Конец Распутина. Мемуары (fb2)


Настройки текста:



Конец Распутина Воспоминания

Предисловие

До сих пор я не решался печатать моих записок о Распутине.

Мне не хотелось до времени касаться тех событий, которые роковым образом связаны с царствованием мученически погибшего Государя Императора Николая ІІ.

Однако о событиях этих, не переставая, говорят и пишут. И если, с одной стороны, иностранная бульварная пресса создает самые пошлые и клеветнические произведения на эту тему, то, к сожалению, с другой стороны, из-под пера самих русских выходят не менее отвратительные сочинения в том же роде, способные тешить нездоровое любопытство серой толпы.

Злобное глумление над теми, кто кровью искупил все свои невольные ошибки – гнусно и недопустимо. Но есть и другая крайность в отношении к нашему недавнему прошлому: экзальтированная идеализация последнего царствования со всеми его болезненными явлениями.

Обе эти крайности одинаково затрудняют трезвый и объективный анализ прошлого. Особенно вредно они влияют на наше молодое поколение, которое растет вдали от Родины и, рано или поздно, должно будет принять участие в строительстве новой России.

Мы не имеем права питать легендами сознание умственно созревшей молодежи. И не при помощи легенд воспитывается настоящая любовь к Родине и чувство долга перед ней...

Чтобы избежать тяжелых разочарований и ошибок в будущем, необходимо знать ошибки прошлого: знать правду вчерашнего дня. Мне, как близкому свидетелю некоторых событий этого вчерашнего дня, и хочется рассказать о них все, что я видел и слышал. Ради этого я решил преодолеть в себе то тягостное чувство, которое подымается в душе при близком соприкосновении с минувшим, особенно при воспоминании об его страшной развязке в подвале Ипатьевского дома.

I

Когда Распутин черной тенью стоял около Престола, негодовала вся Россия. Лучшие представители высшего духовенства поднимали свой голос на защиту Церкви и Родины от посягательств этого преступного проходимца. Об удалении Распутина умоляли Государя и Императрицу лица, наиболее близкие Царской Семье.

Все было безрезультатно. Его темное влияние все больше и больше укреплялось, а наряду с этим, все сильнее нарастало недовольство в стране, проникая даже в самые глухие углы России, где простой народ верным инстинктом чуял, что у вершин власти творится что-то неладное.

И потому, когда Распутин был убит, его смерть была встречена всеобщим ликованием.

Теперь у многих взгляд на вещи настолько изменился, что убийство Распутина называют «первым выстрелом революции», толчком и сигналом к перевороту.

Так ли это?

Ошеломленные ужасами русского бунта, измученные изгнаннической жизнью, русские люди многое забыли из прошлого.

Советская власть превратила нашу Родину в такой ад кромешный, что, по сравнению с ним, всякий иной строй государственный и общественный кажется райским блаженством. Владычество III Интернационала показало всему миру беспредельность преступления.

Перед советскими застенками, где вся техника XX века призвана для содействия невиданному утонченному зверству физических пыток и душевных истязаний, меркнет все.

Подавленный этим кошмаром, русский беженец иногда склонен делать недопустимое сравнение коммунистической России с Россией дореволюционной и выводить такое заключение: «Пусть лучше было бы двадцать Распутиных, только бы не разрушалась прежняя жизнь».

Ему кажется теперь, что самое сопротивление Распутину и его влиянию было революционным восстанием против государственного порядка и что, если бы с Распутиным мирились и никто бы его не трогал, не случилось бы и страшного переворота, погубившего страну.

Такое суждение есть явный результат реакции, овладевшей общественным сознанием. Реакция во многих случаях бывает так же слепа и нетерпима к трезвому мышлению, как и революция.

Насколько несправедливы подобные выводы и обвинения по отношению к борьбе с распутинским засильем, можно показать, назвав лишь несколько лиц, открыто выступивших в этой борьбе: Великая Княгиня Елизавета Феодоровна, Митрополит С. Петербургский и Ладожский, Антоний, Митрополит Владимир, обер-прокурор Св. Синода, А. Д. Самарин, бывший премьер П. А. Столыпин и председатель Государственной Думы М. В. Родзянко.

Повернется ли язык назвать этих людей изменниками и врагами Родины?

А ведь они были убежденными противниками Распутина и боролись против него «за Веру, Царя и Отечество», за спасение России от революции.

Революция пришла не потому, что убили Распутина. Она пришла гораздо раньше. Она была в самом Распутине, с бессознательным цинизмом предававшем Россию, она была в распутинстве, – в этом клубке темных интриг, личных эгоистических расчетов, истерического безумия и тщеславного искания власти. Распутинство обвило Престол непроницаемой тканью какой-то серой паутины и отрезало Монарха от народа.

Лишившись возможности разбираться в том, что происходило в России, русский Император уже не мог отличать друзей от врагов. Он отвергал поддержку тех, которые могли помочь Ему спасти страну и Династию, и опирался на людей, толкавших к гибели и Престол, и Россию.

Нет сомнения в том, что на долю Императора Николая ІІ выпало тяжелое царствование.

В течение многих десятилетий велась в России разрушительная работа подпольных революционных сил, имевших за границей свой «главный штаб» и большие денежные средства. Революционный террор то усиливался, то утихал, но никогда не прекращался. Государственная власть в России вынуждена была занимать оборонительное положение. Вести эту борьбу, не раздражая общественных сил страны, было очень трудно, почти невозможно. Общество негодовало на так называемые «репрессии» и считало своим долгом поддерживать самые крайние течения, не отдавая себе отчета в их опасности.

После твердой власти Императора Александра III, подавившей революционные проявления, от его Наследника ожидали предоставления общественным силам более широкого участия в делах государства. Император Николай II отказался от всяких уступок. Но принятая Им на себя задача сохранения непоколебимых основ самодержавия не соответствовала личным свойствам Монарха. Народ всегда охотно подчиняется тому, в ком чувствует твердость и силу власти. Отсутствие этой твердости в характере молодого Государя инстинктивно угадала вся Россия. При первой возможности революционные организации подняли голову, а неудача малопопулярной Японской войны дала толчок и более широким кругам к поддержке открытых революционных выступлений.

* * *

В 1905 году по России пронесся первый шквал революции. Его удалось подавить. Было достигнуто внешнее успокоение, но революционная пропаганда продолжала медленно разъедать авторитет Царской власти.

В крестьянских массах аграрные беспорядки 1905 года и революционный лозунг «земля и воля» разбудили темные инстинкты анархии и жажду захвата. Рабочие, особенно в больших центрах, тоже не могли забыть призыва к борьбе с капиталом.

Что касается образованных классов, то левонастроенные слои интеллигенции мечтали о демократической республике c социалистическим оттенком, а более умеренные ей круги увлекались самым крайним парламентаризмом. Богатая буржуазия в свою очередь стремилась к власти и к политическому влиянию в стране.

Преобладающее большинство русской интеллигентной молодежи того времени, студенчество в особенности, бредило революцией, зачастую превращая аудитории университетов в места политических сходок. И взрослым, и юным революция казалась единственным путем к установлению социальной справедливости и общего благоденствия в России.

Мечтательно-наивный идеализм русского интеллигента превратил революцию в некоторое подобие религии, которая требует подвигов и самоотречения, которая имеет своего рода «святых». Политические преступники, сосланные в Сибирь или скрывшиеся за границу, в особенности же казненные убийцы-террористы и казались именно такими героями, достойными самого благоговейного почитания.

В то время в русском образованном обществе действовал какой-то психоз, который отражался и в литературе, и в публицистике. Люди, зачастую очень почтенные и образованные, в большинстве своем совершенно не умели разбираться в основах государственной жизни России. Они подвергали жесточайшей и самой пристрастной критике весь тогдашний строй, с почти детской слепотой отрицая бесспорные заслуги русских Царей, на протяжении веков создавших мощь великой Империи. Благодаря этому и за границей составилось совершенно ложное представление о монархической России.

Между тем, к началу великой войны Россия поражала ростом своего благосостояния. Финансы ее были в блестящем положении, промышленность и сельское хозяйство развивались со сказочной быстротой, строились новые железные дороги, расширялось дело народного образования, многие части государственного аппарата по своей организации и работе были на блестящей высоте.

Но русская интеллигенция того времени, руководившая общественным мнением страны при помощи прессы и Государственной Думы, не склонна была считаться с практическими фактами; для нее ее отвлеченная политическая идеология была выше всего. Она считала своим долгом прежде всего бороться с началами самодержавия и усиленно подчеркивать в глазах народа все его отрицательные стороны.

К сожалению, в то время около Престола совершались события, которые могли дать много поводов для всякого рода самых тяжелых недоразумений и вызвать недовольство в стране.

Когда над отдельным человеком или даже над целым народом должна разразиться беда, – кажется, будто все обстоятельства складываются именно так, чтобы способствовать несчастью.

Частная жизнь Царской Семьи роковым образом переплелась с событиями политическими. Личные особенности характеров Императора Николая II и Императрицы Александры Феодоровны, которые при иных условиях не оказали бы, быть может, даже заметного влияния на Их царствование, сыграли трагическую роль в судьбе и России, и всей Династии.

Император Николай II, в бытность свою Наследником престола, получил прекрасное образование, но не успел приобрести достаточной подготовки к сложным и трудным обязанностям Монарха. Император Александр III, крепко державший власть в своих мощных руках, умер в расцвете сил, и бремя самодержавия обрушилось на молодого неопытного Цесаревича.

Следуя за гробом отца, приехал в Петербург молодой Император вместе со своей невестой, принцессой Алисой Гессенской, которая, едва успев вступить в Россию, уже надела траур. Ей не удалось предварительно ознакомиться ни со своим новым отечеством, ни с обществом, ни с его традициями и привычками. В то время, как другие русские Государыни, в бытность свою Цесаревнами, постепенно осваивались с русскими условиями жизни и постепенно узнавали своих будущих подданных, встречаясь с ними в более простой обстановке, – Супруга Императора Николая II сразу стала Императрицей и заняла то высокое положение, которое требует огромного знания окружающих людей и менее всего дает возможность их узнать.

К молодой Императрице и общество, и народ присматривались с особенным вниманием, которое не могло ее не смущать. Очень застенчивая и нервная по природе, Она ушла в себя, казалась скрытной, а иным даже сухой и неприветливой. Это обстоятельство с первых шагов повредило Ее популярности, тем более что Ее часто сравнивали с вдовствующей Императрицей Марией Феодоровной, очень любимой в России, чарующая простота которой покоряла сердца ее верноподданных.

Личная жизнь молодых Царя и Царицы не могли дать Им того беззаботного счастья, которому, казалось бы, все благоприятствовало. Император Николай II женился под свежим впечатлением утраты любимого Отца и в тот момент, когда Ему пришлось принять на себя всю тяжесть и ответственность русской короны. Императрица Александра Феодоровна искренно хотела делить с Государем Его заботы, давала Ему советы, может быть, и не всегда удачные, в силу Ее малого знакомства с Россией. Таким образом, уже с первых лет, Императрица начала приобретать привычку к влиянию на государственные дела. В русском обществе это не вызвало одобрения: говорили о слабости воли у Государя, порицали Государыню за властолюбие.

Молодая Царица скоро почувствовала, что Ей не удалось пробудить к себе искренних симпатий в новом отечестве, по крайней мере, среди сановных и светских кругов столицы. Она стала еще нервнее и еще более замкнулась в семейной жизни, страдая от того, что Ее добрые намерения не поняты и не оценены. Чем дальше, тем больше у Нее развивалась обостренная подозрительность ко всему.

Так, например, Ей казалось, что рождение одной за другой четырех дочерей, вместо ожидаемого сына-Наследника, является причиной ее непопулярности в стране.

Влияли на душевное состояние Императрицы и неудачи, вроде японской войны, и проявления революционного террора, и события 1905 г., не говоря уже о страшном впечатлении Ходынки, которым было омрачено самое начало царствования.

Приняв православие, Она со всей экзальтированностью новообращенной вдалась в ревностное исполнение всех внешних требований своей новой веры, не проникнув в ее внутреннюю сущность, сложную и глубокую. Болезненно религиозная по натуре, она все сильнее погружалась в мистицизм. Ее скорее влекло к таинственно-темным оккультным силам, к спиритизму и всякого рода волшебству. Она стала интересоваться юродивыми, предсказателями, ясновидящими.

Когда появился в Петербурге один французский оккультист, доктор Филипп, о котором говорили, что он тайно послан масонскими организациями к русскому двору, Императрица слепо уверовала в его силу. Филипп появился еще до рождения Наследника и на его сверхъестественную помощь возлагала Государыня свои материнские надежды. Потом он неожиданно уехал. Говорили, что организации, пославшие его в Россию, остались им недовольны и отозвали его обратно.

Через некоторое время после отъезда Филиппа, появился в Петербурге новый «пророк», но уже чисто русского типа – Григорий Распутин, сибирский мужик, принявший облик благочестивого русского странника-богомольца. На Императрицу он произвел очень сильное впечатление. Когда лица, покровительствовавшие первым шагам Распутина в Петербурге, потом разобрались в его нравственных качествах и пытались его удалить от двора, – ничего уже сделать было невозможно, он слишком прочно занял свое место.

Влияние Распутина на Императрицу началось благодаря вмешательству Вырубовой, которая занимала совершенно исключительное положение в Царском Селе.

Появление Вырубовой около Императрицы и то значение, которое она приобрела в Царской Семье, – такая же трагически роковая случайность, как и появление Распутина.

Императрица сблизилась с ней при следующих обстоятельствах. Вырубова, тогда еще Танеева, дочь Начальника Собств. Е. У. В. Канцелярии, тяжело заболела тифом. Ей приснилось, что Императрица Александра Феодоровна вошла в ее комнату и взяла ее за руку. После этого она стала поправляться и только и мечтала о том, чтобы увидеть наяву свою высокую покровительницу.

Императрице, конечно, рассказали об этом сновидении, и, по свойственной Ей доброте, Ей захотелось навестить больную, и Она к ней поехала. С этой встречи началось обожание Вырубовой Императрицы.

Очень ограниченная умственно, малоразвитая, но хитрая, к тому же истеричка по натуре, Вырубова была склонна к преувеличению своих чувств. Государыня поверила ее искренности и, тронутая такой исключительной преданностью, после ее выздоровления, приблизила ее к себе.

Неудачное замужество Вырубовой и ее разрыв с мужем вызвали у Императрицы искреннюю жалость к «бедной Ане» и усилили чувство Ее привязанности к этому ничтожному существу. Так возникла между ними самая тесная дружба.

Инстинкт подсказал Вырубовой весь ее дальнейший образ действий. Несмотря на свое положение приближенной Императрицы, она, по психологии своей, была скорее ловкой горничной, ищущей всеми способами исключительного доверия своей госпожи. Внушая Императрице уверенность в своей беспредельной ей преданности, в своем слепом и неизменном обожании, Вырубова одновременно внушала Ей и чувство недоброжелательства ко всем остальным, кто Ее окружал. Она с негодованием и отчаянием говорила Императрице, что Государыню не умеют ценить не только в обществе, но и среди родственников – членов Императорского Дома. Только одна она, Вырубова, боготворит свою Государыню, она одна умеет Ее по-настоящему понять.

При всем своем умственном убожестве, Вырубова все же сообразила, что, чем больше она изолирует от всех Императрицу, тем сильнее укрепится влияние на Нее самой Вырубовой, как единственного верного друга. Привязанность ее к Императрице, несомненно, была искренней, но далеко не бескорыстной, потому что она вокруг этой дружбы впоследствии сплела целую сеть интриг.

Для того чтобы приблизить Распутина к Императрице, Вырубова оказалась как нельзя более подходящим человеком. Ловкому «старцу» не трудно было заставить эту истеричку уверовать в свою святость, для того чтобы она своими внушениями повлияла и на Государыню.

Когда Распутину удалось приобрести авторитет в Царской Семье и Императрица стала в свою очередь считать его великим праведником, Вырубова почуяла, какие возможности открываются перед ней. В этой ничтожной женщине проснулась самая низменная жажда власти. Сама по себе дружба Императрицы уже давала ей исключительное положение, а с появлением Распутина значение Вырубовой выросло еще сильнее: она стала ближайшим доверенным лицом Императрицы – единственной посредницей между Нею и «старцем».

Надо думать, что и Распутин, держась за Вырубову, как за самое удобное орудие в своих руках, поощрял доверие к ней Императрицы.

Трудно предположить, чтобы Вырубова, став в центре распутинского влияния и постоянного его вмешательства в государственные дела, имела бы какие-нибудь политические планы. Она была слишком глупа для сложных замыслов; но ее пьянила роль «влиятельного человека». Сплетая постоянные интриги, поддерживая одних, устраняя других, она упивалась этой игрой в могущество.

Впрочем, влияние Распутина на государственные дела при сотрудничестве Вырубовой началось не сразу. Оно стало возможным лишь в той очень замкнутой обстановке, в которой протекала жизнь Царской Семьи, после того как Государь избрал своей постоянной резиденцией не Петербург, а Царское Село.

Император Николай ІІ был застенчив по природе, избегал частых публичных появлений и предпочитал тихую жизнь в интимном семейном кругу.

К этой жизни он привык еще с юных лет, потому что Император Александр III сравнительно недолгие годы своего царствования большею частью провел тоже не в Петербурге, а в Гатчине.

Но обстановка царствования при Императоре Николае II была совершенно иная, нежели при Его державном Отце: наступили бурные годы и удаление Государя от столицы вызывало самые пагубные последствия.

Император Николай ІІ ближе всего был знаком с военными кругами. Его деятельность, как Монарха, почти целиком проходила в Царском Селе, куда к Нему ездили для докладов Его министры. Он очень много и усидчиво работал, но не видел близко своей страны, и страна Его не знала. Лишь те, которые имели доступ в Царское Село, встречались с Монархом, необычайно обаятельным, чарующим ласковой простотой своего обращения, горячо любящим Россию.

Замкнутому образу жизни Государя особенно способствовала Императрица Александра Феодоровна. Она все больше отходила не только от петербургского общества, но даже и от Императорской Фамилии.

В уединенной обстановке Царского Села Государь проводил свободное время с Императрицей. Умный, чуткий, но в высшей степени мягкий по натуре, Он незаметно привыкал в некоторых случаях подчинять свою волю настойчиво-властному характеру Государыни. Она стала его единственным другом, так заполнившим Его жизнь, что влиянию других близких лиц уже не оставалось места.

Императрица страдала болезнью нервной системы и тяжелым неврозом сердца; это действовало на Ее душевное состояние и часто омрачало атмосферу в Царской Семье. Недомогания Императрицы волновали и огорчали Государя, увеличивая Его семейные заботы. Но самым тяжелым испытанием для Них явилась неизлечимая болезнь столь долгожданного единственного сына, Цесаревича Алексея. У Него обнаружилась гемофилия, наследственный недуг, передававшийся мужскому поколению по женской линии. Императрица, нежно любящая мать, страдала вдвойне: Ее терзали и постоянные опасения за жизнь Цесаревича и мучительное сознание того, что Она сама передала Ему эту болезнь.

Болезнь Наследника старались скрыть. Скрыть до конца ее было нельзя, и скрытность только увеличивала всевозможные слухи, которые вообще порождались в обществе, благодаря уединенной жизни Государя. Казалось, какой-то таинственный покров был наброшен на Царскую Семью. Он разжигал любопытство, подстрекал недоброжелательство и меньше всего заставлял думать и догадываться о том, как мучились и Отец и Мать за своего ребенка, в какой постоянной тревоге Они жили.

При таких условиях широкое поле действий открывалось для Распутина.

Государыня слепо уверовала в его сверхъестественную силу и старалась убедить в этом и Государя.

Она верила, что только чудо может спасти Ее сына. Распутин внушил Ей, что именно он может совершить это чудо и что, пока он будет близок к Царской Семье, – Цесаревич останется жив и здоров.

Она верила также, что и Россию может спасти только Распутин, которому дарованы «высшая мудрость, знание людей и предвидение всех событий».

В этой болезненно-мистической атмосфере протекала жизнь и деятельность Императора Николая II около больной Императрицы, близ Вырубовой и Распутина... Временами Государь пытался бороться с окружающими влияниями и даже удалял Распутина, но побороть до конца того, что уже как бы вросло в Его жизнь, Он не имел сил.

Начало войны, сопровождавшееся огромным патриотическим подъемом во всей стране, было моментом радостного просветления и для Государя, и для России. Казалось, было забыто всякое недовольство Верховной Властью, – Царь и весь народ, без различия партий, слились в одно непобедимое целое, но это единство и взаимное доверие длилось недолго.

Война приняла затяжной характер. Ее гнет испытывала не только армия, но и вся страна: требовались великие жертвы...

Но ничего не изменилось в действиях Верховной Власти: Распутин опять зловещим призраком появился в Царском Селе... Люди хмурились от военных неудач: то тут, то там слышалось страшное слово «измена». Нелюбимой Императрице раздраженное чувство толпы, особенно под влиянием тайной немецкой пропаганды, приписывало чудовищные преступления. Эти клеветнические слухи об Императрице старательно распространялись в России немецкими агентами и теми революционными организациями, которые работали за одно с Германией и на ее деньги. Самым гнусным приемом такой пропаганды со стороны немцев было усиленное подчеркивание немецкого происхождения Императрицы и навязывание Ей немецкого патриотизма. Последнее особенно было ложно, так как Государыня Александра Феодоровна не любила Пруссии и ненавидела Императора Вильгельма. Клевета не миновала и Государя: говорили, что Он, под влиянием Императрицы, будто бы возглавлявшей немецкую партию, готовится к подписанию сепаратного мира.

На самом же деле, Государь не только, будучи на престоле, отвергал самую мысль о сепаратном мире, но и после отречения своего, в прощальном приказе по армии, не объявленном по приказанию Временного Правительства, призывал и армию, и Россию бороться до конца с неприятелем, в полном согласии с союзниками. Больше того: Он отказался от всякой помощи со стороны Императора Вильгельма даже в тот момент, когда вся Царская Семья находилась в Екатеринбурге в руках большевиков и, живя в ужасных условиях, была на краю гибели.

Нужно было при помощи самых решительных мер уничтожить все поводы для подозрения и клеветы. Приняв на себя Верховное Командование и находясь постоянно в Ставке, Государь с надорванными душевными силами и под гнетом тяжелого морального утомления почти уступил свою власть Императрице.

Тогда распутинская клика подняла голову с сознанием своей окончательной победы, а Императрица Александра Феодоровна, преисполненная лихорадочной энергии и самых лучших намерений, в больном своем неведении, хотела верить, что, при помощи «избранного Богом» «старца», именно Она и спасет страну...

* * *

На высоком открытом берегу реки Туры раскинулось село Покровское. По середине села, на возвышенном месте, церковь, а кругом, во все стороны, ровными рядами улиц, идут крестьянские дома, крепкие, построенные из векового леса.

Во всем здесь чувствуется довольство: на улицах бесчисленные стада домашней птицы, в каждом дворе много скота: коровы, овцы, свиньи; выносливые маленькие лошади местной породы кажутся вылитыми из стали. Внутренность домов блестит чистотой, на светлых окнах цветы в горшках.

Если выйти из села на берег Туры, – перед глазами тот сибирский простор, которого, кажется, нигде в мире нет: вольно раскинулись поля и степи, пересекаемые березовыми рощами, а за ними – бесконечный, непроходимый лес хвойный и лиственный, называемый в Сибири урманом. В урмане летом много всяких ягод: малина, черная и красная смородина, ежевика, лесная клубника стелется красным ковром на полянах; дичи в лесу в изобилии; трава и цветы вырастают почти в рост человека.

Зато селений не видно нигде кругом. Они здесь редки, как и вообще в Сибири: расположены иногда на сотни верст одно от другого; города еще реже. Железная дорога, пролегающая через уездный город Тюмень, проходит очень далеко от Покровского. Зимой сообщаются на лошадях: завернувшись поверх теплой меховой шубы еще в собачью доху, которая лучше всего спасает от здешних морозов, мчатся в легких санях по сверкающей, как серебряная лента, снежной дороге. Лошади быстры, не знают усталости; монотонно звенят бубенцы, убаюкивая седока, мелькают мимо белые равнины, потом лес обступит со всех сторон: гигантскими колоннами подымаются кедры и сосны, отряхая снег с пушистых хвойных вершин. Днем яркое солнце, ослепительное от снега, ночью – луна или далекие звезды, а иногда вспыхнет по небу голубовато-зеленым заревом северное сияние и все вокруг кажется тогда сказкой.

Летом, из Покровского вверх по Туре можно доплыть до Тюмени, а к северу, вниз по течению, Тура приводит в Тобол, по которому ходят пароходы до губернского города Тобольска. К нему уже никакая железная дорога не доходит, – городок маленький, глухой, но в нем сосредоточивалось все управление огромной Тобольской губернии, занимающей северо-западную часть Сибири и равной по размерам целому европейскому государству.

По Туре и Тоболу, из Тюмени в Тобольск, летом 1917 года везли в заточение Императора Николая ІІ и Его Семью. Пароход проходил мимо Покровского, и Императрица, как рассказывал потом один из добровольных спутников Царской Семьи, долго и задумчиво смотрела с палубы на берег, провожая глазами медленно уходившие вдаль крыши крестьянских домов и высокую белую колокольню.

В селе Покровском родился и вырос Григорий Распутин. Отсюда ходил он в свои таинственные странствования, отсюда попал и в Петербург.

Сибиряки – народ смешанного происхождения. Жизнь случайно занесла в этот богатый край их дедов и отцов, как течение реки приносит камни и песок. В западной Сибири, главным образом в лесах и вообще в скрытых местах, живут, крепко сохраняя старинные обычаи и строго религиозный уклад жизни, старообрядцы разных толков, которые пришли сюда в давние времена спасаться от преследований правительства. Старообрядцы живут замкнуто и твердо хранят, вместе с древними богослужебными книгами в тяжелых переплетах, память о своем прошлом, но о нем стараются не говорить и не думать. Другие жители Сибири – потомки беглых и ссыльнокаторжных; какое кому дело до того, что предки некоторых из них прошли в кандалах через всю Сибирь? Сами они живут богато и независимо, выросли они на полной воле, вдали от всякого начальства и никому кланяться не привыкли. Сибиряки по характеру люди смелые, суровые, но и в большинстве своем очень честные. Воровство они жестоко клеймят и часто наказывают своим судом, единственный человек, которому они решатся в оскорбительной форме напомнить о его происхождении – это вор, особенно – конокрад. Существует специальное сибирское слово «варнак». «Варнак» – значит бродяга, беглый каторжник; хуже наименования нет.

Этим названием с молодых лет был отмечен Григорий Распутин в своем селе.

В его роду сказалась преступная кровь предков: сын конокрада, он сам стал вором и конокрадом. В этом позорном и рискованном ремесле упражнял он свою ловкость и хитрость, свои хищные инстинкты. Не раз его ловили на месте преступления и били; били жестоко. Случалось, что приезжающие полицейские стражники едва успевали спасти ему жизнь: окровавленного, почти изувеченного, вырывали они его из тяжелых мужицких рук.

Иной бы умер от таких побоев, но Распутин все выносил и становился еще крепче, точно железо от ударов кузнечного молота.

Крестьянский труд и оседлая жизнь не могли привлекать его воровскую натуру. Его тянуло к бродяжничеству. Он часто куда-то уходил из Покровского, иногда пропадал подолгу. Во время одной из его продолжительных отлучек пронесся слух о том, что Распутин где-то спасается и живет строгим подвижником не то в каком то глухом раскольничьем скиту, не то в одном из отдаленных монастырей.

Возможно, что в его беспокойной душе проснулись какие-то смутные искания и что на время он, даже искренно, потянулся к религии. Но чистое учение православной Церкви было чуждо всему внутреннему складу Распутина: темный мистицизм самой извращенной секты скорее всего мог его пленить.

Нет точных сведений о том, где именно странствовал Распутин, с кем встречался. Определенно установлено лишь то, что он часто навещал один православный монастырь, где жили сосланные туда для «исправления» сектанты.

Сибирские монастыри были скорее похожи на большие богатые имения, чем на обители строго благочестивых аскетов. Немногочисленные монахи, поглощенные хозяйственными делами монастыря, не обращали внимания на поселенных у них «сектантов». Распутин мог вести с ними очень откровенные беседы, вникать во все тайны их культа, по внешности оставаясь в то же самое время ревностным и смиренным странником-богомольцем.

Та огромная внутренняя сила, которая была заложена самой природой в этом жутком человеке, несомненно исключительном при всей своей порочности, привлекала к нему особое внимание. Он, как индусский факир, мог не есть и не спать. Тренируя себя подвигами внешнего благочестия, он еще больше развивал в себе свои волевые способности. Окружающим он мог казаться чуть ли не «святым», в то самое время, как в его душе царил непроницаемый, чисто дьявольский мрак.

Распутин был находкой для сектантов, и они его по-своему очень оценили.

Интересовалось им и православное духовенство, не подозревавшее того, что этот постник и молитвенник ведет двойную игру. Свою склонность к сектантству Распутин держал в тайне с самого начала, а наружно всячески искал близости с представителями Церкви, общение с которыми ему было необходимо для других целей.

Он старался чисто механически усвоить кое-что из Священного Писания, из духовно-нравственных наставлений и приобрести облик «Божьего человека», «старца» духовно мудрого и прозорливого.

При большой памяти, исключительной наблюдательности и огромных способностях к симуляции, он в этом успел. Конечно, в то время ему и в голову не приходила его будущая карьера. Не только в Петербург, но даже в европейскую Россию, от которой сибиряки чувствуют себя совершенно обособленными и удаленными, он и не собирался. Вернее всего, что праздная и бродячая жизнь странника занимала его сама по себе и казалась приятнее непрерывного крестьянского труда у себя дома.

Случайная встреча с одним молодым миссионером-монахом, впоследствии епископом, решила его судьбу. Монах этот был человек очень образованный, глубоко верующий, но детски чистый и наивный.

Он поверил искренности Распутина и в свою очередь познакомил его с епископом Феофаном, который привез самозваного «подвижника» в Петербург.

Обыкновенный мужик легко бы растерялся в столице. Он запутался бы в сложных нитях и сплетениях придворных, светских и служебных отношений, не говоря уже о том, что у него не хватило бы смелости, особенно на первых порах, держать себя так независимо и развязно, как держался Распутин.

А между тем, свободное обращение и фамильярный тон, который позволял себе со всеми, вплоть до высокопоставленных лиц, этот бывший конокрад в значительной степени способствовали его успеху.

Распутин вошел в Царский дворец также спокойно и непринужденно, как входил в свою избу в селе Покровском. Это не могло не произвести сильного впечатления и, конечно, заставило думать, что только истинная святость могла поставить простого сибирского мужика выше всякого раболепства перед земной властью.

А мужик в шумном и многолюдном Петербурге все, что ему было нужно, заметил, запомнил и сообразил.

Он почти безошибочно разобрался в некоторых характерах и быстро учел слабые стороны тех, на кого он хотел и мог влиять. Свое поведение он согласовал с обстоятельствами: в Царском Селе он являлся под личиной праведника, посвятившего себя Богу; в светских гостиных, среди своих поклонниц, стеснялся уже гораздо меньше и, наконец, у себя дома или в отдельном кабинете ресторана, в интимной компании своих сообщников, давал полную волю своему пьяному и развратному разгулу.

В некоторых, к счастью, весьма ограниченных, кругах высшего петербургского общества, где оккультизм всякого рода имел самое широкое распространение, где люди искали волнующих ощущений в спиритических сеансах, тянулись ко всему острому и необычайному в области нездоровой мистики, Распутин стяжал себе выдающийся успех.

Как ни скрывал он своей принадлежности к сектантству, люди, при близком соприкосновении с ним, может быть, бессознательно чувствовали, что в нем, помимо его собственной темной силы, живет и действует какая-то жуткая стихия, которая к нему влечет. Эта стихия была – хлыстовство, с его пьяно-чувственной мистикой. Хлыстовство все построено на сексуальных началах и сочетает самый грубый материализм животной страсти с верою в высшие духовные откровения.

Молитвенные собрания, «радения», хлыстов имеют целью одновременно доводить до высшей степени и религиозное исступление, и эротический экстаз. По верованиям хлыстов, в момент наибольшего истерически-сексуального возбуждения Святой Дух нисходит на человека, и свальный грех, которым зачастую заканчиваются хлыстовские моления, есть не что иное, как действие божественной благодати.

В основе хлыстовства есть несомненно что-то языческое: танец, начинающийся с медленных ритмических движений, затем переходящий в безумное кружение, ослепительный блеск множества свечей, зажигаемых в комнате во время «молений», и дикая любовная оргия.

В темных тайниках народной души, видимо, сохранились чувства и образы далекой древности, которые вылились в формах кощунственного искажения христианской веры.

Характерно, что хлысты не только не разрывают официальной связи с православной Церковью, но посещают ее богослужения, признают все ее таинства и очень часто причащаются, находя, что принятие Святых Тайн дает им особую силу для «призывания Святого Духа».

Свой чудовищный разврат Распутин оправдывал типично хлыстовскими рассуждениями и внушал иногда женщинам, что близость с ним отнюдь не является грехом.

Распутин ездил из дома в дом, засыпаемый приглашениями. Одни хотели видеть его из любопытства, другие, особенно в начале, интересовались его святостью и прозорливостью, третьи – больные натуры – порабощались ему окончательно.

Когда Распутин приобрел влияние в политических сферах, его окружили еще более тесным кольцом. Перед ним заискивали, ему дарили подарки и давали взятки, кормили его обедами, спаивали вином... Распутин пользовался популярностью только в определенном кругу своих поклонниц и тех лиц из правящих кругов, которые нуждались в его поддержке. Остальной же здравомыслящий Петербург относился к нему отрицательно.

Его жизнь в Петербурге превратилась в сплошной праздник, в хмельной разгул беглого каторжника, которому неожиданно привалило счастье.

Понятно, что в конце концов у него вскружилась голова от сознания своей силы, от подобострастия окружающих, от непривычного количества денег и невиданной роскоши. Его цинизм дошел до последних границ. Да разве и могло быть иначе? Мог ли он стесняться с теми сановниками, которые дожидались у него в передней, с теми женщинами, которые готовы были почтительно целовать его грязные руки?

Чем сильнее он чувствовал свое могущество, тем меньше уважал окружающих. Но от разгула и опьянения властью он и сам опускался, теряя всякое чувство меры, всякую осторожность.

Конец его явился характерным завершением всей его жизни.

В ледяную воду Невы было брошено его тело, до последней минуты старавшееся преодолеть и яд, и пулю. Сибирский бродяга, отважившийся на слишком рискованные дела, не мог умереть иначе; только там, у него на родине, в волнах Тобола или Туры, едва ли бы кто искал труп убитого конокрада Гришки Распутина.


Распутинство и большевизм – два явления, которые как будто не имеют между собой никакой внутренней связи. В действительности же, эта связь огромна.

Распутин был олицетворением той темной силы, которая поднималась с самого дна русской жизни и несла в себе полное попрание и разложение всех нравственных начал. Он, вместе с тем, был и прообразом грядущих ужасов и грядущего хамства. «Мужик в смазных сапогах», как он сам говорил про себя, «вошел во дворец и гулял по царским паркетам». Этими грязными сапогами он растоптал вековую веру народа в чистоту и справедливость царского служения.

В личности Распутина, во всей его «карьере», был заложен надвигавшийся большевизм, с его невежеством, алчностью, цинизмом и развратом, с темной похотью власти, не знающей никакой ответственности перед Богом и людьми. Он стал орудием в руках врагов России... Одни ли немцы были ее врагами тогда? Не стояла ли за спиной Распутина какая-то иная сила, которая искала не только политического ослабления России, но еще нравственного разложения и разрушения великой нации, для утверждения над ней своего дьявольского господства?

Распутин обманул Государя и Императрицу, доверившихся ему.

Большевики обманули весь русский народ, который слепо пошел за ними в каком-то диком опьянении чисто хлыстовским экстазом революции.

Распутин был бессознательно как бы первым «комиссаром» большевизма, приблизившимся к престолу, чтобы растоптать его мощь, угасить его величие.

За ним двинулись остальные...

Распутинство парализовало Верховную Власть, потому что не встретило на своем пути крепкого и организованного противодействия влиятельных кругов, которые бы руководствовались бескорыстной идеей долга и чисто-нравственными побуждениями.

Большевизму тоже не оказалось преграды. Дряблость, растерянность, честолюбие, партийная слепота и личные расчеты, отсутствие единой национальной идеи, обольщение революцией, – все это ядовитым туманом окутало русских людей, оказавшихся у власти, после падения Монархии. В тумане подкрались враги России и нанесли ей давно уже рассчитанный удар.

Одурманенный, сбитый с толку народ в такой момент легко попал в их руки.

Большевизм бросил свой якорь в самое грязное и топкое дно. Он зацепился за отбросы всех классов общества, привел за собой целую армию инородцев, для которых Россия не могла быть отечеством: она была и есть для них чужой дом, отданный им на разграбление и поругание.

Великая страна стала очагом самого ужасного разврата, самых чудовищных преступлений ее врагов. Неслыханные издевательства начались над беззащитным народом. Россию превратили в мировую лабораторию для выработки ядов, предназначенных для отравления всего человечества... И во всем мире не нашлось и не находится до сих пор такой силы, которая решительно и твердо стала бы на защиту, даже не русского народа как такового, а всех высших ценностей человеческой морали и культуры.

Цивилизованные страны живут бок о бок с проказой большевизма, протягивают свою руку слугам дьявола и не задыхаются от того нравственного гниения и смрада, которые, наподобие удушливых газов, распространяет по всему миру преступная организация III Интернационала.

Народы и их правительства как будто не понимают того, что большевизм не есть только форма государственного устройства, тесно замкнутая в рамки «Советов», но прежде всего и больше всего явление нравственного порядка, страшная и сложная болезнь современного человечества. Эта болезнь в первую голову поражает моральное чувство людей: она выедает совесть, стыд, элементарное чувство долга и чести. Она парализует и уничтожает все то, что приобретено веками духовной культуры и постепенно превращает человека в цивилизованного зверя, управляемого низшими инстинктами, утратившего все потребности высшего порядка.

Большевизм, в силу всего этого, больше всего борется с христианством: темная стихия бездны хочет как бы поглотить самое небо... Не даром Советы устраивали у себя «суд над Богом», осуждали и отвергали Его.

Ужасная смерть Императора, убитого со всей своей семьей шайкой озверелых бандитов, смерть целого ряда членов Императорской Фамилии, кровь миллионов русских людей и, наконец, великий подвиг русской Православной Церкви, заплатившей тысячами жизней за свою верность Христианской Идее, – еще не всех нас научили пониманию нашего долга перед Родиной даже теперь, в страшные годы полного разрушения России.

Русская Церковь, – корень и вершина России, – одна только и устояла под натиском революции... Она победила в самой себе яд распутинства, который и ее пытался отравить, не поддалась ударам, угрозам, разложению и разврату большевизма. Она спасала и спасает душу русского народа, все его величайшие нравственные ценности. Ей и в будущем предстоит огромная задача морального очищения всей России.

Очищение необходимо. Без него не может строиться новая жизнь, не может утвердиться никакой государственный порядок. Всякая форма власти, если она не будет тесно связана с лучшими основами нравственной жизни народа, окажется бессильной и непрочной, и может вызвать повторение страшной катастрофы 1917 года, когда обрушилась многовековая твердыня престола, утратившего, благодаря распутинству, свой моральный авторитет.

Документы, обличающие большевизм и советскую власть, печатаются на всех языках. О большевизме выросла целая литература, далеко, впрочем, не исчерпывающая до конца всю его страшную правду...

Весь мир читает книги, написанные кровью, и весь мир продолжает оставаться равнодушным не только к положению России, но и к своей собственной дальнейшей судьбе...

Мелкие расчеты, узконациональные и узколичные интересы, грубая жажда жизни и искание удачи сегодняшнего дня заслоняют глаза современного человечества; оно не хочет видеть, как, изнемогая и истекая кровью, борется с дьяволом, в полном одиночестве, Великая Страна.

Не сказывается ли в этом тоже своеобразное «распутинство», которым одержима наша эпоха, люди нашего времени вообще?


Париж, 1926 г.

I

С Распутиным я встретился впервые в семье Г... в Петербурге, в 1909 г.

Семью Г... я знал давно, а с одной из дочерей, М., был особенно дружен.

Так как все, связанное с именем Распутина, обычно вызывает невольное чувство брезгливого предубеждения, мне хочется сказать здесь несколько слов о М. Г., чтобы выделить ее из распутинской клики.

По природе своей она была на редкость чиста, добра, отзывчива и необыкновенно впечатлительна. Но в ее характере было много той нервной экзальтации, благодаря которой душевные порывы у нее всегда преобладали над сознанием. Религия играла главную роль в ее жизни. Но религиозное чувство ее носило на себе отпечаток болезненного мистицизма, и все было проникнуто стремлением к сверхъестественному, чудесному. Излишне доверчивая по натуре, она к тому же совершенно не способна была разбираться ни в людях, ни в фактах. Если что-нибудь ее поражало, она слепо отдавалась впечатлению, целиком подпадала под влияние того, кому однажды поверила, и уже не отличала добра от зла.

При этих условиях не приходилось удивляться появлению Распутина в семье Г.

В 1909 году я уже застал М. Г. горячей его поклонницей. Она искренне и твердо верила в его праведность, в его душевную чистоту, видела в нем Божьего избранника, почти сверхъестественное существо.

Распутин же, со свойственной ему прозорливостью, почуял и разгадал ее душевное состояние и всецело овладел ее доверием. М. Г. была слишком чиста, чтобы понять, сколько грязи и ужаса было в этом человеке, слишком наивна, чтобы сознательно и трезво разбираться в его действиях. Она обрела высшую радость в полном духовном порабощении своей личности, была счастлива, найдя «святого руководителя», и не только сама не задумывалась над тем, что представлял собой этот ее духовный наставник, но всякий раз как-то внутренно пугливо уходила сама в себя, когда чувствовала, что ей пытаются открыть на него глаза. Нарисовав в своем воображении идеальный образ «божественного старца», она как бы уже совсем не замечала настоящего Распутина.

При первой же нашей встрече М. Г. заговорила о нем. По ее словам, он был человек редкой духовной силы, преисполненный Божьей благодати, ниспосланный в мир, чтобы очищать и исцелять людские сердца и руководить нашей волей, мыслями и делами.

Помню, что я отнесся скептически к ее рассказу, хотя особых данных против Распутина в то время еще не имел, да и слышал про него очень мало. К тому же, зная характер М. Г., я решил, что это просто очередное увлечение экзальтированной натуры.

Однако что-то в ее словах было такое, что невольно пробудило мое любопытство к Распутину; я стал подробнее о нем расспрашивать. М. Г. с большим оживлением и восторгом начала мне рассказывать о «светлой личности старца».

Ее рассказ был сплошным славословием Распутину: он и целитель, и молитвенник, и бессребреник, и примиритель враждующих, и утешитель печальных; он – избранник Божий, новый апостол; он выше всех остальных людей, в нем нет человеческих слабостей и пороков, и вся его жизнь – сплошной подвиг и молитва.

Слова М. Г., звучавшие горячо и убедительно, не вызвали во мне веры в чудесные дарования «старца», но пробудили мое любопытство и желание его увидеть. Я сказал ей, что мне хотелось бы познакомиться с таким замечательным человеком. М. Г. пришла в восторг, и наша встреча не замедлила состояться.

Через несколько дней я уже подъезжал к дому на Зимней Канавке, где жила семья Г. и где должно было произойти мое первое свидание со знаменитым «старцем».

Когда я вошел в гостиную, Распутина еще не было. М. Г. сидела со своей матерью за чайным столом. Обе были очень нервны и взволнованны: в особенности дочь, в которой, кроме того, чувствовалась еще какая-то внутренняя тревога. Было заметно, что она опасается моего первого впечатления от встречи со «старцем», потому что хочет, чтобы и я проникся к нему полным благоговением. Настроение у матери и дочери было радостно-торжественное, такое, какое бывает, когда ждут прибытия в дом чудотворной иконы. Это настроение еще больше разжигало во мне любопытство и желание увидеть «удивительного человека». Впрочем, ждали мы все недолго. Скоро дверь из передней отворилась и в комнату семенящей походкой вошел Распутин. Он прямо приблизился ко мне и со словами: «здравствуй, милый», – хотел меня обнять и поцеловать; я невольно отстранился от него. Он улыбнулся хитрой слащавой улыбкой и подошел к М. Г. и ее матери. Их обеих он самым бесцеремонным образом обнял и, с ласковым, покровительственным видом, поцеловал.

Его внешность мне не понравилась с первого взгляда; в ней было что-то отталкивающее. Он был среднего роста, коренастый и худощавый, с длинными руками; на большой его голове, покрытой взъерошенными спутанными волосами, выше лба виднелась небольшая плешь, которая, как я впоследствии узнал, образовалась от удара, когда его били за конокрадство. На вид ему было лет сорок. Он носил поддевку, шаровары и высокие сапоги. Лицо его, обросшее неопрятной бородой, было самое обычное, мужицкое, с крупными, некрасивыми чертами, грубым овалом и длинным носом; маленькие светло-серые глаза смотрели из-под густых нависших бровей испытующим и неприятно бегающим взглядом. Обращала на себя внимание его манера держаться: он казался непринужденным в своих движениях и вместе с тем во всей его фигуре чувствовалась какая-то опаска, что-то подозрительное, трусливое, выслеживающее. Настороженное недоверие светилось и в его прозрачных глубоко сидящих глазах.

Впрочем, я рассмотрел его лицо не сразу. Поздоровавшись с нами и присев на минуту, он встал и некоторое время ходил по комнате своими быстрыми мелкими шагами, бормоча себе под нос какие-то несвязные фразы. Голос его был глух, произношение невнятное.

Мы молча пили чай и следили за ним: М. Г. с восторженным вниманием, я – с недоверием и любопытством.

Наконец, Распутин подошел к чайному столу и, опустившись в кресло рядом со мной, стал пытливо меня рассматривать.

Начался незначительный по своему содержанию разговор. Желая, очевидно, выдержать тон проповедника, просвещаемого силою свыше, он стал говорить в духе поучений. Скороговоркой, часто запинаясь, произносил он тексты из Священного Писания, применяя их без всякой последовательности, и от этого его речь производила впечатление чего-то запутанного, хаотического.

Пока он говорил, я внимательно следил за выражением его лица и заметил, что в этом мужицком лице было действительно что-то необыкновенное. Меня все больше и больше поражали его глаза, и поражающее в них было отвратительным. He только никакого признака высокой одухотворенности не было в физиономии Распутина, но она скорее напоминала лицо сатира: лукавое и похотливое. Особенность же его глаз заключалась в том, что они были малы, бесцветны, слишком близко сидели один от другого в больших и чрезвычайно глубоких впадинах, так что издали самих глаз даже и не было заметно, – они как-то терялись в глубине орбит. Благодаря этому, иногда даже трудно было заметить, открыты у него глаза или нет, и только чувство, что будто иглы пронизывают вас насквозь, говорило о том, что Распутин на вас смотрит, за вами следит. Взгляд его был острый, тяжелый и проницательный. В нем, действительно, чувствовалась скрытая нечеловеческая сила.

Кроме ужасного взгляда, поражала еще его улыбка, слащавая и вместе с тем злая и плотоядная; да и во всем его существе было что-то невыразимо гадкое, скрытое под маской лицемерия и фальшивой святости.

М. Г. была очень взволнована присутствием Распутина. Глаза ее блестели, на щеках появился нервный румянец. Она так же, как и ее мать, не спускала с него глаз и, затаив дыхание, ловила каждое слово «старца».

Но вот он встал, окинул нас всех притворно любящим и ласковым взглядом и, обращаясь ко мне, произнес, указывая на М. Г.:

– Какого ты в ней друга имеешь верного. Слушать ее должен, а она твоя духовная жена будет. Да... Хвалила она мне тебя, рассказывала, а теперь и сам вижу, что очень вы оба хороши вместе, подходящие вы друг другу... А ты, милый, не знаю, как звать тебя по имени, далеко пойдешь, ох, как далеко!

И с этими словами Распутин вышел из комнаты.

Я тоже уехал весь под впечатлением встречи с этим странным и загадочным человеком.

Через несколько дней я узнал от М. Г., что Распутину я очень понравился и он хочет снова со мной встретиться.

II

В скором времени, после моей первой встречи с Распутиным, я уехал в Англию и поступил в Оксфордский университет.

Однажды в разговоре с одной английской принцессой, состоявшей в близком родстве с Императрицей Александрой Феодоровной, зашла речь о Распутине. Принцесса с большим интересом и волнением слушала мои рассказы о нем. Будучи женщиной очень умной, она тогда уже понимала всю опасность Распутина для России, в виду его близости ко Двору. В немногих словах она обрисовала духовный облик Императрицы Александры Феодоровны и высказала опасение, что некоторые свойства характера русской Государыни, особенно ее склонность к болезненному мистицизму, могут создать тяжелые осложнения в будущем, если Распутин по-прежнему останется близок к Царской Семье.

В то время мои родители жили в Петербурге, а лето проводили в Царском Селе. Императрица Александра Феодоровна была очень расположена к моей матери и часто с нею виделась. Близость Распутина к Государю и к Императрице сильно беспокоила и возмущала мою мать, и она в своих письмах ко мне часто об этом упоминала.

Великая княгиня Елизавета Феодоровна, жившая всегда в Москве, была тесно связана с моей матерью многолетней дружбой. Она вполне разделяла все ее опасения и, в свои редкие приезды в Петербург, всеми силами старалась повлиять на Государя и Государыню, чтобы они удалили от себя зловредного «старца».

В то время еще очень немногие понимали всю опасность близости Распутина к Царскому Селу. Быть может, его появление при Дворе и было случайным, но позднее, когда враги России и династии учли создавшуюся обстановку и поняли, насколько он был всемогущ и насколько подлинное «самодержавие» было в его руках, они сумели его использовать для своих целей.

Моя мать одна из первых поняла это и открыто выступила против Распутина.

Она имела продолжительную беседу с Императрицей и совершенно откровенно сказала Ей все, что думала по этому поводу.

Разговор этот произвел большое впечатление на Государыню. Она, по-видимому, почувствовала всю искренность и правоту ее доводов и, расставаясь с нею, в самых трогательных выражениях изъявила желание видаться с нею возможно чаще. Но Распутинская клика не дремала: она учла всю опасность такой близости, сумела снова завладеть больной душой Императрицы и постепенно отдалила ее от моей матери: их дружеские отношения прекратились, и они почти больше не виделись.

Многие из лиц Императорской Семьи, во главе с Государыней Императрицей Марией Феодоровной, старались также воздействовать на Государя и Императрицу, но все было тщетно.

Началась борьба между теми, кто был искренно предан России и Престолу, и теми, кто преступно пользовался влиянием Распутина, чтобы приблизиться к Государю и Императрице со своими личными корыстными целями, а также с темными политическими расчетами.

Осенью 1912 года я закончил свое образование в Оксфорде и переехал жить в Россию.

У меня было много планов на будущее, пока еще неясных. Встреча с Княжной Ириной Александровной[1] изменила мою судьбу, и в скором времени нас объявили женихом и невестой.

С детства я привык смотреть на Царскую Семью, как на людей особенных, не таких, как мы все. В моей душе создалось поклонение перед ними, как перед существами высшими, окруженными каким-то недосягаемым ореолом. Поэтому все, что говорилось и передавалось из уст в уста, все порочащие их имя слухи меня глубоко возмущали, и я не хотел верить тому, что слышал.

Началась война. Ее объявление застало нашу семью в Германии. После ареста в Берлине, которому мы были подвергнуты по приказанию Императора Вильгельма, мы, наконец, благополучно добрались до Петербурга, после длинного путешествия через Данию и Швецию, вместе с Императрицей Марией Феодоровной, которую мы застали в Копенгагене, на Ее обратном пути в Россию.

Несмотря на всеобщий патриотический подъем, вызванный войной, многие были настроены пессимистически. Мрачные мысли витали вокруг Царского Села.

Государь и Императрица, отрезанные от мира, отдаленные от своих подданных, окруженные кликой Распутина, решали события мировой важности.

Жутко становилось за Россию.

III

Итак, не было никакой надежды на то, чтобы Государь и Императрица поняли всю правду о Распутине и удалили его.

Какие же оставались способы избавить Царя и Россию от этого злого гения?

Невольно мелькала мысль: есть для этого лишь одно средство – уничтожить этого преступного «старца». Эта мысль зародилась во мне впервые во время одного разговора с моей женой и матерью в 1915 году, когда мы говорили об ужасных последствиях распутинского влияния. Дальнейший ход политических событий снова вернул меня к этой мысли, и она все сильнее укреплялась в моем сознании.

За выступлениями членов Императорской Фамилии против Распутина последовали выступления общественного характера, как со стороны отдельных лиц, так со стороны различных общественных организаций, в виде докладных записок, резолюций съездов, коллективных обращений к Верховной Власти, но Государь и Императрица оставались глухи ко всем просьбам, увещеваниям, предостережениям и угрозам. Чем больше говорили Им против «старца», чем доказательнее были данные, обличавшие его, тем меньше прислушивались ко всему этому в Царском Селе.

Распутин был непоколебим на своем месте. Он так ловко умел притворяться и носить маску лицемерия, когда бывал в Царском Селе, что там не могли поверить никаким рассказам о его беспутном образе жизни. Ярким примером этого является следующий факт: генерал Джунковский, товарищ Министра Внутренних Дел, желая убедить Государя и Императрицу, что возмутительные слухи, ходившие по городу относительно Распутина, вполне соответствовали истине, показал Им фотографию, снятую в одном из ресторанов в то время, когда Распутин предавался там самому разнузданному кутежу. Несмотря на неопровержимость такого доказательства, Императрица не поверила этому, очень рассердилась и приказала произвести немедленное расследование, чтобы найти человека, который якобы загримировался под Распутина с целью его опорочить.

В то время, как лучшие люди в России приходили в отчаяние от своих бесплодных усилий уничтожить корень зла, немецкая партия, имевшая в лице «старца» столь ценного помощника, конечно, торжествовала.

Уже до войны Распутин пользовался большим влиянием, которое во время войны еще сильнее возросло и укрепилось: постепенно все честные и преданные долгу люди увольнялись; увольнялись даже те, которые горячо любили лично самого Государя, и на место их приходили ставленники Распутина.

Между тем, миллионы жизней погибали на фронте; покорно один за другим люди шли на смерть.

Героизм русских войск был исключительный, неслыханный.

Русская армия на огромном фронте, растянувшемся на тысячи верст, вела войну иногда в таких условиях, которых не могла бы выдержать никакая иная армия в мире. При страшных морозах, зачастую лишенные всякого продовольствия, люди сидели в занесенных снегом окопах, не помышляя об отступлении. Бывало, что отдельные части, не получая вовремя достаточного военного снаряжения, падали под неприятельским огнем, на который не могли отвечать. Случалось, что целые полки шли в атаку, вооруженные палками и камнями вместо винтовок, и бросались врукопашную на закованных в сталь прусских солдат.

Русская Армия не знала ни усталости, ни ропота, ни страха смерти не только в тех случаях, когда она защищала свою территорию, но и когда, жертвуя собой, должна была поддерживать своих союзников. Так, например, перед знаменитым боем на Марне, целая армия генерала Самсонова, сознательно идя на верную смерть, ворвалась в Восточную Пруссию, чтобы оттянуть от французского фронта на русскую часть неприятельских сил. Немцы, встревоженные неожиданным наступлением, уменьшили численность своих войск на западном фронте, французы одержали победу, а русские в Восточной Пруссии, ради этой победы, были принесены в жертву.

Россия чувствовала эти жертвы. Огромная страна в величайшем своем напряжении ощущала, как из ее организма струями бежит сильная и чистая кровь, кровь самых лучших, самых мужественных, радостно умиравших не только за русское, но и за общее дело.

И накипала тревога: все ли возможное делается для Армии? Достаточно ли добросовестны те, которым в тылу вверена забота о продовольствии и снаряжении войск? Ходили слухи о злоупотреблениях, даже об измене.

После того как Государь, переведя Великого Князя Николая Николаевича на Кавказский фронт, сам принял Верховное Командование, Распутин стал почти ежедневно бывать в Царском Селе и давать свои советы по государственным делам. Встречи его с Императрицей происходили, главным образом, в доме Вырубовой.

Ни одно крупное событие на фронте не решалось без предварительного совещания со «старцем». Из Царского Села по прямому проводу давались директивы в Ставку. Императрица требовала, чтобы Государь держал Ее в курсе всех военных и политических событий.

Получая самые последние сведения, иногда тайные и чрезвычайной важности, Императрица посылала за Распутиным и советовалась с ним, а если принять во внимание, кем он был окружен, то станет неудивительным, что при таких условиях в Германии заблаговременно знали почти о каждом нашем наступлении, также о всех планах и переменах военного и политического характера.

Германия принимала должные меры, чтобы обеспечить свои победы, а нам готовила гибель.

Я решил, не придавая особого значения всем волнующим слухам, прежде всего фактически убедиться в предательской роли Распутина и получить неопровержимые данные об его измене.

Обстоятельства для этого складывались как нельзя лучше. Семья Г. жила в то время на Мойке, рядом с дворцом Великого Князя Александра Михайловича, где я временно помещался, ввиду ремонта в нашем доме.

Как я уже говорил выше, меня с младшей дочерью этой семьи связывали давнишние дружеские отношения. Она часто приглашала меня к себе, но я бывал у нее редко, не желая окунаться в атмосферу распутинского кружка и, тем более, связывать свое имя с друзьями «старца», постоянно собиравшимися в доме ее матери.

Теперь, ввиду моего намерения разобраться до конца в личности Распутина и в его действиях, ближе познакомившись с ним самим, я решил воспользоваться приглашениями М. Г.

Между прочим, мне было интересно побеседовать и с самой М. Г. о происходящих в России событиях. Зная ее слепое поклонение Распутину, я, конечно, никак не мог считаться с ее взглядами, но я знал, что ее мнение является точным отражением того, что думают в Царском Селе.

Однажды, сговорившись предварительно с М. Г. по телефону, я отправился к ней.

От М. Г. я узнал, что Распутин постоянно спрашивает обо мне.

– Он очень хочет вас видеть, – сказала она, – и будет у меня на днях; я вам сообщу когда.

Из разговора с нею я убедился, что Распутин по-прежнему пользуется неограниченным доверием как Императрицы, так и Государя и продолжает играть роль их ближайшего советника в политических и в семейных делах. М. Г. опять воспевала ему хвалы и с умилением говорила о том, что «старец» смиренно переносит «клевету», «гонения» и что, претерпевая незаслуженные страдания, он искупает этим наши грехи.

Слушая ее восторженные слова, я решил коснуться похождений Распутина:

– Ну, а как же по-вашему такой праведный человек может совмещать свою святость с пьянством и кутежами?

М. Г. возмутилась моим вопросом. Она вся покраснела и с жаром стала мне возражать:

– Неужели вы не знаете, что все такие рассказы – сплошная ложь, черная клевета на него? Он окружен завистью и злобой. Это злые люди выдумывают разные обвинения, нарочно подтасовывают факты, чтобы его, неповинного, очернить в глазах Государя и Государыни... Как это все ужасно!

– Но, ведь, существуют доказательства в виде фотографий и проверенных свидетельских показаний, – ответил я, – которые не оставляют никаких сомнений в том, что Распутин далеко не такой святой человек, как вы о нем рассказываете. Какой смысл, например, хотя бы цыганам говорить о том, что он к ним приезжает, пьянствует и танцует с ними? Его многие там встречали. А в ресторане «Вилла Родэ», где он всего чаще бывает, есть даже отдельный кабинет, носящий его имя... Как же вы это все объясняете?

– Вот, вот, вы так же говорите, как все, вы верите этому! – с возмущением воскликнула М. Г. – Поймите, что если даже он это и делает, то с особой целью: он хочет нравственно себя закалять, путем воздержания от окружающих соблазнов.

– Ну, а министров Распутин назначает и смещает тоже для своего нравственного совершенствования? – спросил я, улыбаясь.

М. Г. рассердилась и ответила, что пожалуется на меня Григорию Ефимовичу.

Мне было тяжело видеть фанатическую веру несчастной девушки в чистоту и непогрешимость грязного проходимца. Она не воспринимала моих доводов о развращенности Распутина. Каждое мое слово разбивалось, как о скалу, об ее порабощенное сознание. Я понял, что она уже не может мыслить самостоятельно, не смеет ни на минуту критически отнестись к своему кумиру. Тогда я попытался с другой точки зрения осветить ей вред, который Распутин приносит Царской Семье.

– Ну, хорошо. Допустим даже, что все разговоры о поведении Распутина – сплошной вымысел. Но ведь нельзя же не считаться с тем, как относится к нему общественное мнение не только России, но и всей Европы. И у нас, и заграницей Распутина считают негодяем и шпионом... Его близость к Престолу возмущает всю страну и беспокоит наших союзников. Разве это недостаточная причина, чтобы отстранить его от Государя и Императрицы?

– Никто не смеет обсуждать того, что делают Государь и Государыня: это никого не касается, – с возмущением сказала М. Г. – Они стоят выше всего, выше всякого общественного мнения.

– А если предположить, – сказал я, – что Григорий Ефимович является бессознательным орудием в руках врагов России, проводящих через него свои преступные замыслы, и что конечная цель этих замыслов – гибель России... Тогда как быть? Неужели, даже и при таких условиях, вы считаете полезным его присутствие в Царском Селе? Наконец, вы мне сами говорили, что Распутин с Государем и Императрицей не только молится и беседует о Боге, но обсуждает с Ними важные государственные дела. Ведь вам же известно, что ни одно решение не принимается без его согласия, ни один министр не назначается без его ведома. Поймите же, что каков бы он ни был по своим душевным качествам, – плох или хорош, – он прежде всего темный, необразованный мужик, едва грамотный. Что же он может сам смыслить в сложных вопросах войны, политики, внутреннего управления? Какие он может давать в таких случаях советы? А если он, тем не менее, эти советы дает, то, очевидно, за его спиной стоят какие-то люди, которые в свою очередь тайно им управляют. Вам неизвестны ни эти люди, ни цели, которые они преследуют... Какое же право вы имеете утверждать, что все, без исключения, действия Григория Ефимовича хороши и полезны? Я вам опять повторяю, что близость к Престолу человека с такой ужасной репутацией всюду подрывает авторитет Царской власти... Негодование растет, негодование всеобщее, а если там, на верху, вовремя не опомнятся, наступят такие события, которые все сметут...

В ответ на мою горячую речь М. Г. посмотрела на меня с ласковым сожалением, как на неосмысленного ребенка:

– Вы так говорите потому, что не знаете и не понимаете Григория Ефимовича... Познакомьтесь с ним ближе и, если он вас полюбит, то тогда вы сами убедитесь, какой он особенный и удивительный человек. В людях он ошибаться не может. Ему самим Богом дана такая прозорливость, что он сразу узнает все мысли – он их читает, посмотрев на человека... Поэтому-то его так и любят в Царском Селе и, конечно, доверяют ему во всем. Он помогает Государю и Государыне распознавать каждого, он оберегает Их от обмана, от всякого опасного влияния. Ах, если бы не Григорий Ефимович, то все бы давно погибло! – заключила М. Г. самым убежденным тоном.

Я прекратил бесполезный разговор, простился и ушел.

Вернувшись домой, я стал обдумывать свой дальнейший образ действий. To, что я слышал от М. Г., только еще лишний раз подтвердило мне, что против Распутина одними словами бороться недостаточно. Бессильна логика, бессильны самые веские данные для убеждения людей с помраченным сознанием. Нельзя было больше терять времени на разговоры, а нужно было действовать решительно и энергично, пока еще не все потеряно.

IV

Я решил обратиться к некоторым влиятельным лицам и рассказать им все, что я знал о Распутине.

Однако впечатление, которое я вынес из разговора с ними, было глубоко безотрадное.

Сколько раз прежде я слышал от них самые резкие отзывы о Распутине, в котором они видели причину всего зла, всех наших неудач, и говорили, что, не будь его, можно было бы еще спасти положение.

Но, когда я поставил вопрос о том, что пора от слов перейти к делу, мне отвечали, что роль Распутина в Царском Селе значительно преувеличена пустыми слухами.

Проявлялась ли в данном случае трусливая уклончивость людей, боявшихся рисковать своим положением? Или они легкомысленно надеялись, что ничего страшного, даст Бог, не произойдет и «все образуется»? – я не знаю. Но в обоих случаях меня поражало отсутствие всякой тревоги за дальнейшую судьбу России. Я видел ясно, что привычка к спокойной жизни, жажда личного благополучия заставляли этих людей сторониться каких либо решительных действий, вынуждающих их выйти из своей колеи. Мне кажется, они были уверены в одном, а именно, что старый порядок во всяком случае удержится. Этот порядок был тем стержнем, на котором они прочно сидели, как лист на ветке, а остальное их особенно не беспокоило. Выйдет ли Россия победительницей из страшной военной борьбы или вся кровь, пролитая русским народом, окажется напрасной, и ужасное поражение будет трагическим финалом огромного национального подъема, – не все ли им было равно? Меньше всего они способны были предполагать, что призрак грозной катастрофы надвигался все ближе и ближе и уже начинал принимать самые реальные очертания.

Правда, я встречал и таких, которые разделяли мои опасения, но эти люди были бессильны мне помочь. Один уже пожилой человек, занимавший тогда ответственный пост, сказал мне:

– Милый мой, что вы можете поделать, когда все правительство и лица, близко окружающие Государя, сплошь состоят из ставленников Распутина? Единственное спасение – убить этого мерзавца, но, к сожалению, на Руси не находится такого человека... Если бы я не был стар, то сам бы это сделал.

Видя, что помощи мне ждать неоткуда, я решил действовать самостоятельно.

Чем бы я ни занимался, с кем бы ни говорил, – одна навязчивая мысль, мысль избавить Россию от ее опаснейшего внутреннего врага, терзала меня.

Иногда среди ночи я просыпался, думая все о том же, и долго не мог успокоиться и заснуть.

– Как можно убить человека и сознательно готовиться к этому убийству?

Мысль об этом томила и мучила меня.

Но вместе с тем внутренний голос мне говорил: «Всякое убийство есть преступление и грех, но, во имя Родины, возьми этот грех на свою совесть, возьми без колебаний. Сколько на войне убивают неповинных людей, потому что они „враги отечества“. Миллионы умирают... A здесь должен умереть один, тот, который является злейшим врагом твоей Родины. Это враг самый вредный, подлый и циничный, сделавший путем гнусного обмана Всероссийский Престол своей крепостью, откуда никто не имеет силы его изгнать... Ты должен его уничтожить во что бы то ни стало...

Понемногу все мои сомнения и колебания исчезли. Я почувствовал спокойную решимость и поставил перед собой ясную цель: уничтожить Распутина. Эта мысль глубоко и прочно засела в моей голове и руководила уже всеми моими дальнейшими поступками.

V

Перебирая в уме тех друзей, которым бы я мог доверить свою тайну, я остановился на двоих из них. Это были – Великий Князь Димитрий Павлович, с которым меня связывала давнишняя дружба, и поручик Сухотин, контуженный на войне и лечившийся в Петербурге.

Великий Князь находился в Ставке, но ожидался в скором времени в Петербурге, а поручика Сухотина я видел почти ежедневно. Я решил, не откладывая, с ним переговорить и поехал к нему. В общих чертах изложив ему мой план, я спросил, хочет ли он принять участие в его исполнении. Сухотин согласился сразу, без малейшего колебания; он разделял мои взгляды на события и мои опасения.

В тот же день вернулся из Ставки в Петербург и Великий Князь Димитрий Павлович. Приехав домой от Сухотина, я позвонил Великому Князю по телефону, и мы с ним условились, что я у него буду в пять часов дня. Я был уверен, что Великий Князь меня поддержит и согласится принять участие в исполнении моего замысла. Я знал, до какой степени он ненавидит «старца» и страдает за Государя и Россию.

Участию Великого Князя Димитрия Павловича в заговоре против Распутина, в силу целого ряда причин, я придавал большое значение.

Я считал, что нужно быть готовым к самым печальным возможностям, к самым роковым событиям, но я не терял надежды и на то, что уничтожение Распутина спасет Царскую Семью, откроет глаза Государю, и Он, пробудившись от страшного распутинского гипноза, поведет Россию к победе.

Приближался решительный момент войны. К весне 1917 года предполагалось всеобщее наступление союзников на всех фронтах. Россия усиленно готовила к этому свою армию. Но нельзя было не сознавать, что для нанесения решительного удара врагу, недостаточно одной технической подготовки фронта и тыла. Требовалось крепкое единодушие власти с народом, полное взаимного доверия, и тот общенациональный подъем духа, которым было встречено объявление войны.

Между тем, черная тень Распутина по-прежнему, как туча, нависала и над Ставкой, и над правящим Петербургом. He дремала, конечно, и Германия: заплетая колючей проволокой подступы к своим укреплениям, она плела свои страшные сети и внутри России.

Германия следила за внутренним положением нашей Родины еще задолго до войны. Когда Император Вильгельм прилагал все свои старания к заключению союза между Германией и Россией, предвидя неминуемую всеобщую европейскую войну, он предупреждал Государя о Распутине и советовал Ему удалить от себя этого опасного и вредного человека. Германский Император понимал, что Распутин своей близостью к Престолу компрометировал не только Русского Царя, но и авторитет монархии вообще. Когда же союз с Германией был отвергнут, а затем разразилась и война, Вильгельм очень ловко использовал влияние Распутина. Германский генеральный штаб держал его невидимо в своих руках при помощи денег и искусно сплетенных интриг. Параллельно с этим, немцы старались вызвать революцию и внутри страны, посылая к нам своих агентов и всячески поддерживая революционные организации, которые из-за границы подготовляли разрушение России.

Расчет на русскую революцию немцы, впрочем, делали и до войны. В Петербурге упорно говорили, что перед самым ее объявлением была случайно перехвачена и расшифрована телеграмма, посланная германским послом, графом Пурталесом, своему правительству в Берлин, в которой он сообщал, что момент для объявления войны наступил самый благоприятный, ибо Россия находится накануне революции. Кроме того, из содержания телеграммы ясно следовало, что Германия еще перед войной пересылала в Россию огромные суммы денег для пропаганды. Когда, в первый период войны, всеобщий патриотический подъем в России обманул первоначальные расчеты немцев, они стали хлопотать о сепаратном мире, не оставляя тем не менее и революционной пропаганды.

С нетерпением я ждал свидания с Великим Князем Димитрием Павловичем. В условленное время, я отправился к нему во дворец и, застав его одного в кабинете, немедля приступил к изложению дела.

Подробно сообщив ему свой взгляд на создавшееся положение и рассказав ему о своем намерении, я спросил Великого Князя, не желает ли он оказать мне свое содействие.

Великий Князь, как я и ожидал, сразу согласился и сказал, что, по его мнению, уничтожение Распутина будет последней и самой действительной попыткой спасти погибающую Россию, что мысль об этом уже давно его мучила, но что он не представлял себе возможности ее осуществить. Я передал Великому Князю содержание моего последнего разговора с М. Г. Мой рассказ его нисколько не удивил, так как он хорошо знал, что в Царском Селе все так рассуждают.

Великому Князю через несколько дней нужно было вернуться в Ставку.

Он мне сказал, что долго там не останется, так как его там не любят и боятся его влияния; Воейков[2] прилагает все усилия, чтобы отделаться от его присутствия около Государя, которого он совершенно забрал в свои руки.

Великий Князь сообщил мне свои наблюдения над происходящим в Ставке. Он заметил, что с Государем творится что-то неладное. С каждым днем Он становится все более безразличным ко всему окружающему, ко всем происходящим событиям.

По его мнению это все – следствие злого умысла, что Государя спаивают каким-нибудь снадобьем, которое притупляюще действует на его умственные и волевые способности.

Наш разговор был прерван приездом каких-то гостей.

Мы условились с Великим Князем, что к его возвращению в Петербург (между 10 и 15 декабря) я разработаю план уничтожения Распутина и подготовлю все необходимое для его выполнения.

На этом мы расстались.

Итак, в принципе все было решено.

Co странным чувством возвращался я к себе домой. Я думал о том, что мысль, так меня волновавшая и мучившая, теперь, из области моих личных переживаний, начинает переходить в действительность... Еще так недавно она тяготила меня, как смутный бред, а теперь я уже не один: со мной мои единомышленники и друзья. Все теперь решено и все ясно.

Я ощущал огромное душевное облегчение.

Вечером ко мне заехал Сухотин. Я передал ему мой разговор с Великим Князем Димитрием Павловичем, и мы приступили к обсуждение дальнейшего образа действий.

Решено было, что, прежде всего, я войду в тесное общение с Распутиным, заручусь его доверием и постараюсь узнать от него самого как можно больше подробностей об его участии в политических событиях.

Затем предполагалось приложить все усилия, чтобы, не прибегая к крайним мерам, путем мирных уговоров или обещаний больших сумм денег, отстранить его от Царского Села.

В случае же полной неудачи таких попыток, оставалось одно – убить преступного «старца».

Но как и где привести в исполнение приговор над Распутиным?

Я предложил бросить жребий между нами троими. Тот, на кого он падет, должен будет застрелить Распутина у него на квартире.

VI

Через несколько дней ко мне позвонила по телефону М. Г. и сообщила:

– Завтра у нас будет Григорий Ефимович. Ему очень хочется с вами повидаться. И он, и я, мы очень просим вас завтра к нам прийти.

Я невольно вздрогнул, выслушав это приглашение... Сам собой открывался путь для достижения моей цели, но, идя по этому пути, я вынужден был обманывать человека, который искренно был ко мне расположен... Она не могла, да и не должна была подозревать, с какими намерениями я буду поддерживать знакомство с Распутиным. Однако и я, приняв известное решение, не мог и не должен был отступать пред ним.

Когда на следующий день я пришел к Г., я застал там М. Г. и ее мать.

Обе они уже давно мечтали о том, чтобы я подружился с Распутиным. Было очевидно, что их волнует предстоящая моя встреча с ним. Через некоторое время приехал и он сам.

С тех пор как я первый раз видел Распутина, он очень переменился.

Вероятно, обстановка, в которой теперь вращался и жил этот мужик, оторванный от свойственной ему здоровой физической работы, потонувший в полной праздности, проводящий свои ночи в кутежах – наложила на него свой неизбежный отпечаток. Его лицо стало одутловатым, и он как-то весь обрюзг и опустился. Одет он был уже не в простую поддевку, а в шелковую голубую рубашку и бархатные шаровары. Весь его вид производил отталкивающее впечатление чего-то необычайно отвратительного. Держал он себя очень развязно.

Увидав меня, он прищурился и сладко улыбнулся, потом быстро подошел ко мне, обнял и поцеловал. Прикосновение Распутина вызвало во мне трудно преодолимое чувство гадливости, однако я пересилил себя и сделал вид, что очень рад встрече с ним.

Я заметил, что с М. Г. и ее матерью он обращался еще с большей фамильярностью, нежели прежде. Он хлопал их по плечу, по спине, a когда они предложили ему сесть к столу и выпить чаю, он даже не удостоил их ответом.

Он был в тот день чем-то озабочен, беспокойно ходил взад и вперед по комнате и несколько раз спрашивал М. Г., не вызывали ли его по телефону.

Ho все же потом он сел рядом со мной и начал меня расспрашивать, что я делаю, где служу, скоро ли поеду на войну. Его покровительственный тон меня крайне раздражал, но я должен был казаться любезным и отвечал на его вопросы.

М. Г. с напряженным вниманием следила за нашим разговором.

Подробно узнав все, что его интересовало касательно меня, Распутин заговорил какими-то отрывочными, бессмысленными фразами о Боге, о братской любви. Я старался было вникнуть в содержание его речи, отыскать в ней что-нибудь оригинальное, своеобразное, но, чем больше я к ней прислушивался, тем больше убеждался, что это все тот же набор слов, какой я слышал еще четыре года назад, при нашей первой встрече.

Слушая нелепое бормотание Распутина, я глядел на благоговейно-внимательные лица его поклонниц, боявшихся проронить единый звук его бессвязной «проповеди», которая, конечно, казалась им полной глубокого и таинственного смысла.

– До какого помрачения могут умственно и нравственно опуститься люди, – думал я, – этот обнаглевший негодяй бесстыдно их морочит, но они не хотят очнуться. Именно не хотят... Их приятно пьянит дурман этого распутинского наваждения: полуграмотный мужик, разваливающийся на мягких креслах, говорящий с апломбом первые попавшиеся слова, какие взбредут ему в голову, для них это – новое, невиданное; это волнует им нервы, наполняет их время, может быть, даже повергает в истерический экстаз... Но ведь этот мужик тешится не только над женской экзальтированностью: он тешится над целой страной, он играет участью великого многомиллионного народа, толкает к гибели Россию и ее Царя.

Я вспомнил мой разговор с Великим Князем о тех лекарствах, которыми намеренно помрачали сознание Государя... Впрочем, не он один говорил мне об одурманивающих травах.

Распутин очень дружил с тибетским врачом Бадмаевым, жившим в то время в Петербурге. Бадмаев приехал в Россию еще при Императоре Александре III. Он был по происхождению тибетец и выдавал себя за высокообразованного врача, но по русским законам медицинская практика ему не была разрешена. Тем не менее он тайно принимал больных и так как очень дорого брал и за свои советы, и за лекарства, которые, кстати, сам и изготовлял, то составил себе довольно большое состояние. Несколько раз за незаконное знахарство его привлекали к уголовной ответственности, однако он по-прежнему оставался в Петербурге и продолжал тайно лечить доверчивых людей, обращавшихся к нему за помощью.

Был ли Бадмаев действительно одним из настоящих тибетских ученых «лам», знающих все тайны тибетской медицины, основанной на многовековом изучении свойств различных растений, или он был только ловким знахарем, умевшим пользоваться некоторыми средствами, – решить трудно. Но как человек, он представлял собою тип авантюриста самой низкой марки, ищущего денег и положения.

Он очень дружил с подонками петербургского политического мира, вроде известного проходимца, журналиста и дельца, Манасевича-Мануйлова, кн. М. М. Андроникова, темные интриги и мошенничества которых были разоблачены после революции.

Бадмаев всячески домогался влияния в политических сферах, и, как только Распутин стал играть видную роль в Царском Селе, тибетский авантюрист не замедлил завязать с ним самую тесную дружбу.

Лечение Распутиным Государя и Наследника различными травами, конечно, производилось при помощи Бадмаева, которому несомненно были известны многие средства, незнакомые европейской науке. Сообщество этих двух людей – темного тибетца и еще более темного «старца» – невольно внушало ужас... И вспомнив обо всем этом, посмотрев на уверенно небрежную позу Распутина, я понял, что никакая сила уже не может поколебать принятого мною решения.

Между тем разговор, вернее, речь Распутина, продолжался.

С благочестивых рассуждений он перешел на тему, которая близко его касалась. Он стал говорить о «несправедливом отношении к нему „злых людей“, которые только и делают, что „клевещут“ на него, стараются его очернить в глазах Царя и Царицы. При этом он рассказывал о себе, что приносит людям счастье и что все те, которые находятся в дружеских отношениях с ним, угодны Господу Богу, а противящиеся ему всегда бывают наказаны.

Не раз слышав о том, что Распутин хвастается тем, что обладает даром исцелять всякие болезни, я решил, что самым удобным способом сближения с ним будет попросить его заняться моим лечением, тем более что, как раз в это время, я чувствовал себя не совсем здоровым. Я ему рассказал, что уже много лет я обращаюсь к разным докторам, но до сих пор мне не помогли.

– Вылечу тебя, – сказал Распутин, выслушав меня с большим вниманием. – Вылечу... Что доктора? Ничего не смыслят... Так себе, только разные лекарства прописывают, а толку нет... Еще хуже бывает от ихнего лечения. У меня, милый, не так, у меня все выздоравливают, потому что по Божьему лечу, Божьими средствами, а не то, что всякой дрянью... Вот сам увидишь.

В этот момент зазвонил телефон. Распутин, услышав его, прекратил беседу со мной и очень заволновался.

– Это меня наверно, – сказал он и, обратившись к М. Г., повелительным тоном распорядился:

– Сбегай, да погляди в чем дело, узнай там.

М. Г., ничуть не оскорбленная таким обращением, покорно встала и пошла на звонок.

Оказалось, что Распутина вызывали к телефону. Разговор длился недолго, он вернулся расстроенный, угрюмый, молча распростился с нами и поспешно уехал.

Эта встреча со «старцем» произвела на меня довольно неопределенное впечатление, и я решил пока не искать свидания с ним, но ждать, когда он сам захочет меня видеть.

Вечером в тот же день я получил записку от М. Г.: от имени Распутина она просила у меня извинения за то, что моя с ним беседа была прервана его внезапным отъездом и приглашала меня опять приехать к ней на следующий день и в тот же час. В этой же записке она, по поручению «старца», просила меня захватить с собой гитару, так как Распутин очень любит цыганское пение и, узнав, что я пою, выразил желание меня послушать.

Теперь мне стало ясно, что он заинтересовался мною и хочет ближе со мной познакомиться.

Я уже больше не колебался ехать к М. Г., тем более что возлагал большие надежды на эту новую встречу.

Захватив с собой гитару, я, в условленное время, отправился в дом Г. и приехал, как и в первый раз, когда Распутина еще не было.

Воспользовавшись его отсутствием, я спросил у М. Г., почему он так внезапно уехал от них вчера.

– Ему сообщили, что одно важное дело приняло нежелательный оборот, – ответила она, и добавила: – но теперь, слава Богу, все улажено. Григорий Ефимович рассердился, накричал, a там испугались и послушались.

– Где «там»? – спросил я. М. Г. молчала и не хотела отвечать. Я стал настаивать.

– В Царском... – наконец, проговорила она неохотно. – Больше я вам ничего не скажу, – скоро сами услышите.

Позднее я узнал, что дело, столь тревожившее Распутина, касалось назначения Протопопова министром внутренних дел. Распутинская партия, во что бы то ни стало, желала провести это назначение, на которое Государь не соглашался. И вот стоило только Распутину самому съездить в Царское и, как выразилась М. Г., «рассердиться и накричать», – тотчас же все было исполнено согласно его воле.

– Разве и вы тоже принимаете участие в назначении министров? – спросил я М. Г.

Она смутилась и покраснела.

– Мы все, по мере наших сил, помогаем Григорию Ефимовичу, кто чем может. Ему одному все-таки трудно, он очень занят многими делами и ему нужны помощники.

Наконец, приехал Распутин. Он был весел и разговорчив.

– Ты прости меня, милый, за вчерашнее, – сказал он мне. – Ничего не поделаешь... Приходится худых людей наказывать: больно уже много их развелось за последнее время.

Затем, обращаясь к М. Г., он продолжал:

– Все сделал. Самому пришлось туда съездить... А как приехал, прямо на Аннушку[3] и наткнулся, она все хнычет да хнычет, говорит: дело не выгорело; одна надежда на вас, Григорий Ефимович. Слава Богу, что приехали! – Иду, и вижу, что Сама[4] тоже сердитая да надутая, a Он[5] себе гуляет по комнате, да насвистывает. Ну, как накричал маленько – приутихли... А уж как пригрозил, что уеду и вовсе их брошу – тут сразу на все согласились... Да... Наговорили им, что то нехорошо, другое нехорошо... А что они сами-то понимают? Слушали бы больше меня: уж я знаю, что хороший он[6], да и в Бога верует, а это самое главное.

Распутин окинул всех самодовольным и самоуверенным взглядом, потом обратился к М. Г:

– Ну, а теперь чайку попьем... Что же ты не угощаешь?

Мы прошли в столовую. М. Г. разлила нам чай, придвинув Распутину сладости и печенья разных сортов.

– Вот, милая, добрая, – заметил он, – всегда-то она обо мне помнит, – приготовит, что люблю... А ты принес с собой гитару? – спросил он меня.

– Да, гитара со мной.

– Ну, спой что-нибудь, а мы посидим, да послушаем.

Мне стоило громадного усилия заставить себя петь перед Распутиным, но я все же взял гитару и спел несколько цыганских песен.

– Славно поешь, – одобрил он, – душа у тебя есть... Много души... А, ну-ка еще!

Я пропел еще несколько песен, грустных и веселых, причем Распутин все настаивал, чтобы я продолжал пение. Наконец, я остановился.

– Вот вам нравится мое пение, – сказал я ему, – а если бы вы знали, как у меня на душе тяжело. Энергии у меня много, желания работать тоже, а работать не могу – очень быстро утомляюсь и становлюсь больным...

– Я тебя мигом выправлю. Вот поедешь со мной к цыганам, – всю болезнь как рукой снимет.

– Бывал я у них, да что-то не помогло.

Распутин рассмеялся:

– Co мной, милый, другое дело к ним ехать... Co мной и веселье другое и все лучше будет... – и Распутин рассказал со всеми подробностями, как он проводит время у цыган, как поет и пляшет с ними.

М. Г. и ее мать были смущены и озадачены такой откровенностью «праведного старца».

– Вы не верьте, – говорили они, – это Григорий Ефимович все шутит и нарочно на себя наговаривает.

Распутин, за эту попытку защитить его репутацию, настолько рассердился, что даже стукнул кулаком по столу и прикрикнул на обеих.

Мать и дочь сразу притихли.

«Старец» опять обратился ко мне:

– Ну, как? Поедешь со мной? Говорю, вылечу... Сам увидишь, вылечу и благодарить станешь... Да, кстати, и ее захватим с собой, – сказал он, указывая на М. Г.

Она сильно покраснела, а мать ее сконфуженно начала увещевать Распутина:

– Григорий Ефимович, да что с вами? Зачем вы на себя клевещете? Да еще и дочку мою сюда припутали. Куда ей ехать?.. Она все Богу с вами ходит молиться, а вы ее к цыганам зовете. Нехорошо так говорить.

– А ты что думаешь? – злобно посмотрев на нее, сказал Распутин. – Разве не знаешь, что со мною везде можно и греха в том никакого нет? Чего раскудахталась?

– А ты, милый, – заговорил он опять со мной, – не слушай ее, а делай, что я говорю, и все хорошо будет.

Предложение ехать к цыганам мне совсем не улыбалось, но прямо отказаться было нельзя, и я ответил Распутину на его приглашение уклончиво и неопределенно, ссылаясь на то, что нахожусь в Пажеском корпусе и не имею права ездить в увеселительные места.

Но Распутин настаивал на своем, уверяя, что он переоденет меня до неузнаваемости, и все останется в секрете. Окончательного ответа он все же не добился: я лишь обещал позвонить ему вечером по телефону.

Распутин, видимо, почувствовал ко мне некоторую симпатию; на прощание он мне сказал:

– Хочу тебя почаще видеть, почаще... Приходи ко мне чайку попить, только уведомь заранее.

VII

Приехав домой, я застал у себя поручика Сухотина, который с нетерпением ждал моего возвращения от Г.

Второе свидание с Распутиным безусловно давало надежду на дальнейшее мое сближение с ним, необходимое для поставленной нами себе задачи. Но чего стоило таким путем подойти к этой цели!

После этих встреч у меня осталось непреодолимое чувство какой-то загрязненности: так, по существу, ужасна была вся обстановка поклонения этому грубому и наглому мужику его исступленных почитательниц.

Между прочим, при последнем моем разговоре с ним меня особенно неприятно поразило предложение Распутина, обращенное к М. Г., участвовать в его кутежах, и я не мог отогнать от себя тяжелой мысли о том, что нет пределов влиянию этого негодяя и нет границы порабощения слабых натур... Разве он способен щадить чистоту и наивность не рассуждающей веры?

Вечером, я сказал «старцу» по телефону, что не могу ехать с ним к цыганам, так как на завтра у меня назначена в корпусе репетиция, к которой я должен усиленно готовиться. Подготовка к репетициям, действительно, занимала у меня много времени, благодаря чему мои свидания с Распутиным на время прекратились. Однажды, возвращаясь из корпуса и проезжая мимо дома, где жила семья Г., я встретился с М. Г. Она меня остановила:

– Как же вам не стыдно? Григорий Ефимович столько времени вас ждет к себе, а вы его совсем забыли! Если вы к нему заедете, то он вас простит. Я завтра у него буду; хотите, поедем вместе?

Я согласился.

На следующий день в условленный час я заехал за М. Г. Меня продолжала мучить мысль: – неужели она решилась бы вместе с Распутиным поехать к цыганам? И что будет она мне отвечать, если я ей прямо поставлю вопрос об этом?

Когда мы сели в автомобиль, я сказал ей:

– Что означает предложение Григория Ефимовича взять вас вместе с нами в Новую Деревню к цыганам? Как надо понимать его слова?

М. Г. смутилась и на мой вопрос не дала мне прямого ответа. Я почувствовал, что мой разговор был ей крайне неприятен, и потому прекратил его.

Когда мы доехали до Фонтанки, моя спутница попросила меня остановить автомобиль и сказать шоферу, чтобы он ждал нас за углом. Это требовалось потому, что Распутина нельзя было посещать просто и открыто: его охраняла тайная полиция и записывала имена всех тех, кто к нему приезжал. А между тем, М. Г. знала, до какой степени моя семья была настроена против «старца» и прилагала все свои старания к тому, чтобы мое сближение с ним оставалось тайной.

Мы дошли до ворот дома № 64 по Гороховой улице, прошли через двор и по черной лестнице поднялись в квартиру Распутина.

Дорогой М. Г. мне рассказала, что охрана помещается на главной лестнице и в состав этой охраны входят лица, поставленные от самого премьер-министра, от министра Внутренних Дел а также от банковских организаций, но каких именно, – она точно не знала.

Она позвонила.

Распутин сам отпер нам дверь, которая была тщательно заперта на замки и цепи.

Мы очутились в маленькой кухне, заставленной всякими запасами провизии, корзинами и ящиками. На стуле у окна сидела девушка, худая и бледная, со странно блуждающим взглядом больших темных глаз.

Распутин был одет в светло-голубую шелковую рубашку, расшитую полевыми цветами, в шаровары и высокие сапоги. Встретил он меня словами:

– Наконец-то пришел. А я ведь собирался было на тебя рассердиться: уж сколько дней все жду, да жду а тебя все нет!

Из кухни мы прошли в его спальню. Это была небольшая комната, несложно обставленная: у одной стены, в углу помещалась узкая кровать; на ней лежал мешок из лисьего меха – подарок Анны Вырубовой; у кровати стоял огромный сундук. В противоположном углу висели образа с горящей перед ними лампадой. Кое-где на стенах висели Царские портреты и лубочные картины, изображавшие события из Священного Писания.

Из спальной Распутин провел нас в столовую, где был приготовлен чай.

Там кипел самовар. Множество тарелок с печением, пирогами, сластями и орехами, варенье и фрукты в стеклянных вазах заполняли стол, по середине которого стояла корзина с цветами.

Мебель была тяжелая, дубовая, стулья с высокими спинками, и большой громоздкий буфет с посудой. На стенах висели картины, плохо написанные масляными красками; с потолка спускалась и освещала стол бронзовая люстра с большим белым стеклянным колпаком; у двери, выходившей в переднюю, помещался телефон.

Вся обстановка распутинской квартиры, начиная с объемистого буфета и кончая нагруженной обильными запасами кухни, носила отпечаток чисто мещанского довольства и благополучия. Литографии и плохо намалеванные картины на стенах вполне соответствовали вкусам хозяина, а потому, конечно, и не заменялись ничем иным.

Было видно, что столовая служила главной приемной комнатой «старца», в которой он вообще проводил большую часть своего времени, когда бывал дома.

Мы сели к столу, и Распутин начал угощать нас чаем.

Разговор сначала не клеился. Мне казалось, что Распутина сдерживало какое то недоверие, а, может быть, на его настроение действовал и телефон, который трещал без умолку и все время прерывал нашу беседу.

М. Г. чем-то была очень взволнована. Она то и дело вставала, выходила из-за стола, затем опять садилась.

Распутина, помимо телефона, несколько раз вызывали в соседнюю комнату, служившую ему кабинетом, где его ожидали какие-то просители. Вся эта суета его раздражала, он нервничал и был не в духе.

В один из тех перерывов, когда он выходил в столовую, внесли огромную корзину цветов, к которой была приколота записка.

– Неужели это Григорию Ефимовичу? – спросил я М.Г.

Она утвердительно кивнула головой.

В этот момент вошел Распутин. He обращая внимания на подношение, он сел за стол рядом со мной и налил себе чаю.

– Григорий Ефимович, – сказал я ему, – вам подносят цветы, точно какой-нибудь примадонне.

– Дуры... Все дуры балуют. Каждый день свежие носят, знают, что люблю цветы-то.

Он рассмеялся:

– Эй ты, – обратился он к М. Г., – пойди-ка в другую комнату, а мы тут с ним поболтаем.

М. Г. послушно встала и вышла.

Оставшись наедине со мной, Распутин пододвинулся и взял меня за руку.

– Ну, что, милый, – ласковым голосом произнес он, – нравится тебе моя квартера? Хороша? Ну вот, теперь и приезжай почаще, хорошо тебе будет...

Он гладил мою руку и пристально смотрел мне в глава.

– Ты не бойся меня, – заговорил он вкрадчиво, – вот как поближе-то сойдемся, то и увидишь, что я за человек такой... Я все могу... Коли Царь и Царица меня слушают, – значит и тебе можно. Вот нынче увижу их да расскажу, что ты чай у меня пил. Довольны будут!

Это намерение Распутина сообщить в Царском Селе о моих посещениях его дома, совсем меня не устраивало. Я знал, что Императрица сейчас же скажет об этом Вырубовой, которая отнесется к моей «дружбе» со «старцем» весьма подозрительно, ибо она не раз слышала лично от меня самые откровенные и неодобрительные отзывы о нем.

– Нет, Григорий Ефимович, вы там ничего не говорите обо мне. Чем меньше люди будут знать о том, что я у вас бываю, тем лучше. А то начнут сплетничать и дойдут слухи до моих родных, а я терпеть не могу всяких семейных историй и неприятностей.

Распутин согласился со мной, и обещал ничего не рассказывать.

Беседа наша коснулась политики. Он начал нападать на Государственную Думу:

– Там про меня только худое распускают, да смущают этим Царя... Ну, да недолго им болтать: скоро Думу распущу, а депутатов всех на фронт отправлю: ужо я им покажу, тогда и вспомнят меня.

– Григорий Ефимович, неужели вы на самом деле можете Думу распустить, и каким образом?

– Эх, милый, дело-то простое... Вот будешь со мной дружить, помогать мне, тогда все и узнаешь, а покамест вот я тебе что скажу: Царица уж больно мудрая правительница... Я с ней все могу делать, до всего дойду, а Он[7] – Божий человек. Ну, какой же Он Государь? Ему бы только с детьми играть, да с цветочками, да огородом заниматься, а не царством править... Трудновато Ему, вот и помогаем с Божьим благословением.

Я негодовал, слушая, с каким снисходительным пренебрежением этот зазнавшийся мужик-конокрад говорит о русском Императоре. Однако я сдержал себя, и очень спокойным тоном стал говорить, что ведь он, Распутин, и сам не знает, какие люди его окружают, хорошие или плохие советы они ему дают, добиваясь того, чтобы он, при помощи своего влияния в Царском Селе, проводил их в жизнь.

– Почему вы знаете, Григорий Ефимович, чего от вас самих разные люди добиваются и какие у них цели? Может быть, они вами пользуются для своих грязных расчетов?

Распутин снисходительно усмехнулся:

– Что Бога хочешь учить? Он, Бог-то, не даром меня послал Своему Помазаннику на помощь... Говорю тебе: пропали бы Они без меня вовсе. Я с Ними попросту: коли не по-моему делают, сейчас стукну кулаком по столу, встану и уйду, а Они за мной вдогонку бегут, упрашивать начнут: «останься, Григорий Ефимович. Что прикажешь – все сделаем, только уж не покидай ты нас». Вот оно, милый, как Они меня любят да уважают. Намедни, – продолжал Распутин, – говорил я Им про одного человека, что назначить его нужно, а Они все оттягивают, да оттягивают... Ну я и пригрозил: «уеду, говорю, от Вас в Сибирь, а Вы тут все без меня сгниете, да и мальчика своего погубите, коли от Бога отвернетесь, и к дьяволу попадете». Вот как, милый. А тут еще всякие людишки около Них копошатся да нашептывают Им, что де Григорий Ефимович дурной человек, зла Им желает... А на что я стану Им зло делать? Они люди хорошие, благочестивые...

– Григорий Ефимович, ведь этого мало еще, что вас любят Государь и Императрица, – сказал я, – ведь вы знаете, как о вас дурно говорят, что о вас рассказывают. И всем этим рассказам верят не только в России, но и за границей; там в газетах о вас пишут... Вот я и думаю, что если на самом деле вы любите Государя и Государыню, то вам следовало бы отстраниться от них и уехать подобру, поздорову к себе в Сибирь, a тo, не ровен час, прихлопнуть вас могут... Что тогда будет?

– Нет, милый, ты ничего не знаешь, оттого так и говоришь, – ответил Распутин, – Господь этого не допустит. Коли Его воля была к Ним приблизить, значит, так надобно... А что людишки там говорят, али заграничные газеты пишут – наплевать, пусть болтают, – только сами себя погубят.

Распутин встал и начал ходить нервными шагами взад и вперед по комнате.

Я внимательно следил за ним. Он был угрюм и сосредоточен.

Вдруг, резко повернувшись, он подошел ко мне, близко нагнулся к моему лицу и пристально на меня посмотрел.

Мне стало жутко от этого взгляда; в нем чувствовалась огромная сила.

He отводя от меня глаз, Распутин погладил меня по спине, хитро улыбнулся и вкрадчивым, слащавым голосом спросил, не хочу ли я вина. Получив утвердительный ответ, он достал бутылку мадеры, налил себе и мне и выпил за мое здоровье.

– Когда опять ко мне приедешь? – спросил он.

В эту минуту вошла в столовую М. Г. и напомнила ему, что пора ехать в Царское Село и что автомобиль ждет.

– А я то заболтался и позабыл, что дожидают меня там. Ну, ничего, не впервой им. Иной раз звонят, звонят по телефону, посылают за мной, а я нейду... А приеду неожиданно, – вот и радость большая, от этого и цены мне больше.

– Ну, прощай, милый, – обращаясь ко мне, сказал Распутин. Затем, взглянув на М. Г., он прибавил, указывая на меня: – умный, умный. Только бы вот не сбили с толку... Станет ежели меня слушать – все будет хорошо. Правду я говорю. Вот растолкуй ты это ему, чтобы хорошенько понял... Ну, прощай, прощай. Заходи скорей. – И он меня обнял и поцеловал.

Дождавшись отъезда Распутина, М. Г. и я сошли по той же черной лестнице и, выйдя на Гороховую, направились к Фонтанке, где нас ожидал автомобиль.

Дорогой М. Г. опять делилась со мной своими чувствами к «старцу».

– He правда ли, как у Григория Ефимовича хорошо и как в его присутствии забываешь все мирское? – говорила она. – Он вносит в человеческие души какое-то удивительное спокойствие.

Мне оставалось только согласиться с ней, но я, тем не менее, высказал ей следующую мысль:

– А вы знаете, – сказал я, – что Григорию Ефимовичу следовало бы, как можно скорее покинуть Петербург.

– Почему? – испуганно спросила она.

– Да потому что его скоро убьют. Я в этом совершенно уверен и советую вам сделать все, от вас зависящее, чтобы повлиять на него в должном направлении. Уехать ему необходимо.

– Нет, нет! – в ужасе воскликнула М. Г. – этого никогда не будет. Господь не отнимет его у нас. Поймите, что он – наше единственное утешение и поддержка. Если его не станет, то все пропало. Императрица верит, что, пока Григорий Ефимович здесь, с Наследником ничего не случится, а как только он уедет, то Наследник непременно заболеет... Это уж не раз бывало, что с его отъездом Наследнику делалось плохо и приходилось Григорию Ефимовичу с дороги возвращаться. И удивительно: как только он вернется, мальчик сразу поправляется. Григорий Ефимович и сам говорит: «если меня убьют, то и Наследнику не быть живому – непременно умрет».

– Ведь на Григория Ефимовича было уже несколько покушений, и Господь сохранил его, – продолжала М. Г. – Он теперь так осторожен и у него такая охрана, что за него нечего бояться.

Мы подъехали к дому, где жила семья Г.

– Когда я вас снова увижу? – спросила меня М. Г.

Я попросил ее мне позвонить после того, как она снова увидится со «старцем». Мне очень хотелось узнать, какое впечатление произвел на него мой последний с ним разговор.

Вспоминая все, что я только что слышал и от самого Распутина, и от М. Г., я невольно сопоставлял это с нашим намерением удалить «старца» от Царской Семьи мирным путем. Теперь мне становилось ясно, что никакими способами нельзя будет добиться его отъезда из Петербурга навсегда: он слишком твердо чувствует под собой почву, слишком дорожит своим положением. Усиленная охрана, следившая за каждым его шагом, внушала ему несомненную уверенность в полной его безопасности. Что же касается денег, которыми можно было бы его соблазнить, то едва ли и деньги могли бы его заставить отказаться от всех тех неограниченных преимуществ, которыми он пользовался.

– У Распутина, – думал я, – достаточно источников для получения необходимых ему средств на кутежи и пьянство. Все его несложные потребности могут быть удовлетворены с избытком, а, кроме того, быть может, у него есть способы для приобретения таких богатств, которых мы и не сможем ему предложить. Если он, действительно, немецкий агент или нечто в этом роде, то Германия не пожалеет золота ради своих выгод, ради своей победы.

Отчетливо рисовалась моему сознанию необходимость прибегнуть к последнему средству избавления России от ее злого гения...

VIII

Занятия в Пажеском корпусе по-прежнему отнимали у меня много времени, а строевые учения сильно меня утомляли.

Я возвращался из корпуса очень усталым, а вместо отдыха должен был обдумывать намеченную нами тяжелую задачу и принимать все нужные меры для ее выполнения.

Навязчивая мысль о Распутине томила меня точно болезнь. Я был не в силах остановить работу этой мысли, которая непрерывно вращалась в моем мозгу и заставляла меня с разных сторон обдумывать не только принятое нами решение, но также личность самого «старца» и тайну влияния этого странного и страшного человека.

Моему воображению рисовался чудовищный заговор против России и в центре его стоял этот «старец», волею неумолимого рока или игрою несчастного случая, ставший опасным орудием в руках наших врагов.

– Сознает ли он смысл всего того, что он делает? – думал я. – Нет, конечно, не сознает. Он не может понять, насколько сложна та паутина, которой он опутан, как тонка ухищренность и дьявольская изобретательность людей, им руководящих.

Темный, еле грамотный мужик, он не мог, конечно, во многом разбираться, многого не понимал. Беспринципный, циничный, жадный до денег, достигнув, неожиданно для себя, головокружительного успеха, он стал еще беспринципнее, циничнее и жаднее.

Неограниченное влияние в высших кругах, подобострастное поклонение психически расстроенных женщин, разгул без удержу и развращающая непривычная изнеженность, погасили в нем последнюю искру совести, притупили всякую боязнь ответственности. Хитрый, в высшей степени приметливый, он, несомненно, обладал колоссальной силой гипноза. Мне не раз казалось, когда я смотрел ему в глаза, что, помимо всех своих пороков, он одержим каким-то внутренним «беснованием», которому он подчиняется и, в силу этого, многое делает без всякого участия мысли, а по какому-то наитию, похожему на припадочное состояние. «Бесноватость» сообщает особенную уверенность некоторым его словам и поступкам, а потому люди, не имеющие твердых душевных и волевых устоев, легко ему подчиняются. Конечно, и его положение – первого советника и друга Царской Семьи, – помогает ему порабощать людей, особенно тех, которых ослепляет всякая власть вообще.

Но кто же были те люди, которые так умели им пользоваться в своих целях и издали незаметно им руководить?

Едва ли он был достаточно осведомлен о их настоящих намерениях и о том, кто они такие в действительности. Имен их он не знал, так как вообще не помнил, как кого зовут, и имел обыкновение всем давать клички. Упоминая намеками о своих таинственных руководителях, он их называл «зелеными». Лично он их, вероятно, и не видел никогда, а сносился с ними через третьих или даже четвертых лиц.

В одном из разговоров со мной он как-то мне сказал:

– Вот зеленые живут в Швеции: поедешь туда и познакомишься.

– А в России есть «зеленые»? – спросил я.

– Нет, только «зелененькие», друзья ихние, да еще наши есть, умные все люди, – ответил он.

Думая обо всем этом, об этой распутинской тайне, быть может, гораздо более сложной, чем он сам, я все же ждал дальнейших событий и обещанного телефона от М. Г.

Наконец, она позвонила и сообщила, что Распутин снова приглашает меня с собою к цыганам.

Один раз мне уже удалось отделаться от этой поездки, и я надеялся избавиться от нее и теперь. Я опять сослался на репетицию в корпусе и сказал, что если Григорий Ефимович хочет меня видеть, то я опять приеду к нему пить чай. Мы условились, что на следующий день, как и в предыдущий раз, я заеду за М. Г., и мы с ней вместе отправимся к Распутину.

Мое второе посещение «старца» оказалось еще более интересным.

Мы почти все время были с ним вдвоем.

Он особенно был ласков со мною в этот день, и я ему напомнил о его обещании меня лечить.

– В несколько дней вылечу, вот сам увидишь. Пойдем в мой кабинет, там никто нам мешать не станет. Погоди только, вот раньше чайку напьемся, а там с Божьей помощью и начнем. Я помолюсь и болезнь из тебя выгоню, ты только слушай меня, милый, все тогда хорошо будет.

После чая Распутин провел меня в свой кабинет. Там я был впервые. Мы вошли в небольшую комнату с кожаным диваном и такими же креслами; огромный письменный стол был весь завален бумагами.

«Старец» уложил меня на диван, стал передо мною и, пристально глядя мне в глаза, начал поглаживать меня по груди, шее и голове.

Потом, он вдруг опустился на колени и, как мне показалось, начал молиться, положив обе руки мне на лоб. Лица его не было видно, так низко он наклонил голову.

В такой позе он простоял довольно долго, затем быстрым движением вскочил на ноги и стал делать пассы. Видно было, что ему были известны некоторые приемы, применяемые гипнотизерами.

Сила гипноза Распутина была огромная.

Я чувствовал, как эта сила охватывает меня и разливается теплотой по всему моему телу. Вместе с тем, я весь был точно в оцепенении: тело мое онемело. Я попытался говорить, но язык мне не повиновался, и я медленно погружался в сон, как будто под влиянием сильного наркотического средства. Лишь одни глаза Распутина светились передо мною каким-то фосфорическим светом, увеличиваясь и сливаясь в один яркий круг.

Этот круг то удалялся от меня, то приближался, и когда он приближался, мне казалось, что я начинаю различать и видеть глаза Распутина, но в эту самую минуту они снова исчезали в светящемся кругу, который постепенно отодвигался.

До моего слуха доносился голос «старца», но слов я различить не мог, а слышал лишь неясное его бормотанье.

В таком положении я лежал неподвижно, не имея возможности ни кричать, ни двигаться. Только мысль моя еще была свободна и я сознавал, что постепенно подчиняюсь власти этого загадочного и страшного человека.

Но вскоре я почувствовал, что во мне, помимо моей воли, сама собой пробуждается моя собственная внутренняя сила, которая противодействует гипнозу. Она нарастала во мне, закрывая все мое существо невидимой броней. В сознании моем смутно всплывала мысль о том, что между мною и Распутиным происходит напряженная борьба и что в этой борьбе я могу оказать ему сопротивление, потому что моя душевная сила, сталкиваясь с силой Распутина, не дает ему возможности всецело овладеть мною.

Я попытался сделать движение рукой – рука повиновалась. Но я все-таки продолжал лежать в том же положении, ожидая, когда Распутин сам скажет мне подняться и встать.

Теперь я уже ясно различал его фигуру, лицо, глаза. Страшный яркий круг совершенно исчез.

– Ну, милый, вот на первый раз и довольно будет, – проговорил Распутин.

Он внимательно следил за мной, но, очевидно, мог наблюдать и заметить только одну сторону моих ощущений: мое сопротивление гипнозу ускользнуло от него.

Самодовольная улыбка играла на его лице, и он говорил со мной тем уверенным тоном, который дает человеку сознание его полного господства над другим. Очевидно, он не сомневался уже теперь в том, что и я покорился его силе, и мысленно причислил меня к своим послушным приверженцам.

Резким движением он потянул меня за руку. Я приподнялся и сел. Голова моя кружилась, и во всем теле ощущалась слабость. Сделав над собою усилие, я встал с дивана и прошелся по комнате, но ноги мои были как парализованы и плохо мне повиновались.

Распутин продолжал следить за каждым моим движением.

– Это Божья благодать, – проговорил он, – вот увидишь, как скоро тебе полегчает и вся болезнь твоя пройдет.

Прощаясь, он взял с меня обещание опять приехать к нему в один из ближайших дней.

После этого гипнотического сеанса, я много раз бывал у Распутина то с М. Г., то один.

Лечение продолжалось, и с каждым днем доверие «старца» ко мне возрастало.

Мы иногда подолгу с ним беседовали. Считая меня своим другом, непоколебимо уверовавшим в его божественную миссию, рассчитывая на мое содействие и поддержку во всем, Распутин не находит нужным передо мною скрываться и постепенно открыл мне все свои карты. Он настолько был убежден в силе своего влияния на людей, что не допускал даже мысли о том, что я могу не быть в его власти.

– Знаешь, милый, сказал он мне однажды, – смышленый больно ты и говорить с тобой легко: все сразу понимаешь. Захочешь – хоть министром сделаю, только согласись.

Такое предложение Распутина сильно меня смутило. Я знал, как ему легко всего добиться, и знал также, к какому скандалу это может привести.

– Я с удовольствием вам буду помогать, только уж в министры меня не назначайте, – ответил я ему смеясь.

– Ты чего смеешься? – удивился Распутин. – Думаешь, не могу? Все могу. Что пожелаю, то и делаю, и все слушаются. Вот увидишь, будешь министром.

Настойчиво уверенный тон Распутина меня испугал не на шутку. Я уже рисовал себе всеобщее удивление, после того как в газетах прочтут о таком моем назначении.

– Григорий Ефимович, ради Бога, не надо этого! – взмолился я. – Подумайте, какой же я министр. Да, наконец, на что мне это нужно... Гораздо лучше будет, если я стану вам помогать так, чтобы никто об этом не знал.

– Ну, пожалуй, пускай будет по-твоему, коли так, – согласился, наконец, Распутин. – A редко вот, кто этак говорит, – прибавил он, – все больше меня просят: то устрой, это устрой; всякому что-нибудь нужно.

– А как же вы эти просьбы исполняете? – спросил я.

– Пошлю кого к министру, кого к другому важному лицу с моей записочкой, чтобы устроили, а то и прямо в Царское... Так вот и распределяю.

– И вас все министры слушают?

– Все! – воскликнул Распутин. – Все... Ведь мной они поставлены, как же им меня то не слушаться? Знают, что, коли пойдут против меня, несдобровать им. Сам премьер, и тот не смеет мне поперек дороги становиться. Вот нынче через своего знакомого пятьдесят тысяч предлагал, чтобы, значит, Протопопова сменить... Сам-то, небось, боится ко мне идти – приятелей своих подсылает. А Хвостов-то[8], каков гусь, а? Бегал, бегал ко мне, а как я его назначил, зазнался, да и поворотил против меня. Вестимо, сместили его, – наказан за дело. Теперича, поди, не раз спохватывается да и жалеет... Так-то вот, – после небольшой паузы прибавил Распутин. – Ты сам посуди: Царица сама у меня другом, как же им-то не повиноваться?

– Все меня боятся, все... Как тресну мужицким кулаком, – все сразу и притихнет, – сказал Распутин, не без удовольствия взглядывая на свою узловатую руку.

– С вашей братией, аристократами (он особенно как-то произносил это слово) только так и можно. Завидуют мне больно, что в смазных сапогах по царским-то хоромам разгуливаю... Гордости у них, беда, сколько! А от гордости-то у нас, милый, весь грех начинается. Ежели Господу хочешь угодить, первое дело убей свою гордыню.

Распутин цинично расхохотался и начал рассказывать, каким способом нужно подавлять в себе гордыню:

– А вот что, милый, – заговорил он, взглянув на меня со странной улыбкой. – Бабы эти хуже мужчин, с их то и надо начинать. Да... Вот вожу я всяких барынь в баню, приведу их туда и говорю: раздевайся теперича и мой меня, мужика... Ну, ежели, которые начнут жеманиться, кривляться, у меня с ними расправа короткая ........................

тут вся гордыня и соскочит .............................

Я молча с ужасом его слушал, боясь своими вопросами или замечаниями прервать этот чудовищный рассказ, совершенно непередаваемый в печати. Он, видимо, был навеселе и говорил с непривычной откровенностью. Налив себе еще мадеры, он откашлялся и продолжал:

– А ты чего так мало пьешь? Вина, что ли, боишься? Оно-то самое лучшее лекарство будет. От всех болестей вылечивает и в аптеке не приготовляется. Настоящее Божье средство, и душе, и телу крепость придает. A меня Господь Бог такой силой наградил, что предела этому нет. А знаешь ты Бадмаева? Ужо познакомлю тебя с ним. Вот у него лекарства какие хочешь, вот уж это настоящий доктор. Что там Боткины да Деревенки – ничего они не смыслят: пишут всякую дрянь на бумажках, думают, больной-то поправляется, а ему все хуже да хуже. У Бадмаева средства все природные, в лесах, в горах добываются, насаждаются Господом Богом и, значит, Божеская благодать в них.

– Григорий Ефимович, – перебил я Распутина, – а что Государя и Наследника тоже лечат этими средствами?

– Как не лечат. Даем им. Сама[9] и Аннушка[10] доглядывают за этим. Боятся они все, что Боткин узнает, а я им и говорю: коли узнает кто из ваших докторов про эти мои лекарства, больному, за место пользы от них, только большой вред будет. Ну, вот, они и опасаются – все и делают втихомолку.

– Какие же это лекарства, которые вы даете Государю и Наследнику?

– Разные, милый, разные... Вот ему Самому-то дают чай пить и от этого чаю благодать Божия в нем разливается, делается у него на душе мир, и все ему хорошо, все весело – да, ай люли малина. Да и то сказать, – продолжал Распутин, – какой же он Царь-Государь? Божий он человек. Вот, ужо, увидишь, как все устроим: все у нас будет по-новому.

– О чем вы говорите, Григорий Ефимович. Что будет по-новому?

– Ох, уж больно ты любопытный. Все бы тебе знать, да знать... Придет время, все сам узнаешь.

Я никогда еще не видел Распутина столь разговорчивым. Очевидно, выпитое вино развязало ему язык. Мне же не хотелось упускать случая выведать от этого преступного «старца» возможно подробнее весь его дьявольский план. Я предложил ему еще выпить со мной. Мы долго молча наполняли наши стаканы. Распутин залпом опустошал свой, а я делал вид, что пью: подносил стакан ко рту и ставил его нетронутым на стол за вазой с фруктами, которая стояла между нами. Таким образом, Распутин пил один.

Когда одна бутылка крепкой мадеры была выпита, мой собеседник поднялся и, шатаясь, подошел к буфету за второй. Я опять наполнил ему его стакан, все так же делая вид, что наливаю и свой.

Осторожно возобновил я прерванный разговор:

– Григорий Ефимович, помните, вы мне недавно говорили, что хотите сделать меня вашим помощником. Я согласен вам помогать, но для этого мне необходимо знать, что вы надумали. Вот, например, вы только что говорили, что все будет по-новому, а как и что – я не знаю.

Распутин пристально посмотрел на меня, прищурился и, немного подумав, сказал:

– Вот что, дорогой: будет, довольно воевать, довольно крови пролито; пора всю эту канитель кончать. Что, немец разве не брат тебе? Господь говорил: «люби врага своего, как любишь брата своего», а какая же тут любовь?.. Сам-то[11] все артачится, да и Сама[12] тоже уперлась; должно опять там кто-нибудь их худому научает, а они слушают... Ну, да что там говорить! Коли прикажу хорошенько, – по-моему сделают, да только у нас не все еще готово.

Когда с этим делом покончим, на радостях и объявим Александру с малолетним сыном, а Самого-то на отдых в Ливадию отправим... Вот-то радость ему огородником заделаться! Устал он больно, – отдохнуть надо, да, глядишь, там в Ливадии-то, около цветочков, к Богу ближе будет. A y него на душе много есть чего замаливать; одна война чего стоит – всю жизнь не замолишь!..

Коли не та бы стерва[13], что меня тогда пырнула, был бы я здесь и уж не допустил бы до кровопролития... А то тут без меня все дело смастерили всякие там Сазоновы, да министры окаянные; сколько беды наделали!

А сама Царица – мудрая правительница, вторая Екатерина. Уж небось последнее-то время она и управляет всем сама, и погляди: что дальше, то лучше будет.

Обещалась перво-наперво говорунов[14] разогнать. К черту их всех! Ишь, выдумали что, против помазанников Божиих пойдут. А тут их по башке и стукнем. Давно бы их пора к чертовой матери послать... Всем, всем, кто против меня кричит, худо будет!!

Распутин все больше и больше горячился. Возбужденный вином и своими замыслами, он, казалось, и не думал ничего скрывать от меня:

– Я точно зверь травленый: все меня загрызть хотят... Поперек горла им стою. Все аристократы... За то народ меня уважает, что в мужицком кафтане, да в смазных сапогах у самого Царя, да у Царицы советником сделался. На то воля Божья! И дал мне Господь силу: все вижу, да знаю, кто что замышляет...

Вот недавно от генерала Рузского приходят ко мне, а я им прямо в лицо: «зачем, говорю, пришли?». Ну, да уж обещал устроить; хороший он человек.

Просят все меня евреям свободу дать... Чего-ж, думаю, не дать? Такие же люди, как и мы – Божья тварь.

– Вот видишь, – продолжал Распутин, – работы-то сколько! А помощников нету, все самому надо делать, а везде-то и не поспеешь... Ты – смышленый, мне и помогать будешь. Я тебя познакомлю с кем следует, и деньжонку загребешь... Только, пожалуй, тебе и ни к чему это: у тебя, небось, богатства-то побольше, чем у самого Царя? Ну, бедным отдашь, всякий рад лишний грош получить...

Резко прозвучал звонок и оборвал речь Распутина. Он засуетился. По-видимому, он кого-то ожидал к себе, но, увлекшись разговором со мной, забыл о назначенном свидании, и теперь вспомнив о нем, заволновался, опасаясь, чтобы вновь пришедшие не застали меня у него.

Быстро вскочив из-за стола, он провел меня через переднюю в свой кабинет и поспешно вышел оттуда. Я слышал, как торопливыми и неверными шагами он шел по передней, по дороге за что-то зацепил, уронил какой-то предмет и громко выругался. Он едва держался на ногах, но не терял при этом соображения. Невольно я подивился крепости этого человека.

Из передней до меня донеслись голоса вошедших. По-видимому, их было несколько человек; они вошли в столовую.

Я приблизился к дверям кабинета, которые выходили в переднюю, и начал прислушиваться. Разговор велся вполголоса и разобрать его было очень трудно. Тогда я осторожно приоткрыл двери и, в образовавшуюся таким образом щель, через переднюю и открытые двери столовой, увидел Распутина, сидящего за столом на том месте, где он только что беседовал со мной.

Совсем близко к нему сидели пять человек; двое других стояли за его стулом. Некоторые из них что-то быстро заносили в свои записные книжки.

Я мог рассмотреть тайных гостей Распутина: лица у всех были неприятные. У четырех был, несомненно, ярко выраженный еврейский тип; трое других, до странности похожие между собою, были белобрысые с красными лицами и маленькими глазами. Одного из них, как мне показалось, я где-то видел; но не мог вспомнить, где именно. Одеты они все были скромно; некоторые из них сидели, не снимая пальто.

Распутин среди них совсем преобразился. Небрежно развалившись, он сидел с важным видом и что-то им рассказывал.

Вся группа эта производила впечатление собрания каких-то заговорщиков, которые что-то записывали, шепотом совещались, читали какие-то бумаги. Иногда они смеялись.

У меня мелькнула мысль: не «зелененькие» ли это, о которых мне рассказывал Распутин?

После всего того, что я от него слышал, у меня не было сомнений, что передо мною было сборище шпионов. В этой скромно обставленной комнате, с иконой Спасителя в углу и царскими портретами по стенам, видимо, решалась судьба многомиллионного народа.

Мне хотелось скорее покинуть эту проклятую квартиру, но кабинет Распутина, где я находился, имел только один выход и уйти оттуда незамеченным было невозможно. После некоторого времени, которое мне показалось бесконечным, появился, наконец, Распутин с веселым и самодовольным лицом. Мне трудно было бороться с тем чувством отвращения, которое я испытывал к этому негодяю, и потому я быстро простился с ним и вышел.

IX

После всех моих встреч с Распутиным, всего виденного и слышанного мною, я окончательно убедился, что в нем скрыто все зло и главная причина всех несчастий России: не будет Распутина, не будет и той сатанинской силы, в руки которой попали Государь и Императрица. Казалось, сама судьба свела меня с этим человеком, чтобы я собственными глазами увидел, какую роль он играет, куда ведет нас всех его ничем не ограниченное влияние.

Чего еще было ждать?

Можно ли было щадить Распутина, который губил Россию и Династию, который своим предательством увеличивал количество жертв на войне?

Есть ли хоть один честный человек, который не пожелал бы искренно его погибели?

Следовательно, вопрос состоял уже не в том, нужно ли было вообще уничтожить Распутина; а только в том, мог ли именно я брать на себя эту ответственность?

И я ее взял.

Я больше не мог продолжать эту отвратительную игру в «дружбу», которая так меня тяготила.

Первоначальный наш план, застрелить «старца» у него на квартире, оказался неудобным, ввиду того напряженного состояния, в котором находилась вся страна: война была в полном разгаре, армия готовилась к наступлению, и факт открытого убийства Распутина мог быть истолкован, как демонстрация против Царской Семьи.

Момент был слишком опасный для открытого выступления. Мне казалось, что Распутин должен исчезнуть таким образом, чтобы никто не знал, куда и при каких обстоятельствах он исчез. Виновники этого исчезновения, тем более, должны были оставаться неизвестными.

Я думал тогда, что члены Государственной Думы, Пуришкевич и Маклаков, которые сознавали весь вред Распутина, сумеют дать мне хороший совет. Их речи, произнесенные с думской трибуны, неизгладимо запечатлелись в моей памяти.

Те, которые так горячо говорили против «старца», не могут не разделять моих соображений, не могут не одобрить моего намерения. Я верил, что они мне помогут.

Первый, к кому я обратился, был Маклаков. Предварительно условившись с ним о свидании, я отправился к нему на квартиру. Наш разговор был очень краток. В немногих словах я изложил ему мой план и спросил, каково его мнение.

Маклаков уклонился от определенного ответа. Колебание и недоверие прозвучало в его вопросе:

– Почему вы именно ко мне обратились?

– Я был в Думе и слышал вашу речь... – ответил я.

Мне было ясно, что он про себя одобряет мое намерение, но я не мог сразу решить, чем он руководствуется в своих уклончивых ответах: недоверием ли ко мне, как к малознакомому человеку, или просто боязнью быть замешанным в опасном предприятии. Во всяком случае я, после непродолжительной беседы с Маклаковым, убедился, что иметь дело с ним не стоит.

Возвратившись домой, я протелефонировал Пуришкевичу и условился заехать к нему на другой день утром.

Свидание мое с ним носило совершенно иной характер, чем разговор с Маклаковым. Когда я заговорил о Распутине и сообщил о своем намерении с ним покончить, Пуришкевич, со свойственной ему живостью и горячностью, воскликнул:

– Это моя давнишняя мечта. Я всей душой готов помочь вам, если вы только пожелаете принять мои услуги, но ведь это не так легко, как вы думаете: чтобы добраться до Распутина, надо пройти через целый строй сановников и шпиков, охраняющих его.

– Все это уже сделано, – ответил я и рассказал о моем сближении со «старцем», о наших беседах и т. д.

Пуришкевич слушал меня с большим интересом. Я назвал ему Великого Князя Димитрия Павловича и поручика Сухотина, сообщил и о моем разговоре с Маклаковым.

Мое мнение о том, что Распутина надо уничтожить тайно, Пуришкевич вполне разделял.

Сознавая всю трудность исполнения нашего замысла, он, однако, нисколько не сомневался в его необходимости и в его громадном политическом значении. Он был твердо убежден, что все зло в Распутине и что, лишь удалив его, можно надеяться спасти страну от неминуемого развала.

Что касается Маклакова и его чрезмерной осторожности, то Пуришкевич его поведению ничуть не удивился. Он обещал при первой же встрече в свою очередь переговорить с ним и попытаться привлечь его на нашу сторону.

Получив согласие Пуришкевича принять активное участие в выполнении нашего намерения, я простился с ним с тем, чтобы на следующий день вечером он приехал ко мне на Мойку для совместной разработки общего плана действий.

На другой день, в пять часов, у меня собрались Великий Князь Димитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин.

После долгих обсуждений и споров, все пришли к следующему заключению:

Нужно покончить с Распутиным при помощи яда, как средства наиболее удобного для сокрытия всяких следов убийства.

Мои друзья были вполне согласны с тем, что уничтожение Распутина должно носить характер внезапного исчезновения и содержаться в строжайшей тайне.

Местом события был выбран наш дом на Мойке. В нем было помещение, которое я вновь отделывал для себя; оно, как нельзя лучше, подходило для выполнения нашего замысла, a мои отношения с Распутиным давали мне полную возможность уговорить его приехать ко мне.

Такого рода план вызвал во мне самое гнетущее чувство: перспектива пригласить к себе в дом человека с целью его убить была чересчур ужасна. Кто бы ни был этот человек, даже сам Распутин, но я не мог без содрогания представить себе свою роль в этом деле: роль хозяина, готовящего гибель своему гостю.

Мои друзья разделяли мое мнение, но после долгих обсуждений, мы, тем не менее, пришли к заключению, что в вопросе, касающемся судьбы России, не должно быть места никаким соображениям и переживаниям личного характера, и что все мои нравственные тревоги и угрызения совести должны отойти на второй план.

Решение было принято, но время его осуществления зависело от некоторых случайных обстоятельств. Ремонт нашего дома не мог быть закончен ранее середины декабря, но до того времени и Великий Князь, и Пуришкевич должны были уехать на фронт и предполагали вернуться в Петербург как раз к тому сроку, когда ремонт должен был окончиться. В этом отношении все складывалось удачно, только на меня выпадала крайне тяжелая обязанность в течение еще двух недель поддерживать дружеские отношения с Распутиным.

Если и прежде мне было трудно видеться с человеком, уничтожение которого я считал необходимостью, то тем мучительнее становились для меня встречи с ним, после того как приговор наш был произнесен уже в окончательной форме.

Пуришкевич предложил нам принять в участники еще одно лицо – доктора Лазоверта. Мы согласились.

Вторичное наше собрание происходило в санитарном поезде Пуришкевича.

На этом совещании были выработаны все подробности наших совместных действий.

Наш план, окончательно утвержденный, состоял в следующем:

Я должен был по-прежнему видаться с Распутиным, усиливая его доверие к себе и однажды пригласить его в гости, с тем чтобы его приезд в мой дом был обставлен строжайшей тайной.

В день, когда Распутин согласится у меня быть, я должен заехать за ним в двенадцать часов ночи, и в открытом автомобиле Пуришкевича, с доктором Лазовертом в качестве шофера, привезти его на Мойку. Там, во время чая, дать ему выпить раствор цианистого калия.

После того как моментальным действием яда Распутин будет уничтожен, его труп, завернутый в мешок, увезти за город и сбросить в воду.

Для перевозки тела нужно было иметь закрытый автомобиль, и Великий Князь Димитрий Павлович предложил воспользоваться своим. Это было особенно удобно: великокняжеский стяг, прикрепленный к передней части машины, избавлял нас от всяких подозрений и задержек в пути. Распутина я должен был принять у себя один, поместив остальных соучастников заговора в соседней комнате, дабы, в случае необходимости, они могли прийти мне на помощь.

Какой бы оборот ни приняло задуманное нами дело, мы условились во что бы то ни стало отрицать нашу причастность не только к убийству Распутина, но даже к покушению на убийство.

Место, куда мы сбросим труп Распутина, решено было отыскать уже по возвращении в Петербург Великого Князя и Пуришкевича.

Через несколько дней после нашего совещания оба они уехали на фронт.

В Петербурге оставался только поручик Сухотин, с которым я виделся почти ежедневно.

В этот период времени я вторично посетил Маклакова. Перед своим отъездом Пуришкевич просил меня сделать все возможное для того, чтобы привлечь Маклакова к самому близкому участию в нашем деле.

При новом свидании с Маклаковым, я был приятно поражен происшедшей в нем переменой. Вместо уклончивых ответов, я услышал от него полное одобрение всему нами задуманному, но на мое предложение действовать с нами сообща, он ответил, что ему, быть может, придется в половине декабря по важным делам отлучиться на несколько дней в Москву. Тем не менее я посвятил его во все подробности нашего заговора.

Прощаясь со мною, он был любезен, пожелал нам полного успеха и, между прочим, подарил мне резиновую палку.

– Возьмите ее на всякий случай, – сказал он, улыбаясь.

X

Тем временем мои занятия в Пажеском корпусе шли своим чередом. Полковник Фогель, который готовил меня к репетициям, по-прежнему приходил ко мне и часами объяснял мне военные науки.

Изредка бывал я у Распутина, подчиняясь необходимости поддерживать с ним отношения. Как ни был гадок мне этот человек, но еще более гадко было сидеть у него, разговаривать с ним. Эти посещения были для меня настоящей пыткой.

Однажды я зашел к нему за несколько дней до возвращения в Петербург Великого Князя Димитрия Павловича и Пуришкевича.

Распутин был в самом радостном настроении.

– Что это вы так веселы? – спросил я его.

– Да уж больно хорошее дельце-то сделал. Теперича не долго ждать – скоро и на нашей улице будет праздник.

– А в чем дело? – заинтересовался я.

– В чем дело, в чем дело? – старался передразнить меня Распутин. – Вот ты боишься меня, – продолжал он, – и перестал ко мне ходить, а много кой-чего интересного есть у меня тебе порассказать... А вот и не скажу, потому боишься меня, опасаешься всего, а коли бы ты не боялся, – рассказал бы.

Я объяснил ему, что готовился все время к репетициям в корпусе, очень был занят и никак не мог вырваться, потому только и не приходил к нему. Но на все мои доводы Распутин твердил свое:

– Знаю, знаю, боишься меня, да и родные тебе не дозволяют. Мамаша твоя, небось за одно с Лизаветой[15]... Обе только и думают, как бы меня отсюда спровадить. Да, нет, не удастся им, не послушают их. Уж так-то меня любят в Царском, так любят. И что больше напротив меня говорят, то больше и любят... Вот как!

– Григорий Ефимович, – сказал я, – ведь вы в Царском себя иначе ведете: вы там только о Боге и разговариваете, оттого вам и верят.

– Что ж, милый, мне о Боге с ними не говорить? Они все люди благочестивые, любят такую беседу... Все они понимают, все прощают и меня ценят... А насчет того, что им худое про меня наговаривают – это все ни к чему; все одно они худому не поверят, что ни говори... Я им и сам сказывал: будут, говорю, на меня клеветать, а вы вспомните, как Христа гнали – Он тоже за правду страдал. Ну вот они всех и выслушивают, а сделают по-своему, как им совесть велит.

– С Ним[16] вот бывает подчас трудно; как от дому далеко уедет, так и начнет слушать худых людей. Вот и теперича сколько с Ним намучились. Я ему объясняю: довольно, мол, кровопролития, все братья, что немец, что француз... А война эта самая – наказание Божье за наши грехи... Так, ведь, куды! Уперся. Знай, свое твердит: «позорно мир подписывать».

– А какой такой позор, коли своих братьев спасаешь? Опять, говорю, миллионы народу побьют.

– Вот Сама – мудрая, хорошая правительница... А Он что? Что понимает? He для этого сделан, Божий Он человек – вот что.

– Боюсь одного, – продолжал Распутин – как бы Николай Николаевич не помешал, коли узнает. Ему-то все только воевать, зря людей губить. Да теперича далече он, руки-то коротки – не достанет. Подальше его и угнали затем, чтобы не мешал, да не путался.

– А, по-моему, большую ошибку сделали, – сказал я, – что Великого Князя сместили. Ведь его вся Россия боготворила, самый популярный человек.

– За это самое и сменили. Возгордился больно, да высоко метил. Царица-то сразу поняла, откудова опасность идет.

– Неправда, Григорий Ефимович, Великий Князь Николай Николаевич совсем не такой человек: никуда он не метил, а исполнял свой долг перед Родиной и Царем. И с тех пор, как он ушел, ропот в стране увеличился. Нельзя было в такой серьезный момент отнимать у Армии ее любимого вождя.

– Ну, уж ты, милый, не мудри: коли было сделано, так, значит, и надо, – правильно.

Распутин встал и начал ходить взад и вперед по комнате. Он был задумчив и что-то шепотом говорил про себя. Но вдруг он остановился, быстро подошел ко мне и резким движением схватил меня за руку. В его глазах засветилось странное выражение:

– Поедем со мной к цыганам. Поедешь, – все тебе расскажу до капельки...

Я согласился, но в эту самую минуту зазвонил телефон. Оказалось, что Распутина вызывали в Царское. Я воспользовался тем, что наша поездка расстроилась, и предложил ему приехать ко мне в один из ближайших дней, чтобы вместе провести вечер.

Распутину давно хотелось познакомиться с моей женой, и, думая, что она в Петербурге, a родители мои в Крыму, он сказал, что с удовольствием приедет.

Жены моей в Петербурге еще не было, – она находилась в Крыму, с моими родителями, но мне казалось, что Распутин охотнее согласится ко мне приехать, если он этого знать не будет.

На этом мы с ним расстались.

Через несколько дней вернулись с фронта Великий Князь Димитрий Павлович и Пуришкевич.

У нас было несколько совещаний, и на одном из них было решено пригласить Распутина в дом моих родителей на Мойке 16-го декабря[17].

Я позвонил ему по телефону и спросил, согласен ли он приехать ко мне в этот вечер. Он ответил утвердительно, но с тем условием, чтобы я сам за ним заехал и таким же порядком отвез обратно. При этом он просил меня пройти к нему в квартиру по черной лестнице, обещая предупредить дворника о том, что один из его знакомых заедет за ним в двенадцать часов ночи.

Таким образом, Распутин рассчитывал уехать из дому незамеченным.

Мне было странно и жутко думать о том, как легко он на все согласился, как будто сам помогал нам в нашей трудной задаче.

Назначенный день приближался.

Ввиду того, что у меня было очень мало свободного времени, я просил Великого Князя Димитрия Павловича выбрать место на Неве, куда можно будет сбросить труп Распутина после его уничтожения.

Вечером, в день нашего последнего совещания, ко мне приехал Великий Князь, очень уставший, после нескольких часов, проведенных в поисках подходящего места на реке.

Мы долго с ним сидели и разговаривали в этот вечер. Он рассказывал мне о своем последнем пребывании в Ставке. Государь произвел на него удручающее впечатление. По словам Великого Князя, Государь осунулся, постарел, впал в состояние апатии и совершенно инертно относится ко всем событиям.

Слушая Великого Князя, я невольно вспомнил и все слышанное мною от Распутина. Казалось, какая-то бездна открывалась и готовилась поглотить Россию.

И думая обо всем этом, мы не сомневались в правоте нашего решения уничтожить того, кто еще усугублял и без того великие бедствия нашей несчастной Родины.

XI

Весь день 16-го декабря я был занят подготовкой к экзамену в корпусе, назначенному на следующее утро.

Утром, в перерыве между занятиями, я заехал на Мойку в наш дом, чтобы отдать последние распоряжения.

Помещение, куда должен был вечером приехать Распутин, расположенное в подвальном этаже дома, только что вышло из ремонта.

Предстояло обставить его так, чтобы оно производило впечатление обычной жилой комнаты и не возбудило у Распутина никаких подозрений: ему могло показаться странным, если бы его провели в неуютный и холодный подвал.

Приехав домой, я застал там обойщиков, натягивавших ковры и вешающих занавеси.

Вновь отремонтированная комната была устроена в части винного подвала. Она была полутемная, мрачная, с гранитным полом, со стенами, облицованными серым камнем и с низким сводчатым потолком. Два небольших, узких окна, расположенных в уровень с землей, выходили на Мойку. Две невысокие арки делили помещение на две половины – одну более узкую, другую большую и широкую, предназначенную для столовой. Из узкой части комнаты входная дверь вела на лестницу, с первой площадки которой был выход во двор, а выше по ступенькам – ход в мой кабинет, находившийся в первом этаже дома.

Лестница, ведущая в кабинет, была неширокая, винтовая, из темного дерева.

Входивший в новое помещение попадал, таким образом, сначала в узкую его половину. Здесь уже стояли в неглубоких нишах две большие китайские вазы из красного фарфора, которые необычайно красиво выделялись на мрачной серой облицовке стен, оживляя ее двумя яркими пятнами.

Из кладовой принесли старинную мебель, и я занялся устройством столовой.

Как сейчас, я вижу перед собой до мелочей всю эту комнату.

Резные, обтянутые потемневшей кожей стулья, шкафчики черного дерева с массой тайников и ящиков, массивные дубовые кресла с высокими спинками и кое-где небольшие столики, покрытые цветными тканями, а на них кубки из слоновой кости и различные предметы художественной работы.

Особенно запомнился мне среди всех этих вещей один шкаф с инкрустациями, внутри которого был сделан целый лабиринт из зеркал и бронзовых колонок. На этом шкафу стояло старинное Распятие из горного хрусталя и серебра итальянской работы XVII века.

В столовой был большой камин-очаг из красного гранита, на нем несколько золоченых кубков, тарелки старинной майолики и скульптурная группа из черного дерева. На полу лежал большой персидский ковер, а в углу, где стоял шкаф с лабиринтом и Распятием, шкура огромного белого медведя.

Посередине комнаты поставили стол, за которым должен был пить свой последний чай Григорий Распутин.

В устройстве помещения мне помогали смотритель нашего дома и мой камердинер. Им я поручил приготовить к одиннадцати часам вечера чай на шесть человек, закупить побольше всяких бисквитов и сладких пирожков, а также доставить из погреба вина. Я объяснил своим служащим, что у меня будут вечером гости и что, приготовив чай, они могут уйти в дежурную и ждать там, пока я их не позову.

Отдав все распоряжения, я поднялся к себе в кабинет, где меня уже ждал полковник Фогель. Занятия мои с ним окончились около шести часов вечера, и я поехал обедать во дворец Beликого Князя Александра Михайловича.

Наскоро закусив, я вернулся обратно к себе на Мойку.

XII

К одиннадцати часам в новом помещении все было готово.

На столе стоял самовар и много разных печений и сластей, до которых Распутин был большой охотник. На одном из шкафов приготовлен был поднос с винами и рюмками.

Я был еще один в доме и окидывал взглядом комнату и ее убранство.

Старинные фонари с разноцветными стеклами освещали ее сверху; тяжелые занавеси темно-красного штофа были опущены; топился большой гранитный камин, дрова в нем трещали, разбрасывая искры на каменные плиты.

Несмотря на то что комната находилась почти под землей и была сама по себе мрачная, теперь, благодаря освещению и всей обстановке, от нее веяло удивительным уютом. При этом тишина подвального этажа создавала впечатление таинственности, какой-то отрезанности от всего мира. Казалось, что бы ни случилось здесь, все будет утаено от человеческих глаз, скроется навсегда в молчании этих каменных стен.

Раздался звонок; он извещал меня о приезде Великого Князя Димитрия Павловича и остальных участников заговора.

Я вышел им навстречу. Вид у всех был бодрый, настроение приподнятое, но я заметил, что разговаривали все как-то слишком громко, были неестественно веселы, чувствовалось, что нервы у всех крайне напряжены.

Мы прошли в столовую. Обстановка комнаты сильно подействовала на моих друзей, в особенности на Великого Князя, который был у меня в этом самом помещении накануне, когда еще ничего не было готово.

Войдя в столовую, все некоторое время стояли молча, рассматривая место близкого события.

Из шкафа с лабиринтом я вынул стоявшую там коробку с ядом, а со стола взял тарелку с пирожками; их было шесть: три шоколадных и три миндальных.

Доктор Лазоверт, надев резиновые перчатки, взял палочки цианистого калия, растолок их и, подняв отделяющийся верхний слой шоколадных пирожков, всыпал в каждый из них порядочную дозу яда.

В комнате царило напряженное молчание, мы все следили с жутким интересом за работой доктора.

Оставалось еще всыпать порошок в приготовленные рюмки. Мы решили это сделать возможно позднее, чтобы яд не потерял своей силы при длительном испарении. Общее количество яда получилось огромное: по словам доктора, доза была во много раз сильнее той, которая необходима для смертельного исхода.

Для правдоподобности нужно было, чтобы на столе стояли неубранные чашки, как будто после только что выпитого чаю. Я предупредил Распутина о том, что, когда у нас бывают гости, мы пьем чай в столовой, затем все поднимаются наверх, я же иногда остаюсь один внизу – читаю, или чем-нибудь занимаюсь.

Мы наскоро сделали в комнате и на столе небольшой беспорядок, сдвинули стулья, налили чай в чашки. Тут же я условился с Великим Князем Димитрием Павловичем, поручиком Сухотиным и Пуришкевичем, что, после моего отъезда, они поднимутся наверх в мой кабинет и станут там заводить граммофон, выбирая преимущественно веселые пластинки: это требовалось для того, чтобы поддерживать веселое настроение у Распутина и отогнать от него всякие подозрения. Я все же несколько опасался, чтобы вид подземелья не пробудил в нем каких-либо сомнений.

Закончив все приготовления, мы с доктором Лазовер-том вышли. Он, переодевшись в костюм шофера, пошел заводить машину, стоявшую на дворе у малого подъезда, а я надел доху и меховую шапку со спущенными наушниками, скрывавшими мое лицо.

Мы сели, автомобиль тронулся.

Целый вихрь мыслей кружился в моей голове. Надежды на будущее окрыляли меня. За несколько коротких минут моего последнего пути к Распутину я много передумал и пережил.

Автомобиль остановился у дома № 64 на Гороховой улице.

Войдя во двор, я сразу был остановлен голосом дворника, который спросил: – Кого надо?

Узнав, что спрашивают Григория Ефимовича, дворник не хотел было меня пускать; он настаивал, чтобы я назвал себя и объяснил причину моего посещения в столь поздний час.

Я ответил, что Григорий Ефимович сам просил меня приехать к нему в это время и пройти по черной лестнице. Дворник недоверчиво меня оглядел, но все же пропустил.

Войдя на неосвещенную лестницу, я вынужден был подниматься по ней ощупью. С большим трудом мне, наконец, удалось найти дверь Распутинской квартиры.

Я позвонил, и, в ответ на звонок, голос «старца» спросил, не отворяя: – Кто там?

Услыхав этот голос, я вздрогнул.

– Григорий Ефимович, это я приехал за вами, – ответил я ему.

Я слышал, как Распутин задвигался и засуетился. Дверь была на цепи и засове, и мне сделалось вдруг жутко, когда лязгнула цепь и заскрипела тяжелая задвижка в его руках.

Он отворил, я вошел в кухню.

Там было темно. Мне показалось, что из соседней комнаты кто-то смотрит на меня. Я инстинктивно приподнял воротник и надвинул шапку.

– Ты чего так закрываешься? – спросил Распутин.

– Да, ведь, мы же сговорились, чтобы никто про сегодняшнее не знал, – сказал я.

– Верно, верно... Я и своим ничего не говорил и «тайников»[18] всех услал. Пойдем, я оденусь.

Мы вошли с ним в его спальню, освещенную только лампадой, горевшей в углу перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил неубранную постель – видно было, что он только что отдыхал. Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка, на полу стояли высокие фетровые калоши.

Распутин был одет в белую шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан малиновым шнуром с двумя большими кистями.

Черные бархатные шаровары и высокие сапоги на нем были совсем новые. Даже волосы на голове и бороде были расчесаны и приглажены как-то особенно тщательно, а когда он подошел ко мне ближе, я почувствовал сильный запах дешевого мыла: по-видимому, в этот день Распутин особенно много времени уделил своему туалету; по крайней мере, я никогда не видел его таким чистым и опрятным.

– Ну, что же, Григорий Ефимович. Пора двигаться, ведь первый час?

– А что, к цыганам поедем? – спросил он.

– He знаю, может быть, – ответил я.

– А у тебя-то никого нынче не будет? – несколько встревожился он.

Я его успокоил, сказав, что никого, ему неприятного, он у меня не увидит и что моя мать находится в Крыму.

– He люблю я ее, твою мамашу. Меня-то уж она как ненавидит!.. Небось, с Лизаветой[19] дружна. Против меня обе они подкопы ведут, да клевещут. Сама Царица сколько раз мне говорила, что они – самые мои злые враги...

– А знаешь, – вдруг неожиданно заявил Распутин, – что я тебе скажу? Заезжал ко мне вечером Протопопов и слово с меня взял, что я в эти дни дома сидеть буду. «Убить, говорит, тебя хотят; злые люди-то все недоброе замышляют...» – А ну их! Все равно не удастся – руки не доросли.

– Да, ну, что там разговаривать... Поедем.

Я взял его шубу с сундука и помог ему одеться.

– Деньги-то забыл, деньги! – вдруг засуетился Распутин, подбежал к сундуку и открыл его.

Я подошел поближе и, увидев там несколько свертков в газетной бумаге, спросил:

– Неужели это все деньги?

– Да, дорогой мой, все билеты. Сегодня получил, – скороговоркой ответил он.

– А кто вам их дал?

– Да так, добрые люди, добрые люди дали. Вот видишь ли, устроил им дельце, а они, хорошие, добрые, в благодарность на церковь-то и пожертвовали.

– И много тут будет?

– Что мне считать? У меня и времени нет для этого. Я, чай, не банкир. Вот Митьке Рубинштейну – это дело подходящее... У него страсть сколько денег. А мне к чему? Да я, коли вправду сказать, считать-то их не умею. Сказал им: пятьдесят тысяч несите, а то и трудиться не стану для вас. Вот и прислали. Может и больше дали, кто их там знает...

– Приданое-то какое сделаю дочери, – продолжал Распутин. – Она у меня скоро замуж выходит за офицера: четыре Георгия, заслуженный. Ему и местечко хорошее приготовлено. Сама[20] благословить обещалась.

– Григорий Ефимович, ведь вы говорили, что деньги эти пожертвованы на церковь....

– Ну что ж, что на церковь? Экая невидаль. Брак-то, чай, тоже Божье дело; Сам Господь дал свое благословение в Канне Галилейской... А на какое из этих дел деньги-то пойдут, не все ли Ему равно? Богу-то? – ответил, хитро ухмыляясь, Распутин.

Невольно усмехнулся и я. Мне показалась забавной та простодушная наглость, с которой Распутин играл словами Священного Писания.

Взяв часть денег из сундука и тщательно замкнув его, он потушил свечу. Комната снова погрузилась в полумрак, и только из угла по-прежнему тускло светила лампада.

И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку.

Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он – моя жертва; он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне... Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют. В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе; я задавал себе вопрос: как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось.

Вдруг с удивительной яркостью пронеслись передо мною, одна за другой, картины жизни Распутина. Чувства угрызения совести и раскаяния понемногу исчезли и заменились твердою решимостью довести начатое дело до конца. Я больше не колебался.

Мы вышли на темную площадку лестницы, и Распутин закрыл за собою дверь.

Запоры снова загремели и резкий зловещий звук разнесся по пустой лестнице. Мы очутились вдвоем в полной темноте.

– Так лучше, – сказал Распутин и потянул меня вниз. Его рука причиняла мне боль; хотелось закричать, вырваться. Но на меня напало какое-то оцепенение. Я совсем не помню, что он мне тогда говорил, и отвечал ли я ему. В ту минуту я хотел только одного: поскорее выйти на свет, увидеть как можно больше света и не чувствовать прикосновения этой ужасной руки.

Когда мы сошли вниз, ужас мой рассеялся, я пришел в себя и снова стал хладнокровен и спокоен.

Мы сели в автомобиль и поехали.

Через заднее его окно я осматривал улицу, ища взглядом наблюдающих за нами сыщиков, но было темно и безлюдно.

Мы ехали кружным путем. На Мойке повернули во двор и остановились у малого подъезда.

XIII

Войдя в дом, я услышал голоса моих друзей. Покрывая их, весело звучала в граммофоне американская песенка. Распутин прислушался:

– Что это – кутеж?

– Нет, у жены гости, они скоро уйдут, а пока пойдемте в столовую выпьем чаю.

Мы спустились по лестнице. Войдя в комнату, Распутин снял шубу и с любопытством начал рассматривать обстановку.

Шкаф с лабиринтом особенно привлек его внимание. Восхищаясь им, как ребенок, он без конца подходил, открывал дверцы и всматривался в лабиринт.

К моему большому неудовольствию от чая и от вина он в первую минуту отказался.

– He почуял ли он чего-нибудь? – подумал я, но тут же решил: «все равно живым он отсюда не уйдет».

Мы сели с ним за стол и разговорились. Перебирали общих знакомых, вспоминали семью Г., Вырубову; коснулись и Царского Села.

– Григорий Ефимович, а зачем Протопопов к вам заезжал? Все боится заговора против вас? – спросил я.

– Да, милый, мешаю я больно многим, что всю правду-то говорю... Не нравится аристократам, что мужик простой по Царским хоромам шляется – все одна зависть, да злоба... Да что их мне бояться? Ничего со мной не сделают: заговорен я против злого умысла. Пробовали, не раз пробовали, да Господь все время просветлял. Вот и Хвостову не удалось – наказали и прогнали его. Да, ежели только тронут меня – плохо им всем придется.

Жутко звучали эти слова Распутина там, где ему готовилась гибель.

Но ничто не смущало меня больше. В течение всего нашего разговора одна только мысль была в моей голове: заставить его выпить вина из всех отравленных рюмок и съесть все пирожки с ядом.

Через некоторое время, наговорившись на свои обычные темы, Распутин захотел чаю. Я налил ему чашку и придвинул тарелку с бисквитами. Почему-то я дал ему бисквиты без яда.

Уже позднее я взял тарелку с отравленными пирожками и предложил ему.

В первый момент он от них отказался:

– He хочу – сладкие больно, – сказал он.

Однако вскоре взял один, потом второй... Я, не отрываясь, смотрел, как он брал эти пирожки и ел их один за другим.

Действие цианистого калия должно было начаться немедленно, но, к моему большому удивлению, Распутин продолжал со мной разговаривать, как ни в чем не бывало.

Тогда я решил предложить ему попробовать наши крымские вина. Он опять отказался.

Время шло. Меня начинало охватывать нетерпение. Я налил две рюмки, одну ему, другую себе; его рюмку я поставил перед ним и начал пить из своей, думая, что он последует моему примеру.

– Ну, давай, попробую, – сказал Распутин и протянул руку к вину. Оно не было отравлено.

Почему и первую рюмку вина я дал ему без яда – тоже не знаю.

Он выпил с удовольствием, одобрил и спросил, много ли у нас вина в Крыму. Узнав, что целый погреб, он был очень этим удивлен. После пробы вина он разошелся:

– Давай-ка теперь мадеры, – попросил он.

Когда я встал, чтобы взять другую рюмку, он запротестовал:

– Наливай в эту.

– Ведь нельзя, Григорий Ефимович, не вкусно все вместе – и красное, и мадера, – возразил я.

– Ничего, говорю, лей сюды...

Пришлось уступить и не настаивать больше.

Но вскоре мне удалось как будто случайным движением руки сбросить на пол рюмку, из которой пил Распутин; она разбилась.

Воспользовавшись этим, я налил мадеры в рюмку с цианистым калием. Вошедший во вкус питья, Распутин уже не протестовал.

Я стоял перед ним и следил за каждым его движением, ожидая, что вот сейчас наступит конец.

Но он пил медленно, маленькими глотками, с особенным смаком, присущим знатокам вина.

Лицо его не менялось. Лишь от времени до времени он прикладывал руку к горлу, точно ему что-то мешало глотать, но держался бодро, вставал, ходил по комнате, и на мой вопрос, что с ним? – сказал, что – так, пустяки, просто першит в горле.

Прошло несколько томительных минуть.

– Хорошая мадера. Налей-ка еще, – сказал мне Распутин, протягивая свою рюмку.

Яд продолжал не оказывать никакого действия: «старец» разгуливал по столовой.

He обращая внимания на протянутую им мне рюмку, я схватил с подноса вторую с отравой, налил в нее вино и подал Распутину.

Он и ее выпил, а яд не проявлял своей силы...

Оставалась третья и последняя...

Тогда я с отчаяния начал пить сам, чтобы заставить Распутина пить еще и еще.

Мы сидели с ним друг перед другом и молча пили.

Он на меня смотрел, глаза его лукаво улыбались и, казалось, говорили мне:

– Вот видишь, как ты ни стараешься, а ничего со мною не можешь поделать.

Но вдруг выражение его лица резко изменилось: на смену хитрой слащавой улыбке явилось выражение ненависти и злобы.

Никогда еще не видал я его таким страшным.

Он смотрел на меня дьявольскими глазами.

В эту минуту я его особенно ненавидел и готов был наброситься на него и задушить.

В комнате царила напряженная зловещая тишина.

Мне показалось, что ему известно, зачем я его привел сюда и что намерен с ним сделать. Между нами шла как будто молчаливая, глухая борьба; она была ужасна. Еще одно мгновение и я был бы побежден и уничтожен. Я чувствовал, что под тяжелым взглядом Распутина начинаю терять самообладание. Меня охватило какое-то странное оцепенение: голова закружилась, я ничего не замечал перед собой. He знаю, сколько времени это продолжалось.

Очнувшись, я увидел Распутина, сидящего на том же месте: голова его была опущена, – он поддерживал ее руками – глаз не было видно.

Ко мне снова вернулось прежнее спокойствие, и я предложил ему чаю.

– Налей чашку, жажда сильная, – сказал он слабым голосом.

Распутин поднял голову. Глаза его были тусклы, и мне показалось, что он избегает смотреть на меня.

Пока я наливал чай, он встал и прошелся по комнате. Ему бросилась в глаза гитара, случайно забытая мною в столовой.

– Сыграй, голубчик, что-нибудь веселенькое, – попросил он, – люблю, как ты поешь.

Трудно было мне петь в такую минуту, а он еще просил «что-нибудь веселенькое».

– На душе тяжело, – сказал я, но все же взял гитару и запел какую-то грустную песню.

Он сел и сначала внимательно слушал. Потом голова его склонилась над столом, я увидел, что глаза его закрыты, и мне показалось, что он задремал.

Когда я кончил петь, он открыл глаза и посмотрел на меня грустным и спокойным взглядом:

– Спой еще. Больно люблю я эту музыку: много души в тебе.

Я снова запел.

Странным и жутким казался мне мой собственный голос.

А время шло – часы показывали уже половину третьего утра... Больше двух часов длился этот кошмар.

– А что будет, если мои нервы не выдержат больше? – подумал я.

Наверху тоже, по-видимому, иссякло терпение. Шум, доносившийся оттуда, становился все сильнее. Я боялся, что мои друзья, не выдержав, спустятся вниз.

– Что так шумят? – подняв голову, спросил Распутин.

– Вероятно, гости разъезжаются, – ответил я, – пойду посмотреть.

Наверху, в моем кабинете, Великий Князь Димитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин с револьверами в руках бросились ко мне навстречу. Они были спокойны, но очень бледны с напряженными, лихорадочными лицами.

Посыпались вопросы:

– Ну что, как? Готово? Кончено?

– Яд не подействовал, – сказал я.

Все, пораженные этим известием, в первый момент молча замерли на месте.

– He может быть, – воскликнул Великий Князь.

– Ведь доза была огромная!

– А он все принял? – спрашивали другие.

– Все! – ответил я.

Мы начали обсуждать, что делать дальше.

После недолгого совещания решено было всем сойти вниз, наброситься на Распутина и задушить его. Мы уже стали осторожно спускаться по лестнице, как вдруг мне пришла мысль, что таким путем мы погубим все дело: внезапное появление посторонних людей сразу бы раскрыло глаза Распутину и неизвестно, чем бы тогда все кончилось. Надо было помнить, что мы имели дело с необыкновенным человеком.

Я позвал моих друзей обратно в кабинет и высказал им мои соображения. С большим трудом удалось мне уговорить их предоставить мне одному покончить с Распутиным. Они долго не соглашались, опасаясь за меня.

Взяв у Великого Князя револьвер, я спустился в столовую.

Распутин сидел за чайным столом, на том самом месте, где я его оставил. Голова его была низко опущена, он дышал тяжело.

Я тихо подошел к нему и сел рядом. Он не обратил на мой приход никакого внимания.

После нескольких минут напряженного молчания, он медленно поднял голову и взглянул на меня. В глазах его ничего нельзя было прочесть – они были потухшие, с тупым, бессмысленным выражением.

– Что, вам нездоровится? – спросил я.

– Да, голова что-то отяжелела и в животе жжет. Дайка еще рюмочку – легче станет.

Я налил ему мадеры; он выпил ее залпом и сразу подбодрился и повеселел.

Обменявшись с ним несколькими словами, я убедился, что сознание его было ясно, мысль работала совершенно нормально. И вдруг неожиданно он предложил мне поехать с ним к цыганам. Я отказался, ссылаясь на поздний час.

– Ничего, они привыкли. Иной раз всю ночку меня поджидают. Бывает, вот в Царском-то задержат меня делами какими важными, али просто беседой о Боге... Ну, а я оттудова на машине к ним и еду. Телу-то, поди, тоже отдохнуть требуется.... Верно я говорю? Мыслями с Богом, а телом-то с людьми. Вот оно что! – многозначительно подмигнув, сказал Распутин.

В эту минуту я мог от него ожидать всего, но ни в коем случае не такого разговора....

Просидев столько времени около этого человека, проглотившего громадную дозу самого убийственного яда, следя за каждым его движением в ожидании роковой развязки, мог ли я предположить, что он позовет меня ехать к цыганам? И особенно поражало меня то, что Распутин, который все чуял и угадывал, теперь был так далек от сознания своей близкой смерти.

Как не заметил он своими прозорливыми глазами, что за спиной у меня в руке зажат револьвер, который через мгновение будет направлен против него.

Думая об этом, я почему-то обернулся назад и взгляд мой упал на хрустальное Распятие; я встал и приблизился к Нему.

– Чего ты там так долго стоишь? – спросил Распутин.

– Крест этот люблю; очень он красив, – ответил я.

– Да, хорошая вещь, должно быть, дорогая... А много ли ты за него заплатил?

Он подошел ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжал:

– A по мне, так ящик-то занятнее будет... – и он снова раскрыл шкаф с лабиринтом и стал его рассматривать.

– Григорий Ефимович, вы бы лучше на Распятие посмотрели, да помолились бы перед Ним.

Распутин удивленно, почти испуганно посмотрел на меня. Я прочел в его взоре новое, незнакомое мне выражение: что-то кроткое и покорное светилось в нем. Он близко подошел ко мне, не отводя своих глаз от моих, и, казалось, будто он увидел в них то, чего не ожидал. Я понял, что наступил последний момент.

– Господи, дай мне сил покончить с ним! – подумал я и медленным движением вынул револьвер из-за спины. Распутин по-прежнему стоял передо мною, не шелохнувшись, со склонившейся направо головой и глазами, устремленными на Распятие.

– Куда выстрелить, – мелькнуло у меня в голове, – в висок или в сердце.

Точно молния пробежала по всему моему телу. Я выстрелил.

Распутин заревел диким, звериным голосом и грузно повалился навзничь, на медвежью шкуру.

В это время раздался шум на лестнице – это были мои друзья, спешившие мне на помощь. Они, второпях, зацепили за электрический выключатель, который находился на лестнице у входа в столовую, и потому я вдруг очутился в темноте...

Кто-то наткнулся на меня и испуганно вскрикнул.

Я не двигался с места, боясь впотьмах наступить на тело.

Наконец, зажгли свет.

Все бросились к Распутину.

Он лежал на спине; лицо его от времени до времени подергивалось, руки были конвульсивно сжаты, глаза закрыты. На светлой шелковой рубашке виднелось небольшое красное пятно; рана была маленькая и крови почти не было заметно.

Мы все, наклонившись, смотрели на него.

Некоторые из присутствующих хотели еще раз выстрелить в него, но боязнь лишних следов крови их остановила.

Через несколько минут, не открывая глаз, Распутин совсем затих.

Мы осмотрели рану: пуля прошла навылет в области сердца. Сомнений не было: он был убит.

Великий Князь и Пуришкевич перенесли тело с медвежьей шкуры на каменный пол. Затем, мы погасили электричество и, закрыв на ключ дверь столовой, поднялись все в мой кабинет.

Настроение у всех было повышенное. Мы верили, что событие этой ночи спасет Россию от гибели и позора.

XIV

Согласно нашему плану, Великому Князю Димитрию Павловичу, поручику Сухотину и доктору Лазоверту теперь предстояло исполнить следующее:

Во-первых, устроить фиктивный отъезд Распутина из нашего дома на тот случай, если тайная полиция проследила его, когда он к нам приехал. Для этого Сухотин должен был изобразить Распутина, надев его шубу и шапку, и в открытом автомобиле Пуришкевича, вместе с Великим Князем и доктором, выехать по направлению к Гороховой.

Во-вторых, нужно было, захватив одежду Распутина, завезти ее на Варшавский вокзал, чтобы сжечь в санитарном поезде Пуришкевича и там же, на вокзале, оставить его автомобиль. С вокзала надо было добраться на извозчике до дворца Великого Князя, взять там его закрытый автомобиль и возвратиться на Мойку.

В автомобиле Великого Князя Димитрия Павловича предстояло увезти труп Распутина из нашего дома на Петровский остров.

Доктора, заменявшего шофера, мы просили, при отъезде из нашего дома, ехать возможно скорее и постараться запутать следы.

Остались на Мойке только Пуришкевич и я. Мы прошли с ним в мой кабинет и там, ожидая возвращения уехавших, беседовали и мечтали о будущем Родины, теперь избавленной навсегда от ее злого гения.

Мы верили, что Россия спасена и что с исчезновением Распутина для нее открывается новая эра, верили, что мы всюду найдем поддержку и что люди, близко стоящие к власти, освободившись от этого проходимца, дружно объединятся и будут энергично работать.

Могли ли мы тогда предполагать, что те лица, которым смерть Распутина развязывала руки, с таким преступным легкомыслием отнесутся и к совершившемуся факту, и к своим обязанностям?

Нам в голову не приходило, что жажда почета, власти, искание личных выгод, наконец, просто трусость и подлое угодничество у большинства возьмут перевес над чувствами долга и любви к Родине.

После смерти Распутина, сколько возможностей открывалось для всех влиятельных и власть имущих... Однако никто из них не захотел или не сумел воспользоваться благоприятным моментом.

Я не буду называть имен этих людей; когда-нибудь история даст должную оценку их отношению к России.

Но в эту ночь, полную волнений и самых жутких переживаний, исполнив наш тягостный долг перед Царем и Родиной, мы были далеки от мрачных предположений.

Вдруг, среди разговора я почувствовал смутную тревогу и непреодолимое желание сойти вниз, в столовую, где лежало тело Распутина.

Я встал, вышел на лестницу, спустился до запертой двери и открыл ее.

У стола, на полу, на том месте, где мы его оставили, лежал убитый Распутин.

Тело его было неподвижно, но, прикоснувшись к нему, я убедился, что оно еще теплое.

Тогда наклонившись над ним, я стал нащупывать пульс, биения его не чувствовалось: несомненно, Распутин был мертв.

Из раны мелкими каплями сочилась кровь, падая на гранитные плиты.

He зная сам зачем, я вдруг схватил его за обе руки и сильно встряхнул. Тело поднялось, покачнулось в сторону и упало на прежнее место; голова безжизненно висела на боку.

Постояв над ним еще некоторое время, я уже хотел уходить, как вдруг мое внимание было привлечено легким дрожанием века на левом глазу Распутина. Тогда я снова к нему приблизился и начал пристально всматриваться в его лицо: оно конвульсивно вздрагивало, все сильнее и сильнее. Вдруг его левый глаз начал приоткрываться... Спустя мгновение, правое веко, так же задрожав, в свою очередь приподнялось и... оба глаза, оба глаза Распутина, какие-то зеленые, змеиные, с выражением дьявольской злобы впились в меня...

Я застыл в немом ужасе. Все мускулы моего тела окаменели. Я хотел бежать, звать на помощь, но ноги мои не двигались, голос не повиновался...

Как в кошмаре, стоял я прикованный к каменному полу...

И тут случилось невероятное.

Неистовым резким движением Распутин вскочил на ноги; изо рта его шла пена. Он был ужасен. Комната огласилась диким ревом, и я увидел, как мелькнули в воздухе сведенные судорогой пальцы... Вот они, точно раскаленное железо, впились в мое плечо и старались схватить меня за горло. Глаза его скосились и совсем выходили из орбит.

Оживший Распутин хриплым шепотом непрестанно повторял мое имя.

Обуявший меня ужас был несравним ни с чем.

Я пытался вырваться, но железные тиски держали меня с невероятной силой. Началась кошмарная борьба.

В этом умирающем, отравленном и простреленном трупе, поднятом темными силами для отмщения своей гибели, было что-то до того страшное, чудовищное, что я до сих пор вспоминаю об этой минуте с непередаваемым ужасом.

Я тогда еще яснее понял и глубже почувствовал, что такое был Распутин: казалось, сам дьявол, воплотившийся в этого мужика, был передо мной и держал меня своими цепкими пальцами, чтобы никогда уже не выпустить.

Но я рванулся последним невероятным усилием и освободился.

Распутин, хрипя, повалился на спину, держа в руке мой погон, оборванный им в борьбе. Я взглянул на него: он лежал неподвижно, весь скрючившись.

Но вот он снова зашевелился.

Я бросился наверх, зовя на помощь Пуришкевича, находившегося в это время в моем кабинете.

– Скорее, скорее револьвер! Стреляйте, он жив!.. – кричал я.

Я сам был безоружен, потому что отдал револьвер Великому Князю. С Пуришкевичем, выбежавшим на мой отчаянный зов, я столкнулся на лестнице у дверей кабинета. Он был поражен известием о том, что Распутин жив и начал поспешно доставать свой револьвер, уже спрятанный в кобуру. В это время я услышал за собой шум. Поняв, что это Распутин, я в одно мгновение очутился у себя в кабинете; здесь на письменном столе я оставил резиновую палку, которую «на всякий случай» мне дал Маклаков. Схватив ее, я побежал вниз.

Распутин на четвереньках, быстро поднимался из нижнего помещения по ступенькам лестницы, рыча и хрипя, как раненый зверь.

Весь как-то съежившись, он сделал последний прыжок и достиг потайной двери, выходившей на двор. Зная, что дверь заперта на ключ, и ключ увезен уехавшими менять автомобиль, я встал на верхнюю площадку лестницы, крепко сжимая в руке резиновую палку.

Но каково же было мое удивление и мой ужас, когда дверь распахнулась и Распутин исчез за ней в темноте!..

Пуришкевич бросился вслед за ним. Один за другим, раздались два выстрела и громким эхом разнеслись по двору.

Я был вне себя при мысли, что он может уйти от нас. Выскочив на парадную лестницу, я побежал вдоль набережной Мойки, надеясь, в случае промаха Пуришкевича, задержать Распутина у ворот.

Всех ворот во дворе было трое, и лишь средние не были заперты. Через решетку, замыкавшую двор, я увидел, что именно к этим незапертым воротам и влекло Распутина его звериное чутье.

Раздался третий выстрел, за ним четвертый...

Я увидел, как Распутин покачнулся и упал у снежного сугроба.

Пуришкевич подбежал к нему. Постояв около него несколько секунд и, видимо, решив, что на этот раз он убит наверняка, быстрыми шагами направился обратно к дому. Я его окликнул, но он не услыхал меня.

Осмотревшись вокруг, убедившись, что все улицы пустынны и выстрелы никого еще не встревожили, я вошел во двор и направился к сугробу, за которым упал Распутин.

Он уже не проявлял никаких признаков жизни. На его левом виске зияла большая рана, которую, как я впоследствии узнал, нанес ему Пуришкевич каблуком.

Между тем, в это время с двух сторон ко мне шли люди: от ворот, как раз к тому месту, где находился труп, направлялся городовой, а из дома бежали двое из моих служащих. Все трое были встревожены выстрелами.

Городового я задержал на пути. Разговаривая с ним, я нарочно повернулся лицом к сугробу так, чтобы городовой был вынужден стать спиной к тому месту, где лежал Распутин.

– Ваше сиятельство, – начал он, узнав меня, – тут были выстрелы слышны; не случилось ли чего?

– Нет, ничего серьезного, глупая история: у меня сегодня была вечеринка и кто-то из моих товарищей, выпив лишнее, стал стрелять и напрасно потревожил людей. Если кто-нибудь тебя станет спрашивать, что здесь произошло, скажи, что все обстоит благополучно.

Разговаривая с городовым, я довел его до ворот и затем вернулся к тому месту, где лежал труп. Около него стояли мои служащие. Пуришкевич поручил им перенести тело в дом. Я подошел ближе к сугробу.

Распутин лежал, весь скрючившись, и уже в другом положении.

– Боже мой, он все еще жив! – подумал я.

На меня снова напал ужас при мысли, что он опять вскочит и начнет меня душить; я быстро направился к дому. Войдя в свой кабинет, я окликнул Пуришкевича, но его там не оказалось. Ужасный, кошмарный шепот Распутина, звавшего меня по имени, все время звучал в моих ушах. Мне было не по себе. Я прошел в мою уборную, чтобы выпить воды. В это время вбежал Пуришкевич.

– Вот вы где, а я всюду вас ищу! – воскликнул он.

В глазах у меня темнело, мне казалось, что я сейчас упаду.

Пуришкевич поддерживая меня под руку, повел в кабинет. Но не успели мы в него войти, как пришел камердинер и доложил, что меня хочет видеть все тот же городовой, который на этот раз взошел через главный подъезд, минуя двор.

Оказалось, что выстрелы были услышаны в участке, откуда у городового потребовали объяснений по телефону. Первоначальными его показаниями местные полицейские власти не удовлетворились и настаивали на сообщении всех подробностей.

Пуришкевич, увидав вошедшего в это время городового, быстро подошел к нему и начал говорить повышенным голосом:

– Ты слышал про Распутина? Это тот самый, который губил нашу Родину, нашего Царя, твоих братьев-солдат... Он немцам нас продавал... Слышал?

Городовой стоял с удивленным лицом, не понимая, чего от него хотят, и молчал.

– A знаешь ли ты, кто с тобой говорит? – не унимался Пуришкевич. – Я – член Государственной Думы Владимир Митрофанович Пуришкевич. Выстрелы, которые ты слыхал, убили этого самого Распутина, и, если ты любишь твою Родину и твоего Царя, ты должен молчать...

Я с ужасом слушал этот разговор. Остановить его и вмешаться было совершенно невозможно. Все случилось слишком быстро и неожиданно, какой-то нервный подъем всецело овладел Пуришкевичем, и он, очевидно, сам не сознавал того, что говорил.

– Хорошее дело совершили. Я буду молчать; а вот коли к присяге поведут, тут делать нечего, – скажу все, что знаю; грех утаить, – проговорил, наконец, городовой.

Он вышел. По выражению его лица было заметно, что то, что он сейчас узнал, глубоко запало в его душу.

Пуришкевич выбежал за ним.

Когда они ушли, мой камердинер доложил, что труп Распутина перенесен со двора и положен на нижней площадке винтовой лестницы. Я чувствовал себя очень плохо; голова кружилась, я едва мог двигаться; но все же, хотя и с трудом, встал, машинально взял со стола резиновую палку и направился к выходу из кабинета.

Сойдя по лестнице, я увидел Распутина, лежавшего на нижней площадке.

Из многочисленных ран его обильно лилась кровь. Верхняя люстра бросала свет на его голову, и было до мельчайших подробностей видно его изуродованное ударами и кровоподтеками лицо.

Тяжелое и отталкивающее впечатление производило это кровавое зрелище.

Мне хотелось закрыть глаза, хотелось убежать куда-нибудь далеко, чтобы, хотя на мгновение, забыть ужасную действительность и, вместе с тем, меня непреодолимо влекло к этому окровавленному трупу, влекло так настойчиво, что я уже не в силах был бороться с собой.

Голова моя разрывалась на части, мысли путались; злоба и ярость душили меня.

Какое-то необъяснимое состояние овладело мною.

Я ринулся на труп и начал избивать его резиновой палкой... В бешенстве и остервенении я бил куда попало....

Все Божеские и человеческие законы в эту минуту были попраны.

Пуришкевич говорил мне потом, что зрелище это было настолько кошмарное, что он никогда его не забудет.

Тщетно пытались остановить меня. Когда это, наконец, удалось, я потерял сознание.

В это время Великий Князь Димитрий Павлович, поручик Сухотин и доктор Лазоверт приехали в закрытом автомобиле за телом Распутина.

Узнав от Пуришкевича обо всем случившемся, они решили меня не беспокоить.

Завернув труп в сукно, они положили его на автомобиль и уехали на Петровский остров. Там с моста тело Распутина было сброшено в воду.

XV

Я проснулся после глубокого сна в таком состоянии, точно очнулся от тяжелой болезни или после сильнейшей грозы вышел на свежий воздух и дышал всей грудью среди успокоенной и обновленной природы.

Сила жизни и ясность сознания вновь вернулись ко мне.

Вместе с моим камердинером, мы уничтожили все следы крови, которые могли выдать происшедшее событие.

Когда в доме все было вычищено и прибрано, я вышел во двор принимать дальнейшие меры предосторожности.

Надо было какой-нибудь причиной объяснить выстрел, и я решил пожертвовать одной из дворовых собак. План был простой: сказать, что гости, уезжая от меня, увидели на дворе собаку и один из них, будучи навеселе, застрелил ее.

Мой камердинер, взяв револьвер, пошел во внутренний двор, где была привязана собака, завел ее в сарай и застрелил. Труп ее мы протащили по двору, по тому самому месту, где полз Распутин, для того чтобы затруднить анализ крови, а затем бросили его за снежный сугроб, где еще так недавно лежал убитый «старец». Чтобы сделать невозможными поиски полицейских собак, мы налили камфары на кровяные пятна, видневшиеся в снегу.

Когда внешняя сторона сокрытия следов убийства была закончена, я призвал всех случайных свидетелей события и объяснил им смысл происшедшего. Они молча меня слушали и по выражению их лиц видно было, что все решили непоколебимо хранить тайну.

Уже светало, когда я вышел из дому и отправился во дворец Великого Князя Александра Михайловича.

Все та же мысль, что сделан первый шаг для спасения России, наполняла меня бодростью и светлой верой в будущее.

Войдя в свою комнату во дворце, я застал в ней брата моей жены, Князя Феодора Александровича, не спавшего всю ночь в ожидании моего возвращения.

– Слава Богу, наконец, ты... Ну, что?

– Распутин убит, но я не могу сейчас ничего рассказывать, я слишком устал, – ответил я.

Предвидя на завтра целый ряд осложнений и неприятностей и сознавая, что мне необходимо набраться новых сил, я лег и заснул крепким сном.

XVI

Я проспал до десяти.

Едва я открыл глаза, как мне пришли сказать, что меня желает видеть полицеймейстер Казанской части, генерал Григорьев, по очень важному делу.

Наскоро одевшись, я вышел в кабинет, где меня ожидал генерал Григорьев.

– Ваше посещение, вероятно, связано с выстрелами во дворе нашего дома? – спросил я.

– Да, я приехал, чтобы лично узнать все подробности дела. У вас не был в гостях вчера вечером Распутин?

– Распутин? Он у меня никогда не бывает, – ответил я.

– Дело в том, что выстрелы, услышанные в вашем дворе, связывают с исчезновением этого человека, и градоначальник мне приказал в кратчайший срок узнать, что произошло у вас этой ночью.

Соединение выстрелов на Мойке с исчезновением Распутина обещало большие осложнения. Прежде, чем дать тот или иной ответ на поставленный мне вопрос, я должен был все взвесить, сообразить и внимательно обдумать каждое слово.

– Откуда у вас эти сведения? – спросил я.

Генерал Григорьев рассказал мне, как к нему, рано утром, явился пристав в сопровождении городового, дежурившего около нашего дома, и заявил, что ночью, в три часа, раздалось несколько выстрелов, после чего городовой прошел по своему району, но везде было тихо, безлюдно, и дежурные дворники спали у ворот. Вдруг его кто-то окликнул и сказал: «Иди скорей, тебя князь требует». Городовой пришел на зов. Его провели в кабинет. Там он увидел меня и еще какого-то господина, который подбежал к нему и спросил: «Ты меня знаешь?» – «Никак нет», – отвечал городовой. – «О Пуришкевиче слышал?» – «Так точно». – «Если ты любишь Царя и Родину, поклянись, что никому не скажешь; Распутин убит». После этого городового отпустили и он вернулся сначала на свой пост, но потом испугался и решил о случившемся доложить по начальству.

Я слушал внимательно, стараясь выразить на своем лице полное удивление. Я был связан клятвенным обещанием с участниками заговора не выдавать нашей тайны, так как мы в то время все еще надеялись, что нам удастся скрыть следы убийства. Ввиду остроты политического момента, Распутин должен был исчезнуть бесследно. Когда же генерал Григорьев кончил свой рассказ, я воскликнул:

– Это прямо невероятная история! И как глупо, что из-за этого городового, не понявшего того, что ему было сказано, может теперь выйти большая неприятность... Я вам сейчас подробно расскажу все как было.

Ко мне вчера вечером приехали ужинать несколько друзей и знакомых. В числе их были: Великий Князь Димитрий Павлович, Пуришкевич, несколько офицеров. В этот вечер было выпито много вина, и все были очень веселы.

Когда гости стали разъезжаться, я вдруг услышал на дворе два выстрела один за другим, а затем, выйдя на подъезд, я увидел одну из наших дворовых собак, лежащую убитой на снегу. Один из моих друзей, будучи навеселе, уезжая, выстрелил из револьвера и случайно попал в нее. Боясь, что выстрелы привлекут внимание полиции, я послал за городовым, чтобы объяснить ему их причину. К этому времени уже почти все гости разъехались, остался только один Пуришкевич. Когда вошел ко мне городовой, то Пуришкевич подбежал к нему и начал что-то быстро говорить. Я заметил, что городовой смутился. О чем у них шел разговор, – я не знаю, но из ваших слов мне ясно, что Пуришкевич, будучи тоже сильно навеселе и рассказывая об убитой собаке, сравнил ее с Распутиным и пожалел, что убит не старец, а собака. Городовой, очевидно, не понял его. Только таким образом я могу объяснить это недоразумение. Очень надеюсь, что все скоро выяснится и, если правда, что Распутин исчез, то его исчезновение не будут связывать с выстрелом на нашем дворе.

– Да, теперь причина для меня совершенно ясна. А скажите, князь, кто у вас еще был, кроме Великого Князя Димитрия Павловича и Пуришкевича?

– На этот вопрос не могу вам ответить. Дело, само по себе пустяшное, может принять серьезный оборот, а мои друзья – все люди семейные, на службе, и могут невинно пострадать.

– Я вам очень благодарен, князь, за сведения, – сказал генерал. – Сейчас поеду к градоначальнику и сообщу ему то, что от вас слышал. Все, вами сказанное, проливает свет на случившееся и вполне обеспечивает вас от каких-либо неприятностей.

Я попросил генерала Григорьева передать градоначальнику, что хотел бы его видеть и чтобы он сообщил мне, в котором часу он может меня принять.

Как только полицеймейстер уехал, меня позвали к телефону; звонила М. Г.

– Что вы сделали с Григорием Ефимовичем? – спросила она.

– С Григорием Ефимовичем? Что за странный вопрос?

– Как? Он у вас вчера не был?.. – уже с испугом проговорила М. Г. – Так где же он? Ради Бога, приезжайте скорее, я в ужасном состоянии...

Предстоящая беседа с М. Г. была для меня невыразимо тяжелой: что я ей скажу, ей, которая относилась ко мне с такой неподдельной дружбой, с таким доверием, и не сомневалась ни в одном мною сказанном слове?

Как я ей посмотрю в глаза, когда она спросит у меня: «что вы сделали с Григорием Ефимовичем?» Но ехать к ней было нужно, и через полчаса я входил в гостиную семьи Г.

В доме чувствовался переполох; лица у всех были взволнованные и заплаканные, а М. Г. была просто неузнаваема. Она кинулась ко мне навстречу и, голосом полным невыразимой тревоги, проговорила:

– Скажите мне, ради Бога, скажите, где Григорий Ефимович? Что вы с ним сделали? Говорят, что он убит у вас и именно вас называют его убийцей?

Я постарался ее успокоить и рассказал подробно уже сложившуюся в моей голове историю.

– Ах, как все это ужасно! А Императрица и Аня[21] уверены, что он убит этой ночью и что это сделано у вас и вами.

– Позвоните сейчас в Царское и попросите Императрицу принять меня – я Ей все объясню. Сделайте это поскорее, – настаивал я.

М. Г., согласно моему желанию, позвонила по телефону в Царское, откуда ей ответили, что Императрица меня ждет.

Я уже собирался уходить, чтобы ехать к Государыне, но в это время подошла ко мне М. Г., на лице которой, помимо тревоги, вызванной исчезновением Распутина, мелькало теперь новое мучительное беспокойство.

– He ездите в Царское, не ездите, – обратилась она ко мне, умоляющим голосом. – Я уверена, что с вами что-нибудь случится. Они вам не поверят, что вы не причастны. Там все в ужасном состоянии... На меня очень рассержены, говорят, что я предательница. И зачем только я вас послушала – не надо было мне туда звонить, это ужасная ошибка! Ах, что я сделала!

Во всем обращении со мной М. Г., в ее волнении за меня, чувствовалась такая глубокая дружеская привязанность, что мне стоило огромных усилий тут же не сознаться ей во всем. Как мучительно было для меня в эту минуту обманывать ее, такую добрую и доверчивую.

Она близко подошла ко мне и, робко взглянув на меня своими добрыми и чистыми глазами, перекрестила.

– Храни вас Господь. Я буду молиться за вас, – тихо проговорила она.

Я уже собирался уходить, как вдруг, раздался звонок: это был телефон из Царского Села от Вырубовой, которая сообщила, что Императрица заболела, не может меня принять, и просит письменно изложить Ей все, что мне было известно относительно исчезновения Распутина.

– Слава Богу, я так рада, что вы туда не поедете! – воскликнула М. Г.

Простившись с ней, я вышел на улицу и, пройдя несколько шагов, встретил одного моего товарища по корпусу. Увидя меня, он подбежал взволнованный:

– Феликс, ты знаешь новость? Распутин убит!

– He может быть? А кто его убил?

– Говорят, у цыган, но кто – пока еще не установлено.

– Слава Богу, если только это правда... – сказал я.

Он поехал дальше, очень довольный, что первый сообщил мне сенсационную новость, а я отправился обратно во дворец за ответом от градоначальника.

Ответ этот уже был получен: генерал Балк меня ждал.

Когда я приехал к нему, то я заметил в градоначальстве большую суету. Генерал сидел в своем кабинете за письменным столом. Вид у него был озабоченный.

Я сказал ему, что приехал специально для выяснения недоразумения, вызванного словами Пуришкевича. Недоразумение это я желал выяснить возможно скорее, потому что в тот же день вечером я собирался ехать в отпуск в Крым, где меня ожидала моя семья, и мне бы не хотелось, чтобы меня задержали в Петербурге допросами и всякими формальностями.

Градоначальник ответил, что мои показания, данные генералу Григорьеву, вполне удовлетворительны и затруднений с моим отъездом никаких не предвидится, но он должен меня предупредить, что получил приказание от Императрицы Александры Феодоровны произвести обыск в нашем доме на Мойке, в виду подозрительных ночных выстрелов и толков о моей причастности к исчезновению Распутина.

– Моя жена, – племянница Государя, – сказал я. – Лица же Императорской Фамилии и их жилища – неприкосновенны, и всякие меры против них могут быть приняты только по приказанию самого Государя Императора.

Градоначальник должен был со мною согласиться и тут же по телефону отдал распоряжение об отмене обыска.

Точно тяжелое бремя скатилось с моих плеч. Я боялся, что ночью, при уборке комнат, мы многого могли не заметить, поэтому во что бы то ни стало не надо было допускать обыска до тех пор, пока вторичным осмотром и самой тщательной чисткой не будут уничтожены все следы случившегося.

Довольный, что мне удалось устранить обыск, я простился с генералом Балком и возвратился на Мойку.

Мои опасения оправдались. Обходя столовую и лестницу, я заметил, что при дневном освещении на полу и на коврах виднеются коричневые пятна. Я позвал своего камердинера, и мы снова произвели чистку всего помещения. Работа у нас шла быстро, и в скором времени в доме все было закончено.

Только во дворе, около подъезда, заметны были большие пятна крови. Счистить их было невозможно, кровь глубоко впиталась в каменные плиты. Появление этих пятен можно было объяснить только трупом собаки, которую протащили по ступеням подъезда.

– Ну, а если обыск все-таки будет сделан, – подумал я, – и кровь взята на исследование? Тогда дело может принять серьезный оборот. – Необходимо было как-нибудь скрыть следы. Для этого мы решили забросать ступени густым слоем снега, предварительно смазав кровяные пятна масляной краской под цвет камня.

Теперь, казалось, главное было сделано, и следственные власти направлены по ложному пути.

Был уже второй час дня. Я поехал завтракать к Великому Князю Димитрию Павловичу. В общих чертах он мне рассказал, как они увозили труп Распутина.

Вернувшись с закрытым автомобилем на Мойку и найдя меня в невменяемом состоянии, Великий Князь сначала хотел остаться со мной и привести меня в чувство. Но медлить было нельзя, – близился рассвет. Тело Распутина, плотно завернутое в сукно и туго перевязанное веревкой, положили в автомобиль. Великий Князь сел за шофера, рядом с ним Сухотин, а внутри разместились Пуришкевич, доктор Лазоверт и мой камердинер. Доехав до Петропавловского моста, автомобиль остановился. Вдали виднелась будка часового. Боясь, что шум мотора и яркий свет фонарей его разбудят, Великий Князь совсем остановил машину и погасил огни.

Среди приехавших царила полная растерянность. Все суетились и нервничали. Сбрасывая труп в прорубь, они даже забыли привесить к нему гири и, уже окончательно потеряв голову, вместе с трупом сбросили почему-то шубу и калоши Распутина[22]. Извлечь их из проруби обратно не было никакой возможности, потому что надо было торопиться и не быть застигнутыми врасплох.

На беду испортился мотор, но Великий Князь быстро его починил, завел машину и, повернув автомобиль около самой будки, в которой часовой продолжал спать, поехал домой.

В заключение своего рассказа Великий Князь высказал предположение, что труп, по всей вероятности, течением реки уже унесен в море.

Я, со своей стороны, рассказал все мои утренние похождения и разговоры.

После завтрака зашел поручик Сухотин. Мы его просили съездить отыскать Пуришкевича и привезти его во дворец, так как в этот день, вечером, он должен был со своим санитарным поездом уехать на фронт, я уезжал в Крым, а Великий Князь на следующий день отправлялся в Ставку.

Необходимо было всем нам собраться, что бы сговориться, как поступать в случае задержки, ареста или допроса кого-нибудь из нас.

Времени у меня было очень мало, и я решил, не теряя ни минуты, согласно желанию Императрицы, написать Ей. Когда письмо было готово, я его прочитал Великому Князю; он его одобрил.

Я не привожу содержания этого письма, чтобы не повторять объяснений, данных мною генералу Григорьеву. Оно было очень сжато и носило характер докладной записки.

Великий Князь тоже захотел написать Императрице, но ему помешал приезд Пуришкевича и Сухотина.

На общем совещании мы решили всем говорить только то, что было уже сказано генералу Григорьеву, повторено М. Г., градоначальнику и Императрице в моем к Ней письме. Что бы ни случилось, какие бы новые улики ни были найдены против нас, мы не должны были менять своих показаний.

Итак, нами был сделан первый шаг. Открыт был путь тем людям, которые были в курсе всего случившегося и могли продолжать начатое нами дело борьбы против распутинства. Мы же должны были временно отойти в сторону.

На этом решении мы расстались.

XVII

От Великого Князя я отправился к себе на Мойку узнать, нет ли там чего-нибудь нового. Когда я туда приехал, мне сказали, что днем были допрошены все мои люди. Результат допроса мне был неизвестен, но из рассказов моих служащих можно было вывести о нем скорее благоприятное впечатление.

Мне этот допрос не понравился. Боясь быть задержанным разными формальностями и опоздать на праздники к моим родным, я решил поехать к министру юстиции Макарову, чтобы выяснить, в каком положении находится дело.

В Министерстве, как и в Градоначальстве, царило большое волнение. У министра сидел прокурор, с которым я столкнулся в дверях, входя в кабинет министра, причем прокурор посмотрел на меня с нескрываемым любопытством.

Министра юстиции я видел впервые, и он сразу мне понравился. Это был худощавый старик с седыми волосами и бородой, с приятным лицом и мягким голосом.

Я ему объяснил причину моего приезда и по его просьбе повторил опять с самого начала и со всеми подробностями заученную историю. Когда я в моем рассказе коснулся разговора Пуришкевича с городовым, Макаров меня остановил:

– Я Владимира Митрофановича хорошо знаю и знаю также, что он никогда не пьет. Если не ошибаюсь, он даже член Общества Трезвости.

– Могу уверить вас, – ответил я, – что на этот раз Владимир Митрофанович изменил себе и своему Обществу, если он в таковом состоит членом, как вы говорите. Ему было трудно отказаться от вина, так как я справлял новоселье, и мы все уговорили его выпить с нами, а, с непривычки, несколько рюмок сильно на него подействовали.

Закончив мои объяснения, я спросил министра, обеспечены ли мои служащие от дальнейших допросов и каких-либо неприятностей, так как они все волнуются за свою судьбу ввиду моего отъезда сегодня вечером в Крым.

Он меня успокоил, сказав, что, по всей вероятности, полицейские власти ограничатся сделанным уже допросом. С своей стороны, он обещал не допускать в нашем доме каких-либо обысков и не придавать значения городским слухам и сплетням.

Прощаясь со мной, министр, на мой вопрос, могу ли я покинуть Петербург, ответил утвердительно. Провожая меня, он еще раз выразил сожаление, что из-за такого недоразумения у меня столько хлопот и неприятностей.

Из Министерства Юстиции я отправился к моему дяде, Председателю Государственной Думы Родзянко. Он и его жена знали о нашем решении покончить с Распутиным и ждали с нетерпением услышать подробности. Войдя к ним в гостиную, я увидел, что они оба взволнованы и о чем-то громко спорят. Моя тетка подошла ко мне со слезами на глазах, обняла и благословила, а Михаил Владимирович своим громовым голосом обратился ко мне со словами одобрения.

В эту минуту я особенно оценил их искренность и сердечность. Вдали от своих, совершенно одинокий, я переживал очень тяжелые минуты, и такое чисто отеческое отношение ко мне подбодрило и успокоило меня. Долго у них я оставаться не мог, так как мой поезд уходил в девять часов вечера, а у меня еще ничего не было уложено. В коротких словах сообщив им об обстоятельствах убийства, я с ними распрощался.

– Теперь мы отойдем в сторону и предоставим действовать другим, – сказал я, уходя. – Дай Бог, чтобы общими усилиями можно было воздействовать на Государя и дать Ему возможность увидеть всю правду, пока еще не поздно. Более благоприятный момент для этого трудно себе представить.

– Я уверен, что убийство Распутина будет понято, как патриотический акт, – ответил Родзянко, – и что все, как один человек, объединятся и спасут погибающую Родину.

От Родзянко я отправился во дворец Великого Князя Александра Михайловича.

Войдя в переднюю, я услышал от швейцара, что дама, которой я будто бы назначил прийти ко мне в семь часов вечера, уже ждет меня в кабинете.

Никакой дамы я не ждал к себе. Нечаянный визит этот показался мне очень странным, и я попросил швейцара в общих чертах описать мне ее внешность. Я узнал, что она одета во все черное, причем лица ее почти нельзя разглядеть, так как оно скрыто под густой вуалью.

Предчувствуя что-то недоброе, я решил пройти в спальню, минуя кабинет и оттуда посмотреть на таинственную посетительницу.

Каково же было мое удивление, когда я, заглянув через приоткрытую слегка дверь в кабинет, узнал в ожидавшей меня даме одну из ярых поклонниц Распутина.

Я позвал швейцара и отдал распоряжение передать непрошеной гостье, что я вернусь домой лишь очень поздно вечером. Затем, быстро уложив свои вещи, я пошел обедать.

На лестнице, подымаясь в столовую, я встретил моего товарища, английского офицера Освальда Рейнера. Он знал обо всем и очень за меня волновался. Я его успокоил, сказав, что все пока обстоит благополучно.

За обедом присутствовали три старших брата моей жены, которые тоже ехали в Крым, их воспитатель англичанин Стюарт, фрейлина Великой Княгини Ксении Александровны, С. Д. Евреинова, Рейнер и еще несколько человек[23].

Все были потрясены таинственным исчезновением Распутина и передавали самые невероятные слухи, которые ходили по городу. Некоторые не верили в гибель «старца», уверяя, что он жив и все случившееся только выдумка. Другие, ссылаясь на «достоверные источники» и чуть ли не на свидетелей-очевидцев, рассказывали, что «старец» убит во время кутежа у цыган. Были и такие, которые во всеуслышание заявляли, что убийство Распутина произошло у нас в доме на Мойке, и я – один из его участников. Менее доверчивые думали, что едва ли я сам принимал личное участие в убийстве, но во всяком случае считали меня осведомленным во всех его подробностях и приставали ко мне с расспросами. На меня устремлялись испытующие взоры, в надежде что-нибудь прочесть на моем лице. Но я был спокоен, вместе со всеми радовался событию, благодаря чему подозрения по моему адресу у присутствующих постепенно рассеялись.

Телефон в это время звонил без конца, так как в городе упорно связывали исчезновение Распутина с моим именем. Звонили родные, знакомые, члены Государственной Думы, звонили представители и директора разных предприятий и заводов, заявляя, что их рабочие постановили установить мне охрану.

Я всем отвечал, что слухи относительно моего участия в убийстве Распутина ложны и что я совершенно непричастен к этому делу.

До отхода поезда оставалось всего полчаса. Простившись с присутствующими, мы отправились на вокзал. Co мной в автомобиль сели братья моей жены Князья Андрей, Феодор и Никита; Стюарт и Рейнер. Подъезжая к вокзалу, я заметил, что на лестнице собралось большое количество дворцовой полиции. Меня это удивило: не отдан ли приказ о моем аресте? – подумал я. Мы вышли из автомобиля и поднялись по лестнице. Когда я поравнялся с жандармским полковником, он подошел ко мне и, очень волнуясь, что-то невнятно проговорил.

– Нельзя ли погромче, г. полковник, – сказал я, – а то я ничего не слышу.

Он немного оправился и громко произнес:

– По приказанию Ее Величества, выезд из Петербурга вам запрещен. Вы должны вернуться обратно во дворец Великого Князя Александра Михайловича и оставаться там впредь до особых распоряжений.

– Очень жаль; меня это совсем не устраивает, – ответил я и, обернувшись к своим спутникам, повторил им Высочайшее повеление.

Для них мой арест был полной неожиданностью. Князья Андрей и Феодор решили, что они не поедут в Крым и останутся со мной, а Князь Никита отправится со своим воспитателем.

Мы пошли провожать наших отъезжающих. Полиция последовала за нами, как будто боялась, что я сяду в поезд и уеду.

Картина нашего шествия по вокзалу была, по-видимому, незаурядная, так как публика останавливалась и с любопытством нас разглядывала.

Я вошел в вагон поговорить с Князем Никитой. Полицейские снова заволновались. Я их успокоил, сказав, что никуда от них не скроюсь, а лишь хочу проститься с уезжающими.

Поезд тронулся, и мы пошли обратно к автомобилю.

– Странно чувствовать себя арестованным, – думал я возвращаясь домой, – что со мной будет?

Дома были очень удивлены нашему возвращению и недоумевали: что бы все это могло означать?

Я чрезвычайно устал за день и, очутившись в своей комнате, лег отдохнуть. По моей просьбе со мной остались Князь Феодор и Рейнер; они оба были взволнованы и опасались за мою судьбу.

Во время нашего разговора вбежал в комнату Князь Андрей и объявил о приезде Великого Князя Николая Михайловича.

Это позднее посещение не предвещало мне ничего хорошего. Он, очевидно, приехал, чтобы подробно узнать от меня, в чем дело, и приехал как раз в то время, когда я устал, хотел спать и когда мне было не до разговоров.

Великий Князь Николай Михайлович совмещал удивительные противоречия в своем характере. Ученый историк, человек большого ума и независимой мысли, он в обращении с людьми иногда принимал чрезмерно шутливый тон, страдал излишней разговорчивостью и мог даже проболтаться о том, о чем следовало молчать.

Он не только ненавидел Распутина и сознавал весь его вред для России, но и вообще по своим политическим воззрениям был крайне либеральный человек. В самой резкой форме высказывая критику тогдашнего положения вещей, он даже пострадал за свои суждения и на время был выслан из Петербурга в свое имение Херсонской губернии, Грушевку.

Едва успели Князь Феодор и Рейнер закрыть за собой дверь, как вошел в комнату Великий Князь Николай Михайлович. Он обратился ко мне со словами:

– Ну, рассказывай, что ты натворил?

Я сделал удивленное лицо и спросил его:

– Неужели ты тоже веришь всяким пустым слухам? Ведь это все сплошное недоразумение, в котором я совершенно не при чем.

– Да, рассказывай это другим, а не мне! Я все знаю, со всеми подробностями, знаю даже имена дам, которые были у тебя на вечере.

Эти последние слова Великого Князя показали мне, что он ровно ничего не знает и лишь нарочно притворяется осведомленным, чтобы легче меня поймать. Я ему подробно рассказал все туже историю о вечере и о застреленной собаке.

Великий Князь как будто поверил моему рассказу, но на всякий случай, уходя, хитро улыбнулся.

Мне было ясно, что он не в курсе дела и в душе очень сердится и досадует на то, что ничего от меня не узнал.

После отъезда Великого Князя Николая Михайловича, Князья Андрей и Феодор и Рейнер снова пришли ко мне. Я им сказал, что завтра утром перееду в Сергиевский дворец к Великому Князю Димитрию Павловичу, чтобы быть вместе с ним до определения нашей участи. Затем, я подробно объяснил им, что они должны отвечать в случае допроса. Все трое обещали мне точно следовать моим указаниям и, простившись со мной, ушли.

Долго я не мог уснуть. События предыдущей ночи проносились передо мною, мысли сменяли одна другую...

Наконец, голова моя отяжелела, и я заснул.

XVIII

Ha следующий день, рано утром, я переехал в Сергиевский дворец. Великий Князь Димитрий Павлович, увидев меня, очень удивился, так как был уверен, что я уехал накануне в Крым.

Я сообщил ему о своем аресте и о решении переселиться к нему, в виду осложнившихся обстоятельств и возможности всяких репрессий в отношении нас обоих. Рассказал я ему также о всех своих встречах и разговорах. Великий Князь, в свою очередь, передал мне во всех подробностях, как он провел свой день накануне и как вечером отправился в Михайловский театр, откуда ему пришлось уехать, так как его предупредили, что публика собирается устроить ему овацию. По возвращении из театра домой, он узнал, что в Царском Селе его упорно считают одним из главных участников убийства Распутина. Тогда он позвонил по телефону Императрице Александре Феодоровне, прося его принять, но она наотрез отказалась его видеть.

Побеседовав еще немного с Великим Князем, я прошел в отведенную мне комнату, послал за газетами и стал их просматривать, ища откликов печати на совершившееся событие. Но в газетах ничего не было, кроме краткого сообщения о том, что «в ночь с 16-го на 17-ое декабря убит старец Григорий Распутин».

Утро прошло спокойно, но около часа дня, во время нашего завтрака, командующий Главной Квартирой, генерал-адъютант Максимович, позвонил по телефону и заявил Великому Князю, что он, по повелению Императрицы, арестован и просил его не покидать своего дворца. При этом генерал Максимович обещал вскоре приехать сам для объяснений.

Великий Князь после этого разговора вернулся в столовую очень расстроенным.

– Феликс, – сказал он мне, – я арестован по приказанию Императрицы Александры Феодоровны... Она не имеет на это никакого права; только Государь может отдать приказ о моем аресте.

Пока мы обсуждали этот вопрос, приехал генерал Максимович. Его провели в кабинет Великого Князя. Когда Великий Князь к нему вышел, генерал встретил его следующими словами:

– Ее Величество просит Ваше Высочество не покидать вашего дворца...

– Что же это, значит, арест?

– Нет, это не арест, но Ее Величество все-таки настаивает, чтобы Вы не покидали Вашего дворца.

Великий Князь повышенным голосом ответил:

– Я вам заявляю, что вы имеете в виду меня арестовать. Передайте Ее Величеству, что я подчиняюсь Ее приказанию.

Простившись с генералом Максимовичем, Великий Князь вышел из кабинета.

В течение дня Великого Князя Димитрия Павловича по очереди посетили все члены Императорского Дома, находившиеся в тот момент в Петербурге. Они все были взволнованы арестом Великого Князя и превышением власти со стороны Императрицы Александры Феодоровны, которая приказала лишить свободы члена Императорской Фамилии на основании только одного предположения о его причастности к убийству Распутина.

В этот день Великий Князь получил телеграмму от Великой Княгини Елисаветы Феодоровны из Москвы, где тоже связывали мое имя с исчезновением Распутина. Зная мои дружеские отношения с Великим Князем и не подозревая, что и он является одним из участников уничтожения «старца», Великая Княгиня просила его в своей телеграмме передать мне, что она молится за меня и благословляет мой патриотический поступок.

Эта телеграмма сильно нас скомпрометировала. Протопопов перехватил ее и снял с нее копию, которую послал в Царское Село Императрице Александре Феодоровне, после чего Императрица решила, что и Великая Княгиня Елисавета Феодоровна является тоже участницей заговора.

Телефон у нас звонил непрерывно, причем чаще всех звонил Великий Князь Николай Михайлович и сообщал нам самые невероятные сведения.

Он заезжал к нам по несколько раз в день, делая вид, что все знает и стараясь нас поймать на каждом слове. Выискивая разные способы узнать всю правду, он притворился нашим сообщником, в надежде, что мы по рассеянности как-нибудь проговоримся.

Он не удовлетворялся одними разговорами по телефону и постоянными посещениями нас, но принимал еще самое живое участие в поисках трупа Распутина. Одевшись в доху и подняв воротник так, чтобы его невозможно было узнать, он разъезжал на извозчике по островам в надежде напасть на какой-нибудь след.

В один из приездов к нам, он, между прочим, рассказал, что Императрица Александра Феодоровна определенно считает нас обоих виновниками смерти Распутина и требует нашего немедленного расстрела, но все удерживают Императрицу от такого решения; даже сам Протопопов советует обождать приезда Государя из Ставки. Государю послана телеграмма и Его ждут со дня на день.

В тот день, когда Великий Князь Николай Михайлович объявил нам эту новость, М. Г. сообщила мне не менее тревожное известие о том, что на нас обоих готовится покушение, и советовала принять меры предосторожности. Оказалось, что накануне она была невольной свидетельницей того, как на квартире Распутина двадцать человек его самых ярых сторонников поклялись за него отомстить.

Этот день был особенно утомительным и для Великого Князя и для меня, и мы были рады, когда все наши посетители уехали.

Было трудно в присутствии посторонних все время держаться настороже, сохранять полное хладнокровие и стараться своим спокойным отношением к событиям и слухам рассеивать подозрения о нашей причастности к убийству Распутина.

Оставшись одни, мы долго разговаривали и обменивались впечатлениями.

Я еще никогда до сих пор не видел Великого Князя Димитрия Павловича таким простым и сердечным. Весь ужас пережитого оставил глубокий след в его чуткой душе, и я был счастлив находиться около него в эти тяжелые минуты и разделять с ним его вынужденное одиночество.

XIX

Ha другой день, 19-го декабря, утром, Государь приехал из Ставки.

Сопровождавшие Его рассказывали, что, после получения известия о смерти Распутина, Он был в таком радостном настроении, в каком Его не видали с самого начала войны.

Очевидно, Государь сам почувствовал и поверил, что, с исчезновением «старца», с Него спадут тяжелые оковы, которые Его связывали и которых Он не имел сил с себя сбросить. Но лишь только Он возвратился в Царское Село, как Его душевное состояние резко изменилось, и Он снова оказался всецело под влиянием окружающих.

В городе по-прежнему носились всевозможные слухи. Ими жили все слои общества сверху до низу, им верили и очень волновались.

Известие о нашем предстоящем расстреле дошло до рабочих больших заводов и вызвало среди них сильное брожение. На своих собраниях они постановили спасти нас и устроить нам негласную охрану.

Хотя мы и были в положении арестованных и, кроме членов Императорской Фамилии, в Сергиевский дворец никого не пускали, наши друзья и знакомые, тем не менее, к нам пробирались. Приходили также офицеры разных полков, которые заявляли, что их части, как один человек, станут на нашу защиту. Они находились под сильным впечатлением совершившегося события и предлагали Великому Князю разные планы решительных действий, на которые он, конечно, не мог согласиться.

В этот день у нас перебывало особенно много народа. Уже с утра начали съезжаться во дворец члены Императорского Дома.

Помню, как я вошел с Великим Князем в его кабинет, где застал почти всю Императорскую Семью, которая меня забросала вопросами. Накануне они были исключительно заняты фактом ареста Великого Князя и ни о чем другом не говорили; теперь же они хотели узнать подробности исчезновения Распутина, но услышали от меня все тот же рассказ.

Перед обедом приехал Великий Князь Николай Михайлович и сообщил нам, что труп Распутина найден в проруби Петровского моста.

Вечером снова заехал генерал Максимович и на этот раз, уже от имени Государя, объявил Великому Князю, что он арестован.

Ночь мы провели беспокойно. Около трех часов нас разбудили, предупредив о появлении во дворце каких-то подозрительных личностей, пробравшихся по черному ходу. Служащим они объяснили, что посланы охранять дворец, но в виду того, что у этой «охраны» не оказалось никаких документов, ее выгнали вон, а у всех входов и выходов поставили служащих дворца.

20-го днем, к чаю, опять собрались почти все члены Императорского Дома.

Они снова обсуждали арест Великого Князя Димитрия Павловича, на этот раз уже официально утвержденный приказом Государя. Никто из них не мог примириться с фактом ареста члена Императорской Фамилии. Они рассматривали его, как событие государственной важности, заслуживающее наибольшего внимания. Никто не думал о том, что были вопросы более серьезные, что от тех или иных действий Государя в эти дни зависит судьба страны, судьба Престола и Династии, наконец, исход войны, которая не могла закончиться победой без полного единения между Верховной властью и народом.

Конец Распутина выдвигал сам собой вопрос и о конце распутинства, о новом курсе всей политики, которая теперь или никогда должна была освободиться от паутины преступных интриг.

После отъезда членов Императорского Дома пришел генерал Лайминг, бывший воспитатель Великого Князя Димитрия Павловича, который жил во дворце и часто нас навещал. Он нам рассказал подробности извлечения трупа Распутина из реки.

Следствие по делу исчезновения Распутина поручено было вести начальнику Охранного Отделения, полковнику Глобачеву. Этот последний сообщил прокурору Петроградской Судебной Палаты о том, что, в результате розысков, была найдена на Петровском мосту «калоша № 11 черного цвета, покрытая пятнами свежей крови». Калоша эта была доставлена на квартиру Распутина, где домашние признали ее принадлежащей убитому. Кроме того, снег, покрывавший мост, весь был исчерчен следами ног и автомобильных шин, причем следы автомобиля близко подходили к самым перилам моста.

Таким образом, по мнению полковника Глобачева, нить к раскрытию убийства следовало искать не на Мойке в доме № 94, а на противоположном конце города, то есть на Петровском мосту.

После этого доклада начались дальнейшие розыски, и был произведен осмотр Петровского моста. Туда прибыли все высшие представители административного и судебного мира.

Достаточно назвать должности, которые они занимали, чтобы стало ясно, какое значение имел Распутин, какой «государственной катастрофой» являлась в глазах правительства и Верховной власти его смерть.

При осмотре моста присутствовали, как гласит отчет по делу об убийстве Распутина, – «высшие чины Министерства Юстиции с министром во главе, прокурор Петроградской Судебной Палаты, товарищ прокурора, судебный следователь по особо важным делам и представитель Министерства Внутренних Дел...»

Все эти важные чины государства с напряженным вниманием и огромным служебным усердием старались разобраться в загадочном для них событии.

Допрашивали постового городового, сторожей расположенной неподалеку пивной, сторожей убежища Императорского Театрального Общества для престарелых артистов... Допрос этот никаких результатов не дал. Тогда был сделан новый осмотр моста, самый тщательный. Следственные власти на этот раз нашли новое доказательство убийства – обрывки рогожи со следами крови. Затем их внимание было привлечено еще и следующим обстоятельством: в одном месте на перилах моста снег оказался сброшен и получилось впечатление, как будто на этих перилах лежал какой-то предмет. Это еще больше склоняло следователей думать, что убийство Распутина произошло именно здесь, на Петровском мосту в глухой части города, на самой его окраине, а не в другом месте и, конечно, не на Мойке, которая находится на противоположной стороне Петербурга.

Два основания заставляли следственную власть отстаивать такое предположение.

Во-первых, им казалось, что перевозка трупа должна была бы оставить где-нибудь на улицах следы крови. Между тем, весь город был осмотрен, а кровавых пятен нигде не нашли.

Во-вторых, вызывала подозрение находка калоши убитого: было трудно предположить, чтобы труп, перед тем как его увезти с места преступления, одевали так старательно, что не забыли даже и высокие зимние калоши.

Таким образом, следствие рисовало себе следующую картину: Распутин был убит на самом мосту, его тело некоторое время лежало перекинутым на перилах, а затем с перил было сброшено в прорубь, находившуюся как раз против того места моста, где была найдена запачканная кровью рогожа и где на перилах был сметен снег.

Немедленно были вызваны водолазы; в течении двух с половиной часов производили они обследование речного дна, но трупа найти не удалось.

Водолазы высказали предположение, что течением Невы, особенно быстрым в этом месте, труп мог быть под льдом отнесен далеко от Петровского моста. Сильные морозы заставили на время приостановить поиски водолазов; мост был оцеплен и у перил поставлена охрана....

Один из городовых речной полиции, прорубая лед, случайно заметил, недалеко от полыньи, примерзший ко льду рукав бобровой шубы.

О своей находке он немедленно известил начальника речной полиции. Тогда было отдано распоряжение прорубить лед около этого места. Работа была проведена очень энергично и через пятнадцать минут из воды был извлечен труп Распутина, оказавшийся на дне реки, приблизительно в тридцати саженях от Петровского моста.

Все тело убитого было покрыто таким толстым слоем льда, что под ним трудно было распознать черты его лица.

Когда эту ледяную оболочку осторожно сняли, следственные власти увидели обезображенный труп Распутина: голова убитого в нескольких местах оказалась прошибленной и волосы на ней кое-где вырваны клочьями (вероятно, при падении с моста тело ударилось головой о ледяной край проруби), борода примерзла к одежде; на лице и на груди виднелись сгустки запекшейся крови; один глаз был подбит....

Руки и ноги Распутина были плотно связаны веревкой, причем кулак правой руки убитого был крепко сжат. Все тело было завернуто в накинутую на плечи бобровую шубу, рукав которой, всплыв кверху и примерзнув ко льду, указал место нахождения трупа.

Был составлен официальный акт о нахождении тела, которое перенесли в стоявший на берегу деревянный сарай и покрыли рогожей.

В это время к Петровскому мосту прибыли: министр Внутренних Дел Протопопов, главный начальник Петербургского Военного Округа, начальник Охранного Отделения и другие чины администрации. Прокурорскому надзору поручено было составить подробный протокол наружного осмотра трупа и обстоятельств, при которых он был найден.

Товарищ прокурора Галкин, на которого была возложена эта обязанность, временно даже перенес свою канцелярию в один из частных домов поблизости от Петровского моста.

В одиннадцать часов утра, в сопровождении высших чинов, следственные власти отправились в сарай и приступили к тщательному осмотру трупа.

Убитого раздели. Ha теле его обнаружены были две раны, нанесенные огнестрельным оружием: одна в области груди, около сердца, другая на шее. Врачи признали обе раны смертельными.

Прислуга убитого, вызванная к месту, где лежал труп, опознала в нем Григория Распутина, проживавшего на Гороховой улице в доме № 64 и бесследно исчезнувшего в ночь на 17 декабря.

В двенадцать часов к телу Распутина были допущены обе его дочери и жених одной из них, подпоручик Папхадзе. Дочери возбудили ходатайство о перенесении тела к ним на квартиру, но власти не дали на это своего согласия. Весть о том, что тело Распутина найдено, быстро распространилась по городу, и к Петровскому мосту потянулась вереница карет и автомобилей, но власти сделали категорическое распоряжение никого не допускать в сарай, где лежал труп.

Через некоторое время был привезен деревянный гроб, куда положили убитого, но предварительно его дважды сфотографировали: сначала в одежде, потом раздетым.

Веревки, которыми были связаны руки и ноги, бобровая шуба и некоторые вещи были опечатаны и приобщены к делу в качестве вещественных доказательств.

Гроб с телом перевезли в Чесменскую богадельню для вскрытия.

Еще задолго до прибытия лиц, назначенных производить вскрытие, вся местность возле Чесменской богадельни была оцеплена значительным отрядом конной и пешей полиции.

Вскрытие тела Распутина продолжалось до первого часа ночи и происходило в присутствии целого ряда видных должностных лиц, представителей полиции и чиновника Министерства Внутренних Дел. Операцию вскрытия производил один из профессоров судебного кабинета Военно-Медицинской Академии при участии нескольких полицейских врачей.

Снова, в течение двух часов тщательным образом осматривался труп Распутина, причем, при этом вторичном осмотре, помимо двух огнестрельных ран, на теле обнаружены были сильные кровоподтеки.

При вскрытии в желудке была найдена тягучая масса темно-бурого цвета, но исследовать ее не удалось, так как по приказанию Императрицы Александры Феодоровны вскрытие было прекращено.

Неизвестно, каковы были другие распоряжения Императрицы, но около двух часов ночи генерал Григорьев вызвал в богадельню автомобиль. К этому же времени в покойницкую был доставлен богато отделанный дубовый гроб; тело уложили в него и отправили на прибывшем автомобиле неизвестно куда... Маршрут отправки трупа Распутина никому сообщен не был: его везли агенты Охранного Отделения, специально присланные для этого в Чесменскую богадельню.

XX

21-го декабря, вечером, в Сергиевском дворце, к нашему удивлению, вдруг появились солдаты. Выяснилось, что это был караул, присланный военными властями по приказанию председателя Совета Министров, который узнал, что приверженцы Распутина готовят на нас покушение.

Почти одновременно с этим караулом попыталась проникнуть к нам «стража» уже совершенно иного свойства.

К генералу Лаймингу явился агент Охранного Отделения, будто бы посланный министром Внутренних Дел Протопоповым. Он заявил, что министр, получив сведения о том, что жизнь Великого Князя Димитрия Павловича подвергается опасности, поручил своим агентам охранять дворец.

Великий Князь, узнав об этом, ответил, что в Протопоповской охране он не нуждается и, кстати, попросил генерала Лайминга потребовать у пришедших агентов документы, подтверждающие, что они действительно присланы Протопоповым. Никаких удостоверений у них не оказалось, и они тотчас же были удалены из дворца, но это не помешало им караулить нас снаружи и следить за всеми, кто к нам приезжал и уезжал от нас.

He довольствуясь одним внешним наблюдением, поклонники Распутина делали новые попытки пробраться к нам. Во втором этаже дворца, который соединялся с нижним его помещением винтовой лестницей[24], был устроен англо-русский лазарет; туда, под видом посещения раненых, стали ходить самые подозрительные типы из Распутинской банды. Тогда старшая сестра лазарета, леди Сибель Грей, посоветовала нам закрыть ход на лестницу и приставить к ней часового, что и было исполнено.

Мы очутились как будто в осажденной крепости, откуда лишь издали могли следить за событиями.

Мы читали газеты, слушали рассказы и разговоры тех, кто к нам приезжал.

Каждый приносил свое мнение, свою оценку происходящего. Чаще всего мы наталкивались на боязнь всякой смелой инициативы и на пассивное ожидание завтрашнего дня.

Люди, имевшие возможность действовать, – боязливо сторонились, как бы нарочно давая дорогу какой-то слепой силе рока, которая одна должна была решить судьбу России.

Даже те, которые служили Родине и Царю во имя долга, понимали этот долг в узких служебных рамках, в пределах своих министерств и департаментов. В своем близоруком и раболепном усердии они не видели и не сознавали всей важности момента, не решались перешагнуть через известные границы своих полномочий. Преданность Монарху, даже самая искренняя, выражалась у них прежде всего в желании ему угодить, в нерассуждающем механическом повиновении Верховной власти, в боязни компрометировать себя близостью к какой бы то ни было «оппозиции».

Между прочим, характерно было то, что даже те немногие, которые стояли у власти не по выбору Распутина и никакой связи с ним не имели, – боялись ехать к нам в Сергиевский дворец.

А между тем, только согласованный образ действий всех, кто по родству и по положению имел возможность влиять на Государя, мог привести к каким-нибудь благим результатам.

Если Государь, узнав о смерти «старца» в радостном настроении ехал из Ставки, следовательно, Он сознавал весь вред Распутина для России, но Он не был в состоянии сохранить то же отношение к убийству Распутина в обстановке Царского Села, где негодование против нас было настолько велико, что подымался вопрос о самом суровом наказании нам, даже о расстреле нас обоих, о чем нам передавали со всех сторон.

При таких условиях могли ли чего-нибудь достигнуть отдельные лица, которые поодиночке высказывали свое мнение Государю и отходили в сторону с сознанием исполненного долга?

Убежденный фаталист, твердо уверенный в бесполезности бороться с судьбой, Император Николай II под конец своего царствования был измучен не только волнениями и неудачами политического характера, но и всеми теми болезненными явлениями, которыми Он был окружен. Это, несомненно, убило в Нем всякую возможность активного сопротивления.

Чтобы пробудить в Государе его собственную инициативу и поддержать его собственную волю, нужно было противопоставить влияниям близко окружающих какую-то очень внушительную и крепко сорганизованную силу.

Если бы Он увидел, что большинство членов Императорской Фамилии и все честные люди на высших государственных должностях дружно сплотились во имя спасения Престола и России, быть может, Он не только откликнулся бы на их требования, но был бы им благодарен за нравственную поддержку и за избавление от тех цепей, которыми Он был связан.

Но из каких элементов могла сложиться эта крепкая организованная сила?

Где были люди, способные поступиться своими интересами, забыть свои личные расчеты?

Годы распутинского влияния, основанного на подпольных интригах, заразили своим ядом высшие бюрократические круги, развили у большинства недоверие друг к другу, отравили скептицизмом и подозрительностью самых лучших и честных.

Итак, одни боялись серьезных решений, другие ни во что уже больше не верили, наконец, третьи просто ни о чем не хотели думать...

Когда, проводив своих посетителей, мы с Великим Князем Димитрием Павловичем оставались одни, мы припоминали все слышанное за день: разговоры, слухи, факты и делились своими впечатлениями; выводы получались самые безотрадные...

Одна за другой гасли наши недавние радостные надежды, ради которых мы решились на убийство Распутина и пережили весь кошмар незабываемой ночи с 16-го на 17-ое декабря.

Точно книгу, страницу за страницей, перелистывал я в моей памяти все пережитое: знакомство с Распутиным, медленно созревшее во мне решение его уничтожить, мучительную игру в «дружбу» с этим отвратительным человеком, тяжелый обман, к которому я должен был прибегнуть и все нечеловеческое напряжение душевных сил, которое мне требовалось, чтобы иметь мужество выдержать до конца принятую на себя роль.

Сколько было во мне и во всех нас чисто юношеской веры в то, что одним ударом можно победить зло!

Нам казалось, что Распутин был лишь болезненным наростом, который нужно было удалить, чтобы вернуть русскую Монархию к здоровой жизни, и не хотелось думать, что этот «старец» является злокачественным недугом, пустившим слишком глубокие корни, которые продолжают свое разрушительное дело даже после принятия самых крайних и решительных мер.

Еще печальнее было бы предположить тогда, что появление Распутина не было несчастной случайностью, а стояло в какой-то невидимой внутренней связи с тем незаметным процессом разложения, который совершался уже в какой-то части русского государственного организма.

Во всяком случае, уже в те дни нашего ареста в Сергиевском дворце, мы поняли и почувствовали, как трудно повернуть колесо истории даже при наличии всех самых искренних стремлений и самой горячей готовности к жертве...

Но мы до последнего момента все еще хотели надеяться на лучшее.

Надеялась и верила в лучшее вся страна.

Грандиозный патриотический подъем захватил Россию; особенно ярко проявлялся он в обеих столицах. Все газеты были переполнены восторженными статьями; совершившееся событие рассматривалось, как сокрушение злой силы, губившей Россию, высказывались самые радужные надежды на будущее и чувствовалось, что в данном случае голос печати был искренним отражением мыслей и переживаний всей страны. Но такая свобода слова оказалась непродолжительной: на третий день особым распоряжением всей прессе было запрещено хотя бы единым словом упоминать о Распутине. Однако это не помешало общественному мнению высказываться иными путями.

Улицы Петербурга имели праздничный вид; прохожие останавливали друг друга и счастливые поздравляли и приветствовали не только знакомых, но иногда и чужих. Некоторые, проходя мимо дворца Великого Князя Димитрия Павловича и нашего дома на Мойке, становились на колени и крестились.

По всему городу в церквах служили благодарственные молебны, во всех театрах публика требовала гимна и с энтузиазмом просила его повторения.

В частных домах, в офицерских собраниях, в ресторанах пили за наше здоровье; на заводах рабочие кричали нам «ура».

Несмотря на строгие меры, принятые властями для нашей полной изоляции от внешнего мира, мы, тем не менее, получали множество писем и обращений самого трогательного содержания. Нам писали с фронта, из разных городов и деревень, с фабрик и заводов; писали различные общественные организации, а также частные лица.

Приходили к нам и угрожающие письма от поклонниц и сторонников Распутина с клятвами отомстить нам за смерть «старца» и даже убить нас.

Великая Княгиня Мария Павловна младшая, приехавшая из Пскова, где был расположен штаб командующего армиями северного фронта, передавала нам свои впечатления. Она рассказывала, что в армии смерть Распутина вызвала огромное воодушевление и веру в то, что Государь теперь разгонит окружившую Его распутинскую клику и приблизит к себе честных и верных Ему людей.

Одно слово Царя, один его призыв к новой жизни и даже к новым жертвам на пользу Родины – все было бы забыто, все прощено.

В эти дни меня вызвал к себе председатель Совета Министров, А. Ф. Трепов.

Я много возлагал надежд на свидание с ним, но мне пришлось разочароваться.

Под конвоем меня привезли в автомобиле в Министерство Внутренних Дел.

Министр вызвал меня по приказанию Государя, который желал во что бы то ни стало узнать, кто именно убил Распутина.

А. Ф. Трепов встретил меня очень любезно, напомнил о своем близком знакомстве с моими родителями и просил меня видеть в нем не официальное лицо, а старого друга моей семьи.

– Вы меня, вероятно, вызывали по приказанию Государя Императора? – спросил я его.

Он утвердительно кивнул головой.

– Следовательно, все, что я вам скажу, будет передано Его Величеству?

– Да, разумеется, я своему Государю лгать не могу.

– Так неужели после того, что вы мне сказали, вы думаете, что я сознаюсь, если бы, предположим, я даже и убил Распутина? Или, тем более, выдам вам виновных, если бы я их знал?

Передайте Его Величеству, что лица, уничтожившие Распутина, сделали это только с одной целью – спасти Царя и Родину от неминуемой гибели. Но, позвольте спросить лично вас, – продолжал я, – неужели власти будут терять время на розыски убийц Распутина теперь, когда каждая минута дорога и остается какая-то, вероятно последняя, возможность спасти положение?

Вы посмотрите, какое серьезное значение придает вся Россия уничтожению этого проходимца, какой энтузиазм оно вызывает всюду. В Распутинском правительстве полная растерянность. А Государь? Я убежден, что в глубине души Он тоже радуется случившемуся и ждет от всех вас помощи. Надо объединиться и действовать, пока не поздно. Неужели никто не сознает, что мы находимся накануне ужаснейшей революции и, если Государя силою не извлекут из заколдованного крута, в котором Он находится, то Он сам, вся Царская Семья и все мы будем сметены народной волной.

Революция неминуема, если ее не предотвратит резкая перемена политики сверху.

...................................................

...................................................

Министр слушал меня с вниманием и удивлением.

– Скажите, князь, – вдруг обратился он ко мне, – откуда у вас такое присутствие духа и умение владеть собой?

Я ничего не ответил. Он мне тоже ничего не сказал. Мы простились.

Разговор мой с председателем Совета Министров был последней попыткой нашего обращения к высшим правительственным сферам.

XXI

Судьба Великого Князя Димитрия Павловича и моя все еще не разрешалась.

В Царском Селе происходили бесконечные совещания о том, как с нами поступить.

21-го декабря прибыл в Петербург отец моей жены, Великий Князь Александр Михайлович. Узнав о грозившей нам опасности, Великий Князь приехал из Киева, где он находился в качестве начальника авиационных частей русской армии. Немедленно по своем приезде он заехал к нам в Сергиевский дворец, а затем отправился в Царское Село, чтобы выяснить наше положение.

Следствием свидания Великого Князя Александра Михайловича с Государем явился Высочайший приказ, чтобы Великий Князь Димитрий Павлович немедленно покинул Петербург и отправился в Персию в распоряжение начальника Персидского Отряда, генерала Баратова. Сопровождать его в пути было приказано его бывшему воспитателю, генералу Лаймингу и флигель-адъютанту графу Кутайсову.

В 11 часов вечера приехал градоначальник и доложил, что поезд Великого Князя отойдет в два часа ночи.

Мне тоже было приказано покинуть Петербург, и местом ссылки назначено было наше имение «Ракитное» в Курской губернии.

Мой поезд отходил в 12 часов ночи.

Для наблюдения за мною был назначен офицер, преподаватель Пажеского Его Величества корпуса, капитан Зеньчиков, а до места высылки меня должен был сопровождать помощник начальника Охранного Отделения, Игнатьев.

И капитан Зеньчиков, и Игнатьев, оба получили лично от Протопопова самые строгие инструкции о том, чтобы держать меня в полной изоляции от всех.

Великому Князю и мне было очень тяжело расставаться друг с другом.

Несколько дней, проведенных нами вместе на положении арестованных в его дворце, стоили, пожалуй, нескольких лет: столько было нами пережито и передумано, столько сначала мечтали мы оба о счастливых переменах для России и столько надежд похоронили потом.

Теперь судьба насильственно нас разъединила, и мы не знали, когда мы встретимся и при каких обстоятельствах. Впереди было мрачно; томили предчувствия тяжелых событий...

В половине двенадцатого ночи за мной приехал Великий Князь Александр Михайлович и повез меня на вокзал.

Публику на платформу не допускали – везде стояли наряды полиции.

Великий Князь Александр Михайлович, прощаясь со мной, сказал, что он сам завтра выезжает из Петербурга и нагонит меня в пути.

С тягостным чувством я сел в вагон... Ударил третий звонок, пронзительно свистнул паровоз и платформа поплыла мимо, потом исчезла совсем. Скоро исчез и Петербург. За окном была зимняя ночь, спящие в сумраке снежные поля, по которым одиноко мчался поезд.

И я был одинок со своими мыслями, которые проносились в моей голове под однообразный стук колес увозившего меня поезда.

* * *

Потом началось разрушение России:

Отречение Государя.

Агония Временного Правительства, обреченного уже с первого дня своего возникновения.

Наконец, под грохот орудий и трескотню пулеметов, обстреливавших обе столицы, пришли большевики – жуткая, кровавая власть III Интернационала, угрожающая спокойствию всего мира.

Сколько ужасов перенесла наша Родина, сколько миллионов жизней в ней погибло, сколько памятников культуры уничтожено!

Совершилась небывалая в истории эмиграция: массы людей, по числу равные населению целого государства, покинули свою страну и разошлись изгнанниками по всему земному шару.

Годы длится скитальчество бездомных русских, и никто из нас не знает, когда наступит час возврата; все ли его дождутся или, быть может, только наши дети доживут до светлого дня избавления России.

Изгнанники России всегда живут надеждою на будущее и памятью о прошлом. Последняя, быть может, сильнее, ибо мы не знаем будущего. В прошлом у каждого дорогие ему образы: своих погибших близких, своей прежней жизни; образы своей страны – мощной, широкой, прекрасной.

Воспоминание каждому раскрывает картину за картиной: от мучительного влечения к ним тоскливо изнывает сердце: русская природа с ее могучим простором, русские города, осиянные золотом церковных куполов; линии востока в древних башнях, в очертаниях старых храмов; покой и размах силы во всей прежней русской жизни.

Обрушилась в бездну великая Россия, великая не только по своим размерам и военной мощи, но и по своему государственному и культурному прошлому.

Большинство иностранцев ее не знало. Они верили анекдотам о «варварской стране», управляемой «царями-деспотами при помощи кнута и нагайки». Этим нелепым вымыслам мы в значительной степени обязаны рассказам и сочинениям тех прежних политических эмигрантов, большей частью инородцев по происхождению, из среды которых вышли Ленины, Троцкие и Зиновьевы.

Западный мир верил этим сказкам и не видел России настоящей; не знал ее истории. Он забыл о том, как в течение веков, заслоняя Европу от монгольского нашествия, русский народ выносил на себе всю тяжесть татарского ига, и не погиб под его гнетом; и как усилиями Московских Царей образовалось единое сильное государство. Запад забыл и о Петре, и о Екатерине, и о их преемниках, которые целью своей ставили просвещение страны и ее широкое культурное развитие. При покровительстве Царей создавались высшие школы, процветала наука, развивались искусство, литература, музыка, давшие всему миру немало великих имен, которыми восхищаются теперь и в Новом и в Старом Свете. Едва ли кто знает на Западе и о том, что дочь Петра Великого Императрица Елисавета, основательница первого русского университета, отменила в России смертную казнь, и с той поры она никогда не применялась у нас, кроме исключительных случаев военного суда над политическими преступниками, угрожавшими целости государства.

Судьбе угодно было, после трехсотлетия великой созидательной работы, уготовать трагический конец той русской Династии, о которой Пушкин сказал: «Романовы – отечества надежда».

Болезнь «распутинства», как проказа, захватила последнее царствование и погубила и Императорскую Россию, и ее последнего Царя, образ которого с особенной болью вспоминается теперь каждым истинным русским человеком.

Если победителей не судят, то к побежденным большинство всегда бывает неумолимо. Царь, при котором погибла Россия, который и сам так ужасно погиб со всей своей Семьей, разве Он не «побежденный» в глазах многих?

Он обладал властью, которая была сильнее Его самого и уничтожила Его, когда обрушилась с высоты вековых основ.

Царствование Императора Николая II могло бы быть блестящей страницей в истории Русского Государства, если бы революция не поразила Россию почти накануне победного окончания войны, стоившей русскому народу неисчислимых жертв и огромного героического напряжения.

Благополучно доведя войну до конца, Россия могла бы стать первой державой мира, а ее Государь – верховным арбитром Европы, каким был в свое время Император Александр І, после войны 1812–14 гг., закончившейся триумфальным въездом в Париж русского Царя.

Но Российская Империя пала почти на пороге своего торжества, а русский Государь погиб от руки гнусных преступников.

Страшный конец его царствования в представлении большинства заслонил собою все, что сделал и что хотел сделать, не для одной только России, Император Николай II.

Великая по своему благородству идея о «мире всего мира» принадлежит русскому Царю. Сын Царя-Миротворца, Император Николай II, выносил ее в своем сердце и решил осуществить ее на благо всего человечества путем созыва Гаагской конференции.

He по вине русского Царя избавление культурного человечества от ужасов кровопролития не могло осуществиться.

Теперь о предотвращении войн хлопочут и отдельные государственные деятели и Лига Наций, но мало кто думает о том, что впервые в широком масштабе, совершенно бескорыстно, поставил этот вопрос перед совестью всех правительств и народов коронованный Глава величайшей в мире Империи.

В России при Императоре Николае II завершились великие реформы его Деда – Царя-Освободителя Александра ІІ.

Были созваны представительные учреждения, дарована свобода совести; крестьяне получили в полную собственность свои наделы и были освобождены от последнего пережитка крепостного права – телесного наказания.

Личной инициативе Государя Россия обязана запрещением спиртных напитков. Эта мера, помимо физического и морального оздоровления населения, в небольшой срок открыла новый путь к благосостоянию для русского крестьянства. Сберегательные кассы переполнялись вкладами. Крестьяне начали богатеть настолько, что, не нуждаясь в деньгах, неохотно во время войны везли на продажу излишки своих продуктов, отчего Россия перед революцией и переживала продовольственные затруднения.

При Николае II были переданы на обсуждение законодательных палат проект всеобщего обучения и вопрос о введении волостного земства.

И все оборвалось, погибло...

Рок тяготел над Царем.

Он, мечтавший о всеобщем мире, был втянут сначала в японскую войну, а затем в самую кровопролитную мировую борьбу, равной которой, по количеству жертв, не знает история.

Победа сулила Ему новое расширение Российской Империи до Константинополя включительно и объединение всех славян в великий союз под мощным покровительством России... и, вместо этого, от русской земли отторгнуты целые огромные области.

Давнишняя мечта русского народа о возвращении восточному христианству его величайшей святыни – храма Св. Софии в Константинополе – должна была осуществиться в царствование Императора Николая II... И катастрофа революции привела к тому, что исконно русские храмы были во множестве осквернены дьявольской властью Советов, а, построенный заботами самого Царя, любимый его Феодоровский Собор в Царском Селе превращен в увеселительное место для коммунистов.

Один из самых богомольных русских Царей, Император Николай II лелеял мысль о восстановлении патриаршества в России, и именно при Нем, путем происков преступного и наглого мужика, в Синод был введен недостойный своего сана, распутинский клеврет, митрополит Питирим, а лучшие представители Церкви отстранялись, и темные люди приобретали значение.

Государь любил свой народ и от народа был отрезан...

Он тянулся к «чистой бесхитростной» душе простого русского человека и судьба послала Ему, в образе мужика, не только уголовного преступника, бывшего вора и конокрада, но величайшего предателя и обманщика, который толкнул к гибели и Царя, и всю Россию.

Государь желал иметь Сына-Наследника, подготовить его к царствованию и передать ему прочно укрепленный престол. Сын родился после долгих, долгих ожиданий, умный и способный, но он носил в себе неизлечимую болезнь, грозящую ежеминутной смертью. Отец не передал ему своей короны: Он отрекся от власти и за себя, и за него. Отрекся за сына потому, что не хотел расставаться с ним, не хотел видеть больного ребенка на зашатавшемся во время бунта престоле...

Едва ли был другой Монарх, который бы отдавал своей семейной жизни столько любви и внимания. Всем своим существом Он был связан со своей Семьей, и эта Семья, в лице Императрицы, которая искренно и безгранично любила своего Супруга, которая была готова пожертвовать всем для Его благополучия, была причиной всех неудач, всех роковых ошибок Государя.

Окруженная непроницаемым кольцом распутинского влияния, она слепо верила, что все, что исходит от «старца» – правдиво и безупречно. Она также верила в целебное действие бадмаевских лекарств, которыми поили Государя и Наследника, тогда как эти тибетские снадобья на самом деле изготовлялись совершенно с иной целью.

Весь жизненный путь Императора Николая II отмечен неумолимым роком.

И не только на внешних событиях жизни и царствования Государя, но и на его душе как бы лежала печать обреченности.

Могла ли у человека, смиренно покорившегося своей судьбе, развиться твердая воля и непреклонная решимость, не знающая колебаний и отступлений?

И не зародились ли в его душе сомнения в те дни коронационных празднеств, когда торжественный путь молодого Царя, приехавшего в древнюю столицу получить благословение Церкви на свою державу, был покрыт изуродованными трупами его подданных, погибших в нечаянной и жуткой катастрофе Ходынки?

Простой народ увидел в этом событии тяжелое предзнаменование. Оно сбылось...

Всю тяжесть своего заточения, все оскорбительные выходки революционных властей, Государь перенес просто и кротко, с подлинным смирением подвижника, с величием души прирожденного Царя.

Просто, кротко и величественно Он умер...

Царям-победителям строят памятники, отливают грандиозные статуи, внушающие восторг и почтение народной толпе...

В память трагически погибшего Императора Николая II русский народ, если он нравственно уцелеет к моменту своего избавления, должен построить храм, где будет молиться за упокой души Царя-мученика, за великие грехи революции, за всю пролитую неповинную кровь.


Мемуары

Моим читателям

Это история старорусского семейства в типичной для него обстановке восточной дикости и роскоши. Начинается она у татар в Золотой орде, продолжается в императорском дворе в Санкт-Петербурге и оканчивается в изгнании.

В революцию наши архивы пропали, сохранились лишь дедовские записи от 1886 года. Это единственный документ, которым пользовался я, рассказывая о семейных истоках.

О своей собственной жизни говорю искренне, повествую о грустных и радостных днях, ни о чем не умалчивая.

О политике я предпочел бы не говорить, но жил я во времена беспокойные и, хоть и рассказывал уже о драматических событиях, в которых оказался замешан («Конец Распутина»), не могу и здесь обойти молчанием собственную роль в них.

Первая часть мемуаров рисует беззаботную жизнь, какой жили мы до войны 14-го и революции 17-го гг., вторая говорит о наших мытарствах в изгнании.

Пропасть разделяет оба периода. Глубочайшая вера понадобилась нам, чтобы не усомниться в справедливости Господа. Именно эта вера и помогла нам вынести испытания и не утратить надежды.

Книга первая До изгнания (1887–1919)

Глава 1

Мои татарские предки – Хан Юсуф – Сумбека – Первые князья Юсуповы


Основателем нашей семьи назван в семейных архивах некто Абубекир Бен Райок, потомок пророка Али, племянника Магомета. Титулы нашего предка, мусульманского владыки – Эмир эль Омра, Князь Князей, Султан Султанов и Великий Хан. В его руках была вся политическая и религиозная власть.

Его потомки также правили в Египте, Дамаске, Антиохии и Константинополе. Иные покоятся в Мекке, близ знаменитого камня Каабы.

Один из них, именем Термес, ушел из Аравии к Азовскому и Каспийским морям. Захватил он обширные территории от Дона до Урала, где образовалась впоследствии Ногайская орда.

В XIV веке потомок Термеса Эдигей Мангит, слывший великим стратегом, ходил в походы с Тамерланом, основателем второй татаро-монгольской империи, бил хана-изменника Кыпчака, а потом ушел на юг к Черному морю, где основал Крымскую орду, иначе Крымское ханство. Умер он в глубокой старости, после его смерти наследники переругались и перерезали друг друга.

В конце XV века его правнук Муса-Мурза, владыка мощной Ногайской орды и союзник Великого князя Ивана III, захватил и разрушил Кыпчаково ханство, мятежную часть Золотой орды. Сменил Мусу его старший сын Шиг-Шамай, но скоро сам был сменен братом Юсуфом.

Хан Юсуф – один из самых сильных и умных правителей того времени. Иван Грозный, чьим союзником он был двадцать лет, почитал Ногайскую орду государством, а его самого – государем. Оба обменивались дарами, дарили друг другу седла, доспехи в алмазах и яхонтах, собольи и горностаевые шубы, шатры, шитые из дорогого шелка. Царь звал Юсуфа своим «другом и братом», а тот писал царю: «Имеющий тысячу друзей единого друга имеет, имеющий единого врага тысячу врагов имеет».

У Юсуфа было восемь сыновей и дочь Сумбека, казанская царица, которая славилась умом, красотой, была страстна и отважна. Казань переходила из рук в руки. Сумбека жаждала власти и брала в мужья очередного победителя. В 14 лет она вышла за Еналея. Еналея убил сын крымского хана Сафа-Гирей. Сафа-Гирея убил родной брат и в свою очередь стал казанским царем и мужем Сумбеки, но скоро был изгнан и бежал в Москву. Несколько лет Сумбека царила одна, затем пошли распри у Ивана с Юсуфом. Русские осадили Казань. Превосходство их было бесспорно. Казанское царство пало, Сумбека сдалась. В честь взятия Казани в Москве был воздвигнут храм Василия Блаженного с восемью куполами в память о восьми днях осады.

Царь Иван был восхищен мужеством Сумбеки и оказал ей великие почести. На богато убранных судах велел доставить ее и сына ее в Москву, поселил в Кремле.

Не один Иван пленился пленницей. И бояр, и простой народ покорила прославленная царица.

А Юсуф тосковал по дочери и внуку и требовал их освобождения. Иван его угрозы не слушал, на письма не отвечал, а близким говорил: «Всемогущий хан серчает». Оскорбленный Юсуф готовился к войне, но был убит братом Измаилом.

А Сумбека в плену все еще жаждала власти. Уговаривала Ивана, чтоб позволил ей развестись с беглецом-мужем, жившим в Москве, и выйти за нового казанского царя. Позволения не получила. Так и умерла в плену в возрасте тридцати семи лет. А память о ней осталась. В XVIII и XIX веках Сумбека вдохновляла музыкантов и художников. Балет Глинки «Сумбека и взятие Казани» с Истоминой в главной партии в 1832 году в Петербурге имел огромный успех.

После смерти Юсуфа потомки его ссорились вплоть до конца XVII века. Юсуфов правнук Абдул Мирза был крещен, наречен Дмитрием и получил от царя Федора Иоанновича титул князя Юсупова. Новоиспеченный князь, известный своей отвагой, ходил с царем воевать Крым и Польшу. Походы завершились успешно, и Россия получила все, что потеряла ранее.

Тем не менее князь Дмитрий попал в немилость и был лишен половины имущества за то, что в постный день попотчевал московского митрополита гусем под видом рыбы.

Правнук Дмитрия, князь Николай Борисович, рассказывает, как однажды, ужиная в Зимнем дворце у императрицы Екатерины II, на вопрос ее, умеет ли он разрезать гуся, отвечал: «Мне ли того не уметь, заплативши столь дорого!» Императрица пожелала узнать историю и, узнав, очень смеялась. «Прадед ваш получил по заслугам, – сказала она, – а остатка имения на гусей вам хватит, еще и меня с семейством прокормите».

Сын же Дмитрия, Григорий Дмитриевич, был ближайшим советником Петра, строил флот, воевал, проводил реформы. За ум и великие способности государь ценил его и пользовал дружбой.

Сын Григория, князь Борис, продолжил отцовское дело. В двадцать лет был послан во Францию учиться у французов морскому делу, по возвращении стал, подобно отцу, близким советником Петра и участвовал в реформах.

При Анне Иоанновне князь Борис был московским губернатором, а при Елизавете Петровне – начальником кадетского корпуса. Молодежь любила его, почитая и другом, и учителем. Из самых одаренных он набрал любительскую актерскую труппу. Играли классику и пьесы собственного сочинения. Один из них оказался особо талантлив. Это был будущий поэт Сумароков, предок мой по отцовской линии.

Елизавета, услыхав о труппе – новшестве во времена, когда в России русского театра не было и в помине, – пожелала видеть ее у себя во дворце. Государыня была ею столь очарована, что сама занялась костюмами для актеров. Выдавала платья и украшения игравшим травести.

По ходатайству того же князя Бориса Григорьевича в 1756 году подписала императрица и указ о первом публичном театре Санкт-Петербурга.

Искусство, однако, не мешало службе: князь занялся хозяйственными вопросами и разработал систему речного судоходства, в частности установил сообщение между Ладожским озером, Окой и Волгой.

У князя Бориса было четверо дочерей (одна из них вышла за герцога Курляндского, Петра, сына небезызвестного Бирона) и двое сыновей: старший, Николай Борисович – мой прапрадед. Он достоин отдельной главы.

Глава 2

Князь Николай Борисович – Поездки за границу – Женитьба – Архангельское – Князь Борис Николаевич


Князь Николай – лицо в нашем семействе из самых замечательных. Умница, яркая личность, эрудит, полиглот, путешественник, он водил знакомство со многими знаменитыми современниками, покровительствовал наукам и искусствам, был советчиком и другом императрицы Екатерины II и ее преемников императоров Павла, Александра и Николая I.

Семи лет он был записан в лейб-гвардейский полк, в шестнадцать стал офицером и со временем достиг высших государственных званий и регалий вплоть до алмазных эполет – принадлежности царских особ. В 1798 году получил звание командора орденов Мальтийского и Св. Иоанна Иерусалимского. Поговаривали даже о совсем особых императрицыных милостях.

Г-жа Янкова в своих «Воспоминаниях бабки» так пишет о нем:

«Князь Юсупов – большой московский барин и последний екатерининский вельможа. Государыня очень его почитала. Говорят, в спальне у себя он повесил картину, где она и он писаны в виде Венеры и Аполлона. Павел после матушкиной смерти велел ему картину уничтожить. Сомневаюсь, однако, что князь послушался. А что до князевой ветрености, так причиной тому его восточная горячность и любовная комплекция. В архангельской усадьбе князя – портреты любовниц его, картин более трехсот. Женился он на племяннице государынина любимца Потемкина, но нравом был ветрен и оттого в супружестве не слишком счастлив...

Князь Николай был пригож и приятен и за простоту любим и двором, и простым людом. В Архангельском задавал он пиры, и последнее празднество по случаю коронования Николая превзошло все и совершенно поразило иностранных принцев и посланников. Богатств своих князь и сам не знал. Любил и собирал прекрасное. Коллекции его в России, полагаю, нет равных. Последние годы, наскуча миром, доживал он взаперти в своем московском доме. Когда бы не распутный нрав, сильно повредивший ему во мнении общества, он мог быть сочтен идеалом мужчины».

Немало лет князь Николай Борисович провел за границей. Свел он там знакомство со многими людьми искусства и был в переписке с ними, даже и воротясь в Россию. В Европе покупал он предметы искусства и для Эрмитажа, и для личного своего музея. От папы Пия VI он добился разрешения изготовить в Ватикане копии рафаэлевских фресок. Выполнили заказ мастера Маццани и Росси. С открытием Эрмитажа копии поместили в особый зал, с тех пор именуемый Рафаэлевой лоджией.

Находясь в Париже, князь Николай был нередко зван на вечера в Трианон и Версаль. Людовик XVI и Мария Антуанетта были с ним в дружбе. От них получил он в дар сервиз из черного севрского фарфора в цветочек, шедевр королевских мастерских, поначалу заказанный для наследника.

Что сталось с сервизом, никто в семье не знал, но в 1912 году посетили меня два француза-искусствоведа, изучавших севрский фарфор. Пришлось мне заняться розысками прадедовского сервиза. Нашел я его в чулане. Более века пылился там подарок Людовика XVI.

Князь Николай мог похвалиться дружбой и с прусским королем Фридрихом Великим, и с австрийским императором Иосифом II. Беседовал с Вольтером, Дидро, Д’Аламбером и Бомарше. Этот последний посвятил ему оду. Что до фернейца, тот написал Екатерине, познакомившись с князем, что совершенно очарован его умом, сколь глубоким, столь и блистательным.

«Сударь, – отвечала императрица, – сколь вы очарованы сею особой, столь и особа сия очарована вами».

Передала Екатерина и князю отзыв о нем «фернейского безумца».

В 1774 году князь был в Петербурге на бракосочетании сестры Евдокии с герцогом Курляндским Петром. Венчались в Зимнем дворце в присутствии государыни. Екатерина надеялась, что союз их пойдет на благо курляндскому герцогству, что милая, кроткая Евдокия усмирит свирепого Петра, что он женится – переменится. Не тут-то было. Герцог стал еще свирепей и с женой груб нестерпимо. Государыня, узнав о том, под предлогом свадьбы сына, великого князя Павла, вызвала герцогиню Евдокию к себе. Прожив при государыне два года, Евдокия умерла. В память о ней герцог прислал шурину кресла и стулья из ее спальни – серебрёного дерева, резные, обитые лазоревым шелком. Мебель поставили в Архангельском, в зале с белыми мраморными колоннами и голубыми стенами. Залу назвали Серебряной комнатой.

В 1793 году князь Николай женился на Татьяне Васильевне Энгельгардт, одной из пяти племянниц князя Потемкина.

В младенчестве она уже покоряла всех. Двенадцати лет была взята императрицей и находилась при ней неотлучно. Вскоре завоевала двор и имела множество поклонников.

В то время посетила Санкт-Петербург английская красавица и оригиналка герцогиня Кингстонская, графиня Бристольская. Имелась у нее яхта с дорогими мебелями и обжедарами. На палубе был устроен экзотический сад, на ветвях распевали райские птицы.

В Зимнем герцогиня познакомилась с юной Татьяной и сильно к ней привязалась. Уезжая, она просила государыню отпустить Татьяну в Англию, где думала сделать ее наследницей своего огромного состояния. Государыня пересказала Татьяне просьбу. Татьяна, и сама горячо привязанная к англичанке, не захотела покинуть родину и государыню.

Двадцати четырех лет она вышла за князя Николая Юсупова. Тому было в ту пору более сорока. Поначалу все шло хорошо. Родился сын Борис. В Петербурге, в Москве, в летней усадьбе в Архангельском окружали их поэты, художники, музыканты. Близок к Юсуповым был Пушкин. Князь с княгиней предоставили его родителям квартиру в своем московском доме, где поэт живал в юные годы. Любил он бывать летом в Архангельском, даже и сочинял там. В оде, посвященной хозяину, пишет:

...К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.

Княгиня Татьяна оказалась домовита, толкова и хлебосольна, вдобавок обладала деловой сметкой. Хозяйствовала так, что и состояние умножалось, и крестьяне богатели. Была и кротка, и услужлива. «Испытания господни, – говорила она, – научают терпеть и верить».

Княгиня была дельным человеком и думала о красе ногтей. Особенно любила украшения и положила начало коллекции, впоследствии знаменитой. Купила она брильянт «Полярная звезда», брильянты французской короны, драгоценности королевы Неаполитанской и, наконец, знаменитую «Перегрину», жемчужину испанского короля Филиппа II, принадлежавшую, как говорят, самой Клеопатре. А другую, парную к ней, говорят, царица растворила в уксусе, желая на пиру переплюнуть Антония. В память о том князь Николай велел повторить на холсте фрески Тьеполо из венецианского палаццо Лабиа «Пир и смерть Клеопатры». Копии и ныне в Архангельском.

Князь по-своему любил жену и оплачивал всякое новое ее приобретение. Он и сам отличался, одаривая ее. Однажды преподнес ей на именины парковые статуи и вазоны. Другой раз презентовал зверей и птиц для зверинца, им же в усадьбе устроенного. Счастье, однако, длилось недолго. С годами князь стал распутничать и жил у себя как паша в серале. Княгиня, не терпя этого, переселилась в парковый домик «Каприз», ею построенный. Удалилась она от света и посвятила себя воспитанию сына и делам благотворительности. Мужа пережила на десять лет и умерла в 1841 году в возрасте семидесяти двух лет, сохранив до конца знаменитые свои ум и шарм.

Объездив за годы Европу и Ближнюю Азию, князь Николай наконец воротился в Россию и целиком отдался трудам на благо искусства. Занялся устройством Эрмитажа и собственного музея в Архангельском, которое только приобрел. В усадебном парке построил театр, завел труппу актеров, музыкантов и танцовщиков и давал представления, о которых долго помнили москвичи. Архангельское стало художественным центром, куда ездили и свои, и чужие. Наконец, Екатерина поручила ему все императорские театры.

Близ парка поставил князь две фабрики – фарфора и хрусталя. Выписал мастеров, художников, материалы севрской мануфактуры. Все изделия фабрик дарил друзьям и почетным гостям. Вещи с клеймом «Архангельское 1828– 1830» нынче на вес золота. Фабрики были уничтожены пожаром. Сгорели корпуса, и продукция, и даже бесценный севрский сервиз «Баррийская роза», купленный прежде в Париже.

В 1799 году князь вернулся в Италию и несколько лет провел там посланником и в Риме, и на Сицилии, и при дворах Сардинском и Неаполитанском.

Последний раз побывав в Париже в 1804 году, часто видался с Наполеоном. Был вхож в императорскую ложу во всех парижских театрах. А уезжая, получил в дар от императора две гигантские севрские вазы и три гобелена «Охота Мелеагра».

По возвращении князь продолжал устройство архангельского имения. В парке в честь боготворимой государыни воздвиг храм с надписью «Dea Caterina» на фронтоне. Внутри на пьедестале высилась бронзовая статуя императрицы в образе Минервы. Перед статуей стоял треножник, на нем – курильница с пахучими смолами и травами. В глубине на стене прочитывалось итальянское: «Tu cui concede il cielo e dietti il fato voler il giusto e poter cio che vuoi». To есть: «Ты волею неба жаждешь правосудия, ты волею судьбы творишь его».

Когда восточный шах пожелал познакомиться с Архангельским и его владельцем, князь воздвиг перед храмом стену, чтобы скрыть его от гостя и не допустить неверного в святилище. Говорят, в два дня соорудили князевы холопы это чудо с башенками в азиатском вкусе.

Главным управляющим служил у князя француз некто Дерусси. Барину он подчинялся во всем, но с крестьянами был жесток до крайности. Те ненавидели его и однажды вечером столкнули с крыши, а труп выбросили в реку. Виновников схватили. Им дали по пятнадцать ударов кнутом. Потом им вырвали ноздри и выжгли на лбу клеймо «убивец». После всего заковали и сослали в Сибирь.

Уход за парком требовал немалых усилий. Князь Николай, желая превратить Архангельское в райский сад, всякое землепашество запретил. Зерно для крестьян покупал у соседей, так что все князевы люди были заняты на работах в садах.

Парк был разбит на французский манер. Три террасы с мраморными статуями и вазами спускались к реке. Грабы окаймляли зеленый ковер посередке. Всюду – рощицы и фонтаны. У воды – четыре домика, вкруг каждого – двухсотметровая оранжерея. В Зимнем саду – мраморные скамьи, мраморные фонтаны меж апельсиновых деревьев и пальм. Тропические цветы и птицы говорят о вечном лете, а в окнах – в парке всё в снегу.

В зоологическом саду – редкостные животные, выписанные князем из-за границы. Государыня Екатерина подарила ему целое семейство тибетских верблюдов. Когда везли их из Царского в Архангельское, особый курьер ежедневно сообщал князю о состоянии их здоровья.

Как рассказывают, ровно в полдень из сада к барскому дому всякий день вылетал орел, а прудовые рыбки в жабрах имели по золотой серьге.

В 1812 году князь, бросив усадьбу, сидел в Турашкине, куда отступили гонимые французом войска. Долгое время известий о своем добре не имел. По окончании войны он вернулся в Москву. Оказалось, что московский дом цел и невредим, а Архангельское в состоянии плачевном. Статуи разбиты, деревья поломаны. Увидав, что боги с богинями безносы, князь воскликнул: «Свиньи-французы заразили сифилисом весь мой Олимп!» В доме ставни и двери были сорваны, вещи перебиты и валялись на полу вперемешку. Гибель всего того, что так любовно он собирал, потрясла князя, даже заболел он от горя.

В Архангельском князь вел жизнь праздную. Охота, балы, театральные представления сменяли друг друга. Колоссальное состояние позволяло любую прихоть, и тут он тратил без оглядки. Зато в быту был странно скуп, а скупой платит дважды. Экономя на дровах, он велел топить опилками. В один прекрасный день вспыхнул пожар. Дом загорелся и выгорел изнутри целиком.

Один из московских его приятелей писал в письме: «А на Москве такие вести: дворец в Архангельском сгорел по милости старого князя. Сей из скупости приказал топить опилками вместо дров. А это верный пожар. Погибла вся библиотека и живописи немало. Спасая от огня картины с книгами, кидали их прямо из окон. Знаменитой скульптуре Кановы „Амур и Психея“ отбили руки и ноги. Бедняга Юсупов! И почто скупердяйничал? Мое мнение: не простит ему Архангельское разора напрасного, а еще и позора, то бишь гарема шлюх и танцорок...».

Вся Москва обсуждала скандальную жизнь старика князя. Давно живя раздельно с женой, он держал при себе любовниц во множестве, актерок и пейзанок. Театрал-завсегдатай Архангельского рассказывал, что во время балета стоило старику махнуть тростью, танцорки тотчас заголялись. Прима была его фавориткой, осыпал он ее царскими подарками. Самой сильной страстью его была француженка, красотка, но горькая пьяница. Она, когда напивалась, бывала ужасна. Лезла драться, била посуду и топтала книги. Бедный князь жил в постоянном страхе. Только пообещав подарок, удавалось ему угомонить буянку. Самой последней его пассии было восемнадцать, ему – восемьдесят!

Князевы путешествия были целой историей. Когда ехал, непременно брал с собой близких друзей, любовниц, холопов, музыкантов, не говоря уж о любимых псах, обезьянах, попугаях и части библиотеки. Сборы длились неделями, для князя и свиты наряжалось не менее десяти повозок, с шестеркой лошадей каждая. Так прибывал он из Москвы в летнюю усадьбу, и пушечная пальба встречала и провожала его.


Умер он в 1831 году в возрасте восьмидесяти лет и был похоронен в своем подмосковном имении Спасское. Незадолго до смерти он подарил Санкт-Петербургу один из своих петербургских домов. Это был роскошный особняк с парком. В парке росли вековые деревья, в пруду отражались статуи и вазы из дорогого мрамора. Особняк отдали сановнику, а парк превратили в общественный сад, и зимой к пруду сходились любители пофигурять на коньках.


Даже коротко рассказав о князе, нельзя не описать его любимую усадьбу. «Архангельское, – повторял он, – не для наживы, а для растрат и услад».

Повидал я немало дворцов и особняков, видел и пышней, и роскошней. Но гармоничнее – никогда. Нигде искусство не сочеталось так счастливо с природою. Собственно архитектор нам неизвестен. Поначалу поместье принадлежало князю Голицыну, он и затеял постройку дворца. Потом, разорясь, продал землю князю Юсупову, тот продолжил строительство, внеся изменения. Первые чертежи подписал французский архитектор Герн, однако в России он не бывал, и работу за него, надо думать, закончили русские.

Правда, очень вероятно, что, купив Архангельское, князь Николай самолично руководил работами, взяв в советчики итальянца Пьетро Гонзаго, архитектора и театрального декоратора, тогдашнюю знаменитость. В Петербурге сей часто бывал у князя, делал декорации для Князева театра. Видимо, под конец помог в устройстве и отделке архангельского дворца.

Тому, кто желает представить себе сей шедевр, дам описание. Опишу, как застал.

Прямая аллея вела сквозь сосны и выходила к круглой площадке с колоннадой. Бельэтаж – колоссальные залы с колоннами, потолочной росписью, мраморными скульптурами, картинами знаменитых мэтров. Два зала посвящены особо – Тьеполо и Юберу Роберу. Но выглядят залы уютно, почитай интимно, благодаря старинной мебели и цветам в кадках. Срединная зала для торжеств – круглая, выходит в парк, открывая изумленному гостю террасы и в окаймлении статуй зеленый ковер вплоть до синеватой лесной дымки на горизонте.

В левом крыле на первом этаже были столовая и родительские комнаты, на втором – наши с братом плюс комнаты для гостей. В правом крыле залы для приемов и библиотека в 35 тысяч томов, из них 500 «эльзевиров» и Библия 1462 года издания, ровесница книгопечатания. Все книги имели первичный переплет и экслибрис «Ex biblioteca Arkhangelina».

В детстве я боялся подойти к библиотеке, потому что в ней сидела за столом заводная кукла в костюме и с лицом Жан Жака Руссо. Заведешь – движется.

Во флигеле помещалось собрание старинных экипажей. Особенно помню карету резного дерева с позолотой, с боками, расписанными Буше, и пурпурными бархатными диванами. Под одной из подушек был стульчак. Князь Николай заказал его себе, когда, больной, отправился на коронацию Павла I.

В 1912 году я устраивал в жилых комнатах современные удобства и некоторое время жил тут же. Потому стал разбираться в кладовых и чуланах и открыл сокровища. На чердаке в театре нашел пыльный рулон холста – это были декорации Пьетро Гонзаго. Я развернул их и вывесил на сцене – так они смотрелись лучше.

Тогда же нашел ящики с фафором и хрусталем архангельских фабрик. Посуду я отвез в Петербург и украсил ею шкафы в столовой.


После смерти князя Николая Архангельское наследовал его сын Борис. На отца он нисколько не походил, характер имел совсем иной. Независимостью, прямотой и простотой нажил более врагов, чем друзей. В выборе последних искал не богатство и положение, а доброту и честность.

Однажды ожидал он у себя царя с царицей. Церемониймейстер вычеркнул было кое-кого из списка гостей, но встретил решительный отпор князя: «Коли оказана мне честь принять государей моих, она оказана и всем близким моим».

Во время голода 1854 года князь на собственные средства кормил своих крестьян. Те души в нем не чаяли.

Унаследовав громадное состояние, дела он вел как мог. По правде, отец его долгое время колебался, оставить ли Архангельское сыну либо завещать казне. Видно, чувствовал, что князь Борис все переменит в нем. И действительно, после смерти старого князя, при молодом, имение стало не для «растрат и услад», а для прибыли. Почти все картины и скульптуры перевезли в Петербург. Зверинец продали, театр разогнали. Император Николай вмешался было, но поздно: что случилось, то случилось.

По смерти Бориса наследовала ему вдова его. Женат он был на Зинаиде Ивановне Нарышкиной – впоследствии графиня де Шово. Единственный их сын – князь Николай, мой дед, отец моей матери.

Глава 3

Мое рожденье – Матушкино разочарование – Берлинский зоологический сад – Моя прабабка – Дед с бабкой – Родители – Брат Николай


Родился я 24 марта 1887 года в нашем петербургском доме на Мойке. Накануне, уверяли меня, матушка ночь напролет танцевала на балу в Зимнем, значит, говорили, дитя будет весело и склонно к танцам. И впрямь по натуре я весельчак, но танцор скверный.

При крещении получил я имя Феликс. Крестили меня дед по матери князь Николай Юсупов и прабабка, графиня де Шово. На крестинах в домашней церкви поп чуть не утопил меня в купели, куда окунал три раза по православному обычаю. Говорят, я насилу очухался.

Родился я таким хилым, что врачи дали мне сроку жизни – сутки, и таким уродливым, что пятилетний братец мой Николай закричал, увидев меня: «Выкиньте его в окно!».

Я родился четвертым мальчиком. Двое умерло во младенчестве. Нося меня, матушка ожидала дочь, и детское приданое сшили розовое. Мною матушка была разочарована и, чтобы утешиться, до пяти лет одевала меня девочкой. Я не огорчался, даже, напротив, гордился. «Смотрите, – кричал я прохожим на улице, – какой я красивый!» Матушкин каприз впоследствии наложил отпечаток на мой характер.

Из самых ранних детских воспоминаний – поход в берлинский зоосад, когда оказался я в Берлине с родителями.

На мне была матроска, купленная накануне, на макушке шикарная бескозырка с лентами, в руке – тросточка. Вела меня няня, очень моим видом довольная.

У входа в зоопарк стояли страусы с экипажиками. Я захотел прокатиться, няня согласилась. Страус пошел хорошо, но вдруг без видимой причины взволновался и бешено погнал по дорожкам. Я сидел ни жив ни мертв в легкой колясочке. Страус остановился только у своей клетки. Служители и перепуганная няня добежали и вытащили меня. Я обезумел от страха и потерял бескозырку. Чтобы успокоить и утешить меня, няня повела меня ко львам. Эти сидели к нам спиной. Я пощекотал одного тросточкой, чтоб оглянулся. Ноль внимания и фунт презрения, даром я был хорош в новом костюмчике...

Учась в Оксфорде, я, проездом в Берлине, интереса ради зашел в зоопарк. Огромная обезьяна-самка Мисси, которую я угостил арахисом, вдруг воспылала ко мне такой дружбой, что сторож пригласил меня войти с ним в клетку. Я вошел неохотно. Мисси, однако, безумно обрадовалась, обняла меня длинными руками и крепко прижала к мохнатой груди. Мне это было неприятно, и я хотел уйти. Но, едва я отошел, обезьяна пронзительно закричала, и сторож попросил меня погулять с ней. Я предложил руку новой подруге и пошел с ней по дорожкам зоопарка. Прохожие хохотали и фотографировали нас.

Потом, всякий раз бывая в Берлине, я навещал приятельницу. Однажды клетка оказалась пуста. «Мисси умерла», – со слезами сказал служитель. Горе его было трогательно. Больше в берлинском зоопарке я не бывал.


В детстве посчастливилось мне знать прабабку мою, Зинаиду Ивановну Нарышкину, вторым браком графиню де Шово. Она умерла, когда было мне десять лет, но помню я ее очень ясно.

Прабабка моя была писаная красавица, жила весело и имела не одно приключение. Пережила она бурный роман с молодым революционером и поехала за ним, когда того посадили в Свеаборгскую крепость в Финляндии. Купила дом на горе напротив крепости, чтобы видеть окошко его каземата.

Когда сын ее женился, она отдала молодым дом на Мойке, а сама поселилась на Литейном. Этот новый ее дом был точь-в-точь как прежний, только меньше.

Впоследствии, разбирая прабабкин архив, среди посланий от разных знаменитых современников нашел я письма к ней императора Николая. Характер писем сомнений не оставлял. В одной записке Николай говорит, что дарит ей царскосельский домик «Эрмитаж» и просит прожить в нем лето, чтобы им было где видеться. К записке приколота копия ответа. Княгиня Юсупова благодарит Его Величество, но отказывается принять подарок, ибо привыкла жить у себя дома и вполне достаточна собственным имением! А все ж купила землицы близ дворца и построила домик – в точности государев подарок. И живала там, и принимала царских особ.

Двумя-тремя годами позже, поссорившись с императором, она уехала за границу. Обосновалась в Париже, в купленном ею особняке в районе Булонь-сюр-Сен, на Парк-де-Прэнс. Весь парижский бомонд Второй Империи бывал у нее. Наполеон III увлекся ею и делал авансы, но ответа не получил. На балу в Тюильри представили ей юного француза-офицера, миловидного и бедного, по фамилии Шово. Он ей понравился, и она вышла за него. Купила она ему замок Кериолет в Бретани и титул графа, а себе самой – маркизы де Серр. Граф де Шово вскоре умер, завещав замок своей любовнице. Графиня в бешенстве выкупила у соперницы замок втридорога и подарила его тамошнему департаменту при условии, что замок будет музеем.

Каждый год мы ездили к прабабушке в Париж. Она жила одна с компаньонкой в своем доме на Парк-де-Прэнс. Поселялись мы во флигеле, соединенном с домом переходом, и в дом ходили по вечерам. Так и вижу прабабку, как на троне, в глубоком кресле, и на спинке кресла над ней три короны: княгини, графини, маркизы. Даром что старуха, оставалась она красавицей и сохраняла царственность манер и осанки. Сидела нарумяненная, надушенная, в рыжем парике и снизке жемчужных бус.

В иных вещах проявляла она странную скупость. К примеру, угощала нас заплесневелыми шоколадными конфетами, какие хранила в бонбоньерке из горного хрусталя с инкрустацией. Я один их и ел. Думаю, потому она и любила меня особенно. Когда тянулся я к шоколадкам, которые никто не хотел, старушка гладила меня по голове и говорила: «Какое чудное дитя».

Умерла она, когда ей было сто лет, в Париже, в 1897 году, оставив моей матери все свои драгоценности, брату моему булонский особняк на Парк-де-Прэнс, а мне – дома в Москве и Санкт-Петербурге.

В 1925 году, живя в Париже в эмиграции, прочел я в газете, что при обыске наших петербургских домов большевики нашли в прабабкиной спальне потайную дверь, а за дверью – мужской скелет в саване... Потом гадал и гадал я о нем. Может, принадлежал он тому юному революционеру, прабабкиному возлюбленному, и она, устроив ему побег, так и прятала его у себя, пока не помер? Помню, когда, очень давно, разбирался я в той спальне в прадедовых бумагах, то было мне очень не по себе, и звал я лакея, чтобы не сидеть в комнате одному.

В прабабкином булонском доме долго никто не жил, потом его сдали, потом продали великому князю Павлу Александровичу, а после его смерти продали еще раз. Заняла его женская школа Дюпанлу, где позже училась моя дочь.


Дед мой по матери, князь Николай Борисович Юсупов, сын графини де Шово от первого брака, был человек замечательный и удивительный.

Блестяще закончив Петербургский университет, он поступил на государственную службу и всю жизнь служил отечеству.

В 1854 году во время Крымской войны на собственные средства он вооружил два артиллерийских батальона.

В войну русско-турецкую подаренный им армии санитарный поезд перевозил раненых из полевых лазаретов в госпитали Петербурга. Благотворил князь и в гражданской жизни. Основал множество благотворительных фондов, занимался, в частности, институтом для глухонемых. Однако был он человек крайностей. Щедро давал деньги другим и ничего не тратил на себя. Когда путешествовал, останавливался в самых скромных гостиницах, в самых дешевых номерах. Уезжая, он выходил через служебный выход, чтобы не давать чаевых гостиничным лакеям. И, по натуре угрюмый и несдержанный, отпугивал от себя всех. Моя мать до смерти боялась ездить с ним. Дома в Петербурге, экономя на гостях, он запретил жечь свет в части комнат, и вечерами в освещенных гостиных было битком. Вдовствующая императрица, вспоминая дедовы странности, рассказывала, что на столе у него стояла серебряная посуда, но в вазах фрукты натуральные были перемешаны с искусственными. Однако пиры он задавал неслыханной роскоши. На одном из таких пиршеств в 1875 году состоялся исторический разговор между русским императором Александром III и французским генералом Ле Фло.

Бисмарк разозлился на Францию и объявлял во всеуслышание, что «покончит с ней». Перепуганные французы послали Ле Фло в Петербург просить царя уладить дело. Деду поручено было устроить прием, где могли бы переговорить царь с посланником.

В тот вечер в домашнем театре играли французскую пьесу. Было условлено, что после спектакля царь остановится у окна в фойе и француз подойдет к нему.

Когда дед увидал их вместе, он подозвал мою мать и сказал: «Смотри и помни: на твоих глазах решается судьба Франции».

Александр обещал помочь, и Бисмарка предупредили, что, если он не угомонится, в дело вмешается Россия.

Князь до страсти любил искусство и всю жизнь покровительствовал талантам. Обожал музыку и сам прекрасно играл на скрипке. В его коллекции скрипок были «Амати» и «Страдивари». Матушка, решив, что я унаследовал от деда способности к музыке, наняла мне консерваторского преподавателя. Но ни он, ни даже «Страдивари» не помогли. Преподавателя рассчитали, бесценную скрипку убрали в футляр.

Итак, коллекцию князя Николая-старшего продолжал князь Николай-младший, любя, как и дед, все изящное. В шкафах в его рабочем кабинете собраны были табакерки, хрустальные кубки, полные самоцветов, и прочие дорогие безделушки. От бабки Татьяны передалась ему страсть к драгоценностям. При себе он всегда носил замшевый мешочек с гранеными камнями, которыми любил поиграть и похвастаться. И рассказывал, что часто забавлял меня, ребенка, катая по столу цельную восточную жемчужину: столь крупна и совершенна она была, что дырку в ней делать не стали.

Дед мой писал и книги о музыке, но главное – написал историю нашего семейства. Женат он был на графине Татьяне Александровне де Рибопьер. Я, впрочем, ее не знал, умерла она до матушкиной свадьбы. Здоровья бабка была слабого, потому часто ездила вместе с дедом за границу, на воды и в Швейцарию – там, на Женевском озере имели они дом. Но швейцарское имение не обогатило русских владельцев. Хозяйство было запущено, и родителям моим пришлось попотеть, чтобы восстановить его.

Дед умер в Баден-Бадене после долгой болезни. Там, помнится, в детстве я и видел его. По утрам мы с братом навещали больного в скромной гостинице, где проживал он. Сидел в вольтеровском кресле, покрыв ноги шотландским пледом. Рядом на столике с пузырьками и склянками непременно стояла бутылка малаги и коробка печенья. Там-то и вкусил я свой первый аперитив.


Бабки своей по материнской линии я не знал. Говорят, была она добра и умна. И, видимо, красива – судя по дивному портрету ее работы Винтергальтера. Окружали ее вечно приживалки, кумушки, в общем, никчемные, но в старинных семьях необходимые домочадки. Некая Анна Артамоновна всех и дел-то имела, что хранить бабкину соболью муфту в картонке. Когда Артамоновна умерла, бабка открыла картонку: муфты не было. Вместо муфты лежала записка, писанная покойницей: «Прости и помилуй, Господи, рабу твою Анну за прегрешения ее, вольные или невольные».

Бабка особо следила за воспитанием дочери. Семи лет матушка моя была готовой светской дамой: могла принять гостей и поддержать разговор. Однажды бабке нанес визит некий посланник, но та велела дочери, малому ребенку, принять его. Матушка старалась изо всех сил, угощала чаем, сластями, сигарами. Всё напрасно! Посланник ожидал хозяйку и на бедное дитя даже не смотрел. Матушка исчерпала всё, что умела, и совсем было отчаялась, но тут ее озарило, и она сказала посланнику: «Не желаете ли пипи?» Лед был сломан. Бабка, войдя в залу, увидела, что гость хохочет как сумасшедший.


По отцовской линии знал я только бабку. Дед – Феликс Эльстон умер задолго до моего рожденья. Говорят, отец его был прусский король Фридрих Вильгельм IV, а мать – фрейлина сестры его, императрицы Александры Федоровны. Та, поехав навестить брата, взяла с собой фрейлину. Прусский король так влюбился в сию девицу, что даже хотел жениться. Одни говорят, что он и женился морганатическим браком. Другие утверждают, что девица отказала, не желая расставаться с государыней, но короля все же любила, и что плодом их тайной любви и был Феликс Эльстон. Тогдашние злые языки уверяли, что фамилия Эльстон – от французского «эль с’этон» (elle s’etonne – она удивляется), что, дескать, выразило чувство юной матери.

До 16 лет дед мой жил в Германии, потом уехал в Россию и вступил в армию. Позже командовал донскими казаками.

Женился он на графине Елене Сергеевне Сумароковой. Она была последней представительницей славного рода, и по сему случаю государь позволил Эльстону принять фамилию и титул жены. Та же честь была оказана моему отцу, когда женился он на последней из рода князей Юсуповых.

Бабушка, мать моего отца, была почтенной старушкой, круглой, как пышка, с миловидным лицом и добрым взглядом. Однако нередко чудила. К примеру, набивала карманы юбок всякой дребеденью и объявляла: «Прекрасные подарки друзьям». «Прекрасными подарками» были щетки для зубов, пантуфли, лекарства, туалетные принадлежности, порой весьма интимные. Все это она вываливала перед гостями и жадно следила за выражением лиц, силясь угадать, кому что понравится. Поэтому родители, когда являлись гости, искали предлог увести ее от гостиной подальше.

Были у нее две страсти: она собирала марки и разводила шелковичных червей. Черви заполонили дом. Они покрывали все кресла, и гости, садясь, давили их и пачкали платье.

В бытность нашу в Крыму бабушка увлеклась садоводством. Она и тут чудила. Уверила себя, что улитки – лучшее удобрение для сада, и собирала их по всему имению, а потом давила ногами то, что собрала, и сию клейкую кашу сдавала садовникам. Садовники кашицу выбрасывали, но, не желая огорчать бабушку, две-три недели спустя приносили ей отборные цветы и фрукты, ращенные, как заверяли они, на «улитках».

Но щедрость ее не знала границ. Когда раздала все, что имела сама, умоляла друзей помочь бедным. Нас с братом она очень любила, хотя частенько и становилась жертвою наших с ним розыгрышей. Любимой нашей шуткой было посадить ее в лифт и остановить его меж этажами. Бедная старушка пугалась и звала на помощь, а мы являлись и якобы спасали ее, за что получали вознаграждение. То же мы проделывали и с гостями, с теми, кого не терпели, но уж их-то мы не спасали. Выручали их слуги, прибежав на крики.

Своим страстям бабушка осталась верна до конца. Умирая, она потребовала шелковичных червей, поглядела на них и умерла умиротворенной.

«Прямою дорогой» – таков девиз Сумароковых. Мой отец оставался всю жизнь верен ему. И нравственно был выше многих людей нашего круга. Собой он был очень хорош, высок, тонок, элегантен, кареглаз и черноволос. С годами он погрузнел, но статности не утратил. Имел более здравомыслия, чем глубокомыслия. За доброту любили его простые люди, особенно подчиненные, но за прямоту и резкость порою недолюбливало начальство.

В юности захотелось ему воинской карьеры. Он поступил в гвардейский полк и впоследствии командовал им, а еще позже стал генералом и состоял в императорской свите. В конце 1914 года государь отправил его с миссией за границу, а по возвращении назначил московским генерал-губернатором.

Отец не готов был управлять колоссальным матушкиным состоянием и распоряжался им очень неудачно. Со старостью он тоже стал чудить, весь в мать, графиню Елену Сергеевну. С женой они были совсем разные, и понять он ее не мог. По природе солдат, ее ученых друзей не жаловал. Но из любви к нему матушка пожертвовала привычками и привязанностями и лишила себя многого, в чем могла бы найти радость жизни.

В отношениях наших с отцом всегда была дистанция. Утром и вечером мы целовали ему руку. О нашей жизни он ничего не знал. Ни я, ни брат разговора по душам никогда с ним не имели.


Матушка была восхитительна. Высока, тонка, изящна, смугла и черноволоса, с блестящими, как звезды, глазами. Умна, образованна, артистична, добра. Чарам ее никто не мог противиться. Но дарованиями своими она не чванилась, а была сама простота и скромность. «Чем больше дано вам, – повторяла она мне и брату, – тем более вы должны другим. Будьте скромны. Если в чем выше других, упаси вас Бог показать им это». Руки ее просили знаменитые европейцы, в том числе августейшие, однако она отказала всем, желая выбрать супруга по своему вкусу. Дед мечтал увидать дочь на троне и теперь огорчался, что она не честолюбива. И уж совсем расстроился, узнав, что она выходит за графа Сумарокова-Эльстона, простого гвардейского офицера.

Матушка от природы имела способности к танцу и драме и танцевала и играла не хуже актрис. Во дворце на балу, где гости одеты были в боярское платье XVII века, государь просил ее сплясать русскую. Она пошла, заранее не готовясь, но плясала так прекрасно, что музыканты без труда подыграли ей. Ее вызывали пять раз.

Знаменитый театральный режиссер Станиславский, увидав ее на благотворительном вечере в «Романтиках» Ростана, звал ее к себе в труппу, уверяя, что подлинное ее место – сцена.

Всюду, куда матушка входила, она несла с собой свет. Глаза ее сияли добротой и кротостью. Одевалась она изящно и строго. Не любила драгоценностей, хотя обладала лучшими в мире, и носила их только в особых случаях.

Когда тетка испанского короля инфанта Эулалия приехала в Россию, родители дали обед в ее честь в своем московском доме. О впечатлении, произведенном на нее матушкой, инфанта в своих «Мемуарах» пишет так:

«Более всего поразило меня празднество в мою честь у князей Юсуповых. Княгиня была необычайно красива, тою красотой, какая есть символ эпохи. Жила среди картин, скульптур в пышной обстановке византийского стиля. В окнах дворца мрачный город и колокольни. Кричащая роскошь в русском вкусе сочеталась у Юсуповых с чисто французским изяществом. На обеде хозяйка сидела в парадном платье, шитом брильянтами и дивным восточным жемчугом. Статна, гибка, на голове – кокошник, по-нашему, диадема, также в жемчугах и брильянтах, сей убор один – целое состояние. Поразительные драгоценности, сокровища Запада и Востока, довершали наряд. В жемчужных снизках, тяжелых золотых браслетах с византийским узором, серьгах с бирюзой и жемчугом и в кольцах, сияющих всеми цветами радуги, княгиня была похожа на древнюю императрицу...».

В другой раз, однако, было иначе. Родители мои сопровождали в Англию великих князя и княгиню Сергея и Елизавету на торжества по случаю юбилея королевы Виктории. Драгоценности при английском дворе обязательны. Великий князь посоветовал матушке взять с собой лучшие брильянты. Рыжий кожаный саквояж с сокровищами поручили ехавшему с родителями лакею. Вечером, по прибытии в Виндзор, матушка, одеваясь к обеду, велела горничной принести кольца с ожерельями. Но рыжий саквояж пропал. На обеде матушка сидела в парадном платье без единого украшения. На другой день саквояж отыскался в багаже немецкой принцессы, чьи вещи спутали с нашими.

В раннем детстве моей самой большой радостью было видеть матушку в нарядных платьях. Помню до сих пор платье абрикосового бархата с собольей оторочкой, в каком красовалась она на приеме в честь китайского министра Ли Хунчжана, бывшего проездом в Петербурге. В пандан к платью матушка надела брильянтовое колье с черным жемчугом. На приеме, между прочим, узнала матушка, что такое китайская вежливость. Под конец обеда двое лакеев с черными лоснящимися косицами степенно приблизились к Ли Хунчжану, неся серебряный тазик, два павлиньих пера и полотенце. Китаец взял перо, пощекотал в горле и изрыгнул все съеденное в таз. Матушка в ужасе повернулась к гостю слева, дипломату, долго жившему в Поднебесной.

– Княгиня, – отвечал тот, – считайте, что вам оказана величайшая честь. Своим поступком Хунчжан дает понять, что кушания восхитительны и он готов отобедать еще раз.


Матушку очень любило все императорское семейство, в частности сестра царицы великая княгиня Елизавета Федоровна. С царем матушка тоже была в дружбе, но с царицей дружила недолго. Княгиня Юсупова была слишком независима и говорила что думала, даже рискуя рассердить. Не мудрено, что государыне нашептали что-то, и та перестала с ней видеться.

В 1917 году лейб-медик, дантист Кастрицкий, возвратясь из Тобольска, где царская семья находилась под арестом, прочел нам последнее государево послание, переданное ему:

«Когда увидите княгиню Юсупову, скажите ей, что я понял, сколь правильны были ее предупреждения. Если бы к ним прислушались, многих трагедий бы избежали».

Политики и министры ценили матушкину прозорливость и верность суждения. Была она истинной правнучкой прадеда своего, князя Николая, могла бы держать политический салон. По скромности, однако, оставалась в тени, но тем вызывала к себе еще большее уважение.

Матушка не дорожила своим богатством и распоряжаться им поручила отцу, а сама занялась благотворительностью и попечениями о своих крестьянах. Выбери она иного супруга, возможно, сыграла бы свою роль не только в России, но и в Европе.


Пять лет разницы у нас с братом поначалу мешали нашей дружбе, но, когда мне исполнилось шестнадцать лет, мы сблизились. Николай учился в Петербурге, закончил Санкт-Петербургский университет. Как и я, не любил он армейской жизни и от военной карьеры отказался. По характеру был скорее в отца и на меня не походил. Но от матери унаследовал склонность к музыке, литературе, театру. В двадцать два года руководил любительской актерской труппой, игравшей по частным театрам. Отец этим его вкусам противился и дать ему домашний театр отказался. Николай и меня пытался затащить в актеры. Но первая проба стала и последней: роль гнома, какую дал он мне, оскорбила мое самолюбие и отвратила от сцены.

Николай был высоким, стройным юношей. Брюнет, темные глаза выразительны, брови густы, а губы крупны и чувственны. Имел красивый баритон и пел, сам себе подыгрывая на гитаре.

С годами стал властен и резок, уважал лишь свое мнение и делал что хотел. Терпеть не мог наших гостей, как, впрочем, и я. Люди эти были важны и лицемерны. В их обществе мы, борясь со скукой, придумали объясняться движением губ. И столь понаторели в этой азбуке, что откровенно насмехались над гостями в их же присутствии. Правда, в конце концов были разгаданы и нажили себе немало врагов.

Глава 4

Коронование Николая II – Празднества в Архангельском и нашем московском доме – Мария, жена румынского престолонаследника – Князь Грицко


В 1896 году по случаю восшествия на престол императора Николая II уже с мая мы находились в Архангельском, принимая многочисленных гостей, прибывших на коронационные торжества. В числе приглашенных был румынский престолонаследник с супругой княгиней Марией. В их честь родители мои выписали из Москвы модный в то время румынский оркестр. Стефанеско, музыкант оркестра, игравший на цимбалах, стал впоследствии моим частым спутником. Я то и дело брал его в поездки. Очень я любил его слушать, и порой он играл для меня ночь напролет.

Великий князь с княгиней, Сергей и Елизавета, тоже принимали с утра до вечера друзей и родню у себя в Ильинском в пяти верстах от нас. Часто бывали они и в Архангельском. Появлялись и царь с царицей у нас на балах, по блеску не уступавших дворцовым.

Ожил домашний театр. Из Петербурга отец с матерью выписали итальянскую оперу с Маццини и Арнольдсон и танцовщиков. Однажды давали «Фауста».

За минуту до начала матушке передано было, что г-жа Арнольдсон петь отказывается потому-де, что в сцене в саду поставили у рампы цветы с неприятным для госпожи певицы запахом. В считанные секунды цветы заменили зеленью. Помню и другой фокус: зрителей рассадили в ложи, а партер уставили чайными розами, и зал благоухал, как розарий.

После спектакля собирались на террасе. Столики с канделябрами в середине были накрыты к ужину. Вспыхивал фейерверк, и огненная феерия столь потрясала меня, ребенка, что идти спать я ни за что не хотел.

Веселье продолжалось в Москве, куда родители с гостями отправились за несколько дней до коронования. Московский наш дом хранил отпечаток эпохи: широкие сводчатые залы, мебель XVI века, богатая узорчатая утварь. Пышность в византийском вкусе, то, что надобно для подобных приемов. Принцы-европейцы клялись, что ничего пышней не видали.

Для таких празднеств мы с братом оказались слишком малы и оставлены были в Архангельском. Однако ж в день коронования привезли в Москву и нас. И сегодня, стоит закрыть глаза, вижу ярко освещенный Кремль, красно-зеленые крыши теремов и золотые купола храмов.

Утром из Большого Кремлевского дворца шествие двинулось в Успенский собор. После церемонии царь и обе царицы в коронах и царских мантиях, сопровождаемые всею царской семьей и иностранными принцами, из собора направились во дворец обратно. Золото, брильянты, рубины сверкали в тот день на солнце ярче самого солнца. Только в России могло иметь место подобное зрелище! Царь с царицей, представшие перед толпой, были и впрямь помазанники Божьи! И кто бы мог подумать, что двадцать два года спустя от всего великолепия и величия останется одно воспоминание?

Рассказывают, что, одевая царицу к коронации, одна из ее женщин уколола палец о застежку мантии, и капля крови упала на горностай.

Три дня спустя была ходынская трагедия. Вследствие плохой организации на раздаче народу царских подарков случилась чудовищная давка. Тысячи людей были растоптаны. Кое-кто усмотрел в том мрачное предзнаменование для нового царствования.

Почти все коронационные торжества были после того отменены. Однако нашлись у Николая дурные советчики. Царь уступил и в день Ходынки явился на бал к французскому послу. Меж великими князьями вспыхнула ссора. Трое братьев великого князя Сергея Александровича, тогдашнего московского генерал-губернатора, желая приуменьшить катастрофу, за какую был немало ответствен их брат, заявили, что программу торжеств изменять не должно. Им решительно возразили четверо Михайловичей (великий князь Александр, мой будущий тесть, с братьями), и были обвинены в интриганстве против родных.

После коронации родители с гостями вернулись в Архангельское. Румынские князь с княгиней, Фердинанд и Мария, также продолжали гостить. Фердинанду дядей приходился румынский король Кароль I. Помню короля частым матушкиным гостем. Он был красив и величествен, седовлас и с орлиным профилем. По слухам, он любил политику и деньги и не любил жены. Супруга его, княгиня Виде, писала романы под псевдонимом Кармен Сильва. Детей у них не было. Фердинанд, таким образом, наследовал трон. Этот был малым добрым, но вполне заурядным, застенчивым, вялым и в семье, и в политике. Мог бы сойти за красавца, не будь лопоух. Женат он был на старшей дочери княгини Марии Саксен-Кобург-Готской, сестры нашего Александра III.

Княгиня уже прославилась красотой. Глаза ее имели столь поразительный серо-голубой оттенок, что, один только раз глянув в них, помнили их вечно. Она была стройна и тонка, как стебель. Я был покорен. Ходил за ней, как тень. По ночам не спал и думал о ней. Однажды она меня поцеловала. Я был так счастлив, что вечером отказался умываться. Она, услышав об этом, очень смеялась. Много лет спустя в Лондоне на обеде у австрийского посланника я вновь встретился с княгиней Марией. Я заговорил с ней об этой истории. Она ее помнила.

В те дни еще один случай потряс мое детское воображение. Однажды, обедая, услыхали мы топот копыт в соседней комнате. Дверь распахнулась, и явился нам статный всадник на прекрасном скакуне и с букетом роз. Розы он бросил к ногам моей матери. Это был князь Грицко Витгенштейн, офицер государевой свиты, красавец, известный причудник. Женщины по нему с ума сходили. Отец, оскорбясь его дерзостью, объявил ему, чтобы не смел он впредь переступать порог нашего дома.

Я поначалу осудил отца. Верхом несправедливости показались мне его слова – кому! – истинному герою, идеальному рыцарю, какой не побоится выразить любовь свою поступком, исполненным изящества.

Глава 5

Мои детские болезни – Товарищи по играм – Аргентинец – Выставка 1900 года – Генерал Бернов – Клоун – Путешествия воспитывают


В детстве переболел я всеми детскими болезнями и долго был слабым и чахлым. Худобы своей очень стыдился, не знал, что сделать, чтоб растолстеть. С надеждой прочел я рекламу «Восточных пилюль». Тайком принялся их глотать, но без толку. Лечивший меня врач, заметив коробочку у меня на тумбочке, спросил, в чем дело. Когда я сознался, он захохотал и велел мне их выкинуть.

Наблюдало меня несколько докторов, но более других любил я доктора Коровина, которого за фамилию прозвал дядя My. С постели заслышав его шаги, я мычал, и он немедленно мычал в ответ. Как все старые доктора, он слушал меня через салфетку. Я обожал запах его лосьона для волос и долго считал, что волосы у докторов всегда сладко пахнут.

Оказался я с характером. И теперь без стыда не вспомню, как мучил я воспитателей. Первой была няня-немка. Сперва она растила моего брата, потом перешла ко мне. Несчастная любовь к секретарю отца свела ее с ума. Думаю, мой дурной нрав довершил дело. Отец с матерью, насколько помню, поместили ее в лечебницу для умалишенных, где пребывала она, пока не выздоровела. Меня же поручили старой матушкиной гувернантке мадемуазель Версиловой, женщине замечательно доброй, преданной, ставшей отчасти членом семьи.

Учился я плохо. Гувернантка думала подхлестнуть меня, взяв соучеников. Но я все равно зевал, ленился и дурным примером заразил товарищей. К старости м-ль Версилова вышла замуж за швейцарца мсье Пенара, братнина учителя, доброго и знающего, о нем вспоминаю с любовью. Сейчас ему девяносто шесть лет. Живет он в Женеве. Иногда пишет мне. Его письма навевают далекое прошлое, когда я столь часто испытывал его доброту и терпение.


Близкой родни у матушки не было. Кутузовы, Кантакузины, Рибопьеры и Стаховичи – седьмая вода на киселе. Мы дружили на расстоянии. Двоюродный брат с сестрой Сумароковы, Елена и Михаил, были не ближе. Отец их болел, и жили они с ним за границей почти постоянно. Приятелями нашими, товарищами игр, сделались дети отцовой сестры Миша, Володя и Ира Лазаревы да две дочери дяди Сумарокова-Эльстона, Катя и Зина.

Влюблены мы все были в Катеньку, красотку. Сестра была попроще, но ее мы любили за доброе сердце. Старший Лазарев, Миша, ровесник более моему брату, был острослов и умница. Володя немного нелеп, но в этом, казалось, особая прелесть. Выразительно-живое лицо и нос картошкой делали его похожим на клоуна. Он был неутомим и меж нас заводилой. Благороден, но легкомыслен, он ни к чему не относился всерьез. Все ему потеха. Одна игра на уме. Вместе с ним мы отчаянно шалили, и воспоминание об этих шалостях до сих пор вгоняет меня в краску. У сестры его Ирины был столь же веселый нрав, а ее египетский профиль и длинные зеленые глаза уже покорили немало сердец.

В нашу компанию входили также дети министра юстиции Муравьева и государственного секретаря Танеева. В воскресные дни мы собирались на Мойке.

Раз в неделю модный учитель танцев мсье Троицкий являлся посвятить нас в тайны вальса и кадрили. Тонкий, жеманный, напомаженный и надушенный. Седеющая бородка с прямым пробором посередине. Приходил, подпрыгивая, в костюме безупречной кройки, лаковых туфлях, белых перчатках и с цветком в бутоньерке.

Моей постоянной партнершей была Шура Муравьева, девочка милая и умная. Танцор я вышел никудышный. Она кротко терпела мою неуклюжесть и не сердилась, хотя на ноги наступал я ей то и дело. С Шурой мы стали друзьями навечно.

По субботам бывали танцевальные вечера у детей Танеевых. Проходили они шумно и весело. Танеева-старшая, рослая, сильная девица с толстым лоснящимся лицом, была напрочь лишена обаяния. Ума за ней тоже не водилось. Только хитрость да жир. Охотников танцевать с ней не было. Кто бы мог подумать, что толстуха Анна сблизится с царской семьей да еще сыграет столь роковую роль! Головокружительному восхождению Распутина помогла Танеева также.

Я достиг возраста, когда всё непонятно, и приставал с вопросами к взрослым. Когда спрашивал я, откуда все взялось, мне отвечали: от Бога.

– А кто такой Бог?

– Незримая сила на небесах.

Ответ неопределенный, разъяснял мало, и долго я всматривался в небо, надеясь узреть там что-то или хоть как-то уточнить объяснение.

Но чем больше я пытался разъяснить тайну происхождения людей, тем меньше меня удовлетворяли даваемые ответы. Мне говорили об Адаме и Еве, объясняли таинство Христово, а потом сказали, что мал я еще для таких вещей, что вырасту и сам все пойму. На этом я, разумеется, не мог успокоиться. Пришлось решать вопрос самому, и решил я его по-своему. Представил я, что Бог – царь царей и сидит средь облаков на золотом троне в окружении придворных-архангелов. А птицы, думал я, – поставщики двора Его Небесного Величества, и оставлял им на окне на тарелке часть своего обеда. Еда с тарелки исчезала, и я радовался, что царь царей принял подношение.

А что до вопроса, откуда берутся дети, тут я тоже долго не гадал. Решил, что, к примеру, несомое курицей яйцо – петушиная частица. Она отпадает от петуха и становится новым петухом, и так же происходит и у людей. Сей любопытный вывод сделал я, заметив некоторое различие у мужских и женских статуй, а также внимательно рассмотрев собственные анатомические особенности.

Этим представлением я и довольствовался, пока не предстала мне однажды грубая действительность. Произошло это в результате случайной встречи в Контрексевиле, где матушка проходила курс лечения. Было мне тогда лет двенадцать. В тот вечер я вышел после ужина на прогулку в парк. Идучи мимо ручья, в окнах беседки увидел я, как смуглый юноша прижимает к себе хорошенькую девицу. По всему, получали они сильное удовольствие. Непонятное чувство овладело мной. Я подошел, чтобы исподтишка рассмотреть.

Вернувшись, я рассказал матушке о том, что увидел. Она смутилась и поспешила заговорить о другом.

В ту ночь я не мог заснуть. Эта сцена стояла у меня перед глазами. Назавтра в тот же час я вернулся к беседке – никого. Я хотел было уйти, но заметил на аллее того смуглолицего типа. Он направлялся в беседку. Я подошел и прямо спросил, не свидание ли у него с той барышней. Сначала он посмотрел с удивлением, но потом засмеялся и осведомился, что мне за дело. Я объяснил, что видел их накануне, и он сказал, что свидание у него с барышней позже, у него в номере, и пригласил меня прийти. Судите сами, как взволновался я.

Дома все устроилось мне на руку. Матушка, устав, легла рано, отец ушел играть в карты с приятелями. Гостиница, куда я был зван, – рядом. Смуглолицый ждал меня, сидя на ступеньках. Он похвалил меня за точность и увел в номер. Когда явилась барышня, я уже знал, что он – аргентинец.

Не помню, сколько я пробыл у них. Вернувшись к себе, я не раздеваясь бросился на постель и заснул как убитый. В тот вечер вдруг разъяснилось для меня все. За два-три часа наивное и невинное дитя приобщилось ко взрослым тайнам. А что до самого аргентинца, приобщившего меня, он исчез на другой день, и никогда более я не встречал его.

Поначалу я хотел во всем признаться матушке, однако не решился от стыда и от страха. Отношения между мужчиной и женщиной так поразили меня еще и потому, что прежде я ни о чем таком и думать не думал. Теперь же, благодаря откровениям аргентинца, я представлял себе знакомых господ и дам в самых немыслимых положениях. Неужели они все ведут себя так? От этих диких картин моя детская голова пошла кругом. Вскоре я рассказал об этом брату, но тот, к моему удивлению, выслушал все равнодушно. Тогда я замкнулся в себе и ни с кем более об этом не заговаривал.


В 1900 году наша семья поехала в Париж на Всемирную выставку. Выставку помню очень смутно. Таскали меня на солнцепеке с утра до вечера по скучным павильонам. Я устал и выставку возненавидел. Однажды днем, когда особенно изнемог, я заметил неподалеку пожарную кишку. Я схватил ее и направил на толпу, усердно поливая всякого, кто хотел ко мне подойти. Народ закричал, поднялась суматоха, даже паника. Прибежали полицейские. Они вырвали у меня кишку и препроводили и меня, и семейство мое в участок. После долгих споров удалось убедить блюстителей порядка, что у меня легкое помрачение рассудка, исключительно от жары, и нас отпустили, заставив, однако, уплатить штраф. В наказание родители запретили мне ходить на выставку, не зная, что их наказание мне – великая награда. После этого я разгуливал по Парижу в свое удовольствие, заходил в бары и знакомился с кем ни попадя. Когда же я привел новых знакомцев к нам в отель, родители ужаснулись и впредь запретили мне гулять одному.


А вот Версаль и Трианон поразили меня. Историю Людовика XVI и Марии Антуанетты знал я очень приблизительно. Когда же узнал я во всех подробностях об их трагическом конце, я буквально устроил культ обоим мученикам. Повесил у себя в комнате их портреты и всякий день ставил перед портретами свежие цветы.

Когда отец с матерью отправлялись за границу, с ними непременно ехал кто-нибудь из друзей. На этот раз с нами поехал генерал Бернов, которого все звали неизвестно почему «тетя Вотя». Толстый и некрасивый, с предлинными усами, которыми гордился, он был похож на тюленя. А на деле – добряк, чистый генерал Дуракин. Подчинялся всем отцовым прихотям, а отец без него не мог ни минуты. Было у генерала любимое выражение «ну-ка стой», какое в разговоре вставлял он дело не по делу. Притом никто не знал, к чему именно оно относится. Эта его присказка сослужила ему однажды плохую службу. Как-то на параде вел он гвардейский полк и перед царской трибуной должен был погнать галопом и с саблями наголо. Отдавая приказ: «В галоп!», он крикнул свое «ну-ка, стой» и помчал во весь опор, не заметив, что гвардейцы его, остановленные странной командой, не стронулись с места.

Русские офицеры всегда, даже не находясь на службе, носили военный мундир. К штатскому платью они не привыкли и выглядели в нем странно, а порой сомнительно. Вот почему отец со своим приятелем-генералом вызвали подозрение у ювелира Бушрона, когда принесли ему в починку матушкины украшения. Завидев бесценные брильянты в руках двух подозрительных субъектов, ювелир поспешил предупредить полицию. Ошибку свою он признал тогда лишь, когда предъявили они бумаги, удостоверявшие личность. Тут уж ювелир рассыпался в извинениях.

Однажды мы с матушкою оказались на рю де ля Пэ и встретили торговца собаками. Рыжый песик с черной мордочкой по кличке Наполеон так мне понравился, что я стал упрашивать матушку купить его. Матушка, к моей радости, согласилась. А вот собачью кличку я счел кощунственной и переименовал его в Клоуна.

Восемнадцать лет Клоун не расставался со мной, был мне верным товарищем. Очень скоро он стал знаменит. Все, от членов императорской фамилии до последнего нашего холопа, знали и любили его. Он был как уличный парижский мальчишка, любил пофрантить и принимал важный вид перед фотографами. Обожал конфеты и шампанское. Когда пьянел, становился уморительным. А если у него пучило живот, он подходил к камину и совал туда зад с виноватым видом, точно прося прощения.

У Клоуна были свои симпатии, а также свои антипатии, совершенно неодолимые. Не любил – непременно задирал ногу на брюки или юбку врага. К примеру, так возненавидел одну матушкину приятельницу, что пришлось его запирать, когда та приходила к нам. Однажды она явилась в восхитительном вортовском платье розового бархата. К несчастью, Клоуна запереть забыли. Едва приятельница вошла, он бросился к ней и облил ей весь подол. С дамой случилась истерика.

Клоун мог бы выступать в цирке. В жокейском костюмчике он забирался на пони и с трубкой в зубах изображал курильщика. Был он и охотником неплохим и приносил дичь, как настоящая охотничья собака.

Однажды заехал к матушке обер-прокурор Святейшего синода и, на мой взгляд, слишком засиделся. Решил я действовать при помощи Клоуна. Густо набелил и нарумянил его, как старую кокотку, напялил на него парик и платье и выпустил в таком виде в гостиную. Клоун понял, чего от него ждут, и вызывающе, на задних лапках, прошел к гостю. Тот, скандализованный, немедленно удалился. Мне только того и надо было.

С Клоуном мы не разлучались. Он ходил за мной всюду, а ночью спал рядом на подушке. Когда Серов писал мой портрет, то просил, чтоб и Клоун сидел при мне непременно: говорил, это лучшая его модель.

Прожив восемнадцать лет, Клоун умер, и я похоронил его в саду нашего дома на Мойке.


Великий князь Михаил Николаевич и сын его великий князь Алексей каждое лето приезжали на несколько дней погостить в Архангельское. Великий князь Михаил был последним сыном императора Николая I. Он участвовал в Крымской, Кавказской и Турецкой войнах и двадцать два года оставался императорским наместником на Кавказе, а по возвращении получил пост главного инспектора артиллерии и должность председателя Государственного совета.

В детстве моем великий князь Алексей, старше меня на десять лет, непременно привозил мне игрушки. Помню, в частности, надувного Арлекина – в надутом виде вдвое больше меня. Очень я ему обрадовался. Однако радость была недолговечна: белка Типти очень скоро в клочки растерзала его.

Великий князь Михаил любил смотреть, как мы с братом играем в теннис. Усевшись в глубокое кресло, мог часами наблюдать за игрой. Игроком я был никудышным, мячи посылал во все стороны и однажды угодил великому князю в глаз. Удар оказался столь сильным, что пришлось вызвать окулиста, московскую знаменитость, дабы великий князь сохранил глаз.

Оплошность подобного рода я совершил еще раз в Павловске, в летнем доме великого князя Константина Константиновича. Там же находились сестра его, греческая королева Ольга, и мать, великая княгиня Александра Осиповна, почтенная пожилая особа, которую в кресле на колесах катали по саду. Все ее очень почитали. Когда ее этак вывозили в сопровождении родных, казалось, движется шествие с церковным пастырем во главе.

Однажды каталку с великой княгиней вывезли из дворца, когда младший сын королевы Ольги, принц Христофор, и я играли в мяч на дворцовой лужайке. С обычной своей неловкостью я сильно ударил по мячу. Мяч полетел в сторону кресла и попал почтенной даме прямо в лицо.

В Петербурге великий князь Константин жил в Мраморном дворце – роскошном здании из серого мрамора, построенном Екатериной II для фаворита своего графа Орлова. Я хаживал туда играть с великокняжескими детьми. Однажды вздумалось им поиграть в похороны президента Феликса Фора, моего тезки. Всю игру я усердно изображал покойника. Однако, не успели меня вытащить из «могилы», я, разозленный, наставил своим «могильщикам» фонарей под глазом. С тех пор ни в Мраморный дворец, ни в Павловск меня не звали.

До пятнадцати лет я страдал лунатизмом. Как-то ночью в Архангельском я очнулся верхом на балюстраде одного из балконов. Разбудил меня, видимо, птичий крик. Увидав, что внизу пропасть, я до смерти перепугался. На мой крик прибежал лакей и выручил меня. Я был так благодарен ему, что упросил родителей дать мне его в услужение. С тех пор Иван находился при мне неотлучно, и я считал его скорее другом, нежели слугой. Оставался он со мной вплоть до 17-го года. Когда стряслась революция, он был в отпуске. Обратно доехать до меня ему не удалось, и я навсегда потерял его след.

В 1902 году отец с матерью отправили меня в путешествие по Италии со старым преподавателем искусства Адрианом Праховым. Шутовской вид старика учителя тотчас бросался в глаза. Коротенький и большеголовый, с шапкой волос и рыжей бородой, он походил на клоуна. Мы решили звать друг друга «дон Адриано» и «дон Феличе». Начали вояж мы в Венеции, кончили Сицилией. Учитель научил меня, однако, не совсем тому, чему должен был.

Я изнемогал от жары, и художественные красоты Италии созерцал неохотно. Зато дон Адриано бегал по церквам и музеям неутомимо и весело. Часами простаивал у картин и каждому встречному-поперечному рассказывал о них по-французски с чудовищным акцентом. Туристы, пораженные его эрудицией, ходили за нами толпами. Что до меня, я терпеть не мог коллективного обучения и проклинал этих потных субъектов с фотографическими аппаратами, постоянных наших преследователей.

Одевался дон Адриано очень, по его мнению, подходяще к тамошнему климату: носил белый шелковый костюм, соломенную шляпу и зонтик на ярко-зеленой подкладке. По улице за нами вечно бежали мальчишки. Как ни мал я был, а понял, что не с ним бы плавать в венецейской гондоле.

Прибыв в Неаполь, мы сняли номер в гостинице «Везувий». Жарко было нестерпимо, и до вечера я и носа на улицу не казал. Учитель целыми днями бегал по своим неаполитанским знакомым, коих имел много, а я скучал в гостинице. На закате, когда жара спадала, я выходил на балкон и смотрел на прохожих. Иногда заговаривал с кем-нибудь, но по-итальянски говорил через пень-колоду, и беседы не получалось. Однажды у гостиницы остановился фиакр. Из него вышли две дамы. Кучер был славный на вид юноша, к тому ж понимал по-французски. Я признался ему, что скучаю в Неаполе, что хочу погулять по городу ночью. Он вызвался быть моим провожатым в тот же вечер и обещал заехать за мной в одиннадцать. В это время учитель мой уже засыпал. Приехал кучер точно, как обещал. Я на цыпочках вышел из номера и, ничуть не заботясь, что иду без гроша, уселся в фиакр. Мы поехали. Миновав несколько безлюдных улочек, итальянец остановился у какой-то двери, впотьмах. Войдя в дом, я поразился: с потолка свисают на веревках чучела животных, в том числе огромный крокодил. На миг мне почудилось, что я в зоологическом музее. Но понял, что это не музей, когда увидел накрашенную толстуху в фальшивых брильянтах. В гостиной, куда толстуха провела нас, стояли красные плюшевые диваны и сплошь зеркала. Я оробел, но вожатый мой, ничуть не смущаясь, потребовал шампанского и сел подле меня. Хозяйка заведения устроилась тут же. Мимо прохаживались красотки. Пахло потом и дешевыми духами. Красавицы были всех мастей, даже чернокожие. Иные в чем мать родила. Иные одеты как баядерки. Кто-то в матроске, кто-то в детском платьице. Они прохаживались, вихляя бедрами и кокетливо поглядывая на меня. Я совсем смутился, даже испугался. Кучер с хозяйкой то и дело прикладывались к бутылке. Я тоже стал пить. Они чмокали меня, говоря: «Ке белло бамбино!».

Вдруг открылась дверь, и я обомлел: на пороге стоял мой старик учитель. Хозяйка бросилась навстречу и обняла как завсегдатая, своего человека. Я было спрятался за кучерову спину, но дон Адриано уже заметил меня. Радостно улыбаясь, он сжал меня в объятиях с воплем: «Дон Феличе! Дон Феличе!». Все смотрели онемев. Первый опомнился кучер. Он наполнил бокал шампанским, крикнул: «Ура, ура!», и все подхватили крик.

Уж не помню, когда все это кончилось, однако проснулся я на другой день с сильнейшей головной болью. Более в гостинице я один не сидел. После полудня, когда жара слабела, мы шли с учителем по музеям, а вечером начинали ночную гульбу с ним же и моим приятелем-кучером.

Однажды прогуливался я по набережной, любуясь морем и Везувием. Какой-то нищий схватил меня за руку, показал пальцем на вулкан и шепнул мне с таинственным видом: «Это Везувий». Видимо сочтя, что продал ценное сведение, он попросил денег. Расчет его был неплох. Я оплатил щедро – не сведение его, а нахальство, развеселившее меня.

Из Неаполя поехали мы на Сицилию осмотреть Палермо, Таормину и Катанию. Жара была нестерпимой. А на макушке Этны лежал снег. Я, мечтая о прохладе, предложил учителю подняться к вершине. Дону Адриано не хотелось, но я уговорил его, и мы отправились, взяв ослов и проводников. Поднимались долго. Когда добрались до кратера, старик валился с ног от усталости. Только мы спешились, чтобы насладиться видами, как земля стала накаляться и местами выпускать пар. Мы перепугались, вскочили на ослов и пустились вниз. Но проводники наши засмеялись, позвали нас назад и сказали, что явление это обычное и бояться нечего. Ночь мы провели в укрытии и от холода не могли сомкнуть глаз. Наутро мы поняли, что все же пар костей не ломит, и решили немедленно вернуться в Катанию. На обратном пути чуть было не вышло трагедии. На тропинке вдоль кратера учителев осел оступился и скинул всадника. Тот полетел в пропасть. К счастью, он успел уцепиться за скалу, пока проводники бежали на выручку. Когда его вытащили, он был ни жив ни мертв со страху.

Перед тем как вернуться в Россию, несколько дней мы провели в Риме. Безумно жалею, что так дурно распорядился своим итальянским временем. Венеция и Флоренция необычайно впечатляли меня, но мал я еще был ценить красоту. В воспоминаниях о моей первой Италии художества – совсем иные!

Глава 6

Святой Серафим – Русско-японская война – Сестры-черногорки – Встречи в Ревеле


В 1903 году преподобный Серафим Саровский, почивший в Саровской пустыни тому лет семьдесят, был причислен к лику святых. Царь Николай вместе со всей императорской семьей присутствовал на церемонии обретения мощей и канонизации преподобного Серафима.

Хотя история сего святого не связана ни со мной, ни с семейством моим, хочу рассказать ее, ибо в моем детстве она не прошла бесследно, к тому ж о канонизации этой много говорилось в дни моего шестнадцатилетия.

Старец родился в 1759 году в Курске в семье купца Мошнина. Родители его были честны и набожны. Сам Серафим с детства также отличался благочестием, часами молился перед иконами.

Однажды, взойдя с матерью на недостроенную колокольню, он упал с башни и, пролетев пятьдесят метров, рухнул на землю. Мать сбежала вниз вне себя от горя, считая его уже мертвым. Каковы же были ее изумление и радость, когда она увидела его стоящим на ногах, целым и невредимым. Весть тотчас облетела город, и в дом к Мошниным повалил народ. Все желали видеть чудо-дитя. Впоследствии ему не однажды еще грозила смертельная опасность, но чудесным образом всякий раз бывал он спасен.

Восемнадцати лет вступил он в Саровскую обитель. С годами, однако, монастырская жизнь показалась ему суровою недостаточно, и он удалился в пустынь. Пятнадцать лет он жил отшельником в посту и молитвах. Тамошние жители приносили ему еду, но все почти он скармливал птицам и зверям, с коими был дружен. Игуменья из соседней обители, когда зашла к нему, обмерла от страху, увидав на пороге лежащего медведя. Старец заверил ее, что зверь безобидный, что ему, старцу, он друг и всякий день приносит из лесу мед. Чтобы окончательно успокоить мать-настоятельницу, он послал медведя за медом. Медведь пошел и вскоре вернулся, неся в лапах медовые соты. Серафим вручил их изумленной матушке.

Говорят, сто один день и сто одну ночь он простоял на скале, подняв к небу руки и твердя: «Господи, помилуй нас, грешных!».

В другой раз в хижину к нему явились грабители и потребовали денег. Когда он сказал, что ничего не имеет, они избили его палками и, решив, что убили, ушли. Люди нашли его без сознания, в крови, с проломленным черепом и сломанными ребрами. Неделю он был на грани жизни и смерти, однако всякое лечение принимать отказывался. На восьмой день явилась ему Богородица. Он почувствовал себя лучше и вскоре поправился. После чего вернулся в обитель и заперся в келье, дав пятилетний обет молчания. Пять лет прошло, и он целиком посвятил себя помощи ближнему. Лицо его излучало благодать. К тому времени было ему семьдесят лет. Вся Россия знала и почитала его. Тысячи паломников стекались к нему отовсюду, прося его помощи и молитвы. И всех принимал он, утешал, наставлял, исцелял.

В 1825 году император Александр I явился к нему и имел с ним долгую беседу. После этого государь уехал в Таганрог. В Таганроге он якобы скончался. Смерть его, а вернее, исчезновение – загадка и по сей день.

Александр, видимо, знал о заговоре, затеянном, чтобы заставить отречься отца его, Павла I. Убийство Павла так потрясло его, что под конец жизни он решил оставить власть и уйти жить отшельником в сибирские леса. По одной версии, он уехал в Таганрог на Азовское море, где якобы умер. А по другой – переоделся нищим и ушел с этапом каторжников в Сибирь. В Сибири, как рассказывают, он отшельничал в лесу, и в тамошних местах все знали его под именем Федора Кузьмича.

Вторую версию считали легендой. Однако после смерти отшельника в убежище его нашли вещи с монограммой императора Александра, а, когда большевики вскрыли императорские гробницы в соборе Петра и Павла в Петербурге, Александрова оказалась пуста. Великий князь Николай Михайлович, автор интереснейших исторических записок и биографии Александра I, вторую версию отрицал. Я спросил его почему. Он сказал, что так было нужно, хотя сам считал вторую версию правдой. Еще одна загадка...

Однажды к старцу Серафиму некая княгиня привезла на носилках больного племянника, лечить которого врачи отказались. Старец встал на молитву. Вдруг бывшие рядом иноки увидали, что старец, молясь, парит, и сияет над ним ореол. Так оставался он все время молитвы. Затем оборотился к юноше и сказал: «Ты здоров». И тот действительно стал здоров. Состояние левитации наблюдали у старца и в других случаях.

Однажды его нашли бездыханным. Прибежали монахи, с плачем встали на колени. Однако блаженный открыл глаза и сказал: «Господь внял моим молитвам. Я молил Его приоткрыть мне завесу того света, и Он взял меня к Себе». Но описать то, что видел, Серафим не смог. Умер он в старости в 1833 году, в келье своей на молитве пред иконою Богородицы. В Саровской пустыни похоронен. Могила его стала местом паломничества. Не одно чудо случилось на ней. В келье старца нашли рукописи, им писанные. Говорят, Святейший синод, ознакомясь с ними, постановил их сжечь. Почему – неизвестно. Один рукописный листок от 1831 года чудом уцелел и был сохранен монахами. В нем писал старец, что по смерти своей однажды в лето будет канонизирован в присутствии царя и семьи царской и что вскоре затем беды обрушатся на Россию и потекут реки крови. Несчастьями этими Господь пожелает очистить русский народ, избавить его от вялости. Ибо волею Господней назначена ему судьба особая. Миллионы русских будут рассеяны по миру и укрепят этот мир в вере, явив ему пример смирения и мужества. Россия очистится, возродится, станет великой державой, и вопрос о власти разрешится вселенским собором. «Начнется сие сто лет спустя смерти моей. Призываю всех людей русских приуготовиться к тем великим делам постом и покаянием».


Русско-японская война была тяжелейшей ошибкой правления Николая II. Привела она к гибельным последствиям и стала началом эпохи потрясений. Россия оказалась не готова к войне. Те, кто побудил царя объявить ее, – предали страну и династию.

Враги России, пользуясь всеобщим недовольством, настраивали народ против правительства. Начались забастовки. На членов царской семьи и министров были совершены покушения. Царю пришлось пойти на компромисс. Он объявил о создании Государственной думы и учреждении конституционного правления. Императрица воспротивилась решительно. Не осознавая всей важности ситуации, она полагала, что можно найти иной выход.

Открытие думы состоялось 27 апреля 1906 года. Ждали того с тревогой, ибо понимали, что решение это – обоюдоострое, может равно пойти на пользу и повредить.

В час пополудни члены царской фамилии торжественно вошли в Георгиевский зал Зимнего дворца. Впервые в этом зале открывалось столь пестрое собрание, где иные одеты были весьма непарадно. Прочитав «Отче наш», государь обратился к залу с приветственной речью. На самих собравшихся это первое собрание произвело впечатление тяжелое, и в том усмотрели плохое предзнаменование.

Будь депутаты истинными русскими патриотами, дума могла бы помочь правительству. Однако оказались в ней вредные и мятежные элементы. Они-то и превратили ее в рассадник крамолы. Атмосфера накалялась. Думу периодически разгоняли. Политических покушений становилось все больше.

Дело усугубилось, когда депутат от кадетов Гучков произнес зажигательную речь против великих князей и правительства. Он заявил, что недопустимо отдавать ключевые государственные посты членам царской фамилии. Неприкосновенность этих особ, убеждал он, позволяет их протеже и любовницам безнаказанно заниматься самыми темными махинациями.

Дочери короля Черногории, великие княгини Милица и Анастасия Николаевны, были в ту пору при дворе крайне влиятельны. Одна черногорка вышла замуж за великого князя Петра Николаевича, другая, быв сперва за герцогом Лейхтенбергским, вторым браком сочеталась с великим князем Николаем Николаевичем. В Петербурге черногорок звали «черным горем». Занимались они черной магией и водили дружбу с колдунами и гадалками. Они-то и привели ко двору шарлатана-француза Филиппа, а позже – Распутина. Дом их стал средоточием темных сил, увы, овладевших несчастным нашим государем и толкнувших отечество в пропасть.

Отец мой, прогуливаясь однажды на море в Крыму, встретил великую княгиню Милицу в карете с каким-то незнакомцем. Он поклонился ей, но она на поклон не ответила. Беседуя с ней двумя днями позже, он спросил почему. «Потому что вы не могли меня видеть, – отвечала великая княгиня. – Ведь со мной был доктор Филипп. А когда на нем шляпа, он и спутники его невидимы».

Одна из сестер ее рассказывала мне, что в детстве, прячась за гардиной, подкараулила приход Филиппа и обомлела, увидав, что все, кто был в гостиной, встали перед ним на колени и целовали ему руку.

В Библии в 20-й главе «Левита» сказано: «И если какая душа обратится к вызывающим мертвых и волшебникам, чтобы блудно ходить вслед их: то Я обращу лице Мое на ту душу и истреблю ее из народа ее».

Поздно спохватились сестры-черногорки и не смогли, как ни старались, раскрыть глаза на обман государю с государыней.

Летом 1906 года в Петербург пришло известие, что премьер-министр Столыпин стал жертвой покушения в летней своей усадьбе.

Матушка в тот день после полудня уехала навестить его, и, пока она не вернулась, мы сходили с ума от волнения. Но покушение, как она, вернувшись, рассказала, случилось несколько минут спустя ее ухода. Не успела она сесть в карету, как раздался взрыв. Столыпин также не пострадал, но была тяжело ранена его дочь.

Позже прошел слух, что покушение было и на императорское семейство. Государь с женой и детьми совершал всегдашнюю свою осеннюю морскую прогулку в финляндских фьордах на яхте «Штандарт».

Что случилось – толком никто не знает. Одни говорят, яхта нарвалась на мину, подложенную революционерами. Другие – что наскочила на скалу и не разбилась потому только, что медленно шла. Как бы там ни было, вернулись они целыми и невредимыми на «Полярной звезде», высланной за ними императрицей Марией Федоровной.

В то же лето ожидали визит английского короля Эдуарда VII и королевы Александры, которых государь император с императрицами Александрой Федоровной и Марией Федоровной должен был встретить в Ревеле. Прибыли английские монархи на «Виктории и Альберте». Предстоял прием у Николая II, на который Эдуарду полагалось явиться в русском военном мундире. Однако Эдуард, предварительно не примерив мундира, теперь еле влез в него. Вызвали портного, но расставлять удавку было поздно. За обедом у государя на «Полярной звезде» Эдуард сидел красный и злой.

Эта встреча Николая с Эдуардом сильно испугала немцев. Германия считала, что России не следует доверять Англии потому-де, что Англия – злейший враг России. Многие русские считали так же. Ругали они и договор, заключенный императором Александром III с Францией. Монархия, как говорили они, не имеет права объединяться с республикой против другой монархии. По их мнению, общий союз – между Россией, Германией и Францией – единственная гарантия мира.

Императорское семейство вернулось в Ревель принять г-на Фальера, французского президента. Принимал его царь, однако не столь пышно, как английского короля. Французы это заметили и, как говорят, были очень недовольны.

Глава 7

Наши жилища – Петербург – Мойка, слуги и хозяева – Ужин у «Медведя»


Наши зимние и летние переезды оставались неизменны: зимой Петербург – Москва – Царское Село; летом Архангельское, осенью на охотничий сезон усадьба в Ракитном. В конце октября мы выезжали в Крым.

За границу мы ездили редко, зато частенько брали нас с братом родители в поездки по собственным заводам и имениям. Они были многочисленны и рассеяны по всей России, а иные столь далеко, что доехать до них нам не удалось никогда. Одно из имений, на Кавказе, у Каспийского моря, простиралось на двести верст. Нефти там было столько, что она, казалось, хлюпала под ногами, и крестьяне наши смазывали ею колеса у телег.

На дальние поездки у нас имелся частный вагон, где устраивались мы с большим комфортом, нежели даже в собственных домах, не всегда готовых принять нас. Входили мы в вагон через тамбур-прихожую, какую летом превращали в веранду и уставляли птичьими клетками. Птичье пение заглушало монотонный перестук колес. В салоне-столовой стены обшиты были панелями акажу, сиденья обтянуты зеленой кожей, окна прикрыты желтыми шелковыми шторками. За столовой – спальня родителей, за ней – наша с братом, обе веселые, ситцевые, со светлой обшивкой, дальше – ванная. За нашими апартаментами несколько купе для друзей. В конце вагона помещение для прислуги, всегда многочисленной у нас, последняя – кухня. Еще один вагон, устроенный таким же образом, находился на русско-германской границе на случай наших заграничных поездок, однако мы никогда им не пользовались.

В каждом нашем путешествии нас сопровождала масса людей, без которых отец не мог обойтись. Матушка не любила многолюдья, но с отцовыми друзьями всегда была приветлива. Зато мы их ненавидели, ведь они отнимали у нас матушку. Честно говоря, ненависть была взаимной.


Петербург расположен в устье Невы, за что получил название Северной Венеции. Был он одной из красивейших европейских столиц. Невозможно передать, как хороша Нева с набережными розового гранита и блистательными дворцами вдоль... Всюду в идеальном строе зданий очевиден гений Петра и Екатерины Великих.

Императрица Александра Федоровна заказала декоратору-немцу решетчатую ограду сада перед Зимним дворцом. Зимний построен был в начале XVIII века императрицею Елизаветой Петровной. Дворец сей – создание архитектора Растрелли. Решетчатая ограда порядком обезобразила здание, а все же шедевр остается шедевром.

Санкт-Петербург – город не исконно русский. Сказался вкус императриц и великих княгинь, родом иностранок, как правило, немок, на протяжении двух веков, а еще присутствие дипломатического корпуса. Немного оставалось семей, хранивших традиции старой Руси. Русские аристократы стали космополитами. Поклонялись они иностранщине и то и дело ездили за границу. Хорошим тоном было посылать мыть белье в Париж и Лондон. Почти все матушкины знакомые нарочно говорили только по-французски, а русский коверкали. Нас с братом это злило, и отвечали мы старым снобкам только по-русски. А старухи говорили, что мы невежи и увальни. Но мы и ухом не вели. Напыщенной знати предпочитали мы людей проще, безалаберных и веселых.

Что до чиновников – эти были, как и все чиновники, просто жадны и бессовестны. Льстили начальству и думали о наживе. Патриотизма в них не было ни на грош. А так называемая интеллигенция сама не знала, чего хотела. Ее разброд и анархия на пользу отечеству не шли. Интеллигенты-агитаторы настраивали народ против знати. Вдобавок знать и сама вызывала зависть и ненависть. Когда при Керенском она взяла власть, то оказалась ни на что не способной.

Патриотизма не было и в театре. На столичных императорских сценах вплоть до середины XVIII века русских пьес не ставилось вообще. Почти все актеры были иностранцы. Первый русский театр был основан только при Елизавете Петровне в 1756 году стараниями советника ее – князя Бориса Юсупова. Новый толчок – уже при Екатерине, поручившей прапрадеду моему все императорские театры. Можно сказать, князь Николай – основатель русской сцены, устоявшей вопреки всем историческим потрясениям. В России рухнуло все, кроме нее.

Первым открыл Европе русское искусство Сергей Дягилев, и благодаря ему наши опера и балет прославились во всем мире. Незабываемы их первые выступления в парижском Шатле в 1909 году. Дягилеву удалось собрать лучших артистов: был тут Шаляпин – незабвенный Годунов, художники Бакст и Бенуа, танцовщик Нижинский, балерины Павлова и Карсавина, и многие, многие! Русские артисты мгновенно прославились в мире, как в России, у иных появились ученики, школа русского императорского балета сохраняется и по сей день. Правда, актеры наши, вообще русский драматический театр известен Западу мало. Только в России могли быть поняты наша классика и фольклор. Пьесы Островского, Чехова, Горького русские любили всегда. Мы с братом Николаем не пропускали ни одного хорошего спектакля и с иными замечательными актерами знакомы были лично.


В Петербурге мы жили на Мойке. Дом наш был особенно замечателен своими пропорциями. Прекрасный внутренний полукруглый двор с колоннадой переходил в сад.

Особняк этот подарила императрица Екатерина прабабке моей княгине Татьяне. Произведения искусства наполняли его во множестве. Дом был похож на музей. Ходи и смотри до бесконечности. К несчастью, дед затеял перестройку и многое, увы, испортил. Две-три залы, гостиных да галереи с картинами сохранили дух XVIII века. Галереи эти вели в домашний театрик в стиле Людовика XV. После спектакля ужинали прямо в фойе, если, разумеется, не было званого вечера, когда собиралось порой две тысячи гостей. Тогда ужин подавали в галереях, а в фойе накрывали стол для императорского семейства. Всякий такой прием потрясал иностранцев. Не верили они, что в семейном доме можно накормить стольких людей, и на всех хватит и горячих кушаний, и севрского фарфора, и столового серебра.

Павел, наш старый дворецкий, никому бы не уступил чести служить государю. Но был он уже очень стар, слаб глазами и часто проливал вино на скатерть. Наконец старик ушел на покой, и, когда государь приезжал последний раз на прием на Мойку, от Павла это скрыли. Государь заметил, что старого дворецкого нет, и с улыбкой сказал матушке, что на этот раз, надеется, скатерть будет чистой. Не успел он это сказать, как в дверях, точно призрак, возник старик Павел. В парадной ливрее и на дрожащих ногах он доковылял до государя и за креслом его простоял весь вечер. Николай, заботясь о чистоте матушкиной скатерти, бережно поддерживал руку старика, когда тот наливал ему вино.

Павел прослужил у нас более шестидесяти лет. Знал он всех знакомых отца и каждого обслуживал исходя из собственного к нему отношения, нимало не считаясь с чинами и титулами. Кого не любит – тому ни за что не нальет вина и не подаст десерта. Когда генерал Куропаткин, разбитый японцами в 1905 году, приехал к нам обедать, старик Павел, выказывая ему презрение, встал к нему спиной, плюнул и наотрез отказался обслужить его за столом.

Помню старшего швейцара Григория с жезлом и в треуголке. К несчастному генералу он был более милостив. В войну 1914 года приехала к нам вдовствующая императрица. Григорий подошел и сказал ей: «Почему, ваше величество, не назначили в армию генерала Куропаткина? Ему теперь самое время искупить прошлое». Императрица пересказала разговор сыну. Две недели спустя мы узнали, что генерал Куропаткин получил дивизию!

Прислуга наша была преданна и усердна. В пору, когда знали одни свечи да масляные лампы, многие наши люди занимались только освещением. Когда изобрели электричество, старший лакей-«осветитель» так расстроился, что спился и умер.

Слуги были у нас всех мастей: арабы, татары, калмыки, негры щеголяли в своих пестрых платьях. Командовал всеми Григорий Бужинский. В полной мере доказал он, как верен, когда нас явились грабить большевики. Они велели ему показать, где мы прячем золото и ценности. Григорий умер от пыток, но ничего не сказал. Несколько лет спустя вещи нашли. Жертва его оказалась напрасной, однако ничуть не поблекла. И в этих записках хочу воздать должное героической его верности. Он умер ужасной смертью, но хозяев не предал.

Подвал в доме на Мойке был настоящим лабиринтом. Эти толстостенные с глухими дверьми помещения не боялись ни пожара, ни наводнения. Находились там и винные погреба с винами лучших марок, и кладовые с коробами столового серебра и драгоценных сервизов для званых вечеров, и хранилища скульптур и полотен, не нашедших место в картинных галереях и залах. Это «подвальное» искусство могло бы составить музей. Я потрясен был, когда увидел их в ящиках, в пыли и забвении.

В бельэтаже находились отцовские апартаменты, окнами на Мойку. Комнаты были некрасивы, но уставлены всякими редкостями. Картины, миниатюры, фарфор, бронза, табакерки и проч. В ту пору в обжедарах я не смыслил, зато обожал, видимо наследственно, драгоценные камни. А в одной из горок стояли статуэтки, которые любил я более всего: Венера из цельного сапфира, рубиновый Будда и бронзовый негр с корзиною брильянтов. Рядом с отцовым кабинетом помещалась «мавританская» зала, выходившая в сад. Мозаика в ней была точной копией мозаичных стен одной из зал Альгамбры. Посреди бил фонтан, вокруг стояли мраморные колонны. Вдоль стен диваны, обтянутые персидским штофом. Зала мне нравилась восточным духом и негой. Частенько ходил я сюда помечтать. Когда отца не было, я устраивал тут живые картины. Созывал всех слуг-мусульман и сам наряжался султаном. Нацеплял матушкины украшения, усаживался на диван и воображал, что я – сатрап, а вокруг – рабы... Однажды придумал я сцену наказания провинившегося невольника. Невольником назначил Али, нашего лакея-араба. Я велел ему пасть ниц и просить пощады. Только я замахнулся кинжалом, открылась дверь и вошел отец. Не оценив меня как постановщика, он рассвирепел. «Все вон отсюда!» – закричал он. И рабы с сатрапом бежали. С тех пор вход в мавританскую залу был мне воспрещен.

Напротив отцовских апартаментов последней в анфиладе была музыкальная гостиная, где хранили коллекцию скрипок, но музыкою не занимались.

Матушкины покои с окнами в сад помещались на втором этаже. Тут же парадные залы, гостиные, ванные комнаты, галереи с картинами и в самом конце – театр. Бабушка, мать отца, брат мой и я жили на третьем этаже. Тут же находилась домашняя часовня.

Главный уют был в матушкиных комнатах. Излучали они тепло ее сердца, свет ее красоты и изящества. В спальне, обтянутой голубым узорчатым шелком, стояла мебель розового дерева с маркетри. В широких горках красовались броши и ожерелья. Когда случались приемы, двери были нараспашку, любой мог войти полюбоваться дивными матушкиными брильянтами. Эта спальня была со странностью: порой раздавался оттуда женский голос и всех окликал по имени. Прибегали горничные, решив, что зовет их именно хозяйка, и пугались до смерти, увидав, что спальня пуста. Мы с братом тоже слыхали не раз эти странные зовы.

Мебель малой гостиной когда-то принадлежала Марии Антуанетте. На стенах висели картины Буше, Фрагонара, Ватто, Юбера Робера и Грёза. Хрустальная люстра прибыла из будуара маркизы де Помпадур. Бесценные безделушки стояли на столах и в горках: табакерки с эмалью и золотом, аметистовые, топазовые, нефритовые в золотой оправе с брильянтовой инкрустацией пепельницы. В вазах всюду цветы. Матушка обыкновенно сидела именно в этой гостиной. Когда никого не было, вечерами мы с братом здесь с нею ужинали. Круглый стол накрывали на три прибора и ставили хрустальные канделябры. В камине полыхало пламя, а огоньки свечей вспыхивали в перстнях на тонких матушкиных пальцах. Не могу без волнения вспомнить об этих счастливых вечерах в маленькой уютной гостиной, где прекрасно все – и хозяйка, и обстановка. Да, это были минуты настоящего счастья. Знали бы мы, какие несчастья придут за ним!

К Рождеству на Мойке начиналась суматоха. Готовились целыми днями, на стремянках вместе с прислугой наряжали высоченную елку, до потолка. Сияние стеклянных шаров и серебряного дождя зачаровывало наших слуг-азиатов. Прибывали поставщики, доставляли нам подарки для друзей, и суматоха росла. В праздничный день являлись гости – почти все дети, наши ровесники, приносили с собой чемоданы, чтобы унести подарки. Подарки нам раздавали, потом угощали горячим шоколадом с пирожными и вели в игровой зал на «русские горки».

Было ужасно весело, но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслаждением колотил ненавистных, к тому ж и мозгляков.

На другой день была елка для прислуги с семьями. Матушка за месяц до праздника опрашивала наших людей, кому что подарить. Молодой араб Али, сыгравший моего невольника в том памятном представлении в мавританской зале, попросил однажды «красивый штука». Этой «штукой» была диадема с бурмитским зерном и брильянтами, которую надевала матушка, едучи на балы в Зимний. Али оцепенел, увидя матушку, одетую всегда просто, вдруг в парадном платье и ослепительных драгоценностях. Видимо, он принял ее за божество. Он пал перед ней ниц. Насилу его подняли.

Пасху праздновали торжественно. Всю Страстную близкие друзья и почти вся прислуга были с нами на службе в нашей домашней часовне, а в субботу на Всенощную шли в большой храм. После разговлялись. Гостей собиралось множество. Начинался пир горой: молочные поросята, гуси, фазаны, реки шампанского. Вносились куличи в венчике из бумажных роз, обложенные крашеными яйцами. На другое утро мы мучились животами.

После пира отец с матерью и мы с братом шли в людскую. Матушка следила, чтобы людей кормили хорошо, и слуги ели почти все то же, что и хозяева. Мы поздравляли всех и христосовались.


У отца имелась прихоть: менять столовые. Чуть не каждый день мы обедали в новом месте, что прибавляло слугам хлопот. Мы с Николаем порой бежали по всему дому в поисках, где накрыто. И опоздать были рады-радехоньки.

Отец с матерью держали открытый стол. Сколько едоков соберется к обеду, в точности не знали. Многие являлись к столу целыми семьями, ибо нуждались и питались то в одном, то в другом достаточном доме. Этих извинить было можно, других – навряд. Одна богатая старуха домовладелица ела только в гостях. Приезжала с опозданием и, войдя, заявляла с апломбом: «Волки сыты, теперь поем спокойно».

Генерал Бернов, о котором я рассказывал выше, и матушкина приятельница княгиня Вера Голицына люто ненавидели друг друга и ругались при каждой встрече. Однажды вечером генерал был сильно не в духе и не захотел отвезти княгиню домой, хотя до ужина обещал. «Бог с вами, – сказала княгиня. – Дурак натощак и сытый – набитый». У Голицыной был артрит правого большого пальца, и она то и дело сосала его, говоря, что от этого болит меньше. И руку ее целовать я отказывался. Замуж она не вышла и о том жалела. «Жаль, что я старая девка, – твердила она матушке. – Так и не узнаю, как это бывает».

В Петербурге была у нас знакомая пожилая дама, вдова военачальника, вечно влюбленная – непременно в гвардейского генерала, командира полка. Мало, что верна, еще и страшна как смерть, о взаимности и думать нечего. Вдобавок ужасно белилась и румянилась и носила рыжий парик. Когда отца назначили на место генерала, вкупе с полком унаследовал он и непременную влюбленность дамы. Старуха ходила за ним по пятам, стояла у дверей клуба, где отец бывал после полудня, и, заметив его в окне, посылала ему воздушные поцелуи. Любовные письма ему она подписывала «твоя Фиалка». Летом в собственной карете она ездила за ним на маневры.

Великий князь Николай Михайлович был обожаем вдвойне – сразу двумя сестрами, старыми девицами. Каждое утро старухи прогуливались по набережной у его дворца. Одеты были одинаково, позади лакей в ливрее нес их меховые накидки, галоши, зонтики и двух облезлых мопсов. Когда великий князь выезжал и возвращался, старые идиотки делали глубокий реверанс.

Другие сестрицы, провинциалки, обе тоже незамужние, уродины и богачки, решили покорить Петербург. Вознамерясь принимать высшее общество, купили они в Петербурге блестящий особняк. Обставили его с крикливой роскошью, наняли модного повара и миллион слуг, одели их в яркие ливреи и немедленно разослали приглашения всей столичной знати. В пригласительном билете, полученном отцом с матерью, писано было: «Дорогие князь с княгиней, полноте сидеть дома да грызть сухари. Будьте к нам на ужин в субботу в восемь». Родители пошли смеха ради. Не мудрено, что встретили они там всех своих друзей.


Разумеется, петербургский свет состоял не из одних шутов. Заезжие иностранцы в один голос твердили, что в России полно даровитых и образованных людей, что беседовать с ними приятно и интересно. А стольких чудаков и клоунов я знал потому лишь, что с ними весело было отцу. Дивлюсь матушкиным кротости и терпению: вечно принимай эту братию и всем улыбайся. Но тут я, признаться, весь в отца. Меня влекли, да и теперь влекут, всякие шуты гороховые, сумасброды и психопаты. По-моему, в их чудачествах – непосредственность и воображение, которых так не хватает людям порядочным.


Каждую зиму в Петербурге у нас гостила моя тетка Лазарева. Привозила она с собою детей, Мишу, Иру и Володю – моего ровесника. Я уже писал, как отчаянно шалили мы с ним. Последняя шалость разлучила нас надолго.

Было нам лет двенадцать-тринадцать. Как-то вечером, когда отца с матерью не было, решили мы прогуляться, переодевшись в женское платье. В матушкином шкафу нашли мы все необходимое. Мы разрядились, нарумянились, нацепили украшения, закутались в бархатные шубы, нам не по росту, сошли по дальней лестнице и, разбудив матушкиного парикмахера, потребовали парики, дескать, для маскарада.

В таком виде вышли мы в город. На Невском, пристанище проституток, нас тотчас заметили. Чтоб отделаться от кавалеров, мы отвечали по-французски: «Мы заняты» – и важно шли дальше. Отстали они, когда мы вошли в шикарный ресторан «Медведь». Прямо в шубах мы прошли в зал, сели за столик и заказали ужин. Было жарко, мы задыхались в этих бархатах. На нас смотрели с любопытством. Офицеры прислали записку – приглашали нас поужинать с ними в кабинете. Шампанское ударило мне в голову. Я снял с себя жемчужные бусы и стал закидывать их, как аркан, на головы соседей. Бусы, понятно, лопнули и раскатились по полу под хохот публики. Теперь на нас смотрел весь зал. Мы благоразумно решили дать деру, подобрали впопыхах жемчуг и направились к выходу, но нас нагнал метрдотель со счетом. Денег у нас не было. Пришлось идти объясняться к директору. Тот оказался молодцом. Посмеялся нашей выдумке и даже дал денег на извозчика. Когда мы вернулись на Мойку, все двери в доме были заперты. Я покричал в окно своему слуге Ивану. Тот вышел и хохотал до слез, увидав нас в наших манто. Наутро стало не до смеха. Директор «Медведя» прислал отцу остаток жемчуга, собранного на полу в ресторане, и... счет за ужин!

Нас с Володей заперли на десять дней в наших комнатах, строго запретив выходить. Вскоре тетка Лазарева уехала, увезла детей, и несколько лет Володи я не видел.

Глава 8

Москва – Наша жизнь в Архангельском – Художник Серов – Таинственное явление – Соседи – Спасское


Москву я любил больше Петербурга. Москвичей почти не затронуло чужеземное влияние, и остались они настоящими русаками. Москва была истинной столицей Святой Руси.

Древние дворянские роды в своих роскошных городских и деревенских усадьбах жили по старинке. Они почитали обычай и сторонились петербуржцев, называя их чужеземцами.

Богатое купечество, все от сохи, составляло в Москве особый класс. В купеческих домах, больших и красивых, имелись произведения искусства, порой ценнейшие. Купцы ходили в косоворотках, плисовых штанах и сапогах бутылками, а купчихи одевались у лучших парижских портных, носили брильянты и элегантностью могли поспорить с петербургскими гранд-дамами.

В Москве все дома были открыты. Гостя тотчас вели в столовую к столу с закусками и водками. Хочешь не хочешь – изволь угощаться.

У всех богатых семей было имение под Москвой. Жили там по-старинному хлебосольно. Гость приезжал на день и мог остаться навек, и потомков оставить на житье, до седьмого колена.

Москва была как двуликий Янус. Один лик – церкви яркие, златоглавые, море свечей в храмах у икон, толстые стены монастырские, толпы молельцев. Другое лицо – шумный, веселый город, место утех и нег, вертеп; на улицах пестрая толпа, едут тройки, звенят колокольчики, мчатся лихачи, дорогие извозчики с пышной упряжью, молодые, богато одетые, порой сводники и товарищи своим седокам.

Эта смесь благочестия и распутства – чисто московская. Москвичи грешили так грешили, а молились так молились.

Москва была не только торгово-промышленной: умов и талантов ей тоже не занимать.

Оперная и балетная труппы Большого были не хуже, чем в Петербурге. В Малом театре ставили то же, что и в Александринке, а играли – лучше. В московских актерских семьях традиции передавались из поколения в поколение. В конце прошлого века Станиславский основал Художественный театр. Помогали гениальному режиссеру не менее замечательные Немирович-Данченко и Гордон Крэг. Нюх на артиста помог Станиславскому собрать первоклассные силы. Великие актеры исполняли у него ничтожные роли. На сцене нет условностей: жизненно все.

Я в Москве был страстным театралом. Езжал и к цыганам в Стрельну и Яр: пели там лучше, чем в Петербурге. Кто хоть раз слышал Варю Панину, никогда не забудет. До старости эта некрасивая, вечно в черном, цыганка брала публику за душу низким волнующим голосом. Под конец жизни она вышла за восемнадцатилетнего юнкера. Умирая, Панина просила брата сыграть ей на гитаре ее коронную «Лебединую песнь» и умерла, как только он доиграл.


Наш московский дом был построен в 1551 году царем Иваном Грозным. В ту пору вокруг был лес, и царь Иван стоял тут во время охоты. Подземный ход в несколько верст связывал дом с Кремлем. Строили дом зодчие Барма и Постник, они же построили потом собор Василия Блаженного, и царь, чтобы не повторили они подобного чуда, ослепил их, отрубил им руки и вырвал язык. Зверствовал царь Иван, а после вечно сокрушался и каялся. К тому же он был умен и тонкий политик.

Жил царь в сем лесном доме обыкновенно недолго. Пировал, а потом возвращался подземным ходом в Кремль. Ход расходился на несколько выходов, так что царь мог явиться в любое время в любом месте, где ожидаем не был.

Собрал он библиотеку, какой не было ни у кого в мире. Чтобы уберечь ее от пожаров, в те времена частых, он замуровал ее под землей. Историки свидетельствуют, что книги и по сей день там. Только пойди сыщи их после всех обвалов и оползней.

После смерти Ивана дом пустовал полтора столетия. В 1729 году Петр I подарил его князю Григорию Юсупову.

В конце прошлого века родители мои обновляли дом и обнаружили тот самый подземный ход. Спустившись туда, они увидели длинный коридор и скелеты, прикованные цепями к стенам.

Дом этот был в старомосковском вкусе крашен ярко-желтой краской. Спереди – парадный двор, сзади – сад. Залы сводчатые, с картинами на стенах. В самой большой зале коллекция золотых и серебряных вещей и портреты царей в резных рамах. Остальное – горницы, темные переходы, лесенки, ведущие в подземелье. Толстые ковры заглушали шаг, и тишина прибавляла дому таинственности.

Все тут напоминало о царе-изверге. На третьем этаже, на месте часовни, были раньше зарешеченные ниши со скелетами. В детстве я думал, что души замученных живут где-то здесь, и вечно боялся встретиться с привидением.

Мы не любили этого дома. Слишком живо было в нем кровавое прошлое. Подолгу мы в Москве никогда не жили. Когда отца назначили московским генерал-губернатором, мы заняли флигель, связанный с основным зданием зимним садом. Дом остался для балов и приемов.

Иные москвичи были большими оригиналами. Отец любил таких, с ними он не скучал. В основном это были члены всяческих обществ, коих отец был почетным председателем, – собачники, птичники. Были даже пчеловоды – все из секты скопцов. Главный у них, старик Мочалкин, часто приходил к отцу. Мне он внушал ужас бабьим лицом и тонким голосом. Но когда отец привел меня в их пчелиный клуб, оказалось совсем не страшно. Принять отца собралось человек сто. Угостили нас вкусным обедом, потом устроили концерт. Пели пчеловоды – сопрано. Словно сотня старушек в мужском платье распевает народные песни детскими голосочками. Было трогательно, и смешно, и грустно.

Помню еще чудака – толстый и лысый человек по фамилии Алферов. Прошлое его темно. Был он тапером в борделе, потом продавцом птиц и чуть не угодил в тюрьму за то, что продал как редкую птицу обычную курицу, раскрасив ее всеми цветами радуги.

Родителям моим он выражал величайшее почтение и, когда приходил, ждал на коленях, пока они не выйдут. Однажды слуги забыли доложить о нем, и Алферов простоял на коленях посреди залы час. Если к нему обращались за обедом, он вставал и на вопрос отвечал стоя. Меня это смешило, и я стал спрашивать его нарочно. К нам он надевал старый сюртук, когда-то, видимо, черный, а теперь – окраски неопределенной. Должно быть, в нем он играл когда-то ритурнели веселым девицам. Твердый высокий воротничок доходил ему до ушей. На груди висела большая серебряная медаль в честь коронации Николая II. Под ней – медали поменьше, полученные за якобы редких птиц.


Иногда отец водил нас к батюшке, державшему соловьев. Бесчисленные клетки были подвешены к потолку. Батюшка стучал какими-то собственного изготовления инструментами, и соловьи начинали петь. Он махал руками, как дирижер, мог остановить, продолжить и даже велеть петь по очереди. Никогда я не видел ничего подобного.

В Москве, как и в Петербурге, родители жили открытым домом. Была одна особа, известная скупердяйка. Напрашивалась ко всем на обед и питалась по гостям всякий день, кроме субботы. Хозяйке дома льстила до неприличия, хваля ее кушания, и просила позволения унести остатки, всегда обильные. Даже не дожидаясь согласия, особа подзывала лакея и приказывала отнести еду к себе в карету. В субботу она созывала всех к себе и кормила их тем, что насобирала у них же в течение недели.

На лето мы уезжали в Архангельское. Многие друзья ехали проводить нас, оставались погостить и загащивались до осени.

Любил я гостей или нет – зависело от их отношения к архангельской усадьбе. Я терпеть не мог тех, кто к красоте ее был бесчувствен, а только ел, пил да играл в карты. Их присутствие я считал кощунством. От таких я всегда убегал в парк. Бродил среди деревьев и фонтанов и без устали любовался счастливым сочетанием природы и искусства. Эта красота укрепляла, успокаивала, обнадеживала. Иногда я доходил до театра. Забирался в ложу для почетных гостей и воображал, что сижу на спектакле, что лучшие артисты поют и танцуют для меня одного. Я представлял себя прапрадедом князем Николаем и полновластным хозяином Архангельского. Порой сам поднимусь на сцену и пою, будто для публики. Иногда до того забудусь, что думаю, меня слушают, затаив дыхание. Очнусь – смеюсь над собой, и в то же время грустно, что чары рассеялись.

Наконец у Архангельского нашелся обожатель в моем вкусе – художник Серов, в 1904 году приехавший в усадьбу писать с нас портреты.

Это был замечательный человек. Из всех великих людей искусства, встреченных мною в России и Европе, он – самое дорогое и яркое воспоминание. С первого взгляда мы подружились. В основе нашей дружбы лежала любовь к Архангельскому. В перерывах между сеансами я уводил его в парк, усаживал в лесу на свою любимую скамейку, и мы всласть говорили. Идеи его заметно влияли на мой юный ум. А впрочем, считал он, что, если бы все богатые люди походили на моих родителей, революция была бы ни к чему.

Серов не торговал талантом и заказ принимал, только если ему нравилась модель. Он, например, не захотел писать портрет великосветской петербургской красавицы, потому что лицо ее счел неинтересным. Красавица все ж уговорила художника. Но, когда Серов приступил к работе, нахлобучил ей на голову широкополую шляпу до подбородка. Красавица возмутилась было, но Серов отвечал с дерзостью, что весь смысл картины – в шляпе.

По натуре он был независим и бескорыстен и не мог скрыть того, что думает. Рассказал мне, что, когда писал портрет государя, государыня поминутно досаждала ему советами. Наконец он не выдержал, подал ей кисть и палитру и попросил докончить за него.

Это был лучший портрет Николая II. В 17-м, в революцию, когда озверевшая толпа ворвалась в Зимний, картину изорвали в клочки. Один клочок подобрал на Дворцовой площади и принес мне знакомый офицер, и реликвию эту я берегу, как зеницу ока.

Серов был доволен моим портретом. Взял его у нас Дягилев на выставку русской живописи, организованную им в Венеции в 1907 году. Картина принесла ненужную известность мне. Это не понравилось отцу с матерью, и они просили Дягилева с выставки ее забрать.

По воскресеньям после обедни приходили крестьяне с детьми. Дети угощались сластями, их родители излагали просьбы и жалобы. Крестьян внимательно выслушивали и почти всегда удовлетворяли.

В июле проходили народные праздники с хороводами и пением. Любили их все. Мы с братом были на них непременно и ждали их с нетерпением каждый год.


Простота наших отношений с крестьянами, наше братство при всей их почтительности поражало гостей-иностранцев. Гостивший у нас художник Франсуа Фламан был этим совсем потрясен. Архангельское так полюбилось ему, что, уезжая, он сказал матушке: «Княгиня, как покончу рисовать, позвольте наняться к вам на должность почетной архангельской свиньи!»

Однажды в конце лета мы с Николаем стали очевидцами таинственного явления, так никогда и не объяснившегося. Собирались мы с братом к ночному московскому поезду, уезжая в Петербург. После ужина простились с родителями, сели в тройку и поехали на вокзал. Дорога шла через Серебряный бор, глухой и безлюдный на версты и версты. Ярко светила луна. Вдруг посреди леса лошади встали на дыбы. Впереди показался поезд и тихо прошел сквозь деревья. В вагонах горел свет, у окон сидели пассажиры, лица их были различимы. Наши люди перекрестились. «Нечистая сила!» – шепнул один. Мы с Николаем обомлели: железной дороги поблизости не было и в помине. Но видело поезд нас четверо!

Часто сообщались мы с соседями, великими князем и княгиней, Сергеем Александровичем и Елизаветой Федоровной. Жили они в Ильинском. Усадьба их была устроена со вкусом, в духе английского сельского дома. В гостиных стояли кресла с кретоновой обивкой и многочисленные вазы с цветами. Свита великого князя проживала в парковых домиках.

В Ильинском, ребенком, встретился я с великим князем Дмитрием Павловичем и сестрой его, великой княжной Марией Павловной. Оба они жили у дяди с теткой. Мать их, греческая принцесса Александра, давно умерла, а отцу, великому князю Павлу Александровичу пришлось покинуть Россию, когда заключил он морганатический брак с г-жой Пистолькорс, впоследствии княгиней Палей.

Двор великого князя Сергея Александровича был весьма пестр. Встречались личности удивительные. Из самых забавных – княгиня Васильчикова, гренадерского роста, весом в двенадцать пудов. Она говорила басом и ругалась, как извозчик. Хвасталась своей силой с утра до вечера. Случись кто рядом – схватит его и поднимет с легкостью, как младенца, под смех публики и самого «младенца». Отец постоянно становился ее жертвой, но шутки этой не любил. А вот князь и княгиня Олсуфьевы были милейшей четой. Княгиня, в ту пору гофмейстерина, походила на маркизу XVIII века. Супруг ее был лыс, пухл и глух, как тетерев. Когда надевал он, генерал, свой гусарский мундир, сабля его, больше, чем он сам, волочилась по земле с адским грохотом. Потому княгиня вечно тревожилась за его саблю в церкви. Вдобавок генерал не мог спокойно стоять на месте, обходил иконы – многочисленные в русском храме, – кои, как принято, перекрестясь, целовал. До каких не мог дотянуться, тем слал воздушный поцелуй. Нимало не смущаясь святостью места, он громовым голосом заговаривал с причтом и прихожанами. Все смеялись вместе с попом, а княгиня страдала.

Другими соседями были Голицыны, продавшие моему прадеду Архангельское. Княгиня Голицына, бабушкина сестра, приходилась отцу теткой. Родила она много детей, но рано овдовела. Сидела она всегда на террасе в кресле, внушительная и важная. Носила платье с дорогим кружевом и чепчик и даже в деревне надевала корсет и душилась. Когда я приходил к ней, любил взять ее руку и вдохнуть дивный аромат духов.

Они с бабушкой были совсем разные и спорили по каждому поводу. Бабушка, как я писал, была оригиналкой и с причудами. Сестра поминутно корила ее за небрежный вид и манеры сорванца. Бабушка в ответ называла ее сушеной мумией.


Еще одни соседи, князь с княгиней Щербатовы, принимали гостей на редкость радушно. Дочь их Мария, красавица и умница, вышла впоследствии за графа Чернышова-Безобразова. Она – из самых наших близких друзей. Ни ум, ни красота ее от времени нимало не поблекли.


Недалеко от Архангельского на холме стоял дом, похожий на рейнский замок, ничуть не сообразуясь с окружающей природой. Хозяйка дома была стройна, но лицом так уродлива, что звали ее «обезьянья жопа». Всем и каждому она сообщала, что по утрам принимает ванны из роз.

Останкино и Кусково принадлежали графам Шереметевым, последним потомкам старинного русского рода. Время над этими усадьбами было невластно. Дворцы, бесценная мебель, вековые деревья, глубокие пруды остались такими, как были при первых хозяевах.


Одним из самых старых наших имений было подмосковное Спасское. Именно там жил князь Николай Борисович перед тем, как купил Архангельское.

Потом об имении словно забыли, не знаю почему. В 1912 году я побывал в нем. Оно было заброшенным совершенно.

На пригорке близ елового бора стоял дворец с колоннадой. Казалось, он прекрасно вписывается в пейзаж. Но как только я приблизился, то пришел в ужас: все сплошь – развалины! Двери сорваны, стекла разбиты. Потолки рушатся, на полу оттого груды мусора и щебенки. Кое-где остатки былой роскоши: мраморная штукатурка с лепниной, яркая настенная роспись, вернее, также остатки. Я прошелся по анфиладе. Залы – один другого прекрасней, а куски колонн лежат на полу, как отрубленные руки. Части деревянной обшивки эбенового, розового и фиолетового дерева с маркетри давали понятие о былом декоре!

Ветер гулял по залам, гудел у толстых стен, вызывая из развалин эхо. Он был тут как дома. Мне стало не по себе. Филины на балках таращились на меня круглыми глазами и словно говорили: «Смотри, что стало с домом предков твоих!»

Ушел я в тоске, думая, что от великого богатства случаются порой великие ошибки.

Глава 9

Своенравие – У цыган – Мой коронованный поклонник – Дебют в кабаре – Маскарады – Бурное объяснение с отцом


Характер мой портился. Матушка избаловала меня. Я стал ленив и капризен. Брату Николаю в ту пору исполнился двадцать один год, он учился в университете. Меня же родители решили отдать в военную школу. На вступительном экзамене я поспорил с батюшкой. Он велел мне назвать чудеса Христовы. Я сказал, что Христос накормил пять человек пятью тысячами хлебов. Батюшка, сочтя, что я оговорился, повторил вопрос. Но я сказал, что ответил правильно, что чудо именно таково. Он поставил мне кол. Из школы меня выгнали.

В отчаянии родители положили отдать меня в гимназию Гуревича, известную строгостью дисциплины. Звали ее «гимназия для двоечников». Директор всеми правдами и неправдами укрощал непокорных. Узнав о родительском выборе, я решил, что нарочно провалюсь, как в военном училище. Мне не повезло. Гимназия Гуревича была последней родительской надеждой. По их просьбе Гуревич взял меня без экзаменов.

Сколько хлопот я доставлял бедным отцу с матерью! Сладу со мной не было. Принуждения я не терпел. Если что хочу – вынь да положь; потакал своим прихотям и жаждал воли, а там хоть потоп. Я мечтал о яхте, чтобы плыть, куда вздумается. Конечно, мне нравились красота, роскошь, удобства, яркие благоуханные цветы, но тянуло меня к кочевой жизни далеких предков. Я словно предчувствовал тот неведомый, но втайне желанный мир. Только несчастье да еще благотворное влияние высокой души помогли мне войти в него.


Когда я поступил в гимназию, брат зауважал меня и стал относиться как к ровне. Мы заговорили по душам. У брата была любовница Поленька, девушка из простых, которую он обожал. Жила она в квартирке неподалеку от нашего дома. У нее мы проводили вечера в компании со студентами, артистами и веселыми девицами. Николай обучил меня цыганским песням, и мы с ним пели дуэтом. В ту пор голос мой еще не ломался, я мог петь сопрано. Здесь царила атмосфера юности и веселья, какой так не хватало на Мойке. Родительское окружение – в основном военные да всякие бездари и нахлебники – казалось нам смертельно скучным. Роскошный особняк был создан для балов и приемов. Но домашний театр и парадные залы открывались у нас редко. В блестящей обстановке жили мы жизнью мрачной, в огромном доме теснились в нескольких комнатах. Не то у Поленьки. Скромная Поленькина гостиная с самоваром, водкой и закуской означала свободу и веселье. Новую шальную жизнь я полюбил и никаких бед от нее не ждал.

Однажды на одном из Полиных вечеров мы, напившись, вздумали продолжить гульбу у цыган. Я тогда обязан был носить гимназический мундир, потому испугался, что ночью меня ни в одно веселое заведение, тем более к цыганам, не пустят.

Поленька решила переодеть меня женщиной. В два счета она одела и раскрасила меня так, что и родная мать не узнала бы.

Цыгане жили отдаленно, особняком, в так называемой Новой Деревне в Петербурге и у Грузин в Москве.

Совершенно особая атмосфера царила у этих смуглокожих, черноволосых и яркоглазых людей. Мужчины носили красную косоворотку, черный кафтан с золотой вышивкой, галифе, высокие сапоги и черную широкополую шляпу. Женщины ходили в пестром. Надевали длинные широкие юбки в сборку, на плечи – шаль, голову обматывали платком. Вечером на публике – в том же, только накинут шаль подороже да нацепят дикарские побрякушки – мониста и тяжелые золотые и серебряные браслеты. У цыганок была легкая походка и кошачья фация. Многие – красавицы, но суровы: ухажеров признавали только обещавших жениться. Жили цыгане патриархальной жизнью, блюли обычаи. И ходили к ним не за приключениями, а за пением.

Цыгане принимали публику в зале с длинными диванами вдоль стен, креслами, столиками и стульями в несколько рядов посередке. Освещение яркое. Цыгане не любили петь впотьмах. Хотели они, чтоб видна была их мимика, очень к ним шедшая. Слушатели-завсегдатаи приходили с шампанским и сами назначали хор и певцов.

Цыганские песни не записывались. С незапамятных времен они передавались от поколения к поколению. Одни – грустные, чувствительные, ностальгические. Другие – веселые, залихватские. Когда пели застольную, цыганка обходила публику с серебряным подносом. На подносе – бокалы шампанского. Слушатель брал бокал и пил до дна.

Хор сменял один другой, и пели без передышки. Иногда пускались в пляс. Щелкание каблуков делало музыку еще зажигательней и ритмичней. Особый дух, создаваемый песнями, танцами и красавицами с дикими глазами, смущал душу и чувства. Околдованы бывали все. Зайдет человек на часок, застрянет на неделю и спустит все, что имеет.

Прежде я не слыхал цыган. Вечер стал для меня открытием. Знал я, что хорошо поют, но не знал, что так чарующе. Понял я тех, кто разорялся на них.

А еще я понял, что в женском платье могу явиться куда угодно. И с этого момента повел двойную жизнь. Днем я – гимназист, ночью – элегантная дама. Поленька наряжала меня умело: все ее платья шли мне необычайно.


Каникулы мы с братом нередко проводили в Европе. В Париже останавливались в «Отель дю Рэн» на Вандомской площади, в комнатах на первом этаже. Входи и выходи в окно, не надо пересекать вестибюля.

Однажды на костюмированный бал в Оперу мы решили явиться парой: надели – брат домино, я – женское платье. До начала маскарада мы пошли в театр Де Капюсин. Устроились в первом ряду партера. Вскоре я заметил, что пожилой субъект из литерной ложи настойчиво меня лорнирует. В антракте, когда зажегся свет, я увидел, что это король Эдуард VII. Брат выходил курить в фойе и, вернувшись, со смехом рассказал, что к нему подошел напыщенный тип: прошу, дескать, от имени его величества сообщить, как зовут вашу прелестную спутницу! Честно говоря, мне это было приятно. Такая победа льстила самолюбию.

Прилежно посещая кафешантаны, я знал почти все модные песни и сам исполнял их сопрано. Когда мы вернулись в Россию, Николай решил, что грешно зарывать в землю мой талант и что надобно меня вывести на сцену «Аквариума», самого шикарного петербургского кабаре. Он явился к директору «Аквариума», которого знал, и предложил ему прослушать француженку-певичку с последними парижскими куплетами.

В назначенный день в женском наряде явился я к директору. На мне были серый жакет с юбкой, чернобурка и большая шляпа. Я спел ему свой репертуар. Он пришел в восторг и взял меня на две недели.

Николай и Поленька обеспечили платье: хитон из голубого с серебряной нитью тюля. В пандан к тюлевому наряду я надел на голову наколку из страусиных синих и голубых перьев. К тому же на мне были знаменитые матушкины брильянты.

На афише моей вместо имени стояли три звездочки, разжигая интерес публики. Взойдя на сцену, я был ослеплен прожекторами. Дикий страх охватил меня. Я онемел и оцепенел. Оркестр заиграл первые такты «Райских грез», но музыка мне казалась глухой и далекой. В зале из сострадания кто-то похлопал. С трудом раскрыв рот, я запел. Публика отнеслась ко мне прохладно. Но когда я исполнил «Тонкинку», зал бурно зааплодировал. А мое «Прелестное дитя» вызвало овацию. Я бисировал три раза.

Взволнованные Николай и Поленька поджидали за кулисами. Пришел директор с огромным букетом и поздравлениями. Я благодарил как мог, а сам давился от смеха. Я сунул директору руку для поцелуя и поспешил спровадить его.

Был заранее уговор никого не пускать ко мне, но, пока мы с Николаем и Поленькой, упав на диван, покатывались со смеху, прибывали цветы и любовные записки. Офицеры, которых я прекрасно знал, приглашали меня на ужин к «Медведю». Я не прочь был пойти, но брат строго-настрого запретил мне, и вечер закончили мы со всей компанией нашей у цыган. За ужином пили мое здоровье. Под конец я вскочил на стол и спел под цыганскую гитару.

Шесть моих выступлений прошли в «Аквариуме» благополучно. В седьмой вечер в ложе заметил я родителевых друзей. Они смотрели на меня крайне внимательно. Оказалось, они узнали меня по сходству с матушкой и по матушкиным брильянтам.

Разразился скандал. Родители устроили мне ужасную сцену. Николай, защищая меня, взял вину на себя. Родителевы друзья и наши домашние поклялись, что будут молчать. Они сдержали слово. Дело удалось замять. Карьера кафешантанной певички погибла, не успев начаться. Однако этой игры с переодеванием я не бросил. Слишком велико было веселье.

В ту пору в Петербурге в моду вошли костюмированные балы. Костюмироваться я был мастер, и костюмов у меня было множество, и мужских, и женских. Например, на маскараде в парижской Опере я в точности повторил собой портрет кардинала Ришелье кисти Филиппа де Шампеня. Весь зал рукоплескал мне, когда явился я в кардиналовой мантии, которую несли за мной два негритенка в золотых побрякушках.

Была у меня история трагикомичная. Я изображал Аллегорию Ночи, надев платье в стальных блестках и брильянтовую звезду-диадему. Брат в таких случаях, зная мою взбалмошность, провожал меня сам или посылал надежных друзей присмотреть за мной.

В тот вечер гвардейский офицер, известный волокита, приударил за мной. Он и трое его приятелей позвали меня ужинать у «Медведя». Я согласился вопреки, а вернее, по причине опасности. От веселья захватило дух. Брат в этот миг любезничал с маской и не видел меня. Я и улизнул.

К «Медведю» я явился с четырьмя кавалерами, и они тотчас спросили отдельный кабинет. Вызвали цыган, чтобы создать настроение. Музыка и шампанское распалили кавалеров. Я отбивался как мог. Однако самый смелый изловчился и сдернул с меня маску. Испугавшись скандала, я схватил бутылку шампанского и швырнул в зеркало. Раздался звон разбитого стекла. Гусары опешили. В этот миг я подскочил к двери, отдернул защелку и дал тягу. На улице я крикнул извозчика и дал ему Поленькин адрес. Только тут я заметил, что забыл у «Медведя» соболью шубу.

И полетела ночью в ледяной мороз юная красавица в полуголом платье и брильянтах в раскрытых санях. Кто бы мог подумать, что безумная красотка – сын достойнейших родителей!


Мои похождения стали, разумеется, известны отцу. В один прекрасный день он вызвал меня к себе. Звал он меня только в самых крайних случаях, потому я струсил. И недаром. Отец был бледен от гнева, голос его дрожал. Он назвал меня злодеем и негодяем, сказав, что порядочный человек мне и руки бы не подал. Еще он сказал, что я – позор семьи и что место мне не в доме, а в Сибири на каторге. Наконец он велел мне выйти вон. После всего он так хлопнул дверью, что в соседней комнате со стены упала картина.

Некоторое время я стоял как громом пораженный. Потом отправился к брату.

Николай, видя мое горе, попытался утешить меня. Тут я высказал все, что имел против него. Напомнил, сколько раз просил его помощи и совета, например в Контрексевиле, после истории с аргентинцем. Заметил ему, что они с Поленькой первые вздумали для смеха вырядить меня женщиной, что именно с того дня моя двойная жизнь началась и все не кончится. Николай признал, что я прав.

По правде, эта игра веселила меня и притом льстила самолюбию, ибо женщинам нравиться я мал был, зато мужчин мог покорить. Впрочем, когда смог я покорять женщин, появились свои трудности. Женщины мне покорялись, но долго у меня не удерживались. Я привык уже, что ухаживают за мной, и сам ухаживать не хотел. И главное – любил я только себя. Мне нравилось быть предметом любви и внимания. И даже это было не важно, но важно было, чтобы все прихоти мои исполнялись. Я считал, что так и должно: что хочу, то и делаю, и ни до кого мне нет дела.

Часто говорили, что я не люблю женщин. Неправда. Люблю, когда есть, за что. Иные значили для меня очень много, не говоря уж о подруге, составившей мое счастье. Но должен признаться, знакомые дамы редко соответствовали моему идеалу. Чаще очаровывали – и разочаровывали. По-моему, мужчины честней и бескорыстней женщин.

Меня всегда возмущала несправедливость человеческая к тем, кто любит иначе. Можно порицать однополую любовь, но не самих любящих. Нормальные отношения противны природе их. Виноваты ли они в том, что созданы так?

Глава 10

Царское Село – Великий князь Дмитрий Павлович – Ракитное


В Царское Село ездили мы часто. Наш царскосельский дом выстроен был моей прабабкой точною копией того дома, что не приняла она в подарок от Николая I. Дом в стиле Людовика XV, белый внутри и снаружи. Посреди дома большая зала многогранником с шестью дверями – в другие залы, сад и столовую. Мебель также в стиле Луи-Кенз, белая с обивкой из плотного ситца в цветочек. Гардины того же ситца и золотистые шелковые занавеси, от них освещение становится солнечным. Все в доме светло и весело. Воздух благоуханен от цветов и растений. От них же впечатление вечной весны. Вернувшись из Оксфорда, я устроил себе гарсоньерку в мансарде с отдельным входом.

Все в Царском напоминало о Екатерине II: растреллиев Большой дворец, идеальное расположение залов, императрицына личная «янтарная комната», знаменитая Камеронова галерея с мраморными статуями, огромный парк с беседками и купами деревьев, пруды и фонтаны. Прелестный китайский, красный с позолотой, театр, каприз государыни, стоял среди сосен.

В Большом дворце проходили только приемы. Императорская семья жила в Александровском дворце, построенном Екатериной для внука, Александра I. Дворец невелик, но был бы стилен, не изуродуй его молодая императрица неудачною переделкою. Почти всю стенную роспись, мраморную отделку и барельефы заменили панелями из акажу и пошлейшими угловыми диванами. Выписали из Англии мебель от Мэйпла, а старинную убрали.

Когда государь с семьей находился в Царском, рядом селились великие князья и некоторые знатные семейства. Начинались балы, ужины, пикники. Время проводилось весело, в простоте сельской жизни.

В 1912-м и 1913-м годах я часто виделся с великим князем Дмитрием Павловичем, поступившим в конную гвардию. Жил он в Александровском дворце и сопровождал государя всюду. Свободное время проводил он со мной. Виделись мы всякий день и вместе совершали прогулки и пешком, и верхом.

Дмитрий был необычайно хорош собой: высок, элегантен, породист, с большими задумчивыми глазами. Он походил на старинные портреты предков. Но весь из контрастов. Романтик и мистик, глубок и обстоятелен. И в то же время весел и готов на любое озорство. За обаяние всеми любим, но слаб характером и подвержен влияниям. Я был немного старше и имел в его глазах некоторый авторитет. Он слышал о моей «скандальной жизни» и видел во мне фигуру интересную и загадочную. Мне он верил и мнению моему очень доверял, поэтому делился со мной и мыслями, и наблюдениями. От него я узнал о многом нехорошем и невеселом, что случалось в Александровском дворце.

Государева любовь к нему вызывала много ревности и интриг. Одно время Дмитрий страшно возомнил о себе и возгордился. Я, пользуясь правом старшего, без обиняков сказал ему, что думал. Он не обиделся и приходил ко мне в мансарду по-прежнему, и по-прежнему мы разговаривали часами. Чуть не каждый вечер мы уезжали на автомобиле в Петербург и веселились в ночных ресторанах и у цыган. Приглашали поужинать в отдельном кабинете артистов и музыкантов. Частой нашей гостьей была знаменитая балерина Анна Павлова. Веселая ночь пролетала быстро, и возвращались мы только под утро.

Однажды, когда мы ужинали в ресторане, ко мне подошел офицер императорской свиты, еще молодой человек, красавец, в черкеске с узкой талией и кинжалом на поясе.

– Вряд ли вы узнаете меня, – сказал он, назвавшись. – Но, может, вы помните обстоятельства нашей последней встречи. Они были довольно необычны. Я въехал верхом в столовую в вашем доме в Архангельском. Ваш отец рассердился и выставил меня вон.

Еще бы мне не помнить?! Я сказал ему, что был в восторге от его поступка и обиделся тогда на отца. Я пригласил его к столу. Он сел и просидел с нами долго. Говорить не говорил, но на меня смотрел неотрывно.

– Как вы похожи на свою матушку! – наконец вздохнул он.

По всему, он был взволнован. Резко поднялся и, поклонясь, ушел.

На другой день он телефонировал мне в Царское и спросил, можно ли ему приехать ко мне. Я ответил, что живу у родителей, а, учитывая прошлые обстоятельства, его визит в родительский дом не вполне удобен. Тогда он предложил увидеться в городе. Я согласился и в назначенный вечер отправился с ним к цыганам. Вначале он был молчалив, но песни и шампанское оживили его, он заговорил. Он сказал, что не мог забыть мою матушку и что совершенно потрясен моим сходством с ней. Что хочет встречаться со мной. Он нравился мне. Все же я ответил, что, может, и встретимся где-нибудь, но дружба меж нами невозможна. Больше я его не видел.


Отношения мои с Дмитрием временно прервались. Государь слышал скандальные сплетни на мой счет и на дружбу нашу смотрел косо. Наконец великому князю запретили встречаться со мной, заодно и за мной установили слежку. Филеры гуляли у нашего дома и ездили следом за мной в Петербург. Однако вскоре Дмитрий вновь обрел свободу. Из государева Александровского дворца он переехал в свой собственный в Петербурге и просил меня помочь ему обустроиться.

Сестра Дмитрия, великая княжна Мария, вышла замуж за шведского принца Вильгельма. Потом она развелась с ним и вышла за гвардейского офицера князя Путятина, с которым развелась также. Я виделся часто с ее единокровными братом и сестрами, детьми отца ее, великого князя Павла Александровича, от второго, морганатического, брака с г-жою Пистолькорс. Жили они в Царском неподалеку от нас. Обе сестры, великие княжны, обладали прекрасным актерским даром, брат их Владимир был также чрезвычайно одарен. Не будь он убит в Сибири с другими членами царской семьи, стал бы, несомненно, одним из лучших поэтов нашего времени. Иные его стихи не хуже пушкинских.

Старшая его сестра Ирина, красивая и умная, похожа была на бабку, императрицу Марию Александровну, жену Александра II. Ирина вышла за шурина моего, князя Федора, от которого родила двоих детей, Ирину и Михаила. Младшая, Наталья, хорошенькая, миленькая, напоминала ласкового котенка. Впоследствии вышла за кутюрье Люсьена Лелонга, вторым браком – за американца Уильсона.

Великий князь Владимир с женой всегда проводили лето в Царском Селе. Великая княгиня точно сошла с картины ренессансного мастера. Она была урожденной герцогиней Мекленбург-Шверинской и по рангу шла сразу за императрицами. Ловкая и умная, она прекрасно соответствовала своему положению. Со мной она охотно болтала и любопытно-весело слушала рассказы о моих похождениях. Долгое время я был влюблен в ее дочь, великую княжну Елену Владимировну, вышедшую за греческого наследного принца Николая. Красота ее меня околдовывала. Прекрасней глаз я не знал. Покоряли они всех.

Павловск, в пяти верстах от Царского, принадлежал великому князю Константину Константиновичу. Никакие переделки не смогли испортить это чудо архитектуры XVIII века. Остался дворец, как был при императоре Павле, тогдашнем владельце его.

Великий князь Константин Константинович был человек необычайно образованный и даровитый: поэт, актер, музыкант. Многие и теперь еще помнят, с каким талантом и мастерством он исполнял одну из пьес своих, «Царя Иудейского». Великие князь с княгиней и восьмеро детей их были очень привязаны к своему павловскому жилищу и ухаживали за ним любовно-благоговейно.


Перед Крымом, куда ехали мы в октябре, мы заезжали на время охоты в Ракитное, в Курской губернии. Это было одно из самых больших наших имений. Держали тут кирпичный завод, сахарную фабрику, сукновальню, лесопилку, разводили скот. Посреди стоял дом управляющего с хозяйственными постройками. Всякое хозяйство – конные заводы, псарни, овчарни, курятники – имело свое управление. Лошади с наших заводов не раз брали первые призы на бегах в Москве и Петербурге.

Верховую езду я любил больше всего, а одно время увлекся еще и псовой охотой. Мне нравилось нестись по лесам и полям за своими борзыми. Часто собаки замечали дичь прежде меня и пускались с места в карьер, чуть не выдернув меня из седла. Обычно охотник перекидывал через плечо повод и конец его зажимал в правой руке: разожмет руку – отпустит собак, однако если был близорук и медлителен, мог и слететь с лошади.

Мое увлечение охотой кончилось скоро. Так мучительно было услышать крик подстреленного мной зайца, что с того дня играть в эту кровавую игру я прекратил.

На охоту к нам в Ракитное съезжалось множество гостей. С неизбежным Берновым начинался смех. Генерал, полуслепой, принимал то корову за лося, то собаку за волка. Так, на моих глазах он застрелил кота – лесникова любимца, – приняв кота за рысь. Схватив «рысь» за хвост, генерал театральным жестом кинул ее к ногам моей матушки. Ошибку свою он признал только, когда прибежала лесничиха и, упав на колени, заплакала над жертвой. Но когда Бернов ранил загонщика, уж не знаю, за какого зверя приняв беднягу, отец отнял у него ружье и объявил ему, что впредь охотиться ему не даст.

Великие князь и княгиня Сергей Александрович и Елизавета Федоровна на охоту к нам приезжали всегда и непременно привозили с собой свой двор – людей юных и веселых.

Елизавету Федоровну я обожал, Сергея Александровича недолюбливал. Манеры его были странны, и смотрел он на меня тоже странно. Носил он корсет, и летом сквозь белую рубашку проступали корсетные кости. Ребенком я любил их щупать, что сильно его раздражало.

Чтобы добраться до мест охоты, порой удаленных, приходилось ехать лесом и полем. Выезжали на рассвете. Назначались особые повозки, линейки, могущие вместить двадцать человек, запрягалась четверка не то шестерка лошадей. В дороге, чтобы не скучно было, мне предлагали спеть. Итальянскую песню «Слез полны глаза» Сергей Александрович обожал. Петь ее просил меня с утра до вечера, и я в конце концов возненавидел ее.

Обедали мы под навесом, возвращались вечером. После ужина взрослые садились за карты, а нам с братом полагалось сразу идти спать. Но я и не думал спать, пока великая княгиня не придет пожелать мне спокойной ночи. Она приходила, целовала и крестила меня. После ласки ее в душе моей воцарялся мир, и засыпал я спокойно.

О наших охотничьих сезонах вспоминаю без радости. Охоту я разлюбил, сочтя ее мерзким зрелищем. А в один прекрасный день я и вовсе бросил свои охотничьи доспехи и ездить с родителями в Ракитное перестал.

Глава 11

Крым – Кореиз – Отцовские причуды – Соседи – Ай-Тодор – Первая встреча с княжной Ириной – Кокоз – Как я снискал расположение эмира Бухарского


Вплоть до конца XVIII века Крым был независимым от России Крымским ханством. И по сей день стоит в его древней столице Бахчисарае красавец дворец татарских владык.

Крым – чудесный край. Он напоминает французский Лазурный берег, но пейзажи его суровей. Вокруг – высокие скалистые горы; на склонах – сосны, до самого берега; море переменчиво: мирно и лучисто на солнце и ужасно в бурю. Климат мягок, всюду цветы, очень много роз.

Население было – татары, народ живописный, веселый и хлебосольный. Женщины носили шаровары, яркие приталенные жакетки и вышитые тюбетейки с вуалькой, но прикрывали лицо только замужние. У молодых – сорок косичек. Все сплошь красили ногти и волосы хной. Мужчины ходили в каракулевых шапках, ярких рубахах и сапогах с узкими голенищами. Татары – мусульмане. Над плоскими крышами беленных известью татарских домов высились минареты мечетей, и утром и вечером с высоты голос муэдзина созывал на молитву.

Крым был излюбленным местом отдыха царской семьи. Отдыхала здесь и знать. Имения их располагались на южном берегу между Ялтой и Севастополем. Поместья меж собой соседствовали, и отдыхавшие виделись часто. У нас в Крыму было несколько владений. Два самых больших в Кореизе, на самом побережье, и в Кокозе, более вглубь, в долине меж гор. Имелся также дом в Балаклаве, но там мы не жили ни разу.

Кореизская усадьба, серокаменная, грубая, вписалась бы скорей в городской пейзаж, нежели в приморский. Тем не менее была она гостеприимна, удобна. В парке стояли домики для гостей. Вокруг дома – розы, и воздух благоухает. Сады и виноградники спускаются уступами-террасами до самой воды.

Отец наследовал Кореиз от матери и самолично занимался управлением и украшением. Одно время он увлекся скульптурой. Купил огромное количество статуй и уставил ими весь парк. Нимфы, наяды, богини стояли у каждого кустика, как в гомеровы времена. На берегу отец устроил купальню и бассейн с постоянным подогревом воды, так что купаться можно было в любое время года. Вдоль берега стояли бронзовые фигуры – персонажи крымских легенд, а на пристани статуя Минервы напоминала нью-йоркскую Свободу с факелом в руке. На скале сидела наяда. Если бурей ее сносило, немедленно ставили новую.

Отцовские фантазии принимали порой самую причудливую форму. Как сейчас помню матушкино удивление, когда отец подарил ей на день рождения гору Ай-Петри, что высится на южном берегу – лысую, скалистую, самую высокую на полуострове.

Осенью отец устраивал праздник, называя его «день барана». Созывались все, от царской семьи до жителей ближних деревень. С кокозских гор спускались козы и овцы. Козам надевалась на шею розовая ленточка, овцам – голубая. Гости приглашались есть-пить вволю и играть в бесплатную лотерею. Бродили козы, бродили люди, лежало угощение. Ожидали сюрприза, но сюрприза не было. Гости расходились по домам, не зная толком, зачем приходили. И все же, чтобы не обижать отца, непременно являлись на «праздник» всякий год.

Кто покупал у нас вина получал в качестве поощрения фрукты из наших садов. Правда, плодовые деревья ученые садовники столько скрещивали, что вывели гибриды, толком ни на что не похожие и вкусом не отвечавшие виду.

Отец любил быть на воздухе и порой на весь день устраивал нам конные прогулки в горах. Становился во главе отряда и скакал куда вздумается, не слушая ни нас, ни проводников. А отцовское увлечение рыбалкой неожиданно сказалось на моем воспитании. Однажды он ушел на заре порыбачить, а вернулся с каким-то субъектом и заявил мне: «Вот тебе новый наставник». Отец увидел его на скале с удочкой в руке и позвал его удить к себе в лодку, а потом привел домой обедать.

Мой новый наставник был карлик, грязный и дурно пахнущий. Всю неделю он ходил в одной и той же белой с красными помпончиками рубашке, а в воскресенье с самого утра являлся в смокинге, ярком галстуке и желтых туфлях. Матушка огорчалась и пробовала отговорить отца, но он был в восторге от новой находки и слышать ничего не хотел. Я же возненавидел карлика с первого взгляда и вел себя так, что он очень скоро попросил расчет.

Тогда отец решил воспитывать меня по-спартански. Он велел вынести у меня из комнаты всю мебель, мною выбранную. Взамен внесли складную походную кровать и табурет. Я следил за перестановкой молча, но тем сильней негодовал про себя. Под конец еще и струхнул, когда слуги поставили посреди комнаты подозрительного вида шкаф. Оставшись один, я попытался открыть его, но не смог, и тут уж перепугался не на шутку.

На другой день поднял меня отцовский камердинер, здоровяк, по всему, назначенный моим палачом. Он обхватил меня своими ручищами, отнес и посадил в шкаф. В тот же миг на меня хлынул ледяной душ. Я не переносил холодной воды, и душ этот был для меня пыткой. Но безуспешно я звал на помощь и пытался вырваться. Все свое получил сполна. Шок был столь силен, что, когда дверь открыли, я выскочил, нагишом промчался по всему дому, выскочил как безумный на двор и в один миг вскарабкался на самую верхушку дерева. Оттуда я стал вопить и переполошил весь дом. Прибежали отец с матерью и велели мне слезть. Я соглашался при условии, что душа больше не будет. Иначе, обещал я, спрыгну с дерева. Отец принял ультиматум. Но я простудился и с месяц потом хворал.


Отъезд в Крым всегда был для нас с братом праздником, и с нетерпением ожидали мы, когда прицепят наш вагон к скорому поезду, шедшему на юг.

Сходили мы в Симферополе и несколько дней гостили у Лазаревых. Дядя был крымским губернатором. Все любили его за доброту и мягкость. Супругу его почитали не меньше. А мы, дети, души в ней не чаяли. Милая, веселая, голосистая, всегда готова спеть или прочесть что-нибудь.

Когда дядю назначили в Симферополь, мы поехали проводить их. Отцы города встречали на вокзале нового губернатора. Дядя, в парадном мундире шествуя из вагона в вагон, чтобы сойти с поезда, оступился и оказался верхом на буфере! В этом непарадном положении он и знакомился с чиновниками.

Из Симферополя ехали в ландо все вчетвером. За нами – слуги, за ними – скарб. Как ни многочисленно было наше сопровождение, оно ни в какое сравнение не шло со свитой иных семейств. Граф Александр Шереметев возил с собой не только домашних и слуг, а и музыкантов, и коров из своих деревень, чтобы во все время путешествия пить свежее молоко.

Нам с Николаем нравилось так ездить. Все было в забаву: двукратная за время переезда перемена лошадей, выбор места для обеда и трапеза под навесом. Вдобавок мы с родителями – наконец-то без посторонних. Такое выпадало нам редко.

Одно время в Кореизе нас непременно ждал сюрприз. Устраивал его чудак-управляющий. Так, однажды он на всех в доме предметах черными чернилами вывел цену, в какую оценивал их. Многие вещи отчистить не удалось. В другой раз он расписал дом рыжей краской да еще в клеточку, под кирпичную кладку. Не пощадил и любимые отцом статуи – выкрасил их в телесный цвет, наверно, для правдоподобия. На этом его за наш счет художества закончились. Отец рассчитал его тотчас же. Целый год потом спасали здание и статуи.

В Кореизе был у нас дурачок, здоровый детина, татарин Мисуд. Природа наградила его богатырской статью и огромным зобом. Богатырь с зобом обожал своего господина и всюду следовал за ним как тень. Отец, тяготясь такой преданностью, но не желая обидеть его, нашел ему занятие: вырядил его сторожем гарема, в черный с золотым шитьем кафтан и чалму, дал рог и ружье и посадил у фонтана перед домом. Когда приходили гости, Мисуд трубил в рог, давал ружейный залп и кричал: «Ура!». Правда, иногда ошибался и палил из ружья и кричал «Ура!», когда гости уходили. Некоторые обижались.

Однажды в Петербурге отец получил телеграмму: «Мисуд сообщает его сиятельству, что помер». Наш верный детина, заболев, сам написал телеграмму и просил послать ее, когда умрет.


Кореиз был для наших друзей землей обетованной. Они могли приехать сюда с семьей и челядью и жить до скончания века. Жизнь райская: всюду цветы, плодов и фруктов сколько душе угодно, местные люди радушны и услужливы.

Мы с братом с нетерпением ждали приезда двоюродных сестер и братьев. Вместе купались, а после поедали на пляже фрукты, какие принесли с собой в корзинах. Ездили на прогулки на низкорослых татарских лошадках. В Ялте непременно заходили во французскую кондитерскую «Флорен» полакомиться вкуснейшими пирожными.

Не успеем приехать в Кореиз – соседи тут как тут. Являлся старик фельдмаршал Милютин, живший в восьми верстах от нас. Приходил пешком. Было ему за восемьдесят. Имелась еще баронесса Пилар, бабушкина приятельница, вернее рабыня. Коротышка, толстуха, вся в волосатых бородавках, однако как ни безобразна, умела увлечь и понравиться. Бабушка вертела ею, как хотела, заставляла заниматься шелковичными червями, посылала собирать и давить улиток.

Князь Лев Голицын, колосс с львиной гривой, был и впрямь как лев. Благороден, но страшен. Вечно пьян, ищет повода побуянить. Мало ему пить в одиночку, спаивает все свое окружение винами собственных винокурен. Приезжал всегда с ящиками шампанского. Не успеет въехать во двор, слышен его бас: «Гости прибыли!». Выйдет из кареты и пустится жонглировать бутылками, затянув застольную:

«Пей до дна, пей до дна!»

Я тотчас прибегал. Очень хотелось первым вкусить чудесное голицынское вино. Бывало, не поздоровается еще, а уж зовет слуг разгружать и раскрывать ящики. Соберет весь дом – и господ, и слуг – и каждого поит допьяна. Однажды он так досадил этим бабушке, которой в ту пору было за семьдесят, что она выплеснула ему стакан в лицо. А он схватил ее в охапку и закружил в бешеном танце. Бедная бабушка после того много дней хворала.

Матушка боялась приездов Голицына. Однажды она сутки просидела у себя взаперти, когда одержимый князь разбушевался. Он напаивал всю прислугу, падал на диван и спал мертвецким сном. Насилу могли на другой день его добудиться и спровадить восвояси.

Сосед граф Сергей Орлов-Давыдов жил один в своем поместье. Был он слабоумен и крайне уродлив: волосы всклокочены, ноздри раздуты, нижняя губа отвисла. Одет изысканно, с моноклем и в белых гетрах. Душится «Шипром», но несет от него козой. В остальном – большое доброе дитя. Больше всего любил играть со спичками. Дадут ему целую кучу, и сидит он чиркает часами. Потом встанет и уйдет, ни слова не сказав. Наверно, счастливейшим в его жизни был день, когда я привез ему из Парижа спички с аршин, которые купил на Бульварах.

Уродство и слабоумие не мешали ему интересоваться женщинами. Однажды учинил он скандал на литургии в Зимнем в присутствии царской семьи. Дамы, как принято, были в парадных платьях. Граф Орлов надел монокль и стал рассматривать дамские декольте с таким завыванием, что пришлось его вывести вон. Говорили даже, что у него случались любовные приключения. А вообще был он чувствителен и верен. Никогда не забывал матушкин день рожденья. Была она в Кореизе, нет ли, непременно являлся в тот день с огромным букетом роз.


Графиня Панина была умна и притом либералка. Жила она во дворце, походившем на старинный замок, где принимала политиков, художников, писателей. У нее встречал я Льва Толстого, Чехова, у нее же свел дружбу с прелестной четой – певицей Ян-Рубан и мужем ее, композитором и художником Полем. Г-жа Ян-Рубан даже давала мне уроки пения и сама приходила к нам. Не знал я певицы с лучшей певческой дикцией. И никто с таким чувством не пел Шумана, Шуберта и Брамса.

Из соседних имений ближе к Севастополю самым прекрасным была воронцовская Алупка. Усадьба в глициниях, в парке – статуи и фонтаны. Внутри оставался дом, увы, в запустение, потому что Воронцовы бывали тут редко. Рассказывали, что в стене ограды живет огромная змея, что иногда она выползает на берег и плавает в море. Эта сказка пугала меня в детстве, и я отказывался выходить гулять.

В маленькой Ялте, ставшей знаменитой по конференции трех держав в 1945 году, стояла императорская яхта «Штандарт». В Ялту ездили на экскурсии. Татары-проводники, молодые, веселые, красивые какой-то неспокойной красотой, поджидали туристов, давали им внаймы лошадей и провожали в горы. Чаще всего прогулка кончалась амурами. Рассказывали о злоключениях одной богатой московской купчихи, которая, наскучив старым мужем, приехала в Ялту развлечься. Наняла она проводника и пустилась в горы. И такая меж ними вспыхнула страсть, что о лошади забыли, и окончилось все – у доктора... На другой день история облетела город, и купчиха с позором уехала. Старик муж узнал и потребовал развода.


Все императорские имения расположены были на побережье. Государь с семьей жили в Ливадии. Дворец построили в итальянском стиле, с большими светлыми залами на месте прежнего – темного, сырого и неудобного. Рядом с нами находилось имение Ай-Тодор великого князя Александра Михайловича. Воспоминания об этом имении – из самых для меня дорогих. Стены дома, увитые зеленью, тонули в глициниях и розах. Все здесь было прекрасно. Главной украшательницей усадьбы была великая княгиня Ксения Александровна. И сама-то красавица, свое самое большое достоинство – личный шарм – она унаследовала от матери, императрицы Марии Федоровны. Взгляд ее дивных глаз так и проникал в душу. Ее изящество, доброта и скромность покоряли всякого. Я уже и в детстве радовался ее приходам. А уйдет – побегу по комнатам, где она прошла, и жадно вдыхаю запах ее ландышевых духов.

Великий Князь Александр, высокий черноволосый красавец, – личность самобытная. Он женился на великой княжне Ксении, сестре Николая II, и тем нарушил традицию, по которой особы императорской фамилии сочетались браком только с иностранцами августейшей крови. Пошел он по призванию в морское училище и был всю жизнь настоящим моряком. Считал, что необходимо создать мощный военно-морской флот, и умел убедить в том государя, однако воспротивились большие морские чины, те самые, которых потопили в войну японцы. Тогда он занялся развитием торгового флота, основал министерство, которое и возглавил. Когда царь подписал манифест об учреждении Думы, он ушел в отставку. Тем не менее охотно принял командование балтийскими миноносцами и был счастлив вернуться в море. Он плавал в Финском заливе, когда получил телеграмму из Гатчины, где находилась великая княгиня с детьми. Телеграммой вызвали его к сыну Федору, тяжело заболевшему скарлатиной. Три дня спустя камердинер, оставшийся на корабле, сообщил ему в Гатчину, что команда взбунтовалась и ждет его, чтобы взять в заложники. В отчаянии выслушал он мудрое решение шурина. «Правительство не может пойти на риск, не может отдать члена императорской фамилии в руки бунтовщиков», – сказал государь. Великий князь, сославшись на нездоровье детей, отошел от дел. С болью в душе он уехал за границу.

Он снял виллу в Биаррице и прожил в ней с семьей два-три месяца. В последующие годы неизменно наезжал туда. Там же узнал он о перелете Блерио через Ла-Манш.

В сущности, он один из первых увлекся авиацией. Подвиг Блерио подхлестнул его. Великий князь загорелся оснастить русскую армию аэропланами. Он снесся с Блерио и Вуазеном и вернулся в Россию, имея готовые проекты. На родине встретили его насмешками.

«Если я вас, ваше императорское высочество, правильно понял, – сказал ему военный министр генерал Сухомлинов, – вы предлагаете вооружить армию игрушками Блерио? А позвольте узнать, где будут порхать наши офицеры? Над Па-де-Кале или у нас над Петербургом?»

Порхали над Петербургом. Первые полеты состоялись весной 1909 года. Министр Сухомлинов счел их «весьма забавными, но не представляющими интереса для русской армии». Тем не менее великий князь три месяца спустя основал первую летную школу. Большая часть наших авиаторов и пилотов-наблюдателей 14-го года – выпускники ее.

Книги по морскому делу собирал он всю жизнь. К 1917 году библиотека его насчитывала более двадцати тысяч томов. После революции великокняжеский дворец был превращен в комсомольский клуб, и книги, в том числе бесценные, сгорели при пожаре.


Однажды на верховой прогулке увидел я прелестную девушку, сопровождавшую даму почтенных лет. Наши взгляды встретились. Она произвела на меня такое впечатление, что я остановил лошадь и долго смотрел ей вслед.

На другой день и после я проделал тот же путь, надеясь снова увидать прекрасную незнакомку. Она не появилась, и я сильно расстроился. Но вскоре великий князь Александр Михайлович и великая княгиня Ксения Александровна навестили нас вместе с дочерью своей, княжной Ириной. Каковы же были мои радость и удивление, когда я узнал в Ирине свою незнакомку! На этот раз я вдоволь налюбовался дивной красавицей, будущей спутницей моей жизни. Она очень походила на отца, а профиль ее напоминал древнюю камею.

Немногим позже я познакомился и с братьями ее, князьями Андреем, Федором, Никитой, Дмитрием, Ростиславом и Василием. По натуре разные, но все дети равно обаятельны в мать.


Наше кокозское имение – «кокоз» по-татарски «голубой глаз» – располагалось в долине близ татарской деревушки с белеными домами с плоскими крышами-террасами. Красивейшие были места, особенно весной, когда цвели вишни и яблони. Прежняя усадьба пришла в упадок, и матушка на месте ее выстроила новый дом в татарском вкусе. Задумали, правда, простой охотничий домик, а воздвигли дворец наподобие бахчисарайского. Получилось великолепие. Дом был бел, на крыше – черепица с древней зеленой глазурью. Патина старины подсинила черепичную зелень. Вокруг дома фруктовый сад. Бурливая речка прямо под окнами. С балкона можно ловить форель. В доме яркая красно-сине-зеленая мебель в старинном татарском духе. Восточные ковры на диванах и стенах. Свет в большую столовую проникал сквозь витражи в потолке. Вечерами в них искрились звезды, волшебно сливаясь с мерцанием свеч на столе. В стене устроен был фонтан. Вода в нем перетекала каплями во множестве маленьких чаш: из одной в другую. Устройство в точности повторяло фонтан в ханском дворце. С фонтаном была связана легенда: хан похитил молодую прекрасную европеянку и держал ее пленницей в гареме. Красавица так плакала, что возник из слез фонтан, и назвали его «фонтаном слез».

Голубой глаз был всюду: и на фонтанной мозаике среди кипарисов, и в восточном убранстве столовой.

Кокоз находился в пяти верстах от Кореиза, и я часто привозил сюда друзей. К услугам гостей имелся татарский гардероб. К ужину все разряжались по-татарски. Португальскому королю Иммануилу так понравилась усадьба, что он мечтал остаться в Кокозе навсегда. Императорская семья тоже любила Кокоз и часто наезжала к нам.

В лесах ближних гор водились лоси. Мы завели охотничьи сторожки и частенько обедали там во время прогулок. Один домик стоял высоко на горе над ложбиной и называли его «орлиное гнездо». Мы закидывали камни на скалы, чтобы спугнуть орлов, и они взмывали и кружили над ложбиной.

Однажды после охоты отец пригласил на обед эмира Бухарского со свитой. Обедали весело. Под конец подали кофе и ликеры. Камердинер внес поднос с сигаретами. Спросили у эмира позволения закурить. Закурили... Вдруг точно ружейные залпы. Поднялась паника. Все ринулись вон из залы, решив, что это покушение. Я остался один и хохотал до слез действию собственной шутки: сигареты с сюрпризом я привез из Парижа. Смех меня выдал. И досталось же мне! Однако несколько дней спустя эмир пожаловал к нам снова и приколол к моей груди брильянтово-рубиновую звезду, их высшую государственную награду! После чего он захотел сфотографироваться со мной... Одному эмиру Бухарскому понравилась моя шутка.

Глава 12

Переезд – Спиритизм и теософия – Вяземская Лавра – Последняя поездка с братом за границу – Его дуэль и смерть


В 1906 году отец получил гвардейский полк, и семья переехала в Захарьевское, где стоял полк. Мы с Николаем огорчились: прощай наш петербургский дом и лето в Архангельском. Дача в летнем военном лагере в Красном Селе заменить архангельскую усадьбу не могла. Приходили к нам только полковые офицеры и их жены. Иные были милы, но ни я, ни брат не любили военной атмосферы. При каждом удобном случае норовили мы удрать или в Архангельское, или за границу. В ту пору мы стали неразлучны. Лето кончалось, Николай возвращался на занятия в университет, а я в гимназию Гуревича. А зимой мы, хоть и жили с родителями, всё свободное время проводили на Мойке с друзьями.

В числе друзей был князь Михаил Горчаков – для близких Мика, – юный красавец восточного типа, вспыльчивый, но очень добрый. Видя, как шалости мои огорчают родителей, он решил направить меня на путь истинный. Однако не только потерял даром время, но еще и заболел нервами и вынужден был уехать лечиться за границу. Позже он женился на графине Стенбок-Фермор, прелестной милой даме, с которой был счастлив. Зла он на меня не держал. Мы друзья и по сей день.

Однажды отправились мы с друзьями к цыганам, где выпил я более меры. Товарищи привезли меня в Захарьевское мертвецки пьяного, раздели и уложили. Вскоре после их отъезда я очнулся, однако не протрезвел. Потому очень разгневался, что все меня бросили, соскочил с кровати и в пижаме ринулся на двор. Солдаты-караульные, увидав, как кто-то бежит по снегу босиком в пижаме, бросились вдогонку. Поймали они меня с трудом. Но, когда меня узнали, громко захохотали и отвели к привратнику. Бег по снегу, однако, меня не отрезвил. Возвращаясь к себе в комнату, я ошибся этажом и попал в комнату генерала Воейкова, адъютанта и личного друга государя. Назавтра меня нашли на его письменном столе. Я спал сном праведника.

В отрочестве я часто разговаривал во сне. Однажды накануне поездки в Москву отец с матерью зашли ко мне в комнату, когда я спал, и услышали, как я бормочу во сне: «Крушение... крушение поезда...». Они были до того поражены, что отложили поездку. Поезд, которым они чуть не поехали, сошел с рельсов. Было много жертв. Меня тут же объявили ясновидящим, чем я тотчас корыстно воспользовался. Родители попались на удочку. Они простодушно верили моим, так сказать, прозрениям, пока случайно не разоблачили меня. Карьера ясновидца окончилась.

В ту пору мы с братом увлекались спиритизмом. Устраивали с приятелями спиритические сеансы и наблюдали вещи удивительные. Наконец, когда мраморная статуя сдвинулась с пьедестала и рухнула перед нами, столоверчение мы прекратили. Однако пообещали друг другу, что первый, кто умрет из нас, даст о себе знать с того света.

Столы вертеть я бросил, а все же продолжал интересоваться потусторонними материями. О Боге, будущей жизни и совершенстве духа думал постоянно. Открылся духовнику, но тот отвечал мне: «Нечего мудрствовать. Не ломай себе голову. Веруй в Господа, да и все». Сей мудрый ответ ничего не объяснил. Я ударился в оккультные науки и теософию. Как краткой земною жизнью можно заслужить вечное неземное блаженство? Объяснений христианства я уразуметь не мог. Теория перевоплощения была ясней. К тому ж убеждался я, что иные упражнения духа и тела могут придать человеку сверхъестественную силу и власть над собою и другими. Я есмь носитель божественного начала. Проникнутый сей идеей, я занялся йогой. Каждый день проделывал я особую гимнастику и множество дыхательных упражнений. Притом старался сосредоточиться и укреплять волю. И, надо сказать действительно заметил в себе изменения: мысль стала четче, память цепче. Сила воли выросла. Говорили, что я даже смотрю иначе. И правда, я видел, что многие не выдерживают моего взгляда, а посему заключил, что развил в себе гипнотическую способность. Чтобы проверить, могу ли пересилить физическую боль, подержал руку над свечой. Было нелегко. Однако опыт я прекратил, когда в комнате уже вовсю пахло горелым мясом. У дантиста предстояло лечение особенно болезненное, я отказался от обезболивания. «Я властвую над собой, – с упоением думал я, – значит, властвую над другими».


Я и Николай познакомились с молодым, милым и очень талантливым актером Блюменталь-Тамариным. Звали его Володя, Вова. В то время в Александринке давали «На дне» Горького. Вова советовал сходить. Петербургские нищие, описанные Горьким, жили в Вяземской лавре. Мне захотелось сходить и в лавру. Я просил Вову помочь. За кулисами он был свой человек и живо добыл нам подходящее тряпье.

В назначенный день мы нацепили лохмотья и отправились в лавру закоулками, от городовых подальше. Однако мимо театра Комической оперы пришлось пройти в момент театрального разъезда. Мне вздумалось сыграть роль до конца, влезть в шкуру нищего. Я встал на углу и протянул руку за милостыней. Дамы в мехах и брильянтах и господа с сигарами проходили мимо и даже не глядели в мою сторону. И хоть я всего-навсего притворялся, и то разозлился. Каковы же чувства настоящих христарадников!

У дверей лавры Вова просил нас молчать, чтобы не выдать себя. В ночлежке мы заняли три койки, прикинулись спящими и тайком разглядывали помещение. Зрелище было ужасное. Кругом – человеческое отребье обоего пола. Лежат вповалку, полуголые, грязные, пьяные. То и дело слышно, как выскакивает пробка. Оборванцы открывают бутылки водки, опоражнивают одним махом и швыряют пустые склянки не глядя. Тут же ссорятся, ругаются, совокупляются, блюют прямо на соседа. Вонь нестерпимая. Долго мы не выдержали. Поднялись и выбежали вон.

На улице я не мог надышаться. Неужели ночлежка – не сон? И это в наше время! Куда смотрит правительство? Можно ли допустить, чтобы человеческие существа влачили столь жалкое существование?.. Долго потом мучили меня кошмары.

Видно, мы действительно вжились в образ. Наш швейцар не узнал нас и в дом не впустил.


Лето 1907 года мы с Николаем проводили в Париже. Брат познакомился с очень известной в то время куртизанкой Манон Лотти и безумно в нее влюбился. Она была молода и элегантна. Жила в роскоши. Имела особняк, экипажи, драгоценности и даже карлика, которого считала талисманом. Притом держала она компаньонку Биби – в прошлом куртизанку, а ныне больную старуху, очень гордую своей давнишней связью с великим князем Алексеем Александровичем.

Николай совсем потерял голову. Проводил он у Манон дни и ночи. Изредка вспоминал обо мне и брал меня с собой в ресторан. Но мне скоро наскучило быть на вторых ролях. Я и сам завел любовницу, и скромней, и милей Манон. Она курила опиум и однажды предложила попробовать и мне. Повела она меня в китайский притон на Монмартр. Старик китаец впустил нас и тотчас увел в подвал. В подвале стоял этот особый опиумный дух и было странно тихо. Полуодетые люди лежали на циновках и, казалось, спали глубоким сном. Перед каждым стояла курильница.

Никто не обратил на нас внимания. Мы растянулись на свободной циновке, молодой китаец принес курильницы и трубки. Я затянулся несколько раз, голова закружилась... Вдруг раздался звонок, кто-то крикнул: «Полиция!».

Все эти, с виду глубоко спящие, повскакали на ноги и стали спешно приводить себя в порядок. Подруга моя, знавшая здесь все и вся, подвела меня к дверке, в которую мы вышли свободно. Еле дотащился я до ее дома и, едва вошел, тотчас рухнул на постель. Наутро я проснулся с головной болью и обещал себе никогда опиума не курить. Обещать – обещал, а курить – курил.

Вскоре мы с Николаем вернулись в Россию.

В Петербурге мы зажили прежней беззаботно-веселой жизнью, и Николай быстро забыл парижскую любовь. Жених он был завидный, и его тут же осадили мамаши взрослых дочек. Но брат дорожил свободой и о женитьбе не думал.

К несчастью, познакомился он с юной обворожительной девицей и снова влюбился до безумия. Маменька с дочкой жили весело, вечера у них были часты и шумны.

Девица, правда, была уже помолвлена с одним гвардейским офицером. Николая, однако же, это не остановило. Он решил жениться. Родители отказывались дать согласие. Выбор его они не одобряли. Мне и самому он не нравился – слишком хорошо я знал девицу сию. Но помалкивал, чтобы не потерять братнина доверия: еще надеялся отговорить его.

Свадьбу с гвардейцем откладывали. Жениху надоели проволочки, он потребовал назначить день. Николай пришел в отчаяние, девица рыдала и уверяла, что скорей умрет, чем выйдет за немилого. От брата я узнал, что она устраивает ему прощальный ужин накануне венчания. Помешать ему пойти я не мог и решил пойти с ним вместе. Актер Вова был в числе приглашенных. Разгорячась от выпивки, он пустился разглагольствовать и звал влюбленных соединиться и всё бросить ради любви. Невеста в слезах кинулась умолять Николая бежать с ней. Пришлось мне идти к ее маменьке. Не без труда я уговорил ее вмешаться. Когда я привел маменьку в ресторан, невеста бросилась к ней на шею. Я улучил минуту и силой увез Николая домой.

На другой день состоялось венчание. Новобрачные отбыли за границу. На том дело вроде бы и кончилось. Родители могли вздохнуть облегченно. Николай с виду был спокоен и снова взялся за учебу. Матушка поверила. Но меня Николай обмануть не мог.

В Париже в те дни пел Шаляпин. Брат захотел съездить послушать. Родители, подозревая, что Шаляпин – предлог, пытались отговаривать, но не тут-то было.

Тогда велели ехать в Париж и мне, поручив сообщить все о брате. Съездив и узнав, что он-таки снова увиделся со своей пассией, я вызвал отца с матерью телеграммой.

Николай, однако, как в воду канул. Я отправился к известным в ту пору гадалкам, мадам де Феб и госпоже Фрее. Де Феб сказала мне, что кто-то из семьи моей в опасности и может быть убит на дуэли. Фрее повторила де Феб почти слово в слово, а про меня добавила: «Быть тебе замешану в политическом убийстве, пройти тяжкие испытания и возвыситься».

До нас доходили противоречивые слухи. Одно казалось верно: муж знал, что Николай видится с женой его. О прочем одни говорили, что будет дуэль, другие – что развод. Наконец мы узнали, что гвардеец действительно вызвал брата на дуэль, однако очевидцы сочли повод недостаточным. Затем к нам явился сам гвардеец и объявил, что помирился с Николаем, винит во всем жену и намерен требовать развода. Дуэли мы, стало быть, могли не бояться и теперь со страхом ожидали последствий развода.

Вскоре из Петербурга пришла тревожная весть: гвардеец, видимо, по наущению приятелей, снова потребовал дуэли. Пришлось возвращаться в Петербург.

Однако Николай ничего нам не рассказывал, совершенно замкнулся в себе. Наконец признался мне, что дуэль на днях. Я к родителям. Отец с матерью требуют его к себе. Но их он заверил, что все хорошо и ничего не случится.

Вечером я нашел у себя на столе записки от матушки и брата. Матушка просила зайти к ней немедля, а брат звал на ужин в «Контан». Николаево приглашение меня обрадовало и успокоило. После Парижа он впервые позвал провести вечер вместе.

Сперва я пошел к матушке. Она сидела перед зеркалом, горничная укладывала ей волосы на ночь. До сих пор помню матушкины счастливые глаза. «Про дуэль все ложь, – сказала она. – Николай был у меня. Они помирились. Господи, какое счастье! Я так боялась этой дуэли. Ведь ему вот-вот исполнится двадцать шесть лет!» И тут она объяснила, что странный рок был над родом Юсуповых. Все сыновья, кроме разве что одного, умирали, не дожив до двадцати шести. У матушки родилось четверо, двое умерли, и она всегда дрожала за нас с Николаем. Канун рокового возраста совпал с дуэлью, и матушка была сама не своя от страха. Но сейчас она плакала от радости. Я поцеловал ее и отправился в ресторан на встречу с Николаем. У «Контана» его не оказалось. Я пустился на поиски по всему городу, но нигде не нашел. Домой я вернулся в волнении. Предсказания гадалок и матушкин рассказ вдобавок не давали покоя. Да и сам Николай грозился, что на днях... Может, хотел этим вечером проститься со мной... Что же не пришел? Как ни тревожился я, все же удалось мне забыться.

Наутро камердинер Иван разбудил меня, запыхавшись: «Вставайте скорей! Несчастье!..» Охваченный дурным предчувствием, я вскочил с постели и ринулся к матушке. По лестнице пробегали слуги с мрачными лицами. Мне на вопросы никто ничего не ответил. Из отцовской комнаты донеслись душераздирающие крики. Я вошел: отец, очень бледный, стоял перед носилками, на которых лежало тело брата. Матушка, на коленях перед ними, казалось, обезумела...

С трудом мы оторвали ее от него и перенесли тело на кровать. Когда матушка немного успокоилась, она позвала меня. Я подошел, но тут она приняла меня за Николая. Сцена была ужасна. У меня кровь в жилах стыла. Потом матушка впала в оцепенение, а, очнувшись, уже не отпускала меня ни на шаг.

Тело брата перенесли в часовню. Начались похоронные обряды. Потекли родня и знакомые. Несколько дней спустя мы выехали в Архангельское на захоронение в семейной усыпальнице.

Великая княгиня Елизавета Федоровна ждала нас в Москве на вокзале. В Архангельское она отправилась с нами.

На похороны собрались чуть не все наши крестьяне. Очень многие плакали. Люди бесконечно трогательно сочувствовали нашему горю.

Великая княгиня Елизавета Федоровна оставалась с нами некоторое время. Этим она поддержала нас всех, особенно матушку, на которую смотреть было страшно. Отец, от природы сдержанный, горе скрывал, но видно было, что и он убит. А что до меня, я жаждал мщения и, наверно, что-нибудь выкинул бы, не угомони меня великая княгиня.

Узнал я подробности дуэли. Она состоялась ранним утром в имении князя Белосельского на Крестовском острове. Стрелялись на револьверах в тридцати шагах. По данному знаку Николай выстрелил в воздух. Гвардеец выстрелил в Николая, промахнулся и потребовал сократить расстояние на пятнадцать шагов. Николай снова выстрелил в воздух. Гвардеец выстрелил и убил его наповал. Но это уже не дуэль, а убийство. Впоследствии, разбирая бумаги брата, нашел я письма, из которых выяснил, что гнусную роль в этом деле сыграл некто Шинский, известный оккультист. Из писем явствовало, что Николай был полностью под его влиянием. Шинский писал, что он Николаю ангел-хранитель и что с ними воля Господня. Замужество девицы он объяснил брату как видимость и научил его поехать за ней в Париж. Что ни слово, то похвала девице и маменьке ее, а нашим родителям и мне заодно – анафема.

Уезжая, великая княгиня просила меня быть у ней в Москве, как только матушке станет лучше. Хотела поговорить со мной о моем будущем. Случилось, правда, это не скоро. Матушка наконец встала на ноги, но полностью оправиться после смерти брата не смогла никогда.

Идучи однажды с прогулки, поднимался я по лестнице ко дворцу и на последней террасе остановился и огляделся. Бескрайний парк со статуями и грабовыми аллеями. Дворец с бесценными сокровищами. И когда-нибудь они будут моими. А ведь это только малая толика всего уготованного мне судьбой богатства. Я – один из самых богатых людей России! Эта мысль опьяняла. Я вспомнил дни, когда тайком забирался в архангельский театр и воображал себя предком своим, великим меценатом екатерининских времен. Припомнилась и мавританская зала, где на златотканых подушках, обмотавшись в восточную парчу и нацепив матушкины брильянты, возлежал я среди невольников. Роскошь, богатство и власть – это и казалось мне жизнью. Убожество мне претило... Но что, если война или революция разорит меня? Я подумал о бездомных из Вяземской лавры. Может, и я стану как они? Но эта мысль была невыносима. Я скорей вернулся к себе. По дороге я остановился перед собственным портретом работы Серова. Внимательно всмотрелся в самого себя. Серов – подлинный физиономист; как никто, схватывал он характер. Отрок на портрете предо мной был горд, тщеславен и бессердечен. Стало быть, смерть брата не изменила меня: все те же себялюбивые мечтания? И так мерзок я стал самому себе, что чуть было с собой не покончил! И то сказать: родителей пожалел...

Тут и вспомнил я, что дал слово великой княгине побывать у нее. К этому дню матушка несколько оправилась. Я мог поехать в Москву.

Глава 13

Великая княгиня Елизавета Федоровна – Ее благотворное влияние – Мои занятия при ней – Планы на будущее


Я не намерен приводить какие-то новые сведения о великой княгине Елизавете Федоровне. Об этой святой душе достаточно говорено и писано в хрониках последних лет царской России. Но и умолчать о ней в мемуарах не могу. Слишком важным и нужным оказалось ее влияние в жизни моей. Да и сыздетства я любил ее, как вторую мать.

Все знавшие ее восхищались красотой лица ее, равно как и прелестью души. Великая княгиня была высока и стройна. Глаза светлы, взгляд глубок и мягок, черты лица чисты и нежны. К прекрасной наружности добавьте редкий ум и благородное сердце. Она была дочерью принцессы Алисы Гессен-Дармштадтской. Кроме того, великая княгиня Елизавета Федоровна приходилась внучкой королеве Виктории, сестрой владетельному герцогу Эрнесту Гессенскому и старшей сестрой нашей молодой императрице. У великой княгини имелись еще две сестры: принцесса Прусская и принцесса Виктория Баттенбергская, впоследствии маркиза Милфорд-Хэйвен. Сама же она вышла за великого князя Сергея Александровича, четвертого сына Александра II.

Первые годы после замужества великая княгиня жила в Петербурге, много принимала в своем дворце на Невском, вела по необходимости жизнь роскошную, хотя уже тогда тяготилась ею. В 1891 году супруг ее назначен был московским генерал-губернатором, и на новом месте она стала необычайно почитаема и любима. Жила она так же, как в Петербурге, и в свободное от светских обязанностей время занималась благотворительностью.

17 февраля 1905 года на Сенатской площади в Кремле великий князь, сев в карету, был разорван в клочья бомбой террориста. Великая княгиня находилась в тот момент в Кремле, в ею же организованных мастерских по пошиву теплой одежды для войск в Маньчжурии. Заслыша взрыв, она выбежала в чем была, не накинув шубы. На площади лежали раненый кучер и две убитые лошади. Тело великого князя было буквально разорвано. Части его разбросало по снегу. Она собственными руками собрала их и перевезла к себе в дворцовую часовню. Бомба рванула так, что пальцы великого князя, еще в перстнях, были найдены на крыше соседнего здания. Все это рассказала нам сама великая княгиня. Трагическую весть услышали мы в Петербурге и тотчас же примчались в Москву.

Выдержка и самообладание великой княгини восхищали. Дни перед похоронами она провела в молитвах. В молитвах же нашла мужество совершить поступок, потрясший всех. Она пришла в тюрьму и велела отвести себя в камеру к убийце.

– Кто вы такая? – спросил он.

– Вдова убитого вами. Зачем вы убили его?

Каков был разговор далее, никто не знает. Версии противоречивы. Многие уверяют, что после ее ухода он закрыл лицо руками и взахлеб зарыдал.

Достоверно одно: великая княгиня написала государю письмо с просьбой о помиловании, и государь готов был согласиться, не откажись от милости сам бомбист.

Великая княгиня навестила и кучера. Был он смертельно ранен и умирал в больнице. Увидев ее, умирающий, от которого скрыли смерть великого князя, спросил:

– Как здоровье его императорского высочества?

– Он послал меня справиться о тебе, – отвечала великая княгиня.

После смерти мужа она продолжала жить в Москве, но от светских дел отошла и целиком занялась делами богоугодными. Часть драгоценностей своих она раздала близким, остальное продала. Матушка купила у нее изумительную черную жемчужину, государев подарок. Даря ее свояченице, Николай сказал:

– Теперь у тебя жемчужина не хуже, чем «Перегрина» Зинаиды Юсуповой.

Раздав все свое имущество, великая княгиня купила в Москве участок на Ордынке. В 1910 году она построила там Марфо-Мариинскую обитель и стала в ней настоятельницей. Последнее, что сделала она как бывшая светская красавица с безупречным вкусом – заказала московскому художнику Нестерову эскиз рясы для монахинь: жемчужно-серое суконное платье, льняной апостольник и покрывало из тонкой белой шерсти, ниспадавшее красивыми складками. Монахини не сидели в обители взаперти, но посещали больных и бедных. Ездили они и в провинцию, создавали благотворительные центры. Дело пошло скоро. За два года во всех больших российских городах появились такие ж обители. Ордынская тем временем разрослась. Пристроили церковь, больницу, мастерские, учебные классы. Настоятельница жила во флигельке из трех комнат с простой мебелью. Спала на топчане без тюфяка, под голову подложив пучок сена. На сон отводила всего ничего, а то и вовсе ничего, бодрствуя у постели больного или у гроба в часовне. Из больниц и клиник присылали ей безнадежных, и она самолично ходила за ними. Однажды привезли женщину, опрокинувшую зажженную керосинку. Одежда загорелась, тело стало сплошной раной. Началась гангрена. Врачи махнули рукой. Великая княгиня взялась лечить ее, терпеливо и стойко. Перевязка занимала всякий день более двух часов. Вонь от нагноений была такова, что иные сиделки падали в обморок. Больная, однако же, поправилась в несколько недель. Выздоровление ее почитали чудом.

Великая княгиня решительно не хотела скрывать от умиравших положение их. Напротив, она старалась приготовить их к смерти, внушала им веру в жизнь вечную.

В войну 14-го года она еще более расширила благотворительную деятельность, учредив пункты сбора помощи раненым и основав новые благотворительные центры. Она была в курсе всех событий, но политикою не занималась, потому что всю себя отдавала работе и не думала ни о чем другом. Популярность ее росла день ото дня. Когда великая княгиня выходила, народ становился на колени. Люди осеняли себя крестным знамением или целовали ей руки и край платья, подойдя к карете ее.

Но и тут нашлись у нее критики. Иные уверяли даже, что, бросив дворец и раздав все бедным, сестра императрицы уронила императорское достоинство. Императрица и сама склонялась к сему мнению. Сестры не ладили. Обе они обратились в православие и были набожны, каждая, однако, по-своему. Императрица искала торных путей и заплутала в мистицизме. Великая княгиня пошла прямым и истинным путем любви и сострадания. Верила она просто, как дитя. Но главным предметом их неладов была слепая вера царицы в Распутина. Великая княгиня видела в нем самозванца и орудие сатаны и сестре о том говорила прямо. Сношения их стали реже и наконец прекратились совершенно.

Революция 17-го не сломила твердости духа великой княгини. 1 марта отряд революционных солдат окружил обитель. «Где немецкая шпионка?» – кричали они. Настоятельница вышла и спокойно ответила: «Немецкой шпионки здесь нет. Это обитель. Я ее настоятельница».

Солдаты кричали, что уведут ее. Она отвечала, что готова, но хочет прежде проститься с сестрами и получить благословение у священника. Солдаты разрешили при условии сопроводить ее.

Когда вошла она в храм в окружении солдат с оружием, монахини, плача, упали на колени. Поцеловав у священника крест, она обернулась к солдатам и велела им сделать то же. Они повиновались. А затем, впечатленные спокойствием ее и всеобщим ее почитанием, вышли из обители, сели на грузовики и уехали. Несколько часов спустя члены временного правительства явились с извинениями. Признались они, что не в силах справиться с анархией, которая повсюду, и умоляли великую княгиню вернуться безопасности ради в Кремль. Она поблагодарила и отказала. «Я, – добавила она, – ушла из Кремля своею волею, и не революции теперь решать за меня. Останусь с сестрами и приму их участь, если будет на то воля Господня». Кайзер не однажды предлагал ей через шведского посла уехать в Пруссию, ибо де Россию ждут потрясения. Уж кто-кто, а он-то о том осведомлен был. Руку к тому и сам приложил. Но великая княгиня передала ему, что не покинет добровольно ни обители, ни России.

После того марфо-мариинским сестрам вышла передышка. Большевики, прийдя к власти, не тронули их. Даже послали какое-то продовольствие. Но в июне 18-го они арестовали ее вместе с верной ее спутницею Варварой и увезли в неизвестном направлении. Патриарх Тихон сделал все, чтоб отыскать и освободить ее. Наконец стало известно, что держат великую княгиню в Алапаевске Пермской губернии вместе с кузеном ее, великим князем Сергеем Михайловичем, князьями Иваном, Константином и Игорем, сыновьями великого князя Константина Константиновича, и сыном великого князя Павла Александровича князем Владимиром Палеем.

В ночь с 17 на 18 июля, спустя сутки после расстрела царя и семьи его, их живьем бросили в колодец шахты. Тамошние жители издали следили за казнью. Когда большевики уехали, они, как сами рассказывают, подошли к колодцу. Оттуда доносились стоны и молитвы. Помочь не решился никто.

Месяцем позже белая армия вошла в город. По приказу адмирала Колчака тела несчастных извлекли из колодца. На некоторых, как говорят, были перевязки, сделанные из апостольника монахини. Тела положили в гроб и увезли в Харбин, оттуда – в Пекин. Позже маркиза Милфорд-Хэйвен перевезла останки великой княгини и прислужницы ее Варвары в Иерусалим. Захоронили их в русской церкви Святой Марии Магдалины близ Масличной горы. В пути из Пекина в Иерусалим гроб великой княгини дал трещину, оттуда пролилась благоуханная прозрачная жидкость. Тело великой княгини осталось нетленным. На могиле ее свершились чудеса исцеления. Один из архиепископов наших рассказывал, что, будучи проездом в Иерусалиме, стоял он на молитве у гроба ее. Вдруг раскрылась дверь и вошла женщина в белом покрывале. Она прошла вглубь и остановилась у иконы Святого архангела Михаила. Когда она, указывая на икону, оглянулась, он узнал ее. После чего видение исчезло.

Единственное, что осталось мне в память о великой княгине Елизавете Федоровне, – несколько бусин от четок да щепка от ее гроба. Щепка порой сладко пахнет цветами.

Народ прозвал ее святой. Не сомневаюсь, что однажды признает это и церковь.


Решив повидать великую княгиню Елизавету Федоровну, я отправился в Кремль. Явился я к великой княгине в полнейшем душевном смятении. В Николаевском дворце меня провели прямо к ней. Великая княгиня сидела за письменным столом. Молча я бросился к ее ногам, уткнулся лицом ей в колени и зарыдал, как дитя. Она гладила меня по голове и ждала, когда я успокоюсь. Наконец я подавил слезы и рассказал ей, что творится со мной. Исповедь облегчила душу. Великая княгиня слушала внимательно. «Хорошо, что ты пришел, – сказала она. – Я уверена, что с помощью Божьей придумаю что-нибудь. Как бы ни испытывал нас Господь, если сохраним веру и будем молиться, найдем силы выдержать. Усомнился ты или впал в уныние – встань на колени у иконы спасителя и помолись. Укрепишься тотчас. Ты сейчас плакал. Это слезы из сердца. Его и слушай прежде рассудка. И жизнь твоя изменится. Счастье не в деньгах и не в роскошном дворце. Богатства можно лишиться. В том счастье, что не отнимут ни люди, ни события. В вере, в духовной жизни, в самом себе. Сделай счастливыми ближних и сам станешь счастлив».

Потом великая княгиня заговорила о моих родителях. Напомнила, что отныне я – их единственная надежда, и просила не оставлять их вниманием, заботиться о больной матери. Звала меня вместе с собой заняться благотворительностью. Она только что открыла больницу для женщин, больных чахоткой. Предложила сходить в петербургские трущобы, где болели чахоткой многие.

В Архангельское я вернулся обнадеженный. Слова великой княгини успокоили и укрепили меня. Они стали ответом на всё то, что давно уже мучило меня. Я припомнил совет духовника: «Нечего мудрствовать... Веруй в Господа, да и все». Тогда я не послушался, бросился очертя голову в оккультизм. Волю развил, а покоя в душе не обрел. И при первом же испытании хваленая моя воля обратилась в ничто и не охранила от отчаяния и бессилия. Понял я, что всего лишь я песчинка в бесконечности, разуму непостижимой, и что один путь истинен – смирение, и подчинение, и вера в волю Господню.

Прошло несколько дней. Я вернулся в Москву и взялся за работу, предложенную мне великой княгиней. Речь шла о московских трущобах, где царили грязь и мрак. Люди ютились в тесноте, спали на полу в холоде, сырости и помоях.

Незнакомый мир открылся мне, мир нищеты и страдания, и был он ужасней ночлежки в Вяземской лавре. Хотелось помочь всем. Но ошеломляла огромность задачи. Я подумал, сколько тратится на войну и на научные опыты на пользу той же войне, а в нечеловеческих условиях живут и страдают люди.

Были разочарования. Немалые деньги, вырученные мной от продажи кое-каких личных вещей, улетучились. Тут я заметил, что одни люди поступают нечестно, другие – неблагодарно. И еще я понял, что всякое доброе дело следует делать от сердца, но скромно и самоотреченно, и живой тому пример – великая княгиня. Чуть не всякий день ходил я в Москве в больницу к чахоточным. Больные со слезами благодарили меня за мои пустяковые подачки, хотя, в сущности, благодарить их должен был я, ибо их невольное благодеяние было для меня много больше. И я завидовал докторам и сиделкам, и в самом деле приносившим им помощь.

Я был безмерно благодарен великой княгине за то, что поняла мое отчаяние и умела направить меня к новой жизни. Однако мучился, что она не знает обо мне всего и считает меня лучше, чем есть я.

Однажды, говоря с ней с глазу на глаз, я рассказал ей о своих похождениях, ей, как казалось мне, неизвестных.

«Успокойся, – улыбнулась она. – Я знаю о тебе гораздо больше, чем ты думаешь. Потому-то и позвала тебя. Способный на многое дурное способен и на многое доброе, если найдет верный путь. И великий грех не больше искреннего покаяния. Помни, что грешит более души рассудок. А душа может остаться чистой и в грешной плоти. Мне душа твоя важна. Ее-то я и хочу открыть тебе самому. Судьба дала тебе всё, что может пожелать человек. А кому дано, с того и спросится. Подумай, что ты ответствен. Ты обязан быть примером. Тебя должны уважать. Испытания показали тебе, что жизнь – не забава. Подумай, сколько добра ты можешь сделать! И сколько зла причинить! Я много молилась за тебя. Надеюсь, Господь внял и поможет тебе».

Сколько надежд и душевных сил прозвучало в ее словах!

Матушка, успокоенная тем, что я в Москве при великой княгине, осталась еще на время в Архангельском. В усадьбе было пусто. Отец пропадал целыми днями на службе. Я же ездил по делам в Москву и возвращался в усадьбу лишь к ужину. Поздно вечером отец уходил к себе, а мы с матушкой засиживались за полночь. Горе нас сблизило, но из-за болезни ее я не решался говорить с ней свободно, как хотелось бы, и оттого страдал. В комнату к себе я шел скорее думать, нежели спать. Благочестивые книжки матушки и великой княгини я не раскрывал. Тех московских слов хватало мне для моих размышлений. До сей поры я жил для наслаждений, любое страдание отвергая. Мне и в голову не приходило, что есть что-то важнее богатства и власти, какую богатство дает. Прежде я этим чванился. Но, перестав и богатством, и властью дорожить, я обрел истинное сокровище – свободу.

И я решил изменить свою жизнь. Планов у меня было множество. Думаю, не покинь я родины, осуществил бы их. Хотел я превратить Архангельское в художественный центр, выстроив в окрестностях усадьбы жилища в едином стиле для художников, музыкантов, артистов, писателей. Была б у них там своя академия искусств, консерватория, театр. Сам дворец я превратил бы в музей, отведя несколько залов для выставок. Украсил бы парк, преградил бы реку плотиной, чтобы залить окрестные поля и устроить большое озеро, и продлил бы террасы до самой воды.

Думал я не только об Архангельском. В Москве и Петербурге мы имели дома, в которых не жили. Я мог бы сделать из них больницы, клиники, приюты для стариков. А в петербургском на Мойке и московском Ивана Грозного – создал бы музей с лучшими вещами из наших коллекций. В крымском и кавказском имениях открыл бы санатории. Одну-две комнаты от всех домов и усадеб оставил бы самому себе. Земли пошли бы крестьянам, заводы и фабрики стали бы акционерными компаниями. Продажа вещей и драгоценностей, не имеющих большого художественного и исторического интереса, плюс банковские счета составили бы капитал, на который осуществил бы я всё задуманное.

Были это мечты, однако неотступные. И строил я планы, и строил. Так что новое идеальное Архангельское стал видеть порой во сне.

Планами я поделился с матушкой и великой княгиней. Великая княгиня поняла и одобрила, матушка – нет. Будущее мое виделось матушке иначе. Я был последним в роду Юсуповых и потому, говорила она, должен жениться. Я отвечал, что не склонен к семейной жизни и что, если обзаведусь детьми, не смогу пустить состояние на проекты свои. Добавил, что, закипи революционные страсти, жить, как в екатерининские времена, мы не сможем. А жить усредненно-обывательски в нашей-то обстановке – бессмыслица и безвкусица. Я хотел сохранить Архангельское прекрасно-роскошным и, значит, не мог держать его для десятка счастливцев, но обязан был открыть возможно большему числу ценителей.

Матушку я убедить не мог. Спор наш ее только расстраивал, и спорить я перестал.

Глава 14

Из Москвы в Крым и обратно – Зима в Царском Селе – Иоанн Кронштадтский – Объезжаю имения – Отъезд за границу


Осенью великая княгиня поехала с нами в Крым. Ее присутствие, вдобавок путевые впечатления, красота природы и ясные дни оживили матушку. Правда, не успели мы приехать, как пошел гость с соболезнованиями, и матушка, как всегда, безотказно принимала всех. Депрессия у нее обострилась, и она опять слегла.

Приехал к нам в Крым великий князь Дмитрий. Не было дня, чтоб он не повидал меня. Часами мы говорили. Дружба его меня глубоко трогала. Он сказал, что будет мне братом и сделает всё, чтобы заменить Николая. Долгие годы он держал слово.

Вскоре, однако же, крымское безделье и скука стали меня тяготить. Я подумал было вернуться в Москву, к работе. Великая княгиня была против, советуя не уезжать, пока матушка не поправится. Увы, поправки доктора не обещали. Они говорили, что возможно лишь временное улучшение, но полного выздоровления не будет.

Я колебался. Сыновний долг велел остаться, разум внушал, что такая жизнь не по мне. Пока я раздумывал, выяснилось, что матушка с великой княгиней затеяли меня женить. Даже и невесту высмотрели. Решили за меня, не посчитались с моим вольнолюбием. Думали, волк стал послушной овечкой, а ведь я во многом остался прежний. Уж жену-то, если женюсь, выберу сам. Против их опеки я тотчас взбунтовался. И, казалось, обретенного мира в душе вмиг не стало. Мучения и сомнения словно не покидали меня. И я уехал в Москву – продолжать благотворительную работу.

Раскаиваться мне не пришлось. Помогая обездоленным, я обрел равновесие и успокоился.

Месяцем позже родители, великая княгиня и Дмитрий вернулись из Крыма. Я проводил их в Петербург и провел с ними зиму в Царском Селе.

В тот год двор был в трауре по случаю кончины великого князя Алексея Александровича, дяди царя. Великий князь Владимир тотчас попросил государя дозволить вернуться, якобы на похороны, сыну своему Кириллу, сосланному после женитьбы. Женился он на двоюродной сестре своей, принцессе Виктории, бывшей первым браком замужем за герцогом Гессенским, братом царицы.

Герцога я прекрасно знал по Архангельскому. Он был хорош собой, весел и привлекателен. К тому ж эстет, ценил более всего красоту, притом имел свои причуды. Однажды решил, что белые голуби у него в имении не смотрятся со старыми стенами, и покрыл птичьи перышки небесно-голубой краской. Брак с принцессой Викторией был несчастлив. Они развелись, и Виктория вышла за кузена своего, великого князя Кирилла. Вышел скандал. Двор не признал ни развода, ни брака. Императрица углядела во всем оскорбление брату и оскорбилась сама. Она уговорила государя сослать Кирилла и лишить его титула с привилегиями. Позже были изгнанники прощены, но сами императрице не простили.


Вскоре после смерти великого князя Алексея скончался протоиерей Иоанн Кронштадтский. Вся Россия оплакивала его кончину. Уже при жизни почитали его как святого. Став в двадцать шесть лет священником в церкви Св. Андрея Кронштадтского, он с первых дней священства завоевал уважение и любовь паствы. Все почти время посвящал он неимущим и немощным. Он отдавал им всё до последнего гроша. Порой приходил домой босиком, оставив обувь свою случайному нищему. Отовсюду приходили к нему. Являлись даже магометане и буддисты, прося исцелить своих больных. Иногда исцеление, о котором молился он, считалось совершенным чудом.

Когда родился один из братьев моих, матушка тяжело заболела. Доктора развели руками. Она была уже при смерти, но позвали отца Иоанна. Едва он вошел в комнату, матушка открыла глаза и протянула к нему руки. Отец Иоанн опустился на колени у кровати ее и стал молиться. Наконец поднялся, благословил матушку и сказал: «Господь поможет ей. Она поправится». И матушка поправилась очень скоро.

Паства его росла, и о. Иоанн установил общую исповедь. Очевидцы говорили мне, что шум в церкви стоял ужасный: исповедуясь, каждый хотел перекричать другого. Женские голоса были слышнее. Женщины образовали секту. Эти так называемые «иоаннитки» о. Иоанну порядком досаждали. Уверившись, что он – новый Христос, зачастую кидались они в истерику, бросались на него и кусали до крови. Этим, как правило, в исповеди он отказывал.

К матушке о. Иоанн сохранил дружбу и часто ее навещал в детские годы мои. Не забуду его ясный проницательный взгляд и добрую улыбку. Последний раз я видел его в Крыму незадолго до его смерти. В тот день он сказал мне: «Веяние Господне душе всё равно что воздух телу. Тело дышит воздухом земным, душа – горним». Я помню слова его.

О. Иоанну было семьдесят восемь лет, когда, вызвав якобы к умирающему, его заманили в ловушку и избили. И убили бы, не подоспей кучер, привезший его. Он вырвал старца из рук негодяев и отвез назад полуживого. От увечий о. Иоанн так и не оправился. Несколько лет спустя он умер, так и не открыв имена палачей. Смерть его была величайшим горем и для России, и для царя, потерявшего в нем советчика верного и мудрого.


В эту же зиму странное событие напомнило мне клятву, которую дали мы с братом во времена наших спиритических фокусов. Поклялись мы, что первый из нас, кто умрет, известит другого с того света. Был я несколько дней в Петербурге, в доме на Мойке. Однажды ночью я проснулся и, движимый необъяснимой силой, пошел к комнате брата, запертой со дня его смерти. Вдруг дверь открылась. На пороге стоял Николай. Лицо его сияло. Он тянул ко мне руки... Я бросился было навстречу, но дверь тихонько закрылась. Всё исчезло.

Жизнь наша в Царском была однообразна. Не видел я почти никого, кроме Дмитрия. Несколько раз за всю зиму вызывала меня к себе в Александровский дворец императрица. Хотела она говорить о моем будущем и направлять меня. Но с сестрой ее беседовал я легко и прямо, а с ней самой был всегда скован. Словно тень Распутина стояла меж нами. «Всякий уважающий себя мужчина, – сказала она мне однажды, – должен быть военным или придворным».

Я отвечал, что военным быть не могу, потому что война мне отвратительна, а в придворные не гожусь, потому что люблю независимость и говорю то, что думаю. В общем, служба была не для меня. Я наследовал огромное состояние и ответственность, с ним связанную. На мне – земли, заводы, благосостояние крестьян. Правильное управление всем – тоже своего рода служба отечеству. А служу отечеству – служу и царю.

Императрица заметила, что отечество у меня выходило важней царя.

– А царь и есть отечество! – вскричала она. В этот миг открылась дверь и вошел император.

– Феликс законченный революционер! – объявила ему императрица.

Государь с удивлением глянул на меня своими добрыми глазами, но ничего не сказал.


Матушке стало немного лучше. Она потихоньку вернулась к делам своим и снова занялась благотворительностью. Отец редко бывал дома, проводя вечера в клубе. Тогда я сидел подле матери. Я читал ей вслух, она вязала. Но долго жить в заточении, вполсилы я не мог. К весне решил я проехать по России осмотреть наши имения и промыслы. Решение это отец с матерью целиком одобрили. Отец отдал в мое распоряжение личный вагон, и я уехал, взяв с собой управляющего, отцовского секретаря и двух-трех друзей.

Поездка длилась более двух месяцев. Проникнутый важностью дела, я чувствовал себя юным владыкой на осмотре владений. Восхищали меня красота и многообразие их, и всюду, всюду горячий прием, мне оказанный. Крестьяне в местных платьях встречали меня песнями и танцами. Многие бросались передо мной на колени. Вагон наш завалили цветы и дары: куры, гуси, утки, поросята. Было их столько, что пришлось прицепить второй вагон, чтобы увезти всё. Прекрасные воспоминания оставила мне эта поездка. Окончил я ее в Крыму, куда родители уже прибыли на осень.

И снова тяготили меня тамошние скука и праздность. Был мне двадцать один год. Пришла охота к перемене мест. Подумывал я уехать за границу. Вспомнилось, что один приятель мой, Василий Солдатенков, бывший морской офицер, ныне парижанин, много раз советовал поступить в Оксфордский университет. Я решил ехать в Англию. Великая княгиня Елизавета Федоровна, услыхав от меня о том, стала поначалу отговаривать, но под конец вняла моим доводам и обещала сделать всё, чтобы убедить и родителей. Дело оказалось трудным и долгим. Все же был я уверен в успехе и написал Солдатенкову, что вскоре приеду ненадолго в Париж.

Родители наконец отпустили меня, однако только на месяц. Я был рад и тому.

За несколько дней до моего отъезда императрица вызвала меня к себе в Ливадию. Когда вошел я к ней, она сидела на террасе за вышиванием. Объявила, что удивлена, как могу я оставить больную матушку, пыталась отговорить меня ехать. Сказала, что многие молодые люди уезжали в Европу на время, а потом отвыкали от родины, не могли освоиться дома и покидали Россию уже насовсем. А я, по ее словам, права на то не имел. Я, мол, обязан был остаться в России и служить императору.

Я заверил ее, что бояться нечего, навек я не уеду, потому что Россию люблю больше всего на свете и в Оксфорде желаю учиться, чтобы потом принести пользу царю и отечеству.

Ответ мой императрице, по всему, не понравился. Она заговорила о другом, а на прощание советовала повидаться в Лондоне с сестрой ее, принцессой Викторией Баттенбергской. Для нее дала она мне письмо. Наконец, пожелала счастливого пути и сказала, что надеется видеть меня зимой в Царском.

В день моего отъезда отслужили в домашней часовне молебен, дабы охранил меня Господь в путешествии. Все плакали, целовали и благословляли меня. Смех сквозь слезы. Точно еду не на прогулку в Англию, а в опасную экспедицию на Северный полюс или к вершине Гималай.

Наконец я уехал с верным своим Иваном и прибыл в Париж без приключений, если не считать потери паспорта на франко-германской границе.

Вася Солдатенков встречал меня на вокзале. Примечательный был тип: умный, спортивный, обаятельный, необычайно волевой и подвижный. Свой гоночный автомобиль он назвал «Лина» в честь красавицы Лины Кавальери, которую ранее покорил. Женщины сходили по нему с ума. Им нравились его стать, широкие плечи, грубое лицо и его жизнь, как в автомобиле, на всех парах. Женился он на прелестной княгине Елене Горчаковой, но в браке счастлив не был.

Я провел несколько дней в Париже и в сопровождении Василия уехал в Англию.

Глава 15

1909–1912. Месяц в Англии – Первая встреча с Распутиным – Отъезд в Оксфорд – Университетская жизнь – Анна Павлова – Светская жизнь, маскарады и пр. – Прощание с университетом – Последний раз в Лондоне – Англичанин дома


В Лондоне я остановился в «Карлтоне». Начиналась осень, не лучшее время для знакомства с Англией. И тем не менее всё мне было по душе. Нравились английские приветливость, радушие, самообладание. Нравилось даже, как простодушно чванится англичанин собственным превосходством. На другой день после приезда за обедом в русском посольстве с удивлением обнаружил, что наш посол, граф Бенкендорф, плохо говорит по-русски.

На следующий день я был зван к герцогу Людвигу Баттенбергскому. Супруга его, герцогиня, долго расспрашивала меня о Распутине. Слухи о власти, какую забрал старец над ее сестрой, возмущали ее. Принцесса Виктория была умна и понимала, чем это грозит России. Узнав, что я хочу учиться в Оксфордском университете, она советовала мне побывать у двоюродной сестры ее, принцессы Марии-Луизы Шлезвиг-Гольштейнской и архиепископа Лондонского. Они, по ее словам, были людьми мне полезными. Я последовал совету немедленно. Они, как и прочие, встретили меня очень сердечно. И оба одобрили Оксфорд. И, кстати сказать, когда я стал студентом, милые советчики мои часто навещали меня. Архиепископ познакомил меня с молодым англичанином Эриком Гамильтоном, собиравшимся также учиться в Оксфорде, в том же колледже, что и я. Тот давний милый юноша, с которым сохраняю я дружбу, ныне – виндзорский капеллан.

Прихватив рекомендательные письма, отправился я к ректору университетского колледжа – старейшего в Оксфорде. Ректор принял меня на редкость любезно и рассказал об университетской жизни. Оказалось, что через каждые два месяца – три недели каникул, а летом каникулы – три месяца. Распорядок мне на руку. Домой можно ездить часто. Ректор провел меня по колледжу, показал студенческие комнаты, маленькие, но удобные. Помещение на первом этаже было еще свободно: зала с окном на улицу. Окно зарешечено. Рядом еще комнатка. Всё вместе, сказал ректор, называется «клуб». У того, кто живет здесь, собираются студенты на стаканчик виски. Еще он сказал, что в первый год я обязан жить в колледже, а потом могу нанять дом или квартиру в городе. Я просил приготовить обе комнаты к моему приезду в Оксфорд на следующую зиму.

Уладив квартирный вопрос, я пошел посмотреть город и полюбил его тут же. Многочисленные колледжи – все бывшие монастыри с высокими стенами и роскошными парками. От века к веку, сменяя друг друга, поколения студентов поддерживают в древних стенах дух вечной молодости. Со слезами б покинул я Оксфорд, не знай, что вернусь очень скоро.

Перед отъездом в Париж я поехал навестить великого князя Михаила Михайловича, брата моего будущего тестя, жившего с семьей в прекрасном имении близ Лондона. Находился он в ссылке с тех пор, как женился на графине Меренберг, внучке Пушкина. Имела она также титул графини Торби. Была она необычайно приветлива и любима лондонцами. Страдала она от мужнина злоязычия. Великий князь день и ночь поносил свою русскую родню. Но с него спрос был невелик, а вот ее жалели. Было у них трое детей: сын по прозвищу Бой и две прехорошенькие девочки Зия и Нэда. Учась в Оксфорде, я часто видел их.

Из Лондона я привез целый скотный двор для Архангельского: быка, четырех коров, шесть поросят и бесчисленное множество кур, петухов и кроликов. Крупный скот я отправил прямо в Дувр на корабль, а клетки с курами и кроликами оставил при себе, поместив их в подвале «Карлтона». Но не смог отказать себе в удовольствии: открыл клетки и выпустил живность! Ну и зрелище! Вмиг пернатые и косые разбежались по гостинице. Куры с петухами порхали и квохтали, кролики визжали и всюду клали кучки. Гостиничная прислуга, как водится ловкая, бегала за ними. Управляющий бушевал, постояльцы разевали рот. Короче, успех полный!

В Париже я провел несколько дней, чтобы повидать друзей, в их числе были Рейнальдо Ган и Франсис де Круассе. Провели мы чудесные музыкальные вечера. Рейнальдо с удовольствием слушал, как я пел, и дал мне несколько дивных своих мелодий.

В Россию я вернулся полный сил и планов. Отец с матерью находились в тот момент в Царском Селе. Мать успела успокоиться и смириться. Великий князь Дмитрий жаждал услышать подробности путешествия. Императрица, в ту пору еще в дружбе с матушкой, часто захаживала к нам. Она тоже подолгу расспрашивала меня об Англии и о сестре, принцессе Виктории. Я не стал ей говорить, как тревожит принцессу ее увлечение Распутиным. Вскоре я уехал с родителями в Москву и снова стал ходить в больницу к чахоточным. Больные сменились, но врачи и сиделки остались те же, и я рад был встретиться с ними. Часто виделся я и с великой княгиней Елизаветой Федоровной. И опять часами говорил с ней.

Лето я провел в Архангельском. Видел животных, свое английское приобретение. Отец был доволен ими, даже заказал мне еще трех коров и быка. Я тотчас телеграфировал в Лондон, как умел по-английски: «Please send me one man cow and three Jersey women» («Прошу прислать одну мужскую корову и трех женских»). Поняли меня правильно, судя по присланному заказу, но какой-то шутник-журналист раздобыл мою телеграмму, напечатал ее в английских газетах, и стал я посмешищем всех моих лондонских друзей.

Осень, как всегда, провели мы в Крыму. Время летело быстро. Я учил английский и душой был уже в Оксфорде.

В конце этого, 1909-го, года впервые встретил я Распутина.

Мы вернулись в Петербург. Рождество я собирался провести с родителями, перед тем как уехать в Оксфорд. В то время я давно уже водил дружбу с семейством Г., вернее, с младшей дочерью, страстной поклонницей «старца». Девица была слишком чиста и наивна и не могла еще понимать всей его низости. Это человек, уверяла она, редкой силы духа, он послан очищать и целить наши души, направлять наши мысли и действия. Я с сомнением выслушивал ее дифирамбы. Ничего еще толком о нем не зная, я уж тогда предчувствовал надувательство. Тем не менее восторги барышни Г. разожгли мое любопытство. Я стал расспрашивать ее о боготворимом ею субъекте. По ее словам, он посланник неба и новый апостол. Слабости человеческие не имеют силы над ним. Грех ему неведом. Жизнь его – пост и молитва. И мне захотелось познакомиться с человеком столь замечательным. Вскоре я отправился на вечер к семейству Г., чтобы увидеть наконец знаменитого «старца».

Г. жили на Зимнем канале. Когда вошел я в гостиную, мать и дочь сидели у чайного стола с торжественными лицами, словно в ожидании прибытия чудотворной иконы. Вскоре открылась дверь из прихожей, и в залу мелкими шажками вошел Распутин. Он приблизился ко мне и сказал: «Здравствуй, голубчик». И потянулся, будто бы облобызать. Я невольно отпрянул. Распутин злобно улыбнулся и подплыл к барышне Г., потом к матери, не чинясь прижал их к груди и расцеловал с видом отца и благодетеля. С первого взгляда что-то мне не понравилось в нем, даже и оттолкнуло. Он был среднего роста, худ, мускулист. Руки длинны чрезмерно. На лбу, у самых волос, кстати всклокоченных, шрам – след, как я выяснил позже, его сибирских разбоев. Лет ему казалось около сорока. На нем были кафтан, шаровары и высокие сапоги. Вид он имел простого крестьянина. Грубое лицо с нечесаной бородой, толстый нос, бегающие водянисто-серые глазки, нависшие брови. Манеры его поражали. Он изображал непринужденность, но чувствовалось, что втайне стесняется, даже трусит. И притом пристально следит за собеседником.

Распутин посидел недолго, вскочил и опять мелким шажком засеменил по гостиной, бормоча что-то бессвязное. Говорил он глухо и гугниво.

За чаем мы молчали, не сводя с Распутина глаз. Мадемуазель Г. смотрела восторженно, я – с любопытством.

Потом он подсел ко мне и глянул на меня испытующе. Меж нами завязалась беседа. Частил он скороговоркой, как пророк, озаренный свыше. Что ни слово, то цитата из Евангелия, но смысл Распутин перевирал, и оттого становилось совсем непонятно.

Пока говорил он, я внимательно его рассматривал. Было действительно что-то особенное в его простецком облике. На святого старец не походил. Лицо лукаво и похотливо, как у сатира. Более всего поразили меня глазки: выражение их жутко, а сами они так близко к переносице и глубоко посажены, что издали их и не видно. Иногда и вблизи непонятно было, открыты они или закрыты, и если открыты, то впечатление, что не глядят они, а колят иглами. Взгляд был и пронизывающ, и тяжел одновременно. Слащавая улыбка не лучше. Сквозь личину чистоты проступала грязь. Он казался хитрым, злым, сладострастным. Мать и дочь Г. пожирали его глазами и ловили каждое слово.

Потом Распутин встал, глянул на нас притворно-кротко и сказал мне, кивнув на девицу: «Вот тебе верный друг! Слушайся ее, она будет твоей духовной женой. Голубушка тебя хвалила. Вы, как я погляжу, оба молодцы. Друг друга достойны. Ну, а ты, мой милый, далеко пойдешь, ой, далеко».

И он ушел. Уходя в свой черед, я чувствовал, что странный субъект этот произвел на меня неизгладимое впечатление.

Днями позже я снова побывал у м-ль Г. Она сказала, что я понравился Распутину и он желает увидеться снова.

Вскоре я уехал в Англию. Новая жизнь ожидала меня.


После тяжкого переезда я остановился на ночь в Лондоне. Управляющий «Карлтона», не забывший куриную корриду, глянул на меня хмуро. А наутро я уже оказался в Оксфорде. Первый, кого я в колледже встретил, был Эрик Гамильтон. Он проводил меня до моей комнаты и сказал, что зайдет за мной, чтобы идти вместе обедать в столовую, где соберутся мои товарищи. Перед обедом лакей принес студенческую форму: черную блузу и квадратную шапочку с кисточкой сбоку. Форма мне понравилась, обед – нет. Однако было мне не до яств. Заботило другое. Я приступил к обустройству. Боковую комнатку я превратил в спальню. В углу повесил иконы, над кроватью – лампадку. Словом, как дома. Большая комната будет гостиной. На полках расставил книги, на столах – безделушки и фотографии. Взял на пользование фортепьяно, сходил накупил цветов. Холодные безликие комнаты стали милы и уютны. К вечеру гостиная была полна студентов. Пили, пели, болтали до утра. В считанные дни я со всеми перезнакомился. К наукам меня не тянуло. Хотелось узнать людей иной культуры, их характеры, нравы, обычаи. Оксфорд был лучшим для этого местом, потому что молодежь съезжалась сюда отовсюду. Мне казалось, что я совершаю кругосветное путешествие. Спорт мне тоже нравился, но не грубый: любил я псовую охоту, поло и плавание.

Студенты, жившие в колледже, обязаны были возвращаться не позже полуночи. Следили за этим строго. Кто нарушал правило трижды за семестр, бывал исключен. В этом случае устраивались его похороны. Всем колледжем провожали его на вокзал под звуки похоронного марша. Во спасение нарушителей я придумал связать из простыней веревку и спускать ее с крыши до земли. Опоздавший стучал мне в окно, я лез на крышу и скидывал ему веревку. Однажды ночью ко мне в окно постучали. Я бросился на крышу, скинул веревку и поднял... полицейского! Не вмешайся архиепископ Лондонский, выгнали б и меня из колледжа.

Чуть не выгнали еще раз – за опоздание мое собственное. В тот вечер, поужинав в ресторане, возвращались мы с товарищем на автомобиле из Лондона. Неслись что было мочи, ибо едва успевали в Оксфорд к сроку. Я особенно хотел успеть: на моем счету уже было два опоздания. Третье означало неизбежное исключение.

Автомобиль вел мой товарищ. Ехали вдоль железной дороги. В тумане товарищ наехал на ограду и пробил ее. От сильнейшего удара я вылетел на рельсы, потеряв сознание. А очнувшись, увидел свет, приближавшийся с невероятной быстротой. Я еще не вполне пришел в себя, однако инстинктивно откатился с рельсов. Лондонский скорый пронесся, как смерч, воздушной волной отбросило меня на насыпь. Я встал цел и невредим. А вот товарищ мой, хоть и жив был, оказался в плачевном состоянии, с переломанными руками и ногами. Что при этом осталось от машины, и говорить нечего. Из будки путевого сторожа я вызвал по телефону карету скорой помощи, отвез товарища в оксфордскую больницу и вернулся в колледж с опозданием на два часа. Ввиду извиняющих обстоятельств меня не выгнали.


С утра после ненавистного холодного душа и плотного завтрака – единственно съедобной еды – до обеда я сидел на занятиях, от полудня до священного пятичасового чая – спорт, потом расходились работать по комнатам. Вечерами собирались у меня болтать и музицировать за стаканчиком виски.

Так, здорово и весело провел я в Оксфорде первый год. Однако чудовищно страдал от холода. В спальне – никакого обогрева и стужа, почти как на улице. Вода в тазике для умывания замерзала, по утрам казалось, что бреду я в ледяном болоте.

На следующий год я воспользовался правом второкурсников жить в городе и снял простой неказистый домишко, однако очень быстро преобразил его. Двое приятелей, Жак де Бестеги и Луиджи Франкетти, поселились у меня. Франкетти прекрасно играл на фортепьяно. Мы с упоением слушали его ночи напролет. Из России привез я повара и автомобиль. Всей моей обслуги, помимо русского кашевара, – французский шофер и англичане: безупречный камердинер Артур Кипинг да муж с женой – жена ходила в экономках, муж занимался тремя моими лошадьми. Купил я скакуна для охоты и два пони для поло. Завел еще бульдога и красно-желто-синего попугая-самку. Попугаиху звали Мэри. Бульдога – Панч. Как все бульдоги, был он большой оригинал. Я заметил, что рисунок шашечкой, на мебели, на вещах ли, бесил его. Однажды, когда был я на примерке у своего портного Дэвиса, вошел в ателье пожилой элегантный джентльмен в клетчатом костюме. Не успел я и глазом моргнуть, как Панч бросился на него и оторвал ему брючину. В другой раз я привел знакомую даму к скорняку, и Панч напал на посетительницу с собольей муфтой, обмотанной шарфом в черно-белую клеточку. Он мгновенно выхватил муфту и помчался с добычей по Бонд-стрит. Вся мастерская, и я в том числе, кинулась в погоню. С трудом догнали мы его и отняли муфту и шарф. Они оказались почти целы. На каникулы я увез Панча в Россию, забыв, что по неумолимым английским законам ввоз собак в Англию без шестимесячного карантина запрещен. О карантине я и думать не желал и решил схитрить. Осенью проездом в Париже по дороге в Оксфорд я зашел к одной знакомой старой русской куртизанке, доживавшей свой век во Франции. Я попросил ее проводить меня в Лондон, переодевшись няней, с Панчем в пеленках и чепчике. Милая старушка охотно согласилась. Показалось ей страшновато, но весело. Наутро мы уехали, накормив «младенца» снотворным, чтобы угомонить его на время пути. Хитрость удалась. Никто ничего не заметил.


Летом дома случилось мне присутствовать на церемонии незабываемой. Речь шла о прославлении мощей блаженного Иосафа. Состоялось оно в тот год в Успенском соборе в Кремле. Великая княгиня Елизавета Федоровна просила меня сопровождать ее. Места, нам отведенные, позволяли видеть всё отчетливо. Огромная толпа заполонила собор. Раку с мощами установили на хорах и повлекли к ней и под руки, и в носилках больных, желавших приложиться к святыне. На бесноватых было страшно смотреть. Чем ближе подходили они к ковчегу, тем ужасней кричали и корчились. Порой и несколько человек еле могли удержать их. Кричавшие заглушали песнопение, точно сам сатана хулил Господа их устами. Но, как только силою заставляли их коснуться мощей, они тотчас успокаивались. Некоторые становились совершенно нормальными. Я своими глазами видел случаи чудесного исцеления.


14 сентября того же 1911 года в Киеве был убит премьер-министр Столыпин, великий государственный муж, преданный отечеству и царю. Яростный враг Распутина, он постоянно боролся с ним, вызывая к себе неприязнь царицы, для которой враг «старца» был врагом царю.

Я уж рассказывал в одной из глав о первом неудачном покушении на Столыпина в 1906 году. Меры, которые он принял с тех пор, улучшили и упорядочили многое. Он подготавливал закон о развитии крестьянской собственности и уничтожении общины, когда был убит револьверным выстрелом на театральном представлении в присутствии императора. Он рухнул на пол, смертельно раненный, но, собрав последние силы, приподнялся, протянул руку в сторону императорской ложи и благословил государя. Убийцей Столыпина был некто Богров, еврей, революционер и, как ни дико это звучит, агент 2-го отделения, да к тому ж близкий друг Распутина. Дело замяли в два счета, словно боялись каких-то разоблачений.

Смерть Столыпина была праздником всех врагов России и династии. Теперь уж злодеяниям не помешает никто. В разговорах со мной Дмитрий возмущался государевыми безразличием и полным непониманием важности положения. Государыня как-то сказала ему: «Кто обижает нашего друга, обижает Господа, стало быть, нет ему Божьего благословения. Молитвы старца идут прямо на небо. Только им внемля, простит Господь».


В конце каникул я пожил недолго в Париже, где встретился с Жаком Бестеги. Последние вольные деньки веселились мы на славу.

О выпускных балах-маскарадах в парижской Высшей художественной школе знал я только понаслышке. Рассказы разожгли мое любопытство. Очередной выпускной вечер близился. Мы решили сходить. Вопрос с костюмами решился просто. В тот год обязателен был доисторический образ. Хватит одной леопардовой шкуры. И Бестеги, человек прижимистый, купил себе поддельного леопарда. В довершение нахлобучил белокурый парик с двумя косицами и стал похож скорей на Валькирию, нежели на пещерного дикаря. Что до меня, я одолжил у Дягилева костюм Нижинского из балета «Дафнис и Хлоя»: настоящую леопардовую шкуру и большую соломенную шляпу аркадского пастуха, завязанную тесьмой вкруг шеи и спадавшую на спину.

Бал разочаровал меня. В жизни не видел я зрелища более мерзкого. Полуголая толпа колыхалась в духоте и вони телесных испарений. Нагота молодости и красоты чиста, уродства и старости – непристойна. А эти ряженые были пьяны и безобразны, распущены, иные даже, потеряв всякий стыд, совокуплялись на глазах у публики. В ужасе мы бежали с бала. Леопардовые шкуры с нас сорвали. Всей одежды осталось – на Жаке белокурый парик, на мне – аркадская шляпа.

В те же дни познакомился я с известной куртизанкой Эмильеной д’Алансон, равно красивой и умной, к тому ж острой на язык насмешницей. В ее особняке на авеню Виктора Гюго я стал завсегдатаем. В саду у нее была китайская беседка с изящнейшим декором и меблировкой. Рассеянный свет добавлял неги. Здесь Эмильена проводила почти все время, читая, куря опиум или сочиняя премилые стишки, которые охотно мне декламировала. Она умела окружить себя интересными людьми, умела принять, держась превосходно, как почти все тогдашние дамы полусвета. Их уму и манерам поучились бы нынешние великосветские львицы!

Приезжал я домой не только на каникулы. Порой меня вызывали депешей к матери, которая часто прихварывала. Однажды, когда были они с отцом в Берлине, с ней случился сильнейший нервный припадок. Отец, зная, что я один лишь могу успокоить ее, телеграфировал мне в Оксфорд, и я примчался.

Стояла адская жара. Матушка лежала в кровати под шубами в комнате с закрытыми окнами и есть наотрез отказывалась. Ее мучили дикие боли. Кричала она на всю гостиницу.

Мы знали, что болезнь ее чисто нервная, поэтому вызвали психиатра, светило среди берлинских докторов. Как только прибыл он, я провел его к матушке и, оставив их с глазу на глаз, вышел.

Вдруг из-за двери донесся смех. Так давно я не слышал, чтобы матушка смеялась, что на миг остолбенел. Потом приоткрыл дверь: ну да, смеется, открыто и весело. «Светило» сидело на стуле явно смущенное смехом пациентки.

– Умоляю, уведи его! – сказала мне она, заметив меня в дверях. – Не могу больше! Ну и умора!

Я проводил обратно оторопевшего доктора. Когда я вернулся к матушке, она и рта не дала мне раскрыть.

– Твоего врача самого лечить надо, – объявила она. – Он посмотрел на часы у меня над кроватью, и знаешь, что сказал? «Странно, – говорит, – вы заметили, что ваши часы остановились в тот же час, когда умер Фридрих Великий?» Таким образом, визит психиатра всё же пользу принес. Не мытьем, так катаньем.

И я покинул Берлин, оставив матушку уже в добром здравии. Загадочная история имела, однако, место, пока жил я в гостинице. Каждый вечер, возвратясь в номер, в спальне на подушке находил я красную розу. Без ключа войти никто не мог. Разве что горничная влюбилась в меня.


По возвращении в Англию получил я приглашение на костюмированный бал в Альберт-Холл. Времени имелось довольно, и, успев съездить в Россию на каникулы, я заказал в Петербурге русский костюм из золотой с красными цветами парчи XVI века. Вышло великолепно. Кафтан и шапка расшиты были брильянтами, оторочены соболями. Костюм произвел фурор. В тот вечер со мной перезнакомился весь Лондон, а назавтра фотографию мою напечатали все лондонские газеты. На балу я познакомился с молодым шотландцем Джеком Гордоном. Учился он также в Оксфорде, но в другом колледже. Он был очень хорош собой и смахивал на индусского принца. В высшем лондонском обществе его уже приняли. Обоих нас манила великосветская жизнь, и наняли мы на Керзон-стрит, 4, две сообщающиеся меж собой квартиры. Отделку с меблировкой заказал я двум мисс Фрит, ветхим, как мир, и приветливым старым барышням, хозяйкам мебельного магазина на Фулхем-Роуд. В широких юбках и кружевных чепчиках они, казалось, сошли со страниц диккенсовских романов. Всё шло прекрасно, пока не заказал я им черный напольный ковер. Они, видно, приняли меня за дьявола. С тех пор, стоило мне войти в магазин, барышни прятались за ширму, и видел я, как над ней трепетали две кружевные макушки. На черный мой ковер пошла мода. Он даже развел супругов. Жена настелила его, а муж решил, что мрачно. «Ковер или я», – сказал он. И напрасно. Жена выбрала ковер.

Однажды мне телефонировала некая лондонская знаменитость, прося помочь ей на обеде, который давала она в «Ритце». Я согласился и расстарался вовсю, помогая принять гостей – цвет Лондона. Тонкие яства, лучшие вина, приятная беседа – успех, словом, полный. Но каково же было мое изумление, когда на другой день получил я астрономический счет!

В те дни в Лондоне находился Дягилев с балетной труппой. Карсавиной, Павловой, Нижинскому рукоплескали в Ковент-Гардене. Многих артистов я знал лично, а с Анной Павловой и дружил. Я встречался с ней ранее в Петербурге, но тогда мал был еще оценить ее. В Лондоне я увидел ее в «Лебедином озере» и был потрясен. Я забыл Оксфорд, учебу, друзей. День и ночь думал я о бесплотном существе, волновавшем зал, зачарованный белыми перьями и кровавым сверкавшим сердцем рубина. Анна Павлова была в моих глазах не только великой балериной и красавицей, а еще и небесной посланницей! Жила она в лондонском пригороде, в красивом доме Айви-Хаус, куда хаживал я часто. Дружба была для нее священна. Из всех человеческих чувств она почитала ее благороднейшим. И доказала мне это за годы наших с ней частых встреч. Она понимала меня. «У тебя в одном глазу Бог, в другом – черт», – говорила она мне.

Оксфордские студенты явились к ней с просьбой выступить в университетском театре. Павлова собиралась вскоре в турне и не имела ни одного свободного вечера. Потому поначалу отказала, но, узнав, что оксфордцы – мои друзья, обещала, к ужасу своего импресарио, что-нибудь придумать. В назначенный день она приехала прямо ко мне со всей труппой. До спектакля ей хотелось отдохнуть, и я отвел ее к себе в спальню, а артистов вывел на прогулку по Оксфорду.

Когда вернулись мы, перед домом стоял автомобиль: приехали знакомые, чью дочь досужие языки прочили мне в невесты. Дочь и родители со смущенными лицами выходили обратно: войдя, они не нашли меня в гостиной, поднялись наверх и, заглянув в спальню, увидели на моей постели спящую Анну Павлову.

Вечером в оксфордском театре Павлову вызывали бессчетное количество раз.

В те дни на меня нашла странная хворь: казалось, заболел я глазами. В театре, в гостиной, на улице вдруг виделось мне всё как в тумане. Туман повторялся, и я пошел к окулисту. Он осмотрел меня и заверил, что глаза у меня в порядке. Я успокоился, пока однажды туман этот не предстал мне совсем иным, грозным предзнаменованием.

Завели мы обычай раз в неделю в день охоты собираться у меня прежде на завтрак. Однажды на таком вот завтраке всё тем же туманом в глазах у меня окутало товарища напротив. Двумя-тремя часами позже, перемахивая через препятствие, товарищ слетел с лошади и несколько дней находился между жизнью и смертью.

Вскоре друг родителей, будучи проездом в Оксфорде, зашел ко мне на обед. Сидя с ним за столом, я снова увидел в туманном облаке лицо его. Потом в письме к матушке я рассказал об этом и добавил, что теперь опасаюсь за жизнь их друга. Довольно быстро получил я от матушки вести: она сообщила мне о его смерти.

Эту историю я рассказал другому окулисту, встреченному в Лондоне в одном знакомом доме. Окулист отвечал, что не удивлен. Это, по его словам, случай так называемого двойного зрения. Подобное он наблюдал уже, в частности, в Шотландии.

Целый год потом я жил в страхе, что увижу в этом облаке дорогого мне человека. К счастью, сколь внезапно явилась эта глазная «хворь», столь внезапно исчезла.

Лондонское общество было в ту пору разделено на несколько кланов. Я посещал самый необывательский, где встречал художников и артистов. Манера обращения была в нем довольно свободна. Из наиболее примечательных личностей круга – герцогиня Рэтлендская. Имела она сына и трех дочерей. С дочерьми я был очень дружен, особенно с Марджери и Дайаной. Одна – брюнетка, другая – блондинка, обе красавицы, умницы и большие выдумщицы. Одна лучше другой. Мне нравились обе.

Леди Райпон, знаменитая красотка времен царствования Эдуарда VII, была, несмотря на бремя лет, хороша вне возраста, как настоящая англичанка. Умная и остроумная, она блестяще могла поддержать беседу, предмет которой не знала совершенно. Было в ней и лукавство, но его она скрывала, держась ангелом. В роскошном своем имении Кумб-Корт под Лондоном она часто принимала и каждый прием умудрялась сделать особым, но таким именно, каким быть ему надлежало. Особы королевской фамилии встречались строжайшим этикетом; государственные мужи и ученые – достойно и корректно; артисты – без фамильярности утонченно. Лорд Райпон, любя скачки, светской жизни не любил и на жениных вечерах показывался мельком и редко. Появится голова его где-нибудь над ширмой и тотчас скроется. Дочь их, леди Джульетта Дафф, была в мать – хороша и всеми ценима.

Несмотря на разницу в летах, леди Райпон охотно общалась со мной. Часто звонила мне по телефону, прося помочь в устройстве приемов и воскресных трапез.

Однажды на обед ожидала она королеву Александру и нескольких особ королевской семьи, а на ужин – Дягилева, Нижинского, Карсавину и всю русскую балетную труппу. День был прекрасный. Королева засиделась. В пять подали чай. Шесть. Семь. Королева Александра ни с места. Уж не знаю почему, хозяйке не хотелось, чтобы королева узнала о том, что вечером вслед за ней зван русский балет. Она умоляла меня помочь выпутаться. Дело было деликатным и оказалось не из легких. Я увел артистов в бальную залу и долго поил шампанским, чтобы скрасить ожидание. К хозяйке дома после отбытия королевы мы вышли на нетвердых ногах.

У леди Райпон познакомился я со многими людьми искусства, певцами, музыкантами. Бывали у нее Аделина Патти, Мельба, Пуччини. У нее же встретил я короля Португалии Иммануила, с которым дружен потом оставался до самой его смерти.

Итак, учиться я учился, но лондонская ярмарка тщеславия всё более меня захватывала. Квартира на Керзон-стрит показалась мне мала, и снял я большую у Гайд-парка. Украсить ее постарался, как мог, и преуспел. Попугаиха Мэри восседала в прихожей средь растений и плетеной мебели. Направо шла столовая, украшенная делфтским фаянсом. Стены были белы. На полу – черный ковер, на окнах – оранжевые шелковые занавеси. На стульях – яркая индийская обивка в синих разводах под цвет фаянса. Стол по вечерам освещала лампа из синего стекла и серебряные канделябры с оранжевыми абажурами. В двойном освещении лица гостей становились странно-фарфоровые. Налево шла гостиная с большим окном посреди. В ней стояли рояль, горки красного дерева, диванчики и глубокие кресла, обитые кретоном с зеленой китайской росписью. На зеленых, в тон, стенах – цветные английские гравюры. У камина – белая звериная шкура на черном ковре. Свет только от ламп.

Сразу за этой гостиной – гостиная поменьше с новейшей мартиновской мебелью.

В спальне серых тонов голубая занавеска образовывала альков. По обе стороны кровати – за стеклом над лампадками иконы. Серая лакированная мебель и черный напольный ковер в цветочек.

На исходе был третий оксфордский год. Пришлось оставить светскую жизнь и засесть за учебники. Как смог я выдержать экзамены – для меня загадка и по сей день.

Невыразимо жаль было покидать Оксфорд и расставаться с товарищами. С грустью уселся я в автомобиль меж бульдога и попугаихи и уехал в Лондон в свой новый дом.

Лондонская жизнь до того пришлась мне по вкусу, что решил я остаться в Англии до будущей осени. Приехали ко мне в гости двоюродные сестры Ирина Родзянко и Майя Кутузова. Были они красавицы, и я с гордостью являлся с ними в свет.

Однажды, собираясь в Ковент-Гарден, кузины по совету моему обмотали волосы, как чалмой, тюлевой лентой, закрепив ее узлом на затылке. Тюль дивно оттенял лицо. Весь театр смотрел на них. В антракте знакомые сбежались в ложу представиться кузинам. Один, дипломат-итальянец по прозвищу Бамбино, тут же без памяти влюбился в Майю. С этой минуты он ни на шаг от нас не отходил. Сидел у меня дома день и ночь и добивался приглашения всюду, куда званы были мы. Наконец, кузины уехали, однако он так и сидел при мне. Мы стали приятелями.

Сербский наследный принц Павел Карагеоргиевич находился в ту пору в Лондоне. На время он переехал жить ко мне. Это был добрый и умный малый, недурной музыкант и отличный товарищ. Он, король Иммануил, князь Сергей Оболенский, Джек Гордон и я стали неразлучны. Всюду появлялись мы непременно вместе.

Однажды был я приглашен в Эрл-Корт на благотворительный спектакль. Пантомима представляла послов различных стран на приеме у королевы вымышленного королевства. Век выбрали XVI. Королеву изображала красавица леди Керзон. Она восседала на троне в окружении придворных. Я был русским посланником старомосковских времен. Мне полагалось въехать со свитой, верхом. Дали мне и платье, и цирковую лошадь, отличную белую арабскую чистокровку. Первый выходил принц Христофор, ряженный королем с короной на голове, в подбитой горностаем красной мантии с длиннейшим шлейфом и ... в монокле! Король был эффектен. Затем шел я. Едва я выехал, к ужасу моему, лошадь, заслышав музыку, стала взбрыкивать. Зрители решили, что так и задумано. Когда лошадь закончила номер, зал хлопал неистово. Страху, однако, я натерпелся. После спектакля ужинать ехали ко мне. Принц Христофор в мантии, с короной и моноклем забрался на капот моего автомобиля и так проехал под крики толпы всю дорогу. За ужином все перепились. Ни один не смог вернуться домой. На другой день в полдень меня разбудил камергер греческого двора. Он искал принца по всему Лондону. Подняли на ноги Скотленд-Ярд. Но не видно было принца Христофора и у меня. В гостиной на диванах, креслах, даже на полу лежала куча-мала. Принца нет нигде. Я забеспокоился в свой черед, но тут услыхал храп под роялем. Я сдернул что-то красное шелковое со спящего: да, принц спит на полу меж ножек мертвецким сном, укрывшись мантией, с моноклем в глазу и короной.

Этот мой последний год в Англии был самым веселым. Чуть не каждый вечер я в маскараде. Успех имею оглушительный. Костюмов у меня множество, но более всего рукоплещут моему русскому платью.

На балу в Альберт-Холле собирался я представить Короля-Солнце. Съездил даже в Париж, заказал себе королевский наряд, но скоро одумался. Помпезность одеяния показалась смешной. Я передал костюм герцогу Мекленбург-Шверинскому. Сам же отправился на бал не королем Людовиком, но простым его подданным, французским моряком. А немец-герцог щеголял в золотой парче, драгоценных камнях и пышном султане с перьями.

Была у меня приятельница-англичанка, миссис Хфа-Уильямс. Старая и глуховатая, она, однако, сохранила живость ума и молодость души, так что поклонников имела хоть отбавляй. Покойный король Эдуард VII, никогда не скучавший с ней, не мог и дня без нее прожить и повсюду возил ее за собой. Свой деревенский дом она назвала Кумб-Спрингс – именем источника, который, как считала она, омолаживает. Эту «молодильную» воду она разливала по флаконам и продавала друзьям за бешеные деньги. Воскресные дни гости проводили у нее в безумных забавах. Обращение было свободно и часто двусмысленно. Знакомые могли прийти без приглашения в любое время и всегда бывали приняты радушно или, если желали, сопровождаемы хозяйкой в ночной лондонский ресторан.

Провел я несколько дней на острове Джерси. Поскольку интересовался животноводством, остановился однажды на пастбище полюбоваться стадом превосходных коров. Одна подошла к моему автомобилю и глянула на меня своими большими добрыми глазами с такой, как мне показалось, симпатией, что мне вдруг безумно захотелось купить ее. Хозяин коровы поломался, однако уступил.

Вернувшись в Лондон, я поручил скотину миссис Хфа. Приятельница моя приняла корову с радостью. Назвала ее Феличита и повесила ей на шею ленточку с колокольчиком.

Феличита приручилась, как собака. Она следовала за нами по пятам, разве что не входила в дом. Осенью настала мне пора возвращаться в Россию. Но, когда я хотел забрать корову, чтобы отправить в Архангельское, миссис Хфа заявила, что туга на ухо и понять не может. Я написал ей на листке: «Корова – моя». Она тотчас порвала бумажку не читая, дунула на обрывки и глянула с вызовом. Злой умысел был налицо. И я решил Феличиту похитить.

Собрал я друзей, мы надели маски и отправились ночью в Кумб-Спрингс. Увы, шум мотора разбудил привратника, тот, приняв нас за грабителей, предупредил хозяйку. Старушка спрыгнула с кровати, схватила револьвер и принялась палить по нам из окна. Наших криков она не слышала. Когда от пальбы проснулся и повскакал весь дом, удалось наконец втолковать хозяйке, кто мы такие. Наша хитрованка угостила нас вкуснейшим ужином и напоила так, что мы не только корову, а и самих себя забыли.

Накануне отъезда я дал прощальный ужин в «Беркли». Ужин окончился маскарадом в мастерской приятеля-художника. На другой день я покинул Лондон, увозя с собой самые лучшие и долгие воспоминания.

Часто говорят, что английская политика эгоистична. Альбион называют «коварным другом», врагом всему миру, заявляют, что он рад чужим бедам и сам им способствует. Я политику ненавижу и англичан политически оценивать не хочу. Я видел, каков англичанин дома. Он радушный хозяин, большой барин и верный друг. Три года, проведенных в Англии, – счастливейшее время моей молодости.

Глава 16

1912-1913. Возвращение в Россию – Столетие Бородина – Моя помолвка


С тоской в сердце покинул я Англию, оставляя стольких друзей. Чувствовал, что некий этап жизненный завершен.

В Париже я остановился на несколько дней, повидал друзей-французов и с Васей Солдатенковым отправился в Россию. Он вез меня на своей гоночной машине «Лина». Мчался он бешенно. Когда я просил его сбавить скорость, он смеялся и прибавлял газу.

Прибыв в Царское Село, я с облегчением увидел, что матушка поздоровела. Начались бесконечные беседы о моем будущем. Государыня позвала меня и долго расспрашивала о жизни моей в Англии. Она тоже заговорила со мной о будущем и сказала, что мне непременно нужно жениться.

Истинным счастьем было встретиться с друзьями, особенно с великим князем Дмитрием, оказаться на родине, дома, увидеть Петербург, вернуться к красотам его и веселью. Наши вечеринки возобновились. Снова артисты, музыканты и, конечно, цыгане – этих заслушивались порой до зари. Как хорошо мне было в России! У себя дома!

Я часто наведывался в Москву к великой княгине Елизавете Федоровне. Что ни слово, то просьба жениться. Но в невесты никого не предлагала, потому и возразить по существу я не мог. Казалось, все точно сговорились женить меня.

Однажды я ужинал в Царском у супруги великого князя Владимира. Заговорили о торжествах по случаю столетия Бородина. Присутствовать на празднике великим княгиням императрица запретила. Императрицын запрет все в один голос осудили. Я принялся уговаривать Елену и Викторию, хозяйкиных дочь и невестку, нарушить запрет, по сути несправедливый, и прибыть на праздник инкогнито. Предложил себя в провожатые и заодно пригласил в Архангельское.

Предложение приняли с радостью. Великая княгиня Мария одобрила также, но пойти с нами отказалась. Одобрила и матушка, когда я сообщил ей, но, страшась неприятностей, просила быть осторожным.

На другой день я уехал в Москву с Солдатенковым и камердинером Иваном готовиться к приему моих дам. Просил я быть в Архангельское цыганку Настю Полякову со своим хором и заодно позвал старинного друга, цимбалиста Стефанеско, бывшего проездом в Москве.

В день приезда великих княгинь мы с Василием отправились встречать их на вокзал. Гостьи прибыли со свитой. Вместе нас было десятеро. Все веселы, горячи и резвы.

Архангельское снова оживилось. Дом и клумбы благоухали розами. И всё вокруг заливали лучами шарм и красота великой княжны Елены. Днем мы гуляли, вечером слушали Стефанеско и цыганский хор. Жизнь была так хороша, что мы чуть не забыли о бородинских торжествах. А праздник близился. Не без сожаления покинули мы Архангельское.

В дороге ночевали в купеческом доме. Хозяин предоставил нам две комнаты. Большую отдали дамам, в меньшей расположились мы, постелив тюфяки на пол. Спать мне не хотелось, я вышел на двор. Ночь была теплой и звездной. Ярко светила луна. Когда я вернулся, огни были погашены, а спутники мои вертели стол. Великая княжна Елена сообщила, что удалось им вызвать дух, объявившийся офицером 12-го года, командиром того самого полка, чьим почетным полковником ныне великая княжна являлась. Офицер был смертельно ранен в бою у деревни, в семнадцати верстах от Бородина. Его отнесли в избу. Он дал описание ее. Дом с красной крышей, четвертый справа на краю деревни. Офицер просил великую княжну побывать там и помолиться за упокой его души у изголовья кровати, на которой он умер.

На другой день по дороге к Бородину увидали мы указанную деревню. Четвертая изба с краю была та самая. Встретила нас старая крестьянка с приветливым лицом. Великая княжна просила у нее позволения отдохнуть. Дверь в горницу была приоткрыта, и виднелась та самая кровать. Пока я беседовал с хозяйкой, великая княжна прошла к изголовью кровати, стала на колени и сказала краткую молитву. Под сильным впечатлением вернулись мы к автомобилю. Хозяйка провожала нас удивленным взглядом.

Приехали мы уже к началу праздника. Офицеры полиции, узнав великую княжну, хотели проводить нас в императорскую ложу. К изумлению их, мы попросились на трибуну для публики. Увы, оказалась она близ императорской ложи. Императрица заметила нас и посмотрела на нас недовольно.

Представление было великолепно и окончилось благословением войск. Когда для благословения вносили и воздвигали чудотворную икону Смоленской Божьей Матери, народ так и замер от волнения.

В тот же вечер мы уехали обратно в Архангельское, где ожидали нас Стефанеско с цыганами. Вскоре, однако, милые гостьи мои покинули меня. Сказка окончилась.

А затем я и сам уехал в Крым. Там ожидало меня письмо от португальского короля Иммануила, в котором сообщал он о своем приезде. Я рад был увидеть его и возобновить дружбу оксфордской поры. Мне нравились его живой тонкий ум и чувствительность. Он любил философию и музыку. Часто он просил меня спеть ему цыганские песни. Они, по его словам, походили на португальские. Король Иммануил особенно любил писать письма. Рассказал он мне о своей переписке с Вильгельмом II и испанским королем Альфонсом XIII. Переписываться он стал и со мной. Но переписка наша вскоре заглохла. Лично я ненавидел писать письма. А кроме того, я не мог отвечать ему в тон. Послания его были слишком совершенны формой и содержанием. Все же я купил письмовник и списал письмо наобум. Разумеется, невпопад. В письме маленькая девочка рассказывала о том, как заблудилась в большом городе, в какие приключения попала и как испугалась. Когда Иммануил получил это письмо за моей подписью, он, не поняв шутки, обиделся и писать мне перестал.

В 1912 году Николай II встретился в Балтийском порту с германским императором. Для Николая и всех его близких эта встреча была не из приятных. Симпатии к Вильгельму они не питали. «Он думает, что он сверхчеловек, – сказала мне однажды императрица, – а он шут гороховый. Ничтожество. Всех и заслуг, что аскет и жене верен, потому что похождения его – платонические».

Дмитрий, рассказывая мне о встрече императоров, признал, что сердечности в ней не было ни на грош. Отсутствие искренности привело к неловкости и натянутости. Заметили это все.

Осенью состоялось бракосочетание великого князя Михаила Александровича с г-жой Вулферт. Этот брак огорчил всю императорскую семью, особенно вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Великий князь Михаил был единственным братом государя и после царевича Алексея наследовал трон. Теперь же ему пришлось покинуть Россию и жить за границей с женой, получившей титул графини Брасовой. У них родился сын, рано, однако, погибший в автомобильной катастрофе. Этот брак нанес урон престижу монархии. Личная жизнь тех, кто однажды может возглавить государство, интересам государства и долгу, налагаемому положением, обязана подчиняться.

Зиму я провел в Петербурге с родителями. Огромным событием был отмечен для меня 1913 год.

Великий князь Алексей Михайлович приехал однажды к матушке обсудить предполагаемый брак между дочерью своей Ириной и мной. Я был счастлив, ибо это отвечало тайным моим чаяниям. Я забыть не мог юную незнакомку, встреченную на прогулке на крымской дороге. С того дня я знал, что это судьба моя. Совсем еще девочка превратилась в ослепительно красивую барышню. От застенчивости она была сдержанна, но сдержанность добавляла ей шарму, окружая загадкой. В сравнении с новым переживанием все прежние мои увлечения оказались убоги. Понял я гармонию истинного чувства.

Ирина мало-помалу поборола застенчивость. Сначала она говорила только глазами, но постепенно смог я оценить ее ум и верность суждения. Я рассказал ей всю жизнь свою. Нимало не шокированная, она встретила мой рассказ с редким пониманием. Поняла, что именно противно мне в женской натуре и почему в общество мужчин тянуло меня более. Женские мелочность, беспринципность и непрямота отвращали ее точно так же. Ирина, единственная дочь, росла вместе с братьями и счастливо избегла сих неприятных качеств.

Братья обожали сестру и смотрели на меня, будущего похитителя ее, косо. А князь Федор и вовсе принял меня в штыки. В свои пятнадцать лет он был необычайно высок и красив нордической красотой. Непокорные каштановые пряди окаймляли выразительное лицо. Смотрел он то как зверь хищно, то как дитя ласково. Нрав имел озорной. Враждебность его ко мне быстро прошла. Мы стали друзьями. Когда я женился на Ирине, дом наш стал и его домом. Без нас он не мог прожить и дня и отдалился лишь в 1924 году, когда женился сам. Женой его стала княгиня Ирина Палей, дочь великого князя Павла Александровича.

О помолвке моей еще не было объявлено официально. Неожиданно ко мне явился Дмитрий с вопросом, в самом ли деле женюсь я на его кузине. Я отвечал, что еще ничего не решено. «А ведь я тоже хотел жениться на ней», – сказал он. Я подумал, что он шутит. Но нет: сказал, что никогда не говорил серьезней. Теперь решать предстояло Ирине. Мы с Дмитрием обещали друг другу никоим образом не влиять на решение ее. Но, когда я передал ей наш разговор, Ирина заявила, что выйдет замуж за меня и только за меня.

Решение ее было бесповоротно, Дмитрий отступился. Облако омрачило нашу с ним дружбу и не рассеялось уже никогда.

Глава 17

1913. Поездка за границу – Соловецкий монастырь – Великая герцогиня Мекленбург-Шверинская


В 1913 году Россия с большой помпой отметила трехсотлетие дома Романовых. В начале лета я уехал за границу. Ирина и родители ее, задержавшись на праздновании, вскоре приехали ко мне в Англию. Мы провели в Лондоне несколько дней вместе, затем на остаток лета они уехали в Трепор. На обратном пути в Россию я побывал у них.

Вскоре после моего возвращения в Россию великая княгиня Елизавета Федоровна позвала меня совершить вместе с нею паломничество в Соловецкий монастырь. Основали его в начале XV века святые Савватий и Зосима. Монастырь расположен был на Севере, на Соловецком острове в Белом море. Прибыв в Архангельск, далее добирались мы морем. Однако прежде великая княгиня пожелала посетить архангельские церкви, и условились мы встретиться прямо на судне. Загулявшись по городу, я опоздал к отплытию. Судно отчалило. Я нанял лодку с мотором и пустился вдогонку. Увы, догнал я их только у острова и высадился, к собственному стыду, в одно время с великой княгиней.

Встречать ее вышел весь монастырь с игуменом во главе. Вмиг монахи толпой окружили нас, обступили и с любопытством разглядывали.

Монастырь особенно примечателен был зубчатыми стенами из серого и красного круглого камня. Там и сям над стенами – башни. Места вокруг сказочные. Бесчисленные озера с ясной водой сообщаются меж собой канальцами, и остров сам похож на архипелаг – множество поросших ельником островков.

Кельи, отведенные нам, были чисты и уютны. На беленых стенах висели иконы и теплились лампадки. Зато пища оказалась негодной. Все две недели пребывания сидели мы на хлебе и чае.

Иноки носили длинные волосы и бороду. Многие были чумазы и засалены. Никогда я не мог понять, почему неопрятность у русского монашества вошла в правило, точно грязь и вонь угодны Богу.

Великая княгиня ходила на все службы. Поначалу с ней ходил и я, два дня спустя я был сыт по горло и просил ее уволить меня от сей обязанности, сказав, что монахом не стану наверняка. Об одной из служб сохранились у меня особенно мрачные воспоминания. Пришли на нее четверо черноризцев-отшельников. Клобуки они скинули, виднелись изможденные лица. Босые ноги и голые черепа были словно черной их ризе белая оторочка.

Одного из них мы посетили в лесу, в землянке, где жил он. В узкий проход в земле в нее входили, верней вползали, на четвереньках. В такой вот позе и в монашеской рясе великую княгиню я сфотографировал, и после она много смеялась, глядя на карточку. Отшельник наш лежал на полу. Всего убранства в его келье была икона Иисуса с лампадкой. Он благословил нас, не сказав ни слова.

Часть дня я плавал по озерам на лодке. Порой сопровождали меня молодые чернецы, прекрасно певшие хором. В сумерках их пение звучало поэтично-волнующе. А порой я плавал один, причаливая там, где нравилось место. Вернувшись, шел я к великой княгине или на долгую беседу к монахам, с какими подружился. Потом уходил к себе в келью и, задумавшись, сидел у распахнутого в ночное небо окна. Красота мира свидетельствовала о величии Творца его. Безмолвие и безлюдье приближали меня к Нему. Молился я молча, но ум и сердце говорили с Ним легко, доверчиво и свободно. Незримый, неведомый, в начале и в конце всего был Он, истина и бесконечность.

В прошлом я часто задавал себе вопросы, но ответа не находил. Загадка жизни тревожила меня. Нередко осознавал я фальшь и тщету роскоши, в какой жил. Рядом было ужасающе убогое петербургское «дно». Чтение философов разочаровало меня. Пустые умствования опасны, они сушат сердце. Ничего не давали ни теория, звавшая к топору, ни гордыня, не уважавшая тайну. Но и церковь не отвечала на вопрос. Церковные книги казались еще слишком мирскими.

В созерцании звездного неба находил я более успокоения, нежели в человеческой мудрости. И не верней ли всего, подумалось мне, жить в монастыре? Но ведь Господь сам вложил мне в сердце чувство, меня направлявшее! Я поделился с великой княгиней, и та согласилась, что следует мне сочетаться с той, кем уже любим я ответно. «Останешься в миру, – сказала она, – и в миру будешь любить и помогать ближнему. И ответа слушай только от самого Христа. Христос обращается ко всему лучшему, что есть в душе, Христос зажигает в ней огонь милосердия».

Навек озарена моя жизнь светом этой замечательной женщины, которую уже в те годы почитал я как святую.

На обратном пути мы снова остановились в Архангельске. И опять великая княгиня ходила по церквам, а я пустился по городу. На главной улице висело объявление о продаже с торгов белого медведя. Я вошел в аукционный зал и тотчас купил его. Зверь был огромен и зол. Мне уж виделось, как напущу его на докучных визитеров на Мойке. Я распорядился отправить его на вокзал и отправился туда сам принять участие в деле. Перепуганный начальник вокзала пообещал прицепить к нашему поезду товарный вагон. Затем я отыскал великую княгиню. Она уже сидела в своем вагоне-салоне за чаем вместе с церковными сановниками, пришедшими проводить ее. Вдруг снаружи донесся до нас свирепый рык. На перроне стали собираться зеваки. Попы тревожно переглядывались. Великая княгиня была спокойна, однако, узнав, в чем дело, смеялась до слез. «Ты сумасшедший, – сказала она мне по-английски. – Что подумают святые отцы?» Уж не знаю, что они подумали, но посмотрели на меня недобро и простились холодно.

Поезд тронулся под крики толпы. Кого приветствовала она – великую княгиню, медведя ли, мы так и не поняли. Ночь мы провели ужасно. То и дело будило нас злое рычание. На вокзале в Петербурге великую княгиню Елизавету Федоровну встречало множество народу, в том числе лица официальные. И все от изумления пооткрывали рты, увидав великую княгиню-паломницу в сопровождении громадного белого медведя!


В августе, узнав, что в Трепоре Ирина повредила при падении ногу и отвезена на лечение в Париж, я тотчас же уехал к ней. Лечили ее долго и трудно. Каждый день я навещал ее в «Карлтоне», где жила она с родителями. Сестра моего будущего тестя, великая княжна Анастасия Михайловна, герцогиня Мекленбург-Шверинская, также находилась в то время в Париже. Было ей уж давно за сорок, но оставалась она горяча и порывиста, и притом добра и ласкова. Дело портили лишь чудачества ее, своенравие и властный характер. Узнав, что я женюсь на ее племяннице, она целиком завладела мной. Себе я более не принадлежал. Вставая очень рано, уже в восемь утра она мне звонила по телефону. А то и являлась прямо в «Отель дю Рэн», где я жил, ко мне в номер, и читала газету, пока я умывался и одевался. Если ж дома меня не было, она рассылала за мной слуг по всему Парижу и сама пускалась на автомобиле на поиски. Не имел я ни минуты передышки. Я завтракал, обедал, посещал театр и ужинал вместе с ней. На спектакле она засыпала в первом же акте, но, вдруг проснувшись, заявляла, что пьеса «прескучна» и что надо пойти на другую. Часто за вечер сменяли мы два-три театра. Была она мерзлячка и у дверей ложи сажала лакея с саквояжем, набитым мехами, платками и пледами. Каждый имел номер. Если случайно она не спала, то при малейшем сквознячке наклонялась ко мне и просила принести номер такой-то. Но всё бы ничего, не люби она танцы. Выспавшись в театре, она могла танцевать ночь напролет.

К счастью, в конце сентября Ирина поправилась, и мы все вместе уехали в Крым.

Глава 18

1913–1914.Официальная помолвка – Угроза разрыва – Вдовствующая императрица – Приготовления на Мойке – Наша свадьба


Вскоре после возвращения из Крыма мы официально объявили о своей помолвке. Потекли письма и телеграммы. Иные меня озадачили. Не ждал я, что кого-то из моих приятелей и приятельниц свадьба моя огорчит.

Ирина вскоре вновь уехала за границу с родителями. Она собиралась заняться в Париже приданым, а затем отправиться навестить бабушку, вдовствующую императрицу Марию Федоровну, гостившую тогда в Дании. Условились мы, что я к тому времени приеду в Париж и провожу Ирину с матерью в Копенгаген, чтобы представили меня вдовствующей императрице.

Прибыв в Париж на Северный вокзал, я встретил графа Мордвинова. С ужасом услыхал я, что он послан великим князем Александром объявить мне о разрыве помолвки! Запрещалось мне даже искать встречи с Ириной и родителями ее. Тщетно засыпал я вопросами великокняжеского посланца. Заявил он, что более говорить не уполномочен.

Я был потрясен. Однако решил, что не позволю обращаться с собой, как с малым дитем. Прежде чем судить, они обязаны выслушать. Буду защищаться и счастье свое отстаивать. Я тут же и поехал в гостиницу, где жили великий князь с княгиней, поднялся прямиком к ним в номер и вошел без доклада. Разговор был неприятен обоюдно. Однако удалось мне переубедить их и добиться их окончательного согласия. На крыльях счастья я бросился к Ирине. Невеста моя еще раз повторила, что ни за кого, кроме меня, не пойдет. Впоследствии выяснилось, что тех, кто оговорил меня в глазах Ирининых родителей, считал я, увы, своими друзьями. Я и прежде знал, что помолвка моя для иных была несчастьем. Выходило, что они и на подлость пошли, лишь бы расстроить ее. Их привязанность ко мне, даже и в такой форме, взволновала меня.

Разумеется, говоря об этом, я выгляжу честолюбцем, смешным, если не жалким. Но делать нечего: хочу я правды и только правды, а значит, и объективности. Да, внушил я иным любовь, совершенно не заслуженную, и последствия ее оказались тяжелы и для меня, и для них. Конечно, успех льстил мне и какое-то время нравился, пока всё было в меру. Но влекло меня к новым людям, и о тех, от кого отдалялся я, думать уже не желал... Только наконец я понял, что с любовью не шутят. Пусть невольно, однако причинил я страдание и в ответе за это. И решил я устроить своего рода сделку сердец. Тому или той, кто любил меня без ответа, я обязан был, за неимением любви, заплатить втридорога дружбой...


Оставалось сломить сопротивление вдовствующей императрицы, которую тоже успели настроить против.

Ирина с матерью уехали в Копенгаген одни, но через несколько дней вызвали меня к себе телеграммой.

Младенцем последний раз я видел императрицу и только в 1913 году оказался представлен ей. Была она великой государыней и, как ни старалась по скромности стушеваться, из самых выдающихся личностей нашего времени.

Принцесса Дагмар, дочь датского короля Кристиана IX и королевы Луизы, казалась не такой красавицей, как сестра ее, английская королева Александра, но обладала поразительным шармом, какой передала и детям, и внукам своим. Была она мала ростом, но ходила столь величаво, что всюду, где появлялась, затмевала всех. Когда она вышла замуж за царя Александра III, народ принял ее как русскую. И супругой она была примерной, и матерью любящей, и просто милосердной душой, делающей много добра. Ее ум и политическое чутье оказались полезны и в государственном деле. Германию она ненавидела страстно и сделала всё, чтобы сблизить Россию и Францию. Многие русские соглашались с ней, хоть считалось, что только тройственный русско-франко-германский союз – залог мира в Европе.

20 октября 1894 года Александр III умер в Ливадии в возрасте 49 лет. Шестью годами ранее революционеры устроили крушение царского поезда, и Александр спас семью, поддерживая, как Атлант, падавшую крышу столового вагона. Последствия нечеловеческого напряжения, к тому ж и усталость от нескончаемой борьбы с революцией преждевременно подорвали силы великана. Овдовев, императрица Мария Федоровна продолжала жить в Аничковом дворце в Петербурге. Лето проводила в Гатчине и часто ездила к датской своей родне.


Узнав, что меня намеренно постарались очернить, она захотела меня увидеть. Ирина была ее любимой внучкой, и она всей душой желала ей счастья. Я понимал, что наша судьба в ее руках.

Приехав в Копенгаген, я тотчас телефонировал во дворец Амалиенборг справиться, когда изволит принять меня ее величество. Отвечали, что ожидаем я к обеду. Во дворце в гостиной, куда ввели меня, находились вдовствующая императрица и великая княгиня Ксения с дочерью. Радость от встречи была написана на лицах у нас с Ириной.

За обедом я то и дело ловил на себе изучающий взгляд государыни. Затем она захотела поговорить со мной с глазу на глаз. В разговоре я почувствовал, что она вот-вот сдастся. Наконец государыня встала и сказала ласково: «Ничего не бойся, я с вами».


Наконец был назначен день свадьбы: 22 февраля 1914 года в Петербурге у вдовствующей императрицы в часовне Аничкова дворца.

Для нашего будущего обустройства родители мои освободили бельэтаж в левой части дома на Мойке. Я велел сделать отдельный вход и переменил еще кое-что.

В прихожую вела невысокая беломраморная лестница с изваяниями. Направо – приемные залы с окнами на набережную. Первая – бальная зала с колоннами желтого мрамора и зимним садом за аркадою в глубине. Далее большая гостиная, обтянутая шелком слоновой кости. На стенах – французская живопись XVIII века. S-образные белые с позолотой диваны обиты вышитым цветочками шелком того же светлого, что и стены, цвета. Затем моя личная гостиная. В ней мягкая мебель красного дерева с ярко-зеленой обивкой и лучевой вышивкой. На ярко-синих стенах – гобелены и полотна голландских художников. Затем аметистовая столовая. По стенам – большие застекленные горки с вечерней подсветкой. В горках – коллекция архангельского фарфора. За столовой – библиотека. Книжные шкафы из карельской березы. Стены изумрудной зелени. Потолок в серых тонах и карнизы под мрамор с лепниной совершенной отделки. Ко всему – обюссонские ковры, обжедары и хрустальные светильники. В целом стиль от Луи-Сез к ампиру. Этот стиль всегда оставался моим любимым.

На двор выходила часовня и наши с Ириной комнаты: спальня, Иринин будуар с окнами на юг, мозаичный бассейн и комнатка, обтянутая шелком цвета стали, с горками для Ирининых драгоценностей.

Налево от прихожей я устроил жилье в духе временного пристанища на случай, если окажусь в Петербурге один. Колонны с гардинами делили залу на две части. Меньшая была мне спальней. На стенах, для большего эффекта простых и серых, – картины старинных мастеров. Рядом – маленькая восьмиугольная столовая с витражами. Двери в ней скрыты были столь искусно, что изнутри казалось – выхода нет. Одна из дверей выходила на потайную лестницу в подвал. В этой его части я собирался устроить зальцу в ренессансном стиле. Посреди лестницы другая потайная дверка выходила прямо во двор. Именно отсюда двумя годами позже Распутин пытался бежать.

Когда работы только-только закончились, грянула революция. Так и не смогли мы насладиться новым жилищем, обустройству которого отдали столько сил.

Великая княгиня Елизавета Федоровна не собиралась присутствовать на нашем бракосочетании. Присутствие монахини на мирской церемонии было, по ее мнению, неуместно. Накануне, однако, я посетил ее в Москве. Она приняла меня с обыкновенной своей добротой и благословила.

Государь спрашивал меня через будущего тестя, что подарить мне на свадьбу. Он хотел было предложить мне должность при дворе, но я отвечал, что лучшим от его величества свадебным подарком будет дозволить мне сидеть в театре в императорской ложе. Когда передали государю мой ответ, он засмеялся и согласился.

Подарками нас завалили. Рядом с роскошными брильянтами лежали незатейливые крестьянские дары.

Подвенечный Иринин наряд был великолепен: платье из белого сатина с серебряной вышивкой и длинным шлейфом, хрустальная диадема с алмазами и кружевная фата от самой Марии Антуанетты.

А вот мне наряд долго не могли выбрать. Быть во фраке среди бела дня я не желал и хотел венчаться в визитке, но визитка возмутила родственников. Наконец униформа знати – черный редингот с шитыми золотом воротником и обшлагами и белые панталоны – устроила всех.

Члены царской фамилии, бракосочетавшиеся с лицами некоролевской крови, обязаны были подписать отречение от престола. Как ни далека была от видов на трон Ирина, подчинилась и она правилу. Впрочем, не огорчилась.

В день свадьбы карета, запряженная четверкой лошадей, поехала за невестой и родителями ее, чтобы отвезти их в Аничков дворец. Мое собственное прибытие красотой не блистало. Я застрял в старом тряском лифте на полпути к часовне, и императорская семья во главе с самим императором дружно вызволяли меня из беды.

В сопровождении родителей я пересек две-три залы, уже битком набитые и пестревшие парадными платьями и мундирами в орденах, и вошел в часовню, где в ожидании Ирины занял отведенные нам места.

Ирина появилась под руку с императором. Государь подвел ее ко мне, и, как только прошел он на свое место, церемония началась.

Священник расстелил розовый шелковый ковер, по которому, согласно обычаю, должны пройти жених с невестой. По примете, кто из молодых ступит на ковер первый, тот и в семье будет первый. Ирина надеялась, что окажется проворней меня, но запуталась в шлейфе, и я опередил.

После венчания мы во главе шествия отправились в приемную залу, где встали рядом с императорской семьей принять, как водится, поздравления. Очередь поздравляющих тянулась более двух часов. Ирина еле стояла. Затем мы поехали на Мойку, где уже ожидали мои родители. Они встретили нас на лестнице, по обычаю, хлебом и солью. Потом пришли с поздравлениями слуги. И опять всё то же, что в Аничковом.

Наконец отъезд. Толпа родных и друзей на вокзале. И опять пожимания рук и поздравления. Наконец, последние поцелуи – и мы в вагоне. На горе цветов покоится черная песья морда: мой верный Панч возлежал на венках и букетах.

Когда поезд тронулся, я заметил вдалеке на перроне одинокую фигуру Дмитрия.

Глава 19

1914. Свадебное путешествие: Париж, Египет, Пасха в Иерусалиме – Обратный путь через Италию – Остановка в Лондоне


В Париже мы остановились в «Отель дю Рэн». Я удерживал за собой свой уютный номер и хотел показать его Ирине. На другой день в девять утра нас разбудила великая княгиня Анастасия Михайловна. Три ее грума внесли за ней ее свадебный подарок: двенадцать корзинок для бумаг разных форм и плетений.

Ирина привезла с собой украшения, которые хотела переделать. Мы долго обсуждали оправу с мастером нашим, ювелиром Шоме.

В Париже сидеть не хотелось, слишком многих мы знали. Покончив с покупками, мы тотчас и отбыли в Египет. Но газеты следили за нами, и покоя нам не было нигде. В Каире русский консул ходил за нами по пятам и читал нам чувствительные стишки собственного сочинения, которыми очень гордился.

Однажды вечером, гуляя по старому городу, мы вышли на площадь, верней, пятачок. Невдалеке перед домом красивый араб в роскошном шелковом халате, бусах, кольцах и браслетах пил кофе на алых бархатных подушках. Рядом лежали мешки. Женщины и дети поминутно подходили и бросали в мешки монеты. На ближних улочках в домах у зарешеченных окон сидели по-турецки прелестницы, призывая прохожих. Покинув квартал, мы опять увидели консула. Он побелел от ужаса, узнав, в каком сомнительном месте гуляли мы.

Консул поведал нам, что поразивший нас красавец араб разбогател благодаря особой любви к себе одного высокопоставленного субъекта. По его протекции стал он владельцем веселого квартала и получал огромные барыши.

Из Каира поехали мы в Луксор. Новый город построен на части древних Фив, погребенной за века наносами с Нила. В ходе раскопок обнаружены были храмы фараоновых династий, но в целом ничего не осталось от древней городской культуры. Говорят, древние египтяне жили в простых саманных домах, а роскошь оставляли храмам и гробницам для вечной жизни. Долина Фараонов – поле неправильной формы на левом берегу Нила в совершенно голой местности. Череда каменных гробниц и склепов с росписью. Фрески почти первозданной свежести.

Прекрасен был Луксор, но ужасна жара. Терпеть ее более я не мог, и мы вернулись в Каир. Но в городе я заболел желтухой и остаток времени пролежал в постели. Как только я встал на ноги, мы уехали в Иерусалим, где хотели провести Страстную и Пасху. Египет, впрочем, покидали мы с грустью. Древняя страна успела околдовать нас.

В Яффе нас встретил начальник местной полиции, здоровяк весь в медалях. У него уж был готов дом для нашего отдыха в ожидании поезда на Иерусалим. Он усадил нас в коляску, запряженную парой арабских чистокровок, а сам сел рядом с кучером. Панч, завидев необъятный, нависший над сиденьем зад, соблазнился: я и глазом моргнуть не успел, как он вцепился в него. Бедняга полицейский держался геройски, но пса я оторвал от него с великим трудом.

До уготованных нам покоев мы наконец доехали, однако ж отдохнуть не успели. Только мы сели, явился губернатор Яффы с нашим знакомцем полицейским начальником и прочими отцами города.

Уехали они, уехали и мы. Русский консул в Иерусалиме встречал нас заранее, явившись к нам в вагон еще в дороге, чтобы успеть предупредить жену мою о приготовленном нам приеме. Увидав, какая толпа чиновников ожидала нас на вокзале, Ирина отказалась выходить из вагона. Чуть не силой вывел я ее на перрон. Бесконечные рукопожатия неизвестным особам. Далее едем в православный храм. По обеим сторонам дороги русские паломники. Было их более пяти тысяч. Прибыли они со всех концов России в Иерусалим на Пасху. Они рукоплескали государевой племяннице и распевали псалмы.

Греческий патриарх Дамиан ждал нас в соборе вместе с причтом. Когда вошли мы, он вышел навстречу и благословил нас. Прочитав «Отче наш», мы покинули собор и поехали в гостиницу русской миссии, где приготовлены нам были апартаменты.

На другой день нас принял патриарх. Аудиенция была долгой и скучной. Мы с Ириной сидели по обе его руки, клир – вдоль стен. Подали кофе, шампанское, варенье. Но никто не говорил ни по-французски, ни по-английски, а патриарх не знал и по-русски. Беседе, как ни расстарывался переводчик, не хватало живости. Наш хозяин, однако ж, был человек замечательный. Мы еще и еще, пока жили в Иерусалиме, виделись с ним в обстановке не столь официальной. Когда в первый раз пришел он, Панч, заслыша его шаги, бросился навстречу в ярости, и, не подоспей мы вовремя, случился б тот же конфуз, что и в Яффе.

Долго ходили мы по Святым местам. Всё и в городе, и близ города говорило о крестном пути Христа. Гуляя по окрестностям, встретили мы людей в лохмотьях, сидящих у края дороги. Тела и лица их были покрыты струпьями и язвами. Руки и ноги у иных гниют, глаза вылезли из орбит. Женщины держали на руках с виду здоровых детей. Мы подошли подать милостыню. Нестерпимой вонью несло от них. Только потом мы узнали, что встретили прокаженных.

На Страстной посещали мы службу в церкви Гроба Господня. В Великую Субботу Ирина прихворнула, и я пошел один. С места своего наблюдал я за необычной церемонией, совершаемой в этот день. Накануне городские власти налагают печать на святилище посреди храма, куда, как уверяют, в Великую Субботу утром нисходит божественный огонь – зажечь тридцать три патриаршие свечки. Патриархи, армянский и греческий, идут во главе процессии, и, чтобы видела паства, что у них ни спичек, ни огнива, обысканы у входа солдатами-мусульманами. А в храме ждут паломники. В руке у всякого тридцать три свечечки. Патриархи подходят к святилищу, взламывают печати, входят. Миг – и в обоих окошках церковных явлены зажженные свечи. Народ устремляется к чудесному пламени. И священники поспешно уводят патриархов, желая уберечь их святейшества от чрезмерных восторгов толпы.

Увиденное ошеломило меня. Мерцали тысячи свечей, и храм казался огненным океаном. Люди словно обезумели: рвали на себе одежду, обжигались свечным пламенем. Нестерпимо запахло горелым мясом. Казалось, я участвую в сцене всеобщей истерии. Ко Гробу Господню было не подступиться.

В пасхальную ночь после Всенощной все русские паломники в Иерусалиме были приглашены в русскую миссию к праздничному ужину. Пришли они с лампадками, зажженными от огня святыни в российских церквах и бережно донесенными до Святой Земли. На длинных садовых столах все эти цветные огоньки феерически освещали тьму. Перед отбытием паломников мы сами устроили им обед в саду русской миссии. За столом нам, окруженным соотечественниками, казалось, что мы дома.

После того паломники, узнав, что мы собирались на литургию в православный храм, ринулись туда же. Случилась давка. Двери было закрыли, но одну снесло напором толпы. Мы едва унесли ноги боковым выходом.

Незадолго до нашего отъезда поехали мы на прогулку. К нашей коляске подскочил молодой негр в белом балахоне и бросил в коляску письмо. В нем просил он взять его в услужение. В тот же вечер он явился в русскую миссию за ответом. Эфиоп понравился мне, и я его нанял, к неудовольствию Ирины и наших слуг-европейцев. Звали новичка Тесфе. Не знаю уж, почему бежал он с родины в Иерусалим. Был он дикарь, но дикарь с умом. Он быстро выучился по-русски и служил верой и правдой. Однако с ним не обошлось без хлопот. Из Палестины поехали мы в Италию. В Неаполе управляющий гостиницы пришел ко мне возмущенный. Тесфе пытался изнасиловать горничных. А две старухи англичанки жаловались, что не могут воспользоваться комнатой для дам: Тесфе безвыходно пребывал в уборной, забавляясь восхитительной игрушкой – спуском воды! Долгое время мы не могли приучить его спать на кровати. Он упорно ложился в коридоре у нас под дверью.

Наш автомобиль дожидался в Неаполе. В сопровождении Тесфе и Панча мы отправились в небольшую прогулку по Италии. Слуги были уже в Риме, и жена моя признала, что Тесфе ко всему – отличная горничная.

Из Рима поехали мы во Флоренцию. Здесь имел я порядочно знакомых, но не повидал почти никого. Хотелось побыть вдвоем с Ириной в городе, который полюбили мы всего более.

Накануне отъезда я заметил у Лоджии деи Ланци фигуру, показавшуюся знакомой. Это был итальянский князь по прозвищу Бамбино, мой лондонский приятель в пору, когда гостили у меня красотки-кузины. Я представил его Ирине, и мы пригласили его к нам на обед. Он очень переменился. Исчезли в нем жизнелюбие и детская веселость. На другой день он пришел проводить нас и сказал, что вскоре увидится с нами в Париже и Лондоне. Месяцем позже мы узнали, что он покончил с собой. Он оставил мне прощальное письмо, глубоко меня взволновавшее.


На обратном пути остановились в Париже. Старик Шоме принес Иринины украшения, которые переделывал он за время нашего отсутствия. Потрудился он ненапрасно: пять ожерелий, им оправленных, с брильянтами, рубинами, сапфирами, изумрудами и жемчугом были одно лучше другого. На приемах, данных в нашу честь в Лондоне, ими восторгались до бесконечности. А впрочем, все брильянты затмевала красота Ирины.

В Лондоне мы жили в моей старой холостяцкой квартире. Как прекрасно было очутиться в каком-то смысле дома и увидеть старых друзей! Тут же вихрь светской жизни подхватил и понес нас. В Лондоне в то время были и мои тесть с тещей, и вдовствующая императрица Мария Федоровна, гостившая у сестры Александры в Мальборо-хаус, куда хаживали мы повидаться с ними.

Однажды утром разбудила нас брань в прихожей. Я надел халат и вышел справиться, в чем дело. У дверей королева Александра и императрица Мария Федоровна переругивались с Тесфе: он никак не хотел впустить их. Императрица, потеряв терпение, замахнулась на него зонтиком. Я извинился за свой вид и объяснил гостьям, что Тесфе, как верный пес, исполняет приказы, а мы накануне легли поздно и велели ему никого не впускать.

В самый разгар лондонской светской жизни пришло известие, что убит австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд.

А вскоре получили мы письмо от моих родителей. Они просили приехать к ним в Киссинген, куда уехали они на лечение.

Глава 20

1914–1916. Наши муки в Германии – Возвращение в Россию через Копенгаген и Финляндию – Рождение дочери – Отцова миссия за границей – Мимолетное губернаторство – Положение ухудшается – Распутин должен исчезнуть


В июле мы приехали в Киссинген. Атмосфера в Германии показалась нам крайне неприятной. Немцы упивались нелепыми газетными статейками о Распутине, бесчестившими нашего государя.

Отец верил, что всё обойдется, но вести приходили одна другой тревожней. Вскоре после приезда получили мы телеграмму от великой княгини Анастасии Николаевны, супруги нашего будущего главнокомандующего. Великая княгиня умоляла вернуться как можно скорее, пока выезд из Германии свободен. Австро-Венгрия напала на Сербию. В ответ Россия 30 июля объявила всеобщую мобилизацию. На другой день рано утром о том сообщили официально. Весь Киссинген пришел в брожение. Толпы шли по городу с бранью и угрозами в адрес России. Пришлось вмешаться полиции, чтобы навести порядок. Уезжать надо было немедля. Матушку, больную, перевезли на носилках на вокзал, где сели мы в берлинский поезд.

В Берлине царил хаос. Суматоха была в отеле «Континенталь», где мы остановились. На другой день в восемь часов утра нас разбудила полиция. Пришли арестовать меня, нашего врача, отцова секретаря и всю мужскую прислугу. Отец тотчас позвонил в посольство, но ему отвечали, что все очень заняты и приехать к нам никто не может.

Тем временем арестованных поместили в гостиничный номер, рассчитанный от силы человек на пятнадцать. Набралось нас, однако, с полсотни. Час за часом стояли мы, не имея возможности двигаться. Наконец нас отвели в комиссариат. Посмотрели наши бумаги, назвали нас «русскими свиньями» и объявили, что упекут в тюрьму всякого, кто через шесть часов не покинет Берлина. Только к пяти смог я вернуться в гостиницу и успокоить отца с матерью. Думали они, что меня им уже не видать. Надо было решать немедленно. Ирина позвонила по телефону кузине, кронпринцессе Цецилии. Та обещала переговорить с кайзером и тут же дать ответ. Отец в свой черед пошел посоветоваться с русским послом Свербеевым. «Увы, моя миссия тут закончена, – сказал посол, – и не знаю теперь, чем вам помочь. Все же приходите вечером».

Времени не оставалось. Арестовать нас могли с минуту на минуту. Отец бросился к испанскому посланнику. Тот объявил, что не даст в обиду русских в Германии, и обещал прислать к нам своего секретаря.

Тем временем позвонила кронпринцесса и сказала, что ей очень жаль, но помочь она не в силах. Собиралась заехать к нам, но предупредила, что кайзер отныне считает нас военнопленными и через адъютанта пришлет нам на подпись бумагу о нашем местопребывании: гарантирован нам выбор из трех вариантов и корректное обращение. Подоспел испанский секретарь. Не успели мы объяснить ему всего дела, как явился кайзеров адъютант. Он торжественно вынул из портфеля лист бумаги с красною восковою печатью и протянул нам. Текст бумаги гласил, что мы обещаем «не вмешиваться в политику и остаться в Германии навсегда». Мы оторопели! С матушкой случился нервный припадок. Она сказала, что сама пойдет к императору. Я показал нелепую бумагу испанцу.

– Как можно требовать подписать подобную чушь? – вскричал он, прочитав. – Нет, тут явно какая-то ошибка. Наверно, не «навсегда», а «на время военных действий».

Наскоро посовещавшись, мы вернули бумагу немцу, просив подтвердить правильность текста и привезти документ завтра в одиннадцать. Отец снова поехал к Свербееву в сопровождении испанского дипломата. Наконец условились, что испанец потребует у министра иностранных дел фон Ягова предоставить в распоряжение русского посла специальный поезд для членов посольства и прочих русских граждан, желающих выехать из Германии. Список предполагаемых пассажиров министру сообщат немедленно. В списке, обещал Свербеев, будем и мы. Потом он рассказал отцу, что в тот день вдовствующая императрица Мария Федоровна и великая княгиня Ксения ехали поездом через Берлин. Узнав, что мы в отеле «Континенталь», они хотели было заехать к нам и увезти нас с собой в Россию. Но было поздно. Судьба их самих висела на волоске. Злобная толпа била стекла и срывала шторки в окнах вагона государыни. Императорский поезд спешно покинул берлинский вокзал.

На другой день рано утром мы поехали в русское посольство, а оттуда на вокзал к копенгагенскому поезду. Никакого сопровождения, как полагалось бы иностранной миссии. Мы отданы были на милость разъяренным толпам. Всю дорогу они швыряли в нас камни. Уцелели мы чудом. Среди нас были женщины и дети, семьи дипломатов. Кому-то из русских палкой разбили голову, кого-то избили до крови. С людей срывали шляпы, иным в клочья изорвали одежду. Наш автомобиль был последним. Нас приняли за прислугу и не тронули. За минуту до отхода поезда прибежали наши слуги, перепутав вокзал. В панике они растеряли по дороге наши чемоданы. Мой камердинер, англичанин Артур, остался в гостинице с большей частью вещей, делая вид, что отлучились мы ненадолго. Артура арестовали и насильно удерживали в Германии все время войны.

Только когда поезд тронулся, мы вздохнули с облегчением. Впоследствии выяснилось, что вскоре после нашего отъезда кайзеров адъютант явился в гостиницу. Когда императору Вильгельму доложили о нашем бегстве, он приказал арестовать нас на границе. Приказ опоздал. Мы проехали беспрепятственно. Несчастного адъютанта послали в наказание на фронт.

В Копенгаген мы приехали даже без зубной щетки. Отправились в гостиницу «Англетер», и тут же начались визиты: посетили нас король и королева Дании со всеми родственниками, императрица Мария Федоровна с дочерью, тещей моей, и многие прочие, оказавшиеся проездом в датской столице. Все были потрясены случившимся. Императрица просила и добилась нескольких поездов для многочисленных русских, не имевших возможности вернуться на родину своим ходом.

Назавтра мы покинули Данию. С парохода, плывшего в Швецию, императрица с явным волнением смотрела, как удаляется берег родины ее. Но долг звал в Россию.

В Финляндии нас ждал императорский поезд. Финны радостно приветствовали ее величество во все время пути. В Дании до нас дошли слухи о якобы финском восстании. Теперь эта встреча слух опровергла.

А Петербург выглядел по-прежнему. Казалось, нет никакой войны.

Императрица Мария Федоровна, уезжая в Петергоф, позвала нас на время с собой.

Петергоф находился неподалеку от Петербурга, на берегу Балтийского моря. Его золотистый дворец, террасы и парк, на французский манер с фонтанами, прозвали Русским Версалем. Длинный канал спускался к морю. Вдоль канала – деревья и снова фонтаны. А в самом начале – лестница и бассейн с Самсоном, убивающим льва. Львиная пасть изрыгала фонтанную струю. Фонтаны били везде. Два из них послужили причиной забавного случая, над которым долго потом смеялись императрица и всё окружение. Были у ее величества в числе фрейлин две старые барышни, крайне пунктуальные. Однажды они опоздали к обеду на полчаса. На вопрос, что случилось, барышни, краснея, рассказали, что условились встретиться у входа в парк у фонтана то ли Адама, то ли Евы – чьего именно, покрыто мраком истории. Но одна ждала у Адама, другая – у Евы, а оглянуться и удостовериться, тот ли это прародитель, девицы стеснялись.

Дворец, построенный в XVIII веке для императрицы Елизаветы Петровны, был разрушен бомбардировками в ходе последней войны. Государи в нем никогда не жили – держали его исключительно для приемов. А обитали они в парковом доме на берегу. Чуть выше стояли дома: «Коттедж», отведенный для вдовствующей императрицы, и «Ферма», где жили мои тесть с тещей. В этом доме родилась Ирина.

Прожив с месяц в Петергофе, мы отправились с императрицей Марией Федоровной в Елагинский дворец – императорскую резиденцию на одном из островов в устье Невы. Неожиданно Ирина заболела корью. Все мы крайне за нее перепугались, потому что в те дни была она беременна. Как только она поправилась, мы отбыли к себе на Мойку. Работы в бельэтаже еще не закончились, и временно мы поселились в прежних моих комнатах наверху, где жил я когда-то с братом Николаем.

Быв единственным сыном в семье, я освобождался от призыва, потому занялся устройством госпиталей в различных наших домах. Императрица Мария Федоровна возглавила Красный Крест. Это облегчило мне дело. Первый госпиталь для тяжелораненых был размещен в моем доме на Литейной. Я всей душой ушел в новую работу, решив, что лучше облегчать боль, чем причинять ее. Штат я набрал удачно: врачи и медицинские сестры были прекрасные.


Кампания началась успешно. Русские войска проникли далеко в глубь территории Восточной Пруссии, чтобы помочь Франции, оттянув неприятеля с западного фронта. В конце августа в результате нехватки тяжелой артиллерии отборные части армии генерала Самсонова оказались в окружении у Танненберга. Армия была разгромлена. Самсонов застрелился. На австрийском фронте дела шли успешно, однако наступление, предпринятое в Восточной Пруссии в феврале 1915 года, закончилось полным провалом под Августовом. 2 мая мощным натиском австро-германские войска прорвали оборону на юго-западном фронте. Русская армия была голодна, раздета и почти безоружна, неприятель имел лучшую в мире экипировку. Наши войска сражались в невыносимых условиях. Отдельные части, не имея боеприпасов, пали без боя. Солдатский героизм не спасал. Командование было бессильно, транспорт дезорганизован, снабжение оружием недостаточно. Отступление русских превратилось в бегство. В тылу общество возмущалось. Заговорили об измене. Ругали императрицу, Распутина и государеву слабость.

В те годы почти все крупные предприятия, особенно в Москве как городе промышленном, принадлежали немцам. Немецкая наглость не знала границ. Немецкие фамилии носили и в армии, и при дворе. Правда, многие высшие сановники и военачальники были балтийских корней и ничего общего с неприятелем не имели, но народ о том не задумывался. Иные люди и впрямь верили, что государь по доброте душевной взял к себе на службу пленных немцев-генералов. Да и образованные всерьез удивлялись, почему это на государственных постах всё лица с нерусскими фамилиями. Пользуясь общими настроениями, агенты немецкой пропаганды старались вовсю, подрывали доверие к императорской семье, внушали, что и сама государыня, и почти все великие княгини – немки. Все знали, что императрица ненавидит Пруссию и Гогенцоллернов, но это дела не меняло. Моя матушка однажды заметила государю, что общество раздражено на придворных «немцев». «Дорогая княгиня, – отвечал государь, – что же я могу сделать? Они любят меня и так преданны! Правда, многие стары и выжили из ума, как бедняга Фредерике. Третьего дня он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу и сказал: „И ты, братец, здесь? Тоже зван к обеду?“


21 марта 1915 года жена родила девочку. Назвали ее Ириной в честь матери. Услышав первый крик новорожденной, я почувствовал себя счастливейшим из смертных. Акушерка, г-жа Гюнст, знала свое дело, но была болтлива, как сорока. Пользовала она рожениц при всех европейских дворах. Знала все дворцовые сплетни и, спроси ее, говорила без умолку. Признаться, я заслушивался, а она забалтывалась, забывая подчас юную мать, нуждавшуюся в ее заботах.

Крестили младенца в домашней часовне в присутствии царской семьи и нескольких близких друзей. Крестными были государь и императрица Мария Федоровна. Дочь, как некогда отец, чуть не утонула в купели.

В тот же 1915 год государь послал моего отца с миссией за границу. Матушка переживала. Она знала мужнины чудачества и отпускать отца одного боялась. Страхи, однако, оказались напрасны. Поездка прошла благополучно. Началась она в Румынии. Румынского короля отец знал лично. В ту пору Румыния была к войне не готова, не зная, кого счесть неприятелем. Отец переговорил с королем Каролем в присутствии премьер-министра Братиану, открыто рассказал о намерениях России и был заверен, что вскоре Румыния вступит в войну на стороне союзников. На отца огромное впечатление произвел королевский дворец в Синайе, особенно покои королевы с деревянными крестами, цветами, звериными шкурами и человеческими черепами.

В Париже отец встретился с президентом Пуанкаре, несколькими высокопоставленными лицами и французским главнокомандующим генералом Жоффром. Главнокомандующему в его ставке в Шантийи он вручил Георгиевский крест, пожалованный генералу государем императором.

Отец побывал в окопах и восхищался мужеством и боевым духом французских войск. Посмеялся он и шутливым листкам у входа в укрытия. Только французы и могли написать их: «Память о Мари», «Лизетта», «Прощай, Аделаида», «Скучно без Розы». В тот же вечер, обедая в «Ритце», он удивился, увидав в зале множество английских офицеров в безупречных мундирах. Покидали они фронт в три часа пополудни, ели в парижских ресторанах, ночевали экономии ради в автомобилях и на другой день утром возвращались на фронт. Глядя на них, невозмутимо покуривающих трубку, не верилось, что через несколько часов они окажутся на передовой.

Лондон жил методичней и строже. На следующий после приезда день отец был принят королем Георгом V и королевой Марией. Их величества показались ему усталыми и озабоченными, словно весь груз ответственности за ужасы войны целиком ложился на их плечи. Состоялась у него беседа и с лордом Китченером. Отец покорен был величавыми его манерами и прозорливым умом. Граф оказался в курсе всех русских дел и сильно тревожился за будущее России.

Вернувшись на континент, отец посетил бельгийских короля с королевой. Мужеством и благородством они еще более подняли престиж свой в глазах и собственных подданных, и союзников. Встречался он также с принцем Уэльским, будущим Эдуардом VIII, с герцогом Коннахтеким и с фельдмаршалом Френчем, очень бодрым, несмотря на преклонный возраст.

Перед тем как покинуть Францию, отец еще раз побывал в Шантийи у генерала Жоффра и рассказал о своих впечатлениях от встреч с англичанами.

Закончив миссию, отец вернулся в Россию и получил от царя назначение на пост московского генерал-губернатора. Губернаторство его было, однако, недолгим. Один в поле не воин. Бороться с немецкой камарильей, прибравшей к рукам власть, было отцу не под силу. Правили бал предатели и шпионы. Отец принял суровые меры, чтобы очистить Москву от всей этой нечисти. Но большинство министров, получивших министерский портфель от Распутина, были германофилы. Всё, что ни делал генерал-губернатор, принимали они в штыки, приказы его не выполняли. Возмущенный положением дел, отец поехал в Ставку и встретился с царем, главнокомандующим, генштабом и министрами. Кратко и ясно он изложил обстановку в Москве, назвав имена и факты. Речь имела эффект разорвавшейся бомбы. Никто до сих пор не осмелился открыть государю правду. Но увы: плетью обуха не перешибешь. Прогерманская партия, окружившая государя, была слишком сильна. Впечатление, произведенное на Николая генерал-губернаторским словом, она быстро развеяла. Вернувшись в Москву, отец узнал, что снят с должности генерал-губернатора.

Узнав о том, русские патриоты были возмущены и негодовали на слабость царя, допустившего подобное. Одолеть немецкое влияние оказалось невозможно. Отец махнул на всё рукой и уехал с матушкой в Крым. Что до меня, я оставался в Петербурге, продолжая работать в госпитале. Но стало мне стыдно сидеть в тылу, когда все ровесники мои ехали на фронт. Я решил поступить волонтером в пажеский корпус и выполнить военный ценз на звание офицера. Год учения был для меня тяжел, но и полезен. Военная школа укротила мой слишком гордый, строптивый и своевольный нрав.

В конце августа 1915 года было официально объявлено, что великий князь Николай отстранен от должности главнокомандующего и отослан на кавказский фронт, а командование армией принимает сам император. Общество встретило известие, в общем, враждебно. Ни для кого не было секретом, что сделалось все под давлением «старца». Распутин, уговаривая царя, то интриговал, то, наконец, взывал к его христианской совести. Государь ему как ни слабая помеха, а все ж лучше бы с глаз долой. Нет Николая – руки развязаны. С отъездом государя в армию Распутин стал бывать в Царском чуть не каждый день. Советы и мнения его приобретали силу закона и тотчас передавались в Ставку. Не спросясь «старца», не принимали ни одно военное решение. Царица доверяла ему слепо, и он сплеча решал насущные, а порой и секретные государственные вопросы. Через государыню Распутин правил государством.

Великими князьями и знатью затеян был заговор с целью отстранения от власти и пострижения императрицы. Распутина предполагалось сослать в Сибирь, царя низложить, а царевича Алексея возвести на престол. В заговоре были все вплоть до генералов. На английского посла сэра Джорджа Бьюкенена, имевшего сношения с левыми партиями, пало подозрение в содействии революционерам.


В императорском окружении многие пытались объяснить государю, как опасно влияние «старца» и для династии, и для России в целом. Но всем был один ответ: «Всё – клевета. На святых всегда клевещут». Во время одной оргии «святого» сфотографировали и фотографии показали царице. Она разгневалась и приказала полиции разыскать негодяя, который-де осмелился выдать себя за «старца», чтобы опорочить его. Императрица Мария Федоровна написала царю, умоляя удалить Распутина и запретить царице вмешиваться в государственные дела. Молила о том не она одна. Царь рассказал царице, ибо говорил ей всё. Она прекратила отношения со всеми якобы «давившими» на государя.

Матушка моя одна из первых выступила против «старца». Однажды она особенно долго беседовала с царицей и, казалось бы, смогла открыть ей глаза на «русского крестьянина». Но Распутин и компания не дремали. Нашли тысячу предлогов и матушку от государыни удалили. Долгое время они не виделись. Наконец летом 1916 года матушка решила попытаться последний раз и просила принять ее в Александровском дворце. Царица встретила ее холодно и, узнав о цели визита, просила покинуть дворец. Матушка отвечала, что не уйдет, пока не скажет всего. И действительно сказала всё. Императрица молча выслушала, встала и, повернувшись уйти, бросила на прощание: «Надеюсь, больше мы не увидимся».

Позже великая княгиня Елизавета Федоровна, также почти не бывая в Царском, приехала переговорить с сестрой. После того ожидали мы ее у себя. Сидели как на иголках, гадали, чем кончится. Пришла она к нам дрожащая, в слезах. «Сестра выгнала меня, как собаку! – воскликнула она. – Бедный Ники, бедная Россия!»

Германия тем временем засылала в окружение «старца» шпионов из Швеции и продажных банкиров. Распутин, напившись, становился болтлив и выбалтывал им невольно, а то и вольно всё подряд. Думаю, таким путем и узнала Германия день прибытия к нам лорда Китченера. Корабль Китченера, плывшего в Россию с целью убедить императора выслать Распутина и отстранить императрицу от власти, был уничтожен 6 июня 1916 года.

В этом 1916 году, когда дела на фронте шли все хуже, а царь слабел от наркотических зелий, которыми ежедневно опаивали его по наущению Распутина, «старец» стал всесилен. Мало того, что назначал и увольнял он министров и генералов, помыкал епископами и архиепископами, он вознамерился низложить государя, посадить на трон больного наследника, объявить императрицу регентшей и заключить сепаратный мир с Германией.

Надежд открыть глаза государям не осталось. Как в таком случае избавить Россию от злого ее гения? Тем же вопросом, что и я, задавались великий князь Дмитрий и думский депутат Пуришкевич. Не сговариваясь еще, каждый в одиночку, пришли мы к единому заключению: Распутина необходимо убрать, пусть даже ценой убийства.

Глава 21

Распутин – Каков он был – Причины и следствия его влияния


Наша память соткана из света и тени. Воспоминания, оставляемые бурною жизнью, то грустны, то радостны, то трагичны, то замечательны. Есть прекрасные, есть ужасные, такие, каких лучше б и вовсе не было.

В 1927 году написал я книгу «Конец Распутина» потому лишь, что следовало рассказать правду в ответ на лживые россказни, всюду печатавшиеся. Сегодня не стал бы я возвращаться к этой правде, если бы мог оставить в мемуарах пробел. И только важность и серьезность дела заставляет меня заполнить страницу. Пересказываю вкратце факты, о которых подробно писал я в той первой книге.


О политической роли Распутина говорилось много. А вот сам «старец» и дикое повеление его, в каковом, быть может, причина его успеха, описаны менее. Потому, думаю, прежде, чем рассказать о том, что случилось в подвалах на Мойке, надобно подробней поговорить о субъекте, которого мы с великим князем Дмитрием и депутатом Пуришкевичем решились уничтожить.

Родился он в 1871 году в Покровской слободе, Тобольской губернии. Родитель Григория Ефимовича – горький пьяница, вор и барышник Ефим Новых. Сын пошел по стопам отца – перекупал лошадей, был «варнаком». «Варнак» у сибиряков означает – отпетый мерзавец. Сыздетства Григория звали на селе «распутником», откуда и фамилия. Крестьяне побивали его палками, пристава по приказу исправника прилюдно наказывали плетью, а ему хоть бы что, только крепче становился.

Влияние тамошнего попа пробудило в нем тягу к мистике. Тяга эта, правда, была довольно сомнительна: грубый, чувственный темперамент вскоре привел его в секту хлыстов. Хлысты якобы общались со Святым Духом и воплощали Бога через «христов» путем самых разнузданных страстей. Были в этой хлыстовской ереси и языческие, и совсем первобытные пережитки и предрассудки. На свои ночные радения они собирались в избе или на поляне, жгли сотни свечей и доводили себя до религиозного экстаза и эротического бреда. Сперва шли моления и песнопения, потом хороводы. Начинали кружить медленно, ускоряли, наконец вертелись как одержимые. Головокружение требовалось для «Божьего озарения». Кто ослаб, того вожак хоровода хлещет плетью. И вот уж все пали на землю в экстазных корчах. Хоровод завершился повальным совокуплением. Однако в них уже вселился «Святой Дух», и за себя они не в ответе: Дух говорит и действует через них, стало быть, и грех, содеянный по его указке, лежит на нем.

Распутин был особенный мастер «Божьих озарений». Поставил он у себя во дворе сруб без окон, так сказать, баню, где устраивал действа с хлыстовским мистическо-садистским душком.

Попы донесли, и пришлось ему уйти из деревни. К тому времени ему исполнилось тридцать три года. И пустился он в хождения по Сибири, и дальше по России, по большим монастырям. Из кожи вон лез, чтобы казаться самой святостью. Мучил себя, как факир, развивая волю и магнетическую силу взгляда. Читал в монастырских библиотеках церковнославянские книги. Не имев прежде никакого учения и не отягощенный знанием, с ходу запоминал тексты, не понимая их, но складывая в памяти. В будущем они пригодились ему, чтобы покорить не только невежд, но и знающих людей, и саму царицу, окончившую курс философии в Оксфорде.

В Петербурге в Александро-Невской лавре принял его отец Иоанн Кронштадтский. Поначалу отец Иоанн склонился душой к сему «юному сибирскому оракулу», увидел в нем «искру Божью».

Петербург, стало быть, покорен. Открылись мошеннику новые возможности. И он – назад к себе в село, нажив свои барыши. Сперва водит дружбу с полуграмотными дьячками и причетниками, потом завоевывает иереев и игуменов. Эти тоже видят в нем «посланника Божия».

А дьяволу того и надо. В Царицыне он лишает девственности монахиню под предлогом изгнания бесов. В Казани замечен выбегающим из борделя с голой девкой впереди себя, которую хлещет ремнем. В Тобольске соблазняет мужнюю жену, благочестивую даму, супругу инженера, и доводит ее до того, что та во всеуслышание кричит о своей страсти к нему и похваляется позором. Что ж с того? Хлысту всё позволено! И греховная связь с ним – благодать Божья.

Слава «святого» растет не по дням, а по часам. Народ встает на колени, завидев его. «Христе наш, Спасителю наш, помолись за нас, грешных! Господь внемлет тебе!» А он им: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, благословляю вас, братия. Веруйте! Христос придет скоро. Терпите Честнаго Распятия ради! Его же ради умерщвляйте плоть свою!..»

Таков человек был, в 1906 году представившийся молодым избранником Божьим, ученым, но простодушным, архимандриту Феофану, ректору Санкт-Петербургской духовной академии и личному духовнику государыни императрицы. Он, Феофан, честный и благочестивый пастырь, станет его покровителем в петербургских околоцерковных кругах.

Петербургский пророк в два счета покорил столичных оккультистов и некромантов. Одни из первых, самых ярых приверженцев «человека Божия» – великие княгини-черногорки. Именно они в 1900 году приводили ко двору мага Филиппа. Именно они представят императору и императрице Распутина. Отзыв архимандрита Феофана рассеял последние государевы сомнения:

«Григорий Ефимович – простой крестьянин. Вашим величествам полезно послушать голос самой земли русской. Знаю я, в чем его упрекают. Известны мне все грехи его. Их много, есть и тяжкие. Но таковы в нем сила раскаяния и простодушная вера в милосердие Божие, что уготовано ему, я уверен, вечное блаженство. Покаявшись, он чист, как дитя, только вынутый из купели. Господь явно отметил его».

Распутин оказался хитер и дальновиден: не скрывал своего крестьянского происхождения. «Мужик в смазных сапогax топчет дворцовый паркет», – скажет он сам про себя. Но карьеру он делает не на лести, отнюдь. С государями говорит он жестко, почти грубо и тупо – «голосом земли русской». Морис Палеолог, в ту пору посол Франции в Петербурге, рассказывал, что, спросив одну даму, увлечена ль и она Распутиным, услышал в ответ:

«Я? Вовсе нет! Физически он мне даже и мерзок! Руки грязные, ногти черные, борода нечесана! Фу!.. А все ж он занятен! Он натура пылкая и художественная. Порой очень красноречив. У него есть воображение и чувство таинственного... Он то прост, то насмешлив, то страстен, то глуп, то весел, то поэтичен. Но притом всегда естествен. Более того: бесстыден и циничен поразительно...»

Анна Вырубова, фрейлина и наперсница ца