Зоопарк в моей квартире [Леонид Анатольевич Сергеев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Леонид Сергеев Зоопарк в моей квартире


Плутик


Мать купила мне хомяка, когда я перешёл в третий класс; принесла зверька домой, пустила под стол, а мне ничего не сказала. Вечером я сел делать уроки, вдруг слышу — в углу кто-то шуршит. «Неужели, — думаю, — у нас мыши завелись?» Потом смотрю — занавеска зашевелилась и по ней прямо на стол влез маленький пушистый зверёк. Розовато-серый, щекастый, с глазами-бусинками. Увидев меня, зверёк очень удивился, встал на задние лапы и замер. Так мы и смотрели друг на друга, пока за спиной я не услышал голос матери:

— Ну как, хороший Плутик?

— Хороший, — сказал я. — Но почему Плутик?

— Он мало того, что прогрыз карман моего пальто, ещё и в подкладку спрятал монеты. Плут, не иначе.

Я поместил Плутика в клетку для птиц. По совету дяди, внутри клетки привязал пластмассовую трубку наподобие градусника, налил в неё воды; рядом положил морковь, печенье, насыпал семечки, орешки, а в углу устроил подстилку из ваты. Но Плутику этого показалось мало. Он натаскал в клетку газет, долго комкал их, укладывал на вату. Потом залез под них и проверил — удобная ли получилась спальня. Видимо, остался доволен своей работой, потому что стал запихивать орехи и семечки за щёки и относить под газеты.

Клетку я поставил на стол и оставил открытой, чтобы Плутик мог спокойно разгуливать по комнате. У него был излюбленный маршрут: из клетки подбегал к креслу, которое стояло у стола, спускался по нему на пол и бежал вдоль плинтуса до занавески. По ней карабкался на стол и снова входил в клетку. Всё, что ему попадалось по пути, тащил в свой дом. Он был запасливый, хозяйственный.

По утрам, проснувшись, Плутик делал гимнастику — вытягивал задние лапки, обнажая крохотные розовые подушечки; потом прихорашивался — умывал мордочку, разглаживал шёрстку на животе. Приведёт себя в порядок, позавтракает и отправляется на прогулку «по петле», как я называл его маршрут.

Однажды Плутик с прогулки не вернулся. Я облазил всю квартиру, но его нигде не было. Вечером и мать, и отец включились в поиски нашего маленького жильца, но и втроём мы не смогли его найти — он просто-напросто исчез из дома.

— Скорее всего, он пробрался в вентиляцию, — предположила мать. — Наверняка появится у кого-нибудь в квартире. Напиши объявление и повесь в подъезде.

Я тут же написал пять объявлений и наклеил их не только в подъезде, но и во дворе и на улице. А на следующее утро Плутика принёс Иван Петрович, сосед из квартиры над нами.

— Сижу вечером, читаю газету, вдруг слышу писк, — начал рассказывать Иван Петрович. — Смотрю — кот играет с каким-то розовым шариком. Пригляделся, а это хомяк. Жена сказала, что он ваш, она читала объявление.

Я прижал к себе Плутика, внимательно осмотрел его. К счастью, кот не успел поцарапать моего дружка.

В тот же день я забил фанерой вентиляционную решётку.

Как-то мой приятель Вовка предложил поехать на рыбалку. Речка находилась на городской окраине, у последней остановки трамвая. Я решил и Плутика вывезти на природу.

— Пусть погуляет на травке, — сказал Вовке. — А когда будем ловить рыбу, посадим его в коробку.

Мы соорудили для Плутика переносной домик из картонной коробки и, кроме удочек, взяли на рыбалку перочинный ножик, чтобы накопать червяков, и спички, чтобы жарить рыбу на костре.

Был полдень, погода стояла замечательная, и замечательным было наше настроение. Через час мы уже были на речке. Первым делом нашли ровную лужайку и, открыв крышку коробки, выпустили Плутика погулять. Увидев перед собой огромное зелёное пространство, Плутик немного растерялся; привстал на задние лапки, осмотрелся и вдруг заметил какого-то жука; потянулся к нему, но жук сразу уполз под лист подорожника. Потом Плутик заинтересовался кузнечиком; решил рассмотреть его поближе, а кузнечик как прыгнет! Плутик испугался и заспешил к коробке.

— Для первого раза ему хватит гулять, — сказал Вовка. — Давай накопаем червяков и будем ловить рыбу, а потом Плутика снова выпустим.

Мы закрыли Плутика в переносном домишке, накопали червяков и спустились к воде.

Часа два мы пытались поймать какую-нибудь приличную рыбу — окуня или плотву, но поймали только трёх пескарей.

— Неважнецкий улов, — поморщился Вовка. — Будем жарить или отнесём коту Ивана Петровича?

— Жарить! — уверенно сказал я. — Кот чуть не съел моего Плутика.

Мы набрали сухих веток и запалили костёр, и в этот момент я заметил, что домишко Плутика лежит на боку. Подошёл, а крышка коробки приоткрыта. Заглянул в коробку, а Плутика нет. Я обошёл лужайку, заглянул под каждый листок, но моего дружка и след простыл. Позвал Вовку, и мы вдвоём расширили место поиска. Мы звали Плутика, посвистывали, причмокивали, больше часа искали его, обошли весь близлежащий берег — всё без толку. А уже стало темнеть, на небе появились первые звёзды.

— Без Плутика домой не поеду, — твёрдо заявил я. — Давай заночуем у костра, а утром начнём искать снова.

— Давай, — согласился Вовка.

В глубоком унынье мы присели у костра, как вдруг услышали шуршание. Пригляделись — в темноте блеснули два огонька — это были глаза Плутика. Продираясь сквозь траву, он шёл к нам — шёл на свет и наши голоса. Подошёл, уткнулся в мою ладонь, стал зевать — он явно устал от долгой прогулки и вообще выглядел испуганным, ведь трава для него была настоящим дремучим лесом.

— Ах ты беглец! — проговорил я, сажая Плутика в коробку. — Правильно говорит отец — ты настоящий плут.

Мы потушили костёр и заспешили к трамвайной остановке.

В вагоне я держал коробку на коленях и руками крепко прижимал крышку, чтобы Плутик не смог её открыть, но, когда мы подъезжали к нашей остановке, я внезапно увидел сбоку коробки дыру. Открыв крышку, я обнаружил, что Плутик опять исчез. Мы с Вовкой забегали по вагону.

— Что вы ищете? Что потеряли? — спросила одна старушка.

— Понимаете, — говорю, — хомяк убежал из коробки.

— А какой он?

— Пушистый и маленький, с мышь.

Старушка заглянула под сиденье, и другие пассажиры стали смотреть себе под ноги. К нам подошла кондукторша; узнав, в чём дело, спокойно сказала:

— Ищите внимательней. Из вагона он никуда не мог убежать.

Мы облазили весь вагон, но Плутика так и не нашли. Я сильно расстроился — второй раз за день Плутик ухитрился нас провести.

Трамвай доехал до конечной остановки. Когда все пассажиры вышли, кондукторша сказала:

— Сейчас поедем в депо. Ночью в вагонах уборщицы будут прибираться и найдут вашего хомяка. Я сообщу о нём уборщицам. Так что приходите завтра.

Я стоял в нерешительности — как можно вернуться домой без Плутика?!

— Иди, иди, — подтолкнула меня кондуктор. — Уж скоро ночь, сейчас его всё равно не найдёте. А уборщицы найдут.

Дома я не находил себе места. Смотрел на пустую клетку и еле сдерживался, чтобы не заплакать. А утром чуть свет прибежал в депо, и сторож вручил мне Плутика… в большой стеклянной банке.

— Принимай путешественника, — сказал. — И в следующий раз грызуна в коробке не вози. Только в клетке. Или вот так, в банке.

С тех пор я вообще Плутика никуда не возил. Я понял — он домашнее животное и лучшее путешествие для него — «петля» по комнате.

Однажды, шагая по своему обычному комнатному маршруту, Плутик нашёл на полу деревянную линейку. Это была для него слишком тяжёлая вещь, но всё-таки он полез с ней по занавеске. И для чего она ему понадобилась? Непонятно. Ну не измерять же своё жилище?! Скорее, по привычке — я же говорю, он был запасливый, хозяйственный. Он уже долез до края стола, как вдруг сорвался и шлёпнулся на пол. Подняв Плутика, я увидел, что у него на одной задней лапе содрана кожа, а другая сильно скрючена. Я встревожился и побежал в ветеринарную лечебницу. Осмотрев Плутика, врач сказал:

— На одной лапе сильный перелом. Придётся ампутировать. Но ты не огорчайся, ему ведь не надо прыгать. А ходить он и на трёх сможет.

Так и стал Плутик инвалидом. Его рана быстро затянулась, и вскоре он уже гулял по своему маршруту, только теперь постукивая культёй. И по этому стуку я всегда знал, где он находится.

Днём, когда я был в школе, Плутик чаще всего спал, а вечером, когда я садился за уроки, просыпался и обходил «петлю». Потом шебуршил, хозяйствовал в клетке. Он занимался своими делами, я — своими. Случалось, мне не хотелось делать уроки, и я подолгу наблюдал за Плутиком. А он без устали, деловито всё что-то перекладывал, прятал, прикрывал газетами, приводил свой внешний вид в порядок. Я смотрел на него, и мне становилось стыдно за своё лентяйство — Плутик как-то заражал меня трудолюбием.

Мы с Плутиком всё сильнее привязывались друг к другу. После школы я уже не засиживался у приятелей, как раньше, а спешил домой. И Плутик скучал по мне. Мать говорила:

— Когда тебя нет дома, Плутик не выходит из клетки и ничего не ест.

Он прожил у меня два года. Лазил по клетке, ходил по «петле», смешно набивал полные щёки семечками и орехами, сосал воду из трубки-«градусника», делал запасы, обустраивал «спальню». Но с каждым месяцем всё реже выходил из клетки, а потом и из «спальни» стал вылезать редко. Он спал всё больше и больше и как-то незаметно однажды заснул навсегда.

Сима


Кошка Сима была в почтенном возрасте, ей исполнилось двенадцать лет, и за все эти годы она ни разу не покидала квартиру. Случалось, когда хозяева уходили на работу и открывали дверь, Симе удавалось заглянуть в коридор, но ничего интересного она там не замечала — всего лишь коробки, лыжи, санки; иногда появлялся кто-нибудь из соседей.

Будучи сугубо домашней кошкой, Сима никогда не была во дворе, не видела ни своих собратьев, ни каких-либо других животных — разве только птиц за окном, но и тех неотчётливо — окна закрывали занавески.

Квартира была уютной, хозяева Симы — бездетные супруги — любили свою питомицу, но уделяли ей мало времени, поскольку с утра уходили на работу и возвращались поздно, уставшими. Когда она была котёнком, они с ней изредка играли — кидали на пол шарики из бумаги — Сима прыгала на них, подкидывала, ловила и снова катила к хозяевам. Когда Сима подросла, с ней перестали играть — ей только и оставалось, что гоняться за мухами.

Симу хорошо кормили, иногда брали на руки, гладили; спала она с хозяевами на одной тахте… Многие бездомные кошки позавидовали бы её благополучной жизни, но с другой стороны, в этой спокойной, ничем не примечательной жизни ничего не происходило. За долгие годы Симу ни разу не вывели во двор, она не испытала никаких приключений, любви, не стала матерью, можно сказать, она была кошкой без биографии. От однообразной, малоподвижной жизни под старость Сима превратилась в нескладную, вялую толстуху, которая большую часть суток спала на тахте.

Однажды хозяевам предстояла долгая командировка на всё лето за границу, и они стали обзванивать знакомых, чтобы пристроить Симу на время их отъезда. Но у одних знакомых были свои животные — кошки, собаки (у некоторых и попугаи, хомяки, морские свинки), и, вполне понятно, эти люди опасались, что их питомцы встретят новую квартирантку не очень-то доброжелательно. Другие знакомые никогда не держали животных и боялись брать на себя такую ответственность. Третьи уже запланировали провести летний отпуск у моря, четвёртые попросту не хотели лишними заботами усложнять свою жизнь.

Выручил хозяев Симы одинокий писатель Анатолий Анатольевич. Он был пожилым человеком, страдающим от повышенного давления. Хозяева Симы почти не надеялись на то, что писатель согласится взять кошку, да ещё на целых три месяца, но неожиданно он сказал:

— Я с удовольствием возьму вашу Симу. Я собираюсь всё лето работать на даче, и вдвоём нам будет веселее. К тому же врачи говорят, что надо каждый день, хотя бы полчаса, гладить собаку или кошку — это снижает давление. Вдруг, действительно, поможет?

Писатель повёз кошку на дачу в большой корзине с привязанной картонной крышкой. Всю дорогу Сима нервничала, мяукала, скребла прутья корзины — пыталась выбраться. Ещё бы! — впервые её посадили в какую-то тесную клетку и везли неизвестно куда. Анатолий Анатольевич её успокаивал:

— Потерпи немного, Сима. Скоро приедем на участок, там тихо, спокойно, тебе понравится.

Когда они прибыли на дачу, писатель вынул кошку из корзины и посадил на террасу.

— Ну вот, Сима, мы и на месте. Сейчас открою дом, приготовлю нам с тобой обед, а ты пока осваивайся, погуляй по участку.

Но Сима не сдвинулась с места; открывшийся перед ней огромный красочный мир — берёзы и ели, кусты смородины, цветы и травы — всё это зелёное царство, наполненное шелестом, гомоном, писком, стрекотанием, копошением, так ошеломило её, что она прижалась к корзине и только пугливо озиралась по сторонам. Она даже отказалась от еды и так и просидела около корзины до темноты, пока писатель не отнёс её в дом.

Ночью Сима не спала. Анатолий Анатольевич понимал, что на неё свалилось слишком много впечатлений, и подумал — как бы у старушки не случился нервный срыв. Он брал её к себе в постель, поглаживал, почёсывал за ушами, но, как только засыпал, Сима перебиралась к открытому окну и всматривалась в темноту, прислушивалась к ночным звукам… Утром Анатолий Анатольевич так и застал её у окна, глазеющей на участок.

И всё же утром Сима немного поела, потом осторожно переступила порог дома. Весь день она вновь просидела на террасе, с тревожным любопытством рассматривая всё окружающее. Несколько раз она подходила к ступеням, принюхивалась к цветам; к одному принюхалась, а цветком оказалась… бабочка — она взлетела, а Сима озадаченно проводила её взглядом. В другой раз на перила террасы опустилась стрекоза; Сима потянулась к ней, чтобы получше разглядеть диковинное существо, но стрекоза оторвалась от перил, зависла над головой Симы и так громко застрепетала, что Сима испуганно попятилась.

Из всех насекомых Сима знала лишь мух, но над террасой, кроме обычных, домашних мух, вились и большие, с металлическим блеском, да ещё осы и шмели, которые угрожающе жужжали, так что Симе всё время приходилось быть начеку. На всякий случай она держалась поближе к двери, чтобы в случае чего спрятаться в доме (погода стояла жаркая, и писатель даже на ночь не закрывал не только окна, но и дверь).

На третий день Сима отважилась спуститься с террасы и пройтись до сарая. Первой, кого она встретила, была лягушка… Сима долго пялилась на пучеглазую особу, даже попыталась потрогать её лапой, но не тут-то было! — лягушка сделала такой прыжок, что Сима от страха отскочила в сторону. Затем она понюхала одуванчик, после чего долго чихала и трясла головой, стряхивая пух. Она уже подошла к сараю, как вдруг где-то в ветвях берёзы оглушительно затрещала сорока, подлетела к Симе и чуть не клюнула её в хвост — Сима еле увернулась и прыжками бросилась в дом.

В доме Сима чувствовала себя в безопасности. Она довольно быстро обследовала все закутки жилища, даже забралась по крутой лестнице на второй этаж, где работал писатель.

Когда она впервые появилась в рабочем кабинете, Анатолий Анатольевич воскликнул:

— Это кто ко мне пожаловал?! Сима, заходи, заходи, дорогая! Я вижу, ты смелая бабуся — залезла так высоко… Ну что скажешь, подружка? Как тебе наша обитель? А как участок? Это встреча с прекрасным, верно?

Но на первом этаже Симе нравилось больше. И потому, что там стояла широкая тахта — на ней всегда можно было подремать, и потому, что с комнатой соседствовала кухня со множеством приятных запахов, а под столом стояли её, Симины, миски: одна с едой, другая с водой..

Спустя неделю Сима более-менее ознакомилась с участком: обошла вокруг дома и сарая, и на углах строений оставила метки — покорябала доски когтями. Особенно ей понравился солнечный пятачок у забора, где росли высокие спутанные травы. Именно там Сима увидела первого кузнечика и первую ящерку.

Кузнечик привёл её в особо приподнятое настроение. Он стрекотал в траве и так увлёкся своей музыкой, что подпустил Симу на расстояние вытянутой лапы. Некоторое время она разглядывала зелёного крылатого музыканта, потом всё же решила его поймать, но промахнулась — кузнечик взвился в воздух и, перелетев через Симу, словно посмеиваясь над ней, застрекотал у неё за спиной. Сима немного разозлилась и снова попыталась поймать музыканта, но у неё опять ничего не получилось. Так продолжалось до тех пор, пока Симе не надоела эта чехарда.

Ящерку Сима увидела на следующий день — она неподвижно грелась на горячем от солнца камне. Увидев её — красивую, изящную, Сима прямо-таки воспламенилась; внезапно в ней проснулся азарт охотника — изловчившись, она прыгнула и цапнула хвостатое существо. Но произошло нечто поразительное — в Симиных лапах остался только виляющий хвост, а сама ящерка исчезла.

И всё же свой первый трофей Сима принесла в дом и, желая им похвастаться, положила у ног писателя. Но Анатолий Анатольевич не только её не похвалил, но ещё и отругал:

— Этого ещё, Сима, нам не хватало! Ты — домашняя, интеллигентная кошка или дикая зверюга? Тебе что, есть нечего? Вон в миске каша с печёнкой! Так что утихомирь инстинкты своих предков и больше не трогай замечательных животных, иначе посажу тебя на поводок.

Больше писатель не видел Симу с добычей, но, естественно, не потому, что ей стало жалко «замечательных животных» или она испугалась поводка — просто-напросто эти самые животные почувствовали появление хищника на участке и стали более осмотрительными.

С каждым днём Сима всё больше изучала участок. Через месяц она уже настолько освоилась в новой обстановке, что почувствовала себя хозяйкой огромных владений, вот только за калитку не решалась выходить — по улице время от времени пробегали собаки. Сима заметно похудела, помолодела, от её прежней вялости не осталось и следа, а в её прежде тусклых глазах появились горящие искорки.

Теперь по утрам, после завтрака, Анатолий Анатольевич поднимался в свой кабинет, а Сима выскакивала на террасу, щурясь от солнца, потягивалась и совершала резвую пробежку вдоль забора, при этом перепрыгивала через корни деревьев и упавшие ветви. Как-то, заметив эти прыжки, Анатолий Анатольевич удивился:

— Ого! Я вижу, Сима, твои спортивные достижения растут день ото дня. Если дело так пойдёт и дальше, станешь мировой рекордсменкой среди кошек преклонного возраста.

После пробежки Сима обследовала что-нибудь ещё не изведанное на участке; это могла быть поленница дров, бочка с водой или тёмное пространство под сараем, или какой-нибудь раскидистый куст, или вьюнок с пахучими цветками-граммофонами — на том неухоженном, заросшем участке было много всякого заслуживающего внимания кошки.

В жаркий полдень Сима обычно отсиживалась в доме — там было прохладней. Чаще всего она отдыхала после бурно проведённой первой половины дня, а если писатель готовил обед, то тёрлась о его ноги, теребила лапами и нетерпеливо мяукала, а иногда вдруг ни с того ни с сего затевала игру с его ботинками — пыталась вытащить из них шнурки. И опять Анатолий Анатольевич удивлялся:

— Похоже, Сима, у тебя началась вторая молодость! Или ты, как некоторые старички, впала в детство?

А по вечерам, после ужина, Сима с писателем слушали по радио музыку. Анатолий Анатольевич включал приёмник, усаживался в кресло и закуривал трубку. Сима впрыгивала к нему на колени, устраивалась поудобней и под музыку и поглаживания Анатолия Анатольевича тихо мурлыкала.

— Ну вот, Сима, и закончился ещё один день, — вздыхал Анатолий Анатольевич. — И поработал я, доложу тебе, вполне плодотворно… И ты, судя по твоему виду, насыщенно провела время. Теперь мы имеем полное право на отдых, как ты считаешь?

В те вечерние часы Сима была просто счастлива. Во-первых, радиоприёмник ей нравился гораздо больше телевизора хозяев — в телеящике всё время что-то мелькало, кто-то постоянно тараторил; а из маленькой коробки писателя лились умиротворяющие звуки. Во-вторых, в отличие от хозяев, которые всегда говорили много и громко и только между собой, Анатолий Анатольевич говорил мало и тихо и только с ней, с Симой. Да что там! Даже дым от трубки писателя был более ароматный, чем дым от сигарет хозяина.

В свою очередь Анатолий Анатольевич в те вечерние часы был счастлив потому, что испытывал приятную усталость после интенсивной работы; и потому, что впервые за долгие годы мог с кем-то поговорить перед сном; и потому, что убаюкивающее мурлыкание Симы, как ничто другое, снимало дневное напряжение.

К сожалению, эта вечерняя идиллия вскоре нарушилась.

В середине лета к Симе неожиданно стали наведываться поклонники. Первым явился соседский рыжий кот Персик. Уже пожилой, скромный, даже застенчивый, он особенно не досаждал Симе: подлезал под калиткой, нерешительно делал несколько шагов в сторону дома, усаживался под каким-нибудь кустом и издали наблюдал за новоявленной соседкой. Сима тоже замечала пришельца и некоторое время заинтересованно разглядывала его, потом всё же убегала в дом.

Затем объявились ещё два «дачника»: самоуверенный здоровяк Кузя и холодный красавчик Иннокентий. Эти типы вели себя довольно развязно. Кузя сразу пересёк весь участок, сделал пару меток на деревьях, а увидев Симу около террасы, подошёл, развалился в двух шагах и стал сверлить её взглядом. Иннокентий тоже подошёл, но не так близко, и, присев, уставился на Симу. Сима не выдержала их взглядов и вновь спряталась в доме.

Последним притопал кот сторожей Семён. Вечно грязный, со сбитой шерстью, Семён по праву считался властелином посёлка и слыл грозой мышей и отчаянным драчуном. При его появлении «дачники» удрали на свои участки, а он, принюхиваясь к следам Симы, забрался на террасу и так и норовил проникнуть в дом, но всё же не решился. Спрятавшись за углом дома, он подождал, пока Сима не вышла на очередную прогулку, тут же подскочил и стал нахально её обнюхивать. Сима настолько растерялась, что даже не успела убежать, только отчаянно завопила и, готовясь защитить себя, выпустила когти. На её вопль из дома вышел писатель и прогнал Семёна.

На следующий день Семён всё же вошёл в дом и, не найдя Симы — она в тот момент нежилась на солнечном пятачке, — слопал её кашу с печёнкой. Затем отправился на поиски «невесты» на участок.

Для Симы начались беспокойные дни. Один за другим коты приходили с раннего утра и следили за каждым шагом Симы, и всюду подкарауливали её, подбегали, выгибались, прыгали перед ней — показывали, какие они красивые и ловкие. Сима делала вид, что не замечает эти трюки, но явно нервничала — урчала, раздражённо виляла хвостом и спешила в ближайшее укрытие.

Но самое отвратное начиналось с наступлением темноты, когда коты устраивали меж собой состязание — кто кого переорёт. Здесь уж Сима не выдерживала — с воем выбегала из дома и пыталась разогнать настырных ухажёров. Но они только отбегали от разъярённой особы и совсем уходить не собирались. Бывало, эти спектакли продолжались до рассвета. Не раз Анатолий Анатольевич звал Симу домой, но где там! — она так возбуждалась, что ей было не до сна.

В конце концов, вероятно, чтобы отвадить других поклонников, Сима выбрала скромника Персика и разрешила ему сидеть с ней на террасе. С той поры на участке воцарилась тишина.

С «посиделок» Сима возвращалась под утро, и Анатолий Анатольевич её стыдил:

— Сима, ты настоящая гулёна! В твоём солидном возрасте надо созерцательно относиться к жизни, а ты завела кавалера! Что за любовь на старости лет? Побереги своё сердце!

Между тем, конечно, отношения Симы с Персиком нельзя было назвать любовью. Их отношения были ничем иным, как дружбой, искренней дружбой двух пожилых соседей, что, как известно, не менее ценно, чем любовь. Впрочем, к концу лета слово «пожилая» к Симе уже никак не подходило — она выглядела очень даже моложаво.

Не меньше Симы преобразился и Анатолий Анатольевич. Самое главное — его перестало мучить давление. Ну и что тоже немаловажно, на его обычно угрюмом лице появилась приветливая улыбка. Похоже, общение с кошкой затронуло в душе писателя какие-то дремавшие струны. Возвращая Симу хозяевам, он сказал:

— Мы с Симой так подружились, что теперь я буду по ней скучать. На следующее лето, если не возражаете, мы с ней снова поживём на даче. С ней мне работалось, как никогда, хорошо.

Чижуля


В детстве мне подарили кенара, известного певуна, стоящего в табели о рангах среди певчих пернатых на втором месте после соловья. Пичуга была меньше воробья, но по окрасу и изяществу намного превосходила вездесущую серую птаху. Жёлто-оранжевый, с коричневыми пестринками на крыльях, кенар выглядел, как артист во фраке. Собственно, он и был артистом, неиссякающим певцом, влюблённым в исполнительское искусство, — с утра до вечера он распевал песенки, и довольно сложные: этакое многоколенное верещание, которое то переходило в свист, то рассыпалось в мелодичных переливах. Я прямо-таки заслушивался его концертами.

Мой кенар жил в прекрасных условиях: имел просторную клетку с двумя жёрдочками — одна неподвижная (ветка-насест), другая (карандаш на бечёвке) служила качелями, — клетка стояла на подоконнике, и из неё был отличный обзор всего двора; кормил я своего дружка отборными семечками и постоянно разговаривал с ним. К тому же у нас жила собака Вета, которая проявляла к кенару повышенный интерес: то и дело подходила к клетке, принюхивалась, виляла хвостом, повизгивала, всячески показывала, что ей нравятся песенки маленького артиста. Так что недостатка в общении кенар не испытывал. Но главное — я часто оставлял клетку открытой, и кенар мог свободно летать по комнате. Позднее, когда он привык к новому жилью, я время от времени открывал и форточку — кенар вспархивал на раму окна и голосисто выдавал трели на весь двор, а иногда и совершал облёт тополя напротив нашего окна — сделает круг и возвращается в свою обитель — всё-таки дома было спокойней и надежней, чем в огромном шумном пространстве за окном, где грозно каркали вороны, вдоль подвала шастали кошки, а на асфальтированном пятаке гоняли мяч мальчишки, стучали костяшками доминошники, и кто-нибудь непременно выбивал ковёр или заводил мотоцикл.

Кенара я назвал неудачно — Чижуля, и всё потому, что меня ввёл к заблуждение приятель. Он принёс пичугу и сказал:

— Вот, дарю тебе чижика. Купил на рынке, да мать не разрешает дома держать. Он начинает петь, как только взойдёт солнце, и мать всё время не высыпается. Можно, конечно, клетку закрывать тряпками — в темноте он не поёт, — но ведь жалко его.

Так и появился у меня Чижуля. Спустя месяц к нам зашёл мой всезнающий дядя и авторитетно заявил, что птица в клетке вовсе не чижик, а самый что ни на есть кенар; но, поскольку Чижуля уже откликался на свою кличку, я решил оставить всё как есть, не придумывать кенару новое имя, не сбивать его с толку.

Чижуля оказался на редкость сообразительным. Когда я разговаривал с ним, он внимательно слушал, не отрывая глаз-бусинок от моего лица, и то кивал в знак согласия, то раскрывал рот от удивления. Во всяком случае, когда на меня сваливались неприятности и я с горечью в голосе произносил: «Плохи дела, Чижуля!» — он садился на насест, склонял голову набок и опускал крылья — всем своим видом давал понять, что огорчён безмерно. Когда же у меня случалась удача и я восклицал: «Дела, Чижуля, идут как нельзя лучше!» — он приподнимался на носки и заливался радостным пением. Но всё это мелочь в сравнении с тем, что Чижуля умел делать.

Как только я входил в комнату и, посвистывая, спрашивал: «Чижуля, где ты?» — он тут же откликался — звонко тренькал. Я говорил: «Чижуля, покачайся!» — он прыгал на качели и раскачивался. Стоило мне сказать: «Чижуля, спой!» — как он исполнял весь свой репертуар. Но и это ещё не всё. Чижуля по команде открывал клетку! Я бросал клич: «Чижуля, открой дверцу!» — и чем бы мой пернатый друг в это время ни занимался — клевал ли семечки, качался ли на качелях, — мгновенно забрасывал своё занятие и спешил к дверце клетки; клювом поворачивал крючок и выталкивал дверцу наружу. «Чижуля, ко мне!» — говорил я, протягивая руку, и мой дружок выходил из клетки и вскакивал на ладонь. «Сюда!» — я хлопал себя по плечу — Чижуля взлетал на плечо и клювом дотрагивался до моего уха, как бы говорил: «Вот какой я умный, талантливый!». Если при этом ко мне ласкалась Вета, Чижуля на неё посматривал свысока — и в прямом и в переносном смысле, мол: «Я ближе к хозяину и наша дружба значительней и крепче». Чтобы не вызывать у Веты ревности, я одной рукой поглаживал её, а другой — легонько Чижулю.

Надо отметить — все наши «цирковые номера» Чижуля проделывал с невероятной готовностью — он был очень исполнительным, старательным артистом. Разумеется, в награду за каждый «номер», я давал ему ядрышко семечка.

Частенько мы с Чижулей играли в «кошки-мышки»: я привязывал к нитке дохлую муху и «водил» ею по столу, а Чижуля смешно гонялся за ней, раскинув крылья. Или я делал бумажного голубя и пускал его по комнате, а Чижуля с негодующим писком летал за ним и всё норовил клюнуть непонятного гостя. И с собакой Чижуля любил поиграть: когда Вета спала, он осторожно подкрадывался к её хвосту и щипал за шерстинки.

Поиграю я с Чижулей, послушаю его песенки и говорю: «Ну всё, Чижуля, иди на место, в клетку». И он моментально летит в свою «квартиру». Как-то я подсчитал — Чижуля выполнял целых восемь команд! Ко всему прочему, он научился пить воду из крана — ну, конечно, при слабой струйке — сильной побаивался. И какие там условные рефлексы?! Он явно понимал, что я говорил, отдавал отчёт своим поступкам. Ну не могли же его предки открывать дверцы клеток, или пить из водопроводного крана, или играть с бумажными птицами?! И ладно б всё это делала собака или кошка, а то ведь пичужка! И как в такой крохотной головке появлялись столь сложные мысли?!

Однажды весной Чижуля как обычно вылетел в форточку, обогнул тополь, но в комнату не вернулся, а уселся на соседнем карнизе. Потом и с карниза вспорхнул и понёсся к домам напротив. Я выбежал во двор.

— Вон он! На балконе! — закричали мальчишки.

Чижуля сидел на балконе противоположного дома. Посвистывая, я позвал беглеца. Он нехотя подлетел ко мне, сникший, печальный. Тут до меня и дошло — ему нужна подружка.

Канарейку я купил на птичьем рынке. Внешне она выглядела малопривлекательной, была вся какая-то взлохмаченная, с нелепым чёрным пером на боку. И характер у неё оказался не подарочек: как только я впустил её в клетку, она нахохлилась, что-то забубнила, затопала ножками на Чижулю и начала гонять его по клетке.

В конце концов загнала его в угол, по-хозяйски прошлась по клетке, съела все семечки, попила воды из блюдца, забралась на насест, почистила клюв; затем немного покачалась на качелях, снова вспрыгнула на насест и, зевнув, приготовилась ко сну — взъерошилась, превратившись в пушистый шарик, закрыла глазки и спрятала головку под крыло. Чижуля вышел из угла и встряхнулся, чтобы прийти в себя от неожиданного потрясения, потом немного покрутился в нерешительности, со страхом поглядывая на вздорную особу, почесал затылок лапкой, как бы прикидывая, что делать в сложившейся ситуации; наконец наметил план действий — стал прихорашиваться, разглаживая клювом перья, а когда привёл себя в порядок, впрыгнул на насест и расположился на безопасном расстоянии от задремавшей канареихи. Выдержав паузу, он с величайшей предосторожностью, переступая по жёрдочке, подкрался к «невесте» и легонько клювом дотронулся до неё. Канареиха встрепенулась и опять набросилась на Чижулю; согнала его с насеста и, недовольно бурча, вновь погрузилась в сон.

Так продолжалось с неделю, и все эти дни канареиха измывалась над моим Чижулей.

Но в один прекрасный день, вернувшись из школы, я обнаружил клетку открытой; Чижуля сидел на распахнутой форточке и с особым подъёмом давал концерт на весь двор; у него был прямо-таки ликующий вид. Когда я подошёл к окну, он вспорхнул на моё плечо и затараторил в ухо: «Слава богу, избавился от этой сварливой дурёхи!»

Рыжик


Я нашёл его в лесу. Он лежал в траве — светло-рыжий комок с выщипанным хвостом и ранками на голове; похоже, упал с дерева, где его клевали вороны, — они часто нападают на бельчат. Притаившись в траве, он испуганно смотрел на меня, его нос мелко дрожал от прерывистого дыхания.

Когда я принёс бельчонка домой, мой пёс Миф пришёл в страшное волнение: стал крутиться вокруг нас, принюхиваться — необычный зверёк произвёл на него сильное впечатление. Некоторое время Миф сердито бурчал и фыркал, на всякий случай задвинул свою миску под стол.

Прежде всего я решил покормить найдёныша и налил в блюдце молоко, но бельчонок был слишком слаб и сам пить не мог. Тогда я впрыснул молоко в его рот пипеткой. Бельчонок смешно зачмокал и облизался. Молоко ему понравилось — он выпил целое блюдце. Потом я начал сооружать жилище бельчонку. На стол поставил коробку из-под обуви, наполовину прикрыл её фанеркой, а внутри устроил мягкую подстилку. Жилище бельчонку тоже понравилось — он сразу же в нём уснул.

Два дня бельчонок не вылезал из коробки, только высовывал мордочку и с любопытством осматривал комнату. Если в этот момент поблизости находился Миф, бельчонок сразу же прятался и зарывался в подстилку.

На третий день меня разбудил Миф. Он стоял около стола и лаял, а бельчонок сидел на коробке и, быстро перебирая лапами, грыз карандаш. «Посмотри, что делает этот рыжий проказник!» — как бы говорил Миф и топтался на месте от негодования.

— Он поправился и хочет есть, — успокоил я Мифа.

Рыжик — так назвал я бельчонка — проявил редкий аппетит. Он ел всё: овощи и фрукты, печенье и конфеты, но особенно ему нравилась кожура лимона. Схватит лимон и начинает крутить, выгрызая ровную полоску на цедре. Но конечно, любимым лакомством Рыжика были орехи — их он мог щёлкать без устали. Разгрызёт орех, ловко очистит от скорлупы и жуёт. Ещё не съел один орех, а уже берёт другой и держит его наготове.

Время от времени Рыжик делал кладовки — прятал про запас огрызки картофеля, моркови, печенье, орехи. Эти заначки я находил по всей квартире: под столом и за шкафом, на кухне за плитой и даже под подушкой на кровати.

Через месяц Рыжик превратился в красивого зверька, с ярко-оранжевой блестящей шёрсткой и пушистым хвостом. Он совсем освоился в квартире и с утра до вечера бегал из комнаты на кухню и обратно; быстро, как язычок пламени, забирался по занавеске на карниз и, пробежав по нему, прыгал на шкаф. Со шкафа скачками перебирался на косяк двери, с косяка бросался вниз и по коридору, шурша коготками, проносился на кухню. Там вскакивал на стол, со стола — на полку около окна.

Полку Рыжик избрал как наблюдательный пункт. С неё были видны не только деревья за окном, но и коридор и комната. Сидя на полке, Рыжик всегда знал, где в этот момент находится Миф, какая птица — голубь или воробей — сидит на оконном карнизе, что из съедобного лежит на столе. На полке Рыжик чувствовал себя в полной безопасности, но, если замечал, что на дерево уселась ворона, стремглав бежал в коробку.

Со временем Рыжик и Миф подружились. Даже устраивали игры: Рыжик схватит мяч, впрыгнет на стол и, повиливая хвостом, перебирает мяч лапами — как бы поддразнивает Мифа. Миф облаивает Рыжика, делает вид, что злится, на самом деле лает, просто чтобы напомнить бельчонку, кто главный в квартире. Если Рыжик сразу не бросает мяч, Миф идёт на хитрость: подкрадывается с другой стороны и бьёт лапой по столу. Рыжик тут же бросает мяч и по занавеске вскакивает на карниз.

Заметив, что Миф спит, развалившись посреди комнаты, Рыжик начинал через него перепрыгивать. При этом бельчонок немного зависал в воздухе и, как мне казалось, любовался своей отвагой и ловкостью. Во всяком случае, в такие минуты его глаза были полны восторга.

Миф не любил, когда ему мешали спать. Да и как можно спокойно спать, когда над тобой летают всякие с острыми когтями?! Миф открывал глаза и, не поднимая головы, искоса следил за трюками бельчонка. Улучив момент, Миф вскакивал и пытался цапнуть Рыжика за хвост. Но не тут-то было! Юркий бельчонок уже стремительно нёсся к полке.

У Рыжика оказался весёлый нрав, и все его игры были безобидными. Только иногда, чересчур разыгравшись, он начинал грызть ножки стульев. Заметив это, я сразу хлопал в ладони:

— Рыжик, нельзя!

Миф срывался с места, подбегал к стулу, начинал громко гавкать, всем своим видом давая понять, что не позволит портить домашнее имущество. Бельчонок впрыгивал на стол, вставал на задние лапы и как-то виновато наклонялся вперёд — явно просил прощения за свою проделку.

По утрам, как только звенел будильник, Рыжик прыгал ко мне на подушку и начинал теребить мои волосы и «укать» — вставай, мол, завтракать пора!

В ванной, пока я приводил себя в порядок, Рыжик вскакивал на полку под зеркалом и тоже прихорашивался: лапами умывал мордочку, чистил шерстку, разглаживал хвост и уши — он тщательно следил за своей внешностью и потому всегда выглядел чистым и опрятным. Умываясь, Рыжик изредка посматривал на себя в зеркало. Почему-то ему не нравился «второй» бельчонок. Обычно, увидев его, он замирал, затем резко отворачивался, но раза два пытался царапнуть незнакомца.

Потом я выгуливал Мифа, а Рыжик нас терпеливо дожидался. Завтракали мы так: Рыжик у «дома», Миф на полу, я за столом. Рыжик первым съедал свой завтрак, подбегал ко мне и бил по руке — требовал чего-нибудь ещё.

Когда я приходил с работы, Рыжик не бежал, а летел мне навстречу. Он впрыгивал мне на колено и кругообразно, точно по дереву, бежал по мне до плеча. Усевшись на плечо, издавал ликующие «уканья» и гордо посматривал на Мифа, который крутился у моих ног. Он как бы говорил: «Я ближе к хозяину, чем ты».

По вечерам, если я работал за столом, Рыжик сидел рядом на торшере и занимался своими делами: что-нибудь грыз или комкал разные бумажки — делал из них шарики. Когда я работал, он мне не мешал, но, если я смотрел телевизор, ни минуты не сидел спокойно. Носился по комнате, подкидывал свои бумажные шарики, рвал газету и разбрасывал клочья по полу, подскакивал то ко мне, то к Мифу, пытался нас расшевелить, затеять какую-нибудь игру. Я смотрел на Рыжика, и мне было радостно, оттого что у меня живёт такой весёлый зверёк. На работе случались неприятности, не раз я приходил домой в плохом настроении, но, когда меня встречал Рыжик, настроение сразу повышалось.

С наступлением темноты Рыжик укладывался спать; из его «дома» слышались шорохи и скрипы — бельчонок взбивал подстилку. Спал он на боку, свернувшись клубком, уткнув мордочку в пушистый хвост, совсем как котёнок. Его выдавали только кисточки ушей.

Когда бельчонок подрос, он стал убегать из квартиры. Через форточку вылезал на балкон и по решёткам и кирпичной стене бежал наверх. С моего второго этажа он взбирался на четвёртый!

Каждый раз я со страхом следил за этими восхождениями Рыжика. Я боялся, что он сорвётся или залезет на крышу и потом не найдёт дорогу обратно. Но бельчонок всегда благополучно возвращался. К тому же он откликался на мой зов. Стоило крикнуть: «Рыжик! Рыжик!», как он мчался домой.

Я понимал, что Рыжик стал взрослым и ему необходимо общение с сородичами. Хотел было отнести его в лес, но подумал: «Прирученная домашняя белка вряд ли выживет в лесу, не сможет прокормиться и погибнет».

Кто-то из мальчишек сообщил мне, что на соседней улице открылось детское кафе и там в витрине две белки крутят колесо. Я пришёл в это кафе, и заведующая охотно согласилась взять Рыжика.

— Втроём им будет веселее, — сказала.

А мне без Рыжика стало грустновато. Без него в квартире всё стало не то. Я уже не находил заначек, и на моем столе не лежали бумажные шарики, и на полу не валялись разорванные газеты. В квартире была чистота, всё лежало на своих местах, а мне не хватало беспорядка. Особенно не по себе было по вечерам, если я не работал.

Миф тоже заскучал. Несколько дней ничего не ел, ходил из угла в угол, поскуливал.

Спустя полгода я как-то пришёл с работы, открыл дверь и вдруг из комнаты ко мне метнулась… белка! Она впрыгнула мне на колено, пронеслась по спине до плеча, затеребила мои волосы, «заукала»… Подбежал Миф, закрутился, залился радостным лаем, потянулся ко мне с сияющей мордой. Он так и хотел сказать: «Рыжик вернулся!»

Мои друзья ежата


Этих двух колючих зверьков мне подарили приятели на день рождения. У ежат были мягкие светлые иголки, а на брюшках виднелась слабая шёрстка. Одного из них, юркого непоседу с узкой мордочкой и живым, бегающим взглядом, я назвал Остиком. Другого, медлительного толстяка с сонными глазами и косолапой походкой, — Ростиком.

Очутившись в квартире, Остик ничуть не растерялся и сразу отправился осматривать все закутки.

К нему подбежал Миф, обнюхал. Остик тоже вытянул мордочку и задёргал носом. Он впервые видел собаку, и, конечно, она ему показалась огромным зверем. Но Остик не испугался. Даже дотронулся носом до усов Мифа, а чтобы дотянуться, поставил свою маленькую лапку на лапу собаки. Миф оценил смелость Остика и легонько лизнул его тёмный нос.

Ростик так и остался сидеть на полу, на том месте, где я его положил. Он только обвёл взглядом комнату и, увидев Мифа, поднял иголки и съёжился. Потом, ради любопытства, всё же выглянул из-под иголок. Миф подошёл к нему знакомиться, а он ещё больше взъерошился.

С первых дней Остик проявлял завидные таланты: откликался на своё имя, меня узнавал по походке, а к незнакомым людям подходил осторожно и долго принюхивался.

Ростик стал откликаться гораздо позднее, а из людей узнавал только меня. Всех остальных делил на «хороших» и «плохих». Кто даст поесть — «хороший», кто не даст — «плохой». Хоть гладь его, хоть играй с ним, не даёшь — «плохой». А ел он и днём и ночью и при этом всегда громко чмокал. Быстро своё съест, подходит к Остику и отталкивает его — пытается и у брата всё съесть. А ночью и миску Мифа подчищал.

Ростик ел всё подряд: мух, жуков, червей, супы и кисели, но больше всего любил манную кашу с изюмом. Наестся, долго зевает, потом уляжется спать, вытянув передние лапки и положив на них толстую мордочку. И задние лапки вытянет — сверху посмотришь — колючий комок, из-под которого торчат розовые «подушечки» с коготками. По-моему, и во сне Ростик что-то ел. Во всяком случае, заснув, снова начиналчмокать.

Остик был работяга и чистюля. Он исправно чистил свою лежанку в углу комнаты, то и дело приносил в неё дополнительные мягкие вещи: какую-нибудь тряпочку, перо, выпавшее из подушки. Остик быстро сообразил, что туалет только в одном месте — на фанерке с песком.

Ростик был отъявленным лентяем и грязнулей. Спать обычно залезал в мои ботинки, лужи оставлял где придётся. Ростик гонялся за мухами, пытался уколоть мой халат.

Они вообще были очень разными, эти ежата. И чем взрослей становились, тем больше различались их характеры. Остик обожал Мифа, постоянно ходил за ним и во всём подражал ему. Миф что-нибудь понюхает и потрогает лапой, и Остик проделывает то же самое. Миф подходит к миске, и Остик подбегает к своему блюдцу. Миф завалится спать, и Остик рядом пристраивается.

Особенно Остик подражал Мифу в играх. Миф начнёт подкидывать свою железную щётку, и Остик пытается подкинуть какую-нибудь бумажку. И если у него ничего не получается, злится, урчит, а если получается — танцует, радуется своему успеху.

Ростик побаивался Мифа и играть не любил. У него была только одна игра: ночью, когда все спят, затеять возню с Остиком. Они боролись, как котята. Ростик всё пытался навалиться на брата и куснуть его. Но ловкий Остик уворачивался и подбегал к спящему Мифу. Пёс для него был лучшим телохранителем.

Но в чём ежата были одинаковы — оба любили ласку. То один, то другой подходил ко мне, тёрся о ноги, просил погладить. Я гладил их мордочки и бока — проводил ладонью по уложенным иголкам. Если я гладил Остика, ко мне тут же подбегал Ростик, дул и тыкался носом в ладонь — не забывай, мол, и обо мне! Попробуй не погладь! Обидится и даже манную кашу есть не будет. Приходилось гладить ежей одновременно. При этом Ростик старался оттеснить брата, чтобы я гладил его одного. Тогда хитрый Остик вдруг подбегал к блюдцу и начинал нарочито громко чмокать. Он знал, чем можно отвлечь брата. Простодушный Ростик, думая, что Остик ест что-то вкусное, тоже спешил к блюдцу. Он не простил бы себе, если бы кто-то съел больше его. Но пока Ростик разворачивался, подходил к блюдцу и распознавал обман, Остик быстро возвращался ко мне и уже получал поглаживания в «спокойной обстановке».

Как-то приятель позвал меня на дачу.

— Ты лёгок на подъём? — спросил. — Приезжай на выходные дни. Отдохнёшь. И собаку, и ежей привози. Им будет где побегать. А то сидят в четырёх стенах.

Надо сказать, то лето было особенно жарким. — Какое-то утомительное лето. У нас во дворе от зноя замерла всякая жизнь. И в квартире было душно. Я открывал окна и дверь, но вместо прохладного сквозняка ощущались тёплые течения воздуха.

«Надо проветриться, съездить на природу», — решил я и стал собираться в дорогу.

Но, когда объявился на даче со своими питомцами, приятелю неожиданно понадобилось ехать в город.

— Ничего, денёк проживёте и без меня, — сказал он. — А завтра я вернусь.

Дача приятеля представляла собой временную постройку, что-то среднее между жилым домом и сараем. Правда, в комнате была кое-какая мебель, у двери стояла железная печурка, а на окне красовался аквариум. На его дне лежали две вазы, в которых шевелились рачьи усы и клешни.

— Раки всё время дрались из-за кусочков мяса, и я рассадил их в вазы из-под цветов, — объяснил приятель. — Сейчас они линяют. Сбрасывают панцири. Выросли из них. Ты, кстати, вечером покорми их. Вот мотыль. — Приятель протянул мне железную коробку с маленькими червями.

Пустив ежей на участок, мы с Мифом проводили приятеля до станции. А вернувшись, обнаружили около дома одного Остика. Я стал звать Ростика, но он не появлялся; обежал весь участок, но его нигде не было.

— Ты ищи Ростика там, — сказал я Мифу, кивнув на дорогу, — а я пойду к соседям.

Но и у соседей ежа не оказалось. Я облазил все кусты, но он бесследно исчез.

— Вообще-то, я видела не так давно, вон там кто-то пробежал. — Соседка показала на канаву перед домом. — Но по-моему, это была крыса.

Мы с соседкой прошли вдоль всей канавы, и вдруг я увидел — к нам с лаем несётся Миф. Он подлетел ко мне, завизжал от радости, чуть не схватил за руку — явно звал за собой.

Мы выбежали на дорогу, и Миф, повизгивая, наклонился над ямой для столба электропередачи. Я заглянул в яму — на дне виднелся Ростик. Он тщетно карабкался на стену, пыхтел и фыркал, издавал свистяще-шипящие звуки — звал на помощь. Я вытащил нескладёху, легонько шлёпнул:

— Будешь знать, где не надо гулять!

Вечером, как просил приятель, я начал было кормить раков, но заметил, что они лежат без движения.

«Может быть, уснули?» — подумал я и тоже отправился спать, предварительно затащив ежей в комнату.

Как всегда, Миф спал у меня в ногах. Обычно в городе он спал беспокойно: во сне брыкался, рычал, хрипел; стонал, поскуливал, но на даче — то ли набегался в поисках Ростика, то ли надышался свежего воздуха — неожиданно спал спокойно. Во сне улыбался и повиливал хвостом.

Зато ночью меня разбудил Остик. Он, видите ли, тоже вздумал залезть на кровать и начал забираться на неё со стороны стены. Лапами цеплялся за одеяло, а иголками упирался в доски. Я проснулся оттого, что кто-то с меня стаскивал одеяло и прямо около уха громко сопел. Открыл глаза — на подушку лезет Остик и радостно похрюкивает, доволен, что всё-таки добрался до меня. Уткнув мордочку в мою щёку, он засвидетельствовал свою любовь, и по мне направился к Мифу. Но Миф не терпел, когда тревожили его сон. Вскочил и, недовольно бурча, пошёл спать к двери.

Утром, накормив Мифа и ежей, я взял мотыль и подошёл к аквариуму. Вокруг ваз валялись чешуйки панцирей, рядом лежали голубые студенистые раки. Они были без всяких признаков жизни.

«Надо же, умерли», — пожалел я.

Потом вынул вазы из аквариума, запихнул в них раков и поставил на подоконник. Клешни сразу повисли, как нераскрывшиеся бутоны цветов.

Некоторое время я работал по хозяйству: пилил дрова, мотыжил грядки. Миф бродил вдоль изгороди, осматривал территорию. Ежата с полчаса около дома перебирали разные корешки и камушки, жевали травинки, грызли прутики, потом вошли в дом, залезли под кровать и уснули.

В полдень я решил приготовить обед. Разжёг печь и пошёл за водой на колонку. Только налил в вёдра воду, слышу отчаянный лай Мифа. Подхожу к калитке, а из дома валит дым, и мой пёс лапой выкатывает из комнаты спящих ежей. Выкатил, подбежал ко мне, стал кусать ботинок. «Смотри, мол, что ты натворил! Пожар устроил!»

— Это не пожар, — успокоил я Мифа. — Просто дрова ещё не разгорелись. Сейчас поправим дело.

Я поставил вёдра и погладил Мифа — поблагодарил за бдительность и извинился за свою оплошность.

Во время обеда у окна раздался шлепок. Я посмотрел на подоконник. В одной вазе рак шевелил усами, другая была пуста, но на полу… ползал второй рак. К нему, подняв иголки, устремился Ростик. Он всегда поднимал иголки, когда видел что-нибудь необычное. Ростик уже раскрыл рот, чтобы цапнуть рака, но я опередил его.

«Чудеса! Ожили!» — покачал я головой, сажая раков снова в аквариум.

А вечером приехал приятель и сказал:

— При линьке раки так выбиваются из сил, что подолгу лежат, точно мёртвые. Я забыл тебя предупредить. Но хорошо, что всё обошлось и твои ежи их не слопали: Я ведь к ним привык, к этим ракам. За ними интересно наблюдать. Хорошо, когда живые существа в доме, верно?

За чаем приятель продолжил:

— У меня ведь тоже, вроде тебя, и собачонка была, и кошка. Собачонку звали Лайма.

Так получилось, что у неё умерли щенки. Она очень переживала, и, чтобы не заболела, я принёс ей котёнка. Подобрал около дома. Ну и вылизывала она его! Прямо как родного! И обучала всему… И знаешь, у котёнка стали вырабатываться собачьи повадки…

— Не гавкал? — пошутил я.

— Нет, но кости обгладывал… А потом этого приёмыша пришлось отдать. Прочитал объявление на столбе: «Потерялся котёнок. Серый с белыми чулками». Точь-в-точь мой. Пришёл по адресу, а там девочка плачет. Ну, конечно, она узнала своего дружка… А теперь у меня вот раки… Хорошо, когда в доме живые существа.

Я согласился с приятелем и, допив чай, обратился к своим питомцам:

— Собирайтесь, ребята! Пора домой!

Ежата сразу заспешили к коробке, в которой я привёз их, Миф схватил поводок.

Зоопарк в моей квартире


Конечно, зверинцу место на природе, а не в городской квартире, и когда-нибудь я заимею дом на природе и переселюсь в него со своими зверятами. И у меня будет свой зоопарк. Этот зоопарк я представляю достаточно зримо: бревенчатый сруб под раскидистыми деревьями и вокруг на участке много кустарников, и среди них — навесы, домишки и мои разгуливающие зверята. — И что странно — я вижу всех своих зверят: и тех, с которыми живу сейчас, и тех, которые у меня были когда-то, и даже тех, которые, возможно, ещё будут. А пока мы неплохо уживаемся и в квартире. Мы — это пёс Миф и кот Паша, два ежа — Остик и Ростик, белка Рыжик, ворона Кузя, крольчиха Машка и я.

Мы жили вдвоём с Мифом, но однажды я подобрал в лесу раненого бельчонка. Принёс домой, выходил, и мы стали жить втроём.

Потом я приютил бездомного кота, которого голубятники поклялись убить будто бы за то, что он съел какого-то голубя-монаха. В квартире Паше больше всего нравится телевизор. Но не передачи, а сам тёплый корпус телевизора. Он любит на нём полежать, при этом сбивает накидку, чтобы расположиться с комфортом.

Ещё Паша любит «летать». Из форточки прыгает на дерево, с дерева на карниз каморки уборщицы, с карниза на землю. «Полетает», снова подходит к двери и мяукает.

Похоже, Пашины родители были потомственными помойщиками — его так и тянет к вёдрам, которые выносит уборщица. Можно подумать — ходит голодный. Конечно, особых деликатесов я не развожу — варю нам на всех большую кастрюлю каши с мясом. Короче, мы питаемся неплохо, просто Паше обязательно надо самому найти что-нибудь этакое, какой-нибудь селёдочный хвост.

Как-то летом с соседнего дерева в моё открытое окно влетела ворона и неуклюже плюхнулась на стол. Смотрю — у неё перебито крыло. Видимо, ещё раньше, с дерева, она видела, как я лечил Рыжика, — у ворон острое зрение. И прилетела, чтобы я и ей помог.

Миф с Пашей хотели сразу прогнать ворону, но она улетела только после того, как я заклеил пластырем её крыло. А на следующий день прилетела снова и, как ни в чём не бывало, стала разгуливать на моём столе: перебирать карандаши, ластики, скрепки.

Так и повадилась прилетать каждый день. Все мы к ней как-то привыкли и не удивились, когда на зиму она вообще перебралась в квартиру.

Кузя любит всякие блестящие штучки. То и дело с улицы приносит осколки стёкол, фольгу, пуговицы, бусины. На моём столе целая гора этих «драгоценностей». И монет около рубля. Если так будет продолжаться, скоро я стану сказочно богат и наконец куплю дом на природе.

Но случается, Кузя таскает перстни и обручальные кольца — наверняка залетает в комнаты. Тогда мне приходится расклеивать объявления о «находках».

А однажды во дворе я увидел: Кузя тащит за хвост попугая. И где его нашла? Попугай верещит, а Кузя знай себе его тянет и всё пытается с ним взлететь. Я еле отбил у неё птаху. Попугай отряхнулся и полетел к соседнему дому. Кузя хотела было ринуться вдогонку, но я успел её схватить.

Кузя умная: в отличие от своих сородичей, она сообразила, что бабочек можно и не ловить, а просто выклёвывать из радиаторов машин, куда они попадают. Обычно Кузя дремлет на форточке, но стоит к дому подъехать машине, как она срывается вниз. Ходит перед машиной, высматривает лакомство. Сразу не клюёт, ждёт, когда радиатор остынет.

Кузя талантливая: она умеет лаять, как Миф, мяукать, как Паша, и «укать», как Рыжик. Она повторяет некоторые мои слова и подпевает певцам, выступающим по телевизору.

В нашем доме живёт третьеклассник Дима, такой же любитель животных, как я. На лето Диму отправляют в деревню к бабушке. Однажды, вернувшись из деревни, Дима принёс мне крольчиху.

— Вот, — говорит, — возьмите в ваш зверинец.

— Дима! — говорю. — Ты же знаешь, у меня уже много животных, и крольчиху я взять никак не могу.

— Это необычная крольчиха, — говорит Дима. — Она умная. Представляете, в деревне живёт один дядька. Он разводит кроликов и шьёт из них шапки. Красивые такие кролики. Я им рвал молочай… Однажды я подкрался к загону и выпустил их всех. А там рядом лес. Я пригнал кроликов в лес. Там они стали есть траву. Я подумал, что спас их, а они, дурачки, вечером взяли и вернулись в загон. А эта крольчиха не вернулась. Она умная. Она стала жить на опушке. Я ей молочай приносил… Но бабушка сказала: «Зимой она погибнет, потому что не приучена жить в лесу».

— Да, верно, — согласился я. — Но почему ты не оставишь её у себя?

— Мамка не разрешает… Вы возьмите дня на два. Я кого-нибудь из ребят уговорю взять насовсем. А если ребята не возьмут, отвезу её на птичий рынок в воскресенье.

Несколько дней прожила у нас крольчиха. Мифу и Паше она сразу понравилась. Спокойно хрустает себе морковку. Съест, умывает мордочку лапами, разглаживает уши. Не трогает чужие игрушки, как Рыжик, и не прыгает по столу, как Кузя. И вот смотрю, как-то вечером Миф с Пашей спят в обнимку, а к спине Мифа прижалась… крольчиха. Тоже спит. Спит на спине, вытянув длинные задние лапы. И я подумал: «Пусть останется. Ведь я уже приручил её, а как известно, мы все в ответе за тех, кого приручили».

А на день рождения приятели подарили мне двух ежей, сказали, что в зверинце их явно не хватает, и пообещали для полной коллекции подарить крокодила. Но пока не достали.

Вот так и получился мой зверинец.

Я сильно привязался к своим питомцам. Теперь мне даже странно, как я мог жить без них. Они отвечают мне преданностью и любовью. И главное, они любят меня всегда, независимо от моего настроения, независимо от моих неудач и успехов. Конечно, с ними хлопотно, но радости они дают гораздо больше. Когда мне грустновато, они утешают и взбадривают меня. Когда мне весело, они радуются так, что устраивают настоящее цирковое представление.

Квартира у меня обычная, размерами не отличается, но места нам хватает, и мы живём дружно. Случаются и размолвки, не без этого. Бывает, Рыжик заиграется и порвёт занавески на окнах, или Ростик опрокинет миску с водой, или Кузя устроит кавардак на моём столе. Тогда я отчитываю шалунов за проделки, а Миф, как мой помощник и старожил в квартире, всячески поддерживает меня. Грозно смотрит на Рыжика, или бурчит на Ростика, или гавкает на Кузю — смотря кто провинился. Это он делает с невероятной готовностью и, по-моему, втайне доволен, что я кого-нибудь ругаю, ведь потом обязательно его похвалю.

— А ты, Миф, молодец! — скажу.

И мой верный помощник закрутится, расплывётся в улыбке, прекрасно понимая, что он-то отличается примерным поведением.

По вечерам, ожидая меня с работы, «братья меньшие» сидят у окна и всматриваются в тропу от автобусной остановки. Первым меня замечает Кузя. Она издаёт радостный клич, и все несутся к двери, и прислушиваются к шагам в коридоре, и нетерпеливо топчутся, поскуливают, повизгивают, посапывают. Я открываю дверь, и они бросаются ко мне, и каждый пытается меня лизнуть, потеребить за руки, потереться о ноги.

Некоторые соседи считают, что в моём доме не всё в порядке. А я считаю, что у них не всё в порядке. У меня вдоль стен коробки-домики, кадка с фикусом, на окнах — цветники. Летом по квартире летают бабочки и запах от цветов, как на лугу. А у соседей всё завешано коврами, заставлено шкафами с хрусталём. У них всего лишь удобная красота, а у меня — живой, многоликий мир. В их квартирах чистота и покой, а у меня по квартире разбросаны игрушки, бумажные шарики, палочки; с утра до вечера гомон, возня, урчание — играют мои зверята.

Буран, Полкан и другие


В десять лет меня называли «профессиональным выгульщиком собак». В то время мы жили на окраине города в двухэтажном деревянном доме, в котором многие жильцы имели четвероногих друзей.

Вначале в нашем доме было две собаки. Одинокая женщина держала таксу Мотю, а пожилые супруги — полупородистого Антошку. Мотя была круглая, длинная, как кабачок. Хозяйка держала её на диете, хотела сделать поизящней, но таксу с каждым месяцем разносило всё больше, пока она не стала похожа на тыкву. А вот Антошка был худой, несмотря на то, что ел всё подряд.

Жильцы в нашем доме считали Антошку симпатичней Моти.

— Мотя брехливая и наглая, — говорили. — Вечно суёт свой нос, куда её не просят.

Некоторые при этом добавляли:

— Вся в хозяйку.

Антошка, по общему мнению, был тихоня и скромник.

Мне нравились обе собаки. Я их выгуливал попеременно.

Потом в нашем доме появилась третья собака: сосед, живший над нами, привёл к себе бездомного, грязноватого пса и назвал его Додоном. После этого мне, как выгульщику, работы прибавилось, но я только радовался такому повороту событий.

Наш дом слыл одним из самых «собачьих», и всё же ему было далеко до двухэтажки в конце нашей улицы. В том доме собак держали абсолютно все! Там жили заядлые собачники и в их числе дворник дед Игнат и слесарь дядя Костя.

Дед Игнат и его бабка держали Бурана — огромного неуклюжего пса из породы водолазов. У Бурана были длинные висячие уши, мешки под глазами, а лаял он сиплым басом. Как-то я спросил у деда:

— Почему Буран водолаз? Он что, под водой плавать умеет?

— Угу, — протянул дед.

— Наверно, любая собака может под водой плавать, — продолжал я. — Просто не хочет. Чего зря уши мочить!

— Не любая, — проговорил дед. — У Бурана уши так устроены, что в них не попадает вода. Таких собак держат на спасательных станциях, они вытаскивают утопающих. Вот пойдём на речку, посмотришь, как Буран гоняет рыб под водой. И на воде он держится не как все собаки. Крутит хвост винтом и несётся, как моторка. Только вода сзади бурлит. А настырный какой! Не окрикнешь, так по течению и погонит. За ним глаз да глаз нужен. И куда его, ошалелого, тянет, не знаю! Ведь живёт у нас, как сыр в масле. Вон и выглядит, как принц. Ишь, отъелся!

Дед потрепал собаку, и Буран зажмурился, затоптался, завилял хвостом и начал покусывать дедов ботинок.

— Цыц! — прикрикнул дед. — Весь башмак обмусолил.

Буран, обиженный, отошёл, лёг со вздохом, вытянул лапы и положил между ними голову.

Я почесал пса за ушами, он развалился на полу и так закатил глаза, что стали видны белки.

Буран любил поспать; он был редкостным соней, настоящий собачий чемпион по сну. Уляжется на бабкином диване и храпит. Иногда во сне охает, стонет и вздрагивает, или глухо бурчит и лязгает зубами — сны у него были самые разные: и радостные и страшные.

Днём Буран разгуливал по дворам. От нечего делать заглядывал к своему брату Трезору, который жил на соседней улице. Раз пошёл вот так же гулять — его и забрали собаколовы, «люди без сердца», как их называла бабка. Прибежал я его выручать, показываю собаколовам паспорт Бурана, а они и правда «без сердца».

— Ничего не знаем, без ошейника бегал, — говорят. Потом видят, я чуть не реву. — Ладно уж, — говорят, — забирай. Но смотри, ещё раз без ошейника увидим — не отдадим.

«Всё-таки у них есть сердце, — подумал я, — но какое-то железное, вроде механического насоса».

Открыл я клетку, а Буран как прыгнет и давай лизать мне лицо. Казалось, так и говорил: «Ну и натерпелся, брат, я страху».

Дед Игнат научил Бурана возить огромные сани. Зимой купит поленьев на дровяном складе, впряжёт Бурана в сани, и тот тащит тяжёлую кладь к дому.

Много раз мы с ребятами стелили в сани драный тулуп, и Буран катал нас по улице; мчал так, что полозья визжали и за санями крутились снежные спирали, а нас подбрасывало, и мы утыкались носами в мягкие завитки тулупа. Но долго нас Буран не возил. Прокатит раза два, ложится на снег и высовывает язык — показывает, что устал. Но выпряжешь его — начинает носиться с другими собаками как угорелый даже про еду и сон забывает. Или бежит к своему брату и борется с ним до вечера и не устаёт никогда.

Буран вообще не любил с нами играть. Когда был щенком, любил, а подрос — его стало тянуть к взрослым. Позовёт его мальчишка или девчонка, а он делает вид, что не слышит. А если и подойдёт, то нехотя, с сонными глазами и раз двадцать вздохнёт. Ребят постарше ещё слушался, а разных дошколят и не замечал.

Иногда на нашей улице случались стычки. Какой-нибудь мальчишка начнёт говорить со мной заносчиво и грубо, а то ещё и угрозы всякие сыпать. В такие минуты я не махал кулаками, а шёл к деду Игнату и прицеплял Бурану поводок.

А потом прохаживался с ним разок-другой по нашей улице, и, ясное дело, заносчивый мальчишка сразу притихал. Частенько я проделывал этот трюк и без всякого повода, на всякий случай, просто чтоб никто не забывался.

По ночам деду не спалось, он ставил самовар и за чаем разговаривал с Бураном, рассказывая ему про свои стариковские дела. И Буран всегда его внимательно слушал. Наклонит голову набок и ловит каждое слово. Иногда бугорки на его лбу сходились, и он вздыхал. Тогда дед гладил его:

— Ты-то, лохматина, всё понимаешь, я знаю.

Но, если Буран фыркнет, дед закипал:

— Что, не веришь? Будешь спорить со мной? — Потом отойдёт, кинет Бурану кусок сахару и рассказывает дальше.

Так и бормочет, пока бабка не уведёт собаку к себе на диван — она грела ноги в её шерсти, говорила: «От ревматизма помогает».

Несколько раз в год бабка чесала Бурана и из шерсти вязала варежки и носки. По Бурану бабка определяла погоду: уляжется пёс в углу — назавтра жди холодов, крутится посреди комнаты — будет тепло.

— Он всё чувствует, — говорила бабка.

А у дяди Кости было две собаки: спаниель Снегур и овчарка Полкан, обе невероятные показушники: любили находиться в центре внимания, занять в комнате видное место, повертеться на глазах, похвастаться белоснежными зубами…

На Снегура сильно действовала погода. Серые, пасмурные дни нагоняли на него такую тоску, что он забивался под крыльцо и плаксиво повизгивал. Но в солнечные дни становился безудержно шумным: гонялся по двору за голубями, возился с Полканом, ко всем лез целоваться.

Снегур жил вместе с дядей Костей, а Полкан — на улице, в бочке. Дядя Костя опрокинул большую бочку, набил её соломой, и конура у Полкана получилась что надо. Все собаки завидовали.

Сторожить Полкану было нечего — дядя Костя не держал ни кур, ни уток, не разводил огород, и Полкан целыми днями грелся на солнце. Время от времени гонял мух или почёсывал себя за ухом и зевал, показывая ослепительно белые зубы. Кстати, в бочке у Полкана я однажды ночевал — спрятался там, когда за что-то обиделся на родителей.

Когда Полкану исполнилось три года, у него было поразительное обоняние и чувство пространства. Однажды дядя Костя уехал в другой город, так Полкан прибежал к нему с оборванной цепью. Как нашёл дорогу — никто не знает. Но от постоянного безделья Полкан обленился, перестал различать запахи и вообще поглупел. К старости только и знал гоняться за своим хвостом да лаять, когда вздумается да ещё клянчить конфеты — ужасно к ним пристрастился.

Что эти псы любили — так это петь. Когда дядя Костя играл на гитаре, Полкан высоко подвывал. Частенько и Снегур присоединялся и тянул приятным баритоном. Иногда так увлекались, что пели и после того, как дядя откладывал гитару. А стоило крикнуть «Браво!» — начинали всё сначала, да ещё громче прежнего.

Но всё-таки самой лучшей и самой умной собакой была Кисточка, которая жила в соседнем поселке, у знакомой моей матери тёти Клавы. Кисточка была обыкновенной дворняжкой: маленькая, этакая замухрышка, чёрная, с закрученным баранкой хвостом и острой мордой.

Кисточка служила и сторожем, и нянькой, и смотрителем. По ночам она охраняла сад от набегов мальчишек, днём сидела около коляски соседского малыша. Если ребёнок спал, Кисточка смирно сидела рядом, но, стоило ему пискнуть — начинала лаять и толкать коляску лапой. Проснётся ребёнок, заберут его кормить, Кисточка бежит на птичий двор. Уляжется в тени под навесом сарая, делает вид, что дремлет, а сама искоса присматривает за всеми. Заметит, гуси дерутся — подскочит и как рявкнет! А если коза начнёт яблоню обдирать, Кисточка могла и покусать легонько. Никому не давала спуску. Даже поросёнка не подпускала чесаться о рейки забора — ещё, мол, повалит изгородь, чего доброго!

Кисточка была всеобщей любимицей в посёлке, многие хозяева хотели заполучить её на день-два постеречь сад или присмотреть за живностью. Заманивали её печеньем и сладостями. Кисточка посмотрит на лакомства, проглотит слюну, но не пойдёт — так была предана хозяйке.

Однажды мы получили от тёти Клавы письмо, в котором она сообщала, что Кисточка родила пятерых щенков, трёх забрали соседи, одного тётя оставила себе, а пятого предлагала нам.

В воскресенье мы с матерью съездили в посёлок и вернулись с сыном Кисточки.

У щенка был мокрый нос, мягкие подушечки на лапах и коричневая шёрстка. Я назвал его просто — Шариком.

В первый день щенок ничего не брал в рот. И в блюдце наливали ему молока, и в бутылку с соской — не пьёт, и всё тут! Поскуливает, дрожит и всё время лапы подбирает — они у него на полу расползались. Я уж стал побаиваться, как бы он не умер голодной смертью, как вдруг вспомнил, что на нашем чердаке кошка Марфа выкармливает котят.

Сунув щенка за пазуху, я залез с ним на чердак и подложил Марфе. Она как раз лежала с котятами у трубы. И только я протиснул щенка между котятами, как он уткнулся в кошкин живот и зачмокал. А Марфа ничего, даже не отодвинулась, только приподнялась, посмотрела на щенка и снова улеглась.

Прошло несколько дней. Марфа привыкла к приёмному сыну, даже вылизывала его, как своих котят. Щенок тоже освоился в кошачьем семействе: ел и спал вместе с котятами и вместе с ними играл Марфиным хвостом. Всё шло хорошо до тех пор, пока котята не превратились из сосунков в маленьких кошек. Вот тогда Марфа стала приносить им воробьёв и мышей. Котятам принесёт — те урчат, довольные, а положит добычу перед щенком — он отворачивается. Марфа подвинет лапой к нему еду, а он пятится. Зато с удовольствием уплетал кашу, которую я ему приносил.

Однажды Марфа со своим семейством спустилась во двор: впереди вышагивала сама, за ней — пузатый прыткий щенок с неё ростом, а дальше катились пушистые комочки. Во дворе котята со щенком стали играть, носиться друг за другом. Котята залезали на дерево, и щенок пытался, но сваливался. Ударится, взвизгнет, но снова прыгает на ствол. Тут я и понял, что пора забирать его от кошек.

Только это оказалось не так-то просто — Марфа ни в какую не хотела его отдавать: только потянусь к Шарику, она шипит и распускает когти. С трудом отнял у неё щенка.

В жаркие дни мы с Шариком бегали на, речку купаться. Шарик любил барахтаться на мелководье, а чуть затащишь на глубину — спешит к берегу или ещё хуже — начнёт карабкаться мне на спину.

Однажды я взял и нырнул, а вынырнув в стороне, увидел: Шарик кружит на одном месте и растерянно озирается. Потом заметил невдалеке голубую шапку, такую же, как у меня, и помчал к пловцу. Подплыл и стал забираться к нему на спину.

А пловцом оказалась девушка. Она обернулась и как завизжит!

Но ещё больше испугался Шарик. Он даже поднырнул — только уши остались на воде, а потом дунул к берегу.

По воскресеньям у деда Игната собирались все собачники. И дядя Костя, и я приходили с собаками. Бабка раздует самовар, достанет пироги, усядемся мы за стол, и собаки тут как тут. Смотрят прямо в рот — тоже пирогов хотят. Я дам им по одному, а бабка как крикнет:

— А ну пошли во двор, попрошайки! А тебе, Буран, как не стыдно? Ведь кастрюлю каши слопал! Такой обжора, прямо стыд и срам!

И Буран уходит пристыженный, а за ним и Снегур с Полканом, и мой Шарик.

Во дворе они начинали бороться. Понарошку, кто кого: Буран всех троих или они его. Дурашливые Полкан с Шариком сразу набрасывались на Бурана. Прыгали перед его носом, тявкали, всё хотели в лапу вцепиться, а Снегур не спешил: кружил вдалеке с хитрющей мордой; потом заходил сзади и — прыг Бурану на загривок. Тут уж и Полкан с Шариком набросятся на Бурана, а он, как великан, громко засопит, набычится, развернётся — собаки так и летят кубарем в разные стороны.

Частенько и я принимал участие в этой возне. Вчетвером-то мы Бурана одолевали.

Вот так я и рос среди собак и узнавал их повадки; даже научился подражать их голосам. Приду к дяде Косте и загавкаю из-за угла сиплым голосом, и Снегур с Полканом заливаются, сбитые с толку, — думают, Буран решил их напугать. Или забегу к деду Игнату, спрячусь за дверь и залаю точь-в-точь, как Полкан — визгливым, захлёбывающимся лаем. И Буран сразу выскочит и сердито зарычит.

Постепенно я научился различать голоса всех собак в окрестности. Понимал, что означает каждый лай и вой, отчего пёс повизгивает или поскуливает, то есть в совершенстве выучил собачий язык.

И собаки стали принимать меня за своего. Даже совсем незнакомые псы, с дальних улиц. Бывало, столкнусь с такой собакой нос к носу, пёс оскалится, шерсть на загривке поднимет, а я пристально посмотрю ему в глаза и рыкну что-нибудь такое:

— Брось, знаю я эти штучки! Своих не узнаешь?!

И пёс сразу стушуется, заюлит, заковыляет ко мне виляющей походкой. Подойдёт, уткнётся головой в ноги, вроде бы извиняется: «Уж ты, того… не сердись, обознался немного. Ходят тут всякие. Я думал, и ты такой же. А ты, оказывается, наш. Вон весь в ссадинах и синяках. От тебя и пахнет-то псиной».

В то время я к любому волкодаву мог подойти — был уверен, никогда не цапнет.

Буран умер от старости. До самой смерти он сторожил дом и возил сани с дровами.

Когда дядя Костя уехал из нашего города, Снегура взяли сторожем в зоосад. К этому времени он уже стал совсем чудным, порой забывал, где находится. С его конурой соседствовала птичья вольера, так он облаивал маленьких птах. Рядом в клетке сидел огромный филин, но Снегур его почему-то не замечал.

Полкана взяли к себе соседи, сказали: «У него такая красивая шерсть».

А Шарик стал моим другом и равноправным членом нашей семьи.

В два года Шарик внезапно простудился. Целую неделю мы лечили его, давали таблетки и витамины, поили настоем ромашки. Когда Шарик поправился, он вдруг стал приводить к нашему дому других больных собак. У одной была ранена лапа, у другой порвано ухо, у третьей во рту застряла рыбья кость… Мы лечили бедолаг, никому не отказывали. Соседи шутили:

— Пора открывать бесплатную лечебницу.

Однажды во время зимних каникул я поехал к приятелю на дачу и, конечно, взял с собой Шарика, ведь мы были неразлучными друзьями. Стояли крепкие морозы, на даче было холодно, и мы с приятелем беспрерывно топили печь. Мы катались на лыжах, скроили снежную крепость, но не забывали подкладывать в печь поленья. И, укладываясь спать, набили полную топку дров. А проснулись от яростного лая Шарика. Он впрыгивал на кровать, стаскивал с нас одеяло…

Открыв глаза, я увидел, что вся комната полна едкого дыма. Он клубился волнами, ел глаза, перехватывал дыхание. Я растолкал приятеля, мы на ощупь нашли дверь и, выскочив наружу, долго не могли отдышаться на морозном воздухе. И пока стояли около дома, из двери, точно белая река, валил дым; он растекался по участку и медленно поднимался в тёмное звёздное небо.

Вот так в тот день, если бы не Шарик, мы с приятелем задохнулись бы от дыма.

Как-то, когда я уже закончил школу, а Шарику исполнилось семь лет, я шёл мимо одного двора. В том дворе мальчишки-негодяи привязали к дереву собаку и стреляли в неё из луков. Я бросился во двор, но меня опередила худая светловолосая девчушка.

— Не смейте! — закричала она и вдруг подбежала к мальчишкам, выхватила у них стрелы, стала ломать. Она так яростно накинулась на мальчишек, что те побросали оружие и пустились наутёк.

С этой девчушкой мы отвязали перепуганную насмерть собаку, и пёс в благодарность начал лизать нам руки. Он был совсем молодой и явно бездомный. На его лапах висели засохшие комья глины, из шерсти торчали колючки. Пока девчушка выбирала колючки, я сбегал в аптеку и купил йод. Потом мы прижгли ранки лохматому пленнику.

— Когда вырасту, обязательно буду лечить животных, — сказала девчушка и, повернувшись ко мне, вдруг спросила: — А у вас есть собака?

— Есть.

— Как её зовут? Расскажите о ней.

Я присел на скамейку, стал рассказывать. Девчушка внимательно слушала, но ещё более внимательно слушал спасённый нами пёс. Его взгляд потеплел. Он представил себя на месте Шарика — он уже не шастал по помойкам, не мок под дождями, его уже не гнали из подъездов, и никто не смел в него стрелять. У него был хозяин.

Ёжик


В детстве я мечтал стать капитаном и всюду пускал бумажные кораблики: в бочке, в тазу, в ведре и даже, если не видела мать, в тарелке с супом. Но чаще всего — в широкой луже у колонки посреди нашего посёлка. В той луже было много глинистых бугорков с пучками травы — они мне представлялись необитаемыми островами.

Однажды, шлёпая босиком по луже, я проводил свой кораблик меж «островов», вдруг услышал сзади какое-то чмоканье. Обернулся — за спиной воду пил… ёжик. Крупный ёжик с острым чёрным носом и маленькими чёрными глазами.

Ежи появлялись в наших садах каждую осень, как только начинали падать яблоки. Они приходили из ближнего леса и всегда ночью. А этот смельчак пришёл в посёлок днём и, не обращая на меня никакого внимания, громко лакал воду. Напился, фыркнул и, переваливаясь, заковылял в кустарник.

Он приходил к луже и на следующий день, и потом ещё несколько раз. Я узнавал его сразу — этакий толстяк с рваным левым ухом — видимо, побывал в лапах собаки или лисицы. Ёжик совершенно меня не боялся. Иногда, — напившись, он некоторое время с любопытством рассматривал мой кораблик — было ясно, что бумажное судёнышко ему гораздо интересней, чем какой-то мальчишка, который только мутил воду.

В ту осень мой младший брат сильно простудился, и сосед, шофёр дядя Коля, сказал моей матери:

— Надо пацана обмазать спиртом с гусиным салом. А ещё лучше — салом ежа. Пузырёк спирта я возьму на автобазе, а ежа… — дядя Коля повернулся ко мне. — Давай поймай ежа в саду. Утопим его в бочке, сдерём шкурку, а сало вытопим на огне. Вмиг твой братец поправится.

На следующий день дядя Коля зашёл к нам со спиртом и спросил у меня:

— Ну поймал ежа?

— Их нет в нашем саду, — соврал я, хотя и не собирался никого ловить.

— Эх ты! — усмехнулся дядя Коля. — Пойдём ко мне!

Я нехотя пошёл за ним.

В своём саду дядя Коля сразу направился за сарай и вскоре появился с большим ежом, свернувшимся в клубок.

— Подержи-ка! — сказал, сунув мне в руки животное.

Я прижал ежа к животу; он немного развернулся, высунул острую мордочку из-под иголок и взглянул на меня одним глазом. Это был мой толстяк с рваным ухом!

— Видал, какого жирного поймал? — спросил дядя Коля, засучивая рукава рубахи. — Отъелся на моих яблоках. Из него много сала будет.

Засучив рукава, дядя Коля схватил ежа и понёс к бочке с водой. Ёжик тревожно засопел, стал брыкаться, отчаянно пищать. Меня передёрнуло от жалости.

Дядя Коля погрузил ежа в воду. Послышалось бульканье, всплески, на поверхности воды появились дёргающиеся лапы — было видно, как ёжик изо всех сил пытается вырваться из рук дяди Коли. В какой-то момент ему это удалось — задрав нос, чихая и кашляя, он в панике стал карабкаться на обод бочки, в его глазах был жуткий страх.

— Дядь Коль, не надо! — дрожащим голосом попросил я. — Отпусти его!

— Тебе его жалко?! А о братце ты не думаешь?! — дядя Коля схватил ежа и снова утопил в воде.

Я заревел и, вцепившись в руку дяди Коли, крикнул:

— Отпусти его! Он жить хочет!

— А-а! — скривившись, протянул дядя Коля. — Делайте как хотите! — вытащив ежа из воды, он бросил его в траву и зашагал к дому.

Несколько секунд ёжик неподвижно лежал в траве, из его открытого рта выливалась вода. Я нагнулся к нему, и он вдруг пошевелил головой, слегка приподнялся, потом чихнул, кашлянул и, покачиваясь, медленно побрёл в кусты.

В тот же день мать купила на рынке гусиного сала, и вскоре брат поправился.

У старика Лукьяна


Старик Лукьян загорелый, со множеством складок и морщин на лице; на запёкшихся губах чешуйки и трещины. Лукьян носит полинялую от стирок, выцветшую тельняшку и широченные, как пароходные трубы, брюки. Его дом стоит на окраине деревни на берегу «великой воды России» — Волги; к реке меж кочек и буйных зарослей чертополоха петляет тропа — «вдохновенное место» — говорят рыбаки и туристы.

На лугу за домом Лукьяна пасётся корова Марфа и осёл Савелий — «кормилица» и «труженик», как их называет старик, что вполне соответствует истине: корова даёт по ведру молока в день, а осёл самостоятельно, без провожатых, возит молоко на сыроварню. Лукьян устанавливает бутыли в сумки на боках осла и просто говорит: «Иди, Савка!» — и тот воодушевлённо, вкладывая в работу всю душу, спешит в посёлок. Войдёт во двор сыроварни, терпеливо ждёт, пока работники не опорожнят бутыли, потом топает назад в деревню.

Один год у Лукьяна жила восьмилетняя внучка из города. У девчушки болели ноги, и родители отправили её к деду в деревню. Лукьян мазал ноги внучки мазями из трав, поил её топлёным молоком, договорился с директором поселковой школы, чтобы Савелию в сумку клали школьные задания на неделю, а осла приучил после сыроварни подходить к школе. Через год внучка поправилась и вернулась к родителям, но Савелий по-прежнему после сыроварни подходит к школе. В его сумки суют газеты — для Лукьяна.

По утрам Лукьян удит рыбу в старице. Рыбы в старице — ловить не переловить, но воду затягивает ряска, и поплавок тонет в зелёной каше. Лукьян использует собственное «инженерное изобретение»: делает кольцо из можжевелового прута, разгоняет шестом ряску и бросает обруч в чистую воду; кольцо не даёт ряске сплываться, и в него можно спокойно забрасывать снасть.

Днём во дворе Лукьян строит лодку для директора сыроварни Жоры. Рядом среди щепы и стружек бродит всевозможная разноцветная живность: куры, индюки, ручной журавль Фомка.

Длинноногий Фомка — веселяга: распушит пепельное оперение и танцует, играет сам с собой: поднимет с земли щепку, подбросит в воздух, снова ловит. Фомка следит за порядком на дворе: заметит, петухи дерутся, — подскочит, заворчит, затопает, а то и ударит клювом драчунов. А соберутся индюки вместе — Фомка сразу к ним, прислушивается — о чём они бормочут, смотрит — кто что нашёл.

В жару Фомка стоит в тени сарая, точно часовой, или вышагивает вдоль забора и смотрит на реку. Заметит, баржа показалась — предупреждает Лукьяна криком.

Однажды весной Фомка исчез и объявился через неделю… с подругой; вбежал во двор, заголосил, закружился. А журавлиха боится, не подходит, топчется за изгородью.

Начали журавли строить гнездо на крыше дома: натаскали прутьев, смастерили что-то вроде корзины, внутри устелили пухом, а снаружи вплели колючки, чтобы никто не своровал яйца. Через некоторое время из гнезда стали подавать голоса желторотые птенцы, и у Фомки с журавлихой забот прибавилось.

Вскоре журавлята подросли, стали бегать по крыше, спускаться во двор и всё разглядывать. В такие минуты журавлиха беспокоилась; носилась взад-вперёд по крыше, кричала, размахивала крыльями, а Фомка спокойно ходил по двору, присматривал за своими детьми — он-то прекрасно знал, кто главный в птичьем царстве.

В середине лета Фомка повёл журавлят к реке обучать рыболовству. Первое время журавлята только воду баламутили, ничего не могли поймать, потом наловчились — гоняли рыбу строем, как солдаты. Осенью журавлята совсем окрепли, и журавлиное семейство переселилось на болото, где жили их собратья. Журавлиная стая готовилась к отлёту на юг, отъедалась рыбой и лягушками.

Обедает Лукьян за столом перед домом. Ко времени обеда во двор из всех закутков и дыр спешат кошки и собаки. Они обитают около дома, у сарая и просто в кустарнике; одни — местные, другие — поселковые, третьи — просто приблудные, неизвестно откуда. Вся эта кошачье-собачья братия тактично напоминает Лукьяну про обеденное время: сидят молча невдалеке, только призывно смотрят в его сторону да посапывают и перебирают лапами.

Случается, какой-нибудь невыдержанный пёс, вроде Артамона, фыркнет: «Закругляйся, дед! Самое время перекусить да в тенёк на боковую». Понятно, Лукьян подкармливает животных и, как всякая щедрая душа, не скупится на угощения. Во время обеда некоторые, совсем ручные, лезут чуть ли не на колени к старику, другие, одичавшие, схватят кусок и драпака.

Один котёнок то и дело впрыгивает на стол — готов поесть с Лукьяном из одной миски — этот шкет вообще нешуточно привязался к старику — целыми днями лежит у его ног. Лукьян конопатит нос лодки, и он рядом, Лукьян переходит на корму, и котёнок за ним плетётся. Воспитала этого котёнка одинокая курица, которая почему-то живёт не в курятнике, а под причалом. Спускаясь к реке, Лукьян не раз видел, как из-под крыла курицы выглядывает пушистая мордаха. Курица тоже подходит к обеду, но не поесть, а побыть рядом с котёнком — такая трогательная мамаша.

Больше всех вокруг стола крутится Артамон, нагловатый рыжий пёс. Он одним из первых появился у Лукьяна и потому считает себя хозяином: то и дело задирает ногу и метит угол дома, лодку, изгородь: «Всё, мол, наше — его и моё».

Как только Лукьян откладывает инструмент, Артамон срывается с места, подбегает к столу и клянчит еду. Проглотит, начинает теребить лапой старика: «Давай ещё!» Он съедает больше всех и не прочь кусок из чужой миски сцапать. Здесь, правда, Лукьян соблюдает справедливость и разным скромникам, стоящим позади, сам подносит еду.

Бываёт, Артамон сопровождает Савелия, когда тот тащит молоко на сыроварню, но доходит только до окраины посёлка — боится поселковых собак.

Появляется во дворе и огромный, с барашка, кот — морда круглая, как сковородка, шерсть — сплошь бурые клочья. Мальчишки зовут его Ипполитом.

Как-то Ипполит поймал воробья и, прежде чем сожрать, решил поиграть: выпустил из пасти, смотрит наглыми глазами на птаху, шлёпает лапой: «Давай, мол, потрепыхайся напоследок». Серый комок лежит перед его носом, капли крови застыли на крыле. Что только Лукьян не делал! Подкрадывался, звал Ипполита ласково, пытался отвлечь, напугать, заманить рыбой — ничего не помогало! Кот схватит воробья, отбежит и продолжает измываться над жертвой.

В другой раз идёт Лукьян по деревне, вдруг видит — на террасе одной дачницы Ипполит трясёт клетку с птицей. Птицамечется, кричит.

Вышла хозяйка, замахнулась на кота, а он, знай себе, просовывает лапу меж реек, всё порывается птаху зацепить. Хозяйка лупит кота тряпкой, а он шипит, хвост трубой, глаза из орбит лезут.

Лукьян подбежал, помог отодрать Ипполита от клетки.

— Ну и злодей! — вытирая пот со лба, проговорила хозяйка.

— Злодей, — согласился Лукьян, — но и ему достаётся от собак — вон все уши в шрамах, — и дальше, вздохнув, философски заключил: — Так уж в природе всё устроено — вечная борьба за жизнь.

Самая исполнительная и смышленая во дворе — Зина, чёрная непоседливая собачонка с живым бегающим взглядом. Лукьян услышит тарахтение моторки, усмехнётся:

— Зина, иди посмотри, кто там подошёл к причалу?

И Зина несётся. Если причалили какие-нибудь рыбаки или туристы, предупредительно гавкнет, если путевой катер — заскулит, завиляет хвостом. Или Лукьян пошутит:

— Зина, посторожи лодку. Я схожу в посёлок.

Зина садится рядом с лодкой и с максимальным усердием охраняет. Издали — умора! Неподвижно сидит маленький сторож около махины-посудины.

Как-то Лукьян видит — Зина подкрадывается к ящику с провизией; уши прижала, лапы дрожат, украдкой посматривает на старика, но заходит со стороны лодки, чтобы остаться незамеченной; подкралась и пытается лапой отодвинуть задвижку на ящике — и столько хитрости у воришки!

Частенько Зина выслуживается перед Лукьяном: тот позовёт какую-нибудь собаку, а Зина забежит вперёд и улыбается, ползёт на животе, а то и перевернётся на спину — показывает свою преданность.

Если же старик погладит другую собаку, Зина прижмёт уши и обиженно уходит со двора.

— Они такие же, как мы, только постоять за себя не могут, — говорит Лукьян. — И чего люди все норовят научить их понимать человеческий язык?! Куда проще самим научиться изъясняться по-ихнему.

В дождь собаки и кошки прячутся в сарае — сидят и лежат молча, прижавшись друг к другу. Бывает, последним влетит Артамон, шумно отряхнётся, забрызгивая соседей холодными каплями, наступая лапищами на спящих, проберётся в середину сарая и займёт лучшее место на мешковине.

На Зину Артамон вообще не обращает внимания, хотя она считается красивой собакой. Когда-то перед её конурой просиживали породистые собаки дачников, был даже один пёс-медалист.

— А тут какой-то замызганный Артамон — и не замечает! — усмехается Лукьян. — Ясное дело, ей обидно.

Как-то Зина три дня не появлялась. «Наверно, в посёлке», — предположил Лукьян, но, опросив посельчан, выяснил — Зину не видели. А потом вдруг Лукьян заметил, что Фомка как-то странно себя ведёт: во время обеда схватит кусок хлеба со стола и летит к лесосеке.

Лукьян решил последить за ним, пошёл в сторону кустарника и увидел Фомку на опушке — он раскачивался на своих ходулях у края заброшенного пересохшего колодца.

Старик заглянул в колодец, а на дне… Зина жуёт черную корку. Увидела Лукьяна, залилась радостным лаем, запрыгала на скользкие, покрытые грибами, деревянные стенки.

Лукьян спустился на дно колодца, а когда выбрался с Зиной наружу, она стала ползать у его ног, лизать ботинки, и вся её сияющая морда так и говорила: «Ну и натерпелась я страху. Думала, уже не выбраться мне отсюда. Ладно хоть Фомка подкармливал…»

Однажды Зина ощенилась. У неё появилось шесть чёрных щенков. Лукьян сколотил конуру, настелил внутрь соломы, Зина перетаскала щенков в новое жилище и с того дня никого не подпускала к своему потомству.

Как-то к Лукьяну прикатил на «Москвиче» директор сыроварни Жора.

— Ну как продвигается строительство моей лодки? — спросил Лукьяна.

— Продвигается помаленьку, — поглаживая посудину, ответил старик. — Вот уже борта начал обшивать.

— Вижу, медленно продвигается, — определил Жора. — Плохо ты, дед Лукьян, организуешь рабочий день. Небось много времени в старице торчишь, рыбёшкой запасаешься или самогонку потягиваешь, а?..

— Всякое случается, — усмехнулся Лукьян.

— Через сколько думаешь закончить строительство? — обходя каркас лодки, прогундосил Жора.

Лукьян закурил папиросу.

— А кто знает? Может, через недельку, может, через две.

— Не годится. Во всём должна быть плановость. Даю тебе срок десять дней. В этот срок уложись как хочешь. Я уже пригласил на плавание кое-кого из района. Нужных людей, понимаешь? А ещё надо ставить дизель да обкатать лодку, так что поторопись.

Жора ещё раз обошёл двор и вдруг остановил взгляд на конуре, в которой дремала Зина со щенками.

— Что это у тебя, щенки? Сколько штук?

— Шесть.

— Дай одного.

— Сейчас нельзя, собака будет волноваться.

— Вроде крупные, — проговорил Жора, заглядывая в конуру. — Плохо, что чёрные. Черные животные болеют чаще, чем белые, — притягивают солнце… И для чего тебе, дед Лукьян, беспородные собаки?! Вон у моего знакомого в городе собака так собака. Английская. Колли. Слышал про такую? Щенков даёт десять штук в год. Каждый по сто рубликов. Соображаешь? Очень выгодная собака. Ну сожрёт она мяса на сотню — всё одно, за год себя оправдает… Только брехучая она… Эта твоя сука вроде лохматая. Ежели щенки будут большими, то одного пса на шапку хватит.

Лукьян отбросил окурок, взял ведро и спустился к реке, а когда вернулся, Жорин «Москвич» уже пылил в сторону посёлка. Только Зина вела себя как-то необычно: бегала по двору, тревожно поскуливала. Заглянул Лукьян в конуру, а одного щенка не хватает.

Через десять дней, когда Лукьян доделал лодку, на грузовике приехали рабочие сыроварни; погрузили лодку в кузов, передали старику деньги от Жоры (гораздо меньше, чем условились при договоре, — сказали «Жора позже ещё подкинет») и уехали.

Лукьян отправился в поселок; сделал в магазине кое-какие покупки и зашёл на почту, где устраивали посиделки любители побеседовать.

На почте от сведущих людей Лукьян узнал, что директор Жора держит щенка в сарае и не выгуливает; изредка немного даст поразмяться во дворе и снова запирает.

К осени трёх щенков Зины взяли односельчане, двое остались у старика. Лукьян заготавливал дрова на зиму, выкапывал и просушивал картошку, и щенки крутились около него, покусывали поленья, клубни — вроде бы помогали старику.

— Смышлёные чертенята, — усмехался Лукьян. — Все в мать.

Однажды зимой Лукьян направился в поселок за продуктами и куревом, за ним увязалась Зина. После магазина Лукьян, как обычно, заглянул на почту. Среди важных городских новостей и менее важных, поселковых, сведущие люди сообщили Лукьяну, что директор Жора отравил свою собаку. Никто не знал, кто сдирал с неё шкуру, но все в один голос утверждали, что скорняк в городе сшил Жоре отличную шапку.

Директор сыроварни оказался лёгок на помине — только Лукьян с Зиной отошли от почты — он идёт им навстречу; в распахнутом тулупе, в чёрной лохматой шапке.

— Привет, дед Лукьян! — Жора весело вскинул руку и, проходя мимо, бросил: — Лодка получилась неплохая. Мои друзья из района остались довольны. Жди ещё заказик.

Он уже отошёл, как вдруг, принюхавшись, Зина оскалилась, зарычала, шерсть на её загривке встала дыбом; внезапно она кинулась на директора и цапнула за ногу.

Жора заорал и, прихрамывая, побежал к почте. Зина снова бросилась на него — тихая, послушная собачонка точно взбесилась.

— Чья это тварь?! Заберите! — отбиваясь от собаки, вопил Жора.

Лукьян подошёл, сделал вид, что отгоняет Зину, но Жора заметил ухмылку на лице старика.

— Это твоя, дед, собака, я знаю! Ты мне за всё ответишь!

— Отвечу! Чего ж не ответить? Пошли, Зина!

Старик отмахнулся и зашагал в сторону дома.

Белый и чёрный


Тот посёлок расположен у подножия гор, вершины которых теряются в дымке. К посёлку плотной массой подступают леса. До райцентра, где работает большинство посельчан, около пятидесяти километров, но дорога хорошая, усыпана щебёнкой и гравием. В ненастье над посёлком, зацепившись за горы, подолгу висят грузные облака, зато в солнечные дни меж домов тянет ветерок и остро пахнет хвоей.

Первым в посёлке появился Белый, молодой длинноногий пёс с ввалившимися боками. Он был белой масти, с жёлтой подпалиной на левом ухе, один глаз зеленовато-коричневый, другой — голубой, почти прозрачный. Эти разноцветные глаза придавали ему выражение какого-то целомудрия. Позднее, когда он прижился в поселке, все заметили его застенчивость в общении с людьми и робкое почтение в общении с местными собаками. Никто толком не знал, откуда он взялся. Одни говорили, прибежал из райцентра, другие — из соседнего посёлка, находящегося по ту сторону гор.

Первые дни Белый, словно загнанный отшельник, обитал на окраине посёлка, в кустах, только изредка вкрадчиво подходил к домам, жалобно скулил, несмело гавкал. Случалось, ему выносили объедки, но чаще прогоняли — у всех были свои собаки. С наступлением осенних холодов Белый облюбовал себе под конуру большой дощатый ящик около заброшенного склада. В этом ящике когда-то доставили в посёлок трансформатор, а потом за ненадобностью выбросили.

Рядом со складом находился дом бывшего сторожа Михалыча. За свою долгую жизнь Михалыч так и не обзавёлся семьей, не устроил быт, даже обедал в поселковой столовой. Он вёл скрытный образ жизни, брал книги в библиотеке райцентра, втайне писал и посылал в городскую газету фенологические наблюдения, но их всегда возвращали. Эти наблюдения Михалыч излагал в форме размышлений. «Возьмите любой куст, — писал он. — В нём заключается весь мир. В нём полно разных букашек, и у них своя вражда и своя дружба. У них всё, как у нас. И страсти и трагедии…»

Михалыч начал подкармливать Белого, и как-то незаметно они сдружились. Во время затяжных дождей Михалыч пускал собаку в дом и, прихлёбывая чай, подолгу беседовал с ней.

— Ну что, Белый, намыкался? Эх ты бедолага. Вот так твои собратья шастают по посёлкам, ищут себе хозяина, не знают, к кому прильнуть, кому служить, а их гоняют отовсюду. Народ-то какой пошёл — не до вас. Все норовят подзаработать побольше, забивают дома добром, точно всё в гроб возьмут. А жизнь-то, она ведь короткая штука, и оставляем-то мы после себя не вещи и деньги, пропади они пропадом, а память о себе и дела наши добрые.

Пёс сидел около ног Михалыча, смотрел ему в глаза, ловил каждое слово; то вскакивал, топтался на месте и, отчаянно виляя хвостом, улыбался, то замирал, и в его разноцветных глазах появлялись слёзы.

— Ну-ну, не плачь, — теребил собаку за загривок Михалыч. — Не дам тебя в обиду.

Освоившись у Михалыча, Белый окреп, раздался в груди, стал держаться уверенней, случалось даже, облаивал прохожих, давая понять, что на складе появилась охрана.

Белый сильно привязался к Михалычу. С утра сидел на крыльце и прислушивался, когда тот проснётся, а заслышав шаги и кашель, начинал вертеться и радостно поскуливать. Михалыч открывал дверь, гладил пса, шёл в сарай за дровами. Белый забегал вперёд, подпрыгивал и весь сиял от счастья. После завтрака Михалыч доставал рюкзак, брал ведро — собирался в лес за грибами и орехами; заметив эти сборы, Белый нетерпеливо вглядывался в лицо Михалыча, так и пытался выяснить, возьмёт его с собой или нет?

— Ладно уж, возьму, куда от тебя денешься? — успокаивал его Михалыч, прекрасно понимая, что с собакой в лесу спокойней.

В полдень Михалыч ходил на почту, потом в столовую, и пёс всюду его сопровождал. Но ближе к зиме Белый внезапно исчез.

— Думается, загребли твоего пса, — как-то обронил Михалычу шофёр Коля. — Намедни фургон ловцов катал по окрестности. И правильно. Надобно отлавливать одичавших псов. Нечего заразу всякую разносить. Они ж вяжутся с лисицами, а у тех чума, лишай.

Коля слыл бесстрашным мужчиной, поскольку водил свой «газик» на бешеной скорости, входил в столовую, толкая дверь ногой, и говорил зычно, с присвистом. Он был суетливый, носил вызывающе яркие рубашки и галифе.

— Ловцы щас демонстрируют новое изобретение, — возвестил Коля с довольной улыбочкой. — Душегубку. Вывели выхлопную трубу в фургон и, пока катят в райцентр, травят собак газом. Быстро — раз, два и готово.

— Дурак ты, — буркнул Михалыч, брезгливо поджав губы. Потом постоял в раздумье, осмысливая изощрённые методы убийства животных, и заспешил к автобусу, проклиная разных, начисто лишённых жалости.

— Тоже мне, сердобольный нашёлся! — крикнул ему вслед Коля.

Михалыч приехал в райцентр на живодёрню.

— Если собака с ошейником, ждём хозяев три дня, а если без ошейника, усыпляем, — объяснил Михалычу мужик с оплывшим лицом. — Поди в загон, там вчера привезли партию. Там есть пара белых. Может, один твой кобель.

В загоне, предчувствуя неладное, одни собаки жались к углам и тяжело дышали; другие стояли, обречённо понурив головы, и только судорожно сглатывали; третьи отчаянно бросались на решётку. Михалыч смотрел на собак, и его сердце сжималось от сострадания.

Белого среди узников не было.

Он появился весной. Заливаясь радостным лаем, нёсся из леса к дому Михалыча, а за ним, смешно переваливаясь, семенил… медвежонок. Бурый медвежонок с чёрной лохматой головой.

— Где ж ты пропадал, чертёнок? — встретил Михалыч Белого. — И кого это ты с собой привёл?

Белый прыгал вокруг Михалыча, лизал ему руки, а медвежонок стоял у склада и недоумённо смотрел на эту встречу. Вытянув морду, он некоторое время сопел, принюхивался, потом присел и помочился. Белый подбежал к нему, как бы подбадривая, приглашая подойти к Михалычу поближе.

— Совсем несмышлёныш, даже человека не боится, — вслух сказал Михалыч, разглядывая нового гостя. — Наверно, мать потерял и потянулся за Белым. Но как они свиделись?

Так и осталось для Михалыча загадкой, где так долго пропадал Белый и каким образом нашёл себе необычного друга.

Чёрный, как назвал медвежонка Михалыч, оказался доверчивым, с весёлым нравом. Оставив метки вокруг склада и дома Михалыча, он застолбил собственную территорию и стал на ней обживаться: в малиннике вдоль забора собирал опавшие ягоды, в кустарнике за складом откапывал коренья. А под старой яблоней устроил игровую площадку: приволок деревянные чурки и то и дело подкидывал их, неуклюже заваливаясь набок, или забирался на яблоню и, уцепившись передними лапами за сук, раскачивался с осоловело счастливым выражением на мордахе. На ночлег они с Белым забирались в ящик, благо он был большим.

По утрам Чёрный подолгу прислушивался к поселковым звукам: гавканью собак, мычанию коров, людским голосам, сигналам автобуса. А по вечерам, встав на задние лапы, зачарованно рассматривал освещённые окна и огни фонарей.

Однажды ребята, которые приходили поглазеть на медвежонка, конфетами заманили его на близлежащую улицу, и там на него напали собаки. К другу на выручку тут же бросился Белый. Тихий, застенчивый пёс вдруг ощетинился, зарычал, заклацал зубами и разогнал своих собратьев.

С того дня, под прикрытием Белого, Чёрный отваживался посещать и более отдалённые улицы, но без «телохранителя» дальше дома Михалыча не ходил: побаивался чужих собак.

Михалыч получал небольшую пенсию и особой едой своих подопечных не жаловал. Поэтому Белый и Чёрный изредка подходили к столовой и усаживались около входа в ожидании подачек; осторожно заглядывали в дверь, принюхивались.

Многие недолюбливали эту компанию. Особенно шофёр Коля.

— Михалыч совсем спятил, — с издёвкой говорил он. — Устроил зоопарк. Подождите, медведь подрастёт, наведёт шороху. Сараи начнёт ломать, задирать коров.

Но у ребят Чёрный был любимцем: они кидали ему пряники, печенье. Кое-что перепадало и Белому. Чёрный не жадничал и, если угощение падало ближе к его другу, никогда за ним не тянулся.

За лето медвежонок сильно подрос, но никакой агрессивности не проявлял. По-прежнему большую часть времени они с Белым проводили около склада и дома Михалыча, а иногда подходили к столовой. Он стал совсем ручным — брал угощение из рук и в благодарность облизывал детские пальцы.

Но однажды осенью случилась неприятность. Одна девчушка кормила его пряниками, и он, забывшись, слегка потеребил её лапой — не медли, мол, отдавай всё сразу — и нечаянно царапнул ладонь ребёнка. Увидев кровь, мать девчушки заголосила на весь посёлок. Поблизости оказался шофёр Коля; размахивая руками, он расшумелся:

— Я ж говорил! Я ж предупреждал! Это первая ласточка! Ещё не то будет! Спохватитесь — поздно будет.

О случившемся узнали в райцентре, и власти дали команду пристрелить медведя.

То утро было необыкновенно светлым — за ночь выпал снег. Чёрный, подчиняясь невидимым механизмам природы, уже натаскал в ящик прутьев и сухих трав, уже утаптывал подстилку, готовясь залечь в спячку, и тут приехала милиция. Михалыч с Белым отлучились на почту и не видели, что произошло.

Услышав голоса, Чёрный вылез из ящика и уставился сонными глазами на людей. Его нос был перепачкан кашей, которой накануне Михалыч кормил своих приёмышей. Чёрный думал, ему принесли новое угощение, но вдруг увидел яркие вспышки, услышал оглушительные выхлопы и сразу почувствовал острую боль в груди. Несколько секунд он ещё сидел, стонал, недоумённо смотрел на людей, а в него всё палили. Потом Чёрный заревел и, пытаясь сбить жар в груди, повалился на снег, стал кататься на животе, трясти головой… и постепенно затих.

…Увидев друга мёртвым, Белый окаменел, потом истошно завыл, забился в ящик и двое суток из него не вылезал. А на третий день его точно заменили: он перестал отлучаться от дома Михалыча и зло рычал на всех, кто бы ни проходил мимо.

— Он сбесился, этот кобель, — громогласно заявил шофёр Коля.

Слух о том, что Белый подцепил бешенство, разнёсся по всему посёлку. Чтобы уберечь собаку от расправы, Михалыч посадил Белого на цепь у крыльца, но однажды обнаружил цепь пустой. Вначале Михалыч подумал — кто-то отстегнул ошейник и сдал Белого собаколовам, но, съездив в райцентр, узнал, что на живодерню он не поступал. И тогда Михалыч решил, что Белый сам разогнул карабин, связывающий ошейник с цепью.

Белый исчез из посёлка так же внезапно, как и появился. Иногда Михалыч думал, что пёс не вынес унизительного сидения на цепи и, обидевшись на него, Михалыча, предпочёл полуголодное существование в окрестных лесах. А иногда Михалычу казалось, что Белый отправился на поиски тех, кто убил Чёрного, хотел отомстить за друга.

Щенок


Дать имя человеку — проще простого. Обычно родители над именем ребёнка долго голову не ломают. Раньше давали имя в честь святого, в день которого ребёнок появился на свет, или в честь знаменитого родственника — с надеждой, что потомок станет не менее знаменитым. Потом стали называть детей в честь великих строек; например, Днепрогэс. В те времена некоторые родители, пытаясь быть современными, заходили слишком далеко — нарекали отпрысков Трактором, Шестерёнкой.

Теперь некоторые молодые родители, желая пооригинальничать, дают звучные иностранные имена или полузабытые, древнерусские, но большинство, к счастью, выбирают самые обычные. Именно к счастью, иначе трудно представить сложный букет из ребячьих имён где-нибудь в саду (в детском саду, разумеется), где Винтик соседствовал бы с Ромашкой, Сталина с Лютиком. Это не букет, а бездарный винегрет. Настоящий букет — это Алёша и Оля, Таня и Дима. Просто, красиво и благозвучно. Короче, дать имя человеку не так уж и сложно, выбор большой, а фантазия у родителей, как правило, недюжинная.

Совсем другое — придумать кличку животному. Скажем, собаке. Это нешуточное дело. Здесь одной фантазии мало. Необходимо учитывать родословную или внешний вид и характер животного, и даже его таланты. Нельзя же, к примеру, белую дворняжку назвать Клякса. Ну Хризантема, ну Белка — ещё туда-сюда, но Клякса — просто нелепость. Или взять и записать в паспорте огромного волкодава — Тузик. Это оскорбительно для такой собаки и вообще издевательство над ней. Кличка должна соответствовать животному и быть короткой. Длинные клички плохо воспринимаются животным на слух. Не случайно, Джульбарса чаще зовут сокращённо — Джуля, а Викторию — Вика.

Немаловажная вещь — характер животного. Никак нельзя весёлому, ласковому щенку давать свирепую кличку. Или глупого пса (такие крайне редко, но встречаются — обычно у хозяев, не блещущих умом) звать Сократом, который, как известно, был великим человеком.

Придумать хорошую кличку животному — дело тонкое и крайне ответственное. Вот поэтому мы с фотографом Игорем долго ломали голову, никак не могли придумать кличку одному щенку, этакому лопоухому существу, которое неожиданно у нас появилось.

Игорь фотохудожник, снимает исключительно пейзажи — я называю его «видовик». В то лето фотограф решил поснимать Рыбинское водохранилище и пригласил меня с собой за компанию, сказал, что на водохранилище можно вдоволь отдохнуть и набраться впечатлений (на самом деле я выполнял роль подсобного рабочего — таскал его кофр и треногу, пока он выбирал нечто живописное, колоритное, выразительное, но всё же я и отдохнул, и набрался кое-каких впечатлений). увидели щенка с висячими ушами. Он был разношёрстный, нескладный, с дурашливым взглядом. Переваливаясь с боку на бок, подбежал к нам, завилял хвостом. Мы погладили его и пошли своей дорогой, а он поплёлся за нами. У причала мы встретили местного мальчишку Антона, нашего приятеля.

— Чей щенок? — спрашиваем.

— Ничей, — ответил Антон. — Он был у туристов. Они здесь жили в палатке, и щенок от них сбежал. А когда туристы уехали, объявился.

— А как его зовут? — поинтересовался я.

— Не знаю, — Антон пожал плечами.

Мы решили взять щенка с собой на съёмки и, пока укладывали фототехнику в лодку, придумывали ему кличку.

— Давай назовём её Маруся, — предложил мастер пейзажей. — Во-первых, она девица, а во-вторых — для деревенской собаки и имя должно быть деревенским.

— Лучше назвать Анфиса, — сказал я. — Звучит как-то.

— Не-ет, плохо, — протянул фотограф. — У меня была знакомая с таким именем — жуткая женщина… Прямо не знаю, как её назвать. Вспоминается множество имён, но все неважнецкие.

Так ничего и не придумав, мы посадили щенка в лодку и поплыли. Наша ушастая подружка сразу освоилась в лодке: схватила щепку и стала её подкидывать.

— Надо же, такая игрунья! — умилялся фотограф, пока я работал кормовым веслом. — И совершенно не боится качки! Прямо-таки морская душа. Назовём-ка её Капитан! Или — Салака!

— Грубо! Режет ухо! — поморщился я и стал перечислять собачьи клички, которые приходили на ум: — Берта, Ника, Франческа, Изольда…

— Избито! Банально! С претензией! — махал рукой фотограф и, высматривая на берегу колоритное и выразительное, рассуждал: — Имя должно, быть простым и романтичным. А ты — Берта, Франческа! Куда тебя всё уводит? Не надо нам богинь, но и всяких Пеструшек не надо. Ищи что-то среднее. Золотую середину.

В тот день фотограф сделал особенно удачные снимки и на обратном пути торжествовал:

— Собачонка принесла мне удачу. Странное дело — обычно женский пол на кораблях приносит несчастье, а мне сегодня повезло как никогда. Я запечатлел штук пять эффектных видов.

В деревне мы занимали покинутый дом и, не раздумывая, поселили собачонку у себя. Вечером к нам зашёл Антон. Обычно он весь день околачивался у шоссе, смотрел на проезжающие машины. Или сидел на брёвнах и лупой прожигал древесину. Но каждый вечер Антон являлся к нам. Я с ним вёл разговоры о пустяковых вещах.

— Знаешь, кого в деревне больше всего? — спрашивал меня Антон.

— Кого?

— Петухов. Они спят прямо на деревьях. В курятниках спят старые, а молодые — на деревьях. Ох и задиристые эти молодые! Вот только поют некрасивыми голосами.

— В городе голубей больше всего, — сообщал я. — Бывает, тоже дерутся, но жаль, не поют.

В один из таких разговоров встрял фотограф.

— Ты вот что! — обратился он к Антону. — Оставь петухов в покое, займись делом. Вот у тебя есть лупа. Хорошая, я видел. Ты знаешь, что лупой можно выжигать картины?

— Как это?

— А так. Тащи доску, покажу.

С того дня фотограф вёл с Антоном разговоры о серьёзных вещах.

После плавания на лодке с собачонкой Антон зашёл к нам и спросил:

— Вы что, щенка оставите у себя?

— Пусть поживёт у нас, — сказал фотограф.

— А как вы его назвали?

— Ещё не назвали, — пояснил я. — Это дело сложное. Может, у тебя есть какие мысли на этот счёт? Учти, собачка девчонка.

— Назовите Стрелка.

— Хм, собачка необыкновенная, — усмехнулся фотограф. — Сегодня принесла мне удачу. И как можно её называть какой-то Стрелкой?! Ты ведь будущий художник, выжигаешь картины! У тебя должно быть воображение! Думай, думай!

— Королева! — ляпнул Антон и покраснел — сам понял, что сморозил глупость.

Немного помолчав, Антон заявил:

— Вообще-то, пацан как-то её называл.

— Какой пацан? — спросили мы. — Ну сын туристов. Он везде бегал, искал щенка, плакал…

— Надо бы разыскать этих туристов. Они наверняка жутко переживают, что потеряли собачонку, — сказал я.

— Да-а, — протянул фотограф. — Мы сделаем вот что. Я сфотографирую щенка и в городе дадим объявление в газету. Возможно, туристы откликнутся.

Несколько дней мы прожили в деревне и всё это время не расставались с собачонкой. Она и спала с нами: то у меня на кровати, то у фотографа; во сне чмокала, виляла хвостом, а однажды вцепилась в мой мизинец и начала сосать. По утрам она подлезала под одеяло, лизала щёки, тявкала в уши. Или спрыгивала на пол и поднимала возню с нашими ботинками. Вся её сияющая мордаха так и говорила: Вставайте, лежебоки, на съёмку пора!

Днём мы с фотографом ходили на съёмку, и собачонка всегда сопровождала нас, причём, когда мы работали, вела себя безукоризненно: не вертелась под ногами, не грызла кофр и треногу, даже отгоняла от нас ворон, чтоб не мешали, — «поддерживала порядок на съёмочной площадке», как говорил фотограф.

Антон тоже раза два ходил с нами на пленэр, но вёл себя не очень прилично: шатался от меня к фотографу, то покрутит треногу, то сунет палец в камеру, то начнёт мучить вопросами — для чего это, для чего то? Почему одно называется так, другое эдак? Мне-то что! Я спокойно всё объяснял ему, а вот фотограф нервничал:

— Вы своей болтовнёй сильно мешаете мне! Для хорошей съёмки главное что?

— Фотоаппарат! — поспешно выдавал Антон.

— Умение сосредоточиться! — повышал голос мастер художественной фотографии. — Фотокамера — дело второе. Главное — сосредоточиться, уловить состояние природы, найти эффектное освещение, подождать, пока там облачко найдёт или побежит рябь по воде…

Одержимый фотограф мог снимать весь день, но я не выдерживал такой нагрузки и во второй половине дня, посвистев собачонке, отправлялся с ней обедать. По пути мы заглядывали на водохранилище. Я заплывал метров на сто от берега, переворачивался и обратно плыл на спине, а собачонка плескалась на мелководье, подпрыгивала, сердито гавкала на меня — была уверена, что я дурачусь в воде, вытворяю какие-то фокусы.

Ближе к вечеру появлялся мастер пейзажей; он входил в дом, уставший, но ликующим голосом возвещал об очередных эффектных снимках. На радостях, он брал собачонку на руки и тискал, а она визжала от удовольствия.

Перекусив, неугомонный фотограф начинал копаться в своей фототехнике, подготавливать её к съёмке на следующий день, а я просто не знал, куда себя деть от безделья, но вдруг подбежит наша подружка, запрыгает на месте — прямо зовёт поиграть. Мы с ней перетягивали верёвку, катали по полу бутылку из пластика. Случалось, так увлекались, что и фотограф откладывал свои серьёзные дела и включался в нашу игру.

Что и говорить, мы привязались к собачонке, но взять её в город не могли: у меня уже жили две собаки, а фотограф постоянно ездил в командировки. Накануне отъезда мастер пейзажей впервые за все те дни занялся портретной съёмкой — как и обещал, сфотографировал щенка, а Антону сказал:

— Ты присмотри за собачкой. Думаю, туристы объявятся и приедут за ней.

— И не забывай кормить её. У нас остались кое-какие съестные припасы, — я достал из рюкзака крупу и тушёнку.

Антон кивнул.

— Я возьму пока её к нам. У нас во дворе полно места. А наш Трезор тихий, её не обидит.

Как только мы вернулись в Москву, фотограф отнёс в одну из газет снимок, и вскоре вышла заметка: «Щенок ищет своих хозяев». На фотографии красовалась наша подружка, а под снимком — адрес Антона.

Спустя неделю фотограф сообщил мне, что ему позвонили хозяева щенка. Они съездили на водохранилище, и Антон передал им собачонку из рук в руки.

— Нас с тобой туристы благодарили от всей души, — сказал фотограф. — Кстати, собачонку зовут Жулька.

Трава у нашего дома


Он был моим самым близким другом в детстве. Мы с ним проводили все дни напролёт. С утра обегали наши владения: поляну с небольшим болотцем и пружинящим деревянным настилом через низину, берёзовый перелесок, овраг, в котором струился ручей, и, наконец, бугор. Мы влетали на бугор и останавливались передохнуть. С бугра открывался прекрасный вид на зелёный луг, по которому проходила железная дорога и до самого горизонта поднимались и опускались телеграфные провода. Каждое утро по железной дороге проносился скорый; он никогда не останавливался на нашем полустанке, мы и пассажиров не успевали рассмотреть — так, два-три лица, прильнувшие к стеклу, — но всё равно их провожали: я махал рукой, а Яшка кивал бородой. Я очень завидовал тем, кто мчал в поезде, мне тоже хотелось попутешествовать, побывать в разных городах. А Яшка им совсем не завидовал: поезд скроется, и он спокойно пасётся на бугре, щиплет сочную траву, время от времени наполняя утреннюю тишину громким блеянием. Я ложился рядом с Яшкой, обнимал его за шею, делился с ним своими мечтами, и он всегда внимательно смотрел на меня зелёными глазами и слушал, правда, при этом не переставал жевать. Выслушает, качнёт головой, как бы говорит: «И куда тебя тянет? Здесь отлично, всего полно. Смотри, сколько ромашек! И чего их не лопаешь?».

В то послевоенное время мы жили в Заволжье, в небольшом посёлке при эвакуированном из Москвы заводе, на котором работал отец. Семья у нас была большая, и, сколько я помню, мы постоянно нуждались. Чтобы расплачиваться с долгами, отец с матерью каждую весну покупали месячного поросёнка, полгода его откармливали, а к зиме продавали. Но однажды родители вернулись домой с пустыми руками — на поросят поднялись цены, а через несколько дней отец принёс домой белого козлёнка. «На худой конец, и он сойдёт», — сказал.

Козлёнку было три недели, его тонкие ножки ещё разъезжались на полу, он жалобно блеял и мягкими губами теребил занавески — искал мать. Первое время козлёнок сосал молоко из бутылки с соской и спал с нами, детьми, под тулупом на полу. Бывало, утром вскочит, наступит на руку острыми копытцами и заблеет — просит молока. Потом козлёнок стал есть всё подряд, всё, что мы ели, а как только на пригорках зазеленела молодая трава, мне, как старшему, отец поручил выводить его на прогулки.

С этого всё и началось. Мы с Яшкой (козлёнка назвали Яшкой) привязались друг к другу; он ходил за мной, как собачонка, а я доверял ему все свои тайны. Там, на бугре, мы устраивали игры, бегали наперегонки, перескакивали через лужи и коряги, причём вначале Яшка вырывался вперёд, но скоро я настигал его, и некоторое время мы неслись рядом, а потом Яшка начинал сдавать. Тогда он резко останавливался и подпрыгивал на одном месте, как бы предлагая новый вариант игры. Здесь уж, естественно, первенство было за ним. Видя, как я неуклюже отрываюсь от земли, Яшка только ухмылялся и взлетал всё выше, временами даже зависал в воздухе и искоса посматривал на себя, любуясь своей ловкостью. Под конец этот бахвалец на радостях брыкался задними ногами и трубил на всю окрестность о своей победе.

Ближе к лету Яшку переселили в пристройку, в которой обычно держали поросёнка. К этому времени Яшкина пушистая шёрстка превратилась в блестящие завитки, его взгляд стал более осмысленным, а на лбу появились бугорки. Пробивающиеся рожки чесались, и Яшка всё время лез ко мне бодаться. Припадал на передние ноги, качал головой — явно вызывал помериться силами. Я становился перед ним на корточки, и мы упирались лбами друг в друга. Побеждали попеременно, и надо отдать Яшке должное: когда он наседал и я кубарем скатывался под уклон бугра, он никогда не подскакивал и не бил сбоку — ждал, пока я поднимусь и приму оборонительную позу. В нём было какое-то врождённое благородство.

Позднее, когда у Яшки появились рожки, случалось, он не рассчитывал свою силу, и тогда мы ссорились. Например, издаст предупредительный клич, разбежится, скакнёт и летит на меня, наклонив башку. Я, конечно, отпрыгивал в сторону, и Яшка врезался в кусты, но бывало, я не успевал увернуться, и Яшка больно бил меня в живот. Тут уж я не выдерживал и тоже поддавал ему как следует.

Долго мы не дулись, Яшка первым подходил, клал голову на мои колени, виновато подёргивал хвостом и теребил ботинок копытцем: брось, мол, стоит ли ссориться из-за мелочей, ведь мы друзья! Такой ласковый был козлёнок.

В полдень я ненадолго оставлял Яшку одного: привязывал его верёвку к вбитому в землю колышку и шёл домой обедать. С обеда притаскивал ломоть хлеба, картошку, морковь — Яшка всё уминал, и мы спускались в посёлок.

Прежде всего подходили к сапожнику дяде Коле; я наблюдал за его работой, а Яшка дожидался капустной кочерыжки, которую дядя Коля всегда припасал для козлёнка.

Что меня больше всего поражало, так это умение дяди Коли по обуви угадывать наклонности хозяина. Подаст ему какая-нибудь старушка сбитый ботинок, а он посмотрит и скажет:

— Что он у вас — футболист?

И старушка сразу закивает:

— Житья от него нету. Отец только на обувь и работает. Вторые за месяц сбил… да ещё штраф за разбитые окна заплатила…

Или принесёт какая-нибудь девчонка сандалии, дядя Коля проведёт пальцем по стёртым носкам и улыбнётся:

— Танцовщицей, наверно, хочешь стать?

И девчонка кивнёт, опустит глаза и покраснеет. Дядя Коля мог определить, кто ходит прихрамывая, кто косолапит, кто ходит красиво.

Дядя Коля был низкорослым, худощавым, носил очки и при ходьбе сутулился. Он жил в старом доме с обшарпанными стенами, зато его яблоневый сад считался лучшим в посёлке. Сад огораживали высокие колья, похожие на гигантские карандаши. У широкой калитки, в которую свободно въезжал грузовик, спал огромный, как медведь, пёс Артур. Такие внушительные бастионы и стражу дядя Коля завёл вовсе не для охраны фруктов — просто, как многие люди маленького роста, любил всё высокое. Под осень мы залезали в сад, трясли яблони, предварительно выманив Артура на улицу жмыхом — он ужасно его любил.

У Яшки с Артуром были вполне дружеские отношения: заметив козлёнка, пёс вставал, потягивался, приветливо размахивал хвостом, подходил вразвалку и покровительственно лизал Яшку большим шершавым языком. А иногда, в знак высшего расположения, притаскивал козлёнку обмусоленную кость. Конечно, не обходилось без размолвок. Случалось, Яшка забывался и начинал объедать флоксы около дяди Колиного дома. Тогда Артур скалился и рыкал, а Яшка сразу вставал на дыбы.

Дядя Коля всегда мне что-нибудь рассказывал. Чаще всего о том, как он будет жить, когда станет лесником.

— Вот выйду на пенсию, сад оставлю посельчанам, сам с Артуром переберусь на природу. У нас ведь здесь всё ж заводской посёлок, а я хочу жить поближе к земле, к зверью. Устроюсь куда-нибудь лесником на кордон, построю дом из ветвей и травы и крышу из хвои, буду приручать зверюшек…

Однажды мы с Яшкой подошли к дяде Коле, он кивнул мне, кинул Яшке кочерыжку и стал молча подшивать валенок: прокалывал шилом дырочки и протягивал просмоленную дратву. Подшив подошву, начал пробивать её деревянными гвоздями, чтобы лучше держалась, когда гвозди разбухнут. С полчаса работал и всё молчал. «Что ж такое случилось? — думаю. — Может, обиделся на нас с Яшкой за что?» А дядя Коля починил валенок и посмотрел на меня поверх очков:

— Давай сними-ка ботинки.

— Зачем?

— Подбить надо. Того гляди, пальцы вылезут.

— У меня денег нет, — пробурчал я.

— Снимай, говорю! — нахмурился дядя Коля.

Я нагнулся, стал развязывать шнурки.

Починил дядя Коля мои ботинки, промазал краской, стали ботинки как новенькие. Надел их, а дядя Коля вздохнул:

— Был у меня такой вот сынишка, как ты… Да в войну умер от… простуды… Так-то… Да… Всё мечтали мы с пацаном податься в лесничество, построить дом из ветвей и травы и крышу из хвои, приручать разных зверюшек…

От дядя Коли мы с Яшкой направлялись к Крокодилихе — так звали тётку Груню за то, что она свои владения от мальчишеских набегов огородила плотным забором и ещё установила дополнительный барьер — насажала репейник. В её палисаднике росло множество цветов: георгины, пионы, гвоздики, табак. Время от времени мы посылали в палисадник бумажных голубей с угрожающими записками, а по воскресеньям, когда тётка Груня уезжала в город, пролезали сквозь дыру в заборе, срывали головки цветов и, играя в войну, раздавали цветы как ордена. Георгин считался орденом Красной Звезды, пион — орденом Александра Невского, гвоздики и колокольчики — разными медалями. Отмечали друг друга щедро: в петлицах наших рубашек красовалось столько наград, что позавидовал бы любой фронтовик. После каждого воскресенья клумбы заметно редели. Обходя кусты, Крокодилиха только вздыхала и качала головой, а мы посмеивались и всё больше смелели — забирались в цветник и в будни по вечерам…

Около палисадника мы с Яшкой останавливались, находили лазейку, я срывал несколько бутонов, а Яшка, как бы невзначай, объедал пару георгинов — ему очень нравились эти яркие цветы. Он вообще любил всё яркое: изумрудную траву у болотца и ромашки на бугре, красную колонку посреди посёлка, из которой всегда лилась струя, точно перекрученная стеклянная верёвка. Он подходил к колонке, почёсывал об неё бока, наклонялся к деревянному жёлобу и долго пил прохладную воду, бегущую среди гальки и тины. И красную тесьму Яшка предпочитал обычному холщовому поводку. А когда я раздобыл ему медный колокольчик, он перед всеми задирал голову и хвастался ярко-жёлтым украшением.

Однажды в середине лета, когда Яшка уже сильно подрос, мы с ним пролезли в палисадник Кроходилихи; я стал тянуть какой-то венчик, а Яшка принялся за георгин. Внезапно перед нами возникла Крокодилиха. Яшка сразу сдрейфил и дал стрекача, рассыпая чёрные горошины, а я от страха онемел, даже не успел спрятать цветок за спину; нагнул голову и жду наказания. Но Крокодилиха неожиданно глубоко вздохнула:

— Что же ты делаешь? Я ж букеты в детский дом отвожу. Детишкам, у которых родители погибли на фронте. А вы?! — она махнула рукой, подошла к калитке, распахнула её. — Зови своих дружков. Дорывайте!..

С того дня Крокодилиха снова стала тёткой Груней, и, хотя калитка в её палисадник больше не запиралась, никто не сорвал ни одного цветка. Даже Яшка обходил палисадник стороной — такой сообразительный был козлёнок!

На окраине нашего посёлка пролегало шоссе — наполовину асфальтированная, наполовину мощёная дамба. По ту сторону дамбы находилась керосиновая лавка, каморка утильщика и мастерская по ремонту замков, примусов, патефонов и прочего. За мастерской начиналась городская свалка. Её называли городской несмотря на то, что город находился в пяти километрах от нашего посёлка. Видимо, городские власти рассматривали наш посёлок как никчёмное место, годное лишь для хлама.

Мы с Яшкой любили ходить по свалке; я собирал старые журналы, разные бракованные детали, Яшка искал в основном огрызки овощей, а если ему попадалось что-нибудь несъедобное, но яркое, сразу звал меня.

После свалки подходили к мастерской и через открытую дверь наблюдали за работой мастера, молодого, вечно небритого мужчины с сиплым голосом. Заметив нас, мастер обычно усмехался и отпускал какую-нибудь дурацкую шуточку, вроде такой:

— Ну что, подковать своего козла привёл? Всё одно — коня из него не сделаешь. Козёл, он и есть козёл. И толку от него никакого.

После таких слов мы с Яшкой, не сговариваясь, поворачивали и уходили. Не знаю, как Яшка, а я вообще не подходил бы к мастеру, но уж очень хорошая у него была мастерская: на верстаке стояли тиски, на полках лежал слесарный инструмент, в углу виднелся маленький горн с мехами. Я всё мечтал: когда вырасту, тоже обзавестись подобной мастерской.

Как-то осенью у моего самодельного самоката треснула петля, а новых нигде не было. Пришлось выпрашивать у матери деньги на ремонт. Мать дала сорок копеек. Пришёл я к мастеру, попросил починить петлю. Мастер мрачно посмотрел на меня — он сидел на лавке и паял чайник, — отложил работу и прохрипел:

— Это что, твой второй козёл? Ну давай посмотрю… Э-э! Тут варить надо, стручок. Тащи на завод. А как ты думал? — он взглянул на меня. — Но можно и заклепать, вообще-то. Заклепать, что ли?

Я кивнул.

— Ладно, посиди на улице, здесь не мешайся.

Через полчаса мастер поставил железную заплатку на трещину и прикрепил её заклёпками.

— Гони рубль, — сказал, толкнув самокат ко мне.

Я протянул монеты и покраснел:

— У меня только сорок копеек.

— Давай, завтра принесёшь остальные.

Выкатив самокат, я пересёк шоссе и пошёл к дому. Помнится, день был пасмурный, с утра накрапывал мелкий нудный дождь. «Где же взять шестьдесят копеек? — соображал я. — Матери лучше не заикаться — не даст. Ждать до получки отца долго». И вдруг вспомнил, что в книжном магазине напротив школы букинист покупает книги у населения.

Моя библиотека состояла из трёх книг, но у одной не хватало последней страницы, на другой виднелись чернильные пятна, третья — «Остров сокровищ», была в хорошем состоянии, но её я считал лучшей на свете. Долго я колебался, сдавать её или не сдавать, потом всё же решился. «Накоплю денег, снова куплю», — подумал и отправился в магазин.

Весь тот день Яшка сочувственно посматривал на меня, а когда я ушёл в магазин, то и дело выбегал на улицу, озирался и тревожно блеял — искал меня. Он любил меня по-настоящему и скучал, даже если я ненадолго оставлял его одного. К тому времени Яшка уже вымахал с дяди Колиного Артура, но его сердце не почерствело.

На следующее утро денёк был отличный — вовсю сверкало солнце. Когда я бежал в мастерскую, в моём кармане гремело пятьдесят пять копеек.

— Вот деньги! — влетев к мастеру, задыхаясь, проговорил я. — Здесь не хватает пятака. Я вам завтра принесу. Мне мать даст на завтрак.

— Какие деньги? —просипел мастер.

— Вы вчера… чинили мой самокат…

— Ну и что?

— Я шестьдесят копеек должен…

— A-а! Это хорошо… Давай беги, купи папирос. И живо сюда!

Около нашего дома росла необыкновенная трава: высокая, упругая, ярко-зелёная, пахучая. Мы с Яшкой любили по вечерам полежать в траве, отдохнуть от дневных дел. Над нами трепетали бабочки, жужжали мухи, а перед глазами прыгали кузнечики, ползали изумрудные жуки… Я срывал травинки и жевал сочную горьковатую зелень. Яшка к траве только принюхивался, но никогда не щипал — сохранял для красоты. Такой умный был козлёнок!

На той траве у нашего дома я мечтал побыстрей вырасти, выучиться на инженера и поступить на отцовский завод. И мечтал развести сад, такой же, как у дядя Коли, — и цветник, подобный палисаднику тётки Груни, и мастерскую, вроде хибары мастера. И опять я доверял свои мечты Яшке. Уставший за день Яшка слушал меня уже менее внимательно, а под конец вообще закрывал глаза.

К зиме Яшка превратился в могучего козла, с крепкими рогами и роскошной бородой. Характер у Яшки заметно испортился — он стал задиристым, лез ко всем животным в посёлке, даже приставал к Артуру и только меня любил по-прежнему.

Бывало, какой-нибудь мальчишка показывал мне кулак. Яшка тут же забегал вперёд, выставлял рога и бил копытом о землю — давал понять, что не даст меня в обиду.

Пока я был в школе, Яшка сидел в загоне около пристройки и вглядывался в дорогу — ждал меня, чтобы отправиться на бугор. Я тоже скучал по Яшке: болтаться с ним по окрестностям мне было интереснее, чем зубрить разные формулы и спрягать глаголы. Учителя не понимали причин моей рассеянности на занятиях и частенько в дневнике писали родителям, что я просто лентяй. Отец с матерью только вздыхали.

Долго они оттягивали разговор о продаже Яшки. Но однажды вечером сквозь сон я услышал, как мать говорила отцу, что продать Яшку вряд ли удастся — она уже предлагала кое-кому на рынке, — что Яшку придётся забить и продавать мясо. Отец пыхтел папиросой и отмалчивался.

Надо сказать, отец был мягким, сентиментальным человеком, любил животных, цветы и грустную музыку. Жизнь крепко побила отца: он рано потерял родителей, с подросткового возраста работал на заводе, на фронте погибли все его друзья; он в одиночку тянул большую семью и жил в захолустье, далеко от родины. В те годы наиболее предприимчивые из эвакуированных уже перебрались в Москву, а отец никуда не ходил и ничего не делал для того, чтобы вернуться на прежнее местожительство. Он был скромным, даже застенчивым человеком. Мать была гораздо энергичнее. Она часто обвиняла отца в мягкотелости, сама ходила в дирекцию завода и в конце концов добилась своего — отца перевели на работу в Подмосковье. Но это произошло не скоро.

В тот поздний вечер, когда решалась судьба Яшки, отец сказал матери:

— Давай не будем пока этого делать. Немного денег у нас есть, и я должен ещё в одном месте подработать, а попозже, ближе к Новому году… Там видно будет…

Зимой мы с Яшкой по-прежнему обегали наши любимые места и, как и летом, провожали скорые поезда, а с бугра катались по накатанному склону: я на валенках, а Яшка — на животе. Ему очень нравился снег. Бывало, даже купался в сугробах — перекатывался с боку на бок, задрав ноги. Как-то мастер увидел его за этим занятием и ухмыльнулся:

— Твой козёл совсем спятил. Забивать его пора, а вы с ним цацкаетесь.

После этих слов мы с Яшкой стали обходить мастерскую стороной.

Отец говорил, что, валяясь в снегу, Яшка чистит шерсть, но я-то знал — мой друг просто радовался зиме.

В морозные дни Яшку брали на ночь домой, и мы, как и раньше, спали с ним на полу, в обнимку. Причём хитрец Яшка всё норовил занять лучшее место, у печки, из-за этого мы всегда долго укладывались — то я теснил его, то он меня.

До Нового года мать больше не заговаривала о Яшке, но я не раз замечал, как отец украдкой сидел с моим другом у пристройки, курил папиросу и поглаживал козла.

В середине зимы родители увязли в долгах, а тут ещё заболела моя сестра, нужно было хорошее питание, и мать твёрдо сказала отцу:

— Будь мужчиной! Думаешь, мне Яшку не жалко? Но чем отдавать долги? И чем кормить детей? Их здоровье мне дороже Яшки!

Отец долго молча курил, шмыгал носом, потом глубоко вздохнул и пообещал матери забить Яшку в субботу. Этот разговор я опять услышал случайно и в ту ночь долго не мог уснуть. Жизнь Яшки была в опасности, и я решил убежать с ним из дома.

На следующий день была пятница. Сразу после школы я обвязал вокруг Яшкиной шеи верёвку, и мы с ним направились на наш бугор. Ничего не подозревавший Яшка начал, как обычно, носиться, валяться в снегу, лез ко мне бодаться, но я быстро его пристегнул и потащил к железнодорожному полотну… Я задумал отсидеться с Яшкой на ближайшей станции, пока отец с матерью не найдут другой выход расплатиться с долгами.

Мы протопали километра два, как вдруг услышали сзади окрик отца, он бежал за нами, махал рукой. Подойдя отец снял шапку, вытер ладонью взмокшее лицо, закурил, глубоко затянулся.

— Понимаешь, — сказал, — выпуская дым, — если бы мы с тобой жили вдвоём, мы как-нибудь перебились бы. Но ведь больна твоя сестра. Она не поправится без масла, молока… Да и долгов у нас полно… Яшку придётся…

Отец хотел сказать «забить», но у него не повернулся язык.

— Мы с тобой должны быть мужчинами, над нами уже все смеются, — то ли меня, то ли себя уговаривал отец. — Если хочешь, мы заведём собаку, — не очень уверенно добавил отец, прекрасно понимая, что никакая собака не заменит мне Яшки.

Назад мы плелись молча. Яшка всё понял — топал упираясь, насупившись. Я тоже еле ковылял и беззвучно ревел.

Утром отец куда-то ушёл и вернулся с длинным ножом из напильника. Пока отец затачивал нож на бруске, я зашёл в пристройку попрощаться с Яшкой. Он стоял, прижавшись к стене, подрагивал ногами, тревожно сопел и даже отказался от своего любимого лакомства — моркови. Он даже не посмотрел на меня, только покосился и отвернулся — как от предателя.

Когда отец вошёл к нему с ножом, он забился в угол и отчаянно заблеял… И вдруг подбежал к отцу и стал лизать ему руки. Отец постоял в растерянности, потом бросил нож и, какой-то обмякший, побрёл к дому.

Мать пошла по соседям и вскоре вернулась с мастером. Он согласился убить Яшку не потому, что недолюбливал его, а просто мать пообещала ему заплатить. К тому же у мастера было охотничье ружьё, и мать справедливо решила, что так всё кончится быстрее, без всяких мучений для Яшки.

Когда мастер открыл дверь пристройки, Яшка ударил его рогами, вырвался во двор и стал метаться из стороны в сторону. Мастер поймал конец верёвки и хотел привязать Яшку к забору, но с большим сильным козлом не так-то легко было справиться.

В конце концов мастер плюнул, бросил верёвку, вскинул ружьё и стал выжидать, когда Яшка на мгновение остановится. Я отвернулся, заткнул уши… Потом услышал одновременно и выстрел, и рев Яшки. Повернувшись, я увидел, что Яшка лежит на боку с открытыми глазами и неистово дёргает копытами. Через секунду он вскочил и, припадая на передние ноги, пробежал несколько метров, разбрызгивая кровь по снегу, потом упал, и его забила дрожь… Эта дрожь становилась всё мельче, пока в Яшкиных глазах окончательно не угасла жизнь.

Моего Яшку убили на месте, где летом мы любили полежать, отдохнуть от наших будничных дел; на месте, где всегда росла высокая ярко-зелёная трава…

Я забыл сказать ещё об одном свойстве той травы: даже в самые жаркие дни она оставалась влажной, и какие бы мы с Яшкой ни были разгорячённые, какие бы обиды или радости ни переполняли нас, когда мы ложились в траву, становилось прохладно и спокойно.

Ночной ливень


Многие любят стрекоз, бабочек и певчих птиц. Это понятно — как не любить такие чудеса природы! Я тоже их люблю, но с детства люблю и навозных жуков, пиявок, тараканов и пауков, и особенно — мышей, лягушек, змей, а с юности — и крыс (как говорил Д. Даррелл, «все животные прекрасны»). По-моему, крысы — самые умные животные на земле, совершенно не оценённые людьми, гонимые, вызывающие панический страх, а между тем — заслуживающие всяческого восхищения. И в смысле приспосабливаемости к среде обитания им нет равных. Не случайно существует прогноз — после атомной войны, если она, не дай Бог, разразится, уцелеют только они да ещё тараканы.

В умственных способностях крыс я убедился в молодости, когда, не имея прописки, перебивался случайными заработками и ночевал где придётся. Как-то две недели коротал ночи в подвале дома, где производился капитальный ремонт; дожидался ухода рабочих, тащил доски в подвал и делал что-то вроде лежака-настила; утром ложе разбирал, чтобы рабочие ничего не заподозрили и не вызвали милицию, — за проживание без прописки могли выслать и даже осудить.

В подвале я зажигал парафиновую свечу и готовился к вступительным экзаменам в институт. Однажды прилёг на доски, зачитался и не заметил, как у моих ног появилась крыса. Я увидел её в тот момент, когда решил размять затёкшую руку и оторвался от учебника. Крыса сидела на задних лапах и зачарованно смотрела на свечу. Не на меня — на свечу! Только когда я пошевелился, она перевела взгляд на меня и принюхалась, смешно задёргав носом, но не испугалась, не спрыгнула с настила, даже позы не изменила.

Некоторое время мы с интересом изучали друг друга. В полутора метрах от меня сидело довольно симпатичное существо величиной с белку, но более пузатое. У существа были розовые лапы, длинный голый хвост и глаза-бусинки. Больше всего меня поразила поза «столбик» — крыса как бы демонстрировала свою бурую шёрстку, которая, действительно, выглядела отлично, даже искрилась в темноте. Эта поза, зачарованный взгляд и полуоткрытый рот, за которым виднелись белые зубы, придавали крысе выражение удивления и восторга одновременно.

Я легонько посвистел, давая понять, что готов установить дружеский контакт. Крыса спрыгнула на цементный пол, немного отбежала, но всё-таки осталась в освещённой части помещения. Я негромко почмокал и кинул ей кусок хлеба от бутерброда, который припас себе на завтрак. Крыса юркнула в темноту, и я подумал, больше она не появится. Но через полчаса услышал шорохи, взглянул на пол, куда бросил хлеб, и увидел свою знакомую за трапезой. Она ела аппетитно и аккуратно, придерживая хлеб передними лапами, изредка посматривая в мою сторону, а покончив с едой, долго и старательно «умывала» мордочку, то и дело наклоняясь, — это я воспринял как раскланивание, некие благодарные реверансы в мой адрес. Закончив туалет, крыса подбежала ко мне на расстояние вытянутой руки, вся подалась вперёд, привстав на носки, и пискнула.

— Что ты хочешь, красавица? — спросил я, немало удивляясь мужеству ночной визитёрки, — наверняка я для неё представлялся неким ископаемым чудищем. «Впрочем, — подумал я, — может быть, она уже привыкла к людям, а может, и вовсе ручная».

Крыса пискнула вновь, и до меня дошло, что она ещё просит еды.

— Ладно уж, — пробормотал я, — в честь нашего знакомства, так и быть, — и щедрым жестом протянул крысе ломтик сыра.

Она попятилась, но, учуяв лакомство, осторожно подошла вновь; долго водила носом из стороны в сторону, шевелила тонкими усами, сопела, но брать сыр из рук не решалась. «Возьмёт, когда привыкнет», — подумал я и бросил ломтик на пол.

Самое интересное началось после того, как крыса слопала сыр. Видимо, не часто ей доставались такие деликатесы, и, как бы благодаря меня за пиршество, которое я ей устроил, она начала… танцевать! Винтообразно крутиться на одном месте, при этом искоса посматривала на себя, как бы любуясь своей грацией. Это было потрясающее зрелище — я даже протёр глаза, чтобы удостовериться, что мне не снится это представление.

Оттанцевав, крыса спохватилась, что забыла «умыться» и стала торопливо лизать лапы и гладить мордочку. А потом эффектно попрощалась со мной — сделала великолепный высокий прыжок и исчезла в темноте.

Она появилась и на следующую ночь. На этот раз я угостил её двумя кружками колбасы, заранее купленной специально для неё. Первый кружок она съела с пола, а второй, неожиданно даже для меня, взяла из руки — быстро схватила и отбежала в сторону.

Снова, как и накануне, после ужина, вернее, полуночной трапезы, она сосредоточенно «мыла» мордочку и живот и бока и всё время смотрела на меня, желая убедиться, что её ритуал чистоплотности не останется незамеченным. А потом она вновь «вальсировала» и, как и в предыдущую ночь, красиво покинула мою обитель.

На третью ночь Лина, как я назвал крысу, привела детёнышей — пять юрких крысят, которые, пугливо озираясь, робко, чуть ли не на животах подползли к лежаку. Я не рассчитывал на такую ораву и пришлось два бутерброда, которые у меня имелись, делить на шесть частей. Но неожиданно Лина свою долю есть не стала, даже отошла в сторону, давая понять, что уступает еду детям.

Перекусив, крысята с неожиданной быстротой обследовали помещение, убедились, что в нём нет ничего опасного, а у их матери со мной вполне дружеские отношения, и затеяли невероятную возню. Они с писком носились из угла в угол, хватали друг друга за хвосты, кувыркались, вытворяли немыслимые акробатические прыжки.

Лина внимательно наблюдала за этими играми. Иногда бросала на меня взгляд, полный гордости за таланты своих отпрысков, но, если кто-либо из них забывался и начинал вести себя, по её понятиям, чересчур неприлично или слишком больно кусал собрата, подскакивала и трепала проказника за загривок. В этом воспитательном этюде я заметил один немаловажный нюанс — после трёпки крысёнок некоторое время лежал на спине, задрав лапы кверху, как бы извиняясь перед матерью за свой проступок, а позднее, включившись в игру, вёл себя уже намного тише.

«Не мешало б людям перенять подобное поведение, — думал я. — А то мать отчитывает ребёнка, а он огрызается». Кстати, наблюдая за крысиным семейством, я сделал немало и других, быть может сомнительных, выводов. «Говорят, крысы разносят заразные болезни, — размышлял я. — Но ведь если что-то есть в природе, значит, оно и должно быть, значит, эти болезни что-то уравновешивают… Говорят, крысы нападают на человека. И правильно поступают, если человек хочет их убить. Они защищаются, борются за жизнь. Надо уважать смелых, достойных противников!».

Через несколько дней крысята настолько освоились в подвале, что стали бегать и по мне; они уже появлялись, когда я подавал условный сигнал — переливчатый свист, а Лина отзывалась и на кличку; я уже всех крысят различал «в лицо» и даже принимал некоторое участие в их играх: подкидывал на пол шарики из бумаги, щепочки, а иногда пугал, издавая мяуканье или собачий лай, чтобы крысята не теряли бдительность.

И вот в этот пик нашей дружбы объявился глава крысиного семейства — тощий, весь в шрамах крыс. Это был серьёзный, крайне недоверчивый тип. Похоже, наученный горьким опытом общения с людьми, он ни разу не приблизился к моему лежаку и даже не вышел на середину подвала. Недолго постоит в тёмном углу, пристально осмотрится и уходит. Но, как только он появлялся, Лина подскакивала к нему и с немым обожанием взирала на своего благоверного. Казалось, она готова выполнить любое его поручение, он был для неё гением, не иначе. И крысята моментально прекращали игры, тесно окружали отца и, расталкивая друг друга, пытались дотянуться до него, ткнуть носами его лапы, как бы засвидетельствовать глубочайшее почтение.

Он появлялся всего два раза; оба раза я делал попытки наладить с ним хотя бы приятельские отношения, подходил с колбасой и сыром, но он сразу пресекал мои потуги: угрожающе пронзительно пищал и выставлял лапы вперёд — показывал, что может цапнуть за руку.

В одну из ночей крысы не появились. Странно, подумал я, а под утро проснулся от бульканья — весь подвал был затоплен, около лежака плавали мои ботинки. Когда прошёл ливень, я не слышал — в те дни сильно уставал от мытарств и спал крепко; час-другой покорплю над учебниками, пообщаюсь с крысами и отключаюсь.

Я вышел из подвала как обычно, часов в семь, сложил доски у забора и вдруг увидел в мутной канаве, среди водоворотов и размытой травы, плывут мои крысы: впереди крыс, за ним Лина, за ней, словно живая цепочка, крысята. Они благополучно пересекли канаву и начали отряхиваться на глинистом склоне. Я поприветствовал их свистом, и они явно узнали меня, несмотря на то, что мы впервые встретились вне подвала и на свету. Узнали меня по свисту — на секунду перестали отряхиваться, принюхиваясь, вытянули мордочки и снова спокойно продолжили отряхивание.

К вечеру вода в подвале спала, но крысы появились только на следующий день, когда цементный пол просох. У нас была замечательная встреча: крысы долго смаковали мои съестные припасы, а потом мы долго играли, очень долго, как никогда.

Рано утром меня разбудил грохот грузовика. Выглянув в проём двери, я увидел двух мужчин в спецовках. Перекидываясь смачными словечками, они разбрасывали вдоль фундамента куски мяса.

— Заодно потравим и собак, и кошек, — донеслось до меня. — Развели всякую нечисть… Людям жрать нечего, а они собак колбасой кормят… Ловили б крыс да кормили б ими… Они — жирные твари… Боятся крыс-то… нас вызывают… Без нас крысы их всех пожрут…

Разбросав мясо, мужики сели в «газик» и уехали.

Я выскочил из подвала и начал лихорадочно собирать отраву. Собрал все куски, закопал в яме, сверху обложил кирпичами, а вечером выяснилось — всё же дал маху.

Подходя к подвалу, я стал свидетелем жуткой сцены: Лина с крысятами вертелась вокруг куска мяса, но к нему их не допускал крыс. Вялыми движениями, заваливаясь набок, он отгонял своё семейство, отгонял из последних сил. Было ясно — он уже отведал отраву. Мне осталось несколько шагов до места трагедии, когда его забила судорога, он опрокинулся на спину и затих.

Отгонять Лину с крысятами не понадобилось: она сама всё поняла, раскидала крысят, что-то зло пропищала и куда-то увела своих несмышлёнышей.

Больше она не появлялась. Может быть, нашла другое, более безопасное жильё, может, посчитала, что я причастен к смерти её крыса, может, просто решила не доверяться мне больше, поскольку я, хотя и друг, но всё-таки представитель самой жестокой касты на земле.

Анчар


В молодости он жил при автобазе, но, как там появился, никто точно не знал; говорят, просто пристал к собакам, служившим при проходной, и поселился около их будок, под навесом. Кто-то из сторожей назвал его Анчаром; так и пошло — Анчар и Анчар.

Он был обыкновенной дворняжкой. Цвет его природной серой шерсти постоянно менялся — всё зависело, в какую лужу он угодил перед этим, в какой грязи побывал, и только его янтарные глаза всегда светились радостью. Весёлый, ласковый игрун, он сразу понравился шофёрам — то один, то другой притаскивал ему разные лакомства. Случалось, сторожевые полуовчарки даже ревновали к нему: на шофёров смотрели осуждающе, а на пришельца недовольно бурчали.

— Среди собак любимчиков не любят, — говорили сторожа шофёрам. — Вы не очень-то Анчара обхаживайте. А то другие псы могут его и покусать.

Но всюду есть люди, которые относятся к животным беспричинно жестоко; были такие и на базе. Один из них, вечно чем-то недовольный шофёр Ибрагим, постоянно покрикивал на собак, а на Анчара, которого считал дармоедом, обрушивал злобную ругань. Каждый раз, когда Ибрагим орал на Анчара, сторожевые псы выказывали шофёру своё полное одобрение и облаивали дворнягу.

— Нельзя часто шпынять одну собаку, — вступались за Анчара сторожа. — Если всё время ругать одну собаку, другие её покусают. У них, у собак, сложные отношения.

Однажды осенью грузовик Ибрагима послали в Тверь, за сто пятьдесят километров от Москвы. Незаметно для всех Ибрагим запихнул Анчара в кабину и покатил. Поздно вечером на одной из безлюдных улиц Твери Ибрагим вышвырнул собаку из кабины, и его грузовик исчез в облаке газа.

От многочасовой тряски, нанюхавшись бензина, Анчар некоторое время чихал и кашлял, потом, озираясь и поскуливая, бросился по дороге в сторону, откуда машина ехала. Его вёл оставшийся в воздухе запах грузовика. Но вскоре запах стал слабеть, а на окраине города, когда Анчар выскочил на открытое шоссе, исчез окончательно.

И всё же Анчару не составляло труда ориентироваться — шоссе было прямое, чётко обозначенное, с резкими, знакомыми по автобазе запахами солярки и мазута. Он бежал посередине шоссе — на фоне тёмной земли и перелесков оно было намного светлее. Заметив огни фар и заслышав грохот, Анчар сворачивал на обочину, а как только машина проносилась, снова выбегал на трассу.

Первые двадцать километров он пробежал довольно легко, но потом почувствовал усталость и сбавил темп. В глотке у него пересохло — на его беду осень стояла сухая, дождей давно не было, и вдоль дороги не попадалось ни одной лужи. Только перед рассветом Анчар увидел впереди блестевшее водохранилище — оттуда тянул тугой ветер, слышались крики чаек.

Сбежав в низину, Анчар долго пил прохладную воду. Потом зашёл на мелководье и постоял в быстрой струе, остужая зудящие лапы. А потом снова выбрался на шоссе и принюхался. Ветер донёс запах жилья, голоса петухов, мычание коров; Анчар помчался к посёлку.

Уставший и голодный, он подходил к каждому дому и всматривался в окна и двери, но от одних домов его отгоняли хозяйские собаки, от других — сами хозяева — кому есть дело до какой-то замызганной дворняги? В одном из проулков на Анчара набросилась свора местных собак; их предводитель, матёрый тучный кобель, хрипло рыкнув, сбил Анчара грудью и вцепился в его загривок. Остальные псы, заливаясь лаем, подскакивали и кусали чужака за лапы.

Анчару удалось вырваться из пасти вожака, он отскочил к забору, прижался к рейкам и, приняв оборонительную позу, зарычал и оскалился. Старый кобель, устав от борьбы, отошёл в сторону, а без него собаки не решались напасть на Анчара. Немного покружив около забора, свора удалилась.

Отдышавшись, покачиваясь и прихрамывая, Анчар побрёл к шоссе; около дороги плюхнулся в кювет и начал зализывать раны.

Через некоторое время, передохнув, он снова заковылял по шоссе и на выходе из посёлка внезапно уловил запах столовой; подошёл к двери, заглянул в помещение. За крайним столом сидела компания молодых рабочих.

— Эй, Шарик, на! — крикнул один из парней.

Анчар осторожно переступил порог, но тут же почувствовал, как ему в морду плеснули горячий чай, и завыл от боли. Под гоготанье парней Анчар выскочил на улицу, упал в траву, стал тереть лапами обожжённые глаза. Когда боль немного стихла, поднялся и, непрестанно моргая и стряхивая слёзы, засеменил подальше от злосчастного селения.

Теперь бежать ему было трудно — болело покусанное тело, и всё время слезились глаза, а тут ещё наступил полдень и солнце стало палить совсем по-летнему. Раскалённый асфальт жёг подушечки лап, над дорогой стояли нестерпимые испарения, проносящиеся машины поднимали с обочины пыль, которая ещё больше разъедала воспалившиеся веки. Анчар свернул на тропу, петляющую вдоль шоссе, но и там было не легче — то и дело он натыкался на камни.

Во второй половине дня впереди показалась деревня, и Анчар вновь почуял запахи жилья, но теперь подходил к домам настороженно. Около первого дома он увидел девушку — она шла по дороге, шла и пела, и в такт мелодии размахивала букетом осенних цветов. Анчар сразу почувствовал, что это добрая девушка и приветливо вильнул хвостом.

— Ой, чей же ты такой? — приблизившись, девушка присела на корточки. — Откуда ж ты взялся? Весь где-то ободрался, бедняжка!

Анчар доверчиво лёг у ног девушки, заскулил. Девушка погладила его.

— Бедный ты, бедный. Откуда ж ты взялся? И где твой хозяин?.. Иди, иди в деревню. Там тебя покормят. — Девушка встала, махнула букетом и пошла по шоссе, напевая.

В деревне стоял неподвижный сухой воздух. Около колодца Анчар наткнулся на застоялый бочаг и стал жадно лакать воду, и вдруг услышал окрик. Вздрогнув, Анчар отскочил за колодезный сруб и увидел — из палисадника вышел мужчина со свертком в руке. Анчар начал было пятиться, но мужчина добродушно улыбнулся:

— Не бойся! Я ж тебе котлеты вынес. Наш-то охранник запропастился, где-то свадьбу справляет. Не выбрасывать же добро. На, поешь!

Мужчина положил сверток возле колодца и удалился. Ноздри Анчара приятно защекотал запах тёплого мяса. Убедившись, что мужчина ушёл в дом, Анчар схватил котлеты и отбежал в кустарник. В безопасности, за ветвями с жухлой листвой он проглотил еду, ещё раз попил воды в бочаге и направился в сторону шоссе. И вдруг заметил, что от сельмага отъезжает мальчишка-велосипедист. Анчар шарахнулся в сторону, а мальчишка вдруг посвистел ему, залез в сумку, висевшую на руле, и прямо на ходу бросил кусок ливерной колбасы. Анчар удивился такому подарку и подумал, что в селениях живут и добрые, и злые люди, совсем как в городе, на автобазе.

Дальше продолжать путь стало легче — еда придала Анчару силы, к тому же за деревней шоссе углубилось в лес и теперь можно было бежать в тени деревьев, среди мягких трав и приятных запахов.

Анчар бежал весь вечер и всю ночь. Лесные массивы сменялись перелесками и лугами, изредка в стороне темнели спящие деревни, но Анчар всё бежал по обочине дороги и по тропам вдоль гудящих телеграфных столбов.

Под утро он сильно устал и, встретив на пути стог сена, хотел передохнуть, но желание скорее вернуться на автобазу подстегнуло его. Он только прилёг около колкой пахучей травы, ещё раз зализал раны на лапах и снова направился к тропе.

На вторые сутки Анчар совсем выбился из сил и уже еле брёл с опущенной головой и полузакрытыми глазами; высунув язык, дышал тяжело, прерывисто. Снова было жарко, за весь день на небе не появилось ни одного облака. К вечеру машин на шоссе стало больше, на тропе появились велосипедисты, далеко впереди показался город.

Когда Анчар вошёл в городские предместья, солнце уже село, но над домами стояло зарево от освещённых улиц. Если бы Анчар умел читать, он узнал бы, что перед ним город Клин — крупные буквы чернели на указателе, но он сразу понял, что этот город не Москва. Строения были намного ниже, и транспорт по улицам катил другой, и другой стоял шум, другие запахи. Но всё-таки это был город, а в городе, среди множества улиц, перекрёстков, тупиков собаке не так-то легко ориентироваться, тем более найти нужное направление.

К счастью, у животных имеется «биологический компас», благодаря которому они по магнитной сетке земли находят верный путь. У одних животных этот «компас» развит сильнее, у других — слабее. У Анчара, несмотря на его дворовое происхождение, «компас» был развит достаточно хорошо.

Прижимаясь к домам, стараясь не попадать прохожим под ноги, Анчар медленно зашагал вдоль главной городской магистрали. На пути ему попадались кафе и закусочные с ярко освещёнными витринами и вкусными запахами, оттуда слышалось многоголосье и музыка. Несколько раз Анчар останавливался у этих заведений, с надеждой, что кто-нибудь вынесет ему еду, но никто даже не обратил на него внимания, все спешили по своим делам.

У одного из дворов Анчар уловил звук падающей воды. Он пошёл на звук и увидел колонку, из которой сочилась вода. Осмотревшись, Анчар пересёк двор и уткнулся в деревянный жёлоб. Он пил воду до тех пор, пока не почувствовал тяжесть в животе.

Недалеко от двора на него замахнулся метлой дворник, через квартал кто-то из подворотни швырнул в его сторону камень. Из последних сил, прижав уши и не оглядываясь, Анчар побежал через центр города, лавируя меж прохожих. Он бежал от фонаря к фонарю, от него шарахались, слышались крики:

— Бешеный! Весь в слюне! Куда милиция смотрит!

Постепенно дома из четырёх-трёхэтажных превратились в одноэтажные, стали попадаться избы, которые Анчар видел в деревне. Городской шум стих, с дальних пустырей потянуло ночной прохладой.

Очутившись на окраине, Анчар остановился и перевёл дух. И вдруг заметил среди домов уютный закуток — какой-то покинутый сарай. Полумёртвый от усталости, он шагнул в темноту и рухнул.

Ему снилась автобаза, шофёры, приносящие лакомства и треплющие его по загривку, дружки-полуовчарки…

Анчара разбудил отчаянный собачий вопль и хриплые мужские голоса. Выглянув из укрытия, он увидел, что на дороге стоит фургон и в него двое мужчин запихивают визжащего пса с петлёй на шее.

— Вон ещё псина! — один из мужчин указал на Анчара. — Давай обкладывай выход сеткой! Щас я его изловлю.

Второй мужчина бросился к сараю, но Анчар уже почувствовал ловушку и успел выскочить из проёма двери. В несколько прыжков он достиг шоссе и помчался по осевой линии. Через десяток метров он услышал сзади рокот двигателя и, не оглядываясь, понял, что это погоня за ним. Резко свернув, Анчар бросился по насыпи вниз, к сверкавшей внизу речке. С разбега бросился в воду, переплыл небольшой омут и побежал дальше по петляющему полувысохшему руслу. Потом выскочил в поле и, не теряя из вида шоссе, побежал параллельно асфальтированной ленте.

Он бежал не останавливаясь, бежал в правильном направлении, ведомый внутренним «компасом», который обозначал ему всё новые и новые ориентиры. С шоссе водители машин и их пассажиры видели бегущую собаку — странного одинокого путника вдали от селений, — но никто не остановился, не окликнул хотя бы ради любопытства. А могли бы и покормить, и обработать раны, и, вообще, довезти до города, ведь по виду Анчар был явно потерявшимся.

Часа через два, измученный долгим бегом, Анчар спрятался в придорожных кустах и уснул.

Он проснулся от зуда — его раны на лапах облепляли мухи. Несмотря на боль во всём теле и слабость от голода, Анчар всё же встал и продолжил бег.

В полдень он прибыл в пустынный городок Солнечногорск. После встречи с собаколовами он решил не искать в городе приключений на свою голову и побыстрее выбежать из него, но по пути, если попадётся помойка, обнюхать её — может, и удастся чем-нибудь поживиться.

Анчар побежал по улицам, обсаженным деревьями, вдоль домов, пахнущих свежей побелкой, мимо редких прохожих. Придерживаясь широкой улицы, он обежал несколько перекрёстков, миновал дымящую фабрику, вокруг которой стояла едкая копоть, и прачечную, окутанную сладким паром, обогнул сквер и, пробежав весь городок насквозь и не встретив на пути помойку, очутился на противоположной окраине.

Здесь к нему присоединился какой-то бездомный коротконогий пёс, перепачканный углём. Видимо, обиженный на всех жителей городка, пёс задумал попытать счастья в другом месте и некоторое время прыжками гарцевал за Анчаром, всем своим видом показывая, что может быть преданным другом. Изредка поскуливая, он даже забегал вперёд и пригибался — выражал некую собачью лесть, как бы восхищался стремительным бегом Анчара. Но Анчару было не до него, а темп бега, который он уже набрал, оказался не под силу коротконогому горемыке. Вскоре пёс отстал.

В этот третий день погода была пасмурная и бежалось Анчару легче, чем в предыдущие дни, когда над шоссе стояло душное марево. Впервые воздух был свежим, а дорога прохладной. Но ближе к вечеру пошёл дождь.

Вначале на асфальт лились редкие тонкие струи и такой душ для Анчара был даже приятным, но потом сверху хлынуло сильнее. От расплывшихся изображений и плещущего шума Анчар на мгновение потерял бдительность и чуть было не попал под автобус, но вовремя успел отскочить.

Анчар решил переждать дождь, но поблизости не было никаких укрытий, даже дренажной трубы под дорогой. Ему ничего не оставалось, как плестись в кювете среди луж и мутных потоков; он сильно промок, и его трясло от холода.

Наконец сквозь пелену дождя Анчар разглядел чуть в стороне подъёмный кран и под деревьями контейнеры со строительным мусором. Подойдя ближе, Анчар обнаружил ещё кучу поломанной мебели; втиснувшись под какую-то драную тахту, он сразу отключился.

Во сне он стонал и дёргался — ему снился фургон и собаколовы и как он, Анчар, никак не может от них убежать.

Он проснулся ночью. Дождь кончился, по мебели только стучали капли, падающие с деревьев. Анчар вылез из-под тахты, но почувствовал головокружение и слабость в лапах. Около контейнеров он нашёл какие-то пищевые отходы, но даже не смог их есть — горло слишком опухло. Анчар решил отлежаться и снова забрался под тахту.

К утру у него поднялась температура; нос пересох и стал горячим, а всё тело колотил озноб, однако он уже научился терпеть и, пересилив себя, всё-таки вылез из-под укрытия. Его шатало и тошнило, но он упорно побрёл к своему городу.

Через несколько часов Анчар подошёл к Химкам. Последние километры он одолевал с трудом, еле перебирая лапами, но Химки — это был въезд в его город; шоссе уже превратилось в шумную автостраду, по ней взад-вперёд тянулись потоки машин, слышался гул большого города. И Анчар сразу почувствовал близость родных мест.

Он был обессилен до крайности, его мучила простуда и голод, но внезапно он ощутил прилив сил. У Кольцевой дороги смело пошёл на запах горячего хлеба. Дойдя до булочной, стал откровенно попрошайничать и вскоре получил пряник и печенье. Затем разглядел невдалеке гастроном, подошёл, и красивая, пахнущая духами женщина дала ему сосиску.

Теперь дорога стала опасной. В одном месте Анчар это особенно почувствовал, когда увидел сбитую машиной собачонку. Маленькая лохматая, она лежала в кювете и отчаянно выла. Анчар подошёл, полизал её перебитый бок и сочувственно заскулил, как бы извиняясь, что ничем не может помочь. Он сидел рядом с собачонкой, пока она не затихла, потом отправился на поиски своей автобазы.

…Целый месяц бродил он в лабиринте московских улиц, вместе с людьми на светофор пересекал проезжую часть, спускался в подземные переходы, у столовых и булочных клянчил еду, подбирал на помойках объедки. За месяц нашёл несколько автобаз, автобусных и троллейбусных парков, но своей автобазы найти никак не мог. От слабости его «компас» давал сбой.

В скверах уже облетели последние листья, наступили предзимние холода, он всё шастал по городу с рассвета до темноты, а ночи коротал на промёрзшей траве газонов и решётках метро. Ночами давала себя знать накопленная усталость, в Анчара вселялось отчаяние, он уже готов был бросить поиски и остаться на зиму в каком-нибудь дворе, около тёплой бойлерной, но утром неизменно шёл разыскивать свою автобазу.

Однажды поздним вечером он уловил невероятно знакомый, единственный в мире запах будки своих сторожей. Часа два он лаял и царапался в ворота, но его не слышали. В тот холодный, ветреный вечер сторожа крепко спали, а полуовчарки приняли слабый и сиплый голос Анчара за голос приблудной собаки, и им было лень отгонять бродягу.

Его увидели только утром, когда на работу пришли шофёры. Он лежал около ворот базы, свернувшись клубком, запорошенный первым снегом. Его еле разбудили. Он был весь в шрамах, с запавшими боками и сбитыми в кровь лапами. Он сильно изменился: янтарный блеск в глазах потух, вместо улыбки на морде — гримаса боли. Его не сразу и узнали — думали, очередной бездомный бедолага, но подбежали полуовчарки, обнюхалии вдруг приветливо завиляли хвостами.

Потом появились сторожа и сказали, что это пёс Анчар, точно.

Медведь


Лесник Петрович и его пёс Цыган живут в пяти километрах от деревни Сосновки. Вокруг дома лесника буйно растут — прямо валят забор — шиповник и боярышник.

— Они самые полезные, — говорит Петрович. — Настойка шиповника — лекарство от сорока болезней, а у боярышника древесина прочная, вязкая, радужная. Недаром из неё точат художественную посуду, игрушки. А я ложки и черпаки режу.

На полках у Петровича лежат деревянные заготовки и свежеструганые изделия, пахучие, с тёмными прожилками-разводами. Кто бы ни зашёл к Петровичу, без ложки или черпака не уходит.

Два раза в неделю к леснику на велосипеде приезжает почтальонша Лиза, самая приветливая девушка в Сосновке. Лиза привозит Петровичу газеты, а Цыгану — печенье.

Петрович угощает почтальоншу чаем с брусничным вареньем; за самоваром рассказывает:

— Вчера приходил сохатый с семейством… Овощи любят… А впервые пришли зимой. Раз под утро слышу — Цыган заливается. Вышел, а они стоят у калитки. Пара лосей с лосёнком. Зима-то снежная была, корм доставали с трудом. Вот и пришли. Ну я вынес им картофелины, морковь… С того дня повадились… И летом навещают…

— Они любят вас, — смеётся Лиза. — Вы же добрый.

— А ведь когда я был подростком, охотился. Да-а. У отца была берданка. От нужды, конечно, охотился, не забавы ради. Раз на охоте подбил селезня. Вытащил его из камышей, у него было перебито крыло. И вот держу его, значит, в руках… и чувствую, как бьётся его сердце. А он смотрит на меня и тихо крякает, как бы просит о помощи. Потом затих и начал остывать. И вот тут-то мне стало не по себе. «И зачем, — думаю, — лишил жизни такую красивую птицу?» Представил, как он красовался перед подругой, ходил кругами, хлопал крыльями… как потом выводил бы утят на плёс, обучал их нырять… Да-а. Человек может многое сделать, но вот живую птицу не сделает никогда.

Лиза сообщает Петровичу последние деревенские новости, потом прощается:

— Ну я поехала. Спасибо за варенье.

— Тебе спасибо за газеты, — отзовётся Петрович. — На-ка ложку возьми, в хозяйстве пригодится, да и в доме должно пахнуть деревом. И это, слепни объявились… Ежели укусит, потри земляникой — боль и пройдёт.

Лиза вскакивает на велосипед, машет рукой. Цыган провожает её до деревни.

Часто, тоже на велосипеде, к Петровичу заезжает молодой ветеринар Костя; он работает в Сосновке всего несколько месяцев. Костя с Петровичем за чаем с наливкой ведут задушевные беседы.

Иногда Костя вспоминает Москву, где учился на ветеринара и где осталась его девушка.

— Наши девушки лучше городских, — говорит Петрович. — К примеру, почтальонша Лиза. Какая славная… В городе каждый сам по себе, а наши, как одна семья. Правда, сейчас и в деревне некоторые нажимают на своё. А раньше всё делали сообща. Всей деревней выезжали солить грибы. На телегах прикатим в лес, разбредёмся, перекликаемся. Потом на поляне очищаем грибы от иголок и слизняков, засыпаем в бочки, перекладываем ягодами для запаха и листьями дуба для крепости. И всё под песни, прибаутки, да-а.

— Наш ветеринар чудной какой-то, — говорит почтальонша Лиза Петровичу. — В клуб не ходит, все вечера дома сидит, книжки почитывает… Вот просто интересно, почему он в клуб не ходит, а к вам приезжает?

— У нас общая привязанность к животным, — объясняет Петрович.

В жаркие дни кордон лесника залит солнцем; от елей бьёт горячей хвоей, сосны потрескивают чешуйчатой корой, в воздухе терпкие испарения. Воздух тягучий, липкий. Только у речки прохладно; она течёт вдоль кордона, мелководная, извилистая.

— Если её выпрямить, получится расстояние до Москвы, — шутит Петрович.

В полдень к речке тянутся все обитатели леса. Лучший «пляж» занимают кабаны; радостно похрюкивая, точно ватага ребят, они вбегают в воду; искупаются, начинают валяться на песке. Потом хряк, а за ним и всё стадо зарывается в песок, поглубже, чтоб не перегреться на солнцепёке.

В тенистый бочаг, спасаясь от жары и слепней, заходят лоси. Заходят медленно и важно. Войдут и долго стоят с закрытыми глазами — дремлют, но ушами настороженно шевелят — прислушиваются, как бы кто не подкрался.

На мелководье тут и там плещутся сороки и разные мелкие птахи; окунутся несколько раз и бьют по воде крыльями. Иногда, задрав лапы, заваливаются набок — прямо как загорающие купальщики. Вылезут из воды, отряхнутся; потом одни летят на ветви обсыхать, другие ложатся в лунки на берегу, при этом то и дело ссорятся за более удобные, как им кажется, места.

Изредка к реке, тяжело дыша, подходит лисица. О её приближении всех оповещают сороки; их тревожная трескотня — верный сигнал об опасности. Заслышав сорок, остальные птицы взлетают на деревья.

Лисица не купается, только полакает воду и спешит назад, в нору, подальше от палящего солнца. До норы, перелетая с ветки на ветку и треща, её сопровождают сороки.

Лисица скроется под корнями раскидистой ели, а сороки ещё долго сидят на ветвях и негодующе бормочут. Потом, успокоившись, вновь подлетают к речке и уже трещат раскатисто, победоносно, как бы говорят, что прогнали непрошеную гостью и все могут возвращаться.

Как-то в Сосновку прибежал Цыган: шерсть вздыблена, глаза ошалелые; с громким лаем пёс подбегал то к дому почтальонши, то к дому ветеринара — тех, кого лучше всех знал.

Но Лиза накануне уехала в райцентр, а Костя на ферме осматривал телят. Все жители деревни были на сенокосе, только мальчишки бегали по дороге — запускали змея. Они-то и увидели Цыгана и подумали, что в деревню пришёл Петрович, но потом заметили — лесник не появляется, а пёс с беспокойством носится от дома к дому. Мальчишки поняли — на кордоне что-то случилось, и побежали к ветеринару.

Костя сел на велосипед и, сопровождаемый Цыганом, покатил к леснику. Ещё издали он увидел, что у дома сидит… медведь.

Бурый медведь со сбитой шерстью и проплешинами сидел, привалившись, к срубу, и ревел. Завидев велосипедиста и собаку, медведь смолк, потом наклонил массивную голову, неуклюже повалился набок и завыл.

Навстречу Косте вышел Петрович.

— Вот с утра сидит. Пришёл за помощью. У него чего-то с задней лапой, всё её поджимает.

— Как же её осмотреть? — опешил Костя.

— Да он мой старый знакомый, не первый раз приходит. Я его подкармливаю сладостями. Он почти домашний. Но одному не сподручно осмотреть. Я сейчас его отвлеку, помажу хлеб вареньем. Он его жуть как любит.

Петрович с Костей направились к дому, а Цыган стал из-за кустов негромко облаивать лохматого пришельца.

Когда лесник с ветеринаром подошли к крыльцу, медведь перестал выть и задрал заднюю лапу — явно показывая, где у него нестерпимая боль; меж «подушек» медвежьей стопы виднелась острая сосновая щепа:

— Видать, на лесосеке занозил, — сказал Петрович и заспешил в дом.

Он вынес ломоть хлеба с вареньем и протянул медведю, но тот отвернулся — он как бы говорил: «Вылечите мне скорее лапу. Я всё стерплю, без всяких сладостей».

Пока Петрович отвлекал медведя хлебом с вареньем, Костя наклонился и резким движением вытащил щепу. И сразу отскочил на всякий случай.

Медведь вновь повернулся и глубоко вздохнул. Потом встал, протиснулся сквозь калитку и, прихрамывая, побрёл к лесу.

Цыган проводил его уже не лаем, а тихимбурчанием.

— Он с большим понятием, — сказал Петрович, когда медведь скрылся в чаще. — Вот говорят, он лапу сосёт — у него кожа на стопе сходит. А я заметил, прежде чем залечь в спячку, он топчется на ягоде, набивает сладкие лепёшки на лапах. А в берлоге сосёт. Да-а… И вот как знает: долгая будет зима — больше топчется. Я по медведю определяю, какая будет зима. Он никогда не ошибается.

Почтальон Тишка


Тишка был дворняжкой. Его имя вам ничего не скажет, но, поверьте на слово, он был Необыкновенный пёс. В его жизни не найти ярких фактов, он просто добросовестно трудился, выполнял редкую для собак работу. Но начну издалека, отведу небольшое место описанию таёжного посёлка, где жил Тишка.

Тот посёлок оленеводов находился в тени лесистого холма, где по камням струился быстрый ручей. Жизнь в посёлке была организованная, с естественным порядком вещей; люди жили без напряжения и суеты, спокойно справляясь с житейскими неурядицами. Но главное — они сами делали свою судьбу, а не ждали, когда она их сделает.

Посельчане почтительно относились к природе, для них срубить дерево означало то же самое, что убить живое существо. А к животным они относились уважительно. Не только к оленям и собакам — основным помощникам, но и к хищникам.

Я оказался в том посёлке случайно, пролётом. Наш «кукурузник» приземлился, чтобы выгрузить почту и дозаправиться горючим. Пока выгружали посылки, связки писем, самолёт окружили оленеводы, олени, собаки. Лётчик, угостив оленеводов сигаретами, расписывал вид тайги сверху, при этом крепко ругал нефтяников, которые, по его словам, уродуют тайгу.

— Странные люди, — буркнул стоящий рядом со мной высокий, прямой парень с бородой. — Говорят о возвышенном и употребляют крепкие ругательства. Как не понимают — комья грязи убивают красоту. На сто процентов.

Я полностью согласился с парнем и спросил:

— Ты художник? Такое мог сказать только художник.

— Нет, — усмехнулся парень. — Позвольте скромно вставить — я всего лишь почтальон. Вот сейчас заберу письма и в путь-дорожку по стойбищам.

— Ты наверняка родился художником, — продолжал я, — просто до сих пор не знаешь об этом.

— Сильно сказано, — засмеялся парень, — но позвольте тихо заметить, не умею даже кисть держать, — он протянул руку:

— Виктор Чердаков.

Я пожал его руку, тоже назвался и добавил:

— И в твоей фамилии явно просматривается художественное, ведь художники по преимуществу творят на чердаках.

— Удачно, в смысле формулировки, но вот моё художество, — Виктор начал складывать связки писем в сумки. — Под Новый год такие художественные открытки бывают! Дети пишут Деду Морозу насчёт подарков. Адрес — лес. В наших местах дети считают, что Баба-яга и Чёрт бывают только в сказках, а Снежная королева и Дед Мороз существуют на самом деле… И мы с Тишкой тоже так считаем, — Виктор позвал белую дворняжку, которая до этого крутилась около лётчика. У пса был тёплый, контактный взгляд, он широко улыбался, высунув язык, но, подбежав к Виктору, сосредоточенно застыл, в ожидании чего-то важного; улыбка с его морды исчезла, взгляд стал серьёзным. И вдруг Виктор без всякой церемонии навьючил на собаку две сумки с письмами и перевязал их ремнями.

— И Тишка носит? — удивился я.

— Он в основном и носит. И страшно гордится своей работой… Часто бегает в одиночку. А я только помогаю ему, когда есть посылки. Летом пешком, зимой на оленях. А Тишка круглогодично на своих четырёх. Вот такое художество!.. В городе собака, как и жена, нужна для того, чтоб было с кем поругаться, отвести душу. А здесь собака работяга на сто процентов. Её и называют нежно — «собачка». И кормят в первую очередь, прежде, чем сами садятся за стол.

На этот раз из самолёта выгрузили несколько посылок, и перед дорогой Виктор пригласил меня к себе на чаёк. За чаем неторопливо, размеренно, взвешивая каждое слово, он рассказал о Тишке. Это был блестящий рассказ. За давностью времени я не помню колоритные (художественные) слова Виктора, поэтому передам историю Тишки в своём изложении.

…Вообще-то, в тех местах в почёте были лайки — самые выносливые собаки, но по посёлку шастало несколько и беспородных, «крайне-задунайских», как их в шутку окрестили. Тишку сняли весной с льдины, плывущей по реке, как он попал на неё — не известно. Первое время у него был одичавший, ошалело-затравленный вид; он не позволял себя гладить, скалился на местных собак. Но вскоре оттаял, на его морде появилась робкая улыбка. Он оказался простосердечным, стеснительным, даже застенчивым. Стало ясно — его необщительность была напускной, он просто умело скрывал неуверенность в себе.

Чем дальше, тем больше проявлялся Тишкин золотой характер. Он бродил по посёлку, ласкался к каждому встречному, всем хотел угодить — был безгранично услужлив. В его душе всегда имелось место для радости. А радовался он зажигательно, от переизбытка чувств подпрыгивал, звонко лаял.

Как-то Тишка увязался за Виктором в поход до стойбища — просто так, от нечего делать, чтобы размять лапы. Вдвоём они прошли по бездорожью тридцать километров. Расстояния там огромны, хотя меж собой оленеводы говорят: «Здесь рядом, километров двадцать, не больше». Пройдёшь этот путь, и, если смахнёшь пот, оленеводы говорят: «Чтой-то ты сегодня не свежачок», что значит «плохо выглядишь» для такого ничтожного перехода.

Так вот в первом совместном походе Тишка показал себя во всём блеске: на ровном участке ненавязчиво семенил за Виктором, но, стоило появиться завалу или оврагу, тут же забегал вперёд, обследовал препятствие и первым преодолевал его. При этом отгонял нахальных воронов, которые несколько раз летели над путниками и норовили клюнуть Виктора в кепку, а Тишку дёрнуть за хвост. А на любопытных сорок, сопровождавших путников, Тишка вообще не обращал внимания.

На полпути к стойбищу находился старый, наскоро смастряченный от непогоды чум — промежуточный пункт, где путники легли передохнуть, и здесь Виктор впервые понял, что идти вдвоём совсем не то, что топать одному. Было с кем поговорить.

Для начала Виктор, как опытный ходок, пичкал Тишку ценными советами — как легче переносить тяготы похода: поменьше пить воды, идти в тени деревьев, обходить низины с запахом гнили — там может оказаться топь, избегать пригорков на солнцепёке, где возможны полчища Муравьёв. Тишка внимал с интересом и время от времени кивал в знак того, что почти всё понял.

Когда показалось стойбище, Тишка вырвался вперёд и с присущей ему радостью оповестил оленеводов о прибытии почтальона.

С того дня Тишка постоянно сопровождал Виктора. У них сложилась настоящая мужская дружба. Как наставник, Виктор изредка отпускал Тишке небрежную похвалу, но отчитывал за мельчайший промах. И Тишка не обижался. В самом деле чего обижаться! Ведь похвала нужна слабым, сильным не мешает критика, наоборот — упорней работают, самосовершенствуются.

Тишка работал очень упорно, с большим душевным подъёмом, высунув от усердия язык. Он шёл в поход, словно доблестный боец на войну. У него было редкое качество — когда поход складывался удачно и Виктор шёл, насвистывая весёлый мотив, Тишка оставался в тени, ничем не обозначая своё присутствие, но, стоило Виктору загрустить или, чего доброго, остановиться в раздумье, скажем, перед ручьём, взбухшим от грозы и превратившимся в бурный поток, тут же подскакивал и как бы вопрошал: «Могу ли чем помочь? На меня можешь рассчитывать!» А зимой в метель Тишка не раз просто-напросто выручал Виктора — отыскивал тропу.

В одно прекрасное утро, когда «кукурузник» привёз слишком много почты, Виктор подумал: «А почему бы и Тишке не потаскать письма?» Сшил из кожи две маленькие сумки и привязал их ремнями к бокам Тишки. Виктор думал, что Тишка заупрямится, будет препираться, что его придётся приучать к необычной ноше, но талантливый Тишка сразу усёк — ему выпала высокая честь; он воодушевился и с величайшей серьёзностью стал таскать сумки по посёлку, при этом спину прогнул, морду приподнял и на собак, которые разинули рты от удивления, посматривал с некоторым превосходством. Словом, в тот светлый и торжественный день Виктор набил сумки Тишки письмами, в свой рюкзак уложил посылки и… с той поры по стойбищам уже ходили два почтальона.

Тишка относился к своим сумкам, как к священным предметам. Случалось, где-нибудь в зарослях, ремни расстёгивались, Тишка сразу подавал клич — громко звал Виктора, чтобы тот поправил поклажу. А переходя вброд мелкие речки, старался не брызгать лапами, чтобы не замочить свою почту.

В стойбищах почтальонов встречали как посланцев неба: обнимали, угощали жареным мясом, вареньем из морошки. Конечно, в эти минуты Виктор с Тишкой испытывали профессиональную радость от проделанной работы, несмотря на гудящие ноги и лапы. Этот сердечный приём давал им на обратный путь мощный заряд энергии.

Однажды Виктор заболел, две недели пролежал в постели, и почты накопилось уйма. Тогда «старший почтальон» позвал «младшего»:

— Ну, Тишка, давай тащи один. Дорогу знаешь назубок. Не подведи! Покажи всё, чего ты стоишь! — и привязал Тишке сумки.

Некоторое время Тишка топтался в нерешительности и дрожал от волнения, потом всё-таки пошёл оглядываясь — никак не верил, что наступил самый ответственный момент в его жизни!

— Из того похода он вернулся в ссадинах и кровоподтёках, с разорванным ухом, — вздохнул Виктор, — я представляю, сколько ему досталось. Ведь дело было весной, когда в лесу полно низин с затопленными деревьями, их надо обходить; так что Тишке приходилось до отказа напрягать силы… Похоже, на него кто-то напал. Волки — вряд ли, здесь их мало. И если б они напали, от Тишки ничего не осталось бы. Судя по кровавым полосам на Тишкином боку, это был след лапы владыки леса — медведя. Косолапый вполне мог его хватануть, изголодавшись за зиму. Но Тишка увёртливый и бегает прилично, с ним не так-то легко справиться… Вот такой он парень, — закончил рассказ Виктор.

— Скромный герой! — сказал я.

— Никакой не герой. Просто выполнял свою работу, — слабо возразил Виктор, притеняя славу Тишки. Он говорил о подвиге своего друга так, словно речь шла о рыбалке или обычной грибной вылазке.

…Я провёл с Виктором и Тишкой чуть больше часа, но был счастлив с ними. Потом мы попрощались, как я думал — навсегда. Но спустя несколько лет судьба снова забросила меня в те места. От посельчан я узнал, что Виктор давно уехал в городи в последние годы Тишка ходил в стойбища один.

Он носил почту до глубокой старости. В любую погоду. То есть шёл под дождями и палящим солнцем, в убийственную жару и в пургу, под снегопадом.

— Теперь он совсем старый, слепой, целыми днями лежит у амбара, — сообщили посельчане. Один из них вызвался проводить меня на окраину посёлка.

Тишка сильно сдал: бока ввалились, шерсть облезла, обнажив множество шрамов. Когда я подошёл, он приподнялся, принюхался и вдруг заскулил, завилял хвостом — явно узнал меня.

— Надо же! — пробормотал я. — И общались-то всего ничего, а вспомнил.

— Ничего удивительного! — хмыкнул мой спутник. — Собака запоминает три тысячи запахов.

Вот и весь рассказ о почтальоне Тишке.

Серый


Это случилось во время войны, когда бомбили маленький городок. В том городке и бомбить-то было нечего — всего несколько четырёхэтажных кирпичных домов; остальные — одноэтажные, большей частью деревянные, особенно на окраине, где к домам подступал лес. Ни заводов в том городке не было, ни институтов, ни театра, одна кастрюльная фабрика, техникум Да клуб, а из воинских частей — только пожарная команда.

Но зато на окраине городка среди деревьев располагался небольшой зоосад, который создали школьники и в котором всё было, как в настоящем зоопарке: пруд, где обитали утки и гуси; два загона — один для семейства кабанов, другой для лосихи с лосёнком. Были и большие клетки, в которых содержались волк, лисица и всеобщая любимица — мартышка. И были огороженные сеткой вольеры с птицами, зайцами, ежами.

Все горожане — и дети и взрослые — любили зоосад, гордились им и считали его главной достопримечательностью городка.

Когда началась война, многие горожане ушли на фронт, остальных эвакуировали. Хотели вывезти и зоосад, но не успели — вагоны срочно понадобились для военной техники. Совсем оказались бы животные без присмотра, если бы не осталась в городке пожарная команда: её оставили на случай пожаров при бомбёжке.

Пожарных было семь человек. Шесть из них постоянно дежурили в центре пустынного городка; седьмой, рыжебородый Кузьма Кузьмич, — около зоосада — он-то и подкармливал животных.

Однажды на городок налетели немецкие самолёты. Заслышав в небе гул, животные попрятались кто куда: водоплавающие — под кусты, животные в загонах — под навесы, обитающие в клетках и вольерах в страхе притаились в углах. Только мартышка вдруг начала резвиться — похоже, ей надоело безлюдье и тишина в зоосаду, и от нарастающего гула она ждала весёлых приключений. И даже когда на городок посыпались бомбы-зажигалки и одна из них в облаке дыма упала в зоосад, мартышка продолжала скакать по клетке. Ей явно нравилась эта дымящаяся штуковина — всё-таки какое-то развлечение. Кузьма Кузьмич потушил зажигалку, а мартышке крикнул:

— Да угомонись ты, глупая! Страшное дело начинается, а ты веселишься!

На следующий день самолёты сбросили разрывные бомбы; пронзительный свист и гулкие разрывы так напугали кабанов и лосиху, что они в панике забегали по загонам, то и дело натыкаясь на изгороди. Их паника передалась животным в клетках, и те с воем стали метаться за железными прутьями. Мартышка забралась к потолку клетки и притихла.

Внезапно на берегу пруда появилась ослепительная вспышка, и воздух потряс невероятный грохот — посреди зоосада разорвалась большая бомба.

От взрыва заграждения сломались и покорёжились; клетку мартышки перевернуло и расплющило вместе с её обитательницей; погибли все птицы, лосиха и кабаны; остальные животные, раненые и оглушённые, выбрались из-под обломков и побежали к лесу.

Среди оставшихся в живых был волк. Припадая на раненую переднюю лапу, он вбежал в лес и, напуганный взрывом, бежал весь оставшийся день, всё дальше удаляясь от городка. Когда стемнело, обессиленный, он упал под елью и, отдышавшись, стал зализывать лапу.

…Он попал в зоосад щенком и быстро приручился; бегал за школьниками, как собачонка, только не лаял. Больше других за ним ухаживала худая темноглазая семиклассница Люба. Она кормила его, вычёсывала, лечила, приносила игрушки: то мяч, то гладко оструганную палку, которую можно было грызть, то верёвку с привязанной бумагой — Люба бегала с этой верёвкой и кричала:

— Серый, поймай бумажку!

И он с дурашливым видом догонял Любу, и иногда ему удавалось цапнуть бумагу.

— Мой Серый такой смышлёный, — говорила Люба другим ученикам. — Я ему всё объясняю, и он понимает. Со зверёнышами вообще нужно разговаривать, тогда они вырастут умными.

Волчонок сильно привязался к Любе. От неё всегда приятно пахло, она не кричала на него, как некоторые мальчишки, и каждый день приносила ему пряник.

Со временем Серый подрос, стал большим волком с густой шерстью; в его взгляде появился пронзительно острый блеск; этот блеск, внушительные клыки и когти придавали ему грозный вид. Теперь только Люба безбоязненно заходила в его клетку. Она по-прежнему кормила его, играла с ним, разговаривала, а после ухода посетителей‘из зоосада выгуливала на поводке вокруг пруда.

Серому исполнилось шесть лет, когда внезапно всё изменилось. Зоосад опустел, и Люба куда-то исчезла. Вместо неё к нему, Серому, стал наведываться старый пожарный, от которого неприятно пахло махоркой. Пожарный кидал в клетку кусок чёрного хлеба или селёдку, наливал воды в миску и уходил. И ни разу не вывел его погулять и вообще с ним не разговаривал. Только однажды буркнул:

— Всё, Серый, кончилась ваша житуха. Скоро все протяните ноги.

А потом в небе появились огромные гудящие птицы и раздался оглушительный грохот.

…И вот теперь Серый лежал под елью, зализывал рану на лапе и поскуливал — звал Любу или, на худой конец, пожарного, но никто не отзывался. Он лежал один в тёмном, ночном лесу.

Некоторые лесные запахи показались ему знакомыми; принюхавшись, Серый вспомнил далёкое детство, тёплое логово, в котором родился, свою мать — большую волчицу, сестёр и братьев. Вспомнил, как мать заботливо вылизывала их, в холодные дни согревала своим телом, а время от времени уходила и возвращалась с какой-нибудь добычей.

Но однажды не вернулась. Несколько дней они ждали её, вылезали из логова, скулили. В поисках матери вначале заглядывали под близлежащие кусты, потом отходили от жилья, и бродили по дальним полянам, и в конце концов потеряли друг друга и дорогу к логову.

Серому повезло — его подобрали ребята, что стало с его сёстрами и братьями, он не знает.

Потом Серый вспомнил зоосад: залитые солнцем дорожки, по которым они бегали с Любой, пруд с птицами, клетки зверей соседей. Вспомнил, как со временем почувствовал себя взрослым, сильным — в нём пробудился гордый, независимый нрав, — и ему стало тесно в клетке. Он хотел носиться по лесным полянам, подставлять ветру молодое, упругое тело; надеялся стать вожаком стаи сородичей и мечтал встретить красивую волчицу — стройную, с раскосыми глазами и пушистым хвостом. Он жил бы в лесу, но иногда прибегал бы к людям — уже привык к ним. Особенно к Любе, самой замечательной из людей.

И вот теперь, очутившись в глухом лесу, Серому стало не по себе. Он хотел есть, но не знал, как добыть пищу, — мать не успела его научить, а Любе было ни к чему. Ему, взрослому волку, предстояло заново познавать давно забытый лесной мир, всему обучаться самостоятельно.

От природы Серый обладал тонким чутьём — различал и запоминал сотни запахов; к тому же, как всем животным, ему передались инстинкты родителей, но у него не было навыка выживания в лесу. Поэтому в первые дни ему всё давалось с трудом; на пропитание он только и мог откапывать медлительных кротов. Улавливал шорохи под травой, принюхивался и, учуяв зверька, опирался на больную лапу, а здоровой раскапывал, вытаскивал крота из норки, отряхивал от земли и проглатывал.

Через неделю, когда рана на лапе немного зажила, Серый сумел поймать лесного голубя. На одной поляне он заметил стаю диких голубей и стал подкрадываться. Ничего не подозревающие птицы мирно клевали в траве какие-то семена. Они были отъевшиеся, неуклюжие и, когда Серый бросился на них из засады, даже не успели взлететь, только вспорхнули. Серый сбил одного голубя, а второго схватил за крыло. Сбитая птица всё-таки зигзагами улетела в глубь леса, но второго голубя Серый не упустил.

Прошло немало времени, пока Серый не набрался опыта в охоте. Он научился по следам и помёту разыскивать крупную добычу — зайцев, кабанов, научился подкрадываться к ним с подветренной стороны и внезапно нападать; научился различать многочисленные лесные запахи, и прятаться от непогоды, и многому другому — всему тому, что необходимо дикому зверю.

Обычно волки живут стаями и в определённом месте: у них свои тропы, свои «охотничьи угодья». Серый стал волком-бродягой: охотился где придётся, и ночевал, где ночь застанет.

Случалось, он попадал в сложные ситуации. Как-то, преследуя зайца, оказался в заболоченной низине, и его чуть не засосала вязкая трясина.

В другой раз, уже поздней осенью, очутился в горящем сосняке; вечером устроился на ночлег на сухом пригорке, а проснулся от запаха гари — меж деревьев, как белая река, стелился едкий дым. Вскочив, Серый метнулся в сторону, где накануне приметил открытую поляну, но путь ему преградил яркий жар. Он ринулся в другую сторону, но и там полыхало пламя. А дым всё сгущался, уже еле различались деревья.

Серого спасло его необыкновенное обоняние: в какой-то момент в плотной дымовой завесе он уловил свежую струю воздуха и побежал по ней в то место, откуда она тянула.

Он бежал почти вслепую, натыкаясь на коряги и пни, но всё же вырвался из огненной западни.

Однажды зимой в глубоком овраге Серый обнаружил волчьи следы, которые тянулись к поваленным деревьям с отчётливым запахом волчьих меток. Серый догадался, что забрёл на чужую территорию, но ему давно хотелось пообщаться с сородичами, и главное, он столько лет ещё в зоосаду мечтал встретить красивую волчицу. Кто знает, может быть, сейчас подвернулся случай?!

Цепочки следов привели Серого к чащобе заснеженных кустов. Он стал, было, принюхиваться, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернувшись, Серый увидел, что с обрыва за ним наблюдает матёрый волк — лобастый, с покатой спиной и могучей шеей.

Через несколько секунд рядом с матёрым выстроилась волчья стая. Серый дружелюбно замотал головой и, прижав уши, полез знакомиться, но вожак злобно оскалился, внезапно в несколько прыжков достиг Серого, сбил его в снег и вцепился в загривок.

Лежа на боку и отбиваясь лапами от наседающего вожака, Серый заметил: с обрыва стали спускаться остальные волки; они враждебно рычали и всем своим видом давали понять, что разорвут чужака в клочья. На краю обрыва остался только один серый силуэт — Серый понял, что это красивая волчица — она спокойно смотрела вниз, в ожидании расправы над ним.

Но стая не успела приблизиться. Страх придал Серому недюжинные силы, он сбросил с себя вожака и, петляя меж кустов, помчался по дну оврага. Некоторое время стая гналась за ним, но вскоре волки один за другим отстали.

День за днём, месяц за месяцем сменялись времена года, но Серому казалось, что время тянется крайне медленно, ведь ему ежедневно приходилось бороться за выживание. За годы, пока длилась война, Серый побывал не в одном лесу, пересекал поля и луга, переплывал реки; не раз он заходил в пустынные сожжённые деревни, где торчали одни прокопчённые печи. В деревнях встречал одичавших собак и кошек — при его появлении они сразу забивались в дыры и закутки. Серый искал людей.

Он уже старел, уже уставал от длительных переходов в поисках добычи, уже не мог догнать зайца, поймать притаившуюся в траве птицу. Только и оставалось ему питаться мелкими грызунами, утиными яйцами и рыбёшками, которые находил на речных отмелях. Серый знал — стоит ему встретить людей, как его сразу накормят, погладят, утешат.

Часто Серый видел сны: к нему подходит улыбающаяся Люба. «Где же ты так долго пропадал, Серый?» — спрашивает, наклоняется и гладит его, и достаёт из кармана пряник.

Иногда во сне он видел красивую волчицу — ту, что стояла на краю обрыва, — только теперь она не равнодушно взирала на схватку, а своими призывами помогала ему одолеть матёрого. И конечно, он побеждал — матёрый трусливо убегал по дну оврага, а он, Серый, становился вожаком стаи. После этого остальные волки виновато повизгивали и заискивающе ползали перед ним на брюхе.

Как-то Серый брёл вдоль реки и вдруг за излучиной открылся мост, по которому проезжали машины. Взобравшись по песчаной круче, Серый вышел на шоссе и увидел вдалеке высокие дома; одновременно он услышал городской гул и уловил далёкий запах человеческого жилья.

Приблизившись к домам, Серый понял, что подошёл к большому городу, намного больше того, в котором был зоосад. Вначале это испугало его; некоторое время он нерешительно топтался в лесопосадке, потом всё же подошёл к крайним домам.

Первыми Серого заметили дворовые собаки; они сбились в кучу и боязливо, издалека, стали его облаивать. Затем на странную собаку обратили внимание дети и сообщили о ней взрослым. Большинство взрослых безразлично хмыкнуло; одна старушка, перекрестившись, заспешила в подъезд, другая пробормотала:

— Не подходите к ней, а то ещё укусит.

Но кто-то из мужчин, приглядевшись, заявил:

— Это волк! Вызовите милицию! Его надо пристрелить!

А Серый, прижавшись к фонарному столбу, устало и радостно смотрел на людей, ждал, когда его приютят и покормят.

По счастливой случайности мимо проходила женщина, которая дома держала собаку и вообще любила животных, и неплохо разбиралась в них.

— Он старый и больной, — сказала женщина. — У него и взгляд мутный, и бока ввалились.

Женщина достала из сумки кусок ливерной колбасы — её купила для своей собаки — и бросила Серому.

Он проглотил колбасу и жадно уставился на сумку. — И такой голодный, — женщина достала из сумки ещё один кусок и снова бросила Серому; потом, вздохнув, проговорила:

— Сохрани тебя Бог! — и пошла по улице, но вдруг заметила, что Серый идёт за, ней.

Женщина остановилась в раздумье:

— В зоопарк бы тебя отвести.

Она вновь достала колбасу, но не бросила, а подманила ею Серого.

— Иди за мной, бедолага! Отведу тебя в зоопарк, а то ещё убьют.

Так, спустя много лет Серый снова очутился в клетке. Снова у него была крыша над головой, снова его кормили, снова он находился среди людей; правда, теперь его не выводили на прогулки, но они ему и не очень-то были нужны. После многолетних скитаний, постоянных поисков добычи и ночлега он хотел только покоя.

И так случилось, что однажды в этом городе побывала Люба. После войны она вернулась в свой городок и стала работать на восстановленной кастрюльной фабрике. Она стала взрослой, у неё уже был сын. И вот однажды они с сыном приехали в большой город и зашли в зоопарк.

Они ходили от вольера к вольеру, и Люба рассказывала сыну о зоосаде, который был в их городке, о Сером, о войне, во время которой погибли все животные…

Когда они очутились около клетки спящего Серого и увидели старое животное с облезлой, потёртой шерстью, Люба сказала:

— Надо же, так похож на моего Серого. Только мой был молодой, а этот совсем старый.

Услышав свою кличку, Серый приподнялся. Что-то далёкое, полузабытое, но родное послышалось ему в голосе женщины, которая стояла перед клеткой и держала за руку малыша. Серый всмотрелся, принюхался и внезапно уловил запах, который отлично знал с детства и помнил всю жизнь. Радостно заскулив, он подбежал к решётке.

— Совсем такой, как мой Серый, — вздохнула Люба, и они с сыном отошли.

А Серый с воем заметался по клетке.

У моря


Я снова в Батуми, городе шумной листвы, где улицы пахнут фруктами и морем, где поезда идут среди волн, где солнце плавится в голубизне и раскалённые камни не остывают ночью; где порт грохочет и лязгает, где швартуются огромные корабли и с них вразвалку сходят матросы; где на пляже ловят крабов мальчишки и девчонки удят рыбу, как заправские рыбаки, и влюблённые пересыпают песок из руки в руку.

По утрам море в бухте спокойное, гладкое; на воде неподвижно сидят чайки. Иногда из воды веером выскакивают мальки — спасаются от маленькой акулы — катрана. Если надеть маску и нырнуть в море и посмотреть на поверхность из глубины, то увидишь множество медуз. Они как белые абажуры. По утрам вода в бухте прозрачная — видно, как на дне колышутся водоросли и греются на камнях бычки. Иногда меж камней проползёт огромный краб; вытащишь его из воды, а он окажется маленьким.

В полдень все ходят по набережной в полудрёме, обалделые от жары и терпких запахов, улыбаются бессмысленно и говорят невпопад — солнце прямо расплавляет мозги. На парапете сидят продавцы подводных драгоценностей, перед ними разложены раковины, сердолики, в стеклянных пузырьках с глицерином плавают металлические рыбки. Рядом на лавках, под высоченными платанами без коры, которые местные называют бесстыдницами, дремлют старики. А пляж пестрит от ярких одежд отдыхающих. По пляжу ходит фотограф. Он в полосатых шортах и соломенной шляпе, в руках — фотоаппарат на треноге и складной ящик с образцами фотокарточек. Фотограф называет себя мастером художественной фотографии. Захочет кто-нибудь сняться и вытянется перед объективом — фотограф поморщится, закачает головой:

— Поймите же, я не делаю мёртвых фотографий. Я — художник, мастер художественной фотографии. В моих работах только жизнь, только радость жизни. Извольте взглянуть на эти портреты, — он кивает на ящик.

Отдыхающий начинает переминаться с ноги на ногу, потом растягивает рот до ушей.

— Всё не то, — вздыхает фотограф, достаёт из кармана журнал «Крокодил» и начинает громко читать анекдоты. Отдыхающий хватается за живот, хохочет на весь пляж, фотограф бросается к фотокамере, но не щёлкает, ждёт, когда «натура» немного успокоится. Отдыхающий ещё долго всхлипывает и вытирает слёзы, а потом вдруг мгновенно вытягивается, и его лицо каменеет. Фотограф снова вздыхает, смахивает капли пота, снова принимается читать какую-нибудь историю. Измучив и себя, и свою жертву, фотограф наконец находит среди анекдотов как раз то, что нужно: историю, после которой отдыхающий не впадает в истерику, но всё-таки и не выглядит мрачным.

На пляже около причала сидит матрос. Он то и дело подходит к швартующимся катерам и помогает женщинам сходить по трапу, а детей берёт на руки и, описав в воздухе дугу, ставит на причал. Матрос продаёт какие-то морщинистые золотисто-жёлтые плоды.

— Что это такое? — спрашивают любопытные.

— Маклюра, — отвечает матрос. — Ядовитый плод.

— Кто же у вас их покупает?

— Никто!

— Зачем же тогда продаёте?

— Авось найдётся чудак, купит.

Действительно, находятся чудаки, покупают.

— Только не вздумайте их пробовать, — грозит матрос. — Сразу фьють! — Он смеётся и показывает на небо.

Во второй половине дня на пляже появляется толстуха — оперная певица. Она медленно вышагивает в махровом халате, негромко что-то напевает и раскланивается со всеми направо и налево. За певуньей семенит эскорт слушательниц. Дойдя до середины пляжа, певица сбрасывает халат, потягивается и входит в море. Поклонницы тоже лихорадочно раздеваются и спешат за ней. Доплыв до буйка, певица во весь голос распевает арии — укрепляет голосовые связки. Слушательницы кружат вокруг неё, время от времени аплодируют и стонут от восторга.

По вечерам на прибрежных улицах стоит жар — от разогретой за день листвы, раскалённых камней и асфальта струится горячий воздух. Но иногда с моря тянет ветер, и тогда, если идти по ветру, кажется, плывёшь в прохладной реке. По вечерам в колючем кустарнике и в листве деревьев, над домами и над тропами слышен звон. Это трещат цикады. Вечером на набережной зажигаются огни ресторана «Приморский», к нему стекаются местные завсегдатаи и отдыхающие, а около парикмахерской на лавках усаживаются старики — они курят трубки, обсуждают последние новости, рассматривают гуляющих. В соседних тускло освещённых дворах женщины полощут бельё, над жаровнями коптят кефаль и ставриду, мужчины играют в нарды… и повсюду, в каждом проулке, хихикают парочки.

Я снова в Батуми, снова у прежней хозяйки — впереди целая неделя беззаботного отдыха. Снова по утрам я брожу по пляжу, а ночью сплю в саду на соломе, прямо под открытым небом. Рядом посапывает пёс Курортник. В обязанности Курортника входит гонять дроздов с виноградника, но он целыми днями вымогает у отдыхающих конфеты. Ужасно их любит. Наестся конфет и спит в тени деревьев до вечера, пока жара не спадёт. Проснётся, обходит кафе — клянчит новые сладости. В столовые не заходит.

По столовым ходит другой пёс — Шторм. Шторм здоровенный и злой — чуть что, сразу хватает Курортника за загривок — не терпит, когда тот появляется в его владениях. Но сам в кафе иногда заглядывает.

Каждое утро мы с соседом Генкой отправляемся ловить бычков. У Генки два кривых удилища из орешника. Одно он даёт мне. В Батуми каждый мальчишка в душе моряк. Каждый третий — обладатель тельняшки. Генка тоже носит драную выцветшую тельняшку и ходит босиком по острым камням — хвастается загрубевшими подошвами. Долго сидеть с удочкой Генке надоедает; как только он вылавливает на несколько рыбёшек больше меня, тут же бросает удилище, скидывает тельняшку, разбегается и прыгает в воду. Немного поплавает, заберётся на волнорез, разляжется на камнях. «Скоро поступлю в морское училище, — скажет. — Окончу — и прощай, Батум!»

Часто с нами на рыбалку ходит Алёнка, внучка сторожа на виноградниках, загорелая голубоглазая девчонка; её коленки в ссадинах, а на платье пятна от ягод шелковицы. Как-то я вернулся из похода по окрестностям, сижу на крыльце, отдираю колючки от одежды, высыпаю песок из ботинок, вдруг подбегает Алёнка и садится рядом.

— Дядь Лёш, расскажи что-нибудь!

— Что?

— Какую-нибудь сказку.

— Ну слушай.

Я начал рассказывать Алёнке сказку про теремок, но она сразу меня перебила:

— Эту я знаю.

— Ну хорошо, а эту знаешь — как коза ушла на базар, а потом волк съел козлят?

Алёнка поморщилась:

— И эту знаю. Расскажи какую-нибудь новую.

— Новую? — пробормотал я и стал вспоминать. Потом решил сам что-нибудь придумать. Думал-думал, но так ничего и не придумал. А Алёнка сидит рядом, смотрит на меня, улыбается, жуёт травинку.

— Эх ты, ни одной новой сказки не знаешь! — она встала, протанцевала что-то. — Ну, может, ты хоть в камни умеешь играть?

— В камни? Это как?

Алёнка засмеялась:

— Иди сюда, я тебя научу.

Алёнка нашла на земле несколько голышей, потрясла их в ладонях и подкинула в воздух. Камни упали недалеко друг от друга.

— Вот видишь? Нужно дотянуться до камня, и всё! — объяснила Алёнка. Села на корточки, положила ладонь на один голыш, пальцами достала другой. — Всё! Я дотянулась! Тебе щелчок! — Она встала и приготовила пальцы. — Нагнись-ка!

Я нагнулся, и Алёнка щёлкнула меня по лбу. И засмеялась.

— Теперь ты кидай!

Я подкинул камни высоко, и они разлетелись в разные стороны. И понятно, я недотянулся. Алёнка снова засмеялась, собрала камни и снова их подкинула. Чуть-чуть от земли. Снова дотянулась, и я снова получил щелчок. Так мы играли, пока Алёнка не отбила пальцы о мой лоб. Тогда она вздохнула:

— Ну хватит! Ты всё равно не выиграешь!

Мы сели на крыльцо.

— Дядь Лёш, а ты видел лешего?

— Нет, не видел. И никто не видел, потому что его не бывает.

— Бывает! Вот кто нацепил тебе колючек на штаны?.

— Сами прицепились.

— Сами! Скучный ты, дядя Лёш, какой-то, — Алёнка поджала губы. — Никого не видел, и сказок не знаешь, и в камни играть не умеешь. Вот мой дедушка всех видел. И лешего, и домового. Дедушка всегда мне рассказывает про них. Хочешь, приходи послушай.

— Ладно, приду.

С Алёнкой мы познакомились в день моего приезда. Я сидел у кромки воды, как вдруг ко мне подбежала какая-то пигалица и, уставившись на мою бороду, насмешливо заявила:

— Ты похож на Бармалея!

— Я и есть Бармалей, — говорю.

— Нет, правда, почему у тебя борода, ведь ты не старик?

Девчонка легла рядом, поставила один кулак на другой и положила на них подбородок. Я сказал, что целый месяц путешествовал, плавал по разным речкам и ещё не успел побриться.

— А у меня есть вот что! — Алёнка разжала ладонь, и я увидел ракушку.

— Красивая, — сказал я.

— Мокрая ещё красивей… Меня зовут Алёнка, а тебя как?

— Дядя Лёша.

— Дядя Лёша Бармалей, — засмеялась Алёнка и, кивнув в сторону шелковицы, зашептала: — Там лежит дохлый краб, пойдём покажу.

Она показала мне краба, потом спросила:

— Дядь Лёш, почему ты не купишь машину, если любишь путешествовать?

— У меня нет денег на машину.

Алёнка побежала домой и скоро вернулась снова.

— Вот, на! — Она протянула мне множество каких-то бумажек, на них были нарисованы палочки и много ноликов. — Теперь ты сможешь купить какую хочешь машину.

— Ого! Здесь целый миллион! Я не буду их сразу тратить, и мне хватит на всю жизнь.

— Трать! Я ещё нарисую.

Вечером мы с Алёнкой встретились снова и прямо на пляже строили дворец из кила — местной глины. Алёнка подносила мягкие сырые куски кила, а я лепил разные башни и шпили. Потом Алёнка притащила цветные голыши и украсила ими наше сооружение. Красивый дворец получился, даже некоторые взрослые подходили смотреть. А на другое утро на пляже ещё издали замечаю плачущую Алёнку. Подошёл, а наш дворец разрушен. Наверное, какой-то подвыпивший романтик присел помечтать и, задремав, свалился на башни. А может быть, на наш дворец наткнулась одна из старушек, шастающих ночами по пляжу. Они, эти старушки, даже переворачивают лежаки в поисках забытых вещёй, а тут дворец! Подумали, тайник, и решили поживиться!

Я обнял Алёнку за плечи:

— Ничего, мы сейчас с тобой искупаемся и построим такой дворец, что все ахнут. Вылепим огромные башни, и толстые стены, и каналы, и висячие мосты, и много разных зверей… А потом зайдём к твоему дедушке, полопаем винограда и послушаем его рассказы…

Однажды мы пошли купаться — Алёнка, Генка и я. За нами увязался и Курортник. Мы шли босиком по набережной, по раскалённому, как сковорода, асфальту. На парапете пищали чайки, выпрашивали хлеб у прохожих. Мы купались на волнорезе, где обычно ловили бычков. Генка прыгал в воду «ласточкой», Алёнка — «солдатиком», я — «лягушкой», а Курортник входил боком — побаивался волн. Накупавшись, мы обсохли на камнях и полезли в горы за шелковицей.

Уплетая тёмно-красные ягоды, мы и не заметили, как наступил вечер. Спускаясь по сыпучей тропе к бухте, мы видели, как на набережной один за другим зажигались фонари, а в домах появлялось всё больше освещённых окон.

Вода в бухте была тёмной и спокойной, только у самого берега чуть плескались волны, и на их гребнях светилась пена — она вспыхивала барашками и сразу рассыпалась на множество искр. Мы уже направились к волнорезу, как вдруг недалеко от берега что-то плеснуло. Бежавший впереди Курортник насторожился. Я посмотрел в темноту, но ничего не заметил.

— Чайка, наверное, — тихо сказала Алёнка. — Или рыба.

— Тц-цц! — процедил Генка и присел.

Мы с Алёнкой пригнулись тоже. Снизу поверхность воды просматривалась лучше, и мы сразу увидели что-то серповидное, торчащее из воды. Курортник зарычал, но Генка схватил его за морду.

— Что бы это могло быть? — подумал я вслух и уже хотел подойти ближе к воде, как Генка проговорил нетвёрдым голосом:

— Может, шпионская подлодка?.. Спрячемся за камни…

Мы притаились за камнями. Генка навалился на Курортника и зажал ему пасть, чтобы он не рычал. Тёмный серп в воде покачался, потом медленно описал полукруг и… направился в нашу сторону. Алёнка пискнула и прижалась ко мне. Серп всё больше показывался из воды, но мы так и не могли его рассмотреть. Только когда он оказался в пяти метрах от берега, мы узнали в нём… плавник огромной рыбы.

— Дельфин! — Генка вскочил, а Курортник залаял.

Мы с Алёнкой тоже вышли из укрытия и подошли к воде. Я думал, дельфин сразу повернёт в сторону моря, но неожиданно он подплыл ещё ближе. На поверхности появилась его блестящая чёрная спина и узкая клювообразная голова. На мгновение дельфин скрылся под водой и вдруг вынырнул прямо у наших ног. Курортник бросился на него с лаем. Дельфин развернулся, и тут мы увидели рану у хвоста. Из неё, как дым, струилась кровь.

— Отгони собаку! — сказал я Генке, но он уже тянул Курортника в сторону.

Дельфин подплыл снова.

— Ой, что же делать! — запищала Алёнка. — Он хочет что-то сказать. Ему надо помочь!..

— Надо… — растерянно пробормотал я. — Вот что. Бегите с Генкой домой, возьмите тряпку, бечёвку. Надо его перевязать. А я здесь постерегу.

Ребята с Курортником помчались к домам, а я нагнулся к воде и стал посвистывать. Дельфин подплыл совсем близко, протиснулся меж торчащих из воды камней и замер у моих ног. Его маленькие глаза смотрели на меня — просили о помощи. Я протянул руку и погладил его гладкую голову.

Через некоторое время прибежали запыхавшиеся Генка с Алёнкой; увидев, что я глажу дельфина, разинули рты. Потом присели рядом на корточки и тоже дотронулись до животного. Генка протянул мне белую тряпку и бечёвку.

— Еле посадил Курортника на цепь, — проговорил он. — Всё хотел бежать с нами…

Мы с Генкой вошли в воду и стали перевязывать дельфина: подводить под хвост тряпку, стягивать её вокруг раны и обматывать бечёвкой. Несколько раз дельфин дёргался и поднимал голову, но потом снова замирал. Перевязав животное, мы присели на камни.

— Дядь Лёш, он умрёт? — с дрожью в голосе спросила Алёнка.

— Не знаю, должен выжить, если недавно рану получил.

— А кто его поранил?

— Возможно, задело винтом какого-нибудь мотобота.

— А может, рыбак какой? — предположил Генка. — Папка говорил, что раньше дельфинов ловили и убивали. Жир из них получали.

Мы отошли от дельфина уже в полной темноте.

Утром, проснувшись, я позвал Генку, но никто не откликнулся. Заглянув в дом, я увидел, что Генкина кровать пуста; зашёл к Алёнке, но и её не было дома. «Наверное, около дельфина», — сообразил я и заспешил к морю.

Ещё издали я заметил, что дельфин ожил. Ребята стояли на мелководье, а между ними плавал наш раненый.

— Он рыбу ест, — крикнула мне Алёнка. — Смотрите!

Она впрыгнула на берег, подбежала к бидону и, запустив в него руку, вытащила маленькую рыбёшку, потом снова вбежала в воду и поднесла рыбёшку дельфину. Тот задрал голову и осторожно взял рыбу.

— Что ж ты, дядя Лёш, так долго? — пристыдил меня Генка. — Уж я и рыбы наловил, а ты всё спишь и спишь.

Увидев меня, дельфин подплыл ближе и, как мне показалось, приветливо вильнул хвостом. Со спины он был блестящий, точно лакированный, а внизу белый, как перламутр. На его упругом, стремительном теле нелепо выглядела белая тряпка. «Но ничего, — подумал я. — Если бы не она, может, и не ожил бы».

— А зубы у него мелкие, — продолжала Алёнка. — И их очень много. Но он очень умный. Такой умный, что прямо не знаю. Осторожно берёт рыбку — боится укусить меня за палец…

Через несколько дней дельфин совсем поправился, и мы решили снять с него тряпичный жгут. Размотав повязку, мы увидели, что рана затянулась, остался только небольшой рубец.

Теперь дельфин стал всё чаще уплывать из бухты в открытое море, но, чуть завидит нас, сразу спешит к берегу. Покормим его рыбой, начинаем играть в воде — гоняться друг за другом. Дельфин носится между нами, выпрыгивает из воды, кувыркается или поднырнёт под кого-нибудь из нас и прокатит на спине.

Всего несколько дней я прожил у моря, и вот уже поезд увозит меня из Батуми. За окном мелькают кипарисы и бронзовые, точно кованые, сосны — так много деревьев, что почти не видно домов; не улицы — зелёные тоннели. Я проезжаю порт, где под кранами стоят огромные корабли; проезжаю пляж, и поезд идёт у кромки воды; кажется, ещё немного — и волны затопят вагон, но они только перекатываются черезкамни и ползут назад, сине-зелёные, с белыми вспышками пены. Поезд проходит мимо волнореза, и я, высунувшись из окна, машу рукой Алёнке и Генке, которые изо всех сил бегут за составом и тоже машут мне руками. Их догоняет Курортник, видит меня, виновато виляет хвостом — извиняется, что запоздал проводить. Так и бегут они втроём: Курортник лает, а Генка и Алёнка улыбаются и что-то кричат мне — не могу разобрать что. Кончается волнорез, а они бегут по мелководью, вспугивая чаек, поднимая тучу брызг. Они бегут и когда поезд, прибавив хода, поворачивает и отдаляется от моря.

…Дома у меня на окне лежат Генкин высушенный морской конёк, Алёнкины голыши и ракушка, и миллион её бумажных «денег». Когда я смотрю на эти вещи, меня сильно тянет в Батуми, к морю. Я достаю плавки, тёмные очки, укладываю чемодан. «Потрачу-ка своё богатство», — бормочу и рассовываю Алёнкин «миллион» по карманам.


Оглавление

  • Плутик
  • Сима
  • Чижуля
  • Рыжик
  • Мои друзья ежата
  • Зоопарк в моей квартире
  • Буран, Полкан и другие
  • Ёжик
  • У старика Лукьяна
  • Белый и чёрный
  • Щенок
  • Трава у нашего дома
  • Ночной ливень
  • Анчар
  • Медведь
  • Почтальон Тишка
  • Серый
  • У моря