Который час? [Вера Федоровна Панова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вера Федоровна Панова Который час?

Сон в зимнюю ночь
(Роман-сказка)

Я живу в зимнем лесу, мне здесь нравится, и по ночам снятся сны

Скоро месяц, как я живу в этом зимнем лесу, в двухэтажном бревенчатом доме.

Очень славно здесь. В комнате тепло. За окошком путаница белых пушистых веток. На закате солнце их румянит. Но солнца в декабре мало. Большую часть короткого дня небо серенькое. На сереньком небе перепутанные белые ветки светятся серебряным светом.

Стол придвинут к окну. Серебряная путаница теснится у стекла, будто смотрит: что это там пишут на листке бумаги, чем там дышат?

Ставлю точку, иду погулять. С деревянного крыльца спускаюсь на дорожку. Она такая узкая, что двоим на ней не разойтись: кто-нибудь должен ступить в сугроб. И потому у всех здесь валенки в снегу до колен.

И плечи и шапки у всех посыпаны снегом.

Снег завалил все. Это нашествие белых зверей. Белые кролики, белые ласки, белые бобры, белые мыши полчищами нагрянули и обсели деревья. Белые медведи развалились на ветвях елей. Только эти могучие ветви в силах выдержать такую тяжесть: по десять — пятнадцать медведей на каждую елку!

А вдоль голых веток дуба, осины и клена сидят, уцепясь присосками, исполинские белые гусеницы.

И лес замер отягощенный. Стоит неподвижно, держа эту белую кладь. Так тихо — даже ворона каркает вполголоса. Подойдет товарищ, расскажет, о чем пишет. Другой подойдет, прочтет новые стихи. На стихи, как на огонек, потянутся люди. Идем гуськом по дорожке, стихи слушаем. Мечта, а не жизнь.

Наработаюсь за день, напридумываю, надышусь воздухом и прекрасными словами, а по ночам сплю крепко и вижу разнообразные сны. Скажем, сон про луну. Было полнолунье, и она, должно быть, светила мне спящей в лицо, прежде чем присниться.

Я увидела, будто стою на дорожке, а луна висит над крышей нашего лесного дома. (Не та Луна, куда мы посылаем ракеты и которую ухитрились сфотографировать с изнанки. Не космическое тело, не Луна с большой буквы нет, без изнанки, знакомая-знакомая, как соседка, которой каждый день говоришь «здравствуйте».) Висит низко, рядом с трубой. Так что если влезть на крышу, то можно ее — луну — просто взять руками.

«Эх, влезть бы, — думаю. — Вот по этому столбу, на котором держится навес крыльца, как я это делала когда-то, ах, как я влезала по столбам на крыши, когда была маленькая!» И мне жалко, что я уже не маленькая.

«Кто бы мне помог?» — думаю. В доме спят, темны и верхние окна, и нижние. Оглянувшись, вижу сторожа в длинном тулупе, с белой бородой.

— Будьте добры, — говорю, — не найдется ли у вас лестница, и если найдется, то не затруднит ли вас ее подержать, пока я буду лезть на крышу?

— Пожалуйста, — отвечает сторож, приносит лестницу, приставляет к дому и держит обеими руками. — Луну достать хотите? — спрашивает снизу. Может, дать вам сковородник, которым берут сковородку с плиты, чтобы вы не обожглись?

— А посмотрим, может, она и не горячая, — говорю я и ступаю на покатую крышу, обвешанную сосульками. Снег на ней переливается голубыми искрами. Луна справа от трубы, тень трубы ложится влево, будто наведенная черной тушью.

И верно: луна не горячая, напротив — от нее несет холодом, так она остыла на морозном воздухе. Она плоская, величиной с большую тарелку. Я ее снимаю, как зеркало со стены. Спускаюсь с нею осторожно, чтоб не разбить. Мы со сторожем ее вертим, рассматриваем всем известные трещинки и пятнышки. Лунный прожектор летает по лесу, и тени летают, и вспыхивают то тут, то там груды голубых алмазов.

— Разбудите всех! — говорю я сторожу. — Во все окна стучите, это надо показать всем!

И такая досада, надо же: у меня над ухом звенит будильник. Вообще-то я отношусь к будильнику с глубоким уважением. Даже думаю сочинить оду в его честь. Но на этот раз — что бы ему быть не таким аккуратным! Хоть бы минутку подождал трезвонить. Из-за него сторож не успел разбудить моих товарищей, спавших в доме. Так они ничего и не увидели.

А в ночь на пятницу мне приснился длинный сон, который я хочу рассказать поподробней.

Началось с тревоги. Я спала, подложив под щеку подушку-думку, и ничего не было, кроме теплой мирной темноты, как вдруг послышались крики ужаса.

Вдоль узкой улицы распахнулись окна, желтый свет их осветил бегущих людей. Они держали в поднятых руках длинные черные пистолеты. Бежали и, оглядываясь, грозили окнам пистолетами. Пробежали, грозясь, и скрылись во мраке.

Утром две женщины разговаривают о ночном происшествии Их зовут госпожа Абе и госпожа Цеде

— Что это такое было ночью?! — спросила госпожа Цеде, выйдя на свой балкон. — Что говорят в городе?

За домами всходило солнце, небо над узкой прохладной улицей было как розовая щель. Чирикали воробьи. Госпожа Абе с клеенчатой сумкой возвращалась с рынка. Закинув голову, она остановилась перед домом госпожи Цеде.

— Гун сбежал из больницы.

— Да что вы!

— И с ним склочник Эно и авантюрист Элем.

— Как же за ними не углядели!

— Говорят, Гун прямо из постели убежал, босиком.

— А в газетах писали, будто леченье помогло, — сказала госпожа Цеде, — будто он почти что даже перестал кусаться.

— Кусаться-то перестал, но получилось, говорят, еще хуже: заболел манией величия.

— Ну, это вряд ли, — сказала госпожа Цеде. — Вряд ли человек, страдающий манией величия, побежит по городу босиком. Сомневаюсь.

— Торопился.

— Нашел бы время обуться, если бы заботился о своем величии. И вы подумайте, пистолетами размахивают, вот уж подлинно душевнобольные! А вдруг бы какой-нибудь выстрелил!.. Я до сих пор вся дрожу. Выпила целый пузырек валерьянки и все равно дрожу, как кролик. Их уже поймали, конечно?

— Еще нет. Они где-то спрятались.

— Как?! Значит, каждую минуту могут опять появиться?!

— Не волнуйтесь, их вот-вот найдут. По всему городу ходят санитары, ищут. Только что мне повстречался санитарный отряд с носилками.

— Уж извините, я из дому ни шагу, пока их не схватят, — сказала госпожа Цеде. — Продуктов у меня, слава богу, достаточно, могу отсиживаться хоть целый год.

— Ну, долго вам отсиживаться не придется. Не может быть, чтобы столько здоровых людей не сумели быстро обезвредить этих бедняг.

— Хороши бедняги: грозятся пистолетами!

— Я знаете, что думаю? Что пистолеты игрушечные. Откуда им взять настоящие? Нынче оружие такая редкость.

— Сумасшедшие хитрые, что хотите раздобудут, — сказала госпожа Цеде. — Кошмар, представить себе, что они бегают по улицам с этими штуками! Ворвутся в дома и всех нас перестреляют, перекусают, пере…

— Ни в коем случае! Это исключено, это вам не времена безумств и преступлений. Анс сказал мне — этого больше не будет никогда! Ох, заболталась с вами, до свиданья, бегу готовить завтрак, пока Анс спит!

И госпожа Абе заспешила домой. Но еще раз остановилась, потому что из своих ворот вышла на улицу девочка Ненни. Ее платьице и передник были по-утреннему свежие. В руках у нее был мяч. А на тротуаре она увидела камешек. И запрыгала на одной ноге, гоня камешек по чистому политому асфальту и прижимая к груди красно-синий мяч.

— Иди сюда, Ненни, — сказала госпожа Абе.

И, достав из сумки яблоко, дала его Ненни.

Городские часы медленно и важно пробили три четверти.

Продолжение того же утра, и по улицам идут разные прохожие

Городские часы пробили семь.

Городские часы пробили четверть восьмого.

— А кто такой этот Гун? — спросил приезжий иностранец у мальчика Илля.

— Да просто дурачок, — ответил Илль. — Идет, бывало, весь в грязи и сам с собой считается: эники-беники ели вареники, эники-беники клец.

— Что это значит?

— Ничего не значит. Просто такая считалка. Его все кормили, чтоб не пропал с голоду. Так много кормили, что он разжирел. Но когда он повадился кусаться, пришлось, конечно, его лечить. Вы приехали с другого конца света?

— Да.

— А как ваша фамилия?

— У меня фамилия трудная, зови меня по специальности: астроном.

— Ладно, — сказал Илль. — Пошли дальше. Вон дворец. Когда-то в нем жил король, потом разные правители. Это было во времена безумств и преступлений.

Астроном смотрел на дворец в бинокль.

— А теперь кто живет?

— Теперь живу я, — ответил Илль, — и другие мальчишки, у которых нет ни отца, ни матери. Это устроил Дубль Ве.

— А где живет сам Дубль Ве?

— У него комнатка в ратуше. Он не захотел во дворец. Он сказал одному там заблудиться можно, как в лесу.

— А это что за явление? — Астроном покрутил колесико на бинокле. Боже мой!

— Какое явление? Что вы видите?

— Новую звезду. Спустилась с небес и движется нам навстречу.

— А-а, — сказал Илль, — вы это про Белую Розу?

— Ее так зовут? Неужели?

— Привет, Белая Роза, — сказал Илль, и она ему кивнула, проходя. — На работу пошла Белая Роза.

— На работу! Она работает!

— Конечно, а как же? Что делать ей, если не работать?

— Как что делать? Сиять, потрясать!

— А она и потрясает и работает, это же совмещать можно. А вон старик идет, вон, видите? Это поинтересней, чем Белая Роза.

— Мальчик, ты не понимаешь, что говоришь. Как может быть такая рухлядь интересней Белой Розы?

— А знаете, сколько ему лет?

— Думаю — сто.

— Думаю — больше. А знаете, кто он? Ученик Себастиана.

— Себастиана? Того самого?

— Того самого. Великого Себастиана. Здравствуйте, мастер Григсгаген, доброе утро!

Старик шагал, тяжело переставляя свою трость с роговым набалдашником. У него было длинное лицо, от древности темное и неподвижное, как у мумии; но он был старательно выбрит и одет молодо и модно, в светлом плаще и галстуке с абстрактным узором. Большой серый пес шел рядом, позвякивая ошейником.

— Что ж, — сказал астроном, глядя вслед старику, — по возрасту он вполне мог быть учеником великого Себастиана.

Городские часы пробили половину восьмого.

— Эти часы сделал Себастиан, — сказал Илль, — а мастер Григсгаген за ними присматривает. Говорят, Себастиан был волшебник — я не верю, конечно. Но, во всяком случае, таких часов больше нет нигде.

— Чем же они замечательны?

— Видите, все часы на свете обязательно врут, ну хоть на четверть секунды. По большей части отстают или же мечутся туда-сюда — то забегут вперед, то ползут по-черепашьи. Сегодня четверть секунды, завтра четверть секунды — и смотришь, человек из-за них на поезд опоздал. В часовой мастерской, например, вот обратите внимание, все часы показывают разное, даже смешно. А эти никогда не отстают и не спешат: всегда показывают правильно.

Они дошли до угла, им открылась площадь с голубями и в глубине ее здание ратуши, и на ратуше башня, и на башне — часы.

— Весь город проверяет свои часы по этим, — сказал Илль. — Вы не хотите проверить?

— Я свои проверяю по Марсу, — ответил астроном.

Часы на ратуше

Циферблат у них был квадратный, темно-синий, и на нем золотые стрелки с сердцами и лилиями.

Кроме обычных римских цифр, на циферблате были обозначены знаки зодиака и фазы Луны.

В отдельном небольшом круге совершала бег секундная стрелка. Она бежала, легко касаясь своим острием золотых черточек, отделяющих секунду от секунды.

Все это золото знаков и стрелок было покрыто светящимся составом. Так что жители могли узнать верное время когда угодно, днем и ночью.

Волшебно правильно шли часы. Илль ничего не приврал астроному.

Они напоминали человеку о его делах.

Напоминали, что пора обедать.

Напоминали девушке, что любимый ждет, заждался — и как бы у него не лопнуло терпение.

Они всем руководили и всюду присутствовали. Ни в одном деле без них нельзя было обойтись. Ни в лаборатории, ни в школе, ни на железной дороге, ни на спортивных состязаниях — нигде.

Они устраивали порядок и благообразие. Как бы город держался без них?

Они шли вперед, и время шло вперед — они его подталкивали в нужном направлении.

И когда они торжественно вызванивали, возвещая Время, Идущее вперед, было бодро и хорошо на душе.

Мастер Григсгаген и Белая Роза

Белая Роза приостановилась у витрины и рассматривала выставленные там украшения — браслеты из пластмассы и стеклянные бусы.

— Приветствую вас! — сказал, подойдя, мастер Григсгаген. — Что тут привлекло столь пристальное ваше внимание?

— Я думаю, — сказала она, — вон то ожерелье из бисера пойдет к свадебному платью или не пойдет?

Любые слова сходили с ее губ как музыка. С ее уст. Ее благоуханных уст. Вот как надо бы об этом говорить, не иначе.

Мастер надел очки, чтобы оценить ожерелье из бисера.

— Нет. Эти убогие побрякушки оскорбительны для Белой Розы. Украшения, достойные вас, ушли в прошлое. Настоящий жемчуг, за которым отважные искатели ныряли в морские глубины. Каждая жемчужина была оплачена ценой риска, потому и стоила дорого… Настоящие брильянты. Они разбрызгивают такой живой, грозный огонь.

— Этот бисер тоже ничего, — сказала Белая Роза.

— В минувшие времена красоту ценили высоко. Сколько во имя ее совершалось безумств и преступлений!

— Ну, преступления — уж это лишнее, — сказала Белая Роза.

— Я счастлив, что встретил вас. Мне надо с вами поговорить. Вы не спешите?

— Немножко. У меня авария с гладиолусами. Я ведь теперь заведую всем городским цветоводством.

— Вот как! Значит, подлинно вы царица цветов. Каждый гладиолус вам подчинен, от вас зависит бархатистость газона и расцветка анютиных глазок.

— Какой вы комплиментщик, оказывается, — сказала Белая Роза.

Они шли по улице.

— Белая Роза, разрешите задать вам нескромный вопрос.

— Мужчины, как правило, задают нескромные вопросы, но чтоб и вы, мастер, — не ожидала.

— Вы мысленно примеряете подвенечное платье — собираетесь замуж?

— Само собой, как всякая девушка.

— Не за Анса ли Абе?

— Он, конечно, самый порядочный и самый красивый.

— Он ждет, чтобы вы ему сказали — да или нет. Сколько раз вам приходилось отвечать на этот вопрос? Десятки раз?

— Может быть, и сотни.

— Выслушайте меня, прошу покорно. Анс Абе вас не стоит.

— Я думала, наоборот, вы будете за него, поскольку он ваш помощник.

— Я буду счастлив выслушать все, что вы думали, но сначала позвольте мне договорить.

Что такое Анс, чтоб быть вашим супругом? Что такое был ваш беспокойный поклонник Элем? Что такое все те, кому вы на своем коротком веку успели сказать «нет»? Вы и я — вам не приходит в голову, как это многозначительно, ослепительно, поистине великолепно?

Не спешите ставить мне на вид, что я стар! Допустим, стар. Допустим. Хочу сказать несколько слов в похвалу старости.

Вот выходит молодой на дорогу жизни. С чем он выходит? Что у него есть? Голые руки, грудь нараспашку, ни гроша опыта за душой. Безоружный, бредет, как слепой щенок, спотыкаясь о каждый камень.

И вот идет тот, кого вы называете старым, а я называю — долго живущим. Смотрите, как он вооружен, с головы до пят в стальной броне! Что ему камни, он их знает наперечет, и крупные и мелочь. Возьмет вас за руку и отведет от опасности, когда вы о ней еще и догадаться не успели.

Молодой глазеет направо и налево. У него нет времени на поклонение красоте, он ей поклонится наскоро — и дальше, дальше, ему и то надо испробовать, и другое, пока не напробуется и не обрастет стальной броней. Он настоящей красоты и не различает, ему любая годится, лишь бы целовалась крепко да смеялась его телячьим остротам.

А красоте без поклонения жизнь не в жизнь, ей жрецы требуются, она тоскует и чахнет, если ей не курят фимиам без передышки, не признают ее заново и заново, — красота должна ликовать ежеминутно! Вы часто смотритесь в зеркало?

— Ну, мастер, ну какая же девушка не смотрится в зеркало?

— Смотритесь! Ликуйте! Думайте: я одна такая, второй нет. Думайте: кто как не я создана распоряжаться — чему цвести, чему благоухать под небом?

Зачем вам молодой? Ну зачем? Что он знает, молодой? Только то, что прочел в учебниках. Вы у него спросите о чем-нибудь: это хорошо или плохо? Он ответит: а кто его знает, я еще сам, понимаешь, не разобрался.

А любящая старость вам скажет: это брось, от этого отвернись, а вот это возьми, это хорошо. Потому что старость горы всего видела, и добра и зла. И сама эти горы творила.

Придет печаль, вы заплачете — любящая старость шепнет: пожалей свои глаза, других таких нет, знаешь ли, на свете еще не то бывает, и то-то бывает, и то-то, — столько нарасскажет, что ваше горе покажется вам малостью, каплей в океане.

И постепенно ваша душа закалится и подымется выше горестей.

Беспечально вознесетесь вы над людской суетой взлелеянная, славимая любящей старостью.

До вас, полагаю, дошло, что я ученик Себастиана. Я был младшим в семье его учеников. Вот почему я здесь, когда остальные уже разошлись, отдав прощальный поклон.

Я последний из тех, кому он завещал свои открытия. Последний сосуд его учености. Никто, кроме меня, не владеет его тайнами. Тайнами, перед которыми отступает ординарный разум.

Белая Роза, если я сложу к вашим ногам эти сокровища знания и вы их не отвергнете, это будет закономерно, единственная закономерность, какую я принимаю для вас и для себя. Ибо здесь не низменный, но высший брак, брак красоты и мудрости: красота проникается мудростью, а мудрость вбирает в себя красоту, красота вознаграждает, венчает собою мудрость.

Итак, Белая Роза, я не требую немедленного решения. Вы сами назначите день, когда вам будет угодно ответить.

Позвольте надеяться, что вы обдумаете мое предложение с должным вниманием, оставив мысли о всех других.

Итак, Белая Роза…

Она остановилась, и он тоже. Ветерок играл его галстуком.

На бульваре девушки сажали рассаду в нежную просеянную землю.

— Приятная сегодня погода, — сказала Белая Роза. — Я с удовольствием с вами прошлась. Спасибо, мастер, будьте здоровы, нам в разные стороны.

— Погоди, Красота! — вскрикнул мастер. — Ты не назначила день, когда скажешь — да или нет!

Но она не оглядываясь удалялась плавной походкой.

— Туда же! — говорила. — Еще «да» или «нет» ему, видели? Он не требует немедленно! Изволь не думать ни о ком — ну, знаете! Любви, конечно, все возрасты покорны, но в эти годы, как хотите, это чересчур! И она направилась к девушкам, сажавшим рассаду.

Где сумасшедшие? (Загадочная картинка)

По бульвару шли санитары с носилками. Плечистые парни в белых халатах.

— Привет, девушки, — сказали санитары.

— Привет, — ответили девушки и поправили косыночки на головах.

— Цветочки сажаете?

— А вы сумасшедших ищите? Долго ищете.

— Да нет у нас привычки их ловить. Какая, оказывается, противная канитель. Если б они сейчас выскочили, мы б их моментально поймали, а они ведь притаились.

— Как же вы их выпустили?

— Спали, не слышали. Дайте нам, девушки, по цветочку посадить.

— А умеете?

— Что умеем, то умеем.

— Ну по одному, так и быть. Вот из этого берите ящика. Осторожно.

— А что это?

— Левкои.

— Бывает же счастье некоторым. Левкои сажают. А мы сумасшедших ищи.

Санитары закурили и еще потрепались немножко.

— Ладно, ребята, — сказал один. — Пошли. Надо ж найти все-таки.

— По-моему, — сказал другой, — раз ты чувствуешь, что ты сумасшедший, то и сиди себе в больнице, зачем же людям такую мороку создавать.

— Они не чувствуют, — сказал третий. — Им самим не видно, только со стороны видно.

— Вот что, — сказал четвертый, — пройдемте по той улице, если и там их нет — айда завтракать. Топаем, топаем — хватит. Успеха вам, девушки.

— И вам, — сказали девушки.

Санитары бодро подняли носилки и потопали дальше.

Затаились и подсматривают, а их никто не видит

Сквозь жалюзи из ближнего дома на них смотрели две пары глаз.

Два человека стояли у окна с полуспущенными жалюзи, один толстый человек, другой тонкий.

Из соседней комнаты доносился храп, там спал кто-то.

Санитары прошли.

— Так вы считаете, — спросил толстый, — у вас больше заслуг, чем у меня?

— А кто пистолеты добыл, вы, что ли?

— Я бы и бомбу добыл, если бы меня не держали в смирительной рубашке. Нет, подумайте, я только-только начал — мастерски, Элем, художественно! возводить фундамент для грандиозной склоки — задача была сместить старшую няню, — как они меня схватили! Я кричу: идиоты, это ж невинное артистическое занятие, я ж нормален, как бык, оставьте меня в покое! А они говорят: нет, у вас рецидив, вас лечить нужно, — и пеленают меня, как младенца.

Ужасно, Элем, когда темпераментный человек, полный замыслов, лежит в смирительной рубашке и пьет лекарство с ложечки, ужасно, ужасно! Что за адская затея поместить в больницу горьких склочников, интриганов-политиканов, аферистов-авантюристов — как будто нас вылечишь!

— А на что, — спросил Элем, — вам понадобился этот юродивый Гун? С какой стати мы его с собой поволокли?

— Тш-ш-ш! — зашипел Эно.

И прижал к губам толстый палец:

— Вдруг он услышит!

— Он спит. А если и услышит?

— Элем, Элем! Авантюрист обязан разбираться в людях. Это же единственный настоящий сумасшедший на всю больницу. Сумасшедший чистый, как слеза.

— Ну и что? Не понимаю.

— Не понимаете, потому что не лежали в смирительной рубашке. Когда лежишь в смирительной рубашке, мысль начинает кипеть ключом. Моя мысль закипела ключом, и я догадался, догадался, догадался…

— О чем? — спросил Элем.

— В чем преимущества настоящего сумасшедшего и какие в нем заложены возможности.

Послышался кашель.

— Проснулся, — сказал Эно.

Вошел человек в пижаме, зевая и потягиваясь.

— Эники-беники! — сказал он.

— Ели вареники! — бодро ответил Эно. — Как отдыхали, Гун, как себя чувствуете?

Гун сел на диван.

— Садитесь, — сказал он. — Я разрешаю. Откиньте всякий страх и можете держать себя свободно.

— Он приказал, — сказал Эно, — надо садиться.

— Где я? — спросил Гун. — Это не больница?

— Нет-нет. Будьте спокойны.

— Они меня лечили электричеством, — сказал Гун.

— Забудьте об этом, — сказал Эно. — Больше никто вас не будет лечить электричеством… Мы с вами спрячемся в тайник и оттуда будем строить склоки до лучших времен, славненькие разные склочки строить будем.

— Меня вообще незачем лечить. Я здоров.

— Какой разговор, разумеется здоровы, дай бог каждому!

— Там один санитар, его звали Мартин, он всегда скалил зубы, когда я не хотел садиться в лечебное кресло.

— Негодяй!

— Вы мне оказали услугу, господа, вырвав меня из их лап. Я вас награжу так, как вы и не ждете. Как может награждать только тот, на небе, и я на земле: я вам оставлю жизнь. Слыхали?

— Мы безгранично вам признательны, — сказал Эно, кланяясь.

— Вы, Эно, оказали мне сверх того сугубые, важнейшие услуги. Вы первый поняли и преклонились. Я только смутно, только по временам догадывался, что я такое — бог мой, эти неожиданные прозрения, озарения, от которых глаза слепнут, — да, но это случалось, только когда они мне давали отдохнуть от электричества, а вы пришли и сказали: вот ты кто среди смертных! — и стало светло раз навсегда, и я уже не дам им сбивать меня с толку. Вы — пророк, вы — вдохновитель, вот вы кто, Эно!

— Не смущайте меня! — сказал Эно. — К чему такие похвалы? Я просто следую влечению сердца. Сердце мое подсказало: видишь ли ты этого человека — он выше всех!

— Я, я, я выше всех!

— Вы, вы, вы выше всех!

— Чем бы еще таким вас наградить, Эно? Ведь больше той награды, что я уже дал вам обоим, ничего и не придумать, а?

— Совершенно верно! — сказал Эно. — Я премного благодарен, рад стараться, и какие же нужны награды, когда действуешь по влечению сердца?

— А санитар Мартин умрет! — сказал Гун. — Его череп будет скалить зубы в сточной канаве! Я посажу санитара Мартина на электрический стул, настоящий электрический стул — тот, который не лечит, а убивает! А пока что, пока что — не сыграть ли нам в картишки? Я ж веселый парень, сыграем, а? В дурака, а?

— Подкидного или обыкновенного? — спросил Эно, доставая из кармана старые карты и поплевывая на пальцы.

— Сегодня в обыкновенного. Посчитаемся давайте. Эники-беники ели вареники, эники-беники клец. Вам сдавать. Чур, все козыри мне!

— Не беспокойтесь, — сказал Эно. — Я свое дело знаю.

И они втроем принялись за игру.

— Только я не хочу обратно в больницу, — сказал Гун, вдруг задрожав.

— Не думайте о ней! — сказал Эно. — Вы больше не переступите ее порога!

— Я ее разрушу!

— Да, Гун, да-да-да! Мы ее разрушим.

— Не мы, а я, я, я разрушу!

— Вы, вы, Гун!

— Наденьте на меня мантию! — сказал Гун, дрожа.

Эно окинул комнату быстрым взглядом, сорвал занавеску с окна и набросил Гуну на плечи.

— Вот так-то! — сказал он Элему. — Верьте мне — это не то явление, от которого можно отмахнуться. Возьмите козырного валета, дорогой Гун, он случайно очутился у меня.

Часовая мастерская

На одной из главных улиц в большом сером доме помещалась часовая мастерская.

В мастерской между стеклянными шкафами висели портреты седовласых мудрецов — Галилея, Гюйгенса и Себастиана. А в шкафах и в ящиках, стоявших на длинном прилавке, за чистейшими, почти невидимыми стеклами было расставлено и разложено множество часов.

Тут были новые часы, их мог купить каждый, какие кому понадобятся стальные, серебряные, наручные, карманные, настольные, напольные, электрические, кварцевые, шахматные, автомобильные и я уж не знаю какие.

Были поломанные часы, принесенные владельцами для починки.

И часы-диковинки, выставленные для украшения мастерской и для поднятия культурного уровня посетителей, часы — музейные экспонаты, на которые можно глядеть, а руками трогать разрешается только мастерам, да и тем лишь в самых чрезвычайных случаях.

Среди этих уникумов были часы XVIII века, и XVII, и XVI, и древние песочные часы, и водяные — клепсидры.

Часы в корпусах из горного хрусталя, яшмы, агата, черепахи, в тонкой золотой резьбе, изображающей зверей и листву.

Часы в форме креста или черепа — их когда-то носили на груди на тяжелой цепи. В форме тюльпанов, флаконов, арф, мандолин — их когда-то носили в кармане.

Каминные и стенные часы — на циферблатах нарисованы пейзажи, гирлянды, ангелы, охотничьи сцены, пастушки, играющие на свирелях.

Часы-лилипуты — одни были вделаны в кольцо, но это не самые маленькие. Самые маленькие так малы, что свободно могли бы уместиться под женским наперстком. Прикрытые стеклянным колпаком, они покоились на бархатной подстилке, бывшей фиолетовой, теперь она стала серой, и рядом лежал ключик, которым их заводили; самый ключик еле видим, и только на конце кольцо — затейливое, витое, покрупнее, чтоб было за что взяться.

И одни часы — в зависимости от их устройства, величины и нрава гордо и плавно размахивали блестящими маятниками, другие тикали прелесть как бойко, а третьи шептали укоризненно и безнадежно, словно скорбели о невозвратно канувшем времени, которое люди могли бы использовать более толково.

Так как рабочий день еще не начался и мастерская была закрыта, часы делали свое дело без всякого надзора: тикали, шептали, махали маятниками, отсчитывали, отсчитывали…

Над городом поплыл медленный, глубокий, многозначительный, повсюду слышный звук — начали бить часы на ратуше. И сейчас же, торопясь друг за дружкой, нестройно пошли откликаться часы в мастерской. С удовольствием прислушиваясь к своему медному голосу, ударили высокие стенные часы. На шварцвальдских выскочила из домика кукушка и закуковала. Часы-арфы и часы-мандолины отозвались из-под стеклянных колпаков слабенькими голосишками, звучащими из далеких-далеких лет и зим.

Долго продолжалась эта разноголосица. Давно уж кончили бить башенные часы, а в мастерской переполох не смолкал. Наконец все часы, какие только могли, возвестили миру, что наступило восемь часов утра. И, покончив с этим провозвестием, снова ринулись вперед, поспешая за часами на ратуше.

Пришла дурнушка, наговорила с три короба

Рабочий день начался.

У большого окна мастерской сидят друг против друга два часовщика: мастер Григсгаген, похожий на мумию, и его молодой помощник Анс. Внимательно склонившись, они ковыряются в часовых механизмах нежными инструментиками.

Входит девушка-почтальон с толстой сумкой на ремне. Девушка невзрачная, рябоватенькая, прямо сказать — дурнушка, но сияющая, довольная жизнью.

— Здравствуйте, мастер Григсгаген! Здравствуйте, мастер Анс! Хорошее утро, правда?

Анс соглашается — да, очень хорошее.

И псу, лежащему у ног мастера Григсгагена, говорит дурнушка:

— Здорово, Дук!

И Дук делает хвостом милостивое движение.

Дурнушка положила газету на прилавок.

— Вам сейчас некогда читать, я расскажу новости. Погода весь день предвидится ясная, без осадков. Сумасшедших еще не нашли, но найдут. Приехал ученый-астроном, иностранец.

— Не в связи ли с предстоящим солнечным затмением?

— Да, наблюдать затмение. Молодой, ну как вы, мастер Анс, я видела, только худющий и в коротких штанах. В девять часов его примут в ратуше. Думаю — хоть иностранец, но сообразит надеть длинные брюки.

— Сообразит! — говорит Анс. — Они тоже не лыком шиты, иностранцы.

Не уходит дурнушка. Достает из сумки журнал.

— Почему, — говорит она, — вы не выписываете журнал «Зеленеющие почки»? Великолепный журнал, я вам очень советую.

Тут гражданин приносит часы в починку. Пока Анс беседует с ним и выписывает квитанцию, дурнушка стоит и ждет.

— Хотите, — говорит она, едва гражданин за порог, — я вам подарю последний номер «Почек», только что вышел, я вас прошу, возьмите, тут напечатаны мои стихи.

— О-о! — говорит Анс.

И мастер Григсгаген приподнимает коричневые веки и взглядывает на дурнушку.

Она раскрывает журнал.

— Вот мои стихи.

Анс уважительно:

— Не знал, что вы поэтесса.

— Ох, мастер Анс, миленький, я сама не знала, когда жила у мачехи в трактире! Это было во времена безумств и преступлений — вот послушайте, что было. Ночь поздняя, все уж угомонятся, и свои и постояльцы, а я чищу чугуны, руки в копоти до плеч, и глаза слипаются, и вдруг слышу — голоса говорят.

Голоса говорят напевно, необыкновенно — и я думаю: это я засыпаю, мне снится.

А спать нельзя! И гоню голоса: замолчите вы!

А они отовсюду — из чугунов, из поддувала. А я на них тряпкой: кыш!

Это когда я жила у мачехи в трактире.

А потом добрые наступили времена, и мне сказали — ты не будешь жить у мачехи, и никто тебя не будет бить. И меня посадили за стол, и велели есть, и ушли, чтоб я не стеснялась.

И дали мне постель, я легла и спала, пока не выспалась за всю жизнь. И никто меня не расталкивал, и когда я проснулась, они ходили на цыпочках и шептали — тише, тише, не мешайте ей спать.

Когда я уходила от мачехи, мне дали новое платье, а старое я там оставила, потому что оно чугунами пропахло. А голоса со мной ушли. Еще даже громче говорить стали. Я писать выучилась. Взяла перо и записала, что они говорят, и показала образованным людям, и те сказали: вы талант.

Талант, сказали, талант!..

А вы, мастер Анс, не пишете стихи?

— Нет. Один раз как-то в школе написал стишок на учителя, который мне двойку поставил, а больше не пробовал. И что же говорят вам голоса?

— Только хорошее. Только самое лучшее.

— Например?

— Например. Приедет, бывало, в трактир какой-нибудь дядька, распряжет лошадей, велит подавать вино, пиво, колбасу там. А голоса вдруг начнут на него наговаривать, будто это не дядька, а царевич из тридесятого царства и что сейчас он загадает три загадки, а я отгадаю, а он мне за это полцарства… И от радости, бывало, смеюсь-смеюсь, не могу перестать…

И про меня выдумывают разное. Я кто, почтальон. А они наговаривают, голоса мои, — без тебя, говорят, солнцу ни взойти, ни сесть, ни одно событие без тебя обойтись не может. Вот прочтите, здесь, в журнале, мой стих как раз об этом, называется — «Мое присутствие обязательно».

— А еще они что говорят?

— Еще про любовь. Тоже напечатано в «Почках», прочтите. Ну, до завтра, мастер Анс, до завтра, мастер Григсгаген! Завтра приду — скажете, как вам мои стихи.

Общительная дурнушка ушла, излив душу. В мастерской стало тихо, только тиканье со всех сторон.

Мастер Григсгаген сказал, глядя в механизм сквозь увеличительное стекло:

— Как легко произносят люди слово «завтра». Что такое завтра?

— То, что наступит после сегодня.

— А кому известно, какое оно будет — то, что наступит после сегодня? Кто может сказать с уверенностью, что он это знает?

«Бедный старик, — сказал Анс. — Годы большие, боится не увидеть завтрашнего дня, отсюда уныние».

— И разве так уж обязательно, — спросил мастер Григсгаген, — чтобы после сегодня было завтра?

«До чего грустно, — сказал Анс, — наблюдать у такого замечательного работника угасание умственной деятельности…»

— Мне лично, — сказал мастер Григсгаген, — ясно только сегодня, и то не до конца. Сегодня осмотр часов.

Астроном на приеме у Дубль Ве

— Вам сюда, — сказал Илль. — Я вас здесь подожду.

— Ну пока, — сказал астроном и вошел в ратушу по одной из двух каменных лестниц, расположенных на фасаде как красиво закрученные усы.

Над входом была статуя богини правосудия с весами в руке.

Брюки на астрономе были длинные.

Пробило девять.

Дубль Ве ждал иностранного гостя в своем кабинете. У Дубль Ве была седая голова и глаза в морщинках. Он сказал как полагается:

— Рад приветствовать вас в нашем городе.

На что астроном ответил:

— Рад случаю пожить в вашем городе.

Дубль Ве:

— Надеюсь, вы чувствуете себя хорошо.

Астроном:

— Надеюсь, что и вы со своей стороны.

Они покончили с дипломатией и сели поговорить.

— Значит, в ваших сферах назревает событие, — сказал Дубль Ве, полное солнечное затмение.

— Наиболее полное будет наблюдаться у вас в городе.

— Нас это устраивает. Мы любим, когда наш город бывает отмечен чем-нибудь возвышенным. Как он вам нравится?

— Я еще не все видел.

— Скажите о том, что видели.

— Буду откровенен. Есть много городов красивей вашего.

— Неужели? А нам кажется, что наш самый красивый.

— Кое-что мне у вас показалось наивным, кое-что — чрезмерным, неестественным. Говорят, что вы, правитель города, занимаете здесь, в ратуше, одну комнату, как сторож, а во дворце живут мальчуганы-школьники. В этом есть какая-то неделовая, немужская восторженность.

— Сироты, — сказал Дубль Ве. — Мальчишки, подобранные на улицах. Видите ли, мы всем дали кров. Но такая бездомность осталась нам от прошлого, никак не добьемся, чтоб людям было достаточно просторно. Вот почему мальчишкам отдан дворец. Ничего не поделаешь: нехватки.

— Сентиментальность, — сказал астроном. — Дворец пусть будет для музея, выставок, торжеств. С одной стороны, сентиментальность, с другой фанатическая черствость, пуританская сухость сердца. Девушка, созданная для воспевания, идет спозаранок на работу, как мы, грешные, и никто не видит в этом унижения Прекрасного.

— Не о Белой ли Розе речь? — спросил Дубль Ве. — Ну, знаете, хватает с нее воспеваний, пусть приложит руки к чему-нибудь дельному. Должность ей подобрали изящную, самой Афродите впору. Да, у нас работают все, исключения нет ни для красавиц, ни для умников, только для дряхлых и больных. Вы поймите, мы взяли каравай и разрезали на много частей, чтоб хватило каждому. Но и каждый что-то должен внести, иначе что ж получится? Съедим каравай, это недолго, и останемся без всего — вот что получится.

— Не знаю, — сказал астроном. — Не подумайте, прошу вас, что я ретроград, напротив, я за прогресс, за реформы, за улучшение жизни масс! Но не слишком ли вы заботитесь о том, чтобы части каравая были такими уж равными? Не получаются ли они уж очень малыми, несущественными?

— Это на первых порах.

— Не насаждаете ли вы таким образом малую требовательность к жизни вместо Прометеевых дерзаний, ханжеское добронравие — вместо нравственности, исполнительность — вместо вдохновения?

— Нас упрекаете в восторженности, — сказал Дубль Ве, — а сами-то как выражаетесь… Ну ничего, не смущайтесь. Человек думающий любит иной раз поговорить выспренно. Только уж и нас не корите, если поймаете на высоком слове, мы тоже думающие.

Мы жизненное наше назначение, цель нашу видим в том, чтоб каждый получал свою порцию счастья. Зря вы беспокоитесь, что порции такие уж равные. Мы, может, и поровну дадим, хотя и это сомнительно, на практике редко выходит поровну; да человек-то разный, человек с человеком не схож, человек не только со стороны получает — в нем самом богатство заложено… либо не заложено. Одному и малая порция впрок — он внутри себя много имеет. А в другого сколько ломтей ни пихай — ни от него добрым людям взять нечего, ни ему самому радости нет.

Вы упомянули Прометея. Он в каждом, только спит, задавленный всякой всячиной. Разбудить его, растолкать, чтоб поднялся, заговорил, — вот что нужно!

— По-вашему, это просто? — спросил астроном.

— Нет. Подъем крутой. Каждый шаг с бою. Но я, как практик, скажу вам — Прометей пробуждается в преодолении. Я это сплошь и рядом наблюдаю, и чем выше мы взбираемся, тем чаще.

Глаза Дубль Ве были чистые-чистые.

— Вы говорите — нравственность? Это, конечно, самый тяжелый участок, самый засоренный. Когда за спиной тысячелетия злодейств… Если на пути к всеобщей нравственности мы сперва достигнем всеобщего добронравия — уже неплохо. Уже жить можно. И тоже нелегко достигается. Много, поверьте, забот требует. Думаешь-думаешь, ищешь-ищешь — чем их пронять?..

— И каковы успехи?

— Отличные! — сказал Дубль Ве. — Но я не любитель отвлеченных рассуждений. Для меня превыше всех теорий — человеческая судьба.

Он встал и подошел к окну.

— Ну вот хотя бы, прошу взглянуть. Вон бежит девчушка — ах, негодница, так и бросается под машины, знает, что не задавят… Это Ненни.

— Та, что машет веревочкой?

— Она всегда с веревочкой, или с мячиком, или с обручем, нет минутки, чтоб посидела спокойно. Глядите на нее, это наша гордость, наше знамя девчушка Ненни! Ух ты, прямо тебе балерина!

Знайте же, что эта самая Ненни первые годы своей жизни не ступила ни шагу. Ноги у нее болтались, как две кривульки без костей. Она, видите ли, родилась в эпоху безумств и преступлений и росла в подвале.

Ну, когда эта эпоха осталась позади, мы переселили девочку с матерью в хорошее жилье. Видим — этого мало: болезнь запущена. Тогда вывезли Ненни в Целебную Местность, прежде туда пускали только за большие деньги… И стала Ненни такая, как видите.

Интересно отметить — все ее после этого крепко стали любить. Весь город на нее не нарадуется. Это опять же к вопросу о нравственности: значит, хорошее людям нравится, значит, приятно людям иметь чистую совесть и плоды своих хороших дел перед глазами.

Вы ученый человек с надменными мыслями, ходок по части всего небесного, а я человек земной, обрабатывал землю вот этими руками и разбираюсь, что на ней делается. И сколько бы вы ко мне ни приступали с вашей критикой и сомнениями, на меня не подействует — почему? Потому что я как взгляну на такую Ненни, так всех ваших возражений как не бывало.

— Ненни! Ненни! — кричит Илль, покуривающий у ратуши возле ниши с львиной головой. — Ты куда?

С середины площади, приостановясь между машинами, Ненни машет ему обеими руками. В одной веревочка для прыганья, в другой голубой конверт.

— Я несу записку!

— Кому?

— Ансу Абе!

— От кого?

— Секрет!

— Ну Ненни!

— Она не велела говорить! Не приставай, я спешу! Она сказала — беги, очень важно!

— Да что нам глядеть на жизнь из окошка, — сказал Дубль Ве, пройдемтесь, я покажу вам город. Пошли?

— Охотно, — сказал астроном.

Они взяли шляпы и вышли на улицу.

— А, да это Илль, — сказал Дубль Ве. — Иди-ка сюда. Что ты прячешь за спиной?

— Это же заграничная, — сказал Илль обиженно. — Не каждый день попадается. Можно же иногда тряхнуть стариной. И совсем легкая. И вот я ее уже потушил.

— Что, сегодня нет уроков? Или у тебя каникулы?

— Не каждый день к вам приходят иностранцы и говорят — мальчик, будь моим гидом…

— Я сам буду его гидом, — сказал Дубль Ве. — Марш во дворец!

Ненни

Размахивая голубым конвертом, Ненни вбежала в часовую мастерскую.

— Доброе утро! Анс, вот тебе! Очень важное!

Анс побледнел.

Анс прочитал: «Жду вас в Главном цветоводстве на Дальней дорожке».

— Мастер, — сказал он, — разрешите отлучиться?

— А ну разберись-ка, в чем тут дело, — сказал мастер и придвинул к нему старые, ржавые часы.

— Мастер! Мне необходимо отлучиться!

— У нас срочные заказы.

— Да на часок!

— На свидание?

— Зовет — наверно, чтоб дать ответ.

— Получите ответ после работы.

Анс не стал больше просить и убито занялся ржавыми часами. Мастер разгневанно бурчал себе под нос:

— Считают — им все позволено. Даже убегать с работы на свидания. Часок! Рабочий час! Шестьдесят рабочих минут! Считают — все им можно, потому что они молодые!

— Это вы с Дуком разговариваете? — спросила Ненни, подойдя ближе.

Он взглянул в ее лицо и смягчился.

— Да, приходится.

— Вам с ним лучше разговаривать, чем с нами?

— Гораздо лучше.

— Почему?

— Он больше понимает.

— Почему?

— Потому что давно живет на свете.

— Как вы?

— Почти.

Ненни подумала.

— А если он умрет раньше, — спросила она, — вы себе заведете другую собаку?

— Не знаю. Вряд ли.

— А с кем же вы будете разговаривать?

— Может быть, с тенями, — ответил мастер, — если не утвержусь среди живых.

— С тенями? Чьими?

— Тех, кто ушел.

— Куда?

— В том-то и ужас, что никуда. Если бы они ушли куда-нибудь, можно бы еще примириться с положением вещей.

— Знаете что, — сказала Ненни, — я тогда буду к вам приходить. Чтобы вы со мной разговаривали. Когда Дук умрет. А то вам будет не с кем.

— Дук молчит. Только слушает.

— Я тоже буду молчать и слушать.

— Соскучишься.

— Ничего. Мне вас жалко.

— Вот тебе на, — сказал мастер. — Что это тебе вздумалось? Какие у тебя основания?

— Вы разве счастливый?

— Еще какой!

— А мне показалось… — сказала Ненни.

Но ей уже надоело разговаривать. Она смотрела в окно на улицу, где дети играли в классы.

— Ну до свидания, — сказала она и прыгнула, и вот уже на улице кружилось ее платьице.

Мастер проводил ее взглядом, бормоча:

— Сговорились все, что ли, заставить меня решиться, взрослые и дети?

— Сознайтесь, — сказал Анс, — это каприз ваш, и не очень-то красивый, честно говоря. Мастер! Ну что случится, если я свою работу доделаю вечером, речь-то о чем идет, поймите — о счастье навек!

Мастер Григсгаген отправляется осматривать часы

Но мастеру не пришлось на это ответить, потому что вошел Дубль Ве с высоким худым молодым человеком.

— Знакомьтесь, — сказал Дубль Ве. — Господин астроном, иностранец. Мастер Григсгаген, одна из достопримечательностей города. Смотрит за нашими знаменитыми часами — сколько лет, мастер? Я был маленьким ребенком, когда вы уже давненько смотрели за ними, верно? Удивительные часы! Помню, лет тридцать пять назад был ураган. Сорвал большой соборный колокол, как полевой цветок. Как он норовил снести с башенных часов большую минутную стрелку! Как он ее отдирал — помните, мастер? Она буквально становилась на дыбы. И не сдалась! Ничего он с ней не мог поделать. Прошу прощения, Анс, я тебя не представил. Это Анс Абе, которого мастер Григсгаген готовит себе в заместители.

— И как же, — спросил астроном у мастера, обменявшись рукопожатиями, — как добиваетесь вы столь точной работы этих часов и столь высокой их исправности?

— Они сделаны Себастианом, — ответил мастер, — мое дело поддерживать их в том состоянии, в каком Себастиан их оставил. Он был великий часовщик.

Они посмотрели на портрет, висевший между портретами Галилея и Гюйгенса. Там был изображен человек с толстыми щеками и длинным тонким носом. Его двойной подбородок был подперт высоким старинным галстуком. В извилине пухлых губ змеилось лукавство. Левый глаз был прикрыт, словно Себастиан подмигивал.

— Расскажите о нем, пожалуйста, — попросил астроном.

— Что именно? — спросил мастер. — О нем можно рассказывать и хорошее и дурное.

— И то и это.

— Ну что ж, — сказал мастер. — Его слава выше наших восхвалений и нашей хулы. Он принадлежал к тем, кто, умирая, оставляет в наследство не столько накопленное добро, сколько каверзные загадки, терзающие людей. Видите, как усмехается. Живи он в средние века, его бы сожгли на костре за общение с дьяволом.

Впрочем, он бы не дался. Не той был породы. Ушел бы в шапке-невидимке, притаился, а в удобный момент выскочил бы и пошвырял своих гонителей в огонь.

Его считали добродетельным — он жил в скромном домике, носил скромную одежду, водился не только с учеными и знатными, но и с простонародьем, и если спускался вечером в какой-нибудь погребок посидеть с приятелями, то его кружка пива оставалась почти нетронутой. Ему нравилось казаться лучше других.

Но он любил вино и женщин, любил настолько, что это свело его в могилу довременно, в расцвете сил. Но предавался своим страстям скрытно от всех. Это обнаружилось впоследствии по дневникам и письмам, найденным в секретном ящике его стола.

Он надевал маску и бархатный плащ, так что его принимали за титулованную особу, желающую сохранить инкогнито, и в таком виде являлся в игорные дома и выигрывал и проигрывал чудовищные суммы. Азарт был у него в крови, азарт, увы, доводил его до предельного падения — известен случай, когда он был бит подсвечником за шулерство, и мы, ученики, целый месяц лечили его мазями и примочками.

И в нашем ремесле он был не только мыслителем и умельцем, его занимало везенье — невезенье, выигрыши — проигрыши, единоборство с роком, сатанинские парадоксы, издевательство над земным здравым смыслом, эксперимент без границ, разрушение без оглядки. Им открыты вещи, которые даже он, подумать! — даже он устрашился обнародовать, он считал, что это чревато слишком тяжкими потрясениями. О многом он нас надоумил и предупредил, безумие гениальности глядело из его зрачков, разбегающихся от азарта, и мы боготворили его в эти минуты, гордились, что из его рук принимаем учение… Но многие тайны он, посмеиваясь, унес с собой, я в этом не сомневаюсь.

И опять они внимательно посмотрели на толстое лицо с тонким носом, которое подмигивало им со стены.

— Я последний из его учеников, — сказал мастер. — При мне он испустил свой последний вздох. Когда я всхожу по башенной лестнице, мне кажется, что он рядом, у меня за плечами. Четыре раза в год я их осматриваю. Четыре раза в год.

Улица за окном наливалась медом весеннего дня. Радуясь дню, шли люди по своим делам. Женщины катили коляски с младенцами. Проехала машина с надписью «Хлеб». И даже в мастерской повеяло запахом теплого пшеничного хлеба.

— Сегодня я их навещу, — сказал мастер.

— Не пора ли передать это Ансу? — заметил Дубль Ве. — В ваши годы карабкаться.

Мастер вдруг взорвался:

— В мои годы! Кто считал мои годы! Кто знает, на что я еще способен в мои годы!

— Мастер, да я же не в обиду. Я чтоб вас оберечь.

— Оберегайте тех, кто в этом нуждается!

— Ладно, мастер, ладно, — покладисто сказал Дубль Ве. — Буду оберегать тех, кто нуждается, не сердитесь, извините, спасибо за содержательную лекцию, всего вам доброго!

Они с астрономом откланялись.

Мастер встал и принялся укладывать в чемоданчик инструменты.

— Хватит! — сказал он. — Хватит все это слушать и хлопать глазами!

Взял чемоданчик и пошел, ворча:

— С утра до вечера, как вороны: стар! стар! Будто нарочно толкают под руку.

— Не забыл ли я его наставление? — сказал он, дойдя до угла. — Много лет прошло, мог что-нибудь и забыть, какую-нибудь деталь.

— А не ошибся ли он? — спросил мастер, дойдя до следующего угла. Мыслимо ли это вообще? Не заблуждался ли он в своей гордыне? Не был ли это предсмертный бред?

— Если бред, я пропал, — сказал он на третьем углу.

Анс остался один в мастерской. Он воскликнул:

— Она меня ждет! Иду!

И ринулся на свидание.

Илль

Эти мальчишки! Их во дворце поселили, для них сам правитель города расшибись в лепешку — думаете, они от этого станут паиньками? Бросят курить и сачковать? Как же!

Дубль Ве видел, что Илль потушил сигарету, и успокоился. Он не знает, что у Илля в кармане целая пачка, подаренная астрономом.

Астроному что за забота, что в чужом городе мальчишка курит. А для Дубль Ве город свой и мальчишка свой.

Дубль Ве, золотая душа, воображает, что Илль по его приказанию отмаршировал во дворец и сидит на уроке. А Илль сидит на травке и любуется морем. Оно отсюда хорошо видно — стелется под нежным небом, спокойное, бледно-голубое.

— Конечно, — говорит Илль, — ты для меня молода. Придется ждать, пока ты вырастешь и закончишь образование. Слушай, прыгай немножко подальше, пожалуйста, ты очень пылишь.

Ненни, прыгающая через веревочку, отходит подальше.

— Это неплохо, что придется подождать, — говорит Илль, следя за дымком на горизонте. — По крайней мере успею до женитьбы сделать что нужно.

— А что тебе нужно? — спрашивает Ненни.

— Ну, во-первых, кругосветное путешествие, ты же знаешь, я говорил.

— А во-вторых?

— До во-вторых еще далеко, не оберешься хлопот с во-первых. Еще за время путешествия сколько всякой всячины предстоит. Открыть какой-нибудь остров, а еще бы лучше — материк. Освободить от угнетения какой-нибудь черный народ. Изучить морское дело. Стать капитаном. Да мало ли…

А ты тем временем вырастешь. А когда я вернусь, ты на этом месте будешь стоять, ладно? И махать платком, чтоб я тебя издали увидел. Я вернусь загорелый, как бронза, с черной бородой.

— У тебя волосы белые, — говорит Ненни.

— А борода будет черная. Я весь почернею там, в тропиках. Привезу тебе разные раковины, и коллекцию бабочек, больших, как птицы, и живых птиц — попугаев, колибри. Музыка будет играть: трам-трам-трам-бум! И со мной приедут в гости красивые бородатые люди в белых тюрбанах.

— И тогда мы поженимся? — спрашивает Ненни.

— Может быть, еще не тогда. Может быть, позже. Ведь еще будет во-вторых да, наверное, и в-третьих. Только ты подожди, пока я все переделаю, ладно?

— Ладно, — говорит Ненни.

Белая Роза в своем царстве

Анс Абе громадными шагами шел на свидание.

В жару мечтаний он обгонял автобусы и натыкался на киоски.

— Безусловно, — рассуждал он, — будет сказано «да». Разве приглашают записочкой, да еще голубой, чтобы сказать «нет»?

Он улыбнулся до ушей своим добрым красивым ртом.

— По такому случаю букет бы надо купить. Очень бы кстати явиться с букетом.

Голова! Какой букет ей подаришь, когда она все время среди цветов? Какой цветок я ни куплю в магазине, он под ее управлением взращен, она его знает в лицо, любой цветок.

Так что давай-ка не траться, поскольку эта трата не доставит ей удовольствия. А сбереженная монета ей же пригодится в хозяйстве, моей ненаглядной.

А она не подумает, что я жадина? Любимая, я не жадина, а просто я еще небольшим парнишкой стал жить с матерью на свой заработок, и мне приятно, что мать ни в чем не нуждается, и также мне хочется, чтобы ни в чем не нуждалась моя будущая жена и наши дети, насчет которых я не сомневаюсь, что они будут. Я отношусь к нашему союзу как к делу самому серьезному, могуче перспективному и пожизненному и заработанные деньги собираюсь честно тратить на семью, а не на выпивку или что-нибудь в этом духе.

Замечательно мы с тобой заживем! Я буду постигать дальше искусство Себастиана и мастера Григсгагена, а ты — царствовать над цветами, и наши дети вырастут среди цветов и будут похожи на цветы. Никогда им не придется чистить чугуны в копоти до плеч, и не то что бить — пальцем никто их не тронет. И все будет ясно в нашей жизни.

Так говорил Анс, идя за получением ответа. А Белая Роза ждала его в Главном цветоводстве на Дальней дорожке и тоже рассуждала, прохаживаясь:

— Довольно перебирать! Конечно, неплохо каждый день выслушивать признания в любви, но ведь приедается. Сегодня признание, завтра признание, послезавтра… скука! Девушка должна вить гнездо. Особенно такая девушка, как я. Бедняжечка-сиротка, ни накормить некому, ни обогреть. Один отец, и от того ни совета, ни привета. Только о склоках своих паршивых думает, а о единственной дочери — ничуть.

Замужем быть хорошо. Придешь домой с работы: все прибрано, стол накрыт, обед разогрет. Покушали, он посуду помыл — в кино пошли. Или же в гости. Или дома посидим в уюте, он мне книжку вслух почитает, полезно для развития.

И никого не найти лучше Анса, сколько ни перебирай.

Такой положительный, и специальность интеллигентная. Какое сравнение хоть с тем же Элемом!

Надо будет ситчика симпатичного поискать на занавески.

Стиральную машину купим: к чему тратить силы, когда техника идет нам на помощь. С машиной он в два счета стирку провернет.

А какое событие для города: Белая Роза решила, за кого ей выходить замуж. Думала-думала и решила наконец-таки. То-то разговоров! В газетах напечатают наши портреты… То-то народу на свадьбе! Старушки в перчатках и брошках. Девочки с капроновыми бантами. Все мои поклонники в начищенных ботинках…

Так она мечтала, прохаживаясь.

В чудном месте это происходило.

По обе стороны длинной дорожки — разливанное море цветов. Около каждого воткнута палочка, и на ней дощечка с названием.

Здесь были растения с зелеными листьями, и с зелеными в белую полоску, и с коричневыми, и с красными, и со светло-серыми, и с розовыми в серебряную крапинку.

Цветы всех цветов и оттенков, яркие, бледные, огромные, крохотные, возносящие свое пышное великолепие выше человеческого роста и скромно цветущие у самой земли.

Какие у них были имена — «Золотое платье» и «Золотой дождь», «Розовая невеста» и «Лунная соната», «Страусовое перо» и «Миниатюрная канарейка», «Сон поэта» и «Вернись», а некоторых звали по имени или фамилии: «Кармен», «Отелло», «Беранже», «Ниночка», «Мадам Саллерай», а на одной дощечке было написано ни больше ни меньше как «Альтернантера Паранихондес Нана Розеа» не сразу и прочтешь, не то что выговоришь.

От этой пестроты глаза отдыхали на одноцветных лужайках, разлитых здесь и там: на снежно-белой лужайке, сплошь покрытой белыми флоксами, на голубой — из сплошной лобелии и так далее. А в отделении играли своими стеклами невысокие крыши оранжерей.

Со стороны оранжерей послышалось пение. И на Дальнюю дорожку вышел Элем, восклицая:

— Роза, Белая Роза, я снова у ваших ног!

— Новости, — сказала она. — Вас выписали из больницы?

— Я сам себя выписал!

— Ай-ай-ай! Когда вы возьметесь за ум?

— А зачем за него браться?

— Как зачем? Быть умным хорошо.

— Вы не в курсе дела. Умного гонят. Умного боятся Женщины смотрят на него с подозрением: им не верится, что умный может любить их всерьез. Вот вы — мне не верите, а дуракам верите.

— Выбирайте ваши слова, — сказала Белая Роза. — Я не женщина, а девушка. Чего ради я не верила бы, что вы меня любите? Просто, согласитесь, уж очень вы ненадежный спутник жизни. Почему вы авантюрист? Охота вам.

— Охота!

— Чего вы добиваетесь?

— Хочу быть главным.

— Где?

— Где-нибудь. Еще когда детьми во дворе играли — прошусь, бывало: пустите, ребята, ну пожалуйста, пусть я буду главным, первым, мне больше всех хочется. А они говорят — катись, мы с тобой не играем. Вырос — ну и пробую так, сяк.

— И не получается.

— Не получается, не получается — потом получится. Важно поймать момент и использовать ситуацию.

— А что будет, если поймаете момент и используете ситуацию?

— Там посмотрим, это уже не так важно. Что касается вас, вы будете окружены сказочной роскошью.

— Что такое сказочная роскошь?

— Ну, прежде всего это платья. Одно красивей другого, и каждый день три новых — к завтраку, обеду и ужину.

— Не интересно, — сказала Белая Роза. — Если платье красивое, хочется надеть его еще раз и еще, чтобы всем показаться. Чтоб рассмотрели и потом говорили — а помнишь, какое у тебя было платье?.. А по три в день я и сама не успею рассмотреть.

— Ваше дело будет не рассматривать, а упиваться роскошью. Ну, затем образ жизни. Ничего не работать, рано не вставать и все прочее — машины, обед из двадцати четырех блюд и так далее.

— А талия? — спросила Белая Роза. — Что будет с талией, если не работать, ездить на машине и обед из стольких блюд?

— Но такова ваша цена в моих глазах, — сказал Элем, — нравится вам это или не нравится.

— Нет, — сказала она, качая головой. — Зачем роскошь? Что мне, больше всех надо? Если б даже у вас что-нибудь вдруг получилось. В наше время это так непрочно. Сегодня сказочная роскошь, а завтра пожалуйте лечиться. Хочу теплое гнездо, хочу быть за мужем как за каменной стеной. И вот он, сказала она, глядя на суживающуюся вдали, залитую солнцем дорожку, — вот тот, за кем я буду как за каменной стеной.

— Часовщик? Белая Роза, вы же чудо природы! Ну хорошо, пусть не я, пусть другой — но разве такая вам цена? Одумайтесь!

Анс увидел их и стал приближаться медленней, потом совсем медленно.

— Иди смелей! — сказала Белая Роза. — Здесь ничего такого не происходит, чтоб падать духом. Наоборот! Я жду тебя! Наконец-то ты пришел! — И с такими бодрящими словами она протянула ему свою дивно стройную руку с синей жилкой в сгибе локтя.

Град, что ли? С чистого неба град? Картошку кто-то с грохотом сыплет на город из мешка?.. Какая картошка — людские ноги топочут по улице, толпа несется, крича, за решеткой Главного цветоводства — куда?

— Смотрите! Видно вам?

— Да ну, никогда не поверю! — Это на бегу, задыхаясь.

— Что случилось?

— Да вон же! Что у вас, глаз нет?

— Я вижу, но все равно не может быть!

— Зрительный обман!

— Что такое? Куда вы? Куда мы?

— Ура-а-а!

— Кто кричит ура?

— Всегда кто-нибудь кричит ура!

— Вот! Вот оно!

— Да в чем дело?!

Женщина тонко прокричала:

— Часы пошли назад!

— Часы пошли назад! — проревел бас.

— Часы пошли назад! — эхом отозвалось в бегущей толпе там, и там, и там.

Анс сжал руку Белой Розы и побежал к выходу.

Элем бежал за ним.

Они выбежали через калитку и побежали со всеми.

Нечто ненормальное — при свете дня, На глазах у всего честного народа

Народ устремлялся к ратуше.

На старинную площадь трудно было пробраться. Голуби, перепуганно воркуя, толклись на карнизах.

Сверху на взволнованную площадь, на задранные головы и карнизы с голубями глядели башенные часы — темно-синий циферблат и на нем золотые фигурные стрелки, знаки зодиака и фазы Луны.

Задрав головы, следили люди, как двигались стрелки среди золотых зверей и лун.

Стрелки двигались назад.

Недавно было три четверти двенадцатого и должно было пробить двенадцать.

Солнце стояло в зените.

Должно было пробить двенадцать, но стрелки двигались назад и вместо двенадцати еще раз пробило три четверти.

Люди глядели, разинув рты.

Большая минутная стрелка продолжала двигаться обратно по уже пройденному пути. От цифры IX она передвинулась на VIII и дальше. Будь не так обычно степенен ее ход, показалось бы — стрелка падает вниз.

Она прошла, вздрогнув, цифру VII и приближалась к VI. Все замерли, потом охнули невольно — ох-ты-ы! — когда часы опять забили и пробили две четверти, половину двенадцатого.

На глазах у всех они отстали, обезумев, на целый час!

Но такая могучая вещь привычка, что, охнув, все тут же как один человек подняли рукав на левой руке и поставили свои часы по башенным — на половину двенадцатого.

И то же сделала Белая Роза со своими маленькими часами, надетыми на ту руку, которую держал Анс в своей большой руке.

— Не нужно! — вскрикнул он, но уже было поздно.

Она подняла брови:

— А как иначе?

— Что за легкомыслие! — сказал он горячо. — Прямо как дети, честное слово. Надо объяснить. — Он обращался и к ней, и к тем, что стояли рядом, но его не слушали. — Сейчас все будет нормально. Там мастер Григсгаген. По ходу ремонта водит стрелки взад-вперед. Не поддавайтесь панике.

— Вперед — нет, — сказал кто-то. — Только назад.

— Омерзительное зрелище! — сказал другой. То был астроном, иностранец. Скрестив руки на груди, он смотрел на синий циферблат, как смотрят на опасную гадину.

Большая минутная стрелка взбиралась вверх. Она карабкалась по той стороне, где ей положено только спускаться, — по небывалой, запрещенной стороне, против солнца, против законов часовой механики, против человеческого естества. От цифры VI к цифре V пятилась она, содрогаясь и приостанавливаясь будто для того, чтоб отдышаться, — видно, не так-то это легко в первый раз. Но — лиха беда начало — дальше она пошла бойчей, бойчей — поосвоилась. Благополучно преодолела и пятерку, похожую на старинную букву ижицу, и четверку, которая на циферблатах изображается в виде четырех сдвинутых палочек, вот так: IIII, а вообще-то пишется иначе… Теперь минутная стрелка, пульсируя, как живая, подбиралась к цифре III, и люди притаили дыхание.

— Сейчас…

— Сейчас ударит…

— Ударит четверть двенадцатого…

— Подумайте! Когда полагалось бы ударить уже без четверти час!

Кто-то сказал скорбно и торжественно:

— Почем вы знаете, что полагается? Может быть, именно полагается, чтобы сейчас было четверть двенадцатого, а не без четверти час? Почем вы знаете?

— Но по солнцу…

— Что мы знаем о солнце? Сегодня нам говорят о нем одно, завтра другое. Нам кто-нибудь сказал окончательно и бесповоротно, что такое Вселенная, как она произошла, каковы ее свойства? Одними гипотезами пичкают. Так как же вы беретесь судить о солнце, о времени и тому подобном? Может, время именно должно идти против солнца?

— Не говорите глупости! — крикнул астроном. — Невежда!

На астронома набросилась гражданка Цеде. Она была тут как тут, забыв, как видно, об опасности, угрожавшей ей от беглых сумасшедших, забывчивость, понятная при данных обстоятельствах.

— Это кто на нас кричит? Вы кто такой? Иностранец, судя по акценту? Иностранец обвиняет нас в глупости, хорошенькое дело! Иностранец будет судить, невежды мы или ученые! Сам дурак!

Толпа становилась все плотней. Из улиц лились и лились людские потоки.

Белая Роза потянула свою руку из руки Анса.

— Куда ты? — спросил он.

— Я ведь еще ничего не решила, — с запрокинутой головой ответила она, не отрывая глаз от синего циферблата.

— Но разве ты не сказала «да»? — спросил он в изумлении. — Я понял так, что ты говоришь «да».

— Вам показалось. — Она освободила руку. — Это дело серьезное. Не мешает в самом деле подумать, кому какая цена, прежде чем вить гнездо.

Часы пробили четверть двенадцатого.

Безудержное веселье овладело зрителями. Из молчания поднялся хохот. Гомерический, роковой! Хохотала площадь, хохотали окрестные улицы. Хохотали те, кто высовывался из окон под карнизами с голубями, и, вздувая нежное горло, до слез смеялась Белая Роза.

И многие, хохоча, со стонами утирали слезы.

А кто не поддался зловещей вспышке, те озирались на весельчаков со страхом и заботой.

Протирая очки, на балкон ратуши вышел Дубль Ве. Его седая голова в сиянии дня вспыхнула серебром.

— Друзья мои! — разнесся над городом полный дружелюбия голос, каждому известный, как голос родного отца, — не следует волноваться. Произошло, очевидно, повреждение, оно будет исправлено. Исправлено безотлагательно, поскольку в часовой башне находится наш глубокоуважаемый мастер Григсгаген, уж он-то не допустит, чтобы наши часы безобразничали, живо их приберет к рукам.

И мастер Григсгаген тоже вышел на балкон и стал возле Дубль Ве.

Народ притих и ждал его слова с почтением и интересом.

Кто-то звонко сказал:

— Ой, какой старый!

— Мама, — заплакал мальчик, — я боюсь!

— Они не пойдут вперед, — сказал мастер.

— То есть? — спросил Дубль Ве.

— Будут идти назад.

— Это как же?

— Вот так, назад. Всегда.

— Нет, — сказал Дубль Ве. — Нас это не устраивает.

— Всегда! — громогласно повторил мастер.

— Один вопрос, мастер! — закричал снизу Элем. — Как вы считаете, из этого что-нибудь может получиться?

Мастер обвел землю и небо торжествующим взглядом.

— Еще бы! — сказал он. — Отныне цветы будут цвести дважды, и старые молодеть, и жизнь одерживать победы в схватках со смертью. Не бойтесь, люди, не плачьте, не смейтесь — вот увидите, что будет! И это сделал я, ученик Себастиана!

День совершал свой путь. На лучах-крыльях плыл он от полудня к закату. Ему не было дела, кто и что тут натворил в человеческом муравейнике.

Мастер Григсгаген прощается с тенями

И все отстранились от него как от колдуна, чернокнижника, когда он шел через площадь иссохший и темноликий, постукивая тростью, и с ним его пес.

Никто, кроме пса, за ним не двинулся, он шел без всякой докуки, и громко стучала трость в пустых улицах — пустых потому, что все были на площади.

Ветерок подувал в лицо. Сирень перевешивала через заборы литые лиловые гроздья.

— Благословенный день! — сказал мастер.

Он стоял перед высокими решетчатыми воротами. Сквозь решетку белели кресты и обелиски.

— Ха-ха! — развязно произнес мастер и пошел по чисто подметенной аллее.

Кресты и обелиски мерцали золотыми и черными надписями. Крашеные железные венки висели на крестах, они нагрелись на солнце, и от них пахло краской.

— То-то! — сказал мастер. — Не выйдет! Вот хотел было привыкать, а теперь пришел проститься надолго, вот вам!

Он задержался возле громоздкой плиты, на которой было написано по-латыни: «Себастианус».

— Хорош! — сказал он. — Почему ты этого не сделал для себя? Дрогнула рука перед опытом? Владея таким знанием, дал кондрашке тебя хватить, эх ты! А вот я твоим знанием воспользовался, ага!

Он постоял, будто ожидая отклика. Но недосягаемо равнодушие мертвых. Укоры и смешки им трын-трава.

— А те-то! Старшенькие ученички! Любимчики твои! У которых я был на побегушках! Тоже ведь не дерзнул ни один. Перемерли, сложили лапки. Только я дерзнул, состоявший у них на побегушках. И ничего из твоего последнего урока не забыл — какова память!

Молчала плита с мерцающими латинскими буквами.

Мастер устыдился своего бахвальства.

— Ну, спасибо тебе за науку! — сказал он и, поклонясь, отправился дальше.

И вот перед ним был памятник — печальный ангел стоял, приподняв босую ногу, на белом саркофаге. Трещина змеилась по саркофагу. Старый памятник, старая могила.

— Предполагалось, что вскоре придется свидеться, — сказал мастер ангелу, — к этому шло. Но обстоятельства складываются иначе. Ты, конечно, поймешь и не рассердишься. Ты всегда все понимала и никогда не сердилась. Я вижу тебя как живую. Твою нежность вижу и твое терпение. Моя дорогая.

Он закрыл глаза.

— Нет. Я не лгу. Я все забыл. Так бесконечно давно это было. Ты стала мраморным ангелом, я не твое лицо вижу — чужое лицо ангела. И в душе нет печали, душа моя дрожит от предвкушений, хочет жить. Прости еще раз. До нескорого свиданья.

И зашагал, вскидывая трость. И ходил до вечера, останавливаясь и говоря с поклоном: «До нескорого свиданья», — у него на этом кладбище много было могил.

Время назад

Часы привыкли идти назад.

Бодро движется вспять минутная стрелка.

Легонько, будто танцуя, перебирает секундная частые золотые черточки в обратном порядке.

С полной готовностью лезет часовая от шести к пяти, от четырех к трем.

Странный вид на улицах: никто никуда не спешит, плетутся, словно и дел ни у кого нет.

Афиши на тумбах извещают о прошлогодних спектаклях.

На школе висит объявление, что отныне ученики будут учиться по прошлогодним учебникам, не только второгодники, но и вообще все.

Недавно, помнится, кто-то волновался насчет какой-то аварии с гладиолусами. А сейчас цветы вовсе исчезли. Чьи-то руки все оборвали, чьи-то ноги все вытоптали. А что осталось — засохло без поливки.

Ворота Главного цветоводства распахнуты, скрипят на петлях, там внутри голая земля, битые стекла оранжерей, мерзость запустения.

В пивной напротив ратуши сидят мужчины, пьют и поют, притоптывая в такт:

Эники-беники ели вареники!
Эники-беники клец!
— Эй, хозяйка! — кричит один. — Еще по кружке!

Хозяйка приносит еще по кружке.

— Вчера, — говорит другой, — они меня заставили обедать глубокой ночью.

— Это что, — говорит третий, — меня они так запутали, что я все в ретортах передержал и перепортил.

— Это что, — говорит четвертый, — вот диспетчер запутался — да два поезда под откос, это похлестче.

— Это что, — говорит первый, — штука в том, что ни у тебя, ни у тебя, ни у тебя, ни у меня нет завтра, куда-то оно девалось.

— Хозяйка! — кричит второй. — Еще по кружке!

— Друзья! — говорит Дубль Ве, входя. — Как вам не стыдно! Совесть у вас есть? Почему вы не работаете? Почему пьянствуете?

— А зачем нам идти на работу, — спрашивают у него, — и почему нам не пьянствовать, когда у нас нет завтра? Когда у нас одно бесконечное вчера и впереди и сзади!

— Это не оправдание! — говорит Дубль Ве. — Это временно, мы это отрегулируем. Вы не имеете права оставлять вашу работу, нужную для общества.

— Брось, Дубль Ве, — говорят ему.

— Хозяйка! — кричит третий. — Еще по кружке! Выпей с нами, Дубль Ве.

— Сейчас пришлю за вами автобус, — говорит Дубль Ве, — и вы поедете на работу. — Он уходит.

— Какие странные пошли болезни, — говорит второй из мужчин, прихлебывая пиво. — У моего соседа вскочили на теле черные пузыри, и он умер.

— А, это в старину была такая болезнь, — говорит третий. — Называется черная оспа.

— А у меня, — говорит четвертый, — опухоль под мышкой, и что-то я себя плоховато чувствую.

— Да, и такое было когда-то, — говорит третий. — Называется бубонная чума.

С улицы доносится сирена.

— Автобус пришел.

— Зовет.

— Зовет…

— Хозяйка! — кричит тот, у кого бубонная чума. — Еще по кружке!

Шофер входит.

— Ну что же вы? Дубль Ве велел, чтоб сразу ехали.

— Эх, парень! — говорят ему. — Куда ехать-то? Во вчерашний день? Садись лучше, выпьем. Садись, не ломайся! Новую песню знаешь? Давайте дружно:

Эники-беники ели вареники!
Эники-беники клец!

Решительный момент: выясняются отношения И распределяются портфели

— Сейчас у нас все получится, — сказал Элем. — Вот я вам объясню. Дубль Ве может быть главным, только когда время идет вперед. В теперешних условиях он не популярен. Теперь править буду я, труля-ля. А вы мне будете помогать.

— Эники-беники, что он говорит? — спросил Гун у Эно.

— Глупости он говорит, — ответил Эно. — Говорит не обдумав, не продумав, не учтя, не взвесив.

— Как он смеет так говорить, когда главный — я, я, я?

— Ну разумеется, Элем! Если будете говорить глупости, мы с вами не играем!

— Но послушайте, — шепнул Элем.

— Нет, вы послушайте! — шепнул Эно. — Кто может править, когда время сошло с ума? Только сумасшедший! Кто самый сумасшедший? Он! Я все учел и взвесил и заявляю это с полной ответственностью.

Громко он сказал:

— Вы не знаете степени популярности нашего Гуна. Народ уже слагает песни на его любимые слова.

— Но у него нет качеств правителя!

— Доверьтесь моему опыту: когда человек становится правителем, у него откуда ни возьмись являются и качества. Одно без другого не бывает.

Гун закапризничал:

— Вот видите, Эно, а вы говорите — все передо мной преклонятся. Вот видите, какой он. Может, вы тоже в глубине души хотите быть главным, кто вас знает.

— Нет, — сказал Эно. — Я взвесил. Мне в главных будет скучно. Против кого я тогда буду интриговать, против себя? Смешно. Главным будете вы, а мы с Элемом министрами. Я — министр склок, а он — авантюр.

— Как! — сказал Элем. — В такой богатой ситуации — и только министерский портфель?

— Берите, — сказал Эно, — а то и портфеля не будет! Между нами говоря, какой вы такой уж особенный авантюрист? Я, старый склочник, сто очков вперед вам дам. Кто Гуна нашел и воспитал? Берите портфель, а то оба возьму. Берете?

— Черт с вами, беру. Может, что-нибудь из этого получится.

— И больше никаких министерств не надо, — сказал Эно. — Втроем управимся.

Всегда, всегда первый предмет забот — мальчишки

Рассылая воздушные поцелуи, Гун вышел из ратуши. За ним шагали дюжие мужики в рыжих пиджаках.

Эно крикнул с балкона:

— Что ж вы пешком? Вы бы на машине!

— Ничего! — крикнул Гун в ответ. — Я на своих на двоих! Я демократ!

В сопровождении рыжих пиджаков он направился ко дворцу, где жили мальчишки, подобранные на улице.

В мраморных сенях дворца висит план: на каком этаже помещаются классы, на каком спальни, где столовая, гимнастический зал, шахматная комната.

По лестничным перилам скатываются двое мальчишек и притихают, увидев Гуна.

— Чего вы испугались? — спрашивает он приятельски. — Валяйте! Превосходное мужское занятие, сам его обожаю, я ж веселый парень! Ну-ка наперегонки, кто лучше!

И с веселым визгом скатывается вместе с мальчишками. Потом идет наверх, в класс.

— Эники-беники!

— Здравствуйте, — отвечают мальчишки.

— Отставить! — говорит Гун. — Надо отвечать — ели вареники. Вы что, не знаете этой считалки? Хорошая считалка. Вместо «здравствуйте», «до свиданья», «с добрым утром», «с Новым годом» и прочей муры достаточно сказать «эники-беники» — и все. Годится также для выражения восторга, неудовольствия, угрозы врагам и так далее. Усвоили?

— Усвоили!

— Нравится?

— Нравится!

— Мне тоже. А давайте-ка мы эти парты того, вон отсюда?

— Как вон?

— Да так, чтоб не было их тут.

— А заниматься?

— А ну его, еще заниматься! Радость, что ли? Кто за то, чтоб заниматься, поднимите руки! Меньшинство. Кто за то, чтоб не заниматься? Большинство. Так вон отсюда парты, а?

— А куда? — спрашивает большинство.

— А в окно!

— Прямо в окно?

— Ничего нет удобней. Сейчас увидите. Раз, два, взяли! Ты, долговязый, отцепись, слышишь, брысь, не мешай! Дайте ему, ребята, туза, чтоб не мешал! Ну, раз, два…

Три! Полетели парты в окна. Пыль столбом.

— Кто там пищит на улице?

— В кошку попали.

— Правильно. Кошек надо давить. Теперь в спальни ведите. Беритесь койки, тумбочки. Раз, два…

— Как, и койки тоже?

— А на что они вам?

— А спать?

— А вы тут не будете спать. Тут я, я, я буду спать. Вы в палатках будете спать. Мы с вами будем играть в бравых, храбрых, непобедимых солдат, идет?

— Мы не умеем.

— Я научу. Игра — закачаться, до чего интересно. Давайте посчитаемся, кому быть фельдмаршалом. Эники-беники ели вареники, эники-беники клец. Ура, я фельдмаршал!

— Мы на картинке видели пушки!

— И у нас такие будут! Еще лучше. Будем из них стрелять: ба-бах! Вернемся из похода, покрытые славой, и тогда… тогда…

Гун хихикает и пожимается, застыдившись.

— И тогда нас… тогда нас… нас полюбят… полюбят… женщины! Ну, пошли!

— В поход?

— В поход, поход. Ать-два левой! Шагом марш!

Идут мальчишки за Гуном. Позади рыжие пиджаки — выгоняют тех, кто норовил остаться, притаясь за колоннами.

Мастер Григсгаген призывает искусство на помощь природе

На доме была фарфоровая доска с грубой надписью: «Зубы».

Мастер Григсгаген позвонил и вошел в зубоврачебный кабинет.

— Я пришел, — сказал он равнодушному человеку, разжиревшему на муках своих сограждан, — я пришел призвать на помощь природе ваше искусство.

— Покажите рот, — сказал равнодушный, копаясь в лязгающих железках. Сядьте в кресло.

— Мне незачем садиться в кресло, — возразил мастер, — и нечего показывать. Разрешите, я сяду просто на стул. Они, конечно, вырастут, если не все, то хотя бы дюжины две, я твердо на это уповаю, но, как вы знаете лучше меня, растут они довольно медленно даже у детей, и я бы желал временно иметь во рту хотя бы, так сказать, художественную модель для пережевывания пищи и поднятия общего тонуса.

— Можно и модель, — сказал равнодушный.

И стал выкладывать из ящиков стола футляры и открывать их. На бархатных ложах засверкали, как ожерелья, зубы всяких размеров и оттенков. Те с голубизной, а те желтоватые. А некоторые цвета янтаря. Они скалились на мастера, подступая к нему и множась.

— В каждом футляре полный комплект, — сказал равнодушный. — Большой джентльменский набор.

— Я бы хотел побелее, — сказал мастер. — Знаете, о которых говорят как сахар, как кипень, как снег.

— Вот вам как кипень, — сказал равнодушный, — вот вам как сахар, вот как снег. — И так как мастер перебирал футляры, не зная, которому отдать предпочтение, равнодушный сказал еще равнодушней: — Если вам дорого, могу предложить малый джентльменский. Или десятками. Возьмите десятка два. Если вас устраивают двадцать четыре штуки, то, наверное, устроят и двадцать, разница не ахти какая.

— Нет уж, покупать, так полноценную вещь. Мне нравятся вот эти, как сахар. Только не будут ли они для меня мелковаты?

— Пожалуй, при вашем росте нужны зубы попредставительней. Вот более крупного калибра, тоже как сахар. Даже еще сахарней. Завернуть, или сразу наденете?

— Сразу. Дайте мне зеркало. Все же лучше, чем запавший рот. — Мастер улыбнулся. — Одно уж то, что улыбка имеет какой-то вид. Без зубов она не имела никакого вида. По мере того как будут отрастать настоящие, я к вам обращусь за неполными комплектами, а там и вовсе отпадет надобность в искусственном вмешательстве.

— Желаю успеха, — сказал равнодушный.

Следующий визит мастера был в парикмахерскую. Из ее окон улыбались розовые манекены в прическах позапрошлого века, опять ставших модными.

— Скажите, — спросил мастер у гардеробщика, — где тут возвращают волосам натуральный цвет?

— Окраска волос направо, — ответил гардеробщик, и мастер пошел мимо высоких зеркал направо.

Там в особой комнате в ряд сидели женщины, до подбородка укутанные простынями. Парикмахер шибко мазал по их головам кистью, подряд по всем, как красят забор.

— Какой цвет? — спросил он, увидев мастера.

— Черный. Самый черный.

— А, это вы, — сказал парикмахер. — Я вас не сразу узнал. Я был на площади, когда вы проделали этот фокус-покус с часами, вы изменились. Что, у вас зубы? Неужели выросли?

— Выросли, — буркнул мастер.

— А волосы не чернеют?

— Пока нет. Но нигде не сказано, что искусство в таких случаях не должно прийти на помощь природе. Возможно, оно подтолкнет природу. Акклиматизируются и сами начнут расти потемней.

— Искусство — великая вещь, — сказал парикмахер. — Что вы думаете, возьмет и подтолкнет, почему нет? А если вам стать блондином? Я б на вашем месте рискнул скорей блондином. Не так будет бросаться в глаза.

— Нет. Брюнетом, и жгучим.

— Дело хозяйское. Жгучим так жгучим, садитесь.

Парикмахер взмахнул кистью и выкрасил голову мастера Григсгагена в самый черный цвет, какой только бывает.

— Начало положено, — говорил мастер, идя обратно мимо высоких зеркал. — Терпение!

Зеркала отражали старика на расшатанных ногах, с оскаленными сахарными зубами и черной как смоль головой.

От самой черной краски, какая только бывает, лицо его стало еще старей, каким-то оно стало даже страшным.

Мастер зажмурился.

— Терпение! — повторил он. — Природа, слышишь? Путь тебе указан. Толчок дан. А дальше, верую, ты сама сказать свое слово не замедлишь.

Карьера дурнушки

В ратуше за столами сидели конторщики и писали — кто вечными перьями, кто обмакивая перо в чернильницу.

Вошла дурнушка с толстой сумкой на ремне.

— К кому мне обратиться, — спросила она управляющего конторой, — по делам поэзии?

— Делам чего? — спросил управляющий.

— Поэзии. Поэзии.

— Вот уж не знаю, — сказал управляющий. — К нам никогда не обращались по делам этого самого. Справьтесь у моего помощника.

— Первый раз слышу, — сказал помощник. — Поэзия? Это что такое? С чем ее едят? Спросите вон того молодого конторщика, может, он знает.

— А, да-да, — сказал молодой конторщик. — Поэзия, как же. Вам нужно обратиться в министерство авантюр.

— Почему авантюр? — спросила дурнушка.

— Думаете, это относится к министерству склок?

— Нет, — сказала дурнушка. — К какому-нибудь третьему министерству.

— Третьего у нас нет.

Дурнушка призадумалась.

— Слушайте меня! — сказал конторщик. — Я вам правильный совет даю. Идите в министерство авантюр, не ошибетесь. Вот только застанете ли министра, он очень занят.

Но дурнушке посчастливилось, министр Элем как раз находился, отдыхая, в своем кабинете.

— Что вас привело, — спросил он, — и может ли из этого что-нибудь получиться?

— Уже! — сказала дурнушка. — Уже получилось! Всего четыре строфы, но ударят по сердцам с неведомою силой.

— Что-то новенькое, — сказал Элем. — Объясните, что вы имеете в виду.

— Я имею в виду, — пояснила дурнушка, — то, что мне наговорили мои голоса. Они наговаривают всякое, получаются стихи — вы, как министр, должно быть, знаете, что это такое. Ну вот, вчера они мне стали наговаривать про Гуна.

— Очень интересно, — сказал Элем.

— Правда интересно? Я разносила вечернюю почту и подумала о нем, а они как начнут наговаривать!

— И что они сказали?

— Что он великий.

— Так и сказали?

— Более великий, чем все короли и цари не только из тридевятых государств, но даже из тридесятых. В общем, четыре строфы, шестнадцать строк, восемь мужских рифм и восемь женских.

Дурнушка положила перед Элемом листок, вырванный из тетрадки.

— Хвалебная песнь про Гуна.

— Что же вы стоите! — воскликнул Элем. — Садитесь, прошу вас! Как поживаете, как ваше здоровье? Хвалебная песнь про Гуна с мужскими и женскими рифмами, ха-ха! Эх и утру я нос министерству склок! Хвалебная песнь про Гуна — вот чего нам не хватало в хозяйстве!

Поздравляю, мадемуазель, вы сделали блистательную карьеру. Ваша заслуга будет награждена. От имени правительства выражаю вам благодарность. И вот вам лента. Вы ее будете носить через плечо. Напишем на ней вот так: «Наша лучшая поэтесса. Сочинила хвалебную песнь про Гуна». Чтоб все знали, кто вы такая. Что это на вас?

— Почта. Я почтальон.

— Снимите. Бросьте.

— Надо же разнести письма.

— Бросьте. Какие письма? Кому они нужны? Вы наша лучшая поэтесса. Будете купаться в лучах славы. Сюда, в угол.

Дурнушка кинула сумку в угол.

— Курьер! Выкиньте это. В мусорное ведро.

Курьер унес сумку.

— Лучшие композиторы, — сказал Элем, надевая на дурнушку ленту с надписью, — положат ваше творение на музыку. Ваше прекрасное стихотворение. До свиданья, до свиданья. Мерси, мерси. Желаю новых творческих успехов вашим голосам. Если им вздумается на досуге обмолвиться парой слов о вашем покорном слуге, буду польщен.

Расшаркиваясь, Элем проводил дурнушку до дверей кабинета.

Дальше она пошла одна с лентой через плечо.

В конторе на своих местах сидели конторщики. При виде дурнушки они перестали писать и обмакивать перья, и послышался шепот:

— Она сочинила хвалебную песнь про Гуна.

— Что сочинила?

— Хвалебную песнь про Гуна.

— Вон та дурнушка.

— Смотрите на дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!

— Да! — отвечала она, кивая им. — И лучшие композиторы положат ее на музыку.

Она вышла из ратуши. На улице прохожие. Отовсюду слышалось:

— Смотрите на дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!

— Я лучшая поэтесса в городе, — дружески сообщала дурнушка тем, кто не сразу ее приметил. — Видите, на мне написано. Я сделала блистательную карьеру.

На улицах окна и ворота. И отовсюду:

— Вон дурнушка, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!

— Это слава! — воскликнула дурнушка. — Я купаюсь в ее лучах!

И вдруг крикнул кто-то:

— Бей дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!

Камень полетел из подворотни слева и ударил дурнушку в левую щеку.

И из подворотни справа полетел камень и ударил дурнушку в правую щеку.

Схватилась дурнушка за лицо, остановилась посреди улицы, закричала:

— Как вы смеете! Я лучшая поэтесса в городе!

И сверху посыпались камни, из окон, с крыш. По голове, по плечам. Рванулась дурнушка, побежала что было сил. Бежит, спотыкается о булыжники мостовой. А камни справа, слева, вдогонку!

— Бей дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!

— Да вы это что? — гаркнул Анс, шедший навстречу. — Совсем свихнулись?!

Ему стали объяснять из окон, из ворот, кое-кто — свесив головы с крыш:

— Она сочинила хвалебную песнь про Гуна!

— Что? — спросил Анс — Про Гуна? Значит, застращали, заставили. Я ее знаю, она не такая.

— Бей иего! — закричали. — Он за нее заступается! Бей обоих!

Гуще грянул град камней. Дурнушка упала.

— Идиоты! — ругался Анс, расставив покрепче ноги, чтобы самому не рухнуть под ударами. — Нашли на ком беду вымещать, на девчонке! Ну, доберусь до вас — намну бока!

— Свои береги! — грозились сверху. — А дурнушке, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна, житья не будет, так и знай!

— Эх! — сказал Анс. Наклонился, поднял дурнушку и понес.

— Голоса мои, бессовестные! — плакала дурнушка. — Как же вы меня подвели!

— Нечего на голоса все валить, — сказал Анс. — Сама-то хороша. Заставили? Сдрейфила?

— Ах, — плакала дурнушка, — лучше бы я не делала блистательной карьеры! Лучше бы осталась почтальоном, как была!

— А кто тебе мешает оставаться почтальоном?

— Курьер все письма выбросил в мусорное ведро. Ах, лучше б меня отдали обратно к мачехе в трактир, чем такой позор!

— Молчи уж, — сказал Анс.

Он вышел со своей ношей за город. Высокая горка была перед ним, он стал подниматься по витой тропинке. Тем временем наступил серый-серый вечер: трава серая, море серое, открывшееся с горки; небо, как пепел, серое, в нем одна переливалась крупная звезда.

Там, на горке, была обсерватория с телескопом. Астроном, иностранец, смотрел в телескоп на звезду, когда вошел Анс с дурнушкой на руках.

— Господин астроном, — сказал он, опуская дурнушку на койку в углу, эту девушку надо спрятать на время, а я должен покинуть город; на вас, думается мне, можно положиться в смысле порядочности. Потому что если не полагаться на человека вашей специальности, то на кого же тогда?

Астроном оторвался от телескопа.

— Почему вы должны покинуть город?

— Потому что я не хочу служить времени, идущему назад.

— Что с девушкой?

— Ее побили камнями.

— Черт знает что, — сказал астроном. — Когда я приехал, у вас было не без странностей, но пристойно, многое даже трогательно. Дождусь затмения и ну вас, на другой же день меня здесь не будет. Хорошо, я ее спрячу. От кого надо прятать?

— От всех.

— Хорошо. Если кто-нибудь придет, я спрячу ее в телескоп.

— Надо перевязать ей раны, — сказал Анс.

И они принялись перевязывать раны дурнушке, и лучистая звезда смотрела на них в окно.

Странствие

На скрещении дорог мать прощалась с Ансом.

— Может, останешься? Может, не уйдешь?

— Нельзя, мать. Людям в глаза совестно будет смотреть.

— Тебе-то почему совестно? Ты не виноват!

— Что ты, не виноват! Часовщик обязан думать о времени. А я только о любви своей думал.

— Пускаешься в странствие — с чем пускаешься? Голые руки, грудь нараспашку.

— Не бойся. Я поумнел зато. Что-то в мозгах щелкнуло, и я поумнел. Собственными ушами слышал, как оно щелкнуло.

На четыре стороны света простерлись дороги. Длинные, за горизонт. Густел серый вечер.

Анс простился, поправил рюкзак на спине и пошел скорым шагом.

Несколько раз оглядывался, чтобы помахать матери рукой, и видел ее, стоящую неподвижно, и за нею город с первыми вечерними огоньками.

— Прощай, мой город! — сказал Анс.

Пошел дальше и увидел пешехода, идущего в том же направлении с рюкзаком на спине.

— Вот хорошо, — сказал Анс, — с попутчиком веселей.

— Это вы, Дубль Ве? — вскричал он, нагнав пешехода. — Каким образом я вас здесь встречаю?

— Они изгнали меня из города, — сказал Дубль Ве. — Гун и его пиджаки. Безумцы, изгнали старательного работника, желавшего добра и порядка! Хотели отрубить мне голову, но министры уговорили их этого не делать, опасаясь волнения в массах. Несомненно, многие обо мне пожалели бы — не о моей персоне, разумеется, а о добре и порядке. Хотя массы очень опустились с тех пор, как время пошло назад.

— Боюсь, — сказал Анс, — что большинство способно только бросаться камнями из подворотен, когда поблизости нет рыжих пиджаков.

— Увы, скорей всего это так. Эпидемия безумия охватывает квартал за кварталом. Формы болезни многоразличны, она свирепей чумы и черной оспы.

— Безумие ли это? Или малодушие? Или злоба? Или стяжательство?

— А разве стяжательство не безумие? — возразил Дубль Ве. — Разве злоба не безумие? Нормален тот, чья душа не взбаламучена этими пороками. Злосчастный Гун делает зло, подхлестываемый безумием.

Они оглянулись, но уже не было видно города.

— Не отдохнем ли мы? — спросил Дубль Ве. — Я иду с утра и порядком устал.

И они улеглись в стороне от дороги, подложив рюкзаки под головы. Божьи коровки ползали по ним, и трава дышала в лицо.

— Вы спите? — спросил Дубль Ве среди ночи.

— Нет.

— О чем вы думаете?

— О нашем городе.

— Я тоже, — сказал Дубль Ве. — Однако постараемся заснуть, нам предстоит нелегкое странствие.

Но сон не шел к ним, они пролежали до утра, ворочаясь и вздыхая.

И так же прошла вторая их ночь, которую они тоже проводили под открытым небом, уйдя далеко за горизонт. То и дело один другого спрашивал:

— Спите?

— Нет.

— О чем думаете?

— О нашем городе.

А на третью ночь, когда они находились еще дальше, Дубль Ве сказал:

— Поражаюсь, как я мог его оставить на произвол безумцев.

— Я не могу себе этого простить, — сказал Анс.

— Это вирус безумия проник в меня, — сказал Дубль Ве.

— С моей стороны двойное безумие, — сказал Анс. — Я часовщик.

— Мало ли что выслали. А мы вернемся потихоньку и посмотрим, что можно сделать.

— Я еще немножко поумнел, — сказал Анс. — Моя дорога — туда, теперь я вижу.

Они отряхнули с одежды налипшие былинки и божьих коровок и пустились в обратный путь.

Мастер Григсгаген уходит на пенсию

Он работал на своем месте. На месте Анса сидел новый помощник.

По-прежнему в мастерской на разные лады тикали часы, но теперь они шли назад. Они с таким же рвением улепетывали назад, как когда-то стремились вперед.

Вставив в глаз увеличительное стекло, орудуя шильцем, мастер наставлял нового помощника:

— Раз уж вам выпало счастье работать со мной, используйте это преимущество, глядите, учитесь. Кто такие даже первоклассные часовщики, все эти гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и прочие? Хорошие, да, отличные, да, вполне уважаемые специалисты. Я же сделаю из вас художника. Вы сможете выполнять техническую работу и создавать новые конструкции, вне всяких канонов и эталонов. Для часовщика-художника эталоны не существуют, он работает по наитию свыше. Вы спросите: а каждый ли доступен наитию свыше? (Помощник не спрашивал.) Если будете прислушиваться к моим указаниям…

Помощник не прислушивался. Он глядел в окно, где через улицу к мастерской в сопровождении рыжих пиджаков шел Гун.

Мастер сквозь увеличительное стекло посмотрел туда же.

Увеличенный в двадцать раз, Гун был великаном. О пуговицы жилета, увеличенные в двадцать раз! О брови — черные тучи! Ботинки номер восемьсот надвигались как танки.

Танки прошагали в мастерскую.

Помощник вскочил и прокричал:

— Эники-беники!

— Ели вареники! — возгласили, вваливаясь за Гуном, рыжие пиджаки.

— У вас уютно, мастер, — сказал Гун. — Ловко вы тут окопались. Ну, как прыгаете?

— Прыгаете, га-га-га! — загоготали пиджаки. — Прыгаете, го-го-го, ну и остроумен же, эники-беники!

Мастер вынул увеличительное стекло из глаза. Сразу Гун стал маленьким. Ботинки сорокового размера. Пуговицы на жилете черные, с четырьмя дырочками, в любой галантерейной лавке продаются за копейки.

— Выглядит отвратно, — сказал Гун пиджакам. — Годишки дают себя знать.

— Годишки, годишки! — залотошили пиджаки. — В самый корень смотрит Гун! Годишки дают себя знать.

— На пенсию пора, — сказал Гун.

— На пенсию, на пенсию! — заголосили пиджаки.

— Позвольте! — сказал мастер. — Почему на пенсию? Разве я хуже стал работать?.. Что это? — спросил он вслед за тем. — Это мой голос так беспомощно дребезжит? У меня трясенье под коленками? Но ведь без увеличительного стекла он ничтожество, и пуговицы его ничтожные, и эти парни в пиджаках ничтожные. Я покажу им их место. Уймись, трясенье под коленками!

И он сказал с достоинством:

— Те, кому надлежало бы помнить, уже забыли, по-видимому, что время назад пустил я и никто другой.

— Да! — воскликнул Гун. — Да, хи-хи-хи! Вот вы какой часовщик, свет таких не видал! И так же спокойненько можете пустить его вперед, если вам вздумается, а, хи-хи-хи?

Он погрозил пальцем у мастера перед носом.

— Знаю я вас!

— Он меня боится, — сказал мастер, отпрянув. — Я его, он меня. Я боюсь пиджаков, он боится моего умения.

— Почтеннейший мастер! — сказал Гун. — Довольно вам сидеть в этой дурацкой мастерской и копаться в этих дурацких часах. Пора пожить в покое и холе. Будет вам покой, будет и холя. Я, я, я назначаю вам неслыханную пенсию!

Пиджаки:

— Ух ты! Ну, рванул старик! Пофартило! Мне бы! Эники! Беники!

— Ели вареники! — грянуло с улицы.

Там шеренгами стояли часовщики — гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и прочие. Они были в парадных костюмах и держали свои шляпы в руках. Впереди стояла разряженная госпожа Цеде с серебряным кофейником, украшенным монограммой.

— Проводить вас пришли дружки ваши, — сказал Гун.

— Но я не хочу на пенсию!

— Ну-ну. Слыхали — неслыханная.

— И неслыханную не хочу!

— Давай-давай по-хорошему! — сказал Гун. — Собирай манатки, и пошли.

— Но кто же, — возопил мастер, — будет осматривать городские часы четыре раза в год?

— Я буду осматривать! — крикнул Гун. — Я, я, я!

Рыжие пиджаки придвинулись и стали кружком, выпячивая ватные груди.

Дрожащими руками мастер уложил инструменты в чемоданчик.

— Я не могу так оставить мастерскую! — сказал он. — Тут ценности! Нужно сделать инвентаризацию и составить акт.

— Какая там инвентаризация, — сказал Гун, — все очень просто: раз, два, три — и нет никаких ценностей.

Пиджаки расступились, и мастер увидел.

Все часы лежали кучей на полу. В том числе драгоценные, неповторимые.

Один пиджак сдирал со стенки часы с начищенным медным маятником, чтобы бросить в общую кучу. Другой пиджак снял с гвоздя плащ мастера Григсгагена и держал наготове.

— Ну что ж, — сказал мастер, — коли так, я уйду. Коли так, буду жить в покое и холе. В конце концов, холя и покой — это должно быть полезно для молодения.

Кто-то наступил каблуком на часы, они захрустели, как яичная скорлупка.

— Валяйте, — сказал мастер. — Топчите, бейте. Почему я их обязан жалеть, почему? Они из меня выпили по капле мою жизнь.

Он отвернулся от их запрокинутых циферблатов, обращенных к потолку.

— Правильно, — сказал Гун, — чего там жалеть.

Мастер протянул руки, и его облачили в плащ.

Новый помощник снял свой рабочий халат. Под халатом оказался рыжий пиджак.

— Вон оно что, — сказал, удивясь, мастер.

Он вышел из мастерской. Депутация гангмахеров, штейнфассеров, демонтеров и репассеров терпеливо дожидалась, имея в авангарде госпожу Цеде с кофейником.

— Господа! — сказал Гун. — Дорогой старец уходит на отдых. Эх, где наша не пропадала — помимо неслыханной пенсии дарую ему дом с полной обстановкой на улице Пломбированных Лип! Эники-беники!

— Ели вареники! — нестройно закричали гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и госпожа Цеде.

— Господин Григсгаген! — восторженно завизжала госпожа Цеде. — Мы вам признательны от всего сердца, так прекрасно и благородно было с вашей стороны пустить время назад, на мой вкус назад неизмеримо, несравненно лучше, чем вперед, разрешите мне вас расцеловать! Господин Григсгаген, этот кофейник мы купили в складчину. Желаем вам пить из него кофе двести лет!

Мастер ждал еще речей. Но его товарищи по профессии уставились в землю.

— Давайте ваш кофейник, — обиженно сказал мастер.

Помощник в рыжем пиджаке спустил над витриной гофрированную железную штору. Она упала с громом. На дверь он повесил замок с пудовую гирю величиной и ключ отдал Гуну.

Другой рыжий пиджак вынул молоток из кармана и прибил к дому доску с надписью:

Здесь с такого-то года прежней эры
по такой-то новейшей эры
работал знаменитый часовщик Григсгаген,
ученик Себастиана

Санитар Мартин

В тюремной камере санитар Мартин, закованный в цепи, ждал казни.

Тюрьма была устроена на скорую руку в бывшей больнице. Стены камеры были белые, гладкие; свет голой лампочки отражался в них.

— Ну поди ж ты, — горько терзался Мартин, — ну кому б это в думку взбрело, что за улыбку с тебя взыщется? Добро бы что-нибудь. Добро б я ему в зубы дал. Или хотя б там грубое слово. А то — ну смешливый я. С детства. Палец мне покажи — я смеюсь. Смешно мне было, что он леченья боялся. Ему как лучше сделать норовят, а он вопит, бывало, так, что с улицы стучаться начинают — мол, вы больного не обижаете ли. А кто обижал — лечили, берегли, купали сукина сына, его бы в ванне потопить, а мы его греческой губкой мыли. Теперь он нас перетопит, все улыбки нам вспомянет.

Как-то они меня порешат — посадят на электрический стул или запросто, без передовой техники, голову топором оттяпают? Никак не придут к соглашению. Гун было выдвинул электрический стул, а теперь передумал — это ему, говорит, по его преступлению чересчур малая мука. Дорого улыбку мою ценит, подходящей муки ей не подберет.

Возьмем худший случай… А зачем начинать с худшего, пессимистом стать никогда не поздно. Будем оптимистами, возьмем лучший случай: электрический стул. А что за невидаль электрический стул? У нас был в больнице. Стул как стул. Лечебная аппаратура. Как к лечебной аппаратуре и надо подходить. Кто его знает, может, жизнь — это психическое заболевание. Вполне, если уж за улыбки казнить стали… Вполне! А смерть в таком случае — исцеление. Вот этой мысли и постараемся держаться, какая-то она успокоительная, мысль эта. Вливает в душу умиротворение. Договорились, значит, подходить как к лечебной аппаратуре. Подхожу вольной походкой и сажусь, нога на ногу, глазом не моргну. И говорю этому, ну который будет присутствовать, ну электротехнику: минуточку, разреши мне хорошенько напоследок улыбнуться, на даровщинку, бесплатно, в свое удовольствие! И, разулыбавшись вовсю, сделаю ему знак включать и с веселой улыбочкой получу исцеление от жестокой болезни, которая называется жизнь, а он потом другим электротехникам будет рассказывать, а состарится — внукам рассказывать будет: эх и здорово же умер санитар Мартин, ну и здорово, молодец!

А что? Не сумею, что ли, здорово умереть? Пожалуйста, не хуже какой-нибудь Марии Антуанетты.

Возьмем худший случай: топор и плаху. Бери-бери, не зажмуривайся, будь мужчиной!

Давай — беру, черт с тобой! Я читал в книгах. Громадное стечение народа! Палач в красной рубахе — палач, никакой тебе не электротехник! Будь мужчиной до конца! — одной рукой подбоченился, другая играет топором. Санитар Мартин взошел на эшафот. Бледный, но с поднятой головой. Кланяется народу. Верьте слову, говорит, ни против кого не совершал ничего, только улыбался! Прощайте, вспоминайте! Курит последнюю папиросу. Не лезет в горло последняя папироса, но все ж таки курит, даже пускает колечки. Потом… время бросать папиросу. Ударили барабаны! Палач поднял отрубленную голову и показал народу… Народ рыдает…

Смерть как смерть, ничуть не гаже, чем от заворота кишок. Если, конечно, вести себя благообразно и сказать хорошие исторические слова.

Загрохотали где-то засовы. Мартин побледнел.

— Никогда, никогда, — сказал он, — не воображал, что я историческая личность, не было во мне такого самомнения. А сейчас с каждой минутой проникаюсь сознанием своей историчности. Чем меньше остается минут, тем тверже осознаю, что про санитара Мартина напишут во всех учебниках.

В коридоре гремели шаги, кто-то приближался, железно обутый. Мартин сказал:

— Сроду бы не улыбнулся, кабы предупредили. И не плакал бы, и не кашлял бы, не подал бы голоса, только дышал. Дышать хорошо. Дышишь это, вдыхаешь кислород, выдыхаешь углерод, чудное, милое занятие.

Еще он сказал:

— Возьми себя в руки, санитар Мартин, будь мужчиной до конца.

И вдруг погас свет. Стало черным-черно.

Вошел железно обутый.

— Эй ты, железно обутый, — сказал Мартин, — если ты электротехник, замени, будь любезен, пробку, я хочу умереть на свету.

— Хорош будешь и без света, — ответил в темноте железно обутый. Идем-ка.

— Куда?

— За мной.

— Ладно, все едино, пусть без света, — сказал Мартин. — Скорей уж отволноваться, а там — полный покой.

Он слез в своих оковах с табурета, на котором сидел, и пошел.

Гром железных сапог вел его, а рассмотреть куда — невозможно, только красные круги плавали перед глазами.

— Далеко еще? — спросил Мартин.

— Успеешь.

— А теперь далеко? — спросил Мартин, когда они еще прошли.

— Иди, иди, — сказал железно обутый.

— А может, — сказал Мартин, — меня помилуют, чем черт не шутит. Я читал в книгах, так бывало.

— Как же, — сказал железно обутый. — Вот сейчас помилуют. В книгах он читал. А не читал, чего на тюремных воротах написано: «Оставь надежду всяк сюда входящий»?

Пошли дальше уже молча. Долго шли.

— Стоп, — сказал железно обутый.

Мартин остановился.

— Полезай.

— Куда?

— Вниз.

Мартин нащупал ногой — яма под ногами.

Наклонился — холод оттуда и смрад.

— Лезь, лезь.

— Я не хочу живым.

— Лезь.

— Сначала казните меня.

— Это и есть твоя казнь.

— Лучше отрубите голову.

— Ишь какой хитрый, — сказал железно обутый. — Голову ему руби при стечении народа. Покрасоваться дай. Колечки он будет пускать. Покоя захотел, ишь какой барин. Гун тебе придумал покой.

Железная рука пригнула Мартина к яме.

— Подохнешь, санитар Мартин, без барабанов, в медленном задыханье, в смраде.

С этим напутствием железно обутый столкнул Мартина.

Глухо донеслось снизу, как из колодца:

— Будь мужчиной до конца!

И скрыла яма в своей бездонности голос Мартина, и имя его, и конец его.

Мастер Григсгаген созывает консилиум

Мастер Григсгаген жил теперь в собственном доме на улице Пломбированных Лип.

У дома был высокий фундамент, отклоненный внутрь, словно дом расставил ноги, чтобы упереться хорошенько. На окнах решетки с железными розами. На фронтоне два лепных купидона держали широкую ленту с надписью: «Бойся Бога, уважай Короля».

Улица Пломбированных Лип была горбатая, мощенная булыжником. Оберегая покой мастера Григсгагена, по ней запретили ездить и поставили на обоих ее концах деревянные рогатки. И трава выросла между булыжниками.

Вдоль тротуаров стояли старые-престарые липы. Чтобы они выглядели помоложе, мастер велел остричь их в виде шаров. Это им не шло ужасно. Какая уж там стрижка, когда стволы у них все были в наростах и запломбированных дуплах. Грустное это зрелище — престарелые деревья, заполненные внутри кто его знает чем вместо свежей, здоровой древесины и остриженные под мальчишек и девчонок. Впрочем, они еще цвели, и на улице хорошо пахло, и этим они оправдывали свое существование перед богом и людьми.

Поселившись тут, мастер пригласил докторов на консилиум — самых известных, какие только имелись в городе.

Доктора оставили свои автомобили на углу, у рогатки, и дошли до дома пешком.

Они долго вытирали ноги о половик, прежде чем войти. Этим они выражали почтение к хозяину и его болезни. А входя, вытирали руки важно и зловеще, как бы говоря: «Плохо ваше дело. Сейчас увидим, смертельно вы больны или есть искра надежды». Они были в черных костюмах и белых рубашках.

Последним пришел молодой доктор, у которого не было автомобиля.

И хотя у него не было автомобиля и вместо крахмальной рубашки на нем была клетчатая ковбойка с расстегнутой верхней пуговкой, он вытер ноги кое-как и вошел кое-как, чуть не насвистывая. С мальчишеским любопытством взглянул он на роскошную мебель. Его грубые ботинки на роскошном ковре выглядели прямо-таки нахально.

— Деревенщина! — сказал про него один доктор другому. — Туда же, вылез в знаменитости!

— Уж галстук-то он мог надеть, — сказал третий доктор четвертому.

— Нигилист виден с первого взгляда, — сказал пятый доктор шестому.

— Итак, — сказал седьмой доктор, обращаясь к мастеру, когда все они уселись в кружок в роскошных креслах, — на что вы жалуетесь? Что чувствуете? Расскажите подробно.

И все, кроме молодого, потерли руки, предвкушая подробности.

Но мастер ответил:

— Прежде всего я прошу, господа, отнестись к предстоящему исследованию с особой серьезностью. С экстраординарной, я на этом настаиваю, вдумчивостью и ответственностью. Ибо данный случай сверхэкстраординарен. Он не может рассматриваться как рядовой случай врачебной практики. Дело не в жалобах и не в чувствах, господин профессор. Такая постановка вопроса неподобающе поверхностна. Речь идет о непостижимой неувязке, о недопустимых неправильностях в механизме естества. Эти неправильности могут иметь роковые последствия, если десница науки их не обуздает. Короче! Если время идет назад, разве человек моего возраста не должен ощущать это как благо, как облегчение, как отсрочку хотя бы? Не должно ли это сбросить с его плеч хоть часть прожитых лет? Не должно ли время, идущее назад, не скажу — на многие годы увести такого человека от могилы, но хотя бы, хотя бы замедлить его продвижение к ней?! Все идет назад, все глубже и глубже возвращается в прошлое — вам, конечно, известно, что сделал это я моим знанием, моим мастерством, — почему же этому величайшему преобразованию противится моя плоть? Разве не помогаю я ей всеми силами разума и воли? Разве не внушаю ей с утра до вечера и с вечера до утра (потому что помимо всего прочего меня терзает бессонница), не внушаю ей разве, что она обязана подчиниться ходу времени, сделать для себя логический вывод из реального положения вещей? Почему же, несмотря на все внушения, несмотря на победоносный ход времени вспять, моя спина, господа, все больше горбится и эти приступы обморочной слабости — ужасное, смертное ощущение, не говоря уж о сотне других недомоганий, описывать их значит лишиться человеческого достоинства…

Тут мастер захлебнулся своей речью, которая, начавшись плавно и продуманно, становилась все более возбужденной, лихорадочной, а под конец почти невнятной, и закашлялся стариковским хриплым кашлем, с корчами и стонами.

Он хрипел, стонал и корчился, а доктора в черных костюмах встали и выстроились в очередь. И один за другим брал его руку и слушал пульс.

— Так как же, господа, — еле слышно спросил он, откашлявшись, — в состоянии ли медицина оказать помощь в моем сложном случае?

На что семеро ответили интеллигентными голосами:

— Мы, семеро, не знаем случаев, против которых медицина бессильна.

— Вас надо лечить от кашля.

— И от сердечной слабости.

— И от бессонницы.

— И от печени.

— И от почек.

— И от ревматизма.

— И от склероза.

— Мы вам пропишем микстурку.

— Порошочки.

— Таблеточки.

— Капельки.

— Инъекции.

— Ванны.

— А что касается некоторой вашей сутулости, — сказал седьмой доктор, — то вам сделают первоклассный корсет, он вашу сутулость как рукой снимет.

И доктор ободряюще похлопал мастера по согбенной спине.

— Это возвратит мне силы? — спросил мастер. — Это вернет мне молодое, благодатное восприятие жизни?

— А как же! — хором воскликнули семеро в черных костюмах. — Само собой! Что за вопрос!

— Особенно, — сказал седьмой, — если к этому присовокупить освежающую поездочку в Целебную Местность, где вам будут обеспечены положительные эмоции.

— Пальмы! — подхватили другие, от первого до шестого. — Водопады! Рестораны! Пароход, похожий на роскошную гостиницу! Гостиница, похожая на дворец! Дамы в купальных костюмах!

— И мало ли еще какие положительные эмоции, — сказал седьмой, и они опять потерли руки, но теперь игриво.

Молодой молчал.

— А что скажете вы, молодой человек? — спросил мастер, обращаясь к нему с надеждой во взоре. — Ведь околесицу несут, бесстыжую околесицу! Какие дамы? Зачем пальмы?.. Взываю к вашей молодости, к ее серьезности и отваге.

— Подумайте! — сказали черные доктора. — Эта развалина нам не верит! После наших ученых указаний она обращается к этому малому в клетчатой ковбойке!

Малый подошел к мастеру и взял его руку, и черным докторам пришлось отступить.

— Говорят, вы одаренный врач, — сказал мастер, отчаянно глядя в неумолимые глаза молодости. — Говорят, вы спасли уже многих, которые считались неизлечимыми.

Молодой доктор молча слушал пульс.

— Ведь должны же найтись какие-то средства! Если их нет — изобретите! Придумайте! На то вы и молодой, на то вы и одаренный! Вы будете первым человеком в мире, если придумаете!

Молодой молчал.

— Спасите меня! — прошептал мастер.

Молодой выпустил его руку, и она упала, коричневая, с черно-фиолетовыми жилами.

— Принимайте их порошки, — сказал молодой. — Принимайте их микстуру. Поезжайте в Целебную Местность.

— Но это же не поможет! — закричал мастер. — Я думал, помогут покой и холя, а от них еще хуже! И Целебная Местность не поможет!

— Пальма, она свой смысл имеет, — сказал молодой задумчиво. Погружаясь в Лету, приятней, должно быть, смотреть на пальму, чем на веник. А больше что ж тут придумаешь?

— Советуете погружаться безропотно? Не барахтаться?

— Выгнать эти мысли из головы и делать что можно. Останется то, что успеем сделать. Причем останется только хорошее. Лихое наследство люди стремятся уничтожить. Здоровый инстинкт человечества. Но вот что. Пока еще есть у вас время — сделайте, чтобы часы пошли вперед. Что, на самом деле, поваляли дурака — и хватит.

Так сурово и непреложно сказал это молодой доктор, мастер даже отшатнулся.

— Как! — сказал он голосом, дрожащим от горя и бешенства. — Вас позвали помочь, а вы предъявляете требования? Будьте осторожней, молодой человек, вы можете при всех ваших дарованиях угодить за решетку.

— Она давно плачет по этому наглецу! — воскликнули черные доктора. По этому, этому, этому… За решетку его!

Молодой доктор свистнул — уже действительно свистнул открытым, разбойным свистом — и сказал:

— Испугали. Боялся я. За решетку! Да мы все живем за решеткой с тех пор, как время идет назад. Нет? А что это?

Он протянул руку и показал на окно, забранное решеткой с железными розами. И вышел, не спросив гонорара.

Отныне в городе нет часовщиков

Город оклеен плакатами, красными и желтыми.

В желтых напечатано, что такого-то…ля Гун устраивает вечер в городском парке. В программе парад, танцы и фейерверк. Будут груды мороженого и фонтаны воды с сиропом. Мороженое за деньги, вода с сиропом бесплатно. Явка обязательна для всех, кроме умирающих. Детям до четырнадцати лет вход воспрещен.

Красные плакаты возвещают, что надзор за временем в связи с уходом мастера Григсгагена на пенсию берет на себя Гун.

Сопровождаемый рыжими пиджаками, Гун подошел к ратуше. С заднего ее фасада, из тихого каменного переулочка, была малозаметная дверца: вход в башню.

Прямо за порожком начинались ступеньки узкой витой лестницы.

— Вперед! — скомандовал Гун.

Компания гуськом двинулась наверх, он — впереди.

Лестница петляла, сдавленная стенами. Подошвы оскользались на стертых ступенях.

Сумеречно было, только сверху брезжил свет.

От торжественности все громко сопели. Сопенье и шарканье заполнили обитель времени.

Без конца петляла лестница. Уже от головокружения шатало идущих. Гун сказал, хватаясь за стенку:

— В экую высь забрались лукавые часовщики.

Но вот хлынул дневной свет.

Гун стоял на вершине башни. Перед ним был заповедный механизм, сработанный Себастианом. Над головой — стеклянная крыша, запачканная голубями.

Было пыльно: давно сюда никто не заходил. Пауки развесили свои кисейные полотнища — непонятно, кого они рассчитывали в них поймать, не было в обители времени ни комара, ни мухи. Изредка голубь проходил по стеклянной крыше, постукивая ножками.

Колес зубчатых была сила, разных размеров: самое маленькое — с полтинник, самое большое — с круглый обеденный стол, поставленный на ребро. Тихо-тихо, еле заметно для глаза вращались они на своих осях, нежно соприкасаясь зубцами. А оси были, как положено, на рубинах, красных рубинах, у маленьких колес рубины мелкие, у крупных крупные, а обеденный стол вращался на дивно граненных громадных камнях, не иначе как найденных в пещере Аладдина, — и скопища этих камней тлели сквозь пыль кровавыми огнями. А зубья больших колес были как кинжалы.

— Итак, это здесь происходит! — сказал Гун. — Здесь совершается то священное, что сделало вас тем, что вы есть. Преклонитесь!

Пиджаки преклонились.

— Теперь оставьте меня одного, я буду за ними смотреть.

Пиджаки попятились обратно на лестницу.

— Вот я смотрю! — сказал Гун.

Он вытаращил глаза и подождал, что будет.

Ничего не произошло. Колеса так же продолжали вращаться, рубины тлеть, только пауки спрятались на всякий случай.

— Я смахиваю пыль! — сказал Гун и махнул платком. — Что я еще сделаю? Смазываю. А что смазывать? Тут их, наверно, до тысячи, колесищ и колесиков, и все перепутаны между собой. Что-нибудь не то смажешь — и пойдет куда не надо. Лучше не трогать.

Предательский, злокозненный народ — часовщики. Видеть их не могу. Нарочно все сцепили и запутали. Это надо додуматься — так сцепить. Большую забрали волю. Мы, говорят, гангмахеры, мы штейнфассеры, мы знаем то, и другое, и пятое, и десятое.

Нельзя иметь за спиной людей, которые знают пятое и десятое. Которые могут сюда прокрасться и того… переиграть игру.

Такую игру переиграть, шутите, — вселенская катастрофа.

Я, я, я не допущу катастрофы.

Отныне в городе нет часовщиков. Ни гангмахеров, ни штейнфассеров, ни этих, как их, — никого, кто что-нибудь в этих колесах понимает.

Оставлю старика, он все равно вот-вот окочурится.

Эй, ведерко мне с маслом! И кисть!

Пиджаки подскочили с ведерком и кистью.

— Я тут кое-что должен смазать, — сказал Гун.

Окунул кисть и дотронулся до какой-то стальной коробки в глубине механизма. Отступил, как художник, и полюбовался своей работой.

— А теперь зовите каменщиков. Пусть принесут кирпичи и цемент. Приказываю замуровать дверь, чтоб никто сюда не проник. Я, я, я все сделал на веки веков, больше тут делать нечего, эники-беники.

— Ели вареники! — рявкнули пиджаки. — Гун все сделал на веки веков, кто вознамерится что-нибудь делать после него, а подать сюда того, кто вознамерится!

— А вдруг они остановятся? — спросил один пиджак, как видно плохо еще обученный. — Будут-будут идти — и остановятся?

— Ну и пусть, — сказал Гун.

— И будут стоять.

— Ну и пусть стоят, еще лучше.

— И мы очутимся без времени.

— Дурак, — сказал Гун.

По переулку уже спешили каменщики, таща кирпичи на носилках.

Вечера мастера Григсгагена. Вечер первый

В дождливый вечер мастер Григсгаген сидел у камина, укутав ноги пледом. Дук лежал на коврике. Комнату освещал огонь, горевший в камине. Потрескивали дрова.

— И никто не придет, — говорил мастер. — Зашел бы кто-нибудь, рассказал что-нибудь. Хоть бы и безделицу — все-таки живой голос послушать.

Дук дремал, поводя ушами.

— А то бы мы с тобой сходили в гости, если б позвали нас. Так не зовут. Не зовут и сами не идут. Никому до нас дела нет. Зачислили нас в тираж.

Как вдруг стук в дверь. Дук открыл глаза.

— Стучат? — спросил мастер.

— Гав? — спросил и Дук.

Застучали громче.

— Кто там?

— Я.

— Кто вы?

— Я — астроном, иностранец.

— А-а, — сказал мастер. — Войдите!

От радостной неожиданности у него задрожала голова. Держась за ручки кресла, он встал навстречу вошедшему, плед соскользнул с его колен.

И Дук привстал, двигаясь тяжело.

— Очень рад вас видеть! — сказал мастер. — Здравствуйте!

— Не хочу! — сказал астроном.

— Чего не хотите?

— Здороваться.

Астроном взял стул и сел без приглашения. Дождевая вода стекала с его плаща и с волос.

Мастер обескураженно пожевал губами.

— Не очень-то вы вежливы.

— Не хочу быть вежливым! — отрезал астроном и через плечо обернул лицо к хозяину. — Мастер, вы обязаны пустить часы вперед!

Мастер со вздохом опустился в кресло.

— Какое разочарование, — сказал он. — В кои веки зашел гость. Я думал — поговорим на интересную тему, о предстоящем затмении например. В увлекательной беседе попили бы чайку, позвякивая ложечками в стаканах…

И спросил сухо:

— Вам-то что до того, куда идет наше время, господин иностранец?

— Так что же, что иностранец! — воскликнул астроном. — Что вы этим хотите сказать? Почему подчеркиваете, что я иностранец? Считаете иностранцу все равно? Что вы натворили! И в таком прекрасном городе!

Он вскочил и зашагал вне себя.

Тряся головой, мастер выслушал эти восклицания. Дук подполз, принюхался к мокрым следам астрономовых ботинок, улегся снова и, простонав, смежил глаза.

— Я вас не приглашал, — сказал мастер. — Этот разговор мне не нравится. Всего хорошего!

Подумал и прикрикнул построже:

— Мальчишка! С кем говоришь! Кого осуждаешь!

Подумал еще и топнул ногой.

— Пошел вон, щенок!

Астроном хоть бы что, продолжал шагать взад-вперед. Потому что мастеру только казалось, будто он кричит и топает. Как там могла топнуть эта немощная нога в войлочной туфле.

— Послушайте, — сказал он примирительно, — зачем нам ссориться? Вы мне приятны с первого знакомства. Между прочим, я полагал, что вы с головой ушли в звезды и вам не до земной юдоли.

— Пока на земле творится такое, я не могу смотреть на звезды.

— Ну почему же вам не смотреть на звезды, — возразил мастер таким тоном, как уговаривают детей, — когда у вас, я читал в газете, такая хорошая обсерватория и такой хороший телескоп — и это так возвышает душу? Большие умы смотрят ввысь и вдаль, а не под ноги…

— Ладно, — перебил астроном, — я не разглагольствовать пришел. Прекратите свинство, которое вы устроили.

— Для поверхностных людей, — пробормотал мастер, — главное — найти виноватого. Они не докапываются до корня вещей. Они ищут виноватого, чтобы наказать. Наказав, успокаиваются.

— Не будем вас наказывать, провалитесь к дьяволу, отцу вашему! Исправьте часы.

— Докажите мне, что они должны идти вперед, — я исполню ваше желание.

— Нужны доказательства?

— Зачем вперед? Почему не назад? Докажите!..

— Глупости, — сказал астроном. — Чего ради я буду доказывать, что стена белая, а огонь красный? Глупости.

— А я говорю, — подхватил мастер, — а я говорю: стена черная, а огонь желтый, — докажите, что это не так!

И стена перед ним на самом деле была черная, и в камине приплясывал желтый огонь.

Они замолчали, не в силах убедить друг друга. Потом астроном сказал:

— Если бы у меня было состояние!

— Что тогда?

— Я бы отдал вам — и вы бы исправили часы.

Мастер брезгливо сморщился.

— Убого мыслите для человека, призванного жить среди звезд.

— Нет, скажите: если дать вам деньги — большие, очень большие, неимоверные, — вы это сделаете?

— У вас нет денег. О чем же толковать?

— Я достану.

— Вот как.

— Я скажу всем: дай сколько у тебя есть. Нет денег — отдай обручальный перстень, отдай лачугу, где живет твоя семья, отдай котелок, в котором варишь пищу. Охотник, отдай свое ружье, девушка, продай свое тело, — сложим что имеем, будет гора золота… Они дадут.

— И я возьму?

— Не посмеете не взять!

— Нет, — сказал мастер. — Пускай у охотника останется его ружье и у девицы ее невинность. Вы на мне, кажется, поставили крест. Напрасно! У меня уже чешутся десны — несомненно, зубы вот-вот пойдут. Искусство, наука — мобилизовано все. Лекарства производят свое отрадное действие, а как только немножко отпустит ревматизм, думаю съездить в Целебную Местность, семь врачей ручаются за исключительный эффект. Но главное, что меня обнадеживает, это зуд в деснах, почти непрерывный. И что у вас за нездоровый интерес — куда идет время, туда ли, сюда ли? Кому же знать, как не астроному: что это под нами? стоит ли обращать внимание? Ничтожество, угасшее тело, и на нем ничтожные, смертные козявки…

— Люди! — крикнул астроном. — Люди, а не козявки! Для них светит Солнце, для них сияет Млечный Путь! Кометы бегут триллионы световых лет приблизиться к Земле, взглянуть на Человека!.. Тьфу, черт, до каких вы меня довели антинаучных формулировок, будьте вы прокляты!

И, махнув рукой, он бросился к двери.

— Эй, куда? — окликнул мастер. — Господин астроном! Вернитесь!

— Ну? — спросил астроном, остановившись.

— Вопрос.

— Ну?

— Насчет солнечного затмения. Состоится?

— Что состоится?

— Полное солнечное затмение, ради которого вы к нам прибыли.

— Конечно, состоится.

— В положенный срок? Вы убеждены?

— Разумеется.

— Да ведь время-то идет назад! — крикнул мастер и залился шипящим, хлюпающим смехом. — Может, и затмения не будет? Или будет не то, какого вы ждете, а какое-нибудь… давно прошедшее? Раз все идет назад!

— О бездны невежества! — сказал астроном.

Он дернул дверь и шагнул в открывшийся за нею черный четырехугольник под дождевые капли.

— Сильно мы его рассердили, Дук, — сказал мастер, вытирая слезы, выступившие от смеха. — А жаль, что он так скоро ушел. Интеллигентный человек. Очаровательный идеалист, уверенный, что все на свете можно купить. Но нас с тобой не проведешь на мякине. Мы знаем лютую истину, что далеко не все можно купить, далеко не все, далеко…

Праздник

Такого-то…ля — вечером — в городском парке.

Высятся горы мороженого. Бьют фонтаны воды с красным сиропом. Развеваются флаги. Горожане сошлись как один человек.

Больше всего было женщин в трауре. Старых, молодых, ужас до чего молоденьких.

Сцепившись под ручки, они гуляли и разговаривали.

— Смотрите-ка, все без обмана. Воду с сиропом пей даром сколько влезет.

— Мороженого целые горы.

— Бр-р! Куда мороженое в такой холод!

— Кто сказал — холод? Кому здесь холодно?

— Что вы, что вы, господин рыжий пиджак, никому не холодно. Это она обмолвилась. Это вам послышалось. Всем, наоборот, очень тепло.

— Даже жарко.

— Как в июле.

— Фу, я едва дышу.

— Я обмахиваюсь веером, видите?

— Даже дождя нет. Все дни лил, а сегодня нет. Господь бог пошел навстречу желающим повеселиться.

— Господь бог ни при чем. Это Гун позаботился.

— Спасибо за разъяснение, господа рыжие пиджаки. Прекрасный вечер!

— Прекрасный праздник!

— Все-таки, скажу вам по секрету, здесь страшно сыро. Я прямо продрогла.

— Ах, отстаньте с вашими секретами! Продрогли и продрогли, ваше частное дело. Это влажность от воды с сиропом.

— Я принесла графинчик набрать воды с сиропом для мужа. Я думаю, это ничего, если я возьму домой графинчик воды с сиропом.

— Что за лай? Что за визг?

— Бродячих собак вылавливают. Развелось их тут, в парке.

— Сюда нельзя. На эту аллею вход воспрещен. Господа, господа, кругом обойдите. Здесь похороны.

— Чьи?

— Висельника нашли, зарывают.

— А почему темно?

— Да, почему нет иллюминации?

— Странно — праздник, а иллюминации нет.

— Замолчите вы. С вами попадешь в беду. То им не так, другое странно…

— Гун приехал!

— Гун приехал!

— Гун. Гун. Гун.

Бум! Бум! Бум! — грянул марш.

Рассыпались искры фейерверка. Они были синие.

Вспыхнули цепочки лампочек. И они были синие.

— Почему синие?

— Почему синие?

— Кто волнуется? Впредь все будет синее. Как в праздники, так и в будни. Иначе налетит Последняя Гибель — и наших нет. И ваших тоже.

— Последняя? Разве есть и такая? Не просто гибель, а еще и последняя?

— А вы не знали? Есть Последняя, после которой уже ничего нет.

— Меня лихорадка колотит от этой влажности!

Бум! Бум! Бум!

Под бумканье Гун влезает на возвышение.

— Жители моего города! — говорит он. — Я собрал вас, чтобы обнародовать чрезвычайное сообщение: что такое я.

Пора внести полную ясность в этот вопрос.

Я знаю, что вы обо мне думаете. Сказать? Вы думаете, я — правитель города, ага? Был один правитель, теперь другой, ага? Управляет себе? Нет, жители, нет, не так просто.

Вот сейчас узнаете, что такое я.

Половинчато в мире, жители. Расплывчато. Ни то, ни се, ни два, ни полтора. То ли луковичка, то ли репка. Дроби с разными знаменателями. А вот я их приведу к общему знаменателю! Они у меня попрыгают! По всей неразберихе пройдусь — и будет разбериха. Как смерч пройду — я, я, я! Смету всех, кто не хочет, чтоб время шло назад!

Эх, хорошо вышвыривать парты из окон! Весело! А дома в порошок — еще веселей. В порошок их! А кровь стечет в моря. Розовая пена будет разбиваться о скалы. Рухнут все троны, двое останется владык: он на небе и я на земле.

Я посмотрю на каждого и каждому укажу его срок. Каждая голова принадлежит мне. И ты — и ты — и ты не осмелишься жить, если я скажу: умри!

Бум! Бум! Бум! Бум!

Туп! Туп! Туп! Туп!

— Правой, правой, ать-два!

Показалось войско. Его было сто тысяч или сто миллионов, не сосчитать. Оно маршировало. Туп, туп. Оно состояло из мальчиков. Маленькие бледные личики под железными касками. Сто тысяч или сто миллионов маленьких подбородков, подхваченных ремешками.

— Вы идете умирать, мальчуганы, — сказал Гун. — Эники-беники!

— Ели вареники! — прогремело сто миллионов.

Туп. Туп. Туп. Туп.

— Стой! — сказал Гун крайнему мальчику. — Отвечай — жаждешь умереть?

— Нет, — ответил крайний мальчик, это был Илль. — Не жажду.

— Я поставлю над тобой железный крест. Ступай.

— Я хочу путешествовать, — сказал Илль.

Но его пихнули в спину, и он побежал на свое место в строю.

— Я готов умереть, — сказал, маршируя, другой. — Сначала я наубиваю будь здоров! — а потом меня укокошат. Не забудь про железный крест.

— Не забуду, — пообещал Гун. — Можешь быть уверен.

— Так что же я такое? — спросил он. — Я — великое воплощение, угадали чего?

Загляни в себя поглубже. Поройся там как следует, не ленись. И давай без дураков. Без подкидных, без обыкновенных, без всяких.

Ты хочешь убить? Хочешь, а не смеешь, — убивай! Кроши в свое удовольствие, как этот славный мальчуган! Хочешь отнять барахло у соседа отнимай, а станет драться — перерви ему глотку! Я позволяю! Улюлю!

Вынь со дна души запретный уголек, тлеющий под золой. Раздуй его в пламя! Пусть сплошной пожар! Пустьостанется — он на небе и я на земле!

Я — уголь, тлеющий под золой. Я — твое желание убить, отнять, сжечь. Чувствуешь? Я в тебе! Я с тобой! Эники-беники!

— Е-е-е-е-ели! Варе-е-е-е-еники! — взревели рупоры и за ними люди. Е-е-е-е-е!

— Варе-е-е-е-е-е-е-е-е!.. — кричала в истерике госпожа Цеде.

Бум! Бум! Бум! Бум!

Праздник длится

— Танцы! Танцы! — пошли вдалбливать рупоры. — Объявляются танцы! Общее ликование! Полька-бабочка!

Под музыку все кружилось в синем свете.

Кружился стар и млад.

И та, что с веером, и та, у которой лицо в слезах.

И калеки кружились, насколько позволяла им калечность. Ни про кого нельзя было сказать: вот этот отлынивает от ликования.

Женщины в трауре танцевали друг с дружкой.

— Может быть, вторая часть праздника протянется не очень долго.

— Да нет, программа обширная. Еще будут выбирать королеву бала.

— Хоть покрутимся перед Последней Гибелью.

— Будут выбирать королеву бала. У вас при себе губной помады нет?

— Нате, помажьтесь. И я помажусь. Вдруг поможет?

Еще черная пара.

— От мужа письмо. Пишет — как же мне теперь?

— Вам придется возить его в тележке, как я вожу своего. Вожу, и иной раз такое настроение — прямо бросилась бы в пропасть вместе с ним и с тележкой. Надо набрать для него в графинчик воды с сиропом.

— Успеете. С полным графинчиком неудобно танцевать.

— Боюсь, чтоб всю не выпили.

— Возит супруга в тележке — и еще недовольна. А нашим дочерям не за кого выходить замуж.

— Зато кой у кого от женихов отбоя нет.

Белая Роза кружилась с Элемом. Юбки Белой Розы вихрились, как метель.

— Не все могут быть такими красивыми.

— Если б все были такими красивыми, тогда и на самых красивых не хватило бы женихов.

— А смотрите, кто идет.

— Кто это?

— Госпожа Абе. Как изменилась.

— Какая госпожа — нищенка. Нищенка Абе.

— Обратите внимание: она в цветном платье.

— Наверно, денег на траур нет.

— Скажите, вы почему в цветном платье?

— Потому что я жду, я надеюсь.

— Что она сказала?

— Надеется.

— Как интересно — на что?

— А моему мужу разрешили не присутствовать на празднике.

— Сказался умирающим?

— Написал заявление, что ему снизу все представляется в искаженном виде.

— Ну когда же, ну когда, — отплясывая, спрашивал Элем у Белой Розы, вы ответите мне «да»?

— А ну вас, — отвечала она. — Сколько можно приставать?

— К вам — всю жизнь!

— Мне и без замужества живется дай боже. Совсем неплохо быть единственной дочкой министра склок.

— Но быть женой министра авантюр!

— Лучше, скажете?

— Ну попробуйте!

— Не разберусь я в этих ваших мужских делах. Какая, объясните мне, разница между склокой и авантюрой?

— Очень большая. Склока копается в навозе. По причине дурного запаха она угрюмая и избегает свидетелей. Авантюра идет по канату у всех на виду, в туфлях, натертых мелом. Кругом ярусами — до купола — лица: дойдет? сорвется?.. Ах! Эти замирания сердца! Эта молниеносность решений! Бежишь темной ночью с двумя сумасшедшими, не зная куда и что из этого получится. И — о забавы фортуны! — получается нечто!

— Но первым вам опять-таки быть не пришлось, — сказала Белая Роза. И даже вторым. Отец преуспел больше вас. Видимо, в навозе и без свидетелей — приносит лучшие результаты. И что за картину вы нарисовали: по канату, в туфлях, натертых мелом! Вам известны мои идеалы, я останусь им верна в любых обстоятельствах. Покой, уют, каждая вещь на своем месте. Канат — это не для меня. Я хочу быть уверенной в завтрашнем дне.

— А что с сыном этой нищенки Абе? — спросили у госпожи Цеде. — Его звали, помнится, Анс.

— Кого интересуют часовщики! — ответила госпожа Цеде. — Их вывели, как тараканов, и никто о них не заплачет!

— Нет, его, должно быть, не вывели, раз она в цветном.

— Эх, горе не беда! — сказал пьяненький. — Еще можно жить, коли не помрешь. Вот, братцы, как налетит Последняя Гибель…

И все посмотрели на небо.

Черные тучи бежали, болтая своими лохмотьями.

— Чего захотели, — говорил Элем Белой Розе. — Уверенности в завтрашнем дне. Когда его вообще нету. Чтоб каждая вещь на своем месте. Когда все слетело с катушек… Ваши идеалы — дым, мираж. Реальность канат и туфли, натертые ме…

Музыка оборвалась на середине такта. Рупоры прокаркали, что Гун срочно требует к себе министра авантюр.

Еще шутку затеяли. Уж такие затейники!

Они были вдвоем в аллее.

— Элем, дайте совет, — сказал Гун разнеженным голосом. — Интимный совет. Самый интимный. Ну что вы на меня смотрите! Не смотрите!

— Есть не смотреть. Что за совет?

— Ах, ну я не могу! Я стыдлив, а вы… Отвернитесь совсем!

— Есть отвернуться совсем. Ну?

— Как вы думаете, она… она… откликнется на… на… на чувство, которое я к ней питаю? Ну вот, сказал. Ах, как это трудно. Почему вы молчите?

— Кто она?

— Неужели непонятно? — спросил Гун. — Кто же это может быть, кроме Белой… Я лучше скажу по буквам. Белая — Роман, Ольга, Зинаида, Антон: Р-о-з-а. Что с вами?

Элем бил себя по голове кулаками.

— Чего это вы?

— Как я не сообразил! — закричал Элем. — Балда! Приди я сватом на полчаса раньше — то-то была бы авантюра!

— Вот видите, Элем, вы не сообразили, а я сообразил. Я, я, я все соображаю.

— На черта ей ходить со мной по канату! Что ей синица в небе, когда журавль под рукой!

— Вы, значит, советуете?

— Сватайтесь, Гун! Ай да пара! Это будет штука! Ну и клец!

— Клец! — восхищенно подхватил Гун и хлопнул Элема по плечу.

— Клец! — заорал Элем и хлопнул Гуна.

И они друг друга хлопали, пока кто-то не показался в туннеле аллеи.

— Ваш будущий тесть идет, — сказал Элем.

— Вы, значит, не сомневаетесь, — спросил Гун, — что она ответит на мое чувство?

— Ответит, клец! Ведь и ее голова принадлежит вам.

— Все же не поговорить ли сначала с отцом? Просить ее руки и сердца… Будет мило, правда?

— Мило, клец!

— В духе времени, идущего назад! Но скажите лучше вы ему. Я никогда не делал предложения.

— Да что вы!

— Я всегда был чрезвычайно, чрезвычайно скромен. И застенчив с женщинами. Надеюсь, она оценит это качество.

— Оно произведет на нее сильное впечатление.

Эно приблизился.

— А мы как раз беседуем о вас и вашем семействе, — сказал Элем. — Гун делает предложение Белой Розе.

— О! — простонал Гун. — До чего торопливо, грубо, нецеломудренно! Без торжественности, без благоговения, без всякой преамбулы!

И ушел в растрепанных чувствах, прижимая руки к сердцу.

— Как целомудрен! — сказал Эно.

Он сел на скамью и утомленно прикрыл глаза рукой.

— Наконец-то, — сказал он, — пристроил девочку. Не поверите, сколько нервов мне это стоило. Нелегко было его надоумить. Ну, конец венчает дело. Поженю их — возьму отпуск: изынтриговался, иссклочничался, надо отдохнуть.

— Эники-беники! — взвыли рупоры. — Королевой праздника единодушно признана Белая Роза, дочь министра склок! Эники-беники! Гун посылает королеве праздника ожерелье из настоящего жемчуга! Каждая жемчужина добыта ценой человеческой жизни!

Над деревьями, прямо на тучах высветился экран, и на нем замерло изображение — девушки в бальных платьях подносят Белой Розе ожерелье от Гуна. Экран был голубой и все на нем голубое — платья, лица, руки: безгласная, бесшумно толкущаяся в высоте толпа призраков, — и бегущие тучи просвечивали сквозь оборки и прически.

— Слушайте салют в честь королевы праздника! Салют дается по особому приказанию Гуна!

Все смолкло, и ударили пушки. И голубые призраки исчезли, словно сдунул их пушечный гром. И некоторые в парке попадали в обморок, потому что вообразили, будто это летит Последняя Гибель.

А праздник все длится

Королева праздника устала. Рупоры призвали присутствующих танцевать на цыпочках и чтоб музыка играла шепотом, пока она отдохнет.

Как отдыхают королевы? Садятся на скамью, и сразу в аллее ни души; закрывают глаза, и кто-то невидимый укутывает их королевские плечи в мягкое, теплое — вот с какими удобствами отдыхают королевы.

Шепотом играет музыка. Последние листья шуршат на ветке.

— Не шуршите, — говорит им Белая Роза. — Я дремлю.

— Ты дремлешь, а тебе бы подумать, подумать бы тебе своей головой, Белая Роза.

— Потом подумаю. Мне начал сниться сон.

— Вот поснятся тебе сны, когда выйдешь за Гуна.

— Не говорите гадости.

— Зачем надела на шею его кровавое ожерелье?

— Почему кровавое, он такой чистый, этот жемчуг.

— Женихов подарок надела.

— Это же просто бальный приз.

— Выйдешь за безумного Гуна и будешь рожать безумят.

Белая Роза открыла глаза.

— Это вы, госпожа Абе, как я давно вас не видела.

— Будешь кормить-поить безумят, колыбельные песни над ними петь, а они вырастут — станут злыми безумцами.

— А мне снилось, — сказала Белая Роза, — я с листьями разговариваю. Да с чего вы взяли, госпожа Абе, кто же согласится за Гуна, разве уж какая-нибудь пропащая.

— На площадке, где качели, — сказала госпожа Абе, — выставляют твой портрет такой величины, что правый глаз надо рассматривать отдельно, а левый отдельно…

И точно, на площадке, где качели, рыжие пиджаки устанавливали портрет Белой Розы… правый глаз надо было рассматривать отдельно и левый отдельно и так же отдельно нос и рот… пиджаки поднимали портрет на канатах, и он хлопал, как парус…

— И там написано, — продолжала госпожа Абе, — что через неделю ваша свадьба, и на этот раз у тебя не спросят, да или нет.

— Господи ты боже мой, — сказала Белая Роза, — что они вокруг меня выкамаривают? Верите ли, я от них устала. Кажется, дала мать природа красоту девушке — и слава богу, и дайте ей поцвести, потешиться довольством и почетом, понежиться в отцовском доме, благо отец объявился и в гору пошел, а потом выберу себе какого-нибудь симпатичного, может быть Анса, если он устроится более прилично, — согласитесь, в наше время часовщик чересчур уж незначительная партия, даже опасная, и не та мне цена теперь…

— Анса нет.

— А где он?

— Ушел. По длинным дорогам.

— Потому что я не сказала «да»?

— Потому что он не может работать на время, идущее назад.

— Какой его адрес?

— Длинные дороги.

— Бывает такой адрес?

— Да, только голубые записки туда не доходят. И писать их уже поздно. И выбора у тебя никакого нет. И цена твоя теперь — копейка. Эх ты. Разогнала всех симпатичных. Расшвыряла добрые, преданные сердца, и остался тебе Гун.

— Я за Гуна не пойду!

— С лица земли исчезнуть согласна, лишь бы не идти за него?

— Нет. С лица земли тоже не согласна.

— А я вот старая — и то б лучше умерла, чем за Гуна.

— Так вы, вот именно, старая. А мне еще на свете побыть хочется. Меня никто еще даже не целовал. Вот эту жилку синюю, — она жалостно посмотрела на жилку в сгибе локтя, — не поцеловал никто. Сладкую мою жилку.

И она сама эту жилку поцеловала и всплакнула над ней.

— Где же выход? — спросила, утирая мокрые щеки.

— Не была б ты такая красивая, — сказала госпожа Абе. — Хоть веснушек бы, что ли, отпустила тебе мать природа. Не была б тогда и такая переборчивая себе на горе. Шла бы с Ансом за руку по длинным дорогам, песни пела.

— Выход! — вскричала Белая Роза.

— Только один. Для тебя, для меня, для всех — один выход. Чтобы время пошло вперед.

— А как это сделать?

— Не знаю.

— Они не позволят.

— Не позволят.

— Как же сделать?

— Думать надо.

Белая Роза наморщила лоб, она думала.

— Думайте и вы, мне одной трудно очень.

Она стиснула руками голову, так ей трудно было с непривычки.

— Подождите. Сейчас. Подождите! Сейчас, сейчас! Да! Ну да! Конечно! Как же я забыла!

— Чего-нибудь надумала?

— Сейчас!

— Куда ты, Белая Роза?

Но она была уже в конце аллеи.

Бежала, как бегают в детстве, не боясь упасть и расшибиться.

— Как полезно думать! — говорила на бегу. — Едва призадумалась — и вот оно, спасение! Для меня и для всех. Очень приятно, что и для всех. Прямо я Жанна д'Арк. Кто знал, что моя переборчивость приведет в конечном счете к такому кошмарному результату. Но если выбор так плачевно сузился, то Мудрость лучше, чем Безумие, всякий рассудительный человек скажет. И уж лучше не рожать никого, чем рожать безумят.

Так говоря, бежала она по городу, по бесконечным улицам.

По мосту.

Ветер метался над темной рекой.

Крутил и взвевал платье бегущей. Каменными глыбами приваливался к ее коленям.

Она бежала по улицам с лачугами и улицам с богатыми особняками.

Под арками.

Мимо собора с толстыми колокольнями.

Вдоль рельсов, струящихся, поблескивая, во мраке.

Через перекрестки, где рельсы лежат крестами.

Через площадь, гладкую, как черное озеро, с высокой колонной посредине.

Все яростней дул ветер. Это уже не ветер был, а злая буря. Белая Роза бежала, придерживая юбки, чтоб не накрыли ее с головой.

И ветер разносил цоканье ее каблуков: цок-цок-цок-цок.

Вечера мастера Григсгагена. Вечер второй

Опять мастер Григсгаген сидел у камина. Сидел, слушал, как ветер воет в трубе и норовит сорвать железо с кровли.

— Ай-ай-ай, Дук, что делается! — бормочет мастер. — На громовые раскаты похоже, верно? «Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Когда-то я знал это наизусть до конца. Нам было задано. Я носил курточку и короткие штанишки. Платок полагалось держать в заднем кармане штанишек, а писали мы не в тетрадках, на грифельных досках. Грифель скрежещет, а по спине мурашки. Вот и сейчас — вспомнил, и мурашки по спине…

А теперь будто рота солдат бегает по крыше, верно? Я был солдатом. Сражался, как же. Мы были рослые как на подбор, в плечах косая сажень, не то что нынешняя мелкота. Мундир с галунами, не эти сиротские куртки. Даже слов таких не было: танк! дот! дзот! протон! нейтрон! нейлон! — и так далее, целый словарь. Это уж впоследствии насочиняли. Трамвай, автомобиль — все впоследствии, об авиации и говорить нечего, в мое время пробовали подниматься на воздушных шарах. Помню, Себастиан запер мастерскую и повел нас, учеников, смотреть полет на воздушном шаре. Зеленое поле, народ. Пришли с детьми, с провизией, богатые приехали в колясках, все закусывали, сидя на траве. Воздухоплаватель был бравый господин со стройными ногами в белых рейтузах, усики в стрелку. Он был бледный и все крутил усики, лететь ему было, должно быть, страшно, но он не отступился от своего намерения, влез в корзину и велел отпустить канат, и мы испытали счастье увидеть, как огромный шар с болтающимися канатами и с отчаянным человечком в корзине взвился ввысь и понесся наискось, гонимый ветром, навстречу своей судьбе, становясь все меньше и меньше, и мы ему махали платками и шляпами, пока он не скрылся с глаз. Поле было зеленое, небо синее, и мне было так мало лет, что сейчас никто и не поверит…

А потом были другие зеленые поля, те поля, где забываешь бога и родную мать, и слышишь только звон золота, и видишь только лопатку, сгребающую золото, и готов убить кого угодно и готов убить себя.

И были женщины, не считал сколько, светлокудрые, черноволосые, каштановые, огненно-рыжие, и она знала и терпела… Много чего было. Многому ты нас научил, Себастиан. Где кончаются твои прегрешения, где начинаются мои?..

Но был же и подвиг преодоления! Пришло раскаянье, засеребрились первые седые волосы, и я нашел в себе силу сказать: все! Отныне — только труд, размеренность, постоянство! Какими светлыми слезами залилась она, как целовала мои руки, когда я сообщил ей об этом. Она лежала тогда на своем смертном одре, но я сдержал слово и гордился…

Зачем я его сдержал, чем гордился, ты не знаешь. Дук, а Дук?

Сколько из-за этого недопережито, сколько вспышек угасло втуне… Кусай локти, простофиля, утешайся мыслью, что сам оттолкнул от своих губ чашу, из которой было едва отпито… Дук, а Дук, возьми-ка. Ну возьми, бедняга. Кусочек шоколадки, ну-ну. Все-таки кусочек чего-то от жизни.

А Дук совсем был плох. Лежал растянувшись, облезлый бок его изредка вздымался и опадал. Кусочек шоколадки остался на коврике возле его носа.

— Чуда не произошло! — сказал мастер. — Так, надо в этом признаться наконец. Болван я. Не воссияло и не воссияет. Тот, кто ведает чудесами, поступает бесхозяйственно. Когда человек ждет чуда, как я ждал, надо ожидание вознаграждать. Этак уйдет из мира последняя вера в чудеса.

Ладно. Сколько-то мы еще поживем с тобой, хоть без веры. Сколько-то времени у нас есть. Молодой доктор сказал. Не морочил голову, не прописал никакой бодяги, не обещал ничего. Но сказал — время у вас еще есть. Серьезный врач. Поживем с тобой, поживем возле огонька.

А кто его знает, как бы оно обернулось, если бы и воссияло? Может, оболочка бы обновилась, а механизм нет? Зубы выросли бы, а душа продолжала сползать в могилу?..

А это что? Это не на крыше. В дверь стучат? Когда у меня бывала потребность с ними пообщаться, они не являлись. Некогда им было. А когда они мне нужны, как тебе шоколадка, они тут как тут. Астроном, что ли, опять раскатился? Ишь, ломится. Что за назойливость, не могут оставить человека в покое.

Но чья-то рука стучалась, как стучатся, когда решили достучаться во что бы то ни стало, и он сказал, не оглядываясь:

— Да ну входите уж.

Женское платье зашелестело, чем-то запахло забытым, свежим, как весенний сад, и словно музыка прозвучало:

— Это я!

— Дама! — сказал мастер. — Дук, дама! Чем могу служить, сударыня, не ошиблись ли вы адресом, пардон? Дук, мы будем вести себя благовоспитанно, призовем воспоминания о том, как это делается, и будем любезны с дамой.

Не ошиблись, вы уверены, в таком случае садитесь.

— Надо же, — сказала музыка, — вы меня не узнали. Сколько живу на свете, всегда меня узнают.

Мастер надел очки.

— О, простите великодушно! Здесь темновато, и я… Не ждал, не ждал. И за что мне такое, что Белая Роза пришла ко мне?.. В закромах моей памяти есть и такая цитата, уместная, я нахожу, для данного высокоторжественного случая.

Он сделал попытку галантно раскланяться сидя, с укутанными ногами.

— Ничего себе получается, Дук. Что значит старинная закваска любезные слова сами подворачиваются на язык, и беседа течет как по маслу. Вам, должно быть, нужно починить ваши часы?

— Нужно починить часы на ратуше.

— Разве они испортились?

— Я хочу, чтобы они шли вперед.

— Неужели? — спросил мастер. — Вы хотите? Я никогда вас не видел такой великолепной, когда они шли вперед. Похоже, что вы теперь зажили богато, или это не так?

Белая Роза ответила:

— Это так, мастер, нетрудно об этом догадаться, достаточно представить себе, почем заплачено за метр этой материи и сколько метров пошло на платье. Но выяснилось, что счастье не в богатстве. Меня этому учили, да я забыла. Во всяком случае, не настолько я держусь за тряпки и прочее, чтобы принести себя в жертву сумасшедшему Гуну. Я хочу душевного покоя и мирных радостей, все равно — в отцовском доме или в доме мужа, с которым мы будем друг друга взаимно уважать.

Она остановилась и посмотрела на мастера. Но он сидел, уронив голову на грудь, и вдруг всхрапнул.

— Подумайте! — сказала Белая Роза. — Уснул.

И покашляла, чтобы его разбудить.

— Волшебно! — сказал он, очнувшись. — Продолжайте, богиня.

— Когда-то, — сказала она, — вы мне сделали предложение…

— Да?.. Совершенно верно, как сейчас помню: в театре, во время антракта…

— Нет, не в театре, на улице, вы забыли…

Сквозь завывание и грохот ветра было слышно, как пробили башенные часы. Было за полночь, а они пробили шесть — чего шесть? Что они возвещали — восход ли солнца, закат ли?..

— Мастер Григсгаген, — сказала Белая Роза, — если время пойдет вперед, я выйду за вас замуж.

— Как? — спросил он. — Что вы сказали? — И прислонил ладонь к уху.

Она повторила раздельно:

— Если время пойдет вперед, я за вас выйду замуж.

— Как мне смешно, — сказал мастер. — Как мне хочется смеяться, едва удерживаюсь. Лет пятьдесят мне не было так смешно.

На этот раз переспросила она:

— Что вы говорите?

— Однако, — сказал он не без злорадства, — как меняются времена. Как много значили когда-то ваши «да» и ваши «нет». И вот — они потеряли всякую силу и все зависит от моих «нет» и моих «да». Гонор-то, гонор! — сказал он Дуку. — Воображает о себе невесть что. А почему воображает — потому только, что молодая и здоровенная. Гляди, как я ее сейчас осажу.

Так вот, сударыня, я буду прям, как вы, и отвечу «нет» — нижайше, разумеется, благодаря за честь.

Она вскочила как ужаленная.

— Старик! Надень вторую пару очков! Возьми свою лупу! Посмотри на меня как следует — я, Белая Роза, останусь тут с тобой, в твоей дыре!

Мастер прикрыл зевок.

— Спать хочется. Уходила бы уж. Что за неделикатность, сидит и сидит. Не хватало, чтобы она здесь осталась действительно.

Белая Роза стала на колени.

— Вы уж не боитесь ли, что я вам изменять буду, — вы не бойтесь. Я порядочная, честное слово. Буду ходить за вами как нянька. Только спасите меня от Гуна. Меня и всех.

— Все умрут, — сказал мастер. — Это я теперь знаю точно. — Он поманил ее пальцем, она приблизилась на коленях. — Понимаете, — зашептал он, — я скоро умру. Так почему я один? Пусть и они! Пусть как можно больше! Все пусть! И вы пусть! Вы тоже!

Белая Роза встала.

— Видела злодеев, но такого!.. Желать смерти — кому — мне!!! Но кто же меня спасет от Гуна? Кто спасет Красоту? Кто? Кто? Ах, кто же?..

Мастер слышал, как прошелестело платье, благоухая весенним садом. И как закрылась дверь. И как пробили три четверти часы на ратуше.

— Баиньки пора, — сказал мастер. — Пошли баиньки, Дук.

Затряс головой и руками, наклонился, тронул палкой… Дук не дышал больше.

И вечер третий

А теперь умирал и он. Лежал на кровати и дожидался смерти.

Кровать была большая, под балдахином.

Раскрытой книгой, как ширмой, загорожен ночник, чтоб свет не мешал мастеру Григсгагену умирать.

Он лежал на спине, вытянувшись и положив руки вдоль тела.

— Пожалуйте, всемогущая, — шептал он, — я больше не ерепенюсь, уже принял, как видите, надлежащую позу, к чему тянуть? Дверь не заперта, прошу.

Никого не было в спальне. Где доктор, где сиделка? Наверняка были слуги в доме, куда же они девались? Впрочем, рассуждая здраво, чем бы они помогли, если бы присутствовали здесь и даже суетились изо всех сил?

— Открыто, толкните только. Рассчитываю на ваше проворство. Вы же умеете, когда захотите, быть такой расторопной. Толкните дверь!

И дверь отворилась.

Кто-то вошел, постукивая чем-то при каждом шаге.

Медленно шел и чем-то глухо постукивал при каждом шаге.

— Свершилось! — сказал мастер. Волосы зашевелились у него надо лбом, и пот осыпал лицо. — Минуточку! — прошептал он. — Одну минуточку, будьте добры!

— Здравствуйте, — сказал тихий голос.

— Ну здравствуйте, здравствуйте, — ответил мастер, — пусть будет здравствуйте, но дело вот в чем: хоть я и призывал небытие, я к нему, оказывается, не вполне подготовлен, разрешите еще минуточку; чтоб уж приготовиться как следует быть.

— Погромче, пожалуйста, — сказал голос, — а то я не пойму, что вы говорите.

— Что тут понимать, просто миг слабости, последний приступ животной тоски пред тем, как очиститься от всего животного, погрузиться в холод, никто из смертных, полагаю, не избежал желания перед этим приостановиться, задержаться хоть на секунду здесь, в тепле, — вы-то наблюдали это триллионы триллионов раз.

— Нет, только два раза. Почему вы думаете, что триллион триллионов?

— Позвольте: вы ведь Смерть?

Тихий голос засмеялся:

— Какая Смерть, что вы. Я вас испугала? Не бойтесь, мы же старые знакомые.

— Я знаю этот смех, — сказал мастер. — Я слышал этот смех. Это не смех Смерти. Кто вы?

— Помните, я вам обещала приходить, когда Дук умрет, помните? Чтоб вам было с кем разговаривать. Мне сказали, что он умер.

— Умер, да.

— Ну я и пришла. Трудно мне: целый день шла. Но обещания нужно выполнять. Не люблю, когда не выполняют.

— Да вы кто?

Маленькая фигурка приблизилась к кровати, маленькая фигурка на костылях, с высоко поднятыми плечами.

— Не узнать? Ну вспомните: вы еще говорили, что Дук понимает больше меня. Это было в часовой мастерской. Я принесла Ансу записку от Белой Розы.

— Что за лики, — сказал мастер, — всплывают передо мной из черных пропастей? Анс… Белая Роза… кажется, были такие, кажется, я за что-то на них сердился. А ты ему от нее принесла голубую записку — ты уж не Ненни ли?

— Пожалуйста, — сказала фигурка, — пригласите меня сесть: устала. Как это люди ходят по целым дням? По ровному еще так-сяк, а по лестницам!

— Ненни? — переспросил мастер, глядя во все глаза.

Она осторожно села.

— Ох, кресло мягкое, прелесть! Вы не сердитесь, что я пришла?

— Нет, — сказал мастер. — Не сержусь.

— А вы что в постели, простудились?

— Неужели Ненни?

— Ну ничего, поправитесь… У вас все условия: тепло, сухо. Профессора, наверно, лечат… У нас сыро в подвале. По углам растут грибы. И окна у вас большие, и много — у нас одно, и маленькое.

— Грибы?

— Сырые такие. На ноги мои смотрите. Другим смотрят на лицо, а мне на ноги. Ничего в них нет интересного. — Она натянула юбку на колени.

— Еще был мальчик, — сказал мастер, — он где?

— Какой мальчик?

— Илль как будто — был?

— Илль был. Если бы вы спросили про других мальчиков, я бы не могла сказать, были или не были, сейчас уже трудно установить, все расплылось. А Илль был. Он хотел путешествовать и открыть материк и чтоб я его встречала и махала платком. И он бы мне привез подарки: бабочек и птиц. Да, он был. Его закопали в большую могилу вместе с другими мальчиками. И поставили железный крест. Один общий, конечно: на каждого отдельно — не напасешься.

— Но почему костыли? — сказал мастер. — Ты же бегала.

— Да, вы помните, — сказала Ненни с восторгом. — Как я бегала. А это, должно быть, вернулось из-за сырости в подвале. И что окно маленькое… Соседки говорят — надо почаще выходить дышать воздухом, но лестница у нас такая высокая, одиннадцать крутых ступенек…

— Ведь я мог успеть умереть — и не увидеть тебя. Зачем это мне перед концом, где она там запропастилась?..

— А сегодня вышла, потому что соседка услышала от кого-то и мне рассказала, что умер Дук.

— Что вы все про соседок? — спросил мастер. — Кто есть у тебя кроме соседок?

— Никого. Была мама. Но с тех пор как время пошло назад, очень, знаете, много людей умирает. Я думала о Дуке: мир его праху, вот уж кто был счастливец, так это он.

— У него были громадные преимущества перед людьми, — сказал мастер. Скромность и определенность требований к жизни.

— Все ему давали, что требовалось. И овсянку, и кости, и подстилку…

— Он не знал наших вечных метаний, вечных взрывов неразумных чувств…

— И тепло ему было, и гулять выводили…

— И умирая, он не знал, что умирает…

— Это все вас очень должно утешать, — сказала Ненни, — в вашей потере. Желала бы я прожить, как он.

— Ты хочешь есть, Ненни?

— Спасибо. Если можно, пожалуйста.

— Я накормлю тебя, накормлю.

И он позвал, силясь оторвать голову от подушки:

— Эй, кто там, сюда!

Но никто не отозвался. А ему это усилие не прошло даром. Пришлось долго хватать ртом воздух, пока дыхание вернулось.

— Ненни, — прошептал он тогда, — а ты знаешь, что это я сделал чтобы часы пошли назад?

Она пожала плечами.

— Это знают даже крохотные дети. Ребенка учат говорить «мама» и учат, что часы пустил назад мастер Григсгаген.

— Как же ты пришла, ведь ты меня проклинаешь?

— Я — нет. Я понимаю.

— Понимаешь — что?

— Все. Когда сидишь в подвале, научаешься понимать. Хотели опять быть сильным, ловким, бегать, а кому-то, само собой, пришлось за это заплатить — ну и правильно.

— Считаешь — правильно?

— Люди за все платят, так уж устроено. Кто-то чихнул, а кто-то за его чих головой расплачивается. Я пришла к выводу, что в этом мире платят даже за пустяки — а каково-то расхлебать кашу, которую вы заварили…

Одни платят, другие собирают плату, и те, кто собирает, тоже иногда становятся плательщиками — и тогда говорят, что восторжествовала справедливость. При таких порядках больше ли крови, меньше ли — умных людей смущать не должно.

Вы надеялись вернуть вашу молодость — какое вам дело, кто какую цену за это заплатит? Да если б я надеялась вернуть мои ноги!

— Ты бы о цене не думала?

— Ого! — сказала Ненни, глаза ее сверкнули, как у тигренка.

— Нехорошо.

— Что нехорошо?

— Жестоко.

— Что жестоко?

— Не думать о цене.

— А вы думали?

— Я думал. Я с этим не посчитался, правда. Но я думал.

— А я бы не стала. Вот еще, очень нужно.

— Ненни, это безнравственно.

— Пусть бы леса и горы потонули в крови, — сказала она и ударила о пол своим маленьким костылем, — только б я могла бегать, как раньше. Гонять ногой камушек. Играть в мячик.

— Ненни, что ты говоришь!

— Прыгать через веревочку! Танцевать! Разве существует слишком большая плата за это? Никакая плата не велика!

— Леса и горы! Кто тебя научил?

— Как кто? Сами пример подают, а когда лежат при смерти, говорят безнравственно. А плевала я на нравственность вашу.

— Мне остались минуты, — сказал мастер. — Не говори, пожалей меня.

— Я жалею. Мне вас жалко, что у вас все рухнуло. Я знаю, что это значит.

— Прости меня! — сказал он, зажмурившись.

И долго лежал с закрытыми глазами.

— Прости! — повторил. — Прости, что я искалечил и душу твою, и тело, и всю твою жизнь! И даже не в силах тебя накормить, и ты сидишь передо мной голодная.

Она не ответила.

Он открыл глаза, ее не было.

— Ушла. Подумала, что я умер. И страшно стало с мертвецом. Ушла на своим костылях в свой подвал.

Держась за сердце, он сел. Как он смог сесть — непонятно, но сел, и сидел, и не валился обратно на подушки.

— Ну-ка! — сказал он и спустил ноги с постели.

— Ну-ка! — и встал на пол этими расслабленными ногами, на которые было напялено две пары шерстяных чулок, чтобы согреть их хоть капельку.

— Детей нельзя! — сказал он. — Уж очень они мало погостили. И всего-то гостеванья — видеть нечего, а они только-только пришли по приглашению, разодетые во все новенькое. Нельзя никак.

— Нет уж, всемогущая, — сказал он в пространство, — вы не соблаговолили явиться, когда я к вам взывал, а теперь придется повременить.

— Черт их знает, куда они все позапихали, — бранился он, разыскивая свою одежду. — Распустились, дьяволы, спят либо удрали гулять, ужо дам им взбучку!

И чтоб светлей стало искать, смахнул со стола книгу, загораживающую ночник.

Долго ли, коротко ли — нашел что надо и оделся. Из бюро достал инструменты и лупу и уложил в чемоданчик.

Никто ему не повстречался, пока он шел по темным комнатам, где светила одна синяя лампочка с улицы.

В передней впотьмах что-то блестело, он, проходя, всмотрелся, потрогал — гроб. Большой серебряный гроб.

— Спят или гуляют, — сказал мастер, — а обо мне позаботились, ничего не скажешь. Все уже готово, смотрите-ка, чтоб предать меня земле и забвению.

Ночной город Гуна

— Как темно, почему так темно? — бормотал он, тащась по улице.

Он забыл про войну.

Синяя лампочка — много ли от нее толку? Пятнышко еле светящегося голубого тумана и к нему вплотную — мрак.

Во мраке шумели пломбированные липы.

— Почему нет людей? — вопрошал, спотыкаясь, мастер. — Разве уж так поздно?

Свернул за угол, на проспект. Магазинные витрины лунно голубели вдоль проспекта, и тут были люди. Крадучись выходили они из домов, горбясь под мешками и узлами. Это грабители возвращались со своего промысла.

Какой-то вор лез в форточку, влез до половины, на улицу торчали его босые ноги.

В лунном свете витрины лежал кто-то, кровь натекла вокруг головы черной лужей.

— Помогите! — позвал мастер, тряся коленками. — Убийство!

— Ты что тут чирикаешь, воробушек? — сказал, выходя из тени, вурдалак в юбке и остроносых туфлях. Мертвыми ямами смотрели его глаза с мелового лица.

— Убили! — сказал мастер.

Носком туфли вурдалак потрогал лежащего.

— Убили, а тебе что?

В пальцах у него дымилась папироса. На конце каждого пальца красный коготь, и рот кровавый.

— Пошли лучше ко мне, воробушек, я тебе сварю манную кашку.

Вурдалак приблизил к мастеру глаза-ямы и дунул дымом ему в лицо.

— Пошли, не жеманься, чего там!

И второй тут как тут вурдалак — такой же кровавый рот, и волосы начесаны на брови, и папироса в кровавых когтях, только этот вурдалак был не женщина, а юноша. И мастер, смутно глянув, потащился от них прочь, а второй вурдалак попросил у первого прикурить, и убитый лежал у их ног, а потом вурдалаки разошлись в разные стороны, выпуская длинный дым из ноздрей.

На перекрестке круглое здание было обведено целой гирляндой лампочек. Около двери «Для мужчин» много вурдалаков чем-то торговали, ударяли по рукам и отсчитывали деньги. Один сказал:

— Мастер Григсгаген куда-то ползет.

— Это он? Он же обещал помолодеть.

— Осечка, стало быть, ха-ха!

— Ха-ха! Фью-фью!

— Фьюу-у-у-у-у-у-у-у!

— Дойти! — сказал мастер. — Дойти, и подняться по винтовой лестнице, и сделать дело. Зря я глазею, и останавливаюсь, и еще разговариваю, я должен сделать дело.

Проспект кончился. Опять стало темно и безлюдно.

— Так ли я иду? Ничего не помню. В какую сторону — в эту, что ли?

И услышал позади постукиванье.

Постукивали костыли по камням.

Так медлительно, с длинными промежутками постукивали они, как тогда в спальне.

— Она идет за мной. Она меня доведет.

Он спросил:

— Правильно я иду?

— Да, — ответил тихий голос.

— Позвольте и мне идти с вами, — сказал кто-то рядом, — не особенная честь со мной знаться, как говорят, я могу, к сожалению, выходить только ночью, потому что днем меня побивают камнями, но не гоните меня, прошу вас. Во-первых, хотите верьте, хотите нет, но в это мгновенье я всей душой с вами, а во-вторых, без меня не может обойтись ни одно событие.

— Кто такой? — спросил мастер.

— Я дурнушка, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна.

— А. Ну все равно, идите.

— Если через парк, — сказала дурнушка смиренно, — то вдвое короче.

— А. Вспоминаю. Пошли через парк.

И они вступили под своды парка, где недавно происходил тот веселый праздник.

Как в глубокую воду, погрузились они в черноту аллеи.

— Это что? — спросил мастер.

Оттуда и отсюда поднимались вздохи, хрипы, всхлипы, стоны.

— Это те, — отвечала дурнушка, — которым некуда деваться во времени, идущем назад. Вы не видите, вон они спят на скамейках и вон на земле.

Раздался громкий, властный крик.

— А это, — сказала дурнушка, — бездомный грудной ребенок. Он не знает, что он бездомный, и он требует у своей бездомной матери молока и тепла. Надо поспешить, а то скоро рассвет, вас увидят и не пустят.

— Я иду! — сказал мастер и заторопился из последних сил. — Иду, иду!

Бег на месте

Спеши, спеши, мастер!

Спеши, пока можешь передвигаться!

Пока не иссякло дыхание до последней капли.

Пока сокращаются мышцы кой-как.

Пока чувствуешь в себе жизнь, неведомо как задержавшуюся.

Пока спят рыжие пиджаки. Спеши, мастер!

Ну же!

— Побежали! — сказала дурнушка и взяла его за руку.

И, о чудо, он побежал. Быстро-быстро.

Скорей!

Смотри, вычертилось вверху сплетение черных веток. Светает.

Еще скорей! Еще!

Да что это — бежит, а аллее конца нет.

Бежит — и все будто на месте.

Он на месте, а небо все светлей.

— Нажми давай! — кричат сзади.

Оглянулся — за ним целый людской поток!

— А это кто же? — кричит он на бегу.

— Те, кто переболел безумием! И выздоровел! Они больше не будут! У них выработался иммунитет!

И все бегут, как он. Вскидывают коленки, кулаки у груди, рычагами ходят локти. И все, как он, почти не двигаются с места.

— Где же выход? — кричит мастер. — Далеко еще?

— Близко! Близко! — кричат в ответ. — Работай!

Задыхается мастер, пот градом. А выхода не видать.

И все на месте! Все на месте!

— Жми! Жми!

Фу-ты господи, вон он, выход, наконец.

Вон он, вон он.

Еще немножко. Немножко. Совсем немножко.

Чуть еще — и мы до него домчимся, до выхода.

А солнце тем временем всходило

— Жми-жми-жми-жми! — не переставая кричали мастеру в спину, и он достиг-таки ворот и вырвался из парка.

Солнце всходило. Веера его лучей возносились из-за крыш. И вот чистым пламенем брызнул и вознесся его слепящий лик.

— Поздно! — сказал мастер и остановился.

— Поздно! — выдохнули те за ним.

— Сейчас встанут рыжие пиджаки.

— Сейчас нас разгонят.

— Извиняюсь, я пошла, — сказала дурнушка, — а то меня побьют камнями. — Она исчезла.

— Поздно, — при последнем издыхании повторил мастер.

Отчаянно глянул он на сияющий диск.

— И уже нет времени! Сейчас умру, и все останется как есть!

Он вытер плачущие глаза.

— Уже умираю. Уже меркнет свет в моих очах.

— Меркнет свет в наших очах, — заговорили те, за его спиной.

— Что такое, меркнет свет в наших очах?

— Почему меркнет свет в наших очах? Разве мы все умираем?

— Разве был приказ — умереть сразу всем?

— Еще не было такого приказа.

— Не было.

— Отчего же меркнет свет в наших очах?

— Прощай! — сказал мастер. — Прощай, прекрасное, сияющее выше всего! Кончился мой завод, прощай навек!

И еще раз взглянул на солнце.

— Позвольте, — сказал он. — Позвольте, позвольте.

От слепящего диска откололся краешек.

— Мне мерещится?

Неполный был диск. Как луна, когда пойдет на убыль. И слепил уже поменьше.

— Ну а дальше?

Еще уменьшился диск. Будто подтаивал с правого бока.

— Ну! Ну! — понукал мастер, вздев кулаки. — Выручай!

Уже можно было глядеть на ущербное светило, хоть и прижмурясь. И стал виден другой диск — рядом, маленький, черный. Он прикрыл часть солнечного лика и двигался влево.

— Вперед! — закричал мастер. — Началось затмение! К ратуше!

Затмение

Такой маленький черный мячик, а ловчит закрыть солнце целиком. И ведь закроет. Почти что закрыл. Вместо большого круглого солнца в темном небе серп с острыми концами. Густо вокруг него высыпали звезды. Млечный Путь забелел.

Будто и не светало еще.

Птицы прекратили свои прыжки и чириканье, улеглись спать обратно.

В ночи светятся часы на башне ратуши. Покрытые специальным составом, светятся римские цифры и стрелки, ползущие назад.

— Где же она? — спрашивает мастер, ощупывая шершавую стену. — Здесь должна быть дверь! К винтовой лестнице! Где дверь?

— Ее нет.

— Замуровали. Чтоб никто не проник к часам.

— Как же я проникну?

— Мы поможем.

— Мы вас подымем.

— Опирайтесь на наши руки.

— Становитесь на наши плечи.

— Шагайте по нашим головам. Шагайте, не бойтесь: выдержим!

— Все выдержим. Лишь бы время пошло вперед.

— Шагайте!

Что произошло? Черное тело накрыло солнце без остатка, от края до края, — казалось бы, должна наступить полная тьма? Но нет — свет небывалый вспыхнул вокруг черного диска! Разливаясь, сжимаясь, полыхая, всплескивая, выбрасывая длинные языки, дивным кольцом затрепетал он посреди Вселенной, и все цвета радуги были в нем, но такие яркие, ясные, каких не бывает в земных наших радугах. Про этот фиолетовый цвет, например, невозможно было сказать просто «фиолетовый» — он был ультрафиолетовый, идеально фиолетовый, божественно фиолетовый! — и также остальные цвета.

— Солнечная корона! — крикнул мастер, стоя на чьих-то плечах. — Это солнечная корона!

— Корона! — завопила опять откуда-то вынырнувшая дурнушка. — Солнце надело корону, чтобы чествовать Время, Идущее Вперед!

— Поднимите меня! — сказал мастер.

И множество рук вознесло его на высоту башни.

Площадь очутилась далеко внизу, созвездья придвинулись.

Вплотную перед мастером было гигантское поле циферблата. Фигуры зодиака паслись на нем, как тяжкие чудища. Копьями великанов стояли цифры: то грозно в ряд — II, III, IIII, то соприкасаясь — в V, то скрещиваясь — в X. Снизу казалось, что стрелки движутся плавно, — вблизи они прыгали судорожными прыжками. Сполохи солнечной короны проносились волнами по этому скопищу позолоты, по толстым, как свернувшиеся удавы, завиткам украшений, по рыбам с разинутыми ртами.

— Лезьте! — кричали снизу.

Мастер ухватился за какую-то загогулину, подошвой заскользил по другой.

— Не могу! — крикнул, скрючившись над бездной. — Падаю!

Глядь — и сверху тянутся руки. С башенной крыши.

— Держитесь, мастер!

Знакомые лица.

— Анс? Ты?

— Я, мастер.

— Ты же ушел по длинным дорогам.

— Куда же я мог отсюда уйти?

— А вы как тут очутились, молодой доктор? Ваше дело лечить.

— Леченье всех болезней начинается здесь.

— Как, это вы, господин астроном, иностранец? Вы приехали наблюдать затмение! Посмотрите, какая корона!

— Я очень рад видеть вас среди нас! — с чувством ответил астроном, помогая втащить мастера на крышу.

— А это чье закрыли звезды маленькое лицо под железной каской, подхваченное ремешком? Илль, ты убит. Ты лежишь в братской могиле. Тебя нет, Илль.

— Почему нет? Раз я был — я есть. Мы, убитые, тоже помогаем пустить время вперед.

— Разговорчики! — строго сказал, приближаясь, Дубль Ве. — За работу! Мы пытались сделать без вас, мастер, да что-то не выходит.

В пролом стеклянной крыши они спустились туда, где находился механизм.

Мастер огляделся удовлетворенно.

Ни пылинки нигде, ни паутинки. Чистота и блеск.

Тихо вращались зубчатые колеса.

— Приступим! — сказал мастер, засучивая рукава.

Эники-беники

— Эй! Эгей! — донеслось снизу. — Го-го-го!

— Рыжие пиджаки, — сказал доктор.

Астроном растянулся на крыше и в бинокль посмотрел вниз.

— Да, — подтвердил он. — Оттеснили народ и окружили башню. С ними оба министра и Гун.

— Не обращайте внимания, — сказал Дубль Ве.

— Прежде всего, — сказал мастер Ансу, — придется его остановить.

Они налегли на самое большое колесо и остановили. И другие колеса остановились.

Стрелки на циферблате заметались и замерли.

— Эй, кто там балуется с часами? — донесся крик Гуна. — Я тебе побалуюсь! Слезай!

— Ничего не можешь сделать! — крикнул доктор. — Опоздал!

— Почему опоздал?

— Потому что с нами мастер Григсгаген!

— Вы что, вперед их пустить вздумали? Вот я вас! Эй, там, на башне, слышите? Куда же я, я, я тогда денусь?

— Куд-куда, куд-куда все мы денемся? — подхватили пиджаки.

— В сумасшедший дом! — крикнул доктор. — Почем я знаю и кому это интересно, кроме вас?

Внизу притихли.

— Что они делают? — спросил доктор.

— Совещаются, — ответил астроном.

— Подай отвертку, — сказал мастер Ансу.

— Теперь охватили башню руками и расшатывают, — сказал астроном.

Башня качнулась.

— Не эту, — сказал мастер, — самую маленькую.

И Анс подал маленькую отвертку.

— Эники-беники! — хором с площади.

Площадь запыхтела, затопала. Башня закачалась сильней.

— Ели вареники!

Еще сильней.

— Эники-беники клец! — Это уж начался какой-то чертов аттракцион.

Они ее расшатывали, облапив и толкая животами.

Верхушка башни вычерчивала дугу по Млечному Пути.

Из стен выскакивали кирпичи, как зерна из кукурузного початка.

Часы то запрокидывались к небесам, то кланялись чуть не до земли.

И солнечная корона озаряла все это, играя ультрафиолетовыми и инфракрасными языками.

— Невозможно работать, — сказал Анс, взлетая и опускаясь. — Скажите им там.

— Эй вы, эники-беники! — крикнул доктор. — Катитесь отсюда! Мешаете!

— Сам дурак! — крикнул Гун. — Сейчас вам будет клец!

Дуга вправо. Дуга влево.

Кирпичи из стен ручейками.

Дуга влево. Дуга вправо.

Какое работать. Кувыркается сердце, взболтаны мозги.

Теменем о потолок. Зубьями механизма изорваны бока.

Влево-вправо-влево-вправо — ух, вниз полетели!

— Старайтесь, старайтесь! Вам неизвестно, что такое мастер! Он может и так! Надорвитесь, лопните, я — ученик Себастиана, все равно пушу время вперед!

Нет. Не успеть. Мастерство — не тяп-ляп. Мастерству нужны замедленность, паузы, раздумье. А башня сейчас рухнет.

Кирпичи из стен потоками.

Успеть. Успеть. К черту паузы. Она рухнет, а время уже вперед, уже вперед.

Во имя твое, Ненни.

Она рухнет, а тебе жить, Ненни.

Бежать вприпрыжку и гнать ногой камушек.

Тебе заселять землю, Ненни.

Пойдет, пойдет вперед. Настоящий мастер может все.

Что за звон? Что за звон?

Такого не было от сотворения мира.

Залил все другие звуки.

Рвется в уши, колотит по барабанным перепонкам, как град.

— Что за звон?

— Не слышу!

— Что за звон?

— Громче!

— Звон, говорю! Звон! Звон!

— Это летит Последняя Гибель.

— Что?

— Сейчас все исчезнем, молодые и старые, умные и эники-беники.

— И Ненни?

— Все до единого. По второму разу погибнут те, кто уже умер раньше. Да, Илль, и ты, окончательно. И твой шлем и ремешок от шлема. И некому будет поставить крест над нами. Положите отвертку, теперь уж ни к чему…

Звон… Звон… Звон… Перестаньте подождите… Лавина обвал не остановить ничем нет… Солнечную корону погасил как свечку… Я протестую позвольте я тоже имею голос что еще за Последняя к чему такая роскошь неужели мало той старинной уютной с которой свыклись… Конец ничего в мире кроме звона кроме звона…

Стоп.

Надо же, как я крепко спала. Ты, должно быть, весь дом всполошил.

Хватит тебе. Спасибо.

Это вы поняли — я будильнику говорю спасибо.

Похвала будильнику

Хочу сказать ему похвальное слово.

Сколько разных часов на свете, а полезней будильника нет.

Дай ему бог здоровья.

Как он бдителен, как своевременно приходит на помощь.

В высшей степени приятно все это отметить.

А если какой-нибудь иногда, случается, ворвется в ваш хороший сон и не даст вам его досмотреть — ну что ж, скажу на это: а в вашей работе ошибок не бывает?

Слава будильнику, слава!

Туш в его честь!

Славьтесь, будильники всех марок, в корпусах квадратных и круглых, на четырех камнях и на одиннадцати.

Я просыпаюсь все глубже. Если засыпаешь глубоко, надо глубоко и просыпаться, иначе что же это будет с нами?

День разгорается. Вдох, выдох. Вставай-ка, умойся чистой водой — и за дело.

Просыпаюсь все глубже, расплываются лики моего ночного видения. Время идет вперед.

Да здравствует Время, Идущее Вперед.

Это я рассказала сон, который мне приснился в ночь на пятницу.


1941–1963

А. Нинов «Который час?» Сон в зимнюю ночь. Роман-сказка

Впервые: Новый мир. 1981, № 9; Спутники. Кружилиха. Который час? Кишинев, 1984.


Роман-сказка «Который час?» относится к числу наиболее ранних по замыслу и поздних по воплощению произведений Пановой. В архиве писательницы сохранилась рукопись законченной пьесы «Который час?» в 3-х действиях и шести картинах, над которой она работала в 1939–1943 гг. Пьеса эта не ставилась и не публиковалась. В июле 1960 г. в письме А. Я. Бруштейн Панова сообщила о своем намерении вернуться к теме этого произведения: «…В Коктебеле хочу заняться одной своей старой-престарой темочкой. Была у меня когда-то неудавшаяся пьеса „Который час?“. Хочу к ней вернуться (к теме)…» (ЦГАЛИ.[1] Ф. 2546, оп. 1, ед. хр. 470).

Между ранней пьесой и романом-сказкой, завершенным через двадцать лет, существуют теснейшие связи на всех уровнях литературного произведения — его замысла, жанра, сюжета и конкретных образов, использованных в новой форме для достижения более сложного и многостороннего художественного единства. Вернувшись к своей давней теме, Панова не просто модифицировала старый сюжет, обратив его из драматической формы в эпическую, а создала новое произведение, отмеченное более зрелым художественным мастерством и вобравшее в себя более поздний социально-исторический, философский и нравственный опыт писательницы.

Главный сюжетный мотив, который перешел в роман-сказку из пьесы, был развит автором с большой выдумкой, опиравшейся тем не менее на историческую реальность.

Место действия обоих произведений — условный европейский город, на ратушной площади которого возвышается башня с большими квадратными часами. На их циферблате, кроме обычных римских цифр, изображены знаки зодиака и лунные фазы.

В городе ждут солнечное затмение, и Астроном-иностранец приезжает сюда с научными целями для наблюдений над солнечной короной. Точка зрения стороннего наблюдателя, Астронома, позволяет более отчетливо охарактеризовать общественную ситуацию в городе, где недавно произошли революционные перемены — сделаны первые шаги к общественному равенству и справедливости. Угнетенные получили человеческие права, а бывшие хозяева затаились в ожидании своего часа. Фигура Астронома целиком перенесена из пьесы в роман, его функция при этом развита и расширена. В одной из сцен пьесы Астроном откровенно признается главе города Янису Янсену (в романе он выступает под именем справедливого правителя Дубль Ве), что ему, чужестранцу, многое нравится в новых порядках, но кое-что раздражает. Что именно? «Мне не нравится, — говорит Астроном, — что вы слишком забегаете вперед» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 2, ед. хр. 13). В романе-сказке «Который час?» эта небольшая сценка из пьесы развернута в специальную главу: «Астроном на приеме у Дубль Ве».

Центральными событиями романа-сказки являются два невероятных происшествия. Героем первого оказывается старый часовой мастер Григсгаген, который задался безумной мыслью пустить назад время на главных башенных часах города, надеясь таким образом возвратить себе утраченную молодость. Вопреки общим интересам своих сограждан, он осуществляет это губительное намерение. Прообразом Григсгагена в пьесе был старый часовщик Дениэл Хербори, употребивший свой талант и свои знания во зло людям и не остановившийся перед опасностью всеобщей катастрофы, Он догадывается, что часы на башне «не просто показывают время, они погоняют его. Секунда за секундой — и набегают минуты, слагаются сутки, копятся годы… Часы вперед — и время вперед. Если бы часы пошли назад — пошло бы назад и время…» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 2, ед. хр. 13).

Поворот стрелок городских башенных часов назад нарушает не только естественный порядок вещей в природе, но и ведет к роковым социальным последствиям. Одна безумная затея открывает простор для следующей. Второе невероятное происшествие, последствия которого подробно описаны в романе, — захват власти в городе сумасшедшим, буйно помешанным маньяком, страдающим манией величия. В пьесе этот беглец из сумасшедшего дома, схваченный санитарами, звался Андерс Гальве, в романе он выступает под именем Гун, причем путь его восхождения к власти лежит через трусость одних, глупость других и предательство третьих.

Времена Гуна в романе — это торжество Верховного гробовщика, получившего в городе безмерную власть над живыми. Это одновременно и реставрация прошлого в самых грубых, бесчеловечных и отталкивающих его формах. Бывший правитель города Дубль Ве брошен в тюрьму, основы равенства людей и социальной справедливости разрушены, бедные загнаны обратно в подвалы, беспризорные дети опять на улицах, над процветавшим недавно городом царят террор, беззаконие и ужас смерти. У людей исчезло завтра, у них осталось только вчера.

Судьбу отдельного человека под властью Гуна наиболее полно представляет санитар Мартин — лицо, отсутствовавшее в пьесе. Мартин имел несчастье засмеяться однажды, когда связанного Гуна возвращали на леченье в больницу. Это случилось, когда время еще шло вперед. Теперь он расплачивается за это. На казнь его ведет «железно обутый», и казнят Мартина без света, без свидетелей, без суда — просто сталкивают в бездонную яму.

В главе «Праздник», на параде своих войск, Гун держит речь перед горожанами, исчерпывающе формулируя свое человеконенавистническое кредо. Важнейшие тезисы этой речи Панова перенесла в роман из монолога Андерса Гальве, написанного в начале 40-х годов для пьесы. Речь диктатора в романе приобрела в то же время совершенно новые черты, каких не было раньше, логического абсурда, усугубляющего одержимость и бредовую реальность каждого слова.

Возвышение Гуна при новом порядке, когда время пошло назад, было бы невозможно без пособничества политиканов Элема и Эно, попадающих, в свою очередь, в полную зависимость от диктатора. Иррациональная власть Гуна основывается также на автоматической исполнительности безымянных стражей режима — «рыжих пиджаков», «железно обутых» и просто «мальчиков в касках», приветствующих любого правителя.

Политическая программа Гуна, программа войны и насилия, имеет вполне определенные исторические аналогии с идеологией и практикой фашизма, а сам он вызывает прямые ассоциации с бесноватым фюрером, ввергшим народы Европы в пучину второй мировой войны.

Общее название пьесы и романа-сказки — «Который час?» — лишний раз подчеркивает главенствующую тему обоих произведений, стремление понять свое время в его основных противоборствующих тенденциях. Какие силы убыстряют движение времени, способствуют социальному и общественному прогрессу, служат человеку и человечеству в их неуклонном стремлении к лучшему? И что препятствует этому движению, ведет к регрессу, к политической и социальной реакции, угрожая обратить ход истории вспять?

Советская литература 30-х — начала 40-х гг., в контексте которой возник замысел «Которого часа?», по-своему и весьма убедительно отвечала на поставленные эпохой вопросы. Стремление обогнать время, столь характерное для темпа жизни первых пятилеток, отмечено и воспето многими писателями той поры. В своем романе-хронике «Время, вперед!» В. Катаев точно выразил эту преобладающую тенденцию развития молодого социалистического общества: не только наверстать упущенное, но и любой ценой вырваться вперед, преодолеть культурную и техническую отсталость, унаследованную от дореволюционной России, поднять своды новой коммунистической цивилизации и, таким образом, осуществить на практике мечты лучших умов человечества.

Примечательно, что роман Катаева начинается и заканчивается звонком будильника, который вводится как первая художественная деталь, а затем и немаловажная метафора всего повествования.

«Часы шли верно. Но Маргулиес не спал. Он встал в шесть и опередил время. Еще не было случая, чтобы будильник действительно поднял его.

Маргулиес не мог доверять такому, в сущности, простому механизму, как часы, такую драгоценную вещь, как время».

В романе-сказке Пановой, в зачине его и в конце, тоже звенит обыкновенный будильник. Последняя короткая главка произведения так и называется — «Похвала будильнику». Но функция его в системе художественных подробностей «Которого часа?» совершенно другая, чем у Катаева. Будильник переключает авторское повествование из яви в сон и из сна в явь, подчеркивая, что развертывается оно не по обычным законам хроники, а по законам фантастической сказки.

Содержание этой сказки, логику взглядов и характер поступков своих героев Панова также черпала из действительности, из современной ей истории, а не только из литературных источников и традиционных иносказательных форм.

Историческая реальность конца 30-х гг. не оставляла места для иллюзий и представлений о том, что все естественным образом и само собой идет к лучшему. Расползавшийся по Европе фашизм брал одно препятствие за другим. Трагический финал гражданской войны в Испании привел к личной диктатуре генерала Франко. Мюнхенский сговор правителей Англии и Франции с Гитлером отдал на растерзание Чехословакию и положил конец надеждам европейских народов на коллективную безопасность. Германский агрессор, которого после Мюнхена подталкивали на Восток, неожиданно изменил направление удара и сначала обрушил его на Запад. Наиболее злободневной предвоенной книгой советской литературы стал роман-хроника И. Эренбурга «Падение Парижа». Могло показаться, что историческое время на старых часах Европы, будь то Варшава или Париж, Прага или Берлин, Мадрид или Рим, — действительно пошло назад.

Противоборство двух главных политических тенденций современной истории стало центральной сюжетной коллизией и ранней пьесы, и последующего романа-сказки Пановой «Который час?». Но в отличие от таких романистов, как В. Катаев или И. Эренбург, писавших хронику современности в прямой, конкретно-исторической форме, Панову больше привлекали тогда возможности реализма условной формы.

«Который час?» Пановой был задуман и начат под несомненным влиянием драматургии Евг. Шварца, органично соединявшей традиционные сказочные сюжеты с злободневными социально-политическими, философскими и моральными проблемами современности. Характерно, что первая драматическая редакция «Которого часа?» была завершена к концу 1943 г. — в том же году Евг. Шварц создал свою известную филоcофско-сатирическую пьесу-сказку «Дракон».

8 мая 1962 г. Панова подтвердила в одном из писем: «Сейчас работаю над романом-сказкой, который был мною задуман еще до войны. Это будет очень небольшая книжка, и мне еще не ясно, получится ли она интересной для читателя или это интересно только мне» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 1, ед. хр. 65).

По сравнению с пьесой текст романа существенно обновлен, расширен, дополнен новыми лицами и сценами, более отчетливо выявляющими не только движение сюжета и общую мысль произведения, но и собственный лирический голос автора. Роман «Который час?» по своему жанру — не просто сказка, в которой совершаются невероятные и занимательные происшествия с главными и второстепенными действующими лицами, а своего рода социальная антиутопия, подсказанная исторической реальностью и так или иначе соотнесенная с ней. Если в 40-е годы, в пьесе, Панова была ближе к реальным источникам своей сказки и историческое иносказание порой слишком прямолинейно проступало и в характере событий, и в обрисовке действующих лиц, то в романе писательница стремилась к большей свободе от конкретных исторических соответствий, к большей широте обобщений, потенциально заложенных в ее фантастическом, сказочном сюжете. Показательно, например, как меняются имена многих ее персонажей. Вместо «среднеевропейских» имен, навеянных скорее всего сказками Андерсена, в роман широко введены абстрактные имена, более характерные для современных фантастических повестей и романов.

Заново, более остро и обобщенно обрисован в романе Гун. Он сохранил все повадки маньяка, дорвавшегося до власти, но конкретная художественная плоть этого характера строится теперь на многих чертах и свойствах, подчеркивающих опасность «обыкновенного фашизма» в его международном, а не только национальном варианте.

В том же направлении изменены и углублены характеристики сообщников Андерса Гальве, которые открыли ему путь к власти. По пьесе это сторонники свергнутого в городе общественного строя, угодного богачам, — бывший предприниматель Лане, нажившийся во время войны на производстве пушек, и адвокат Эллерт, политический авантюрист, тайно вернувшийся из-за границы и сам претендующий на захват власти.

Место Лане и Эллерта в романе занимают соответственно толстый человек Эно и тонкий — Элем, сотоварищи Гуна по сумасшедшему дому, сбежавшие вместе с ним и преследующие при этом свои собственные корыстные цели. В их руки попадают два министерства, только и сохранившиеся при новом режиме министерство склок и министерство авантюр. Для ведения государственных дел при Гуне этих двух ведомств вполне достаточно. Социальные характеристики новых фигур, Эно и Элема, в отдельных деталях стали менее конкретными, чем в пьесе, но сатирическая острота и обобщенность каждой из них, несомненно, возросли.

Особое место в сюжете «Которого часа?» занимает мотив сватовства к самой красивой девушке города Белой Розе (по пьесе она является дочерью бывшего фабриканта Лане, хотя совершенно на него не похожа, а любит только влюбленного в нее Адама, молодого помощника часовщика). В романе ее имя оставлено без изменений, зато социальная биография и характер существенно переосмыслены, развернуты и во многом написаны заново. Образ Белой Розы стал богаче в психологическом отношении, глубже и яснее раскрыты душевные колебания Белой Розы и ее трудный выбор — выбор наиболее верного решения в обстоятельствах, препятствующих человеческому счастью.

Руки Белой Розы последовательно добиваются помощник часовщика Анс, старый мастер Григсгаген, приближенный нового правителя Элем и, наконец, сам Гун, приказавший вывесить на площади перед ратушей еще до согласия невесты ее огромный портрет рядом со своим собственным изображением.

Домогательства Гуна в отношении Белой Розы рушатся так же, как и его претензии господства над целым миром. Эти две линии романа, общая и частная, связаны, как и в пьесе, в одно целое и ведут к одной общей развязке.

Крушение диктатора в пьесе трактовалось как следствие внутреннего сопротивления его режиму. Противники сумасшедшего правителя, объединяясь, находят путь к часовой башне, и вернувшийся в город Адам после сложной борьбы пускает часы вперед. Вселенная продолжает жить по своим законам вопреки стремлениям повернуть ее развитие вспять. Солнечное затмение совершается и проходит в назначенный ему срок. Астроном в финале пьесы снова сверяет свои ручные часы по ходу стрелки на циферблате главной башни города: «Двенадцать часов по Марсу, по Солнцу, по Земле, по человечности и по правде! Все в порядке, друзья мои, — Время идет вперед!» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 2, ед. хр. 13).

В романе-сказке «Который час?» Панова отказалась от несколько облегченной концовки пьесы, по которой Андерс Гальве поспешно бежал из города вместе с сообщниками, не оказав своим противникам последнего отчаянного сопротивления. Роман трактует логику схватки за жизнь на земле более глубоко. И хотя часы на башне усилиями старого мастера Григсгагена, раскаявшегося перед смертью, и его помощника Анса вновь пущены вперед, Гун и его компания предпринимают безумные усилия, чтобы раскачать и свалить с фундамента всю башню вместе с ее часами. Тут возникает угроза Последней гибели, видение общей смерти, парадокс особой ситуации, когда «…и наших нет. И ваших тоже…». Новый мотив, появившийся в ядерную эпоху и требующий всеобщего и всестороннего осознания…

Заключая роман, Панова сознательно преподносит читателям мрачные времена Гуна не как реальность, а как дурной сон, который приснился автору «в ночь на пятницу»; этот сон потому и рассказан так подробно, чтобы он никогда не повторился и не перешел из сказки в действительность. Выстраданный оптимизм автора основан на глубокой вере в силу человеческого разума, способного обуздать безумие.

Условная, фантастическая форма романа-сказки, использованная Пановой, вобрала в себя и политические реальности нашего века, и характерные жизненные наблюдения, и некоторые вполне узнаваемые бытовые детали, и очень живой разговорный язык, свободный от литературной сглаженности или книжной архаики. Как повествователь Панова и в этом жанре осталась верной себе. Она сохранила главное, что отличает ее авторский стиль и художественную манеру.

Примечания

1

ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства СССР (Москва).

(обратно)

Оглавление

  • Я живу в зимнем лесу, мне здесь нравится, и по ночам снятся сны
  • Утром две женщины разговаривают о ночном происшествии Их зовут госпожа Абе и госпожа Цеде
  • Продолжение того же утра, и по улицам идут разные прохожие
  • Часы на ратуше
  • Мастер Григсгаген и Белая Роза
  • Где сумасшедшие? (Загадочная картинка)
  • Затаились и подсматривают, а их никто не видит
  • Часовая мастерская
  • Пришла дурнушка, наговорила с три короба
  • Астроном на приеме у Дубль Ве
  • Ненни
  • Мастер Григсгаген отправляется осматривать часы
  • Илль
  • Белая Роза в своем царстве
  • Нечто ненормальное — при свете дня, На глазах у всего честного народа
  • Мастер Григсгаген прощается с тенями
  • Время назад
  • Решительный момент: выясняются отношения И распределяются портфели
  • Всегда, всегда первый предмет забот — мальчишки
  • Мастер Григсгаген призывает искусство на помощь природе
  • Карьера дурнушки
  • Странствие
  • Мастер Григсгаген уходит на пенсию
  • Санитар Мартин
  • Мастер Григсгаген созывает консилиум
  • Отныне в городе нет часовщиков
  • Вечера мастера Григсгагена. Вечер первый
  • Праздник
  • Праздник длится
  • Еще шутку затеяли. Уж такие затейники!
  • А праздник все длится
  • Вечера мастера Григсгагена. Вечер второй
  • И вечер третий
  • Ночной город Гуна
  • Бег на месте
  • А солнце тем временем всходило
  • Затмение
  • Эники-беники
  • Похвала будильнику
  • А. Нинов «Который час?» Сон в зимнюю ночь. Роман-сказка
  • *** Примечания ***