третьего этажа, вскинул карабин и прицелился. Гулко раскатился в морозном воздухе выстрел. Полетели осколки стекла, и свет в окне мгновенно погас.

— Так-то, — с бахвальством произнес стрелок, — видать, забыли, подлецы, генерал-губернаторский приказ:, держать окна занавешенными, а форточки закрытыми…

Пошли дальше. Тынель видел, что дубасовский приказ далеко не производит того эффекта, на который рассчитывали власти. В ночных сумерках нередко мелькали силуэты прохожих, и часто сами драгуны со скрытым страхом напряженно вглядывались в эти таинственные силуэты. Было ясно: драгуны боятся напороться на дружинников, владеющих в эти часы полной свободой действий на ближайших улицах.

Впрочем, они уже начинали поговаривать между собой о том, что, пожалуй, нет смысла далеко углубляться по Никитской. Проще было бы сдать Тынеля другим патрульным.

Впереди драгун послышались крик, брань. Но драгуны по каким-то известным им признакам рассмотрели "своих". Встречный патруль тащил схваченного прохожего. То был почтальон, по его словам, выбежавший на улицу по крайней необходимости: у него заболела жена, мать троих детей, и нужно было срочно заказать в аптеке лекарство, прописанное доктором. Но драгуны не верили ему и угрожали расстрелом на месте. Впрочем, сперва они потребовали указать, где укрылись дружинники, пославшие его на разведку.

— Господа, я ничего не знаю, и, если не верите мне, отведите в штаб. Там разберутся, поймут, кто я, — лепетал несчастный, понимая, что сейчас стоит на грани жизни и смерти.

Один драгун ударил почтальона. Тот упал и, медленно став на колени, зашарил руками.

— Господа, моя калоша… Она свалилась с правой ноги… Она где-то тут…

— А ну живее подымайся! — Драгун ударил почтальона ногой.

Тынель все это видел, и его трясло не столько от двадцативосьмиградусного мороза, сколько от нарастающего гнева.

— Я посторонний, — сказал он, — но этому человеку, мне кажется, можно верить…

— Не ваше дело, — оборвал его первый драгун и одним грубым рывком поставил арестованного на ноги.

— Господа, отпустите меня, клянусь вам, я ни в чем не виноват. Вот рецепт. Смотрите сами…

— В самом деле, отпусти его, раз просится, — со зловещим смешком посоветовал тот драгун, который недавно обыскивал Тынеля.

Второй драгун толкнул почтальона.

— Ладно. Беги со своим рецептом.

— Куда?

— А вот прямо.

— Зачем бежать? Я пойду. Мне нужно налево, в аптеку.

— Пусть идет Налево, — рассмеялся один из конвоиров.

— Спасибо. Но позвольте мне найти калошу.

— Валяй, валяй, а то передумаем.

Почтальон, убыстряя шаг, пошел прочь. Лица его не было видно, только мелькало беловатое пятно — человек часто оглядывался.

Тынель скорей почувствовал, чем увидел, что первый драгун стал прицеливаться. Не было никакого сомнения в том, что он сейчас выстрелит в почтальона. Теперь уже Тынель не мог оставаться равнодушным зрителем. Как бы поскользнувшись, он сильно толкнул драгуна, едва не повалив его. Прогремевший выстрел сделан был не по цели. Человек, подвергшийся столь коварному нападению, бросился бежать зигзагами, оглашая напряженную тишину криками о помощи.

Тынель отскочил к стене и, прижавшись к ней, готовился встретить самое худшее из того, что могло ему угрожать в этот момент.

Все, однако, произошло иначе. Впереди блеснули огни выстрелов. Один драгун упал, другие бросились в страхе бежать назад. Им вслед гремели револьверные выстрелы.

Тынель, как и почтовик, были обязаны своим спасением группе дружинников, пробиравшихся за патронами.

Дружинники с Большой Пресни помогли Тынелю на другой день отыскать дядю Костю на фабричной кухне. Здесь был размещен районный штаб дружин.

Дядя Костя имел самое непосредственное отношение к Московскому Совету рабочих депутатов. Там он заседал на правах избранника пресненцев. Внешне он ничем не выделялся из массы таких же рабочих, каким был сам. Все в нем было просто: бородка с проседью, очки в железной оправе, перевязанной суровой ниткой, осеннее пальто из дешевого сукна, шапка-ушанка, холодные штиблеты. Но глаза его, кроткие, светло-голубые, отражали нетронутую свежесть души и глубокую доброту. Тем более удивился Тынель, когда услышал, как этот человек, напутствуя дружинников, говорил им:

— А тех офицеров, которые будут препятствовать переходу солдат — детей народа — на сторону народа, истребляйте беспощадно. Так мы сбережем множество безвинных.

Чувствовалось, что такой человек зря слов не кидает и уж, само собой разумеется, не пожалеет и собственной жизни ради народного блага.

Тынель был рад встрече с Анелей Ланцович. Он показал ей своего "Варынского". Узник Шлиссельбургской тюрьмы повернул истощенное, но мужественное лицо к тюремному окошку. За железными прутьями сумеречный зимний день. Раскрывая душевный мир узника, Тынель стремился убедить зрителя, что воля Варынского не сломлена страшным застенком и что всеми своими мыслями пленник самодержавия — среди борющегося народа. И хотя эскиз этого психологического портрета еще не был закончен, он производил сильное впечатление.

Для Анели, не искушенной в тонкостях живописи, понятно было только одно: с куска холста на нее глядит вдохновенное лицо горячо любимого брата, память о котором она продолжала благоговейно хранить.

— Вылитый Людек! — прошептали ее губы.

— Я писал с него на Кавказе, — сказал Тынель. — Возьмите это себе на память.

Потом он видел, как девушка, обрадованная подарком, показывала портрет подругам и с гордостью поясняла:

— Нарисовал Людека один известный художник.

А "известный художник" стоял в сторонке и только добродушно посмеивался: "И то благо, что хоть одна соотечественница признала".

С Анелей ему довелось побывать на большом митинге, устроенном в столовой одной пресненской фабрики. Тынель восхищался рабочими-ораторами, их способностью быстро понять смысл происходящего, умением пробудить в народе неистовое желание борьбы и победы. Воодушевление было всеобщим. Раздавались призывы пойти к казармам и там склонить на свою сторону солдат. По дороге колонна обрастала все новыми и новыми толпами тружеников. Люди точно хотели лишний раз убедиться, как их много и как велика их сила.

Анеля шла в первой почетной шеренге работниц и держала древко красного знамени. Девушки несли знамя поочередно. Всюду слышались смех, шутки, иногда из шеренги выскакивали подростки и боролись на снегу. Люди чувствовали избыток сил, стремились излить его в песне, в движении, но все понимали, что не это главное, что оно еще где-то впереди и что, быть может, потребуется много усилий и жертв.

Эдмунд Тынель шел рядом с дядей Костей, и тот делился с ним своими соображениями насчет исхода "борьбы за войско". Как трагично для восставших, что до сих пор Совету солдатских депутатов, возникшему в недрах гарнизона, не удалось втянуть в баррикадные бои с самодержавием ни одной воинской части, а военным властям удалось обезоружить революционно настроенные части и запереть их в казармах.

— Причин такого успеха наших врагов немало, — закончил дядя Костя, — и одну из них я усматриваю, между прочим, в том, что запасных солдат, исстрадавшихся по дому и семье, начальство соблазняет обещанием немедленного увольнения в отпуск…

Тынель увидел черных казачьих коней. В руке урядника блестело лезвие шашки. Он взмахнул ею над своей косматой папахой, и казаки направили неспокойных коней прямо к шеренге, где развевалось красное знамя. Толпа мгновенно стихла. Только сотни глаз в лихорадочном напряжении следили за движением станичников. Еще несколько секунд, и эти чубатые люди врежутся в ряды безоружных своих соотечественников и начнут избивать, рубить, топтать…

Случилось же неожиданное. Из рядов демонстрантов отделилась сначала одна, а затем другая девушка. Они отважно кинулись навстречу всадникам. Одна из них крикнула:

— Стреляйте в нас, убейте нас, а живыми мы знамя не отдадим!

— Браво, Маша, браво, Анюта!.. — послышались одобрительные возгласы в толпе.

Первые три казака натянули поводья. Еще шаг — и девушки очутились бы под копытами. Другие всадники, чтобы не наехать на своих, вынуждены были остановиться. Руки с нагайками и обнаженными шашками медленно опустились. Напрасно кричал что-то охрипшим голосом казачий офицер. Донцы не двигались. Они сконфуженно смотрели на девушек, и вот уже один за другим стали медленно поворачивать коней. Через минуту в конце улицы замелькали переплетенные ремнями спины всадников.

— Да здравствуют казаки! — неслось им вслед.

Дядя Костя протер очки, снял сосульки с бороды и легонько подтолкнул в бок изумленного Тынеля:

— Первая ласточка, а?

А минутой позже, нахмурясь, сказал:

— Нет, враг и не подумает оставить нас. Не сегодня, так завтра казаки или драгуны вынуждены будут выполнить злодейский приказ своего озверевшего начальства. Следовательно, партизанская война неизбежна…

Когда молнией облетел слух, что народ со всех сторон движется к Тверской и намерен приступом взять губернаторский дворец, в толпе пресненцев раздались крики:

— Идем и мы! Поможем нашим, братья!

Где-то грохнул выстрел, но никто не обратил на него внимания. Он потонул, как камень, брошенный в бурное море. Очевидцы, только что прибывшие с Тверской, из уст в уста передавали тревожные вести: к Страстной площади подвезены пушки, а на колокольню Страстного монастыря втащены пулеметы. Войскам и полиции приказано бить по народу, движущемуся со стороны Триумфальной, Охотного ряда и бульваров Садового кольца. Эта угроза не испугала людей. И, даже когда донесся гул первого залпа, никто не остановился.

— Не робей, воробей, а дерись с вороной, — подзадоривал какой-то паренек, по пути сшибая вывеску с изображением двуглавого орла. Орудийные выстрелы заухали чаще. Разрывы шрапнельных снарядов гремели где-то по соседству с ближайшим кварталом. Кто-то сказал, что генерал-губернатор велел сосредоточить всю пехоту на Театральной площади, под открытым небом. Сюда, мол, не сунутся агитаторы.

Дядя Костя не упустил случая съязвить:

— Для карателей Москва нынче будет что доска: спать широко, да кругом метет!

Вдруг над улицей загрохотало, завизжало, словно налетевший вихрь разодрал крышу. Несколько человек с криком "ложись!" легли на мостовую.

Тынель не лёг. Он заслонил собой Анелю и взволнованно взглянул на невозмутимого дядю Костю. Тот велел всем укрыться во дворах, на лестницах, подаваться в соседние проулки, под защиту каменных стен.

С ним осталась только вооруженная часть демонстрантов: вооруженные "тройки" да "пятки". Он выслал разведку. Разведчики скоро вернулись и донесли: на Пресню двинута пехота с артиллерией.

Тогда дядя Костя сказал:

— Толпой против пушек ничего не сделаешь. А Пресню надо запереть на замок. Ни один башибузук не должен проникнуть в нашу крепость…

Народ и сам понимал, что враг не отступит, что надо готовиться к схватке. Если в первые два дня стачки дело ограничивалось мирными демонстрациями, то после нападения драгун и пушечных выстрелов люди как бы сразу обрели ясную цель и к ней устремились, раньше чем пришло указание из боевого центра. Стихийно закипела работа, еще небывалая в летописях Белокаменной. Один, смотришь, тащит бревно, другой вколачивает в снег вздыбленные сани, третий спиливает ножовкой телеграфный столб или вбивает в мерзлую землю железные колья. То тут, то там поперек улицы протягивалась проволока, вырастали валы из кирпича, досок, старой мебели. Если не было рядом необходимого материала, наспех сооружали вал из снега, обливали водой, чтобы он оледенел, затвердел и стал малоприступным барьером для кавалерии.

За одну ночь Садовое кольцо и, в особенности, Пресня, Замоскворечье и улицы Рогожско-Симоновского района покрылись баррикадами. Из них самая большая и неприступная гордо вздымалась у Пресненского моста..

Глава восьмая ПЕРЕД ПОХОДОМ

В связи с московскими событиями транспортировка оружия из Финляндии в Москву усилилась. Промыслова, который находился в Бьернеборге, товарищи торопили с вывозкой оттуда транспорта с браунингами, патронами и запалами к бомбам.

Промыслов тотчас же протелеграфировал, что немедленно выезжает с партией отличной "писчей бумаги". С ним ехала его жена Татьяна Егоровна. Она не имела ни возможности, ни желания расстаться со своими детьми. Однако поездка с ними в холодное время года даром не прошла. По дороге в Петербург простудился маленький Алеша, и нельзя было продолжать путь с больным ребенком. Промысловы нашли временное прибежище на Нейшлотском, в квартире одного питерского металлиста, до недавних пор аккуратно писавшего в "Пролетарий".

Здесь же, на Нейшлотском, приютился Бахчанов с Ларой и Кадушиным, после того как ими была оставлена квартира на Бассейной.

Лара сразу узнала Татьяну Егоровну по фотографической карточке, когда-то показанной Кваковым. Посматривая со скрытой тревогой то на гостью, то на Алексея, она рассеянно вслушивалась в их непринужденную беседу. Ларе важны были не столько слова, сколько интонации, жесты, взгляды. По ним безотчетно она желала проверить свои сомнения, которых стыдилась. Она не уловила ни одной, как ей показалось, фальшивой нотки в тоне их разговора. Татьяна Егоровна и Алексей держались просто, естественно, как и подобает старым друзьям. Это лишний раз убедило Лару в правдивости слов Алексея об его истинном отношении к этой женщине. По-видимому, он смотрел на нее уже другими глазами еще и потому, что теперь она была женой его близкого друга и соратника. Татьяна показалась Бахчанову весьма деловитой, даже чуточку суховатой, всецело находившейся во власти забот о своих детях, и если еще что-то живо занимало ее, так это транспортировка оружия, в чем она, очевидно, имела уже некоторый опыт.

Окончательно женщин сблизила Наташа. Она всегда быстро осваивалась в кругу незнакомых людей. Немного дольше дичился Алеша, но и он вскоре пошел на руки к "тете Ларе".

От друзей Глеб узнал, что его разыскивает нотариус. Оказывается, из Москвы получена телеграмма. Там скоропостижно скончался отец Глеба. Нотариус дал понять, что в Москве будет вскрыто завещание в присутствии всех родственников покойного, и просил быть при этом.

Глеб Сергеевич не обещал, хотя прибавил, что сочтет своим долгом проводить отца в последний путь.

И он выехал в Москву. Велик был соблазн взять с собой и "транспорт огня", но из предосторожности Промыслов удержался от этого шага.

Капсюли к бомбам и патроны должна была везти Татьяна. Они были уложены в круглые деревянные коробки из-под шляп — вполне естественно, если такие коробки повезет женщина, а не мужчина.

Однако, учитывая болезнь ее ребенка, товарищи из боевой группы поручили это сделать Хладнику. Тот взялся отвезти патроны, как наиболее громоздкий груз.

И вдруг свои услуги предложила Лара. Узнав об этом, Кадушин тотчас же присоединился к своей племяннице.

Удивительнее всего, что Лара, заметив колебание Бахчанова, стала горячо и настойчиво просить о таком "самоиспытании". Он укоряюще посмотрел на Александра Ниловича. Продумал ли тот ответственность и опасность, которые хочет взять на себя неопытная Лара? Старый цветовод разводил руками. О себе он не будет говорить. Тут все ясно. Впрочем, не менее все ясно и с Ларой. Ничего не поделаешь. Племянница не хочет отставать от дяди. А насчет опыта беспокоиться не стоит: рядом с ней в трудный час встанет старый динамитчик. Кроме всего прочего, "шикарная барышня" рядом с "пожилым респектабельным господином" — чем не великолепная маскировка?

Узнав о решимости Лары, Татьяна Егоровна расцеловала ее, сказав, что хорошо понимает свою новую подругу.

После обсуждения плана этой операции решено было "транспорт огня" из предосторожности переправить с интервалами во времени: сначала едет Хладник, а затем Кадушин с племянницей.

Бахчанов провожал Филата на вокзал и нёс один из чемоданов. Недалеко от Знаменской площади друзей остановил солдат в лихо заломленной бескозырке:

— Здорово, штатская пыль. Небось не признали?

— Смотри! Никак и в самом деле знакомый! — удивился Филат, продолжая держать в руках тяжелый чемодан с патронами. Глянув на откормленное, самодовольное лицо с усами, закрученными в колечки, Бахчанов сразу узнал его. Антип Бегунков! Бывший "старшой" по кузнице, хожалый на Обуховском заводе, занимавшийся до военной службы извозным промыслом.

Антип насмешливо оглядывал поношенную одежду своих былых приятелей.

— Это куда же вы собрались? С двумя-то чемоданами?

— Да вот дружка в деревню провожаю, — отвечал Бахчанов.

— Зимой? В деревню?

— А что же делать, если завод закрыт? Мастеровому люду нынче туго.

— Кем ты работаешь?

— Конторщиком.

— Мура, — заключил Антип и, не без самодовольства, продолжал: — А вот я, как видишь, в лейб-гвардию попал и за усердие даже в унтеры произведен. Полк наш отменный. Лучше его по всей России не сыщешь. Государям нашим верой и правдой семеновцы испокон веков служили.

— Ну, пожалуй, не испокон, — возразил Бахчанов. — Из истории известно, что восемьдесят пять лет тому назад семеновцы взбунтовались и были даже в наказание отправлены в крепость. Слыхал это?

— Не слыхал и знать такое вранье не хочу, — процедил Антип. — Да ты што? Зуб на гвардию имеешь?

— Нет, не зуб, — ответил Бахчанов, стараясь сгладить неприятное впечатление, произведенное на Антипа, — а просто хочу сказать, что кроме семеновцев знаменитыми всегда считались, ну, например, преображенцы, павловцы.

Это тоже не понравилось Антипу:

— Да што твои преображенцы?!. У них, говорят, запрещенное почитывали, многих разжаловали, а у нас ни-ни. И дух вредный вытравляют. Кабы они первое были, так им бы царь и дело агромадной важности доверил. Так нет же! Не на них, а на нас положился. Во как!

Филату не терпелось прервать беседу с таким явным приверженцем самодержавия, как Бегунков, но Бахчанов, как нарочно, еще "рассусоливал".

— Это какое же важное дело может доверить вам царь? — недоверчиво спросил он.

Антип сунул в свой широкогубый рот папиросу.

— Много узнаешь — скоро состаришься. Понял?

— Да уж куда не понять, — с притворной покорностью согласился Бахчанов. Филат торопил его: ведь до отхода поезда времени мало. А тут вдруг Бахчанов предлагает:

— А что, Антип Никифорыч, не грех бы и пропустить по маленькой.

Хладник запротестовал:

— Да ведь на поезд опоздаю, Степаныч!

— Ладно, ладно, со своей деревней-то, — огрызнулся Антип и снисходительным тоном сказал Бахчанову: — По маленькой, говоришь? Отчего же не пропустить. Только на ваш счет, ребята. Младшие завсегда угощают старших.

— Да разве вашему брату дозволено? — притворно дивился Хладник.

— То ись, как это не дозволено?.. — вскинулся Антип, снова почувствовав себя уязвленным. — Я ведь тебе не простая пехтура, а лейб-гвардия! Смыслишь, лапоть?

— А я знаю, что и в гвардии нельзя, — упорствовал Филат, заметив, что на него и Бахчанова с любопытством посматривает вокзальный жандарм.

— Эх, Филатка, труба дымогарная! — Антип попытался схватить своего бывшего приятеля за нос. — Да хошь поспорю, што мне все позволено? Хошь? Идем тогда сию секунду в буфет. Ну? Кругом, арш…

— Пошли, — подхватил Бахчанов, рассчитав, что до отхода поезда безопасней будет иметь возле себя унтер-офицера Семеновского полка.

Вошли в буфет. Бахчанов заказал водку, закусок. К столику не присаживались. Антип выпил целый стакан водки. Она на него действия почти не оказывала, разве только он делался хвастливее и болтливее обычного.

— А ты не боишься, что сюда войдет прапорщик или подпоручик?

— Да пусть бы и полковник! Мне все едино. — Антип опрокинул в рот еще один стакан и, сморщив короткий нос, понюхал кусочек хлеба:

— Филатка! Ты помнишь, как мы Лешку лупили за возню с политиками?

— Да уж кто помнит такое? — с досадой и недовольством пробормотал Хладник, порываясь встать и уйти. Бахчанов глазами делал ему знаки.

Вскоре Филат и сам понял, что Бахчанов не зря затеял все эти "вспрыски". Охмелевший Антип не в меру разболтался и расхвастался:

— Ты подливай мне, Лешка. Не бойся. Не окосею. Семеновец — он те не таковский. Ведро выпьет, а пройдет ровно по ниточке, церемоньяльным шагом. Во как. А вот ваш брат, серость штатская, не тае… Жила тонка. Во как! С вами и пристав не станет особенно разговаривать. Со мною же высшее начальство якшается. Само его высокоблагородие, наш командующий полком, флигельадъютант полковник Мин мне самолично признался: "Бегунков! Такие, как ты, — надежда дому царского". И верно. Мы у царя на почетном положении. Скажем, кому он особу свою царственную доверил Девятого января? Нам! Завтра, смотришь, пошлет спасать державу свою. Бей, прикажет, беспощадно сицилистов, студентов, жидов и прочих врагов престола. И побьем! Аль прикажет Москву бунтующую палить — спалим!

— Думаешь, только ваш полк пошлют? — насторожившись, спросил Бахчанов.

— А то кого же? Твоих преображенцев? Как бы не так! Им небось не разрешили гулянку, а нам — да. Только вчера на поверке ротный зачел приказ: штоб нижним чинам, по усмотрению господ офицеров, полную гулянку дать на два дня. Ешь, пей, танцуй, на каруселях качайся, тешься вволю, пока сбор в поход не протрубили…

Он отпустил кушак на два лишних отверстия.

— Одним словом, гуляй Емеля — твоя неделя, — принужденно засмеялся Филат, многозначительно переглянувшись с Бахчановым.

— Ты как думал? Вот и гуляем. — Пожевав кусок трески, Антип вдруг предложил: — Слышьте, ребята, не пойти ли нам втроем в одно заведеньице на Лиговку, к девочкам? Что помалкиваете? Не любители? Эх, вы! Коптите небо и сами не знаете для чего. Я вот не такой…

Он самодовольно хлопнул себя по животу:

— Умствований мне ваших фабричных не нужно. От них только сухоту получают. Живу себе, как это говорится: сыт, пьян и нос в табаке. Чего еще надо?

Когда Бахчанов и Хладник стали прощаться, он снова надулся:

— Почтительности у вас мало к гвардии. Уважить старшего не хотите. Ну так проваливайте. Сам найду дорогу к мамзелям…

Спустя несколько минут, когда Антип ушел, Бахчанов сказал Филату:

— Это факт, что правительство надумывает двинуть на Москву гвардию. Нашим товарищам надо быть начеку…

Опасения, что правительство перебросит гвардию из Петербурга в Москву, с каждым днем крепли и в конце концов привели ЦК партии большевиков к решению: добиться всевозможными мерами прекращения движения по Николаевской железной дороге.

В борьбе за эту магистраль были призваны к боевым действиям, кроме петербургских и московских рабочих, тверяки. В Тверь с группой боевиков был послан и Бахчанов. Этой группе предстояло установить постоянный контакт между Советами обеих столиц и самой Тверью.

Почти в это же время пришла телеграмма от Хладника, и Кадушин с Ларой собрались выехать в Москву с запалами для бомб.

Бахчанов негласно сопровождал их до Твери, в роли запасного машиниста. С женой он обещал встретиться в Москве, на Селезневской, в доме врача Евгения Всеволодовича, давнишнего своего соратника и хозяина явочной квартиры.

Глава девятая ЯВКА НА ВОЗДВИЖЕНИЕ

Тынель был захвачен величественным подъемом духа московских повстанцев и решил перейти от слов к делу. Он стал просить о принятии его в одну из боевых дружин. Анеля поддержала эту просьбу. На первых порах дядя Костя счел за лучшее включить "образованного товарища" в боевую группу, которая сменяла дружинников, охранявших одну явочную квартиру.

— Это на Воздвиженке, — сказал он. — Там проживает знаменитый наш человек, и вам бы кстати познакомиться с ним.

И вот боевой "десяток" направился к назначенному месту. Синие сумерки густо затуманивали воздух, каленный жестоким морозом, фонари на улицах не горели, в жилых этажах — ни огонька. Только кое-где от трепетного зарева пожара вспыхнут на окнах розовые узоры мороза или тускло блеснет медный купол старинной церквушки.

В одном переулке встретили свой патруль: дружинников с Трехгорки. Первое впечатление — будто мирные прохожие. Но под их жиденькими демисезонными пальтишками и бобриковыми куртками спрятаны наганы, браунинги, самодельное холодное оружие.

Прикуривая, дружинники напутствовали:

— Идите спокойно, товарищи. Тут всюду наши. А дубасовцы драпанули в свой манеж.

Тынеля интересовала личность дяди Кости. В пути он расспрашивал о нем. Спутники отвечали коротко и просто, даже несколько дивясь вопросам. Ведь кому не известно, что дядя Костя (это его партийная кличка) — коренной москвич и один из уважаемых и авторитетных на Пресне рабочих организаторов? И разве не все знают, что полиция не раз таскала его в тюрьму, но в прошлый раз сам народ освободил его из Таганки?..

Когда проходили по Калашному переулку, за домами прокатился гул ружейного залпа, потом мостовая дрогнула от пушечного выстрела. Прохожие пояснили: на Поварской атакована баррикада и начат обстрел Арбата.

Свернув на Воздвиженку, направились в сторону белеющей кремлевской башни. Старший из "десятка" предупредил:

— Дом, где патрулируют наши друзья, находится на углу Моховой, почти напротив дубасовской берлоги — манежа. Поэтому будем особо осторожны…

В вестибюле Тынель увидел трех покуривающих студентов-кавказцев, вооруженных маузерами.

Хозяин квартиры — высокий, с крепкими сутулистыми плечами, голубоглазый человек, в черной сатиновой рубашке, подпоясанной шелковым шнуром, — расхаживал по комнате. Держа в руке янтарный мундштук, он, окая, что-то рассказывал своим гостям-дружинникам.

— Товарищу Максиму Горькому почет и уважение! — приветствовал его старший из "десятка".

— Здравствуйте, друзья мои, здравствуйте. Садитесь прямо к чаю.

Тынель был приятно изумлен. Так вот тот знаменитый человек, о котором столь многозначительно говорил дядя Костя!

Узнав, что Тынель поляк, Горький сказал, что рад видеть у себя странствующего рыцаря многострадальной Польши.

Разговорились. Тема, занимавшая всех, — ход баррикадной борьбы трамвайщиков в Бутырской части, мебельщиков у Горбатого моста, булочников и студентов на Малой Бронзой.

Время от времени сильные раскаты орудийных выстрелов потрясали стекла полузавешенных окон, а багровые отблески недалекого пожара плясали на складках гардин.

Тынель признался, что с тех пор как он находится в мятежной Москве, его ум и сердце переполнены сильными впечатлениями, а главное, радостным сознанием, что теперь у поляков с русскими братьями одно великое дело, одна судьба. Горький подсел к Тынелю.

— Это верно. Скажу еще, что лучших сынов России всегда восхищала борьба вашего славного народа за независимость. Невольно хочется вспомнить замечательные слова Герцена, написанные им по поводу восстания 1831 года. Как это…

Собираясь с мыслями, он на мгновенье сдвинул брови.

— Вот… Польские изгнанники, перейдя границу, взяли с собой свою родину и, не склоняя головы, гордо и угрюмо пронесли ее по всему свету… Мне думается, что эти слова относились прежде всего к великим деятелям польской литературы и искусства. Кстати, вы ведь мастер кисти? Это важно.

— В каком смысле, Алексей Максимович?

— А в том, что вы смогли бы написать очень нужную картину и выразить в ней идею совместной борьбы за вашу и нашу свободу.

— Желанная работа, — вздохнул Тынель. — Но ведь сейчас моим рукам нужно только ружье, а не кисть.

— Бесспорно, ружье сейчас нужнее. Но в руках настоящего художника и кисть может стрелять не хуже ружья. Здесь мы с вами прямо затрагиваем область искусства, которое, как вы знаете, от жизни глухой стеной не отгорожено, а должно служить человечности и прогрессу. Вспомните хотя бы лучшие творения испанца Гойи, посвященные борьбе его народа.

— Да! — воскликнул Тынель. — Если бы мне пришлось сейчас писать картину, я, следуя вашему доброму совету, изобразил бы баррикаду Москвы и на той баррикаде поместил бы моих разнонациональных друзей. И пусть бы эта картина, перефразируя слова Юлиуша Словацкого, стала криком не только нашей отчизны, но всех сражающихся народов России.

— Отличная мысль!

— Боюсь только одного: хватит ли моего умения, не говоря уже о силах, для воплощения такого большого замысла?

Сдерживая в груди клокочущий кашель, Тынель с тревогой смотрел в добрые глаза собеседника и ждал ответа.

Горький ободряюще посмотрел на Тынеля:

— А вы все-таки подумайте, Эдмунд Викентьевич. Не бойтесь. А что касается сил и вдохновения — они найдутся, раз их питает такойчудесный источник, как нынешняя борьба народа…

Эта беседа согрела душу Тынеля. Глубоко удовлетворенный, он в тот же вечер охотно отправился с двумя дружинниками патрулировать.

После яркого света комнаты тьма улицы показалась непроницаемой. Только кое-где в белесых окнах тускло поблескивали огни. Порывистый ветер срывал с крыш невидимые вихри колючей снежной пыли. В непрочной тишине крылась затаенная тревога, но Тынель не чувствовал страха. Сжимая в кармане рукоятку нагана, он дивился отличной ориентировке своих спутников. Они шли уверенно, посмеиваясь, иногда хлопали в ладоши, терли уши и шутливо советовали ему пойти "погреться возле печки". Но он не хотел казаться слабее всех, хотя и страдал от холода. Он утешал себя мыслью, что косинерам повстанческого шестьдесят третьего года было не лучше среди снежных сугробов литовского леса…


Дружинники, дежурившие у квартиры, пропустили в нее Дубровинского. Он снял с головы заснеженную ушанку и, поздоровавшись с присутствующими, прошел с Горьким в соседнюю комнату.

Потирая покрасневшие от мороза пальцы рук, Дубровинский устало сел на стул. Горький участливо посмотрел на гостя:

— Конечно, добирались стопами апостольскими?

— Да, пешком, Алексей Максимович. Иначе и невозможно. Кто-нибудь из комитетских спрашивал меня?

— Землячка. Обещала еще зайти.

— Очень меня беспокоит задержка Бахчанова. Удалось ли ему связаться с тверяками? Сейчас от боевого содружества Питера, Москвы и Твери зависит многое…

Дубровинский признался, что мысль о Николаевской железной дороге лишает его сна. Как далеко отстала она от Казанской, где боевые силы повстанцев контролируют целый участок на линии Сортировочная — Люберцы — Голутвино, задерживая идущие с востока все воинские поезда, кроме санитарных.

— Так что с этой стороны Дубасов не имеет никакой возможности получить подкрепления. Иное дело на Николаевской дороге. Там почти бесконтрольно распоряжаются войска.

— А как наши успехи внутри города, в борьбе за Садовое кольцо?

По словам Дубровинского, врагу здесь удалось с большим трудом продвинуться к окраинам. В центре города повстанцы всё еще удерживают район Бронных и Арбата. Дружинникам приходится действовать в условиях разобщенности района, при острейшем недостатке оружия и патронов. Именно этим обстоятельством объясняется исход ожесточенного боя в Симоновской слободе. Повстанцам пришлось отступать, вместо того чтобы прорваться на Пресню. Дубровинский полагал, что с войсками Дубасова сражаются тысяч восемь дружинников. И, быть может, только около двух тысяч имеют огнестрельное оружие. Однако есть явные признаки, что дубасовцы выдыхаются. Запертые в казармы войска ропщут и могут принять участие в борьбе на стороне народа. Все это говорит об одном: без свежих и надежных подкреплений Дубасову Москву не удержать.

Покусывая в раздумье мундштук, Горький сказал:

— В общем, силы революции одерживают великую моральную победу. Но, по-видимому, злобой дня для нас по-прежнему остается вопрос об оружии. Его добывать и добывать…

— И добываем, Алексей Максимович. Где только можем. Кроме того, ижевцы и туляки возят, финны присылают, да и сами мастерим. И все-таки в нем нехватка громаднейшая.

— Средства безусловно нужны, и огромные. Я уж тут опросил некоторых финансистов либерального толка. Не окажут ли они нам денежной помощи?

— Ох, боюсь данайцев, приносящих дары, — покачал головой Дубровинский.

— Замечание резонное. И мне всегда были противны, как лицемеры, люди, разглагольствующие о любви к ближним. От подобных типов желать добра пролетариату все равно, что хотеть от кошки лепешки, от собаки блинов. Однако циник Савва Морозов даром слов на ветер не бросает.

— А он обещал?

— Обещаниями ад вымощен. Поэтому я тут же потребовал слова подкрепить делами. И он выдал чек.

Хмурое, с обострившимися чертами лицо старого подпольщика просветлело.

— Спасибо, Алексей Максимович, спасибо. От нашего ЦК уполномочен передать вам горячую признательность за ваши хлопоты.

— Не благодарите. Хлопоты мои более чем скромны. Да, кстати, тут у меня один студент-химик зарядил несколько бомб. Приказывайте, Инок, куда и кому передать эти ценности.

— А за хранение подобного арсенала вы совсем молодец!

Горький с добродушной усмешкой погладил свои рыжеватые усы.

— Не мне, а нашим славным курсисткам дивитесь. У них в общежитии на Мерзляковском бомбы хранятся прямо под кроватями.

— Да, Алексей Максимович, примерами подобного бесстрашия богато наше время. Кстати, всего за какие-нибудь два-три часа до прихода к вам я имел удовольствие беседовать с одной молодой женщиной и ее дядей, очень милыми людьми. Глядя на них, кто бы мог подумать, что они, рискуя всем, можно сказать шутя, провезли из Питера взрывчатые вещества в коробках из-под дамских шляп!

Через приоткрытые двери видно было, что в прихожей снимает калоши тучноватый румяный человек. В нем сразу был узнан Глеб Промыслов. Он вошел в столовую, держа в руках хладниковские чемоданы.

— Ну и жара! Ну и жара! — гремел он, ставя багаж на пол и отирая со лба пот. — Не подвернись под руку запоздалый извозчик — не знаю, было ли бы это добро тут.

— Патроны? — вскинулся Дубровинский.

— Кому, сколько и куда — ваше дело, Инок. Прошу только не обойти студиозов. Завтра им предстоит наступление, а сегодня рвут и мечут: давай, мол, браунинги, давай бомбы, давай хоть черта, было бы лишь чем драться!

— Каплю дадим. Здесь всем по капле выйдет.

— Великая капля! Она камень точит.

О вскрытии завещания отца Глеб почти не рассказывал. И не потому, что слишком мало было оснований рассчитывать опальному сыну на отцову щедрость. Старый банкир еще при жизни потерпел финансовую Цусиму в биржевой игре с Южно-Маньчжурскими акциями. Из-за случившегося банкротства все движимое и недвижимое имущество покойного перешло в руки его кредиторов, и завещание, таким образом, потеряло силу. Это так ошеломило всех кандидатов в наследники банкира, что все они, не исключая и его замужней дочери, поспешили с видом оскорбленных уйти и уклониться от участия в похоронах. За гробом шел только Глеб, если не считать десятка дружинников, посланных комитетом для охраны своего товарища.

Горький, улыбаясь, сжал плечо Промыслова.

— Ну, так как жизнь, неукротимый?

— Да все по-прежнему, Алексей Максимович. Умышляху зло противу сильных мира сего.

— Благое дело. А что в Питере?

— Сошлись тучи, и ждем грома.

— Конечно, Владимира Ильича видели?

— И видел и говорил.

— Как он?

— Восхищен московскими рабочими и, в частности, их баррикадной тактикой. Но считает, что ее применяют еще в недостаточном масштабе и не наступательно. Вообще говоря, Ильич эти дни только и дышит восстанием. Просит и требует, чтобы его ежечасно информировали о московской обстановке. Сам неустанно инструктирует десятки товарищей, рассылаемых ЦК подымать провинцию. Очень журит тех, кто недостаточно настойчиво вел борьбу за колеблющееся войско, и, уж само собой разумеется, рвется сюда приехать.

— Вот и отлично. Значит, приедет.

Получасом позже, после ухода Глеба Промыслова, Горький вводил Бахчанова в комнату, где Дубровинский совещался с комитетчиками.

— Вот вам еще один буревестник!

— А! Таки приехал понюхать пороху, — сказала Землячка, вскидывая пенсне к близоруким глазам. Он стоял, щурясь от яркого света лампы, усталый и осунувшийся. Дубровинский быстро подвинул ему стул и жестом попросил Горького не уходить.

По наступившему молчанию и вопросительным взглядам, Бахчанов понял, как велико нетерпение товарищей. Кто-то подал ему стакан чая. Бахчанов сделал глоток и тотчас же приступил к рассказу. Обстановка в Твери, по его мнению, была сначала благоприятной для восставших, но потом выяснилось, что железнодорожный союз не смог организовать забастовку на Николаевской дороге. Тогда, по указанию Тверского Совета, рабочие произвели нападение на одну из промежуточных станций и разрушили телеграф. Сейчас телеграфная связь между обеими столицами прервана, и, может быть, надолго, если только линию не восстановят специальные воинские части. Агитаторы по волостям подымают окрестных крестьян. И рабочие Тверской мануфактуры и местные крестьяне полны решимости драться до последней возможности, чтобы только не пропустить воинских эшелонов в Москву.

— Если так — в добрый час, — сказал Дубровинский. — Во всяком случае, московским повстанцам надо продержаться как можно дольше, чтобы успели подняться провинция и армия…

На этой явке был намечен план последующих действий. Одним поручалось оказать боевое содействие дружине Ухтомского, наступающей на Николаевский вокзал, другим — помочь захвату пушек у неприятеля. Бахчанову — обеспечить доставку пресненцам боевых припасов.

Дубровинский собирался в Замоскворечье на экстренный пленум Совета.

Но прежде чем покинуть квартиру Горького, он отозвал в сторону Бахчанова и совсем тихо сказал:

— На самый крайний случай. Запомни резервную явку: Лесная улица, близ Бутырок, магазин оптовой торговли кавказскими фруктами. Пароль тот же. И уже чисто личное: жена твоя — молодцом. Все доставила в целости и с нужной конспирацией. Просила передать: уходит в пресненский санитарный отряд Евгения Всеволодовича. Там ее и найдешь.

Бахчанов крепко пожал руку Дубровинского и вернулся в столовую. Здесь его с нетерпением поджидал Тынель, которому вместе с другими патрульными посчастливилось "задержать" старого лекуневского друга почти у самого явочного дома.

Глава десятая С ПОСЛЕДНЕЙ ПРЕСНЕНСКОЙ БАРРИКАДЫ

Сражающаяся Пресня подобна осажденной крепости. Ее форты — кирпичные корпуса Прохоровской мануфактуры, мебельной фабрики Шмидта, сахарного завода, Горбатый мост и баррикады на Кудринке. Гарнизон пресненских фермопил — триста-четыреста дружинников против нескольких тысяч солдат, верных правительству. Но ни драгунам, ни казакам не проникнуть сюда. Все их попытки отбиваются повстанцами.

Враг вымещал свои неудачи на жилищах пресненцев; он подвергал кварталы остервенелому артиллерийскому обстрелу. Пушки, стоявшие у Бородинского моста, били шрапнелью по Горбатому мосту, и переход через него становился для пешеходов вопросом жизни. Гаубичные орудия посылали снаряды со стороны Дорогомилова и Трехгорной заставы. Артиллерийская стрельба велась также и с Ваганьковского кладбища. Здесь грохотала еще одна полубатарея. Поодаль от нее три офицера грелись у костра. Один из них, прапорщик с розовым, как у младенца, лицом и синими кругами под холодными глазами, что-то говорил хохочущему стройному гвардейцу со штабс-капитанскими погонами. Серый сумрачный подпоручик, присланный из штаба для связи, больше молчал. Только раз он неожиданно прервал громкий хохот штабс-капитана, назидательно заметив:

— Смотрите, Бодай-Олсуфьев, и вы, прапорщик де Гранж, как бы нам сегодня не попасть в домок из семи досок.

Прапорщик жадно затянулся папиросой:

— Умереть сегодня страшно, а когда-нибудь ничего.

Штабс-капитан снисходительно похлопал прапорщика по плечу:

— Трусите, монсиньор? А это вам не к лицу. Ведь вы сами мне рассказывали, как девяносто три года тому назад ваш дед, наполеоновский офицер корпуса Мюрата, громил Арбат…

Невзрачный подпоручик сделал кислую мину и, не желая больше слушать приятелей, побрел к походной кухне. Пушки на полчаса умолкли.

Едва артиллеристы расположились обедать, как впереди загремели ружейные выстрелы. Штабс-капитан вскочил на ноги:

— Фельдфебель, в чем дело?

— Дружинники атакуют, ваше благородие.

— Отставить обед. Все по местам!

А стрельба все ближе. Показались бегущие пехотинцы. На их лицах страх. Невзрачный подпоручик неловко выдернул из ножен шашку и преградил бегущим дорогу:

— Куда, остолопы?

Взрыв ручной бомбы, брошенной контратакующими дружинниками, вызвал новую панику. Теперь сломя голову, натыкаясь на гнилые кресты, бежали все: и пехотинцы, и артиллеристы.

Серый офицерик затопал ногами:

— Быдло! Идиоты! Кучки мастеровых испугались!

Прапорщик, увидев решительные лица наступающих рабочих; отвратительно выругался и, подхватив грязные полы длинной шинели, побежал назад. Не помня себя, понесся по дороге и штабс-капитан, опережая бегущую прислугу полубатареи. Пули свистели вдоль дороги, и никогда еще их жужжание не воспринималось бравым гвардейским штабс-капитаном с таким ужасом, как сейчас. Пораженный пулей дружинника, подпоручик упал и уже не поднялся. Упал и прапорщик, хотя был целехонек. Он тотчас же быстро пополз, как ящерица. "А это он ловко придумал!" — пробормотал штабс-капитан и сам стал карабкаться на четвереньках. Правда, удобства в таком способе передвижения очень мало, но ведь так больше шансов уцелеть в этой дьявольски неожиданной войне с мастеровыми…

На оставленной беглецами артиллерийской позиции появляются победители: несколько десятков дружинников. Впереди них дядя Костя с маузером в руке.

— Драпанули пустоплясы, — желчно посмеивается он, — и смотри же, какой трофей оставили!

Дружинники с любопытством обступают одно из орудий.

— Его бы, дьявола стального, подорвать, — советует бородатый рабочий в валенках и с охотничьей двустволкой.

— А чем ты подорвешь такую махину?

— Македонкой.

— Да где она? Последнюю истратили.

— Вынь замок-то, вот пушка и перестанет стрелять, — советует шестнадцатилетний паренек с самодельной шашкой.

Два молодых подручных с мебельной фабрики безуспешно трудятся над замком орудия.

— Не специалисты, дядя Костя, — оправдываются они.

— Тогда заклини замок-то, — не унимается дружинник с двустволкой.

— Стой, обожди, Петюша. Пушка в наших руках — сила. Надо повернуть ее против врага.

— А ведь и верно, дядя Костя. Так и сделаем. Эй, товарищи, подсобляйте! Поворачивай лягушку. Кто за хвост, кто за дуло. Раз-два, взяли!

Среди дружинников появляется пожилая женщина. В руках у нее жестяной чайник.

— Сынки, кому пить хочется? У меня тут чай с клюквой.

Дружинники узнают ткачиху с Прохоровки.

— Сюда, Кузьминишна, сюда! Горяч ли твой чай?

— Не взыщите, сынки. Должно быть, остыл на морозе-то.

Женщина разворачивает суконный платок, которым укутала чайник, словно дитя пеленками. Напиток еще теплый, его охотно пьют все, за исключением бородача с двустволкой.

— Аз пью только пиво…

Общими усилиями дружинников пушки повернуты в сторону удравшего неприятеля. Но никто не знает, как зарядить орудие, как правильно взять прицел, как произвести выстрел.

— Эх, кабы знать, как с ней, проклятущей, обращаться, — чешет в затылке черномазый парень в суконной фуражке. Кузьминишна заглядывает в черное дуло пушки и простодушно удивляется:

— И надо же калечить народ из такой страхолюдины!

А у дороги снова стучит пулемет. Дружинники вынуждены укрыться за могильные насыпи. Появляются драгуны. Дядя Костя первым стреляет по ним из своего маузера, а когда выходят патроны, берется за наган.

— Так и не сладили с пушкой-то? — спрашивает он, не оборачиваясь.

— Да где там. Своротить бы к чертям ейный механизм, — сердится бородач, — да, вишь, времени в обрез.

Горячая пуля пронизывает его бедро. Кузьминишна с оханьем бросается к раненому.

— Ничо-о, — морщась, утешает ее раненый, — на живом теле все заживет.

Его берут на руки и уносят. Драгуны и казаки на быстрых конях обходят кладбище. Дядя Костя дает знак отходить на исходную позицию.

Ткачиха бредет в числе последних.

— Нагнись, нагнись, Кузьминишна, — предупреждают ее дружинники. Женщина пренебрежительно машет рукой.

— Смерти бояться, так и на свете не жить.

— Эх, а все же обидно такую орудию оставлять, — сокрушается кто-то из дружинников.

— Рано или поздно, а наша возьмет, — хмуро успокаивает его дядя Костя, — а из этой пушки враг не выстрелит, — и по его знаку черномазый паренек бегом возвращается к орудиям и кидает в замок землю пополам с песком.


Драгуны делают короткую передышку. Они ждут обещанных царем подкреплений. Короткое затишье нарушается только одиночными ружейными выстрелами патрулей и пикетчиков-дружинников. Кое-где мелькают кареты "скорой помощи", подбирая раненых женщин и детей — жертв артиллерийского обстрела. На центральных улицах пожарные с факелами поджигают брошенные баррикады. Купцы и лавочники на час-другой открывают свои магазины и лавки. Но во всем чувствуется, что затишье обманчиво, ненадежно. И действительно, с полудня улицы снова пустеют и торговля прекращается. С ранними сумерками усиливается ружейная стрельба. Тротуары и перекрестки снова становятся опасными для прохожих.

Вечером вся Москва в настороженной тьме. Нигде ни огонька. Только на Сухаревой башне вспыхивает прожектор. Длинный бледно-матовый луч его то скользит над седыми крышами, то прижимается к мостовым, точно зверь, готовый к прыжку.

За Александровским вокзалом — дозор дружины. Светает. Гудит в обындевелых проводах студеный ветер. Он бросает в лицо бодрствующих людей колючий снег. Вглядываясь сквозь серые сумерки в унылое разветвление железнодорожных путей с будками, столбами, брошенными товарными вагонами, дозорные вслушиваются в шум ветра. Им слышится музыка. Где-то там впереди играет духовой оркестр.

Дыша на свои одеревеневшие от холода руки, дозорный наклоняется над перилами виадука:

— Эй, братки! Слышите, как шпарят марш?

А по запасным путям бежит запыхавшийся от волнения железнодорожник и машет руками:

— Семеновцы приехали, семеновцы!

— А чтоб их хвороба…

— Вася, Федя, давайте сигнал тревоги.

Щелкает винтовочный выстрел. Разом оживает спящая баррикада. Боевая дружина быстро занимает свое место для встречи врага…

От железнодорожников-стачечников дружинам становится известно, что эшелоны с лейб-гвардейским полком беспрепятственно доехали до Бологого, а оттуда и до Твери. Попытка взорвать мост тверякам не удалась. А их нападение на железную дорогу было отбито огнем подоспевшей пехоты и артиллерии.

На окраине Москвы враг быстро выгрузил орудия и прямо с железнодорожного полотна стал бить по вокзальной площади. Некоторые пушки обстреливали Малую и Большую Грузинские улицы. Снаряды рвались на территории Зоологического сада. Передовая баррикада разлетелась в щепы. Дом, где укрепились дружинники, был подожжен первыми же снарядами" Батальон семеновцев, двинутый вперед, под прикрытием пушечного и пулеметного огня, овладел вокзалом. Одновременно с семеновцами в наступление перешли и войска Дубасова со стороны Кудрина и Смоленской набережной. Окружив Пресню и захватив Горбатый мост, враг стал пробираться в глубь горящих рабочих кварталов. Дружинники стреляли с крыш, из окон, из-за угла, беспрерывно меняя свои засады и ускользая от преследования…

Назначив Анелю связной, дядя Костя поручил ей установить контакт с шуйской боевой сотней, которую привел в Москву товарищ Арсений,[28] один из руководителей стачки иваново-вознесенских текстильщиков.

Анеля с риском для жизни пробиралась по обстреливаемым и горящим улицам. Но дойти до конца ей помешали семеновцы. Они уже двигались наперерез, да и сами шуйские товарищи к этому времени переменили место своих стычек с карателями. И теперь все, кто только был способен в этот решающий час помочь защитникам баррикад, входили в ту или иную боевую группу. Так поступил и Бахчанов со своими друзьями, и Анеля, наткнувшаяся на "пяток" Тынеля.

В предвидении близкой схватки с противником он расставлял стрелков возле окон дома. Увидев соотечественницу, снял шляпу:

— День добрый, Анелечка! — и, подойдя к ней, предупредил: — За той пустынной улицей царисты. А тут кругом свои. В том числе наш лекуневский друг.

При имени Бахчанова Анелины глаза словно бы засветились. Да, рядом с этим человеком она готова на самые опасные испытания, подобно тому как он сам в Лодзи делил опасности с незабвенным Людеком.

Тынель дулом карабина показал на противоположный дом.

— Он сейчас там, — и тихо добавил: — Задумали угостить петербургских катов перекрестным огнем. Как кипяток на голову!

Над крышей оглушительно грохнуло. Рой свистящих шрапнельных пуль взвихрил сугроб у самых ног девушки. Она торопливо перебежала мостовую.

В зашарпанном вестибюле, белом от обрушившейся штукатурки, пахло йодом и окровавленными бинтами. Две пресненские работницы и вместе с ними Лара, одетая в старый ватный жакет, перевязывали людей, истекающих кровью. Эта лихорадочно-спешная и бесконечная работа, более похожая на подвиг и хорошо знакомая Анеле, сразу подсказала девушке, что надо делать, и она без лишних слов принялась помогать усталым женщинам…

На пути продвижения царских лейб-гвардейцев, наступавших к центру Пресни, стояли три невысоких каменных дома. Один из них уже горел. Это был тот самый дом, в котором дружинники устроили засаду. Задыхаясь от дыма, они нетерпеливо ждали сигнала.

Вспоминая советы генерала Коммуны Клюзере о приемах уличной борьбы, Бахчанов предпочел действовать не на баррикаде, являвшейся, по его представлению, не больше чем простым препятствием, а из домов, позволяющих нападать на врага неожиданно. Ружейный огонь сильнее огня из револьвера, но взрыв ручной бомбы эффективнее ружейного залпа. Для полной внезапности надо только правильно рассчитать момент нападения. Вот почему Бахчанов, черный и закопченный, просил и ободрял соратников:

— Еще чуточку потерпите, товарищи. Сейчас ахнем.

И они терпели, ложась на каменные плиты лестниц, чтобы хоть сколько-нибудь избавиться от нестерпимо жарких волн воздуха. Расчет притаившихся основывался на том, что врагу не придет в голову искать повстанцев в горящем здании.

Так и случилось. Семеновцы не кинулись в этот дом. Их бескозырки с синими околышами замелькали у второго, целехонького дома. На нем-то и сосредоточили каратели все свое внимание. Там в окнах виднелись дыбом поставленные матрацы, придвинутые к подоконникам шкафы, торчало нарочно высунутое дуло старого охотничьего ружья. По замаскированным окнам был немедленно открыт беглый огонь, а вперед хлынула пехота. В эти-то мгновения боевики швырнули бомбы вниз. Казалось, само небо, бурое от дыма, с грохотом свалилось в узкую расщелину переулка. Над ним взвился столб пыли, полный криков и воплей. Ошеломленный, враг в панике отступил, побросав своих раненых и убитых.

Выглянув из окна, Бахчанов жестом призывал товарищей покинуть горящую лестницу. Сам он вышел последним, убежденный в том, что теперь каратели поневоле затормозят свое слишком быстрое продвижение к центру Пресни.

Лара, бледная, взволнованная, с воспаленными от бессонницы глазами, увидев его живым и невредимым, обрадованно помахала ему рукой. Вдруг над переулком просвистел снаряд и ударил в пустой ларек. Когда рассеялось едкое облако дыма, стало видно, что несколько человек, в том числе Тынель, отброшены взрывной волной. Бахчанов поспешил к нему.

— Болит?

— Нет, что вы, — попытался улыбнуться Эдмунд. Бахчанов взял его под руку и двинулся с ним вдоль каменного забора. Тынель слегка кривил губы или закусывал их, но ни разу не пожаловался на полученные ушибы. Он только спросил:

— А где же наш дядя Костя?

На этот вопрос никто не смог ответить уверенно. Полагали, что он на баррикаде соседней улицы, но проверить уже было нельзя из-за начавшегося сильного артиллерийского обстрела всего квартала. У повстанцев же вышли все патроны, не стало и бомб.

Дружине Бахчанова пришлось разделиться на несколько мелких групп. Отходили по разным дорогам, все время меняя маршрут, чтобы сбить со следа карателей, вновь возобновивших наступление. В конце концов Бахчанов с тремя своими спутниками — Ларой, Анелей и Тынелем — оказались оттесненными в район Тверской-Ямской…

С этого часа на Пресне без умолку грохотали снаряды. Клубы густого дыма затягивали все небо, серое, низкое, унылое. Из горящих домов выбегали женщины и дети. Некоторые гибли, пораженные пулями или осколками снарядов. Пламя пожаров вместе с феерическими вспышками взрывов сливалось в одно грандиозное зарево, от которого ночная мгла становилась кроваво-прозрачной. Рушились этажи громадных фабричных корпусов. Для некоторых героев-дружинников пресненские руины должны были стать могилой, как были ею стены Пер-Лашеза для парижских коммунаров в кровавую майскую неделю тысяча восемьсот семьдесят первого года…

Военное положение Пресни, отрезанной от внешнего мира, становилось крайне неблагоприятным. Сразу сказалось на ходе борьбы огромное превосходство в боевых силах войск, прибывших на помощь дубасовцам. Пушечный огонь наносил населению жестокие потери. Дальнейшее вооруженное сопротивление пресненских рабочих обрекало их семьи на беспощадное истребление со стороны озверевших карателей.

В условиях круто изменившегося соотношения сил Московский комитет большевиков вместе с Исполнительным комитетом Совета рабочих депутатов постановили прекратить вооруженную борьбу. В прокламации к населению комитет писал:

"…Мы не побеждены… Но держать без работы всех рабочих Москвы дольше невозможно. Голод вступил в свои права, и мы прекращаем стачку… Становитесь на работу, товарищи, до следующей последней битвы. Она неизбежна. Она близка… Ждите призыва! Запасайтесь оружием, товарищи! Еще один могучий удар — и рухнет окончательно проклятый строй, всей стране ненавистный. Вечная слава погибшим героям-борцам, вечная слава живым!.."

Выполняя это решение, Военный совет Пресни начал прятать оружие и уводить дружины с Пресни. Враг заградительным огнем и многочисленными отрядами окружал все выходы из горящих кварталов. Он пытался захватить в первую очередь руководителей восстания и боевые дружины. Но Малая Грузинская улица оказалась еще не занятой войсками, быть может потому, что прошел слух о том, будто бы повстанцы заложили фугасы под мостовые некоторых улиц, в том числе и Малой Грузинской. По ней-то и вышли с Пресни многие повстанцы.

Застрял только дядя Костя с несколькими дружинниками. Заняв плохонькую баррикаду, они сначала прикрывали ружейным огнем толпу пресненцев, преимущественно женщин с малыми ребятами. Люди, наспех захватив кое-какой свой скарб, пытались выбраться из огненной зоны. Дав им возможность уйти, дружинники столкнулись с семеновцами и в перестрелке понесли потери. Дядя Костя, полагая, что еще можно вырваться из вражеского кольца, хотя с двух концов улицы уже застучали пулеметы, старался выиграть немного времени. Ему казалось, что среди сраженных товарищей не все убиты, а есть раненые и они взывают о помощи. Так как же можно покинуть их на произвол судьбы, на расправу озверелых карателей?! Он решил взять их и уйти проходными дворами.

А вдоль улицы, прижимаясь к стенам домов, уже двигалась цепь лейб-гвардейцев. Впереди них — смертоносная свинцовая завеса. Спутники дяди Кости едва успели укрыться в подворотнях горящего полуразрушенного здания. Отсюда они одним смелым рывком прорвались в соседний переулок, но там попали под огонь засады и все полегли.

В живых остался только дядя Костя. Прислонясь к покореженному остатку водосточной трубы, он стоял, схватясь за кисть левой руки. Меж пальцами выступала кровь. Пересилив боль, он вынул из кармана платок и, придерживая один конец его зубами, свободной рукой перевязал руку, пробитую шальной пулей. Уйти уже было некуда, разве только спуститься в подвал и оттуда отстреливаться? Но устоишь ли один против многих? Жестокий опыт боевых дней убедил старого пресненца, что славные борцы за свободу, бессмертные защитники баррикад уже показали всей стране, как они могут бороться с врагом, даже вооруженным пулеметами и пушками. Так отчего же лишний раз не доказать это зарвавшемуся врагу, тем более что сейчас все равно оставался один-единственный реальный выход: дорого отдать свою жизнь в последней схватке…

Близ Прудовой улицы отряду семеновцев преградила дорогу пустяковая баррикада, наспех сооруженная из опрокинутых саней, старого буфета и досок, врытых в сугробы снега. Два унтер-офицера встали под навес изуродованной парадной.

— Берегись, Бегунков, западни, — говорил один другому, — подойдешь к буфетику, а по тебе жахнут бомбой из тех вон развалин.

— Знаю, — махнул рукой Бегунков и, обернувшись к солдатам, подал команду: — По подвальным окнам левого дома залпом, взвод — пли!

После залпа семеновцы пошли прямо на баррикаду. Бегунков с четырьмя солдатами вбежал в подворотню, но тотчас же выскочил обратно на улицу, потеряв сразу троих солдат.

— Все одно передавим! — в ярости погрозил он кулаком и доложил подошедшему офицеру о засаде дружинников. Тот немедленно послал вестового на батарею с просьбой "обработать" артиллерийским огнем уцелевший очаг сопротивления.

Загрохотали пушки. В обстреливаемых этажах падали кирпичи, из зияющих пробоин тянулись языки огня и дыма. Казалось, что укрывшиеся в засаде уничтожены.

Но едва затих орудийный обстрел и пехотинцы сунулись к подвалу, как оттуда щелкнул револьверный выстрел и раненый солдат выронил винтовку.

— Какой конфуз перед полковником Мином, — возмущался офицер с мясистым лицом, покрытым шрамами. — Везде все уже кончено, сами мятежники подымают над своими кварталами белые простыни, а тут…

Взбешенный Антип Бегунков снова повел солдат.

В этот момент из подвала еще раз хлопнул одиночный выстрел, и офицер упал, сраженный пулей. Солдаты с ужасом смотрели на черное от дыма лицо неизвестного человека, показавшееся в пробоине.

— Да здравствует революция! Смерть ее врагам! — крикнул он и моментально скрылся.

Оробевшие солдаты попятились. Окрик Бегункова заставил их снова направить дула винтовок на пробоину в подвале, откуда только что подал голос человек.

— Осмотреть! — рявкнул Бегунков.

Но прежде чем было выполнено его приказание, из подвала, пошатываясь, вышел дядя Костя, опаленный и все еще грозный, хотя Левая его рука висела плетью и с нее капала кровь. Он обвел притихших карателей сумрачным взглядом и нажал спусковой крючок нагана. Выстрела уже не последовало. Конец патронам, но не конец сопротивлению.

— Ну что, сдаешься, старый хрыч? — выкрикнул Бегунков.

— Старая гвардия не сдается, — отвечал дядя Костя и с ненавистью кинул в его озлобленное лицо наган. Антип матерно выругался и с разбегу вонзил штык в грудь мужественного повстанца.


Группа дружинников, возглавляемая Кадушиным, подымается на железнодорожную насыпь московской круговой дороги. Осторожно все смотрят по сторонам: нет ли какой ловушки? Только что удалось с боем прорваться из вражеского окружения, и теперь возникла задача — как избавиться от преследования?

Воет ветер и взметает снежную пыль. Гудят рельсы. Слышен равномерный стук бегущего поезда.

— Товарищи! — предупреждает один из дружинников. — Это за нами.

Вдали кружится и стелется по земле белое облако дыма. Поезд обыкновенный: паровоз, тендер, три пассажирских и один санитарный вагон. На горячей груди паровоза знакомое дружинникам: "Ч-403".

Все понятно: паровоз ведет свой человек — машинист Ухтомский. Его дружина только что вышла из неравного боя с семеновцами. Несколько часов подряд она мужественно удерживала за собой Казанский вокзал. А когда были исчерпаны все человеческие возможности — вышла из огня.

Высунув бороду из паровозной будки, Ухтомский окликает беглецов:

— Товарищи, садитесь. Всех вывезу.

И вот начинается посадка.

— Нилыч, у вас вся повязка намокла от крови, — волнуется одна из работниц. На обмороженном лице Кадушина подобие извинительной улыбки. Работница знает, как этот скромный пожилой человек, вместе со всеми метальщиками бомб, мужественно ходил в атаку на дубасовцев, засевших в вестибюле Николаевского вокзала.

— Поторапливайтесь, дорогие товарищи. Каратели совсем близко, — указывает Ухтомский в сторону водокачки. Кадушин морщится, кривится, нехотя дает себя подсадить и шутливо ворчит:

— Вот уж поистине желающего судьба ведет, нежелающего тащит.

— Нашего народу мы подобрали немало, — продолжает Ухтомский. — Теперь бы вырваться на Казанскую ветку. А там вода, топливо, диспетчерская связь — все к нашим услугам… Сеня! — окликает он "жандарма". — Выстави на всякий случай трехцветную тряпку.

Поезд трогается. Полицейские и казачьи разъезды, шныряющие на железнодорожных путях, озадачены. Всматриваются. Стрелять или не стрелять? Нет, кажется, не нужно. Это, по всей вероятности, семеновцы везут арестантов. Вот и флаг правительственный. И даже жандарм на тамбуре.

Поезд с шумом проходит стрелку, минует семафор и скрывается за пригородными строениями.

Впереди вдоль насыпи марширует отряд карателей в башлыках. Офицер озабочен неожиданным появлением поезда. Солдаты получают приказание: остановить поезд, обыскать пассажиров.

Солдаты первой шеренги дают предупредительный залп.

— Как бы не так! — усмехается Ухтомский. — Товарищ комендант, прикажите всем лечь. Сейчас лопнут стекла в окнах. Сеня! Трехцветную тряпку сдери. Она уже бесполезна. Пусть на страх им развевается наш победный красный флаг. Полный ход!

Горячая грудь паровоза стремительно рассекает морозный воздух. Беспрерывно свистит свисток. Бешено стучат колеса. Из-под них с шумом вырываются целые тучи пара.

— Пли! — командует офицер. В стуке и грохоте несущегося, как метеор, поезда тонут первые нестройные залпы винтовок. Стекла некоторых окон просверлены.

Ухтомский выглядывает из будки. Как далеко остались фигурки карателей! И не слышно больше их выстрелов. А из вагонов несется неумирающий мотив "Красного знамени", и десятки голосов с молодым задором повторяют победный припев:

Лейся вдаль, наш напев, мчись кругом!
Над миром наше знамя реет
И несет клич борьбы, мести гром,
Семя грядущего сеет…
В это время Бахчанов, Тынель, Лара и Анеля вынуждены были блуждать среди незнакомых кварталов 2-й и 3-й Тверских-Ямских. Им хотя и удалось миновать зону артиллерийского обстрела, но опасность быть захваченными карателями все еще существовала. Она грозила с двух сторон: с Садовой, откуда наступали отряды Дубасова, и из Пресни, где уже хозяйничали семеновцы.

Долгая и быстрая ходьба, нервное напряжение очень утомили беглецов. Тынель еле двигался. Он кашлял, спотыкался и слабел с каждым шагом.

Тогда Бахчанов без лишних фраз поднял его и понес, как ребенка. Тынель пытался протестовать. Не помогло.

Наконец и сам Бахчанов стал выбиваться из сил.

— Бросьте меня. Спасайтесь, — просил его Тынель.

— Молчите, — тяжело дыша, отвечал Бахчанов.

— В таком случае дайте же себе отдых.

— Ни минуты.

— О Езус, — простонал Тынель.

Больше Он ничего не произнес. Шли дальше.

Пылающая, дымная и полоненная царскими карателями, Москва в эти вечерние часы напоминала тяжелые времена иноземного нашествия. Иззябшие и голодные беглецы искали убежища. Они стучались в запертые калитки и парадные, просили приюта или хотя бы возможности обогреться. В одном месте двери гостеприимно раскрылись, и беглецов впустили в дом. Хозяин квартиры, наборщик из университетской типографии, провел их в свою скромную комнату. Он усадил гостей возле топящейся печи, принес горячий чай, хлеб, масло. Соседи по квартире заглядывали к наборщику и сочувственно вздыхали. Дочь его, школьница, не сводила восхищенного взора с Анели, Лары и их спутников.

Канонада не стихала до позднего вечера. Никто не ложился спать. К ночи дворник предупредил: в соседнем доме семеновцы переворачивают все вверх дном, ищут спрятавшихся дружинников и даже застрелили одного человека, случайно оказавшегося в гостях. Тревога охватила наборщика и его соседей. Кто-то испуганно заметил, что не собирается страдать из-за посторонних. Но на него зло прикрикнули, и он замолчал. Между тем опасность возросла. Было слышно, как по лестнице подымаются солдаты. Анеля вынула браунинг и с решительным видом встала около входной двери. Дочь наборщика оставила постель и присоединилась к Анеле. Мать девочки в страхе схватила ее и увела в комнату. К Анеле же подошли другие женщины с сонными детьми на руках. Одна из них сказала:

— Не стреляй, пожалуйста, в солдат. Ведь они за это не пощадят ни наших детей, ни наших жилищ. Мы лучше понадежнее спрячем вас…

И они стали торопливо совещаться. Однако все, что они предлагали, мало внушало надежд, потому что в квартире не было таких потаенных углов, куда бы при обыске не смогли заглянуть солдаты.

Анеля, посмотрев на взволнованных женщин и затем на детей, прижавшихся к матерям, спрятала браунинг.

— Хорошо, — сказала она, — но не полагайтесь на милость палачей. Если они сюда придут, вам также не будет пощады.

— Это верно, — сказал наборщик, — тогда уж лучше биться с ними до последней капли крови, как бьются те, кто хочет нашим детям лучшей жизни…

Он очень жалел, что ему в типографской дружине не досталось оружия.

— Так вот и просидел без пользы дома, — пожаловался он.

— Не огорчайтесь, — утешал его Бахчанов, — вы отважно дали убежище сражающимся, и это вам зачтется вашими товарищами…

Два солдата, посланные унтер-офицером для беглого осмотра дома, поднялись на самый верхний этаж и только заглянули в первую попавшуюся квартиру нижнего этажа, больше, впрочем, для того, чтобы погреться. Опасность как будто миновала.

Ночью пушки умолкли, но кое-где еще рокотали винтовочные выстрелы.

Бахчанова беспокоило сознание оторванности от организации, и он решил прямо отсюда направиться на квартиру доктора Евгения Всеволодовича и там, если удастся, встретиться с товарищами.

Отдохнув несколько часов в чужой квартире, Тынель уверил друзей, что сможет теперь идти без посторонней помощи. И действительно, целую улицу он прошел легко. Но затем постепенно стал изнемогать от кашля: минутами казалось, что ему не хватает воздуха. Он задыхался, останавливался. Анеля и Лариса следовали рядом и поддерживали его. Щадя силы Тынеля, они намеренно убавляли шаг. В этот час утра патрули были сняты, и пешеходы не встречали препятствий на своем пути к Селезневской.

Евгений Всеволодович сам открыл двери беглецам. И, как показалось Бахчанову, в первые секунды в глазах доктора отразилось смущение. Но, узнав, что это за люди, он торопливо впустил всех в квартиру.

Тынель сел в кресло, предложенное ему доктором, и закрыл от усталости глаза.

Гостеприимный хозяин квартиры делился своими опасениями:

— Ума не приложу, кто мог навести на мою квартиру драгунского офицера? Пришел с ватагой солдат и стал расспрашивать, не являлись ли ко мне за медицинской помощью дружинники? Мне, конечно, пришлось соврать, убедив его в том, что я имею дело только с приходящими больными… Думаю, что тут не обошлось без доноса…

— Со стороны черносотенцев, — подсказала Анеля. — По-видимому, в вашем квартале они тоже водятся…

Это сообщение встревожило Бахчанова. Значит, и здесь нет надежного убежища. Он попросил Евгения Всеволодовича дать приют друзьям всего на одну ночь, а сам решил пробираться на последнюю явочную квартиру, указанную Дубровинским. Была надежда связаться там с товарищами и вместе с ними определить план дальнейших действий.

— Лара, — сказал он, заметив, как волнуется жена, — держись таким же молодцом, как ты держалась до сих пор. Я знаю, ты хочешь идти со мной. Но…

Она посмотрела ему в глаза и, опустив голову, лишь произнесла:

— Если так тебе лучше, я не пойду. Возвращайся только скорей…

Она на мгновенье прильнула к его плечу и больше ничего не сказала.

Взгляд Бахчанова нечаянно упал на зеркало, и в нем он увидел свое отражение. Пожалуй, эта измятая шинель и лохматая "маньчжурка" стали весьма приметны. Он только намекнул об этом доктору, как тот засуетился:

— У меня ведь есть енотовая шапка и довольно хорошее пальто моего шурина.

Бахчанов примерил принесенную одежду. Она пришлась ему впору. В ней он стал похож на купца. "Тем лучше", — подумал он, вспомнив, что придется разыскивать на Лесной фруктовый магазин…


Мрачные стены московской "Петропавловки" — Бутырской тюрьмы — возвышались на той же самой Лесной улице, где находился и приземистый трехэтажный дом. В этом доме помещался магазин некоего Каландадзе, торгующего кавказскими фруктами.

Бахчанов вошел в неказистый магазин. В нем — лари с изюмом, черносливом, орехами. За прилавком, у конторки, склонив голову над бухгалтерской книгой, стоял приказчик. Услышав дребезжание колокольчика, он поднял голову, Бахчанов успел только произнести начальные слова пароля: "Я от купца Кокарева…" Прямо на него, широко открыв глаза, глядел такой знакомый, такой близкий человек, что Бахчанов в первые секунды даже не смог в том сразу себе признаться: уж не оптический ли обман? Но нет. Он ясно услышал свое имя:

— Алексис!

Ну кто, кроме "Бородатого студента", так называет его?! Да, да, конечно же это вечно неунывающий Глеб Промыслов! И в каком виде! На животе белый фартук, за ухом огрызок карандаша, а на обросшей красноватой, физиономии — учтивейшее, воистину "галантерейное" выражение.

— Вы тоже за изюмчиком?

Бахчанов не успел и рта открыть в ответ, как зазвонил колокольчик. Кто-то входил в магазин.

— Чем могу служить? — повернулся Промыслов к вошедшему человеку в ватном пальто и меховой боярке.

Тот недовольно сморщил толстый нос и охрипшим голосом спросил:

— У вас только такой изюм?

— Прекрасный сорт, сударь. — Промыслов подошел к ларю и захватил горсть мелкого сероватого, как амбарная пыль, изюма. — Сладчайший дар юга, сударь мой!

Покупатель сдул иней с "моржовых" усов.

— Изюм, кажется, не из первосортных.

— Помилуйте, почему же не из первосортных? Товар только что из Сухума. Сколько же изволите?

Покупатель взял изюминку, повертел ее в толстых пальцах и, не пробуя, сказал:

— Будь свежий, так и быть, взял бы пудиков пять, — и вопросительно посмотрел на "торговца".

— Прекрасно. Пять так пять. Оптовым покупателям у нас предпочтение. Словом, отпустим вам, сударь, столько, сколько пожелаете. И притом самого наилучшего. Но, извините, сегодня хозяина нет, да и магазинпора закрывать. А вот завтра — милости просим. Отпустим прямо со склада.

— Ладно. Завтра и зайду, — пробормотал покупатель и, по-видимому довольный приятным с ним обхождением, медленно вышел на улицу.

Промыслов прыснул со смеху.

— Черт бы побрал купчину! Даже не дал мне обнять тебя, дорогой Алексис.

Он проскользнул за дверь, застучал ставней и, вернувшись, продолжал:

— Магазин на хорошем счету у полиции, а все же береженого бог бережет. Лучше беседовать не здесь, а в жилом помещении…

Он щелкнул ключом и погасил лампу. В наступившей темноте взял Бахчанова за руку и потянул в соседнюю комнату, меблированную довольно прилично. Здесь девочка, на вид лет пятнадцати, качала на руках ребенка.

— То няня, свой человек, — пояснил Промыслов, — а хозяева ушли в гости к ненавистному домовладельцу. Мимикрия, брат.

— Я от души рад этой встрече, Глеб. Но как ты очутился здесь?

— Так же, как и ты, кочующий якобинец. Предыстория же в двух словах такова. Сначала командовал студенческой дружиной. А студиозы, как знаешь, народ симпатичный, смелый, занозистый, и с ними одно удовольствие строгать свинцовых олухов из драгунско-свинского скопища. После Малой Бронной мы кинулись брать Николаевский вокзал. Куда там! Каиновы дети оттеснили нас пушечным огнем к черту на кулички. И вот пришлось мудрить: как уйти, чтобы не губить зря молодые души студиозов. Обезопасив ребят, я, волею комитета, водворен был сюда. Все. А теперь объявляю тебя моим напарником в новом боевом задании.

— Боевом? — удивился Бахчанов, обводя недоуменным взглядом мирные стены квартиры. — Что же ты тут делаешь?

— Что полагается фруктовщику, — лукаво улыбнулся Промыслов.

— Но от твоего пиджака не пахнет черносливом.

— А чем? Табаком?

— Я бы сказал — свинцом.

— Пули отливаю! — захохотал Промыслов. А потом с самым серьезным видом прибавил: — Ах, дорогой мой Алексис, я скорей бы дал себя убить, чем открыл бы кому-либо тайну сего лжемагазина. Тебе же верю, как самому себе, тем более, мобилизованному на бессонную ночь…

С этими словами он предложил Бахчанову спуститься в сарай.

Тут стояли ящики из-под фруктов, а посредине подвала находился колодец. Он был без воды и уходил в глубь земли метра на два.

Промыслов ловко спустился на дно сухого колодца и затем вполз в лаз, прорытый в стенке.

Бахчанов нащупал в деревянной обшивке колодца набитые брусья и, держась за них, стал спускаться. Это ему напомнило спуск в подпольную тифлисскую типографию в Авлабаре, оборудованную глубоко под землей. Там тоже надо было спускаться в колодец, только он был с водой, но в срубе его находилась выдолбленная ниша — вход в узкую галерею, из которой можно было подняться в типографское помещение. Здесь же было иное устройство. Бахчанов видел перед собой светлеющий лаз всего метра в полтора. За лазом находилось само подземелье, чуть озаренное горящей свечой. Оно представляло собой душную, полную запаха сырой земли, мрачную каморку с нависшим потолком. В ней стояла ножная печатная машина "американка". На стене висела касса с мешочками, полными шрифта. В углу виднелся бочонок с краской.

— Алексис, ты находишься в подпольной типографии ЦК нашей партии! — торжественно сказал Промыслов. Бахчанов наклонился над пачкой напечатанных листов бумаги, лежащих с правой стороны машины, и прочел:

"Хотя восстание временно и задушено, но в Москве нет победителей. И сама шайка убийц чувствует себя победителями еще меньше, чем после подлого расстрела Девятого января…"

Это было из текста последней листовки Московского комитета.

Промыслов рассказывал:

— Пока не явится смена, я тут и швец и жнец и в дуду игрец. Впрочем, что я? Наши типографщики-колхидцы живут тут как отшельники. Лучше сказать, как настоящие подвижники. Работают без передышки, без наград, без ропота и никого не видят, кроме одного нашего же человека — мнимого хозяина столь скромного торгового заведения. Сия же печатня — очередное детище нашего мага строительной техники Леонида Красина, — как видишь, довольно проста и кустарна. И, очевидно, сложней и роскошней не могла быть из-за крайней ограниченности наших финансовых возможностей. В таком виде, как сейчас, печатня, я бы сказал, больше напоминает окоп, наспех вырытый перед быстро надвигающейся битвой. Но зато, дружище мой, это такой окоп, из которого нам можно метко стрелять, не будучи обнаруженными врагом. Главное неудобство, конечно, — малая кубатура. Более того. Вентиляционная труба не действует. Свежий воздух идет только через лаз, когда он открыт. Но лаз приходится почти все время держать плотно закрытым, чтобы наверх не доносился стук работающей машины. Больше двух часов выстоять тут невозможно, и нашим людям приходится выходить за живительным воздухом, как рыбам в замор. И однако же все покрывает главное достоинство этого нелегального сооружения: враг бессилен подавить нашу последнюю и неприступную баррикаду!

Через открытый лаз в подземелье донесся глухой, но настойчивый стук. Промыслов, жестом призвав друга к осторожности, протиснулся в колодец и здесь уже отчетливо услышал, как кто-то с улицы яростно колотил в запертую дверь магазина.

Он поднялся наверх и громко спросил:

— Кто ломится? Я позову полицию!

— Открой патрульным! — ревел кто-то простуженным голосом, и в дверь снова посыпались удары.

— Открою, открою. Не ломайте дверь, силачи. Она и так на честном слове держится.

Промыслов зажег лампу и повернул ключ.

В магазин ввалились три семеновца, обсыпанные снегом.

— Что за лавка? — прорычал один из них. — Ты хозяин?

— Я только приказчик.

— Попрятались, как кроты, вашу… — унтер выругался и сунул руку в ларь с изюмом. — Эй, Шаркунов! Тащи сюда нехристя.

Солдаты втолкнули в магазин щуплого смуглого человека в ватнике и кепке. Согнувшись, он держал на спине корзину. Пристально глядя из-под нее на Промыслова, этот человек сказал:

— Вот нёс к вам товар, а меня задержали.

— Он служит у вас? — унтер отправил горсть грязного изюма в свой губастый рот.

— Да, он наш. Ему действительно было заказано принести из склада товар.

— Что же он, носатый, не читал приказа: город на положении чрезвычайной охраны и до шести утра никаких хождений?

— Он неграмотный, — заступился Промыслов. — И потом, видите ли, господин офицер, до сих пор нас пропускали без всяких. Постовые нас знают в лицо.

Унтеру понравилось, что его величают "господином офицером", но все же он буркнул:

— Знают или не знают, все едино. Кто в военное время нарушает порядок — тому казнь на месте. Во как! — и посопев в закрученные усы, приказал: — А ну, носатый, разворачивай свою корзину. Какой такой в ней товар?

Задержанный, с чуть заметной тревогой в черных глазах, медленно опустил тяжелую корзину на пол. Семеновец нетерпеливо сорвал крышку. Под ней лежали грецкие орехи.

Тут Глеб Промыслов вдруг засуетился и, рассыпаясь в любезностях, предложил:

— Позвольте вас, господа лейб-гвардейцы, угостить всеми образцами наших первосортных товаров! — и нагнувшись над корзиной, он стал набирать орехи.

— А не обеднеешь, купец? Ведь тут жменькой не обойдешься — животы у лейб-гвардии вместительные!

Семеновцы загоготали от грубой шутки унтера. А тот, подставляя свои карманы, смотрел, как Промыслов насыпал ему орехи. Одна пола шинели была в пятнах свежей крови. Унтер понял вопросительный взгляд Промыслова и зловеще усмехнулся:

— А ты думал как? Даром хлеб казенный едим? Нет, купец, мы сегодня поработали на совесть. Недаром его высокородие самолично облобызали меня перед всем строем: "Молодец, Бегунков! Поддержал царя и отечество. Представляю к награде". Во как!

— И что же, всех удалось схватить?

— Как же! Держи карман шире, так и схватил! Которые убегли в поле, а которые на поезде. Ну зато же и пустили кровушки тем, кто на Прохоровке застрял. Которых загнали во двор и беглым огнем — рраз — и ваших нет! А которых штыками согнали на реку, покололи да и фьють — под лед. Пусть рыбку покормят.

Отодвинув ногой наполовину опустошенную корзину под прилавок, Промыслов, продолжая занимать хвастливого унтера своими расспросами, стал метаться от ларя к ларю, набирая по горстям изюм и наделяя им проголодавшихся карателей.

Бегунков, щелкая орехи крепкими как у волка зубами, зачем-то велел одному из солдат потыкать штыком в лари и, довольный, процедил:

— Ну, прощевайте, купцы. Счастливой наживы.

Когда патрульные ушли, Промыслов, бормоча им вслед всяческие проклятия, запер дверь.

— Доберись злодеи до дна твоей корзины, дорогой товарищ, они бы обнаружили наши прокламации, — сказал он работнику "фруктовни". Тот облегченно вздохнул и отер пот со лба. Потушив лампу, они спустились в подземелье.

— Это наш запасной печатник, — сказал Промыслов Бахчанову, кивнув на своего спутника. — Сейчас мы с ним пережили чертовскую минуту. Но то уже в прошлом. Лучше расскажи, Алексис, что было с тобой?

Узнав, в каком положении Лара и ее друзья, Промыслов успокоил друга: ничто плохое не угрожает им, по крайней мере до рассвета. А после шести утра Бах-чанов сможет отправиться на Селезневскую, оттуда на Красносельскую. Там, близ женского монастыря, на квартире одного медика помещается паспортное бюро комитета.

— Вам всем — тебе, твоей жене и твоим друзьям — выдадут паспорта, и вы сможете свободно выехать из Белокаменной.

— Им-то надо выехать, но не мне. Ты же сам сказал, что я мобилизован.

— Ах, да! Узнаю моего друга, моего великолепного повстанца Алексиса! — засмеялся Промыслов. — Ну что ж, тем лучше. Втроем мы составим прислугу при одном-единственном орудии, оно заухает на всю притихшую матушку-Москву. К утру мы отпечатаем воззвание в количестве, равном залпу из тысячи пушек!

Так они начали бодрствование в ту необычайную декабрьскую ночь…

Глава одиннадцатая РАЗОРЕННОЕ ГНЕЗДО

Через два дня Бахчанову с друзьями все же пришлось покинуть Москву. Верные люди из числа железнодорожников обеспечили ему и Ларе безопасный переезд под Петербург. Эдмунд, нуждающийся в серьезном лечении, предпочел выбрать местом своего убежища Кельцы, где временно проживала его мать Тереза Тынель. Анеля вызвалась сопровождать своего больного земляка до самого дома. Им обоим тоже была оказана нужная помощь.

…Прошло несколько месяцев. В прохладный августовский день в конку, едущую на Петербургскую сторону, сели два человека. Один из них невольно обращал на себя внимание, в особенности со стороны юных пассажиров. Он был в кавказской бурке с широкими квадратными плечами, в черной папахе и осторожно придерживал под мышкой шарообразный предмет, завернутый в салфетку.

Два гимназиста, стоящие на площадке, "ели" его глазами.

— Держу пари, — шепнул один другому, указав на салфетку, — это бомба. И если ты хороший физиономист, то поймешь: тут готовится аховый "экс"…

В горячем воображении гимназистов уже рисовалась картина: летит по проспекту карета с высокопоставленным лицом, а этот, в бурке, в мстительном порыве высоко вздымает обе руки с круглым предметом — и…

Но человек в бурке через три остановки поднялся с самым будничным видом и обратился к своему спутнику:

— Нам, кажется, тут выходить…

Шли не спеша и, как полагается досужим пешеходам, глазели на витрины. Один из них бормотал:

— Увижу товарища Ленина, скажу ему: ругайте нас, Владимир Ильич, ругайте. Как же? Революция живет, продолжается, мы же еще слабо запасаемся оружием. Посмотришь, какие-то револьверишки. А тут нужны целые арсеналы! Винтовки, пулеметы, бомбы. Нет, я непременно попрошусь у товарища Ленина за границу. Пусть снаряжает меня в Льеж, Брюссель, Швейцарию, куда угодно, лишь бы можно было там закупить транспорты оружия…

— Чего волноваться понапрасну, дорогой Камо? Будь покоен, уж такого отчаянного и неугомонного, как ты, товарищ Ленин без дела не оставит. Поедешь за арсеналами, если надо, и на край света. Только ты вот что мне скажи: направляясь в Финляндию, неужели проездом через Питер не повидаем нашего тамаду?!

— А теперь уже ты зря волнуешься. Адрес мне дали точный. И никуда от нас эта Съезженская улица не убежит…

В прихожей квартиры Камо приветствовал хозяйку:

— Привет тебе, товарищ Баграони, от высоких гор и солнечных долин!

Лара с радостным изумлением смотрела на гостей:

— Возможно ль, дорогие мои!

Камо поклонился ей в пояс:

— Видеть тебя, орлица, праздник для наших глаз…

А Васо воскликнул:

— Прибавь: сердец тоже!

Он собирался спросить, дома ли тамада, как вдруг запнулся, пораженный тем, что увидел. У окна белела колыбелька, и в ней шевелил розовыми ручками младенец.

— Кто это?

— Как кто? Елена Алексеевна Бахчанова.

Батумец осторожно подошел к самой колыбельке и склонился над ней:

— У нашего тамады дочка! Счастливая новость! И какая красавица!

И хотя красавица сейчас еще бессмысленно водила глазенками и тянула свою пухлую ножку в рот, Васо от восхищения прищелкнул языком:

— В-ва! Иметь такое сокровище, разве это не радость?..

— Вот как тебя хвалят, глупышка, — смеялась сияющая мать, нежно касаясь ребенка.

— Камо, дорогой мой, давай, пожалуйста, твой подарок.

— Да разве это можно назвать подарком? — смутился тот. — Просто так. Шли и думали: как явиться в гости к нашим молодоженам с пустыми руками? И вот, — он сдернул салфетку с большого полосатого арбуза.

Молодая женщина попыталась улыбнуться, но на глаза ее навернулись слезы, и она опустила голову.

— Орлица, что с тобой? — заволновался Камо. — Или беда какая? Говори скорей. Где же Алексей?

Рассказ женщины был короток. Вскоре после рождения Елены пришла весть о восстании в Свеаборге. Туда была направлена группа испытанных боевиков, и в их числе Промыслов и Бахчанов. Ко времени их прибытия восстание было почти подавлено. Они едва не попали в руки карателей и с трудом выбрались из того района. Промыслов остался в Гельсингфорсе, где ему была поручена работа среди солдат русского гарнизона, а Бахчанов вернулся в Петербург. По доносу провокатора он был арестован на конспиративной квартире Кадушина, куда доставил из Выборга литературу. Вместе с ним был арестован и хозяин этой квартиры.

— Верить не хочется такому несчастью! — всплеснул руками Васо. — В какую тюрьму запрятали тамаду и Нилыча?

Оказывается, они были сосланы в Пермскую губернию, только в разные уезды. Относительно мягкая мера наказания объяснялась тем, что оба были арестованы с чужими паспортами и не опознаны.

— Горе, большое горе, слов нет, — качал головой Камо, — и все же я почему-то уверен, что наш друг никогда не примирится с неволей. Убежит! Разве только вот для дяди твоего это будет трудно. А пока случится побег, как думаешь жить, орлица?

Он обвел комнату хмурым взглядом и понял: здесь за внешней опрятностью проглядывает сильная нужда. И уж само собой разумеется, с такой малюткой не легко бороться с невзгодами. Случайные заработки, вроде переписки нот, беготня по урокам, а также нерегулярная помощь друзей Бахчанова не смогли сколько-нибудь прочно обеспечить существование семьи. В этих условиях молодой матери надо было иметь большую силу воли и душевную стойкость, чтобы не терять надежды на лучшее.

Ради утешения друзья стали вспоминать пережитое. Камо спросил об "озургетской девушке". Бедная Магдана! Как жестоко она была обманута в своих иллюзиях! В письме, присланном подруге, "озургетская девушка" горько жаловалась на свою участь, кляла разлюбезного Ираклия Исидоровича, толкнувшего ее вступить в обычный доходный бар в Одессе, где долгие дымные вечера приходилось выстукивать по клавишам старого рояля шантанную музыку на потеху хмельной публике.

О себе Камо говорил мало и неохотно. Что же особенного? Формировал боевые дружины. Дрался, был ранен, схвачен, не опознан, бежал, снова взялся за то, к чему призывала партия.

— Чего он только не пережил! — воскликнул Васо. — Ты понимаешь, Львовна, казаки нанесли человеку пять ран. Каратели зверски пытали его. Всё хотели дознаться: где скрывается боевик по имени Камо. Он же…

Камо пришел к какому-то решению и, перебив друга, сказал молодой женщине:

— Слушай, орлица. А не поехать ли тебе с нами на Кавказ? В самом деле: почему бы не переждать черные деньки где-нибудь в теплой долине юга, пока вернется друг Алексей? Мы поселим тебя с Леночкой в семье добрых наших друзей, дадим надежную охрану. Наш Абесалом и по сей день наводит со своими партизанами страх на свору наместника…

Васо мгновенно загорелся идеей этой поездки:

— Голубушка, Львовна, соглашайся. Прошу, соглашайся. Ради твоего здоровья, ради нашего тамады! А тебе всегда поможет Шариф. Он сейчас в Баку.

У Лары сильно заколотилось сердце: "Разве согласиться и поехать? А как Алеша? Вдруг он явится прямо сюда и не найдет ни меня, ни Леночки? Ведь это же потрясет его!"

Еще и еще раз вспомнилось ей, как мучительно переживала она крушение надежд, связанных с ее призванием, как потом жизнь взамен отнятого послала сердечного друга, а судьбе угодно было замахнуться и на это.

— Так как же, орлица? Поедешь?

— Нет, — почти с отчаянием ответила Лара. — Буду ждать тут. Каждый час, каждый день, если понадобится, даже годы… — К горлу подкатил комок, она была не в силах больше говорить и отвернулась.

Камо помолчал, переглянулся с печальным Васо и сочувственно вздохнул.

— Ну, как знаешь, — тихо сказал он. — Ты ведь умная женщина. Но всегда помни, — он подошел к ней и от души пожал ее руки, — если станет совсем плохо, если не дадут тебе тут жить столыпинские негодяи — не задумывайся, поезжай в горы. Мы на обратном пути заедем за тобой.

Глава двенадцатая НА ВОЛЮ

Низко над землей двигались серые тучи, и красным шаром катилось в них солнце. Деревья искрились от игл инея. Всюду снег и снег. Над сугробами в морозной тишине стыли черные оголенные лиственницы, кутались в тяжелые снежные меха дремучие ели, поднимались причудливыми колокольнями остроконечные вершины пихт, и всевидящими стражами этого глухого лесного мира казались рослые кедры.

Вот у самой опушки хрустнул валежник, и, озираясь, вышел человек в тулупе, шапке-ушанке и меховых сапогах. Приложив ладонь к заиндевевшим бровям, он всматривался вдаль, где тянулась ровная линия тракта.

Счистив варежкой снег, человек присел на пень. Потом, достав кусок замерзшей оленины, начал торопливо есть.

Кончив еду, человек отбросил далеко в сторону кость и посмотрел вокруг себя. Ближайшая ель подносила ему на своей зеленой лапе чистый, как сахар, снег. Человек подтянул ветку к себе и начал лизать снег. Утолив жажду, смахнул с русой бороды приставшие снежинки, чему-то улыбнулся и стал выбираться из сугробов на тракт.

Человек шел, не заходя на постоялые дворы, манящие своими огоньками, и лишь позволяя себе кое-где присесть к случайным кострам и чутко подремать возле них часок-другой. Едва меркли звезды, как он снова брел вперед, радуясь собственным надеждам.

Так через несколько дней он пришел в этот глухой городишко Пермской губернии. Здесь он разыскал дом, в котором коротал дни ссыльный Александр Нилович Кадушин. Дом, окруженный высоким забором, похож был на острог.

Долго за дубовой калиткой возилась старая женщина, отодвигая тяжелый засов.

— Не обессудь, добрый человек, — сказала она, осторожно открывая калитку. — Время нынче беспокойное, ходит разный народ. А что касаемо вашего человека — они тут. Прихварывают маленько…

Худой, в заплатанном жилете сидел на табуретке Кадушин и зашивал старый валенок.

— Нилычу доброго здоровья и долгих лет жизни! — сказал гость, снимая шапку. Кадушин встрепенулся и даже выронил иглу.

— Боже, голос-то, никак, Алексея Степановича! Воистину воскрес из мертвых!

И он всхлипнул, вытирая глаза. Обнимая его, Бахчанов тихо сказал:

— Еще до побега дали мне знать, где ты. Ну, думаю, первый визит старому другу.

— Спасибо. А вот я гляжу на тебя, Алексеюшка, и вижу, сколько серебряных ниточек в твоих прекрасных кудрях.

— А что? Разве уж так заметно? — хмуро удивился Бахчанов, невольно ища глазами зеркало на стене, чтобы поглядеться.

— Если и заметно, так что же? Была бы душа вечно молодой. Но, по правде сказать, многие из нас за этот необыкновенный год постарели.

— Правильнее сказать — повзрослели, Нилыч. Набрались хорошего опыта. Как Лара? Имел ли какие-нибудь от нее вести?

— Как же? Месяца три тому назад. Правда, она не писала, где думает жить.

— Это и понятно. Признаться ей нельзя, мешает нелегальное положение.

— Но что значит штемпель почты: Вологда?

— А на моем конверте — Вятка. И все-таки Лара ни в Вологде, ни в Вятке. Она просто отдает свои письма людям, едущим на север. Что же тебе писала Лара? Здорова ли она, и как там моя дочурка?

— Все здоровы. И Лара и Леночка. Только Лару очень беспокоит долгое отсутствие вестей от тебя.

— Едва ли. Ведь она получила все мои письма.

— Ты узнал?

Бахчанов кивнул головой:

— Я узнал, что Лара вынуждена была снова переменить местожительство.

Кадушин с облегчением вздохнул:

— Уф, и на том спасибо. От сердца отвален первый камень.

— А кто отвалит второй, дорогой Нилыч? Тоскую я по ней, так тоскую. Э, да что говорить…

Бахчанов перевел задумчивый взгляд на мечущееся в печи пламя. В эти мгновения снова и снова светлыми видениями пронеслись в его памяти картины пережитого. Вспомнился тот незабываемый день, когда поезд уносил его вместе с "новобрачной" в Петербург.

Лара мечтала так, как могли бы на ее месте мечтать многие девушки, для которых брачная жизнь рисуется в самых радужных красках. И хотя Лара с серьезным видом уверяла, что будет "по-спартански" делить с ним неизбежные трудности и горести тревожного существования, глаза ее смеялись. Она хотела верить только в счастье, в одни радости. И даже во сне, когда, убаюканная мерным стуком колес, она доверчиво уткнулась в плечо своего друга, с ее нежного, с сомкнутыми веками лица не исчезло отражение безмятежного покоя. Впрочем, и сам Бахчанов тогда мало задумывался о вероятных превратностях суровой судьбы подпольщика.

Их маленькая комнатка на пятом этаже, неподалеку от одного из петербургских заводов, где еще в дни юности он работал подручным, стала обставляться только крайне необходимыми вещами, большинство из которых, при особой нужде, можно было бы без сожаления оставить. Средств для существования у них было крайне мало: даже самая бережливая хозяйка не смогла бы свести концы с концами. А Лара, не будучи ни расточительной, ни экономной, тем более не имела возможности все рассчитать. Молодоженам часто приходилось сидеть впроголодь или искать дополнительных источников существования: она — уроки, он — поденщину. И никто из них не роптал, не портил другому настроение. Жизнь, любовь и постоянно грозящая им опасность всё больше роднили молодых супругов. Они уже не представляли себе существования врозь.

Ему многое нравилось в характере жены, даже самые возражения ее, когда она принималась с ним спорить, остроумно отстаивая — подчас правильно, а иногда довольно ребячливо — взгляды на некоторые явления жизни. Как и раньше, она всячески помогала ему в его опасной нелегальной деятельности. При этом Лара все еще не теряла надежды пробиться на театральные подмостки, хотя из разных соображений и не торопилась с этим. Бахчанов частенько хаживал с Ларой на концерты. Он испытывал истинное наслаждение, когда получал возможность послушать любимые музыкальные произведения в хорошем исполнении. И по-прежнему не оставлял своего давнего увлечения лепкой.

Так текло время, полное труда, вечных беспокойств и радужных надежд. Помнилось, как потом наступили дни странных капризов Лары. Она просила то кислого, то сладкого, жаловалась на сердцебиение, иногда на головокружения. А раз во время прогулки, побледнев, чуть не упала. Он встревожился и подумал, что Лара заболела, но она ласково успокоила его. После этого случая Лара стала кротко ожидать какой-то перемены. Он понял все и стал относиться к жене с еще большим вниманием и заботой.

Роды прошли сравнительно легко. В ту ночь он не смыкал глаз, очень волновался и ни на минуту не отлучался из дому, скрывая от счастливой матери, что в соседнем квартале идут обыски.

В рождении и дальнейшей жизни маленькой Леночки было столько новых светлых ощущений для молодого отца, столько неповторимой радости, что, вспоминая о тех днях, он горячо желал вновь испытать пережитое.

Глядя сейчас на грустно задумавшегося Бахчанова, Александр Нилович сочувственно похлопал его по плечу.

— Знаю, знаю, друг мой. Сам женат был. А все же, где теперь обретается наша бедняжка?

— До той субботы я ничего не знал. Отчаяние лишало меня покоя. Я написал московскому врачу, ты знаешь его. Это Евгений Всеволодович. Я просил разыскать кого-нибудь из уцелевших наших друзей и узнать у них, где же находится Лара. По правде говоря, не было надежды получить что-либо утешительное. И вдруг в ту субботу получаю по почте несколько экземпляров легальной бакинской газеты с открыткой. В ней мой московский друг пишет следующие невинные слова: "Высылаю, по вашей просьбе, нужные для вас номера местной газеты. Кстати, редакция и контора помещаются на старом, известном вам месте, в доме господина Лекунева".

Кадушин недоумевал:

— Что же можно узнать из этого странного послания?

— Многое. Друзья иносказательно сообщают, что Лара с дочкой на Кавказе. А где именно, я могу узнать у нашего славного Шарифа, по месту старой явки, которая, как они пишут, мне известна.

— Поразительно, как ты легко разгадываешь шифрованные письма! Но куда же ехать?

— В Баку. К уцелевшим друзьям. Только через них досягаемо недосягаемое.

— Но позволь. Легко сказать: ехать. Так вот взял и поехал? Ты что же, на амнистию надеешься, что ли?

— Ах, Нилыч. На амнистию надейся, а сам не плошай. Амнистия в нынешних условиях пустой звук. Будем помнить, что жива свобода, раз живы те, кто ее ищет.

Вспомнили Сандро. Бахчанов сказал, что, несмотря на все его усилия, он до сих пор ничего не мог узнать о судьбе отважного юноши. А Кадушин знал и того меньше.

— Как в воду канул! Загубили нашего Сандрика где-нибудь на каторге.

И в условиях ссылки Кадушин оставался верен своим увлечениям натуралиста. Более чем скромный "уголок природы" доставлял ему много утешения. На подоконнике стояли два горшочка с растениями, а между ними самодельный аквариум с единственным карасем. Было удивительно в зимнюю пору видеть на столе живые фиолетовые лепестки неведомого цветка.

— Любуйся. Гиацинтус ориенталис. Настоящий гарлемский гиацинт, троюродный братец нашего репчатого лука, а между тем какой изумительный нежный запах!

Наклонившись над лепестками, Бахчанов уловил тонкий аромат, что напомнило ему вечно цветущие сады Колхиды. А Кадушин, заговорив о своей былой оранжерее, горестно покачал головой:

— Погорелец я. Ведь там все спалили башибузуки Алиханова. Лекуневи теперь и на карте не будет значиться.

— Давай-ка, Нилыч, подумаем о твоем побеге. Вместе двинем на волю и вместе разыщем нашу семью.

Какой-то луч радости блеснул в добрых глазах Кадушина:

— Ты шутишь. В силах ли я двинуться в такую дорогу? Вот ты — другое дело. И пусть будет милостива к тебе судьба, Алексей Степанович, ты ведь столько испытал бед.

— Это так, Нилыч. А все же как с побегом?

Кадушин молчал.

— Зачахнешь ты тут в ссылке, Нилыч, не по твоему здоровью такой климат…

— Не по моему, Алеша. Но где взять силы?

— Найдутся. Даже маленькая птичка, выпущенная на волю, обретает в себе силы для огромных перелетов.

И он заговорил о Кавказе, его тепле, о ветрах свободы, о партизанском движении в непокоренных горах, все еще страшных царизму.

Кадушин, опустив голову, слушал эти слова.

— Подумай, дорогой Нилыч. Разве мы сдались? Разве мы отступились от солнца, от жизни, от борьбы? Разве палачам нашим жить, а нам заживо истлевать в этих бревенчатых гробах? Да никогда! Как это говорится в стихотворении Одоевского:

Мечи скуем мы из цепей
И вновь зажжем огонь свободы
И с нею грянем на царей…
Кадушин в волнении покручивал бородку и смотрел куда-то в сторону.

А Бахчанов продолжал:

— Пробираясь сюда, я невольно вызывал в своей памяти названия твоих несравненных южных араукарий радиканс или араукарий консоме…

— Как ты сказал? — навострился Кадушин, и в его глазах, только что казавшихся грустными, блеснули огоньки веселого изумления.

— По-моему, араукария консоме, — уже не совсем уверенно повторил Бахчанов. Кадушин весь затрясся от неудержимого смеха:

— Кон… Консоме! А-ха-ха-а!..

— Может быть, я ошибся? Тогда поправлюсь. Не араукария консоме, а консоме грацилис…

Такая "поправка" только усилила веселость старого цветолюба. От смеха пенсне соскочило у него с носа и повисло на шнурке.

— Ты бы сказал: не консоме грацилис, а консоме и… пожарские котлеты!

Озадаченный вид Бахчанова еще больше развеселил Кадушина. Он покатывался от смеха.

— Цветы консоме! Ой, не могу! — повторял он, давясь и кашляя. — Да ведь консоме — это любимый бульон пресловутого есаула Чернецова! Ха-ха-ха…

Тут и Бахчанов не выдержал и захохотал. Вдосталь насмеявшись, они принялись с живостью перебирать подробности своего лекуневского бытия, обсуждать возможности разбивки сада где-нибудь в горах, "ближе к Черному морю". Размечтавшись, Кадушин намекнул на возможность устройства при саде конспиративной квартиры и новой динамитной мастерской. Не доверяя стенам, он принялся шепотом строить планы побега с наступлением весенних дней. Но, взглянув внимательно на странно умолкнувшего Бахчанова, понял, что его гость, уткнувшись подбородком в грудь, спит. Кадушин на цыпочках подошел к окну. В сплошном белесом мраке выла метель. "Куда я его пущу, в такую непогоду?" — подумал он, чувствуя, что уже не в состоянии расстаться с Бахчановым. Все, с чем приходилось до сих пор мириться, сразу вдруг опостылело. Бахчанов был тем человеком, с которого для Кадушина начиналось многое: и воля, и Лара, и благодатная южная весна, и самый смысл дальнейшего существования среди людей-буревестников. И Александр Нилович ужаснулся тому, что еще час назад был способен думать о какой-то позорной амнистии царя, когда есть гордая и благородная возможность самому добыть волю, может быть, этой же весной.

Стук в дверь прервал его раздумья. Он встал и приоткрыл ее. Старуха просунула косматую голову.

— А что, ваш гость заночует?

— Кто знает. Видишь, какая погода.

— Да мне что, соколик. А только сотский Ардальон Титыч поутру спросят, как, дескать, ссыльный, на месте ли? Али ночевал у него кто?

— Утро вечера мудренее, трава сена зеленее, хозяйка.

— Да оно-то понятно, соколик. Спокойной ночи…

Часа через три гость вдруг проснулся. Кадушин сидел на корточках возле печи и, шуруя раскаленные угли, ждал, когда можно будет закрыть трубу.

— Нилыч! Я ведь, кажется, спал.

— Какое это спанье. Раздевайся да укладывайся до утра. Вот и постель сооружена.

— А как на улице?

— Малость приутихло.

— Ну, тогда пора, — деловито сказал Бахчанов и встал, — самое время собираться в путь.

Кадушин изумленно уставился на своего гостя:

— Ты во сне или наяву говоришь?

— Нет, Нилыч, я говорю не спросонок.

— Да ведь ночь-то какая! Глянь.

— Вижу — ночь, и метет. А это хорошо. В такую погоду никому и в голову не придет, что можно идти. Мы же пойдем и этим всех перехитрим.

Кадушин только изумленно покачивал головой:

— Ну и отчаянный. Право, отчаянный…

А вспомнив недавний разговор со старухой, признал, что Бахчанов, пожалуй, прав. Сотские да урядники по два раза в сутки, утром и вечером, проверяют ссыльнопоселенцев на их квартирах. Значит, остается бесконтрольной только ночь. Но ведь в такую метель нетрудно и заблудиться.

— Не заблудимся. Нам только на тракт выйти, а там обозы попутные и люди добрые. Укроют.

— Так ведь поутру спохватятся, погоню вышлют.

— Ищи ветра в поле. Все равно уйдем. Уж положись на меня.

Кадушин в нерешительности тер свой обросший подбородок и смотрел на Бахчанова, как на диковину.

Вместе с тем он понимал, что наступает решающий момент. Бахчанов, конечно, уйдет один, если он, Кадушин, откажется разделить с ним тяжелый и опасный путь. А сил расстаться с ним уже не было.

— Ох, боюсь я не бури, а боюсь, что обузой буду для тебя, Алексеюшка. Нужно ли тебе думать о такой старой калоше, как я? Ныть да кряхтеть по-стариковски буду. Вот в чем главное.

— У Суворова, Нилыч, солдаты тоже были старики. Но чудо старики. Таких теперь только поискать. Впрочем, не будем терять времени понапрасну. Поверь моему опыту, если себе не веришь. И потом вот что: оденься теплее. Возьми мою шерстяную фуфайку и этот шарф. Я для тебя специально припас…

— Что я делаю, что я делаю, только подумать… — бормотал взволнованный собственной решимостью Кадушин, доставая при этом мешок.

Они наскоро выпили крепкого чаю и стали собираться в путь. По мере сборов у Кадушина росла уверенность в благоприятном исходе побега, а мысль, что он скоро будет вольной птицей, приводила его в возбуждение.

Когда он стал отодвигать тяжелый засов, залаяла собака. Кадушин шикнул на нее. Она умолкла, завиляв хвостом. Кадушин прикрыл за собою калитку. Бахчанов взвалил себе на плечо мешок с провизией. Вышли за ворота. Темень стояла прежняя. Только вдали, у станционного здания, поблескивал керосиновый фонарь. Ветер заметно утих, хотя еще мело. В разных концах города захлебывались от лая цепные собаки. Беглецы постояли за сугробом, прислушиваясь. Нигде ни прохожих, ни человеческого голоса. Кадушин поднял воротник и тихо засмеялся:

— А ведь не так страшен черт, как его малюет собственное воображение. Эх, была не была! Семь бед — один ответ. Пошли солдатским шагом.

Много прошли и проехали беглецы. Удача им сопутствовала. Огромные расстояния были поглощены и на санях и поездом. Местами приходилось прятаться, выжидать в попутных селениях. И если бы не помощь населения, отзывчивого и чуткого к нуждам политических ссыльных, не удалось бы им уйти от погони. В упорном движении на юг беглецы почти не заметили, как зима повернула на мороз, а солнце на лето, как отшумели мартовские вьюги. Еще недавно на синеватом льду встречных рек вихрилась белая поземка, а сейчас лед потемнел, обноздрился, полопался, как яичная скорлупа, и вот уже двинулся в свой величественный путь.

Разлились реки. Волга показалась беглецам бескрайним морем. Вешняя вода кипела и бурлила, срывая коряги, сокрушая гнилые избенки, неся и крутя бревна, щепки, размывая старые дороги. Щедро напоив пробудившуюся землю, она снова ушла в подземные русла. С каждым новым днем все радостнее открывалась земля навстречу весне. Уже на холмах и берегах шевелилась молодая травка, уже на опушках цвела голубая перелеска, а сырые луга красовались золотистой калужницей. Беглецы восхищались пробуждением родной природы. Желтовато-серые сережки цветущей ольхи волновали Александра Ниловича, запах распустившихся почек вызывал у него умиление, а пение первых жаворонков трогало его до слез. Часто в пути он испытывал то состояние, в котором душа как бы расцветает, порываясь ко всему светлому. Он признавался своему спутнику, что жалеет об упущенных годах своей молодости. Надо было еще с тех времен посвятить себя делу борьбы за счастье народа. Улыбаясь в густую пшеничную бороду, Бахчанов утешал Кадушина. Тот, кто потерял юность, возместит ее молодостью, а потерявший молодость может оправдать свое назначение и в зрелую пору жизни.

— Помилуй, Алексей, да какие тут зрелые годы, когда я уже почти старик!

— Старик с молодой душой — не старик и даже не полустарик, а мудрый юноша, — поправлял Бахчанов.

Кадушин и в самом деле вел себя не "по-стариковски". Он то свистел в свирель, сделанную им из стебля бузины, то потешался над своими неудачами в ловле рыб руками, или бодро распевал на сочиненный им мотив известные строфы поэта:

Мы молодой весны гонцы.
Она нас выслала вперед…
Не одну сотню верстовых столбов миновали беглецы, а настоящей усталости еще как будто не чувствовали. Сила надежды, ощущение воли поддерживали их дух. И если что порой мучило Кадушина, так только натертая нога. До Астрахани добрались поездом, и тут встал вопрос: какой избрать путь на Кавказ? Пешком, да еще с натертой ногой, калмыцкую степь не одолеешь. Поэтому сухопутье не манило. Но и садиться на морской пароход было небезопасно. Только что отгремела всеобщая забастовка моряков каспийского торгового флота. Она на несколько недель приостановила всю навигацию и поставила на ноги тучу агентов из столыпинской охранки. По рассказам бывалых людей, на пароходах по три раза в день проверялись паспорта пассажиров. Кадушин сам видел, как дюжина жандармов тащила трех беспаспортных, по-видимому тоже беглых ссыльных. Верный своей осторожности, Бахчанов предложил добраться до астраханского рейда. Там шла перегрузка морских торговых судов и можно было сесть на какое-нибудь каботажное судно. Кадушину этот план не понравился. Сидеть в темном трюме среди тюков или, еще хуже, зарыться в зерно он считал фантастичным. Он по привычке жаловался на свои годы, на ревматизм, на опасность стать тяжкой обузой для своего неутомимого спутника.

— Брось меня здесь, в Астрахани. Без меня тебе легче будет. А я как-нибудь, медленно поспешая, доберусь до Кубани и… авось не пропаду.

— "Авось-небось" да "как-нибудь" — первые супостаты наши, Нилыч, — сердился Бахчанов. — И я не успокоюсь до тех пор, пока не дотащу тебя до самого порога твоего дома.

— Ах, да где тот порог у бездомного бродяги! — брюзжал Кадушин, не дал себя уговорить проехать к побережью. Здесь условились с хозяином одной рыбачьей посудины, что он довезет их до Бирючьей косы, а за это они помогут ему сгрузить соль.

И вот под рваными парусами поплыли средь извилистых рукавов волжской дельты. Это путешествие захватило Кадушина с самого начала. Он сразу забыл все свои недавние опасения и сомнения. Прежде всего живой интерес привлек весенний перелет птиц. Они летели массой, наполняя ерики и бесконечные заросли тростника неумолчным гомоном, шумом и криками. Здесь можно было видеть отдыхающие стаи цапель, аистов и бакланов. На какой-то мели пришлось вспугнуть красивых розовых пеликанов, нырявших в воду за рыбой. Восхищение беглецов вызвали маленькие безлюдные полузатопленные островки, усеянные разнообразными певчими пичужками: соловушками, пеночками, дроздами. При каждом всплеске воды они вспархивали и кружились над голыми буграми, оглашая воздух испуганным щебетаньем, а потом усаживались вновь живыми трепещущими комочками.

Совсем ничему не удивлялся хозяин парусника. Сидя на кулях с солью, он щелкал семена подсолнуха и с тупым равнодушием разглядывал носок собственного сапога.

Так плыли почти целый день, пока сквозь редеющую пелену тумана не проступила бескрайняя даль Каспия. Потом показалась белая кайма волны, медленно набегавшая на песчаную косу.

Вид моря производит на человека огромное впечатление, а на только что расставшегося с неволей, и подавно. Могучий простор моря вызвал у беглецов трепетное ощущение полной, ничем не стесняемой свободы. В избытке чувств старый динамитчик снова прибег к поэтическому языку. Он протянул руку и торжественно изрек:

Взгляни, как живет этот зыбкий хрусталь,
Он стонет, грозит, негодует…
Но скоро радужное настроение старого натуралиста поблекло. Каботажные суда еще утром ушли в море. На рейде стоял только караван пустых нефтеналивных барж. Ночью должен был подойти морской буксир и взять баржи с собой в Петровск, за грозненской нефтью. Бахчанов очень заинтересовался этими мазутными коробками. Он даже высказал своему приунывшему спутнику несколько деловых соображений относительно использования барж как средства переезда на юг. Кадушин "заартачился":

— Как?! Ехать зайцем? В этой плавучей тюрьме?

Что ты, Алексей?! Да этак, чего доброго, научишь меня путешествовать на акуле! А я окачурюсь самое большее через полчаса после вояжа в этой консервной коробке.

Бахчанов стал терпеливо уверять его, что переезд на баржах имеет много преимуществ, особенно для нелегалов. Кадушин не сдавался:

— А шторм?.. Налетит такая беда, вот и станет нас болтать в этой барже, как дохлых лягушек в бочке.

— Что же ты тогда предлагаешь?

Кадушин оглянулся. На небе уже заискрились звезды, с берега тянул сырой ветер, было холодно и бесприютно. Вокруг лежала бесконечная даль и туманная дымка, слышалось хлопанье крыльев пролетающих птиц. На что можно было надеяться, Кадушин и сам затруднялся ответить.

Зная, что он вовсе не такой уж несговорчивый, как это кажется, Бахчанов сказал:

— Не будь ты старым солдатом и знаменитым нашим динамитчиком, я бы очень многим рисковал. Ты же совсем легко переносишь все трудности, и я не боюсь за тебя.

Слова эти упали на благодарную почву. Кадушин смягчился, махнул рукой:

— Ладно. Полезу. Тянуться уж, видно, нитке за иголкой.


В Черном городе, в доме одного промыслового рабочего, служившем явочной квартирой для нелегалов, Бахчанов встретил некоторых знакомых ему товарищей по былой работе на Кавказе. От них, между прочим, он узнал, что в Баку переехал Васо и работает под чужим именем на одном из нефтеперегонных заводов.

Бахчанов пожелал немедленно видеть старого друга. Паяльщику дали о том знать, и он примчался на явочную квартиру сразу же после работы. От радостного волнения Васо прослезился, когда увидел Бахчанова вновь на свободе:

— Дорогой тамада, я чувствовал, что неволя не удержит наших орлят!

Он был также несказанно восхищен участием в побеге Кадушина:

— Да как же это, Нилыч? Какими судьбами?

В ответ Кадушин кивнул на Бахчанова и нараспев ответил:

— "Ста-рый то-ва-рищ бе-жать по-со-бил…"

— Решился-таки!

— Признаться тебе, Вася, сначала я был просто ошарашен собственной решимостью. Плетусь за Алексеем по пермским-то дебрям, а в голову лезет идиотски настойчивое: кактус селеницереусграндифлорус… кактус селеницереус грандифлорус…

— Что это за штука, Нилыч?

— Да название одного тропического растения.

Васо хохотал.

— И все же шел, с кактусом-то в голове?

— И как еще шел! Этакая меня храбрость взяла, кажется, направься Алексей в ад — я туда же! Но подчас нападало и малодушие: и чего, думаю, тебе, старик, еще нужно? Все равно ведь не разделишь будущее торжество с победителями…

— А почему же нет, Нилыч? Так должно быть.

— Я хочу думать, что так будет. Но видишь ли, Васенька, когда заноют мои ревматические ноги, поневоле подумаешь: да ведь у меня не мафусаилов век, до ста лет не доживу, чего же ерепениться?

— До ста? Знай же, Нилыч, старая гвардия, наше поколение еще многое застанет, потому что наша победа не за горами!

Бахчанову не терпелось узнать о самых близких и любимых людях. Не о них ли он думал все эти дни и ночи?! Лара! Что с ней? Что с дочуркой?

— Не волнуйся, дорогой тамада. Шариф постарался укрыть твою семью в Кахетий за Телавом, в одном селении. Вот дадим точный адрес — и мчись туда.

— Добрый ты мой вестник!

— Располагай мною, тамада. И коли мне не повезло в семейной жизни — понимаешь, с моей невестой, выпущенной на поруки, мы можем видеться редко и то только украдкой, — так будь хоть ты счастлив!..

Трудно, очень трудно расстаться истинным друзьям, когда они после долгой разлуки вновь встречаются на короткое время! Что делать, желанная беседа льется, как светлый поток, и уже ночь нипочем.

Пора бы отдыхать, а тут Васо принес нехитрое угощение:

— Выспаться успеем на том свете. Кушайте, дорогие товарищи.

— Как назовем эту внеурочную трапезу? — спрашивал Бахчанов, поднимая стакан с простоквашей. — В обиходе нет подходящего слова. Ужин? Слишком поздно. Завтрак? Слишком рано. Разве назвать предрассветником?

За едой Васо с подъемом рассказывал, как он вместе с Камо разыскивал в Финляндии Ильича.

— Приехали в Куоккалу, ходим-бродим, дождь моросит. Помним, что искать надо дачу "Ваза", а номер-то забыли. И потом, что значит Ваза? Думаю, фамилия владельца дачи, не иначе. Громкая фамилия, ничего не скажешь. Ее, говорят, носил король шведский. Вот о том по дороге и толкую, а Камо помалкивает да посмеивается. Ведь знал же, хитрец, что и как надо искать, а только по своей привычке таился! Ну, ладно. Характер его не переделаешь. Идем дальше, а дождь все шуршит и шуршит в елях. Много их там растет. Устал и не терпится поскорей увидеть человека, о котором так много говорили у нас. Советую Камо: давай, мол, поспрошаем встречных. Авось, укажут тот дом. Камо качает головой и плотнее запахивается в свою намокшую бурку.

— Никого спрашивать не буду. Самим надо найти.

— Ищи, ищи, — говорю. — Так до самого темна весь поселок не обойдешь.

А друг мой и ухом не ведет. Он лишь посматривает на встречные калитки да ворота. Уж после я узнал, что он высматривал. Он, понимаешь, искал ворота с вырезанным на них изображением обыкновенной вазы. Я сержусь, ноги промокли, и опять к нему.

— Хочешь не хочешь, а прохожих придется спросить. А вокруг — ни души. Час ранний. И спросить-то некого. Только слышим: где-то стучит топор. Я не утерпел и рванулся на стук топора. Гляжу, в одном палисадничке человек в синей рубахе и высоких сапогах дрова колет. Вот, думаю, подходящий случай, и спрашиваю:

— Может, скажешь мне, добрый человек, где тут дача с гербом?

— С каким гербом? — настораживается он.

— Да с гербом короля шведского Густава Вазы? — выпаливаю.

Дровокол так и покатился со смеху. Потом всадил топор в полено, посмотрел на подошедшего Камо и говорит нам обоим:

— Пойдемте в дом. Хозяева, вероятно, знают.

А как вошли на веранду за дровоколом, тут сразу все и выяснилось. Понимаешь, он сразу узнал, кто мы такие и чего ищем. Только я не сразу догадался, что перед нами сам Ильич!

— Вы что же это, дорогой товарищ, — говорит он, — азы конспирации позабыли? Ходите, расспрашиваете и знать, видимо, не хотите, что и здесь, в Квакале (так он шутливо называл поселок), шпики, как дворняжки, шныряют?

Потом усадил нас за стол и принялся угощать обедом да расспрашивать. О многом расспрашивал. Та встреча с Лениным и мне и Камо запомнится на всю жизнь. Простой, милый и мудрый он человек. Все видит и все знает — что делается у нас на Кавказе, в России и в целом мире… У меня нет слов, чтобы передать наше восхищение им. Разве только песней выразишь то, что происходит в душе… По такому случаю тряхни, пожалуйста, тамада, стариной на сои грядущий: запевай нашу любимую, а мы поддержим…

И вот напев боевой, никогда не стареющей песни подхватывается дружными голосами:

Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Кадушин встревоженно глядит на занавешенное окно. Как бы не подслушала любопытная ночь. Она ведь и здесь, в кипучем бакинском чистилище, полна врагами. Однако песнь растет, и тесно ее могучим крыльям под низеньким потолком этой безвестной хибарки…

Глава тринадцатая ХОЛМИК В АЛАЗАНСКОЙ ДОЛИНЕ

Наконец Бахчанов и Кадушин добрались до Кахетии. Их путь в Телав лежал мимо совершенно отвесной горной гряды. Она была вся в гигантских синих трещинах-ущельях, с темными пятнами недоступных лесов и сверкающим снегом на гранитных вершинах. Крестьяне-попутчики рассказывали, что нередко из горных ущелий в долину спускаются вооруженные люди и смело нападают на казачьи разъезды.

Услышав об этом, Кадушин с грустью сказал Бахчанову:

— Последние тучки рассеянной бури…

Одним ранним утром беглецы поднялись на остатки какой-то древней крепостной стены, обросшей жасмином. Бахчанов недоверчиво вглядывался вдаль, ища в дымке затерявшуюся белую ленточку дороги. А Кадушин упивался зрелищем Алазанской долины, цветущей под голубым небом. Вся она сияла в живительных лучах горячего солнца. Ее трудолюбиво возделанные виноградники на склонах Циви-Гомборского хребта, пестрые сады, аспидные крыши неведомых селений, состарившиеся кедры, серебряные нити речек, сбегающих с синеватых гор в зеркальные струи веселой Алазани, сам воздух, напоенный пахучей свежестью полей, — все это приводило Кадушина в восторженное состояние.

Много рассказов ходило в кахетинских селениях о тех славных и героических схватках, какие провели красные сотни с царскими войсками.

Однако каратели, по приказу наместника, перешли в решительное, наступление. Царский палач Алиханов-Аварский сжег дотла многие селения Гурии. Не пощадил он и города. А такие недавно возникшие населенные пункты, как Лекуневи, были просто стерты с лица земли. Уцелевшие жители переселились в другие места. Сотни людей были казнены, тысячи угнаны в ссылку.

Но жестокая расправа не устрашила народ. Самые смелые ушли в горы и оттуда продолжали нападать.

Беглецы продолжали свой путь, благословляя ясный воздух этого тихого задумчивого края, золотые листья его кленов, заснеженные вершины причудливо изрезанных гор, птиц, без устали поющих в розовых садах, и гостеприимных людей, дающих обоим путникам кров и пищу…

Заветный домик в окрестностях Телава, куда пришли беглецы, еле виднелся из-за кустов и цветущих персиковых деревьев. Воздух был насыщен ароматами множества цветов, растущих в крошечном саду. Старушка, чистившая медную посуду, совсем не заметила двух прохожих, подошедших к открытому окну. Они заглянули в него и, тотчас же отпрянув, радостно переглянулись.

— Она! — прошептал Бахчанов. — И, кажется, что-то говорит. Слышишь? — он сжал руку своего спутника.

— Тебе показалось, Алексей Степанович, — прошептал взволнованный Кадушин, — впрочем, с кем ей говорить, как не с родной дочуркой? Счастливая мать!

Бахчанов заглянул в раскрытое окно и весь затрепетал, мгновенно узнав это лицо, склонившееся над столом. Но какой же печалью овеяно оно! Удивительно ли? Ведь все эти месяцы разлуки Лара тревожилась за судьбу близких ее сердцу людей. И если в ком она еще могла найти утешение, так разве только в крохотной своей дочурке Леночке. Пусть же больше не повторится эта разлука, пусть снова засияют глаза любимой.

И он окликнул ее. Молодая женщина медленно поднялась. Ей казалось, что слух обманывал ее. Но, повернув голову, вскрикнула и, как слепая, пошла к окну с протянутыми руками.

А потом Лара билась в рыданиях на груди Бахчанова, не имея сил связно рассказать о случившемся в этом доме, благоухающем цветами.

Пустая колыбель, рецепты на столе и всего одно страшное слово, вырвавшееся из уст потрясенной женщины, объяснили все.

Как оглушенный стоял Бахчанов. Мысль о смерти дочери ему казалась невозможной, несправедливой, чудовищной.

Слезы текли из глаз Александра Ниловича, и он молча принялся ходить по комнате, кашляя и отирая лицо платком.

А когда первое оцепенение прошло, Лара, овладев собою, рассказала все как было.

Перед самым выездом на Кавказ она была арестована. Это совпало с началом контрреволюционных репрессий вскоре после третьеиюньского переворота и разгона Столыпиным Государственной думы. Не имея возможности на кого-либо оставить ребенка, молодая женщина взяла его с собой, тем более что власти дали ей понять о предстоящей высылке в одну из дальних северных губерний. Более месяца Лара пробыла с ребенком в пересыльной тюрьме, славящейся антисанитарными условиями и необычайной скученностью заключенных, среди которых больные содержались вместе со здоровыми. Все это время молодая женщина тщетно требовала объяснить ей причины ареста. Здесь, в пересылке, совершенно здоровую Леночку вдруг поразила непонятная болезнь. Так нежданно поражает град первые нежные всходы в раннюю весеннюю пору.

Тревога матери была дружно поддержана всеми политическими заключенными, что заставило царских сатрапов рассмотреть "дело" Баграони в первую очередь. Они нашли возможным выпустить Лару, но запретили ей проживать в столичных, губернских и промышленных городах. Для поправки здоровья ребенка ей "милостиво" разрешали выехать в "сельскую местность" Кавказа.

В Кахетию молодая женщина приехала с больным ребенком на руках. Шариф обнадеживал ее, считая, что благодатный климат вернет здоровье Лене.

Девочке же становилось все хуже. В полном безразличии ко всему окружающему она лежала на боку, поджав ножки, иногда всхлипывала, хваталась за голову, скрежетала зубами. И никто не мог сказать, что это за болезнь. Сельский врач-старичок, а также военный фельдшер, случайно приезжавший из Телава, путались в диагнозах, считая, что истинная картина болезни еще затемнена. Они подозревали тиф, но окончательно поставить диагноз не решались.

Проходили мучительные дни и ночи, полные страха, надежд и волнений. Мать неусыпно дежурила у постели девочки, давая питье сквозь сжатые зубы и меняя холодный компресс на голове больной. Ребенок уже лежал с помраченным сознанием. Матери и окружающим ее соседям казалось, что, быть может, пройдет час-два, и жар спадет, дыхание станет ровным, судороги прекратятся и после сна Леночка снова засияет здоровьем, как утро после ночного ненастья. Но то была агония. Еще немного — и жизнь ребенка угасла. Раскинув золотистые кудри на подушке, девочка, к ужасу матери, уже лежала без дыхания. На дворе в эту ночь шумела непогода. По всей долине раздавался шум сильного дождя; в черном небе иногда мигала розоватая молния; под порывами налетавшего с гор ветра хлопала и стучала распахнутая ставня, точно невидимый страж сзывал людей к оцепеневшей матери.

Шариф вторично привез старичка доктора. Тот посетовал на крайнее несовершенство искусства врачевателей и сказал, что девочку поразил страшный недуг — туберкулезный менингит, всегда кончающийся смертью. Врач ожидал печального конца еще в свой первый визит, но какое сердце может вынести приговор последним надеждам страдающей матери?..

Леночку похоронили на сельском кладбище…

В ясное спокойное утро следующего дня Лара привела Бахчанова в этот заросший папоротником уголок сельского кладбища. Здесь, среди покривившихся от времени крестов, среди цветов, чуть колышущихся от ветерка, была могила маленькой Елены. Вокруг порхали бабочки, пели птицы. За дорогой тянулись виноградники: крестьянки подвязывали виноградные лозы. Еще дальше сверкала извилистой лентой река, а на горизонте синели цепи высоких задумчивых гор.

На могильном холмике из-под свеженасыпанной земли уже пробивались первые зеленые былинки. Бахчанов склонился над ними. И он, твердый, закаленный человек, не раз смотревший в глаза любой опасности и даже самой смерти, не удержался от слез.

— Вот и нет Леночки. Убита она нашим врагом, — пробормотал он, приглаживая рукой могилу, и умолк, не в силах закончить фразы.

— Не ропщешь ли ты на меня? — тихо, со скорбью спросила молодая женщина. — Ведь я, вероятно, виновата, что не смогла уберечь нашу девочку…

Он обнял ее за плечи:

— Нет, родная, нет. Ты ни в чем не виновата. Не думай об этом.

Лара глубоко вздохнула.

— Когда ты так говоришь, Алешенька, я начинаю верить, что мы вновь увидим праздник жизни. Ведь не проклята же я судьбой.

— Нет, нет, не отчаивайся, Ларуша. Делили мы с тобой радость, поделим теперь и горе.

Молодая женщина посмотрела ему в глаза, печальные и любящие, и дрогнувшим голосом сказала:

— Все с тобой разделю, и знай: только смерть сможет оторвать меня от тебя…

Слезы потекли по ее впавшим щекам…

Солнце, соскользнув с высокой горы Циви-Тура, покидало зенит, а они всё сидели у холмика, перебирая воспоминания, радостные и грустные, черпая друг у друга бодрость, силу, надежды. Смуглые люди, работающие на винограднике, кто с любопытством, а кто с оттенком грубоватой крестьянской насмешливости поглядывали на странную пару. Она — красивая молодая женщина, прекрасная даже в своих слезах, не похожая на крестьянку, хотя и была одета в простое ситцевое платье, и он — рослый, сильный, с мужественным взглядом, одетый в поношенный пиджак с протершимися локтями, невольно обращали на себя внимание любопытных.

— Знаешь, Лара, — сказал Бахчанов, — нам лучше сегодня же покинуть это селение.

— Я тоже об этом подумала. Мне ведь все здесь напоминает о пережитом.

— Однако куда же мы поедем? У нас с тобой нет никаких средств. Разве дядя что-нибудь придумал?

— Придумал. Он понес свои часы мельнику. Только не знаю, что выйдет из этого…

Солнце еще сильно палило. Крестьяне ушли, вероятно, полдничать. В раскаленном воздухе гудели шмели и пчелы. Бахчанов со своей подругой все еще не имели сил покинуть дорогой их сердцу могильный холмик. Так, бывало, они любили сидеть над колыбелькой играющего в ней ребенка.

Наконец они встали, потрясенные необходимостью навсегда расстаться с этим уголком земли. Едва они сделали несколько шагов, как Лара разрыдалась и снова вернулась к немому холмику. Терзаясь от душевной боли, Бахчанов пошел за ней и предложил еще посидеть. Крестьяне, вернувшиеся на виноградник, удивились, увидев их по-прежнему возле могилы…

Солнце уже садилось. Его последние радостные лучи трепетали на вершинах Главного хребта. Тени от гор растянулись на всю ширину долины, погружая ее притихшие сады в траур первых сумерек. Потянуло вечерней прохладой. Бахчанов предложил побродить немного и вернуться к дому. Лара сделала над собой усилие и поднялась.

Бахчанов взял ее под руку и медленно повел от могильного холмика. Молодая женщина все время оборачивалась, и слезы блестели на ее ресницах. Он ободрял ее, бормотал ласковые слова, прижимал ее ладони к своим губам и потихоньку уводил все дальше и дальше от кладбищенского уголка. И когда они прошли за ограду кладбища, она вдруг остановилась, грустная, покорная, и тихо сказала:

— Теперь идем домой, Алешенька.

— Домой? — совсем машинально переспросил он и печально улыбнулся: — Да где же тот дом?

Они стояли на пустынной, бесконечно тянувшейся дороге, местами обозначенной одинокими вязами.

— Да, ты прав, — согласилась Лара. — У нас нет дома. У нас есть только одна дорога.

Когда они приблизились к дому, где Лара нашла временное убежище, то заметили у крыльца каких-то спешенных всадников. У них за плечами виднелись дула винтовок.

— Алеша, кто это? Неужели…

Она замерла на месте. Неужели к одному несчастью прибавится еще другое?

Лара инстинктивно потянула Бахчанова к кустам, чтобы он укрылся в них. Но с крыльца раздался возглас обрадованного Кадушина:

— Вот они!

Вооруженные разом повернули головы. Достаточно было только взгляда, чтобы в одном из всадников узнать свана Абесалома, а в другом — юного Габо Ладошвили. Вооруженный мальчик был в новенькой чохе, расшитой серебряными галунами, в красном башлыке. Сван по-прежнему на плечах носил все ту же старую, изрядно потертую медвежью шкуру. Увидев Бахчанова, он бегом бросился к нему. Друзья заключили друг друга в объятия.

— Обними, пожалуйста, и паренька, — попросил сван, указывая на Габо. — Он теперь не сирота, а мой приемный сын и воин!

Бахчанов поднял на руки юного повстанца и поцеловал его.

Кадушин, суетясь вокруг них, восклицал:

— А я ума не приложу, куда вы пропали с Ларой? Гости наши сидят как на иголках!

— Это верно, — подтвердил сван, — потому что там, за холмами Иори, едут казаки. Их много, и они сегодня же начнут обшаривать каждый куст долины. А я с моими побратимами, — указал он на своих вооруженных товарищей, — не хочу стать зайцем, которого начнут гонять с одного конца долины в другой. Орел любит горы. Там он силен. И мы сегодня же, вот сейчас же двинемся в ущелье горной Тушетии, туда, откуда начинает свой бег Алазань. Там мы найдем верные друзей, многие из которых были в красной сотне. Они дадут тебе и твоей жене убежище. А то, хочешь, поскачем оттуда со мной в Сванетию, под самое небо, в мой дарбаз? Там тебя никто не тронет пальцем. Если же наймется такой шайтан, поплатится он своей жизнью, как поплатились те, кто вздумал доскакать к этому домику раньше моих побратимов!

— Значит, это убежище открыто властями?

Абесалом кивнул головой.

— Ты знал?

— Если бы не знал, кони моих побратимов не были бы так взмылены.

— Кто тебе сказал о том, что я здесь?

— Партия все знает, все видит. Она вовремя разглядела твоих врагов и сказала мне: скачи и выручай нашего друга.

— И ты догнал тех, кто охотился за мной?

— А как же.

— Ну и что же с ними?

В ответ сван только пренебрежительно фыркнул и погладил свои гайдучьи усы.

Бахчанов не стал его расспрашивать. Решительность и беспощадность Абесалома были ему известны.

— Спасибо тебе, брат, — сказал он свану, крепко пожимая обеими руками его сильную руку. — А теперь — в дорогу!

Запасную лошадь Абесалом предоставил Бахчанову и его верной спутнице. Кадушину же предложил сесть к себе в седло.

— Нам бы только долететь до ущелья.

И они полетели…

Звездный вечер засиял над Алазанской долиной и в домах засветились первые огоньки, когда в селение въехала полусотня казаков. Шарили, рыскали, спрашивали пятого-десятого, не прячутся ли тут участники красных сотен.

Никто не заикнулся о том, что в сторону синих ущелий уехала та странная пара, о которой еще долго толковали между собой крестьяне…

Глава четырнадцатая ВЕЛИКИЙ ИЗГНАННИК

Дети гуляли в приданном финляндском бору, собирая в сырых мшистых ложбинах чернику. Увлеченные этим занятием, они не заметили, как за кустами по широкой дороге прошуршали четыре велосипеда. Только когда раздался кашель, дети обернулись. Четыре велосипедиста в серых спортивных костюмах, закуривая, стояли у сосны. Один из них, черный, горбоносый, дружелюбно улыбнулся:

— А губы-то, губы какие черные! Много съели черники, дети?

— Еще мало, — отвечал мальчик лет семи и снова нагнулся над кочкой.

— А вы не боитесь гулять одни в лесу?

— Нет, — отвечала самая маленькая девочка.

— А вдруг рысь с дерева прыгнет?

— Ее тут нет, — отвечала другая девочка, лет десяти-одиннадцати.

— Почему нет? Разве ты так хорошо знаешь этот лес? Ты, вероятно, давно здесь живешь, не правда ли?

Девочка кивнула.

— Ну вот. Это хорошо. А как тебя зовут, крошка?

— Наташей.

— О, прекрасное имя! Ты знаешь, Наташа, у меня был один очень хороший друг, и его дочь звали тоже Наташей.

Он посмотрел в сторону своих молчаливо покуривающих приятелей и снова обратился к девочке:

— И далеко ты живешь отсюда, Наташа?

— Нет.

— Это где же? В ту или эту сторону твоя дача?

Девочка поковыряла носком ботинка кочку и хмуро посмотрела на руку, протянутую незнакомцем:

— Нет, не в ту.

— Значит, в эту?

Девочка отрицательно покачала головой.

— Так куда же? В ту, что ли? — Он показал в чащу леса.

— Да, в ту.

Черномазый выразил на своем лице удивление:

— Как? Ты живешь в самом лесу? Невероятно.

— Видно, она потеряла ориентир, — заметил один из покуривающих.

— Мы ничего не потеряли, — сказала самая маленькая девочка, — а корзиночки — вот они, с нами!

И она подняла над своей русой головой маленькую плетеночку, полную ягод.

— Уж не заблудилась ли ты, крошка моя? Там ведь дремучий лес. Смотри, будут потом плакать твои папа и мама. Послушай, — обратился он к самой старшей девочке, — а ты случайно не знаешь одного моего хорошего знакомого. Он тоже живет где-то здесь. Зовут его Владимиром Ильичем.

Наташа впервые внимательно посмотрела на черномазого, потом на его спутников и быстро спросила:

— А какой он из себя?

Черномазый оживился, подошел к детям, присел на корточки. Не спуская пристального взгляда с лида Наташи, сказал:

— Да как тебе сказать… Небольшого роста, плотный, на лице рыжеватая бородка. Голова лысоватая. Ходит быстро.

— Любит ездить на велосипеде! — подсказал один из покуривающих.

— Да, да. На велосипеде, — подсказал другой. — Встречала такого?

Наташа поправила свой воротничок:

— Нет, не встречала.

— Как нет?.. — вскинулся мальчуган. — А Мартын Вольдемарович? Он ведь тоже на велосипеде ездит.

— Так он же высокий, а спрашивают невысокого.

— Ну-ну, — подбодрил черномазый, — может быть, это он вам кажется высоким, а мне так нет. Значит, говоришь, есть такой?

— Это он про булочника говорит, — опять вмешалась девочка. — Мартын Вольдемарович розанчики по утрам развозит. И он вовсе без бороды…

— Розанчики?.. Видать, это не тот…

Черномазый переглянулся со своими приятелями (те бросили курить, притопывая окурки) и снова обратился к девочке:

— Послушай, крошка, а не знаком ли я с твоим папой? Напомни мне его фамилию…

— У меня нет папы!

— Как?.. Ты тут одна? — воскликнул черномазый.

— Нет, я с тетей, — сказала с оттенком недовольства девочка и поспешила за малышами.

Черномазый досадливо махнул рукой и тоже вскочил на велосипед.

Как только велосипедисты скрылись из глаз детей, Наташа сказала:

— Бежим отсюда, ребята. Скорей! Мне и в самом деле кажется, что где-то тут шатается рысь…

И она поспешила на тропу. Остальные ребята тоже не стали стоять и побежали со всех ног. Пришлось остановиться только один раз, потому что самая маленькая девочка рассыпала ягоды и расплакалась. Каждый из своей плетенки положил ей по горсти ягод, и девочка успокоилась. Наташа часто беспокойно оглядывалась и продолжала торопить ребят.

А мальчик ворчал:

— Какая ты трусиха! Рыси испугалась. Почему ты не сказала им про того, другого велосипедиста, не Мартына Вольдемаровича?

— Про кого? — как бы не поняла Наташа.

— А тот, который бывал на даче у инженера?

— Тот немолодой, а они спрашивали молодого. И, пожалуйста, Васютка, не трещи об этом. Не послушаешь меня, не покажу книжку с картинками.

— Ладно, послушаю, — буркнул мальчик и, завидев идущего ленсмана [29] с большой собакой, прибавил шагу.

Два раза маленькая девочка рассыпала свои ягоды и плакала. Наташа пообещала отдать ей всю свою плетенку, чтобы только девочка не отставала. Запыхавшиеся и раскрасневшиеся, они успокоились только возле дачи инженера.

Оттуда доносились звуки рояля. Девочка побежала по коридору и открыла дверь. В комнате было несколько человек. И лица все знакомые Наташе. Папа Глеб играл на рояле, тетя Лара, собираясь петь, просматривала ноты. Возле нее сидела мама и незаметно для других грозила Наташе пальцем: неприлично, мол, так вламываться в комнату, когда все хотят слушать пение тети Лары. Но можно ли смолчать, если чужие люди ищут Ленина? Мама не раз предупреждала — ничего не говорить о папиных товарищах не только незнакомым, но даже и знакомым людям. А Владимиру Ильичу, сидящему тут же с тетей Надей, с дядей Алешей, Александром Нилычем и этим хмурым, неразговорчивым дяденькой, она, Наташа, скажет все.

Девочка тихонько подошла к нему. Он ласково обнял ее за плечи и шепнул на ухо:

— Послушаем, Наташенька, чудную песенку Сольвейг.

И девочка, не шевелясь, слушала, как красиво запела тетя Лара…

Лишь только умолк ее голос, а из-под руки папы Глеба вырвался и растаял в воздухе последний аккорд, Наташа воспользовалась паузой и второпях стала рассказывать Владимиру Ильичу о тех велосипедистах. Он слушал рассеянно, все еще находясь под впечатлением музыки Грига. Но хмурый, неразговорчивый дяденька, сидящий с ним, погладил свои длинные, загнутые вниз усы и спросил Наташу, в каком направлении поехали велосипедисты. Получив ответ, он многозначительным тоном сказал:

— Владимир Ильич, это не рижане. Те знают явку и не стали бы расспрашивать детей.

— Гм… гм… Пожалуй и так.

— Здесь нам дольше оставаться нельзя, — произнесла Надежда Константиновна.

— А вы, Инок, как думаете?

— Я того же мнения.

— Хорошо, — сказал Владимир Ильич, — но, надеюсь, в данную минуту нам никто не помешает слушать великолепное пение Ларисы Львовны и превосходный аккомпанемент товарища Глеба?

И тетя Лара снова запела.

Антракт также был музыкальный. Папа Глеб, по просьбе Ленина, исполнил "Аппассионату" Бетховена.

Не сиделось только дяде Леше и тому хмурому усатому. Оба они, о чем-то пошептавшись, тихонько выскользнули из комнаты…

Этот погожий летний вечер Бахчанов и его неизменные спутники считали особо памятным. Прошло две недели после того, как они покинули друзей Абесалома и выехали сначала в Петербург, а оттуда в пределы Финляндии. Тут-то на одной из станций и состоялась встреча с семьей Промыслова. Здесь Глеб жил еще с дней Свеаборгского восстания. Таня и Лара встретились как родные сестры. Сколько у них оказалось воспоминаний, связанных с маленькими семейными радостями и большими огорчениями! Таня, услышав горестный рассказ Лары, отнеслась к ней с глубоким сочувствием. Друзья решили не терять друг друга из виду. Быть может, обстоятельства тревожной жизни снова разлучили бы этих людей, если бы Дубровинский не свел их всех вместе на даче близ маяка Стирсудден, где Ильич укрывался от агентов царской охранки…

Обход Бахчановым местности, прилегающей к даче, ничего особенного не дал, и Владимир Ильич нашел возможным продолжать свою обычную велосипедную прогулку. На этот раз его вылазку "в природу" разделил Александр Нилович, и они оба покатили к морскому побережью.

Легкий и беспрерывный бриз освежал разгоряченные лица, трепал полы пиджаков. Колеса шуршали по влажному песку и обломкам камышей, выброшенных волнами. Справа шумела и пенилась в блеске ослепительного солнца бескрайняя водная ширь. Острокрылые чайки кружились над ней. Уголок тут был глухой: на широкой отмели не было ни кабинок, ни дощатых купален, ни дачников, загорающих на солнце. Только ребятишки с визгом и смехом шлепали босыми ногами по сверкающей воде.

Проехав по берегу, велосипедисты свернули по тропинке в сосновый лес.

— Восхитительное местечко, — сказал Кадушин.

Владимир Ильич предложил сделать привал в холодке. Прислонив велосипед к дереву, он снял пиджак и, расстелив его на сухом бугре, прилег, положив руки под голову. Кадушин сел на край бугра:

— А мы, кажется, пришли в гости прямо к муравьям. Вот сколько их набежало! Они лезут на нас, и в довольно рассерженном состоянии!

Владимир Ильич сунул палец в сухие прошлогодние иглы и, смеясь, сказал:

— Замечательное сообщество! Члены его действуют по принципу: один за всех и все за одного, — и он стал сдувать с пальца мгновенно вцепившихся муравьев.

В эту минуту сверху упала маленькая шишка.

— Смотрите-ка, Александр Нилович, что за прелестная пичуга над нами.

Кадушин поднял голову, но неведомая пернатая обитательница леса вспорхнула и уселась на отдаленном дереве. Щуря глаза под стеклами пенсне, он сделал несколько осторожных шагов и уже начал всматриваться в птичку, как вдруг его внимание привлекли мужские голоса, раздававшиеся за густыми кустами.

Александр Нилович чуть раздвинул куст и выглянул. На полянке сидело четверо мужчин в спортивных костюмах. Разложив на траве салфетку, они закусывали. Тут же, в стороне от них, лежали поваленные на траву велосипеды. Один из велосипедистов откупоривал бутылку. Взглянув на него, Александр Нилович отпрянул назад, но сейчас же вновь прильнул к щели в ветвях и теперь уже глядел неотрывно, как бы желая убедиться в том, что ему показалось невероятным в первое мгновение. Однако сомнения оказались лишними. Это лицо, эти жесты, самый голос принадлежали тому человеку, которого Кадушин знал еще в Закавказье.

Увлеченные едой и разговором, неизвестные велосипедисты не видели Кадушина и не смотрели в его сторону. Он поспешил назад.

— Владимир Ильич, рядом с нами четыре агента полиции! Одного из них я сразу узнал: он когда-то выдавал себя за податного чиновника. Идемте отсюда! — И, подняв велосипед, выкатил его на тропу, за деревья. Владимир Ильич последовал за ним и, оглядываясь, хмуро удивлялся:

— Вот ведь напасть! Второй раз сегодня слышу об этой четверке!

Едва они выехали на шоссе, как у Ильича под передним колесом его велосипеда что-то треснуло и свистнуло. Кадушин с отчаянием оглянулся:

— Никак, шина лопнула?..

— Удивительно ли? Чинишь-чинишь старыми калошами…

Кадушин полагал увидеть на лице своего спутника выражение крайней досады, но тот едва сдерживался, чтобы не рассмеяться.

— Владимир Ильич, пересаживайтесь на мою машину, а я как-нибудь доплетусь.

— Ну зачем же так, Александр Нилыч? Вместе уж доплетемся.

И, ведя с собой машины, они пошли вдоль опушки, скрываясь за кустами.

Кадушин волновался, как бы не нагнал "чиновник из Салхино". И все время оглядывался назад: не видно ли кого?

Раз только им повстречался молодой пастор в длинном однобортном сюртуке и с черной мантией на плечах да проковыляла старушка с лукошком грибов.

Владимир Ильич старался отвлечь Кадушина от мрачных размышлений.

— Ничего, Александр Нилович, к вечернему самовару жак раз поспеем, — шутил он. Идя по сыпучим хвойным иглам, нагретым дневным зноем, Ленин обращал внимание Кадушина то на одну, то на другую особенность лесного пейзажа, из чего лекуневский натуралист заключил, что его спутник тонко чувствует природу. Однако самому Кадушину хотелось побеседовать о политических событиях в стране. Они волновали его и заставляли опасаться: как бы неудачный исход восстания не породил глубокого уныния в революционной партии.

— Ведь поведение ее бойцов имеет очень большое значение для народа, и вы это лучше меня знаете.

— Понимаю вас, Александр Нилович. Но, к счастью, социал-демократы сложили такую пролетарскую партию, которая не падет духом от неудачи первого военного натиска.

Секрет грядущей победы Ленин видел в слиянии восстания рабочих, восстания крестьян и восстания солдат в единый мощный всенародный поток, способный до основания смести царизм.

— Победа будет за нами в следующем всероссийском вооруженном восстании, Александр Нилович, Надо только на эту победу работать и работать, не покладая рук… — А вблизи дома не без грусти вздохнул: — Места здесь, бесспорно, прекрасные, но покинуть их все-таки придется…

Прошло торопливое финское лето. Вскоре осыпалась с берез и короткая золотая осень. Глухие задумчивые ельники и тихие озера уже встречали новую гостью — снежную зиму, обычно подолгу засиживающуюся в этих краях суровой красоты. Давно опустел Стирсудден. Имея приказ черносотенного столыпинского правительства об аресте Ленина, полиция денно и нощно искала его по всей Финляндии. Ей слишком поздно стало известно, что Терийоки неоднократно служили местом тайных конференций петербургских большевиков и что сюда совсем недавно приезжал Ленин, вернувшийся со Штутгартского конгресса Интернационала. В те дни, когда сыщики обшаривали каждый уголок Карельского перешейка, в Гельсингфорсе в конце ноября уже прошла с участием Ленина четвертая конференция РСДРП. Однако скрываться в Финляндии ему день ото дня становилось все труднее. Убедившись, что полиция напала на след Ленина, Центральный Комитет партии решил, что лучший способ отвести угрозу, нависшую над вождем, — это как можно скорее найти для него безопасное убежище за границей, тем более что туда переносилось издание центрального органа. Но при создавшихся условиях возможность немедленного и легального выезда была сопряжена с большими трудностями и громадным риском. Поэтому, выполняя волю партии, Ленин перебрался на временное жительство под Гельсингфорс, на небольшую станцию Огльбю.

Когда в декабре опасность ареста усилилась, Ленин покинул Огльбю. Он решил сесть в Або на один из пароходов, которые зимой ходили из Финляндии в Швецию в сопровождении ледоколов. Условия посадки выяснял Дубровинский с помощью финских товарищей…

Домик, где перед посадкой на пароход скрывался Ленин, стоял близ приморского побережья. Дубровинский провел Бахчанова внутрь этого убежища и постучал в дверь:

— Можно, Владимир Ильич?

— Входите, входите, товарищи! — раздался из комнаты хорошо знакомый голос. Вошли.

— Садитесь, товарищи, грейтесь…

Ильич закрыл трубу натопленной печи и, подбоченясь, обратился к Дубровинскому:

— Ну-с, дорогой мой Инок, что же вы сегодня выяснили? Можно мне выезжать?

— Не советую вам выезжать обычным путем, Владимир Ильич, — ответил Дубровинский. — По самым точным сведениям — на всех пристанях засады. И уже были случаи ареста наших товарищей в порту при посадке их на пароход.

— Гм… гм… Как же все-таки попасть в Стокгольм?

— Есть одна возможность, и я узнал какая. Сесть на пароход следует не с пристани, а с одного из островов. Доподлинно известно: туда русская полиция не заглядывает.

— Превосходно!

— Но до острова, Владимир Ильич, только одна дорога: по льду залива от Або версты три будет, не меньше.

— Отлично.

— Дорога опасная, Владимир Ильич. Состояние льда не разведано.

Забросив руки за спину, Ленин стал прохаживаться из угла в угол.

— А нельзя ли найти опытного проводника?

— Вчера я разговаривал с живущими здесь рыбаками. Один из них, бывший участник финской Красной гвардии, дал согласие, но сказал, что должен сначала разведать дорогу. Сейчас зайду к нему, — он греется тут в трактире.

— Вот видите! Абсолютно безвыходных положений не бывает. Только прошу вас, Инок: застегните, пожалуйста, свое пальто и не бродите с открытой шеей.

Дубровинский, смеясь, махнул рукой:

— Владимир Ильич, это же совсем близко. Можно сказать, рядом.

— Нет, нет. Не уговаривайте.

Ленин подошел к смущенно улыбавшемуся Дубровинскому и надел ему на шею свой шарф:

— Вот так еще куда ни шло.

Когда ушел Дубровинский, Владимир Ильич разговорился с Бахчановым и, между прочим, сказал:

— Вы славно повоевали, многое пережили и обогатили свой организаторский опыт как один из военных работников нашей партии. Я думаю, что именно таким, как вы, придется вести народные массы в решающую битву. Но это в будущем. А пока…

— Видимо, нас еще судьбы безвестные ждут, Владимир Ильич.

Ленин сверкнул глазами:

— Едва ли безвестные. Во всяком случае, пока надо опять залезать в подполье.

Временное отступление революции его не пугало. Не смущал и вой черносотенных "зубров" во вновь открытой Третьей думе. Он считал, что чем больше свирепствует реакция, тем больше, в сущности, задерживает она неизбежное экономическое развитие, тем успешнее готовит более широкий подъем демократического движения.

— Пусть себе воют реакционеры и посылают по нашему адресу всяческую брань. Это только радует нас. Всегда в таких случаях уместно вспомнить прекрасные слова Некрасова:

Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья…
Скрипнула дверь, и, отряхивая у порога снег, вошел запыхавшийся Дубровинский. Он принес ответ рыбака. Проводник пойдет к острову. Но путь, по его мнению, очень плох. И если бы можно было подождать денька три, мороз упрочил бы ледовый покров. Но об отсрочке, конечно, и думать нечего. Столыпинская полиция проявляет бешеную энергию. Обыски идут уже не только ночами, но и средь бела дня.

Владимир Ильич упаковал книги, рукописи, выпил на ходу стакан горячего чая и стал одеваться. Дубровинский с Бахчановым вышли на крыльцо и прислушались. Тишина сейчас казалась напряженной. Скрывая свое волнение, Дубровинский сказал:

— Они чуют, что наш вождь где-то здесь. Но в каком точно месте, не знают. И нам, чтобы не опоздать, нужно время считать уже не на часы, а на минуты. — Справившись с трудным болезненным кашлем, продолжал: — И дорога, по которой Ильичу приходятся уходить, что-то мало внушает мне доверия. Сам крестьянин ей не доверяет, и даже малость подвыпил.

— Чертовская обстановка, — согласился Бахчанов. — Можно еще уйти от самой опытной ищейки, но едва ли можно выкарабкаться, провалившись в воду где-нибудь далеко от берега. Но знаешь что? Если проводник не гарантирует полной безопасности, не пойти ли с ним мне?

— Почему тебе, а не мне? Или даже почему не нам обоим? Хотя Ильич едва ли согласится. Он всегда был против того, чтобы ради него рисковали другие.

— Мы постараемся убедить его.

Дубровинский покачал головой:

— Ты хочешь выдать себя за проводника-финна, а одет по-русски. Уже это обстоятельство помешает тебе пройти незамеченным.

— А я переоденусь. Кстати, у меня есть круглая финская шапка, с пупырышком посередине. Вот, смотри, — Бахчанов вынул из кармана измятую шапку и надел на голову.

Дубровинский хмуро улыбнулся:

— Детские аргументы, Алексей. Но вернемся в дом.

Здесь их поджидал Владимир Ильич. Он был в ватном пальто и валеных сапогах.

— Где же ваш проводник?

— Ждем его. Да вот что-то маленько буранить начало.

— Ничего не поделаешь. Право зимы.

Дубровинский, все с той же хмурой улыбкой, сказал о желании Бахчанова быть вторым проводником. Ильич, прищурясь, посмотрел на нового проводника и на его шапку:

— Заставите вы, батенька, меня до самого Стокгольма волноваться. Все буду думать: благополучно ли вернулся мой питерский "финн"? Нет, не стоит. Сам доберусь.

Но Бахчанов стал просить и даже привел аргумент, рассмешивший Владимира Ильича:

— Я не Нансен, по льдам не хаживал, но через Неву зимой недурно карабкался. И могу это доказать тут, Владимир Ильич.

— Что мне с вами делать? Прикажите ему, Инок, в порядке партийной дисциплины остаться на берегу!

Раскашлявшись, Дубровинский развел руками и тоже тоном шутки ответил:

— Увы, Владимир Ильич. Единолично решить этого не могу. А вот самого себя в проводники предложу с удовольствием.

— Вы серьезно?

Дубровинский кивнул головой.

Ленин заботливо посмотрел на осунувшееся, измученное лицо верного соратника и взял его за руку:

— Инок, дорогой мой Иосиф Федорович. Давайте по-товарищески на прощанье условимся об одном: вы сейчас никак не пойдете к заливу. Ведь дует норд-ост, и с вашим здоровьем, послушайте меня, рисковать, ей-ей, неосторожно. А ведь вы очень нужны нашей партии. Отдохните, отлежитесь, подождите от меня первой весточки, я не заставлю вас особенно ждать. И как только получите письмо, немедленно переправляйтесь в Швейцарию, в старые углы. Кстати, там сейчас мается Миха Цхакая. Итак, договорились?..

— Тяжел такой уговор, Владимир Ильич. Но позвольте хотя бы проводить вас до околицы…

— Вот ведь вы какой несговорчивый! Ну хорошо. Только очень прошу вас одеться потеплей! А как скроемся из ваших глаз, тотчас же возвращайтесь домой. Конечно не сюда, а на запасную квартиру…

Когда явился финский проводник, темный вечер уже расстилался над шхерами. Проводник подал мысль обождать до ночи: взойдет луна, виднее станет дорога. Бахчанов вопросительно посмотрел на Дубровинского. Владимир Ильич понял этот взгляд и сказал:

— Есть, товарищи, неплохой анекдот. Одного победоносного полководца спросили: чем объяснить его постоянные успехи на поле брани? Он ответил: я всегда встаю на полчаса раньше своих противников.

— Хорошо, Ильич, убедили. Двинемся немедленно, — согласился Дубровинский, с трудом сдерживая кашель…

…Не прошло и четверти часа после их ухода, как к домику нагрянули жандармы. Во главе их был Дастропулос. Он задыхался, как загнанный волк. Куда могли уйти преследуемые? Неужели успели скрыться? А ведь все шло как по маслу. Дастропулос вовремя попал на поезд и следом за Бахчановым доехал до приморской станции. Здесь он был свидетелем встречи Бахчанова с каким-то смазчиком. Дастропулос выследил их. Но им удалось скрыться в кварталах Лонггатана. Однако вторая встреча со смазчиком помогла Дастропулосу набрести на убежище беглецов. И вот в последний момент все дело испортило случайное промедление. Пока он бегал к телефону вызывать жандармов, беглецы поднялись и ушли. Надо думать, далеко им уйти не удалось.

Дастропулос отдал приказание, и жандармы, как тараканы, расползлись по соседним дворам. Сам же он принялся расспрашивать встречных людей. Кто-то сказал ему, что видел одного человека с чемоданом в руках в сопровождении двух финских крестьян, шедших, кажется, к берегу. Чтобы не привлекать внимания посторонних и не терять даром ценного времени, Дастропулос в крайнем нетерпении бросился к прибрежным камням. Он знал, от сегодняшнего успеха зависит все его будущее. Он получит от департамента полиции крупный куш, уедет в Америку и там откроет доходное коммерческое дело. Такскорее разбогатеешь, нежели бесконечно таскать каштаны из огня для осточертевшего шефа.

Некоторое время он метался взад и вперед по берегу, и в сумерках раннего вечера ему казалось, что он видит три маячившие вдали фигуры. Уйдут они или не уйдут? Нет, им не пройти по льду. Там разводья. Им придется вернуться назад. А на берегу их схватят или застрелят. Это все равно: обещанный куш одинаков и за живого и за мертвого. Он хотел бежать за своими подручными, но передумал. Предыдущая минутная отлучка и так чуть не сорвала операцию. Лучше остаться на берегу и тут поджидать беглецов.

Но по мере того как истекали минуты, Дастропулоса все больше охватывала тревога. А вдруг и в самом деле нет никаких разводьев? Он прошел на лед, постучал ногами. О, по такой дороге они безусловно достигнут острова! Нет, более медлить нельзя. А звать жандармов слишком поздно. Надо идти самому. Он оглянулся. В мглистой дымке расплывались контуры угрюмого замка, близ устья Ауры. Надо торопиться, пока не стемнело.

Ступая медленно и осторожно, как кошка, боящаяся замочить лапы, он двинулся по льду. Потом подумал: если они дойдут до острова, их очень трудно будет арестовать. Беглецы могут отплыть, и он станет посмешищем в глазах всего сыскного мира. Значит, остается единственная мера, и шеф одобрит ее. Надо с оружием в руках настигнуть их раньше, чем они дойдут до острова.

Мгла, нависающая над заливом, подталкивала его. Дастропулос боялся, что она скроет беглеца и его спутников. Он отчетливо видел их в своем воображении. И, может быть, они ушли далеко, но ему мерещилось, что он видит их силуэты. Он ускорял шаги, падал, поднимался и снова торопился вперед, в безмолвие мертвого простора. Сжимая озябшей рукой револьвер, он нетерпеливо ждал, когда дистанция между ним и беглецами резко сократится. А мгла становилась все гуще и гуще. Он только видел серый снег под ногами. Но что это? Впереди как будто бы мелькнул желтый огонек. Может быть, они чиркнули спичкой, может быть, зажгли фонарь, который мигал, качаясь в чьей-то руке, и дразнил Дастропулоса, словно блесна рыбу. И он шел на этот огонек, как на маяк. Охваченный маниакальным азартом преследования, он заскользил быстрее, точно на лыжах, и уже не смотрел себе под ноги. Они несли его, как крылья; Он представлял себе, как сблизится с беглецами, как они остановятся. Может быть, Бахчанов бросится на него, но будет поздно. Грянет выстрел, — и последний могикан боевого подполья найдет свой конец средь этого белесого мрака. Но что такое? Фонарь уже исчез. Может быть, его и вовсе не было? Где же люди? Неужели они таки уйдут? Однако Дастропулосу казалось, что он отчетливо слышит их глухие голоса. Значит, беглецы недалеко. Скорей, пока не поздно. Он взял револьвер на изготовку и рванулся вперед.

И тут он почувствовал, как непрочная опора расступилась под ногами и бездна схватила его.

Все произошло в одно мгновение. Никто не видел, как Дастропулос исчез. Только хрупнул тонкий лед, чмокнула черная вода и беззвучно сомкнулась над головой проглоченного ею…

А Ленин и его спутники продолжали идти стороной по ледовым полям. Бахчанов и проводник все время ощупывали дорогу палками. Это замедляло движение. Но было необходимо. Ильич шел не позади своих спутников, а рядом с ними и часто даже опережал их.

На льду начали попадаться трещины, торосики и как бы "застекленные" следы ледокола. В одних местах эти следы были прочно заделаны морозом, в других нет. Приходилось останавливаться, производить разведку, совещаться, делать обходы. Остров, скрытый мглой, казался бесконечно далеким, почти недосягаемым, окруженным многочисленными ловушками. Вот впереди при слабом свете фонаря видно было, как вынырнула длинная полоса проруби. Над ней змеились струи холодного пара. Прыжком одолеть эту пропасть невозможно. Кромка льда — как намоченный сахар. Проводник беспомощно топтался на месте. Путь оказался хуже, чем он предполагал.

Эта водная лента тянется на километры. Можно ли при таких условиях двигаться дальше? Он ждал, когда на хмурых лицах русских появится выражение сомнения, нерешительности, отчаяния. И тогда-то следует предложить им вернуться. Но нет, их упрямые взгляды выискивали обходные пути. Они предпочли сделать длиннейший и утомительный путь. И все же след ледокола им обойти не удалось. Этот след продолжал тянуться до самого горизонта, как бесконечный канал во льдах. Он отрезал путников от острова, преграждал им путь. "Ну можно ли еще упрямиться?" — раздумывал рыбак.

Тот, кто был с чемоданчиком, сказал:

— Трудности в таком пути неизбежны. Наша задача их преодолеть!

По его словам, он в детстве видел, как под Симбирском отдельные смельчаки переходили в ледоход Волгу. Способ их состоял в следующем: встать на самую прочную льдину и, пользуясь ею как плотом, подгребать веслом. Здесь же весло придется заменить багром.

И, чтобы показать, как ото делается, он осторожно подошел к воде. Наметил льдину овальной формы и багром притянул ее к себе. Бахчанов предупредил его:

— Я тяжелее вас, Владимир Ильич. Позвольте сначала попробовать мне. Если она выдержит меня, она выдержит и вас.

И он вскочил на следующую льдину. От толчка она закружилась и стала накреняться. Пришлось ухватиться за палку, протянутую проводником, и отступить. Начали искать другую льдину, но та оказалась еще менее прочной, а дальше стало попадаться какое-то крошево. Вернулись к овальной льдине. Она кружилась на середине широкого разводья, и проводник снова притянул ее к самой кромке.

— Попытаюсь то же сделать, только чуточку деликатнее, — усмехнулся Владимир Ильич.

Он принял багор, протянутый Бахчановым, и встал на льдину, осторожно опустив к ногам свой чемоданчик. Легкий толчок — и она, заколебавшись, плавно отплыла к противоположной кромке. Потрогав кромку багром, Ильич сначала поставил на нее одну ногу…

Бахчанов с напряженным вниманием следил за Ильичем с противоположной кромки. Случись беда, он сразу же бросится в воду и подхватит утопающего. Но Владимир Ильич, придерживая льдину, спокойно поставил и вторую ногу. Его спутники со страхом прислушивались: не затрещит ли коварная опора? Нет, льдина выдержала. Он же, подхватив чемоданчик, осторожно поставил его на кромку и уже тогда оттолкнул льдину.

Проводник тотчас же зацепил ее багром и подтянул к себе. Владимир Ильич перекинул Бахчанову багор и сказал:

— Все выйдет хорошо, только становитесь так, как я: без резких толчков.

Через разводья таким путем все переправились благополучно. Проводник повеселел: одна опасность отпала. Острый северный ветер больно щипал лицо и забирался под одежду. Брови, усы и воротники людей обындевели. В таком посеребренном виде Владимир Ильич казался Бахчанову дедом-морозом с подстриженной бородой.

Прошли несколько сот шагов — и дорога снова стала ухудшаться, В одном месте проводник поскользнулся и чуть не упал в прорубь. Владимир Ильич вовремя поддержал его, но сам в поисках опоры ступил на плавающую льдину, настолько непрочную, что она тотчас же пошла в черную бурлящую воду, и какое-то мгновение его нога оказалась по колено в воде. Бахчанов бросился с багром на помощь. От резкого прыжка и тяжести тела лед треснул под ним и стал тоже погружаться в воду. В этот момент Владимир Ильич сделал энергичный рывок вперед и лёг грудью на край ледового поля.

— За меня держитесь! — сказал он Бахчанову. А проводнику протянул, свой багор. Так всем им удалось осторожно выползти на крепкую кромку. Однако встать и немедленно идти вперед было нельзя. Оторвавшаяся льдина загадочно покачивалась, готовая от одного нечаянного толчка накрениться, встать боком и нырнуть под воду.

Некоторое время они не шевелились, прислушиваясь к зловещему потрескиванию льда и хлюпанью встревоженной воды… Однако кромка выдержала.

— Вот ведь неприятность, — произнес Владимир Ильич и потрогал свой мокрый валенок.

— Эта неприятность могла стоить жизни, — сказал Бахчанов.

— Да уж при таких условиях погибать и совсем нелепо, — отвечал Владимир Ильич и рассмеялся: — Но что же мы тут спать собрались? Двинемся понемножку дальше, товарищи. Только осторожно.

Снова пошли вперед. Через каких-нибудь двести шагов лед стал трещать, как сухой хворост. Казалось, вот-вот выступит вода. При свете фонаря обнаружили свежие трещины, чуть затянутые Молодым ледком. Продвигаться пришлось очень медленно. Ноги все время проваливались в хрупкий снег. Наконец заблестели тусклые огоньки рыбачьих хижин. Пока проводник разведывал подступы к острову, сделали пятиминутную передышку.

— Прошу вас, — обратился Владимир Ильич к Бахчанову, — на берег ни в коем случае сегодня не возвращаться. Отогрейтесь, отдохните у этих островитян и двиньтесь лучше тогда, когда дорога станет менее каверзной. Что касается вашей работы в Питере, я с Иноком уже обо всем перетолковал. Если тут из-за провалов станет более чем трудно, перебирайтесь с семьей за границу. Явкой, паспортами и средствами мы вас снабдим. Пока же всем товарищам еще раз мой братский привет. Передайте им, что в питерский пролетариат я по-прежнему глубоко верю. Он еще покажет себя…

Вернулся проводник и сообщил, что к острову найден удобный подступ. Им и воспользовались. Впереди показались крыши хижин, замелькали раскаленнорозовые искры, вылетавшие из невидимых труб ледокола. По расписанию он должен был через четверть часа прокладывать путь пароходу на запад, в Стокгольм.

Вот наконец и сама заснеженная твердь! Минуты за три до посадки на пароход Владимир Ильич, как бы размышляя вслух, произнес:

— Грустно, черт побери, снова возвращаться в постылую Женеву, да ничего не поделаешь.

А пожимая одеревеневшую от холода руку Бахчанова, мягко сказал ему:

— О деле, кажется, все переговорено. Осталась только личная просьба: будете в Питере, передайте, пожалуйста, Надежде Константиновне, что я благополучно сел на пароход.

Потом, сняв шапку, повернулся в сторону материка, скрытого мраком:

— Не прощай, а до свидания, Россия!

Поблагодарив проводника, он стал тяжело подниматься по трапу. Бахчанов с тревогой смотрел на него и пытался представить себе, что сейчас могло делаться в душе великого изгнанника.

Раздался протяжный гудок. Поворачиваясь в хрустящем льду, пароход сверкнул всем своим иллюминированным бортом и начал медленно уходить за ледоколом в открытое темное море.

Глава пятнадцатая ОГОНЬ ПОД ПЕПЛОМ

По пустынным углам кабинета в департаменте полиции пряталась тьма. Только из-под зеленого абажура падала на стол узкая полоса света, выхватывая из сумрака острый подбородок Мокия Квакова.

Впавший в немилость у Воронцова-Дашкова, старый паук охранки был вынужден вернуться на невские берега… Здесь он денно и нощно направлял набеги столыпинских янычар на партийные и профессиональные организации. Немало революционеров уже томилось, чахло в тюремных застенках из-за его усердия.

Сейчас, читая очередное донесение филеров, он был озабочен вопросом: куда девался один из наиболее деятельных членов военной организации РСДРП Бахчанов?

У агентуры существовала уверенность в том, что он будет схвачен. Эта уверенность возникла после того, как полиции удалось перехватить переписку Ларисы и Магданы. Так было раскрыто местопребывание Баграони, а затем и Бахчанова. Далее охранному отделению удалось узнать день и час отъезда из Гельсингфорса Бахчанова и даже номер вагона, в который он сел вместе с женой. От провокатора, действующего в рядах военной организации социал-демократов в Финляндии, стала известна и сама цель поездки Бахчанова в столицу. Он должен был там установить новые комитетские явки. В этих условиях Квакову казалось очень соблазнительным еще до ареста Бахчанова пустить по его следам свору двуногих ищеек и таким образом раскрыть новые явочные квартиры.

Но Бахчанов вдруг исчез, и именно тогда, когда за нам была установлена тщательная слежка.

"…Мы все время не спускали глаз с вагона номер шесть, и в частности с жены Бахчанова, — доносил филер. — Она трижды выходила на перрон, покупала газеты, а сам Бахчанов предпочитал по понятным причинам отсиживаться в купе. За Выборгом он на полчаса ушел из вагона. Первые минуты существовало предположение, что он спрыгнул с поезда. Это опасение рассеялось, как только было установлено, что жена Бахчанова находится на месте. Сам Бахчанов оказался в соседнем вагоне, где беседовал с каким-то знакомым. В Терийоках он вторично покинул купе и уже не возвращался. Жена его продолжала спокойно читать книгу. По-видимому, из предосторожности оба они решили оставшуюся часть пути до столицы проехать в разных поездах. И триста тридцать третий, несомненно, проявил оплошность, сосредоточив все внимание на Баграони, полагая, что без нее Бахчанов никуда не уйдет. Однако в момент отъезда из Терийок он незаметно покинул экспресс и, вероятно, пересел в дачный поезд. На Финляндский вокзал Баграони приехала одна и тотчас же стала покупать билет в обратный путь на Выборг. Нам стало ясно, что она хочет замести следы, чтобы скрыться от триста тридцать третьего. В этих условиях последнему ничего не оставалось, как с помощью жандармского ротмистра прибегнуть к задержанию Баграони и обыску ее вещей. Среди них были найдены книги противоправительственного характера, а также письмо беглого политического ссыльного Ка-душина, адресованное в Або до востребования. Означенный Кадушин кратко сообщал о своем здоровье и благополучном прибытии в Гельсингфорс. Но с какой целью — он умалчивал. Упорно умалчивает о том и Баграони. Отказалась она дать какие-либо объяснения и насчет скрывшегося Бахчанова, сославшись на полное неведение причин возвращения его в Петербург. Ввиду установления факта укрывательства с ее стороны политических преступников, а также возможного соучастия в их планах, жандармский ротмистр постановил препроводить означенную Баграони в санкт-петербургскую тюрьму "Кресты" для производства дальнейшего дознания".

Прочитав донесение, Кваков отодвинул на край стола две коробки с изображением голубоглазых кукол и нажал кнопку звонка. Вошел полицейский чин.

— Привезена подследственная Баграони?

— Так точно.

— Введите ее.

Лара не особенно удивилась, а тем более не ужаснулась, когда очутилась в тюрьме в роли заключенной. Не велика жизнь прожитыми годами, но велика пережитым. И в этом смысле молодость обогатилась опытом. Полюбив Алексея, Лара через него хорошо поняла и то дело, за которое он боролся. Правда, ей все казалось, что она, встав в ряды великого движения, ничего еще не сделала. Но как прав любимый ею поэт, написавший такие проникновенные строки:

Пускай наносит вред врагу не каждый воин,
Но каждый в бой иди! А бой решит судьба…
Быть в народе, жить его страданиями и борьбой становилось для нее духовной потребностью с тех пор, как она накрепко связала свою судьбу с судьбой Бахчанова. Она считала себя обязанной ему во многом, с ним же готова была идти и на новые испытания.

"И вот они начались!" — думала она, когда с волнением перешагнула порог кваковского кабинета.

— Как иногда чудно, я бы сказал фантасмагорично, складывается человеческая жизнь, сударыня, — вкрадчиво заговорил Кваков, подвигая ей стул, точно старой доброй знакомой. — Давно ли мы с вами встречались на благословенном юге, правда-с, в несколько иных условиях?.. И вот такое стечение обстоятельств… Ах, жизнь! — Он покачал головой и, тоже усевшись, продолжал: — Всегда приятно встретить людей с характером благородным и сердобольным. И заступаться за обиженных и угнетенных, разумеется, не зазорно. Но эта проклятая должность! — он поморщился всем своим серым скопческим лицом и постучал костяшками пальцев по столу. — Именно она заставляет подчас закрывать глаза на добрые побуждения человека. Знаю, вы не верите мне. Но я душевно страдаю за таких молодых людей, как вы. Иной раз проснусь среди ночи, вперю взор в сумрак и думаю: "В чем же искупление невольных грехов человека?" Кажется, неразрешимый вопрос. Но это только кажется. Ответ прост: делай на своем посту добро людям, старайся облегчить их страдания, и ты найдешь истинное удовлетворение. Как же все-таки лучше внушить такую мысль людям, Чтобы они следовали ей? Вот горе, вот трудный вопрос!

У моей племянницы есть детки-близнецы. Надо вам сказать, они любимцы мои. Какую только шалость им не простишь! Однако всему есть предел. Вот мои канашки возьмут мою умницу кошку Мурку и давай мучить. То в неостывшую духовку запрут бедное животное, то кинут в таз с водой. А я смерть не терплю таких жестоких забав. Стараюсь внушить моим канашкам сострадание. Призываю больше не делать таких вещей. А они надувают губки, чувствуют себя обиженными, лишенными права свободно действовать. Жалуются, плачут, жестокосердые…

Как ни мягок был в эти минуты голос Квакова, как ни деликатны были его жесты и слова, но молодая женщина сидела настороженная, недоверчивая.

— Так вот-с, — скрипел он уже деловитым тоном, — нам с вами надо договориться, чтобы вы не проявляли жестокости к цивилизованным порядкам своего отечества, и тогда мы, то есть власть, дадим вам полную возможность совершенствовать свой талант. Что вы на это скажете?

Наступило молчание. Лара смотрела на свои стиснутые пальцы и собирала всю свою волю, чтобы не попасться в расставляемые сети.

— Я знаю, что вызвана сюда на допрос, — сказала она, — но заранее говорю: отвечать на вопросы не буду.

— А я и не собираюсь вас допрашивать. Ни на столечко! — показал он на желтый мизинец. — Мне просто хочется изложить некоторые соображения насчет условия вашего предстоящего освобождения.

— Освобождения? — с невольным удивлением переспросила она.

Кваков со смиренным видом кивнул ей.

— Почему же тогда меня задержали?

— А потому, что людям долга и службы нужны законные основания в обоих случаях: и обвинения и оправдания.

— В чем же меня обвиняют?

Он помолчал, роясь в бумагах.

— Думается, что вы просто навлекли на себя подозрение не в меру ретивого представителя полиции. Вот и все. А в наше беспокойное время это может стать достаточным основанием, чтобы заставить невинного человека по десять часов ежедневно трепать паклю в "Крестах". То в лучшем случае. А в худшем? Не хочу вас расстраивать, но мой долг открыть вам глаза на правду. Тяжесть обвинения против вас в ходе расследования и свидетельских показаний могла бы быть легко повышена. Статья двести пятьдесят вторая уголовного положения гласит: за участие в сообществе, имеющем целью ниспровержение существующего строя, полагаются каторжные работы до восьми лет. Но это не все. По правилам чрезвычайного положения прокурор может подвести вас под военно-полевой суд и тогда…

Кваков в выразительном жесте поднял глаза к потолку и участливо вздохнул.

— Я ко всему готова, — твердо сказала она, — однако ни в чем не считаю себя виновной.

— Знаю, знаю, — предупредительно заторопился он. — Разве я говорю, что вы виноваты? Напротив. Я нахожу, что улики против вас очень шатки. Скорей тут фигурируют увлечения молодости, проявление благих побуждений. Словом, в дело замешан характер, сударыня. А за характер не судят. С ним только считаются, — и он как бы невзначай повернул абажур от себя, осветив бледное и спокойное лицо Лары, — да и сказать вам откровенно, сударыня, правительство более не нуждается в излишних репрессиях. Дайте только письменное заверение, что не будете оказывать содействия врагам престола, и мы вас отпустим.

Густой румянец залил смуглые щеки молодой женщины. Свобода? Это правда? Но какой ценой? Что за тенета расставляет этот странно вежливый враг?

Вспомнив, как Бахчанов наставлял держаться на допросах, она сказала:

— Свобода человека должна быть подлинной, без оговорок. Никакими письменными заверениями я не могу связать своей свободы.

— Ну вот-с, и вы тоже обижаетесь, как и мои любимицы, — заворчал Кваков. — А устное заявление дадите?

— Между письменным и устным согласием я не вижу разницы.

— По существу, конечно, никакой, — морщась, согласился он. — Однако как же позволите вас понимать? Вы, стало быть, все-таки будете прямо или косвенно (а эти понятия равнозначны) принимать участие в деятельности, для нас враждебной. Не правда ли?

— Я ни в чем не виновата, и вы сами с этим только что были согласны, — отвечала она, выдерживая его неподвижный взгляд.

Кваков зябко потер руки, опустил глаза и в раздумье пожевал губами. Потом поднялся и, как бы борясь с обуревающими его противоречивыми размышлениями, стал медленно прохаживаться по сумрачной комнате. Впрочем, думать ему сейчас было не о чем. План им был заранее продуман, а распоряжения уже отданы.

— Хорошо же, сударыня, — сказал он, вновь заходя за стол. — Так и быть. Решусь. Во имя человеколюбия решусь на неслыханную меру в моей практике и приму на себя всю ответственность. Не буду вас понапрасну задерживать, да признаться, я и сам спешу отсюда пораньше выбраться, — он подвинул к себе коробку с куклами, — у моих канашек сегодня день рождения, — он нажал кнопку звонка. Вошедшему чину Кваков торжественно сказал: — Эта женщина подлежит освобождению. Верните ей все ее вещи и сегодня же отпустите. Всех благ, сударыня.

Он поклонился Ларе, как ей показалось, с загадочной усмешкой и взял под мышку обе коробки с куклами.


Валил густой снег. Лара шла по Александровскому проспекту. Ей все еще думалось, что она находится в тюрьме. Нет стен, нет стражи, хотя есть чьи-то всевидящие глаза. Они следят за каждым ее шагом, жестом, поворотом головы, может быть, выражением лица. Это ощущение обострилось с того момента, как она увидела среди прохожих идущего за ней человека в сером пальто. Он следовал неотступно, и едва она вошла в булочную, он остановился у витрины и стал смотреть через окно. Когда Лара сделала попытку направиться к нему, он уклонился от встречи и, перейдя на другую сторону улицы, остановился и стал стряхивать с себя снег.

Лара быстро свернула в соседний переулок. Теперь ее внимание привлекла какая-то женщина с узелком. Она шла на расстоянии всего десяти-пятнадцати шагов. Когда Лара остановилась у афишной тумбы и сделала вид, что читает, прохожая с узелком стала поправлять шнурок на ботинке. А еще через минуту среди толпы вновь замелькала фигура в сером. "Нет, я не галлюцинирую, — думала Лара, — подручные "милосердного" Квакова следуют по моим пятам". Она намеренно не заглядывала в те кварталы, где жили знакомые ей люди или где, по ее предположению, могла встретиться с Алексеем. Она исходила несколько улиц, потеряла из виду женщину с узелком и неизвестного в сером пальто, но не успокоилась. Лара была уверена, что на смену им пришли другие агенты и продолжают скрытую слежку. Все время думая о Бахчанове, она боялась нечаянно привести за собой полицию.

До поздней ночи Лара, как только могла, заметала следы. Она колесила по городу, переходила с конки на конку, забегала в чужие парадные, дворы. Выбившись из сил, голодная и продрогшая, стала искать пристанища, хотя не была полностью убеждена в том, что избавилась от преследования. Куда же идти? В кафе? Но в сумочке не было даже мелкой монеты, чтобы заказать стакан кофе. Забежала в свечной магазин. Там топилась печь, и от нагретой заслонки шло благодатное тепло. Чуть отогрелись колени, потеплели пальцы в тонких перчатках. Увидев в зеркальце свое побелевшее ухо, стала торопливо растирать его. Минутами хотелось плакать, как в детстве, когда случалось, что старшие подружки-шалуньи вдруг прятались, оставляя ее одну в темной комнате. Но годы испытаний научили ее превозмогать минутные слабости, владеть собой при любых обстоятельствах.

Приказчик магазина смотрел на нее не то с сожалением, не то с любопытством и этим взглядом как бы говорил: "Грейтесь, я разрешаю, ведь вы такая интересная". Ей стало не по себе, и она выскользнула на улицу. Холод показался еще более нестерпимым. И тут Лара вспомнила одно из одесских писем Магданы, в котором та упоминала о своем желании переехать в Петербург. Здесь "озургетская девушка" полагала временно остановиться у одной из подруг по консерватории. Лара знала адрес этой малознакомой ей соученицы и с отчаяния решилась туда пойти…


Зимним вечером Бахчанов устало брел по петербургским улицам. Утром он должен был выступить с докладом на нелегальном собрании солдат-большевиков Измайловского гвардейского полка, но выступление пришлось отменить: верные люди предупредили о засаде жандармов. Не состоялось и намеченное свидание с уцелевшими представителями комитета разгромленной кронштадтской военной организации: за день до этого они были схвачены охранкой и немедленно преданы военно-полевому суду. Эти неудачи взволновали Бахчанова и омрачили его.

Когда стемнело, вспомнил: надо позаботиться о ночлеге, хотя об этом он беспокоился гораздо меньше, чем о судьбе Лары. Где она? Неизвестно. Там, где предстояло встретиться с ней, ее не оказалось. Заныло сердце. Неужели Лара тоже арестована? С этой мыслью он допоздна бродил по улицам, голодный и озябший. Где же на ночь приклонить голову? Он помнил несколько конспиративных квартир. По двум первым адресам он никого не нашел. Остерегаясь провала, там товарищи съехали с квартир. В третьем месте жил карамельщик. Он когда-то охотно давал ночевки нелегалам.

— С какого света, Алеха? — хмуро спросил он Бахчанова.

— С того, который существует.

— Знаю. А все-таки, как думаешь дальше жить? Уж не снова ли агитировать?

В тоне хозяина квартиры Бахчанов почувствовал неладное.

— Странно как ты ставишь вопрос, Гордей, — сказал он.

— Ничего странного, Алеха. С агитацией больше не лезь. Обругают. Набастовались — наголодались. Из за этих самых черных списков поневоле пойдешь на Александровский рынок держаной обувью торговать.

Первым движением Бахчанова было подняться, хлопнуть дверью и покинуть этого человека. Но, осилив нетерпение, он вступил в разговор. Часа полтора они спорили, и трудно было сказать, убедили ли Гордея доводы Бахчанова, или нет. Карамельщик ушел к соседу играть в карты, недовольный тем, что разбередил свою совесть. Бахчанов вычеркнул из предполагаемого списка убежище у Гордея и не остался у него ночевать.

Другая явка находилась где-то на Черной речке, в одной знакомой семье деревообделочника. Разыскав двухэтажный дом, Бахчанов быстро поднялся по скрипучей лестнице. Звонить или стучать в дверь не пришлось. Она была не заперта. Это удивило его. Он вошел в едва освещенную кухню.

Старая женщина разжигала керосинку. Узнав Бахчанова, она испуганно прижала обе руки к груди.

— Здесь тебе опасно, — предостерегала она его. — Они увезли моего мужа, заставили скрыться сына. Они велят мне держать двери открытыми…

Стиснув зубы, Бахчанов прислушался: по скрипучей лестнице кто-то быстро поднимался, стараясь не стучать сапогами.

— Это они! — с тоской пробормотала женщина и прижалась к темному углу.

Бахчанов непроизвольно протянул руку к плите и, нащупав холодный утюг, схватил его. В состоянии внезапной ярости он бросился на площадку лестницы.

Даже после слабого света кухни темнота на лестнице показалась еще гуще. Впереди вспыхнула тоненькая струйка карманного фонаря, блеснули пуговицы полицейской шинели и кто-то злорадно сказал:

— Бей его под жабры, если забрыкается.

— Назад! — крикнул он и поднял над головой руку со сжатым в ней утюгом. — У меня бомба!

Ошарашенные "чины" замерли на середине лестницы. Фонарь погас. В наступившей тишине только гремел голос Бахчанова:

— Жизни своей мне не жалко, но и вашей не пощажу. Считаю до трех…

Он не успел договорить фразы, как враги кубарем скатились по ступенькам. Не теряя лишней секунды, Бахчанов бросился вслед за ними и, не давая возможности устроить западню, тоже выскочил на темный двор. В общей суматохе никто не заметил, как он в несколько прыжков домчался до штабеля дров и, скрывшись за ним, исчез в темноте.

Некоторое время Бахчанов блуждал среди сараев и сугробов, пока не выбрался к Лесному. Чтобы согреться, завернул в какую-то чайную. Здесь шумел разноголосый говор и никто не взглянул на перезябшего человека.

Бахчанов сидел без копейки в кармане и, положив на пустой столик покрасневшие кулаки, думал только об одном: как спастись от грозящих ему засад? Эта мысль сейчас захлестывала все, даже шевельнувшееся сомнение: а может ли он жить только одной заботой о свой личной безопасности? Слов нет, он должен стараться не попасть в лапы охранки, поскольку личная свобода — первое условие деятельности революционера. Но главное, однако, в том, что даже в самых грозных условиях надо продолжать борьбу с реакцией. Порой ему казалось, что силы оставляют его. Подкрадывающуюся слабость он старался объяснить расшатанными нервами, хотя отлично понимал, как опасно поддаваться даже минутному отчаянию.

Когда в чайную ввалился патрульный наряд жандармов, чтобы обогреться, Бахчанов не вытерпел и вышел на улицу. Снегопад прекратился. Вызвездило. Больно покусывал мороз. Ярче прежнего блестели в темноте желтые огни редких фонарей. Иногда мимо него пролетали извозчичьи сани. С Кушелевки доносился свисток труженика-паровика. Бахчанов шел а вспоминал старых друзей. Многих недоставало. Кто сложил голову на баррикаде, кто заточен в тюрьму или, как Промысловы, эмигрировал, а иные, как например Кадушин, все еще пытались обосноваться в Финляндии. Много явок было провалено. Правда, он знал, в столице немало честных беспартийных людей, которые и теперь, не задумываясь, дали бы ему ночлег и временное пристанище. Но он и сейчас не хотел из-за себя подвергать их опасному риску, тем более, когда полиция так яростно охотится за ним.

И вдруг вспомнил: да ведь ближайшая явочная квартира (если она еще не провалена) находится на Втором Муринском, близ лесного питомника, можно сказать, совсем под боком. Не попытаться ли махнуть туда, благо помнится номер дома?!

Вот знакомая башня метеорологической станции, темные кроны сосен, полукруглая дамба, мост, по которому стучит колесами пригородный поезд. Проваливаясь по колено в пушистый снег, усталый и голодный, Бахчанов разыскал обыкновенную бревенчатую хибарку. Помня урок, полученный на Черной речке, он сначала осмотрел участок, прилегающий к дому, и, не найдя ничего подозрительного, постучался.

— Кто там? — послышался за дверью чуть охрипший, рассерженный голос.

— Свои.

— Кто свои? Своих много, а матушка одна.

— Вот она-то и прислала к вам с поклоном.

Дверь сразу открылась, и Бахчанов увидел перед собой… Фому Исаевича Водометова! В нагольном полушубке, накинутом на плечи, он прикрывал ладонью ламповое стекло, чтобы ветер не задул пламя, и всматривался в позднего гостя:

— Никак Ляксей?! Ну скажи на милость: который раз не узнаю тебя! — Старые друзья обнялись.

— Поразил ты меня, Ляксеюшка, несказанно. Живем, значит, а? — радостно смеялся Водометов.

— Живем, Исаич. И будем жить назло всем нашим врагам, — весело отвечал Бахчанов, испытывая теплое чувство внезапного душевного облегчения.

Водометов поставил перед гостем хлеб, соль и печеную картошку.

— Видал мои хоромы? Жилья с локоть, а житья с коготь, — он обвел рукой неказистое бревенчатое жилище с низким закопченным потолком. — Сторожем дендрологического питомника дружки пока пристроили. Там работаю, а тут ночую. Специальность нехитрая, и платят гроши. Прокоптеть на этом деле можно весь свой век, А только совесть велит правду помнить.

Он перекинул с ладони на ладонь горячую подгоревшую картофелину и подал ее Бахчанову:

— Бери, ешь. Мне ее ребята с "Айваза" два мешка прислали.

Он проверил, хорошо ли занавешено окно, и с таинственным видом спросил:

— Это верно, будто с анафемовыми властями замирение предстоит на полсотни лет, как тут бубнил один человечишко?

— Какое замирение? Кто болтал тебе такую чушь? Это, вероятно, был отступник и трус, напуганный до самых пяток, ищущий спасения в тине обывательщины.

— Напуганный, говоришь? — Узенькие глаза Водометова заискрились. — То-то, попал, значит, в точку. Развелись нынче и такие людишки. Простого револьверщики хранить боятся. Чего, мол, ждать восстания? Оно на сто лет отодвинуто. Врешь, думаю, нашего брата на такую удочку не поймаешь. Девятое января и неграмотного чему-то научило. Теперь нам тем более не ужиться с самодержавием. Разве уживешься с голодом, который тебя мучает, или с плеткой, которая тебя больно стегает? Народ не стерпит. Он раньше или позже, а подымется. Дай только ему передохнуть, собраться с новыми силами. Вот попомни мое слово: придет еще девятьсот пятый на голову лиходеев.

— Здорово, Исаич. Где ты так складно и мудро научился рассуждать?

— У жизни, Ляксей, не шути со мной. А школа эта — всем школам школа. Как-никак в ней четыре класса прошел.

— Четыре класса? Поясни.

— Чего тут пояснять. Первым классом, сам вспомнишь, было Обуховское дело. Вторым — Девятое января, когда с путиловскими стариками к царю попер.

— Таки попер?

— Не так штоб для поклона, а за компанию, штоб не думали — трус и дома сижу. И хоть не верил Талону, но пошел. Даже хоругвью огрел одного подлеца в мундире Что было, то было. Третьим моим классом стала всеобщая забастовка в октябре позапрошлого года. Эх, хорошее было времечко! Наш брат рабочий тогда как бог какой: захотел — и всю жизнь в царских владениях остановил. А как выполнили его волю, только сказал: "Да будет свет" — и стал свет. Вот сила! На всем свете такой силищи не сыщешь. Согласен? Да чего спрашиваю, ты-то ведь ученее меня.

— Ну, а как с четвертым классом?

— В позапрошлый декабрь ходил с нашими заводскими слесарями на Николаевскую дорогу рельсы разворачивать, чтоб войска не смогли проехать в Москву. Да, вишь, ненадолго их удержали. Но скажу тебе: как пришло лихолетье, так и уйдет. С нашей, конешно, помощью. А пока нам бы главнее всего сберечь вот таких, как ты, — честных, светлых, смелых, радеющих за рабочий народ. А там уж, думаю, все устроится. Как это называется с твоей ученой партейной точки?

— Сохранить партию — первейшая задача, Исаич.

— Вот! И мы, беспартейные, так думаем. Слушай далее (а чего скажу не так — перебей). Ежели сейчас нашему брату палить по царским хоромам нет никакой возможности, да и условий таких нет, так ведь придет же когда-нибудь такой час, когда пойдем войной на анафемовы порядки Романовых. Правильно говорю?

— Не спорю.

— А пойдем-то не по-гапоновски, не с голыми руками. Кумекаешь?

Бахчанов утвердительно кивал головой, радуясь неиссякаемой бодрости и преданности революции этого простого питерского пролетария.

— Теперь смотри сюда, Ляксей, — и Водометов показал вырытую под полом яму.

Здесь в сухих стружках лежали обмазанные машинным маслом новенькие револьверы и пачки патронов к ним. Мало того, Фома Исаич признался, что в выдолбленных им бревнах халупы хранится несколько штук винтовок системы Манлихера. Принадлежали они одной расформированной заводской дружине. Риск был немалый, но старый прядильщик очень гордился своей ролью "арсенальщика".

— Пусть лежит. Хлеба не просит, — говорил он, — а народу еще понадобится. Как-то тут встретил в питомнике одного профессора. Ученый он, да все больше по погодам, и натуралист известный. Ты, может, слыхал про него. Кайгородов, вот как его фамилия. Здрась-те, говорю, Дмитрий Никифорыч. Туго приходится вашему зеленому царству при этаких-то морозах. Спит оно… А он мне: "И пусть спит. Оно ведь заготовило все необходимое для своего весеннего пробуждения". Это он сказал про природу. А я перевел на свой лад. И смотри, какой смысл, Ляксеюшка! Ведь и наша революция исподволь копит все необходимое для своего пробуждения. Смекаешь?

— Смекаю. Мы в свою весну верим, Исаич. Если бы наша работа не приносила нужных результатов, скажи: что бы заставило нас с тобой рисковать своей свободой и жизнью?

— Истинная правда, Ляксей.

От Водометова Бахчанов узнал о судьбе некоторых знакомых рабочих, в том числе и о Филате Хладнике, угнанном на каторгу. Семья его по-прежнему бедствовала за Нарвской заставой. Жена Филатова разделила участь большинства путиловских рабочих, уволенных черносотенной администрацией, и сейчас тщетно подыскивала себе работу.

— Отвез Хладникам мешок картошки, — рассказывал Водометов. — Голодает детвора-то.

В тот же вечер в хижину Фомы Исаича пришло пять человек.

Один из них, молодой рабочий с "Айваза", явился с молоденькой женой, тоже работницей. За участие в стачке молодожены попали в черный список и нигде не могли получить работы. Голодные, без средств к существованию, тщетно искали они работы, пока в какой-то захудалой типографии, "гвоздилке", юноше не удалось устроиться стереотипером. В мрачном подвале, лишенном достаточного света и вентиляции, при температуре свыше тридцати градусов жары, юноша дышал ядовитыми испарениями расплавленного гарта. Однако получение даже такой работы он считал удачей. Но дня через три туда явился мастер с бумагой в руках и молча показал жестом на дверь. Зловещий черный список преследовал и тут. Снова для молодоженов начались скитания в поисках куска хлеба.

Водометов подкармливал бедствующую чету.

Среди гостей Фомы Исаевича был еще товарищ, которого рабочие механического завода послали защищать свои интересы в профессиональный союз. Но столыпинские разбойники произвели набег, разгромили помещение союза, ободрали стены, вывезли книги, запечатали двери и увезли с собой казначея союза.

Фома Исаевич усадил всех гостей за тесный стол, высыпал перед ними из чугунка печеный картофель.

— Ешь с голоду, люби смолоду! — ободрил он шуткой молодоженов. Те невесело рассмеялись. За столом вспомнили: сегодня последний день старого года. Что-то принесет новый? До сих же пор вести приходили мрачные. Каждый день аресты, облавы, смертные приговоры. В одном месте судили деятелей военной организации при Центральном Комитете РСДРП, в другом — всю социал-демократическую фракцию Государственной думы.

Когда стрелка часов передвинулась на циферблате к цифре двенадцать, девушка вздохнула и с оттенком грусти сказала:

— Вот и Новый год пришел!

— Да, — подхватил Бахчанов, — девятьсот седьмой ушел в историю. А жизнь все-таки продолжается!

— Но какая это жизнь, — тоскливо произнесла девушка. Она приподняла край занавески. — Смотрите-ка! За окном черная зимняя ночь, снег, лед, лютая стужа. Так и в жизни. Дрались, дрались за свободу — и что вышло? Скручена наша жизнь в бараний рог, и конца мучениям не видно.

Фома Исаевич встал и, торжественно тряхнув седой бороденкой, поднял руку:

— Стужа за окном, говоришь? Да, стужа. Но никто ее не боится. Все знают: придет весна, заблестит и согреет солнышко. А оно всходит, не слушаясь барских часов…

— Блестело оно и грело в девятьсот пятом, а нынче мерзнем. Вот тебе и весна, — упорствовала работница.

Фома Исаевич встрепенулся. Снова в нем проснулся спорщик.

— Не суди, красавица моя, так торопливо не суди. Слушай, чего скажу тебе. Знаешь, бывает так: пройдет масленая и уж близко к концу февраля, как вдруг повеет такой теплынью — душа возрадуется. Посмотришь на небо: чистое оно пречистое, без единого облачка, и такое синее, что твои глаза. Подымешь лицо навстречу солнышку — словно печную заслонку открыл. Посмотришь на заснеженную землю — все черно от проталин, с крыш плещет, и под сугробами журчит.

— Стало быть, оттепель настала.

— Какая оттепель, если на носу капельник-март? Люди добрые тогда говорят: ранняя весна пришла!

— Ох и люблю же ранние весны! — вздохнула работница.

— Понимаю. А вот же может так случиться: рано затает — не скоро растает. Вдруг посреди веселья природы как задует сиверко, ударят холода, повалит снег, спрячется солнышко, ну, прямо зима зимой!

— Выходит, зря цыган в феврале шубу продавал.

— Нет, не зря, милая. Не зря. Тут каждый разумный поймет: раз пришло весеннее время — не бывать зиме. Как ни вой вьюга, как ни расти сугробы, а уж в благовещенье завсегда весна зиму поборет. Так и в жизни. Пришла свобода — как ранняя весна. Да вот задул злой холод — столыпинщина окаянная. Вздумал царь, будто власть его вечная, повел все по-старому: дави-души еще пуще. Ан нет. Раз пришла весна, назад ей ходу нет. Все пойдет только вперед. На Руси самодержавию более не удержаться. Гроб ему заказан, яма на погосте вырыта. Наша весна началась с девятьсот пятого и теперь, несмотря ни на какие временные заморозки, прорвется-таки к теплу и расцвету.

— Браво, Исаич! — одобрил Бахчанов.

— Ты помолчи. Ежели што не по-ученому скажу, потом поправишь. Иные говорят, будто революция умерла. Враки. Как же это она может умереть, ежели жива ее сила — сам народ?..

Далеко за полночь в домишке Водометова не смолкала живая беседа людей, собравшихся за столом.

Переночевав у славного "арсенальщика", Бахчанов утром направился в консерваторию. Он предполагал, что если Лара на свободе, то ока могла бы на крайний случай искать пристанище у одной из своих подруг. Но ради предосторожности он расспрашивал о Магдане, не упоминая имени своей жены. Знавшие Магдану дали адрес одной ученицы, находящейся в переписке с ней. Ученица эта жила на Петербургской стороне в доме против телефонного завода Гейслера. Бахчанов немедленно отправился туда. На улице подвывал леденящий ветер. В воздухе кружились сухие снежинки. Низко над городом неслась буранистая туча. Подходя к дому, Бахчанов увидел в окнах первого этажа елку с зажженными свечами.

У парадной раскрасневшиеся ребятишки играли в снежки. Неподалеку дремал на облучке извозчик. Бахчанов позвонил. Ему открыли. Когда он назвал фамилию подруги Магданы, его тотчас же впустили в прихожую.

И здесь он обомлел: на вешалке висели пальто и шляпа жены. Он не помнил, как очутился в комнате, где, кроме хозяйки и двух пожилых женщин, сидели Магдана и жена. К удивлению и испугу присутствующих, он обнял жену. Сердце его сейчас было переполнено могучей жаждой жизни, острым ощущением счастья. Скромная комната озарилась для него ликующим светом. Но на лице жены он прочел попеременно сменяющиеся выражения то радости, то страха.

— Родной мой, зачем ты здесь? — с отчаянием прошептала она. — Как все это ужасно. Они же нарочно выпустили меня… — и замолчала, не в силах еще что-либо выговорить.

Хозяева квартиры обращались к нему с какими-то словами,очевидно приглашая к столу. Кто-то на радостях даже завел граммофон. Из аляповатой розовой трубы вырвался шипящий разгульный голос:

Гайда, тройка,
Снег пушистый,
Ночь морозная кругом…
Бахчанов сел. Ликующий свет для него мгновенно исчез, а радость смыло с души черной волной тревоги. Он понял все и теперь смотрел на Лару остановившимся взглядом. В ее глазах он читал невыразимую тоску. "Неужели правда? А может быть, ей только кажется? Может, виноваты нервы? Во всяком случае ради ее душевного спокойствия уйду. Переночую у Исаича…"

Не прикасаясь к угощению, он поднялся из-за стола. Одна из женщин остановила бег граммофонной пластинки. Стало тихо.

— Прощайте, — сказал Бахчанов недоумевающим хозяевам, — я должен уйти.

— Куда? Постой. Я тоже, — Лара порывисто направилась вслед за ним. Он сдержанным жестом остановил ее:

— Оставайся пока тут. Я скоро… — и, целуя ее в щеку, шепнул: — Пришлю записку…

В это время тихо продребезжал звонок. Хозяева квартиры и Магдана обменялись быстрыми взглядами. Бахчанов стиснул челюсти и оглянулся на черное окно. "Кажется, Лара права".

— Это дети, — неуверенно пробормотала Магдана. Однако никто не поднялся с места. Все смотрели на Бахчанова. Лара закусила губу, чтобы не разрыдаться. В том, что звонят не дети, а "они", у нее не было никаких сомнений. Ведь только вчера еще у фонаря напротив дома стоял неизвестный в полушубке и валенках. Он долго мерз, кого-то ожидая, и вечером исчез. Потом подъехал извозчик и тоже долго бодрствовал, уступив к ночи свой пост дежурному дворнику. А утром Лара столкнулась у самых дверей с напомаженной девицей. Та все спрашивала о каком-то портном, никогда здесь не проживавшем. Девица эта потом целый час торчала у парадной. Ясно было: враг следит.

Лару мучил не столько страх, сколько сознание, что она, против своей воли, дала врагам возможность заманить мужа в западню.

"Я виновата, вероятно, только я, — вертелась в ее разгоряченной голове неотвязная мысль. — Но разве ж я могла думать, что он явится так неожиданно и именно сюда?"

Тихий звонок повторился. Бахчанов бросил мрачный взгляд в окно. Улица была пуста. Крутила поземка. Ночью обещала быть сильная метель.

— Это дети, — повторил кто-то из сидящих, и теперь более уверенно, чем раньше. Одна из девушек бросилась открывать двери и сейчас же с ужасом отпрянула.

В прихожую вломился пристав и двое штатских с перепуганными детьми на руках. На лестнице переминались с ноги на ногу озябшие городовые.

— Господин Бахчанов, — громко сказал один из штатских, — не вздумайте угрожать нам бомбой. Здесь дети. И если вы действительно гуманный человек, то…

— Не устраивайте комедию! — резко оборвал его Бахчанов. — Бомбы существуют в вашем трусливом воображении. Отпустите детей.

Это было исполнено.

— Прошу хозяев квартиры извинить за невольное беспокойство, — церемонно сказал пристав, прикладывая платок к носу, распухшему от насморка.

Войдя в столовую, цербер внимательно посмотрел на женщин и несколько задержал свой взгляд на празднично разодетой Магдане. У нее текли слезы по напудренным щекам.

— Спокойствие, господа, — с важностью произнес пристав, подходя к столу. — Мы сейчас уйдем. Вот только маленькая формальность.

Он кивнул одному из штатских, стоящих в дверях. Тот быстро встал возле Бахчанова и ловко ощупал его карманы.

— Оружия нет, — доложил он.

— Вот и хорошо, — с этими словами пристав деловито достал из портфеля бумагу. Он нацепил на нос пенсне и, повозившись с носовым платком, приготовился писать протокол. Спутники пристава продолжали стоять у дверей, не вынимая рук из карманов.

— Ах, сколько вы нам принесли хлопот, господин Бахчанов! — пожаловался пристав, трогая пальцем острие пера. — Неприятно, конечно, и вам… Но войдите и в наше положение…

— Не оправдывайтесь. Скажите, куда отвезете?

Пристав только притворно вздохнул и стал писать.

Один из штатских ловко надел на руки Бахчанова стальные наручники. Свет померк в глазах молодой женщины, когда она увидела руки мужа скованными.

— Алеша… — позвала она, и слово вырвалось из ее груди, как тихий, едва слышный стон. Лара судорожно вцепилась руками в спинку стула, чтобы не зашататься, а еще больше, чтобы не показать своего отчаяния.

"Конец воле", — подумал Бахчанов, и в мыслях его встали знакомые картины проклятого прошлого: изнуряющий сумрак тюремной камеры, мучительный путь по зловонным этапам, битком набитым ссыльными, темные и сырые, как могила, рудники Забайкалья, жалкое беспросветное существование каторжника. На какое-то мгновение, хотя и запоздало, вспыхнула и тут же погасла мысль о сопротивлении. Слишком неравны силы. Ему все же хотелось думать, что его борьба еще не кончена. "Но что с Ларой? Как, должно быть, тяжелы сейчас ее переживания".

Он подошел к жене, но обнять не мог. Мешали наручники. Бахчанов с нежностью глядел на нее, молча призывая любимую мужаться. Один из агентов полиции, боясь, как бы женщина не передала что-нибудь арестованному, встал между супругами. Бахчанов с презрением посмотрел ему в лицо и сказал:

— Неужели вы думаете, что этими позорными вещами (он кивнул на стальные "браслеты") можно сковать волк) народа?

Агент полиции молча опустил глаза. Пристав, продолжая поминутно прижимать платок к носу, пожал плечами, потом вдруг посмотрел на жену Бахчанова:

— Прошу вас одеться, госпожа Баграони. У меня есть предписание и на ваш арест.

— Что же, — встрепенулась она, и прекрасные ее глаза словно зажглись огнем, — я горжусь тем, что царизм боится меня.

Она произнесла эти слова без всякой рисовки и страха. Сейчас, когда с ней был Алексей, ее ничто не страшило. Ласково взглянув ему в глаза, она прочла в них и отблеск затаенной радости и тень скрытой боли…

* * *
Проходил год за годом, и каждый из них обогащал историю новыми событиями. В затхлую общественную атмосферу столыпинщины ворвалось свежее дыхание отдаленной, но неотвратимо надвигавшейся бури: оно начало раздувать пламя под неостывшим пеплом былого революционного пожара. А массовый расстрел на Ленских приисках сразу возмутил и всколыхнул всю исстрадавшуюся Россию. Рабочий народ выходил на улицы, проклинал строй убийц и рвался поднять старые знамена, опаленные порохом девятьсот пятого года. Вновь зажигал сердца старый, но не стареющий мотив рабочей "Марсельезы".

Ленин, переехавший к тому времени из Парижа в Краков, чтобы быть поближе к русской границе, писал о переходе революционного настроения масс в революционный подъем их.

Между тем черной волей тех, кто во всех странах стремился к насильственному переделу уже поделенного мира, на Европу надвинулась угроза войны.

А в это время в далекой галицийской деревушке, затерянной в предгорьях Татр, в гостях у Тынеля сидели его русские соратники — "парижанин" Глеб Промыслов и "бельгиец" Кадушин.

Прошло уже три дня, как Глеб Промыслов оставил тихое местечко Поронин, расположенное в семи километрах от шумного курорта Закопане. Там он виделся с Лениным. Отсюда с важным поручением Центрального Комитета партии Глеб Промыслов спешно направлялся в Россию. Польские товарищи ждали его близ австрийской границы, чтобы вручить полупаск [30] и перевести на русскую сторону.

Кадушин полагал перебраться в Россию тем же путем, но только после получения первой вести от Промыслова. Александр Нилович совсем недавно прикатил из Льежа, где в годы вынужденной эмиграции работал на одном из заводов. Для Кадушина не бесследно прошли эти годы изгнания. Он постарел и под влиянием своего одиночества упал духом, заскорбел. А когда ничего не стало слышно о любимой им племяннице, потерял и покой и сон. И все эти переживания, вызванные мучительной неизвестностью о судьбе близких людей, не прошли даром для его здоровья. Он заболел, потерял из-за этого работу, и трудно угадать, как сложилась бы его дальнейшая жизнь на чужбине, если бы не пришли ободряющие вести из России. Они зажгли в истерзанной душе старого динамитчика новые искры надежд. Александр Нилович еще не знал, как сложится его дальнейшая жизнь, но видел для себя первую цель: во что бы то ни стало найти Лару и Алексея, хотя бы для этого пришлось прошагать с сумой нищего все тракты Сибири.

С этой мыслью он покинул Бельгию и поехал в Краков. Там, по словам знакомых бельгийцев, обосновалось Заграничное бюро Центрального Комитета партии. Из Бельгии Кадушин выехал в обстановке тревожных слухов. Кругом поговаривали о возможности европейской войны. Кадушин надеялся, что миллионы заряженных ружей не выстрелят и все ограничится воинственными речами. В Кракове эти надежды окрепли, может быть, потому, что здесь отчетливо ощущалось грозовое дыхание революционных событий в России.

В доме Гута Мостового, населенном эмигрантами-большевиками, Кадушин неожиданно встретился с благополучно здравствующей семьей Промыслова. Узнав от Тани, что Тынель лечится в Татрах, обрадованный Александр Нилович решил непременно посетить своего польского друга. Там же он нашел и Глеба Промыслова, ожидавшего у Тынеля удобной возможности для перехода австрийской границы.

И вот в бедной крестьянской хижине собрались старые друзья-соратники. Гостей угощала "пани Тереза", как почтительно называл Александр Нилович мать Эдмунда. Тынели жили бедно: старая Тереза ходила на поденщину в фольварк, а ее сын за скудные крестьянские харчи расписывал стены деревенского костела.

Тынель показал друзьям свою большую картину, над которой работал медленно, но с увлечением, вкладывая в этот труд весь жар своей мятежной души. Он писал ее без всякой надежды, что ее приобретут меценаты, но втайне надеялся, что в будущем это полотно займет свое место в народном музее свободной Польши.

— Я работаю над ней очень охотно не только потому, что она перекликается с моими личными впечатлениями, но еще и потому, что смысл ее непреходящ. Ведь битва не проиграна, а только отложена.

— И возобновляется, — прибавил Кадушин.

Он и Промыслов пришли в зосторг, когда Тынель подвел их к большому полотну, изображавшему сумрачную и величественную Москву в славные дни Декабрьского восстания.

Картина заключала в себе большую мысль: трудящийся народ — творец истории. Он борется за лучшую жизнь, прибегая к силе оружия. Но оружия еще мало. У врага превосходство в механической силе. У защитников же баррикады — превосходство нравственное, моральное. Это видно из того, как бесстрашно они стоят под огнем, как самоотверженно спасают из горящего дома детей.

— Что могу я сказать? Вы следуете благородной традиции вашего прославленного соотечественника Яна Матейки, воскрешавшего на полотнах то достойное прошлое, которое помогло бы людям бороться в настоящем за еще более величественные цели. — Промыслов не отрывал взгляда от картины. — Смотрю на нее — и чувствую себя не зрителем, а участником сцены, так проникновенно изображенной вами. Картина зовет в бой.

— Совершенно верно, — согласился Кадушин, — и хочется от души поблагодарить вас, дорогой Эдмунд Викентьевич, за это мужественное и прекрасное произведение. Но позвольте, — продолжал он, внимательно разглядывая на первом плане дружинника, несущего раненого товарища… — Уж не Алексей ли это?

— Может быть, — улыбнулся Тынель. — Правда, я стремился дать только собирательные образы, но, возможно, моя рука непроизвольно вывела именно те черты, какие в наибольшей степени запечатлелись в моем сознании и были близки моему сердцу. Но где он? Ведь смертная казнь ему была заменена вечной каторгой.

Тынель, по его словам, терялся в догадках относительно дальнейшей судьбы Бахчанова. Он слышал различные версии из нескольких источников, от разных людей. Но все они не имели доказательств.

Одни полагали, что Бахчанов убит конвоирами при попытке к бегству. Другие — что он был только ранен и затем погиб на каторге. Иные утверждали, что он вовсе не умер, а бежал из тюремной больницы и скрылся на Ленских приисках, где, возможно, оказался одной из жертв массового расстрела.

Ходил и слух, что у Бахчанова тяжелое психическое заболевание. Это случилось после того, как у него на руках умерла горячо любимая жена, разделившая с ним тяжкий путь в неволю.

— Это ужасно, — пробормотал Кадушин, в горести опуская седую голову, — страшных слухов много, а верить им тяжело, почти невозможно, тем более что есть к тому некоторое основание. Об этом может подробнее рассказать Глеб Сергеевич.

— Что же именно? — насторожился Тынель, переводя вопросительный взгляд на Промыслова. Тот в раздумье теребил рыжеватые с проседью усы. Выражение чрезвычайной озабоченности не сходило с его лида.

— Неудивительно, — медленно сказал он, — если бы появилось еще несколько версии подобного рода. Ведь живя в таких диких условиях, как нынешние, когда человеку легко пропасть и когда о судьбе его годами ничего не могут узнать даже самые близкие друзья, как это было с Иваном Васильевичем Бабушкиным, павшим в Забайкалье геройской смертью, за что только не ухватишься?.. Но об Алексисе я уже говорил и повторю то, что знаю. На Пражской конференции мне пришлось видеть письмо из Туруханского края от Дубровинского. Он передавал привет от некоторых наших старых боевых товарищей и в их числе упомянул имя Бахчанова.

— Вот уже и светлая весточка! — оживился Тынель. — Хотя с тех пор прошло, пожалуй, более двух лет.

— Да, но послушайте дальше. В этот промежуток времени мы пытались связаться с Дубровинским. Увы! Партия понесла тяжкую утрату. Дубровииского уже не было в живых. С его трагической гибелью в волнах Енисея временно порвалась нить связи с Сибирью. А несколько месяцев спустя в наши эмигрантские углы из Восточной Сибири бежал один ссыльный товарищ, знавший Алексиса по Невской заставе.

Он рассказал нам любопытный случай, имевший для всех нас большое значение. Оказывается, во Владивостокском порту был арестован неизвестный человек, пытавшийся проникнуть в трюм иностранного парохода. Человек этот мог легко уехать: матросы сочувствовали ему и, видимо, обещали убежище.

Но в решающую минуту он оступился на сходнях и упал в воду. Его вытащил какой-то грузчик и привел в чувство уже на глазах полиции. Последняя заинтересовалась спасенным и тут же обнаружила, что неизвестный — беглый политический каторжанин. Во время многодневного блуждания по тайге он так обессилел от голода, что не мог даже выплыть, хотя умел плавать.

Наш товарищ, работающий в тот день в порту поденщиком, видел, как конвоировали того человека. Арестованный каторжанин был чрезвычайно худ и удивительно напоминал Бахчанова, хотя лицо его до самых глаз обросло бородой.

Это сходство так взволновало нашего товарища, что он готов был окликнуть этого человека, но передумал, чтобы не выдать себя и не навредить задержанному. От грузчиков, беседовавших с портовым полицейским, нашему товарищу удалось узнать, что извлеченный из воды уже совершил два неудачных побега и дал понять, что не откажется от третьего, если только выживет в неволе.

Наш товарищ настойчиво уверял, что схваченный беглец не кто иной, как Алексис.

Между прочим, незадолго до этого прошел слух о какой-то молодой женщине, принимавшей участие в организации побега группы ссыльных…

— Неужели это Лара? — вырвалось у Кадушина, и он от волнения поднялся и стал прохаживаться взад и вперед по горнице.

А Промыслов продолжал:

— Во всяком случае, как только проберусь в дебри романовского царства, особо займусь выяснением судьбы Алексиса и его жены.

— В добрый час, в добрый час! — Тынель обеими руками горячо пожал руку Промыслова. — Только ищите среди тех, кого не может согнуть никакая неволя.

— Это верно, — подхватил Кадушин, — такие, как наш Алексей, не сгибаются, пока дышат.

Они продолжали беседовать, вспоминая друзей, знакомых. При этом вспомнили свою соратницу по московским боям — Анелю Ланцович. Тынель охотно поделился своими сведениями о ней.

После того как девушка помогла Тынелю выбраться в спасительные для его здоровья Татры, она решила поселиться в родных лодзинских краях. Но какой-то негодяй указал на нее, и она была сослана в вологодские леса. Оттуда она вскоре бежала в Варшаву и там перешла на нелегальное положение…

— У этой девушки, несомненно, впереди дорога борьбы, — заметил Промыслов. В эту минуту он невольно вспомнил свою падчерицу Наташу. Ведь ей еще не было восемнадцати, а она уже активно работала вместе с матерью в партии…

Был уже полдень, когда Промыслов собирался уходить. В намеченном месте его поджидали польские товарищи во главе со старым лодзинским инсургентом Матеком Хаботом. У Тынеля и Кадушина было большое желание проводить друга. Но он отговорил их от этого: ничто не должно вызывать подозрения. Самодержавие и тут имеет глаза.

— До скорых встреч, братья, — говорил Промыслов, поочередно обнимая своих друзей. Он поцеловал каждого из них и с добродушной снисходительностью позволил набожной Терезе перекрестить себя.

— Смотрите же, — напутствовал его Тынель, — не забывайте меня. Я ведь тут в горах только до первого трубного гласа. Чуть что — тащите с собой в драку…

— Надо же в конце концов свернуть шею проклятому царизму, — прибавил Кадушин. Промыслов весело закивал головой и взял шляпу.

Он быстро пошел к улочке, напевая по привычке себе под нос какой-то бравурный мотив. Старая Тереза отодвинула полотняную занавеску и раскрыла окно.

Повеяло живительной свежестью. Далекие белые шапки Татр казались взвихренными облаками, причудливо застывшими в синем небе. Воздух был такой чистый и прозрачный, что отчетливо виднелись серебряные и голубые очертания зубцов, крутых скатов и перевалов. Щебетали ласточки, низко носившиеся над землей. Где-то пели петухи. Деревенька, приютившаяся в тенистой листве бука и явора, выглядела безлюдной: многие ушли еще спозаранку работать в поле, — наступала пора жатвы. Во всем ощущалась тихая радость мирного летнего дня, и лишь черная туча на горизонте несколько омрачала спокойный океан неба.

Друзья видели, как усатый "гураль" (Промыслов был в одежде крестьянина-горца) поднялся на гору и некоторое время шел по гребню в сверкающих лучах солнца. Потом силуэт "гураля" замелькал среди деревьев дальней рощицы и исчез.

— Трудная его задача, — в раздумье произнес Тынель, — сейчас к границе много двинуто войска. Пройдет ли?

— Должен пройти! — уверенно сказал Александр Нилович.

— Милуй его матка боска, — вздохнула старая Тереза и, спрятав под косынку пряди седых волос, стала убирать со стола посуду…



Примечания

1

Нежелательная особа (лат.).

(обратно)

2

Арсеньев — псевдоним Потресова, впоследствии одного из вожаков меньшевизма.

(обратно)

3

Грач — псевдоним революционера-большевика К. Э. Баумана.

(обратно)

4

Господь с вами! (лат.)

(обратно)

5

Я человек, ничто человеческое мне не чуждо (лат.).

(обратно)

6

То есть Меднобородый — одно из прозвищ Нерона.

(обратно)

7

Волей-неволей (лат.).

(обратно)

8

Будьте здоровы! (грузинск.).

(обратно)

9

Хизаны — крестьяне, находившиеся в полной зависимости от помещиков и считавшиеся вечными арендаторами их земель.

(обратно)

10

Паренёк.

(обратно)

11

Простокваша.

(обратно)

12

Человече (груз.).

(обратно)

13

Святая гора (груз.).

(обратно)

14

Касторовое масло (лат.).

(обратно)

15

Каменотес Фархад — один из героев произведения азербайджанского поэта Низами.

(обратно)

16

Независимость (польск.).

(обратно)

17

Просо.

(обратно)

18

Фасоль.

(обратно)

19

Дрожать как осиновый лист.

(обратно)

20

Попасть в опасное положение.

(обратно)

21

Это уж слишком.

(обратно)

22

Клянусь честью.

(обратно)

23

Невозможно (франц.).

(обратно)

24

Мой милый (франц.).

(обратно)

25

Социал-демократия Королевства Польского и Литвы.

(обратно)

26

Война войне! Долой абсолютизм!

Да здравствует политическая свобода!

Да здравствует социализм!

(обратно)

27

Все колеса останавливаются, когда того захочет твоя могучая рука…

(обратно)

28

М. В. Фрунзе.

(обратно)

29

Представитель полицейской власти в пригородах и сельских местностях в Финляндии.

(обратно)

30

Проходное свидетельство, выдаваемое жителю пограничной полосы.

(обратно)

Комментарии

1

Страница в книге отсутствовала, так что картинки нет.

(обратно)

Оглавление

  • Книга первая На рассвете{1}
  •   Пролог
  •   Часть первая
  •     Глава первая КОНЕЦ ДЕТСТВУ
  •     Глава вторая ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ
  •     Глава третья ТАНЯ
  •     Глава четвертая ТРУБКА С ЗОЛОТЫМ МУНДШТУКОМ
  •     Глава пятая ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ
  •     Глава шестая ЧЕРНЫЙ ЗАМЫСЕЛ
  •     Глава седьмая В БЕЛЫЕ НОЧИ
  •     Глава восьмая ПОЗДНИЕ ГОСТИ
  •     Глава девятая ЗАГАДОЧНЫЙ ВОЛЖАНИН
  •     Глава десятая ВОСКРЕСНАЯ ВЫЛАЗКА
  •     Глава одиннадцатая НА ШИРОКИЙ ПРОСТОР
  •     Глава двенадцатая "ЕСТЬ ПОРОХ В ПОРОХОВНИЦАХ"
  •     Глава тринадцатая "КАЗНА" БАСТУЮЩИХ
  •     Глава четырнадцатая ОСОБНЯК НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ СТОРОНЕ
  •     Глава пятнадцатая ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ…
  •     Глава шестнадцатая ГЛУХОЙ НЕВЕДОМОЙ ТАЙГОЮ…
  •     Глава семнадцатая ДОМОЙ
  •   Часть вторая
  •     Глава первая НА БЕРЕГУ ПСКОВЫ
  •     Глава вторая СТРАННЫЙ СОСЕД
  •     Глава третья ПОД КАЗАЧЬИМИ НАГАЙКАМИ
  •     Глава четвертая ОБУХОВЦЫ
  •     Глава пятая ЧЕМОДАН С "ИСКРОЙ"
  •     Глава шестая ЛИЦОМ К ЛИЦУ
  •     Глава седьмая У МОСКОВСКИХ ДРУЗЕЙ
  •     Глава восьмая В СТАРЫХ ПИТЕРСКИХ УГЛАХ
  •     Глава девятая НЕ ЖДАТЬ, А ДЕЙСТВОВАТЬ
  •     Глава десятая В ПОИСКАХ УБЕЖИЩА
  •     Глава одиннадцатая "ДОКТОР ИОРДАНОВ"
  •     Глава двенадцатая ВСТРЕЧИ В МЮНХЕНЕ
  •     Глава тринадцатая НА ВОСХОДЕ СОЛНЦА
  •     Глава четырнадцатая КЭТО
  •     Глава пятнадцатая ВОЗГОРАЕТСЯ ПЛАМЯ
  • Книга вторая В открытой схватке
  •   Часть первая
  •     Глава первая НА ТРЕВОЖНОМ ПЕРЕПУТЬЕ
  •     Глава вторая НЕЗАМЕТЕННЫЙ СЛЕД
  •     Глава третья ДОМ В ЦВЕТАХ
  •     Глава четвертая ГОЛОС ИЗ ТЕМНОТЫ
  •     Глава пятая ДУХ ПРОМЕТЕЯ
  •     Глава шестая МОСТ ЧЕРЕЗ ПРОПАСТЬ
  •     Глава седьмая ГУРИЙСКИЕ БЕГЛЕЦЫ
  •     Глава восьмая "СМЕРТЬ ИЛИ СВОБОДА!"
  •     Глава девятая КОНЕЦ ШАРАБАНОВА
  •     Глава десятая КОЛХИДСКИЙ ЛЕО
  •     Глава одиннадцатая НОЧНАЯ ОБЛАВА
  •     Глава двенадцатая В ПОИСКАХ "МУРАВЬЯ"
  •     Глава тринадцатая КУДА ВЕЛИ ДОРОГИ
  •     Глава четырнадцатая СТРАНИЦА ИСТОРИИ
  •     Глава пятнадцатая "ХАРИБДА" МЕНЯЕТ КУРС
  •     Глава шестнадцатая ГРОЗА НАД ЛОДЗЬЮ
  •   Часть вторая
  •     Глава первая ОПАСНЫЙ РЕЙС
  •     Глава вторая ТРАНСПОРТ ОГНЯ
  •     Глава третья ПРОЩАЛЬНЫЙ КОНЦЕРТ
  •     Глава четвертая В ЖЕНЕВСКОМ ДАЛЕКЕ
  •     Глава пятая КОСТРЫ В ГОРАХ
  •     Глава шестая СНОВА В ПИТЕРЕ
  •     Глава седьмая В ДЕКАБРЬСКИХ СУМЕРКАХ
  •     Глава восьмая ПЕРЕД ПОХОДОМ
  •     Глава девятая ЯВКА НА ВОЗДВИЖЕНИЕ
  •     Глава десятая С ПОСЛЕДНЕЙ ПРЕСНЕНСКОЙ БАРРИКАДЫ
  •     Глава одиннадцатая РАЗОРЕННОЕ ГНЕЗДО
  •     Глава двенадцатая НА ВОЛЮ
  •     Глава тринадцатая ХОЛМИК В АЛАЗАНСКОЙ ДОЛИНЕ
  •     Глава четырнадцатая ВЕЛИКИЙ ИЗГНАННИК
  •     Глава пятнадцатая ОГОНЬ ПОД ПЕПЛОМ
  • *** Примечания ***