Рыжий черт [Евгений Клеоникович Марысаев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Марысаев Рыжий черт Рассказ

I

Серым якутским рассветом почтовый вертолет, захвативший меня из геологической партии, подлетал к крошечному селению из шести дворов, сиротливо жмущихся друг к другу среди буреломной тайги. Здесь мне предстояло получить продукты, встретить нового рабочего, скучавшего в поселке уже целую неделю, и рейсовым самолетом переправиться вместе с ним в партию.

Маленький «Антон» на лыжах уже поджидал меня внизу, на взлетной площадке; возле самолета замерла, наблюдая за нами, черная человеческая фигура.

Вертолет пошел на посадку и скоро повис над ровной снежной площадкой.

— Спустись по лестнице: снегу намело! — прокричал мне из кабины пилот.

Я закинул за плечи тощий рюкзак, распахнул дверцу и — запоздалое мальчишество! — прыгнул в воющий, словно мерзлыми ивовыми прутьями стегнувший по лицу вихрь.

Сугробы на площадке были выше колен, и опасался пилот не напрасно. Вертолет некоторое время еще повисел в воздухе, как бы удивляясь озорству здоровенного детины, потом с ревом стал набирать высоту.

Ко мне подбежал пилот «Антона», молодой парень в унтах, летном костюме и сдвинутом на затылок кожаном шлеме. Его брови и ресницы были в мохнатом инее.

— Послушай, это не телега. Сколько тебя можно ждать? — раздраженно спросил он.

Я с сомнением посмотрел на старый, облезлый «Антон». Он был похож на неказистую, в высшей степени измученную птицу, бессильно распластавшую по снегу крылья.

— Здесь ведь тебе не аэродром, а только кое-как приспособленная взлетная полоса. Честное слово, обратно на базу хотел лететь! — кипятился пилот.

— Ну, не переживай, старина, — сказав я. — Ведь я все-таки прилетел!

Странно, но столь сомнительный аргумент вроде бы несколько успокоил парня. Он пошел к машине, бросив на ходу короткое:

— Давай в темпе.

В полевых условиях Севера ненавидят бумажную волокиту. Оформление документов у якута-завскладом заняло всего лишь несколько минут.

— Можешь получать, — сказал он. — Помочь тебе погрузить?

— Спасибо, помощник есть, — поблагодарил я. — Новичок в юрте для приезжих остановился?

— А, это ваш... — догадался якут и чему-то-улыбнулся. — Там, там остановился.

К юрте для приезжих я шел с любопытством и даже с волнением. Мне, как и всем в партии, далеко не безразлично было узнать, что за человек новичок. Здесь тайга; живем мы в одном-единственном тесном бараке; человек в экспедиции проявляется быстро, и важно, чтобы новичок в отряде оказался добрым товарищем, надежным другом.

Я остановился у крайней бревенчатой юрты с плоской крышей и пнул ногою обледенелую дверь.

За ночь горница успела остыть. Мороз узорами разрисовал моховые швы между венцов. На верхних нарах в сморщенном спальном мешке что-то кряхтело и посапывало.

Я подошел к нарам и хлопнул ладонью по спальному мешку.

— Эй, приятель! Так можно заснуть и не проснуться. Здесь не Южный берег Крыма. Отдых кончился.

Спальный мешок сморщился еще больше, и из разреза показалась голова с копной ярко-рыжих волос. Потом вынырнуло совсем еще мальчишеское веснушчатое лицо. Веснушки были крупные, с горошину, четкие, будто нарочно подрисованные, и такие частые, что от них рябило в глазах. Затем распахнулись огромные, в пол-лица, зеленые кошачьи глаза и радостно уставились на меня.

— Наконец-то и про меня вспомнили!

— Мать честная, в кого ж ты такой конопатый? — невольно вырвалось у меня.

— А я и сам не знаю, — ничуть не обидевшись, даже весело ответил паренек, обнажая белоснежные, вкривь и вкось растущие зубы. — Мать и отец темные, а я рыжий. — Добавил, вроде бы похваставшись: — У меня не только морда, но и все тело конопатое... Тебе сколько лет?

— Тридцать.

Паренек продолжительно свистнул. Потом сказал:

— Пора на свалку. Небось, тоскливо жить в столь почетном возрасте?

— Хватит травить. Самолет ждет.

Проворно выскользнув из спального мешка, он оделся, проломил пальцем лед в железной кружке и почистил зубы, потом выбежал на улицу и умылся снегом. Все эти процедуры сопровождались дурашливым ржанием и повизгиванием от холода.

Затем он подошел ко мне и протянул рыжую от веснушек руку.

— Меня нарекли Жоркой.

Я назвал себя.

— Ну, я готов.

— Ты сначала поешь, малыш. Только побыстрее.

— А, да! Забыл.

Уплетая за обе щеки колбасу и булку, запивая горячим кофе, который был в моем термосе, Жорка успел рассказать всю свою жизнь: что этой весной окончил школу, что с четвертого класса мечтал о путешествиях и что мечта эта сбылась всего неделю назад, когда он покинул отчий дом в Москве. А уезжать было ой как не просто, потому что «вся родня — на дыбы, мамаша даже в милицию бегала».

Позавтракав, Жорка облачился в бараний полушубок, нахлобучил ушанку, и мы вышли на улицу.

К продовольственному складу я шел по узкой свежей стежке, а Жорка бежал сбоку, чтобы удобнее было со мною разговаривать. В разговоре он перескакивал с пятого на десятое. Вдобавок он говорил громко, очень быстро, взахлеб, и речь его походила на длинные пулеметные очереди.

— По натуре я романтик, — строчил он. — Жить не могу без разных приключений. Родня будто сговорилась: в институт, в институт! А я твердо решил несколько лет поездить по белому свету. Ты солдатом был? В каких частях?

— В воздушнодесантных.

— Здорово повезло! А сколько у вас в партии рабочие зарабатывают? Ты только не подумай, что я жмот, мне на деньги — тьфу, век бы не было. Это для родных. Буду все им отсылать, чтобы поняли: я не мальчишка, я взрослый мужчина.

Возле ящиков, установленных штабелями под открытым небом (в маленьких поселках на Севере не строят складов, воры среди местных жителей — музейная редкость), нас дожидалась гривастая якутская кобылка, запряженная в сани. Она была вся белая от изморози.

Расторопный якут-завскладом уже начал грузить. Втроем мы быстро и весело накидали полные сани смерзшихся скрипучих ящиков. Скоро очередь дошла до молока. Зимою повсюду на Севере молоко хранится на улице в виде отформованных белых льдин; хозяйка топором откалывает от льдины куски и несет в избу. Такой способ хранения очень удивил Жорку. Потный, несмотря на сильный мороз, припудренный инеем, он страшно торопился грузить, потому что я обмолвился, что летчик не хотел ждать. Взяв из штабеля сразу две кругляшки молока, Жора побежал к саням. Верхняя отформованная льдина выскользнула из рук и зашибла ему ногу. Он сел на снег, сморщился от боли и вдруг неожиданно расхохотался.

— Ты что, спятил, малыш?

— Умора, держите меня!.. — заикаясь от хохота, застрочил Жорка. — Молоком ногу зашиб!

Заиндевевшая кобылка, повизгивая по снегу коваными полозьями, ходко затрусила к взлетной площадке. Жорка шел за санями и, погоняя лошадь концами вожжей, кричал:

— А ну, шустрая, игривая, поддай жарку!

Пилот ходил у машины, беспокойно поглядывая на часы. Жорка еще издали помахал ему вожжами. Одну руку он протянул для приветствия, другой дружелюбно, как старого знакомого, хлопнул летчика по плечу.

— Летим, старик?

Пилота явно покоробило от такого панибратства. Он сказал:

— Вытри губы.

— Испачканы?

— Да, в молоке.

— Но я сегодня не пил... — начал было с простодушным удивлением Жорка и замолчал.

Он посмотрел на самолет и воздержался от достойного ответа, очевидно, предположив, что его могут не посадить.

Мы залезли внутрь и сели на ящиках. Пилот запустил двигатель. Самолет задрожал, будто в лихорадке, потом взревел и помчался по полю с такой прытью, какой я никак от него не ожидал.

— Сковородка, кастрюля со свалки, а гляди, поднялся, — наигранно-удивленно проговорил Жорка. Это сказывалась обида на пилота.

Земля удалялась ощутимыми рывками. Скоро тайга с такой высоты стала похожа на мелкий кустарник, а заснеженный Вилюй казался не шире оленьей тропы.

Жорка затих, позабыл обиду, прильнув к иллюминатору; я последовал его примеру. Мы сидели на правом борту, и самолет вдруг накренился направо.

— Сядьте посредине, — заглянув с сиденья в багажное отделение, приказал пилот.

— У нас есть шансы свернуть себе шеи? — полюбопытствовал Жорка.

Пилот не удостоил его ответом. Он сказал, обращаясь ко мне:

— Самолет перегружен. Сейчас каждый килограмм имеет значение.

Мы подчинились. Некоторое время Жорка сидел спокойно, потом заерзал на ящиках: находиться в полете далеко от иллюминатора было обидно. Поразмыслив, он придумал развлечение: воровато глядя на кабину пилота, быстро перебегал к борту и снова садился на прежнее место. Самолет давал крен. Три-четыре раза это сходило с рук, затем пилот заметил Жоркины шутки и показал ему пудовый кулак. Жорка поднял руки, будто уперся ладонями в невидимую стену.

— Спокойно, спокойно, без грубой физической силы.

— Сатана, — то ли в шутку, то ли серьезно сказал пилот.

Пожалуй, он был прав.

Неожиданно на полном ходу распахнулась дверца. В багажное отделение с ревом ворвалась мощная струя студеного воздуха и сбила на затылок мою ушанку. На страшной глубине проплывали игрушечные юрты якутской деревни.

— Ничего себе, какие номера драндулет откалывает! — восторженно воскликнул Жорка.

Я попробовал захлопнуть дверцу.

— Замок сломан, — пояснил пилот. — Там есть веревочка, привяжи посильнее.

— Позвольте узнать, может, у вас и винт веревочкой привязан? — съехидничал Жорка.

— Последние дни доживает машина, — как бы оправдываясь, сказал мне пилот, когда я закрепил дверцу. — В конце месяца спишут... старая уже. Четыре года на ней летаю, полюбил, как человека, не знаю, как расставаться буду...

После этих слов Жорка не подтрунивал над пилотом.

II

За иллюминатором полыхал короткий и яркий северный день. Солнечный диск был тверд, слюдянист и красен. Вокруг солнца струилось прокаленное морозом марево. На земле все краски были ярки, густы и пронзительны.

Четыре цвета царили внизу: зелень тайги, ослепительная, бьющая в глаза белизна снега, огненная рыжеватость скал и смоляная чернота теней. Небо светилось ласковее, тоньше; хорошо различались звезды и острый, как бритва, месяц.

Полтора часа полета над цветастой землею — и под крылом самолета поплыли ставшие родными за год места: непокорно, буграми и острыми пирамидами смерзшийся по краям Вилюй, громады скал-берегов, ощетинившихся зубчатыми вершинами, копры буровых вышек и наш неказистый бревенчатый барак с вечным, словно застывшим столбом дыма из печной трубы. Когда на улице разбойничает мороз под шестьдесят градусов и ломается твердая, как камень, одежда, кажется, что нет на свете ничего милее и желаннее нашей хижины.

Скалы и река вздыбились — самолет описал дугу и пошел на посадку. Белая река все ближе, ближе. Удар! Жорка свалился с ящика на дюралевый пол. Иллюминатор запорошило снегом. Потом затухающие толчки, и самолет наконец остановился.

Непривычная после сильного рокота двигателя оглушительная тишина. Лишь кричит белая куропатка, напуганная появлением чудовищной, так громко ревущей в полете птицы.

Был воскресный день, и нас встречало все население партии, двадцать человек. От барака к самолету скользила маленькая оленья упряжка в две нарты.

Я спрыгнул на снег. Ко мне подошел начальник партии, человек средних лет с широкой, лопатой, бородою, смоляными прядями падающей на грудь. Он вопросительно посмотрел на меня, пожимая руку.

— Порядок, Константин Сергеевич, задание выполнено.

— Спасибо.

— Приветствую доблестных покорителей Севера! — раздалось позади. — Здравствуйте, ребята!

Ребята, то есть бородатые мужики (самому младшему было тридцать лет), уставились на оратора. В дверном проеме самолета стоял Жорка.

— Будем знакомы: меня зовут Георгием, кому угодно, зовите запросто, Жоркой, — говорил Жорка. Похоже было, что он собирался произнести речь.

— Кого ты привез?.. — упавшим голосом спросил меня начальник партии.

— Дьявола рогатого, сатану, черта рыжего — не разобрал еще, — ответил я.

Жорка вылез из самолета и пожал всем руки. Потом посмотрел на горы, что дыбились по берегам, скользнул взглядом по незамерзающему порогу, видневшемуся вдалеке облаком пара, и заявил:

— Местечко ничего себе, нравится... — Глаза его остановились на бараке, прилепившемся одним боком к скале. — А в этой хижине дяди Тома мне, очевидно, предстоит коротать ночи? Напоминает скотный двор. Но и я прилетел не на курорт отдыхать... Что ж, идемте.

С этими словами он направился к бараку и, поравнявшись со мною, подмигнул и улыбнулся во всю свою веснушчатую рожу, как бы спрашивая: «Вроде бы ничего загнул, а?»

— Ну и трепло! — сказал я.

— Треп и красноречие — две разные вещи, молодой человек, — объяснил Жорка. — Кстати, ты довольно косноязычный малый. «Трепло» и «кончай травить» — вот и весь твой словарный запас.

Раздался дружный смех.

— Ай да рыжий! — одобрил кто-то из рабочих.

Я припечатал унтом пониже Жоркиной спины — он пробежал вперед, однако на ногах удержался. Обернувшись, небрежно бросил:

— Большой, а без гармошки.

И опять все заржали.

Внутренность нашего бревенчатого барака Жорка рассматривал с любопытством и насмешкой. Внимательно оглядев все, сказал:

— Я в восторге от этой собачьей конуры, ребята!

В геологических партиях и труднодоступных районах не до комфорта, и слова Жорки были недалеки от истины: голые бревенчатые стены с сучками и зарубинами, нары из необтесанных жердей лиственниц, грубые, наспех сделанные стол и лавки. Два оконца, разумеется, без занавесок (сказывалось отсутствие женщин), громадная шкура медведя, убитого мною этим летом, валялась на полу и служила не украшением, а половиком.

Жорка пожелал спать на нарах, пустующих рядом с моим ложем, расстелил спальный мешок, уселся на нем с ногами и начал строчить разные истории, отчего сдержанные, немногословные рабочие, обо всем уже давно переговорившие друг с другом, покатывались со смеху.

Константин Сергеевич сообщил нам новость, переданную утром по рации из соседней партии: глухой ночью на крышу жилого барака забрался медведь-шатун, со страшным ревом свернул печную трубу, начал было разбирать крышу. Насмерть перепуганные рабочие, выскочив с ружьями на улицу, палили жаканами по разбойнику, но он ушел в тайгу. Утром снарядились в погоню по следу, но обнаружили застывшие кровавые пятна и отдумали: раненый «хозяин» хитер, коварен и жесток.

— Страсти-мордасти! — весело сказал Жорка. — Напиши я о такой шутке моей бедной мамаше, которая падает в обморок при виде мыши, что бы с ней случилось?! А что, далеко от нас эта партия?

— Километров шестьдесят—семьдесят.

— Черт возьми, есть надежда, что он и нас посетит?

— Возможно.

Потом мы обедали. Жорка выставил на стол все содержимое своего рюкзака. Чего только не припасла в дорогу сыну бедная мамаша! И яички, и домашние пирожки, и вареную курицу, и апельсины, и конфеты, и печенье...

— Налетайте, граждане, — пригласил хозяин лакомств.

— Ишь, раскошелился, — неодобрительно покачал головою Федорыч, пожилой буровик. — Припрячь, припрячь, паря, самому потом сгодится.

— Верно, — согласился кто-то. — Разве что конфеты оставь, побалуемся.

— Че я, жмот, что ли? Если сейчас все не слопаете, пойду и оленям скормлю. Ей-ей!

Нам пришлось подчиниться, потому что он действительно хотел выполнить свою угрозу.

После обеда Жорка сконфуженно попросил разрешения покататься на оленях. Просил он так, будто мы наверняка откажем, а когда получил разрешение, обрадовался, как дитя.

Я снял со стены маут[1], мы оделись и вышли на улицу.

Стояли уже глухие сумерки, хотя часы показывали всего три часа дня. Солнце исчезло; о нем напоминала лишь неширокая малиновая полоска на западе. Наверху калеными металлическими осколками дрожали звезды. Землю уже освещала лупоглазая луна.

Залитые лунным светом, на поляне паслись олени. Пугливые важенки подняли головы и уставились на нас. Я метнул маут, поймав за рога самого крупного, широкогрудого самца. Он крутнул головою, намереваясь вырваться, но я быстро подбежал к нему и пригнул к земле рога. Теперь он будет послушным, как котенок.

— А где нарты? — задыхаясь от волнения, спросил Жорка.

— Верхом не хочешь?

— Разве на оленях ездят верхом?..

Вместо ответа я вскочил на оленя, и он рысцой пробежал по поляне круг.

— Садись, малыш. И крепче держись.

Жорка вспрыгнул на животное с кошачьим проворством и завопил то ли от страха, то ли подбадривая себя. Олень вскинул рогатую голову и понес. Скоро беспокойный всадник подпрыгивал внизу, на Вилюе.

— Далеко не заезжай! — крикнул я. — Здесь не улица Горького, мишка задрать может!


Перед тем как лечь, когда все, кроме меня и Жорки, уснули, он запалил керосиновую лампу и раскрыл свой огромный чемодан. Добрую половину чемодана занимали маленькие красочные томики в твердых и мягких переплетах.

— Что за книги? — спросил я.

— Стихи.

— Дай что-нибудь глянуть.

— Только, пожалуйста, не трепли, — бережно передавая мне томик Пушкина, попросил Жорка. — На растрепанную книгу мне смотреть так же больно, как и на избитого человека.

Он выбрал нужные стихи, осторожно перекладывая книги, и при этом лицо его было непривычно серьезным, почти торжественным.

— Ты так любишь стихи, малыш?

— Странный, как же можно не любить поэзии? Эта любовь — главный признак, отличающий нас от животных. Для меня, например, не существует человека, если он скажет, что стихи пишутся для забавы. Заболоцкий тебе нравится?

Я заерзал в спальном мешке: имя Заболоцкого я слышал, но никогда не читал его стихов.

— Мне Пушкин и Лермонтов по-настоящему нравятся, — вывернулся я.

— Школярский ответ. Разумеется, что Пушкин и Лермонтов не могут не нравиться. А из советских?

— Может, спать будем? А то разбудим всех, — предложил я: современную поэзию я знал лишь по школе.

— А я очень многих наших поэтов люблю и читаю, — мечтательно сказал Жорка. — Светлов, Рыленков, Мартынов, Евтушенко... Все они такие разные, интересные.

— Маршак мне нравится, — сказал я, чтобы не ударить лицом в грязь перед мальчишкой.

— Очевидно, его переводы с английского? — оживился Жорка. — Бернса?

В это время на мое счастье проснулся пожилой Федорыч.

— Давайте же спать!

И мы замолчали.

Некоторое время мы тихо шелестели страницами, потом Жорка зашептал:

— В моем возрасте люди пишут стихи от невежества, ибо читают мало. Если бы читали побольше настоящих стихов, сразу бы поняли, что стоят их жалкие опусы... Но я все-таки пробую царапать. Только ты никому не говори. Идет?

— Идет. Почитай что-нибудь свое.

Жорка некоторое время молчал, потом начал громким шепотом:

— Уж вечер близится к концу.
Зажглись огни в соседнем здании,
А я на лавочке сижу,
Назначив здесь свидание.
Он запнулся, а я ляпнул:

— Здорово получается. Как у Блока. Давай дальше.

— Господи, какую ты глупость говоришь! — всплеснул руками Жорка. — Черт!.. Уже жалею, что выболтал тебе про свои стихи. Будто святую тайну раскрыл...

...Глухой ночью меня разбудил какой-то шум. Я открыл глаза и долго не мог понять, что это за шум. Будто кто-то ходил по крыше барака. Потом донеслось глухое рычание.

— Медведь! — раздался истошный крик.

Поднялась паника. В темноте я натыкался на чьи-то тела, падал, никак не мог добраться до ружья, висевшего на стене. Наконец ружье у меня в руках, и я выскочил на улицу.

В ярком блеске луны с пологой крыши барака спускалось на ту сторону что-то темное, длинноногое... Вскинув ружье, я быстро обежал барак, хотел уже было нажать на спусковой крючок.

Верно, добрый ангел удержал меня от страшной ошибки: передо мною маячила вся заиндевевшая на морозе улыбающаяся Жоркина рожа.

Перепуганные вооруженные люди со всех сторон окружили пленника.

— Че вы, че вы, пошутить ведь хотел... — застрочил Жорка.

Сначала было глухое молчание. Потом раздался голос Константина Сергеевича:

— Ну вот что, любезный: еще одна подобная шутка — выгоню из партии к чертовой матери!

Понемногу разошлись; я и Жорка остались одни.

— В печную трубу рычал... У меня здорово это получается... Думал, будете очень смеяться... — промямлил он.

Я молчал.

— Если кому рассказать, ведь со смеху помрут!..

Я поднял глаза к небу.

— Боже, какой кретин!

Утром за завтраком он попросил извинения:

— Я никак не ожидал, что наведу такой переполох. Так что вы не сердитесь, пожалуйста. — И вдруг прыснул в кулак.

Все тоже улыбнулись: простили.

III

Жорку назначили в мою смену младшим буровым рабочим. Узнав, что я буровой мастер и его непосредственный начальник, он неизвестно почему расхохотался. Я рад, что он в моей смене: веселее будет! Но рад ли Федорыч, мой старший рабочий? Больше всего на свете он любит покой. Любит и споро потрудиться, но терпеть не может суеты в работе. Иногда он бывает ворчлив и оттого тяжел.

— Федорыч, — например, говорю я. — При подъеме штанги удобнее отворачивать вот так. — И показываю, как лучше и быстрее это делать.

Но он продолжает работать ключом по-своему, да еще ни за что ни про что начинает отчитывать меня:

— Ты мне не указывай. Я больше твоего на свете-то пожил.

Меня так и подмывает заметить, что возраст здесь ни при чем. Но я молчу. Прощаю ему все недостатки, лишь вспомню о том, что рассказывал боевой товарищ Федорыча, Водников, технорук экспедиции, как-то приезжавший к нам в партию. Бежавшего из плена Федорыча настигла погоня. Это было в Белоруссии, в дремучем лесу. Нет, фашисты не травили его собаками, не кололи штыками. Они сделали в земле узкий и глубокий проем и по шею закопали пленника. Вежливо распрощались на плохом русском языке и ушли. Двое суток простоял врытый в землю Федорыч. Вокруг ползали гадюки, в изобилии водившиеся в этих местах. На рассвете появился медведь. Он остолбенело поглядел на человеческую голову, торчащую из земли, повернулся и побежал. Испугался. Смертника случайно обнаружили партизаны. Бойца, споткнувшегося в потемках о голову чуть теплого Федорыча, звали Водниковым...

В партии две буровые. На буровых работаем в три смены; нынче нам в утро. Кроме буровиков, на работе с нами неотлучно начальник партии и тракторист. У Константина Сергеевича золотые руки: он и керн сортирует за техников, которых все никак не пришлют, и станок помогает ремонтировать. Он начал путешествовать давно, лет двадцать назад, сразу после университета, и изъездил вдоль и поперек весь Союз. Бродяжья жизнь не только не тяготит его, но он и не представляет для себя другой жизни. С людьми начальник партии крут, но справедлив.

У тракториста основная работа, когда буровые переезжают на новые места. Адская работа у тракториста и начальника партии. С утра до ночи. Вот и сегодня они вышли с утренней сменой.

На Вилюе темно и еще холоднее, чем наверху, возле барака. Слева и справа шумит едва различимая тайга. Идем друг за другом по узкой стежке, протоптанной посреди замерзшей реки. Впереди Константин Сергеевич с яркой «летучей мышью». Жорка за мною, последний. Он беспечно насвистывает модную песенку.

— Будь хоть сейчас серьезным, — оборачиваясь, говорю я. — Ведь впервые в жизни на работу идешь.

— Чтоб мне провалиться на этом месте, я сейчас серьезный, даже волнуюсь, — сообщает Жорка. — Только внешне такой...

Впереди идущий начальник партии остановился, и за ним, как звенья одной цепи, остановились остальные. Он поднял над головою «летучую мышь», и яркий свет выхватил из темноты три штабеля ящиков с керном. На этом месте летом мы бурили скважину.

— Трактор к штабелям не пройдет: валуны. Ящики придется перенести на дорогу, за ними на днях прилетят, — сказал Константин Сергеевич.

Прыгать по обледенелым валунам, скрытым под снегом, да еще тащить на себе тяжеленный ящик — занятие не из приятных. Но делать надо.

Жорка первым направился к штабелям. Мы понимающе переглянулись. Неужели первый блин комом?

Я обогнал его, добрался до штабеля и начал перекладывать ящики.

— Зачем? — спросил Жорка.

— Внизу полегче есть, я знаю, — неосторожно пояснил я.

— Ну-ка. — Он довольно грубо оттолкнул меня от штабеля и, ухватившись за первый попавшийся ящик, с великим трудом взвалил на плечо. Закряхтев, выпрямился. Потом, шатаясь, нащупывая ногою ровные места, пошел вниз к реке.

Когда на обратном пути он поравнялся со мною, сказал вроде бы со злостью:

— Это я только с виду тонкий, звонкий и прозрачный. На самом деле любому из вас холку намылю!

Перетаскали ящики, и снова в дорогу.

За поворотом реки показался копер буровой вышки и тепляк — наспех сложенный бревенчатый дом. От цепочки идущих людей отделилась смена и тракторист — четыре человека. А мы лезем наверх по крутой стежке, ползущей на огромный голец. Там, на вершине, наша буровая. Подъем утомителен, порою опасен; часто садимся на снег, переводим дух, унимая сильные толчки сердца.

— Так каждый день будем забираться? — глядя вниз на все уменьшающийся копер буровой вышки, спросил меня Жорка.

— Да. Пока не пробурим скважину. А что — тяжко?

— Что ты, чудак! Здорово!..

Наконец мы на вершине и торопимся к буровой. В тепляке, пока Федорыч разогревает и запускает двигатель, а Константин Сергеевич рассматривает керн, я объясняю Жорке азы колонкового бурения. Потом перечисляю его обязанности:

— Топить «буржуйку». Дров в тайге навалом. Раз. Охлаждать снегом «бегунок». Двигатель мы прозвали так потому, что, если плохо приболтишь его к полу, он может сорваться и покатиться на маховиках. Это два. И при подъеме принимать штанги. Три. Все. Ясно, каштановый?

— Так сложно, что медведя можно научить.

И началась работа. Жорка, беспрестанно хлопая дверью тепляка, наготовил на всю смену дров, натаскал полные ведра сыпучего снега. Я давлю на рычаг, врезаясь победитовой коронкой в вечную мерзлоту, краем глаза слежу за Жоркой: как бы чего-нибудь не натворил. Он носится как угорелый, пунцовые щеки уже успел измазать мазутом, зеленые глаза горят, словно у кошки. Он не «показывает себя» с лучшей стороны, нет, нутром чую: азартная любовь к труду в крови у таких чертей.

— Ну как, нравится? — спрашиваю я во время обеда.

— Как тебе сказать... Хотелось бы, чтобы шевелились не только руки и ноги, но и мозговые извилины.

Оставалось свободных полчаса, и Жорка потащил меня из полутемного тепляка на свет, на мороз. Я подошел к Константину Сергеевичу, который о чем-то говорил с Федорычем. Жорка направился к обрыву.

— Осваивается паренек? — спросил Константин Сергеевич.

— По-моему, уже освоился, — ответил я.

— Работящий, сразу видно, — подтвердил немногословный Федорыч.

И мы посмотрели на Жорку. Как раз в это время с ним случилось что-то странное: он вдруг гикнул, подпрыгнул козлом и опрометью помчался в тепляк. Через секунду он вновь появился на улице. В руках он держал большой лист фанеры. Подбежал к обрыву и сел на этот лист.

— Стой! — в один голос закричали мы: катиться с такой высоты по узкой тропе, рискуя разбиться о частые стволы лиственниц, было безумием.

— Ах-ха-ха!.. — раздалось в ответ бесовски-озорное, задорное. — Пишите письма!

Мы подбежали к обрыву и с замиранием сердца следили за сумасшедшим спуском. Вот «санки» прыгнули с природного трамплина. Вот они ударились о ствол дерева и закружились вместе с Жоркой. Еще один трамплин. Еще один удар. И Жорка вылетел на Вилюй.

Встает, берет в руки фанеру и идет к гольцу.

Когда он поднялся на вершину, мы уже были на буровой. Константин Сергеевич выговаривал Жорке в тепляке.

— Че вы, че вы так беспокоитесь? — искренне удивился Жорка. — Ведь я бы на тот свет отправился, а не вы.

— А я бы под суд из-за тебя пошел, — вздохнув, объяснил начальник партии.

— Ну?.. Неужели такой закон есть? Не знал.

— Теперь знай.

Короток зимний северный день. Едва обед прошел, а за оконцем уже стемнело, и в квадратном отверстии крыши цветными гроздьями вспыхнули звезды. И совсем скоро, выбежав на улицу, заметишь далеко-далеко внизу на Вилюе качающийся огонек — то смена идет, и головной освещает дорогу «летучей мышью».

— А че дома вечерами делать? — спрашивает Жорка, когда мы, скинув промасленные ватники и облачившись в бараньи полушубки, подходим к обрыву.

— Книжки читать, транзистор слушать. Вечерами здесь отличная танцевальная музыка ловится.

— А танцевать с медведицей?

Начинается спуск. Жорка идет впереди и нетерпеливо оглядывается на нас. С какой бы радостью сейчас он скатился еще разок!

Потом он сел и немного проехал таким манером. Обрадованно прокричал:

— Константин Сергеевич! Можно я так спускаться буду? Скорость небольшая, потому что сразу двойное торможение: ногами, руками и пятой точкой!

Начальник партии ничего не ответил, и Жорка воспринял такую реакцию как знак согласия.

...Бывало, слова за смену не вымолвишь с молчаливым Федорычем. Бесповоротно нарушил Жорка наш покой.

IV

В дикие январские морозы, когда плевок, не долетая земли, превращается в ледяную горошину, к нам прибыл корреспондент столичной газеты. Он намеревался написать очерк о передовой партии экспедиции и сделать снимок лучшего буровика.

Корреспондент оказался молодым, чрезвычайно тощим и длинноногим парнем в очках. Лопатки его выпирали, как две скобы, а пиджак висел, словно на вешалке.

— Из Освенцима? — поинтересовался Жорка. — Какой препарат испытывали на тебе фашистские изверги?

За эти вопросы он получил от меня подзатыльник.

Всю неделю корреспондент ходил с нами на буровую, рассматривал станок, двигатель, штанги, коронки и все записывал в свой блокнот.

— Запиши: это кувалдометр, — объяснял Жорка, показывая ему пудовую кувалду.

Или небрежно, с видом знатока давал непрошеное интервью, выстукивая тупым носом катанка по дощатому полу буровой:

— Житуха наша, сам видишь, суровая. К маме сбежит тот, у кого кишка тонка. Экзотика?! — восклицал он, хотя корреспондент и не думал ничего спрашивать. — Боже мой, этого добра хоть отбавляй: в обнимку с медведями спим, якутский волк наш товарищ. Летом топи так и кишат крокодилами, бегемотами. Здесь рта не разевай, сожрут с потрохами.

Все добросовестно изучив, корреспондент перестал ходить на буровую и теперь целыми днями сидел в бараке, ожидая вертолета, писал. Ему оставалось лишь сделать фотографию передового рабочего, но мы все никак не могли собрать общего собрания, чтобы выдвинуть кандидатуру: одни спят, другие на работе. Наконец в воскресенье собрались. Люди мялись, тянули, потом начали выдвигать чуть ли не каждого по очереди и единодушно голосовать «за». Чехарда эта наконец надоела Константину Сергеевичу, он поднялся и сказал:

— А я предлагаю Георгия. Парень он грамотный, буровую технику освоил быстро, работает хотя всего два месяца, но хорошо, старательно.

С ходу проголосовали «за».

Конечно, были рабочие опытнее, достойнее. Я понял хитрость, что ли, начальника партии: Жорка, возможно, остепенится, увидев свой портрет в центральной газете.

Но здесь случилось непредвиденное.

— Че-че-че? Меня?! Ни за что! Хоть живьем режьте, хоть в проруби утопите! — страшно покраснев, выпустил Жорка длинную пулеметную очередь.

— Георгий... — начал было Константин Сергеевич.

— Кто я вам, балерина? — Поясняя свои слова, он поднял ногу в огромном сибирском катанке. Глаза заблестели, увлажнились, того и гляди слезы покатятся...

Вот тебе и раз! Предполагал ли я раньше, что сатана может быть такой скромницей?

Выручил Федорыч. Он встал, рубанул воздух шершавой, заскорузлой ладонью, сердито сказал:

— Кобенишься, значит. Ясно. Общество к тебе всем сердцем, а ты, значит, к нему задом: плюю я, мол, на вас. Э-эх, паря. Срам!

— Ну уж, вы наговорите... — испугался Жорка. — «Задом»! Что ж я, гадина какая-нибудь?

— Выходит, так, — сурово молвил Федорыч.

— Раз такое дело... — неуверенно согласилась будущая известность.

Корреспондент вытащил из кожаного футляра фотоаппарат, я накинул ка Жоркины плечи полушубок и вытолкал его на улицу.

Решили не смущать Жорку, сидеть в бараке. Не было их довольно долго. Первым вошел корреспондент. Он сказал, засовывая в футляр фотоаппарат:

— Ну его... Что я, мальчик в конце концов? Только нацелюсь, соберусь щелкнуть, а он язык показывает.

Пришлось пойти на хитрость. Я вышел на улицу и, выговаривая Жорке за глупые шутки, подвел его к окну барака. Корреспондент спокойно сделал несколько снимков через раскрытую форточку.

На следующий день корреспондент улетал. Вертолет должен был прибыть к вечеру.

— Пойду последний раз тайгой полюбуюсь, — сказал корреспондент, оделся и вышел.

Эту неделю на работу нам надо было выходить в вечер. Я разглядывал потолок, лежа на нарах, не мог придумать себе занятия. Жорка читал томик Светлова.

Вдруг он быстро соскочил с нар и стал одеваться, вроде бы беспечно насвистывая. В его насвистывании было что-то натянутое, неестественное: Жорка как бы торопился показать беспечность. Подобным образом он вел себя всегда, когда замышлял очередную выходку.

Одевшись, он поднял с пола большеголовую, со страшным оскалом клыков медвежью шкуру и потащил ее к выходу.

— Ну-ка, братец, положи на место, — сказал я.

— Че положи, че положи? — мгновенно и очень естественно обозлился Жорка. — Шкура вся в пыли, в мазуте. Почистить надо. Грязью, понимаешь, заросли и в ус не дуют. Завшиветь хотите?

— Не такая уж она грязная, — заметил я.

Больше Жорка ничего не сказал и вытащил шкуру на мороз.

Некоторое время он действительно ее выбивал, потом удары затихли. Как назло, я задремал и дремал с полчаса, а когда выбежал из барака, на улице не было ни Жорки, ни шкуры.

Я вернулся в горницу, и, предчувствуя недоброе, стал одеваться. Но пойти на Жоркины поиски не успел: дверь распахнулась, и в горнице появились корреспондент и Жорка. Жорка тащил на плечах медвежью шкуру. Они молча разделись. Потом Жорка сказал:

— Ну, не дуйся. Сразу я не сообразил...

— А я и не дуюсь, — вздохнув, перебил корреспондент. — Разве можно дуться на ненормального? — Он вдруг рассмеялся. — Пошел ты к черту!..

А случилось следующее. Корреспондент не спеша шагал по оленьей тропе, пробитой в глубоких снегах по берегу Вилюя. Над головою носились куропатки, озоруя, кувыркались в воздухе, радуясь яркому солнечному дню. Удивительного цвета было зимнее якутское небо: алое по горизонту и густо-сиреневое в вышине. Такого пестрого дневного неба никогда еще не видел корреспондент.

Внезапно послышалось рычание. Корреспондент вздрогнул и остановился. Из-за обледенелого валуна высунулась огромная медвежья голова с распахнутой пастью.

Корреспондент несколько секунд стоял с вытаращенными глазами, потом вскрикнул и припустил к бараку.

— Че ты, че ты, не узнал? Это ж я, Жорка!.. — закричал медведь человеческим голосом.

...Когда прилетел вертолет, корреспондента вышли провожать все, кто был в бараке.

— Ты не обижайся на Жорку, — попросил я. — Таким уж уродился.

Жорка стоял в стороне и виновато шмыгал носом.

— Даю тебе честное слово, что у меня нет ни капли обиды, — ответил корреспондент. — Представь, я даже рад, что познакомился с таким пареньком.

V

В середине февраля налетел с юга мягкий ветер и прогнал злую стужу к Ледовитому океану. Ветра не было долго, несколько заледенелых месяцев, и мы скучали о нем, а сейчас радостно глотали тугие сгустки воздуха, слушали разбойничий посвист. Хотя мороз еще и щиплет, дерет лицо и блещут цветными иглами снега, но первый, едва уловимый вздох весны, как утренний вздох ребенка, во всем: нет уж стылого скрипа лиственниц, солнце поднимается выше, в полдень отрывается от вершины гольца, и в криках куропаток не слышно тоски и жалобы на страшные холода. Невесть откуда появились мелкие птахи: то ли из-под сугробов пробились, почуяв весну, то ли это ранние гости с юга.

К лету нашу партию перебросят на Курильские острова. Жорка, узнав такую новость, от радости места себе не находит.

— Каюсь: именно на Курилы я летом от вас сбежать хотел, — признался он мне. — А теперь и сбегать незачем!

Я тоже радуюсь, словно мальчишка. На четвертый десяток перевалило, но тянет, влечет дорога, как и в семнадцать лет... Да здравствует дорога!

...Мы работали в ночную смену. На копре с ролика соскочил стальной трос. Надо было лезть на вершину громадного треножья и ломиком поправить трос. Такое случалось довольно часто. Обычно Жорка проворно и не без удовольствия забирался на высоту и ловко проделывал эту работу. Сейчас, к весне, ветер сдул снег с деревянной лестницы, на перекладинах виднелся голый лед, и поправить трос решил я. Но едва запалил факел, смоченный в солярке, и ступил на первую скользкую перекладину, Жорка грубо стащил меня на землю. Взял из моих рук факел, ломик и сурово сказал:

— Это обязанность младшего рабочего. Забыл?

— Только осторожнее: наледь, — предупредил я.

Факел в Жоркиной руке пополз наверх. Огонь рвался на ветру, голубыми гудящими брызгами летел в разные стороны, освещая в ночи то кусок лестницы, то замасленную ушанку. Наконец Жорка возле ролика, на высоте трехэтажного дома. Вытащил из-за пояса ломик и стал орудовать им. Я потянул трос — он мягко заскользил по ролику.

— Порядок, малыш! Слезай.

Вместо ответа Жорка забрался на маленький шаткий помост, укрепленный на самой вершине. Балансируя, поднялся во весь рост. Потом отбил чечетку. Огненным факелом он размахивал из стороны в сторону, удерживая равновесие.

Я и Федорыч молчали, затаив дыхание: одернешь — он откровеннее будет показывать свою удаль.

Сначала от тяжести с треском разлетелся на отдельные доски шаткий помост. Потом вниз упал горящий факел. Он врезался в сугроб, погас и зашипел.

На светящемся от звезд небе я разглядел Жоркин силуэт: он висел, ухватившись руками за обледенелый металлический кронштейн.

— Держись, малыш! — закричал я и быстро начал подниматься на помощь.

Успел добраться лишь до середины копра — Жорка сорвался вниз. Он упал на пологую крышу тепляка, вскочил было в горячке на ноги и вновь повалился.

Некоторое время он лежал без сознания. Я похлопал его по лицу. Он очнулся и громко закричал. Потом опять впал в забытье. Изо рта на снег хлынула кровь.

— Понесем?.. — дрожащим голосом предложил Федорыч.

— Что?.. Нет, нет, нести его нельзя. Побегу за оленями.

Я готов был разреветься, почти физически ощущая страдания Жорки.

До нашего барака от буровой считалось три километра, и я бежал эти километры из последних сил. На ходу скинул телогрейку и швырнул ее в сугроб. Потом на снег полетела ушанка.

Узнав о несчастье, всполошилась вся партия. Константин Сергеевич связался по рации с большим поселком, лежащим ниже по Вилюю в тридцати километрах. Когда я запряг пару крепких самцов в нарту и забежал в горницу за медвежьей шкурой, чтобы Жорке было мягче лежать, в приемнике запищала морзянка: «Вас поняли. Ждите санитарный вертолет».

Я сел на нарту и погнал оленей.

Жорка кричал. Я и Федорыч осторожно перенесли его с крыши тепляка на нарту и тронули оленей. Они пошли шагом, чуя, что у людей стряслась беда.

— Как же это, как же это?.. — без конца повторял Федорыч.

Когда мы были на середине пути, впереди показались яркие огни. Их было семнадцать. Это навстречу нам спешило все население партии и каждый держал в руке тряпочный факел, смоченный в солярке. Факельное шествие молча расчленилось, уступая нам дорогу. И так же молча сомкнулось, двинулось за нартой. Люди далеко тянули руки с факелами, освещая путь оленям.

Чтобы не тревожить лишний раз Жорку, мы распрягли нарту и втащили ее в горницу вместе с Жоркой.

Через несколько минут он открыл глаза, морщась, оглядел нас и с хрипотой выдавил:

— Только бы не калекой… Уж лучше...

Я не отрываясь глядел на осунувшееся, побелевшее лицо. Частые веснушки проступили яснее, четче, и выбившийся из-под ушанки чуб полыхал кровью.

Кто-то открыл дверь, сказал:

— Вертолет показался. Надо бы сигнал дать, проскочит еще.

Зажглись девятнадцать факелов. Я выплеснул два ведра солярки на снег и запалил — огонь вспыхнул сплошной длинной стеною, заметался на ветру.

Вертолет летел низко, над самыми сопками. В землю упирался мощный столб света от прожектора. Если бы не рокот мотора, этот яркий толстый столб, движущийся по тайге, можно было бы принять за привидение.

Вертолет покружил над нами, ослепив глаза прожектором, и опустился на соседней поляне. Взметнувшийся снежный ураган разом задул наши факелы.

Из машины вышел человек с чемоданчиком в руке. На чемоданчике красным по белому был нарисован большой крест.

Доктор быстро осмотрел больного и коротко приказал нам рублеными фразами:

— В машину. С нартами. Осторожнее.

Как-то все забыли спросить доктора-о самом главном: что с Жоркой? Вспомнили об этом лишь тогда, когда вертолет оторвался от земли и унес нашего Жорку в яркозвездное северное небо...

VI

Прошла одна неделя без Жорки, другая, и все поняли, что каждому чего-то не хватает.

Тосковали по Жорке, по его ослепительной кривозубой улыбке, рыжей копне волос, веснушкам, звонкому смеху. Тосковали уже пожилые люди, издерганные жизнью, с трудной судьбою, для которых в понятие «счастье» прежде всего входило понятие «покой». Но зачем им покой без Жорки?..

О тоске своей никто открыто не говорил друг другу. Но стоило увидеть что-нибудь интересное, например, отощавшего к весне таежного волка, однажды появившегося возле барака, или громадную белую сову, присевшую отдохнуть на копер буровой вышки, кто-нибудь непременно с сожалением восклицал:

— Эх, жалко, Жорка не видит!..

К празднику двадцать третьего февраля из Якутской экспедиции нам прислалиподарок: два небольших ящика с апельсинами и яблоками. Свежие фрукты на Севере зимою — редкость, диковина, и мы переправили драгоценные плоды в больницу Жорке.

Наконец пришло первое письмо. Мы перечитывали его раз пять; никто не смеялся, хотя письмо местами было смешное.

«Дорогие граждане, — писал Жорка, — большое спасибо за фрукты от меня и от всей палаты. Мы ели их целых три дня.

Я чувствую себя хорошо. Разъелся, морда круглая, кирпича просит. Вот только осрамился до последней степени: медсестры и нянечки здесь — молоденькие девчонки, и они подают мне утку. Сначала я терпел до тех пор, пока не оскандалился ночью, а после этого обнаглел и стал просить. Ужасно как стыдно! Стараюсь просить, когда невтерпеж.

Вы спросите: почему я сам не могу сбегать? В том-то вся и закавыка: одна моя нога в гипсе и привязана к потолку, а кроме того, ребро еще в правом боку сломано. Сейчас и то и другое срастается, все никак не срастутся, проклятые.

Выпишут, если все будет в порядке, в середине марта. Ужас как долго, со скуки можно свихнуться!

Письма из дома, пожалуйста, переправляйте мне. Случайно не напишите родителям, что я в больнице: это я скрываю от них.

Без вас тоскливо. Жорка».

Было от Жорки еще два-три подобных письма. И вот наконец мы получили коротенькую желанную записку: «Выздоровел. Выпишут 17-го. Тридцать километров для меня не проблема, вечером буду дома».

Мы решили доставить его с шиком, на северном такси — на оленях. Послали меня — за каюра.

Из партии я выехал ночью и к утру был в поселке. Остановившись возле двухэтажного деревянного здания больницы, я, не снимая карабина, с разбойничьим кинжалом в чехле вошел в приемную.

Успел в самый раз: Жорка, уже одетый, закидывал за плечо котомку из старой, пожелтевшей наволочки.

— За мной? На оленях?! — догадался он и, похудевший, жилистый (врал в письме, что растолстел), прыгнул на меня, сдавил тонкими руками шею.

— Малыш, мой малыш... — сказал я, прихлопывая ладонью по худой спине. — Ты видел свою газету?

Жорка живо спрыгнул на пол.

— Какую газету?

— Ну как же...

Я вытащил из кармана московскую газету. С первой полосы глядел Жорка.

— Уй ты! Пропустил!

— Тут еще о тебе целых три столбца.

— Ругает?

— Нет. Только хорошее пишет. Незлопамятный парень.

— Надо письмишко ему кинуть: мол, не таи обиды, пошутил...

Из палаты вышла женщина в докторском колпаке. Она потрепала Жорку по рыжим вихрам и, умоляюще глядя на меня, сказала:

— Заберите, заберите вы этого беса! Вечно что-нибудь придумывал, ни минуты спокойно не лежал. Ужас, а не ребенок!

— Не обессудьте уж... Горбатого могила исправит, — виновато сказал Жорка.

— Поезжай, поезжай, ты очень хороший парнишка, — совершенно неожиданно для Жорки похвалила женщина.

Мы простились и скоро были в дороге.

Весна в тайге! Правда, еще не бегут с веселым перезвоном ручьи, а на Вилюе не зияют черные полыньи. Но навсегда уже отступили шестидесятиградусные морозы, полиняли, сморщились сугробы, и стволы сосен наги, без блестящего ледяного панциря, сочатся, исходят смолою. Ветер душист, пахуч, хмельной от хвои, березового сока, и его пьешь с наслаждением, как пьешь родниковую воду. В голову лезет разная чертовщина, и неловко перед самим собою за лихие мальчишеские желания: хочется, например, расцеловать широкую оленью морду или рысью прыгнуть с нарты на плывущий мимо ствол дерева.

Светает рано. Солнечные лучи мягки и ласковы и заметно греют щеки. Все чаще с юга наплывают беспросветные, разбухшие от сырости тучи, и из них мокрыми хлопьями летит и летит снег. Такое ненастье любо сердцу северного жителя.

Жорка походил на застоявшегося жеребенка, которого всю зиму держали в стойле, а по весне вдруг выпустили на луг. Добрую половину пути он бежал за нартой, припадая на сломанную ногу, хватал раскрытым ртом тяжелый, как вода, воздух.

— Болит нога, малыш? — спросил я.

— Не, почти совсем не болит. И хромота, говорят, пройдет. Только первое время к перемене погоды болеть будет. Как у старика.

...На следующее утро выходим на работу. В утро идет вся бригада, три смены. И еще, как всегда, Константин Сергеевич и тракторист.

Мы переносим буровую на новую точку. Новая скважина будет снова на высоком берегу Вилюя, и опять, к великой радости Жорки, нам предстоит карабкаться каждый день наверх.

— Доверяем тебе самую ответственную работу, — сказал Константин Сергеевич Жорке. — Будешь добывать из-под снега мох и подогревать его. Он служит прокладкой между венцами.

Константин Сергеевич, конечно, загнул: работа эта одна из самых простых и легких. А сказано такое было для того, чтобы Жорка не таскал с больной ногой тяжелые бревна.

Хитрость начальника партии удалась: Жорка действительно поверил, что добыча мха для прокладки — самая ответственная работа. И забегал как угорелый с лопатой и ведрами, припадая на сломанную ногу.

День, как всегда, промелькнул незаметно. Вот уже и Венера вспыхнула ярким голубовато-красным огнем.

Мы подходим к обрыву. Гора ничуть не ниже и не меньше, чем та, с которой так лихо катился Жорка.

Жорка забежал вперед и сел на кромке.

— Ты опять за старое, Жора...

— Че вы, че вы, че вы? — застрочил Жорка. — Ведь так гораздо удобнее и совершенно безопасно. А сами из-за какого-то странного принципа не хотите сесть и поехать!

И оттолкнулся и заскользил вниз, оставляя за собою широкую борозду.

Я почесал затылок, сел на кромку обрыва и поехал вниз. Немного проехав таким образом, я затормозил ногами и обернулся. Все замерли на обрыве, глядя на меня.

— Немая сцена, похлестче, чем в «Ревизоре»! — расхохотался внизу Жорка. Он уперся ногой в ствол дерева и с интересом наблюдал за нами.

— Малыш прав: так удобнее, братцы, — согласился я. — Основное, совершенно не чувствуешь напряжения в ногах.

Потом с горы покатились Константин Сергеевич, тучный Федорыч, а глядя на них, и все остальные.

Жорка заливался веселым смехом.

— Ай-яй-яй! — строчил он. — И не стыдно ли вам? Ведь взрослые люди!..

Примечания

1

Маут — аркан для ловли оленей.

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • *** Примечания ***