Спасите наши души (fb2)


Настройки текста:










дает матери свою долю в хозяйство. И пальто из красного бобрика к весне первый раз в жизни купила на собственные. И когда хочет, может купить себе билеты. Например, в цирк. Покуда Ася училась в школе, на театр деньги отец давал: считал, что это тоже относится к учению. Про цирк раз и навсегда сказал: баловство. И когда она в первый раз в жизни сама пошла покупать себе билеты, взяла билеты в цирк. Чтобы самостоятельность почувствовать.

Фокусник раскланялся. Представление окончи­лось. Ася вышла из цирка вместе с Павлом. Она уже знала,


Объясни



зят отсветы автомобильных фар, и не может уснуть, — это, наверное, и есть та самая бессонница, о которой Ася до сих пор только в книгах читала.

Обычно только уйдет к себе за ширму, разденется голову положит на подушку — пусть на кухне громко говорит радио, пусть за стеной у соседей поет и бормочет телевизор, пусть отец обсуждает с матерью последние известия, пусть Андрей громыхает чем хочет — она засыпает сразу.

А сегодня никак не уснуть! Уже и машин на улице почти не слышно, уже и фонари погасли, уже и двор­ники зашаркали метлами, уже и светло стало, а она все не спит. Вчерашний день плывет и плывет у нее перед глазами... Ася не знает, то ли он ей снится, то ли она о нем думает. Но только чуть задремлет — и просыпается снова. Сердце стучит где-то в самом горле: вчера случилась беда. Нужно что-то делать, куда-то бежать, нужно спасать!  Кого? Павла спа­сать, себя спасать. Свою любовь спасать!

А может, он все про себя выдумал? Пошутил? За­чем? Просто так.

Нет, не выдумал. Правду сказал. Это ужасно. Что же с ними будет теперь? Ничего теперь с ними не бу­дет. Но разве так можно? Разве так бывает: вчера радовалась, что увидит Павла, сердилась на него, что в пятницу с ней в кино не захотел идти, ревновала, к кому — неизвестно, а с сегодняшнего дня будет жить, словно ничего этого не было!

Узнала правду и разлюбила. А может, это зна­чит — не любила? У кого спросить? Кому рассказать? «Послушайте, я никогда больше не увижу одного че­ловека. Он оказался совсем не тем, за кого я его при­нимала. Но, когда я думаю, что больше его не уви­жу, у меня сжимается сердце. Я и не знала раньше, что оно может так сжиматься. Это пройдет, или всегда будет так больно?» — «А кто этот человек? Кем он оказался? Почему вы этого не говорите, девушка?» — «Он мне очень нравится. У него лицо умное, серь­езное и такое переменчивое, что я все мысли его могу прочитать. Мне казалось, что могу. И я ему тоже нравлюсь. Он смотрит на меня так, как на меня еще никто никогда не смотрел. Но, видите ли, — вы толь­ко не удивляйтесь — он поп. Нет, пока он еще не поп, но собирается стать попом. Говорит, это его заветное намерение». Такого и сказать никому нельзя, и посо­ветоваться не с кем. И уснуть невозможно...


— Утро какое проспала! — недовольно сказал отец, когда Ася вышла на кухню, где все уже давно позавтракали.

А утро действительно было необыкновенное. Вчера еще казалось, что совсем холодно, а сегодня солнце как летом. Асфальт во дворе сразу просох и уже рас­черчен квадратами классов. На угол в первый раз в этом году выкатили бочку с квасом, и продавщица уселась рядом в сверкающем халате и новеньком кле­енчатом фартуке. И продавец воздушных шаров уже появился на своем посту. И Наташка, сестра Марины, которая учится вместе с Андреем, выскочила во двор без пальто и в белых носочках, мелькает голыми ко­ленками, всем соседским девчонкам на зависть. Ася, когда училась в школе, тоже вот так первой выска­кивала во двор по-весеннему. И вот уже Андрей, гля­нув в окошко и заметив Наташу, которая прыгает через веревочку, сказал небрежно: «Пойду пори­сую», — и кубарем скатился вниз по лестнице. Про­шел мимо Наташи, не поглядел, не поздоровался, стал рисовать кота, который разлегся на солнце. На­таша еще быстрее запрыгала, еще громче стала что-то говорить девочкам. Асе захотелось снова стать такой же, как Наташка, чтобы не было вопросов, от которых ночью бессонница, а утром тяжелая голова.

К Марине, что ли, в магазин зайти? Сказать ей всего не скажешь, но чем так сидеть, уж лучше к ней. Все-таки подруга.

Когда Ася вышла на площадку, в коридоре за­звонил телефон. Мать крикнула вдогонку:

— Тебя!

— Слушаю! — сказала Ася и задохнулась. Потом голос ее стал ровным. — А-я, это ты, Генка? Ну, здравствуй. Ты, кажется, грозился, что не будешь больше мне звонить?

— Как видишь, не сдержал слова. Делаю еще одну попытку. Учти, последнюю. Известно ли тебе, Рыжик, что в широкоэкранном днем вторая серия «Сестер»? Разведка донесла, что ты пропустила вто­рую серию и хочешь ее посмотреть.

— Откуда у тебя такие сведения?

— Главное, что они у меня есть. Сеансы — двенадцать ноль-ноль, четырнадцать ноль-ноль и так да­лее. Билеты гарантируются.

— Днем я занята, — сказала Ася, хотя ничем за­нята не была.

— Странно, — ответил Геннадий, — товарищ исто­рик по имени Вадим, по донесению той же разведки, сегодня дежурит в комсомольском штабе. Или он тебя тоже потащил на искоренение хулиганов?

Ася не стала говорить, что Вадим совершенно тут ни при чем, — Генка не поверит. Ведь он ничего не знает про Павла. И все-таки это не только смешно, но и приятно: Геннадий грозится, что никогда и никуда не будет ее приглашать, а звонит снова и вот, как сей­час, покорно говорит:

— Днем занята, тогда вечером, может, куда-ни­будь пойдем?

— А куда? — спросила Ася.

— Значит, заметано! — уже не слушая ее вопроса, крикнул Геннадий. — В восемь, у книжного. Как всегда!

Ну и нахал! Один-единственный раз Ася ходила с ним в кино, и встретились они у книжного магазина. А смеет говорить: «Как всегда!»

Но от разговора с Геннадием стало повеселее. Ася быстро сбежала по лестнице. В доме пахло по-вос­кресному: на одних площадках— кофе, на других — пирогами. За всеми дверями пело и говорило радио...

К столу, за которым работала Марина, тянулась нетерпеливая очередь. В стороне сидел Маринин лей­тенант Петя, изучая прейскурант, ждал. Марина за­писывала заказ по телефону, жестами обнадеживала очередь, что сейчас освободится, успевала улыбнуться лейтенанту, чтобы он не соскучился, и все-таки за­метила, когда вошла Ася.

— Посиди минутку, — сказала Марина Асе и тут же объяснила в трубку: — Нет, это я не вам... Шпро­ты я записала. Дальше что? Нет, крабов нету. Майо­нез... Один, два? Записано... Семга? Нет, не очень со­леная... Триста граммов? Записала. Все? Фруктов не желаете? Вино? Из сухих? Болгарское есть, очень хорошее...

Лейтенант Петя увидел Асю, с которой был зна­ком, и встал, слегка прищелкнув каблуками и при­ложив руку к фуражке. Ася показала глазами, что сядет на другой стул. Лейтенант хотел было подо­двинуть свой стул к тому, на который села Ася, но Марина, продолжая записывать заказ, нахмурилась. Лейтенант остался сидеть на своем месте.

Марина положила телефонную трубку и сказала полному мужчине в светло-песочном пальто и корич­невом берете:

— Теперь займемся с вами. Я не очень вас за­держала?..

Она приветливо улыбнулась. Берет, который толь­ко что выражал нетерпение, сказал мягким басом:

— Ничуть. Напротив. Мне только приятно.

Тут нахмурился лейтенант.

Они все время ревновали друг друга. Ася была посвящена в эти переживания. Впрочем, сегодня они казались ей пустяковыми.

Наконец Марина отпустила всю очередь и повер­нулась к лейтенанту.

— Что мы будем заказывать, товарищ офицер? — спросила она.

Это была ее постоянная шутка, и лейтенант каж­дый раз заново смущался.

— Мне нужно поговорить с тобой, — сказала Ася. — Я для того и пришла.

— Пошел бы ты, Петя, к прилавку, где кофе про­дают. Выпил бы чашечку, — предложила Марина.— Замечательный кофе! Называется «Экспрессо». «Де­вушки с площади Испании» помнишь? Там все такой пьют.

— А что в нем хорошего? — возразил Петя. — Одна горечь.

— Нам нужно поговорить с Асей. Конфиденциаль­но, — сказала Марина.

— Пожалуйста, — ответил Петя и остался сидеть на месте.

— Пойди, погуляй, — сказала Марина.

Петя послушно пошел к выходу.

— В газетном киоске продается словарь иностран­ных слов, — крикнула Марина ему вдогонку. — Культурки не хватает, — пожаловалась она. — Ну, что у тебя случилось?

Но тут зазвонил телефон.

— Подождите, — сказала Марина в трубку, — я принимаю заказ.

— Я вчера виделась с Павлом, — торопливо нача­ла Ася.

— Вечером?

— Да, вечером. Он позвонил позавчера и сказал...

— В чем ты была? — с любопытством перебила Марина. — Сумочку не забыла? Хорошо тебе с сумоч­кой? Павел ее заметил?

— Очень хорошо с сумочкой, — ответила Ася, — спасибо. Ты прими заказ, а то я не могу говорить.

Марина приняла заказ.

— Значит, сумочка тебе идет? Я рада. Ну и что, в кино ходили, наверно?

— Собирались, но не пошли. Я хотела идти еще в пятницу, а он сказал, что в пятницу не может.

— А ты?

— А я согласилась пойти в субботу.

— А он?

— А он... — начала Ася и почувствовала: ей ни за что не рассказать Марине, что было вчера. — А он опоздал... — выдумала она.

— Да ну! — с нарастающим интересом сказала Марина. — А ты?

Тут зазвонили два телефона сразу.

— Подождите, я принимаю заказ, — ответила Ма­рина в обе трубки. — А ты? — повторила она.

— Дома поговорим, — сказала Ася и пошла к вы­ходу.

Марина снова взяла сразу обе трубки, но на лице изобразила удивление, что Ася прерывает разговор на таком волнующем месте.

Ася остановилась на улице. Около киосков с па­пиросами и конфетами, около лотков с журналами, мороженым и пирожками, около театральной кассы, справочного бюро и чистильщиков обуви толпился народ.

Она увидела Вадима, но не стала подходить к не­му. Вадим был занят: вывешивал около вестибюля метро свежий номер «Комсомольского крокодила».

В толпе мелькали первые мальчишки без пальто и первые огородники с лопатами, завернутыми в меш­ковину.

Все было яркое, шумное, радостное. Все спешили. Только ей нечему было радоваться, некуда было спе­шить. Если бы вчера не случилось того, что случи­лось, она бы тоже все воскресенье скорее всего про­вела одна. Но тогда можно было бы ждать, что Павел приедет к вечеру или хотя бы позвонит по телефону. Теперь ждать было нечего.

Ася пошла к дому. Откуда-то доносился металли­ческий звон, жидкий и частый. Вот так на турист­ской базе, где она была летом, созывали в столовую. Теперь звон стал реже и чуть гуще. Ася поняла: в церкви звонят.

Раньше она тоже слышала по воскресеньям цер­ковный звон, но не обращала на него внимания. Те­перь это было связано с Павлом. И она вдруг реши­ла войти в церковь и посмотреть: что там делается внутри? А то ведь она про это только в книжках чи­тала. Конечно, у них во дворе есть девочки, которые ходят в церковь, например на пасху куличи святят или просто так. Одни из любопытства, другие потому, что этого хотят родители. Она в церкви не была ни­когда. Ася представила себе, как отец, который до cих пор любит вспоминать комсомольские собрания своей юности, и «Синюю блузу», и мюдовские демонстрации, рассердился бы, если бы узнал, что она пошла в цер­ковь. Но должна же она понять, чем это могло при­влечь Павла! Конечно, они никогда, никогда больше не увидятся, она не станет встречаться с попом. Но она должна понять! Для себя, иначе она все время будет думать только об этом.

На ступенях церковной лестницы Ася помедлила. Вдруг она сразу за дверями встретит Степановну и та кинется на нее со своими липкими словами? Ася брезгливо передернулась. Но сзади шли люди, спе­шившие в церковь, и она вместе с ними вошла внутрь.

В первом маленьком зале, отделенном от осталь­ной части церкви стеной с дверями («В вестибюле», — подумала Ася привычным словом, потому что не зна­ла, как это называется), прямо на каменном полу сидели старухи и с ними мальчик лет двенадцати-тринадцати. Они просили милостыню.

Одна нога мальчика была тоньше другой и непо­движно вытянута. Лицо его показалось Асе знакомым. Когда она внимательно на него поглядела, мальчик закрылся руками.

Ася прошла через вторые двери внутрь церкви. Здесь после улицы было сумрачно. На стенах под ико­нами горели маленькие огоньки, заключенные в си­ние, красные, зеленые лампадки. Женщины с поджа­тыми губами, в черных платьях и черных платочках ходили по залу, поправляли свечи, переставляли ка­кие-то подставки вроде пюпитров. У самого входа висел телефон и стоял прилавок (с таких прилавков в метро продают книги и журналы) с пачками то­неньких свечей, пестро раскрашенными фотографиями икон, подносами и большими копилками с надписями: «На содержание хора», «На ремонт  храма», «На общую свечу».

За прилавком в углу стоял белый холодильник «ЗИЛ», и на гвозде висели конторские счеты.

«А холодильник тут к чему же?» — подумала Ася и решительно прошла в середину зала.

Здесь на большом пюпитре, покрытом кружев­ным полотенцем, наклонно лежала икона, а перед пюпитром и позади него стояли две огромные, почти в человеческий рост, свечи. Люди, которые входили в церковь, становились перед этой иконой на колени и кланялись. Некоторые при этом стукались лбом в пол, выложенный, как в плавательном бассейне, ка­фельными плитками. Потом они вставали и все под­ряд трижды целовали стекло, которым была покрыта икона. И этот угол стекла — с ужасом увидела Ася, когда подошла поближе, — стал мутным от прикос­новения многих губ.

Женщины с кошелками и авоськами в руках, а од­на почему-то с тортом, снимали пальто, клали их на пол около стен и усаживались на них, чего-то, видимо, ожидая. Очень хорошо одетый мужчина в очках с модной оправой стоял перед одной из икон при­жимая к груди мохнатую шляпу, что-то шептал и час­то крестился.

Еще Асе запомнилась дама в каракулевой шубе, несмотря на весну, в шапке-папахе, огромная, тол­стая, важная. Она быстро прошла по церкви, целуя все иконы подряд и громко чмокая, но при этом, вид­но, нарушила какое-то правило, потому что одна из женщин в черных платочках сделала ей замечание, а дама огрызнулась.

Откуда-то сбоку появился старый поп (видно, не тот, о котором говорила Степановна) со строгим ли­цом. Он был в длинной черной рясе, и, когда прохо­дил по церкви, верующие останавливали его, он что-то им сурово говорил, а они целовали ему руку, которую он совал им, не глядя.

Слева, на возвышении, похожем на маленькую низкую сцену и огороженном блестящими медными перилами, собралось несколько женщин, также в тем­ных платьях и платках, надвинутых на глаза. Среди них странно выглядели рослая полногрудая девушка в красном свитере и мальчишка вроде Андрея.

Вдруг ярко вспыхнула люстра под потолком. Из боковых дверей, прорезанных в перегородке, сплошь увешанной иконами, вышел молодой священ­ник. Священник был очень румяный, с вьющейся бо­родой, с длинными, хорошо уложенными волосами, в светло-серой шуршащей накидке, которая была за­вязана на боках.

Ни с кем не здороваясь, никому-ничего не говоря, он повернулся спиною к людям, собравшимся в церк­ви, и стал что-то быстро шептать, поглядывая в ма­ленькую книжечку, похожую на записную. У него на плечах лежала жесткая светло-серая, хорошо вы­глаженная полоса материи вроде широкого шарфа с вышитым на ней знаком, похожим на туза треф, только с еще одной, четвертой ножкой, — вид­но, изображение креста.

Священник («А может, это дьякон? — подумала Ася. — Кто его знает!») открыл перед собой красивые резные двери, зашел внутрь за перегородку, прикрыл за собой двери и что-то наполовину сказал, наполо­вину спел приятным баритоном.

Потом он снова вышел из-за дверей и начал раз­махивать в разные стороны железной вазочкой на длинной цепочке. «Кадилом», — догадалась Ася. Со­бравшиеся в церкви кланялись и крестились, кадило позвякивало, а у прилавка с надписью «Соблюдайте благоговейную тишину» все время шуршали деньги: там стояла очередь за свечами.

Молодой священник снова ушел за перегородку, но оставил двери открытыми, и стало видно, что там внутри стоит еще один поп, постарше, с квадратным вышитым платком, пришпиленным к боку.

Поп, который был постарше, поднял над головой книгу в бархатном переплете и передал ее попу по­моложе. Тот, стоя в открытых дверях, опустил и снова поднял книгу, а потом опять запел.

Женщины в платочках и полногрудая девушка в красном свитере и мальчик, похожий на Андрея, ответили ему. Оказалось, что это хор.

В это время в церковь торопливо вошел и стал протискиваться вперед мужчина в коротком пальто нараспашку, с неопределенно вежливой улыбкой на губах.

— Виноват, задержался, — тихо сказал он даме у прилавка, — концерт утренний, бисировать заста­вили.

Раскланиваясь, как в гостях, с людьми, которые пропускали его вперед, он прошел к хору и с ходу вступил в пение хорошо поставленным тенорам. По­том он вернулся обратно на середину церкви, к на­клонному столику, на котором лежала толстая книга, и стал, заглядывая в нее, частить, сладко гнусавя. Потом они спели что-то дуэтом вместе с молодым попом, вступая попеременно, а когда замолчали, сно­ва запел хор. Хор пел красиво и слаженно.. Его слова стали подхватывать те, кто был в зале. Это продол­жалось очень долго.

Ася уловила обрывки непонятных фраз; «...яко мы оставляем...», «владыко человеколюбче...», «...сокро­вище благих и жизнеподателю...», «святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас...» И невидимый голос повторил много-много раз кряду: «Господи, помилуй, господи, помилуй, господи, по­милуй...» И все, кто был в церкви, кроме Аси, опус­тились на колени, а многие женщины и вовсе встали вроде на четвереньки, склонив головы к самому полу. Ася стояла во весь рост, смотрела, сжав зубы, на тех, кто упал на колени, чувствовала, как у нее горит лицо и колотится сердце, и думала: «Вот, значит, что будет делать Павел. Он будет говорить непонятные сло­ва не своим голосом, махать железной вазочкой на цепочке и заставлять людей вставать на колени. Как же ему не стыдно!»

Кто-то дернул ее за рукав. Она оглянулась. Сквозь толпу проходила женщина с начищенным подносом, к которому был приклеен плакатик: «На елей». На подносе лежали смятые рублевки, трехрублевки, пятерки и горка мелочи.

Женщина потрясла подносом перед Асиными гла­зами. Ася отрицательно покачала головой.

— Креститься не крестишься, на колени не вста­ешь, на храм не жертвуешь? — спросила та тихим шепотом. — Зачем пришла?..

А потом вместе со всеми подхватила слово, кото­рое в этот момент затянул хор: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя...»

Ася стремительно пошла к выходу, но останови­лась: увидела, что в правой части церкви перед та­кими же резными дверями, но поменьше появился тот старый поп со строгим лицом, одетый во все черное, который первым проходил по залу. Вокруг него со­бралось человек десять, и он начал им что-то гово­рить. «Проповедь!» — догадалась Ася и подошла по­ближе. И пока перед иконостасом в центре зала ма­хали кадилом, пели и говорили непонятные слова, а за прилавком ссыпали в плетеную корзинку собран­ные деньги, старый поп в боковой части церкви гово­рил о внезапных болезнях и неожиданных несчастьях, о крушении поездов и землетрясениях и, строго возде­вая руку, требовал, чтобы те, кто его слушает, ни в одном своем деле не загадывали далеко вперед, не строили планов, не обольщались надеждами, а сми­ренно просили по утрам у бога благополучия всего на один ближайший день.

Он привел пословицы: «Без бога не до порога», «Человек предполагает, а бог располагает», — потом рассказал случай с инженером, который написал же­не, что приезжает с курорта в воскресенье, но не до­бавил «если богу будет угодно».

— И пришлось супруге увидеть мужа не здоро­вым на вокзале, а мертвым во гробе... А все потому, что человек этот в своей гордыне вообразил, что сам себе хозяин.

«Ну что он такое говорит! — так и хотелось крик­нуть Асе. — Зачем он пугает тех, кто его слушает? И неужели кого-нибудь можно этим напугать? И по­чему нужно верить в бога, такого дотошного, мелоч­ного и мстительного, что он убивает человека, не согласовавшего с ним срок приезда домой? Ну как вы можете все это слушать всерьез?..»

Но люди слушали попа. И женщины всхлипывали. Одна даже громко заплакала, запричитала. А голос попа, то строгий, то вкрадчивый, все шелестел и ше­лестел, пугая людей пословицами, житейскими случа­ями, евангельскими притчами. И все слова о смертях и о скорбях, о муках и болезнях вели к одному — к упрекам тем, кто посещает церковь от случая к слу­чаю, а надо бы бывать в ней каждый день или хотя бы по воскресеньям...

И пока в одной части зала продолжали петь, креститься, вставать и снова бухаться на колени, а в дру­гой слушать проповедь, Ася стояла у стены с высоко поднятой головой, чувствуя, что у нее на глазах по­являются слезы стыда и гнева.

Значит, Павел будет не только махать кадилом и петь непонятные слова, он будет пугать людей беда­ми, смертями и несчастьями, чтобы заставить их хо­дить в церковь!

Ну нет, этого она ему не позволит!

Она здесь какой-нибудь час, а сколько раз уже вокруг нее спели и сказали, что люди должны вести тихое и безмолвное житие, пребывать в страхе и тре­пете! Бояться, бояться, бояться...

Хватит с нее! Этого она не желает больше слу­шать!

Ася пошла к выходу. За прилавком, над которым висел телефон, пересчитывала деньги дама в черной шляпке, с лицом старой жабы. Денег было много.

Зазвонил  телефон.  Дама  за прилавком  взяла трубку.

— Храм слушает, — ответила дама. — Нет, ба­тюшка ждать не станет. Что значит нет машины? Хотите, чтобы приехал причащать, найдете машину» — властно сказала она. — У меня все. — Она положила трубку.

В первом маленьком зале на полу по-прежнему сидели старухи и среди них мальчик с парализованной ногой. Когда ему подавали милостыню, он кла­нялся и говорил:

— Дай вам бог! — и целовал монетку.

И Ася вдруг его узнала. Когда она в последний раз была в школьном пионерском лагере — ездила уже вожатой, — этот мальчик тоже был в лагере в отряде малышей.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Ася, на­клонившись к нему. — Почему ты просишь милосты­ню? Что с тобой?

Мальчик ничего не ответил. Нищенки зашипели на Асю и, плотно сдвинувшись, заслонили от нее мальчика.

— Пойдем со мной на улицу, — сказала Ася. — Там ты мне все объяснишь. — Она потянулась было к мальчику, чтобы взять его за руку и увести с собой, но он весь сжался.

— Тебе-то что?— сказал он и забился в угол.— Хочу и сижу.

На беду Ася никак не могла вспомнить, как его зовут.

— Что тут происходит? — спросил человек в длин­ной одежде вроде ночной рубахи, только из плотного материала. Из-под одежды внизу виднелись ботинки на толстой подошве, а сверху, у шеи, — грязноватая зефировая сорочка с вязаным галстуком.

Во время службы этот человек помогал попу, по­том пел с хором, потом что-то говорил даме за при­лавком, пересчитывая вместе с ней деньги.

— Что у вас делает этот мальчик? — спросила Ася. — Он школьник, нельзя ему тут сидеть, не может он быть нищим, — быстро и горячо сказала она. — Я хочу увести его отсюда к нему домой.

— Блаженны нищие, плачущие, кроткие, — отве­тил человек в одежде, похожей на ночную рубаху. — А вы, барышня, ступайте-ка, у нас здесь свои порядки.

— Отстань от меня! — крикнул мальчик. — Что она ко мне привязалась? — Его худая спина затряс­лась от плача.

— А вот мы сейчас батюшку позовем, — сказали старухи, — он тебе покажет, как в храме непорядок устраивать.

Ася растерянно вышла на улицу.

Она ведь хотела сделать как лучше. Но на папер­ти (Ася вдруг вспомнила, как называются ступеньки церкви) она остановилась. Уйти, оставив тут мальчи­ка, который вместе с ней был в пионерском лагере, вместе с ней выходил по утрам на линейку, вместе с ней в день открытия лагеря сидел у пионерского костра? Но как снова войти внутрь? Что сказать мальчику? Как увести его оттуда?

Ася постояла на паперти в нерешительности. Нет, так сразу она ничего для мальчика сделать не смо­жет. Нужно с кем-нибудь посоветоваться. Ну, напри­мер, с Вадимом.

Ася быстро сбежала вниз. по ступеням и, не оглядываясь, пошла к воротам своей стремительной походкой и вдруг прямо перед собой увидела лицо Геннадия с высоко поднятыми изумленными бровями и приоткрытым ртом. Он словно бы хотел ее оклик­нуть, но на полуслове остановился.

Геннадий сидел в будочке чистильщика сапог пря­мо против ворот церкви и, пока чистильщик наводил блеск на его парадные туфли, объяснял ему принцип, на котором основана солнечная батарея спутника. И в это время он увидел, как из церкви выходит Ася.

Может, ему померещилось? Нет, не померещи­лось. Он хотел было крикнуть Асе: «Привет, Рыжик! Как помолилась?» — но промолчал, сам удивляясь своей выдержке. Вот, значит, почему она сказала, что будет занята утром! В церкви была! Геннадий при­свистнул. Это открытие было посерьезнее, чем историк Вадим, от которого — Генка в этом был уверен — он Асю все равно, рано или поздно, уведет. А эту неожи­данность надо было, обдумать по-настоящему.

— Вот, в общих чертах все, — сказал он чистиль­щику, прерывая на середине свои объяснения об устройстве солнечной батареи и расплачиваясь.

Он хотел было догнать Асю, но раздумал. Вече­ром они все равно увидятся, а сейчас он еще не го­тов к серьезному разговору. Подумать только, такой девчонке задурили голову, в церковь ее затянули!

Чего доброго, вечером, вместо того чтобы повести ее на улицу Горького есть мороженое и пить воду с сиропом или просто погулять с ней по городу и по­стараться при этом спросить: «Как ты ко мне в дан­ный момент, Рыжик, относишься?» — придется ей объяснять, что бога нет.

Уж он-то, Геннадий, работающий в области теле­видения и электронной техники, может чем угодно поручиться, что все божественное — полнейшая ерун­да и что, с точки зрения физики, для бога просто не остается в природе места. Во всяком случае, это та­кая чепуха, на которую и десяти минут жаль, а не то что целого воскресного утра, которое так хорошо можно было провести   вместе   и   которое   теперь безвозвратно потеряно у него на шатание по улицам, а у нее — на какие-то дурацкие процедуры в церкви.

«В музей сходить и то лучше было бы», — поду­мал Геннадий, который терпеть не мог музеев. Но он подозревал, что Вадим, наверное, таскает Асю по му­зеям: с него станется. Правда, у Вадима еще первая категория по шахматам, но ведь не шахматами же он в конце концов Асю заинтересовал. «А впрочем, чего гадать? Вечером увидимся, там и поговорим», — ре­шил Геннадий.

Он не любил ломать себе голову над непонятным за исключением того, что могло быть выражено в ви­де радиосхемы. Занимаясь сложными схемами, он забывал про все. Только про Асю не забывал. Чем решительней она отвечала ему по телефону, что за­нята, чем небрежнее говорила с ним, тем больше он о ней думал. Геннадий злился на себя, но ничего не мог с собой поделать.

Вот и сейчас удивился, что она вышла из церкви, хотел подшутить над ней — не решился, подумал, что надо поговорить серьезно, — отложил серьезный раз­говор на вечер, а мысли сами вернулись к тому дню, когда он увидел Асю в первый раз.


...Геннадий устанавливал на лестничной площадке третьего этажа распределительный щиток для телеви­зионной антенны. Работа была легкая, бездумная. Руки сами присоединяли клеммы, а губы насвисты­вали песенку, которую он накануне удачно записал на магнитофон, когда передавали концерт эстрадного оркестра из Будапешта.

Вдруг Геннадий услышал быстрый перестук каб­луков. Он обернулся. С четвертого этажа сбегала по ступенькам легконогая девчонка. Геннадий стоял на стремянке, и, когда он повернулся, на короткий миг их лица оказались на одном уровне, одно против дру­гого. Мелькнули веселые глаза, вспыхнули в солнеч­ном свете рыжие волосы. Девушка пробежала мимо, не задержавшись, не оглянувшись, но ее каблучки за­стучали по ступеням нижних этажей в ритме песни, которую он насвистывал.

С тех пор прошел год. Они уже давно познакоми­лись, а Геннадий все еще, когда думает об Асе, вспоминает, как сбежала она тогда по лестнице...

Вот и сегодня Ася бежала так же, как тогда, когда он ее увидел в первый раз. Только бежала она из цер­ковных ворот. «Нет, все это очень сложно», — с огор­чением подумал Геннадий.


— Не может патруль туда войти, — снова повто­рил Вадим, — не может. Не полагается.

Ася разыскала его в красном уголке жилищной конторы, где помещался штаб комсомольских пат­рулей.

— Значит, пусть мальчик так там и останется, да? А вы нацепите красные повязки и пойдете на улицу делать замечания тем, кто бросает окурки мимо урны и переходит мостовую не там, где нужно? — вспыхну­ла Ася. — И будете думать, что учитесь жить по-ком­мунистически? А мальчик будет покуда сидеть на каменном полу и просить милостыню? Это, по-твоему, полагается?

— С мальчиком действительно нужно что-то сде­лать, — как всегда рассудительно, сказал Вадим. — Только в церковь мы за ним не пойдем. Давай похо­дим около метро — все равно мне там дежурить — и подождем. Может, он тем временем сам появится.

Они вышли на улицу. Вадим взял Асю под руку, посмотрел на нее и добродушно рассмеялся:

— Ну что, Кипяток, остыла?

Ася кивнула головой. Ася-Кипяток было ее школьное прозвище. Ей было приятно, что Вадим на­зывает ее так.

— А тебя чего в церковь понесло? — спросил Ва­дим. Ася не ответила. Но он, не дожидаясь ответа, сказал сам: — Из любознательности. Понимаю. Мало мы об этом знаем. Совсем не интересуемся, а потом ушами хлопаем: как так, где? В Москве? Когда? На пороге шестидесятых годов двадцатого века оче­редь выстраивается за святой водой. Очередь длиной в три квартала. Такая, знаешь, обыкновенная очередь: «Кто последний? Я за вами...» И бидончики в руках тоже самые обыкновенные — молоко в них обычно носят. Старые и молодые, взрослые и дети. Хуже всего, когда дети! Стоят и ждут обыкновенной воды из московского водопровода, над которой что-то по­пели, пошептали. Скажешь: старые, темные. Во-пер­вых, не одни только старые... Мало там разве моло­дежи? У нас в университете парень с юридического факультета вдруг оказался стихарником, попросту сказать, служкой в церкви. И где? У старообрядцев. Это как? Уж он-то не темный. Двадцать лет парню.

— Двадцать лет? — переспросила Ася и подумала: «Вот и Павлу столько же».

— Но все-таки ты сама чего поутру отправилась в церковь? — сказал Вадим и внимательно посмотрел на Асю.

Ася помолчала, подбирая слова. Второй день под­ряд приходится говорить о трудном.

— Слушай, Вадим! Как ты... Ну, вообще как ты относишься к религии?

Вадим остановился.

— Ого! — сказал он. — Откуда такой вопрос? Что с тобой случилось, Асюта?

— Почему, если я об этом спрашиваю, значит со мной что-то должно было случиться? Тебя могут интересовать разные вопросы. Меня они тоже инте­ресуют. Особенно с некоторых пор...


Да, сегодняшний день — день больших неожидан­ностей для Геннадия. Чистил ботинки на углу — уви­дел, как Ася из церкви выходит. Пошатался немного по улицам, повернул к дому и снова встретил Асю — ну, конечно, с Вадимом. Они прохаживались по тро­туару напротив церковной ограды. Вадим что-то горя­чо говорил, Ася внимательно слушала. Для всего у нее было время с утра, только не для него, не для Геннадия. Но на этот раз он не станет делать вид, что не заметил ее.

Геннадий решительно пошел им навстречу.

— Привет историку! — сказал он и слегка дотро­нулся до полей шляпы жестом, который подсмотрел в картине «Разбитые мечты».

— Здравствуй, — сказала Ася.

Вадим ответил дружелюбно:

— Здравствуйте. Геннадий, кажется?

Но Геннадий был настроен задиристо.

— Вам правильно кажется, — сказал он. — Как поживают полусредние века? Впрочем, века — сред­ние, а полусредний — это мой вес. Между прочим, в боксе.

Вадим улыбнулся:

— Да? А я, признаться, подумал, у вас вес петуха.

Геннадий возразил серьезно:

— Сразу видно, что историки не интересуются спортом. Вес петуха — устаревшее обозначение.

— Не сказал бы! — тут же ответил Вадим и вни­мательно поглядел на Генку.

Ася рассмеялась:

— Ноль — один, — сказала она.

— Гуляете? — спросил Геннадий и «побагровел: вопрос был идиотским. И, кажется, не он один это заметил.

— Разговариваем, — ответила Ася.

Все трое постояли молча, не зная, что говорить дальше.

— Ты извини. Мы пойдем, — сказала Ася. — Нам посоветоваться нужно.

— Не смею задерживать, — сказал Геннадий и приосанился: обрадовался, что такие язвительные слова нашел.

Он снова небрежно приложил руку к шляпе (за­конченность жеста требовала, чтобы пальцы как бы оттолкнулись от полей, едва прикоснувшись к ним) и не просто ушел, а удалился. Но Геннадий удалился не очень далеко. Он опять догнал Асю и Вадима.

— Виноват, — сказал он, — еще раз помешаю. Нарушу ваш тет-а-тет. Ненадолго. Я только хотел узнать: ты не забыла? Мы условились на вечер.

Геннадий значительно «посмотрел на Вадима.

— Нет, что ты, я не забыла! — весело ответила Ася. — В восемь у книжного, — сказала она. А потом, блеснув на него озорными глазами, добавила: — Как всегда.

— Порядок! — сказал Геннадий. — Буду без опоз­даний.

И ушел, очень довольный собою, не оглядываясь на Вадима, чтобы не подчеркивать своей победы.

«Как всегда», — сказала Ася. Все сразу стало на свое место. Понятно, что им теперь нужно поговорить. Объяснение перед решительным разрывом! И он, Ген­надий, тому причиной. Ему даже стало жаль Вадима, но он решил не поддаваться порыву великодушия.

Как удивился бы он, если бы знал, о чем разго­варивают Ася и Вадим и почему они все время ходят по одному и тому же отрезку тротуара, от одного угла церковной ограды до другого!

— Ты меня спросила, как я отношусь к религии, — сказал Вадим. — Я удивился, что ты спросила об этом. Но ты не удивляйся, что я удивился. Ух, какая нескладная фраза! Видишь ли, я об этом много ду­мал. Сейчас объясню почему. Прошлым летом мы хо­дили в туристский поход. В одном селе зашли в чай­ную пообедать. Между прочим, замечательно пообе­дали... И тут подсел к нашему столику какой-то ста­рик. Вначале приглядывался, прислушивался. Потом спросил: кто мы, откуда? Когда сказали, что студен­ты-историки из Москвы, он говорит: «Тут у нас озеро неподалеку имеется. Светлояр по названию. Непре­менно туда сходите». Лицо у этого старика — лоб, глаза, борода — как на старой иконе. Решили, сейчас он нам будет про чудеса рассказывать.

«А чем оно интересно, это озеро?» — спрашиваем. «Сами увидите, — говорит. — Мне бы ваши годы и ваше образование, я бы на все лето у этого озера поселился, стал бы при дороге и каждому идущему говорил: «Люди, что вы делаете?!» А больше я вам ничего не скажу. Ежели вы историки и по своей зем­ле решили походить, должно у вас быть любопыт­ство к жизни. А нету любопытства, тогда нам и го­ворить не о чем».

Про Светлояр-озеро мы уже кое-что слышали. Но он заинтересовал нас. Спрашиваем: «А что мы там увидим — хорошее или плохое?»

Рассердился: «А вам, молодые люди, только на хо­рошее смотреть желательно? Природу, — говорит,— увидите замечательную, а вот что из нее там сдела­ли!.. Я когда сам первый раз это увидел, меня затряс­ло всего... Вам сейчас лет по двадцать? А мне два­дцать было в одна тысяча девятьсот семнадцатом. В двадцатом я в этом селе первым избачом стал, га­зету народу читал. «Беднота» называлась газета. Спектакли устраивал. Общество безбожников органи­зовал. Для меня на Светлояр-озере хорошего нету и быть не может».

Словом, с комсомольским прошлым папаша. Послушали мы его и пошли на это озеро.

Вадим помолчал.

— Никогда не забуду того, что я там увидел! — сказал он. — Никогда! День был замечательный. Сол­нечно, ясно. Вода в озере синяя-синяя. Покос идет. Сеном пахнет. Лес шумит. Хорошо! А по берегу пол­зут мужчины, женщины, дети.

Особенно много детей.

Ползут, где по скошенной траве, где по песку, где по гальке. Кожу стирают до мяса. Поют молит­вы, стонут, головами бьются о землю...

— И их там много? — спросила Ася.

Она представила себе стертые в кровь колени и передернулась.

— То-то и оно, что много, — ответил Вадим. — А мы, студенты — историки, комсомольцы, москви­чи, — стоим смотрим на этот ужас и не знаем, что делать. Знаешь, как я себя тогда почувствовал? Как мешок, набитый знаниями. Все знаю — ничего не могу. Стою — смотрю. И мимо нас на коленях ползут люди. Будто время остановилось. Нет! Не останови­лось, повернулось назад! А кругом все как везде. За лесочком стучит трактор. И самолет над нами проле­тает. Тянет в небе серебряный след. А они ползут... Вот это и есть религия. Это она их поставила на колени. Она приказала: хочешь счастья — ползи чер­вем по земле, унижайся, кланяйся, молись.

— Понимаю, — сказала Ася. — Только это ведь ужасно. Как же можно, чтобы это было?!

— Вот и я об этом стал думать, — сказал Ва­дим. — Что делать, чтобы не было этого?

Улица вокруг них жила обычной жизнью, но Вадим, и не закрывая глаз, сквозь воскресную сутолоку города видел поразившее его Светлояр-озеро. А Асе представлялось и это озеро, о котором рассказал Ва­дим, и мальчик, которого она только что встретила. Светлояр-озеро и эта вот церковь были как-то связа­ны одно с другим. Это она понимала. И ей было нестерпимо думать, что Павел собирается быть не с тем стариком, который хотел бы стать при дороге к Светлояр-озеру и говорить: «Что вы делаете, лю­ди?» — а попом, которого она только что слышала и который требовал от людей постоянного страха.

— Вернулись мы в Москву. Занятия... кружки... семинары...    собрания... — продолжал    Вадим. — А у меня все не идет из головы это озеро и женщи­ны, которые ползут вокруг него на коленях и детей за собой тащат. Даже по ночам снятся... А тут еще на семинаре взялся я доклад про Джордано Бруно сделать. Он с детства мой самый любимый герой. Ты в школе про него учила, знаешь, как попы его му­чили. Чего от него хотели? Чтобы он стал на колени и сказал: «Виноват, что осмелился думать сам. От­рекаюсь, повинуюсь, буду повторять то, что велено». Он не захотел. Тогда его сожгли. Это ты все, конеч­но, знаешь. Но вот чего ты не знаешь, я тоже не знал, пока не стал специально для доклада его био­графию изучать, — сохранился такой документ: рас­писка  на  деньги.   Подписал  этот  документ один итальянский епископ. А деньги он получил за то, что за несколько дней перед сожжением Бруно спе­циальными ножницами срезал кожу с его пальцев.

— Это зачем? — спросила Ася, чувствуя, как у нее по спине побежали ледяные мурашки озноба.

— Обычай был такой. Бруно когда-то был мона­хом.  Попы срезали с пальцев  кожу,  которой  он касался елея, в знак того, что лишают его церков­ной благодати. А еще я прочитал, что, когда повели Бруно на костер, ему зажали губы в тиски, чтобы он не смог крикнуть, что он не отрекся от своих взгля­дов. И когда он стоял около столба, палач ударил его сзади по голове, чтобы он ткнулся губами в рас­пятие: пусть толпа думает, что Бруно смирился и поцеловал крест.

Это ведь неважно, что с тех пор прошло триста пятьдесят девять лет. Такого нельзя ни забывать, ни прощать даже через тысячу. Ни епископа, который сдирал кожу с пальцев живого Бруно, ни попов, ко­торые звонили в колокола, когда вешали декабри­стов, ни того современного проповедника (а ведь он где-то есть), который заставляет людей на коленях ползать вокруг Светлояр-озера.

Вадим говорил, как всегда. Спокойно, умно, рас­судительно. Но Асе показалось, что у него в горле стоит ком. Она испугалась. Павел никого не будет отправлять на костер: попы теперь вроде какие-то другие, незаметные, тихие, безвредные. Но слова Ва­дима связывали одно с другим. И она чувствовала, что ей теперь будет трудно рассказать Вадиму про человека, которого она любит и который готовится стать попом. А не рассказать тоже нельзя. Трудно одной все обдумать. Конечно, Вадим говорит про далекие времена, о которых пишут в учебниках. Может, это к Павлу никакого отношения не имеет? Но ведь видела же она сама в церкви, только что видела, как людей пугают несчастьями и ставят на колени. И во всем том, что она там увидела, это бы­ло для нее самым невыносимым. А Павел будет де­лать именно это!

— Ну, а теперь все-таки расскажи, Кипяток, чего тебя в церковь занесло? — спросил Вадим. — А то я вот в какие материи забрался: лекцию про­читал!

— Я сейчас все расскажу, — сказала Ася. — Вот дойдем до угла, повернем обратно, и я тебе все расскажу.

Но рассказать она не успела. Люди стали выхо­дить из церкви. Служба, видно, кончилась. Появился человек в модном пальто, который пел тенором в хоре. Его провожали женщины. Они говорили ему что-то приятное. Он кутал горло шарфом, наклонял голову то в одну, то в другую сторону, кланялся, улыбался. Потом сел в такси, которое уже ждало его, и уехал: верно, торопился выступать в другом месте.

Ася фыркнула. Ей представилось, как этот тенор выйдет через полчаса в дневном концерте на сцене какого-нибудь клуба и вместо арии «Сердце краса­вицы» (ей почему-то подумалось, что он непременно должен петь это или что-нибудь похожее) затянет то, что пел в церкви.

Потом вышел поп, который вел службу в цент­ральной части церкви. Он был в пальто, из-под ко­торого виднелась ряса, и в шляпе и что-то началь­ственно объяснял человеку в одежде вроде ночной рубахи; тот слушал, согласно кивая головой, а потом ловко открыл дверцу машины. Поп сел в машину рядом с шофером и уехал.

Наконец вышли старухи, а с ними мальчик, ко­торого ждали Вадим и Ася. Мальчик шел, сильно хромая и опустив голову. «В лагере он тоже хро­мал, — вспомнила Ася, — а в остальном был как все ребята».

— Вот он, — тихо сказала Ася.

— Вижу. Ты не знаешь, как его зовут?

Ася покачала головой.

Старухи плотной черной группой повернули к кладбищу, а мальчик задержался на углу.

— Я только повязку сниму, чтобы его не пу­гать, — шепнул Вадим и подошел к мальчику.

— Слушай, — сказал он, — мы хотим с тобой поговорить. Пойдем-ка, брат, с нами. Сядем в саду на скамейку и поговорим.

Мальчик втянул голову в плечи и посмотрел на Вадима снизу коротким недоверчивым взглядом.

— Не, — сказал он, — не пойду. — И он сделал всем телом такое движение, будто Вадим хочет его схватить, а он ускользает.

— Да ты не бойся, чудак! — сказала Ася. — Разве ты меня не помнишь? Мы вместе в лагере были в Апрелевке. Я только забыла, как тебя зовут. Пойдем с нами.

Мальчик снова посмотрел на нее и вдруг истош­но закричал, закатывая глаза:

— Чего они ко мне вяжутся? Никуда я не пойду!

Люди, которые продолжали выходить из церкви, оглянулись на этот крик. Стала собираться толпа. И Ася вдруг услышала отвратительно-знакомый голос:

— Вы чего это, молодежь, перед храмом безо­бразничаете? Мало вам другого места на улице?

Это была Степановна. Она вышла из церкви вместе с дамой, которая пересчитывала деньги за прилавком.

— И не стыдно тебе, — продолжала Степанов­на, — здоровой девке? Под ручку с ухажерами хо­дишь, а привязалась к убогому! А если я сейчас ми­лицию позову? Будешь, как миленькая, пятнадцать суток улицу подметать! Там вас, таких, которые по тротуарам юбки треплют, много!

Ася почувствовала, как у нее кровь  бросилась в лицо.

Дама из-за церковного прилавка стояла в сторо­не, но одобрительно кивала головой.

— Ужасная молодежь теперь пошла, — сказала она нравоучительно. — Ужасная!

— Мы не делаем ничего плохого, — попробовал объяснить Вадим. — Мы хотели узнать, как зовут этого мальчика и почему он, школьник, побирается в церкви.

— Ах, тебе церковь помешала! — прошипела Сте­пановна. — Это ты, — и она налегла на слово «ты», — будешь в церкви свои порядки устанавли­вать! Да ты знаешь, что по закону полагается за ос­корбление верующих чувств?

— Гражданка, — рассудительно сказал Вадим, — ну какие ваши чувства я оскорбляю? Мы мальчику этому помочь хотим.

Но Степановна уже ничего не слышала. Она была в своей стихии — стихии уличного скандала, где на нее работало все: и натренированный голос, и раз­машистые ухватки, и умение переиначивать каждое слово того, кто решится ей возразить.

— Почему вы кричите? — беспомощно сказал Вадим. Он снял и протер очки, как делал всегда, когда волновался.

— Ты только не объясняйся с ней, — сказала Ася. — С ней невозможно объясняться.

— Слышите? — крикнула Степановна. — Сама со своим ухажером безобразничает, а меня за чело­века не считает!

От «Гастронома» подошел милиционер.

— По какому случаю шум? — спросил он.

— Ну, вот хоть вы скажите, товарищ сержант, это можно, чтобы школьник просил милостыню? — спросила Ася.

— Не положено, — ответил милиционер, — ни школьнику, ни кому другому. На этот счет есть обя­зательное постановление. А кто его у меня тут на­рушает?

— А на ребенка-калеку набрасываться, ручища­ми его хватать — это как, положено? — крикнула Степановна.

— Набрасываться тоже ни на кого никому не по­ложено, — сказал милиционер. — А кто у меня тут набрасывается? И прежде всего, граждане, где ре­бенок, о котором шум?

И только тут Вадим и Ася заметили, что, пока Степановна собирала вокруг них толпу, мальчик, из-за которого все началось, исчез. Может быть, его увела дама, вышедшая вместе со Степановной? Ее в толпе тоже не было видно.

— Делаю вам, гражданка, замечание, — сказал милиционер Степановне. — За беспричинные крики в воскресный день. И вам тоже, тем более вы оба молодые, сознательные, должны поддерживать по­рядок и культуру. А теперь давайте, граждане, разой­демся. Тихо, культурно, по-хорошему.

— Глупо как все получилось, — сказал Вадим. — Мы даже не знаем, где его теперь искать. Что-нибудь придумаем... Ну и баба на нас накинулась! — ска­зал он. — А голос у нее какой! — И они оба весело расхохотались.

— Смеетесь? — услышали они за собой голос Степановны. — Смейтесь! Смейтесь! Рады, что до времени сошло вам ваше безобразие?

— Оставьте нас, пожалуйста, в покое, — сказал Вадим негромко.

Степановна оглянулась. Рядом с ними никого не было. Тогда она подошла вплотную к Асе, плюнула ей под ноги и сказала:

— Плакать бы не пришлось!

Вадим усмехнулся.

— Не спешите, гражданка. Выложите все, что у вас есть на душе. Это весьма поучительно.

— Чтобы я с тобой, очкастый, разговаривать ста­ла! — снова налегая на слово «с тобой», крикнула Степановна и пошла от них прочь.

— Нет, она какая-то психическая, — сказала Ася растерянно.

— Если бы психическая! — вздохнул Вадим. И, помолчав, сказал: — Ты меня спрашиваешь, как я отношусь к религии. Могу сказать об этом спокой­ными словами. Буду преподавать в школе историю, а сам стану заниматься происхождением всяких пред­рассудков и суеверий. Но для чего? Просто так? Чтобы диссертацию защитить? Нет! Чтобы не стоять больше, как мы стояли на берегу этого озера, а знать, что нужно делать, когда не в книжках, а на­яву встречаешь такое. Я все время говорю и гово­рю, — оборвал он себя, — а ведь ты мне хотела что-то рассказать.

— Я тебе обязательно расскажу, — пообещала Ася. — Только не сейчас. Знаешь, я что-то вдруг уста­ла очень.

...Еще утром Асе казалось, что ей нужно обдумать только то, что она вчера услышала от Павла. А сколь­ко всего сразу обрушилось на нее! Она вошла в цер­ковь. Она увидела верующих на коленях и мальчика с парализованной ногой, который не захотел говорить с ней. А потом лицо Вадима, когда он рассказывал про Бруно, так, будто все это случилось вчера. А по­том черную стенку побирушек, которые окружили мальчика. И хриплый от ненависти голос Сте­пановны: «Плакать бы не пришлось!..» Достаточно на сегодня! Это все нужно обдумать. Со всем этим нуж­но как-то справиться...

Но почему, почему должно было так случиться, что она, Ася Конькова, должна ломать себе голову над тем, что ее до сих пор совершенно, ну, ни на одну минуту не интересовало, что для нее и не суще­ствовало вовсе? Как это несправедливо!

Все-таки хорошо, что вечером около книжного ма­газина будет ждать Геннадий. С ним можно посмеять­ся, поболтать, подразнить его. С ним просто и не нуж­но решать никаких вопросов.


ВОСКРЕСЕНЬЕ. ВЕЧЕР

Ну нет, ровно в восемь она к книжному магазину не пришла. Разговор с Вадимом ее растревожил, но серьезные разговоры серьезными разговорами, а все-таки как не заметить, что Геннадий уходил победи­телем! Появишься у книжного вовремя или окажешь­ся на углу первой, совсем задерет нос. «Привет, Ры­жик! — крикнет. — Ждешь недолго, надеюсь? Поря­док!» Словом, опоздать нужно было не меньше чем минут на десять.

У Геннадия тоже были свои соображения, когда прийти к книжному магазину, с каким видом стоять, какими словами встретить Асю. Но чем ближе под­ходило время к восьми вечера, тем меньше ему хоте­лось думать о том, что он мысленно называл «так­тикой» и в чем до сих пор считал себя специалистом. Без четверти семь, поглядев в зеркало, он вдруг уви­дел, что его по-дурацки постригли, что рубашка — зе­леная в черную клетку, за которой он специально ездил в Серпуховский универмаг, — не имеет никакого вида, и понял: напрасно радуется. Ася может и не прийти, наверняка не придет: такой характер.

Но все-таки Геннадий кинулся на кухню — гладить сорочку под галстук, хотя галстуков не любил, потом с маленьким зеркалом стал крутиться перед зеркаль­ным шкафом, старался разглядеть, действительно ли его скверно подстригли, как ему показалось. И, нако­нец, окончательно потеряв выдержку, позвонил своей разведке.

— Собирается! — шепотом доложил Андрей. Ему из всех Асиных знакомых больше всех нравился Ген­надий.

— Не врешь? — строго переспросил Геннадий.

— А я врал когда? — возмутился Андрей. — Вы вот не забудьте, чего обещали. Уже объявил в классе, что свой приемник на сборе показывать будете.

— Железно! — ответил Геннадий.

Он приободрился. Значит, Ася придет. Двадцать минут восьмого. Нужно набраться терпения. И вдруг ему в голову пришла великая мысль — как это он раньше не додумался! Он перебежал через двор к приятелю, с которым они в складчину купили зимой мотороллер. Было твердо условлено не трогать маши­ну до настоящей весны и сухих улиц, а уж тогда освоить ее как следует. На этом решении настоял Геннадий. Сегодня он начал от самых дверей с обезо­руживающего самокритического заявления:

— Слушай, я — болван. Почему мы должны ждать? Сегодня воскресенье, сегодня надо обновить машину. Заметано?

— Да ведь ты сам говорил... — начал приятель, который был тугодумом.

— Мало ли чего я буду говорить, а ты все будешь слушать? Где ключ от сарая?

— Я с ребятами к девяти в бассейн собирался, там сегодня вечером водное поло.

— А тебе зачем ехать? Я был не прав — значит, я один и исправлю ошибку. Так и быть, потрачу се­годняшний вечер, посмотрю, что и как с машиной...

Приятель еще и опомниться не успел, Геннадий уже выводил мотороллер из сарая.

Конечно, следовало бы подкатить к углу, когда Ася будет там стоять, крикнуть ей на ходу, не глуша мотора: «Прошу!» — на секунду остановиться, чтобы она могла сесть, и умчать ее по шоссе, по которому, как сказано в техническом паспорте, при хорошем состоянии покрытия мотороллер может  развивать скорость до семидесяти километров в час. Пусть почувствует, что нет в наше время других богов, кроме техники, а этого бога он, Геннадий, держит за рога!

И все-таки он подъехал к книжному магазину за­ранее. Носовым платком стер брызги грязи, пристав­шие к кремовому боку мотороллера, цветок, куплен­ный на углу, воткнул под ручку тормоза и стал ждать, ждать, как еще никогда и никого не ждал в жизни.

— Я не опоздала? — спросила Ася, хотя ей было твердо известно, что она пришла, как и собиралась, на десять минут позже назначенного. На ней был все тот же шарфик и все тот же ярко-синий беретик, но вместо пальто спортивная непромокаемая курточка, про которую Марина, пожав плечами, сказала, что вместе с этой прической она делает Асю совершен­нейшим мальчишкой, но что, может быть, так и надо. В этом тоже есть свой стиль!

— Ничуть ты не опоздала, — ответил Геннадий, хотя только что с отчаянием смотрел на часы. — Про­шу! — сказал он и показал на мотороллер небрежным жестом.

— Что это? — удивленно спросила Ася.

— «Вятка», — ответил Геннадий. — Мотороллер, отличная машина для езды в городских условиях. Работает на бензине с добавлением небольшого ко­личества автола. Развивает скорость до восьмидесяти километров в час. — Десяток километров он прибавил для важности. — Расходует три литра на сто кило­метров пути, берет запас на четыреста километров.  Так что я могу тебя хоть в другой город отвезти.

— Это твой? — спросила Ася.

— Наш, — загадочно ответил Геннадий и повто­рил: — Прошу! Садись. То есть сперва сяду я, а по­том сзади сядешь ты. И можешь за меня держать­ся, — разрешил он, усаживаясь на переднюю часть седла, а потом добавил, почувствовав, что Ася мед­лит: — Или за петлю держись, там есть такая под руками.

И вот они едут по широкому проспекту.

Сначала Ася держалась за петлю, но когда Ген­надий прибавил ход и встречный ветер ударил им в лица, она обхватила Геннадия за плечи, и он тут же забыл про инструкцию, которая предписывала первую тысячу километров ездить потихоньку — об­катывать машину.

Пока Ася с ним, он будет выжимать из мото­роллера все, что можно, только бы чувствовать ее дыхание на своем затылке, ее руки у себя на плечах.

Впереди вспыхнул красный свет. Пришлось оста­новиться. Геннадий оглянулся на Асю. Рыжие воло­сы растрепались, щеки горели, а в глазах сверкало отражение красных огоньков светофора, словно бы предупреждая Геннадия: стоп, дальше нельзя.

— Хорошо? — спросил он. — Тебе нравится так ехать?

— Замечательно! — сказала Ася. — Лучше всякой машины!

«Сейчас я ее поцелую», — подумал Геннадий. Све­тофор переключили. В Асиных глазах вспыхнули зе­леные огоньки, но тут же с обоих боков нетерпели­вые машины стали обходить мотороллер Геннадия. Этого он вынести не мог, с места взял скорость, пы­таясь не дать «Волге» обогнать себя. С «Волгой» он состязался недолго, но Асины руки у себя на плечах почувствовал снова.

И покуда в зеркальце убегал и убегал назад сы­рой асфальт с размытыми бликами от фонарей, по­куда справа и слева маленькую кремовую «Вятку» обходили большие сверкающие машины, а позади него, обхватив руками его плечи, сидела рыжая дев­чонка, которую утром неизвестно за каким чертом понесло в церковь, Геннадий почувствовал: то, что с ним происходит, — это, кажется, и есть счастье.

...В центре был такой плотный поток троллейбу­сов, автобусов, машин, таким пронзительным раз­бойничьим посвистом предупреждали о себе голо­ногие велосипедисты, возвращающиеся с первых за­городных тренировок, такая густая толпа ожидала на тротуарах перехода, милиционеры так энергично подгоняли водителей взмахами черно-белых жезлов, что у Геннадия даже ладони вспотели от напряже­ния. Все-таки проехать на мотороллере в девятом ча­су воскресного вечера по Москве было потруднее, чем сдать устный зачет на знание правил уличного движения.

Но сегодня с ним ничего не могло случиться! С этим чувством Геннадий, чудом разобравшись в ве­ликой путанице разрешительных и запретительных огней и стрелок, лихо развернулся по площади, что­бы ехать вверх по улице Горького. С этим же чувст­вом — сегодня не может случиться ничего плохого! — он спокойно остановил мотороллер перед кафе, хотя вспомнил, что не взял с собой хитроумного замка, которым они с приятелем договорились запирать руль кремовой «Вятки».

— Прошу! — сказал Геннадий и распахнул перед Асей дверь, пропуская ее вперед и слегка склонив голову. Ему самому понравилось, как это у него по­лучилось. — Пойдем наверх, Рыжик,— предложил он и первым зашагал на балкон кафе по широкой де­ревянной лестнице, покрытой мягким ковром. На середине лестницы он остановился и объяснил: — Ты не обижайся, что я впереди иду. В зал ресторана и кафе мужчина всегда входит первым. А когда по лестнице идут вверх, тоже опережают свою даму...

— Это еще почему? — с интересом спросила Ася.

— Такое уж правило, — объяснил Геннадий.

— А ты откуда все это знаешь?

— Я еще много чего знаю, — сказал Геннадий, — но если хочешь, иди ты первая. Поскольку нет пра­вил без исключения.

Но Ася не захотела быть исключением, и он сам выбрал место и прошел к нему, ведя ее за собой и уверенно, как углы на улице, огибая чужие стулья. Он посадил Асю к облюбованному им столику за ко­лонной, поставил себе стул напротив, а потом, поси­дев так минуту, переставил его, чтобы сидеть с ней рядом.

Как ему все удавалось сегодня! Ася даже согла­силась выпить вина. Генка потребовал было целую бутылку «Российского полусладкого», полагая, что оно понравится Асе, но потом вспомнил, на чем при­ехал. Он сказал виновато:

— А мне, знаешь, вина совсем нельзя сегодня. Я за рулем.

— Вот и хорошо, — ответила Ася. — Зачем вино? Нам и так весело. Или нет?

Ее голос прозвучал так, будто она не утвержда­ла, а спрашивала, и спрашивала не его, а себя. Но Геннадий этого не заметил. «Нам весело», — сказала она. «Нам», — сказала она.

— Почему ты сегодня такая? — спросил Геннадий.

— Какая?

— Ну, не такая, как всегда.

Ася покачала головой.

— Не знаю. По-моему, я обыкновенная.

— Нет, ты необыкновенная, — упрямо сказал Геннадий. — И это я не только про сегодня, а про всегда. Ты должна знать, какая ты необыкновенная.

— Рыжая, — сказала Ася.

Геннадий возмутился:

— Ты — рыжая? Ты самая...

Он остановился: все уже было сказано.

Ася ничего не ответила и, отвернувшись от него, стала смотреть через перила балкона в нижнюю часть зала. Ее волосы, рыжие, нет, не рыжие, как ему всегда казалось, а какие-то темно-золотые или, ско­рее, светло-бронзовые (точно такой цвет был у самых тоненьких жилок сопротивления, с которыми всегда было много возни при монтаже) — неважно, как на­зывается этот цвет, важно, что такой цвет мог быть только у Асиных волос, — эти ее волосы и щека с нежным румянцем были совсем рядом с ним. Го­раздо ближе, чем только что на мотороллере, когда она сидела сзади.

— Не смотри на меня так, — попросила Ася, не оборачиваясь.

— Как?

— Вот так, как смотришь. Давай лучше есть мо­роженое.

Ну что ж, будем есть мороженое. Все равно нужно набраться сил после слов, которые он только что сказал Асе. Они и для него самого были неожи­данными. Геннадий не знал, что может говорить такими словами.

Он так задумался, что не заметил, как опередил Асю: она еще только доедала шоколадные шарики, осторожно проверяя ложечкой, не тают ли остальные, а он уже съел и два шоколадных, и два сливочных, и два крем-брюле.

Геннадий тревожно покосился на Асю. Все-таки это было нелепо: заговорил о том, какая она необыкновенная, и вдруг набросился на мороженое, как голодающий. А все потому, что задумался. И не заметил бы, что ест и сколько съел, если бы не вкус двух последних шариков земляничного мороженого, от которого во рту сразу запахло детским зубным порошком. Но Ася все так же глядела вниз и в сторону.

«Волнуется, — с облегчением догадался Генна­дий. — Все-таки то, что я сказал, это настоящее при­знание. Понятно, переживает».

Теперь нужно было сделать два следующих реши­тельных шага — спросить: «Как ты ко мне относишь­ся, Рыжик?» Нет, без «Рыжика». Просто, серьезно, мужественно: «Ася, как ты ко мне относишься?» И еще нужно было сказать: «Я случайно видел, как ты сегодня выходила из церкви. Это все муть и пере­житки. Хочешь, я объясню, почему никакого бога нет и быть не может?»

Геннадий решил начать с того, что легче: с су­ществования бога. Но и к этому несложному делу требовался подход: может, ей уже серьезно забили голову религиозным дурманом и предрассудками?

— Я хочу задать тебе один вопрос, — сказал он значительным голосом.

Ася повернулась к Геннадию и внимательно на него посмотрела.

— Не надо задавать мне этого вопроса, — сказа­ла она и снова стала глядеть вниз.

— Почему? — растерянно спросил Геннадий. Как она могла угадать, о чем он с ней собирается гово­рить? — Я, конечно, не вмешиваюсь, — сказал он, — твое личное дело. Ты не думай, что я тебе речи го­ворить буду, я только хотел спросить... Ну, и ска­зать. Понимаешь...

Геннадий остановился. Все было очень просто: необъяснимых явлений в природе нет, все можно по­нять и объяснить. Мир материален, материя состоит из атомов, атомы из электронов, физика изучает за­коны их движения, и даже самые загадочные посте­пенно становятся понятными. Полный порядок! Если раньше еще люди могли верить в бога, то те­перь, когда машины сами решают задачи, а по небу летают спутники и ракеты, где может быть бог? Ка­кой? Зачем? Для него и места не осталось. Все очень просто.

И все-таки здесь, в кафе, в ярком свете люстры, которая висит почти рядом с их головами, у столика, на котором стоят вазочки с горками разноцветных шариков мороженого и стаканы с весело лопающи­мися пузырьками газа в ярко-красной воде, странно говорить с девушкой о таких серьезных и скучных вещах.

Слово «мировоззрение» Генка в последний раз употребил в девятом классе, когда писал сочинение «Мировоззрение новых людей по роману Н. Г. Чер­нышевского «Что делать?». Он получил за сочинение тройку. Это было не самым лучшим воспоминанием в его жизни. С тех пор как окончил школу, он впол­не обходился без этого слова. В мире и без него все было ясно.

И вдруг такая история! Сидишь в кафе с девуш­кой. Она тебе очень нравится. И чувствуешь, что обязан, прямо-таки обязан начать с ней разговор, где никак не обойтись без слов, которые казались созданными только для того, чтобы скользить по ним глазами в скучных учебниках. А может, махнуть на все это рукой? Ну, была в церкви, ну, не была — важность какая!

«Струсил, — подумал вдруг Геннадий. — Я стру­сил!»

Ну нет! Трусости он себе позволить не мог. Ни­где! Ни в чем! Никогда! Придется начать еще раз снова. Он собрался с духом.

— Хочешь еще мороженого, Рыжик?

— Я еще это не съела.

— Доедай. А потом я кофе закажу и пирожное, ладно?.. А теперь я тебя все-таки спрошу: ты что, веришь в бога?

— Это и есть тот вопрос, который ты хотел задать? — спросила Ася.

У нее в глазах запрыгали веселые огоньки.

— Именно! — решительно сказал Генка. — Только я не понимаю, чему ты смеешься?

Но он уже понял. Ну и дурака он свалял! Как это все было? Он сказал: «Мне нужно задать тебе один вопрос». А она сказала: «Не надо задавать мне этого -вопроса». Все ясно! Ася ждала от него совсем другого, боялась этого, потому и сказала так. Ему бы спросить: «Как ты ко мне относишься?» Ему бы ска­зать: «Я люблю тебя, Ася!» А он ляпнул: «Ты в бога веришь?»

Очень ему нужно знать, верит она или не верит! Если верит, что же, он перевоспитать ее не сумеет? Уж это-то не проблема. Вот теперь хохочет — и пра­ва. Привел в кафе и начал лекцию, как действительный член Общества по распространению... Позор!

— Нет, — говорит Ася очень весело, — я ни во что такое не верю. А ты думаешь, я не знаю, откуда ты это взял? Видел, как я сегодня из церкви выходила, вот и вообразил невесть что. Очень ты прони­цательный, Генка. Шерлок Холмс! А у меня в церк­ви дела.

— Какие у тебя могут быть там дела? — изумился Геннадий.

— А вот этого я тебе не скажу. Общественные.

— Ну и не нужно, — согласился Геннадий с об­легчением. Значит, можно переходить к самому главному. — Я хочу еще тебя спросить, — начал он и остановился — почувствовал, что теперь, когда он та­кой момент упустил, не сможет выговорить того, что готовился сказать весь вечер. — Может, махнем от­сюда? — предложил он.

В кафе, где он свалял такого дурака, ему реши­тельно разонравилось. Ася согласилась уйти.

— Куда поедем? — спросил Геннадий, наступая на педаль стартера.

— К реке, — сказала Ася, — на набережную. Все-таки удивительная  она девчонка! Если бы Геннадия спросили, где он больше всего хочет сейчас оказаться, где ему легче всего будет сказать Асе то, что он хочет, он, конечно, выбрал бы набе­режную.

И вот она, набережная, самый тихий ее участок. На тротуаре, который тянется вдоль последнего квар­тала доживающих свой век старых домов, редкие прохожие. Зато на дорожке, идущей вдоль каменного парапета, людей много. Это не обычные пешеходы. Это влюбленные.

Они медленно идут вдоль реки, они останавлива­ются и смотрят вниз, облокотившись на холодный камень ограды, они спускаются по широким ступеням к самой воде. И вечерняя река старается для них изо всех сил. Она расстилает перед ними струящиеся лунные дорожки от фонарей — для каждой пары свою отдельную дорожку; она заставляет на другом берегу МОГЭС с его высокими трубами и огнями ка­заться океанским пароходом; она подбегает крошеч­ными волнами от проходящих буксиров к самым ногам влюбленных, когда они спускаются на покрытые зеленым мхом каменные площадки при­чалов.

Особенно старательно делает река свое самое доброе дело. Порывом холодного ветра она приказы­вает девушкам зябко поежиться, а от спутников требует, чтобы они накинули на плечи девушкам свои плащи и куртки и обняли эти плечи, вдруг ставшие беспомощными. Так на берегах всех весенних рек мира влюбленные обнимают своих девушек, чув­ствуя, как в сердце возникает желание спрятать лю­бимую у себя под сильной рукой, согреть, защитить, не дать никому в обиду.

Вот так бы и Геннадию стоять сейчас с Асей. Но он может только смотреть на тех, кто обнимает сво­их девушек, и завидовать им.

Здесь, на набережной, его гордость — кремовая «Вятка» — превратилась в ужасную обузу, в докуч­ливого «третьего лишнего», вроде подруги, которая увязалась в такой вечер за вами и все время требует своей доли внимания.

Ася идет вдоль парапета набережной, смотрит на воду, останавливается. А Геннадий уныло бредет по мостовой и катит мотороллер, вдруг ставший неуклю­жим и тяжелым.

— Ты не можешь идти рядом со мной? — попро­сил он Асю.

Она сошла на мостовую.

Теперь они идут рядом, но между ними на тол­стеньких колесиках катится кремовая «Вятка», очень довольная этой прогулкой втроем. Когда Геннадий засматривается на Асю, у «Вятки» рыскает руль, и она ревниво всем своим телом теснит Асю на троту­ар. Геннадий пробует перейти на правую сторону и вести «Вятку» за руль одной левой рукой. Тогда можно будет Асю хоть под руку взять. Но прокля­тая машина тут же начинает накатываться Асе на ноги или отворачивать на середину мостовой.

— Давай   постоим   немного, — предложил   Ген­надий.

— Ты устал? — лукаво спросила Ася.

— Что ты! Просто мне надоело толкать машину, а уезжать от реки не хочется.

— Мне тоже не хочется, — сказала Ася. — Здесь хорошо.

Геннадий обрадовался.

«Здесь действительно хорошо», — подумала Ася. Но насколько было бы лучше, если бы с ней шел не милый Генка, который так готовился к серьезному разговору, так радовался своему мотороллеру, а те­перь так злится на него, — если бы с ней шел не он, а Павел!

Ася видела, что Геннадий с его широкими пле­чами и сильными руками спортсмена, с его серыми глазами, обычно смеющимися, а сегодня удивленны­ми и даже испуганными, куда красивее («Куда инте­реснее!»— сказала бы Марина), чем Павел. Но какое это имело значение? Как можно сравнивать?

И она с ужасом почувствовала, что, хотя со вче­рашнего дня прошли уже целые сутки, целые сутки с тех пор, как она узнала правду о Павле и решила, что между ними все и навсегда кончено, она не пере­стает о нем думать. Если бы только думать! Она все время мысленно говорит с Павлом, все время видит его лицо — какое: красивое? некрасивое? Этого она уже не знает. Разве она может посмотреть на него со стороны? «Мой Павел», «Мы с Павлом» — сколько месяцев она уже привыкла думать так! Она его лю­бит — вот в чем все. Почему? Этого не объяснишь. И с этим ничего не поделаешь.

...Теперь, когда мотороллер поставлен около тро­туара и не может больше ни дергать Геннадия за руку, ни наезжать Асе на ноги, теперь, когда они, наконец, как все на набережной, стоят у парапета, Генка снова чувствует, что он счастлив. Сейчас он накинет Асе на плечи свою куртку: ей холодно, а ес­ли и не холодно, все равно так полагается. Но он вдруг, неожиданно для самого себя, спрашивает не­смелым голосом:

— Ты не очень рассердишься, Рыжик, если я те­бя поцелую?

— Не нужно, — спокойно отвечает Ася, — Пожа­луйста, не нужно.

— Почему? — спрашивает Геннадий с отчаянием. И он слышит в ответ то, чего боялся:

— Ты очень хороший, мы с тобой друзья. А этого не нужно.

— Но я люблю тебя, — говорит Геннадий, пони­мая, что с той минуты, когда он сказал эти слова, все: и река, и небо, и Ася, и он сам — вся жизнь должна перемениться. — Почему ты молчишь?

Ася ничего не успевает ответить. Откуда-то на набережной в одиннадцать вечера появляется шумная компания мальчишек. Они останавливают­ся около мотороллера, чтобы подробно обсудить его достоинства и недостатки по сравнению с мо­тоциклами вообще и с чешской «Явой» в особен­ности.

— Ступайте отсюда! — кричит Геннадий. — Нашли место для технических дискуссий.

— А мы вам нисколько не мешаем. Машину вашу не трогаем. Целуйтесь, если вам это нравится, — дерз­ко говорит один из мальчишек, явно презирая чело­века, который имеет возможность носиться по городу на мотороллере, а вместо этого стоит на набережной как столб, держит за руку взъерошенную рыжую девчонку и смотрит ей в глаза, будто во всем ми­ре нет ничего увлекательнее этого дурацкого за­нятия.

И именно потому, что мальчишка предложил Ген­надию делать то, чего ему больше всего хотелось, Геннадий страшно рассердился.

— Вот я тебя сейчас! — грозно начал он. Но Асе шумная толпа мальчишек напомнила о том, что она увидела сегодня утром и чего не имела права за­бывать.

— Оставь их, Генка. И послушай, — Сказала она, — ты должен мне помочь. Я очень на тебя на­деюсь.

— Говори, — сказал   Геннадий   с   надеждой, — я сделаю все, что ты скажешь.

— Мне нужно узнать, где живет один мальчик.

— Какой еще мальчик? — крикнул Геннадий. Вот, значит, как она понимает дружбу!

— Совсем маленький, ему лет двенадцать-тринадцать.

— А-а, — сказал Геннадий, — это другое дело. Ну, и зачем он тебе?

Ася рассказала про утреннюю встречу с мальчи­ком, просившим милостыню. Она умолчала только о причине, которая привела ее в церковь.

— Сделаю все, — пообещал Геннадий. — Через два дня, самое позднее — через три тебе будет все о нем известно.

— Ты очень хороший, — еще раз сказала Ася. — Спасибо тебе.

Теперь пути к объяснению были отрезаны. Генна­дий почувствовал это с горечью и каким-то облегче­нием. И все-таки жить было очень интересно!

На Крымском мосту он купил Асе на все остав­шиеся деньги нарциссов. Потом на полной скорости отвез ее домой, проводил до дверей, не спрашивая больше разрешения, едва прикоснувшись губами, по­целовал в холодную щеку и сбежал по лестнице, чув­ствуя, что у него даже сердце щемит, так оно пере­полнено...

А Ася зашла на минутку к Марине. Марина и ее родители пили чай и досматривали по телевизору старый фильм «Неоконченная повесть». Асю тоже усадили пить чай и смотреть телевизор. Она видела на экране красивую женщину-врача, которая выле­чивала больных одним своим видом и необыкновен­ной чуткостью, а потом сама влюбилась в хорошего человека, мучилась от этого, но лечить после всех пе­реживаний стала еще лучше.

Ася смотрела на экран, а сама думала о том, что теперь с ней будет. Когда передача закончилась и за столом стали обсуждать увиденное, у нее на глазах заметили слезы, Марина сказала:

— Мне тоже очень понравилось. Замечательная вещь! А какая внешность у этой актрисы! И к тому же еще талант. Надо же!.. Я бы на такую внешность даже без таланта согласилась.

Ася подтвердила, что и картина замечательная и внешность тоже замечательная. А потом ушла домой, уткнулась в подушку, и все опять началось с того места, на котором она вчера не могла уснуть. Что же будет? Что будет, то будет! Ждать? Чего? Наде­яться? На кого? Ну нет, она так не оставит Павла. Она его разыщет. Ему нужно помочь. А если нельзя помочь, с ним нужно хотя бы еще раз поговорить. Должна же она знать, что происходит с Павлом после того, как они расстались.

Ася приняла это решение и сразу уснула.

ОБИТЕЛЬ МИРА И ПОКОЯ

Если бы у Павла спросили, как он добрался до вокзала, расставшись с Асей, в какие переулки сво­рачивал, какие улицы переходил, как на метро ехал, он, наверное, не смог бы ответить.

Вот и наступил час решительного объяснения, ко­торого он ждал и страшился. Теперь все!

— Из этого рыжего чертенка ты собираешься сделать богоданную супругу отца Павла? — спро­сил, посмеиваясь, Добровольский, после того как они встретили Асю в городе. — Ну, знаешь, легче верб­люду пройти сквозь игольное ушко, помяни мое слово.

— Это не твое слово. Это из писания, — ответив Павел, стараясь говорить так, будто его этот разго­вор не волнует.

— Из писания? Тем более, — сказал Доброволь­ский, а потом неожиданно сочувственно протянул: — Трудненько тебе придется... Вот ведь как оно бы­вает: «Чему посмеяхомся, тому же и послужиша». А она ничего. С изюминкой! Да ведь сказано: чем труднее отречение, тем более заслуга. На том свете зачтется.

Добровольский любил начать на лексиконе бурсаков, потом ввернуть словечко из своего вполне светского прошлого, а кончить чем-нибудь настави­тельным и отдающим божественностью. Впрочем, во всех своих трех манерах попеременно он говорил только с Павлом и то с недавних пор. Вот и сейчас он, щеголяя памятью, процитировал:

— «Мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее. Но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый. Держи дальше от нее путь свой и не подходи близко к дверям дома ее». Неплохо! А? Соломона не зря прозвали мудрым!

— При чем тут чужая жена? — возмутился Па­вел.

— Не все, мой влюбленный друг, надо понимать в прямом смысле. А в переносном она тебе, увы, чужее чужой. Жаль, грамматика так оказать не по­зволяет.

— Ты можешь больше не говорить со мной об этом? — хмуро спросил Павел.

— Я-то могу. Ты не можешь! — уверенно ответил Добровольский.

И он был прав: Павлу хотелось говорить об Асе. Больше говорить было не с кем, и он говорил с Доб­ровольским: все-таки тот по-своему неплохо к нему относится.

Добровольский слушал Павла терпеливо, внима­тельно, а однажды с интересом спросил:

— А ты ей все про себя рассказал?.. Молчишь? Понимаю. А ведь рано или поздно придется ей рас­сказать. Вот тогда попрыгаешь. Отступился бы сра­зу, а?

Добровольский был прав. Но именно потому, что он был прав, у Павла после таких разговоров безна­дежно портилось настроение. Он понимал, что так нельзя, но все оттягивал и оттягивал решительное объяснение с Асей. И вот оно позади. Она сама на­чала этот разговор, сама повернула его так, что им пришлось расстаться. И очень хорошо! Все равно это не могло продолжаться. Все равно это должно было кончиться...

Павел вдруг увидел прямо рядом с собой, отде­ленное только стеклом, перекошенное лицо шофера: оказывается, он так задумался, что едва не попал под машину.

Странно, он не успел почувствовать страха. А ведь пройди машина еще каких-нибудь пять санти­метров или сделай он шаг чуть подлиннее — и лежал бы сейчас на мостовой уже не человек, только тело.

Как бы страдала Ася, если бы он попал под ма­шину и до нее дошла бы весть об этом!

«Тогда бы узнала! — подумал Павел и тут же упрекнул сам себя: — Мыслишка детская!»

Когда он был маленьким и его что-нибудь обижа­ло, он представлял себе: вот возьму и сейчас немед­ленно умру, и пусть все поймут, как они виноваты! «Вполне детская мысль. И, кажется, не вполне хри­стианская».

Впрочем, он до сих пор, несмотря на долгие бесе­ды с духовником, так и не научился отличать свои нехристианские мысли от христианских. С тех пор как он пришел в семинарию, вопросов, на которые он не знал ответа, не убавилось, а прибавилось. Те­перь хоть не нужно думать, как будет с Асей: она все решила за двоих, сама и сразу.

Он даже не успел сказать ей, что впервые отпу­щен в город с субботы на воскресенье к дальним московским родственникам в поощрение за успехи. Павел собирался, проводив Асю домой, зайти к ним, переночевать, а завтра с утра снова повидаться с Асей. Он не хотел говорить ей об этом сразу, объ­явил бы на прощание: «У меня завтра еще полдня свободных. Полдня!»

Ася просияла бы глазами, а потом спрятала бы это сияние и спросила лукаво: «А тебе не будет скучно со мной так долго?»

Не нужно об этом думать. Не об этом нужно ду­мать. Думать нужно о том, как она рассмеялась, когда он, Павел, сказал, какой себе выбрал путь в жизни.

Все! И очень хорошо, что все. Он теперь сможет свободнее разобраться в своих мыслях. Нет, ни к ка­ким родственникам он не пойдет. Он наперед знает все, что там будет: тетка Ксения перекрестит его и начнет кормить. И покуда он будет есть, станет гля­деть на него, подпершись и жалостливо вздыхая. А утром, когда он выйдет умываться в кухню, соседи начнут переглядываться за его спиной: «Семина­рист!»

Сегодня он этого не выдержит. Домой! Только домой! А где теперь его дом? Его дом теперь в об­щежитии, в лавре.

Павел пришел на вокзал за минуту до отхода электрички: едва успел проскочить через калитку, которую уже запирали. В вагоне было полно. Почти всю дорогу пришлось стоять на ногах, гудящих от усталости. Компания молодежи, которая возвраща­лась из города, негромко пела под гитару; ненасыт­ные книгочеи, как всегда, читали какие-то толстые книги. Многие спали, уронив голову на грудь. Из дальнего угла доносились такие звуки,   будто   там подковывали лошадь: стук, ржание и снова стук, — там играли в «козла».

Сесть удалось только за три остановки до той, которая была нужна Павлу.

Так бывает всегда! Если у человека нарывает палец, как бы он ни оберегал его, что бы ни делал, будет все время им за все цепляться, ни на секунду не сможет о нем забыть. Вот так и Павел. Едва он сел — оказался соседом двух спорщиков.

Пожилая женщина с усталым лицом в старомод­ной шляпке с матерчатой розой на коротко, по-муж­ски остриженных седых волосах, в круглых очках с поломанным заушником, бережно перевязанным ниткой, рассказывала, что приехала из Перми в Мо­скву, чтобы побывать в лавре, и едет с ночи туда: хочет застать первую воскресную службу.

Сквозь сильные стекла очков были видны испу­ганные глаза в бессчетных морщинках, а на коле­нях лежали темные руки. Такие глаза и такие на­работавшиеся руки были и у матери Павла.

Молодой и, по всему судя, очень сильный парень, скрывая улыбку в углах большого насмешливого рта, сказал:

— Те, которые на помощь от молитв надеялись, раньше от самой Москвы в наш город пешком шли, а уж от ворот до храма и вовсе на коленях. К свя­тому в электричке ехать уж очень не по-божествен­ному.

И он весело поглядел на Павла, ожидая от него поддержки.

Женщина серьезно ответила, что обязательно по­шла бы пешком, были бы силы, и стала объяснять: хочет помолиться за сына, который свихнулся с пути, и, как она теперь поняла, потому, что рос в неверии.

Парень уже без усмешки начал ей горячо воз­ражать.

Павел отвернулся к окну: не хотел слушать этот спор, не хотел даже молча в нем участвовать. Но в черном стекле он видел только свое отражение: бледное лицо, по которому, как тревожные мысли, пробегали придорожные огни. И он невольно снова прислушался.

— Дайте я хоть вам напишу, — сказал парень, который как-то незаметно перевел спор совсем на другое, — где в Москве обязательно побывать нуж­но. А то наладитесь вы в лавру ездить и ничего не увидите: ни Третьяковки, ни выставки, ни Кремля. И сыну написать не о чем будет. А я так считаю: знал бы ваш сын, чем себя занять, никакой беды бы с ним не было. Напишите ему, где были, что виде­ли. Может, ему тогда тоже еще в жизни все хоро­шее повидать захочется...

И веселый парень принялся составлять список московских достопримечательностей.

Павел снова отвернулся к окну: парень рассуж­дал наивно, но вот он уже давно в Москве, а тоже почти нигде не был. Правда, всюду собирались по­бывать с Асей, но почти никуда не успели: слишком мало времени было у них.

Он снова, не желая того, прислушался.

— Кто спорит! — сказал парень. — Конечно, много еще в жизни трудностей. Но я вот школу кон­чил, потом техникум. Плохо ли? Обе сестры учатся. А уж учиться вашему сыну, наверное, помех не было. Вот добьемся, чтобы все по-настоящему, и не только до первой справки об окончании, учились, никто в церковь не пойдет. Это я вам гарантирую.

Женщина что-то тихо возразила. Павел, не слу­шая ее, встал и пошел к выходу.

Всю дорогу от вокзала до своего общежития он мысленно повторял: «Ну и пусть! Теперь хоть все ясно», — и старался убедить себя, что повторяет это с облегчением.

Но настоящим облегчением после московских улиц и вагонной тесноты было войти во двор лавры, по-ночному тихий, прохладный, пахнущий первой ве­сенней зеленью.

Здесь легче дышалось. Павел припомнил слова из речи, которой их встретили в первый день учения. Оратор говорил о людях, которые издревле и доныне спешат в эти сложенные из поседелых камней стены, чтобы снять в обители мира и покоя греховное бре­мя со своей мятущейся души.

А за несколько дней до этого они, еще не приня­тые в семинарию, но только допущенные к экзамену, стояли в семинарской церкви, где ковром, положен­ным около правого клироса, было обозначено, слов­но огорожено, место для будущих семинаристов. Па­вел крестился и кланялся, как и большинство канди­датов, не очень уверенно. Служба была длинной, утомительной. Он прислушивался к тому, что про­исходит у него в душе, но ощущал только чувство неловкости и скованности, и ему казалось, что это испытывают и все остальные: недаром у впереди стоящих такие напряженные спины и затылки. И ему вдруг захотелось тут же сойти с этого ковра, но он себя поборол: «Хватит метаться, — подумал он.— Я еще ничего тут не знаю!»

С тех пор прошло немало времени, и Павел вро­де бы привык. Но чувство, возникшее сегодня, когда он после ссоры с Асей вошел во врата лавры, он ис­пытал впервые.

Неужели это ощущение надежности, тишины и покоя, которое он испытал, проходя сквозь двойной и темный тоннель ворот, и есть то проявление бога в душе, которое превыше всех иных доказательств его существования? Сколько раз толковали ему об этом чувстве, и как старался он проверить, испыты­вает ли его. И вот оно, наконец, пришло в день раз­рыва с Асей. Уж не  награда  ли это за  разрыв?

И вдруг трезвый голос сказал: все, наверное, проще. Он устал, переволновался, всю дорогу стоял на но­гах, а сейчас вошел в стены, где не нужно скрывать, кто он. Здесь он не чувствует себя белой вороной. Здесь он один среди многих, таких же, как он.

Павел поднялся мимо сонного швейцара по лест­нице и прошел по коридору общежития. Он ступал осторожно и тихо, словно боясь расплескать вдруг возникшее в душе чувство, в котором еще сам не до конца разобрался.


Утром его разбудили громкие голоса. Не откры­вая глаз, он прислушался. Говорили соседи по ком­нате.

— А я вам говорю, нет места лучше, чем на кладбище.

Павел открыл глаза. И, как всегда утром, увидел над собой тяжелые своды низкого потолка. Говорил Николай Самохин, сосед по классу и общежитию. Это его приятный басок.

— А я вам говорю, — убежденно повторил Са­мохин, — нет места лучше, чем на кладбище. Это дело верное. Я и на летнюю практику обязательно буду добиваться только на кладбище.

— Еще чего, на кладбище! — перебил Пантелей Здоров, первый спорщик в их десятке. — Наотпеваешься еще, когда приход получишь. А сейчас, пока ты человек вольный, на лето куда-нибудь махнуть, где лес, речка, рыбалка. Отпономарил для практи­ки — и за удочки! Хорошо! Проснулся, Милованов? Может, в твой город попроситься? Как у вас там рыбалка? А танцы в городском саду бывают?

— Что ты его спрашиваешь? — прогудел Само­хин на мягких низах своего голоса. — Он ведь у нас идейный. Куда велят, туда пойдет.

Павел промолчал, прикрыл глаза. Хотелось снова вызвать в душе вчерашнее чувство.

...Днем он встретил во дворе женщину, которую видел вчера в электричке, с лицом еще более испу­ганным и еще более усталыми глазами. Она дожи­далась, пока до нее дойдет очередь войти в церковь. Ах, если бы можно было узнать, о чем она думает сейчас, а главное — что изменится в ее жизни после этого дня в молитвах?

На следующий день начались будни.

В семь утра прозвонил звонок подъема, и помощ­ники инспектора заходили по общежитиям, пото­рапливая тех, кто запаздывал с вставанием. Времени было мало, но самые ревностные — среди них До­бровольский и Самохин — успели добежать до храма, расположенного  в   дальнем   углу двора,   и  при­ложиться к мощам основателя лавры. В начале де­вятого все спустились в сумрачную столовую. Рас­саживались по чинам: ближе к киоту с иконами — преподаватели, посвященные в сан; потом студенты академии, отличающиеся от семинаристов возрастом и черной бархатной полоской на воротнике куртки; потом семинаристы по старшинству классов.

Священник прочитал утреннюю молитву, все про­пели хором «Отче наш» и принялись за еду. Ели молча. Говорить не разрешалось, да и мешал голос чтеца, громко и четко читавшего житие святого...

Вдоль столов за спинами завтракающих проха­живались помощники инспектора: обрывали тех, кто пытался заговорить.

Доели. Снова прозвучала молитва: «Благодарим тебе, Христе боже наш...»

Поспешили в классы. Павла в коридоре остано­вил отец Феодор. Негромко и заботливо он спросил, как Павел съездил в город, и дал понять, что неко­торые послабления в общих правилах для Павла совершаются не без его, отца Феодора, предстательства. Потом все так же благожелательно он отпустил Павла, а когда тот дошел почти до дверей класса, негромко окликнул его снова:

— Да, Милованов, какой это вы опять задали на уроке вопрос?

— Koгда? — спросил Павел, стараясь догадать­ся, о чем идет речь.

Отец Феодор тут же подсказал:

— На уроке нравственного богословия. Что-то связанное с вашим родителем. Припоминаете?

У Павла неприятно дрогнуло сердце. Вопрос был невинным, но отец Феодор уже знает о нем.

— Мой отец погиб, спасая ближних, — сказал Павел и замолчал.

— Осведомлен о печальном происшествии, которое привело вас от безбожия к богу. Но в чем же все-таки был ваш вопрос? — так же мягко, но чуточку настойчивее осведомился отец Феодор.

Павел неохотно сказал:

— Если все в мире совершается по воле божьей, как усмотреть в гибели моего отца мудрость и ми­лосердие божие?

— Это и есть ваш вопрос? — спросил отец Фео­дор небрежным тоном, как бы давая понять, что на такой вопрос ответить не составляет никакого тру­да. — Ну, и что вам сказал ваш наставник?

— Кого господь любит, того наказывает.

— Истинно! Притчи Соломоновы, глава 3, 12-й стих.

— Но я понять хочу! — воскликнул Павел и даже руки стиснул, чтобы показать, как мучительно хочет он понять.

— Понять? — мягко переспросил отец Феодор. — Молись, молись, а не рассуждай, В молитве ищи от­вета. Но мы еще потолкуем об этом. Не спеша, ве­черком, душевно... А теперь в класс!

Он благословил Павла, и тот, преодолевая внут­ренний голос, который пытливо спрашивал: «Ну, а это зачем?» — поцеловал отцу Феодору руку, при­ложился как положено к его выхоленной щеке и ушел в класс.

Отец Феодор постоял в коридоре, глядя, как се­минаристы расходятся по классам.

Когда мимо него, почтительно склонив голову и мягко ступая, прошел Добровольский, отец Феодор окликнул его, не скрывая в голосе недовольства.

— Вы ничего не хотели мне сказать, Доброволь­ский?

Григорий, не задумываясь, ответил:

— Не сочтите за лесть, отец Феодор. Восхищен вашей проповедью. Сладость! Трогательность! Уми­лительность! Душа, во грехах заскорузлая, и та вос­чувствует...

Отец Феодор, усмехнувшись, перебил Доброволь­ского:

— Вижу, что вы успешно овладеваете старинны­ми словами.

— Стремлюсь! — сказал Добровольский и изо­бразил на своем лице ревностное стремление, соеди­ненное со скромной радостью по поводу похвалы.

— Заметно, — снова перебил его отец Феодор, так же негромко, как все, что он говорил, но тоном, который заставил   Добровольского   насторожиться.

— Но хоть вы, Добровольский, лисица, я не во­рона! Умилительность!.. Почему я не от вас узнаю о том, что произошло у Милованова на уроке нрав­ственного богословия?

Добровольский потоптался на месте. Узнал уже, значит! Чем же отговориться?

Он сказал первое, что пришло на ум, голосом возможно более простодушным:

— Но ведь мы с Миловановым в разных классах...

— Осведомлен, — сказал отец Феодор, поглаживая черную волнистую бороду и прожигая Доброволь­ского испытующим взором.

Когда семинаристы-новички говорили, что отец Феодор видит всех насквозь, они были склонны по­верить, что оно так и есть на самом деле. Добро­вольский знал, сколь незагадочна основа у прони­цательности отца Феодора, но и он под этим взгля­дом поежился.

— Осведомлен я и о другом, — продолжал отец Феодор. — Вас интересует не только то, что происхо­дит в вашем классе. И любознательность ваша, обо­значим ее до времени так, приносит плоды. Но до­ставляете вы эти плоды не мне...

Добровольскому стало жарко. Ему казалось, что его разговоры с почтенным коллегой отца Феодора, который занимает в этих стенах, пожалуй, еще бо­лее важное место, остались их маленькой тайной, тем более что они облечены во вполне благопристой­ную форму интереса к предмету, преподаваемому тем, на кого намекнул отец Феодор. Надо было как-то выкручиваться.

— Отец Феодор, — сказал Добровольский, глядя на своего наставника светлыми преданными глаза­ми, — я... единственно и нелицеприятно...

Но договорить ему не дали. Отец Феодор устало махнул рукой и желчно сказал:

— Бросьте, Добровольский, на меня этот лексикон не действует, тем более владеете вы им далеко не в совершенстве. Не ошибитесь, Добровольский. Не на того коня ставите. Поразмыслите об этом! А те­перь ступайте в класс...

До вечера раздумывал Добровольский над этим разговором. Как бы действительно не просчитаться и не остаться в дураках, особенно если в этих сте­нах предстоят перемены. А ведь по тону отца Фео­дора на то похоже. Неужели он еще выше станет? Куда же выше! Сорока еще нет, а уже в таком чине и такое положение! Во всяком случае, есть над чем подумать.

Учебный день шел, как всегда. С появлением каждого нового преподавателя в начале его урока читали молитву и пели тропарь. После уроков обе­дали, снова молились, снова слушали чтения житий.

Наконец наступил короткий послеобеденный пе­рерыв. На счастье, сегодня не было спевки хора. Павел отправился в библиотеку: ему хотелось взять какую-нибудь книгу, которая так увлекла бы его, что можно было бы не вспоминать разговор с Асей. Нет, не разговор — разрыв. Ну, конечно, разрыв. Чем больше он обдумывал все, что произошло по­завчера, тем яснее чувствовал, что это разрыв. Ко­гда Ася звонко рассмеялась, что-то непоправимо раз­билось, словно это звенел не ее смех, а осколки звенели, которые теперь уже ни за что не склеить.

«А может, такую книгу взять, которая поможет вернуться вчерашнему настроению?» — подумал Па­вел. Где это было такое удивительное,  солнечное, свежее описание пасхи? В «Войне и мире» или в «Воскресении»? Он не перечитывал этих книг со школьных лет. Тогда он прочитал сцену в церкви, как все остальное; сейчас ему захотелось перечи­тать ее.

По привычке школьных лет он в коридоре на ходу нетерпеливо полистал книгу. Это было дорево­люционное издание с ятями и твердыми знаками. Но Павел уже привык в семинарии к старой орфогра­фии: многие учебники, по которым он здесь занимал­ся, были тоже изданы в дореволюционное время и, понятно, по старой орфографии.

— Ну, конечно, вот она, эта сцена: «Все было празднично, торжественно, весело и прекрасно...» Он скользнул глазами по строкам, чтобы найти в них то высказанное словами чувство, которое он на мгновение ощутил, вернувшись в лавру. Но вся сце­на ликования и радости говорила вовсе не о пасхе, не о боге, а о Кате и о любви.

Он полистал книгу дальше и вдруг наткнулся на три строки точек, озаглавленных римской цифрой, обозначающей главу.

И в этот момент чья-то рука, протянувшись из-за его спины, бесшумно взяла книгу. Павел оглянулся и увидел помощника инспектора, которому семина­ристы дали прозвание Казак. Впрочем, студенты академии -говорили, что присвоенная ими кличка — Цербер — подходит больше.

— Интересуетесь сочинениями Толстого? — крот­ко спросил Казак. — Не удовлетворены, что вам дали издание, в котором выпущены самые богохуль­ные главы?

— Я ничего не знаю о выпущенных главах, — сказал Павел. — Я просто хотел перечитать «Воскре­сение». Разве это нельзя?

— Ничего ни о чем не знаете, а перечитать все-таки именно «Воскресение» пожелали? Верните эту книгу. В ней и с выпущенными главами мерзости и безбожия предостаточно. Или, может, вы и того не знаете, что православная  церковь отринула Тол­стого?

Павлу приходилось в школе слышать об отлу­чении Толстого от церкви, и в учебнике об этом читать, и даже самому рассказывать на уроке его биографию. Читал он и самого Толстого, не все, ко­нечно, и не очень внимательно, пропуская целые главы, но читал. Но тогда ему и в голову не при­ходило, что кто-нибудь вырвет у него из рук книгу Толстого и будет говорить о великом писателе с та­кой ненавистью.

Правда, он знал — об этом говорили по секрету, — что из библиотеки всегда исчезают газеты с антире­лигиозными статьями, чтобы их не прочитали семи­наристы, но что его будут укорять чтением Тол­стого?!

Тем не менее спорить Павел не стал.

— Извините меня, Василий Семенович, — ска­зал он и послушно отнес книгу в библиотеку, решив про себя, что как только появится возможность, до­станет ее и прочитает, но уж, конечно, всю целиком, без пропусков.

...Полтора часа перерыва, как всегда, прошли так, что он не успел их заметить. Снова прозвонил звонок: семинаристы разошлись по классам готовить уроки.

Павел достал из ящика в своем столе тетрадку: в ней были записаны уставные тонкости богослуже­ния, против упрощения которых недавно выступил в богословском журнале один из профессоров ду­ховной академии.

По привычке прежних лет он, к удивлению одно­классников, законспектировал эту статью и теперь хотел перечитать свой конспект и разобраться в нем. Очень трудно все тонкости запомнить: «Ирмосы в этой службе не полагаются вовсе, а катавасия поется после 3-й и 6-й песней. После катавасии — сокращен­ная сугубая ектения. По возгласе — кондак...»

Он никак не мог сосредоточиться: мешали мысли, очень далекие от богослужебного устава и от стен этого класса, в красном углу которого перед иконой горит не трепетно мерцающая лампадка, а из сооб­ражений экономии электрическая лампочка.

Павел подумал себе в утешение: потому не мо­жет сосредоточиться, что ему мешает гул зубрежки. Рядом рокочет басок Самохина, зазубривающего хронологические сведения из Ветхого завета: «Енос жил восемьсот пятнадцать лет... Нет, девятьсот пять... Енос жил девятьсот пять лет...»

Спорщик Здоров зубрит свое: «Молитва есть бла­гоговейное возношение ума и сердца к богу... Мо­литва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу...»

А самый тихий и неприметный в классе Мишень­ка Доронин — его так все и зовут Мишенькой — чем-то встревожен. Он повторил разок-другой слова длинной молитвы, на которой всегда сбивается, а по­том пересел к Павлу и тихо спросил:

— Ты сегодня утром к мощам прикладывался?

Павел ответил рассеянно:

— Нет, а что?

Мишенька сказал тревожно:

— И я не успел. Понимаешь, не успел!

— Вечно ты из-за всего тревожишься, — раздра­женно сказал Павел. — Это не обязательно.

Самохин, который, оказывается, хоть и зубрил ветхозаветную хронологию, но все отлично слышал, сказал:

— Не обязательно? Держи карман! А почему же записывают, кто был, кто не был, кто прикладывал­ся, кто нет? Это я точно знаю. У них на нас на каж­дого такая бухгалтерия заведена! Все выведено — и дебет и кредит, хоть сейчас на страшный суд.

Доронин совсем расстроился.

— Как же теперь? — всплеснул он руками. — У меня уже два замечания в кондуите записано.

А Здоров вдруг ни с того ни с сего мечтательно сказал:

— А на улице уже, между прочим, настоящая весна... Проходил сегодня, поглядел: завтра во Двор­це культуры постановка, потом танцы под радиолу... Хорошо, конечно, тем, которые, как Енос, жили по девятьсот пять лет: все успеть можно.

Мишенька съежился: он не переносил, когда при нем непочтительно отзывались о пророках и святых, о семинарских преподавателях и лаврских иноках, но тут Самохин тревожно шепнул:

— Тсс! Казак! — и старательно зарокотал уже не то, что учил сам, а то, что учил сосед: «Молитва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу...»

Но гул зубрежки не обманул помощника инспек­тора. Он распахнул дверь и, стоя на пороге, так, чтобы было слышно, что происходит в других клас­сах, сказал:

— Здесь посторонние разговоры! Сели и сидите! Учите! Как мертвые сидите! Кто говорил? — Он рез­ко ткнул пальцем в Мишеньку Доронина: — Ты?

Тот неловко вскочил и тревожно сказал:

— Не я, не я...

Казак поглядел на него тяжелым взглядом, и Ми­шенька вдруг вскрикнул, показывая на Здорова и на Павла:

— Они говорили! Они! Все говорили!

Казак удовлетворился.

— Так и запишем! Чтобы муху было слышно, понятно? Милованов! Староста! Вы за это отвечаете.

Когда Казак вышел, Здоров резко повернулся к Доронину:

— Что же ты, как последняя...

Павел перебил его, понимая, что сейчас начнет­ся перебранка, которая снова привлечет Казака. Он тихо сказал:

— Действительно, нехорошо. Зачем тебе это нужно?..

И вдруг тихий Мишенька Доронин словно с цепи сорвался. Он подскочил к Павлу, присел на кор­точки, упирая руки в бока, и с каким-то странным злорадством спросил:

— Зачем? Зачем? Это ты меня спрашиваешь? А зачем ты со своим Добровольским шепчешься? Думаешь, никто не видит? Он уже кончает скоро, какие у тебя с ним могут быть дела? А ведь все знают, что он наушник. И ты с ним заодно. С отцом Феодором о чем сегодня беседовал? Хочешь чистень­ким быть: и нашим и вашим? Вот! Можешь им всем сказать, всем. Я буду все делать, как они велят, все, все! Раз я здесь...

Он говорил шепотом, но это был шепот, похожий на крик. И он сам себя поправил:

— Нет, не так! Я сам все хочу делать, как они велят. Сам хочу. Сам! Сам! Подождите, я еще и по­стриг приму. Тогда увидите!

Он пробежал по классу, рухнул на пол перед иконой, начал молиться, и в его голосе Павел вдруг услышал ту воющую ноту, которая испугала его, когда он первый раз увидел в церкви кликушу.

— Уйми же его, — кривясь от отвращения, по­просил Здоров.

А Самохин, чтобы заглушить шум, уже не впол­голоса, а вслух стал повторять привязавшуюся фра­зу: «Молитва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу...»

Но шум в классе не прошел незамеченным. Са­мохин едва успел сказать:

— Тсс! Казак!

На этот раз Казак остановился в дверях, почти­тельно пропуская вперед отца Феодора. Семинарис­ты встали.

— Что здесь происходит? — спросил отец Феодор, как всегда, с тихой твердостью в голосе. — Милованов, староста, что происходит в вашем классе?

Павел помолчал и вдруг, повинуясь безотчетному порыву, сказал:

— Ничего! Доронин молится, а мы все сидим как мертвые.

Но отец Феодор вызова не принял или не понял.

— Похвально! — ответил он и вышел.


Поздно вечером, когда Павел вышел перед сном подышать воздухом, к нему на лавочку подсел До­бровольский.

— О чем сегодня тебя батя Феодор спрашивал? — спросил он.

Павел пересказал весь разговор.

Добровольский поморщился:

— Говорил он тебе: мы еще об этом потолкуем не спеша вечером, душевно? Так... Понятно! Держи ухо востро: он только играет в демократа, а сам догматик и науходоносор. Не вздумай всерьез у него о чем-нибудь спрашивать.

Павел спросил невесело:

— А у кого же спрашивать?

Добровольский сделал обиженное лицо:

— У меня! Столько, сколько тебе нужно, я знаю. Сам не смогу ответить, посоветуюсь. Помни, я тебе, во-первых, друг, и, во-вторых, некоторым образом я за тебя отвечаю. У меня ведь от тебя нет никаких секретов. Я тебе и сочинение свое показать соби­раюсь о поездке в Киево-Печерский монастырь. У меня там, брат ты мой, такие страницы есть, хоть сейчас в святоотческую хрестоматию...

Он ушел, а Павел остался сидеть на скамейке.

Во дворе было так же, как и вчера, темно и тихо. Пахло первой травкой на газонах. Но чувство, кото­рое возникло позавчера и радостно удивило Павла, больше не возникало, хотя он очень хотел испытать его снова.

Так прошли эти два дня в обители мира и покоя.

СПУСТЯ НЕДЕЛЮ

Неделя пролетела так, что Ася ее почти не заме­тила, только устала больше, чем всегда. Наверное, потому, что в эти дни к конвейеру на предшествую­щую операцию поставили новенькую. Новенькая должна была завести еще не до конца собранный ме­ханизм будущего будильника и положить его на лен­ту. Асе нравилось, что к ней в руки механизм при­плывает уже ожившим, тикающим. Она брала его движением, которое стало привычным, выполняла свою операцию, почти не глядя и никогда не ошиба­ясь, и механизм уплывал дальше.

Но новенькая не могла попасть в ритм. Мимо Аси в нужный момент то тянулась пустая лента, то, ког­да к новенькой подходила инструкторша, чтобы по­мочь ей, под рукой сразу появлялись, наседая друг на друга, несколько заведенных механизмов, и при­вычную операцию приходилось делать вдвое быстрее. Эти перебои утомили Асю, и она всю неделю с нетер­пением дожидалась перерывов — пятиминутных и обеденного. Один раз она даже накричала на свою соседку. Потом стало стыдно: в прошлом году сама была такой же растерянной и медлительной.

Подумать только! Меньше года прошло, а эта де­вочка из десятилетки глядит на Асю как на опытную сборщицу и даже пытается называть ее на «вы»!

А может, Ася потому так устала, что каждый день было много неотложных дел? Готовилось выступле­ние цеховой самодеятельности в обеденный перерыв в столовой. У культсектора — Аси — с прошлой неде­ли в блокноте велся аккуратный перечень всего, что нужно было сделать, чтобы «обеспечить мероприятие». Перечень выглядел так:

«1. Кубышкин Василий — мех. цех. Уговор.

2. Очки с кр. носом! Оч. важно.

3. Телефон (звонок — попр. Генку).

4. Объявление (Нина из чертежного)».

Означала эта запись следующее. Баянист, высту­павший с самодеятельностью сборочного, заболел. Зато в механическом цехе появился ученик Кубыш­кин Василий, о котором стало известно, что он иг­рает на баяне по нотам, может и аккомпанировать и даже исполнять такие вещи, как вальс Хачатуряна к   пьесе   «Маскарад»   и   «Полонез»   Огинского. Культсектор  механического ревниво скрывал свою находку для собственного концерта. А сам товарищ Кубышкин, паренек с пухлыми детскими губами, ког­да Ася стала его уговаривать, отчаянно смутился, начал говорить, что вообще совсем ничего не умеет. Два обеденных перерыва ушло на уговоры.

Исполнитель, игравший в скетче роль заведующе­го ателье, требовал, чтобы культсектор помог ему вой­ти в образ, а для этого были необходимы очки и красный нос, вроде таких, какие в одной из сценок надевает Аркадий Райкин. Пришлось обеспечивать очки с носом. Телефон нужен был для того же скет­ча. А чтобы он звонил, когда это потребуется по хо­ду действия, Генке было велено приехать в клуб и сделать к телефону приспособление. Афишу о кон­церте написала Нина, чертежница.

Словом, все образовалось. Против всех пунктов перечня появились крестики, но сколько для этого пришлось побегать!

А на следующий день после концерта в комитете комсомола сказали, что нужно немедленно составить список желающих посещать университет культуры. В четверг состоялись занятия кружка по текущей по­литике. Мудрено было в эту неделю не устать!

А вернее всего, Ася устала потому, что все время, работала ли она в цехе, занималась ли общественны­ми делами или домашними, она думала о том, как разыщет Павла, — то, что она будет его разыскивать, она решила твердо, — и что скажет ему при встрече. Она хорошо запомнила, чем кончился их разговор. Она спросила: «И ты в это веришь?» Павел оскор­бился. Получается, что верит. Ох, нелегко ей будет с ним разговаривать!

Для Аси то, что ни она, ни ее родители не верят в бога, так же естественно, как то, что она дышит воздухом. Учила в школе про то, из чего состоит воз­дух и как устроены легкие, но дышит — и все тут, а объяснить, как, зачем и почему, не может. Вот так и в бога не верит, а словами объяснить ей это труд­но. До сих пор не приходилось ей ни с кем говорить об этом. Да и зачем? А вот оказалось, что нужно.

Ася стала вспоминать, что узнала про церковь и про религию в школе. На ум пришли крестовые по­ходы, которые расширили представления европейцев об Азии, и  крещение Руси, которое сыграло положи­тельную роль в распространении грамотности. Потом вспомнился король Генрих, ходивший куда-то изви­няться перед римским папой, и еще один Генрих, который сказал, что Париж стоит обедни.

Нет, она помнила немало, но, пожалуй, в разговope с Павлом ни крестовые походы, ни оба Генриха ей не пригодятся. Хорошо Вадиму: знает много и умеет как-то связывать одно с другим. Но ведь не поведет она Вадима с собой к Павлу. Шпаргалки тоже не возьмешь. Надеяться нужно только на себя.

Ася сделала то, к чему ее приучил отец. Владими­ру Михайловичу сорок пять. Жизнь сложилась так, что учиться после семилетки ему не пришлось, а знать хотелось многое. И какое бы новое дело он ни начинал: переводил ли цех на новую марку гра­фита, решал ли, что сажать на садовом участке или как самим оклеить квартиру обоями, — шел в библи­отеку, приносил с собой книжки, читал их, что-то вы­писывал себе в тетрадочку. Он и от ребят требовал, чтобы они поступали так же.

— До всего своим умом доходить — никакой жиз­ни не хватит, — говорил он сыну. — Собственный этюдник хочешь придумать — придумывай. Только погляди раньше, какие в книге нарисованы.

И он обязательно рассказывал вычитанную когда-то, но навсегда поразившую его воображение исто­рию про человека, который, живя в глухой деревне, десятилетия подряд изобретал машину, чтобы ездить на ней, а когда добрался до города, оказалось, что изобрел давно уже изобретенный велосипед.

Ася не стала сама изобретать велосипед. Она пришла в библиотеку.

— Мне бы антирелигиозного чего-нибудь, — ска­зала она молоденькой библиотекарше и почему-то смутилась.

Библиотекарша просияла:

— Очень хорошо! А то слабо у нас читают эту литературу.

Она притащила Асе толстую книгу и радостно проставила в ведомости большую галочку.

Ася унесла с собой книгу и дома, почему-то таясь от домашних, начала ее читать. Книга начинала из­далека: от раскаленных туманностей, из которых воз­никла солнечная система, и от стад питекантропов, от которых постепенно произошли люди. В некоторых фразах было всего два-три понятных слова, и то больше предлоги. К концу недели Ася добралась до превращения культа Озириса в культ Христа и до отражения в христианской религии представлений древних египтян о загробной жизни.

А ей хотелось найти для Павла что-нибудь такое, что поразило бы его так же, как ее поразил рассказ Вадима о коже, срезанной с пальцев Джордано Бру­но, но только поближе к нашему времени. Толстая книга, которую она читала, была очень ученой и очень спокойной. И каждая ее страница словно го­ворила: «Стоит ли из-за этого так волноваться, де­вушка? Ведь это все дело прошлое, давнее». Ася по­няла твердо: в разговоре с Павлом эта книга ей ни­как не поможет.

Может, отложить поездку? Нет, она и так упусти­ла целую неделю.

И еще одного важного дела она не сделала. Не­сколько раз по вечерам звонил Геннадий, осведомлял­ся, не выйдет ли она погулять, но не очень настаи­вал: видно, чувствовал себя виноватым. До сих пор он не выполнил своего обещания — не разыскал мальчишку, который побирался в церкви. И Ася то­же ничего не успела сделать для мальчика, хотя все время помнила, что обязательно должна ему помочь. Она один раз даже к церкви подходила, дожидалась его, но не дождалась, а заходить внутрь ей больше не хотелось.

...Павел давно дал ей адрес «до «востребования», указав почтовое отделение на одной из станций пригородной железной дороги. Ася знала эту станцию. Там жила знакомая девочка, у которой она летом бывала в гостях. Никакой семинарии на этой станции не было, иначе бы она про нее слышала.

После работы Ася, поколебавшись, подошла к справочному бюро.

— В Москве духовной семинарии нет, — ответила строгая девушка, изумленно поглядев на Асю.

— Я знаю, что она не в Москве, а где-то за го­родом, — сказала Ася.

— По области справок не даем.

— Но мне нужно. Мне очень нужно! — решилась выговорить Ася, чувствуя, как неудержимо краснеет под взглядом девушки из справочного бюро, который из строгого стал любопытствующим и даже сожалею­щим.

— Ну, уж если очень нужно... — смягчилась та и написала Асе адрес. — А вам все-таки зачем?

— Просто так, — сказала Ася. — Поступать туда собираюсь.

Обе девушки засмеялись. А потом та, за окошеч­ком, похвалилась:

— Чего у нас только не спрашивают!

— Вот и я еще спрошу: сколько стоит билет туда и обратно?  

— Десять пятьдесят. Поезд идет два часа.

Два часа! Значит, ехать нужно на целый день и взять с собой рублей пятнадцать, никак не меньше. Пожалуй, и пятнадцати не хватит: десять пятьде­сят — билеты на электричку да рубль на метро, остается три с полтиной. А до получки еще четыре дня, и просто так потратить за одно воскресенье руб­лей двадцать Ася не могла. Просить у отца не хоте­лось. Дать бы он, наверное, дал, но непременно за­хотел бы узнать, зачем ей понадобились деньги.

«Не обязательно каждый день обедать, — подума­ла Ася. — Буду брать в столовой молоко с хлебом или кефир. Говорят, очень полезно».


...И вот она в городе, который ей назвали в спра­вочном бюро. Спрашивать у прохожих, где духовная семинария, не хочется. Она идет наугад — мимо де­ревянных .домиков, мимо больших, почти как в Москве, каменных зданий, мимо книжного магази­на и «Гастронома», мимо дома со сплошными фаб­ричными окнами и вывеской «Институт». И вот пло­щадь с городским сквером. Горком партии. Памятник Ленину. Вдоль площади тянется бульвар. За ним высокая, как бы крепостная, стена. На углу приземи­стая красная башня с зеленым шатром крыши. За стеной — башни церквей с синими маковками в жел­тых звездах. Тяжелые позолоченные купола.

Видно, ей сюда.

Ася нерешительно входит в глубокие ворота. На стенах ворот изображения святых. Под ними под­писи — затейливые узорчатые буквы. Какая-то жен­щина, идя от изображения к изображению, списывает себе в тетрадочку этот текст, а списав, целует угол картины.

Ася проходит сквозь ворота и останавливается во дворе. Ничего не скажешь: здесь очень красиво! Поч­ти как в Кремле, где она недавно была. Много церк­вей, видно, очень старых, таких, что на них ищешь глазами табличку «Памятник архитектуры». От церк­ви к церкви ходят туристы: наши — в тренировочных брюках и непромокаемых куртках — и иностранные — в ярких костюмах и коротких плащах.

Мимо туристов и экскурсантов, не обращая на них внимания, шествуют попы в развевающихся ря­сах — черные пятна среди солнечной сказочной пест­роты этого двора. А может, это не попы, а те самые монахи, о которых говорил Павел?

Какие-то женщины подходят к этим людям в чер­ных рясах, и те небрежно их благословляют.

Недалеко от входных ворот — белорозовый дом с вывеской на английском языке «Office» («Канцеля­рия», — вспоминает Ася, у которой по английскому была четверка). Перед этим домом стоит иностранная машина. Группа курчавых и темнолицых людей, вышедших из нее, фотографируется на фоне распис­ной деревянной беседки с крестом на крыше и фон­таном посредине.

А на ступеньках, которые ведут к боковому входу одной из церквей, длинная очередь. «Иконная лав­ка», — читает Ася надпись над дверями. Люди, ко­торые выходят из этой лавки, разглядывают иконки — маленькие, пестрые, как игральные карты, а потом прячут их в карманы и сумки, вздыхая: «Дорого!»

На дорожках дети играют в песок, катаются на трехколесных велосипедах. На скамейках сидят жен­щины с узелками, чего-то дожидаясь, завтракают. Одна из них, в шляпке с черной вуалью и в облезшей лисьей горжетке, наливает себе кофе из термоса.

У всех в руках бидончики, кувшины, бутылки. Ася садится рядом с ними — отдохнуть после поездки собраться с мыслями. Одна из женщин с бидончиком в руках нараспев рассказывает:

— ...И стала она, милые вы мои, сохнуть... Ночь слезьми обливается, днем по докторам ходит... Денег пролечила — ужасное дело! Муж ее жалел, жалел а потом погуливать начал. Я и говорю: не с того конца начинаешь, бабонька, в церковь не ходишь, с мужиком своим невенчанная живешь... Если разобраться, он и не муж тебе, а так — сожитель! Грехи надо замаливать, а без того тебе никакие доктора не помогут.

— Чего сидите, женщины? Надкладезную открыли! — говорит, подходя к ожидающим, дворничиха.

И женщины, взяв свои кувшины и бидончики, торопливо выстраиваются в очередь к синей часовне. При этом они препираются. Дама в горжетке, под­жимая губы, говорит женщине, которая прервала свой певучий рассказ:

— Вы здесь, гражданка, не стояли!

Та принимает вызов:

— Еще чего скажи, не стояла! Да меня тут каж­дый знает!.. И привела я ее, милые вы мои, сюда... И приложилась она к мощам... И попила водички...

Но дама в горжетке снова перебивает рассказ о чудесном исцелении. Она еще сильнее поджимает губы и цедит:

— Может, вы где, гражданка, и стояли, но только не передо мной.

— Ладно вам, женщины, — примирительно сказа­ла дворничиха. — Воды, что ли, в водопроводе не хватит? А ты, рыженькая, чего очередь не занима­ешь? — спросила она у Аси.

— А зачем? — удивилась Ася.

— А ты будто не знаешь? Святая вода, — объяс­няет дворничиха. — Посуда есть с собой? Нет? Сходи в лавку, купи пустую поллитру. Постой в очереди и набери. Домой свезешь, мать спасибо скажет.

И не поймешь, серьезно она говорит — или шутит.

— Вы смеетесь? — догадалась Ася.

Дворничиха в сердцах сказала:

— А что ж мне, плакать над вами, над дурами? Ты-то небось из Москвы сюда приехала. А зачем? Ну, они, понимаю, одна — темнота, другая — барыня, а ты здесь чего делаешь? Чему тебя только в школе учили, тьфу!

Ася хотела ей объяснить про себя, но потом без­надежно махнула рукой: «Не поверит!»

Экскурсанты спешат куда-то в глубину внутрен­него двора. Может, ей тоже туда?

Нет, ей не туда. Там висит вывеска «Музей». В музей она не собирается. А рядом с музеем белая церковь. Сквозь приоткрытую дверь доносится за­унывное пение хора.

Некто очень молодой, в длинной, до пят, черной одежде, с льняными волосами, падающими на плечи из-под бархатной шапочки, и смиренно опущенными глазами, похожий на отроков, которых Ася видела в Большом театре, когда была на «Борисе Годунове», медленно идет к церкви.

— Гляди-ка, — говорит турист. — Кто это? Дев­чонка?

— Да нет, вроде парень.

— Может, из семинаристов он? — догадывается дотошный турист. — Нет, те вроде пообыкновеннее будут.

О том, что интересует Асю, ей уж, во всяком слу­чае, не у кого спрашивать. Ася идет дальше. В углу двора работает ленточный транспортер. Он подает кирпич на восстанавливаемую угловую башню. У транспортера — подсобницы в надетых для работы стареньких кофтах и лыжных брюках, которые видны из-под юбок. На лесах — парни в спецовках. У них, что ли, спросить, где тут семинария? Совестно, люди рабочие.

А может, тоже какие-нибудь монахи-каменщики?

Ася свернула направо. И вот перед ней, за желез­ной решеткой ограды и аккуратным газоном, длинное здание. Большая часть его облицована пестрыми плитками, и от этого оно все какое-то пряничное. Другая, меньшая, сложена из красного кирпича. На­прягая глаза, Ася читает вывеску у дверей. Золотыми буквами написано: «Духовная семинария». Тут, зна­чит, учится Павел.

Как все было бы просто, если это был бы обычный институт! Она вошла бы сейчас в эти двери, спроси­ла: «Где у вас тут канцелярия?». Сказала бы в кан­целярии: «Мне нужно найти студента Павла Милованова», — и все в порядке.

А тут хотя какие-то люди, и не только в рясах, а обыкновенные, входят и выходят сквозь эти двери, она понимает, что ни за что не перешагнет невиди­мую линию, которую Павел прочертил сам, когда сказал первый раз: «у нас» и «у вас». «Граница»,— думает она.

А вот и собака и часовой. В палисаднике стоит аккуратная собачья будка, и перед ней на длинной цепи взад и вперед бегает выхоленная черная овчар­ка. А чуть поближе к дому тоже взад и вперед ходит, бесшумно ступая, не то поп, не то монах в очках на деловитом лице, с длинными черными волосами, в длинной рясе. У него в руках раскрытая книга, и, похаживая, он поглядывает то в нее, то по сторонам.

«Дежурный, наверное», — думает Ася. Она садит­ся на скамейку напротив ворот семинарии. Ждет. За оградой все прохаживается бесшумная черная тень на красном фоне стены да повизгивает овчарка, жа­луясь на свою цепь.

Ася долго сидит на скамейке. И мимо нее, как в страшном сне, все время мелькают черные тени — попы, молодые и старые. Она никогда не видела столько попов сразу. Молодых больше. Некоторые, видно, возвращаются из города, несут чемоданчики, свертки, портфели. И другие люди прохаживаются тут: не в рясах, но с аккуратными бородами, в оч­ках, профессорского вида. Рассуждают о вчерашнем заседании кафедры, о расписании занятий. И семина­ристы тоже проходят. Они в черных кителях и черных брюках. Так бывал обычно одет и Павел. Но она не знала, что это форма. Когда идут мимо дежурного попа, семинаристы замедляют шаги и приглушают го­лоса; когда заворачивают за угол и видят Асю на скамейке, все, как по команде, поворачивают к ней головы, разглядывают.

Как все было бы просто, будь это какое-нибудь обычное место: фабрика, клуб, институт! Подошла бы к ним и сказала: «Здравствуйте, мальчики! Где тут Милованова найти, Павла?»

Нет, не подойдешь, не скажешь, хотя с виду они совсем обыкновенные и говорят об обыкновенном. Она поймала обрывок фразы о шахматном турнире.

Сколько ей тут сидеть? Может, Павел вовсе и не выйдет. Ася еще раз обошла весь внутренний двор. Народу около иконной лавки и около часовни со свя­той водой стало больше. Теперь богомольцы сидят не только на скамейках, но прямо на земле, и двор похож на зал ожидания вокзала: люди едят, переобу­ваются, спят. И еще больше стало во дворе старух в черных платках и стариков с палками и в каких-то картузах древнего образца.

Но если бы здесь были только старые люди! Нет, Ася увидела, как девочка в коричневом школьном платье, в белом фартуке, с капроновыми бантами в волосах встала на колени перед церковной дверью и на коленях поползла в церковь. И парня она уви­дела, вроде бы такого, как их заводские ребята. Она даже думала, что он турист. Но он вышел из часовни с бутылочкой воды, стал лить ее себе на руки, при­касаться мокрой рукой к лицу, что-то бормотать, и на лице у него появилась блаженная улыбка.

И группу приезжих увидела, чем-то похожую и чем-то не похожую на обычных экскурсантов. Ее вел по двору молодой поп с реденькой просвечивающей бородой. Он говорил, что сейчас отведет приехавших издалека братьев и сестер во Христе к чудотворным мощам основателя лавры.

— В бытность свою игуменом, — отчетливо и бы­стро говорил поп-экскурсовод, — преподобный под­вижник особое внимание обращал на нестяжательность монастырской братии, опасаясь, как бы избы­ток не привел за собой нерадения и других пороков!

И приезжие согласно и умиленно кивали голо­вами.

...Ася еще раз прошла по всему двору — мимо иконной лавки, которая торговала еще более бойко, мимо пестрой беседки, мимо синей часовни, мимо штабеля кирпичей и ленточного транспортера и опять повернула к пряничному дому семинарии, который притягивал ее.

И тут она увидела Павла.

Павел шел в группе семинаристов и так же, как они, замедлил шаг, проходя мимо чернорясного де­журного, а потом снова пошел быстрее.

— Павел! — крикнула Ася.

Он резко повернул голову и переменился в лице. Обрадовался? Испугался? Этого она не поняла. И все, кто шел вместе с ним, оглянулись на Асю.

— Подождите меня, — сказал Павел, не останав­ливаясь около нее, не называя ее по имени и обра­щаясь на «вы». — Около музея подождите.

Он, видно, заметил, как обидело Асю, что он го­ворит вот так, на ходу, и, словно бы решившись, остановился на миг и сказал:

— Обязательно подожди меня, Ася.

Ася ждала. Ждала долго. Так долго, что даже подумала: «Не нужно было мне сюда приезжать». Она собралась уходить, но ее вдруг окликнули. Ася оглянулась. Только это был не Павел. Это был его бледный толстощекий знакомый, с которым она встретила однажды Павла на Арбате. Доброволь­ский, кажется.

Добровольский подошел к Асе. Он двигался сов­сем не так, как в Москве, а заложив руки за спину, медленно, плавно, размеренно, не глядя ни по сторо­нам, ни на Асю. И одет он был иначе, чем в Москве: такая же, как у Павла, черная куртка, застегнутая до самого горла, и черные брюки. Куда только дева­лись желтые перчатки, желтые туфли, желтый порт­фель! Желтыми остались только волосы, но и они были причесаны по-другому — на две стороны, с про­бором посредине.

Добровольский остановился, не доходя двух ша­гов до Аси, и сказал негромко:

— Неосторожно поступаете. Не спросясь, на сви­дание приехать... В такой день! И смешно и грешно.

— Это Павел вас просил передать или вы от себя говорите? — спросила Ася.

— Не могу одобрить, — продолжал Доброволь­ский, не давая себя перебить.

— А вы здесь кто? — спросила Ася. — И почему вмешиваетесь?

— Благодарить меня следовало бы, не гневать­ся, — сказал Добровольский, то сильно налегая на «о», то забываясь и выговаривая слова по-обычному. — Вмешиваюсь по праву дружбы, единственно. Павлу Милованову я друг. — Он помолчал и добавил: — Так-то, искренняя моя.

— Почему это я вдруг ваша и какая у меня к вам может быть искренность?

— Обращение есть такое: старинное, почтенное, молитвенное, — смиренно сказал Добровольский.

— Молитвенное! Еще чего не хватало! — снова вспыхнула Ася и дернула плечом.

— А вы привыкайте, деточка, — снисходительно сказал Добровольский, — раз уж к Павлу интерес имеете. Как я понимаю, вы сюда не в музей приеха­ли, а, как говорится, с серьезными намерениями.

— Почему вы меня допрашиваете?

— Кто я такой, чтобы допрашивать? Советую, искренняя моя, советую. На Милованова Павла в этих стенах большие надежды возлагаются. У него впереди стезя широкая. Пройдет время, неизвестно, к своей ручке допустит ли приложиться. Но сейчас по причине безмерного мудрствования стал задавать не­нужные вопросы... Впрочем, этого вам не понять. Словом, вот что... Ссориться не будем. Сейчас вы отсюда ступайте и ждите его часика через два в здеш­нем славном граде. Знаете где? У входа на курсы киномехаников. Есть тут такое заведение. Придет. Помолится и придет. Только особенно на виду с ним не расхаживайте и не задерживайте его долго, — строго, словно бы имея на это право, сказал Добро­вольский. Потом он пошел от нее, медленно пересту­пая с одной плиты панели на другую и все так же глядя себе под ноги, но вдруг остановился. — Поже­лаю счастья, искренняя моя, — сказал он, и его свет­лые глазки скользнули по Асе. — Простить воспитан­ника Милованова нельзя, но понять можно. Как друг говорю. Как будущий друг дома.

И Ася вдруг поняла, как он на нее смотрит: так же, как смотрел на часы и на телевизоры на Арбате.

— Я не хочу с вами разговаривать! — резко ска­зала она. — Идите!

— Следовало бы добавить «с миром», — усмех­нулся Добровольский и ушел.

Ну и друг у Павла!

Ее окликнула женщина с бидоном:

— Эй, девушка, семинарист тебе твой не сказал, поют они сегодня или нет?

— Ничего я тут не знаю, ничего, — почти крикну­ла Ася и стремительно пошла прочь.

Скорее отсюда! На воздух! На воздух! Она и бы­ла все время на воздухе, но в этих стенах ей было трудно дышать, может быть, потому, что все время сильно билось сердце.


Как хорошо было очутиться на обыкновенной ули­це обыкновенного маленького города! Передвижной театр музыкальной комедии оповещал о предстоя­щих гастролях. Громыхали телеги по мостовой. Виз­жали поросята, которых везли с рынка. Радио пере­давало репортаж о футбольном матче. Горком ком­сомола объявлением, написанным от руки, извещал, что производится запись молодежи, желающей ехать на новостройки Сибири. Большой фанерный щит на­поминал, что вечером в клубе состоится лекция «Сон и сновидения», после которой будут танцы под духо­вой оркестр.

Ася прочитала все объявления и афиши подряд, купила в булочной, из которой вкусно пахло свежим хлебом, два пирожка и запила их стаканом воды с сиропом.

Потом она отправилась разыскивать курсы киномехаников. Около входа в здание курсов стояли при­наряженные, пахнущие одеколоном парни в начищен­ных сапогах: будущие киномеханики собирались в город. Остановились, чтобы послушать репортаж о футбольном матче. Киномеханики поглядывали на Асю, заговаривали с ней. Один даже пожелал узнать, кого именно она ждет, и взялся его вызвать.

Ася отшучивалась, а сама думала, насколько бы­ло бы лучше, если бы Павел учился на каких-нибудь курсах вроде этих.

На стадионе в Тбилиси хозяева поля уже забили гостям два гола, а Павел все не шел. Когда он, на­конец, появился и Ася быстро пошла ему навстречу, один из будущих киномехаников, который так и не отходил от нее, сказал:

— Дождалась все-таки.

А другой, поглядев на Павла, присвистнул:

— Попова невеста, оказывается! Ну что ж, доход­ней оно и прелестней.

Ася не оглянулась и ничего не ответила. Огляды­ваться было не к чему. Отвечать было нечего.

— Приехала, значит, — сказал Павел.

Нельзя было понять, звучит его голос радостно или тревожно.

— Как видишь! — с вызовом сказала Ася. — При­ехала. И уже долго жду. И уже выслушала от твоего дружка, что приезжать было не нужно, а задержи­вать тебя нельзя. А ты мне что скажешь?

— Хорошо, что приехала. Я сам не свой. Места себе не нахожу.

— Что ж, мы так и будем тут разговаривать? Пойдем куда-нибудь отсюда.

— Пойдем, — согласился  Павел. — Только куда?

— А уж этого я не знаю. Тебе виднее.

Они пошли по шоссе и скоро оказались на при­вокзальной площади. Около автобусной станции не­терпеливая толпа усаживалась в голубые и красные автобусы, перекрикивалась с водителями, лузгала се­мечки, покупала мороженое, пела. И только Павел был напряжен и молчалив.

На площадь стремительно выкатил и остановился огромный серебряный автобус с красными полосами вдоль бортов, с занавесками на окнах, с высокими спинками мягких кресел, которые были видны сквозь толстые стекла.

— Дальний, — догадалась Ася. — Красивый ка­кой! Вот бы на таком поехать! Тебе бы хотелось?

— С тобой? Очень, — сказал Павел. И вдруг предложил: — Давай поедем! Прямо сейчас. Недале­ко. До следующего города.

— Ты это серьезно?

Но Павел, ничего не отвечая, убежал к кассе и вернулся с билетами.

— Ох, Павлик, какой ты молодец! — радостно сказала Ася.

— Автобус отправляется! — крикнул водитель.

Ну могла ли она подумать, что после иконной лавки, после очереди за святой водой, после завитых отроков, после девочки, упавшей на колени, после парня с блаженным лицом слабоумного она вдруг очутится в мягком кресле дальнего автобуса, который будет мчаться по шоссе в неизвестный ей и, навер­ное, прекрасный город!

— Как мне автобус нравится! — сказала она. — Смотри, сетки какие удобные. Жаль, положить нече­го. А кресла! В них, наверное, спать можно. И радио работает. А что это за ручка?

— А вы нажмите. Смелее! — сказал помощник, который сидел на низенькой скамеечке рядом с води­телем.

Ася нажала на ручку, и спинка кресла откинулась назад. Теперь можно было сидеть полулежа.

— Как интересно! — восхитилась Ася. — Жаль, что выходить скоро. Или мы еще немножечко про­едем?

— Мы еще проедем, — ответил Павел. — А когда-нибудь можем с тобой и подальше поехать.

Как только город, где помещалась семинария, ос­тался позади, с Павла спала напряженность мешав­шая ему говорить с Асей.

Он сказал:

— Я нехорошо ушел тогда. Я об этом всю неделю потом думал. И знаешь, что я решил?

— Погляди в окно, — перебила его Ася, — лес ка­кой! Уже зеленеет. Смотри, смотри!

Шоссе то плавно опускалось в ложбину, то плав­но поднималось на холм, то тянулось перед глазами прямой узкой лентой, то мягким полукружием огиба­ло прозрачные рощи.

И каждый километр пути, каждая новая перемена дороги, каждая новая картина в окне приводили Асю в восторг. Не может человек непрерывно много дней кряду думать только об одном и том же, тяжелом и неприятном. Вот так и она в автобусе забыла о том, что ее мучило. Она повернулась к Павлу — хотелось увидеть, как ему нравится дорога: она ведь умела чи­тать по его переменчивому лицу. Напряженной не­ловкости в нем больше не было, но радости не было тоже. Он не в окно глядел, он глядел прямо перед собой, и губы у него были сжаты: думал, готовился к разговору. И она сразу все вспомнила. Да и как она могла забыть то, из-за чего сюда приехала?!

Автобус остановился на городской площади, и шофер объявил название города. Оно звучало былин­ной древностью. Вместе с ними вышла компания сту­дентов: ребята с тощими рюкзаками, девушки с фо­тоаппаратами, все в спортивных костюмах и тяжелых походных ботинках. Последние километры пути они весело спорили о дальнейшем маршруте, стукаясь головами над помятой картой, а как только автобус остановился, стремительно зашагали по шоссе, затя­нув песню: «В первые минуты бог создал институты, и Адам студентом первым был...»

Ася поглядела им вслед, и так же, как у входа в школу киномехаников, ей захотелось, чтобы Павел был одним из этих парней в распахнутой куртке и яркой ковбойке, с походным мешком за плечами, — честное слово, ему бы все это очень пошло! — с кар­той в руках и чтобы бог существовал для него только в шуточной песне. «Павел — студент, — сказала бы она дома, — и в воскресенье я с ним и его товарища­ми отправляюсь в поход».

— Куда мы тут? — спросила Ася. Почему, в самом деле, она должна решать все за него? В Москве она всегда говорила, куда идти, что смотреть. В Москве она была главной, а сюда ее привез Павел. Она даже не ожидала от него такой решительности. Оказывает­ся, он может быть и таким. Очень хорошо. Пусть те­перь сам говорит, куда идти, что делать.

— Все равно куда, — сказал Павел. — Главное, что здесь мы одни. Можем спокойно поговорить. Здесь нам не помешают.

— А чего ты боишься? — спросила она. — Не здесь, а там, у себя.

— Я ничего не боюсь, — ответил он неуверенно. — Но есть люди, с которыми мне бы не хотелось встре­чаться, когда мы с тобой.

— Я и говорю: боишься. Ну, не обижайся, не бу­ду больше. Давай походим, поговорим. Город этот посмотрим.

— Обязательно посмотрим, — сказал Павел. — Вот погляжу только, когда обратный автобус, и мо­жем пойти, куда хочешь.

Вернулся он от кассы встревоженный. Обратный автобус должен прийти только к вечеру.

— Опоздаю я! — испуганно сказал он. — Не рас­считал! Как же это?.. — Он поглядел на Асю. У нее на лице, когда Павел заговорил испуганным голосом, вспыхнул румянец. И Павел ответил, подбадривая сам себя: — Ну и опоздаю, ну и подумаешь!

— Я же говорю, что боишься, — сказала она. — Всего боишься. В кино со мной пойти боишься: вдруг увидят? По городу своему пройти боишься. Теперь опоздать боишься. Может, лучше мне остаться, одной тут погулять, а тебе уехать на попутной машине, а?

— Ну что ты говоришь! — громко сказал Павел, взял ее под руку и повел прочь от автостанции, но все-таки еще раз оглянулся на расписание.

Они шли молча. Потом Павел спросил:

— Ну, как ты жила эту неделю?

Асе казалось, что когда она увидит Павла, она выскажет ему сразу все. Но она ответила одним словом:

— Обыкновенно. — А потом спросила: — А ты?

— И я обыкновенно. В кино ходила?

— Нет, в кино не ходила. Занята была, — ответи­ла Ася.

Как странно, что они говорят о пустяках, будто ему не о чем больше спросить, будто ей нечего больше сказать.

— А я была в церкви, — объявила Ася.

Павел посмотрел на нее недоверчиво.

— Честное слово, была.

Но Павел этому не обрадовался. Спросил тревожно:

— Ты-то зачем туда пошла?

— Как ты не понимаешь, Павлик? Мне же интересно, кем ты собираешься стать, что собираешься делать. А я никогда раньше не была в церкви. Мне захотелось увидеть, что там делают. Разобраться за­хотелось, — сказала она любимым словечком Вадима.

— Ну и как, разобралась? — угрюмо спросил Павел.

Они шли по маленькому городу, где их никто не знал, они шагали то по просыхающему тротуару, то по влажной весенней земле, чмокающей под ногами, то по берегу реки неширокой, но такой полноводной, что казалось: вода налита в ней вровень с берегами. И Ася своим звонким голосом рассказывала Павлу о том, что увидела в церкви. Павел слушал, морщил­ся, хмурился, а потом спросил:

— Ты нарочно так рассказываешь?

— Как?

— Да вот так, чтобы все выглядело нелепо, да? Ну скажи, ты эту девушку, которая в красном сви­тере на клиросе поет, придумала?

— Ничего я не придумала! — возмутилась Ася. — Я все, как было, рассказываю. Я, знаешь, сама уди­вилась. Все там, кто поет, такие пожилые, мрачные, а она здоровая, румяная. У нас на физкультурном па­раде точь-в-точь такая была правофланговая. Нет, я все тебе рассказала как есть. А теперь, если хочешь, объясни мне то, чего я не поняла.

— Это я могу, — сказал Павел. — Конечно, если тебе интересно.

— А как же! — сказала Ася. И снова повторила: — Должна же я разобраться.

Неожиданно они вышли на берег озера. Вода еще не спала. Прозрачное озеро казалось огромным. Ры­бачьи лодки, вытащенные на землю, лежали около до­мов, выделяясь на пробивающейся траве черными днищами и ярко-красными бортами.

— Хорошо как! — ахнула Ася. — Я посижу на бревнышке, погляжу на озеро. Ты объясняй, а я буду слушать.

И Павел стал объяснять, кто из людей, которых видела Ася, был священником, кто — дьяконом, а кто — пономарем. И про то, как называется нак­лонный столик, на котором лежит икона, и как назы­ваются резные двери, в которые уходил священник, и как называется его одежда. Он произносил стран­но звучащие слова: «антиминс», «аналой», «епитра­хиль», — но от них то, что видела Ася в церкви, не становилось ни более торжественным, ни более та­инственным. Как ни назвать столик, на котором ле­жит икона, Ася все равно не забудет мутного от поцелуев, обслюнявленного многими губами стекла. Когда ему Ася рассказала про это стекло, она вдруг остановилась и спросила:

— Тебе неприятно, что я так говорю?

— Нет, — ответил Павел. — Ты это так видишь.

И он спросил Асю, утром она была в церкви или вечером, и стал объяснять разницу между утренней службой — литургией — и вечерней, когда читают и поют акафисты. Но какая разница, при чем она присутствовала, если при этом люди встают на колени и стыдное выражение покорности и есть то главное, что она увидела в церкви.

Пока она спрашивает Павла о другом:

— А почему в церкви поют и говорят непонятно?

Покуда Павел объяснял, что и как именуется в церкви, он говорил спокойно и затверженно. Но Асин вопрос, видно, что-то зацепил в нем. Он ответил совсем иначе:

— Я тоже спрашивал об этом. Еще в самом на­чале. Мне тогда все сразу хотелось понять. Настав­ника одного нашего. Я считал, что он доступнее, чем другие. Даже любит, чтобы ему задавали вопросы. Я его и спросил: в чем смысл, что богослужение совершается на старославянском языке, которого те­перь никто уже не знает? Как он мне отвечал, это долго рассказывать. Не убедил он меня. А Добро­вольский про мой вопрос сказал так: «Подумаешь, важность, что язык в молитвах непонятный! В оперу люди ходят? Ходят. А спроси-ка, много они там слов понимают, особенно когда хор поет? Это еще лучше, что непонятно. Вот я у одного старого писателя про­читал: как женщины в церкви услышат слово «дондеже», так и зальются слезами, уж очень звучит торжественно, а значит всего-навсего «покуда».

— И он верующий? — изумилась Ася.

— Добровольский-то? Нет. Какой он верующий? Обыкновенный карьерист. Актером собирался стать, даже поступил в театральное училище. У него есть способности, только средние, а нетерпение большое. Дошел до третьего курса, увидел, что дело это долгое, на быструю славу и на быстрые деньги рассчитывать не приходится, вот и перешел в семинарию. У него планы далекие! Нужно будет, он и в монахи постри­жется. Ты думаешь, он почему меня от вопросов осте­регает? Обо мне заботится? Нет, он о себе заботится. Это он меня в семинарию идти уговорил. Ну, и то, что я сюда пришел, за ним числится как заслуга. Вот он и хочет, чтобы я его не подвел. Хотя он ко мне почему-то неплохо относится. А ты заметила, как он говорит? Память хорошая, старые книжки почи­тал, слова разные вызубрил... Хорошо хоть не фискал, кажется.

— А они у вас есть? — спросила Ася.

— Хватает, — отозвался Павел невесело.

Как странно! Ася думала, как она будет спорить с Павлом, а он сам говорит так, будто все понимает, как надо. Но почему он тогда в семинарии? Может, он такой же, как Добровольский? Карьерист? Нет, не похоже.

— Не понимаю я, — сказала Ася. — Если ты так про них говоришь, если у вас карьеристы и ябеды, ты зачем с ними?

— Я не с ними. — Павел поднял голову. — Я сам по себе. А разве вокруг тебя плохих нет? Пусть и во­круг меня есть плохие, и я это вижу, но я верю! Я в главное верю! Слышишь, верю! И этого ты не трогай. Не трогай этого! — крикнул он.

— А я ничего не трогаю, — сказала Ася. — Прош­лый раз я тебя спросила: ты веришь в бога? Ты не ответил, убежал. Сегодня отвечаешь: верю. Хорошо, что отвечаешь правду, но почему ты кричишь?

— Разве я кричал? — тревожно спросил Павел.

— Конечно, кричал, — ответила Ася. — Не пойму только, на кого? Ну, хорошо, возвращайся в семина­рию, становись кем хочешь: хоть попом, хоть мона­хом, хоть не знаю кем... Одно мне только скажи: за­чем тебе нужно, чтобы люди, такие же, как ты, вста­вали перед тобой на колени и стукались лбами об пол?

— Разве они передо мной будут вставать на колени? — снисходительно сказал Павел.

— Понимаю, не перед тобой. Перед богом. Но ты мне скажи: ты можешь закрыть глаза и представить, какой он, где и зачем?

— Бог есть дух вечный, всеблагий, всеведущий, всеправедный, всемогущий, вездесущий, неизменя­емый, всеблаженный, вседовольный!.. — стремительно ответил Павел.

— Очень хорошо! — сказала Ася. — Неизменя­емый, еще и довольный. Чему тебя только в школе учили? Удивляюсь! Да ты послушал бы, как ты это говоришь! Пока что-нибудь обычное рассказываешь, голос у тебя человеческий, а как доходишь до церкви и до бога, слова говоришь, не сбиваешься, все быстро так и громко, а почему-то, знаешь, как будто это на пластинку записано, честное слово. А можешь ты мне объяснить вот так, просто — я же понять тебя хочу, — не про бога, про него, по-моему, ты сам ничего не понимаешь, про себя: как это с тобой получилось? По­чему ты в семинарии? Конечно, если не хочешь, мо­жешь не говорить. Нам к автобусу еще не пора?

Павел поглядел на часы.

— Нет, у нас еще есть время.

— Все равно, пойдем отсюда. Холодно стало, — сказала Ася, — и есть что-то захотелось.

— Как это я раньше не подумал? — огорчился Па­вел. — Ты ведь с самого утра из дому.

— А чего особенного! Не хотела — не говорила, захотела — сказала. Там столовая есть, на площади, я видела. Только я не хочу, чтобы ты еще деньги тра­тил. Ты и так много заплатил за билеты.

— О чем ты говоришь! — возмутился Павел. — Есть у меня деньги. Я вчера стипендию получил.

Ася рассмеялась, тряхнула весело рыжими куд­рями.

— Ты чему? — удивился Павел. Он не поспевал за переменами ее настроения.

— Просто так. Подумала, как рассердилось бы твое начальство, если бы узнало, на что ты тратишь свою стипендию. Повез меня, безбожницу, — ты не смей забывать, что я безбожница! — на дальнем ав­тобусе в другой город и будешь меня сейчас в сто­ловой кормить обедом. Будешь или не будешь? Учти, у меня всего пять рублей осталось. Но их мы тоже можем потратить: кутить так кутить! А папа гово­рит: «Приходите в гости. Селедочку в вашу честь зарежем». Правда, здорово?

— Какая ты всегда веселая! — сказал Павел.

— А почему мне не быть веселой? — ответила Ася. — Жить интересно!

— Да? — спросил Павел. — Ты так думаешь?

...Мимо них, стуча мотором, проплыла большая лодка, в которой сидели нарядные парни и девушки. С берега крикнули: «Эй, куда спешите?» С лодки от­ветили: «Свадьба в клубе!»

— А ты, по-моему, устал, — сказала Ася. — По­бледнел даже.

— Нет, не устал. Это я моторку услышал. Вспом­нилось мне...

— Пойдем, — сказала Ася. — Нам еще до города порядочно.

...В столовой Асе все понравилось: и рассольник, и второе со смешным названием «бифштекс рубле­ный с гарниром сложным», и компот, припахивающий пылью. А Павел ел плохо, задумывался, а потом, от­ставив тарелку в сторону, сказал:

Значит, ты хочешь, чтобы я тебе объяснил, по­чему я в семинарии?

Ася кивнула головой.

— Хорошо, — сказал Павел, — я объясню. Слу­шай.

Но Ася, спохватившись, остановила его:

— Только вот что, Павел, — сказала она. — Я хочу, чтобы все было честно. Ты что решил: раз я сама тебя разыскала, я согласилась, примирилась с тем, что ты собираешься стать попом? Ты так ду­маешь? Нет, я с этим не согласна. Мы не сможем с тобой... — Ася помолчала, подбирая слова, — быть вместе, если все так останется. Это я говорю потому, что, может, ты теперь, когда я это сказала, не захо­чешь мне объяснять, почему ты в семинарии. Тогда давай лучше ни о чем таком не говорить и просто вернемся.

— Нет, — сказал Павел. — Все равно. То есть, конечно, не все равно, но я тебе расскажу. Слушай...


КАК ЭТО НАЧАЛОСЬ

Утром над маленьким городом, в котором жил Па­вел, запели гудки. Гудели белые пассажирские пароходы, стоявшие у речного вокзала; гудели желто-голубые буксиры, проходившие мимо города с тяже­лыми возами барж; пронзительным воем заходилась сирена на понтонном мосту, а на брандвахте и зем­лечерпалке тревожно били в колокола. И все эти звуки сливались в один протяжный голос: река кри­чала о беде.

— Что случилось? — испуганно спрашивали пас­сажиры с пароходов, спешившие на базар за яблока­ми, помидорами, огурцами.

— Хоронят фельдшера Милованова, — отвечали местные жители.

Милованов не был речником. Но он работал в медицинском пункте пристани и погиб на реке. Потому и гудели пароходы. Потому оркестр Дома водников всю дорогу от больницы до кладбища играл похорон­ные марши, и за гробом шли капитаны, шкиперы, ру­левые, грузчики, диспетчеры, радисты...

Только единственный сын Милованова, Павел Милованов, за гробом не шел. Он лежал дома в по­стели и метался в жару. Ему виделось все одно и то же: летний день, который начинался радостью, а кончился горем.

У отца был отпуск. Он взял Павла в лодке с собой на берег, чтобы похвалиться сыном, окончившим шко­лу, перед родными, жившими в заречном поселке.

На середине реки их обогнала моторка с ребя­тишками. Плыли, верно, на гулянье в Дубки. Лодка глубоко сидела в воде. Мальчишки, не слушаясь мо­лоденькую учительницу, перевешивались через борта, плескали в девчонок водой. Те откидывались от брызг, закрывались руками, весело визжали.

Милованов-старший встревожился.

— Не позволяй ребятам озорничать! — крикнул он незнакомому мотористу. — И держи к берегу. Лодка у тебя перегружена.

Ребята вроде бы угомонились. Но когда между мо­торкой и плоскодонкой Миловановых образовалось порядочное расстояние, Павел — он сидел на веслах спиной к обогнавшей их моторке — услышал тяже­лый всплеск. Отец побледнел. Павел оглянулся в тот самый момент, когда моторка, перевернувшись, вы­бросила ребят в воду.

Павел от неожиданности бросил весла.

— Греби! — крикнул ему отец. А сам сел на дно лодки и стал стягивать сапоги. — А, черт, тесные! Не смей никуда из лодки! — сказал он. Ему всегда казалось, что сын слабенький. — И смотри, чтобы те­бя не перевернули! Ты в лодке понадобишься. — Он бросился в воду, чтобы помочь беленькой девочке, которая никак не могла уцепиться за скользкое дно моторки.

— Тонем! — кричали в воде. — Помогите!

А может, это Павел закричал? Он увидел, как отец, подтолкнув к девочке спасательный круг, сам то уходит под воду, то появляется снова, борясь с на­мокшей одеждой.

Павел протянул отцу весло, но тот прохрипел:

— Мальчишка там, под лодку его затянуло! — И он снова нырнул под моторку.

Павел вцепился в борта плоскодонки побелевшими руками. Около моторки появилась голова мальчика, которого отец выталкивал из воды. Но тут, гоня перед собой пенный бурун, подплыл спасательный катер. Он бешено закрутился между тонущими. С катера посыпались круги. Бронзовые парни в плавках запры­гали в воду. А над рекой снова зазвенело истошное:

— Что вы делаете? Помогите!

Это кричал Павел. Он увидел, как винт катера прошел там, где только что из воды на мгновение по­казалась голова отца. Вода окрасилась кровью.

Ребят, и учительницу, и моториста — всех спасли. А фельдшера Милованова вытащили на берег с тя­желым ранением. Он умер в больнице. И с того са­мого дня, как Павел увидел медленно и грузно пере­ворачивающуюся моторку, и отца под винтом катера, и дымное пятно крови в воде, он заболел.

А когда поправился, ему стало казаться, что в го­роде на него косятся, презирают его. И ему каждую ночь снилось одно и то же: он не пускает отца прыг­нуть с лодки, а бросается в воду сам. Во сне все кон­чалось хорошо, но он просыпался, чтобы вспомнить: отец погиб, а он остался жив. Знакомые успокаивали его. Они рассудительно говорили, что если бы он, плохо плавая, тоже кинулся в воду, то погиб бы вме­сте с отцом, и у матери было бы двойное горе.

Но Павел продолжал казниться и не заметил, как заболела мать. У нее начала трястись голова и дро­жать руки, она перестала ходить на работу в детский сад, и дома все сразу стало рушиться. И все ча­ще он видел, как она, чего никогда не делала при отце, молится перед иконой, которую откуда-то при­несла.

Павлу бы работать идти, ему бы матери стать опо­рой. Не мог. У него было оправдание: отец непремен­но хотел, чтобы он поступил в медицинский институт. Павел говорил, что должен выполнить последнюю волю отца, и с ним соглашались.

В августе он уехал держать экзамен в медицин­ский институт областного города. В этом городе жил брат отца — дядя Николай Милованов, Поросятник, как его звали родные. На окраине города — ее по-старинному называли Слободкой — у Николая Ми­лованова был дом с садом и хриплым псом на цепи за глухим забором. Где-то он числился не то пожарным, не то сторожем. А сам выкармливал на продажу поросят, выращивал ранние огурцы, помидоры, дер­жал улья, пускал квартирантов. В давние годы Ни­колай Милованов сделал себе татуировку. На одной руке у него была изображена могила с надписью: «Нет в жизни счасьтя!» — с мягким знаком пос­ле «с».

При жизни отца Павел не бывал у дяди: братья друг друга не любили. Но теперь на время экзаменов пришлось поселиться у него. Решение Павла идти в медицинский Милованов-поросятник весьма одоб­рил. Только от себя он посоветовал, когда Павел кончит, а может, даже покуда будет учиться, поинте­ресоваться каким-нибудь особенным способом лечить людей, каким в обычных амбулаториях не лечат. Что­бы и законно все было и почуднее. «Прослышат лю­ди, что у тебя секрет свой есть — и твое дело вер­ное: до самой смерти хватит, еще и на потом оста­нется».

Павел не возражал: он просто не умел говорить с дядькой, отвращение охватывало его, когда он слы­шал скрипучий поучительный голос Поросятника.

Перед экзаменами медицинский институт проводил «День открытых дверей». Толпясь в вестибюле вместе с другими претендентами, Павел встретил знакомого парня из своей школы, который учился здесь.

— Обрадовался! Подумаешь, «открытые двери»! — пренебрежительно сказал тот. — Все равно вам, кроме аудиторий, ничего не покажут. Хочешь, я тебя в анатомичку проведу? Тогда поймешь, что к нему! — И он добавил с важностью: — Сейчас у нас там занятий нет, но я в анатомичке свой человек. Пошли!

Павел заставил себя согласиться. Все равно, если он сюда поступит, этого не миновать. Он почти ни­чего не успел увидеть. Какой-то человек с поблески­вающими инструментами в руках, подняв голову от того ужасного, что лежало на столе, крикнул:

— Кто сюда постороннего привел? Вы, Степанов? Убирайтесь!

Они выскочили во двор. Знакомый начал было смущенно объяснять Павлу, почему так получилось и когда можно будет попытаться снова. Но он вдруг остановился и поглядел на Павла.

— Да что с тобой? — спросил он. — А, понимаю... А мы здесь работаем, и нам хоть бы что.

И еще долго потом Павел не мог отогнать от себя того, что за одну минуту увидел в анатомичке.

Он собирался сдавать экзамены, но перед первым же это показалось ему бессмысленным.

Вот был отец, всю жизнь работал, перевязки де­лал на медпункте, лекарства давал, помогал врачу в больнице, жалел, что сам не стал врачом, радовал­ся, что Павел кончил школу, что поедет с ним на лод­ке к родным. И все увидят, какой у него сын. Смеял­ся, шутил, даже петь пробовал. Матери говорил: «Смотри, богомолка, мы там загуляем!» Отец под­шучивал над богомольностью матери, та стала ходить в церковь, когда отец был на фронте, попал в окру­жение и не присылал писем. Она и Павла крестила в сорок четвертом, когда тому было уже шесть лет. И пока отец не вернулся из армии, водила его с собой в церковь.

И вот поехали. Радовались оба. И вдруг случай­ность — и ничего нет: ни радости, ни человека, кото­рый радовался. Только расплывающееся дымное пят­но крови в воде.

Если это может случиться так быстро, если чело­век может исчезнуть так бесследно, какой смысл тог­да в том, что он жил? Значит, и он, Павел, вот так же, от случайности или от болезни, может исчезнуть завтра или через десять лет? Все равно! Разве годы имели значение? Знать об этом, помнить о том, что он увидел в анатомичке, и идти сдавать экзамены? Зачем?

— Очков не набрал, — соврал он дяде. — Домой поеду. Работать поступлю.

— Очков не набрал, это еще не горе. А вот за работу браться, какую ни попадя, тебе ни к чему. Пусть трактор работает, он железный! — сказал Милованов-поросятник племяннику. — Десять классов — университет не велик, но в вашем городке тоже поку­да еще на улице не валяются. Тем более ты Милова­нова сын. И люди в память ему тебе обязаны. Власти тоже. Выбери. За службу любую не берись. Чего в ней хорошего? Одни заведуют, другие завидуют. Пока оглядываешься, я тебе с матерью на жизнь де­нег дам. За вами не пропадет. Но оглядывайся с умом. Захочешь — посоветую. Ко мне решишь при­лепиться — не откажу. Умному всегда дело найдется.

...Павел вернулся домой.

Он не сказал матери, что даже и не пробовал сда­вать экзамены в институт.

— Не выдержал я, — объяснил он.

— Еще бы! После такой беды... — вздохнула мать и вытерла глаза. — Отдохнуть бы тебе, оправиться.

Сама она снова работала, только руку придерживала, когда нужно было что-нибудь написать, а сы­на захотелось поберечь. Все казалось, что он сла­бенький, а после смерти отца и вовсе сдал.

И Павел согласился подождать. Согласился, пото­му что, когда выходил из дому, чтобы поговорить о работе — а поговорить можно было и в ремонтных мастерских, и на обувной фабрике, и на пищекомбинате, — у него в душе поднималось такое чувство тревоги, как если бы он приближался к воде.

Одноклассники Павла все уже начали новую жизнь: кто поступил на работу, кто уехал в институт, кто пошел в местный техникум. Встречаться с ними, отвечать на вопрос: «Что делаешь?» — Павлу не хо­телось.

Вечера он проводил дома, а дни — в пустой чи­тальне у тети Зины, маминой младшей сестры. Тетя Зина сидела за столом выдачи книг, слушала радио, которое обязательно включала, когда в зале, кроме Павла, никого не было, и вначале с сожалением, а потом с осуждением поглядывала на племянника, нервно и быстро листающего книги. Тетя Зина уважа­ла читателей, которые книги читают не всякие и не вразброд, а по рекомендательным спискам. Она и Павлу давала такие списки: пока в школе учился — одни, когда кончил и к экзаменам готовился — дру­гие. А теперь он был ни то ни се — из школы ушел, на работу не устроился, она не знала, ни как с ним разговаривать, ни по какому списку направлять его чтение.

— Дуня, ты должна, наконец, повлиять на сы­на, — решительно сказала она сестре. — Не мо­жешь — я сама на него повлияю. Во-первых, мне в последнее время не нравится круг его чтения — вся­кое старье у меня выискивает, а во-вторых, когда он начнет что-нибудь делать?

— Ты, Зиночка, конечно, права, да только я... — робея, начала мать, которая побаивалась тетю Зину — самую образованную и самую строгую в семье.

— Я и сама знаю, что я права. Раз ты не можешь на него повлиять, я ему все скажу прямо. Я всегда всем все говорю прямо...

— Вот что, Павел, — сказала она, дождавшись племянника, — мы с матерью говорили о тебе... Горе в семье у вас большое, не спорю, переживания тяже­лые, но пора и за дело браться. Что ж, ты так и бу­дешь за спиной у матери сидеть?

Павел терпеливо выслушал все, что ему сказала Зинаида Александровна.

— Ну, ты согласен со мной? — спросила та. — Ты, конечно, можешь еще подумать, но я поставила перед тобой вопрос принципиально. Я и Дуне так ска­зала: «Ты как хочешь, а я перед ним поставлю вопрос  принципиально». Я всегда ставлю все вопросы прин­ципиально!

— Согласен, — тихо сказал Павел, а потом вдруг спросил: — Тетя Зина, для чего живет человек?..

Зинаида Александровна, которая уже взялась за ручку двери, чтобы позвать сестру, возившуюся на кухне, остановилась и растерянно посмотрела на пле­мянника.

— Откуда у тебя такие мысли? Как это так — для чего? Разве ты сам этого не знаешь?

— Нет, — сказал Павел. — Раньше казалось, что знаю, а теперь кажется, что не знаю. Совсем не знаю.

— Ну, хорошо, — сказала тетя Зина. — Я сейчас все тебе объясню. Так вот, Павел, — значительно сказала она. — Твой отец был скромным тружени­ком, а погиб как герой.

И она сама с огорчением услышала, что голос ее звучит так, как будто она говорит не про своего зятя, которого знала много лет и с которым не очень ладила, а про кого-то из книги. «Иначе надо ему сказать», — подумала, пересела поближе к Павлу, положила руку ему на плечо.

— Ты же знаешь, — начала она снова, стараясь, чтобы голос звучал мягко, — у каждого человека в жизни должна быть большая цель. Взять тебя, ты должен стремиться быть достойным памяти своего от­ца. Разве ты забыл, как ты выступал у нас на чита­тельской конференции на тему «В чем счастье?» Хорошее было выступление. Я даже его текст в об­ластную библиотеку послала на выставку. Ты еще начал с замечательных слов Николая Островского: «Жизнь дается человеку только один раз...» Как там дальше сказано? Помнишь?

Павел помнил. Наизусть.

— «...ее нужно прожить так, чтобы не было му­чительно больно за бесцельно прожитые годы», — за­кончил он цитату.

— Вот видишь! — обрадовалась тетя Зина. И уди­вилась: — Как же так? Ты так хорошо сказал в своем выступлении про эти слова! И как раз про то, о чем меня спрашиваешь. Значит, все понимаешь правиль­но. Ты завтра придешь в читальню, и я тебе дам текст твоего выступления. У меня копия подшита. Пе­речитаешь его, подумаешь над ним снова. Договори­лись?

— Спасибо, тетя Зина, — вежливо сказал Па­вел. — У меня остался черновик. Я посмотрю его.

Зинаиде Александровне показалось, что она ска­зала не все.

— Это нехорошо, что ты все время один. Потому у тебя такие мысли.

— А разве это нехорошо, что я думаю...— Павел запнулся, помолчал, а потом закончил извиняющим­ся голосом, — о смысле жизни?

— Почему нехорошо? Очень хорошо, — еще бо­лее тревожно сказала Зинаида Александровна. — Только думаешь ты, как мне показалось, пессими­стически. Вот и книги последнее время тебя все ка­кие-то привлекают не такие. А мне бы не хотелось, чтобы мой племянник, который только что кончил школу, получил аттестат зрелости и вступает в са­мостоятельную жизнь, смотрел на окружающее сквозь черные очки пессимизма. Даже если у нас случилось несчастье, это еще не причина для мрач­ных мыслей.

— Тетя Зина, — спросил Павел, — а у вас нико­гда не бывает мрачных мыслей?

— Конечно, как у всякого человека, у меня бы­вает плохое настроение. Но я умею с ним бороться. Обещай мне, что ты постараешься перестроиться, — сказала она и снова сама с огорчением услышала, что выговорила эти слова так же, как требовала от своих молоденьких помощниц обещания, что они не будут запускать работу с рекомендательными спис­ками.

Павел сказал, что постарается, и Зинаида Алек­сандровна пошла на кухню к сестре.

— Я ему все объяснила, — сказала она.

Сестры обнялись и всплакнули. Тетя Зина еще долго сидела в доме Миловановых, рассматривала старые фотографии и вздыхала над ними, а на сле­дующий день энергично, как все, что она делала, взялась за устройство Павла, и он не успел опомнить­ся, как работал в газетном киоске.

— Ну, как теперь твое настроение? — спраши­вала она, когда встречала племянника.

Павел отвечал, что настроение у него нормаль­ное, и тетя Зина удовлетворенно говорила:

— Вот видишь!

Сестре она тоже сказала не без гордости:

— Теперь я спокойна за нашего Павлика. Ну, кто был прав?

И хотя Евдокия Александровна с самого начала не спорила с сестрой, она согласилась:

— Конечно, ты.

Сестры не знали, что как раз в эти дни Павел познакомился с Григорием Добровольским, недавно приехавшим в их город. Добровольский жил в гости­нице, посещал краеведческий музей и местных ста­рожилов, представляясь командировочным, изучаю­щим старину. Он действительно был в командировке. Вызвался поехать в старинный   городок,   где,   по слухам, можно было купить у стариков не только до­революционные издания молитвенников, но и старин­ные служебники, типиконы, четьи минеи. Доброволь­ский рассчитывал и начальству угодить и не без ба­рыша вернуться. И та кафедра духовной академии, где ему покровительствовали, хотя он был всего се­минаристом, дала ему командировку.

Он познакомился с Павлом, когда приходил за свежими газетами и журналами.  Добровольскому рассказали историю гибели Милованова-старшего. Это событие было до сих пор памятно в городе.

И Григорию захотелось отличиться: привезти в се­минарию не только книги, но и заявление Павла о приеме. Плохо ли, еще не кончив учения, уже иметь на своем счету такое доказательство проповедниче­ских способностей!

Разговор с Павлом он начал с того, что хотя в го­роде он приезжий, но уже наслышан о безвременной кончине его отца, о достойном хвалы подвиге фельд­шера Милованова, об испытании, ниспосланном Павлу.

Павла заинтересовала и неожиданность обраще­ния и непривычность речи, и, когда Добровольский попросил показать ему город, он согласился. У Пав­ла было много свободного времени.

Они вместе гуляли по городу, ходили в лес, в окрестные деревни, разговаривали.

Добровольский скоро почувствовал и робость Павла перед жизнью и желание говорить о том, чем Павел однажды удивил тетку и о чем больше ни с кем не разговаривал.

И когда Григорию показалось, что настало время для решительного объяснения, он спросил Павла: не приходило ли тому в голову воспринять гибель отца как некое указание судьбы? Не думает ли он прислу­шаться к этому указанию? Например, пойти учиться в духовную семинарию, где уже учится он, Добро­вольский?

— Особого к себе внимания от людей вы пока не дождались, — сказал Григорий почти то же са­мое, что   говорил   дядя,   Милованов-поросятник. Но кончил он иначе: — Не там надо искать на­граду.

— Я вас не понимаю, — растерянно сказал Па­вел.

— Меня не понимаете, — возразил Доброволь­ский, — это не суть важно. Себя не понимаете! Это куда важнее.

Потом он стал говорить, что религия учит людей хорошему. Разве иначе она могла бы существовать столько веков? И разве плохой человек матушка Павла? И про то сказал, что, если Павел поступит в семинарию, у него на всем готовом будет неплохая стипендия, можно будет и матери помочь. И что, окончив семинарию, можно рассчитывать на твердое положение для себя и на возможность утешать окру­жающих в бедах и горестях. И про то, что в инсти­тут теперь попасть весьма трудно, а идти после де­сятилетки в газетный киоск или на производство как-никак обидно.

— Приедете на каникулы в свой город, спросят: что делаете? Можно будет ответить: в Москве учусь, в вузе. И среднее образование ваше даром не пропа­дет, и языки иностранные учить будете, и о мно­гом таком узнаете, о чем вам ни в школе не говори­ли, ни   в   книгах   не   напишут теперешних. Ведь о жизни, о смерти, о боге спорят две стороны. Но вам известно только то, что говорит одна сторона, и совсем неизвестно то, что об этом может оказать другая. А разве вам не любопытно услышать другую сторону? Не господствующую, — понизил он голос, — по гонимую. Гонимую, но от гонений не слабею­щую, — это прозвучало торжественно, — религию! Может, ей что-то такое известно, о чем первая сто­рона и не догадывается? А?

Добровольский почувствовал — ему помогла ак­терская восприимчивость, — что его житейские до­воды особенного впечатления на Павла не произвели, а вот последний, туманно-многозначительный, заце­пил за живое.

И он решил   козырнуть:

— Формуляром вашим, извините, в библиотеке поинтересовался. Видно, что философия вас зани­мает. О пшеничном зерне не задумывались? Мы его можем разложить на составные части, можем эти частицы увидеть, осязать, взвесить, но ни под каким микроскопом, ни на каких весах не увидим той энер­гии, той внутренней силы, благодаря которой произ­растает зерно. Какая же сила заставляет его произ­растать? Поразмыслите об этом. Маркса, между прочим, не читывали?

Павел признался, что после «Манифеста Комму­нистической партии», который в выдержках прохо­дили в школе, ничего не читал.

— Напрасно, — наставительно сказал Доброволь­ский. — Не удивляйтесь, что, советуя вам духовную стезю, о которой вы покуда понятия не имеете, спра­шиваю вас про Маркса. Основоположник научного материализма Маркс. Так?

— Так, — согласился Павел, удивляясь еще больше. — Это известно.

— Но неизвестно другое: что у Маркса, если по­искать, можем найти доказательства в пользу суще­ствования бога.

— Ну, это вы хватили! — сказал Павел.

— Поскольку вы Маркса не читали, — сказал Добровольский, — спорить вам со мной будет за­труднительно. Может быть, хоть понаслышке знаете про стоимость, которая, согласно Марксу, представ­ляет собой овеществленный в товаре труд? Возьми­те эти вот ботинки, — и он указал на свои черные узконосые туфли. — Можете их разорвать, можете их разрезать, можете под микроскопом рассмотреть, химическому анализу подвергнуть — никак и нико­гда вы их стоимость не увидите, не обнаружите. А она есть. Она в эти ботинки заложена. О-бъ-е-к-т-и-в-н-о! И во все заложена. Это Маркс говорит. А ре­лигия говорит: вот так же и бог незримо овеще­ствлен в окружающем мире...

Откуда было Павлу знать, что все рассуждения о зерне Добровольский заимствовал из текста про­поведи «Наука и религия», которая вышла из стен духовной академии, и, перепечатанная на папиросной бумаге, раздавалась уезжающим на каникулы студен­там и семинаристам? Откуда ему было знать, что Добровольский, отродясь не читавший Маркса, пов­торяет рассуждение молодого немецкого богослова, приезжавшего в семинарию и поделившегося со сво­ими коллегами мыслями о применении современной терминологии в проповедях?

Так или иначе, но Добровольский своего добился: Павла заинтересовал. Они условились, что будут пе­реписываться. И когда Добровольский уехал, от не­го стали приходить длинные рассуждения о нрав­ственности, о бессилии нерелигиозной морали, об от­личии христианской любви к ближнему от обычного гуманизма, о самопознании и смирении. Павел не догадывался, что они целыми страницами списаны с дореволюционного гимназического учебника прото­иерея Чельцова «Православно-христианское вероуче­ние» и что Добровольский осторожно останавливает­ся в своем списывании там, где у Чельцова начина­ются нападки на социализм и революцию.

Постепенно мысль о духовной семинарии, пона­чалу казавшаяся странной, стала привлекать Павла все больше.

Добровольский посоветовал Павлу до поры до времени никому в родном городе о своем решении не говорить, да и вообще по возможности готовиться к поступлению тайно.

Он прислал Павлу молитвослов, евангелие и ан­кету, объяснил, как составлять заявление. Заявление пришлось переписывать, потому что бумагу эту пола­галось называть не «заявление», а «прошение». Павел не смог себя заставить начать эту бумагу словами «покорнейше прошу», а титул «Ваше Высокопре­подобие» и вовсе показался ему невероятным. Он на­писал просто: «Прошу принять меня...» — выучил мо­литвы — начальные, утренние и вечерние, один тропарь, два псалма, символ веры. Отправил все бу­маги и стал готовиться к вступительному сочинению. Добровольский предупредил Павла, что сочинение обычно пишется на неизменную тему «Как я провел лето» и что в нем следует проявить религиозное на­правление мыслей, рассказав о том, какую церковь посещал, какие чувства испытал, исповедуясь или слушая церковное пение, и даже прислал образчик.

В эти дни Павел все чаще вспоминал те детские годы, когда отец был в армии, а мать водила его в церковь, и ему начинало казаться, что он испыты­вал тогда мальчиком какое-то особое чувство, которого теперь ему не хватает в жизни.

И все-таки он долго не решался сказать матери о том, что решил. И сказал ей только тогда, когда получил вызов на экзамены. Думал, она обрадуется. Но та, хотя после смерти отца не только повесила в комнате икону, но все чаще стала похаживать в церковь, узнав, что задумал Павел, огорчилась:

— Для этого тебя учили? Отцу бы это узнать каково!

— Но ты же сама ходишь в церковь, мать. Зна­чит, веришь?

— Я — другое дело. Я женщина, у меня горя много в жизни было. А у тебя жизнь впереди: тебе что там делать? Нет тебе моего согласия! — сказала мать. — Верить — верь, если к этому склоняешься, а учиться на священника — это тебе не подходит. Нестоящая это специальность в наше время.

Зато дядя Николай, Милованов-поросятник, спе­циально приехал провожать Павла. От него попахи­вало водочкой, и он весело похохатывал:

— А я тебе еще советы давать собирался! Ты сам кому хочешь посоветуешь! Гляди-ка! Молчун, молчун, а умнее всех оказался.

— Чему вы радуетесь, дядя Коля? — удивился Павел.

— А ты не спорь, — сказал Поросятник. — Тебя еще в жизни мало били: еще первая голова на плечах и шкура неворочена. Помидор может в цене упасть, клубника тоже, с поросятами уже никакого расчета не стало дома возиться, а твой товар — он еще дол­гонько в цене будет. Бери! — Он сунул Павлу тол­стенькую пачку десяток. — Будешь архиереем, от­дашь. Доживу — в экономы к тебе поступлю. И по­мяни меня в своих молитвах! — вдруг нараспев продекламировал он, но сам себя поправил: — Это из другой оперы...

Павел едва от него отбился. Но ему было все равно. И мать, которая горевала: «Что я людям ска­жу?» — и дядя Коля, который радовался, оставались позади. Впереди была другая жизнь, другие люди. От них он ждал ответа, которого не сумел найти в книгах.

«ДУХ СМИРЕННОМУДРИЯ ДАРУЙ МИ...»

Павел сумел так описать гибель отца, что у Аси даже слезы на глаза навернулись. И пока он объяс­нял, как ему тяжело было оставаться в родном го­роде, она тоже слушала его внимательно. Но о пе­реписке с Добровольским он говорил сбивчиво, не­охотно, и она перебила его:

— Он тебя затянул, а сам ни во что не верит, а ты поверил и теперь переживаешь, что он такой, — догадалась Ася.

— Разве в нем дело? — сказал   Павел. — Я   не могу не задавать вопросов, если чего не понимаю. Спрашиваю: как понять троичность бога? В катехи­зисе — есть у нас учебник такой — про это написано так: люди не могут понять, как бог-отец, бог-сын и бог-дух святой не три бога, а один бог. В это надо верить.

— Так и написано: понять этого нельзя, а нуж­но верить? — изумилась Ася.

— Так и написано, — сказал Павел.

— Я бы такой учебник ни за что дальше читать не стала, — сказала Ася. — Выбросила бы его, и все тут.

— Выбрасывать я не стал. Ну, думаю, учебник плохонький, старый, гимназический. На детей рассчи­тан. Но я же не ребенок! Попросил, чтобы мне объ­яснили. А мне ответили: премудрость божия в тайне сокровенна, тайна сия велика есть, смертному по­нять не дано. Тогда я сказал: «Как же так? В еван­гелии говорится: блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытится. Вот я такой, жаждущий. Так объясните мне!» Журнал у нас есть, мы между собой его называем «черным журналом», или, по-старинному, кондуитом. Там все провинности наши записываются. Ну, и записали вроде того, что воспи­танник Милованов вступал в прерык с наставником и обнаружил нетвердость в вере.

— Да разве в том дело, сколько богов: один, три или тридцать три? — изумленно воскликнула Ася. — Вот уж нашел, над чем себе голову ломать!

— А в чем, по-твоему, дело? Может, ты мне объ­яснишь? Не трудно ли будет? — с вызовом сказал Павел.

И в первый раз за то время, что они были знако­мы, он поглядел на нее с высоты своего роста — сверху вниз. Но Асю это не смутило.

— А все дело в том, — сказала она, — что ты ис­пугался.

— Чего это я, по-твоему, испугался? — спросил Павел. Голос его прозвучал почти грубо. И это тоже было в первый раз.

— А ты потому и сердишься, что боишься: я по­нимаю и объясню, а тебе ответить нечего будет — вон у тебя у самого сколько вопросов.

— Извини, я тебя перебью, — сказал Павел, — нам пора.

— Конечно, пора, — ответила Ася смеющимся го­лосом. — Как можно опаздывать?.. Увидит бог, что ты опаздываешь, накажет. Интересно, как это он ус­певает за каждым из вас, верующих, приглядывать? Или, может, все-таки приставляет кого-нибудь?

— Ты надо мной смеешься?

— Нет, не смеюсь. Я тебя жалею.

— Почему это ты меня жалеешь?

— Потому что ты всего боишься. Боялся, что я узнаю правду, боялся сказать, кто ты, потом ска­зал, испугался, что я буду смеяться, теперь в семи­нарию боишься опоздать. Добровольского своего бо­ишься. Ну, и, наверно, бога боишься.

— Нам действительно пора, — обиженно сказал Павел.

Они молча подошли к автобусной станции. Авто­бус должен был прийти через двадцать минут. Кас­су еще не открывали. Все так же молча они стали ждать.

— Мы так и будем теперь всю дорогу молчать? — спросила Ася.

— Нет, почему же?.. Все-таки здесь очень краси­во. Город красивый. Правда?

— Правда, — согласилась Ася. — И озеро тоже очень красивое. Значит, ты не жалеешь, что мы сюда приехали?

— Ну что ты! — сказал Павел.


...Темнеет. Дальний автобус зажег свои огни и, когда въезжает в лес, высвечивает дорогу фарами, трубит перед деревнями и поселками, рыча, но не сбавляя хода, берет подъемы.

Руки Павла и Аси лежат рядом на подлокотниках кресел. Радио, которое сегодня весь день провожало Асю, играет и в автобусе: передают из Москвы «Ара­гонскую хоту» Глинки. Удивительно звучит она сре­ди вечернего леса. Можно говорить о чем угодно: их никто не слышит. Но все-таки они говорят почти ше­потом: для того чтобы говорить шепотом, надо сов­сем сблизить головы. Тогда кажется, что больше ни­кого в автобусе нет.

— Странно все-таки! — говорит Павел.

— Что?

— Да все это... Ведь не собирался же я тогда, когда увидел тебя первый раз перед цирком, идти в цирк. Нам вообще-то в цирк ходить не очень удоб­но. А в город приехал, потому что лекарство для ма­тери нужно было достать и отправить. Купил лекар­ство, иду из аптеки, вдруг вижу — ты! Прошел, огля­нулся — нет, чувствую, не могу уйти. Вот так все и началось...

— Что же ты замолчал? — с интересом спросила Ася. — Какой я тебе тогда показалась?

— Ты же знаешь! Этого я сказать не умею.

— Тогда не говори. Ты и так все сказал. А что было потом?

— А потом, когда мы познакомились и я понял, что ты... никогда... Но я все-таки надеялся. А теперь я знаю, это невозможно. Если бы ты знала, как мне трудно! — вздохнул он.

— А мне, ты думаешь, легко?

Павел вдруг улыбнулся:

— А знаешь, что сказал Добровольский, когда тебя увидел? Ты не обидишься? «Из этого рыжего чертенка ты собираешься сделать богоданную супру­гу отца Павла? Легче верблюду пройти в игольное ушко».

Ася весело рассмеялась:

— Очень лестно! Он, конечно, противный, но, ока­зывается, не дурак.

— Он-то? Нет, он совсем не дурак! Особенно ко­гда перестает прикидываться праведником. А со мной не стесняется, хохочет: «Обращать ее на путь истин­ный и не пробуй, молись: и не введи нас во искуше­ние, но избави нас от лукавого».

— Лукавый — это, значит, я? — восхитилась Ася. — Ну, а ты?

— Боролся, — безнадежно сказал   Павел. — Как видишь...

Как хорошо, когда он такой, когда шутит, когда смеется! Когда говорит вот так. Ехать бы так с ним и ехать, далеко, пока не останется позади город, где за крепостной стеной семинария, пока не останется по­зади то, что привело Павла в стены лавры.

Но вот и этот город. Пора выходить. Ася с со­жалением смотрит на автобус и машет рукой шо­ферам:

— Спасибо, товарищи водители!

— Я тебя провожу к поезду, — предлагает Павел.

— Ты и так опоздал! Это я тебя провожу, — от­вечает Ася, — если ты, конечно, не против.

В свете фонаря видно, как лукаво блестят ее гла­за. Она берет Павла под руку.

— Пошли, товарищ семинарист! Смелее! Не съе­дят тебя там, помилуют.

И она звонко смеется. Но Павел опять не тот, ка­ким был только что. Он вышагивает рядом с ней, су­тулясь, напряженно и неловко. Его рука в черном ки­теле, под которую Ася просунула свою руку, висит беспомощно, как чужая. Потом он решается, неуве­ренно сгибает руку в локте, приноравливая свои ша­ги к Асиным.

— Если бы вырвал руку, ни за что бы тебе этого не простила, — сказала она. — Одного не пойму.  Мы такие разные, а относишься ты ко мне хорошо. По­чему?

Павел вдруг рассмеялся.

— Я к тебе хорошо отношусь? — сказал он с уди­влением. — И это, по-твоему, все? Я жить без тебя не могу.

Ася помолчала. Очень трудно, когда слышишь та­кое и знаешь, что это правда, и знаешь, что им ни помочь, ни посоветовать никто не может.

— Самое ужасное, — сказала она, — что я — тоже.

Они дошли до ворот лавры.

— До свидания, — торопливо выговорил Павел.

— Разве мне нельзя тебя проводить? До самого вашего дома? —спросила она.

Павел оглянулся.

— Отчего же? — неохотно сказал он. — Проводи.

На внутреннем дворе, освещенном фонарями, ту­ристов уже нет. Только старые женщины, уставшие от долгой службы в соборе, дремлют на скамейках, видно, чего-то дожидаются. Из открытых дверей уг­ловой церкви по-прежнему доносится заунывное пе­ние, из окон жилого дома с лесом телевизионных ан­тенн на крыше звучит мерная речь диктора. Когда диктор замолкает, становится слышно, как в кустах за железной оградой семинарии пробует свой голос какая-то весенняя птаха: начинает трель, обрывает, начинает ее снова.

Павел вдруг спрашивает:

— Скажи, ты ничего не почувствовала, когда вхо­дила сюда, в эти стены?

— Я волновалась очень, — признается Ася. — Как тебя разыщу? Что скажу тебе?..

Но Павел хотел услышать другое.

— Нет, ты не понимаешь: сами эти стены старин­ные, башни, купола — это ведь такая древность, кра­сота такая!

— Почему это я не понимаю? — обиделась Ася. — Все очень красиво. Но ты представь себе: тебе бы нужно было поговорить о чем-нибудь очень важном, очень главном со мной, а я была бы, ну, в музее, на­пример. Ты бы тоже, наверное, думал про разговор, а не про картины, хотя понимаешь в них больше, чем я.

— Значит, музей!.. А я по-другому это вижу.

И Павел попробовал объяснить, какое чувство испытал, когда, расставшись с ней, вошел во двор лавры. Ася внимательно слушала, а потом спросила:

— А может, ты просто устал, поволновался, при­ехал сюда, никуда больше не нужно спешить — вот и все?

— Не знаю... Не знаю... — задумчиво протянул Павел.

...Черная тень дежурного, не то того же самого, не то сменившегося, все так же бесшумно мелькает на фоне семинарской стены, то исчезая в темноте, то возникая в свете фонаря.

— Мне и в самом деле пора, — сказал он. — От­пусти меня, пожалуйста. Сейчас двери закроют.

— Да ты послушай лучше, как птица поет! Инте­ресно, что это за птица? — ответила Ася. — Посто­им немного. Вечер какой замечательный! Ну ладно, не мучайся! Ступай! — Она приподнялась на носки и поцеловала Павла в щеку. — Вот! Ничего не надо бояться, — сказала она и стремительно пошла к вы­ходу.

Прямо напротив монастырских ворот — новострой­ка. Высоко в небе стрела крана подняла красные огоньки. Приятно смотреть на эти огоньки! Ася идет своим быстрым шагом на станцию электрички, потом глядит в окна поезда на проносящиеся фабричные строения, на перелески, на дачные поселки, потом выходит на площадку и стоит там, радуясь ветру, ко­торый пахнет уже совсем по-летнему.

И покуда ей навстречу, весь в вечерних огнях, в разноголосом шуме, летит огромный город, Павел стоит в церкви перед иконой, недавно подновленной и потому чистенько поблескивающей лаком.

Он вспоминает строгие слова своего исповедника: «Ты должен молиться, чтобы господь помог тебе по­гасить непокорствующий разум и разжечь веру». «Ася считает меня трусом, — думает он. — Но я не трус! Значит, я не должен бояться сказать себе главное: чтобы верить, понимать не нужно. Нужно просто верить!» Он отбивает поклоны, крестится и бессчетно повторяет твердо заученное: «Дух смирен­номудрия даруй ми, рабу твоему, рабу твоему, рабу твоему...»

А в ушах у него все звенит и звенит Асин веселый и бесстрашный голос: «Не надо ничего бояться! Ни­чего!»

И вместе с ним звучит в его душе тревожный го­лос его собственных сомнений, который было сов­сем замолчал, а теперь проснулся и не оставляет в покое.


ПОНЕДЕЛЬНИК — ДЕНЬ ТЯЖЕЛЫЙ

Зазвонил будильник. Потянуло сквозняком. Раз­дались ровные вдохи и выдохи. Это встал Андрей. Делает зарядку около открытого окна.

Ася тоже проснулась. Но встать сразу ей трудно: все-таки вчера почти весь день провела на ногах и добралась домой очень поздно. Мать уже ушла — видно, за молоком. Отец еще не вставал: эту неделю он работает в вечернюю смену, а вчера дожидался Асю, и у них был разговор, о котором вспоминать не хотелось.

Первый раз она проснулась среди ночи. За стен­кой говорили родители. Ася подошла к дверям, хо­тела спросить: может быть, что-нибудь нужно? В кухне помещалась домашняя аптечка. Когда но­чью хлопала ее тугая дверца, это значило, что мать встала, чтобы дать отцу лекарство. Может, и сейчас так? Родители на кухне. Отец вечером нервничал, когда говорил с ней, все подливал и подливал себе свой чай, который всегда заваривал сам. Может, ему теперь плохо? Ася прислушалась. Нет, выходить не нужно. Среди ночи в пустой кухне родители гово­рят о ней.

Владимир Михайлович вчера, дождавшись Асю, стал выговаривать ей за позднее возвращение, за упрямство, за Павла, которого она раньше поминала после каждого слова, а потом вдруг совсем переста­ла о нем говорить, стоило отцу спросить, что он за человек. Анна Алексеевна молчала, вроде бы согла­шалась с отцом. А теперь она с ним спорила.

— Странно ты рассуждаешь, Володя. Я ей разве не хочу посоветовать?.. Так она покуда совета не спрашивает. Насильно ей в душу лезть? Ну, а пред­ставь: добьемся — спросит совета, а потом не послу­шает? Тогда как?

— Как это не послушает? — возмутился Влади­мир Михайлович.

— А так, как мы не послушали! Забыл уже?

Анна Алексеевна помолчала. Ася напряглась: не­ужели мать больше ничего не скажет?

— Меня не послушает, — возразил отец, — тебя послушает.   Или ты не видишь,   мать,   какая   она стала?

— А какая? — ревниво и тревожно спросила Ан­на Алексеевна. — Девочка добрая, неизбалованная, скромная...

— Что ты мне ее хвалишь! Сам я этого разве не знаю? А вот того ты не видишь: то придет — гла­за горят, смеется, вся светится, поет. «Чему радуешь­ся?» — «Так...» А теперь у нее такое лицо иногда бы­вает, думаю: не заболела ли? Спросишь: «Что с то­бой?» А в ответ все то же: «Так...» Вот и понимай как хочешь. Какую мы жизнь с тобой прошли, неу­жели ей не посоветуем!

Отец тяжело вздохнул, а мать ответила ему, улы­баясь. Ася не видела лица матери, но услышала ее улыбку.

— Молодость! Сегодня кажется: все, нашла, вот это мое счастье. Завтра — где же оно? Упустила! А было ли? Ты вот ребят учишь — Асю, Андрея: прежде чем дело какое-нибудь начинать, узнай, как его люди делают, не старайся сам до всего своим умом дойти, что без тебя придумали. Так?

— Так! — согласился Владимир Михайлович. — А чего тут плохого?

— Почему же сразу плохого? — сказала мать и — стало слышно — отодвинула от отца чайник. — От такого чая и у здорового сердце выпрыгнет, тем более среди ночи... Умный ты человек, Володя, а вот как до дочери доходит, тут твой ум кончается.

— Как это кончается?

— А так! Хочешь ты взять и ей на плечи наши го­ловы переставить, да еще не одну, а две сразу. Мы когда-то разве не мучились, не ошибались? Или за­был? А она пусть нашим умом живет? И ей легче, и нам спокойнее? Зачем самой решать, если мы посо­ветовать можем?

— Вот ты как все поворачиваешь! — удивился Владимир Михайлович. — Значит, по-твоему, она пусть себе хоть голову сломает, только уж чтоб ломала са­мостоятельно, а я и беспокоиться не должен?

— А ты думаешь, я не беспокоюсь? — сказала мать, и теперь у нее был усталый голос. — Только не сломает она себе голову. Не такая! Иди... Спи... Ночь кончается...

Ася легла, хотела обдумать то, что услышала, но сразу уснула, как провалилась куда-то. Если бы не будильник, спала бы еще и спала.

Она вышла на кухню. Там сидел Андрей, ел холодную картошку со сковородки и косился в учебник. Он поглядел на Асю так, будто видит ее в первый раз, но ничего не сказал, а уткнулся в книгу.

— Чего ж картошку не разогрел? — спросила Ася. — И брось книгу. Сколько раз тебе отец гово­рил!

— Холодная вкуснее, — ответил Андрей. — А те­бе отец тоже много чего говорил. Не очень слу­шаешься.

— Ах, Андрей, Андрей, ничего-то ты не пони­маешь!

— Вот еще! Не понимаю! Генка вчера приходил: «Ася дома?» — Андрей карандашом нарисовал на по­лях газеты человечка с вопросительным выражением физиономии. — Говорим: «Нет ее». — Андрей что-то сделал с рисунком: физиономия вытянулась. — Спра­шивает: «Когда будет?» Говорим: «Сами не зна­ем». — Он карандашом еще сильнее вытянул физио­номию. — Вечером еще раз приходил. Сказали: «Еще не возвращалась». Ушел...

И он нарисовал нового человечка. Тот спускался по лестнице, горестно повесив голову, и ронял на сту­пеньки большие слезы.

Ася рассмеялась:

— Дай мне, я Генке покажу.

— Вот еще, — сказал Андрей. Но потом спросил самолюбиво: — А что, похоже?

— Не скажу. Ты и так зазнаешься.

Они вышли на лестницу вместе, но когда Ася ста­ла звонить в дверь Марининой квартиры, Андрей крикнул:

— Привет! — Он пошел вниз, не дожидаясь Аси и независимо насвистывая, но остановился на следую­щей площадке.

— Наташка уже ушла, — сказала Марина. — Че­го-то она сегодня торопилась. А я сейчас, только волосы заколю. Мыла вчера голову. Поглядишь, ка­кой у меня теперь оттенок. Называется «Тициан». Очень модно!

— Андрей! — крикнула Ася в пролет лестницы. — Чего стоишь? Ушла уже Наталья, слышишь?

— А мне-то что?.. — громко буркнул Андрей.

Но когда Марина и Ася вышли из дому, они уви­дели, что он медленно идет к школе, а перед ним шагах в десяти так же медленно идет Наташка, не оглядываясь, но и не ускоряя шага.

Марина и Ася засмеялись.

— Ох, Аська, какие же мы с тобой старые! — протянула Марина, а потом спросила с любопытст­вом: — Ты это где вчера пропадала до ночи? Неуже­ли с Павлом была? Значит, у вас все в порядке? Отец твой сердился, мать волновалась, а я им ска­зала: «Владимир Михайлович, Анна Алексеевна, ва­ша Ася — вполне самостоятельный человек. У каждо­го самостоятельного человека может быть личная жизнь и личные переживания». Отец твой говорит: «Пусть дома переживает». Нет, родители этого не понимают. Мои тоже. Значит, у тебя с Павлом все в по­рядке? Я рада. Хотя он, по-моему, не очень инте­ресный. Ну ладно, не сердись. А вот у меня, у меня-то... Мы чуть совсем не поссорились. И я уж к нему по-всякому: и на пяточках и на пальчиках. Помири­лись. Петя вчера заявляет...

Но Марина не успела сказать, что заявил Петя.

— Смотри-ка, на той стороне — сейчас уме­реть! — Геннадий стоит! Тебя дожидается. Ох, Ась­ка, гляди у меня!

На той стороне действительно стоял Геннадий. Он держал в руках большой квадратный конверт.

Геннадий увидел Асю, постоял немного, сердито набычившись, посмотрел на нее через улицу, потом засунул руки в карманы и вразвалочку перешел че­рез мостовую.

— Нашел я твоего попрошайку... Где живет и все такое...

— Что ж ты не здороваешься? — удивилась Ася.

— Ну, здравствуй, — хмуро ответил Геннадий.

— Приятно с самого утра встретить вежливого молодого человека, — сказала Марина. — Здрав­ствуйте и до свидания. А ты, Ася, на работу не опоздай. — Она ушла, стрельнув в Геннадия глазами.

— Ты чего такой злющий? — спросила Ася.

— Ничего.

— Ну, если ничего, проводи меня до метро. По дороге все расскажешь.

— Ладно, — угрюмо согласился Геннадий, — про­вожу. Мальчонку этого зовут Мишкой, фамилия ему Сотичев.

— Верно, Сотичев, я теперь вспомнила, — обрадо­валась Ася.

— Живет он в доме, где булочная. Отца нет. Мать работает лифтершей. Но сейчас она в больни­це. А в церковь его тетка какая-то затащила. Не родная. Торгует тут рядом в овощной палатке. Вот его адрес, фамилия. Все, — сказал Геннадий.

Он не стал объяснять, сколько времени потратил, чтобы выполнить Асино поручение. Обещал — надо сделать! Даже если девушка, которой ты обещал и которая с тобой неделю назад ездила по городу, все следующее воскресенье неизвестно где пропадает, а возвращается домой в двенадцать ночи и не заме­чает, что ты как проклятый стоишь во дворе на­против ее подъезда и держишь в руках ни на что не похожий подарок.

— Я пошел, — сказал Геннадий.

— А ты еще меня проводи, — попросила Ася.

Они свернули за угол и шли теперь в толпе, спе­шившей к метро и становившейся чем ближе к вести­бюлю, тем плотнее.

— А что у него с ногой? — спросила Ася.

— Не знаю. Я не с ним, а с ребятами с его дво­ра разговаривал. Могу узнать, если надо, — вдруг предложил он, хотя утром твердо решил, что не бу­дет больше встречаться с Асей. Расскажет ей, что узнал, отдаст подарок и баста, крест на этом.

— Вместе узнаем, — сказала Ася. — Ты ведь обе­щал мне помочь.

И вот, вместо того чтобы, отдав ей записку, раз и навсегда сказать «прощай» и уйти, не оглядываясь, как уходили герои любимых картин, Геннадий, кото­рому на работу к десяти и в другой конец города, спускается с Асей вместе в метро. Он придерживает захлопывающуюся дверь переполненного вагона, что­бы Ася успела войти, а потом зачем-то сам втиски­вается в этот вагон, едет с ней и еще провожает ее до самой проходной и чувствует: хотел бы, но не может он на нее сердиться. А все потому, что поглядела на него своими ясными глазами и сказала своим голо­сом, всегда веселым, а сегодня вроде бы грустным, но доверчивым:

— Мне очень нужно, чтобы ты мне помог, Генка. Ну, что я одна буду с этим мальчиком делать?

Ася ушла. Генка стоит перед проходной, смотрит ей вслед и думает: что же это такое в конце кон­цов с его стороны? Отсутствие воли? Ну, нет! Это «всепоглощающее чувство», вот что это такое! Те­перь, когда он вспомнил, как называется то, что с ним происходит, он перестает на себя злиться. Ко­нечно, если вдуматься, очень странно, что это проис­ходит именно с ним. Ему всегда казалось, что чув­ства — это очень простая штука, тем более теперь, когда времени на технику и то не хватает: так бы­стро она развивается. Каждый день новое. А про переживания все давно известно. Тут нового ничего не изобретешь. Но уж раз оно так получилось и это обрушилось на него, придется себя вести сообразно с обстоятельствами. Геннадий любил делать все по-настоящему, как полагается...


Пожалуй, напрасно он не отдал ей конверт, ко­торый весь вечер держал наготове вчера и принес с собой с самого утра сегодня.

Генке давно хотелось рассказать Асе, как он ее увидел первый раз, как тогда утром на лестнице все слилось вместе: солнце, которое било в окно, вспышка ее волос в солнечном луче, ритм песенки, которую он насвистывал, а Ася подхватила пересту­ком каблучков по ступенькам.

Но как все это перескажешь словами? А ведь до­статочно ему у себя дома включить магнитофон с пленкой, где записана эта песня, чтобы ясно увидеть все: и лестницу, и солнце, и Асю...

У Аси был простенький проигрыватель: Геннадий сам его не раз налаживал. И ему вдруг пришло в го­лову переписать песню, с которой все началось, с пленки на пластинку, подарить Асе эту пластинку, а уж заодно объяснить, в чем смысл этого подарка.

С самого утра в воскресенье Геннадий отправился на улицу Горького в ателье звукозаписи. Ему пред­ложили подождать. Старик, который сидел в стек­лянном ящике, выводил серебряной краской и затей­ливыми буквами надпись на огромной фарфоровой чашке: «Маленький подарок с большим чувством уважаемому...»

Генка фыркнул. Его смех подхватила толстая кур­носая девочка-школьница; она пришла вместе с ма­терью получать свой заказ. Пластинку, в середину которой была наклеена фотография курносой девоч­ки, положили на диск проигрывателя. В репродукто­ре раздался ее напряженный голос: «Дорогой па­па!! — выкрикнула она. — Мы с мамой поздравляем тебя с днем твоего рождения. Дорогой папа! У нас все хорошо! А сейчас я сыграю тебе то, что выучила в школе». И пластинка заиграла какую-то неслож­ную фортепьянную пьеску.

Девочка и мама просияли. Геннадий тоже про­сиял.

— Я хочу записать в начале пластинки несколько слов, а потом музыку, — сказал он.

— На чем будете играть? — спросил его техник.

— У меня с собой пленка. С нее музыку запи­шете.

— Можно и с пленки. Входите в студию. Текст напишете? Или будете так говорить, из головы?

— Из головы! — уверенно сказал Генка.

«Скажу просто, — подумал он. — Сейчас ты услы­шишь песню, с нее все началось. Не понимаешь? По­том я тебе все объясню...»

Но тут перед ним на стене вспыхнул сигнал: «Запись!..» — и Генка крикнул не своим голосом:

— Дорогая Ася! Разреши подарить тебе в этот день...

«Что я такое говорю? — подумал он — И почему таким ужасным голосом?» Но он видел сквозь стекло аппаратной, как стремительно бежит лента записи. Остановиться было невозможно.

— ...этот маленький подарок с большим чувст­вом! — прокричал Генка и остановился. Он увидел, как девочка, которая поздравляла своего папу и, ока­зывается, еще не ушла, смотрит на него сквозь стек­ло аппаратной, надувая толстые щеки: сейчас прыс­нет со смеху.

— Я не могу записываться, когда на меня смот­рят! — крикнул Генка, довольный, что может пре­рвать запись.

— Это была проба, — успокоил его техник. — Вам никто больше не будет мешать. Вы готовы?

Генка помолчал и, когда вспыхнул сигнал, вдруг снова продекламировал:

— Эту маленькую пластинку, дорогая Ася, с большим чувством я вручаю тебе в знак...

«Какой ужас!» — подумал он и остановился.

Но Генка не хотел отступать. Он добился своего. Через час работы у него была пластинка, на кото­рой он тихим и спокойным голосом обещал, что ко­гда-нибудь объяснит Асе, почему записал для нее именно эту песенку. Сфотографироваться и наклеить свою фотографию на пластинку он решительно от­казался.

И вот эту-то пластинку в конверте он весь день таскал вчера, надеялся, что сможет отдать ее Асе, а принес сегодня с утра и уносит, не решившись от­дать.

Не отдал, так отошлет. И Генка по дороге на ра­боту забежал на почту. Пусть хоть завтра получит.

Пусть улыбнется. Все-таки она удивительно улы­бается...

День у Аси начинался хорошо. В цехе в воскре­сенье вымыли окна, и теперь все было залито солн­цем. Новенькая почти совсем приладилась и больше не задерживала Асю, и после одиннадцати часов, ко­гда конвейер остановили для занятий производст­венной гимнастикой, а потом снова включили, Ася почувствовала, что она вошла в тот ровный ритм, в который важно попасть с начала недели. Тогда все будет ладиться. Можно будет и работать хорошо и думать о том, о чем она опять не может не думать.

Она не предложила вчера Павлу приехать и по­звонить и не обещала, что приедет к нему еще раз сама.

«Это я правильно сделала, — думает она, — теперь пусть сам решает».

Самое главное она ему сказала. Поп? Ни за что на свете! А вообще-то он ей нравится. Непонятно только почему. Хотя почему непонятно? Как он вче­ра взял билеты хорошо и на озеро вместе с ней хо­рошо глядел, как они в автобусе ехали замечатель­но! Нравится? Нет, вчера они сказали об этом правильнее: они друг без друга жить не могут. Ска­зал это первый Павел, сказал-то хорошо, а вот что он будет делать после этих слов, неизвестно. Даже в общежитие опоздать побоялся: не великий подвиг для большой любви. Несмелый он — вот что плохо. И верит во что-то до того ненужное и нелепое, что и представить себе немыслимо. А может, и не верит? Сам себя уговаривает? Оттого так и нервничает, ко­гда об этом заходит разговор. И все-таки семина­рист! Но ведь могло быть так: полюбила человека, а с ним случилось несчастье. Заболел, например. Тогда как? Отец вот, когда за матерью ухаживал, заболел, серьезно заболел. В войну его даже в ар­мию не взяли. Ведь не объявила ему мать: не зна­ла я, что у тебя плохое здоровье, не нужен ты мне такой. Совсем по-другому она ему сказала. Вспоми­нали родители, как молодыми были, рассказали не­давно ребятам.

Они и сейчас, конечно, еще не очень старые, а ее не понимают. Да и как понять? Она сама им не рас­сказывает ничего. А как это расскажешь? Никак не расскажешь. Никому. Ни отцу, ни матери, ни Ма­рине, ни Генке. Может быть, только Вадиму. Об этом нужно подумать.


В обеденный перерыв Ася пошла в комитет ком­сомола — сдавать список желающих заниматься в университете культуры. Себя она тоже включила в этот список, хотя решительно не знала, где возьмет на это время.

Катя Волохина, освобожденный секретарь, озабо­ченно говорила по телефону:

— Да вы знаете, сколько у нас молодежи? А де­вушек сколько! Лекцию, которую вы предлагаете, мы с удовольствием возьмем, только зимой. А сейчас нам нужно обязательно о вкусах и о модах погово­рить. Дело к лету, и у нас вокруг этого много спо­ров. Неправильные настроения тоже есть.

Заместитель Волохиной — Сергей Савиных, зна­менитый бригадир электриков, — одним пальцем печа­тал на машинке, сердился, поднимал брови, ерошил волосы и был совсем не похож на свой гладко при­чесанный и улыбающийся портрет, висевший около проходной.

— Ну и агрегат! — сказал он Асе, показывая на машинку. — Представляешь, ни восклицательного, ни вопросительного! Только параграф и еще процент. А я стих печатаю. Бесчувственная какая-то машинка! Где ты ее взяла, секретарь?

— И болтун же ты, Савиных! — сказала Катя. — Не успеешь свой стих за перерыв напечатать, а бюл­летень давно вывешивать пора. От руки знаки про­ставишь. Еще лучше будет.

Но Савиных никак не мог успокоиться:

— Нет, совсем для чувств не приспособленная машинка. Ну хорошо еще машинка, а если человек такой? Хочет спросить, хочет крикнуть, выругаться хочет, а у него в голосе ни восклицательного, ни во­просительного, один параграф. Басню такую напи­сать можно, я попробую.

— Ох, болтун! — еще раз сказала Волохина. — Может, скоро машину такую сконструируют: сама не то что печатать — стихи сочинять будет.

— Вполне возможно! — согласился Савиных. — Сейчас тоже такие стихи встречаются, будто их ма­шина писала. Тогда уж сразу еще одну машину на­до бы построить, которая эти стихи будет читать.

— Ну ладно! — перебила Волохина. — Ты по­том эту машину сконструируешь. А сейчас стих кон­чай печатать. Тем более Конькова пришла, а нам с ней поговорить нужно.

— Садись, Конькова, — сказал Савиных, оторвав­шись от машинки, и подмигнул Асе. — За стул дер­жись, разговор с тобой будет серьезный.

— А что? — сказала Ася. — Списки я принесла, вот они. Задержала немного, но раньше никак не могла. Еще что-нибудь нужно?

Катя просмотрела список, а потом проговорила каким-то не своим голосом:

— Да понимаешь, ерунда какая-то... В общем та­кое дело... Даже не знаю, как сказать...

— Очень просто, — перебил Савиных, — сейчас я ей все сам скажу. Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. Ревизор к нам не едет, а на вас, гражданка Конькова, проживаю­щая там-то и там-то, член ВЛКСМ, незамужняя, несудимая, — вы только не волнуйтесь! — на вас по­ступил донос.

— Ну, что ты такое говоришь? — вскинулась Катя Волохина. — Заявление нам прислали. За-яв-ле-ние! Дело серьезное, а ты все шутишь.

— Нет, я не шучу, — сказал серьезно Савиных. — Когда на бумаге стоит подпись, такую бумагу мож­но назвать заявлением, а когда на бумаге подписи нет, тогда, извини, получается, что я правильно ска­зал. Академика Крылова воспоминания не читала? — спросил он, поворачиваясь к Кате Волохиной.

— Ну при чем тут какой-то академик?

— Не какой-то, а знаменитый кораблестроитель. Ему однажды прислали на его подчиненного кляузу без подписи: «Расследовать!» А он на ней и написал:

«По закону Петра Великого, кто на кого напишет, а подписи своей не поставит, то такой бумаге ни веры, ни ходу в Российском государстве не давать, а сжечь ее на площади рукой палача». Цитирую по памяти, но за смысл ручаюсь.

— Господи! — сказала Катя. — Как с тобой все-таки трудно! Ты же не академик и не Петр Ве­ликий!

— Но ведь я и не требую, чтобы ты разложила здесь костер. А анонимку обсуждать не хочу, — твер­до сказал Савиных.

— А кто собирается обсуждать? — спросила Во­лохина. — У нас, по-моему, сейчас комитет не засе­дает, мы с тобой двое — это еще не кворум, но по­скольку Конькова зашла и поскольку такое письмо у нас имеется, должны мы с ней поговорить или не должны? А по-твоему как?

— Может, вы мне все-таки скажете, в чем де­ло? — спросила Ася тревожно.

— Видишь ли... — осторожно начала Волохина. — Ты только не думай, что мы этому поверили, но по­нимаешь...

— Ну, чего ты темнишь? — решительно перебил Савиных. — Дай ты ей эту бумажку своими глазами прочесть. Документ яркий! Пусть сама прочтет, сама порвет, и все тут!

Катя Волохина протянула Асе тетрадный листок. На нем было написано незнакомым, почти печатным почерком без точек и запятых:

«Сигнал на гражданку Конькову

Поимейте в виду что Конькова Ася которая ра­ботает на вашем заводе и считается как будто она сознательная комсомолка ходит в церковь и была в прошлое воскресенье у обедни еще про нее во дво­ре знают что она гуляет сразу с тремя один техник ходит в узких брюках и модных туфлях настоящий стиляга с какими надо бороться как и призывает на­ша печать другой студент вместе с ней хулиганил пе­ред церковью обижал ребенка калеку собралась толпа пришлось на эти их незаконные действия ми­лицию вызывать а с третьим которого во дворе не знают откуда и кто он но все же видели что она це­луется в подъезде а что еще между ними есть пока неизвестно но только вы не пройдете мимо и выведе­те ее на чистую воду таких которые свои грехи ходят в церковь замаливать надо из комсомола гнать на­деемся что вопрос этот не останется на мертвой точ­ке зрения к сему подпись».

Но подписи к сему не было. Вместо нее стояла закорючка и жирное пятно от пальцев, исписавших этот лист.

В бесконечной фразе Ася услышала знакомый го­лос.

— Прочитала? — спросила Волохина. — Да ты не волнуйся, поговорим спокойно. Кто бы это мог напи­сать, как ты думаешь?

— Понимаете, ребята, — растерянно сказала Ася, глядя на Катю и Сергея широко открытыми довер­чивыми глазами, — все это, конечно, совсем не так, но здесь, написана правда.

— То есть как это правда? — вскинулся Сави­ных. — Чего ты на себя наговариваешь? Ты что, дей­ствительно ходишь в церковь?

— В прошлое воскресенье была.

Катя Волохина всплеснула руками.

— Ну, знаешь ли, — сказала она с отчаянием, — никак я этого от тебя, Конькова, не ожидала. Деся­тилетку кончила, старая комсомолка, цеховой культсектор, в университет культуры записалась...

— Да ты подожди, Катя, дай сказать человеку! — пробасил Савиных, стараясь, чтобы это прозвучало успокоительно. Но было видно, что он тоже встре­вожился.

— В церкви я была, — сказала Ася. — Это верно. Теперь тут про троих написано, что я с ними гуляю. Действительно гуляю. — Ася вскинула голову. — Только не так, как тут написано. С двумя я дружу! Один — Генка, радиотехник он. Брюки у него дей­ствительно узкие и рубашка с двумя пуговками под воротником, хотя тут про это ничего не написано. Только он никакой не стиляга. Сегодня меня до за­вода провожал. На прошлой неделе я его попросила, приезжал к нам в клуб, когда мне для концерта по­мощь нужна была. И Вадим не хулиган. Это даже смешно, чтобы такое про него выдумать! Мы с Ва­димом дружим со школы. Он студент-историк, ум­ный очень и много знает. А третий... Третий — другое дело. С ним я не просто дружу, ну, а мы... а он...

— Понятно, — сказал Савиных. — Это объяснять не обязательно. Что скажешь, секретарь?

Волохина помолчала, обдумывая ответ.

— Понимаете, все, что тут написано, все это бы­ло, и все-таки все это совсем, ну, совсем неправда... Что получилось? Мальчик учился в нашей школе Миша Сотичев. Сейчас ему лет тринадцать. Был у нас в пионерском лагере, когда я вожатой ездила, хромой он. А теперь он сидит в церкви, побирается! Мы с Вадимом хотели узнать, что с ним, а те, кото­рые вышли из церкви, на нас накинулись. Женщина там есть одна такая. Ужасно она меня оскорбляла. Вот как в этом письме. Толпа действительно собра­лась. Действительно милиционер к нам подходил. А мальчик от нас ушел. Так я ничего и не узнала про него. Вот только теперь удалось узнать.

— Постой, постой, — сказала Волохина. — Это очень серьезно, про мальчика. Как бывшая пионер­вожатая говорю. Мальчик школьного возраста про­сит в церкви милостыню! А в школе об этом из­вестно?

— Не знаю, — растерянно сказала Ася.

— Вот это и нужно было узнать в первую оче­редь! Как его фамилия, говоришь? А школа какого района, нашего?

— Теперь можешь быть спокойна за парня, — сказал Савиных. — Катя, она знает, что и как. Она этого так не оставит!

Катя действительно знала, что и как. Минут через десять Ася услышала, как освобожденный секретарь сердито говорит по телефону:

— Ах, вам ничего не известно про Сотичева?! А вот нам известно. Да уж так получилось, хотя мы комитет заводской и к школам отношения не имеем. А чего, собственно, ждать? Нет, извините, мы ждать не будем. Нет, все равно касается... У нас сейчас комсомольцы заповеди коммунистических бригад принимают. Там есть такая: «Если рядом с тобой обидели человека, ты тоже виноват...» Нет, это я не вам говорю. Это мы себе говорим. Мы сейчас же поручим нашей комсомолке побывать у этого маль­чика дома... Да-да, будет нужно, поставим в извест­ность райком... Хорошо, можем и вам позвонить... Вы тоже звоните, если что-нибудь узнаете. Волохина моя фамилия, из комитета комсомола... Да-да, Во­лохина, с часового.

— Очень удивились в роно, — сказала Волохина, положив трубку. — Обещали все выяснить. Но пока они будут выяснять, я думаю, мы решим так: запи­сывать это тебе, Конькова, как особое поручение не стоит. Но раз начала, доведи до конца. Выясняй, что с этим парнем. Только без партизанщины: заходи, советуйся.

— Хорошо, — сказала Ася с облегчением. — Я обязательно буду советоваться. А сейчас мне нужно идти. Перерыв кончается.

Савиных тоже поднялся. Он был такой большой, что в комнате сразу стало тесно.

— Кто был прав? — спросил Савиных, кивнув на Асю, которая выходила из комнаты.

Катя Волохина еще раз прочитала тетрадный ли­сток, озаглавленный «Сигнал на гражданку Конько­ву», потом аккуратно перегнула его пополам, потом еще раз пополам и порвала.

— А все-таки интересно знать, кто и зачем это написал? — сказала она.

— Действительно интересно, — сказал Сави­ных, — очень бы мне хотелось поговорить с тем че­ловеком. Полезный бы для него разговор мог полу­читься. — Он заторопился в цех.

— А Катерина-то наша какова! — сказал он, до­гнав Асю на лестнице. — Машинку где-то добыла без восклицательных знаков, а сама на этих из роно на­летела, хоть после каждого слова по три восклица­тельных ставь. Жаль, еще ты не видела, как она писульку эту порвала, — блеск! Нет, секретарь у нас ничего. Правильный секретарь! Серьезность только на себя напускает. Я уж ей говорил: ты бы хоть иногда улыбалась! Я бы и в Устав записал: комсо­мольский активист обязан работать с улыбкой, а когда помрачнеет, говорить начнет, что ничего не успевает, что у него в делах запарка, что он один, а работы вагон, — значит, все, кончился: переизбирать пора. Нет, ты не думай, к Катерине это не относится. Она сухарь не убежденный, а напускной. Это мы с нее сострогаем. Уже поддается помаленечку! Он весело захохотал.


Ася долго вспоминала у конвейера разговор в ко­митете комсомола. Вспоминала письмо, которое ей дали прочитать. Так было обидно! Заревела бы, ес­ли б не на работе. Она любит свой дом и свой двор. Когда-то она ходила по этому двору в школу, те­перь — на работу. Ее многие знают во дворе. Иногда она слышит, как ей вслед говорят: «Рыженькая-то, Конькова дочка, выросла как!..» Люди, которых она привыкла встречать во дворе, то передают привет отцу, то справляются про мать, и, даже когда они проходят молча, Ася думает о них, как о друзьях. Так уж привыкла.

И ей было невыносимо представлять себе, что в ее доме, в доме, где она выросла, что на ее дворе, на котором она еще в классы играла, на нее смот­рят не только дружеские глаза, но и злые. Эти злые глаза замечают все. И все толкуют по-своему. Хоро­шо, когда у тебя есть такие друзья, как Генка и Ва­дим, и ужасно прочитать об этом на листке, захва­танном жирными пальцами: гражданка Конькова гу­ляет со стилягой и хулиганом.

Какой она была счастливой, как на сердце было тревожно и радостно, даже плакать хотелось, когда Павел поцеловал ее! Как ужасно знать, что кто-то подсмотрел их первый поцелуй, а потом ухмыльнулся и написал: «а с третьим она целуется в подъезде а что еще между ними есть пока неизвестно...»

Какое подлое письмо! Да, подлое! Потому и под­лое, что в нем все вроде как будто правда, только от тех слов, какими оно написано, все стало каким-то скользким, мутным, грязным.

Как правильно поняли всё ребята в комитете! Бумажку эту порвали, а вот Мишей Сотичевым за­интересовались. А она-то, она-то хороша! Так до сих пор про него ничего не узнала. Только и думает, что о Павле.

Асю вдруг обдало жаром. Ведь она им главного не сказала! Не сказала, почему пошла в церковь. Они не спросили, а она не сказала. Ничего не сказа­ла про Павла. Наверно, ее бы тоже поняли, наверно, это тоже можно было бы постепенно объяснить. Но разговор как-то сразу остановился, не дошел до это­го. Получается, что она промолчала, утаила, слука­вила... Теперь объяснить все будет куда трудней.

Когда кончилась смена, она снова заторопилась в комитет комсомола. Ася еще не решила, что она скажет Кате и Сергею, но уйти домой просто так то­же не могла.

Комната комитета была закрыта. Плохо это или хорошо? Пожалуй, хорошо. Они, конечно, прекрасно все поняли и на письмо это внимания обращать не стали, но очень трудно рассказать о том, почему она попала в церковь. Очень ей трудно рассказать про Павла. Ну, как скажешь такое? Как вообще гово­рить в комитете комсомола о любви? До сих пор ей случалось приходить сюда совсем не за этим! И все-таки это плохо. Ответила, что в этом письме все не так, что настоящая правда — вот она: у нее есть двое товарищей и один человек, которого она любит. Этих слов, что любит, она прямо не выгово­рила, но они ее поняли так. Получилось гордо и сме­ло. Катя и Сергей не захотели больше и говорить об этом ужасном письме. Но сама для себя она знает, что всей правды им не оказала. Так получилось. И это очень плохо. И то, что не смогла сказать, и то, что будет теперь бесконечно думать все о том же.

Ну, как это может быть: они с Павлом такие раз­ные, и не просто потому, что она веселая, а он су­мрачный, она быстрая, а он медлительный, — они по-­разному думают об очень важном, и все-таки она его любит? И им было очень хорошо вместе, пока она не узнала, кто он. Неужели так может быть? А почему так не может быть? А если может быть, как нужно поступать в таких случаях? Нет, не вооб­ще в таких случаях, такого, может, больше ни с кем и никогда не будет, — как поступить ей?

Нет, она никогда, она ни за что не согласится, чтобы он стал попом. Это решено. И на то, чтобы он продолжал верить во всякое такое, тоже не согла­сится. Но ведь ему не прикажешь: перестань думать, как думаешь ты, начни думать как думаю я! С ним нужно спорить. И она будет с ним спорить. Но для этого ей нужно его видеть. Пройдет еще немного вре­мени, и ее обязательно спросят, дома спросят или товарищи спросят: этот твой Павел, он кто? Так что же ей, промолчать, сказать неправду? Так что же ей, бояться, что их увидят вместе, как он этого бо­ялся? Но ведь это то самое, за что она его стыдила! Нет, ей нечего бояться. И она не станет ничего бо­яться. Но как все-таки трудно сказать друзьям: че­ловек, о котором вы меня спрашиваете, верит в бога. Но это еще не все: он собирается стать потом. А я его люблю. И я его перевоспитаю! «Перевоспитаю» — страх какое слово! Как в статье какой-нибудь. Не­возможно сказать вслух про себя самоё такое слово.

Как трудно это все обдумывать одной! Надо с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем? Может быть, все-таки с Вадимом?


Никак не могла Ася ожидать, что, когда она, не заходя домой, позвонит в квартиру Вадима, она встретит в его комнате Геннадия. А Геннадий, когда она вошла, резко оборвал то, что говорил, и вско­чил с места. Вадим тоже почему-то растерялся.

— Асюта, ты чего? За книжкой, наверное? — спро­сил он.

— Просто так, — ответила она. — А я что, поме­шала? — И добавила удивленно: — А я и не знала, что вы дружите. Думала, так, знакомы.

— Подружились, — мрачно сказал Геннадий и за­торопился: — Ну, я пошел.

— Почему это ты уходить собрался, как только я вошла? — возмутилась Ася. — И почему вы так на­курили? — Ася приколола на место напоминание, на­писанное на перевернутой афише:

«1. Комнату можно и подметать!

2. У книг тоже бывает свое место.

3. За квартиру не мешает платить вовремя.

4. Ешь больше витаминов — лето бывает раз в году.

5. Не думай, что никотин — двигатель прогресса.

6. И ученый может ходить стриженым».

Это написала мама Вадима — пианист-аккомпа­ниатор, когда уезжала на гастроли, в назидание сы­ну. Она вернулась, и Вадим снял плакат. Но Ася по­весила его снова. Потом Ася открыла форточку, со­брала все окурки в одну пепельницу и понесла их выбрасывать. Геннадий напряженно глядел на то, как она хозяйничает, а Вадим, когда она вернулась, сказал недовольно:

— Ну, оставь, Асюта, войти не успела, а уже командуешь.

— Может, вы мне объясните, чего вы такие наду­тые, а то ведь я и уйти могу!

Чего там объяснять... — так же мрачно сказал Геннадий. — Все ясно. — И он в упор посмотрел на Вадима.

А Вадим, как всегда перед серьезным разговором, снял и протер свои сильные очки.

— Видишь ли, дружок, — сказал он, — все де­ло в том, что ты легка на помине. Мы говорили о тебе.

Геннадий рванулся с дивана, уронив стопку книг. Они в крошечной комнате Вадима громоздились по­всюду. Генка начал громоздить их обратно, но книги не поддавались.

— Сядь,—сказал Вадим, — надо рассказать Асе.

— Чего рассказывать! Я говорю: все ясно, зря ты меня уговариваешь, — сказал Генка, ожесточенно складывая книги в штабель.

Те, которые не сразу влезали в стопку, он пинал кулаком, так что Ася даже спросила:

— А книги чем провинились?

А Вадим сказал:

— Я тебя не уговаривал. Я тебе ответил.

— Ответил. Да только неправду. Вот она спутала твой ответ: как домой к тебе в комнату вошла, сразу порядочек наводить начала.

Ася возмутилась. Они говорили так, будто ее нет в комнате, словно у них есть общий секрет, а ей они загадывают загадки.

— Ну, вот что, мальчики, — сказала она, — я ухо­жу. Я вижу, я тут лишняя.

— Я думаю, нам все-таки придется объяснить Асе, в чем дело, а то Кипяток что-то совсем не то во­образила, — сказал Вадим и пояснил Генке: — Это мы ее в школе так звали.

Геннадий пожал плечами:

— Говори.

— Так вот, — Вадим еще раз протер очки. — У нас сейчас состоялся разговор о тебе.

— Обо мне?

— Вот именно. Как бы это тебе объяснить... Вот он пришел и говорит: мне нужно с тобой поговорить, как мужчина с мужчиной, — сказал Вадим, и Генка приосанился. — А потом... Может, ты все-таки сам повторишь, что ты сказал?

Геннадий замотал головой.

— Ладно. «Я люблю Асю», — это он сказал. Я его слова передаю.

— Почему же это он вдруг тебе сказал? Странно все-таки! — рассердилась Ася.

— По-моему, тоже странно, — согласился Ва­дим. — Я так ему и ответил. Ответил я тебе так?

Геннадий кивнул.

— А, черт! Как все-таки трудно на такие темы разговаривать, — сказал Вадим. — Особенно втроем. Даже жарко стало. Он объяснил, что уже говорил это тебе, а ты его не захотела слушать. И так как он не видит других причин, — тут глаза Вадима за­смеялись, — он, все обдумав, решил, что это из-за меня. Он сказал, что я ему мешаю. На это я возра­зил, что не могу ему мешать, так как ты меня не лю­бишь и я тебя тоже не люблю. То есть я тебя очень люблю, ты не думай, но не в таком смысле.

Тут Вадим, который старался говорить так, буд­то это все не очень серьезно, вдруг смутился. А на Геннадия было просто жалко смотреть. Он опустил голову и опять весь как-то набычился.

Асе стало весело.

— А дальше что было? — спросила она с боль­шим любопытством.

— А дальше он мне не поверил и предложил...

Но тут Геннадий перебил Вадима.

— Ладно, — сказал он. — Кончай доклад. Теперь я сам объясню. Я ему предложил: «Если ты настоя­щий парень, тогда давай по-честному. Ася сейчас придет с работы. Вызовем ее и спросим: вот я, вот он — выбирай». И чтобы дальше — как ты решишь. Так?

— Так, — сказал Вадим. — То есть не в том смыс­ле, что я согласился тебя вызывать, но в том, что он это предложил. А вызывать я не согласился. Я ему стал объяснять...

— Мальчики, — звонко сказала Ася, — но ведь я уже выбрала!

— Я же говорил, — с отчаянием крикнул Ген­ка, — а ты отпирался!

Вадим спросил растерянно:

— То есть как это выбрала?

— Выбрала, — сказала Ася, — только вы оба тут ни при чем.

— Вот видишь, — сказал Вадим почему-то без всякого облегчения.

— И это ты с ним, с тем, кого выбрала, пропада­ла все вчерашнее воскресенье? — недоверчиво спро­сил Геннадий. — Кто же это, интересно знать?

— Да, я была с ним, — сказала Ася и очень пря­мо посмотрела на Генку. — Вы оба его не знаете. Он не в Москве живет.

Геннадий отвел глаза.

— Тогда считай, что разговора не было, — ска­зал он Вадиму. — Ну, я пошел. Будь...

— Мальчики, — сказала Ася, — мне трудно. Мне трудно по-настоящему. А вы мои друзья. Почему вы не спросите, что со мной?..

...Уже несколько раз в комнате появлялась мать Вадима, ужасалась, что опять так накурено, грозно показывала на свой плакат, требовала, чтобы Вадим перевел гостей в столовую и напоил чаем. И уже вы­пит чай. И уже съедено все, что нашлось в холодиль­нике. И уже Ася звонила домой сказать, что задер­живается, а Вадим ходил к соседям за сигаретами. А разговор все не кончен.

Генка слушал Асину историю, как репортаж с другой планеты, и был очень похож на себя, каким его нарисовал Андрей. Из всего, что Ася рассказыва­ла, его больше всего задели лампы дневного света в семинарской библиотеке.

— Богу молятся, науку отрицают, а современной техникой, между прочим, пользуются!

— Ты только не упрощай, — сказал Вадим, — не отрицают они теперь ни науку, ни технику. Это все куда сложнее.

Он стал рассказывать, как современная церковь относится к новейшим достижениям науки, увлекся, и, когда помянул про кибернетические машины и  космические полеты, Генка почувствовал себя сразу увереннее. Историк-то он историк, а, оказывается, с ним тоже можно поговорить! Даже о технике! Толь­ко говорит он про нее как-то совсем по-другому. А уж про машину, играющую в шахматы, сказал та­кое, чего Генка и не знал вовсе.

Это нужно будет запомнить! И вдруг опять как-то так оказалось, что к этому разговору философия относится. А Генка привык от всего, что считал пу­стыми рассуждениями, отмахиваться: «Ну, это все ерунда, философия!»

Ребята не заметили, что уже давно ушли в раз­говоре от того, о чем рассказала Ася. Они то спорили, то соглашались друг с другом, то говорили каж­дый про свое. Ася молча слушала, старалась запом­нить этот разговор, чтобы пересказать его когда-ни­будь Павлу, сердилась на себя, что знает меньше мальчишек. Но когда Вадим сокрушенно признался, что сколько ни напрягает воображение, никак не мо­жет себе представить ускорение времени, о котором пишут в связи с фотонными ракетами будущего, при котором человек, улетевший с Земли, проведя в ра­кете несколько лет, вернется на Землю через несколько столетий, она перебила его:

— А как же мне все-таки быть, мальчики?

— Да, действительно, это тоже сложный во­прос, — сказал Вадим, — прямо не знаю, что тебе посоветовать.

— А я знаю! — в сердцах выпалил Генка. — Столько людей вокруг, а тут — поп. Плюнуть и за­быть!

— Постой-ка, — сказал Вадим. — Уж очень ты сплеча! Я понимаю так: Ася его любит. Почему лю­бит? Ей виднее. Ведь не потому, что он поп или со­бирается стать попом, это уж, во всяком случае, ясно. — Он повернулся к Асе. — Видишь ли, дружок, если разобраться, тут есть две стороны...

— Правильно, — перебил Генка, — две! Если уж так получилось, этому парню ты должна сказать: вот одна сторона, вот другая. Вот бог, вот я — выби­рай! А так, чтобы вместе — и вашим и нашим, — это­го не получится. Не бросишь свою охмуряловку, мы с тобой больше не знакомы.

Вадим улыбнулся. Геннадий сказал это точно так же, как недавно предлагал, чтобы они потребовали у Аси выбора между ними двумя.

— Аргументация сильная, — смеясь одними гла­зами, сказал он, — но уж очень личная. И даже ес­ли ее принять, по-моему, Асе будет не просто ска­зать этому человеку: бросай семинарию — или мы с тобой больше не знакомы. Что-то вроде этого она, как я понимаю, пробовала — не получилось! Так, Кипяток?

Ася молча кивнула головой. Говорить было труд­но. На глаза навернулись слезы. Ребята сделали вид, что не замечают этого, но сами опять смутились.

— Тогда ты, по-моему, правильно решила, — ска­зал Вадим после паузы.

— Это что же, по-твоему, правильно?  Убеждать его, уговаривать? Много чести! — возмутился Генна­дий.

— Но ведь она его любит. 

— Тогда, конечно... Тогда другое дело. Только у меня как-то в голову это не влезает. Рыжик влю­билась в попа! Я с вами совсем запутался.

— Он еще не поп, — тихо сказала Ася.

— Ну, в кандидата на это почтенное звание. Это все равно! — сказал Генка, но, поглядев на Асю, замолчал.

— А вот убеждать его будет не просто, — оза­боченно протянул Вадим. — Вы, братцы, извините, я не хочу, чтобы показалось, что я лекцию читаю, но ведь какой будет толк?. Он будет говорить: «Бог есть!» Кипяток будет говорить: «Бога нет!» Помните, как Остап Бендер спорил с ксендзами? Нет! Тебе придется с ним в самых основах мировоззрения раз­бираться. Конечно, если вы друг друга любите... — вдруг перебил он сам себя. — Нет, все равно. Это, может, еще труднее. Словом, тебе и самой для этого про­честь кое-что придется. Знаешь, я подумаю, составлю список.

Генка засмеялся.

— Удивительный вы народ, студенты! Выбросит тебя на необитаемый остров. Есть с тобой «Робинзон Крузо», хотя бы в конспекте, — ты спасен, нет ни книги, ни конспекта — пропал! Едет наш Рыжик на свидание, а перед свиданием сидит в читалке и в науч­ные труды вгрызается. Порядок!

— Я понимаю, что это странно, — сказал Ва­дим, — но... 

— Совсем это не странно,— перебила его Ася, — обязательно составь мне этот список. Обязательно! И ты, Генка, напрасно думаешь, что стоит сказать «порядок», и все решается. Ты как рассуждаешь? В радиоприемниках разбираюсь, в телевизоре тоже, так неужели я в человеке не разберусь? А человек все-таки посложнее телевизора, вот!

И Ася выбежала из комнаты.

— Обиделась, — встревожился Геннадий. — Чего-то я ляпнул.

— А может, я? — сказал Вадим.

Оба выскочили на лестницу.

Ася стремительно поднималась к себе.

— Асюта! — крикнул   Вадим.  Лестница  загуде­ла. — Ну, куда ты, Кипяток?

А Генка, перепрыгивая через три ступеньки, догнал Асю на том самом этаже, где когда-то увидел ее пер­вый раз, схватил ее за руку и сказал:

— Я болван! Не спорь, пожалуйста, — болван! С этим вопросом все! Ну, а как все-таки этот маль­чишка, Сотичев, который в церкви? Про него ты за­была? Может, все-таки сходим к нему?

— Обязательно, — сквозь слезы сказала Ася. — Завтра же и пойдем.

— Заметано, — обрадовался Геннадий. — Раз уж так получилось, Рыжик, — он остановился, а потом мужественным голосом выговорил, — и ты меня не лю­бишь, давай, что ли, действительно будем друзьями. Не оставлять же тебя одну на этого попа! А может быть, ты все-таки передумаешь и плюнешь на эту ис­торию? Я опять, кажется, не то говорю. Не сердись на меня, пожалуйста.

— Я не сержусь, — и Ася протянула ему руку.


— Ну и дела! — сказал Геннадий Вадиму, спу­стившись вниз. — Запомни, при тебе говорю, при сви­детеле: если этот папа римский ее обидит, я его из-под земли достану, я ему покажу, на чем свет стоит, от кого человек произошел и во что надо верить! Ну, будь...

Он ушел, а Вадим вернулся к себе, раскрыл книгу об альбигойцах, над которой его застал Генка, и по­пробовал читать дальше.

«Смешной парень! «Вот я, вот он — выбирай!» — «А я уже выбрала. Только вы, мальчики, тут ни при чем». Все правильно! Правильно, но обидно. Ах, Кипяток, Кипяток, как же это?..»


«СПАСИТЕ НАШИ ДУШИ!»

— А вы Сотичевым кто, родственники? — спраши­вали Асю и Геннадия.

Их спрашивали об этом в школе, где числился и куда не ходил Миша Сотичев; в жилищной конторе, где мать Сотичева работала лифтершей и от которой имела маленькую служебную квартиру в первом эта­же огромного дома; в больнице, где несколько лет назад лежал Миша и где недавно открылось отделе­ние, в котором лечат последствия детского паралича. Спрашивали об этом и в разных других местах, куда они ходили, чтобы узнать, как быть с мальчиком. Мать его тяжело заболела, других родных нет, и он остался в квартире один, его опутали какие-то люди, сумели внушить ему, что он калека, что ему не учить­ся нужно, а в церковном притворе сидеть, о выздоров­лении молиться, милостыню собирать...

— А вы Сотичеву кто, родственники?

Спрашивали по-разному:   где   с   интересом, где с удивлением, где раздраженно. Ася взрывалась сразу:

— Какое это имеет значение?

Геннадий ее останавливал:

— Подожди, Кипяток! — Он перенял это проз­вище у Вадима. (Он вообще за это время многое перенял у Вадима.) — Я сейчас все товарищам объясню.

И он объяснял. Если с матерью Сотичева, которая тяжело больна, что-нибудь случится, нельзя допус­тить, чтобы мальчика стала опекать некая гражданка Мария Степановна Филимонова, продавщица из овощ­ной палатки, да и сейчас нужно сделать так, чтобы она не могла больше влиять на мальчика. А она каж­дый день крутится в квартире Сотичевых; уходя, оставляет с ним какую-то старуху, которая водит пар­ня с собой в церковь. А когда они — Ася, Вадим или Геннадий — хотят проведать мальчика, перед ними захлопывают двери. Степановна кричит на весь двор, что не допустит всяких там хулиганов и безбожников в узких брючках к убогому сироте, не позволит, что­бы его от церкви отвращали. Иначе как «убогий», она мальчика и не называет и уже по двору всем открыто говорит, что когда его мать умрет, будет опекуншей и поселится в его квартире. Сироту выселить не имеют права, а ей забота о сироте зачтется.

«Нужно вырвать мальчика из-под этого вредного влияния», — заканчивал Геннадий. Он гордился это фразой. Она была обдумана всеми троими вместе.  Именно так — вырвать! А потом сделать для него такое, чтобы мальчишка навсегда забыл, что он калека. А может, и в самом деле теперь его ногу вылечат Для этого, наверное, нужно устроить его в больницу. И заниматься с ним все лето, чтобы он догнал класс. И с осени в интернат определить.

— Ну, это без вас решат, — сурово сказала им хорошенькая секретарша в райисполкоме. — Насчет опекунства, интерната и вообще. На это есть свой порядок, а для каждого вопроса существует своя инстанция. За сигнал спасибо, а остальное без вас сделают. Все-таки вы ему не родственники...

— Ошибаетесь, родственники, — упрямо возразил Геннадий. — Ближайшие. Между прочим, вы, девушка, тоже ему родственница.

— То есть как? — удивилась секретарша, даже бровки подняла.

— А так! Вот у вас на кофточке комсомольский значок. Мы тоже комсомольцы. А он пионер. Вы о та­ком родстве ничего не слышали? А надо бы слышать...

— Здорово ты ей сказал! — восхитилась Ася, ко­гда они вышли на улицу, получив от растерявшейся секретарши твердое заверение, что, когда будет об­суждаться вопрос о Михаиле Сотичеве, их обязатель­но вызовут в исполком.

— По-моему, неплохо, — скромно согласился Ген­надий. — Правда, мне самому это только сейчас в го­лову пришло. Допытывается и допытывается, по како­му праву мы с тобой этим занимаемся. А если не род­ственники, значит это нас уже не касается? А у меня, может, характер такой, я хочу, чтобы меня все каса­лось. Тогда как? — Он засмеялся. — Что это я на тебя кричу? Ты-то со мной ведь согласна.

Было нелегко после работы поспевать и в школу, и в больницу, и в роно, и в жилищную контору, чтобы застать тех, с кем нужно было поговорить о Мише Сотичеве, собрать все справки, подписать все бума­ги. Никогда раньше Геннадий и Ася не проводили столько времени вместе. Ася за эти дни узнала та­кие черты Генки, о которых раньше не догадывалась. Он никогда и ничего не забывал. Все дела, которые нужно было сделать, все телефоны, по которым нуж­но позвонить, все фамилии, на которые придется со­слаться, были у него аккуратно записаны; все марш­руты точно рассчитаны, время расписано до минуты. На него можно было положиться! А когда нужно бы­ло спешить, он выводил кремовую «Вятку», к которой Ася уже привыкла, и они мчались по городу — для всех окружающих влюбленная пара, — два деловых человека, озабоченных устройством сбившегося с пу­ти мальчишки.

— Я вижу, Павлу дана окончательная отстав­ка? — сказала Марина. — Понятно. В общем поздравляю. Лично мне Геннадий гораздо больше нравится. И одевается он со вкусом. Петя мне даже замечание сделал, что я на него слишком внимательно посмотре­ла, когда мы вас встретили.

Нет, ничего Марине понятно не было. А объяснять слишком долго, да ей и не до того. В конце июня они со своим Петей собирались расписаться и уехать в Крым, так что она больше ни о чем и говорить не могла по-настоящему.

А Павлу совсем не была дана отставка. Ася ду­мала о нем все время, особенно в последние дни. Вот уже неделю она носила с собой, читала и перечитыва­ла письмо, которое получила от него и на которое не сумела ответить.

Письмо было длинное, на многих листках, и напи­сано, видно, не сразу: разными чернилами и даже меняющимся почерком. Видно было, что Павел пи­сал то медленно, старательно выписывая слова, то, не поспевая за своими мыслями, начинал торопиться.

«Дорогая Ася!

У меня всё по-прежнему. Каждый день одно и то же: молитвы, занятия в классе, снова молитвы, при­готовление уроков, подготовка к переходным экзаме­нам. Я уже привык к здешнему распорядку: все-таки много времени позади. А тебе, когда я рассказывал, все показалось так удивительно и даже смешно. И мне тоже многое кажется опять странным, как в самые первые дни, будто я на все снова посмотрел со сторо­ны. Недавно у нас был большой праздник: на коло­кольне трезвон, во всех церквах хоры пели: и наш, се­минарский, и академический, и любительский. Гости, речи, проповеди. На общую праздничную трапезу шли медленно, торжественной чредой, с пением «Пре­чистой». Красиво. Как в театре. Но я смотрю на это, слушаю, пою сам, ищу в себе благоговения, а его нет.

Я все время думаю о тебе: ты, наверное, обиделась, что я при всех не подошел к тебе тогда, а по­слал Добровольского, и потом тебе еще долго при­шлось меня ждать. Вообще-то к нам не в самую се­минарию, но в лавру приходят девушки. Только сов­сем не такие, как ты. Они приходят обычно в церковь, в которой мы поем, или ждут в саду, когда будем проходить мимо из церкви в общежитие. Есть среди них просто любопытные, а есть — которые хотят по­знакомиться с выпускниками. Они знают, что нам обязательно полагается жениться, иначе не дадут на­значения на приход. У этих, которые ищут женихов, даже заведено что-то вроде формы. Появляются они во дворе лавры обязательно в скромных платочках и плащах-пыльниках, иногда с мамашами, и мы уже знаем: невесты пришли показываться.

Если бы я с тобой не встретился, мне тоже рано или поздно пришлось бы выбирать из них. И чтобы девушка была из хорошей семьи. Только здесь это значит не то, что всюду. Чтобы девушка была из семьи верующих. А мне и раньше девушки, которые к нам приходили, не нравились. А уж когда я с тобой познакомился... Ты совсем не такая. Ты и ходишь не так, и говоришь не так, и смеешься не так.

Конечно, не все из этих девушек верят, многие ищут женихов по расчету, а скромные пыльники — это временная форма, покуда с мужем на приход не поедут. А ты не станешь прикидываться. И креститься тоже не согласишься. А ведь твоего имени в святцах нет. С таким именем венчать не будут. Венчаться ты тоже не пойдешь, хотя венчание — очень красивый обряд. Что правда, то правда. Значит, мне нужно от­казаться от надежды, что будем вместе, а я отказать­ся от этого не могу. Мне все кажется, что все само как-нибудь устроится. Нет, само ничего не устроится. Я побоялся тебя знакомить со своими однокашника­ми. Знал, что ты можешь сказать им что-нибудь та­кое, как мне... Сказать, что думаешь.

Испугался, скажешь ты. Да, испугался. Все-таки у меня год пропал после школы, теперь я в семинарии почти два года пробыл. Если отсюда уйти? Что я буду делать дальше? Не удивляйся, что письмо такое длин­ное. Я пишу его несколько дней подряд, таясь...

У меня есть дядя, он бы мне помог. Помнишь, я тебе о нем рассказывал? Но он такой человек, что даже если я буду задыхаться, а он рядом будет воз­духом торговать, я у него не куплю.

Но если останусь здесь? В чем будет смысл моей жизни? В том, чтобы каждый день проводить по «Служебнику» или «Требнику» богослужение? И гово­рить людям, что я этим спасаю их души? Ты скажешь: значит, ты не веришь в бога, почему же не хотел мне ответить, когда я об этом спросила?

Я сам теперь не знаю. Я, например, никак не могу забыть, что когда у матери было горе — отец болел или я, — она шла в церковь и, возвращаясь оттуда, говорила, что ей стало легче. Добровольский мне как-то сказал: «Говорят, «религия — опиум», а опиум, ме­жду прочим, в определенных дозах — лекарство, сни­мает боль. Не замечал? Пришла твоя мать в церковь, поплакала, помолилась, выговорилась, свечку поста­вила, записочку написала за упокой твоего отца да за твое здравие — и спокойна».

«Так это же, — говорю, — наркоз!» Отвечает: «А по­пробуй-ка предложи врачам обойтись без наркоза. Важно, чтоб полегчало, а от бога или от порошков — это дело десятое». Он уже совсем со мной не стес­няется: знает, я не побегу на него доносить. Да он здесь на таком счету, что ему это не страшно.

А вот против меня у начальства нашего немало всего есть, особенно с тех пор, как я встретил тебя. А был я тоже на хорошем счету. Память у меня от­личная, наизусть заучивать мне нетрудно. «Символ веры состоит из двенадцати частей и составлен на двух вселенских соборах...» «Греховное состояние че­ловека имеет несколько ступеней: страсть, привычка, порок, смертный грех...» «Молитва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу, выражаемое сло­вами и благоговейными действиями: возведением очей на небо, крестным знамением, преклонением го­ловы и колен на землю...» «На иконостасе запрещает­ся иметь резные изображения святых, а распятие мо­жет быть резным...» «Кланяясь перед иконами, мы должны помнить, что кланяемся не доске и не крас­кам, но тем лицам, которые на них изображены...» «Жизнь христиан в церкви — это прежде всего живая вера в бога и в искупительный подвиг сына божия...» И так далее. И так далее.

Я могу все это без запинки сказать наизусть. Мо­литвы тоже знаю наизусть, хотя в них много непонятных слов.

Так что я вполне могу быть отличником в семина­рии. Я и был им сначала, даже повышенную стипен­дию получал, потом с повышенной сняли. Я как раз тогда снова задал вопрос про то, как понимать три­единство бога, которое невозможно себе представить.

Вот я и сейчас пишу тебе это письмо в нашей чи­тальне, а как дошел до своих сомнений, мне стало страшно, что кто-нибудь заглянет через плечо и уви­дит, о чем я пишу. Добровольский уже спрашивал, что это я сочиняю. Я сказал, что пишу учебную пропо­ведь. Кажется, он поверил...

Да, в семинарии не любят сомнений. Но я все-таки не удержался и спросил: как примирить несправедли­вости и жестокости, которые происходят в мире, с учением о божественном промысле? То есть о том, что все в мире совершается по воле бога. Значит, дети, которые мучились и погибали от голода и бом­бежек во время последней войны, тоже погибали по воле божьей? Как усмотреть в этих ужасах и в гибе­ли моего отца мудрость, милосердие и всемогущество божье? Это я спросил. Мне сказали, что люди с их несовершенным человеческим умом божественному промыслу не судьи. И еще: сомневающиеся испокон века пытаются поколебать веру именно этими наивны­ми вопросами. Но вопросы остаются вопросами, а вера стоит нерушимо. Потому она и есть вера, что в ней не все можно понять разумом. Такие сомнения нужно не рассуждениями разрешать, а смирять мо­литвой.

Я понимаю, тебе будет странно прочесть это, но я попробовал поступить так. Перестал думать и рас­суждать, начал поститься, по сто поклонов отбивал, по две-три службы подряд простаивал. Начальство радовалось, что я от сомнений перешел к такому. У нас это называется «ревность по бозе». А мне это не помогло.

А недавно у нас зашел на уроке разговор об ис­кусственных спутниках. Мы не сами его начали, а наш преподаватель пожелал объяснить, как толковать все, что связано со спутниками, в беседах с прихожанами, если они поинтересуются.

«Спутник взлетел в небо, но вернется на Землю прахом». Это, говорит он, сказать, конечно, можно, но это будет примитивно. А вот объяснение посложнее: спутник взлетел в физическое небо, которое изучает астрономия, но не в духовное, которое живет у чело­века в душе и подчиняется богу. Религия и наука — это две разные книги. В одной человек ищет знания, в другой — веру...

Знаешь, мне это объяснение понравилось, и на другом уроке я решил его развить. Урок был священ­ной истории. Я и сказал, что сотворение мира по биб­лии следует понимать символически. Тем более конец света. Нельзя же буквально представить себе, как пи­шется в библии, что небо — кожа, которая свернется в свиток, и с него упадут звезды. Этого сейчас и в проповедях никто сказать не решается: уж очень наивно. И нельзя же оспорить данные геологии и аст­рономии. Но их и не надо оспаривать: это из другой области. Но наш преподаватель этого предмета — старик упрямый и все, что написано в библии, толкует в самом прямом смысле. Опять были неприятности.

А я просто не могу скрывать свои сомнения. Это даже нечестно, по-моему.

После того, что ты рассказала, как была в церкви, я тоже пошел в церковь. Не в наш собор, где все очень торжественно, и не в семинарскую церковь, а в самую обычную, на кладбище, в такую, где мне когда-нибудь предстоит служить каким-нибудь третьим или четвертым священником. Хотя вряд ли. Кладбищен­ские церкви очень доходные, а я уже не на таком хо­рошем счету, как был вначале. В церкви отпевали. Все время, пока священник отпевал, родственники собирали между собой деньги, подходили, говорили ему что-то на ухо, он отвечал им обычным голосом, петом снова пел, а они снова собирали деньги...

Если б ты только знала, сколько в семинарском общежитии говорят о деньгах, о выгодных приходах, о том, как делится кружечный сбор, и о том, как его увеличить!

А сколько рассказов о молодом священнике, кото­рый всего лет пять, как окончил нашу семинарию, уехал с одним чемоданчиком и книгой, которую ему дали в премию на выпускном акте, а теперь у него дом, сад вишневый, машина.

Про сложное, например, про противоречия в биб­лии, я преподавателей больше не спрашиваю и с то­варищами об этом тоже не говорю. Это мало кого интересует: в приходе такие тонкости и не понадобят­ся вовсе. Но о житейском, о понятном я недавно спро­сил: как примирить требование нестяжательности, ко­торое нам постоянно повторяют в проповедях, с тем, что в церкви все время собирают с людей деньги? Один из наших практику проходил у священника, ко­торый раньше бухгалтером был. Так он ему — это ду­ховный-то пастырь! — объяснял, как книги вести, что­бы легче было доходы свои скрыть и налог недопла­чивать. Ну, прямо как мой дядька-поросятник.

Я тебе уже говорил: у нас много фискалов. Об этом разговоре донесли. Было сказано, что я заслу­живаю сравнения с непочтительным Хамом, откры­вающим наготу отца, и что если так пойдет дальше, меня могут даже и исключить. Здесь у нас не пола­гается сомневаться, здесь все сомнения гнетутся, их скрывают, чтобы про них не узнали. И Добровольский меня уже много раз остерегал.

И тут я подумал: пусть исключают! Так даже луч­ше будет. Но что тогда? Вернуться домой? Чтобы там на меня показывали пальцем? Городок у нас ма­ленький. И все уже знают, что я в семинарии. Но это не главное. Почему все-таки, когда мой отец был на фронте и от него не приходило писем, мать находила утешение в вере? А знаменитые ученые, которые ве­рили в бога? И почему христианство существует столько веков и почему сейчас столько людей ходит в церковь?

Ты можешь удивиться, что я тебе задаю эти во­просы. Разве ты на них можешь ответить? Я их не те­бе задаю, я их себе задаю. Пока что я не нашел на них ответа, но надеюсь, хотя мне очень трудно.

А мать до сих пор ждет, что я одумаюсь. Один раз даже написала: «Я даже молилась за это».

Я пишу тебе про все сразу. Как приходит на ум.

Когда у меня начались сомнения и раздумья, мне надо было звать на помощь: «SOS! SOS!»  Я только не­давно узнал, что это значит: «Спасите наши души!» А я решил, что сам все найду и сам все пойму.

И мне все чаще кажется, что я не там ищу. Море мыслей, с которыми я не могу совладать, захлесты­вает меня, и теперь я не молчу, я кричу: «SOS! Спасите наши души!»

Я не один такой. Иногда мне кажется, что здесь все не как я и я не как все. Но нет. Здесь, конечно, больше таких, как Добровольский, расчетливых карь­еристов. Есть тут и святоши. Приходишь с таким в умывалку, видишь: он под одеждой весь увешан иконками, ладанками. Таких я боюсь. А есть просто совсем темные ребята. Из каких-нибудь недавно сов­сем глухих деревень Западной Украины или Западной Белоруссии. Такой парнишка ничего-то толком не чи­тал, ни над чем не задумывался. Отец у него был свя­щенник и дед — священник, сам он пел с детства в церковном хоре, прислуживал понемногу. Так оно и пошло. Покуда у таких никаких вопросов, никаких сомнений. Но и у них сомнения появятся.

Ведь наша семинария не одна. Есть и в Ленингра­де, и в Одессе, и в Саратове, и в Ставрополе... А сколько в каждой молодых людей? А сколько их у баптистов? Нам говорили об этом. Специальную лекцию читали: «История и обличение сектантства». Очень страстная была лекция: еще бы, речь шла о конкуренте! И снова у меня возник вопрос: право­славные, адвентисты, баптисты, старообрядцы, пяти­десятники, квакеры, иеговисты. Все говорят о боге, и в то же время все ссорятся из-за бога. Неужели бог сам не может за себя постоять?

К кому обращаюсь? Не знаю. Но только «SOS! Спасите наши души!»

Ответишь ли ты мне на это письмо? Даже если не ответишь, я никогда не забуду, что ты сама ко мне приехала. Ничего не забуду, даже если мы не смо­жем быть вместе.

Не сердись, не презирай меня за то, что я тебе дал адрес «до востребования». Теперь ты знаешь, где я учусь, где я живу. Это для меня большое облегчение, что ты уже знаешь правду. Но если будешь от­вечать, пиши пока все-таки до востребования. Так будет лучше».

Несколько последних строк были тщательно зама­заны чернилами. Ася долго пыталась разобрать их. Ей казалось, что там и написано самое главное.

Она прочитала письмо раз, другой, третий. Как все-таки странно! Ведь то, из-за чего мучается Па­вел, об этом люди спорили в давно прошедшие вре­мена, о которых пишут в учебниках и исторических романах. Это все мертвое, давным-давно мертвое! Она попробовала ему ответить. Ей казалось, что она ясно представляет себе, как все нужно написать, но на бу­маге ответ не получался, хотя теперь она знала уже побольше о том, о чем писал Павел. Книги, которые ей посоветовал Вадим, не так уж скучно   читать, когда мысленно применяешь их к истории Пав­ла. Знает ли он, например, про священника Петра Мысловского, который ходил в камеры к аре­стованным декабристам и выпытывал у них фамилии участников тайного общества? Назывался священни­ком, а был жандармом в рясе и, когда декабристов осудили, получил новый чин, и орден, и даже звание члена Академии наук. Пусть-ка Павел спросит об этом священнике своих семинарских профессоров!

Она представила себе, как он волновался, когда писал свое длинное письмо, — один в семинарской чи­тальне, нервничая, что кто-нибудь заглянет через плечо; она тоже разволновалась. Но все-таки как ему ответить? О чем ему написать? О том, что будет с ни­ми двумя, или о том, как ему поступать со своими мыслями? Сам он писал обо всем сразу, и все это было сложно, связано одно с другим. Поколебавшись, Ася снова пошла к Вадиму.


Вадим готовился к сессии. Он приходил из библио­теки, ужинал, едва замечая, что ест, садился на ди­ван, сложив ноги по-турецки, листал свои бесконеч­ные конспекты. А Генка, который теперь много време­ни проводил у Вадима, потрошил его старый прием­ник, приспособившись на подоконнике. При этом он ворчал:

— Как можно изучать всякие там средние и полу­средние века, это, допустим, ты мне объяснил. Но как можно пользоваться средневековым радиоприемни­ком? Но эту машину я доведу до ума! Кроме футляра, ты в ней ничего и не узнаешь.

Он работал молча, как всегда насвистывая песен­ку, пойманную в эфире. Потом он глядел на часы:

— Эй, заучившийся! Перерыв! Что предпочитают историки: пятнадцать минут гимнастики или вольную борьбу без срока и до результата? Второе? Тогда снимай окуляры!

В один из таких перерывов Ася постучала в дверь к Вадиму. Она услышала пыхтение и странный воз­глас: «Жми!» Думая, что это относится к ней, она во­шла и кинулась разнимать ребят, которые катались на крохотном ковре между письменным столом и ди­ваном.

— Какой захват испортила! — огорчился Вадим. — Сейчас бы я его припечатал.

А Генка, глядя снизу на гневное лицо Аси, расхо­хотался:

— Не пугайся, Рыжик! Отвергнутые приветствуют тебя! Я беру реванш за очередное поражение на шах­матной доске.

Вадим возмутился:

— Во-первых, ты перевираешь историческое изре­чение, а во-вторых, разве это называется реваншем? Если бы Ася не вошла...

— Ладно, — сказал Геннадий, — согласимся, что это была ничья. — Он встал отряхиваясь. — Мы про­сто проверяем, крепко ли сидят у него даты. Кото­рые после тур-де-тет выскакивают, те надо учить снова.

Ах, если бы можно было привести сюда Павла, в эту комнату с распотрошенным приемником на ок­не, с грудами книг на диване и стульях!

— Что нового? — спросил Вадим.

А Генка не удержался:

— Кто победил в идейном споре с любимым человеком? Или у вас тоже ничья?

— Стукнуть его по башке? — предложил Вадим.

— Только не «Всемирной историей», — взмолился Генка.

— А то будет еще одна жертва религиозных войн, — согласился Вадим.

— Я вижу, у вас хорошее настроение, — сказала Ася.

— А почему ему быть плохим?

Действительно, почему ему быть плохим? Не могут же ее друзья из-за того, что происходит с ней, ходить с похоронными лицами! Ей тоже не нужно, чтобы с ней обращались, как с больной.

Она начала читать ребятам письмо Павла, часто останавливаясь и говоря:

— Это, наверно, неинтересно, тут я пропущу.

Но Вадим запротестовал.

— Интересно, неинтересно! Это важно! Читай все!

— Кроме личного, — добавил Геннадий, который вдруг помрачнел.

— Такого здесь почти нет, — сказала Ася и снова подумала про зачеркнутые строки.  

Наконец она дочитала письмо.

— Смотри-ка, как рассуждает! — сказал Геннадий без всякого восторга в голосе. — Порядок!

— А я порядка не вижу, — озабоченно возразил Вадим. — Что из этого письма следует? Что он начи­нает разочаровываться в семинарии и что видит противоречия в наиболее несообразных религиозных догматах! Для начала и это немало, но это еще не все. Ох, придется тебе еще с ним, Кипяток, пому­читься!

Он встал и заходил по своей крохотной комнатке.

— Вы поймите, — сказал он, — разве в том дело, какие ему встретились попы: идейные или безыдейные, жадные или бескорыстные? Идейные, если хотите знать, это еще хуже. И не в том дело, какая рели­гия, — так ты ему и скажи, — православная, католи­ческая, иудейская, магометанская. Дело в главном: с кем он будет? Все религии едины в одном. «Разум отвергну!» — говорит библия. «Сокровенного не ищи, тайного не исследуй!» — говорит талмуд. А баптисты поют — заходил я к ним, слышал: «Спасен я от блуж­даний пытливого и гордого ума!» Так с кем он — с те­ми, кто хочет знать, понимать, исследовать, или с те­ми, кто говорит: «Бедный разум, ничего тебе понять не дано, тебе надо верить!»?

Ася всегда знала, что Вадим умный, но сейчас она вдруг увидела, какое у него волевое лицо! Как инте­ресно следить за ним, когда он думает вслух! А Ген­ка улыбнулся.

— Ты чего? — спросил Вадим, не докончив своего рассуждения.

— Жалею! Магнитофона с собой не захватил. Записать бы твою пламенную речь на пленочку и ему отправить. Во-первых, очень хорошо у тебя получает­ся, а во-вторых, представляешь себе эффект: приходит в общежитие, прячет где-нибудь магнитофон и запускает пленку с твоей речью. Попы все в обморо­ке, а семинаристы послушали — и тут же перекова­лись! Нет, без шуток, разве Рыжик так напишет? Пусть она только не обижается. Ты ему сам все это напиши. Заметано?

— По-моему, Павел Милованов ждет письма не от меня, а от Аси, — рассудительно сказал Вадим.

...Ребята проводили Асю, которая сказала, что еще подумает, как ответить Павлу, и вышли во двор. На скамейках, тихо переговариваясь, сидели пенсионеры. Во дворе сухо щелкал мячик настольного тенниса: в него играли даже при свете фонарей. Отцы семейств, выйдя на балконы в пижамах, поливали из детских леек цветочную рассаду, высаженную в ящики.

— Смотри, уже лето, — сказал Геннадий.

А Вадим ответил невпопад:

— Он, наверное, по-настоящему любит Асю, этот семинарист. Но, кроме того, она для него... как бы это тебе сказать... все живое, то, от чего он ушел. Пони­маешь?

— Как не понять! — сказал Геннадий.

— А если бы он с ней не встретился?.. — вслух продолжал рассуждать Вадим.

— Если бы он с ней не встретился, тогда в такой вечер я бы не с тобой тут стоял. За это я ручаюсь! Ну, будь...


ТЕТРАДЬ СОМНЕНИЙ

Павел старался представить себе, что ответит Ася на его письмо. Он начал думать об этом, как только опустил конверт в ящик. Павел мысленно говорил с Асей, объяснял, убеждал, оправдывался. Разговор про себя, когда не слышишь ответов, а только ста­раешься их угадать, может длиться долго; Павлу он стоил сил, наверное, не меньше действительного раз­говора. Ответа не было. А что она может ему от­ветить?

Ведь он столько вопросов ей задал! И почему она должна ломать себе голову над божьим промыслом, который для нее вовсе и не существует? Не нужно ему, чтобы она об этом писала. Другое ему нужно: пусть просто ответит, чтобы ясно стало, как будет с ними дальше. Ведь он ничего не знает...

А ответа все не было.

Павел уже два раза съездил на ближнюю стан­цию, куда ждал от Аси письма до востребования.

Первый раз он утешил себя, что Ася могла не успеть, и выждал ровно неделю. На почте стояла очередь: пришлось ждать. Это было не скучно: и го­лоса и лица были не похожи на лица и голоса, ко­торые он видел и слышал в лавре. Здесь стояли люди из того мира, в котором жила Ася и откуда он ждал письма. И он вглядывался в них так, будто сам ни­когда не принадлежал к этому миру.

Шумно распахнулась и громко захлопнулась дверь.

В тесную комнату почты вошла молодая реши­тельная женщина. Еще с порога она крикнула весе­лым голосом:

— Эй, голуби почтовые! Газеты, журналы для моих отдыхающих есть? Кто тут крайний, кто тут последний?

Она стала в очередь, но видно было, что она не может стоять без дела, ждать молча.

— Как жизнь, Мария? — спросила она у девуш­ки, которая выдавала почту, и, не дождавшись отве­та, вдруг удивленно повела носом: — Что это у вас сегодня не сургучом, а ладаном пахнет?

Тут она вдруг заметила черный форменный ко­стюм Павла. Румянец залил ее лицо, полную белую шею, даже уши вспыхнули. И она смущенно прогово­рила, — уж лучше бы молчала:

— Извините, молодой человек...

«Она извинилась так, как извинилась бы, толкнув нечаянно инвалида», — подумал Павел и выскочил из комнаты.

Его десятка уже несколько дней несет клиросное послушание в семинарской церкви. Первое время Па­вел и сам замечал, что, когда прислуживаешь в алта­ре, костюм и особенно волосы надолго сохраняют за­пах ладана. Потом привык, перестал замечать, но, оказывается, запах ладана пристал к нему. Неужели и Ася это тоже чувствовала?!

Он долго ходил по улице, дожидаясь, покуда уйдут все, кто там был и слышал слова молодой жен­щины. Только что ему все нравилось на почте, а те­перь не хотелось входить внутрь. Но не уезжать же, не узнав, нет ли письма! Он заставил себя войти и спросить.

— Пишут! — ответила девушка, как всегда отве­чают в окошечке «до востребования», когда видят, как огорчен тот, кто ждет письма.

Но Павлу в ее голосе послышалось обидное. «Не приду сюда больше», — подумал он. Он не придет, письмо будет лежать, потом вернется к Асе, и между ними оборвется эта последняя тоненькая ниточка?

Пусть на него смотрят на этой почте как угодно. Ему все равно! Только одно ему не все равно: поче­му не отвечает Ася?

Может, обиделась, что он снова дал ей адрес «до востребования»? Может, ей не понравилось, что он боится исключения? А может, все куда проще?

В самом деле, зачем он ей? Зачем ей о нем ду­мать, переживать из-за него, когда у нее в жизни до него все было так ясно, так хорошо, так просто?

Ася рассказывала ему о заводе, о бригаде, о по­другах и товарищах. Рассказывала о делах и назы­вала имена так, будто Павел ясно представляет себе и этих людей и эти дела. Он уже начал понимать, чем отличается операция, которую Ася выполняет сейчас, от той, с которой она начала свою работу на конвейере, и знал, почему будильники, которые испы­тывают, заводят так, чтобы они звонили во время обеденного перерыва, — а то с ума можно будет сой­ти от их звона! — и твердо помнил, что, когда Ася говорит о платине, это не металл, а название важной части будильника.

Асиных знакомых он тоже стал различать по ее рассказам. Он уже знал и модницу Марину, и ревни­вого лейтенанта Петю, и знаменитого бригадира электриков Сергея Савиных, и самого умного из Асиных знакомых, студента-историка Вадима, и веселого техника Геннадия.

Павел представлял себе, как Ася беззаботно выхо­дит после работы из проходной, встряхивает рыжими волосами, с которых только что сняла марлевую ко­сынку, надетую на время работы, улыбается, а ее уже ждут у дверей товарищи: все сразу или кто-нибудь один. Если один, это еще хуже.

Товарищи подхватывают Асю под руки и уводят по тенистой аллее бульвара. Им не надо спешить: они живут в Москве и никому не обязаны отчетом. В любой день недели они могут пойти с ней в любое кино. И в клуб. И в театр. И на танцы. Нет для них запретов, которыми, как решеткой, со всех сторон об­ставлена его жизнь. Им не надо ничего объяснять Асе о себе, она о них все знает!

Конечно, ей лучше с этими людьми, чем с ним. Ради чего ей мучиться? Потому она и не отвечает на его письмо. Ее молчание — это ведь тоже ответ...

С тех пор как Павел отправил Асе свое длинное письмо, ему чего-то не хватает. Мысли, которые его мучали, когда он писал письмо, сделались яснее, словно вопрос, если его написать на бумаге, уже не­много сам становится ответом.

У Павла была черная клеенчатая тетрадь. Он всегда носил ее при себе, перегнув пополам. И он на­чал записывать в эту тетрадь то, чего не написал Асе.


Стояли жаркие дни. Жара была не по-июньски душной. Грозы проходили стороной, без дождя и об­легчения не приносили. Все время пересыхало в гор­ле, стучало в висках. Днем казалось, что церковные купола плавятся на солнце. Ночью под низкими сво­дами общежития было тяжко спать. В старинные узенькие окна воздух вроде совсем не проходил.

Все были измучены жарой и многочасовыми служ­бами. Вспыхивали дикие бессмысленные ссоры. В спальне снова, как в первой год, начались бурсац­кие забавы. Когда Павел тряс за шиворот Здорова — тот положил ему под простыню сапожную щетку, — Мишенька Доронин тоненько посмеивался из угла:

— Сердится-то как! Как сердится!

Мишенька Доронин был единственным, кто в эти душные дни все время радовался. «Чем труднее, тем лучше!» — говорил он умильным голоском и пре­данно заглядывал в глаза собеседнику, наклоняя свое бледное личико. Он все чаще замирал перед иконой в неурочное время.

Казак, поглядев однажды на его молитву, озабо­ченно сказал:

— Приглядывайте за Дорониным. Уж очень в рев­ность ударился, не выкинул бы чего-нибудь повселюдно во время службы. — И он покрутил пальцем около виска.


В один из этих невыносимо жарких дней Павел едва дождался свободного часа. А когда свободный час начался, ему показалось, что он тянется так же томительно, как все длинные тягучие дни. Чтобы не сорваться снова на соседнюю станцию за письмом, чтобы не думать больше об Асе, Павел перешел через двор, залитый солнцем, полный сытых голубей, рас­паренных туристов, исходящих благоговением и потом богомольцев, и вошел в музей.

Раньше его влекли сюда пронзительно умные гла­за ликов, написанных Андреем Рублевым и Симоном Ушаковым; хотелось понять, как и о чем думали лю­ди, которые были изображены на бесценных потем­невших досках; хотелось догадаться, о чем думали художники, изобразившие их; хотелось разобраться, как он сам, Павел, смотрит на это: волнует  его картина или святыня?

В музее у входа был маленький киоск. Здесь продавались деревянные резные игрушки, путеводи­тели и книги. Книги были разложены на прилавке и на столе, и их можно было подолгу перелистывать.

Продавщица, занятая с туристами, почти не обра­щала внимания на длинного худого парня, который уже не первый раз просматривал книги, ничего не покупая. Правда, сегодня она хотела сказать: «Здесь все-таки, молодой человек, не читальня!» — но вдруг заметила, что у парня заблестели глаза.

Он поймал на себе ее вначале недовольный, потом удивленный взгляд и аккуратно положил книгу на ме­сто, но не смог сразу закрыть ее и продолжал вчитываться в какую-то страницу.

— Спасибо большое! — сказал он тихим вежли­вым голосом и ушел.

Продавщица, показывая на него туристам, при­дала своему лицу выражение, которое должно было говорить: «Каких тут только у нас людей не бы­вает!» А когда они ни о чем ее не спросили, сама сказала многозначительно:

— Сосед наш, видно... Из семинарии...

И туристы заогорчались, что не разглядели его как следует.

— Тоже экспонат своего рода! — сказал один из туристов, и в группе немедленно начался спор, кто в наше время идет в семинарию.

А «экспонат своего рода» почти бежал по дорож­ке. Он искал места, где сможет спокойно обдумать слова, на которые наткнулся в книге «Древние о религии». Обдумать? Прежде всего он должен их запо­мнить. Он не купит эту книгу: все равно ему негде ее хранить. Он лучше еще раз попросит у продавщицы разрешение почитать ее на месте. Заучит эти слова, а потом запишет их.

...Прошло несколько дней, и Павел смог, наконец, записать поразившие его слова. Теперь они в его те­тради, всегда с ним, всегда, когда он захочет, перед его глазами.

«Бог или хочет удалить зло из мира и не может, или может и не хочет, или, наконец, и может и хочет.

Если он хочет и не может, то он не всемогущ, что противно природе бога. Если он может и не хочет, то это свидетельство злой воли, что противно приро­де бога.

Если он может и хочет, то почему же на земле существует зло?»

На эти вопросы, конечно, не сможет ответить ни один из его наставников. Подумать только! Это ска­зано так давно — христианской религии и в помине не было. Да и при чем тут она! Сама мысль о боге, о вся­ком боге рушится, если задать эти вопросы!

Павел сидит на скамейке бульвара, который тя­нется вдоль крепостной стены лавры. Он выбрал это место, потому что здесь к нему нельзя неожиданно подойти. Он в последние дни все чаще чувствует на себе внимательные взгляды окружающих. Но сей­час он один, и он вписывает в свою клеенчатую тет­радь слова древнего мудреца. А еще год назад он на первой странице этой же тетради старательно выпи­сал совсем другие слова. Вот они: «Верующий должен помнить, что всякий догмат потому и составляет пред­мет веры, а не знания, что не все в догмате доступно нашему человеческому пониманию. Если можно было бы научно объяснить чудеса, то ничего чудесного не осталось бы... Поэтому и верим, что чудесное не под­лежит анализу и объяснению».

Целый год Павел перечитывал эти строки, как за­клятие, которое должно было ему помочь, когда он не понимал того, чему его учили. И они ему помога­ли! Теперь не помогают. Он вырвет их из тетради. Зачем же? Пусть останутся на память! И Павел круп­ными буквами написал над рассуждением о догмате: «Заповедь для труса!» Какое облегчение, что можно подумать и написать так! Но кому этот вызов? Для кого эта смелость? Что будет с ним дальше?


Скоро шесть. Звонят колокола лавры: сейчас начало службы. Десятка Павла входит в семинарскую церковь. Жарко. Так жарко, что почти все сегод­ня без курток: в теннисках и рубашках. Регентом к десятке, как старшеклассник, приставлен Добро­вольский. Он поднимается на хоры, по случаю жары тоже не в черной форме, но в хорошо сшитом костю­ме, который он называет «летним концертным» и который куплен в комиссионном магазине.

Десятка проходит к лестнице, ведущей на хоры, сквозь толпу, собравшуюся в церкви. Здоровые пар­ни. Среди них только Мишенька Доронин кажется слабеньким и хилым. На него обращают в зале вни­мание: перед тем как подняться на хоры, он успевает приложиться к нескольким иконам. Все остальные идут не задерживаясь.

Они уже научились проходить сквозь толпу, со­бравшуюся в церкви, слегка склонив голову и поту­пив глаза, но у большинства еще широкие размаши­стые шаги, которые плохо согласуются с маской отре­шенности на лицах.

Семинаристы поднимаются на хоры, раскладыва­ют ноты на пюпитрах, поглядывают сверху в зал: сейчас, когда занятия кончились, в семинарской церкви особенно часто появляются девушки в шар­фиках, накинутых на головы, как платочки. Иногда их сопровождают мамаши. Девушек, которые при­ехали сюда искать женихов, легко отличить: они крестятся, кланяются, ставят свечки с неумелой исто­востью. Иногда они быстро оборачиваются и углом глаз косятся на хоры.

Молодой сдобнолицый священник и совсем юный, еще безбородый дьякон из новорукоположенных, шурша дорогими облачениями, ведут длинную служ­бу. Очередной семинарист, спустившись с хоров и надев поверх тенниски серый стихарь, вычитывает у аналоя на церковнославянском, как лестница сама вознеслась в небо. Потом из-за дверей, в иконостасе, доносится басовое: «Премудрость! Вонмем!»

Семинаристы, обливаясь потом, красиво и сла­женно поют, что люди — рабы господни. Кто-нибудь из стоящих в зале — не молящихся, а любознатель­ных — непременно поворачивается от царских врат, смотрит на хоры. Он глядит на семинаристов и ста­рается понять: что это за люди? А перед ним на хо­рах Павел и его сверстники: десять человек — десять загадок.

Самый старший из семинаристов — регент — в ми­нуты, когда не нужно управлять хором, озабоченно вспоминает свой разговор с отцом Феодором. «Как я держался? — думает он. — Не сказал ли лишнего? Нет, кажется, все было в норме».

— Я хочу, чтобы вы мне, наконец, ответили ясно: что происходит с вашей находкой? Вы его привели сюда, вы за него отвечаете, — сказал отец Феодор.

И Добровольский заверил отца Феодора, что Павел в последнее время образумился, перестал задавать ненужные вопросы, скромен, прилежен и тих. А в дей­ствительности Добровольский чувствует, что это не совсем так, и вот сейчас размышляет, как бы повер­нее узнать, о чем думает и что пишет в свою тетрад­ку его подопечный. Свои мысли и у Мишеньки Доро­нина. Он радуется, что впереди еще и пение псалмов и чтение кафизм, и всматривается до мерцания в глазах в сверкающий иконостас, в раз­ноцветные огоньки лампад, в синий дымок, подни­мающийся из кадила. Никто не знает его тайны, но сегодня снова ему, невидимо для всех, с иконы одо­брительно кивнул преподобный. И он тихонечко смеется от радости, тихонечко, потому что, если он рассмеется громче, его опять уведут отсюда. Он не слышит, как Добровольский командует:

— Заслоните от зала тронутого, сейчас он тут устроит представление!

Потом Добровольский злым шепотом говорит Павлу:

— Петь, петь надо тут, а не мечтать!

И Павел привычно вступает в пение, а сам на­пряженно думает: «Что со мной будет дальше? Пора решать!»


ВНАЧАЛЕ БЫЛО ДЕЛО!

Письмо Павлу, много раз начатое, перечеркнутое, все еще не было отправлено. А он не приезжал и не звонил: видно, ждал ответа. А может, ему некогда было: то ли домой уехал, то ли экзамены у него шли.

В эту неделю Ася работала во вторую смену. Пе­ред работой она пришла в комитет комсомола — попросить Катю Волохину еще раз позвонить в ис­полком насчет Миши Сотичева. Они быстро обо всем договорились, но Ася задержалась. Пришел Сергей Савиных. Он, наконец, написал басню про бесчув­ственную машинку и теперь искал слушателей. Послушали его сочинение, посмеялись, похвалили его. Потом они вместе с Сергеем вышли из ко­митета. Катя внимательно посмотрела им вслед и сказала:

— Заходи, Конькова, если что, советуйся.

— Вот я и хочу посоветоваться, — неожиданно для себя самой выговорила Ася, когда проходили по двору.

— Со мной? — удивился Савиных. — Со мной больше ребята советуются. Ну, коли со мной, давай сядем. На ходу я стих могу сочинить, советовать я на ходу не умею.

Они сели на скамейку возле молодых топольков, которые осенью сажали вместе во время субботника.

— Не знаю далее, с чего начать, — сказала Ася.

— Попробуй начать сначала, — ответил Савиных.

...Слушая Асю, он хмурился, ерошил волосы. Ей казалось, что он не то недоволен тем, что она рас­сказывает, не то ему трудно слушать, но, когда она замолкала, Савиных смотрел на нее внимательными глазами. Видно было: ждет продолжения.

Ася кончила говорить. Он встал во весь свой рост, молча прошелся вдоль скамейки — Ася пово­рачивала вслед за ним голову, — затем сел рядом с ней и сказал решительно:

— Ясно!

— Ясно? — удивилась Ася.

— Не то ясно, какое письмо ему писать. Ты поче­му раньше всего не рассказала, вот что мне ясно. Приходишь ты к нам в комитет и рассказываешь свою историю. Договорить еще не успела, что хочешь это­му парню, который в семинарии, помочь, а мы ре­шаем, что помогать нужно не ему, а тебе, что ты попала под его влияние и надо тебя от него изба­вить. А что? Вроде все правильно. Павел этот для нас никто, человек посторонний. За него мы не отве­чаем. За тебя отвечаем. Не читала недавно в «Ком­сомолке» статью? Полюбила девушка одного бывшего уголовника — ты, конечно, не думай, я не сравни­ваю... Он уже на ноги становился. Решила она за­муж за него выходить. А ее в комитет комсомола вызвали и отсоветовали. Считали, что чуткость про­явили, позаботились о человеке. Я это, знаешь, когда понял? Когда решили мы бороться за звание комму­нистической бригады и было предложение: двух пар­ней — да ты их знаешь! — вывести из нашей брига­ды, потому что с ними нам до этого звания никогда не дотянуться. А потом подумали, подумали: нет, что-то не то. — Он помолчал соображая: — Так что с тобой тоже так бы решать не стали. А на письмо как ответить? Слушай, — сказал Савиных таким голосом, будто он все сразу понял. — Сколько места занимают книги, которые тебе историк твой знако­мый прочесть посоветовал, если поставить их рядом? Наверное, полку. Это самое малое. Разве их в одно письмо упишешь? Нет, ты не думай, что я против его совета. Он тебе хорошо посоветовал. Ты меня с этим историком познакомь. У нас в части, где я служил, парень был. Представляешь, молодой, моего года, но из сектантов. Такая меня брала досада! Как заве­дусь с ним спорить, понимаю, что во всем прав, а че­го-то мне для спора с ним не хватает. Чтобы не вооб­ще говорить, а в самую точку. Так что это он тебе верно посоветовал. Но и неверно тоже. Ты сама говоришь: запутался твой друг. А запутался потому, что испугался. И ты решила теперь его путаницу рас­путать. Словами? Одних разговоров, чтобы он все это понял, мало. Даже самых умных. «Вначале было дело!» Слыхала такое изречение?

— Это чье же? — спросила Ася.

— Философское, — веско сказал Савиных, — но я с ним согласен. Он тебе кричит: «SOS!» А ты ему собираешься на это отвечать в письменном виде. Бю­рократизм какой-то получается! Идем к Катерине. Она, конечно, разволнуется, что ты ей сразу всего не сказала. Но мы ей все объясним: ты ему принци­пов не уступала, душой не кривила, а вот отрекаться от него не хочешь и, просто говоря, забыть не мо­жешь. По-моему, все в порядке: и личное и обще­ственное. Видишь, как я все точно разложил! Ну, идем к Катерине. Будем держать совет: не что пи­сать, а что делать...


Знала бы Ася, что в это время происходит с Павлом!

— Ты что-то избегаешь меня, отче Павел, — до­бродушно сказал Добровольский, подсаживаясь к не­му в саду. Павел промолчал. — А ведь я все вижу, все понимаю. Тоскуешь? Зачем же от меня тоску свою скрывать? Я тебе друг. Ну, а что на хорах при­крикнул — дружба дружбой, а служба службой. С меня тоже спрашивают. Думаешь, мне самому тут тошно не бывает?

Григорий говорил просто, без своих любимых ста­рокнижных выражений, усталым голосом; говорил словно сам с собой, будто вслух размышляет, дей­ствительно огорченный отчуждением друга.

«А ведь он сложнее, чем я о нем рассказал Асе, — подумал Павел. — Во всяком случае, умнее. А сей­час, кажется, даже искренне говорит...»

— Все равно ты мне помочь не можешь, — ска­зал Павел.

— Я рад, — неожиданно ответил Доброволь­ский. — Не тому рад, что не могу тебе помочь. Если бы такое чувство во мне возникло, я бы не признался в нем. — Он замолчал. Непонятно было, то ли слова подбирает, то ли на самом деле взволнован разгово­ром. — Я рад тому, — сказал Добровольский, — что ты хоть подумал так: «А может ли мне помочь Гри­горий?» Значит, дружбе еще не конец. А ведь, на­верное, могу. Советом хотя бы.

Добровольский держал в руках прут и аккуратно счищал с него ножиком тонкую кору.

И Павел вдруг ясно представил себе, как пойдет разговор дальше. Сейчас Григорий скажет: «Чтобы советовать другу, нужно знать, что происходит с дру­гом». Потом он сделает внимательное лицо и будет сосредоточенно слушать, потом проговорит проник­новенно: «Все это очень трудно!» И окажется, что Павел ему все рассказал, а посоветовать ему... «Кто же тут возьмется советовать!» — скажет Доброволь­ский. «Ну, нет, этого не будет, — твердо решил Па­вел. — Нечего с меня кору сдирать». Но Доброволь­ский сказал совсем иначе:

— А что толку в советах? Помочь нужно делом. Если мы уже здесь оказались, нужно быть первыми, не последними!

Добровольский доверительно улыбнулся.

— Учащие нас, — он голосом обозначил иро­нию, — за которых мы денно и нощно возносим мо­литвы, тобою не очень довольны. Это было нелегко, но я постарался: тебе поручено прочитать учебную проповедь.

— В церкви? — спросил Павел, даже задохнув­шись от мгновенно промелькнувшей у него мысли.

— Обрадовался? — Добровольский стегнул очи­щенным прутом по воздуху и прислушался, как он свистит. — Нет, покуда не в церкви. Всего лишь в классе. Рассматривай как репетицию. Слушать бу­дут наши же, кто не разъехался, да с краткосрочных курсов кто-нибудь зайдет. Словом, аудитория будет. Тебе об этом сообщат официально. Я же по-друже­ски предвосхищаю событие. Тем более, что несколь­ко к нему причастен. Покажи, на что ты способен, — это и мой совет и моя помощь.

— Я подумаю об этом, — сказал Павел.

— И есть над чем! Очень есть! — внушительно произнес Добровольский и встал. Он аккуратно стряхнул с колен ленточки коры, еще раз взмахнул белым гибким прутиком и с сожалением отбросил его.


— Как отнесся Милованов к тому, что вы ему сказали? — спросил отец Феодор Добровольского, ко­гда тот пришел за распоряжениями   на   следующий день.

— С радостным трепетанием! — ответил Добровольский: не мог удержаться от соблазна позлить наставника своим лексиконом, хотя тут же обозна­чил легкой улыбкой, что употребляет его несколько иронически.

— С трепетанием, говорите? Интересно! А не раз­ведет он в своей проповеди такого...

— А хотя бы и развел! — впервые без всякой почтительности горячо перебил Добровольский, увле­ченный мыслью, которая внезапно пришла ему в го­лову. — Скажет все, как подобает, — хорошо. Ска­жет что-нибудь, что не подобает, — тоже неплохо. Во-первых, это значит, что он, наконец, раскололся, виноват, раскрыл свою сущность, выяснение которой вы, отец Феодор, поручили мне. А во-вторых, нет для церкви опасности большей, чем отсутствие противни­ков в ее собственном лоне.

— Неглупо, — сказал отец Феодор, — хотя и не свое. Увлекаетесь Лойолой? Милованов — семина­рист-еретик, смешно!

— Не так уж смешно, если, обличая его, можно преподать урок смирения всем остальным. А если он еще и сам покается!

— Важен не масштаб, а направление мыслей, — сказал отец Феодор. — А направление у вас... — он помолчал, — любопытное... Надеюсь все же, что Ми­лованов не обманет наших первоначальных надежд.

— Если позволите, я передам ему о вашем упова­нии, — сказал Добровольский, снова почтительный ученик с простодушием на лице и в голосе...


Чтобы успеть разыскать Павла в лавре и вер­нуться в город, не опоздав на работу, нужно было либо с вечера выехать из Москвы, но тогда неиз­вестно, где провести ночь, либо с утра торопиться на самую первую электричку. Но после того как она долго откладывала ответ, Ася решила ехать завтра же. Когда они остались вдвоем, она попросила мать:

— Мама, ты без будильника просыпаться уме­ешь. Разбуди меня завтра тихонечко в полпятого утра, а?

— Куда в такую рань? — удивилась Анна Алек­сеевна. — И когда ты объяснишь, что с тобой тво­рится?

— Ничего плохого, кроме хорошего, — весело сказала Ася и закружила мать по кухне. — Вначале было дело!

В тот ранний час, когда она собиралась выехать, метро еще закрыто. Идти пешком через весь город? Ну, нет! Ася с вечера позвонила Генке:

— Слушай, Генка, — лукаво пропела она, — что-то ты давно не катал меня на мотороллере.

Генка обрадовался, но тут же удивился:

— Насколько мне известно, ты эту неделю рабо­таешь вечером. А какие катания по утрам?

— А мне как раз рано утром нужно. На вокзал, к поезду. Отвезешь?

— Куда это ты собралась? — спросил Генка, уди­вившись еще больше. А когда Ася объяснила, куда едет, мрачно предложил: — Давай я тебе лучше вы­зову, знаешь, такое с шашечками, называется такси. Ты, наверно, не заметила, что на мотороллере нет багажника для вещичек.

— Для каких вещичек? — возмутилась Ася. — И с какой стати такси? Скажи просто, что не хо­чешь.

— А кто вас знает, может, ты его агитировала, агитировала, а сагитировалась сама? Бывает! Ну ладно, отвезу. Заметано!

...Когда они проезжали по пустынному проспекту, только что политому и чуть дымящемуся утренним паром, и остановились перед светофором, Ася ска­зала:

— Все-таки ты очень хороший, Генка!

— Это я и сам знаю, что хороший, — убежденно ответил тот, — а толку что? Ты-то не меня едешь ни свет ни заря разыскивать. Но подожди. Вот не перей­дет твой кандидат в попы обратно в люди, тогда мы это переиграем!

— А если перейдет? — с вызовом спросила Ася.

— Тогда тем более. Тогда мы с ним будем на равных. А так сейчас я вроде буду стараться отбить тебя у калеки, извини, пожалуйста. Ты, может, думаешь, я сдался? В журнале бы так написали: «Отвечаем на вопрос Геннадия Никонова: «Как по­ступить, если я люблю девушку, а она меня не лю­бит?» — «За свою любовь надо воевать!» Ответ че­ресчур правильный, но, между прочим, правильный. Мы еще повоюем! А сейчас поехали спасать заблуд­шую душу!..

Они приехали на вокзал слишком рано.

— Не присмотрите ли за машиной? — спросил Генка у девушки в форменной фуражке, которая вы­страивала в длинную очередь такси, прибывшие к первому дальнему поезду.

— А где же машина? — пренебрежительно фырк­нула она, глядя на кремовую «Вятку».

Генка тут же с ходу сказал ей замысловатый ком­плимент, и она согласилась.

— Тактика! — скромно объяснил он Асе. — Тебя оставил в сторонке, а то прогнала бы она нас с этой стоянки. Ты сегодня завтракала? Я, например, нет. У нас дома среди ночи не кормят. Пошли побросаем чего-нибудь в рот?

— Какой сейчас здесь завтрак? — удивилась Ася.

— В этот час только на вокзалах и завтракать. Надо знать любимый город.

Он провел Асю в зал ожидания к тележке с ка­стрюльками и скомандовал:

— Пирожки четырежды и кофе по стакану.

— Очень вкусно! — похвалила Ася.

— Днем ты эти пирожки есть не стала бы, — заметил Генка. — Через два часа они превращаются в обыкновенную резину. А сейчас ничего. Мы, мо­жет, еще и газету успеем до твоего поезда купить. А то вдруг там написано, что бог есть, и ты зря едешь!

Газетный киоск был еще закрыт, и они пошли обратно. Ася заторопилась: до поезда оставалось мало времени. Вдруг она резко остановилась.

— Ты что?

— Кажется, мне действительно не нужно ехать, — сказала Ася. — Это он.

В зале ожидания на скамейке дремал Павел.

— Кто? — не понял Генка.

Наверно, потому не понял, что мысленно пред­ставлял себе Павла в рясе или, во всяком случае, чем-то отличающимся от обычных людей. А тут был просто очень длинный парень в самом обыкновен­ном плаще, и лицо такое, как у всякого человека, который провел ночь на вокзале, — заспанное и неумытое.

— Как ты не понимаешь? Павел!

— Он? — изумился Генка. — Интересно. Он, ока­зывается, вдобавок еще и бродяга. Ну что ж, подой­ди разбуди его. А я поеду. Я и в детстве не любил играть в «третий — лишний».

— Нет, постой, — попросила Ася, — не уходи.

Генка, подчеркивая свой нейтралитет, подошел к щиту со вчерашней газетой.

Ася тронула Павла за плечо. Он вздрогнул.

— Ася? Ты здесь? Почему?

— А ты почему? Я собиралась ехать к тебе. Что случилось? Ты ушел из семинарии?

Павел покачал головой:

— Нет. Пока не ушел.

— Тебя исключили?

— Нет, не исключили. Просто я вчера попросил разрешения поехать в город и паспорт свой попро­сил, он у них лежит в канцелярии. Сказал, что хочу в Москве записаться в библиотеку. Мне ответили: все, что вам нужно, есть в нашей библиотеке. Тогда я сказал, что мне все равно надо в город, у меня есть дела, знакомые есть. Мне ответили, что мои знакомые на меня, по всей видимости, дурно влияют и что я должен выбирать себе других знакомых. То­гда я сказал, что с разрешением или без разрешения, с паспортом или без паспорта, но сегодня я все рав­но уеду. Ты мне не ответила, и я больше не мог ждать. «И будете ночевать на вокзале?» — это с на­смешкой такой мне сказали. А я ответил: «Да, на вокзале!» Вот и ночевал на вокзале, и, знаешь, ни­чего, неплохо. Утром собирался тебе звонить. А те­перь и ты тут оказалась.

— Предопределение? — засмеялась Ася.

— Обыкновенная счастливая случайность, — от­ветил ей Павел.

Ася подозвала Геннадия, который церемонно представился:

— Геннадий Никонов!

Но когда она заставила Павла рассказать, как он хотел уехать и как его не пускали, Генка ожи­вился.

— По-моему, — сказал он, — вы поезжайте к се­бе обратно, поскольку вещи у вас еще там остались, а я сегодня отпрошусь с работы пораньше и приеду за вами. Конечно, багажника у меня нет, но неболь­шой чемоданчик к мотороллеру присобачить можно. Представляете эффект: идут все эти ваши попы — извините, конечно, если я их не так назвал, — а тут я въезжаю в ворота, разворачиваюсь, хватаю вас с чемоданчиком и... пишите письма, шлите теле­граммы!..

Ася перебила:

— Ну, это ты, Генка, кино насмотрелся. И, на­верное, на детских сеансах. Что он, невеста, чтобы его похищать? Тут вопрос серьезный.

— Невеста действительно не он, — не удержался Генка. — Но главное, вы-то сами решили или не ре­шили?

— Не знаю... — ответил Павел.

— Понимаю, — сказал Генка, — пока вы разо­чаровались в семинарии и начали сомневаться в са­мых несообразных религиозных догматах. Это не­мало, но это еще не все. Для последовательного ате­изма больше требуется.

Павел с изумлением посмотрел на Генку. Он ни­как не ждал, что в зале московского вокзала, где он провел ночь, в пять часов утра ему придется встре­тить Асю с каким-то парнем, который изъявит немед­ленную готовность умыкнуть его на мотороллере прямо с семинарского двора и скажет такое про его сомнения в догматах и про непоследовательный атеизм.

— Ну, что мы тут стоим? У этого вопроса есть две стороны. Поговорим на улице, — предложил Геннадий. — Пошли.

— Так ты правда собиралась ко мне ехать? — спросил Павел, когда они оказались на площади.

— Совсем нет. Мы просто приехали выпить на вокзале свой утренний кофе! — ответил за Асю Ген­ка. — Да! К вам она собиралась ехать! К вам! Не­ужели непонятно?

— Как же так? — растерянно сказал Павел. — Я думал, ты мне даже на письмо отвечать не хочешь, а ты...

— По-моему, я могу идти, — перебил Геннадий.

— Можешь, Гена, можешь, — не слушая его, ра­достно сказала Ася, — я сейчас все сама объясню Павлу.

— Надеюсь, что для этого я не нужен, — много­значительно произнес Геннадий.

Но Ася и Павел не оценили его тона.

«Вот как обстоит дело с чувствами, — яростно нажимая на стартер кремовой «Вятки», подумал Ген­надий. — На меня она никогда так не смотрела».


Геннадий уехал. Павел и Ася остались на площа­ди. Мимо них проходили люди с чемоданами, носиль­щики катили свои железные тележки, продавщицы мороженого, торопясь на электрички, толкали их твердыми боками своих ящиков: они всем мешали. Но им нужно было вот тут, сейчас, немедленно, ни­куда не уходя, в шесть часов утра между выходом из вокзала и входом в метро, все объяснить друг другу. Павел хотел рассказать о том, как он ждал письма, Ася — о том, почему она его не написала. И, словно чувствуя, как им необходимо все выяснить, толпа обтекала место, на котором они стояли, как река обтекает островок.

— Ну что мы все про письмо и про письмо? — весело сказала Ася. — Теперь можем обо всем поговорить. Хорошо, что встретились. Ехала и думала: как я его там опять найду? А ты сам оттуда уехал. Что будем делать?

Павел ответил не сразу. Ася ни о чем его не спра­шивает, ничего не требует. Вовсе не обязательно все решать сразу. У него впереди несколько часов, у нее тоже. Можно походить по городу. Это ничего, что так рано, это даже хорошо, что так рано: можно условиться, когда они встретятся снова; еще будет время поговорить о трудном и серьезном.

— Я спросила: что мы будем делать? — повто­рила Ася. — Ты о чем думаешь?

— Я должен вернуться, — Павел вздыхает и трудно договаривает, — туда.

— Куда? — спрашивает Ася.

На внезапно побледневшем лице ее глаза, всегда зеленые, кажутся почти черными от гнева.

— Зачем же, зачем ты приехал? — говорит она. — А я-то думала... — Она не договаривает: ей трудно говорить. — Ну, чего ты улыбаешься? — с отчаяни­ем спрашивает она.

— Я рад, — говорит Павел, — что ты так... — И он тоже не договаривает. — Только ты не поняла. Сей­час я тебе объясню...


УЧЕБНАЯ ПРОПОВЕДЬ

— Волнуешься? — добродушно и благожелатель­но спросил Добровольский и скользнул по Павлу своими светлыми внимательными глазками. В классе еще никого, кроме них, не было.

— Очень, — ответил Павел. — Как ты думаешь, народу соберется много?

— Честолюбие заговорило? Много, немного, но, как говорят в миру, кворум набежит. Ужасная духо­тища! — пожаловался Добровольский, а потом не­брежно спросил: — Конспектик свой не покажешь?

Павел, сгибая и разгибая свою клеенчатую тет­радь, отрицательно покачал головой:

— Стоит ли? Конспект беглый, почерк скверный. Сейчас услышишь...

— Нет у тебя все-таки ко мне доверия, — огор­чился Добровольский, — а ведь твой поход в город, да еще с ночевкой, не кто-нибудь — я замял. Большой шум затевался.

Павел выдвинул ящик стола и положил в него свою тетрадь, потом достал ее снова, нервно пере­листал и снова бросил в ящик.

Приоткрылась дверь, и дежурный сказал:

— Милованов! Отец Феодор зовет.

— Чего это ты ему понадобился? — встревожил­ся Добровольский и тут же сказал успокоитель­но: — Услышишь сейчас напутственное слово, на­верное.

Павел заторопился к выходу. Когда он вернулся в класс, за столами уже сидели одноклассники и не­сколько приглашенных из других классов. Препода­вателей еще не было. Добровольский не заметил, как вошел Павел. Выдвинув ящик стола, он перелисты­вал его клеенчатую тетрадь.

— Ты что делаешь? — шепотом спросил Павел: гнев сдавил ему горло.

Добровольский поднял голову и улыбнулся, при­держивая тетрадь:

— Чего ты? Все тайное становится явным...

— Отдай тетрадь, — негромко, так, чтобы не привлекать внимания остальных, сказал Павел и рванулся к тетради.

Добровольский оттолкнул его руку:

— Интересную проповедь пишешь, как я погля­жу, очень интересную!

Павел потянул тетрадь к себе.

— Шпионишь, гадина! — все еще не очень гром­ко сказал он.

Добровольский ответил так, чтобы его услыша­ли все:

— Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас. Ударившему тебя по правой ще­ке подставь левую. — Он встал, поднял тетрадь вы­соко над головой, так, чтобы Павел не мог ее вы­хватить, и закончил елейно: — И от взявшего твое не требуй назад.

— Не балагань! — резко сказал Павел. — Отдай тетрадь.

Но тут на Павла неожиданно накинулся Мишень­ка Доронин.

— Он тебе божье слово, а ты ему — не бала­гань?! — истерически крикнул он.

— Не лезь, святоша, сами разберемся! — сказал Добровольский...

Открылась дверь. В класс вошли преподаватели, предводительствуемые отцом Феодором. Семинари­сты, привлеченные нарастающей ссорой, не сразу их заметили.

— Милованов, староста, что происходит в вашем классе? — гневно сверкнув глазами, спросил отец Феодор. Павел промолчал. Он решил сделать все, чтобы столкновение с Добровольским не помешало ему сказать того, что он собирался. Добровольский тоже, видимо, не хотел публичных выяснений. Он тихо положил тетрадь Павла на стол.

Дежурный начал было читать молитву, но Ми­шенька Доронин вдруг радостно объявил:

— Я скажу! Я скажу! Милованов на Доброволь­ского с бранью накинулся.

Отец Феодор удивился:

— На лучшего друга своего?.. И в такой день! Откуда в вас сия мирская злоба, Милованов?

Здоров дернул Доронина за рукав:

— Сядь! И молчи!

Но Доронин не унимался:

— Добровольский взял тетрадь, а тот ее начал отнимать.

— Какая тетрадь? Чем заняты ваши мысли в день, когда вам предстоит произнести свою первую проповедь? Что у вас в этой тетради?

— Мои записи, я готовился... — сказал Павел, стараясь, чтобы голос его звучал как можно спо­койнее.

«Неужели мне не дадут сказать?» — подумал он.

— Хорошая будет проповедь! — сказал Добро­вольский многозначительно. — Такой еще никто не слышал. То-то он тетрадь свою не выпускает из рук.

Порядок в классе нарушился. Семинаристы обсту­пили Павла, который сжимал свою тетрадь побелев­шими пальцами.

Отец Феодор сказал решительно:

— Милованов, покажите тетрадь, о которой идет речь. Ну? Я жду! Какие у вас могут быть тайны?

Павел шагнул в сторону из круга обступивших его, подошел к кафедре, с которой вели урок препо­даватели, и, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, сказал:

— Тайны действительно нет. Сейчас я все скажу. Сам скажу обо всем, что написано в этой тетради.

Он раскрыл тетрадь и сказал:

— Я хотел уйти отсюда, ничего не объясняя. Но мне сказали: «Ты всего боишься!» Я действительно боялся. Теперь не боюсь. И я вместо учебной пропо­веди, которую должен был сказать сегодня, хочу прочитать несколько страниц из этой тетради... Для себя я называю ее «Тетрадь сомнений».

Едва Павел раскрыл тетрадь, отец Феодор сказал:

— Мы ждем от вас учебной проповеди, а не стра­ниц дневника. Идите на место, Милованов.

— Но вы сами спрашивали, что у меня в тетра­ди? — возразил Милованов.

Его вдруг поддержал Здоров:

— Дайте сказать!

Павел начал читать выписанные им на одну стра­ницу наиболее явные противоречия библии, но сам оборвал себя. Он хорошо знает тех, кто сидит в этом классе. Не станут они переживать то, что в Ветхом завете про царя Ирода говорится одно, а в Новом — другое. Он не это прочтет: «Дети, которые не при царе Ироде, а в последнюю войну мучались от голода и погибали от бомбежек, тоже погибли по воле мудрого и доброго бога. Как же это?»

И Самохин неожиданно пророкотал мягким басом:

— Дети — это верно! Это понять трудно.

— А теперь, — сказал Павел, — я прочитаю вам замечательные слова. Мне они глаза открыли. «Бог или хочет удалить зло из мира...» — начал читать он, но докончить ему не дали.

— Занятия не состоятся! — крикнул отец Фео­дор. — Замолчите, Милованов. Замолчите и положи­те свою тетрадь! Вы на коленях приползете за ней, когда одумаетесь.

— Приползу? — переспросил Павел. — На коле­нях? Навряд ли! — Он пошел к дверям, но остано­вился. — А тетрадь свою я могу оставить. Не вам! Им! Он положил тетрадь на первый пустой стол класса и вышел.

На пороге Павел оглянулся и увидел, что тетрадь лежит на столе и ни один из его одноклассников не решается ее взять, но все на нее смотрят.

Стукнула закрытая им дверь. В классе стояла на­пряженная тишина. Впервые семинаристы увидели, что отец Феодор растерялся. Он метнулся к выходу, потом остановился и хрипло сказал:

— Чего уставились? За ним бежать собрались? Как крысы с корабля? Не ошибитесь! Этот корабль еще не тонет. Не тонет! Не тонет!

Он оглядел класс, потом посмотрел на тетрадь Павла, которая так и осталась лежать на первом пустом столе.

— Оставайтесь в классе! — овладев собой, ска­зал он совсем другим голосом. — У вас есть какой-нибудь урок? Сидите и учите. Спокойно. Никуда Ми­лованов не уйдет. Вы еще убедитесь в этом.

Он протянул руку к тетради Павла и вдруг пой­мал быстрый взгляд Самохина, брошенный на тет­радь. Самохин тут же опустил глаза. Отец Феодор взял тетрадь и вышел в коридор. Его догнал До­бровольский.

— Я хотел объяснить... — начал он.

Отец Феодор желчно и устало перебил его:

— Что вы можете объяснить? Вы Милованова знаете лучше, чем другие. Подумайте, что сделать, чтобы, если придется с Миловановым расстаться, ушел бы отсюда так, чтобы и пикнуть не мог. Вот о чем сейчас думать нужно.

Добровольский отошел потупившись, изобразив сокрушение на лице. Отец Феодор крикнул ему вдо­гонку:

— И за Самохиным приглядывайте. За Здоровым тоже. Что-то они мне сегодня не понравились...


ЭПИЛОГА НЕ БУДЕТ!

Жарко. Почти как в Крыму, куда со своим Петей уехала Марина и откуда пришла открытка. Андрей готовится ехать в лагерь во вторую смену, а пока целыми днями пропадает со своим этюдником в зоо­парке. Наташка тоже начала учиться рисовать.

На всех углах стоят очереди к бочкам с квасом. Фанерные щиты на автобусных остановках сообщают о продлении маршрутов до водных станций и пляжей.

На дорожках больничного парка, где ребята за­нимаются лечебной гимнастикой, все белым-бело от тополиного пуха.

— Как дела, Миша? — спрашивает Ася худенького мальчика в длинной полосатой пижаме.

— Порядок! — отвечает он любимым словом Ген­надия.

Ася приезжает сюда иногда одна, иногда вместе с Геннадием. К ним привыкли и уже больше не спра­шивают, родственники ли они Сотичеву.

Вадим собирается в экспедицию со старшекурсни­ками, в работе атеистического кружка которых при­нимает участие.

...В семинарии состоялся торжественный выпуск­ной акт. Молодым священникам были вручены дипло­мы, отличникам — книги духовного содержания с на­зидательными надписями на первой странице. Была произнесена традиционная речь о предстоящем им служении, о нестяжательной пастырской жизни, ко­торая будет для будущих иереев лишь приуготовлением к иному, горнему миру, к коему здешняя, зем­ная юдоль лишь недолгая подготовка.

Семинаристы разъехались. Старшие — на бого­служебную практику. Особо успевающие — на экс­курсию по святым местам.   Григорий   Доброволь­ский в качестве секретаря при важном церковном лице поехал в заграничную командировку.

В канцелярии уже давно лежит направление для семинариста Павла Милованова, которому надлежит проходить практику в одной из церквей соседней об­ласти. Но он не приходит за этим направлением.

...Молодой человек, худой, неуклюжий, в черном кителе, застегнутом до горла, в черных брюках — его костюм выглядит странно на улицах, пышущих жаром, — неуверенно вошел в заводскую про­ходную.

— Мне тут пропуск должен быть, — сказал он в окошечко.

Вахтер покрутил в руках удостоверение воспи­танника духовной семинария и удивленно спросил:

— Вы в какой же цех?

— Приехал! — услышал Павел звонкий голос Аси. — Идем скорее, наши тебя уже ждут.

На дорожке заводского двора Павел останавли­вается:

— Мне не все удалось, как я хотел и тебе обе­щал, — говорит он, — но все-таки я вслух сказал, что ухожу. Открыто сказал. Ты понимаешь?

— Понимаю! Очень понимаю! — ответила Ася.

— Волохина, секретарь комитета комсомола, — сказала Катя и протянула Павлу руку. — Садитесь, товарищ Милованов.

— Садитесь, Павел, — говорит Сергей Сави­ных. — Потолкуем.

Павел ждет, что с ним будут сейчас говорить о том, о чем он писал в письме к Асе. Он даже при­готовился спорить. С кем? С Асей? С самим собой? С Асиными товарищами, о которых она ему расска­зала? Он и сам не знает. У него приготовлена только одна фраза. В ней он уверен твердо. «Определить убеждения — это не просто, — скажет он, — я еще многого не решил...»

Но он не успевает всего этого сказать. Катя Во­лохина говорит ему так:

— Мы в курсе дела. Так что рассказывать всего сейчас не нужно. Вы для себя решайте, как и что.

Об этом пока говорить не будем. Надеюсь, что вре­мени у нас еще для этого хватит. А сегодня пройдите с Сергеем по заводу. Он вам покажет, какие у нас цехи, расскажет, где вы могли бы работать, если решили поступать к нам. Так, Сергей? Образование ведь у вас десять классов?

Павел уходит вместе с Сергеем. Ася порывается пойти с ними, но потом остается с Катей.

— Как ты думаешь, Катя? — спрашивает она.

Катя отвечает:

— Неужели мы все вместе не сможем на него повлиять? Все-таки мы сильнее, чем ты одна, а?..



ОБ АВТОРЕ

Сергей Львович Львов родился в Москве в 1922 году. Учился в Институте истории, философии и литературы. Когда началась Отечественная война, был призван в ряды Советской Армии. Служил военным переводчиком и преподавателем. Демобилизовавшись в 1950 году, не­сколько лет работал в «Литературной газете». С 1956 го­да — член Союза писателей. С. Львов — автор ряда статей по вопросам русской и зарубежной литературы, критико-биографической монографии о К. Г. Паустов­ском (Детгиз, 1956), рассказов, вошедших в сборники «Рассказы советских писателей» 1954 и 1958 годов, и повестей, опубликованных в журнале «Юность» («Пол­тора месяца в жизни Тамары» в 1959, «Спасите наши души!» в 1960 году).

Для книжного издания повесть «Спасите наши ду­ши!» дополнена.

В издательстве «Молодая гвардия» ранее вышла кни­га С. Львова «Огонь Прометея» (рассказы из истории литературы).



Оглавление

  • СУББОТА
  • ВОСКРЕСЕНЬЕ. УТРО
  • ВОСКРЕСЕНЬЕ. ВЕЧЕР
  • ОБИТЕЛЬ МИРА И ПОКОЯ
  • СПУСТЯ НЕДЕЛЮ
  • КАК ЭТО НАЧАЛОСЬ
  • «ДУХ СМИРЕННОМУДРИЯ ДАРУЙ МИ...»
  • ПОНЕДЕЛЬНИК — ДЕНЬ ТЯЖЕЛЫЙ
  • «СПАСИТЕ НАШИ ДУШИ!»
  • ТЕТРАДЬ СОМНЕНИЙ
  • ВНАЧАЛЕ БЫЛО ДЕЛО!
  • УЧЕБНАЯ ПРОПОВЕДЬ
  • ЭПИЛОГА НЕ БУДЕТ!
  • ОБ АВТОРЕ