КулЛиб электронная библиотека 

Тиберий: третий Цезарь, второй Август… [Игорь Князький] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



И.О. КНЯЗЬКИЙ ТИБЕРИЙ: ТРЕТИЙ ЦЕЗАРЬ, ВТОРОЙ АВГУСТ…


Памяти моего сына Олега

Глава I. INFANS, PUER, IUVENIS

За шестнадцать дней до декабрьских календ 711 года от основания Рима (14 ноября 42 г. до рождества Христова) в самом центре Вечного города в доме на Палатинском холме появился на свет мальчик, получивший при рождении имя Тиберий Клавдий Нерон. Год, в котором он родился, был знаменательнейшим в римской истории. Лишь за три недели до его рождения, 23 октября, в Македонии у города Филиппы на равнине, именуемой римлянами Campi Philippi — «Филиппийские поля», произошло грандиозное сражение, о котором знаменитый историк Плутарх сказал: «Никогда еще столь громадные войска римлян не сражались друг с другом».{1}

Но не числом сражавшихся славна битва у Филипп и даже не тем, что сражались в ней римляне против римлян. В битве сей пала последняя надежда тех, кто полагал возможным восстановить и сохранить в Риме республиканское правление. Собственно, республика закончилась в Римском государстве в тот день, когда войска Гая Юлия Цезаря после его исторических слов «Alea iacta est!» (Жребий брошен!) перешли реку Рубикон и двинулись на столицу. С этого дня борьба, по сути, шла лишь за то, кому суждено быть единоличным владыкой Рима. В борьбе этой толковый военачальник, не лишенный многих достоинств, но не выходящий в целом за пределы человеческой заурядности Гней Помпеи Магн не мог устоять против гениального Юлия, добившегося в ходе четырехлетней гражданской войны своей заветной цели — высшей власти в Римской державе. «Республика — ничто, пустое имя без тела и облика», — так подвел Цезарь итог своей войны с Помпеем и помпеянцами.{2} Но у сокрушенной формы правления оставалось куда больше сторонников, нежели думал Цезарь, и, как раненый зверь порой поражает насмерть рано торжествующего удачу охотника, так и последние республиканцы нанесли ему 23 удара мечами и кинжалами. Из ран этих лишь одна, вторая, оказалась смертельной, но ее и было достаточно.{3} По преданию, последний удар Цезарю нанес Марк Юний Брут, которого многие считали внебрачным сыном диктатора.

Некогда, когда республика в Риме только-только сменила власть царей, один из ее основателей Луций Юний Брут отправил на казнь своих сыновей, уличенных в заговоре с целью восстановления власти царя Луция Тарквиния Гордого. На закате же республики Марк Юний Брут стал одним из главных заговорщиков против человека, захотевшего стать царем в Риме, пусть и был он, возможно, его отцом.

Брут не пережил поражения республиканцев и покончил с собой. Ранее так же поступил его соратник Кассий. Но гражданская война в Риме на этом не закончилась. Сын Помпея Секст сумел захватить со своими сторонниками Сицилию, а затем не стало мира между самими победителями последних защитников римской свободы — Октавианом и Антонием. Таково было время, когда маленький Тиберий Клавдий Нерон только увидел свет. Он, конечно, не осознавал еще происходящего в Римской державе, но оно имело к его будущему прямое отношение. Победи Брут и Кассий при Филиппах — потомка славного рода Клавдиев ждало бы одно будущее, одолей Антоний Октавиана в схватке за единоличную власть в Риме — другое, но только торжество внучатого племянника великого Юлия, ставшего владыкой Рима под именем Август, обеспечило Тиберию Клавдию Нерону подлинно великое будущее: рожденный в дни погибели последних республиканцев станет первым римлянином, законно унаследствовавшим, по сути, монархическую власть. Ведь Гай Октавий, ставший после гибели своего великого дяди сначала Гаем Юлием Цезарем Октавианом, а затем во главе Римской империи Августом, поначалу унаследовал только имущество Цезаря, но никак не его диктаторские полномочия, за каковые пришлось воевать долгих 13 лет. Так что события гражданской войны в Риме после гибели Гая Юлия Цезаря от рук заговорщиков в 44 г. до Р.Х. как бы специально развивались в пользу нашего героя, хотя от него самого в эти годы, понятное дело, ничего не зависело.

Справедливо будет сказать, что в то время при любом исходе гражданской войны будущее Тиберия было бы незаурядным. Самим происхождением своим он как бы был предназначен для пребывания в элите Римской державы, какая бы форма правления в ней не торжествовала, кто бы ни стоял во главе ее. Ведь принадлежал он к одному из древнейших и знатнейших римских родов — Клавдиям. В Риме было два рода Клавдиев — патрицианский и плебейский. Оба влиятельные и важные.{4} Тиберий Клавдий Нерон принадлежал к Клавдиям-патрициям. Дальние предки его были выходцы из городка Региллы, населенного сабинами. Когда сабинский царь Тит Таций переселился в Рим, став соправителем основателя города Ромула после знаменитого похищения девушек-сабинянок римлянами, сражения между римлянами и сабинами на Капитолии и славного примирения на поле боя, то вместе с ним в Рим прибыли и Клавдии, немедленно вошедшие в состав высшей римской знати. По другой версии, приводимой биографом Тиберия Гаем Светонием Транквиллом, первый известный глава рода Клавдиев Атта поселился в Риме через пять лет после изгнания царей.{5} Следовательно, произошло это в 504 г. до Р.Х. Наверное, не столь уж важно, когда именно Клавдии появились в Риме. Важно то, что «мы очень часто встречаемся в римской истории с представителями этого рода, их деятельность почти всегда связана с насилием — это очень резкие исторические фигуры».{6}

К Клавдиям-патрициям восходили родословные, как отца, так и матери Тиберия. Их общим предком был знаменитый Аппий Клавдий Пульхр по прозванию Caecus — Слепой. «Это из всей древней римской истории самая величественная личность».{7} С его именем связаны действительно выдающиеся деяния. Аппий Клавдий положил начало греческой образованности в Риме. По его инициативе была построена первая мощённая камнем дорога, соединяющая Рим с южной Италией. Она по сей день носит его имя — Via Appia. В 312 г. до Р.Х. он же организовал строительство первого в Риме водопровода. Особо прославил себя Аппий Клавдий в 280 г. до Р.Х., когда римляне вели тяжелую войну с царем Эпира Пирром. Первое большое сражение на юге Италии близ города Гераклеи римляне проиграли и царь, полагая свой успех окончательным, предложил Риму мирный договор, согласно которому римляне отказывались от претензий на власть над греческими городами юга Италии. Поражение смутило столь многих сенаторов, что они готовы были принять предложения Пирра, переданные сенату послом царя греком Кинеасом. Но тут в разгар прений в сенат ввели дряхлого и слепого Аппия Клавдия, чья вдохновленная речь заставила сенаторов забыть о мирных предложениях Пирра. Ведь мудрый старец сказал, что недостойно Риму вести переговоры с врагом, пока враг находится на римской земле.

Во время Второй Пунической войны, когда Италию терзали войска грозного Ганнибала, грозившие самому Риму, блистательно проявил себя консул Гай Клавдий Нерон. Получив в 208 г. до Р.Х. сведения, что на помощь Ганнибалу ведет войска в Италию его младший брат Газдрубал, он решился на отважный, пусть и рискованный маневр. Зная благодаря перехваченному письму Газдрубала к брату, что тот намерен встретиться с его войском на берегах реки Метавр, Гай Клавдий Нерон повел значительную часть войск, противостоявших Ганнибалу, навстречу Газдрубалу. Маневр был проведен так искусно, что карфагеняне ничего не заподозрили. В результате на берегах реки Метавр римляне разгромили Гасдрубала. «Никогда за всю войну не было в одном сражении убито столько людей: карфагеняне расплатились за победу под Каннами гибелью полководца и войска».{8}

В 204 г. до Р.Х. в ту же Вторую Пуническую войну прославила себя жрица богини Весты из рода Клавдиев. В Рим тогда был доставлен черный обелиск из города Пессинунта в области Фригии в Малой Азии, бывший символом «матери богов» Кибелы. На ее заступничество римляне надеялись в продолжавшейся войне с Карфагеном. По преданию, судно с обелиском село на мель в русле Тибра. Все попытки римлян сдвинуть корабль с места терпели неудачу. Согласно религиозным представлениям римлян только девственная жрица богини Весты могла сдвинуть корабль с места, ибо остановила его сама богиня Кибела. Тогда и была приведена Клавдия. Ей тогда грозила страшная участь. Жрицу Весты обвиняли в утрате девственности, за что она могла быть казнена. Весталок, нарушивших обет, как известно, заживо хоронили. Вот как поступила Клавдия: «Вследствие того, что ей предстоял суд, она умоляет народ передать решение пессинунтской богине; сняв с себя пояс, она привязала его к носу корабля, произнеся молитву, чтобы, если она девственница, судно поддалось ей. Привязанный к поясу корабль легко поддался, и римляне удивлялись одновременно и обнаружению воли и непорочности девушки».{9}

Такие вот действительные события и удивительные предания составляли славу рода Клавдиев. За все время до рождения Тиберия предки его двадцать восемь раз избирались консулами, пять раз получали на время чрезвычайные полномочия диктатора, семь раз становились цензорами, производившими перепись римских граждан, пересмотр списков сенаторов и надзиравшими за нравственностью римского народа. За победы над врагами Клавдии удостоились шести триумфов и двух оваций, оправдывая свое старинное прозвание Нерон, что на сабинском языке означало «храбрый» и «сильный».{10}

Конечно, среди Клавдиев были и те, кем не очень-то приходилось гордиться. В середине V в. до Р.Х. Аппий Клавдий Региллиан сыграл выдающуюся роль в создании законов XII таблиц — свода законов Римской республики. Он же, однако, опозорил свое имя тем, что, «подстрекаемый страстью, покушался силою обратить в рабство свободную девушку».{11} Это происшествие вызвало раскол между патрициями и плебеями. А в 59 г. до Р.Х. Публий Клавдий Пульхр стал Публием Клодием, перейдя из патрициев в плебеи при поддержке Гая Юлия Цезаря. Клодий был избран плебейским трибуном. Он добился закона о раздаче бедноте хлеба бесплатно, чем сыскал немалую популярность. Позднее, однако, перестав быть трибуном, он создал подчиненные только ему вооруженные отряды, захватывавшие по его приказу имения враждебных ему богатых римлян, и тем самым наводил ужас на всю благонамеренную часть римского общества. Поэтому и оставил он в римской истории дурную память по себе.

А вот сестра его, Клодия, будучи возлюбленной великого поэта Катулла, под именем Лесбии была воспета в его бессмертной любовной лирике и тем прославилась навеки.

Итак, маленький Тиберий Клавдий Нерон уже самим происхождением своим и известностью предков был предназначен судьбой к незаурядному будущему. И действительно, предстояло ему умножить и славу имени Клавдиев, и бесславие…

Сообразно такому предназначению и начиналась его жизнь. «Младенчество и детство было у него тяжелым и неспокойным» — писал в его биографии Светоний.{12} И не удивительно. Не могло быть иного детства у того, кто рожден был в знатной римской семье в эпоху гражданских войн. Эпоха эта причудливо отразилась на перипетиях жизненных судеб его родителей и, следовательно, его самого. Отец маленького Тиберия, носивший то же имя, что и досталось сыну — Тиберий Клавдий Нерон — был не из последних участников гражданских войн в последние годы Римской республики. Когда великий Гай Юлий Цезарь вел так называемую «александрийскую войну» в Египте, оказывая поддержку своей возлюбленной царице Клеопатре, он командовал флотом. В такой роли, достойно ее исполняя, он немало способствовал победе Цезаря. За это диктатор, славный свою щедростью, достойно вознаградил своего флотоводца. Он сначала сменил неугодного Цезарю Публия Сципиона на посту понтифика, а затем к должности жреческой добавил обязанности административные. На сей раз на суше, а не на море. Тиберий Клавдий Нерон был отправлен в Галлию, где занялся устройством римских колоний в южной ее части. Казалось, ставка на Цезаря полностью себя оправдала, и будущее Клавдия Нерона представлялось безоблачным. Но вот случились мартовские иды. Цезарь пал под ударами заговорщиков-республиканцев. Отец Тиберия был верен Цезарю живому, но быть верным мертвому нелепо. Так в первое время после гибели великого диктатора думали многие. Вот и Клавдий Нерон, порешив, что отныне республика возвращается и тираноборцы, очевидно, будут в ней на первых местах, предложил даже выдать награду убийцам «тирана».{13} Когда же стало ясно, что дела восстановителей республики вовсе не хороши, а реальная власть находится в руках триумвирата Антония, Октавина и Лепида, он занял осторожную позицию, исполняя преторские обязанности и не участвуя в Филиппийской войне. В это время юная жена его Ливия Друзилла — ей тогда было только шестнадцать лет — родила ему первенца, нашего героя.

Отцовство, как это часто бывает, не смирило нрав Клавдия Нерона. Почему-то именно теперь он вновь решительно ввязывается в возобновившуюся гражданскую войну, на сей раз затеянную уже сторонниками самих триумвиров между собой. Так в 41 г. до Р.Х. брат триумвира Марка Антония Луций Антоний, опасаясь, что Октавиан оттеснит своего соратника на задний план, возглавил в Италии мятеж против удачливого наследника Цезаря. Состав мятежников был довольно сложен. Основу его составили италики, лишенные земель, розданных легионерам Октавиана. Затем к восставшим, которых возглавил Луций Антоний, примкнуло немалое число римской знати, вдохновленных заявлением Луция, что после победы будет восстановлена республика, а брат его великодушно откажется от звания триумвира. Едва ли, конечно, братья Антонии помышляли о восстановлении республики. Как-никак, именно военные таланты Марка похоронили республику на Филиппийских полях. Но чего не сделаешь для привлечения к себе сторонников, когда в таковых явная нехватка!

Была в этой войне и романтическая составляющая. Жена Марка Антония Фульвия, ранее не очень-то жаловавшая деверя Луция, вдруг стала на его сторону и вместе с ним возглавила мятеж. Более того, по мнению многих, именно Фульвия, «беспокойная и дерзкая от природы», и была истиной виновницей этой войны. Она надеялась, раздув беспорядки в Италии, оторвать Антония от Клеопатры».{14} Ведь именно в эти дни начиналась прославленная в веках трагическая любовь Антония и Клеопатры.

И вот, доселе лояльный наследнику Цезаря Тиберий Клавдий Нерон внезапно возымел мятежные намерения и оказался в городе Перузии на севере Италии, где и укрепились восставшие во главе с Луцием Антонием и Фульвией. По названию города война эта так и вошла в историю как Перузианская. На нее и угодил по воле отца полуторагодовалый младенец Тиберий, поскольку семья, естественно, следовала за своим главой.

Первая война в жизни Тиберия не принесла удачи его семье. Октавиан, сам не обладавший военными талантами, очень быстро научился ставить себе на службу дарования других людей, своевременно приближая их и привлекая служить своему счастью. Двое друзей и соратников молодого преемника Цезаря, оба весьма искусные в делах воинских, Агриппа и Сальвидиен, очень быстро пресекли активность мятежников, осадив Перузию. Для надежности блокады они окружили невольно приютивший Луция Антония и Фульвию с их сторонниками город рвом, валом и быстро возведенными стенами. Попытки прорвать блокаду как извне, так и силами осажденных, потерпели неудачу. Луцию Антонию пришлось просить мира у Октавиана, на что тот, естественно, охотно дал согласие. К вождям мятежников было проявлено удивительное великодушие. Луцию он предложил отправиться на Восток к брату, который в это время уже в Александрии наслаждался любовью египетской царицы. Луций, правда, предпочел почему-то выехать в направлении совершенно противоположном — в Испанию. Фульвии не помешали уехать сначала в Брундизий на Адриатическое побережье юга Италии, откуда она проследовала в Грецию. Здесь же в городке Сикионе она скончалась, не перенеся, как можно предполагать, и неудачи в Перузии, и измены Антония. Мать Антониев, также сопровождавшая сына в военной авантюре, из Перузии удалилась сначала на Сицилию, где образовался сильнейший центр сопротивления Октавиану во главе с сыном Гнея Помпея Секстом, затем в Грецию, в Афины.

Замечательное великодушие Октавиана к предводителям мятежа не распространилось на их соратников и жителей самой Перузии, хотя их вина в происшедшем была, понятно, много меньшей. Город был сначала отдан на разграбление легионерам-победителям, а затем и сожжен. К сдавшимся мятежникам Октавиан отнесся с крайней жестокостью: «После взятия Перузии он казнил множество пленных. Всех, кто пытался просить о пощаде или оправдываться, он обрывал тремя словами: «Ты должен умереть!» Некоторые пишут, будто он отобрал из сдавшихся триста человек всех сословий и в иды марта у алтаря в честь божественного Юлия перебил их как жертвенный скот».{15} Были казнены и члены городского совета Перузии. Исключение было сделано только для одного человека, Луция Эмилия, поскольку он в свое время в сенате голосовал за осуждение убийц Юлия Цезаря.{16}

В такой бесчеловечной жестокости молодого триумвира, коему в эти дни было всего двадцать два года, можно видеть и холодный расчет, и злобную мстительность за пережитый страх.

Однажды в дни осады Перузии Октавиан совершал обычное жертвоприношение. Результат его оказался неприятным. Жрецы-гаруспики, гадавшие по внутренностям жертвенных животных, говорили об отсутствии сколь-либо добрых предзнаменований. Огорченный случившимся Октавиан не оставил надежды добиться хорошего для себя исхода жертвоприношения, ибо исход печальный мог омрачить дух всего его войска. Римляне чрезвычайно серьезно относились к подобным случаям неблагоприятных предзнаменований. Октавиан приказал привести новых животных для принесения в жертву. Жертвоприношение затягивалось, а происходило оно, очевидно, в опасной близости от стен осажденного города. Неожиданно мятежники сделали вылазку и их отряд, состоявший из принятых на службу в войско Луция Антония гладиаторов, едва не захватил в плен самого главнокомандующего армией осаждённых. Пережитый страх, конечно же, мог усилить озлобление Октавиана против перузианцев.

Занятно, что совершившие дерзкую вылазку мятежники, упустив вражеского полководца, удовольствовались только принадлежностями проводимого им жертвоприношения. Тогда находчивые гаруспики немедленно единодушно сообщили Октавиану, «что все беды и опасности, возвещенные жертвователю, должны пасть на того, кто завладел жертвенными внутренностями».{17} Последующая сдача города подтвердила хитроумный вывод сообразительных гадателей.

Главная же причина жестокости Октавиана видится в ином. Не исключено, что правы были те, на кого ссылался Светоний в своем жизнеописании Августа: «Были и такие, которые утверждали, что он умышленно довел дело до войны, чтобы тайные враги и все, кто шел за ним из страха и против воли, воспользовались возможностью примкнуть к Антонию и выдали себя и чтобы он мог, разгромив их, из конфискованных имуществ выплатить ветеранам обещанные награды».{18}

Отец Тиберия очевидно как раз и принадлежал к числу тех, кто без особого желания поддерживал Октавиана и потому решительным образом примкнул к мятежу.

Мятежную решимость Тиберия Клавдия Нерона не укротила и неудача перузианского мятежа. Да, Перузианскую войну вернее именовать именно мятежом, ибо:

«Мятеж не может кончиться удачей,
В противном случае его зовут иначе».
Стишок этот, сочиненный в Англии, верен, однако, для всех времен и всех народов.

Чудовищная жестокость, проявленная Октавианом в Перузии, не могла не умножить числа его врагов. Гекатомба из трехсот человеческих жертв в годовщину гибели Юлия Цезаря превосходила все мыслимые изуверства даже беспощадных гражданских войн. Этому мог позавидовать сам Луций Корнелий Сулла, чьи жестокости считались непревзойденными в Риме того времени. Потому неудивительно, что претор Тиберий Клавдий Нерон, отец нашего героя, после перузианской трагедии решил продолжить войну с ненавистным триумвиром. Из Перузии он сумел вырваться со своей семьей и добрался до городка Пренесте близ Рима, затем последовал в Неаполь, где и попытался возобновить войну. Клавдий Нерон выступил с обращением к тем, кто из-за конфискаций и раздач Октавиана лишился своих земель, призвав их браться за оружие. Дабы привлечь на свою сторону как можно больше людей, славный претор не остановился даже перед призывом к рабам вступить в его войско, обещая им свободу.

В своих обращениях отец Тиберий не был оригинален. К обиженным собственникам, как мы помним, обращались уже Луций Антоний и Фульвия, а рабов в свое войско десятками тысяч включил Секст Помпеи на Сицилии.

В создании нового войска Клавдий Нерон не преуспел и при возвращении армии Октавиана в центральную и южную Италию был вынужден бежать. Враги в Неаполе почти настигли его и ему с семьей пришлось тайно пробираться на корабль, дабы не быть захваченными врагами. И вот, во время этого бегства маленький Тиберий, не понимавший, естественно, что происходит, едва ли не стал причиной неудачи бегства: «когда они тайно спасались на корабль от настигающего врага, он дважды чуть не выдал их своим плачем, оттого, что люди, их сопровождавшие, хотели отнять его сперва от груди кормилицы, а потом из объятий матери, когда нужно было облегчить ношу слабых женщин».{19}

К счастью, все завершилось благополучно и гонимая врагами семья добралась до Сицилии. Здесь, однако, Клавдия Нерона ждало жестокое разочарование. Он полагал, что Секст Помпеи будет счастлив обрести такого ценного союзника, как мятежный претор, но на Сицилии мятежные власти думали иначе. Сначала Тиберия Клавдия Нерона долго не допускали к сыну Помпея Великого, затем не признали его преторских полномочий и соответствующего права на фасции. Единственный, кто не мог пожаловаться на сицилийский прием, так это маленький Тиберий. Он был обласкан Помпеей, сестрой Секста Помпея и получил подарки: плащ, пряжку и золотые застежки-буллы. Подарки эти Тиберий сохранил на всю жизнь, а в дальнейшем они стали императорскими реликвиями и столетие спустя автор «Жизни двенадцати Цезарей» видел их выставленными на показ в Байях близ Неаполя, где традиционно находились виллы знатнейших римлян, а затем и владык «Вечного города».

Неудача Клавдия Нерона на Сицилии вполне объяснима. Для него лютым врагом был именно Октавиан, кого, очевидно, он полагал недостойным преемником великого Гая Юлия Цезаря. Секст Помпеи же, как сын своего отца, ненавидел всех, кто погубил его, сражаясь на стороне того самого Цезаря в гражданскую войну. На время он мог, конечно, пойти на союз с любым, кто помог бы противостоять Октавиану, властвовавшему в близкой к Сицилии Италии и, соответственно, опаснейшему врагу. Но добрых чувств к беглым сторонникам Цезаря у него, конечно, быть не могло. Вот потому, попутешествовав по Сицилии, семья мятежного претора отправилась в Грецию, где в то время уже находился Марк Антоний, из враждебности к Октавиану решившийся на временный союз с Секстом Помпеем.

В Греции маленький Тиберий оказался в древней Спарте. Славная столица грозного некогда Лакедемона приветливо встретила представителя Клавдиев, поскольку лакедемоняне являлись клиентами этого великого римского рода.

Гражданская война тем временем вновь обострилась. Войска Марка Антония высадились в Италии и осадили город Брундизий, верный Октавиану. В Тирренском море господствовал флот Секста Помпея, Адриатическое море было во власти сторонника Антония Гнея Домиция Агенобарба. Заколебались и легионы Октавиана. Легионеры открыто говорили, что они готовы следовать за своим полководцем Марком Випсанием Агриппой, но лишь для того, чтобы Октавиан помирился с Антонием, против войск которого они вовсе не собирались сражаться. Как мы видим, солдаты правильно понимали, кто на самом деле полководец. Октавиана спасло в этот опаснейший момент его жизни лишь то, что Агриппа был безусловно ему верен. Не всегда и не во всем соглашаясь с Октавианом, доблестный Марк не мог нарушить дружбы с тем, кому однажды присягнул на верность. Верность эта еще не раз будет спасительной для Октавиана. Но вот другой соратник его, Квинт Сальвидиен Руф, только что верно служивший ему в дни Перузианской войны и щедро за это вознагражденный — Октавиан сделал его наместником всей Галлии от Пиренеев до Рейна — не просто заколебался, но совершил прямую измену. Сальвидиен пообещал Антонию легионы, расположенные в подвластных ему галльских землях.

Пожар гражданской войны, могущий сокрушить так успешно начавшуюся карьеру Октавиана, внезапно для ее вождей со всех сторон, погасили простые солдаты. Они решительно отказались проливать кровь за своих военачальников и потребовали от них заключения мира.{20} Полководцам ничего не оставалось, как подчиниться своим солдатам. Быстро выяснилось, что Октавиан ни в чем не обвиняет Антония, а в Перузианской войне вся вина лежит исключительно на Фульвии. Поскольку та скоропстижно скончалась в Греции, а Антоний уже был влюблен в Клеопатру и наслаждался взаимностью, то он охотно принял версию наследника Цезаря. Тем более что «друзья не дали обоим углубиться в объяснения, но примирили их и помогли разделить верховное владычество. Считать границей порешили Ионийское море. Владения к востоку от него получил Антоний, к западу Цезарь (Октавиан — И. К.), Африку уступили Лепиду».{21} Вновь сдружившиеся под солдатским давлением триумвиры нашли даже способ помириться с Секстом Помпеем. Крайняя необходимость этого диктовалась самой насущной потребностью столицы: флот Секста Помпея, в который влились все пираты западного Средиземноморья, разбойничал в Тирренском море, перекрыв подвоз хлеба в Рим. Забавный парадокс истории. В свое время Гней Помпеи Великий уничтожил пиратство на востоке Средиземноморья, теперь сын его Секст стал главным покровителем пиратства на западе.

Триумвиры уговорили Секста Помпея избавить море от разбоев и позволить доставлять в Рим необходимое количество хлеба. За это пришлось к его сицилийским владениям добавить еще и Сардинию.

Венцом доверия между недавними противниками можно считать разоблачение Антонием предательской роли Квинта Сальвидиена Руфа, щедро предложившего ему против Октавиана галльские легионы. Антоний отнюдь не был лишен пороков, но предательство было ему чуждо. Он знал, конечно, что Сальвидиен был другом юности Гая Октавия и потому его поступок представлялся ему вдвойне отвратительным. Вот потому и «были раскрыты преступные планы Сальвидиена Руфа».{22} Октавиан принудил изменника к самоубийству.

Наступивший мир отразился и на судьбе семьи Тиберия. Теперь его отец не был врагом Октавиана и он получил возможность вернуться в Рим. Возвращение из Лакедемона, однако, едва не стало для них гибельным. Лесной пожар, стремительно распространившийся, так близко подобрался к путникам, что матери маленького Тиберия Ливии Друзилле опалило волосы и край одежды.{23}

Пребывание в Риме на глазах у Октавиана внесло самые решительные перемены в будущее семьи Тиберия. Его юная мать, ибо на момент рождения сына ей было всего лишь шестнадцать лет, произвела неизгладимое впечатление на наследника Цезаря. Ливия Друзилла отличалась замечательной красотой, необыкновенным умом, да и была она «дочь знатного и мужественного человека Друза Клавдиана, по происхождению, честности и красоте первая из римлянок».{24} Да, ведь и она из славного рода Клавдиев, а Ливией Друзиллой именовалась потому, что отец ее в 91 г. до Р.Х. был усыновлен Марком Ливием Друзом и, соответственно, принял его имя. Род Ливиев Друзов принадлежал также к высшей римской знати, но не из числа патрициев, а плебеев. Об этом свидетельствуют достижения представителей этого славного семейства в римской истории. Друзы удостаивались и диктаторских полномочий, дважды цензорских, восемь раз были консулами, удостоились трёх триумфов за победы над врагами Рима. Один из Друзов вернул Риму золото, выплаченное римлянами галлам за снятие осады с Капитолия.{25} Это была та самая знаменитая осада, когда гуси храма Юноны своим гоготанием пробудили спящих римских воинов и те защитили последний римский оплот от почти ворвавшихся в него галлов. Были знамениты и Ливии Друзы — плебейские трибуны. Один из них был поначалу соратником известного реформатора Гая Семпрония Гракха, но в решительный момент от него отступился, перейдя на сторону его врагов. Сын же его, тот самый Марк Ливии Друз, усыновивший отца Ливии, в должности плебейского трибуна предложил ряд глубоких преобразований, но потерпел в них неудачу и был убит, после чего в Риме началась череда гражданских войн.

Но Ливия, как мы знаем, имела и яркие личные достоинства, а не только могла гордиться знатностью и славою предков. Октавиан, прекрасно разбиравшийся в людях, должно быть, сумел разглядеть замечательные качества Ливии, оценив, разумеется, и ее красоту. До встречи с Ливией в личной жизни Октавиан не был ни удалив, ни счастлив. В самом юном возрасте он был уже помолвлен с дочерью Публия Сервилия Исаврика. Но брак не состоялся. Первой женой Октавиана стала Клавдия — падчерица Марка Антония и дочь его жены Фульвии от предыдущего брака со знаменитым трибуном Публием Клодием. Однако в тот раз по-настоящему породниться со славными Клавдиями молодому наследнику Цезаря не довелось. Брак этот был навязан ему политически как знак дружбы и примирения с Антонием. Сама же Клавдия, едва достигшая брачного возраста, его совершенно не привлекала. Более того, к нелюбимой жене прилагалась совсем уж малоприятная теща. Фульвия терпеть не могла Октавиана, чем он и воспользовался для расторжения неприятного для него брачного союза. Под предлогом очередной ссоры с Фульвией он навсегда оставил Клавдию. Как к супруге он к юной жене даже не прикасался и она, побывав в законном, пусть и крайне непродолжительном браке, осталась девственницей.{26} Вторым браком Октавиана стала его женитьба на представительнице рода Скрибониев. В этом случае без политики также не обошлось. Брат Скрибонии Луций Скрибоний Либон был тестем Секста Помпея и среди его соратников занимал первенствующее место. Развод с непорочной Клавдией и стремительный брак со Скрибонией могли быть этапами политической игры Октавиана. Здесь его не остановила многоопытность этой матроны. Она дважды до него побывала замужем и от одного из мужей имела детей. Родила она и Октавину в браке дочь Юлию. Но и рождение дочери не сделало брак молодого Цезаря и Скрибонии прочным. Октавиан быстро устал «от ее дурного нрава». Таково было собственное его признание.{27}Должно быть, разрыву также поспособствовало его знакомство с Ливией, поскольку в брак с матерью Тиберия он вступил сразу после второго развода. Здесь ему пришлось воспользоваться своей властью: Тиберия Клавдия Нерона принудили оставить молодую супругу, трехлетнего сына и еще нерождённого ребенка в утробе матери. Октавиана совершенно не смутило, что Ливия была на исходе шестого месяца беременности. Младший брат Тиберия, обычно именуемый родовым именем со стороны матери Друз, появился на свет совсем скоро после женитьбы Октавиана на Ливии. Думается, Октавиана больше всего привлекали достоинства Ливии, а не желание причинить неприятность недавнему врагу.

Был еще один любопытный момент в этом браке. Октавиан не мог не знать, что отец Ливии был стойким республиканцем, сражался на стороне Брута и Кассия против него и Антония.{28} Когда дело республики было проиграно, Ливии Друз Клавдиан в своей лагерной палатке покончил с собой подобно вождям своей армии.{29}

Отец Тиберия скончался пять лет спустя после вынужденного развода, в 33 г. до Р.Х. Восьмилетний Тиберий тогда по завещанию был усыновлён сенатором Марком Геллием и даже вступил в наследство, от какового его, очевидно, принудили отказаться, поскольку Геллий был недругом Октавиана. Думается, Ливия здесь сыграла решающую роль, мудро прозревая, кто лучший усыновитель ее старшего сына. Брак ее с Октавианом оказался замечательно прочен. Наверное, не по доброй воле выходила она замуж за Октавиана, но сумела оценить его любовь и стала идеальной супругой. «Святость домашнего очага она блюла со старинной неукоснительностью, была приветливее, чем было принято для женщин в древности; была страстно любящей матерью, снисходительной супругой и хорошей помощницей в хитроумных замыслах мужу…»{30}

Третий брак Октавиана и второй брак Ливии, соответственно, и определил историческую судьбу маленького Тиберия, ставшего пасынком, пусть до поры до времени не усыновленным официально, будущего единоличного владыки Римской державы.

Конечно же, детям своим горячо любящая мать Ливия желала великого будущего. И главное ее внимание было уделено старшему сыну. Первым делом надлежало дать ему образование, достойное потомка Клавдиев и наследника Друзов и соответствующее его принадлежности к семье наследника Цезаря. Для этого у матери Тиберия были все возможности и она, отдадим ей должное, использовала их наилучшим образом.

Жизнь молодого римлянина традиционно делилась на четыре семилетних цикла, пока он не достигал полной зрелости. В первые семь лет он назывался «infans» и находился полностью на попечении матери в родительском доме. С семи до четырнадцати лет мальчик — теперь он именовался «puer» — получал должное воспитание. В него входило и обретение необходимых физических навыков, и образование. Следующий этап жизни начинался с того, что на пятнадцатом году жизни юноша «iuvenis» менял детскую тогу на взрослую. Наступало время ученичества и вступления в подлинную взрослую жизнь. На четвертом этапе с 21 года до 28 лет молодой мужчина «adulescens» как «набирающий полную силу» мог уже участвовать в государственной и общественной жизни, выдвигаться на военной службе. Ему были доступны и некоторые выборные должности — магистратуры.{31}

Впрочем, как известно, нет правил без исключения. Новый супруг матери Тиберия Октавиан в 19 лет стал одним из вершителей судеб Рима, на равных соперничая с маститыми политиками и прославленными военачальниками. Конечно, способствовал этому статус наследника Цезаря, но без гениального таланта политика скромный «iuvenis» Гай Октавий обрел бы только новое имя, а властное наследие великого Юлия осталось бы для него недоступными.

Вернемся к нашему герою. Первое семилетие жизни Тиберия выдалось на редкость бурным, как мы в этом уже убедились. Переменчивость судьбы, к счастью, не стала роковой, а, наоборот, подарила мальчику великие надежды на будущее. Вхождение в семью Октавиана стало весомым залогом этого. Нельзя не учитывать и незаурядность натуры его матери Ливии. Потому годы, которые «infans» Тиберий провел «in qremio ас sinu matris educari» — «будучи воспитанным на груди и лоне матери»{32} — должны были заложить прочный фундамент успешного воспитания и образования потомка Клавдиев. Когда же «puer» Тиберий приступил к учебе, то Ливия создала все условия, чтобы образование ее сына стало наилучшим. И цель эта, безусловно, была достигнута. Тиберий, обладавший от природы отличным здоровьем, прекрасно развивался физически, быстро обретая все те навыки, что были необходимы римлянину. Он проявил надлежащие способности к военным упражнениям. Отменно владел оружием, был ловким наездником, легко и с удовольствием постигал азы военной жизни и военного искусства. Именно тогда в нем были заложены основные качества будущего прославленного военачальника.

Знатный римлянин этой эпохи неизменно должен был овладеть и благородными искусствами, знать греческий язык не хуже родной латыни, изучить литературное и историческое наследие эллинов и римлян, философские труды великих мыслителей. Непременно должно было упражняться в красноречии, усваивая опыт знаменитых ораторов Эллады и Рима, в умении вести диалоги с высокообразованными собеседниками. Желательным было и обретение навыков сочинительства, как в прозе, так и в стихосложении. В идеале — на обоих языках.

Тиберий учился с удовольствием. Общество учителей-грамматиков он очень любил, и учеба никогда ему не была в тягость. С юных лет проявлял он замечательную любознательность. Основой античного образования, как известно, было изучение творений Гомера и греческой мифологии. И вот Тиберий дотошно допытывался у своих греческих наставников о том, кто была мать Гекубы, жены Приама, царя Трои. Спрашивал, когда его знакомили с Одиссеей, какие песни пели сирены, пытаясь завлечь в свои сети хитроумного царя Итаки. Когда он узнал, что богиня Фетида, зная, что Ахиллесу суждено погибнуть под Троей, пытаясь спасти сына от участия в роковой войне, укрыла его на острове Скирос, где в женской одежде герой жил среди дочерей царя Ликомеда, то немедленно поставил грамматиков в тупик вопросом: «А как звали Ахиллеса среди девушек?» Вообще изучение древних мифов, «сказочной древности» интересовало его во время учебы больше всего.{33}

«Благородными искусствами он занимался с величайшим усердием на обоих языках. В латинском красноречии он подражал Мессале Корвину, которого очень почитал в юности, когда тот уже был стариком. Однако свой слог он слишком затемнял нарочитостью и вычурностью, так что иногда без подготовки говорил лучше, чем по написаному».{34}Так писал об образовании Тиберия Светоний. Веллей Патеркул же подвел итог воспитанию и обучению будущего владыки Рима:

«Юноша, воспитанный и обученный божественными наставлениями, наделенный знатным происхождением, красотой, осанкой, наилучшим образованием и высокой одаренностью, позволял надеяться, что будет таким и впредь, имел облик принцепса».{35}

Патеркул, будучи восторженным поклонником императора Тиберия, описывая его молодые годы, делал, естественно, упор на его предназначенности к грядущей высшей власти. Потому его образ молодого Тиберия предельно идеализирован. Светоний же, отдавая должное блестящим навыкам Тиберия в образовании, указывает в то же время и на то, какие не лучшие качества проявлялись в будущем властителе Рима с самых ранних лет. «Его природная жестокость и хладнокровие были замечены еще в детстве. Феодор Гадарский, обучавший его красноречию, раньше и зорче всех разглядел это и едва ли не лучше всех определил когда, браня, называл его: «грязь, замешанная кровью».{36}

Сложно сказать, чем руководствовался достойный ритор, клеймящий своего ученика столь злобной характеристикой. Не мог он прозревать в нем будущего жестокого владыку, ибо Тиберий в годы своей учебы в таковые и не намечался.

А пока Тиберий рос, постигал науки, воинское умение, все в Риме менялось в пользу мужа его матери. Октавиан, коему не было еще и тридцати лет, проявлял в политической борьбе поразительный для своего возраста зрелый, глубокий ум, трезвый, всегда безошибочный расчет, достойное Одиссея хитроумие. Да, не было у него столь ярких талантов, каковыми одарили боги гениального Гая Юлия Цезаря. Тот был и великим полководцем, и замечательным писателем, и оратором, и славился личным мужеством. Октавиан ярких талантов был лишен, но в умении вести политическую борьбу, использовать таланты других людей себе на пользу равных он не имел.

И вот, подрастает Тиберий и стремительно растет власть Октавиана. К тому моменту, когда старший сын Ливии перешагнет знаковый семилетний рубеж, у Октавиана уже двумя соперниками за власть меньше. В 36 г. до Р.Х. он принуждает триумвира Лепида отказаться от власти и уступить ему африканские провинции, коими тот управлял. Год спустя приходит конец островной державе Секста Помпея. И здесь Октавиан был обязан нелегкой победе одному из замечательнейших и вернейших своих соратников Марку Випсанию Агриппе. Под его руководством был построен новый флот, после того, как прежний потерпел крушение в двух бурях. На новых кораблях было введено важное усовершенствование, изобретенное Агриппой. На судах появился так называемый гарпакс — обитое железом бревно, к одному концу которого крепился крюк, к другому — канаты. Катапультой гарпакс забрасывался на вражеский корабль, а канатами притягивалось уже само судно. Целую зиму в специальной гавани постоянно проходили флотские учения. Ввиду нехватки гребцов на весла посадили двадцать тысяч отпущенных на волю рабов. Наконец, в решающей битве близ Сицилии между Милами и Навлохом (историческое место: некогда у Мил римский флот впервые победил карфагенян на море в 260 г. до Р.Х.) морские силы Секста Помпея были разгромлены. Победа эта целиком была заслугой Марка Випсания, ибо номинальный главнокомандующий буквально проспал всю подготовку к сражению, и друзья с трудом разбудили его, чтобы дать сигнал к бою. А Марк Антоний вообще язвил, что Октавиан проспал весь бой и проснулся лишь тогда, когда Агриппа уже одержал победу.{37}

В этом, наверное, весь Октавиан на войне. Но сражение выиграно, плоды победы достаются наследнику Цезаря. Таланты друзей верно ему служат по- прежнему.

В 33 г. до Р.Х. скончался Тиберий Клавдий Нерон. Сын впервые в возрасте девяти лет произносит публичную речь на его похоронах. Теперь начинается превращение сына Ливии от первого брака в пасынка Октавиана. И вот 13 августа 29 г. до Р.Х. двенадцатилетний Тиберий становится участником великого исторического события — триумфа Октавиана, увенчавшего собою окончание эпохи гражданских войн в Риме. Верхом на коне Тиберий сопровождает триумфальную колесницу нового Цезаря. С другой стороны колесницы так же юный всадник — четырнадцатилетний племянник Октавиана Марцелл, сын его сводной сестры Октавии. Племянник и пасынок рядом с триумфатором, очевидно, выглядели как будущие воспреемники его славы и власти. И одному из них действительно суждено было таковым стать.

Триумф поражал своим великолепием. Ведь это был не просто триумф, а триумф тройной. Октавиан праздновал победу в войне в Далмации на востоке Адриатики, в которой он участвовал лично и «даже был ранен: в одном бою камень попал ему в правое колено, а в другом он повредил голень и обе руки при обвале моста».{38} Следующим, и главным по существу, было празднование победы над Марком Антонием при Акциуме. Эта победа решила спор, кому быть единовластным повелителем Римской державы. Наконец, третьей победой было подчинение Риму Египта, последнего эллинистического царства, последнего обломка великой державы Александра Македонского.

Тройной триумф и праздновался три дня. Дабы подчеркнуть его немеркнущее для Рима значение Октавиан по завершении празднеств торжественно закрыл двери храма Януса Квирина в знак наступившего мира на суше и на море. Об этом событии, уже будучи глубоким старцем — на семьдесят шестом году своей жизни, император Август с гордостью написал, подчеркнув, что запер двери храма «Януса Квирина, которые наши предки желали запирать, когда повсюду, где властвует римский народ, на суше и на море, будет рожденный победами мир, в то время как прежде, чем я родился, только дважды он был заперт, как рассказывается».{39} И еще дважды на протяжении своего сорокачетырехлетнего правления Август закрывал двери храма Януса, дабы все запомнили, что он даровал Риму больше мира, чем семь с лишним столетий предшествовавшей истории.

Наивосторженнейшее описание этого триумфа и его значения для римлян оставил Веллей Патеркул. «Невозможно достойным образом передать даже в труде нормальных размеров, не говоря уже об этом, столь урезанном, каким было скопление народа, каким одобрением людей различного положения и возраста был встречен Цезарь (Октавиан — И.К.), вернувшийся в Италию, а потом в Рим, и столь великолепны были его триумфы и зрелища! Нет ничего такого, что люди могли бы вымолить у богов, а боги могли бы предоставить людям, ничего из того, что можно было бы пожелать, и того, что завершалось бы счастьем, чего Август (новое имя Октавиана с 27 г. до Р.Х. — И.К.) по возвращении в Рим не предоставил государству, римскому народу и всему миру. По происшествии двадцати лет были завершены гражданские войны и похоронены внешние, восстановлен мир, повсеместно усыплен страх перед оружием, законам возвращена сила, судам — их авторитет, сенату — величие, магистрам — власть и старинный порядок полномочий (только лишь к восьми преторам добавлены еще два). Была восстановлена старинная и древняя государственная форма и вернулись на поля земледелие, к святыням — почет, к людям — безопасность и к каждому — надежное владение собственностью, с пользой направлены законы, целесообразно дополнены новые…»{40}

И все это было обеспечено единовластием в Риме Гая Юлия Цезаря Октавиана, принявшего вскоре имя императора Августа.

Такой потрясающий тройной триумф, конечно же, запомнился римлянам надолго. Особо же он должен был запомниться нашему герою. Подростки вообще замечательно впечатлительны, а тут такое грандиозное событие, и он, Тиберий, его участник! Он сопровождает триумфальную колесницу великого человека, сокрушившего всех своих врагов и даровавшего мир римскому народу и невиданное величие Римской державе. И не мог он в те памятные дни не мечтать о собственном триумфе, когда, сокрушив врагов Рима, он также вступит в Рим на триумфальной колеснице!

Оснований для подобных мечтаний у Тиберия было предостаточно. Торжественное закрытие дверей храма Януса Квирина вовсе не означало на деле прекращения войн. Римская империя, пришедшая под властью второго Цезаря на смену ушедшей в небытие республике, была не более миролюбива, нежели ее предшественница. Да и соседи ее, и иные народы, не по своей воле в состав Римской державы включенные, частенько готовы были взяться за оружие. Потому военная стезя для пасынка Августа была делом неизбежным. И вот, на шестнадцатом году жизни юный Тиберий отправляется по воле Августа и, мы можем быть уверены в этом, по горячему собственному желанию, на свою первую войну. С древнейших времен повелось, что римлянин мог находиться на военной службе около полувека — с шестнадцати лет и до шестидесяти пяти, если, конечно, доживал до этого почтенного возраста. Тиберий стал военным, как и полагалось истинному сыну римского народа.

Положение пасынка Августа отразилось, разумеется, на его воинском статусе. Он начал службу не рядовым легионером, но в старшем офицерском чине военного трибуна. Таковых в легионе было всего шесть. До появления должности легата, единоличного командира легиона, трибуны командовали им по очереди.

Поход, в котором и состоялось первое сражение Тиберия, был направлен на северо-восток Испании, в область Кантабрию, последнюю непокорную Риму часть Иберийского полуострова. Войну возглавлял сам Август, непосредственно же руководил войсками все тот же Марк Випсаний Агриппа, подаривший уже владыке Рима победы над Секстом Помпеем в Сицилии и, главное, над Марком Антонием при Акциуме. Так что Тиберию было у кого учиться военному делу. Школа великого полководца — что могло быть лучше для пятнадцатилетнего войскового трибуна!

Кантабрия — область небольшая, но горная и труднодоступная. Населяли ее люди мужественные, бесстрашные, в военном деле искусные и отчаянные, славные своей замечательной стойкостью. Потому война эта совсем не походила на демонстрацию силы для устрашения непокорных, но была делом серьезным и нелегким, изобилующим немалыми опасностями. От римских военачальников и легионеров требовались весь их опыт, умение и искусство ведения войны для достижения поставленной цели. Вот какие сложности этой войны, завершившей покорение Римом Испании, описал Веллей Патеркул, дав и исторический экскурс римско-испанских отношений за два минувших столетия:

«Испанцы были усмирены с большим колебанием военного счастья сначала при непосредственном участии Цезаря, а затем Агриппой… В эти провинции были посланы первые войска во главе с Гнеем Сципионом, дядей Африкана, в консульство Сципиона и Семпрония Лонга, двести пятьдесят лет назад в первый год Второй Пунической войны (218 г. до Р.Х. — И. К.). В течение двухсот лет здесь было пролито много крови с обеих сторон, римский народ терял войска вместе с военачальниками, так что результатом этих войн был позор, а иногда и грозная опасность нашему владычеству. Именно эти провинции погубили Сципионов. Они же являлись суровым испытанием для наших предков во время позорной двадцатилетней войны под командованием Вириата; это они потрясли римский народ ужасом Нумантийской войны; именно там был заключен Квинта Помпея и еще более позорный — Манцина мир, отмененный сенатом вместе с позорной выдачей военачальника; они погубили столько консуляров, столько преторов, а во времена наших отцов призвали к оружию такого воинственного Сертория, что в течение пяти лет невозможно было решить, кто сильнее в военном деле, римляне или испанцы, и какой народ должен повиноваться другому. И вот все эти провинции, столь разбросанные, столь многолюдные, столь дикие, Цезарь Август пятьдесят лет назад привел к такому миру, что они, прежде постоянно сотрясаемые войнами,… были избавлены даже от обычных разбойничьих нападений».{41}

Как мы видим, римляне хорошо помнили историю своей очень непростой борьбы за владычество в Испании. Крепко в их памяти сидели трагические страницы этой борьбы. Это и гибель двух братьев Сципионов — Гнея и Публия — в сражении с братьями грозного Ганнибала Газдрубалом и Магоном во время Второй Пунической войны, и два десятилетия войны с не желавшими покориться Риму испанцами под предводительством Вириата, и ужас унизительного поражения под стенами Нуманции римского консула Гая Гостилия Манцина, когда римская армия была принуждена к позору капитуляции перед меньшим по численности противником. Наконец, римлянин Квинт Серторий, сторонник Гая Мария и враг Луция Корнелия Суллы, бежавший после поражения марианцев в Италии на Иберийский полуостров, нашел поддержку у испанцев и, опираясь на них, создал в Испании по сути независимое государство. Он неоднократно со своими испанскими войсками побеждал лучших римских военачальников. Это и Гай Цецилий Метлл, и прославленный Гней Помпеи Великий… Только предательское убийство Сертория римлянами из его окружения, раздраженных крепнущей опорой полководца на испанцев, позволило Риму восстановить господство в Испании.

Нелегкой оказалась и эта, последняя война, начавшаяся в 26 г. до Р.Х. Август и здесь не смог обойтись без военных талантов Агриппы. Кантабры отчаянно сопротивлялись и только к 19 г. до Р.Х. проконсул Публий Силий Нерва окончательно утвердил власть Рима в Кантабрии.

Участие в Кантабрийской войне под руководством славного Марка Випсания Агриппы сделало Тиберия воином. Здесь же, наблюдая за действиями выдающегося полководца, он обретал навыки военачальника.

После опыта военного Тиберий привлечен уже к гражданским государственным делам. В 23 г. до Р.Х., на девятнадцатом году жизни он, по поручению Августа, в должности квестора, на каковую он был избран еще в 27 г. до Р.Х.{42}, сумел урегулировать чрезвычайно важную для столицы империи проблему. Рим всегда крайне зависел от поставки в него хлеба, а здесь сложилось положение, при котором нехватка хлеба породила на него страшную дороговизну и в самом Риме, и в римской морской гавани Остии. Тиберий, несмотря на свои юные годы, сумел организовать быстрый подвоз хлеба. Цены на него резко снизились, нехватка важнейшего продукта была ликвидирована. И здесь Тиберий, «тем как он действовал, обнаружил, каким будет».

Август начал давать самые серьезные поручения Тиберию и в делах гражданских: «Гражданскую деятельность он начал с того, что в присутствии Августа защищал в нескольких процессах царя Архелая, жителей Тралл и жителей Фессалии; поддержал перед сенатом просьбу городов Лаодикеи, Фиатиры и Хиоса, пострадавших от землетрясения и умолявших о помощи; привлек к суду Фанния Цепиона, который с Варроном Муреной готовил заговор против Августа, и добился его осуждения за оскорбление величия. В то же время выполнял он и два других поручения: по поводу хлеба, которого начинало недоставать, и по обследованию эргастулов по всей Италии, хозяева которых снискали всеобщую ненависть тем, что хвастали и скрывали в заточении не только свободных путников, но и тех, кто искал таких убежищ из страха перед военной службой».{43}

Здесь особо выделим заслуги Тиберия по разоблачению и осуждению заговора против его отчима. В 23 г. до Р.Х., когда был разоблачен заговор Цепиона-Мурены, нашему герою шел только девятнадцатый год…

Это было первое обращение Тиберия к «закону об оскорблении величия римского народа». Едва ли он мог тогда догадываться, что закон сей, «Crimen leasae majestatis», и применение его станут зловещими символами его правления в Риме.

Август не мог не оценить достоинств пасынка, обнаруженных им в столь еще юные годы. Он сам, впрочем, проявил себя как зрелый государственный муж и хитроумный политик в те же годы, потому таланты Тиберия не могли ему не импонировать. Тиберий, очевидно, толково проявил себя в Кантабрийской кампании и потому Август решается дать ему чрезвычайно ответственное и исключительно важное для римского государства поручение. В 20 г. до Р.Х. Тиберий возглавил поход римских войск на Восток. Ему уже шел двадцать второй год. Возмужание закончились. Начиналась подлинно взрослая жизнь будущего третьего Цезаря…

Глава II. СЛУЖЕНИЕ МАРСУ И БЕЛЛОНЕ

Поход, который Август поручил Тиберию, был делом особой важности для Римской империи. Легионам предстояло выдвинуться к парфянской границе в Армению. Здесь у Рима было самое грозное соседство со времен Пунических войн. Парфянское царство, возникшее на огромной территории от Евфрата до Окса (Аму-Дарьи), от Кавказа до Гиндукуша, от Каспия до Персидского залива, стало великой державой Востока, утвердившейся на развалинах эллинистических царств. Собственно, Рим с запада, а Парфия с востока поглотили эллинистический мир. Царства, ставшие наследниками великой державы Александра Македонского, исчезли с лица земли. Исчезли бесследно политически, но оставив колоссальное культурное наследство победителям. Не будем лишний раз говорить о воздействии греческой цивилизации на римлян, но и парфяне очень многое восприняли из эллинского наследия. Парфянская знать охотно усваивала культуру эллинизма. Верхи парфянского общества свободно владели греческим языком. Царские дворцы, дома знатных и богатых людей, площади и улицы городов Парфии украшали греческие скульптуры, мозаики, фрески. Да и строились дома по греческому образцу. Парфян отличала веротерпимость и потому рядом с храмами восточных божеств стояли храмы богов греческих. Олимпийские боги чувствовали себя прекрасно и в Месопотамии, и на Иранском нагорье. В городах продолжали работу греческие театры, и местное население с охотой посещало трагедии Софокла, Эсхила, Эврипида. Знание греческой поэзии было делом обычным в среде образованных парфян. Можно уверенно сказать, что в немалой степени Парфия стала своего рода воплощением заветной мечты Александра Великого о слиянии цивилизаций эллинского Запада и иранского Востока. Парфию, конечно, нельзя назвать эллинистическим государством, поскольку правящей силой в ней были не потомки греко-македонских завоевателей, но иранцы-парфяне, никогда при всей своей любви к греческой культуре о корнях своих не забывавшие. Но вслед за видным отечественным антиковедом А.Г. Бокщаниным, следует употребить термин «эллинизированное государство».{44}

В сфере военной, однако, парфяне отдавали предпочтение традиционной военной тактике иранских кочевых народов, замечательно умело используя преимущества больших масс конницы и искусство всадников в метании стрел из луков. Римляне с таким методом ведения войны до прямого столкновения с парфянами знакомы не были. Это и привело к трагическим последствиям для них в первой римско-парфянской войне.

В 53 г. до Р.Х. Рим впервые решил испытать себя в войне с новым восточным соседом. Таковым Парфия стала для него совсем недавно. В 64 г. до Р.Х. после знаменитого восточного похода Гнея Помпея Великого последние обломки некогда могучего эллинистического Сирийского царства Селевкидов вошли в состав Римской республики. Восточной границей Рима впервые стали берега реки Евфрат. А на восточном евфратском берегу уже простирались владения Парфянского царства. В это время парфянской державе уже было более двух столетий. Возникла Парфия как самостоятельное государство в самой середине III в. до Р.Х. на далекой окраине могущественной в те времена державы Селевкидов, простиравшейся от западных областей Малой Азии до Индии. Несколько десятилетий Селевкиды владели землями Бактрии и Согдианы в Средней Азии вплоть до берегов Яксарта (Сыр-Дарьи). Но вот в 255 г. до Р.Х. греческий полководец Диодот сам стал царем и основал Греко-Бактрийское царство, куда и вошли земли Бактрии и Согдианы. Греческий наместник небольшой области Парфия между Каспийским морем и Копет-Дагом на западе современной Туркмении также попытался стать независимым правителем, но потерпел неудачу и погиб. Его победитель, вождь кочевников-парфян Аршак, стал первым царем независимой Парфии. Основанная им династия Аршакидов правила парфянским царством около 475 лет вплоть до 224 г., когда на смену ей пришла персидская династия Сасанидов, возглавившая в Иране могучую Новоперсидскую державу. Постепенно парфяне отвоевали у Сирийского царства весь Иран и Месопотамию. И вот, наконец, их западные рубежи соприкоснулись с римскими владениями. Столкновение двух могучих государств было неизбежным.

Первый поход римлян против парфян возглавил знаменитый Марк Лициний Красе. Он прославился своим невиданным богатством, подавлением восстания Спартака и более всего тройственным союзом — триумвиратом с Гаем Юлием Цезарем и Гнеем Помпеем Великим. В союзе этом, как известно, многие в Риме прозревали конец республики…

Поход против парфян принес Марку Крассу не славу, но погибель. Парфяне образцово использовали свое преимущество в коннице и лучном бое, заманив римлян на голую равнину близ города Карры в Северной Месопотамии. Здесь римляне были совершенно беспомощны против подвижной парфянской конницы и тысячами гибли от метких парфянских стрел. Понимая безнадежность положения, Красе согласился на переговоры, во время которых был предательски убит. Захваченные знамена разгромленных римских легионов и голову их злосчастного полководца победители торжественно доставили в город Селевкию, бывший тогда столицей Пар-фии. Здесь при дворе царя Орода отмечалась помолвка его сына Пакора с армянской царевной. Для царя и его гостей было дано театральное представление — «Вакханки» Еврипида. По сюжету этой трагедии бог Дионис жестоко расправлялся со своим врагом царем Фив Пенфеем. Введенные божеством в состояние священного исступления вакханки во главе с матерью Панфея Агавой, приняв царя за дикого зверя, разорвали его на части. Голову они несли как славный охотничий трофей. Голова Красса была доставлена в парадный зал царского дворца как раз в кульминационный момент исполнения трагедии. Актер по имени Ясон из Тралл находчиво схватил кровавый трофей и восторженно продекламировал строки Еврипида:

«Только что срезанный плющ —
Нашей охоты добычу счастливую —
С гор несем мы в чертог.
Всем присутствующим это доставило наслаждение. А когда он дошел до стихов, где хор и Агава поют, чередуясь друг с другом:

Кем же убит он?
Мой это подвиг!»{45}
тогда парфянин, убивший Красса, по имени Эксатр выхватил у актера голову в знак того, что он и есть тот, кто свершил сей подвиг.

Знамена римских легионов были установлены в храмах парфянской столицы. Большего унижения Рим еще не знал.

Пятнадцать лет спустя уже новый триумвир из Второго Триумвирата Марк Антоний попытался взять реванш у Парфии и отомстить за неслыханный позор поражения Красса. На сей раз война шла с переменным успехом. Сначала один из военачальников Антония Вентидий сумел разгромить парфянское войско того самого царевича Пакора, чью помолвку отметили парфяне участием головы Красса в «Вакханках». Пакор погиб в бою и римляне решили, что «полностью отомстили за гибель Красса и снова загнали парфян, потерпевших подряд три тяжелых поражения, в пределы Мидии и Месопотамии.{46} Полководец Вентидий был удостоен триумфа за победу над парфянами. Следующий «парфянский триумф» довелось уже справлять императору Марку Аврелию два с лишним столетия спустя…

Вдохновленный первым успехом Марк Антоний двинул на парфян стотысячное войско, но на сей раз военное счастье стало быстро изменять римлянам. У города Фрааты парфяне взяли в кольцо и полностью перебили десять тысяч римлян.

Дальнейшие боевые действия не принесли решительного успеха ни одной из сторон. Обнаружив, что потери весьма велики — войско Антония потеряло двадцать тысяч пехотинцев и около четырех тысяч всадников, — триумвир счел за благо войну прекратить и вернуться обратно. Возвращение стоило армии Антония гибели еще восьми тысяч солдат.

Главная цель похода — возвращение утраченных римских знамен, полноценный реванш за разгром Красса — достигнута не была.

Для Августа неудача Антония не была неудачей политического соперника. Тень падала на славу римского оружия. Потому как единодержавный правитель Римской империи он не мог забыть ни о разгроме Красса, ни о несостоявшемся реванше Антония. Значки римских легионов в парфянских храмах! Этот позор Рим не мог терпеть, и возвращение их стало теперь задачей Тиберия, во главе войска шедшего на восток к роковой для римлян парфянской границе.

Перед пасынком Августа стояла немаловажная задача. Помимо возвращения римских знамен, столь бесславно утраченных Марком Крассом и частично Антонием, должно было добиться утверждения на царском престоле Армении союзника римлян Тиграна. Борьба за влияние в Армении столетиями будет составлять суть противостояния Парфии и Рима. Чей ставленник на армянском троне — тот и господствует в этой горной стране. После неудач позднереспубликанской поры римляне вплоть до императора Траяна в 115-117 гг. не ставили перед собой здесь глобальных целей. Парфия, осознавая мощь Рима и не переоценивая своих побед, не претендовала на новые владения на Западе. Граница по Евфрату ее полностью устраивала. Вот только свое влияние она была не прочь распространить на Армению. Тут-то и сталкивались интересы двух держав, Запада и Востока.

Первый самостоятельный военный поход Тиберия обернулся блестяще проведенной и эффективно подкрепленной дипломатическим искусством военной демонстрацией. Появление на рубежах Армении большого римского войска стало, должно быть, неожиданностью для парфян. Ни внешняя, ни внутренняя обстановка не способствовали решимости Парфии начинать в то время большую войну с Римом. Тем более что римские претензии не шли дальше утверждения на престоле Армении Тиграна, сына Артавадза, что, в целом, не являлось серьезной угрозой безопасности Парфии. На ее владения, это было очевидно, римское войско во главе с молодым полководцем покушаться не собиралось. Этим, думается, объясняется покладистость парфян, принесшая Тиберию первую настоящую славу. По описанию Светония, «он возглавил поход римских войск на Восток, вернул армянское царство Тиграну и в своем лагере перед трибуной военачальника возложил на него диадему».{47} Более того, Тиберию удалось уговорить парфян вернуть знамена, отбитые ими у Марка Красса. Их он также торжественно принял в своем лагере.

Веллей Патеркул в свойственной ему манере восторженно описал действия Тиберия на Востоке: «…отправленный отчимом вместе с войском для проверки и устройства провинций на Востоке, он своими действиями явил образец исключительной доблести. Вступив с легионами в Армению, он подчинил ее власти римского народа, поручил Артавадзу (ошибка Патеркула, царем стал Тигран. — И.К.) его царство… и даже парфянский царь, напуганный славой столь великого имени, отдал своих детей заложниками Цезарю (Августу. — И.К.)».{48}

Сам Август так запечатлел действия Тиберия в описании своих деяний: «Имея возможность превратить в провинцию великую Армению после убийства царя Артакса, я по примеру наших предков предпочел передать ее через посредство Тиберия Нерона, который был тогда моим пасынком, царю Тиграну, сыну царя Артавадза и внуку царя Тиграна»{49} Заслугу же возвращения римских знамен Август однозначно приписал самому себе, не упомянув о роли в этом важнейшим для римского престижа деле Тиберия: «Парфян я вынудил вернуть мне военные снаряжения и знамена трех римских войск и обратиться к римскому народу с мольбой о дружбе. Эти знамена я сложил в помещении, находящемся в храме Марса Мстителя».{50}

Конечно, «страх» царя Парфии перед Тиберием и Августом сильно преувеличены и Патеркулом, и самим владыкой Рима. Парфия избежала войны, не понеся никаких действительных потерь, ибо и Арменией она по-настоящему не владела, да и ценность римских трофеев была уже мало актуальна. Тем более, что парфяне вправе были ожидать непродолжительность царствования в Армении римского ставленника. Что, собственно, и произошло. Свидетельствует Тацит: «Цезарь (Август. — И.К.) дал армянам Тиграна, которого возвел на престол Тиберий Нерон. Но ни царствование Тиграна, ни царствование его детей, соединившихся по чужеземному обычаю в браке и правивших сообща, не были длительными».{51}

Это уже случится позднее и никак прямо не будет связано с миссией Тиберия на Восток. А пока что пасынок Августа, достойный потомок великого рода Клавдиев, не посрамил, а даже приумножил военную и государственную славу предков. Важно было то, что, если ранее столкновения римлян с парфянами приносили им жестокие кровопролития, мало славы и явно больше потерь и убытков, то здесь налицо была явная удача. И удача-то бескровная. «Он вернулся домой, не проводя ни одного сражения и не пролив ни капли крови» — писал один из биографов Тиберия.{52}

Август оценил заслуги Тиберия в восточном походе. Теперь пасынку он доверил важную должность наместника в Галлии. Это было знаковое назначение. Та Галлия, которая была вверена управлению Тиберия, традиционно именовалась римлянами «Косматой Галлией». Всего в римской державе было три области, носившие имя Галлии. Была Цизальпинская Галлия, охватывавшая равнинный север Италии. Там издревле проживали кельтские племена, которых римляне называли галлами. Именно одно из этих галльских племен в 390 г. до Р.Х. на время даже захватило Рим, кроме укрепленного Капитолия. Во второй половине следующего столетия римляне не только успешно отразили нападения галлов на свои владения, но, перейдя в наступление в 222 г. до Р.Х., покорили всю цизальпийскую Галлию. Северными рубежами Италии стали Альпийские горы. В ходе Пунических войн римляне захватывают новые провинции в Испании. Дабы соединить вновь завоеванные земли с Италией, римляне в 120 г. до Р.Х. завоевывают населенную галлами территорию между Пирнеями и Альпами, где создают провинцию Нарбоннская Галлия. Основная же Галлия, простиравшаяся до Рейна и Риму непокорная, получила название «Косматая Галлия». Она была завоевана в пятидесятые годы I в. до Р.Х. великим Гаем Юлием Цезарем в результате долгой, жестокой и кровопролитной войны.

Как недавно завоеванная провинция Косматая Галлия не была спокойным местом, и свое назначение Тиберий никак не мог воспринимать в качестве синекуры. Доверие управлять такой непростой территорией означало, что Август высоко ценит способности пасынка и в военном, и в гражданском деле. Вот потому Тиберий «около года управлял Косматой Галлией, неспокойной из-за раздоров вождей и набегов варваров».{53}

Скорее всего, Тиберий справился с порученным делом. После Востока ему теперь пришлось осваиваться на Западе. Таким образом, он на практике усваивал особенности римской политики ведения военных действий и управления в столь непохожих землях необъятной империи. Сначала Кантабрия, потом Армения, наконец Косматая Галлия… На северо-западе Испании — война, на Востоке — военная демонстрация и дипломатия, в Галлии — управление мятежной, неспокойной провинцией, где приходилось еще и отражать набеги варваров. С ними Тиберию предстояло «познакомиться» как никому другому из римских военачальников.

Хотя Август и закрыл торжественно двери храма Януса в знак наступления мира, но действительность римская оставалась безнадежно далекой от мирной идиллии. Войны продолжались. Вскоре после славного триумфа, в котором участвовал и наш герой, военные действия идут на Балканах. Там многолетнюю войну с фракийскими племенами ведет Марк Лициний Красе. Вспыхивает и Кантабрийская война, затягивающаяся на несколько лет, приходится в те же годы усмирять мятежные альпийские племена салассов. Альпы и земли, прилегающие к ним с востока и северо-востока, становятся новым театром военных действий, где Тиберию суждено вести войну как самостоятельному полководцу. В 15 г. до Р.Х. Август поручает пасынку завоевание земель ретов и венделиков. Как сообщает Веллей Патеркул, Август «решил испытать его бременем отнюдь не легкой войны».{54} В этой войне Тиберию был назначен помощником его младший брат Децим Клавдий Нерон. Децим получил также прозвище Друз в память об усыновлении своего деда Ливием Друзом. В истории его обычно и именуют Друзом. Он в военном искусстве оказался достоин старшего брата. Несомненно, Тиберий, брата горячо любивший, был для него и наставником в деле войны, коим сам уже овладел и совсем неплохо.

Братья четко разделили ответственность за ведением военных операций, обеспечив умелое взаимодействие.

«И вот они, разделив ответственность за операции, напали на ретов и винделиков. Проводя осаду многочисленных городов и крепостей, упорно сражались в открытом бою, скорее с опасностями, чем с потерями для римского войска, они укротили, пролив потоки крови, многочисленные народы, защищенные непроходимой местностью, и жестокие до свирепости».{55}

Завоевание этих земель имело большое значение для империи. Теперь владения Рима достигли верхнего Дуная, и стало возможным сообщение с Галлией и легионами, стоявшими на рейнской границе, в обход Альп по равнинным и предгорным дорогам. Это заметно укрепляло позиции римлян в тревожном регионе. А в том, что здесь опаснейшая граница, сомневаться не приходилось. Как раз в 16 г. до Р.Х. римский военачальник Лоллий потерпел жесткое поражение от германцев, и варварам удалось захватить значки V легиона римской империи.{56} Потери, правда, не были чрезмерными, германцам не удалось развить успех. По справедливому замечанию Светонию, эта неудача принесла римлянам больше позора, нежели урона».{57}

Спустя четыре года сикамбры, разбившие Лоллия, вновь напали на римские владения. И вот теперь на Рейн был отправлен Децим Клавдий Нерон Друз с поручением не только отбить вторжение варваров, но и перейти Рейн, перенеся тяжесть войны на территорию противника. Младшему брату Тиберия предстояло идти по стопам великого Юлия Цезаря, первым из римлян перешедшему Рейн со своими легионами. Но если Цезарь своими зарейнскими экспедициями стремился лишь нагнать страху на варваров и отбить у них охоту нападать на вновь завоеванные римлянами галльские земли, то Друзу предстояло большее: он должен был перенести рубежи империи за Рейн и подчинить воинственные племена германцев римской власти.

Здесь боевые пути братьев разошлись. Тиберий был направлен в земли Придунайские, где шла уже жестокая война римлян с племенами бревков и далматов, населявших Паннонию, область в среднем Подунавье.

В 13 г. до Р.Х. в самом начале войны в Паннонии Тиберий впервые получает консульское звание. До этого перед войной с ретами и винделиками он стал в 16 г. до Р.Х. претором. Таким образом он последовательно продвигался по высшей служебной лестнице Рима, но не слишком быстро. Ведь квестором он стал еще в 27 г. до Р.Х. Очевидно, что должности его росли с ростом поставленных перед ним задач. Война в Паннонии была не из легких и длилась с 13 по 9 г. до Р.Х., принеся Тиберию полный успех. На сей раз римские рубежи прочно приблизились к Дунаю. А с учетом того, что еще ранее в 28 г. до Р.Х. римляне разгромили в Нижнем Подунавье народ мезов и организовали провинцию Мезия в 15 г. до Р.Х., то весь Дунай от истоков до устья стал рубежной рекой Римской империи. Большая часть этого важнейшего рубежа была обретена благодаря военным заслугам Тиберия. Август, разумеется, все достижения пасынка отнес на свой счет, Тиберия, правда, не позабыв упомянуть: «Племена паннонцев, до которых, пока я не стал первоприсутствующим римского народа, римское войско никогда не доходило, побежденные Тиберием Нероном, который тогда был моим пасынком и легатом, власти римского народа я подчинил и придвинул иллирийские пределы до берегов реки Данувия (Дуная. — И.К.)».{58}

В этой войне Тиберию пришлось принять верховное командование в Паннонии в 12 г. до Р.Х. после смерти Марка Випсания Агриппы, самого верного и достойного соратника Августа. Тиберий теперь пришел на место Агриппы как главный полководец Августа. Для Тиберия это была еще и родственная потеря, ибо он был женат на Випсании — дочери Марка Випсания Агриппы. Она родилась в первом его браке и происходила из известной римской семьи: была внучкой самого близкого друга Цицерона Тита Помпония Аттика. Письма к Аттику составлют немалую и замечательную яркую часть огромного литературного наследия великого оратора, политика и мыслителя.

Уход из жизни Марка Випсания Агриппы имел для Тиберия самые неожиданные последствия в личной жизни. И если в делах военных он готов был заменить славного соратника Августа и заменил наидостоинешим образом, то перемены семейные стали для него громом среди ясного неба и ни малейшего удовольствия не доставили. Совсем даже наоборот.

Здесь должно сделать экскурс в семейную жизнь самого Августа и его близких, поскольку роковые перемены в личной жизни Тиберия напрямую с ее особенностями связаны.

Мы помним, как причудливо складывалась семейная жизнь молодого Октавиана. Брак с Ливией, однако, положил конец исканиям семейного счастья молодого наследника великого Цезаря. Он, безусловно, был заключен по любви и длился 52 года до самой смерти Августа. Даже последние слова его на смертном одре были обращены к Ливии… Но брак этот не дал Августу того, что для правителя империи было бы самым желательным и настоятельно необходимым чисто политически: наследника. Детей у Августа и Ливии не появилось. Младший брат Тиберия Клавдия Нерона родился спустя три месяца после женитьбы Августа на Ливии. Появление его на свет дало повод злым языкам в Риме изгаляться на тему «чудесного рождения» младенца спустя три месяца после свадьбы. Единственным ребенком Августа была дочь Юлия, родившаяся в его браке со Скрибонией. Отсюда понятно особое внимание Августа к мужскому потомству своих ближайших родственников, следствием чего и стало участие в его тройном триумфе, как племянника Марцелла, сына сестры Августа Октавии от первого брака, так и пасынка Тиберия, старшего сына горячо любимой жены Ливии.

Еще за год до триумфа, утвердившись в Египте после победы над Антонием и Клеопатрой, Октавиан позаботился об уменьшении числа возможных соискателей высшей власти в Риме и мстителей за побежденного отца. Так по его приказу был убит Цезарион, сын Клеопатры и Цезаря. Сын таких великих родителей по определению мог стать опаснейшим соперником Октавиана и как сын Цезаря, да еще и царской крови, действительным претендентом на власть в Риме. Казнен был также Антулл, старший сын Марка Антония и Фульвии. В нем Октавиан прозревал грядущего мстителя за отца. Но вот всех остальных детей Антония — и от Фульвии, и от Клеопатры — взяла в свой дом добродетельная Октавия, не державшая зла на Марка Антония за их несчастливый брак, по политическим соображениям заключенный. Сам же Октавиан относился к ним хорошо, как к своим близким родственникам и позаботился об их благополучной судьбе.{59} К примеру, второго сына Антония Юла он просто благотворительствовал. В 21 г. до Р.Х. Юл стал супругом племянницы Августа Марцеллы, в 13 г. до Р.Х. стал претором, а в 10 г. до Р.Х. — консулом. Веллей Патеркул с восхищением пишет о великодушии Августа, ибо он «не только даровал Юлу неприкосновенность, но и почтил жреческой должностью, претурой, консулатом, а вследствие женитьбы на дочери своей сестры принял в число близких родственников».{60}

Не имея своего наследника мужского пола, Август, естественно, должен был уделить все внимание мужскому потомству своей сестры. Марцелл, сопровождавший вместе с Тиберием триумфальную колесницу победоносного Октавиана, был через несколько лет (в 25 г. до Р.Х.) усыновлен владыкой Рима. Тогда же Марк Клавдий Марцелл, сын Октавии и Гая Клавдия Марцелла, был объявлен официальным наследником Августа. Дабы укрепить родственные связи в семье, восемнадцатилетнему Марцеллу было велено жениться на четырнадцатилетней дочери Августа Юлии. Понятное дело, такой брак по воле отца-отчима не мог быть счастливым. Но Август, сам после непростых исканий обретший жену по любви, чувствами своих родных не интересовался, а исходил из политической целесообразности, как она ему виделась.

Два года спустя Марцелл внезапно умер, находясь на отдыхе в курортном месте Байях близ Неаполя. Тогда же по Риму немедленно поползли зловещие слухи, в коих поминалось имя Тиберия. Согласно им, Марка Клавдия Марцелла отравила Ливия, дабы открыть своему старшему сыну путь к высшей власти… Не зря ведь они рядом ехали на триумфальной колеснице. Значит, если не Марцелл, то Тиберий, больше некому.

Слухи эти остались бездоказательными и в те времена, потому бессмысленно разбирать их в наши дни. Август, однако, имел свои собственные мысли и планы о грядущем преемнике. В 21 г. до Р.Х. молодую вдову Юлию по его распоряжению взял в жены годившийся ей в отцы Марк Випсаний Агриппа. Августа не остановило то, что Агриппа уже был женат на его же племяннице Марцелле, дочери Октавии. Причем это был второй его брак. Решение Августа в восторг супругов не привело, и только вмешательство Октавии, уговорившую дочь поступиться семейным счастьем ради исполнения воли императора, заставило Марцеллу уступить Агриппу Юлии.

Брак юной Юлии и немолодого Агриппы оказался замечательно плодовитым. За девять лет супружества у них появилось пятеро детей: сыновья Гай, Луций и Агриппа, дочери Юлия и Агриппина. Последний сын уже родился после смерти отца и потому вошел в историю как Агриппа Постум.

Август был счастлив таким браком дочери. Первых сыновей Юлии и Агриппы Гая и Луция он немедленно уже в 17 г. до Р.Х. усыновил, после чего они стали официально именоваться Гай Цезарь и Луций Цезарь. Казалось, вопрос о том, кому суждено будет принять наследие Августа, решен.

Смерть Марка Випсания Агриппы внесла новую сумятицу в большую семью Августа. Двадцатисемилетняя Юлия, находившаяся после рождения пяти детей все еще в расцвете красоты и женской силы, преисполненная пылкими страстями, вовсе не собиралась долго оставаться вдовой. Более того, еще при жизни Агриппы она уже успела влюбиться… в Тиберия! Теперь же, будучи дважды вдовой, она желала вступить в третий брак и на сей раз уже исключительно по любви. Своей любви. Август желанию дочери охотно пошел навстречу. Более того, он здесь нашел поддержку со стороны матери предмета любви дочери, своей любимой жены Ливии. Желания и чувства самого Тиберия ни Юлию, ни Августа, ни Ливию не волновали.

Чем Тиберий, сам того не желая, мог прельстить Юлию? Едва ли дочь Августа, обладавшую весьма похотливой натурой, могли привлечь душевные и интеллектуальные качества сына Ливии. И уж тем более его воинские и государственные заслуги и таланты. Тиберий обладал незаурядной внешностью, ему еще не минуло тридцати лет — между ним и Юлией не было и трех полных лет разницы — вот, пожалуй, те качества, которые бросились в первую очередь в глаза Юлии. Происхождение и уже достигнутое положение его также соответствовали уровню потенциального супруга дочери императора.

Как же выглядел Тиберий в свои лучшие годы? Как сообщает нам Светоний, «телосложения он был дородного и крепкого, росту выше среднего, в плечах и груди широк, в остальном теле статен и строен от головы до пят. Левая рука была ловчее и сильнее правой, а суставы ее так крепки, что он пальцем протыкал свежее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши. Цвет кожи имел белый, волосы на затылке длинные, закрывающие даже шею, — по-видимому, семейная черта. Лицо красивое, хотя иногда на нем вдруг высыпали прыщи; глаза большие и с удивительной способностью видеть и ночью, и в потемках, но лишь ненадолго и тотчас после сна, а потом их зрение снова притуплялось. Ходил он, наклонив голову, твердо держал шею, с суровым лицом, обычно молча: даже с окружающими разговаривал лишь изредка, медленно, слегка поигрывая пальцами. Все эти неприятные и надменные черты замечал в нем еще Август и не раз пытался оправдать их перед сенатом и народом, уверяя, что в них повинна природа, а не нрав. Здоровьем он отличался превосходным…»{61}

Кто знает, может, как раз эта внешняя надменность, замкнутость, очевидная загадочность натуры Тиберия и распалили воображение Юлии?

Отметим еще одну важнейшую деталь, дающую многое для понимания характера нашего героя. Тиберий никогда не стремился нравиться окружающим. Он не подстраивался под общий лад, не пытался специально располагать к себе какой-либо приветливостью. Очевидно, он просто был по натуре замкнутым, не склонным к излишней общительности человеком. Такое поведение говорит еще, что немаловажно, об отсутствии склонности к притворству, лицемерию. Тиберий и на войне, в первую очередь, и на гражданской службе показал себя человеком дела. У него не было ярких талантов, но был он, несомненно, человеком способным, толково схватывающим самое главное в том, чем приходилось заниматься. Цену себе он не мог не знать, и потому еще поиск дешевой и ненужной, с его точки зрения, популярности претил ему, что, безусловно, достоинство, а не недостаток. Здесь надо помнить, что для римлян подчеркивание своих заслуг, поиск популярности у окружающих вовсе не выглядели чем-то малодостойным. Такое поведение как раз было нормой. А человек, столь знатного происхождения и высокого положения, как Тиберий, с немалыми заслугами, несмотря на молодые годы, должен был и вести себя соответствующим образом. В итоге скрытность, замкнутость Тиберия, нежелание искать популярности были восприняты как надменность. Черта, что и говорить, для окружающих всегда неприятная. Как тут не вспомнить лермонтовского Печорина: «Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились».{62}

А пока Тиберий был совершенно подавлен обрушившейся на него новостью. Конечно, брак с Юлией приближал его к Августу.{63}Но вся беда была в том, что он был совершенно счастлив в своем браке с Випсанией Агриппиной. Супруги жили в полном согласии, у них уже был сын, получивший ставшее уже в этой семье традиционное прозвание Друз, Випсания была беременна… И в такое время жесткое повеление, не подчиниться которому Тиберий не мог. Оспорить волю владыки Рима невозможно, и тут еще и супруга его, мать Тиберия заодно с отчимом. Свидетельствует Светоний: «…ему было больно дать ей (Випсании Агриппине. — И. К.) развод и немедленно вступить в брак с Юлией, дочерью Августа. Для него было безмерной душевной мукой: к Агриппине он питал глубокую сердечную привязанность, Юлия же своим нравом была ему противна — он помнил, что еще при первом муже она искала близости с ним, и об этом даже говорили повсюду. Об Агриппине он тосковал и после развода; и когда один только раз случилось ему ее встретить, он проводил ее таким взглядом, долгим и полным слез, что были приняты меры, чтобы она больше никогда не попадалась ему на глаза».{64}

Самым верным средством заставить забыть Тиберия о своей семейной драме была война. Он должен был заменить Марка Випсанию Агриппу во главе легионов, воевавших в Подунавье. Как мы знаем, заменил достойно. Война принесла римлянам новые естественные рубежи — граница по Дунаю от истоков до устья, новые владения, новых многочисленных поданных, что, впрочем, в достаточно скором будущем обернется немалой бедой для империи…

Паннонская победа не принесла Тиберию высшей воинской славы. Триумфа он не удостоился. Август счел достойным вознаграждением победоносному пасынку всего лишь овацию. Полководец, заслуживший овацию, вступил в Рим во главе своих войск не на триумфальной колеснице, но пешком. Используя знаменитый термин М. А. Булгакова, овацию можно назвать «триумфом второй свежести».

Формальным поводом для не присуждения покорителю Паннонии триумфа было то обстоятельство, что войну эту в качестве главнокомандующего римскими легионами в Среднем Подунавье начинал другой полководец, Агриппа. Но ведь было совершенно очевидно: Агриппа только начал войну, все успехи и конечная победа — заслуга исключительно Тиберия. Но уж так захотел Август.

Хотя, конечно, решение об овации принимал сенат римского народа… Patres conscripti — отцы, внесенные в списки, так официально именовались сенаторы — чутко реагировали на каждое пожелание своего принцепса. Возможно, Август как раз и вспомнил о внутреннем непокорстве Тиберия и таким своеобразным решением поставил пасынка на место. Подобные воспитательные меры принимались к Тиберию и в дальнейшем. Потому-то и сокрушался беззаветно преданный Тиберию Веллей Патеркул, что «бесспорно заслужив семь триумфов, он довольствовался только тремя»,{65} правда, приписав это исключительной умеренности самого Тиберия. Качество такое было Тиберию присуще, но, думается, скорее здесь Август не давал пасынку чрезмерно утвердиться в своем воинском величии.

Понятно дело, Тиберий, став зятем Августа, занял в Риме еще более высокое положение, нежели только пасынок. И здесь Август показал ему, что не должно переоценивать свой новый статус.

Особым вниманием владыка Рима в это время пользовался также младший брат Тиберия Децим Клавдий Нерон Друз. Друз был почти на четыре года моложе брата, подобно ему был человеком незаурядным, но во многом от Тиберия отличался. Он совершенно не был человеком замкнутым, имел множество друзей, замечательно располагал к себе людей. Для него была характерна открытость, совершенно чуждая Тиберию. Это качество, однако, для человека, находящегося во властных верхах и принадлежащего к семье правителя государства, скорее недостаток, нежели достоинство.

Друза действительно любили окружающие, он был популярен в Риме среди народа и здесь явно оказывался впереди старшего брата. Римские историки писали о Дециме Клавдии Нероне Друзе исключительно доброжелательно, подчеркивая его достоинства и совершенно не видя каких-либо его недостатков. Веллей Патеркул писал о Друзе, как о «юноше столь многочисленных, столь великих добродетелей, какие только можно получить от природы или достичь усердием. Трудно сказать, в чем больше он проявил свое дарование, в военном деле или в мирных занятиях, но, бесспорно, очарование и прелесть его характера, а также его отношение к друзьям, которых он, как говорят, ценил наравне с собою, были неподражаемы. Красотою же он приближался к брату».{66} Особо римлян могли привлекать и гражданские убеждения Друза. «Говорят, он равно любил и воинскую славу, и гражданскую свободу: не раз в победах над врагом он добывал знатнейшую добычу, с великой опасностью гонясь за германскими вождями сквозь гущу боя, и всегда открыто говорил о своем намерении при первой возможности восстановить прежний государственный строй».{67} Светонию вторит Тацит: «Римский народ чтил память Друза и, считалось, что если бы он завладел властью, то восстановил бы народоправство».{68} В то же время он был очень любим Августом. «Август…так его любил, что всегда назначал его сонаследником сыновьям, о чем сам однажды заявлял в сенате».{69} Получается, что Друза ставил Август вровень со своими усыновленными внуками Гаем Цезарем и Луцием Цезарем. Тиберий этого не удостаивался, что, возможно, осложнило отношения между братьями. Светоний сообщает, что, получив от брата письмо, в котором тот предлагал «добиться от Августа восстановления республики»,{70}Тиберий сообщил об этом Августу. Последствий для Друза не случилось. Август был мудрым человеком и умел ценить в окружающих его людях лучшие их качества. Что до республиканизма Друза, то здесь император мог объяснить его пылким энтузиазмом молодости. В то же время понятна и мотивация Тиберия. Дело не в том, что он хотел очернить брата в глазах принцепса. Надо учитывать особенности римской ментальности. Интерес государства для истинного римлянина должен был быть превыше всех личных и семейных привязанностей. Республиканские настроения члена императорской семьи могли нести потенциальную опасность для политической системы принципата, только-только установленной Августом. На отношениях братьев эпизод сей не отразился.

В том же году, когда Тиберий, заменив умершего Агриппу, возглавил войну за обладание Паннонией, Друз начал боевые действия на Рейне. Война сопровождалась многозначительными священнодействиями. В городе Лугдуне (совр. Лион) у слияния рек Арара и Родана (совр. Рона) был воздвигнут алтарь, посвященный Цезарю Августу. Жрецом при алтаре был Гай Юлий Веркундарий Дубий.{71} Это был центр культа императора Августа для всей Галлии.

Священнодействия были подкреплены большими строительными действиями. Были построены новые крепости, укреплена рейнская дорога, был проложен канал от Рейна к Северному морю, заливу Зейдерзее. Теперь римляне под командованием Друза намеревались действовать против германцев, как на суше, так и на море.{72}

Друз выступил против сикамбров, которые вновь в 12 г. до Р.Х. совершили набег на римские владения. Заодно с ними были разгромлены также герменцы-узипеты, покорены фризы и батавы, обитатели областей, прилегавших к Северному морю между Рейном и Везером.{73}

В следующем году римские легионы широким фронтом вышли к реке Везер, что означало передвижение границы империи на запад от Рейна в глубь Германии. В этих походах римский флот впервые оказался в Северном море: Друз «первым из римских военачальников совершил плавание по Северному океану и прорыл за Рейном каналы для кораблей — огромное сооружение, до сих пор носящее его имя».{74} Залив Зейдерзее стал первым пространством Северного моря, где появились римские военные корабли. С Атлантикой, правда, они уже были знакомы ранее. В 55 и 54 гг. до Р.Х. Гай Юлий Цезарь пересекал Ламанш и высаживался в Британии. Ранее римские боевые суда ходили только по Средиземному морю.

В 10 г. до Р.Х. Друз воевал с германскими племенами сикамбров и хаттов. Если сначала римляне действовали в северной части Германии, примыкающей к морю, то теперь их наступление шло уже в центральной области вражеской страны. Наибольшие успехи были достигнуты в 9 г. до Р.Х. Легионы Друза переправились через Везер и, продвигаясь на запад, достигли берегов Альбиса (Эльбы) в районе современного Магдебурга. Здесь римлянам удалось победить вновь хаттов, свевов и маркоманов. Германское племя херусков под натиском римских войск вынуждено было отойти за Альбис.

Это был апогей победоносных походов Децима Клавдия Нерона Друза. Младший брат Тиберия в военных талантах оказался достоин старшего брата и подтвердил воинскую славу великого рода Клавдиев Неронов.

«Врага он разгромил во многих битвах, оттеснил в самую дальнюю глушь и лишь тогда оставил свой натиск, когда призрак варварской женщины, выше человеческого роста, на латинском языке запретил победителю двигаться далее».{75}

Что это был за призрак, кому он привиделся, почему вдруг великанша-германка заговорила на языке Цезаря и Цицерона — Светоний не поясняет. Скорее всего, чудесное явление было измышлено для войска, дабы объяснить причину остановки победоносного похода. Римляне были народом суеверным и подобное объяснение их вполне устроило. На деле, конечно, все объяснялось полководческим благоразумием Друза. Дальнейшее продвижение за Эльбу было слишком рискованным с военной точки зрения. Надо было сначала закрепиться в захваченных областях, что само по себе дело нелегкое.

Август высоко оценил победы Друза. Начав войну претором, он теперь становился консулом. В качестве поощрения в еще незаконченной войне он удостоился овации подобно брату и получил также триумфальные украшения. В ранге консула Друз снова возобновил войну. Теперь легионы брата Тиберия должны были закрепить за Римом земли между Альбисом и Рейном. Они двигались между лесами Тюрингии и горами Гарца. И вот здесь, после перехода через реку Заалле в середине августа 9 г. до Р.Х., произошла трагедия.{76} Друз упал с лошади и был ею же придавлен. Случился тяжелый перелом ноги. После тридцатидневной болезни Децим Клавдий Нерон Друз скончался. «И вот несправедливость судьбы похитила этого усмирителя большей части Германии, пролившего во многих местах много крови ее народов во время своего консульства, когда ему еще не было тридцати лет».{77} Друзу в момент гибели было двадцать девять лет. Тиберий, узнав о болезни брата, немедленно из городка Тицина на реке Пад к югу от Медиолана устремился в Германию, но прибыл уже к моменту смерти Друза. Ему оставалось лишь возглавить похоронную процессию, которая должна была пройти не одну сотню миль. Ведь предстояло доставить тело умершего полководца в Рим. Тиберий сопровождал тело брата в столицу империи. Всю долгую дорогу он шел пешком впереди процессии.{78}

Август, удрученный потерей одаренного пасынка-сонаследника, устроил ему воистину пышные похороны. Собственно, это совпало с общим настроением римского народа. Друз ведь был замечательно популярен: «Тело его несли в Рим знатнейшие горожане муниципиев и колоний, от них его приняли вышедшие им навстречу декурии писцов, и погребено оно было на Марсовом поле. Войско в честь его насыпало курган, вокруг которого каждый год в установленный день солдаты устраивали погребальный бег и перед которым галльские общины устраивали всенародные молебства, а сенат среди многих других почестей постановил воздвигнуть арку с трофеями на Аппиевой дороге и присвоить прозвище «Германик» ему и его потомкам».{79} «Погребение Друза было совершено в гробнице Гая Юлия Цезаря, и похвальное слово произнес отчим его Цезарь Август, и праху его возданы высочайшие почести».{80}

В своем похвальном слове о покойном Август «так восхвалял его перед народом, что даже молил богов, чтобы молодые Цезари были во всем ему подобны, и чтобы сам он мог умереть также достойно, как умер Друз. И, не довольствуясь этой похвалою, гробницу его он украсил стихами своего сочинения, а о жизни его написал воспоминания в прозе».{81}

Такая неподдельная скорбь владыки Римской империи говорит о действительно большой любви отчима к пасынку. Возможно, Август действительно видел в Дециме Клавдие Нероне Друзе своего преемника на Палатине. Такой замечательный человек как Друз мог стать достойным правителем Рима. Нелепый же случай перечеркнул все. Он, однако, как это выяснится спустя несколько лет, открыл дорогу к высшей власти нашему герою.

От брака с Антонией Младшей, дочерью триумвира Марка Антония и сестры Октавиана Октавии, у Друза было трое детей, племянников Тиберия: сыновья Германик и Клавдий и дочь Ливилла. И Клавдию суждено будет, пережив трех императоров, стать владыкой Рима…

Для Тиберия смерть Друза значила еще и новое назначение. Назначение, разумеется боевое. Он сменил брата во главе легионов, сражавшихся в Германии: «Тогда тяжесть этой войны была передана Нерону (Тиберию — И.К.), и он распорядился ею в соответствии со своей доблестью и обычной удачей. Проникнув с победой во все области Германии, без какой-либо убыли для порученного ему войска, — что всегда было главной его заботой, — он окончательно усмирил Германию, почти доведя ее до состояния провинции, обложенной податью. Тогда ему были дарованы второй триумф и второе консульство».{82}

Так описывает Веллей Патеркул поход Тиберия к берегам Альбиса в 8 г. до Р.Х. Тиберий закрепил успехи Друза, утвердив новую римскую границу. Перенос ее с берегов Рейна на берега Эльбы должен был превратить Германию в римскую провинцию подобно соседней зарейнской Галлии или придунайской Паннонии, самим же Тиберием только что завоеванной. Но не зря Патеркул употребляет осторожное «почти» там, где речь идет об обращении земель между Рейном и Эльбой в обычную римскую провинцию, покорно выплачивающую обычные подати в римскую казну. До успокоения непокорных варваров и превращения их в мирных римских подданных — путь неблизкий… Германцы — народы воинственные и до сих пор никаких завоевателей на своей земле не видывали, никакого внутреннего смирения перед римлянами не испытывали и всегда были готовы к возобновлению сопротивления.

Обратим внимание еще на одну немаловажную деталь, достойным образом характеризующую нашего героя: его главной заботой всегда было сбережение жизни вверенных его командованию солдат. Это замечательная черта настоящего полководца. Веллею Патеркулу самому пришлось сражаться под знаменами Тиберия, он видел его в деле и потому знал то, о чем писал.

Светоний, упоминая об этой войне Тиберия, пишет, что «он захватил сорок тысяч пленных, переселил их в Галлию и отвел им землю возле берега Рейна». За эти победы он удостоился уже полного триумфа и вступил в Рим на колеснице, «а еще до того, по сообщениям некоторых, был награжден триумфальными украшениями — наградой новой, не предоставлявшейся дотоле никому».{83}

Триумф Тиберия состоялся в 7 г. до Р.Х., а в следующем году Август предоставил Тиберию полномочия народного трибуна сроком на пять лет. Это было чрезвычайно важное назначение.

Трибунская должность в политической системе, созданной Августом, занимала особое, крайне немаловажное место. Она была, по его желанию, естественно, пожизненно предоставлена ему еще в 30 г. до Р.Х. сразу после окончания гражданской войны и фактически обеспечивала ему всю полноту власти.{84} Трибунская власть традиционно предполагала право накладывать вето на сенатские решения, право защиты римского гражданина от приговора, вынесенного ему магистратом, а также сакральную неприкосновенность личности трибуна.

Конечно, Август прекрасно знал трагическую историю трибуната в последний век Римской республики. Сакральная неприкосновенность не остановила убийц Тиберия Гракха и Ливия Друза. Да и иные трибуны, тот же Клодий, ранее Апулей Сатурнин были скорее отъявленными авантюристами, нежели защитниками прав простого народа. Но, как совершенно справедливо отмечал Г. С. Кнабе, «Потребность народа ощущать себя защищенным от произвола богачей и знати, почти не находя себе удовлетворения в практической жизни, оставалась тем не менее столь мощным регулятором общественного поведения, а отношение к трибунату — тем оселком, на котором проверялась верность правительства традиционным интересам народа, что Август, при всех своих магистратурах и всех своих легионах, не мог себе позволить хотя бы на год остаться без этой опоры».{85}

Сулла, став диктатором, свел на нет роль трибуната, запретив трибунам проводить в народном собрании законы без санкции сената и лишив лиц, побывавших на должности трибунов, занимать в дальнейшем любые другие государственные посты.{86} Но Сулла оставил по себе ужасную память, а его антитрибунские законы спустя несколько лет после его смерти были отменены. Гай Юлий Цезарь крепко не ладил с трибунами. Как-то один из них по имени Понтий Аквила не встал, когда Цезарь проезжал мимо трибунских мест в триумфальном шествии. Великий Юлий «пришел в такое негодование, что воскликнул: «Не вернуть ли тебе и республику, Аквила, народный трибун?» И еще много дней, давая кому-нибудь какое-нибудь обещание, он непременно оговаривал: «если Понтию Акви-ле это будет благоугодно».{87}

Август не желал ни повторять Суллу, ни иметь возможную оппозицию в лице трибунов. Став сам трибуном, он в глазах римского простого народа являлся единственным и главным его защитником. То, чего не желал видеть Луций Корнелий Сулла в своем патрицианском высокомерии, чего не сумел разглядеть в трибунате мечтавший о царской власти Гай Юлий Цезарь, увидел Октавиан. Вот потому-то и стала трибунская власть одной из главных основ, на которой держалась власть Августа.{88}

И вот Тиберий обретает трибунские полномочия… С одной стороны, он теперь становится действительно вторым человеком в Римской империи. Но, с другой стороны, полномочия его временные, пятью годами ограниченные… Главное же — наличие двух усыновленных молодых людей, уже носящих имя Цезаря, что предвещало им великое будущее. Тиберий не мог не оценить оказанную им Августом честь, но при этом он не мог и не осознать резкого усиления двусмысленности своего положения при Августе. Если два юных Цезаря мешают ему занять место преемника Августа и почти соправителя, то ведь и он для них очевидная помеха. А главное, Гай и Луций кровные внуки Августа, да еще и усыновленные. Тиберий же пасынок, усыновления не удостоившийся. Да и пятилетний трибунский срок выглядит как срок испытательный. Не продлит его Август пасынку — и где его высокое положение, его статус второго лица в империи?

Сомнения такого рода не могли не мучить Тиберия, а двусмысленность положения и раздражать. Ко всему этому добавилась еще и семейная драма.

В первые годы навязанного ему брака с Юлией он, несмотря на жестокую тоску по любимой Випсании Агриппине, пытался наладить семейную жизнь. «С Юлией он поначалу жил в ладу и отвечал ей любовью, но потом стал все больше от нее отстраняться; а после того, как не стало сына, который был залогом их союза, он даже спал отдельно. Сын этот родился в Аквилее и умер еще младенцем».{89}

Фактический распад семьи Тиберия и Юлии объясняется не только тем, что Тиберий не смог забыть прежнюю супругу и заставить себя полюбить новую, не только смертью в младенчестве общего с Юлией ребенка. Тиберий был жестоко унижен супружеской изменой Юлии. Изменой, не ставшей секретом для окружающих, ибо легкомысленная Юлия не очень-то и таилась.

Любовником Юлии был молодой человек с громко звучащим именем Тиберий Семпроний Гракх, потомок одного из знатнейших и знаменитейших аристократических родов Рима. Семпроний Гракхи, знать плебейского происхождения, породнились в свое время с Корнелиями, знатью патрицианской. В жилах возлюбленного Юлии текла кровь и рода знаменитых трибунов-реформаторов Гракхов, и их деда Сципиона Африканского, победителя Ганнибала. Потомок, однако, мало думал о славе великих предков, предпочитая жизненные удовольствия времени настоящего. Гракх выделялся живым умом, злоязычием и умел добиваться успехов в любых делах. Юлию он соблазнил еще тогда, когда она была замужем за Агриппой. Немолодой муж, молодой любовник — ситуация тривиальная. Только вот семья-то не простая — дочь императора и его вернейший соратник. Похоже, любовная отвага молодого Гракха не знала пределов. Его предки были беззаветно решительны в преобразованиях Римской республики, сам он, живя во времена, когда право на политическую инициативу осталась в Риме у одного лица, беззаветно посвятил себя любви. Любви к дочери того самого единовластного лица. Помыслы Гракха должно считать сугубо любовными. Ничего карьерного здесь быть не могло. Наоборот, не мог он не осознавать, что Август едва ли будет в восторге от амурных похождений своей замужней дочери. Да и за Агриппу, испытанного воина и вернейшего соратника, Август не мог не обидеться.

Агриппа умер, Юлия стала вдовой, Гракх оставался ее возлюбленным. «Но его любострастие не успокоилось и тогда, когда она была выдана замуж за Тиберия. Упорный любовник разжигал в ней своенравие и ненависть к мужу; и считали, что письмо с нападками на Тиберия, которое Юлия написала своему отцу Августу, было сочинено Гракхом».{90}

Письмо это не изменило отношения Августа к Тиберию, но и не подвигло его на согласие расторгнуть брак дочери и пасынка. Тиберий же оставался в явно нелепом и унизительном для себя положении. Уже прославленный полководец, покоритель Реции и Паннонии, утвердивший римскую границу по Альбису, консул, трибун… и униженный коварной супругой муж, над чем злоязычные римляне, конечно же, не могли не смеяться. Вот такая двойственность положения была совершенно невыносима. Поток военных и политических, пусть и не без оговорок, успехов разбился о личный семейный позор, усугубивший и без того несчастливую по милости Августа личную жизнь.

«Но среди потока этих успехов, в расцвете лет и сил он неожиданно решил отойти от дел и удалиться как можно дальше. Быть может, его толкнуло на это отвращение к жене, которую он не мог обвинить, ни отвергнуть, но не мог и больше терпеть; быть может — желание не возбуждать неприязни в Риме своей неблагополучностью и удалением укрепить, а то и увеличить свое влияние к тому времени, когда государству могли бы понадобиться его заслуги. А по мнению некоторых, он, видя подросших внуков Августа, добровольно уступил им место и положение второго человека в государстве, занимаемое им так долго: в этом он следовал примеру Марка Агриппы, который с приближением Марка Марцелла к государственным делам удалился в Митилену, чтобы присутствием своим не мешать его делам и не умалять его значения. Впоследствии Тиберий сам указывал на эту причину. Но тогда он просил отпустить его, ссылаясь лишь на усталость от государственных дел и на необходимость отдохновения от трудов. Ни просьбы матери, умолявшей его остаться, ни жалобы отчима сенату на то, что он его покидает, не поколебали его; а встретив еще более решительное сопротивление, он на четыре дня отказался от пищи».{91}

Поступок Тиберия не мог не изумить Рим. Отказ от продолжения столь блистательной военной и весьма перспективной политической карьеры с точки зрения мироощущения римлян — дело невероятное. Честолюбие в Риме всегда почиталось достоинством. Времена Цинцината, отрывающегося от пахоты для командования войском и по отражении неприятеля к плугу своему возвращающегося, остались в далеком-далеком прошлом и для римлян эпохи Августа выглядели лишь преданием времен, безвозвратно ушедших. В первую очередь Тиберий поразил своим решением Августа. Правитель империи лишался самого лучшего военачальника и толкового помощника в делах государственных. Семейная драма Тиберия Августа на тот момент волновала мало. Он ведь выдал за него Юлию не семейного счастья их ради, но дабы подчеркнуть вхождение Тиберия в семью принцепса. В глазах Августа Тиберий выглядел, как человек неразумный и неблагодарный. А его уход от дел военных и гражданских вообще представлялся очевидным нанесением ущерба государству. Потому-то и не удержался Август от жалоб на неблагодарного пасынка сенаторам. Здесь надо помнить человеческую натуру Августа. Он никак не был тем, для кого жалобы, стенания дело обычное. Это ведь проявление слабости, а слабым-то Август не был никогда. Видать, крепко задел его своим поступком Тиберий.

Решимость самого Тиберия уйти от дел военных и державных была сильна невероятно. Он не только не остановился перед нанесением очевидной обиды Августу, он пренебрег мольбами матери. Ливия умоляла сына остаться в Риме, прекрасно понимая, чем его отъезд может обернуться. Нам, знающим дальнейший ход событий, может представляться, что возвращение Тиберия в Рим, восстановление в прежнем статусе и блистательная перспектива стать во главе империи по смерти Августа, были в любом случае предопределены. Но ведь это совсем не так. События могли пойти иным чередом, недоброжелателей в Риме у него хватало, потому могло оказаться, что возвращаться Тиберию не пришлось бы. Справедливо будет сказать, что поступок его был и решительным, и не лишенным безрассудства, и просто крайне рискованным, лишающим его надежд на успешное будущее. И уж менее всего в нем стоит искать умильное великодушие в отношении молодых Цезарей, коим, видите ли, не хотел он быть помехой в их светлом будущем наследников Августа. Позднее, конечно, в свое оправдание он именно эту причину будет указывать, да еще и покойного тестя Агриппу в качестве образца приплетет… но в момент решительного отъезда не о великодушии он думал, да и любить детей нелюбимой супруги от предыдущего мужа было ему не за что. Эту причину своего отъезда из Рима Тиберий позднее сочинит для истории. Веллей Патеркул, его преданный поклонник, в своем историческом труде, во времена уже Тиберия — правителя Рима написанном, добросовестно такую версию и изложит: «В скором времени Тиберий Нерон благодаря двум консулатам, стольким же проведённым триумфам и совместной трибунской власти сравнялся с Августом, стал самым выдающимся из граждан, кроме одного (и то потому, что так хотел), величайшим военачальникам, значительнейшим в славе и удаче, воистину вторым светочем и главою государства. Когда Гай Цезарь одел мужскую тогу, а Луций уже созрел для нее, он в силу некоей удивительной, невероятной непередаваемой почтительности, причины которой едва ли были понятны, попросил у тестя и отчима отдыха от непрестанных трудов, — на самом деле он скрыл причину своего намерения — собственным блистательным положением не препятствовать возвышению юношей в начале их пути».{92}

Эта трактовка причины отъезда из Рима Тиберия безнадежно далека от жестких реалий действительных событий, толкнувших второго человека империи на добровольное изгнание. Нельзя забывать, что изгнание для римлян было жесточайшим наказанием, пусть даже изгнанник оставался в пределах римских владений. А здесь человек идет на это добровольно. Более того, готов уморить себя голодом, если ему воспрепятствуют в осуществлении его намерений. Тиберий голодал четыре дня, пока не сломил сопротивление отчима и матери. Мера, конечно, непростительная, но ведь противостоял он Августу и Ливии, людям незаурядным, с огромной волей и не любящих чужой воле повиноваться. Голодовка свидетельство крайнего обострения отношений Тиберия с отчимом — императором и матерью. И то, что они восстановятся, в те дни явно не было гарантировано и уж тем более предопределено.

Итак, 6 г. до Р.Х. резко переломил судьбу Тиберия. Победитель ретов, винделиков, паннонцев, германцев, триумфатор, консул, трибун, второй человек в империи добровольно покидает столицу и удаляется в изгнание вопреки воле владыки Рима и его супруги, своей матери! Беспрецедентный в римской истории случай. На такое мог решиться только очень сильный и глубоко оскорбленный человек. Было ли непосредственным толчком письмо Юлии Августу, порочащее Тиберия, продиктованное ей Гракхом? Не исключено.{93} Это как-никак объяснение внезапного решения Тиберия.

Но ведь он мог убедиться, что Август не придал письму значения, поскольку настаивал на присутствии Тиберия в столице с сохранением всех его полномочий и признании всех заслуг… Значит, сильно накипело у него на душе. Письмо Гракха-Юлии могло быть тем самым перышком, что сломало спину верблюду, как гласит пословица.

Вырвав у Августа решение на отъезд, Тиберий действовал стремительно: «Добившись наконец позволения уехать, он тотчас отправился в Остию, оставив в Риме жену и сына, не сказав ни слова никому из провожавших и лишь с немногими поцеловавшись на прощание. Из Остии он поплыл вдоль берега Кампании. Здесь он задержался было при известии о нездоровье Августа; но так, как пошли слухи, будто это он медлит, не сбудутся ли самые смелые его надежды, он пустился в море почти что в самую бурю и достиг наконец Родоса. Красота и здоровый воздух этого острова привлекли его еще тогда, когда он бросил здесь якорь на пути из Армении».{94}

Холодное прощание Тиберия с провожавшими в Риме едва ли проявление только свойственной ему замкнутости и даже нелюдимости.

Похоже, недоброжелателей в Риме у него было предостаточно. Этим и объясняются слухи, что он задержался у берегов Кампании в ожидании рокового исхода болезни Августа. Август не отличался могучим здоровьем и болел довольно часто. Возможно, на сей раз болезнь была тяжелее обычного его недомогания. И кто знает, что на самом деле думал о нездоровье императора Тиберий. Вовсе не обязательно полагать, что он вульгарно ожидал смерти Августа. Но ведь, если бы исход болезни владыки Рима оказался печальным, то кто, кроме Тиберия, мог бы взвалить на свои плечи тяжелейший груз управления империей? Ну никак не юный Гай Цезарь, только что одевший взрослую тогу!

Тиберий, достигший тридцати пяти лет и искушенный в делах военных, не чуждый дел гражданских, был в этом случае единственным человеком, способным возглавить империю. Он прекрасно это понимал, а интересы державы римской были ему не безразличны. Потому видеть что-либо дурное в его ожидании известий о ходе болезни Августа не приходится. Не личное здесь превалировало, но государственное мышление.

Приютом добровольного изгнания Тиберий выбрал остров Родос близ берегов Малой Азии. Остров этот, замечательный своей красотой и климатом, имел и незаурядную историю. Родос стал независимым государством в 323 г. до Р.Х., когда, получив известие о смерти Александра Македонского, родосцы изгнали македонский гарнизон. Жители Родоса, прекрасные моряки, умелые и ловкие торговцы, при этом надежные партнеры, скрупулезно соблюдавшие морские и торговые законы, решительные борцы с пиратством, добились процветания своего небольшого по размерам государства. Родос сделался главной защитой морской торговли в Эгейском море и в восточных водах Средиземноморья.{95} Родос обладал и незаурядной военной силой. В 305 г. до Р.Х. родосцы выдержали годичную осаду войск знаменитого военачальника эпохи войн диадохов Деметрия Полиоркета. Не помогли этому покорителю крепостей даже грандиозные гелеполиды — стенобитные машины, обитые железом, каждую из которых раскачивало по тысяче человек. Когда Деметрий был вынужден снять осаду Родоса, то островитянам досталась одна из гелеполид. Из металла этой машины знаменитый скульптор Харит из Линда и соорудил впоследствии знаменитого колосса Родосского, статую бога солнца Гелиоса, признанную одним из семи чудес света.

С римлянами у родосцев сложились непростые отношения. Во время войны Рима с сирийским царством Селевкидов в 192-190 гг. до Р.Х. родосцы поддержали римлян против Антиоха III. За это римляне благодарно позволили Родосу даже расширить свои владения на материке в малоазийской области Карий. Но вот, когда во время Третьей Македонской войны 171-168 гг. до Р.Х. Родос возжелал стать посредником между Римом и Македонией, римляне быстро поставили слишком много о себе возомнившего союзника на место. У Родоса отняли все материковые владения, а центром международной торговли Восточного Средиземноморья объявили остров Делос. Это был сильнейший удар по торговому государству родосцев. Таможенные доходы Родоса за год упали в семь раз. Родос, правда, удостоился в утешение титула «друга и союзника римского народа», но это, по сути, означало его полную зависимость от Рима. Так закончилась родосская независимость.

Теперь этот славный своим прошлым и прекрасный в настоящем остров стал приютом Тиберия. Светоний весьма подробно описал образ жизни Тиберия на Родосе: «Здесь он стал жить как простой гражданин, довольствуясь простым домом и немногим более просторной виллой. Без ликтора и без рассыльного он то и дело прогуливался по гимнасию и с местными греками общался почти, как равный.

Однажды, обдумывая утром занятия наступающего дня, он сказал, что хотел бы посетить всех больных в городе; присутствующие неправильно его поняли, и был издан приказ принести всех больных в городской портик и уложить, глядя по тому, у кого какая болезнь. Пораженный этой неожиданностью, Тиберий долго не знал что делать, и, наконец, обошел всех, перед каждым извиняясь за беспокойство, как бы тот не был убог и безвестен.

Только один раз, не более того, видели, как он проявил свою трибунскую власть. Он был постоянным посетителем философских школ и чтений; и когда между несговорчивыми мудрецами возник жестокий спор, он в него вмешался, но кто-то из спорящих тотчас осыпал его бранью за поддержку противной стороны. Тогда он незаметно удалился домой, а потом, внезапно появившись в сопровождении ликторов, через глашатая призвал спорщика к суду и приказал бросить его в темницу».{96}

Этот эпизод при желании можно счесть символическим. Вот она, нетерпимость к несогласию, которая так расцветет в будущем во время правления Тиберия, вот первая жертва будущего тирана! Но, думается, на самом деле Тиберий здесь не заслуживает порицания. Ведь сократический диалог поклонников философии был нарушен не им, пусть он и незванно вступил в спор. Недовольный спорщик осыпал Тиберия бранью, что явно не соответствовало и духу, и букве философской дискуссии. И самое главное: Тиберий вовсе не злоупотребил своим статусом трибуна. Он в данном случае его защитил. Никому в империи не дозволено безнаказанно оскорблять римлянина столь высокого звания. Если такое позволено, чего стоит вообще вся римская власть? Тиберий-то не ссыльный, он зять императора, трибун наравне с ним. Да, он не злоупотребляет своим званием, он общается с простыми родосцами на равных, он разочарован нелепым холуйством местных греков, из-за которого пострадали несчастные больные… Но он все еще одна из важнейших персон империи, неважно, что не в Риме, а на Родосе. И никому не следует обращать к нему бранные слова. Их вообще не должно произносить. Даже в философском споре.

В целом же поведение Тиберия на Родосе делает ему честь. И местному населению пребывание на острове столь известного в империи человека неудобств не принесло. Для него самого, свободно владеющего греческим языком и влюбленного в эллинскую культуру, пребывание здесь не могло быть в тягость. Это он и показывал, приветливо и почти на равных общаясь с местными жителями.

Так прошло четыре года. И вдруг поступили известия из Рима, прямо Тиберия касающиеся и вновь меняющие его семейное положение.

Оставленная им Юлия не изменила своего легкомысленного поведения, но, наоборот, в любовных похождениях своих дошла до крайности. Уже не один Гракх, но целый сонм громких имен знатных римлян числился в предметах ее страсти. Не были ее похождения и секретом для жителей столицы, что должно было угнетать Августа. Более того, пик ее распутной славы пришелся как раз на время, когда Август освятил в Риме новый форум своего имени с храмом Марса Мстителя и получил славное имя «отец отечества».

«В Риме в тот самый год (2 г. до Р.Х. — И. К.), когда божественный Август при освящении храма Марсу ослепил воображение и зрение римского народа великолепными императорскими играми и навмахиями (тридцать лет назад в консульство Цезаря и Каниния Галла), в его собственном доме разразилось бедствие, о котором стыдно рассказывать и ужасно вспоминать. Ведь его дочь Юлия, полностью пренебрегшая таким отцом и мужем, не упустила ничего из того, что может совершить или с позором претерпеть женщина, и из-за разнузданности и распутства стала измерять величие своего положения возможностью совершать проступки, считая разрешенным все что угодно».{97}

Терпение Августа лопнуло, и он решился покарать позорящую свое имя и достоинство дочь. Надо помнить, что римляне всегда были остры на язык и привыкли высмеивать кого угодно. Не зря же даже во время триумфов солдаты традиционно пели веселые куплеты, безжалостно высмеивающие главных героев торжественного шествия, и римская толпа их с восторгом подхватывала. И здесь, пожалуйста, Август — отец отечества, с дочерью собственной не могущий справиться. Повод для насмешек замечательнейший. А уж если кто пожелает поискать семейные корни такого любострастия Юлии и вспомнит амурные похождения самого Августа… Не зря же говорили, что был он большим любителем молоденьких девушек, каковых ему отовсюду добывала Ливия — мать Тиберия, которая охотно мирилась с телесными изменами мужа, сохраняя во всем остальном сильнейшее на него влияние. Однажды же на театральном представлении народ шумными рукоплесканиями встретил стих: «Смотри, как все покровительствует развратнику!» В словах этих римляне угадали оскорбительный намек на самого Августа, что он не мог не понять.

Августу происходившее с Юлией тем более было обидно, что старался он дочь воспитывать в строгости и благонравии: «Дочь и внучек он воспитывал так, что они умели даже прясть шерсть, он запрещал им все, чего нельзя было сказать или сделать открыто, записав в домашний дневник; и он так оберегал их от встреч с посторонними, что Луция Виниция, юношу знатного и достойного, он письменно упрекнул в нескромности за то, что в Байях он подошел приветствовать его дочь».{98}

Странно, что Август совершенно не задумывался над тем, как на его дочь подействуют навязанные отцом браки. Сначала ее подростком выдали за подростка же Марцелла, потом за явно нелюбимого Агриппу. Вот и стала одолевать ее страсть к красавцу Тиберию, да тут еще и обольстительный Гракх…

Теперь же, когда постыдное поведение Юлии стало общеизвестным, Август пребывал и в ярости, и в растерянности. Карательные меры не заставили себя ждать и коснулись они как самой Юлии, так и осчастливленных ею мужчин: «Квинций Криспин, пытавшийся скрыть свою испорченность под личной суровой надменностью, Аппий Клавдий, Семпроний Гракх, Сципион и другие лица из обоих сословий с менее известными именами понесли наказание как бы за осквернение чьей-либо супруги, хотя они осквернили дочь Цезаря и супругу Нерона. Юлия была сослана на остров, удалена от глаз отечества и родителей, однако ее сопровождавшая мать Скрибония оставалась ее добровольной спутницей в изгнании».{99}

Дочь Августа оказалась на небольшом острове Пандатерия, откуда спустя несколько лет ее перевели в Италию в город Регий на самой южной конечности полуострова. Позор происшедшего Август переносил чрезвычайно тяжело: «… о дочери он доложил в сенате лишь заочно в послании, зачитанном квестором, и после этого долго, терзаясь стыдом, сторонился людей и подумывал даже, не казнить ли ее. По крайней мере, когда около этого времени повесилась одна из ее сообщниц, вольноотпущенница Феба, он сказал, что лучше бы ему быть отцом Фебы. Сосланной Юлии он запретил давать вино и предоставлять малейшие удобства; он не подпускал к ней ни раба, ни свободного без своего ведома и всегда точно узнавал, какого тот роста, возраста, и даже, какие у него телесные приметы или шрамы. Только пять лет спустя он перевел ее с острова на материк и немного смягчил условия ссылки; но о том, чтобы совсем ее простить, бесполезно было его умолять. В ответ на частые и настойчивые просьбы римского народа он только пожелал всему собранию таких же жен и таких же дочерей».{100}

Последняя фраза свидетельствует о том, что Август под ударами судьбы, принесшими неслыханный публичный позор его семье, отнюдь не утратил остроумия. Очень злого, правда.

Дело Юлии разрешило и семейные проблемы Тиберия. Август от имени пасынка дал ей развод. Тиберий, разумеется, рад был такому повороту дел, но участь Юлии его скорее огорчила. «Он был рад этому известию, но все же почел своим долгом, сколько мог, заступиться перед отцом за дочь в своих неоднократных письмах, а Юлии оставил все подарки, какие дарил, хотя бы она того и не заслужила».{101}

На Августа великодушие Тиберия произвело, скорее, скверное впечатление. Он, родной отец, беспощаден к дочери-блуднице, а тут, смотрите-ка, опозоренный ею же муж с далекого Родоса, куда сам вопреки желанию отчима непонятно зачем удалился, разыгрывает из себя великодушного и незлобивого заступника недостойной супруги. Август сам за него решил главную проблему — развел его с Юлией, так он вместо скромной благодарности в заступники без спросу подался… А всякий заступник Юлии Августа, как мы видим, только раздражал. Тиберий, похоже, несколько подзабыл, где он находится и, главное, к кому со своими милосердными письмами обращается.

Год назад истек срок трибунской власти Тиберия, что меняло не к лучшему его статус в империи. Пока у него были трибунские полномочия, пусть он их и не исполнял, проживая на Родосе в качестве частного лица, с ним в Риме все равно считались. Ведь Август официально никакой опале его не подверг, а только открыто сожалел об его отъезде. Возможно поэтому и, если целиком довериться правдивости Веллея Патеркула, «все, кого посылали проконсулами в заморские провинции, заезжали на Родос, чтобы узреть его благосклонность и съезжались к нему как к частному лицу (если только величие позволяло ему быть частным лицом), склоняя перед ним свои фасции и утверждая, что его непричастность к делам почетнее их командования».{102}

Едва ли, конечно, проконсулы так уж лебезили перед родосским изгнанником, пусть и добровольным. Скорее всего, зная переменчивость фортуны и видя в сохранении Тиберием его трибунского статуса залог возможного возвращения в верха имперской власти, доблестные наместники восточных провинций на всякий случай демонстрировали лояльность и должную почтительность. Кто-то из них мог быть даже искреннее расположен к Тиберию, уважая его военные достижения. Кто-то, может, и терпеть его не мог, но на всякий случай высказывал расположение. Истечение же полномочий и не продление их Августом означали совсем иной поворот в положении Тиберия. Он сам это прекрасно понимал и обратился к отчиму с просьбой о возвращении. Тиберий был весьма осторожен и предельно тактичен. Он не просил новой магистратуры, не выказывал никаких претензий на властные полномочия в делах военных и гражданских. Он лишь сообщал о желании повидать своих родственников, по коим очень даже истосковался. В первых же строках прошения он наконец-то объяснял Августу причину своего отъезда. Он, видите ли, хотел только избежать упреков в соперничестве с молодыми Цезарями. Теперь никто его в этом больше не подозревает, Гай и Луций возмужали, никто не оспаривает их второго места в государстве. Далее он живописал свою родственную тоску.

Такой проницательный человек, как Август не мог не увидеть, что все, о чем пишет Тиберий, безнадежно далеко от истины. А истина в том, что, перестав быть трибуном и не получая вызова в Рим, Тиберий впрямь превращается в заурядное частное лицо, по собственной прихоти своей вдали от Рима на Родосе пребывающее. Наивное хитроумие Тиберия Август раскусил мгновенно и в наказание дал ему немедленно просто убийственный ответ, содержавший решительный отказ в просьбе о возвращении в Рим и сопровождавшийся язвительным комментарием, чтобы пасынок оставил всякую заботу о своих родственниках, поскольку сам их с такою охотою покинул в свое время.

Такой ответ Августа был сильнейшим ударом для Тиберия. Отказ в возвращении, да еще и с откровенно издевательскими советами не докучать родственникам неуместной заботой, превращал Тиберия из трибуна, по странной прихоти своей на Родосе проживающего, в натурально ссыльного изгнанника, коему дорога в Рим по воле властелина империи заказана.

Подобного поворота Тиберий никак не ожидал. В отчаянии он обратился за помощью к матери. Ливия, конечно, похлопотала за сына, но даже ее влияния на Августа здесь не хватило. Видно отчим так и не простил пасынка. Единственное, чего с помощью матери Тиберий добился, это права именоваться посланником Августа. Так было скрыто позорное положение ссыльного, но сам Тиберий о своем действительном новом статусе на Родосе никаких иллюзий не питал.

«Теперь он жил не только как частный человек, но как человек гонимый и трепещущий. Он удалился в глубь острова, чтобы избежать знаков почтения от проезжающих — а их всегда было много, потому что ни один военный или гражданский наместник, куда бы он ни направлялся, не упускал случая завернуть на Родос. Но у него были и более важные причины для беспокойства. Когда он совершил поездку на Самос, чтобы повидать своего пасынка Гая, назначенного наместника Востока, он заметил в нем отчужденность, вызванную наговорами Марка Лолия, его спутника и руководителя. Заподозрили его и в том, что обязанным ему центурионам, когда они возвращались с побывки в лагеря, он давал двусмысленные письма к различным лицам, по-видимому, подстрекавшие их к мятежу. Узнав от Августа об этом подозрении, он стал беспрестанно требовать, чтобы к нему приставили человека из какого угодно сословия для надзора за его словами и поступками. Он забросил обычные упражнения с конем и оружием, отказался от отеческой одежды, надел греческий плащ и сандалии и в таком виде прожил почти два года, с каждым днем все более презираемый и ненавидимый. Жители Немавеи даже уничтожили его портреты и статуи, а в Риме, когда на дружеском обеде зашла о нем речь, один из гостей вскочил и поклялся Гаю, что если тот прикажет, он тотчас поедет на Родос и привезет оттуда голову ссыльного — вот как его ненавидели. После этого уже не страх, а прямая опасность заставили Тиберия с помощью матери неотступными мольбами вымаливать себе прощение».{103}

Положение у Тиберия теперь и впрямь было хуже некуда. Если уж стали уничтожать его портреты и статуи, открыто именовать ссыльным, а кто-то даже был готов снести ему голову, дабы доставить удовольствие старшему из усыновленных внуков Августа, то полная погибель могла уже казаться делом почти решенным. Хотя Веллей Патеркул и утверждал, что Гай Цезарь при встрече с Тиберием оказал тому «наивысшее почтение как старшему»,{104} сообщение Светония об «отчужденности» представляется куда более близким к истине. Если бы Гай Цезарь почитал Тиберия, то кто бы осмелился в его присутствии и даже именно ему обещать привезти голову родосского сидельца? Любопытно, что этому «доброхоту» хотелось бы приказания одного Гая. Об Августе почему-то даже не вспомнили.

Характерно и само поведение Тиберия в эти нелегкие для него дни. Полководец, воин, римский аристократ забрасывает традиционные для него военные упражнения, верховную езду и даже пренебрегает исконной римской одеждой. Римляне, кстати, охотно и умело перенимавшие и усваивавшие достижения эллинской цивилизации, к греческому быту, греческой одежде относились пренебрежительно. Человек, предпочитающий римским сапожкам, тунике, тоге, палию греческие сандалии, хитон и хламиду, вызывал в римском обществе осуждение. В свое время римские сенаторы упрекали победителя Ганнибала Публия Корнелия Сципиона Африканского, что тот, находясь в греческих городах Сицилии, «разгуливает в греческом плаще и сандалиях по гимнасию, занимается упражнениями и книжонками».{105}

Сципион мог просто оценить большее удобство греческой одежды, мог таким образом завоевывать симпатии греческих обитателей Сицилии… Тиберию же было не до симпатий и антипатий родосцев. Изменение его статуса привело к тому, что вокруг себя он ощущал теперь презрение и ненависть. К нему могли относиться с почтением, пока он был в сане трибуна и особой своей как член семьи Августа представлял на острове высшую римскую власть. Когда же всем стала известна его опала, то многие окружающие его люди, как часто в подобных случаях бывает, проявили свои худшие качества. Перемена в одежде Тиберия здесь могла быть символичной: я уже не представляю римскую власть, я такой же житель Родоса, как и все остальные.

Но в полное отчаяние Тиберий отнюдь не впал. Его неотступные обращения к Ливии свидетельствовали о непрестанной борьбе за возвращение в Рим. Он знал, конечно, сколь велико влияние матери на Августа, знал и ее любовь к себе, единственному после смерти Децима Клавдия Друза сыну. Но два года даже старания Ливии ни к чему не приводили. Звание «посланника Августа», ничего не значащее и выглядевшее скорее насмешкой, нежели благодеянием — вот и весь итог семейных стараний матери и сына. Здесь надо понимать, что Август, высоко ценя Ливию, ставшую спутницей его жизни до самого ее конца, не оставил в отношениях с умной и проницательной супругой известной осторожности: «Разговоры со своей Ливией в важных случаях он набрасывал заранее и держался своей записи, чтобы не сказать по ошибке слишком много или слишком мало».{106}

Очевидно, ни разу в этих записях Августа не оказалось слов о возвращении Тиберия в столицу и снятии с него опалы. Император знал об осложнении в отношениях Гая Цезаря и Тиберия, проявившихся во время их встречи на Самосе и потому принял твёрдое решение ничего не предпринимать по этому делу без согласия старшего внука, а после официального усыновления имевшего и официальный статус старшего сына. Много старший Гая Тиберий оставался, увы, всего лишь пасынком.

Неприязнь Гая Цезаря к Тиберию возникла из-за наговоров Марка Лолия, занимавшего тогда при усыновленном внуке Августа высокое положение. Он титуловался comes et rector, спутник и руководитель молодого Цезаря. За что Лолий мог не любить Тиберия? Здесь должно вспомнить победы Тиберия в Греции, Паннонии и Германии, сделавшие его после смерти Агриппы первым полководцем империи. Марк Лолий же «прославился» в той самой Германии совершенно обратным «достижением» — он потерпел обидное поражение. Бездарный военный, но ловкий интриган он легко переиграл испытанного воина, в интригах совсем не искушенного. Или мало еще искушенного… Кроме того, Лолий не мог не понимать, что Тиберий в силу своих военных и гражданских заслуг надежд на обретение статуса преемника Августа вовсе не утратил. Да и старания Ливии едва ли были тайной.

Но Лолию не удалось завоевать полного доверия Гая Цезаря. Более того, они поссорились. В результате у Гая появился новый comes et rector — Сульпиций Квириний. «Этот Квириний, происходя из города Ланувия, не принадлежал к древнему патрицианскому роду Сульпициев, но, отличившись на военной службе ревностным исполнениям возлагаемых на него обязательств, был удостоен при божественном Августе консульства, а позднее, овладев в Киликии крепостями гомонадов, — триумфальных отличий и был дан в руководители и советники управлявшему Арменией Гаю Цезарю».{107}

Квириний был знаком с Тиберием. Будучи сам успешным воином, он глубоко уважал полководческий дар сына Ливии. И во время пребывания Тиберия на Родосе оказывал ему внимание. Зная о подлых происках Лолия, он сумел убедить Гая Цезаря в несправедливости наветов на Тиберия. Гай решил исправить допущенную ошибку и, когда Август захотел узнать его мнение по делу Тиберия, выступил за его возвращение в Рим.

«И вот, с согласия Гая Тиберию разрешено было вернуться, но при условии не принимать никакого участия в государственных делах. Возвратился он в восьмом году после удаления, с уверенностью питая большие надежды на будущее».{108}

Надежды эти могло питать то, что Август в сенате похвалил Квириния за предупредительность к Тиберию и «всячески попрекал Марка Лолия, виновного, по его словам, в возбуждении против него Гая Цезаря и в их разногласиях».{109}

Судьба Марка Лолия оказалась печальной. Веллей Патеркул сообщает об удивительных обстоятельствах, предшествовавших его кончине. Оказывается, к падению Лолия приложил руку ни кто иной, как сам парфянский царь, с которым Гай Цезарь встречался на берегах Евфрата, порубежной реки между Римской империей и Парфянским царством. Сначала в знак дружбы Гай устроил пир в честь царя на римском берегу, затем он в свою очередь пировал у царя на берегу парфянском.

«В это время распространился слух, будто парфянин донес Гаю Цезарю о вероломных, полных хитрости и коварства планах Марка Лолия (Августу было угодно сделать его наставником своего юного сына). Я не знаю, случайной или добровольной была его смерть, последовавшая несколькими днями спустя. Но насколько радовались люди его исчезновению…»{110}

Лолий, действительно, скорби римлян по себе не заслуживал. Но вот слух о решающей роли в его падении парфянского царя воистину удивителен. Правдивость его крайне сомнительна, но не упомянуть о столь занятном слухе нельзя.

Возвращение Тиберия в Рим нельзя назвать победным. Запрет заниматься государственными делами давал ему понять, что опала сильно смягчена, но совсем не отменена. Он конечно волен был питать большие надежды на будущее, но пока ему полагалась жизнь человека, от главных событий в столице империи волею ее правителя удаленного. Потому и выглядело его возвращение достаточно скромно:

«По возвращении в Рим он представил народу своего сына Друза, а сам тотчас переселился из Помпеева дома, что в Каринах, на Эсквилин, в сады Мецената. Здесь он предался полному покою и занимался только частными делами, свободный от общественных должностей».{111}

И переезд Тиберия из центра Рима на окраинный Эсквилинский холм, и подчеркнутое занятие исключительно частными делами должны были показать Августу полное его послушание. Кроме того, жить пусть и на окраине, но в прекрасных садах, разбитых славным Меценатом, было совсем не плохо, а весьма даже приятно. Да и после волнений и страхов на Родосе занятия сугубо частными делами давали нужный отдых его измученной за последние два года душе. Но вскоре судьба его изменилась, и Тиберий вновь был призван Августом на службу Римской державе. Привели к тому важнейшему повороту в жизни нашего героя события, от него самого никак не зависившие.

Во 2 году младший из внуков Августа Луций Цезарь был отправлен Августом в Испанию к находившимся там войскам. Юный сонаследник императора должен был начинать военную службу там же, где примерно в его годы начинал Тиберий. Правда, ныне войны там не было. Но Луцию не суждено было добраться до берегов Иберийского полуострова. По дороге он внезапно заболел и скончался в городе Массилия (совр. Марсель). Полтора года спустя не стало Гая Цезаря. Он в качестве наместника римского Востока достиг немалых успехов. Опять-таки, как бы повторяя достижения молодого Тиберия. Первая часть военной кампании Гая в Армении была успешной, но вскоре случилось несчастье, приведшее к роковым последствиям: «Гай проник в Армению, и первая часть его кампании была отмечена успехом. Но вскоре близ Артагеры во время встречи, на которую он опрометчиво согласился, он был тяжело ранен неким Аддуем, после чего он ослаб телом и духом и сделался непригоден для служения государству. Среди его окружения не было недостатка в тех, кто угодливостью питал его пороки (ведь лесть — непременная спутница выдающейся судьбы). В результате он был доведен до того, что предпочел состариться в отдаленнейшей из провинций, чем вернуться в Рим. После долгих колебаний и вопреки собственному желанию возвращаясь в Италию, он умер от болезни в одном из городов Ликии (его называют Лимирой) почти год спустя после того, как брат его Луций Цезарь скончался в Массилии по пути в Испанию».{112} В действительности от смерти Луция до смерти Гая прошло восемнадцать месяцев.{113}

В Риме по поводу череды смертей молодых Цезарей немедленно поползли зловещие слухи, винившие во всем матушку Тиберия. Якобы ранняя смерть как Луция, так и Гая стала следствием козней Ливии, дабы сын ее и пасынок Августа остался единственным наследником принцепса.{114}

Имели ли эти слухи под собой какие-либо основания — установить, разумеется, невозможно. Сама Ливия не сопровождала Луция в Массилию и никак не толкала Гая на неосторожные переговоры с противником. Учитывая последствия двойной трагедии и горячее желание Ливии видеть своего сына единственным наследником Августа, такие слухи вполне объяснимы, но подлинность их совершенно недоказуема, и потому рассматривать их всерьез не приходиться.

В сложившемся положении Августу ничего не оставалось, как усыновить Тиберия, коему шел уже сорок шестой год. Наряду с ним усыновления и, соответственно, звания сонаследника удостоился также последний внук Августа Марк Агриппа Постум. Ему шел шестнадцатый год. Как истинно мудрый правитель Август предпочитал иметь не менее двух сонаследников. Такова была система сдержек и противовесов на Палатине в те годы. Смысл двойного усыновления пояснил римлянам сам Август: «Я, — сказал он, — делаю это для блага государства».{115} Тиберий вновь стал народным трибуном на пять лет.

Но не только трагические обстоятельства принудили Августа вновь возвеличить Тиберия. Он оказался совершенно необходим как искусный военачальник. Не мог не понимать Август, что нет ныне в Риме полководца опытнее и победоноснее Тиберия. Агриппа давно уже был в могиле, смерть унесла Децима Друза, возможно не менее одаренного в военном деле, нежели старший брат. Толковых военных в Риме всегда хватало, но Тиберий явно был достойнее всех. Завоеватель ретов, винделиков, паннонцев, утвердивший границы империи по всему течению Дуная, достойно заменивший Друза в Германии, он, конечно же, был лучшим полководцем в империи. Пока серьезных войн не было, можно было мириться с его пребыванием на Родосе и даже превращать его в ссыльного, но вот грозные волнения в Германии… Август, не колеблясь, поручает Тиберию умиротворение Германии.{116} Поручение более чем ответственное и достойное для испытанного полководца, каковым и был Тиберий, в первую очередь. Не тем, что он сын Ливии и пасынок принцепса заслужил он свое настоящее положение в государстве, но прежде всего именно воинскими заслугами. Да, происхождение открыло ему путь к военной карьере, но победы свои он одержал сам. Август не мог не знать и не ценить этого, пусть и приходилось ему переступать через личную неприязнь.

Прежде, чем перейти к описанию войн Тиберия в Германии, должно напомнить о крайне непростых перипетиях римско-германских отношений, которые к 4 г. насчитывали уже более столетия.

Впервые германцы — племена кимвров появились на рубежах Италии в 113 г. до Р.Х. Тогда же консул Папирий Карбон потерпел от них близ города Норея жестокое поражение. Путь в Италию полуторастатысячной орде кимвров был открыт. Но варвары не сообразили, что перед ними беззащитный северо-восток италийской земли, альпийскими горами не защищенный. Они прошли на запад вдоль Альп и оказались в Галлии. Здесь они подступили к римской провинции Нарбоннская Галлия, где в 109 г. до Р.Х. одержали новую победу над римлянами. В 107 г. кимврами была уничтожена угодившая в искусно задуманную засаду целая римская армия во главе с консулом Кассием Лонгином. Наконец, на юге Галлии при Араузионе римляне потерпели самое страшное свое поражение со времен битвы при Каннах с Ганнибалом в 216 г. до Р.Х. Потери римлян — восемьдесят тысяч убитых — даже превосходили каннские. И вновь Италию спасла бестолковость кимврских вождей, не сообразивших, что перед ними лежит беззащитная и замечательно богатая страна. Варвары, сами не зная зачем, двинулись в сторону Испании.

Римляне, не терпевшие подобных поражений со времен войны с Ганнибалом, пошли на самые решительные меры. Великий полководец Гай Марий провел военную реформу, превратившую римскую армию в высокопрофессиональное войско. И когда орды кимвров и присоединившихся к ним германцев же тевтонов вновь оказались у римских рубежей, успех уже сопутствовал потомкам Ромула. В 102 г. при Аквах Секстиевых на юге Галлии близ устья Родана (Роны) Марий истребил тевтонов, а год спустя при Верцеллах на севере Италии были окончательно сокрушены кимвры.

Следующее столкновение римлян с германцами случилось уже во время Галльской войны Гая Юлия Цезаря, начавшейся в 58 г. до Р.Х. Здесь Цезарь поддержал союзное римлянам племя эдуев против враждебных им секванов, чьими союзниками были германцы-свевы во главе со своим вождем Ариовистом. Цезарь не без труда разгромил Ариовиста, и в 55 г. до Р.Х. даже переправился через Рейн и вторгся в собственно германские пределы. При этом римские инженеры построили первый деревянный мост через эту реку, ставшую с той поры рубежом римских владений в Галлии с Германией.

В 12-9 гг. до Р.Х. Децим Клавдий Нерон Друз одержал свои славные победы в Германии, достигнув берегов Альбиса (Эльбы). После его гибели, как мы помним, Тиберий закрепил эти успехи римского оружия.

И вот теперь в Германии вспыхнула новая война. Она быстро стала принимать грозный для римских рубежей характер, и Августу ничего не оставалось, как направить туда Тиберия, полководца с большим, главное, победным опытом, на практике знакомого с тамошним театром военных действий.

Тиберий истосковался по настоящему делу и был рад вернуться на военную стезю. Обрадовались его возвращению в армию и легионеры, сражавшиеся уже не раз под его началом. Здесь нельзя не процитировать пространное описание встречи Тиберия с воинами римских легионов в Германии, описанное Веллеем Патеркулом, который был свидетелем и участником этого исторического события:

«В это время я служил в армии Тиберия Нерона, начав с обязанностей трибуна сразу же после усыновления последнего, и был послан вместе с ним в Германию в качестве префекта конницы, унаследовав должность своего отца. На протяжении девяти лет как префект или легат я был очевидцем божественных дел Тиберия и — в меру своих посредственных способностей — принимал в них участие. Мне кажется, что на долю смертного никогда не выпадало зрелища, каким я наслаждался, когда все, видя своего прежнего военачальника, следовавшего через многолюднейшие части Италии и на всем протяжении провинций Галлии, поздравляли его, ставшего Цезарем благодаря своим заслугам и способностям еще до того, как он получил это имя, а еще больше, чем его, каждый поздравлял сам себя. Право, нельзя выразить словами и едва ли можно поверить, что при виде его у воинов текли слезы радости; а какими были ликование первого приветствия и радость, с которой они стремились прикоснуться к его руке, восклицая: «Тебя ли мы видим, император!», «Тебя ли мы встретили невредимого?», затем: «Я был с тобою, император, в Армении!», «Ты наградил меня в Реции!», «Меня в Винделиции!», «Меня в Паннонии!», «Меня в Германии!».{117}

Двенадцать лет прошло с последнего пребывания Тиберия в армии, был с тех пор и отъезд на Родос, и жестокая опала, когда иные совсем уже списали его как персону, приближенную к власти. И какова же неподдельная радость, с которой встречают его войска! Такую встречу мог заслужить только великий полководец. И не только победы, но и забота о воинах — характерная черта Тиберия-полководца — подлинная причина искреннего ликования легионов, вновь обретших достойнейшего вождя.

Прибытие Тиберия немедленно сказалось на действиях римских войск. Он взял на себя ведение наиболее трудных и опасных операций. На вспомогательных направлениях он поручил боевые действия военачальнику Сентию Сатурнину, хорошо знавшему Германию и уже имевшему опыт войны с ее обитателями. Сатурни-на отличали ревностность, деятельность, осмотрительность, а также стойкость и опытность в военных обязанностях. Итак, великий полководец выбрал себе достойного помощника.

Кампания 4 г. длилась с лета до декабря и завершилась полным успехом римских войск. Признать власть Рима принуждены были канниненфаты, аттуары, бруктеры, херуски. Легионы Тиберия прошли через реку Везургий (совр. Везер) и продвинулись на восток вплоть до Альбиса. Правда, в самый разгар своих успехов Тиберий едва не погиб от рук некоего представителя племени брук-теров. К счастью, попытка покушения на жизнь римского полководца не удалась.

Гай Светоний Транквилл донес до нас особенности полководческого искусства Тиберия. Его сведения тем более ценны, поскольку сам он никак не принадлежал к числу поклонников Тиберия в отличие от того же Веллея Патеркула. В то же время одной из важнейших черт Светония-историка можно назвать стремление к объективности. Он всегда честно писал о достоинствах «плохих» императоров, не забывая о пороках императоров достойных. Вот что писал он о Тиберии-полководце:

«Порядок в войске он поддерживал с величайшей строгостью, восстановив старинные способы порицаний и наказаний: он даже покарал бесчестьем одного начальника легиона за то, что тот послал нескольких солдат сопровождать своего вольноотпущенника на охоту за рекой. В сражениях он никогда не полагался на удачу и случай; все же он принимал бой охотнее, если накануне ночной работы перед ним вдруг сам собою опрокидывался и погасал светильник: он говорил, что эта примета испытана его предками во всех войнах, и он ей доверяет. Впрочем, даже среди своих успехов он едва не погиб от руки какого-то бруктера: тот уже пробрался в окружавшую Тиберия свиту, но волнение выдало его, и под пыткой он признался в преступном замысле».{118}

Что ж, сочетание строгости, требований жесткой дисциплины с заботой о солдате, с недопущением произвола начальников в отношении подчиненных и решимость наказывать провинившихся, невзирая на их происхождение и занимаемые должности, — это всё качества настоящего военачальника. Собственно, такими и были требования к римлянину-полководцу, и вся римская история полна примеров подобных действий командующих. Тиберий был истинно римский полководец, свято блюдущий воинские традиции своего отечества. В этом и состоял один из важнейших залогов его славных побед.

Ну а суеверия… вера в приметы, предзнаменования, не говоря уже о гаданиях гаруспиков по внутренностям жертвенных животных и авгуров по полету птиц, — все это классика римской мен-тальности, и Тиберий, понятное дело, не мог здесь быть исключением. Скорее, он был очень ярким примером такой традиции мировосприятия римлян.

Закончив первую кампанию к декабрю, Тиберий разместил в центре Германии у истоков реки Лупии (совр. Липпе) зимние лагеря своих легионов, а сам отбыл в Рим к Августу, пренебрегая трудностями зимнего перехода через заснеженные и едва проходимые альпийские перевалы. К весне он вернулся в войска. Предстояла новая летняя кампания, долженствующая закрепить римское господство в германских землях между Рейном и Эльбой.

«Ради благих богов! Достойными какого труда оказались операции, какие мы осуществили за лето под командованием Тиберия Цезаря! Нашими войсками пересечена вся Германия, побеждены народы, не известные даже по именам, присоединены племена хавков: всё их многочисленное войско, несмотря на молодость и могучее сложение воинов, а также на местность, удобную для обороны, сдав оружие, во главе со своими вождями склонилось перед трибуналом императора. Разбиты лангобарды, народ даже более дикий, чем сама германская дикость. И, наконец, на что мы прежде не могли и надеяться, тем более пытаться осуществить: римское войско проведено со знаменами на расстояние в четыреста миль от Рейна до реки Альбис, которая разделяет земли семнонов и гермундуров. И в этом же месте благодаря удивтельному счастью и заботе нашего военачальника, благодаря удачному выбору времени, с Цезарем и его армией соединился флот, который, обогнув залив Океана со стороны неведомого и неизвестного моря и победив многочисленные народы, с огромной добычей вошел в ту же самую реку Альбис».{119}

Август, перечисляя великие деяния своего правления, так отразил итог военных побед Тиберия в Германии:

«Я расширил пределы всех провинций римского народа, с которыми соседствовали народности, которые не повиновались нашей власти. Я усмирил галльские и испанские провинции, а также Германию, которые омываются океаном от Гадеса (совр. Кадис в Испании. — И. К.) до устья реки Альбис. Я сумел усмирить Альпы — от той области, которая ближе всего к Адриатическому морю, до Этрурии, не пойдя несправедливой войной ни на одну народность. Мой флот прошел от устья Рейна к восточной области до пределов кимвров, куда до этого не доходил ни один римлянин ни морским, ни сухопутным путем. Кимвры, хариды, семноны и другие германские народы стали через послов просить дружбы моей и римского народа».{120}

Мы помним, что Тиберий начинал военную службу в Испании, участвуя в покорении Кантабрии (совр. Астурия и Баскония). Был он и наместником Галлии по возвращении из Армении. Вместе с младшим братом Децимом Клавдием Нероном Друзом завоевал Альпийские области — Рецию и Винделикию. Ну а высшие успехи римских войск в Германии — разумеется, дело рук полководца Тиберия, после официального усыновления именовавшегося и именем Цезаря. Победное звание императора он заслужил еще в первых своих самостоятельных походах.

В последнем своем походе Тиберий показал умение победоносно действовать не только на суше, но и на море. Если флот Друза только появился в Северном море, не выйдя за пределы залива Зейдерзее близ устья Рейна, то корабли Тиберия прошли вдоль всего германского побережья Северного моря и вошли в устье Эльбы, где соединились с легионами сухопутной армии. Тиберий явно превзошел достижения в Германии младшего брата. Его легионы прочно стояли на берегах Эльбы, где во время предыдущего достижения римлянами этой реки римский военачальник Гней Домиций Агенобарб воздвиг алтарь Августа.{121}

Появление в Эльбе римских кораблей вкупе с легионами, стоявшими на ее берегах, потрясло германцев. Об этом любопытный рассказ очевидца событий и соратника Тиберия Веллея Патеркула:

«Не могу удержаться, чтобы к рассказу о великих деяниях не добавить один эпизод, каким бы малозначительным он ни был. Когда мы поставили лагерь по одну сторону реки, о которой я упомянул, а противоположная сверкала оружием вражеских воинов, обратившихся в бегство при одном движении наших кораблей и от страха, который они вызывали, один из варваров, человек преклонного возраста, рослый и, как показывало его одеяние, занимающий высокое положение, сел в челн из пологого дерева, что было обычным средством для плавания у этих людей; в одиночку правя этой лодочкой, он достиг середины реки и попросил разрешения войти на занятый нами берег, чтобы увидеть Цезаря. Ему была дана одна такая возможность. Тогда, пригнав лодку и в долгом молчании созерцая Цезаря, он сказал: «Наша молодежь безумна, если чтит вас как божество в ваше отсутствие, а теперь, когда вы здесь, страшится вашего оружия вместо того, чтобы отдаться под вашу власть. Я же, по твоему милостивому позволению, о Цезарь, сейчас вижу богов, о которых ранее слышал, и за всю жизнь не желал и не имел более счастливого дня». Добившись разрешения прикоснуться к руке, он, постоянно оглядываясь на Цезаря, добрался до своего берега. Победитель всех стран и народов, в какие бы он ни приходил с войском, не понесшим потерь (только один раз враги коварно атаковали его и нанесли тяжкое поражение), Цезарь отвел легионы в зимние лагеря и устремился в Рим также быстро, как и в прошлом году».{122}

Величественный облик Тиберия Юлия Цезаря — именно так он именовался с 4 г. после официального усыновления его Августом — также способствовал усилению значения римского имени среди варваров. Не стоит, впрочем, преувеличивать лестные для Тиберия и для римлян и их богов слова старого германца. Молодежь его народа не спешила отдаться под власть римлян, а засада, в каковую попала часть войск Тиберия, понеся немалые потери, говорила о том, что эта неспешка отнюдь не носила пассивного характера. Римлянам еще предстояло в этом убедиться.

Далеко не все германские племена были покорены после походов Друза и Тиберия. Маркоманы и свевы, оттесненные из привычных мест обитания на юго-восток к верховьям Эльбы на территорию современной Чехии и соседних с ней областей Германии, не успокоились. Здесь германцы, желавшие сохранить свою независимость от Рима, еще ранее стали объединяться. У объединения этого нашелся достойный вождь. Это был один из знатнейших германских вождей Маробод. Он был хорошо знаком римлянам. Свои юные годы он провел в столице империи, где пользовался благорасположением самого Августа.{123} Пребывание в Риме и знакомство с римской цивилизацией не сделало Маробода союзником и другом империи. Вернувшись в Германию и сумев объединить свевов и маркоманов, «он начал создание огромного царства с центром в тех древних богемских землях, где было ядро цивилизации Северной Европы. Его южные проходы от Рааба, где находится современный Регенсбург, доходили до Дуная, достигали границ современной Венгрии и уходили на неопределённое, но значительное расстояние в глубь страны».{124}

Вот это-то царство Маробода и стало главной опасностью для римского господства в германских землях, когда римлянам казалось, что они всех уже здесь победили:

«В Германии не осталось кого побеждать, кроме народа маркоманов. Изгнанные из своих мест, они под предводительством Маробода устремились во внутренние земли, поселившись на равнине, окруженной Герцинским лесом! Даже при крайней поспешности нельзя обойтись без упоминания об этом человеке. Маробод — муж знатного происхождения, могучего телосложения и отважного духа, варвар скорее по племени, чем по уму. Заняв среди своих первое место (не случайное, зависящее от желания подданных и ненадежное, — он приобрел настоящую царскую власть и могущество), он решил увести свой народ подальше от римлян и разместить его там, где, укрывшись от более сильного оружия, смог сделать могущественным свое собственное. Итак, захватив места, о которых речь шла выше, он либо покорил сопредельные народы силой оружия, либо подчинил их договорами.

Постоянными учениями он поднял силы, охранявшие его державу, почти до уровня римского войска, и вскоре они достигли небывалого совершенства и превратились в угрозу для нашего государства. По отношению к римлянам он вел себя так: не вынуждал нас к войне, но показывал, что если его к ней принудят, то у него не будет недостатка ни в силе, ни в воле к сопротивлению. Послы, которых он присылал к Цезарям, порой выставляли его просителем, порой вели переговоры как равные. Племенам и отельным людям, от нас отделившимся, он предоставлял убежище; вообще он действовал как соперник, плохо это скрывая; и войско, которое он довел до семидесяти тысяч пехотинцев и четырех тысяч всадников, он подготовил в непрерывных войнах с соседними народами к более значительной деятельности, чем та, которую он осуществлял; ведь опасным его делало то, что, имея слева и спереди Германию, справа Паннонию и Норик позади своих владений, он постоянно угрожал им своими нападениями. Италия также не могла себя чувствовать в безопасности из-за увеличения его сил, поскольку от высочайших горных цепей Альп, обозначающих границу Италии, до начала его пределов не более двухсот миль».{125}

Похоже, царство Маробода можно воспринимать как первый пример появления в землях германцев некоего уже не племенного, но скорее раннегосударственного формирования. Об этом говорит само восприятие его как земли под управлением настоящей царской власти, где население — подданные царя. Веллей Патер-кул четко отличает власть Маробода от обычной власти германских племенных вождей, зависящей от желания населения и носящей потому более случайный характер. Царем из знатного рода Маробода именует и Публий Корнелий Тацит.{126} Он же подчеркивает, что, нося титул царя, Маробод был ненавистен соплеменникам, находившимся над властью привычных вождей и потому считавших себя свободными.{127}

Известно, что в раннем средневековье началом перехода от племенного объединения к раннегосударственному было то время, когда земля переставала восприниматься как принадлежащая всему племени, превращаясь в собственное владение правителя и нося потому его имя.{128}

Царство Маробода явно было отлично от земель херусков, хаттов, бруктеров и иных германских племенных объединений. Кроме того, он, похоже, создал постоянное войско из пехоты и конницы численностью в десятки тысяч человек. Ведь только постоянное войско могло достичь почти уровня римской армии.

Любопытно, что Маробода Патеркул воспринимает как варвара по происхождению, но не по уму. То есть, человека, поднявшегося в интеллектуальном смысле до римского уровня. Примерно так век спустя Плутарх напишет о Спартаке: «Спартак, фракиец из племени медов, — человек, не только отличившийся выдающейся отвагой и физической силой, но по уму и мягкости характера стоявший выше своего положения и вообще более походивший на эллина, чем можно было ожидать от человека его племени».{129}

Спартак, конечно же, не царь, как Маробод, но всего лишь гладиатор. Правда, великий немецкий историк Рима Теодор Моммзен предполагал за Спартаком царское происхождение.{130}

Ко времени германских походов Тиберия царство Маробода насчитывало уже около полутора десятков лет. Считается, что основано оно было около 8 г. до Р.Х.

Прекрасно понимая опасность соседства царства Маробода с римскими владениями, как в Германии, так и в Паннонии, Тиберий наметил ближайшую кампанию «на этого человека и на царство».{131} План кампании 6 г. был тщательно продуман. Римские легионы двинулись на владения царя-германца с двух сторон: Сентий Сатурнин вел свои войска на восток по долине Майна через земли хаттов, вырубая расположенные там Герцинские леса. Так римляне прокладывали дороги в Богемию, заодно уничтожая возможность для германцев устраивать лесные засады, на что те, как известно, были мастера. Сам Тиберий вел свои легионы из Паннонии и Ил-лирика. Сборным пунктом его армии был Карнут в Норике (близ совр. Вены). Отсюда он предполагал двинуться навстречу Сентию Сатурнину в земли маркоманов, в царство Маробода в Богемии.

Кампания развивалась по плану. Тиберий действовал как всегда основательно. На Дунае для войска были поставлены зимние лагеря. Легионы уверенно продвинулись вперед и находились уже на расстоянии пяти дней похода от вражеских сил. Войска Сатурнина были удалены от противника примерно на такое же расстояние, и через несколько дней обе римские армии должны были соединиться в месте, заранее указанном Тиберием. Такой мощный единовременный удар римских армий с двух сторон должен был стать губительным и для войска Маробода, и для всего его царства. Но этого не случилось. Планы Тиберия оказались сорванными из-за грандиозного восстания, вспыхнувшего в тылу римской армии. Восстали им же недавно покоренные Далматия и Паннония. Рухнула та самая новая граница по Дунаю, куда Тиберий отодвинул рубежи империи.{132} Что ж, «судьба ломает планы людей, а иногда замедляет их исполнение».{133}

Те, кто поднял мятеж в Далматии и Паннонии, менее всего думали помочь тем самым царю Марободу. Никаких связей между германским царем и вождями восставших племен Иллирика не было. Хотя косвенно Маробод имел отношение к причинам недовольства римлянами в Подунавье и Далматии. Набор легионов для войны с германцами, их снаряжение, запас продовольствия для войска, насчитывавшего десятки тысяч воинов — все это как раз ложилось на плечи населения провинций, бывших базовыми для подготовки походов в Богемию. Конечно, главные причины мятежа, стремительно принявшего грандиозные размеры, лежали глубже, но перечисленные тяготы стали непосредственным толчком к открытому возмущению.

Маробод и его царство, находившиеся на краю гибели, были спасены. Тиберий был вынужден прекратить поход в Богемию и предложить Марободу мир. Разумный германец охотно принял римское предложение. В союзе с иллирийскими мятежниками он не видел для себя перспективы. Реально же представляя военную мощь Рима, он предпочел не рисковать и удовольствовался малым, дабы не потерять большее. Если не все.

Тиберия же ждала большая война там, где он уже стяжал себе воинскую славу. Но эта война оказалась много тяжелее предыдущей. Вся обширная территория между Дунаем и Адриатикой внезапно стала ареной военных действий. Не похоже, что восстание носило стихийный характер. Скорее всего, оно было очень хорошо подготовлено. «Мятеж начался так организованно, и каждый его этап имел столь точный стратегический план, что стало ясно, что эти действия были обдуманы и спланированы заранее».{134}

Восставшие выставили огромное войско. «Они выставили почти двести тысяч пехотинцев, годных к ношению оружия, и девять тысяч всадников — огромную массу, покорную свирепейшим и опытнейшим вождям».{135} Первая волна восстания охватила Далмацию, где предводителем стал вождь далматинского племени десидиатов по имени Батон Далматик.{136} Его войску удалось осадить город Салону на Адриатическом море. Здесь, правда, его успехи закончились. Салона стойко защищалась, и сам Батон был тяжело ранен метким выстрелом из пращи. Но на других направлениях римлянам приходилось тяжело. Часть подчиненных Батону Далматику войск вторглась в римскую провинцию Македония и нанесла поражение римлянам в битве при городе Диррахии (совр. Дуррес в Албании). Некогда при Диррахии Гай Юлий Цезарь потерпел неудачу в сражении с войсками Помпея. Но тот не сумел воспользоваться своей удачей, и в дальнейшем Цезарь только побеждал. Эта параллель должна была успокоить римлян, которые еще не позабыли перипетий своих гражданских войн. Но пока все развивалось угрожающе. Вслед за далматами восстали паннонцы, которых возглавил предводитель из паннонского племени бревков, также носивший имя Батон. Его войска подступили к Сирмию, большому укреплению на востоке Паннонии и слияния рек Савы и Дуная. Падение Сирмия угрожало римлянам утратой всего Среднего Подунавья. Третье войско мятежников под командованием некоего Пиннета двинулось в направлении Италии, подступив к Наупорту и Тергесте (совр. Триест в Италии). Так что, в целом положение в Далматии и Паннонии выглядело для римлян достаточно скверно. Светоний назвал эту войну самой тяжелой для римлян из всех войн с внешними врагами после Пунических.{137} Конечно, ни оба Батона, ни Пиннет не могли сравниться с грозным Ганнибалом, но численность врагов была беспрецедентной, а театр боевых действий был близок к Италиии и легко мог на ее земли переместиться. Войско Пиннета, собственно, как раз к этому и стремилось.

Далматы и паннонцы были, безусловно, грознее столь же многочисленных полчищ кимвров и тевтонов. То были плохо организованные орды варваров, сами толком не представлявшие целей войны с Римом. Их представители думали только о занятии новых удобных земель для проживания своих племен, ну и, конечно, о добыче воинской, захваченном добре побежденных. Далматы и паннонцы отнюдь не были закоренелыми варварами и потому опасность являли куда большую. Да и были они убежденными врагами Рима. «Все паннонцы знали не только дисциплину, но и язык римлян; многие были даже грамотны и знакомы с литературой. Итак, клянусь Геркулесом, никогда ни один народ не переходил так быстро от подготовки войны к самой войне, осуществляя задуманное. Римские граждане были уничтожены, торговцы перебиты; в области, наиболее удаленной от полководца, было истреблено большое количество вексиллариев, военными силами занята Македония, вызванный этой войной страх был настолько велик, что поколебался и ужаснулся даже стойкий, укрепленный опытом стольких войн дух Цезаря Августа».{138}

О том, насколько был смущен дух Августа, свидетельствует его заявление в сенате, что через десять дней, если не быть настороже, враг может оказаться в поле зрения города. Действительно, от Паданской долины, куда уже выходили передовые отряды Пиннета, до Рима форсированным маршем за десяток дней можно было и дойти. И впрямь, со времен Ганнибала ни один враг столице державы римской не угрожал. Возможно, Август несколько преувеличил действительную угрозу. Но не потому что праздновал труса. Трусом он никогда не был, и опыт войн был у него колоссальный, пусть сам он и не владел полководческим искусством. Но искусством руководства государством в годы войны владел он должным образом и почти всегда победоносно. Грозное предостережение должно было побудить римлян к самым решительным, не исключая и самых крайних мер, действиям по мобилизации всех сил для разгрома так внезапно объявившегося и показавшего себя столь опасным врага.

Да и потери были для римлян весьма чувствительными. Гибель множества римских граждан в мятежных провинциях, разрушение торговли, истребление самих торговцев… К этому должно добавить самое болезненное — истребление большого числа ветеранов римских легионов. Вексилларии — это воины, отслужившие в легионах шестнадцать лет и призываемые после этого в строй только в случае военных действий. Мятеж, очевидно, распространялся столь стремительно, что призвать вексиллариев в строй просто не успели, и они в массе своей погибли от рук восставших.

Меры Август принял самые решительные. Был проведен набор войска, призваны вновь в строй все ветераны предшествующих войн. Была осуществлена даже такая редкая мера, как призыв в войско либертинов — вольноотпущенников.{139} Ранее вольноотпущенников принимали в войска при Августе только для охраны Рима от пожаров и в случае волнений при нехватке хлеба. Сейчас же их нанимали еще рабами у самых богатых хозяев и хозяек и тотчас отпускали на волю. При этом их не смешивали со свободнорожденными римлянами, вооружали по-особому и держали под отдельным знаменем.{140} Подобная мера действительно заставляла вспомнить самую грозную для Рима II Пуническую войну. Тогда после катастрофического поражения римских легионов под Каннами по решению сената были выкуплены у владельцев восемь тысяч молодых рабов, из которых составили два новых легиона. Командовал ими консул Тиберий Семпроний Гракх, предок знаменитых народных трибунов-реформаторов. Под его доблестным руководством бывшие рабы, именовавшиеся теперь добровольцами, храбро сражались против карфагенян в Италии.{141}

Достойно проявили себя в эту тяжкую для Рима годину и низы, и верхи римского общества. Сенаторы и римские всадники, вняв предостережению Августа о крайней опасности военного положения, без малейших колебаний делали все, что требовалось для победы римского оружия. Но, «все это готовилось бы напрасно, если бы не было того, кто бы это направлял. Поэтому государство потребовало от Августа послать под защитой воинов Тиберия».{142}

И это было естественное требование времени: в час столь грозной опасности для государства возглавить армию должен был лучший полководец державы. Здесь Тиберию равных не было. Он принял под свое командование пятнадцать легионов и равное количество вспомогательных войск.{143} Таким образом, под знаменами Тиберия сражалось не менее ста пятидесяти тысяч воинов. Не часто в римской истории у одного полководца была столь многочисленная армия.

Часть войск на театр военных действий к Тиберию доставил из Рима по приказу Августа квестор Веллей Патеркул. Потому его описание войны, ведшейся под руководством Тиберия, для нас особо ценно:

«Какие вражеские войска мы увидали в первый год! Как целесообразно благодаря предвидению военачальника мы избегали крупных соединений вражеских сил и одолевали их по частям! Мы видели, как соразмерно и в то же время с высшей пользой для авторитета полководца ведутся операции, с каким благоразумием расположены зимние лагеря, как надежно заперто караулами войско нашего врага! Они нигде не давали ему прорваться, и он, лишенный подкрепления, терял силы, исходя яростью против самого себя».{144}

Здесь мы вновь видим характерные черты Тиберия-полководца. Никакого авантюризма, неоправданного риска. Ведение Тиберием войны решительно не укладывается в знаменитые слова Наполеона: «Главное ввязаться в бой, а там посмотрим!» Продуманность каждого шага на войне, расчётливость, разумная осторожность и при этом умелое маневрирование, сбивающее противника с толку и позволяющее бить его по частям. В этом, кстати, проявились традиции II Пунической войны, заложенные знаменитым Квинтом Фабием Максимом, когда римляне изматывали постоянным маневрированием армию карфагенян, не ввязываясь в бой с самим Ганнибалом, но громя отдельные отряды его войска. Справедливости ради отметим, что ни Батоны, ни Пиннет со славным Баркидом и близко равняться не могли. Впрочем, военных заслуг Тиберия, достоинств его стратегии и тактики это никак не умаляет. «Ведь приходилось ему воевать при величайших трудностях всякого рода и крайнем недостатке продовольствия. Его не раз отзывали, но он упорно продолжал войну, опасаясь, что сильный и близкий враг, встретив добровольную уступку, перейдет в наступление».{145}

Наверное, Августу в Риме не по душе была стратегия Тиберия. Он хотел более быстрого успеха, но новый Цезарь был твердо убежден в правильности выбранного способа ведения войны и настойчиво продолжил вести ее столь последовательно и успешно, пусть и неспешно, как того требовали обстоятельства. Вот потому-то «варвары, как бы ни радовались они своему численному превосходству, как бы ни велика была их уверенность в своих силах, не могли положиться на себя там, где находился Цезарь. Часть их войска, непосредственно противостоявшая нашему военачальнику, в соответствии с нашими планами и к нашей выгоде ослабленная и доведенная до гибельного голода, не осмелилась ответить на наш приступ, отказалась принять битву, которую ей предложили наши воины, ставшие в строй, а захватила Аппиеву гору и укрепилась на ней.{146}

Эта горная крепость находилась близ Сирмия, и в ней соединились потесненные армией Тиберия войска обоих Батонов — Далматика и Брециана, вождя бревков. Известно и другое название этой укрепленной горы — Альма.{147}

На других направлениях, где шли боевые действия, и не мог присутствовать Тиберий лично, дела у римлян шли не столь успешно. Военачальник Марк Валерий Мессала Мессалин, ставший в 6 г. наместником провинции Иллирик, столкнулся с превосходящими силами мятежников и потерпел неудачу, что неудивительно. Ведь в его распоряжении была только половина Двадцатого легиона, а окружен он был двадцатитысячным вражеским войском. По меньшей мере, четырехкратное превосходство (легион со вспомогательными частями насчитывал до десяти тысяч воинов). Тем не менее, Мессалину удалось вырваться из окружения, нанеся урон врагу. Имя этого военачальника знаменито не только участием в боевых действиях и высокими должностями, кои ему приходилось занимать. Он был близким другом поэта Овидия Назона.{148}

Не очень-то удачно воевали римские полководцы Авл Цецина и Сильвиан Плавций. Вот что сообщает Веллей Патеркул о действиях той части вражеских войск, что сражалась против их легионов:

«Что касается той части, которая двинулась навстречу войску, приведенному консулами Авлом Цециной и Сильваном Плавцием из заморских провинций, то она окружила пять наших легионов вместе со вспомогательными отрядами и царской конницей (ведь царь Фракии Реметалк, соединившись с вышеназванными военачальниками, привел для подкрепления большой отряд фракийцев) и нанесла им едва ли не полное поражение. Рассеян строй царских всадников, обращены в бегство конные подразделения, вспять обратились когорты, охвачены трепетом находившиеся у знамен легионов. Но в это время доблесть римского воина завоевала себе больше славы, чем оставила на долю военачальников: разительно отличаясь своими обычаями от главнокомандующего, они ринулись на врага прежде, чем узнали от разведчиков, где он. Итак, хотя легионы находились в трудных обстоятельствах, — сражены врагом некоторые трибуны, погибли префекты лагерей и даже погибли люди высокого положения, — они, не довольствуясь тем, что задержали врагов, обратились на них, сломали их строй и добыли в бою победу, в которой уже отчаялись».{149}

Тиберий тем временем сосредоточил под своим командованием армию, равной которой не было со времени гражданских войн. Однако условия войны не благоприятствовали успешному действию такого огромного войска. Мятежники прекрасно понимали невозможность противодействия в открытом бою главным силам Тиберия и потому быстро и умело рассредоточились, тревожа римлян стремительными набегами, внезапными нападениями, засадами. Тиберий немедленно сделал верные выводы из складывавшейся новой военной ситуации и рассредоточил свое огромное войско, дав ему предварительно время на отдых после похода на соединение. Сам он остался в крепости Сисция, легионы были размещены в разных зимних лагерях.

Умелое и своевременное рассредоточение армии позволило Тиберию дать верный и быстрый ответ на новую тактику мятежников. В итоге римлянам удалось взять под контроль многочисленные набеги варваров и успешно их подавлять. Надо сказать, что вести такую войну на мятежной территории с местным населением, прекрасно ее знающим, — дело чрезвычайно нелегкое. Много более трудное, нежели победа в одном сражении. И победное ее завершение доказывает выдающийся военный талант Тиберия.

Отдельные успехи мятежников Тиберия не смутили, выработанный им план военных действий оказался единственно успешным и вскоре принес ожидаемые плоды. К лету 8 г. вся Паннония была усмирена. На берегах реки Батин (совр. река Босна) войска Батона Брециана и Пиннета дали отчаянный решительный бой римлянам и были полностью разгромлены. Предводители попали в плен, и Батон Брециан решил обезопасить себя и остаться вождем бревиков, пойдя на сотрудничество с римлянами. Тиберий принял его условия. Но спасти свою жизнь Брециану не удалось. Пощаженный римлянами он навлек на себя естественный гнев недавнего своего соратника Батона Далматика. Тот устроил предателю ловушку. Брециан был пойман, публично судим, выставлен перед мятежным войском далматов, приговорен к смерти и немедленно казнен.{150} Достойный урок для тех, кто готов был покинуть ряды восставших.

Но, тем не менее, Паннония была в основном замирена, и только в Далматии сохранялись очаги войны, старательно поддерживаемые и по возможности раздуваемые Батоном Далматиком. В этой последней кампании ближайшими соратниками Тиберия были брат Веллея Патеркула Магий Целер Веллеян и близкий к Августу Эмиллий Лепид, в том же 8 г. назначенный наместником в Паннонию. В боевых действиях в Далмации принимал участие и направленный туда Августом племянник Тиберия, сын его брата Друза Германик.

В 4 г., когда Август усыновил Тиберия, он потребовал от него усыновить сына своего брата. Таким образом, у Тиберия помимо родного сына, именуемого обычно Друз Младший, которого ему родила Агриппина Випсания, появился и сын приемный, бывший также его родным племянником. Поскольку потомству Друза после его смерти было дано право на имя Германик, то так ему и суждено было войти в историю. А поскольку он был усыновлен Тиберием, в свою очередь усыновленным Августом, то получил право именоваться Юлий Цезарь Германик. В далматской кампании молодой человек — ему было двадцать один год — стал надежным соратником Тиберия и проявил себя наилучшим образом. Счастливую весть о победе при Ватине, означавшую близость победного окончания войны, Августу в город Аримин на Адриатике доставил именно Германик. Август после этого вернулся в Рим, где был восторженно встречен народом. Главные опасности войны миновали, теперь Тиберию оставалось только добить врага.

Победа казалась близкой, но достижение ее оставалось делом не самым простым. Горные области Далматии, покрытые лесами, неукротимое, непокорное римлянам население, замечательно владевшее искусством войны, да еще и обладающее естественными навыками боевых действий в родной местности, не сулили римлянам легкой добычи. Тем не менее, победа была добыта под руководством Тиберия достаточно быстро. При этом он оставался верен своей принципиальной тактике сбережения войска, достижения победы при наименьших потерях: «Ни во время этой великой войны, ни во время Германской никогда ничто не вызывало у меня большого восхищения, чем то, что император не считал возможность победы настолько благоприятной, чтобы не принимать во внимание потери воинов, и всегда наиболее славной считал самую безопасную: он сообразовывался скорее со своими убеждениями, чем с молвой, и никогда решения вождя не направлялись суждением войска, но войско направлялось предусмотрительностью вождя».{151}

Особую заботу Тиберия вызывали раненные и больные воины. Некогда он не очень удачно по вине родосцев посетил больных жителей острова.{152} На войне же он делал все для облегчения страданий своих соратников и солдат, идя даже на личные неудобства:

«О дела, о которых не стоило бы распространяться, не окажись они великими, полезными, приятными и человечными благодаря подлинной истиной добродетели! За всю Германскую и Паннонскую войну никто из нас, будь он выше или ниже по положению, в случае болезни не оказывался без заботы Цезаря об излечении и поправке здоровья, словно все его помыслы были совершенно свободны от бремени великих дел и нацелены на одно это. Была наготове запряженная повозка; находилась в общем пользовании его лектика (носилки, паланкин. — И. К.) — применение ее довелось испытать подобно другим и мне. Не было никого кому не сослужили бы службу для поправки здоровья и лекари, и кухонные принадлежности, и переносная баня, предназначенная лишь для него одного. Не хватало только дома и домашних, но не ощущался недостаток ни в чем из того, что они могли бы предоставить или чего у них можно было бы попросить. Добавлю и то, с чем каждый из очевидцев тотчас согласится, как и с прочим, о чем я рассказал: на коне он ездил всегда один, во время большей части летних экспедиций обедал сидя и только вместе с теми, кого приглашал. Тех, кто нарушал дисциплину, он прощал, лишь бы это не оставалось вредным примером; его предупреждения были частыми, он делал и выговоры, карал очень редко и придерживался среднего, многого не замечая, кое-чему препятствуя».{153}

Неприхотливостью своей, простотой военного быта Тиберий замечательно напоминал Гая Юлия Цезаря. И это нельзя назвать подражанием, следованием примеру. Это схожие качества близких по духу великих военачальников. Сходство это распространяется и на отношение к воинской дисциплине в боевых условиях. Цезарь Тиберий и здесь действовал в духе Гая Юлия. Ведь пишет же Светоний о божественном Юлии, что «проступки солдат он не всегда замечал и не всегда должным образом наказывал».{154} И это разумно. Мелочные дисциплинарные придирки, наказания за незначительные проступки в условиях войны только озлобляют солдат, не способствуя укреплению из боевого духа. А вот полководец, заботящийся о своих воинах, снисходительный к мелочам, не затрагивающим боеготовности, вызывает полное доверие, располагает к себе, что порождает преданность солдат к военачальнику и должный боевой дух. С этой точки зрения Тиберий выглядит безупречно.

Что же до исключительной заботы о больных и раненных, то даже в жизнеописаниях Александра Великого, Ганнибала, Юлия Цезаря мы не найдем подобного отношения к солдату. Забота Тиберия о солдатах вкупе со стремлением и умением избежать больших потерь на войне наилучшим образом характеризует Тиберия как подлинно выдающегося военачальника.

В непростых условиях далматской войны Тиберию пришлось проявить все свои наилучшие полководческие качества. Пригодился здесь немалый накопленный им опыт боевых действий в горных условиях. Ведь начинал он свое служение Марсу и Беллоне в горах Кантабрии, первые свои полководческие отличия заработал в Альпах. Потому не было шансов у Батона Далматика долго противостоять лучшему воителю Римской империи.

«Эта летняя кампания положила конец великой войне: ведь далматские племена — перусты и демдиаты, почти неодолимые благодаря обитанию в горах, неукротимости нрава, а также исключительным навыкам боя, были усмирены лишь тогда, когда их почти полностью перебили не только под предводительством Цезаря, но его собственной силой и оружием».{155}

Батон Далматик был осажден Тиберием в крепости Андетрии, близ Салоны, где не так давно начинался великий мятеж. Город этот построили на вершине скалистой горы, он имел огромные запасы продовольствия. Естественные укрепления — скалы, гористые кряжи, — дополнялись стенами, глубоким рвом. Прямой штурм не мог принести удачу, и Тиберий решил перехитрить Далматика.

Пока передовой отряд, взбираясь на гору, продвигался к крепости и отвлекал на себя главные силы повстанцев, резервные части под предводительством самого Тиберия совершили обход вражеских позиций по горным тропам. Вот где пригодился кантабрийско-альпийский опыт!

Враг был полностью разгромлен, и Батон был вынужден направить к Тиберию своего сына Сковаса с предложением капитуляции при условии сохранения ему жизни. Тиберий дал согласие, и далматинцы сдались. Последний оплот великого восстания пал.

Батон, представ перед Тиберием, держался мужественно. Победоносный Цезарь спросил у побежденного, почему его народ восстал и так отчаянно сражался против римлян. На это он получил достойный и правдивый ответ: «Вы сами в этом повинны. Вы, римляне, послали охранять стадо не пастухов и не собак даже, а волков».{156}

Ответ Батона впечатлил Тиберия. Он навсегда запомнил эти справедливые слова. И потому, став правителем Римской империи, он будет помнить о них, требуя от своих наместников, чтобы они «стригли овец, а не резали».{157}

Цезарь Тиберий сдержал слово, данное покорившемуся мятежнику. По его распоряжению Батон был сослан в италийский город Равенну, где спокойно прожил до конца своих дней. Август не возразил против великодушного решения Тиберия. Но вот другое непродуманное решение Августа привело к тому, что слова, сказанные Батоном Тиберию, точь в точь оказались верны для другой недавно обретенной римлянами земли. Назначение наместником в Германию Квинтилия Вара привело к самым роковым последствиям для Рима, превзошедшим все угрозы и страхи минувшей войны.

Спустя всего пять дней после победного завершения Тиберием его второй Паннонской войны из Германии пришло известие, потрясшее Рим. В Тевтобургском лесу германский вождь Арминий со своим варварским воинством окружил и уничтожил римские легионы — XVII, XVIII, XIX — полного состава со вспомогательными частями.{158} Такого военного унижения Рим не знал со времен печальной памяти поражения Марка Лициния Красса в Месопотамии от парфян в 53 г. до Р.Х. Катастрофе 9 г. в Тевтобургском лесу предшествовало крайне неудачное назначение Августом нового наместника в Германию и проводимая им там политика.

«Надлежит задержаться по причине поражения на личности Вара. Квинтилий Вар, происходивший из семьи скорее известной, чем знатной, был от природы человеком мягким, спокойного нрава, неповоротливым и телом, и духом, пригодным скорее к лагерному досугу, чем к военной действительности. Что он не пренебрегал деньгами, доказала Сирия, во главе которой он стоял: бедным он вступил в богатую страну, а вернулся богатым из бедной. Будучи поставлен во главе войска, которое было в Германии, он воображал, что этих людей, не имеющих ничего человеческого, кроме голоса и тела, которых не мог укротить меч, сможет укротить правосудие. С этими намерениями он вошел вглубь Германии и протянул летнюю кампанию, словно бы находясь среди людей, поддающихся сладости мира, и разбирая по порядку дела с судейского возвышения».{159}

Исчерпывающая характеристика, данная злосчастному Квантилию Вару Патеркулом, заставляет удивляться непродуманности такого назначения. Человек невоенный, без боевого опыта и даже пребывания в провинциях, где велись военные действия, назначен в одну из самых опасных пограничных провинций империи… До этого он пребывает наместником в Сирии. Область, что и говорить, совершенно не похожая на зарейнскую Германию. Да, там опасный сосед за Евфратом — могучая Парфия, но с ней мир. А в самой Сирии — спокойствие, никаких мятежей, легионы охраняют внешнюю границу, а для охраны порядка внутри провинции достаточно обычных полицейских сил. Сирия — одна из самых высокоразвитых провинций всего античного мира. Многонациональное — арамеи, греки, финикияне, иудеи и многие иные народы — население, но население и высоко цивилизованное, к римской власти, в целом, вполне лояльное. Рим в Сирии с 64 г. до Р.Х. после славного восточного похода Гнея Помпея Великого. Там наместнику не приходится постоянно опасаться мятежа, потому и спокойно Вар занимается в Сирии поправкой своего материального положения. Сирия — центральная часть некогда могучей Селевкидской державы, в лучшие свои годы простиравшейся от Средиземного моря до Яксарта (Сыр-Дарьи) и от глубин Малой Азии до глубин Индии в Пенджабе. Тамошние города либо насчитывают не одну тысячу лет, представляя древневосточные цивилизации, либо появились и расцвели в эллинистическую эпоху после походов Александра Македонского. Здесь и древние торговые пути, портовые города, исторические центры, плодородные, прекрасно освоенные за тысячи лет земли. Что общего у Сирии с лесистой, болотистой Германией, населенной откровенно варварским, с точки зрения римлян, народом? В ней нет никаких торговых путей, города создаются на месте римских военных лагерей, местное население только-только завоёвано и, совершенно очевидно, не смирилось с римским господством. Так что здесь делать наместнику, местных условий не знающему и привыкшему к жизни в провинции, ничего общего с Германией не имеющей? Не забудем и про скверную привычку Квин-тилия Вара поправлять свои дела за счет местного населения, в богатой Сирии обретенную. Там было, кого обирать, да и в деле этом непочтенном Вар, похоже, перешел все мыслимые пределы. Чтобы о богатейшей Сирии после его наместничества говорили, как о бедной провинции, пусть это и злая шутка, править там надо было безобразнейшим образом.

Август не мог не знать о порочном наместничестве Вара в Сирии. Может, он решил отправить его с благодатного Востока в германскую глушь в наказание? Также непродуманное решение. Глухих мест в империи хватало, а Германия место опаснейшее. Ведь только-только походы Тиберия усмирили ее. Короче, при всех слабостях и роковых просчетах Квинтилия Вара главная вина за Тевтобургскую трагедию лежит на Августе. Он мог послать за Рейн куда лучшего полководца и администратора. Выбор-то у него был. Конечно, лучшие сражались под командованием Тиберия в Паннонии и Далматии, но тот справился бы и без того или иного соратника. А вот никчемный Квинтилий Вар не мог быть успешным наместником в Германии по определению.

Для полного несчастья противостоял Вару незауряднейший противник, молодой и одаренный вождь племени херусков Арминий. В свое время он как сын вождя Сегимера поступил на римскую службу, где проявил себя с наилучшей стороны. Он участвовал в ряде походов римских войск, храбро дрался на стороне римлян, чем заслужил со стороны властей империи полное доверие. Арминий стал римским гражданином по воле Августа. Более того, высоко ценя заслуги Арминия перед римским оружием, принцепс вскоре возвел его во всадническое достоинство. Казалось, Рим приобрел в лице Арминия в зарейнской Германии надежного союзника и опору своей власти в недавно обретенной провинции. На первый взгляд, вождь херусков совсем не походил на Маробода, создававшего свое царство из-за нежелания покоряться Риму. Но на деле Арминий был много опасней Маробода. Он не собирался сопротивляться Риму, опираясь на еще непокоренные его оружием племена. Его целью было низвергнуть римское господство на землях между Эльбой и Рейном, где оно только что утвердилось, и память о недавнем свободном существовании вдохновляла германцев на борьбу с ненавистными завоевателями.

Арминий, человек умный, проницательный, замечательно умеющий скрывать свои подлинные мысли и планы, легко раскусил Вара. Понимая, что такой наместник — подарок судьбы, он стал незамедлительно готовить восстание. Наверняка свое предшествующее и вынужденное служение Риму Арминий рассматривал исключительно как изучение сильных и слабых сторон врага. В чем и преуспел.

Правда, не все германские вожди разделяли непримиримость Арминия к Риму. Отец его жены Туснельды, Сегест, не только не согласился с зятем, но и готов был разоблачить его планы перед римлянами. Между Арминием и Сегестом были «личная вражда, так как Арминий похитил у него дочь, обещанную другому; зять был ненавистен тестю, и то, что у живущих в согласии скрепляют узы любви, у них, исполненных неприязни друг к другу, возбуждало взаимное озлобление».{160}

Сегест остался верен Риму и даже известил Вара о зловещих планах зятя.{161} Вар не придал сообщению варвара никакого значения, но верный херуск не успокоился. Арминий продолжал готовить восстание, «а Сегест неоднократно извещал нас о том, что идет подготовка к восстанию, и в последний раз он говорил об этом на пиршестве, после которого германцы взялись за оружие; более того он советовал Вару, чтобы тот бросил в оковы его самого, Арминия и других видных вождей: простой народ ни на что не осмелится, если будут изъяты его предводители; а вместе с тем будет время разбирать, на чьей стороне вина и кто ни в чем не повинен».{162}

Достойно изумления поведение Вара в сложившейся ситуации. Как он мог пренебречь неоднократными предостережениями Сегеста? Конечно, Арминий имел безупречную репутацию, Вар мог быть осведомлен о сложностях личных отношений зятя и тестя, но не обеспокоиться сообщениями Сегеста он права не имел. И уж если прямо не предпринимать меры по предупреждению восстания, обезглавливая его заранее по совету Сегеста, но быть настороже он обязан был.

Конечно, нельзя забывать и о хитроумии варваров, ловко переигравших недалекого предводителя римлян. Об их методах усыпления бдительности Вара повествует Патеркул:

«Что касается германцев (кто это не испытал, едва поверит, — несмотря на чрезвычайную дикость, они необыкновенно хитры — от рождения народ лжецов), они придумывали один за другим ложные поводы для тяжбы: то втягивали друг друга в ссоры, то благодарили за то, что римское правосудие кладет им конец, за то, что их дикость смягчается новизной неведомого им порядка, и за то, что ссоры, обычно завершавшиеся войной, прекращаются законом. Всем этим они привели Квинтилия в состояние такой беззаботности, что ему казалось, будто он в должности городского претора творит суд на форуме, а не командует войском в центре германских земель».{163}

Возможно благодаря таким достаточно изощрённым уловкам германцев Вар и уверился в полной безопасности своего положения во главе зарейнской Германии. Доносы Сегеста он мог принять за наветы озлобленного нежеланным браком своей дочери тестя, попыткой за счет римлян свести личные счеты. Идея же превентивного ареста вождей германцев и вправду выглядела опасной: ее осуществление могло оттолкнуть от римлян тех, кого они полагали своими верными друзьями.

Так мог рассуждать римский наместник, но в итоге «Вар пал по воле судьбы и сломленный силой Арминия».{164}

В Тевтобургском лесу «армия, отличающаяся своей доблестью, первая из армий по дисциплине и опытности в военном деле, попала в окружение из-за вялости своего полководца, вероломства врага и несправедливости судьбы. Воины не имели даже возможности сражаться и беспрепятственно производить вылазки, как они этого хотели. Некоторые из них даже жестоко поплатились за то, что вели себя, как подобает римлянам по духу и оружию: запертые лесами и болотами, попавшие в западню, они были полностью перебиты теми недругами, которых прежде убивали как скот, так что их жизнь и смерть зависели от их гнева или от сострадания. У военачальника хватило духа более для того, чтобы умереть, чем для того, чтобы сражаться: ведь он пронзил себя по примеру отца и деда».{165}

Последовать примеру доблестных предков и умереть как должно истинному римлянину — вот и все, на что хватило Вара. Некогда отец его, Квинтилий Вар, твердый республиканец, покончил с собой подобно деду Тиберия Ливию Друзу после разгрома армий Кассия и Брута при Филиппах. Тогда Вар при всех знаках отличия принял смерть от руки своего вольноотступника, которого принудил сделать это.

Август был потрясен сообщением о гибели легионов Вара. По сведениям Светония, «при вести об этом Август приказал расставить по городу караулы во избежание волнений; наместникам провинций он продлил власть, чтобы союзников держали в подчинении люди опытные и привычные. Юпитеру Благому и Величайшему он дал обет устроить великолепные игры, если положение государства улучшится, как делалось когда-то во время войн с кимврами и марсами. И говорят, он до того был сокрушен, что несколько месяцев подряд не стриг волос и бороды и не раз бился головой о косяк, восклицая: «Квинтилий Вар, верни легионы!», а день поражения каждый год отмечал трауром и скорбью».{166}

Пока обросший бородой Август бился головой о косяк, бессмысленно взывая к покойному Вару, никак не могущему откликнуться на его истерический призыв, к чести римского оружия, положение в Германии удалось в некоторой мере поправить. Для начала легат Луций Нонний Аспренат, даровитый племянник бездарного дяди (дядей ему приходился злосчастный Вар), энергично и смело действуя вверенными его командованию двумя легионами, сумел своевременно закрепиться в зимних лагерях на Нижнем Рейне и удержать в повиновении Риму прирейнские племена. Ведь поражение Вара не могло не всколыхнуть мятежных настроений в соседних с Германией областях. Злые языки, правда, уверяли, что доблестный Луций ухитрился нажиться, присвоив себе имущество погибших в Тевтобургском лесу. Но едва ли стоит строго судить его. Ведь главное — он спас живых, выведя свои легионы к Рейну.

Доблестно проявил себя также префект Луций Цецидий, окруженный с частью войск в укрепленном лагере Ализона. Эта крепость была построена еще покойным Друзом во время его похода за Рейн у слияния рек Ализон и Липпе.{167} Войско Цецидия, преодолевая неимоверные трудности, сумело пробиться к своим.

Тем временем в дело вступил наш герой. Едва получив известие о гибели легионов Вара, Тиберий устремился в Рим к Августу. Собственно, возвращался он как победитель грандиозного паннонского мятежа. Римляне не могли это не оценить. Не зря в эти дни многие говорили, что победоносный Арминий мог бы соединиться с мятежными паннонцами, если бы весь Иллирик не был своевременно усмирен Тиберием. Поэтому Тиберию был назначен триумф, давно им заслуженный, и «многие другие почести. Некоторые даже предлагали, чтобы он принял прозвище «Паннонский», другие — «Непобедимый», третьи — «Благопочтенный». Но на прозвище наложил запрет Август, еще раз обещав, что Тиберий будет доволен тем, которое унаследует после смерти отца».{168}

Этими словами Август для всех обозначил Тиберия как своего преемника. Не зря поэтому в сенате Тиберий занял место на возвышении между обоими консулами и рядом с принцепсом. Понимая сложившуюся ситуацию — весь Рим оплакивал гибель легионов Вара, — Тиберий отложил триумф. 11 января 10 г. он участвовал в освящении римского храма Конкордии (Согласия).{169} После недолгого пребывания в столице его путь уже в третий раз лежал в Германию. Исправить положение на рейнских рубежах после Тевтобургской катастрофы мог только лучший полководец Римской империи. Таковым вне всяких сомнений давно уже был Тиберий.

Итак, «постоянный защитник Римской империи» берется за привычное ему дело. Посланный в Германию он укрепляется в Галлии, размещает войска, усиливает опорные пункты и, оценивая себя в соответствии со своим величием, а не с самоуверенностью врагов, угрожавших Италии новым нашествием кимвров и тевтонов, переправляется с войском на другой берег Рейна. Он ведет войну, тогда как отец и отечество довольствовалось тем, что ее отражали, проникает все глубже, строит дороги, опустошает поля, сжигает дома, сметает все на своем пути и с величайшей славой возвращается в зимние лагеря с войском, сохранив всех, кого переправил через реку».{170}

Поход этот состоялся в 10 г.{171} Он стал мощной демонстрацией силы римского оружия, которую не могло сломить даже Тевтобургское поражение. При этом отметим, что в описании этого похода Веллеем Патеркулом отсутствует упоминание о сражениях за Рейном. Очевидно, германцы, возглавляемые хитроумным Арминием, здраво оценили новое соотношение сил, явно изменившееся в пользу римлян после прибытия на Рейн Тиберия. Потому не стали ввязываться в решительные бои, сберегая свои силы. Не столь уж богаты были поселения германцев и их поля, чтобы не пожертвовать ими для сохранения войска. Арминий, хорошо знавший Рим и римлян, понимал разницу между Тиберием и Варом, отнюдь не только в количестве легионов, под их командованием находившихся, заключавшуюся. Победы Тиберия были ему известны. Потому Арминий выбрал верную тактику, пусть и сулящую германцам немалые потери от разорения их селений и уничтожения посевов.

Разумеется, и Тиберий в своем зарейнском походе не мог не учесть уроки Тевтобурга: «Он знал, что виною поражения Вара была опрометчивость и беззаботность полководца. Поэтому с тех пор он ничего не предпринимал без одобрения совета: человек самостоятельных суждений, всегда полагавшийся только на себя, теперь он вопреки обыкновению делился своими военными замыслами со многими приближенными. Поэтому и бдительность он проявлял необычайную: готовясь к переходу через Рейн, он в точности определил, что надо брать с собою из припасов, и сам, стоя у берега перед переправой, осматривал каждую повозку, нет ли в ней чего сверх положенного и необходимого. А за Рейном вел он такую жизнь, что ел, сидя на голой траве, спал часто без палатки, все распоряжения и все чрезвычайные поручения давал письменно, с напоминанием, чтобы со всеми неясностями обращались только к нему лично в любое время, хотя бы и ночью».{172}

Здесь в описании Светония перед нами вновь Тиберий-полководец. И полководец, во всех отношениях достойный и незаурядный. Он умело делает выводы из ошибок предшественника, с учетом подавленного настроения в армии после катастрофы Вара меняет взаимоотношения с подчиненными. Делясь с ними своими планами, Тиберий и укрепляет доверие к себе, и вселяет большую уверенность в самих командирах. Замечательны традиционная его забота о войске, личное внимание ко всем деталям и даже мелочам военного быта. Его неприхотливость в военном быту, умение вместе с рядовыми солдатами переносить тяготы войны — черта, характерная для всех подлинно великих полководцев. Здесь справедливо вспомнить такие имена, как Александр Великий, Ганнибал, Гай Юлий Цезарь. Едва ли Тиберий просто следовал примеру великих предшественников. Скорее это для него было столь же органично, как и для них.

Боевые действия в Германии не ограничились походом Тиберия за Рейн. Германцы, сохранив свои силы, попытались все же потревожить римлян в Галлии, не без основания рассчитывая на мятежные настроения в этой молодой еще римской провинции. Но «императору Тиберию, вступившему в Германию, продолжали сопутствовать доблесть и счастье. Разбив силы врага в сухопутных и морских сражениях, он устранил огромную опасность, возникшую в Галлиях, и раздоры среди черни в Виенне, скорее обуздывая, чем карая».{173}

Очевидно, мятежные настроения далеко проникли в Галлию. Ведь Виенна находилась на берегу реки Родан (Рона) в провинции Нарбоннская Галлия, которая в отличие от «Косматой Галлии», завоеванной Юлием Цезарем в 50-е гг. до Р.Х., была присоединена к Риму еще в 120 г. до Р.Х.

Пребывание Тиберия в Германии затянулось на три года. Только в 12 г. на смену ему на Рейн Август пришлет нового командующего легионами. Им станет усыновленный по повелению Августа Тиберием его же племянник Юлий Цезарь Германик. Он уже сражался под знаменами Тиберия в Паннонии и Далматии, где достойно проявил себя. Достоинств покойного отца и отца приемного в военном деле Германик был отнюдь не лишен. На сей раз назначение Августа было продуманным и соответствовало ситуации на Рейне.

Тиберий, конечно, выправил положение на рубежах Галлии, не дав германской беде распространиться за Рейн. Но о восстановлении римского государства за Рейном, о границе по Эльбе после Тевтобурга речи быть не могло. Понимал это Тиберий, понимал это и Август. Недолго римляне господствовали в Германии, простирая границы империи до самой Эльбы, до царства Маробода в Богемии. Поражение Вара свело на нет предыдущие успехи и Друза, и самого Тиберия. Ныне пределом возможностей для римлян стало учреждение прочной границы по Рейну. Тиберий же, успешно завершив свою очередную кампанию, возвращался по призыву Агуста в Рим, где ждал его отложенный и давным-давно заслуженный триумф.

Глава III. ПУТЬ К ВЕРШИНЕ

За те годы, которые Тиберий провел в непрерывных походах то в Паннонии, то в Германии, и в Риме многое изменилось. Прежде всего, большие перемены, влияющие на положение Тиберия в государстве, случились в семье Августа. Внук принцепса Агриппа Постум, усыновленный им вместе с Тиберием, и как прямой потомок, и как молодой человек имел явные преимущества перед сыном Ливии. Однако он жестоко разочаровал правителя. В нем обнаружились не просто вздорные, но явно опасные качества психически нездорового человека. Светоний писал о прогрессирующей потере рассудка внуком Августа.{174} Веллей Патеркул прямо указывал на редкую порочность ума и духа сына Агриппы и Юлии Старшей.{175} Тацит же характеризует его как молодого человека «с большой телесной силой, буйного и неотесанного, однако не уличённого ни в одном преступлении».{176} Агриппа Постум, должно быть, совершенно не желал внимать увещеваниям деда и меняться к лучшему. Потому Август, разочаровавшись в конец в усыновленном внуке, сослал его из Рима в Сурент (совр. Соренто близ Неаполя). Случилось это в 7 г., в самый разгар Паннонской войны, ведомой Тиберием.

Два года спустя, получая постоянно известия об Агриппе, «который не становился мягче и с каждым днем все более терял рассудок»{177}, Август приказал перевезти ссыльного внука на остров Планазию в Тирренском море. Здесь злосчастный Агриппа был заключен под стражу. Потеряв надежду на исправление внука, Август даже добился специального постановления сената о пожизненном его заключении на этом острове. Таким образом Агриппа Постум был вычеркнут из числа наследников Августа.

В 8 г. семейную драму Августа усугубила и внучка его Юлия Младшая. Похоже, она нравом своим пошла не в достойного отца своего Марка Випсания Агриппу, но в беспутную мать Юлию Старшую. Ее любовная связь с Децимом Юнием Силаном привела в ярость Августа, и он сослал внучку на остров Тример (совр. Тримити) в Адриатическом море близ Апулии, юго-восточной оконечности Италии.{178} Любовник Юлии был принужден к самоубийству. Ребенка Юлии, родившегося уже в ссылке, Август не пожелал ни признавать, ни воспитывать. Гнев его против недостойной внучки был столь велик, что он даже приказал разрушить до основания роскошный дворец Юлии Младшей, стоивший немалых денег. Нет в Риме места гнездам разврата!

Теперь Август потерял всякую опору в потомстве и на любое упоминание об Агриппе Постуме или о дочери и внучке со стоном восклицал:

«Лучше бы мне и безбрачному жить и бездетному сгинуть!»{179}

С опалой и ссылкой Юлии Младшей совпала ссылка в далекие Томы на берега Черного моря в провинцию Нижняя Мезия (совр. Констанца в румынской Добрудже) знаменитого поэта Овидия. В чем причина этой расправы с высокоталантливым поэтом, бывшим одним из ярчайших явлений «золотого века» римской литературы? Никаких официальных обвинений Овидию предъявлено не было, и потому по сей день это событие окутано тайной. Историки уже более двух тысяч лет могут только гадать о причинах случившегося. Часто делался вывод о связи ссылки Овидия с его творчеством. Якобы Август в шуточно-эротических элегиях Овидия «О косметических средствах для женского лица», «Искусство любви», «Лекарство от любви» увидел насмешку над собственной семьей, где дочь и внучка его погрязли в разврате. Но ведь Август никогда не пытался помешать распространению сочинений Овидия.{180} Да и нелепо подозревать Овидия в попытке обесславить семью Августа подобным образом. Дочь и внучка его сами это сделали, и эротические безадресные стихи Овидия здесь совершенно не причем. Август не мог этого не понимать. Могли ли быть у ссылки Овидия политические причины? Тоже непонятно. Пятидесятилетний Овидий к этому времени оставил свою карьеру в сенате и никакой политической деятельностью не занимался. Есть, правда, версия, что, не занимаясь политикой явно, Овидий имел причастность к тайным политическим делам. Якобы он входил в число круга лиц, склонявших Августа к примирению с Агриппой Постумом и его возвращению в Рим в качестве полноправного наследника. Люди эти совершенно не жаловали Тиберия, бывшего для многих человеком непонятным и преисполненным скрытых порочных наклонностей. Сильные качества Тиберия — военные таланты, твердость, решительность — могли обещать будущему правлению только большую жесткость, далеко не всем желанную. С этой точки зрения не шибко умный Агриппа Постум мог представляться более удачным выбором, поскольку его недоброжелатели Тиберия надеялись подчинить своему влиянию.{181}

Здесь могла быть и попытка пресечь чрезмерное влияние на Августа матери Тиберия Ливии. Ведь в самой ссылке Агриппы Постума Тацит прямо обвинял супругу императора.{182}

Что это был за заговор, да и был ли он на самом деле, имел ли к нему отношение Овидий — все это нам неизвестно, ибо римские историки никаких сведений до нас не донесли. Потому у историков времен новейших остается широчайший простор для разного рода предположений и утверждений, единых в одном: ни на какие реально известные факты они не опираются.

Для нас же семейная трагедия Августа важна, прежде всего, своим главным последствием: единственным человеком, могущим сменить престарелого Августа во главе Римской империи, был Тиберий Клавдий Нерон, после официального усыновления носивший имя Тиберия Юлия Цезаря. Другого легитимного преемника у Августа ныне быть не могло.

Тиберий тем временем наконец-то отпраздновал свой давным-давно заслуженный триумф. Он был достоин славных воинских деяний великого полководца. Веллей Патеркул, сам со своим братом в триумфе Тиберия участвовавший, писал об этом знаменательном событии: «По возвращении в Рим он отпраздновал над паннонцами и далматами триумф, уже давно назначенный, но отложенный по причине непрекращающихся войн. Кто бы удивился великолепию триумфа, если это касается Цезаря? Кто бы, право, не восхитился расположением фортуны? Ведь были только слухи, что все самые известные вражеские вожди не убиты, а во время триумфа мы увидели их в цепях! К этому были причастны я и мой брат, сопровождая колесницу сзади знаменитых мужей, удостоенных выдающихся наград».{183}

Подробности триумфа Тиберия до нас донес Светоний:

«Вернувшись через два года из Германии в Рим, Тиберий отпраздновал отложенный триумф в сопровождении легатов, по его настоянию награжденных триумфальными украшениями. Но прежде, чем повернуть на Капитолий, он сошел с колесницы и преклонил колена перед отцом, возглавлявшим торжество. Батона, паннонского вождя, он наградил щедрыми подарками и отправил в Равенну в знак благодарности, что тот однажды позволил ему вырваться из теснин, где он был окружен с войском. Потом он устроил для народа обед на тысячу столов и раздачу по триста сестерциев каждому. На средства от военной добычи он посвятил богам храм Согласия, и потом храм Кастора и Поллукса от имени своего и брата».{184}

Здесь мы очередной раз видим полководца, умеющего и ценить, и вознаграждать по достоинству своих соратников. Триумфальные украшения для легатов, выхлопотанные у Августа — свидетельство этого. Не может не вызвать уважение и великодушие Тиберия к побежденному врагу. Мятежный Батон получил щедрые дары перед отъездом в Равенну, где проживание никак не было для него в тягость. Узнаем мы и любопытную подробность далматской кампании Тиберия, где однажды в горных теснинах он даже попал в окружение и тогда великодушие проявил Батон Далматик, что и вызвало ответное великодушие Тиберия, когда Марс благоприятствовал ему уже. Характерна и почтительность триумфатора к Августу, выразившаяся в коленоприклонении, триумфальной римской традицией до сей поры никак не предусмотренном. Достойна уважения и память Тиберия о покойном брате, от имени которого, как и своего собственного он посвящает богам храм божественных братьев-близнецов Кастора и Поллукса.

Триумф 12 г. — вершина и окончание военной деятельности Тиберия. На шестнадцатом году своей жизни, отправляясь на войну в Кантабрию, он начал служение римским божествам войны Марсу и Беллоне, тридцать семь лет спустя, вернувшись из Германии, триумфально подвел ему итог. Итог, безусловно, выдающийся. Пусть на его счету не было блистательных сражений, подобных победе Сципиона Африканского над Ганнибалом при Заме в 202 г. до Р.Х., сокрушению Эмилием Павлом военного могущества Македонии при Пидне в 168 г. до Р.Х., победам Мария над кимврами и тевтонами при Аквах Секстиевых и Верцеллах в 102 и 101 гг. до Р.Х., но итоги его военной карьеры, тем не менее, впечатляют. Он подчинил Риму альпийские и предальпийские земли, Рецию, Норик и Венделику. Покорение Далматии и Паннонии с последующим подавлением там грандиозного мятежа немногим уступают завоеванию Гаем Юлием Цезарем «Косматой Галлии». Он первым из римских полководцев соединил под единым командованием боевые действия на суше и на море в Германии. И действия эти были победоносны. Не забудем, что и море Северное досель было неведомо римлянам — выход Друза в залив Зайдерзее всего лишь эпизод, пусть и славный. Установленная им граница империи по Эльбе — предел продвижения римских владений в Германии. Одновременное нападение на царство Маробода с двух сторон — образец стратегии, а приближение римских армий на равное расстояние к расположению врага после начатого похода — блестяще продуманная и осуществленная тактика ведения войны под общим руководством Тиберия. Только внезапный мятеж в Паннонии спас тогда царство Маробода от разгрома и лишил Тиберия, быть может, самой блестящей его победы. Не забудем и о спасении им положения дел в Германии после гибели легионов Квинтилия Вара в Тевтобургском лесу. Не по вине Тиберия Рим утратил только что заслугами сначала Друза, а потом, главное, его самого присоединенные германские земли от Рейна до Эльбы. Но он отстоял границу по Рейну, не дав беде ворваться в Галлию. Не забудем и самое главное достоинство Тиберия-полководца: беспримерную заботу о войске, о здоровье солдат и командиров, исключительное стремление и замечательное умение избегать на войне жестоких потерь в своем войске. Сбережение жизни солдата — качество воистину великого полководца. Далеко не все победоносные воители в истории могут качеством этим похвалиться. Отметим и гибкость Тиберия военачальника. Склонный к самостоятельным решениям, полагающийся только на себя, он, когда это стало необходимым, делится военными замыслами с соратниками и прислушивается к их мнению. Добавим к этому его образцовую распорядительность, организованность, умение поддерживать порядок, не притесняя при этом солдат чрезмерной жесткой дисциплиной, и великодушие к провинившимся. Вспомним и о личном его мужестве на войне, неприхотливости в походной жизни — чертах традиционных для лучших римских военачальников.

В целом же справедливым представляется поместить имя Тиберия-полководца рядом с такими славными сынами римского народа, как победитель Ганнибала Сципион Африканский, завоеватель Македонии Эмилий Павел, покоритель Карфагена Сципион Эмиллиан. В этом же ряду такие победоносные воители, как Гай Марий, Луций Корнеллий Сулла, победитель Митридата и Тиграна Великого Луций Луциний Лукулл. Завоевания же Тиберия, пусть и уступают, но все же сравнимы с завоеваниями Помпея Великого и Юлия Цезаря.

Что является особой, совершенно неповторимой чертой Тиберия-полководца, так это отсутствие какого-либо тщеславия. Никогда не хвалился Тиберий своими победами и завоеваниями. Став императором, владыкой Римской империи, он мог без труда заставить историков прославлять его великие деяния. Тем более что право на это он имел. Но Тиберий проявил здесь удивительную для римлянина скромность. Потому и справедливо говорить о недооценке его как великого полководца в римской истории.

Да, о победах Тиберия и его военных заслугах писали и Беллей Патеркул, и Светоний, и Дион Кассий. Как видному полководцу ему отдавали должное исследователи этой эпохи и его биографы Э. Гримм, Д. Бейкер, Г. Сивере, М. Чарльзворт, Ф. Марш, Ч. Смит, Д. Пиппиди, Е. Чиачери, Е. Корнеманн, Р. Сигер, К. Крист, Л. Остерман, А.Б. Егоров{185} и многие другие. Но в первый ряд тех, кто создал славу и могущество Рима, его ставить все же не принято.

Итак, триумф стал венцом и одновременно завершением военной деятельности Тиберия. Более не суждено было ему вести свои легионы в бой. Ему теперь предстоял другой поход — поход за высшей властью. В том, что она ему суждена, в Риме уже мало у кого были сомнения. В следующем после Паннонского триумфа 13 г. консулы внесли в сенат закон, согласно которому Тиберий получал наряду с Августом проконсульские полномочия и право производства переписи. Теперь провинции оказывались под совместным управлением Августа и Тиберия. Разумеется, все это происходило по воле самого принцепса, понимавшего, что Тиберий — единственный его возможный преемник и потому статус его должен быть соответствующим образом законно оформлен. Трибунские полномочия делали Тиберия вторым человеком в Риме, проконсульские — в провинциях. Право производства переписи давало возможность ознакомиться с состоянием дел во всей Римской империи от Атлантики до Кавказа и Месопотамии, от лесов Германии и до североафриканской пустыни. Важнейшими же обстоятельствами, заставлявшими римлян пристально приглядываться к Тиберию как к будущему властителю Римской державы, были возраст и здоровье Августа.

Потомок Октавиев могучим здоровьем от природы не отличался, но, осознавая это, вел образ жизни, позволивший ему дожить до середины восьмого десятка. Не самое частое долголетие в те времена! Потому естественны были волнения римлян. Четыре с лишним десятилетия они привыкли к жизни под властью одного человека, а тут приближалось неизбежно время, когда, согласно природе, он оставит и власть, и этот мир. Как жить далее, да еще и при новом правителе?

Состояние умов и палитру настроений в Риме тех лет подробно изложил Публий Корнелий Тацит в своих «Анналах»:

«Итак, основы государственного порядка потерпели глубокие изменения, и от общественных установлений старого времени нигде ничего не осталось. Забыв о еще недавнем всеобщем равенстве, все наперебой ловили приказания принцепса; настоящее не порождало опасений, покуда Август, во цвете лет, деятельно заботился о поддержании своей власти, целостности своей семьи и гражданского мира. Когда же в преклонном возрасте его стали томить недуги и телесные немощи и стал приближаться его конец, пробудились надежды на перемены и некоторые принялись толковать впустую о благах свободы, весьма многие опасались гражданской войны, иные — желали ее. Большинство, однако, на все лады разбирало тех, кто мог стать их властелином: Агриппа — жесток, раздражен нанесенным ему бесчестием и ни по летам, ни по малой опытности в делах непригоден к тому, чтобы выдержать такое бремя; Тиберий Нерон — зрел годами, испытан в военном деле, но одержим присущей роду Клавдиев надменностью, и часто у него прорываются, хотя и подавляемые, проявления жестокости. С раннего детства он был воспитан при дворе принцепса; еще в юности превознесен консульствами и триумфами; и даже в годы, проведенные им на Родосе под предлогом уединения, а в действительности изгнанником, он не помышлял ни о чем ином, как только о мести, притворстве и удовлетворении тайных страстей. Ко всему этому еще его мать с ее женской безудержностью: придется рабски повиноваться женщине и, сверх того, двоим молодым людям, которые какое-то время будут утеснять государство, а когда-нибудь и расчленят его».{186}

Прелюбопытная картина настроений в Риме в последние года Августа. Кто-то вспомнил об утраченной республиканской свободе, кто-то даже возжелал гражданской войны во имя ее возрождения, очевидно. Но большинство, понимая неизбежным сохранение уже устоявшегося единовластия, озабочено главным: кому быть преемником Августа и каково будет римлянам при правлении этого преемника. Что и говорить, настроения римлян выглядели безнадежно далекими от социального оптимизма.

Агриппу Постума, как мы видим, из числа претендентов на высшую власть все же не сбрасывали. Как-никак кровный внук, да и вдруг Август подобреет, если молодой человек хоть немного образумится. Но вариант молодого родственного преемника, так замечательно сработавший после гибели Цезаря в исполнении восемнадцатилетнего Октавиана, на сей раз был невозможен. Агриппа ничем не походил на деда в молодости. А высшая власть в руках неопытного, да еще и весьма порочного юнца — беда для империи. Тиберий подходит по всем статьям, но римляне крайне недоверчивы к его человеческим качествам. Надменный аристократ, человек замкнутый, молчаливый, скрытный, кто знает, что у него на уме на самом деле? Пусть пока никаких явных пороков за ним не замечено, вроде как склонен он к жестокости. Фактов нет, так значит она просто до поры до времени подавлена, а с приходом к власти все скрытое, подавленное всенепременно прорвется. Не умел искать Тиберий любви народной, не желал заигрывать с общественным мнением — так вот и результат. А тут еще и ссылку на Родос ему припоминают. Все, такую беду пережившие, люди озлобленные, отмщения жаждущие. А власть — наилучшее средство для удовлетворения этих тайных порочных страстей. А кто рядом с Тиберием? Его мать Ливия. Ей молва и так уже наприписывала погубление молодых Цезарей, зловредное влияние на Августа. Говорят, сын ей полностью покорен, а это уже означает, что Рим окажется под властью злобной старухи. Куда уж хуже?

Даже племянника усыновленного и родного сына Тиберия молва не щадит. Кто знает, что на уме у Германика и Друза? Ливии под семьдесят, сам Тиберий на середине шестого десятка… А как уйдут они из жизни один за другим? Вот тогда-то молодые Цезари потешат свое властолюбие и, глядишь, само государство расчленят, не умея найти общего языка для его блага.

Усугубляли недобрую молву и слухи о плохом на самом деле отношении Августа к Тиберию. О них рассказывает Светоний:

«Я знаю, что есть ходячий рассказ, будто после тайной беседы с Тиберием, когда тот ушел, спальники услышали голос Августа: «Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!»

Небезызвестно мне и то, что по некоторым сообщениям Август открыто и не таясь осуждал жестокий нрав Тиберия, что не раз при его приближении он обрывал слишком веселый или легкомысленный разговор, что даже усыновить его он согласился только в угоду просьбам жены и, может быть, в тщеславной надежде, что при таком преемнике народ скорее пожалеет о нем».{187}

И в слухах, приводимых Светонием, явно появляется зловещий образ Ливии. Она и только она принудила бедного Августа усыновить Тиберия! На деле Ливия даже не смогла добиться возвращения сына из ссылки. Это, как мы помним, случилось лишь благодаря перемене настроения молодого Гая Цезаря. Что до самого усыновления, то у Августа здесь после смерти одного за другим обоих усыновленных внуков выбора, собственно-то и не было. Лучший полководец империи, приобщенный к делам государства, в цвете лет находящийся — в ком еще видеть лучшего преемника? Тиберий заслужил усыновление не интригами Ливии, но своими значимыми для Рима победами. При таком полководце, да еще и в делах гражданских сведущем, государство римское не должно потерпеть ущерба. Что есть главная заповедь высший должностных лиц Рима во все времена? Республиканская эпоха, когда исполнительную власть возглавляли два избранных консула, так озвучила ее: «Videant consules ne quid Respublica detuementi capiat» — «Да наблюдают консулы, дабы государство не потерпело какого-либо ущерба».

Тиберий — наилучшая кандидатура в окружении Августа. Да и недоброжелатели его не могут отрицать испытанности Тиберия в военном деле, а зрелость для правителя очевидное достоинство.

Любопытно, что ни Тацит, ни Светоний не приводят порочащих Тиберия слухов, говорящих о действительной его и всем известной слабости — пристрастии чрезмерном к бодрящему дару благородной виноградной лозы. Пристрастие Тиберия к вину римские путники остроумно высмеяли, переделав его имя Тиберий Клавдий Нерон в Кальдий Биберий Мерон.{188} Получилась забавная игра слов: Caldius — горячий, Biberius — от bibere (пить вино), merum — чистое, неразбавленное водой вино.

Вообще-то пристрастие к вину не было редкостью в римской военной среде. Лютые враги Марий и Сулла славились своей любовью к винопитию. Второй общий у них дар после полководческого. Весьма привержен к вину был Марк Антоний, да можно вспомнить и величайшего полководца всех времен Александра Македонского! Цезарь, правда, к вину был равнодушен, но в этом он примером Тиберию явно не служил. Главное же, пристрастие это никак не мешало Тиберию в его военных делах. Должно быть, он был из тех людей, о которых спустя почти два тысячелетия скажет баснописец Крылов: «По мне хоть пей, да дело разумей!»

Дело Тиберий разумел отменно, потому шутки на сей счет были, а клеймящих пристрастие к пороку обвинений не было. Тем не менее, популярности у римлян Тиберий не сыскал. Они его, правда, не часто-то видели. То он воевал в Альпах и Подунавье, то отправлялся сменить брата в Германии. Потом ссылка. Также малопонятная. То ли опала, то ли не пойми что. Вдруг — возвращение, приближение к Августу, новые походы. И вот, наконец, перед римлянами тот, кому суждено сменить дряхлеющего правителя империи. Тиберий непонятен как человек, потому подозрителен. Военные заслуги его велики, никто их не оспаривает, но это не гарантия хорошего правления. Иные доблестные воители пролили римской крови не многим менее вражеской. Не забудем и про темные происки Ливии, так добрых римлян тревожившие. Короче, не был Тиберий желанным преемником Августа в глазах значительной части римского народа. Но вот насколько сам Август был удручен дурными качествами Тиберия и был ли удручен на самом деле?

О недобром отношении Августа к пасынку говорят в основном слухи. Кто-то где-то что-то слышал… Но вот сохранились письма принцепса, к Тиберию обращенные, и в них неприязнь Августа к сыну Ливии явно не прослеживается. Отвечая еще молодому Тиберию, обеспокоенному публичными резкими отзывами о правящем императоре, Август писал: «Не поддавайся порывам юности, милый Тиберий, и не слишком возмущайся, если кто-то обо мне говорит дурное: довольно и того, что никто не может нам сделать дурного».{189} 3десь доброе увещевание молодого человека, не искушенного должным образом в тонкостях августовой политики. Потом было и охлаждение их отношений после принуждения Тиберия к браку с Юлией. Был отъезд Тиберия на Родос, Августа разгневавший, потому в итоге обернувшийся подлинной ссылкой и очевидной немилостью. Но затем были выдающиеся военные победы над грозными врагами. Не зря ведь паннонскую угрозу в Риме сравнивали с пунической, а после гибели легионов Вара опасались повторения нашествия германцев, подобно нападению на римлян кимвров и тевтонов более чем столетней давности. И оба раза угрозы были отведены Тиберием, чего многомудрый и многоопытный правитель империи не мог не оценить. Человек подлинно государственного ума, каким и был Август, не мог не поставить пользу деяний Тиберия для Отечества превыше каких-то личных приязней и неприязней. Потому можно полностью довериться выводам Светония, усомнившегося в подлинности приписываемых Августу настроений выбрать преемника такого, чтобы все жалели об ушедшем правителе:

«И все-таки я не могу поверить, чтобы осторожнейший и предусмотрительный правитель в таком ответственном деле поступил столь безрассудно. Нет, я полагаю, что он взвесил все достоинства и недостатки перед народом и нашел, что его достоинства перевешивают, — тем более что и перед народом он давал клятву усыновить Тиберия для блага государства, и в письмах несколько раз отзывался о нем как о самом опытном полководце и единственном оплоте римского народа. Тому и другому я приведу несколько примеров из этих писем:

«Будь здоров, любезнейший мой Тиберий, желаю тебе счастливо сражаться за меня и за Муз: будь здоров, любезнейший мой друг, и, клянусь моим счастьем, храбрейший муж и добросовестный полководец». — «Я могу только похвалить твои действия в летнем походе, милый Тиберий: я отлично понимаю, что среди стольких трудностей и при такой беспечности солдат невозможно действовать разумнее, чем ты действовал. Все, кто был с тобой, подтверждают, что о тебе можно сказать словами стиха:

Тот, кто нам один неусыпностью выправил дело».
«Приходится ли мне раздумывать над чем-нибудь важным, приходиться ли на что-нибудь сердиться, клянусь, я тоскую о моем милом Тиберий, вспоминая славные строки Гомера:

Если спутник мой он, из огня мы горящего оба
С ним возвратимся: так в нем обилен на вымыслы разум».
«Когда я читаю и слышу о том, как ты исхудал от бесконечных трудов, то разрази меня бог, если я не содрогаюсь за тебя всем телом! Умоляю, береги себя: если мы с твоей матерью услышим, что ты болен, это убьет нас, и все могущество римского народа будет под угрозой. Здоров я или нет, велика важность, если ты не будешь здоров? Молю богов, чтобы они оберегли тебя для нас и послали тебе здоровья и ныне и всегда, если не вконец ненавистен им римский народ».{190}

Светоний был императорским архивистом при Адриане и материалом своим владел отменно. Приведенные им цитаты из писем Августа не оставляют сомнений в осознанности и продуманности его решительного намерения видеть своим наследником именно Тиберия. Причина этого не столько трагические утраты в его семье, сколько личные достоинства и заслуги самого Тиберия. Для понимания этого Августу вовсе не были нужны уговоры Ливии и уж тем более ее темные происки и козни. Августу иной раз случалось ошибаться в том или ином назначении — пример тому наместничество Квинтилия Вара в Германии, — но вверить Римскую империю недостойному или малоспособному преемнику он не мог ни при каких обстоятельствах.

Исключительность тогдашнего положения в Риме вытекла из того, что у римлян отсутствовал исторический опыт такой вот семейной передачи высшей власти в государстве от правителя к преемнику. В далекие времена царского Рима система передачи единоличной власти сложилась после смерти основателя города легендарного Ромула. Дабы не возникало опасного междуцарствия и борьбы разных претендентов, сенаторы постановили, что народное собрание будет избирать царя, сенат утверждать этот выбор.{191}Лишь тогда царь будет считаться законным правителем. Так и избирались римские цари. Исключение составил только царь Луций Тарквиний, захвативший власть силой и царствовавший без народного избрания и сенатского утверждения. Он в итоге и стал последним римским царем. После его свержения установилась республика и о единовластии римляне на столетия забыли.

Первым единовластным правителем Рима в результате гражданской войны стал Луций Корнелий Сулла. Он был избран диктатором — сенат покорно провел это избрание — «rei publicae constituendae causa».{192} To есть диктатором для устроения республики. Срок полномочий здесь установлен не был, но Сулла не мыслил эту должность не только как наследственную, но даже как пожизненную. Потому за три года, устроив на свой лад политическую систему Римской республики, он счел свою историческую задачу выполненной и оставил свой высший пост ко всеобщему изумлению.

Гай Юлий Цезарь смотрел на обретенную им власть совсем иначе, нежели крепко нелюбимый им Луций Корнелий Сулла. Он брезгливо оценивал поступок исторического предшественника: «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти».{193} Сам Цезарь стал диктатором пожизненным — dictator perpetuus. Но, как известно, не вечное диктаторство было его заветной мечтой. В Цезаре враги его видели, для чего он сам давал немало оснований, человека стремящегося к царской власти. При римской исторической нетерпимости к царской власти над собой само подозрение в таких устремлениях было гибельным для честолюбца, то ли мечтавшего, то ли просто обвиненного в таковой мечте о царской диадеме. Царские амбиции Цезаря были пресечены двадцатью тремя ударами кинжалов и мечей заговорщиков-республиканцев. А поскольку великий Юлий так и не завершил создания своей политической системы, то никаких разговоров о преемственности за кем-либо его властных полномочий и речи быть не могло. Гай Октавий стал имущественным наследником Цезаря и обрел его имя, став Гаем Юлием Цезарем Октавианом. За власть же ему пришлось бороться долгих тринадцать лет.

Но вот ныне, готовясь к уходу в царство мертвых, Август должен был для сохранения созданий им системы управления Римской империей, предусмотреть передачу не столько имущественных, сколько властных прав своему наследнику. Не просто наследнику, но полноправному преемнику, будущему единовластному правителю Римской державы.

Август, однако, никакого закона о передаче высшей власти от одного правителя к другому не ввел. За это спустя восемнадцать с половиной столетий его упрекнул знаменитый французский историк Эрнест Ренан: «Август не исполнил долга истинного политика, оставив будущее на произвол судьбы. Без твердо установленного права престолонаследия, без точных законов об усыновлении, без закона об избрании императора, без всяких конституционных ограничений цезаризм оказался слишком тяжелым грузом на этом корабле без балласта. Самые ужасные взрывы были неизбежны».{194}

При всей исторической справедливости упреков Ренана Август их не заслужил. Он мог установить твердые правила престолонаследия только будучи официальным монархом. Но весь смысл учрежденной им политической системы исключал прямые монаршие полномочия и титулатуру. Полнота единовластия Августа складывалась из ряда традиционных республиканских магистратур: принцепс — председательствующий в сенате, проконсул и верховный наместник всех провинций, народный трибун — защитник интересов простого римского народа. Включение старинного звания «император» в его полный титул означало новое понимание его. Ранее императорами провозглашались удачливые полководцы за наиболее блистательные победы. Такой императорский титул был и у Тиберия. Но включение его в полный титул Августа превращало его в верховного главнокомандующего всеми римскими легионами. Добавим к этому исключительное право принцепса со времени Августа чеканить золотую и серебряную монету, превращение его суда в верховную инстанцию для всех римских граждан и, наконец, звание «Отца отечества», превращавшее первое лицо государства в персону сакральную. Сакральный характер новой власти подчеркивало и само имя «Август», означавшее «умножающий», а также «возвеличенный богами». Вкупе все эти полномочия и превращали власть Августа в неограниченную. Римляне это прекрасно понимали, но легко с этим мирились, предпочитая «безопасное настоящее исполненному опасностей прошлому».{195} Единовластие вывело Рим из многолетних гражданских войн, каковыми завершалась история республиканского правления. Октавиан, прекрасно памятуя о кинжалах, не пошел по гибельному пути Цезаря. Он предложил римлянам по-своему гениально задуманную и потому блистательно претворенную в жизнь монархию в республиканских одеждах. Собственно, он и провозгласил в 27 г. до Р.Х., что восстанавливает республику! Отсюда столь сложная система формирования высшей власти — совокупность ряда традиционных магистратур у одного человека. Потому и нельзя было изобретать никакого закона о престолонаследии. Формально-то престола не было. А дабы преемственность власти в лице Тиберия не выглядела делом чисто семейным, Август позаботился о его полномочиях. Будучи трибуном и проконсулом, Тиберий реально становился вторым лицом в государстве. Тем более что полномочия эти были утверждены за ним самым законным образом. Потому действия Августа по обеспечению преемственности власти в последние годы его жизни представляются продуманными и точными. Заслуги самого Тиберия делали его положение единственного воспреемника Августа безусловным. Даже очень не расположенный к Тиберию позднейший римский историк писал: «высшая власть в государстве была ему предоставлена не без основания».{196}

Тем временем здоровье престарелого Августа все более и более ухудшалось. Усилились слухи о злодейском умышлении Ливии на его жизнь. Особо нападки на мать Тиберия усилила молва, что якобы «Август, открывшись лишь немногим избранным и имея при себе только Фабия Максима, отплыл на Планазию, чтобы повидаться с Агриппой, здесь с обеих сторон были пролиты обильные слезы и явлены свидетельства взаимной любви, и отсюда возникло ожидание, что юноша будет возвращен пенатам деда; Максим открыл эту тайну своей жене Марции, та — Ливии».{197}

Слух этот, возможно, был порожден смертью Фабия Максима и причитаниями его жены на похоронах, осыпавшей себя упреками за некую вину в смерти мужа.

Недостоверность этого слуха очевидна. Ни один другой римский историк ничего не знает о поездке Августа к внуку на Планазию с целью примирения. Да и сам Тацит вынужден говорить всего лишь о слухе, подлинность которого никто так и не подтвердил. Да и могла ли случиться никем не замеченная поездка Августа на Планазию? Путь туда не дальний, но и не близкий. О такой отлучке было бы известно многим, а не одному лишь Фабию Максиму.

Что этот слух подогрело? Все та же неприязнь части римлян к Тиберию и желание видеть во главе государства молодого человека, прямого потомка Августа. Внезапная и труднообъяснимая смерть Максима могла быть воспринята как вынужденное самоубийство — вынужденное, разумеется, злыми происками Ливии. Марция была хорошо знакома с Ливией, могла ей довериться. Отсюда и трагедия несчастного Фабия, болтовней своей себя погубившего.

Таковы были слухи, а такой была историческая реальность: в 14 г. Август «вознамерился послать сына Тиберия в Иллирик, чтобы закрепить миром то, что завоевано оружием».{198}

Доверив Тиберию важную миссию в им же недавно успокоенную провинцию, Август сам пожелал его проводить в дорогу и намеревался провожать его до города Беневента, как раз расположенного примерно на середине пути между Римом и Брундизием, портом на Адриатике, откуда морем лежал путь в Иллирик.

Для этой поездки, которой суждено было оказаться последней в его жизни, Август неожиданно пренебрёг многочисленными судебными делами в Риме. Когда жалобщики пытались его удержать в столице, то он даже воскликнул, что в Риме он больше не останется. Позднее эти слова стали зловещим предзнаменованием, поскольку вернуться в Рим Августу пришлось уже на погребальных носилках.

Из Рима Август отправился в приморский городок Астуру, а оттуда решил продолжить путь на юг морем. Впервые, вопреки своему обыкновению, он отплыл ночью — как раз был попутный ветер. Но морская прогулка не пошла старику на пользу: «От этого его прослабило: так началась его последняя болезнь».{199}

Как часто в таких случаях бывает, Август не осознал опасности случившегося и решил, что отдых и развлечения восстановят его здоровье. Проплыв вдоль берегов Кампании, он достиг острова Капреи (совр. Капри), где у него была одна из любимых вилл. Там он провел четыре дня в отдыхе и увеселениях, почувствовал себя несколько лучше и вернулся на италийский берег. Далее события развивались так:

«Вскоре он переехал в Неаполь, хотя желудок его еще не оправился от перемежающих приступов болезни. Тем не менее, он посетил гимнастические состязания, учрежденные в его честь, и проводил Тиберия до условленного места; но на обратном пути болезнь усилилась, в ночь он слег, а Тиберия вернул с дороги. С ним он долго говорил наедине, а после этого уже не занимался никакими важными делами.

В свой последний день он все время спрашивал, нет ли в городе беспорядков из-за него. Попросив зеркало, он велел причесать ему волосы и поправить отвисшую челюсть. Вошедших друзей он спросил, как им кажется, хорошо ли он сыграл комедию жизни? И произнес заключительные строки:

Коль хорошо сыграли мы, похлопайте
И проводите добрым нас напутствием.
Затем он всех отпустил. В это время кто-то только что прибыл из Рима; он стал расспрашивать о дочери Друза, которая была больна, и тут внезапно испустил дух на руках у Ливии со словами: «Ливия, помни, как жили мы вместе! Живи и прощай!»

Смерть ему выпала легкая, какой он всегда желал».{200}
Согласно Светонию, Тиберий успел вернуться и принять предсмертное напутствие Августа. О том же сообщает и Веллей Патеркул: «Август, заключив в объятия своего Тиберия, препоручил ему его и собственные дела и уже приготовился к концу, коли того требует рок; поначалу кое-как оправившись при взгляде и словах ободрения столь доброго человека, он вскоре, когда рок избавил его от всякой заботы, на семьдесят шестом году жизни, вернув небу небесную душу».{201}

Иначе описывает эти дни Тацит: «Тиберий, едва успевший прибыть в Иллирию, срочно вызываться материнским письмом: не вполне выяснено, застал ли он Августа в городе Ноле еще живым или уже бездыханным. Ибо Ливия, выставив вокруг дома и на дорогах к нему сильную стражу, время от времени, пока принимались меры в соответствии с обстоятельствами, распространяла добрые вести о состоянии принцепса, как вдруг молва сообщила одновременно и о кончине Августа, и о том, что Нерон принял на себя управление государством».{202} Близкие Тациту сведения сообщает и Дион Кассий.{203} А вот Аврелий Виктор прямо указывает на Ливию как губительницу Августа. Вот что пишет он о смерти Августа: «Достигнув семидесяти семи лет, он умер от болезни в Ноле. Некоторые, однако, пишут, что погиб он от козней Ливии, боявшейся, что ей придется пострадать от сына падчерицы Агриппы, если он встанет у власти, потому что она из чувства ненависти, соответственного мачехам, добилась его ссылки на остров, а потом узнала, что он возвращен из ссылки».{204}

Опять роковые козни Ливии! Зачем старушке было нужно избавляться от супруга, с коим прожила она более полувека и прожила, насколько это было возможно, в любви и согласии? Не будем здесь вспоминать порочные наклонности Августа, и как вела себя по отношению к ним Ливия, сама подбиравшая телесных утешительниц развратному мужу. Этим она, прежде всего, оберегла семью от возможных серьезных привязанностей Августа. Но вот то, как Август на смертном ложе вспомнил о ней в последний миг земной жизни, предельно красноречиво свидетельствует об истинной глубине их отношений.

Полагать, что Август отвергнет Тиберия ради возвращения в Рим непутевого внука, Ливия никак не могла. Уж она-то знала супруга и не должна была усомниться в приоритете для него государственных интересов. Тиберий как полководец и политическая фигура альтернативы в глазах Августа не имел. Сентиментальность Августу была совершенно чужда. Родственные узы никогда не заставляли его забывать о пользе государственной, и в отношении провинившихся родных он был беспощаден. Вспомним об обеих Юлиях. Их жизненный крах совсем не на совести Ливии, а случился по причине собственной глупости, неспособности сдержать или сохранить в допустимых пределах нравственную распущенность. И Ливии ли было не знать, что Агриппу Постума Август сам поставил в один ряд с дочкой и внучкой. Потому не мог быть Агриппа угрозой Тиберию-наследнику.

Но вот после смерти Августа личность Агриппы приобретала новое и явно нежелательное значение. Кровный внук Августа мог по определению стать центром притяжения сил, недружественных, а то и прямо враждебных Тиберию. Ведь и против Августа бывали заговоры, в истреблении одного из них участвовал по воле принцепса и сам молодой Тиберий. Это был урок, который правитель не случайно дал тому, кто мог когда-нибудь и сам оказаться у власти. Тиберий, конечно же, все это прекрасно помнил и знал: коль суждено ему будет возглавить империю, и ему не избежать политических противников, а значит и заговорщиков. Сам по себе ничтожный Агриппа в качестве орудия в чужих руках — опасность немалая. А вот в его отсутствие в чью пользу заговоры составлять? Кто легитимнее Тиберия на Палатине? Нет Агриппы — резко уменьшается опасность заговоров. И Тиберий, и Ливия знали это лучше всех.

Вот потому «первым деянием нового принципата стало убийство Агриппы Постума, с которым, застигнутым врасплох и безоружным, не без тяжелой борьбы справился действовавший со всей решительностью центурион. Об этом деле Тиберий не сказал в сенате ни слова: он создавал видимость, будто так распорядился его отец, предписавший трибуну, приставленному для наблюдения за Агриппой, чтобы тот не замедлил предать его смерти, как только принцепс испустит последнее дыхание. Август, конечно, много и горестно жаловался на нравы этого юноши и добился, чтобы его желание было подтверждено сенатским постановлением; однако никогда не ожесточался он до такой степени, чтобы умертвить кого-либо из членов своей семьи, и маловероятно, чтобы он пошел на убийство внука ради безопасности пасынка. Скорее Тиберий и Ливия — он из страха, она из свойственной мачехам враждебности — постарались убрать внушавшего подозрения и ненавистного юношу. Центуриону, доложившему, согласно воинскому уставу, об исполнении отданного ему приказания, Тиберий ответил, что ничего не приказывал и что отчет о содеянном надлежит предоставить сенату. Узнав об этом, Саллюстий Крисп, который был посвящен в эту тайну (он сам отослал трибуну письменное распоряжение) и боясь оказаться виновным — ведь ему было равно опасно и открыть правду и поддерживать ложь, — убедил Ливию, что не следует распространяться ни о дворцовых тайнах, ни о дружеских совещаниях, ни об услугах воинов и что Тиберий не должен умалять силу принципата, обо всем оповещая сенат: такова природа власти, что отчет имеет смысл только тогда, когда он отдается лишь одному».{205}

К тому, о чем сообщает Тацит, близки и сведения Светония: «Кончину Августа он держал в тайне до тех пор, пока не был умерщвлен молодой Агриппа. Его убил приставленный к нему для охраны войсковой трибун, получив об этом письменный приказ. Неизвестно было, оставил ли этот приказ умирающий Август, чтобы после его смерти не было повода для смуты, или от имени Августа продиктовала Ливия, с ведома или без ведома Тиберия. Сам Тиберий, когда трибун доложил ему, что приказ исполнен, заявил, что такого приказа он не давал и что тот должен держать ответ перед сенатом. Конечно, он просто хотел избежать на первое время общей ненависти, а вскоре дело было замято и забыто».{206}

Оба великих римских историка излагают события очень схоже. Потому фактическая канва случившейся трагедии очевидна. Что до трактовки — ни Тацит, ни Светоний прямо Тиберия не обвиняют, указывая скорее на Ливию. Тиберий, впрочем, здесь также выглядит скверно и симпатий поведение его никак не может вызвать. Наиболее интересным местом представляется предметный урок поведения правителя, данный Саллюстием Криспом Тиберию. Саллюстий пребывал в Риме при дворе Августа должно быть дольше Тиберия и потому лучше знал, как должен себя держать властитель в сложившейся трагической ситуации. Правитель империи ни перед кем не должен отчитываться. Отчетность по любому поводу перед сенатом — умаление принципата, а значит единоличной власти. Отчет в полном соответствии с природой власти дается только одному лицу — тому, кто правит государством.

Тиберий должен был быть благодарен Саллюстию Криспу за такой толковый и полезный урок. С этого времени у него не должно было быть сомнений, какова природа власти, им обретенной по смерти Августа.

Гибель Агриппы Постума очень напоминает трагическую судьбу Цезариона, сына Гая Юлия Цезаря и Клеопатры. Октавиан более всех чтил память великого Цезаря, он его единственный и законный наследник. Но сын Цезаря (если Клеопатра не лжет, что он именно его сын) в государстве — человек для правителя Рима опаснейший. Опаснее даже легионов Антония и флота Секста Помпея вместе взятых. Потому у Октавиана нет сомнений, как ему с нежелательным потомком Цезаря, потомком прямым, да еще и с царской кровью Птолемеев впридачу, должно обойтись. По крови Октавиан куда худороднее. Внучатый племянник, усыновленный в последний момент лишь из-за отсутствия в Риме более близких родственников… А тут — царственный сын, самой природой предназначенный к высшей власти. Рано или поздно недруги Октавиана должны были бы использовать имя истинного потомка божественного Юлия против того, кто обрел власть в гражданской войне. Потому судьба Цезариона была решена. Тиберий с его матушкой — не столь важно, кто как к этому делу руку приложил — в истории с Агриппой Постумом повторил Октавиана, приказавшего убить Цезариона. Тот, правда, в своем поступке был откровенен и не таился. Не из соображений честной открытости, разумеется, но дабы всем показать, что ничье и никакое родство его в борьбе за сохранение власти не остановит.

Здесь уместным представляется привести мнение о судьбе Агриппы Постума Александра Сергеевича Пушкина, изложенное в его «Замечаниях на «Анналы» Тацита»: «Если в самодержавном правлении убийство может быть извинено государственной необходимостью, то Тиберий прав. Агриппа, родной внук Августа, имел право на власть и нравился черни необычайною силою, дерзостью и даже простотою ума — таковые люди всегда могут иметь большое число приверженцев — или сделаться оружием хитрого мятежника.

Неизвестно, говорит Тацит, Тиберий или его мать Ливия убийство сие приказали. Вероятно, Ливия — но и Тиберий не пощадил бы его».{207}

Природа власти принципата Августа не давала надежды уцелеть его кровному внуку. В сложившейся ситуации несчастный юноша был обречен.

Прямо смерть Агриппы Постума никак не влияла на судьбу высшей власти в Римской империи. Ссыльный обитатель Планазии мог быть только предположительным орудием в руках возможных заговорщиков из числа недоброжелателей Тиберия, в своей нелюбви к нему дошедших до лютой ненависти. Право же Тиберия принять на себя полномочия ушедшего в мир иной Августа никто не оспаривал. Он был единственным преемником и совершенно законным. Потому в Риме не было никаких волнений. Напрасно умирающий Август волновался, спрашивая, нет ли в городе беспорядков, связанных с известием о его болезни. Столица империи была спокойна. Наиболее обеспокоенной выглядела верхушка римского общества. Трудности, перед ней стоящие в связи со случившемся, были очевидны: с одной стороны надо было скорбеть по ушедшему принцепсу, с другой — выразить ликование в связи с приходом к власти его преемника. Соединить скорбь с ликованием, слезы горя и слезы радости, причем важнейшим было пролить и те, и другие так, чтобы это было замечено, — дело не из легких. Главное, дело совершенно исторически непривычное. Первый Цезарь ушел из жизни не по своей воле. Потому одни ликовали открыто, другие скорбели скорее скрытно, ибо неясно было, чего ждать от нежданно возрождённой республики. Теперь все было иначе. Цезарь Август помер своей смертью, преемник его законный Цезарь Тиберий скорбит о покойном отце, своевременно его усыновившем. Надо поскорбеть вместе с ним, но не чрезмерно, дабы новый Цезарь не подумал, что слезы эти относятся к перспективам его будущего правления. Вот и принялись в Риме «соперничать в изъявлении раболепия консулы, сенаторы, всадники. Чем кто был знатнее, тем больше он лицемерил и подыскивал подобающее выражение лица, чтобы не могло показаться, что он или обрадован кончиною принцепса, или, напротив, опечален началом нового принципата; так они перемешивали слезы и радость, скорбные сетования и лесть».{208}

Искусное соединение скорби по ушедшему Августу и ликования в связи с приходом к власти Тиберия, случившемся в Риме в те исторические дни 14 г., можно назвать первым в европейской истории применением узаконенной в Средние века чеканной формулы, сопровождавшей смену монарха: «Король умер! Да здравствует король!» Так вот стихийно была заложена традиция на тысячи лет европейской истории вперед.

Тиберий пока не был избран сенатом на должность принцепса, не вступил еще в законное наследство согласно завещанию Августа, но всеми уже воспринимался как глава государства. Наличие у него проконсульских и трибунских полномочий, каковые делали его вторым человеком при Августе, теперь законно воспринималось как право на высшую власть. Тиберий и вел себя соответственно. Он дал пароль преторианским когортам — императорской гвардии. Это была обязанность правителя. Он направил послания в войска, словно уже был принцепсом. Соответственно вели себя высшие должностные лица империи. Консулы Секст Помпеи и Секст Апулей первыми присягнули на верность Тиберию, затем приняли присягу у Сея Страбона, командующего преторианцами, а также у Гая Тиррания — префекта по снабжению Рима продовольствием. Потом присягнули сенат, войска, народ. Среди всего этого и раболепия, и покорства, и спокойного подчинения новым реалиям Тиберий оставался неспокоен. Не случайно всюду его сопровождали воины. Где бы он в Риме не оказался — везде рядом была вооруженная стража. Пятьдесят семь лет прошло со времени убийства Гая Юлия Цезаря. В Риме едва ли осталось много людей, помнящих то время. Но могли найтись отчаянные люди, из числа немногих до сих пор скорбящих о свободе времен республиканских, возмечтавшие о повторении дела Брута и Кассия. С этой точки зрения усиленная охрана не была излишней. Кроме того здесь просматривается демонстрация силы. Ей, впрочем, никто противиться в Риме и не собирался.

В то же время Тиберий старательно соблюдал все законные процедуры. Все дела в государстве начинались через консулов как в старые добрые времена республики. Сенат, заседание которого должно было узаконить его власть, он созвал, используя свои полномочия народного трибуна. На открытии заседания Тиберий, похоже, эффектно разыграл небольшой спектакль. Так пишет об этом событии Светоний: «В силу своей трибунской власти он созвал сенат и обратился было к нему с речью, но, словно не в силах превозмочь горе, воскликнул с рыданием, что лучше бы ему не только голоса, но и жизни лишиться, и передал речь для прочтения сыну своему Друзу».{209}

После такой демонстрации превеликого горя Тиберий немедленно показал сенату, что жестко контролирует ситуацию. «К обсуждению он допустил только то, что имело прямое касательство к последней воле и к похоронам Августа».{210} Прежде всего, было зачитано завещание Августа. Оно начиналось следующими словами: «Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь».{211}

Начало не лишенное двусмысленности: с одной стороны — Тиберий главный наследник, с другой — наследник, вынужденный роковыми обстоятельствами, смертью Гая и Луция Цезарей. Недруги Тиберия только укрепились в своих чувствах. Но главное свершилось — Тиберий официально объявлен главным наследником. Последняя треть наследия Августа отходила по завещанию вдове его, Ливии. Она также принималась в род Юлиев и получала имя Августы. В случае смерти Тиберия и Ливии Августы наследниками назначались внуки и правнуки почившего императора. Любопытно, что в их число входил двухлетний Гай, сын Германика, племянника Тиберия. Этому Гаю, вошедшего затем в историю под прозванием Калигула, суждено было сменить Тиберия во главе империи. Еще один племянник Тиберия — Клавдий станет преемником убитого заговорщиками Калигулы. Таким образом, завещание Августа упоминало наряду с Тиберием, непосредственным преемником, еще двух будущих правителей Римской империи.

Формально в завещании речь шла об имуществе покойного, но на сей раз все понимали, что суть его — преемственность власти.

Теперь осталось главное: Тиберий должен был официально стать принцепсом. Сенат был готов это сделать немедленно, но преемник Августа решил разыграть новый спектакль. На сей раз подлиннее и много серьезнее. Вместо благодарного согласия принять звание принцепса и тем самым подвести итог процессу приема высшей власти Тиберий «в ответ уклончиво распространялся о величии империи, о том, как недостаточны его силы. Только уму божественного Августа была под стать такая огромная задача; призванный Августом разделить с ним его заботы, он познал на собственном опыте, насколько тяжелое бремя единодержавие, насколько все подвластно случайностям. Потому пусть не возлагают на него одного всю полноту власти в государстве, которое опирается на стольких именитых мужей; нескольким объединившим усилия будет гораздо легче справляться с обязанностью по управлению им. В этой речи было больше напыщенности, чем искренности».{212}

Напыщенности было много, искренности ни на грош. Тиберий явно перестарался. Особый интерес представляет его предложение разделить власть с несколькими достойнейшими людьми. Такие прецеденты в римской истории были. В давние раннереспубликанские времена, в 451 г. до Р.Х., в Риме были избраны десять лиц — децемвиры, которые в течение двух лет управляли государством. При них и благодаря им в Риме и появились законы, записанные на двенадцати таблицах. Децемвиры осуществляли и политическую власть. Во главе десятивластников оказался дальний предок Тиберия Аппий Клавдий. Он же и погубил децемвират, не совладав со своими страстями. Попытка Аппия Клавдия сделать жертвой своей страсти девушку Виргинию закончилась трагически. Отец убил дочь, спасая ее от позора, децемвиры были отстранены от власти в результате народного негодования.

История Виргинии многим представляется легендарной, но вот децемвират и роль Аппия Клавдия в нем — реальность историческая. Не об этом ли историческом опыте напомнил сенаторам Тиберий Клавдий?

Был, правда, и совсем недавний, всем памятный опыт разделения власти в Риме между тремя правителями. Но такой опыт, сопровождаемый ужасом проскрипций, жестокостями и кровопролитием гражданской войны, казался совсем уж неприемлемым.

Что это было? Хитрость Тиберия, лишний раз желавшего, чтобы римляне в лице сената римского народа подтвердили незаменимость утвердившегося единовластия? Или он ждал, что кто-то может попасться на удочку искренности такого предложения и в самом деле предложить Тиберию достойных соправителей, двоих, а может и девятерых? Такая вот ловушка для возможных мечтателей об участии в верховной власти в империи!

Но если Тиберий и расставлял таким образом силки для ловли потенциальных соперников, то замысел его явно не удался. Игра Тиберия была воспринята плохо. Все ведь знали, что на деле верховную власть он по смерти Августа немедленно принял без каких-либо колебаний. Он эту власть уже реально осуществлял и, дабы ни у кого не было сомнений в этом, более того — желания воспротивиться, окружил себя многочисленной вооруженной стражей. Потому прав Светоний, называя словесный отказ Тиберия от власти самой бесстыдной комедией:

«Хотя верховную власть он без колебания решился тотчас принять и применять, хотя он уже окружил себя вооруженной стражей, залогом и знаком господства, однако на словах он долго отказывался от власти, разыгрывая самую бесстыдную комедию: то он с упреком говорил умоляющим друзьям, что они и не знают, какое это чудовище — власть, то он двусмысленными ответами и хитрой нерешительностью держал в напряженном неведении сенат, подступавший к нему с коленопреклоненными просьбами. Некоторые даже потеряли терпение: кто-то среди общего шума воскликнул: «Пусть он правит или пусть он уходит!», кто-то в лицо ему заявил, что иные медлят делать то, что обещали, а он медлил обещать то, что уже делает. Наконец, словно против воли, с горькими жалобами на тягостное рабство, возлагаемое на себя, он принял власть. Но и тут он постарался внушить надежду, что когда-нибудь ее сложит, — вот его слова: «… до тех пор, пока вам не покажется, что пришло время дать отдых и моей старости».{213}

Действительно, Тиберий принимал власть в возрасте пятидесяти пяти лет. Возраст весьма почтенный. Впрочем, и божественный Юлий в эти же годы завершил гражданскую войну и стал наконец-то единственным повелителем Рима. Он, правда, и года не наслаждался достигнутым. Тиберий, как мы видим, печальный опыт гениального сокрушителя республики учел, заранее окружив себя вооруженной стражей. В своей речи он, однако, нарушил завет Цезаря, не исключив возможность добровольного ухода по старости. С учетом и так солидного возраста, он этим непродуманным обещанием буквально провоцировал сенаторов сразу задуматься о его молодом преемнике. Вообще, его поведение на важнейшем заседании сената, официально оформившем начало его принципата, никак нельзя назвать продуманным и удачным. Август метко сравнил жизнь с театром, людей с актерами и попросил аплодисментов, произнеся в своем предсмертном обращении к близким слова, которыми актеры заканчивали свое выступление. Сам он заслужил аплодисменты за таланты в борьбе за власть и государственном строительстве, даже овацию. Тиберий же за свое первое выступление в сенате аплодисментов не заслуживал. В чем причина этого? Ведь человек-то он был весьма не глупый и с богатым жизненным опытом. Может все дело в том, что как человек в первую очередь военный он был мало искушен в публичной гражданской власти. Так с военными случалось во все времена. Поневоле вспоминается Наполеон Бонапарт, жестоко осмеянный депутатами Совета пятисот в Сен-Клу, что едва не сорвало переворот 18 брюмера. Ему тогда пришлось прибегнуть к грубой военной силе и вышвырнуть руками дисциплинированных солдат депутатский корпус в окна дворца. Тиберий, конечно, говорил неудачно. Если бы это заседание на самом деле было решающим — он мог бы и проиграть. Но власть у него была заранее. Сенаторы, зная это, ждали от нового Цезаря просто более толковой речи и уверенного в себе поведения. Тиберий же их удивил. Не с лучшей стороны.

Правда, верный боевой соратник Тиберия и восторженный его поклонник Веллей Патеркул дал происшедшему крайне выгодную для нового принцепса трактовку. Вот как в его изложении выглядели события в Риме после смерти Августа и при принятии власти Тиберием:

«Не только мне, столь спешащему, но и тому, кто располагает временем, невозможно выразить, каким был тогда ужас у людей, каким — волнение сената, каким — замешательство народа, каким страхом был охвачен Рим, на каком узком рубеже между спасением и гибелью мы тогда находились! Достаточно того, что я передам общее мнение: мы боялись крушения мира, но даже не почувствовали, что он колеблется. Столь скромным было величие одного человека, что ни честным людям… ни против злодеев не понадобилось употреблять оружие. Все государство превратилось в театральную сцену, на которой сенат и римский народ сражались с Цезарем, добиваясь, чтобы он наследовал отцовское место, а тот — чтобы ему было дозволено быть гражданином, равным другим, а не принцепсом, возвышающимся над всеми. Наконец, он был побежден скорее доводами разума, чем влечением к должности, поскольку мог видеть, что не взятое им под защиту погибло. И он -единственный, кто отказывался от принцепата едва ли не дольше, чем другие бились с оружием, чтобы его захватить».{214}

Вот такого вот рода строки и позволили историкам, исследователям эпохи ранней Римской империи, давать весьма нелестные характеристики всему труду Веллея Патеркула.{215} В целом это несправедливо, но столь умильное с претензией на величественность описание бушевавших в Риме страстей в связи со смертью Августа и проблемой принятия власти Тиберием провоцирует оценку Патеркула как лживого, вводящего в заблуждение, болтливого и раболепного историка.{216}

Светоний и Тацит в своем описании прихода Тиберия к власти и трактовки его поведения в эти дни явно намного ближе к истине.

Неуверенность Тиберия в себе, непродуманность иных его заявлений замечательно проявилась в острых его диалогах с сенаторами. Так Тиберий неосторожно заявил, «что, считая себя непригодным к единодержавию, он, тем не менее, не откажется от руководства любой частью государственных дел, какую бы ему не поручили. Тогда к Тиберию обратился Азиний Галл: «Прошу тебя, Цезарь, указать, какую именно часть государственных дел ты предпочел бы получить в свое ведение?» Растерявшись от неожиданного вопроса, Тиберий не сразу нашелся; немного спустя, собравшись с мыслями, он сказал, что его скромности не пристало выбирать или отклонять что-либо из того, отчего в целом ему было бы предпочтительнее всего отказаться. Тут Галл (по лицу Тиберия он увидел, что тот разочарован) разъяснил, что со своим вопросом он выступил не с тем, чтобы Тиберий выделил себе долю того, что вообще неделимо, но чтобы своим признанием подтвердил, что тело государства едино и должно управляться волею одного. Он присовокупил к этому восхваление Августу, а Тиберию напомнил его победы и всё выдающееся, в течение стольких лет совершенное им на гражданском поприще».{217}

Так Тиберий получил второй урок власти. Если Саллюстий Крисп пояснил, как должно действовать правителю государства в делах тайных, то Гай Азиний Галл прочел ему небольшую, но замечательно точную лекцию о смысле власти принцепса вообще и о том, чего принцепс никогда не должен говорить публично. Подчеркивая свою скромность, Тиберий не возвеличивал себя в глазах римлян, но представал человеком, не способным даже толком оценить собственные заслуги и достижения. Надо помнить, что скромность не входила в число римских добродетелей и, упирая на это сомнительное с римской точки зрения качество, Тиберий только проигрывал. Что для человека, уже стоящего во главе государства, просто недопустимо. На это Азиний Галл прямо Тиберию и указал, не преминув напомнить об устоявшемся в государстве единовластии, каковое нельзя дробить, дабы не подвергнуть угрозе утраты единства саму державу.

Тиберий был крепко раздосадован и неудачей собственного выступления, и не лишенным ядовитости и, главное, совершенно справедливым поучениям сенатора. Азиний Галл, сын знаменитого оратора, политика и выдающегося историка Гая Азиния Поллиона, был еще и лично неприятен ему. Галл женился на Випсании, оставленной Тиберием по приказу Августа. Мы помним горячую любовь Тиберия к жене, крайне неприятные последствия этого вынужденного разрыва, едва роковым образом на судьбу Тиберия не повлиявшие. Потому замужество Випсании не могло не угнетать его, а счастливый новый муж ее никак не мог вызвать добрых чувств.

Обидные слова пришлось выслушать Тиберию и от других сенаторов. Луций Арунций в своей речи повторил доводы Азиния Галла, чем еще больше рассердил Тиберия. К Луцию у него, правда, личной обиды никакой не было, но он не мог не вспомнить, что имя этого человека Август в одной из последних бесед с ним называл в качестве того, кто по достоинствам своим соответствует должности принцепса и, главное, способен дерзнуть, если ему представится счастливый случай. Слышать попреки от возможного претендента на высшую власть, да еще и человека богатого, наделенного блестящими способностями и пользовавшегося славой в народе — так характеризовал Тиберию Арунция сам Август, — было совсем уж неприятно.

Сенатор Квинт Гаторий прямо и резко спросил Тиберия, доколе он будет терпеть, что государство не имеет главы? Здесь Тиберий не выдержал и даже обрушился на него с негодующими словами. А тут еще Мамерк Скавр язвительнейшим образом выразил надежду, что просьбы сената о принятии Тиберием высшей власти не останутся тщетными, поскольку тот не отменил своей властью народного трибуна постановления консулов Помпея и Аппулея, которым ему предоставлялся принципат.

Остроумную издевку Скавра Тиберий оставил без ответа. Собственно, сказать-то было нечего.

Такие вот малоприятные речи видных сенаторов сопровождали официальное утверждение Тиберия полноправным принцепсом. Они показывают несправедливость представления о римском сенате как о сплошь раболепном собрании. Хотя раболепия, увы, все равно была в избытке.

На заседании было оглашено также политическое завещание Августа, Breviarum Impede. В этом свитке содержалась «книга государственных дел: сколько воинов под знаменами, сколько денег в государственном казначействе, в императорской казне и в податных недоимках; письменно были указаны все рабы и отпущенники, с которых можно было потребовать отчет».{218}

Все это было написано собственноручно Августом, «присовокупившим совет держаться в границах империи, — неясно, из осторожности или из ревности».{219}

Осторожность не могла не присутствовать в этой важной части завещания Августа. Грандиозное восстание в Паннонии и Далмации, когда двухсоттысячная мятежная армия грозила Италии возможным вторжением, показала Августу, сколь непрочна еще римская власть в недавно завоеванных землях. Гибель же легионов Вара впервые в истории Рима принудила римлян оставить только что с немалым трудом обретенную провинцию. Из Германии пришлось уйти навсегда. Граница с Эльбы вернулась на Рейн, и даже военное искусство и опыт Тиберия не могли ее вновь подвинуть на восток. Потому вывод, что империя достигла предела в своих завоеваниях и должна думать ныне не о расширении, но об удержании ранее приобретенного, был для такого мудрого политика, как Август естественен. Едва ли он писал это из ревности к преемнику. Уж кому-кому, но Тиберию лучше всех была известна действительная ситуация на рубежах империи. И он не давал повода заподозрить его в авантюрном стремлении к новым завоеваниям тогда, когда столько трудов стоило сохранить добытое ранее.

Завершилось заседание сената немаловажными постановлениями. Для своего усыновленного племянника Цезаря Германика Тиберий потребовал пожизненной проконсульской власти. Таким образом Германик становился персоной всеимперского масштаба. Совсем недавно Август такие же полномочия предоставил через решение сената самому Тиберию. Родной сын Тиберия Друз проконсульских полномочий не удостоился, поскольку находился в Риме, где был уже избран консулом на следующий год.

Теперь Германик и Друз становились наследниками, но ревности между ними не было. Оба достойных молодых человека были дружны и к Тиберию относились с сыновьей почтительностью. Тиберий имел все основания быть довольным обоими сыновьями, как родным, так и приемным.

Но вот мать свою, ныне уже Ливию Августу, он в почестях неожиданно ограничил. Сенаторы, уповая на безграничность сыновьей любви нового принцепса, предлагали воздвигнуть в честь удочерения Августом Ливии, что и произвело ее в Августы, специальный жертвенник. Ее, как лицо государственное, должны были сопровождать ликторы. Сенаторы спорили, как лучше теперь ее именовать: родительницею или матерью отечества. Более того, поступило предложение, многими поддержанное, о добавлении к имени Цезаря Тиберия слов «сына Юлии» — удочеренная Августом Ливия получила право именоваться не только Августой, но и Юлией.

Тиберий, что не могло многих не удивить, резко воспротивился такому возвеличиванию матери. Объяснил он это, утверждая, что почести женщинам должно ограничивать, а сам он намерен придерживаться такой же умеренности в определении их ему самому. И в этом слово свое сдержал. «Из множества высочайших почестей принял он лишь не многие и скромные».{220}

Потому едва ли справедливо упрекать Тиберия в зависти и боязни, что возвеличивание матери умаляет его значение.{221}

Итак, историческое событие свершилось. Впервые в римской истории единоличная власть, захваченная в результате гражданской войны, оказалась пожизненной и была передана заранее назначенному преемнику мудрым, законным образом. Причина этого очевидна: Август не просто пребывал у власти, он создал новую, глубоко продуманную систему власти в Риме. Систему, как показала грядущая история Римской империи, жизнеспособную и эффективную.

«Цезарь и Август, введя самодержавие, совершенно верно поняли веление времени. Современный им мир стоял на такой низкой ступени развития, в смысле политическом, что никакой другой образ правления не был возможен. С тех пор, как Рим завоевал бесчисленное множество провинций, старая конституция, основанная на господстве патрицианских родов, этих римских «ториев», упорных и протестующих, — не могла устоять».{222} С этим утверждением великого историка нельзя не согласиться. Не зря об ушедшей в небытие республике в Риме так мало скорбели к концу правления Августа. Ведь республика эта была так малосостоятельна в последние свои десятилетия, что и проявилось в череде кровавых гражданских войн. А империя, детище первых Цезарей, и особенно Цезаря Августа, дала мир необъятным пространствам римских владений. Римский мир, Pax Romana, коим так справедливо гордился Август, касался не только собственно римлян. Тем из завоеванных стран, в которых, исключая маленькие греческие полисы, и без того не было никакой политической свободы, империя дала благосостояние, которого они до сих пор не знали. Ибо в первую очередь они лишились права разорять друг друга бесконечными войнами. Достаточно только вспомнить историю Греции и эллинистических держав и времени распада державы Александра Македонского. Потому подданные империи «предпочитали безопасное настоящее исполненному опасностей прошлому».{223}

Именно в годы правления Августа окончательно утвердилось на долгие столетия объединение народов всего Средиземноморья.

А «объединение народов Средиземноморья в рамках единой цивилизации было исторически необходимым процессом, и после кризиса эллинистического мира и разгрома Карфагена такой объединяющей силой мог стать только Рим… а без Римской империи не могло быть и дальнейшего развития европейской цивилизации».{224}

Таким образом, исторические заслуги создателей Римской империи непреходящи. И вклад Тиберия в это великое дело был достойным. Его полководческое искусство позволило Августу достойно завершить свое долгое правление. Ныне ему предстояло явить себя Риму уже правителем, достойным своего предшественника. Что было делом непростым, памятуя о великих политических дарованиях Августа и выдающихся его достижениях.

Тиберий не мог не ощущать сложности своего положения. Тем более, что публичная политика была для него делом новым, мало привычным, что и наглядно проявилось в первые же дни его правления. Особо яркой иллюстрацией его неуверенности в себе, внутренних колебаний и даже растерянности стало заседание сената, где он обрел официально принципат. Это тем более показательно, что такое поведение не должно было бы быть свойственно многоопытному человеку в середине шестого десятка жизни, великому полководцу, многократно проявлявшему исключительную волю, твердость и решительность в сложнейших ситуациях. Но то было на войне. Пожилому полководцу предстояло учиться быть правителем империи. И это было сложнее всего.

Мирное обретение власти не означало еще исчезновение всех опасностей, с этим переломным для империи событием связанных. Тиберий это осознавал. Не случайно с первых дней своего единовластия он не раз говаривал: «Я держу волка за уши».{225} Опасаться было чего. Раб убитого Агриппы Постума Клемент собрал немалый вооруженный отряд, намереваясь мстить за своего любимого господина. Главным объектом мщения был, разумеется, Тиберий. Тут же не успевшему еще освоиться на Палатине новому принцепсу стало известно, что недовольный его приходом к власти Луций Скребоний Либон составил самый настоящий заговор с целью государственного переворота. Либон входил в колею жрецов-понтификов и представлял знатный род. Потому заговор во главе с таким человеком не мог не представлять опасности. Нельзя было и не поразиться такому происхождению грозивших Тиберию новоявленных врагов: с одной стороны — раб, с другой — жрец-понтифик.

Эти опасности Тиберию удалось достаточно легко предотвратить. Клемента заманили в засаду и захватили. Заговор Либона был быстро раскрыт и обезврежен. При этом Тиберий из осторожности не пошел на прямые репрессии, дабы не начинать слишком сурово свое правление. Нельзя было не учитывать статуса Либона. Потому к ответу перед сенатом его привлекут только через год. Думается, здесь Тиберий учел и происхождение понтифика. Род Скрибониев породнился ведь с Августом, пусть он и предпочел затем Скрибонии Ливию Друзиллу, мать Тиберия и Друза Старшего.

Любопытны меры предосторожности, предпринятые Тиберием в отношении Либона. Когда в присутствии принцепса Либон в числе прочих понтификов приносил жертвы богам, Тиберий приказал выдать ему для совершения обряда не традиционный стальной, острый жреческий нож, а нож свинцовый. Таким ножом покушаться на жизнь человека сложно. Так Тиберий подстраховался от возможного намерения Луция Скрибония Либона повторить злодейское деяние Марка Юния Брута. А когда однажды Либон вдруг напросился к Тиберию на тайный разговор, император согласился беседовать с ним только в присутствии своего сына Друза. Более того, когда они вдвоем вышли на прогулку, Тиберий оперся на правую руку Либона и постоянно ее сжимал. Так он лишал недуга возможности нанести предательский удар. К счастью для Тиберия Либон не был левшой…

Не во всех случаях, однако, Тиберий проявил великодушие в начале своего правления. Оказалось, что злопамятность свойственна ему в самой полной мере. Он не забыл и не простил Тиберию Семпронию Гракху своего семейного унижения. Да, Юлию он так и не сумел полюбить, но позор от ее открытой во время их злосчастного супружества связи с Гракхом запомнился ему крепко. Обретя высшую власть, Тиберий немедленно вспомнил о нем. Гракх уже долгие годы находился в ссылке на острове Керкина близ африканского побережья Средиземного моря, у провинции Африки (совр. Тунис). В ссылке незадачливый любовник Юлии отбывал по велению Августа. Тиберий счел эту кару недостаточной и, утвердившись на Палатине, немедленно отправил на остров убийц. Тацит так описывает трагический финал жизни Гракха: «Воины, посланные туда, чтобы умертвить его, нашли его на выдававшемся в море мысе не ожидающим для себя ничего хорошего. По их прибытии он обратился к ним с просьбою немного повременить, чтобы он мог написать письмо с последними распоряжениями своей жене Аллиарии. После этого он подставил шею убийцам; своей мужественной смертью он показал себя более достойным имени Семпрониев, чем при жизни. Некоторые передают, что воины были посланы к нему не из Рима, а Луцием Аспренатом, проконсулом Африки, по приказанию Тиберия, который тщетно рассчитывал, что ответственность за это убийство молва возложит на Аспрената».{226}

В том же 14 г. скончалась и Юлия, дочь Августа, вдова славного Марка Випсания Агриппы, к браку с которой Август затем принудил Тиберия, что и привело к роковым последствиям. Эта семейная драма растянулась на десятилетия и завершилась подлинно трагически.

Юлия проживала в городе Регий (совр. Реджо ди Калабрия) на самом юге Италии у пролива, отделяющего Апеннинский полуостров от Сицилии, куда она была переведена после пребывания в ссылке на острове Пандатерия близ берегов Кампании. Смерть ее выглядела естественной, но Тацит уверенно приписывает уход Юлии из жизни воле Тиберия: «Теперь, достигнув власти, он извел ее — ссыльную, обесславленную и после убийства Агриппы Постума потерявшую последние надежды — лишениями и голодом, рассчитывая, что ее умерщвление останется незамеченным вследствие продолжительности ссылки».{227}

Прямых доказательств причастности Тиберия к смерти Юлии Старшей нет. Но памятуя о его ненависти к ней и зная о судьбе Гракха, а унижен-то Тиберий был обоими любовниками, усомниться в том, что он мог приказать умертвить ее довольно сложно. Что до столь мучительного способа — то ведь в дальнейшем Тиберий будет подобным образом избавляться от нежелательных персон как раз из числа родственников.

Гибель Агриппы Постума можно если не оправдать, то хотя бы объяснить государственной необходимостью, да и был известен Тиберию подобный поступок Августа в отношении Цезариона. А вот расправа над Гракхом и, скорее всего, над Юлией Старшей показали, что не зря нового принцепса подозревали в скрытой жестокости. Увы, злоба и мстительность оказались совсем не чужды Тиберию. Характер его, сложный и противоречивый, наложит отпечаток на всё его правление. И здесь необходимо привести характеристику Тиберия, справедливее сказать — его глубокий психологический портрет, данный преемнику Августа великим историком Дионом Кассием Кокейаном. Вот что писал он о Тиберии, завершив повествование о правлении Августа:

«Таково было правление Августа. Что же касается Тиберия, то он происходил из патрицианского рода и получил хорошее воспитание, но характер у него был на редкость странный. Тиберий никогда не открывал своих желаний, наоборот, то, что он вызывал за желаемое, на самом деле ему не нравилось; его слова противоречили подлинным намерениям, и он отталкивал все, что любил, и требовал то, что ненавидел. Он бранил то, что ни в коей мере не вызывало его гнева, и казался снисходительным к поступкам, которые его сердили. Сурово карая людей, он был преисполнен жалости, а прощая кого-нибудь, выказывал гнев. Злейшего врага он принимал подчас как самого близкого человека, а к другу относился, словно к чужому. Короче говоря, он считал, что правителю не следует обнаруживать свои мысли: по его словам, это не раз служило причиной серьезных ошибок, тогда как противоположный образ действий был залогом блестящих успехов. Но если бы странности Тиберия ограничивались только этим, люди, которым приходилось встречаться с ним, легко нашли бы верный путь: достаточно было бы придать его словам противоположный смысл. Когда он говорил, что ему не сродно то или другое, это означало бы, что как раз этого Тиберий и хочет, а если он чего-то домогался, надо было бы понимать, что это ни в какой мере не желательно. Но в том-то и дело, что Тиберий сердился, если его собеседник не скрывал, что разгадал его: император предал смертной казни многих людей, которым можно было поставить в вину их проницательность. Рискованно было не понять его намерения (многие попадали в немилость, похвалив то, что он говорил, а не то, что Тиберий имел в виду), но еще рискованнее было понять их. Тиберий опасался, что люди, раскрывшие секрет его поведения, не склонны его одобрить. Поэтому можно сказать, что лишь тем удавалось спастись, — но таких людей было очень немного, — кто, поняв его характер, умел не выдать этого: тем самым они, не веря его словам, не позволяли обмануть себя, однако и не вызывали его ненависти, ибо и виду не подавали, что разгадали его намерения. Тиберий ставил окружающих в безвыходное положение: они не знали, что делать — противиться его требованиям или одобрить их. Так как в действительности он ждал одного, а притворялся, будто хочет другого, поневоле в числе его приближенных оказывались и люди, противившиеся его предложениям и противившиеся его намерениям, — поэтому к одним он испытывал враждебные чувства из-за своих действительных убеждений, а к другим — из-за своих притворных речей».{228}

Невольно вспоминается пушкинское: «Что ни говори, мудрено быть самодержавным».{229}

Тиберий принял власть, будучи человеком, давно сформировавшимся, даже пожилым — середина шестого десятка, возраст почтенный. Потому неверно было бы думать, что эти свои странные качества он приобрел, став императором. Он всегда был человеком замкнутым, не склонным к откровенности. Кроме того, он не очень-то привык к публичности, быть в центре внимания окружающих. А новое его положение неизбежно превращало его в человека, к которому обращены самые что ни на есть заинтересованные взгляды. Уловить настроение правителя, правильно оценить его пристрастие, предугадать его мнение по любому вопросу, ибо нет незначительных дел у того, кто правит империей, — это были неизбежные настроения окружения Тиберия с того времени, как стал он принцепсом. И было ему это непривычно и крайне неприятно. В армии отношения проще. Полководцу должно повиноваться, с дисциплиной в римской армии все было в порядке с древнейших времён, потому там проблем в общении с людьми у Тиберия не возникало. От него ждали точных указаний, ясных приказов, и таковые он умело отдавал. Порой даже советовался с соратниками о лучшем способе ведения боевых действий, что для полководца также было необходимо. Во власти же государственной все намного сложнее: на первый взгляд, все покорны, даже раболепствуют, а что у них на уме на самом деле? Выступления на судебном заседании сената Азиния Галла, Луция Арунция, Квинта Гатория, Мамерка Скавра показали, что отношение к нему сенаторов далеко не однозначно. Появление заговора, пусть и оставшегося без последствий, во главе со столь знатной персоной, как Луций Скрибоний Либон не могло не заставить Тиберия быть отныне всегда настороже. И с этой точки зрения лучше правителю быть человеком, подданными не разгаданным. Природная закрытость дополнилась политической необходимостью. Быть загадкой для подданных, дабы самому легче было их разгадать, — так можно было бы сформулировать девиз принцепса Тиберия. Во что это вылилось — с исчерпывающей полнотой и описал Дион Кассий.

Каковы же первые дела принцепса Тиберия? Прежде всего была учреждена жреческая коллегия Августалов для отправления и поддержания культа божественного после смерти Августа. В нее вошел двадцать один человек, не считая самого Тиберия, его сына Друза, усыновленного Германика и племянника Клавдия. Некогда подобная коллегия титиев для поддержания священодействий сабинян была создана в Риме соправителем Ромула Титом Татием.{230}

Память Августа Тиберий дополнительно почтил, поддержав инициативу народных трибунов, предложивших устраивать за свой счет театральные зрелища, названные в честь почившего императора августалиями. Их должно было внести в фасты — государственный календарь. Таким образом, они были узаконены раз и навсегда. Пощадив средства народных трибунов, Тиберий великодушно отпустил на августалии средства из императорской казны.

К сенату, заглаживая неловкости своего вступления во власть, Тиберий изначально отнесся с должным почтением, что было воспринято наилучшим образом. Как писал об этом Светоний, «он даже установил некоторое подобие свободы, сохранив за сенатом и должностными лицами их прежнее величие и власть. Не было такого дела, малого или большого, государственного или частного, о котором бы он не доложил сенату: о налогах и монополиях, о постройке и починке зданий, даже о наборе и роспуске воинов или о размещении легионов и вспомогательных войск, даже о том, кому продлить военачальство или поручить срочный поход, даже о том, как отвечать царям на их послания».{231}

Права сената были даже расширены. К нему отошло право избирать должностных лиц, ранее принадлежавшее комициям — народным избраниям римских граждан, происходившим на Марсовом поле. Конечно, комиции давно уже ничего не решали. Какое значение мог иметь этот реликт республиканской поры в монархическом, по сути, государстве Августа? Правда, как писал Тацит, «хотя все наиболее важное вершилось по усмотрению принцепса, кое-что делалось и по настоянию триб».{232} То самое «кое-что», оставленное Августом римским гражданам для иллюзорного ощущения сохранения римской свободы и традиций. Тиберий счел такую декорацию народовластия излишней и просто упразднил ее. Легкий ропот народа по поводу утраты исконного права достаточно быстро прекратился. Сенаторы же были довольны. Как-никак, пока существовали народные собрания, выбирающие должностных лиц, пусть и в рамках, дозволенных принцепсом, приходилось с ними как-то считаться. Для желанного исхода выборов нужно было и щедрые раздачи представителям народа делать, иногда и униженно домогаться избрания. Теперь даже тень народоправства ушла. Последний реликт республики ушел в небытие, а значение сената даже как бы возросло. Еще раз обратимся к пушкинским замечаниям на «Анналы» Тацита:

«Первое действие Тибериевой власти есть уничтожение народных собраний на Марсовом поле, — следовательно, и довершение уничтожения республики. Народ ропщет. Сенат охотно соглашается (тень правления перенесена в сенат)».{233}

Наладить отношения с сенатом Тиберию удалось. Об утраченных комициях никто всерьез не скорбел. Обладая полнотой власти, Тиберий был волен переносить тень ее туда, куда ему было угодно и выгодно. Казалось, всё налаживается. Но тут неприятнейший сюрприз ему преподнесла та сила римского общества, которую он, казалось, лучше всего знал и с которой был прямо связан большую часть своей немалой уже жизни. Известие о смерти Августа вызвало жестокие военные мятежи в легионах. Причем в легионах, стоявших в тех провинциях, где он провел свои последние победные военные кампании, где заслужил последний свой триумф. Военные мятежи произошли в Иллирике и в Германии. Чтобы понять причину случившегося в Подунавье и на берегах Рейна, должно вспомнить положение римской армии во времена правления Августа.

Победа в гражданской войне сделала Октавиана главой всех вооруженных сил Римского государства. Под его командованием было сосредоточено невиданное досель количество вооруженных людей — от 50 до 70 легионов.{234} Учитывая вспомогательные части при легионах, вся римская армия на тот момент исчислялась многими сотнями тысяч человек, достигая, возможно, 700 000 воинов. Понятно, что долгосрочное содержание таких превышающих все разумные пределы вооруженных сил было невозможно. Октавиан, прекрасно это понимая, немедленно приступил к демобилизации. Два обстоятельства способствовали успеху этого нелегкого мероприятия: с одной стороны в Риме существовал уже испытанный способ наделения ветеранов землей. Его в свое время образцово провел Луций Корнелий Сулла, расселив на землях Италии сто двадцать тысяч своих ветеранов по окончании гражданской войны.{235} С другой стороны в руках Октавиана в захваченном Египте оказалась неисчислимая казна Птолемеев, позволившая самым щедрым образом с воинами расплатиться.

Число легионов резко сократилось. Их осталось 25, в новой ситуации после окончания гражданских войн этого было предостаточно. Армия окончательно приобрела регулярный характер, что стало логическим завершением реформ вооруженных сил еще Римской республики, начатых Гаем Марием.{236} Принцип комплектования армии, его командного и рядового состава, четко и ясно изложил Августу виднейший его соратник Меценат. Военную организацию следовало устроить таким образом, чтобы «войсками командовали бы те, кто имеет опыт в военном деле, а несли бы военную службу и получали бы за это жалование люди самые крепкие и бедные».{237}

Денежное вознаграждение стало теперь основой и содержания войска, и выплатой ветеранам, завершившим свою службу. В 13 г. до Р.Х. Август окончательно отказался от земельных пожалований ветеранам, заменив их денежными выплатами. Решение это с энтузиазмом восприняло гражданское население, поскольку ему теперь не угрожали возможные земельные переделы. Отставные легионеры в массе своей также были довольны, поскольку не все ветераны рвались к обработке земли, а деньги были им гарантированы.

Тогда же Август установил и сроки воинской службы. Солдаты преторианских когорт, находившиеся в Риме и Италии, должны были служить двенадцать лет, все остальные легионеры — шестнадцать. Кроме того была установлена денежная сумма вознаграждения ветеранов при отставке. Она и компенсировала земельный надел былых времен.{238}

На деле сроки, изначально установленные Августом, согласно сообщению Диана Кассия,{239} не удалось соблюсти. Они вскоре возросли до шестнадцати лет у преторианцев и до двадцати лет у остальных. Но и эти сроки в армии не стали предельными. Фактически они постоянно нарушались. Дабы как-то узаконить задержки, были введены так называемые вексилларии — те, кто прослужил уже свои двадцать лет, освобождались от работ в военном лагере, но в случае войны они должны были сражаться наравне со всеми, поскольку их боевой опыт был наиболее ценен.

Полную картину дислокации римских вооруженных сил по всей территории империи времен правления Тиберия дал Публий Корнелий Тацит:

«Италию на обоих морях охраняли два флота: один со стоянкой в Мезенах, другой — в Равенне, а ближайшее побережье Галлии — снабженные таранами корабли, захваченные в битве при Акции и посланные Августом с должным количеством гребцов в Форум Юлия. Но главные силы составляли восемь легионов на Рейне, являвшиеся одновременно оплотом и против германцев, и против галлов. Недавно умиротворенные испанские области были заняты тремя легионами. Мавританию римский народ отдал в дар царю Юбе. Прочие африканские земли удерживались двумя легионами, столькими же — Египет, а огромные пространства от Сирии и вплоть до реки Евфрата — четырьмя легионами: по соседству с ними властвовали цари иберов и альбанов и других народов, ограждаемые от посягновений со стороны пограничных государств нашим величием: Фракией правили Реметалк и сыновья Котиса; на берегах Дуная были размещены два легиона в Паннонии и два в Мезии, столько же находилось в Далмации; вследствие положения этой страны они могли бы поддержать с тыла дунайские легионы, а если бы Италии внезапно бы потребовалась помощь, то и туда было недалеко; впрочем, Рим имел собственные войска — три городские и девять преторианских каторг — набираемые почти исключительно в Умбрии и Этрурии, а также в Старом Лации и в древнейших римских колониях. В удобных местах провинций стояли союзнические триремы, отряды конницы и вспомогательные когорты, по количеству воинов почти равные легионам; впрочем, точность здесь невозможна, так как в зависимости от обстоятельств эти силы перебрасывались с места на место, и их численность то возрастала, то падала».{240}

Понятно, что подобное расположение войск в основном было унаследовано Тиберием со времени Августа, хотя некоторые перемены он произвел.

Как известно, торжественное закрытие Августом ворот храма Януса вовсе не означало на деле наступления мирных времен для империи. Отсюда справедливо наименование этой эпохи «кровавый мир».{241} Войны стоили огромных денег, египетская добыча не могла не закончиться и денежное содержание армии неизбежно ухудшалось. Даже успешные завоевания стоят, как известно, немалых затрат и потерь. А конец правления Августа ознаменовался еще и Тевтобургской катастрофой, грандиозным мятежом в Иллирике, что состояния учрежденной военной казны никак не улучшило. Казну эту Август и создал для того «чтобы средства для жалования и наград всегда были наготове».{242} Средства в нее поступали за счет новых налоговых сборов. Но для таких непредвиденных трат никаких поступлений уже не хватало. Начались неизбежные задержки выплат жалования, а если вспомнить и про задержки увольнений ветеранов, то общая ситуация усугублялась и недовольство среди легионеров не могло не нарастать. Изменить положение было крайне затруднительно. Напряженная военная обстановка вынуждала не сокращать, а увеличивать число военнослужащих путем задержки ветеранов, а денег все более не хватало. В таких условиях нарастающего недовольства солдат военачальники попытались исправить ситуацию усилением без того суровой в римской армии воинской дисциплины. В военных лагерях участились телесные наказания. В одном из легионов, размещенных в Паннонии, одного из центурионов по имени Луцилий «солдатское острословие отметило прозвищем «Давай другую», ибо, сломав лозу о спину избиваемого им воина, он зычным голосом требовал, чтобы ему дали другую, и еще раз другую».{243}

Кого-то порка может, и устрашала — как само наказание, так и угроза его, — но большинство в таких случаях обычно скорее озлобляется. Вкупе же все это — задержка жалованья, лишние годы службы, усиление дисциплины и частое применение телесных наказаний — неизбежно порождало в легионах мятежные настроения.

Мятежи в римских легионах редкостью не были. Даже при великом Гае Юлии Цезаре, любимце своих легионов, случилось несколько мятежей в годы гражданской войны. Знаменит был случай, когда он укротил мятежный десятый легион одним словом, обратившись к ним «граждане» вместо обычного «воины».{244} С солдатскими мятежами сталкивался и сам Август, тогда еще Октавиан. Причем однажды после главной своей победы над Антонием при Акциуме, когда он отослал в Италию часть войск. Те, требуя награду и заслуженной отставки, взбунтовались и Октавиану пришлось срочно вернуться в Италию, пробыть там в Брундизии двадцать семь дней и успокоить мятежи не словом, но делом: все требования ветеранов были выполнены.{245}

Так что был в римской армии и исторический опыт мятежей, и исторический же опыт их усмирения. И причины солдатских бунтов бывали разные, и полководцы успокаивали их, действуя по ситуации. Отсюда разные способы усмирения мятежных легионеров. Цезарь, к примеру, никогда не уступал мятежникам, всегда решительно шел против них.{246} Причины успешного прекращения мятежей при Цезаре не только, разумеется, удачно найденное им слово для обращения, но сильнейшее уважение, заслуженное гениальным полководцем у своих боевых соратников. Абсолютно чуждый жестокости Цезарь, тем не менее, зачинщиков мятежей карал сурово, действуя и здесь по обстоятельствам. Не обязательно следовала примерная казнь. Главных мятежников того самого знаменательного возмущения, успокоенного единственным словом «квириты», Цезарь покарал сокращением им на треть обещанной доли в добыче и земельных пожалованиях.

Август же, не бывший сам полководцем и потому не могущий претендовать на такую преданность легионеров, как великий Юлий, предпочел пойти на разумные уступки мятежным легионам, что в его положении было и разумно, и оправдано, и, главное, эффективно.

Таким образом, и опыт мятежей у римских легионеров был, и военачальники могли опереться на опыт предшественников.

Ко времени смены власти на Палатине в легионах накопилось предостаточно вполне основательных поводов для недовольства. Лишние годы службы, задержка жалования, усиление палочной дисциплины — все это, накапливаясь, ждало соответствующего момента, чтобы взорваться мятежом. Смена правителя империи была в жизни римлян событием новым, непривычным. Как-никак уже выросло два поколения людей, родившихся после окончания гражданских войн и не знавших другого владыки, кроме Августа. Потому уход из жизни престарелого императора стал событием, неизбежно будоражащим сознание всех римлян. А особенно тех, кто имел причины для недовольства. Реакция на все новое, непривычное всегда таит в себе неожиданности. Вот потому-то «смена принцепса открывала путь к своеволию, беспорядкам и порождала надежду на добычу в междоусобной войне».{247}

Наивысшая концентрация недовольных была, естественно, в легионах. И именно там известие о смерти Августа имело самые серьезные последствия. Так смерть правителя империи развязала мятежи в римской армии в Паннонии и на Рейне.{248}

Итак, вслед за вполне мирным и спокойным переходом от умершего Августа к его законному наследнику Тиберию высшей власти в Римской империи последовали мятежные выступления той самой силы, которая была главной опорой Августа и воплощала собой главную мощь римской державы. И эта сила была более всего знакома Тиберию, десятки лет с ней связанному. Такая вот злая ирония судьбы: взбунтовались легионы, расположенные там, где Тиберий одержал свои главные победы. Взбунтовались те, с кем он добыл свою славу.

Глава IV. МЯТЕЖНОЕ НАЧАЛО

Первый мятеж разразился в летних лагерях в Паннонии, где размещались в то время три легиона — VIII Августа, IX Испанский и XV Аполлона. Командовал ими Квинт Юний Блез. Блез, получив известие о смерти Августа, решил почему-то, что наилучшим образом почтить память покойного владыки должно освобождением легионеров от привычных тягот повседневной службы. Что ж, событие неординарное, и Блез полагал, что и отметить его должно подобающе. Тем более что жестокость дисциплины в последнее время была, пожалуй, чрезмерной. Ведь именно в одном из этих легионов и стяжал в себе самую дурную славу тот самый центурион Луцилий по прозвищу «Подай другую!» Едва ли он был исключением…

Намерения Блеза были, конечно же, добрыми. Но всякая резкая перемена, как ничто другое, способна смущать человеческие умы и будить не самые лучшие страсти. Внезапная и совершенно непривычная праздность, вызванная нежданным освобождением от тягот обычных воинских обязанностей, повлияла на войско наихудшим образом. Накопившееся недовольство своим положением, ранее сдерживаемое суровой воинской дисциплиной, теперь выплеснулось наружу. Ведь и великодушие Блеза легионеры могли истолковать не как проявление добрых к ним чувств, но как очевидную слабость командования, неуверенность военачальника в себе. А это наилучший момент, чтобы предъявить требования перемен. Упустить его легионы, в составе которых были тысячи и тысячи недовольных, никак не могли.

Когда мятежные настроения овладевают массой вооруженных людей — жди беды! И она быстро последовала.

Дабы настроения переросли в действия, необходим решительный человек, способный исполнить роль предводителя. Такой в паннонском лагере трех легионов немедленно нашелся. Им стал рядовой легионер Перцений. Человек этот имел немалый опыт словесного воздействия на массу людей. В свою бытность гражданскую до поступления в армию он провел многие годы в театре, где достиг больших успехов в роли театрального клакера, выбившись даже в предводители таковых. Перцений был быстр на язык, умело улавливал настроения толпы и знал, как должно на нее воздействовать. В сложившемся в легионах положении он не мог себя не почувствовать, как рыба в воде. Здесь умелому клакеру, искушенному в искусстве распалять людей, что называется, и карты в руки. Причины всеобщего недовольства были всем понятны, а возможные требования совершенно очевидны. Нужен был только человек, способный взять на себя труд и решимость, все это должным образом сформулировать и огласить. Здесь Перцений и оказался в нужное время в нужный час.

Легионеры не могли не любопытствовать, какой будет военная служба после Августа. Разговоры об этом в лагере велись день и ночь, чему особо способствовала праздность, дарованная легионам великодушной добротой Квинта Юния Блеза. В разговорах этих Перцений не просто участвовал, но исподволь разжигал и без того большое недовольство солдат своим положением. Как опытный агитатор он собирал вокруг себя недовольных в вечернее и ночное время, когда благоразумные воины отправлялись в свои палатки спать. Известно, что в это время суток люди более всего податливы, а когда их множество, то особенно.

Агитация Перцения быстро принесла ему успех. У него незамедлительно появились сообщники, которые тоже стали призывать воинов к мятежу. Почва для этого была благодатная, а что именно должно требовать — все понимали. Перцению надо было только соединить пожелания воедино и донести их с помощью добровольных соратников до солдатской массы.

Перцений оказался умелым организатором. Выступал он перед недовольными легионерами так, как выступал бы перед народным собранием. И речь его нельзя не признать хорошо продуманной и преисполненной убедительнейшей аргументации, способной дойти до каждого солдата. Как пишет Тацит, Перцений спрашивал у воинов: «почему они с рабской покорностью повинуются немногим центурионам и трибунам, которых и того меньше? Когда же они осмелятся потребовать для себя облегчения, если не сделают этого безотлагательно, добиваясь своего просьбами или оружием от нового и еще не вставшего на ноги принцепса? Довольно они столь долгие годы потворствовали своей нерешительностью тому, чтобы их, уже совсем одряхлевших, и притом очень многих с изувеченным ранами телом заставляли служить по тридцати, а то и по сорока лет. Но и уволенные в отставку не освобождаются от несения службы: перечисленные в разряд вексиллариев, они под другим названием претерпевают те же лишения и невзгоды. А если кто, несмотря на столько превратностей, все таки выживет, его гонят к тому же чуть ли не на край света, где под видом земельных угодий он получает болотистую трясину или бесплодные камни в горах. Да и сама военная служба — тяжелая, ничего не дающая: душа и тело оцениваются десятью ассами в день; на них же приходится покупать оружие, одежду, палатки, ими же откупаются от свирепости центурионов, ими же покупают у них освобождение от работ. И право же, побои и раны, суровые зимы, изнуряющее трудами лето, беспощадная война и не приносящий никаких выгод мир — вот их вечный удел. Единственное, что может улучшить их положение, — это служба на определенных условиях, а именно: чтобы им платили по денарию в день, чтобы после шестнадцатилетнего пребывания в войске их увольняли, чтобы сверх того, не удерживали в качестве вексиллариев и, чтобы вознаграждение отслужившим свой срок выдавалось тут же на месте и только наличными. Или воины преторианских когорт, которые получают по два денария в день и по истечении шестнадцати лет расходятся по домам, подвергаются большим опасностям? Он не хочет выражать пренебрежение к тем, кто охраняет столицу: но ведь сами они, пребывая среди диких племен, видят врагов тут же за порогом палаток».{249}

Нельзя не признать, действительное положение легионеров здесь обрисовано абсолютно точно и потому совершенно убедительно. Кто и что мог возразить Перцению на нарисованную им безрадостную картину жизни римских легионеров в далекой Паннонии, провинции, с римской точки зрения, варварской, не так давно завоеванной и совсем уж недавно полыхавшей грандиозным мятежом? Все жалобы до одной совершенно обоснованы. Ведь и сроки службы не соблюдаются, и побои, и тяжелые работы стали «нормой жизни» легионеров. Прелюбопытны сведения об армейской коррупции. Оказывается, за деньги можно откупиться от тяжкой работы и избежать наказания от руки свирепого, но при этом продажного центуриона. Было бы жалование побольше…

Что до самих требований — то они вполне разумны, умеренны и выполнимы. Сформированы кратко, четко и понятно и для легионеров, и для их начальников, и для высшей власти. Перечислим их еще раз:

— жалование должно повыситься с 10 до 16 ассов (одного денария) в день, чего должно было хватить и на оружие, и на одежду, и на палатки, и, что немаловажно, на тот самый откуп от тягот и наказаний;

— срок службы должен жестко ограничиваться шестнадцатью годами и никаких переводов в вексилларии;

— вознаграждение за службу — только наличными деньгами, никаких земельных пожалований.

Справедливо и обидное для боевых легионов сравнение с воинами преторианских когорт. Почему служат не более шестнадцати лет и получают по два денария в день те, кто находится в мирной Италии, а пребывающее на опасных рубежах и в недавно мятежной провинции войско находится в куда худшем положении? И срок службы может на долгие годы растянуться, и жалование в три с лишним раза меньше?

Особенно должно подчеркнуть следующее: в свое время Август проводил преобразования в армии, которые до буквы соответствовали нынешним мятежным требованиям. И служить легионеры должны были шестнадцать лет, и вознаграждение должно было выплачиваться по окончанию службы деньгами. Земельные наделы должны были уйти в прошлое.{250} Так что ничего нового Перцений и товарищи не выдумали. Они лишь предложили вернуться к тому, что обещал легионам сам божественный Август. Отметим умеренность денежных требований: Перцений не предлагал уравнивать легионы с преторианскими когортами в жаловании. Пусть оно будет хотя бы половиной преторианского.

Нельзя не признать разумным и выбор времени для выдвижения требований. Перцений был совершенно прав: только принцепс, не укрепившийся пока у власти, может быстро пойти на уступки, дабы не усугублять опасную ситуацию. Император же, прочно обосновавшийся на Палатине, на уступки идти склонности не проявит, ибо уверен в своих силах. Вполне реально, что солдаты помнили, сколько заботы о них проявлял Тиберий, будучи командующим легионами. Отсюда и надежды, что он может войти в их положение. Да и ничего сверх совершенно справедливых и обоснованных требований они не выдвигают. А то, что воинский мятеж случился, так ведь это и не впервой. Сам Август шел на уступки мятежным легионам (наверняка это легионерам было известно), почему не последовать его доброму примеру и преемнику? Не так давно римские воины жаловались Тиберию на тяжесть своего положения. Но тогда тот был лишь полководец, только усыновленный Августом вероятный наследник, не имеющий полномочий менять что-либо в армии. Ныне он полноправный принцепс, а значит все в его руках и надежды легионеров вовсе не беспочвенны.

Беда, правда, была в том, что справедливые требования были выдвинуты не просто мятежным способом, но и сопровождались откровенно преступными деяниями. Одно дело, когда легионы выказывают неповиновение командованию, требуя удовлетворить те или иные претензии. Другое дело, когда это сопровождается насилием, грабежами и убийствами.

Еще до начала открытого мятежа в летнем лагере несколько подразделений воинов были отправлены к близлежащему городу Наупорт для починки дорог, мостов и прочих (в основном земельных) работ. Узнав о начавшихся в лагере беспорядках, солдаты эти предпочли тяжким дорожным работам легкое и прибыльное занятие грабежом. Они немедленно разграбили не только ближайшие поселения, но и сам город Наупорт. Дело усугубилось тем, что он имел положение муниципия. Наупорт пользовался самоуправлением, а его жителям были присвоены права римских граждан. Такие действия солдат не только шли вразрез с традицией поведения римских войск, исключавшей мародёрство, но и влекли за собой самые тяжкие наказания. Центурионы, понятное дело, пытались удержать легионеров от откровенно преступных действий, но остановить разбушевавшихся мятежников не смогли. Те сначала просто высмеивали и оскорбляли своих непосредственных начальников, но вскоре перешли к непосредственному насилию — избиениям центурионов. Авфидиен Руф, префект лагеря, отвечавший за все тыловые и хозяйственные службы и потому возглавлявший предлагаемые дорожные работы, подвергся особому насилию: его мятежники «стащили с повозки и, нагрузив поклажею, погнали перед собой, издевательски спрашивая, нравиться ли ему столь непомерный груз и столь длинный путь. Дело в том, что Руф, сначала рядовой воин, затем центурион и, состарившись среди трудов и лишений, был тем беспощаднее, что сам в свое время это испытал на себе».{251}

Тем временем в самом лагере легионов беспорядки начали принимать опасный характер. Мятежные легионеры даже вознамерились внести свои поправки в структуру войска. Сначала они надумали свести все три легиона в один. Но эта идея не нашла общей поддержки, ибо каждый легион желал, чтобы объединенное таким образом войско носило именно его название. Тогда они просто составили вместе знамена легионов и значки когорт, а рядом стали возводить новое специальное возвышение — трибунал. С трибунала военачальник обращался к войску. Возводя такое сооружение, воины прямо как бы заявляли Квинту Юнию Блезу, что он им боле не начальник. Дерзость вопиющая. Блез, застав легионеров за этим занятием, не растерялся, а пустил в ход все свое красноречие, дабы побудить прекратить мятежные действия. «Уж лучше омочите руки в моей крови: убить легата — меньшее преступление, чем изменить императору; или целый и невредимый я удержу легионы верными долгу или, погибнув, подтолкну вас моей смертью к раскаянию!»{252}

Красноречие Блеза, в конце концов, подействовало на воинов, и они приняли предложение легата назначить уполномоченных и дать им соответствующий наказ. По желанию самих легионеров уполномоченным был единодушно избран молодой трибун, сын самого Блеза. Наказ же ему дали предельно простой: он должен по поручению легионов добиваться ограничения срока службы шестнадцатью годами, а прочие требования решено было огласить после удовлетворения этого.

Сын Блеза отправился в Рим, а в легионах наступило временное затишье, поскольку мятежники убедились, «что отправив сына легата ходатаем за общее дело, они угрозами и насилием добились того, чего не добились бы смиренными просьбами».{253}

Легат переоценил кажущееся успокоение легионеров и попытался восстановить в войсках должный порядок. Для начала следовало покончить с грабежами и Блез приказал наказывать плетьми и заключением в темницу тех, кто был захвачен с награбленным. Но эта справедливая суровость вновь взбудоражила солдатскую массу. К несчастью, выдвинулся еще один мятежный предводитель, некто Вибулен, подобно Перцению рядовой легионер. Но если Перцений призывал к мятежу, озвучивая вполне здравые и выполнимые требования, действительно отражавшие чаяния римских воинов, то Вибулен направил волнения в сторону кровавой расправы с командирами. Неизвестно, был ли он некогда актером, но роль свою гнусную сыграл отменно.

Перед возбужденной, мятущейся толпой Вибулен обвинил самого Блеза в беззаконном убийстве своего родного брата. Брата этого у Вибулена отродясь не было, так что при всем желании не мог Блез повелеть убить его. Но дерзкий мятежник был столь красноречив, столь убедителен в своих талантливо изображенных страданиях, что мятеж немедленно стал принимать крайние формы, становясь «бунтом бессмысленным и беспощадным». Блезу, правда, удалось убедительно опровергнуть измышленные обвинения Вибулена. Этим он спас свою жизнь, но не остановил мятеж. Кровь все же пролилась — был убит ненавистный легионерам центурион Луцилий по прозвищу «Подай другую!» Многие трибуны и центурионы в страхе разбежались, а их имущество было разграблено мятежниками. Наконец потерявшие благоразумие легионеры едва не начали сражение между собой. VIII и XV легионы уже готовились вступить в бой, но братоубийственное кровопролитие удалось остановить благодаря твердости и решимости воинов IX легиона. Они сохранили все же представления о воинском долге и верности римским традициям.

Тиберий, узнав о случившемся после прибытия сына Блеза в Рим, немедленно отреагировал на мятеж легионов. В Паннонию он тут же направил своего родного сына Друза и с ним ряд высших сановников государства. Среди них были такие люди, как префект преторианских когорт Луций Элий Сеян и отец его Страбон. Две преторианские когорты, усиленные сверх обычного отборными воинами, сопровождали Друза и его свиту. К ним присоединили также значительную часть преторианской конницы и даже лучших из воинов-германцев, служивших в личной охране самого императора.

Многоопытные Страбон и Сеян должны были помогать недостаточно искушенному Друзу и его крайне непростой миссии и на деле руководить всем. Самому сыну Тиберий не дал прямых указаний, но предоставил ему и его советникам действовать по обстановке. В сложившемся положении это было разумное решение. Власть не могла немедленно идти на уступки, ибо это могло иметь самые непредсказуемые последствия из-за такой демонстрации слабости верхов империи. С другой стороны, предъявленные требования не выходили за пределы разумного, и потому их следовало изучить и действовать сообразно сложившейся на месте обстановке.

Встреча Друза мятежными легионами не могла внушить гостям из Рима радужных надежд на быстрое успокоение. Легионеры вышли к сыну нового принцепса в подчеркнуто безобразно неряшливом виде, что вопиюще не соответствовало вековым традициям римской воинской дисциплины. На лицах их под напускной скорбью проглядывало очевидное своеволие. Никакой радости, каковая подобала при появлении в лагере столь важной персоны, проявлено легионами не было. Все выглядело как выполнение тягостной, малоприятной обязанности. Даже когда Друз поднялся на трибунал, в толпе звучали угрожающие возгласы. Смутный ропот перемежался дикими выкриками. Друз, подняв руку, требовал молчания. Внезапно наступила тишина. Тогда посланец Тиберия смог, наконец, огласить послание отца. В нем Тиберий напоминал мятежным легионам о проделанных ими под его руководством походах, о своей заботе о них и сообщал, что он, «как только душа его справится от печали, доложит сенаторам о положениях воинов; а пока он направляет к ним сына, дабы тот безотлагательно удовлетворил их во всем, в чем можно немедленно пойти им навстречу; решение всего прочего следует предоставить сенату, ибо не подобает лишать его права миловать или прибегать к строгости».{254}

Требования легионов были незамедлительно озвучены. В них не прозвучало ничего нового: срок воинской службы — шестнадцать лет, отслуживших не переводить в разряд вексиллариев, жалование легионеров — один денарий в день, ветеранам легионов при отставке — денежное вознаграждение.

Вновь — сами требования разумные и вполне удовлетворимые, поскольку не выходили за пределы обещанного в свое время самим Августом, но форма их предъявления — мятежная, недопустимая. Потому немедленно пойти навстречу — дать мятежникам почувствовать свою силу и слабость высшей власти одновременно, что никак допускать нельзя. Рассуждая, должно быть, подобным образом, Друз немедленно заявил, что вопросы эти могут решать только сенат и сам Тиберий. При этом сами требования он под сомнение не взял. Но легионам такая постановка вопросов решительным образом не понравилась. Речь Друза была прервана громкими криками. Воины справедливо негодовали: ведь сам Тиберий в письме сказал, что дозволяет сыну самостоятельно решить то, в чем можно пойти навстречу легионам. Ну а потом уже сенат пусть решает, кого должно карать и миловать. А зачем тогда вообще Друз со товарищи прибыл, если он не имеет на деле полномочий улучшить жизнь воинов? Получается, что ведет он себя подобно своему отцу при Августе, когда тот отклонял требования воинов, прикрываясь именем принцепса. От Друза ждали совсем иного. Особое раздражение вызвали отсылки к сенату. Справедливо здесь прозвучали язвительные слова с предложением отныне послать запросы в сенат всякий раз, когда должно дать сражение или совершить казнь.

Обстановка крайне накалилась. Когда легионеры, так и не получив ожидаемого ответа, стали расходиться, то они грозили кулаками свите Друза и охранявшим ее преторианцам. Едва не погиб Гней Корнелий Лентул, старейший в окружении Друза, бывший консулом еще в далеком 14 г. до Р.Х. Недовольные воины решили, что он, превосходя всех годами и военными заслугами, удерживает молодого Друза от каких-либо уступок. Лентул едва не был забит камнями. Тяжело раненого его спасли прибывшие с Друзом преторианцы. Кровавая развязка казалась неизбежной, но ее предотвратили наступившая ночь и… замечательно своевременное лунное затмение.

Римляне во все времена были крайне суеверны. Сам Тиберий был известен крайне серьезным отношением к разного рода приметам. Пренебрегал приметами божественный Юлий, коего никогда никакие суеверия не вынуждали оставить или отложить намеченное предприятие.{255} Но он-то и погиб, не приняв всерьез предостережения об опасности для своей жизни мартовских ид… Для обычных римлян знамения всякого рода всегда оставались либо руководством к действию, либо поводом остановиться. И вот теперь, после столь бурной сходки, взволнованные и разгоряченные происшедшим воины увидели, что луна вдруг начала меркнуть. Естественно, что явление немедленно было воспринято как знамение. Мятежные легионеры решили, что если луна вновь обретет свое сияние, то значит богиня Луны Диана, дочь Латоны и сестра Аполлона, покровительствует им и сулит непременный успех во всех их начинаниях. Луна, однако, померкла и скрылась за облаками. Растерявшиеся вконец воины немедленно предались скорби, искренне полагая, что богиня отвратила от них свой лик, осуждая ими содеянное. «Ведь однажды потрясенные души легко склоняются к суевериям» — справедливо заметил по этому поводу Тацит.{256}

Друз и его советники восприняли случившееся знамение в свою пользу, в чем их не могло оставить в сомнении поведение растерявшихся легионеров. Их смущенный дух был замечен и этим сын Тиберия не преминул умело воспользоваться. Тем из центурионов, кто не утратил доброго расположения воинов, было поручено ведение разъяснительной работы среди мятежников. Аргументация была предельно проста и замечательно доходчива:

«До каких пор мы будем держать в осаде сына нашего императора? Где конец раздорам? Или мы присягнем Перцению и Вибулену? Перцений и Вибулен будут выплачивать воинам жалованье, а отслужившим срок раздавать землю? Или вместо Неронов и Друзов возьмут на себя управление римским народом? Не лучше ль нам, примкнувшим последними к мятежу, первыми заявить о своем раскаянии? Не скоро можно добиться того, чего добиваются сообща, но тем, кто действительно сам за себя, благоволение приобретается сразу, как только ты его заслужил».{257}

Действительно, даже самое нездоровое воображение римского легионера не могло себе представить ужаснейшей картины вручения высшей власти в Римской империи Перцению и Вибулену. Кроме того, большинству воинов удобнее было представить себя людьми, случайно по недомыслию вовлеченными злонамеренными зачинщиками в мятежные действия. Так пусть зачинщики и получают свое.

Агитаторы потрудились не зря: «Внеся этими разговорами смятение в души, породив взаимное недоверие, они отрывают новобранцев от ветеранов, легион от легиона. И постепенно возвращается привычная готовность к повиновению; мятежники снимают караулы возле ворот и относят значки, собранные в начале мятежа в одном месте, где они были ранее».{258}

Наступивший в настроениях легионеров перелом был немедленно замечен людьми Друза и, вдохновленный этим, тот решительно перешел в наступление. Утром он вновь созвал воинов на собрание, где без изысков красноречия, жестко и убедительно пояснил, что никогда не уступит угрозам и устрашениям, но благосклонно отнесется к мольбе. Более того, Друз обещал обратиться к отцу с просьбой о благосклонном отношении к ходатайствам легионов.

Выступление Друза успокоило солдат и тогда он, воспользовавшись наступившим умиротворением, счел своевременным обезглавить мятеж. Перцения и Вибулена пригласили в шатер Друза. Те доверчиво явились, полагая себя в безопасности и, должно быть, гордые оказанной им честью: когда это рядовых воинов приглашает к себе сын правящего императора! Но стоило тем только появиться в шатре Друза, как тот немедленно отдал приказ об их казни. Тела казненных, скорее всего, были выброшены за вал лагеря в назидание всем остальным. Иные же говорили, что их зарыли прямо в палатке Друза, что представляется маловероятным.

С прочими мятежниками справились уже без особого труда, и вскоре мятеж Паннонских легионов был подавлен. Успокоенные легионы получили большие обещания, обернувшиеся малыми уступками. «Войскам он давал завещанные Августом подарки, но больше не делал никаких раздач».{259} Оскверненный мятежом лагерь был оставлен и легионы перешли каждый в свой зимний лагерь.

Так закончился мятеж трех легионов в Паннонии. Он не представлял собою какой-либо угрозы власти Тиберия. Требования мятежников были умеренные, ничтожество их предводителей не позволяло им бросить вызов высшей власти. Собственно, никто в мятежном лагере об этом не помышлял. Разумные действия Блеза, уговорившего послать гонца с требованиями солдат в Рим к императору, немедленная реакция Тиберия, разумные и решительные действия Друза и его советников вкупе со своевременным лунным затмением сделали свое дело. Все закончилось достаточно быстро и без серьезных последствий. О судьбе любителя ломать лозу о солдатские спины Луцилия скорбеть было некому.

Но почти одновременно с мятежом легионов в Паннонии вспыхнул куда более грозный мятеж легионов на берегах Рейна, на самой опасной границе империи, где была сосредоточена крупнейшая военная группировка — восемь легионов, развернутых в две армии. В прирейнской области, именуемой Верхняя Германия (земли современного Эльзаса) стояли II, XIII, и XVI легионы. Их возглавлял легат Гай Силий. В Германии Нижней, на Нижнем Рейне (современная зарейнская Германия и южная Голландия) стояли I, V, XX и XXI легионы, которыми командовал легат Авл Цецина. Обе армии были подчинены усыновленному Тиберием по повелению Августа Германику, сыну Децима Клавдия Нерона Друза, покойного младшего брата Тиберия. Август же за два года до описываемых событий и назначил Гая Юлия Цезаря Германика главнокомандующим легионами на Рейне.

Этот племянник Тиберия был человеком незаурядным и пользовался большой любовью римлян. Светоний дал просто восторженную характеристику добродетелям Германика: «Всеми телесными и душевными достоинствами, как известно, Германик был наделен, как никто другой: редкая красота и храбрость, замечательные способности к наукам и красноречию на обоих языках, беспримерная доброта, горячее желание и удивительное умение снискать расположение народа и заслужить его любовь. Красоту его немного портили тонкие ноги, но он постепенно заставил их пополнеть, постоянно занимаясь верховой ездой после еды. Врага он не раз одолевал врукопашную. Выступать с речами в суде он не перестал даже после триумфа. Среди памятников его учености остались даже греческие комедии. Даже в поездках он вел себя как простой гражданин, в свободные и союзные города входил без ликторов… Даже к хулителям своим, кто бы и из-за чего бы с ним ни враждовал, относился он мягко и незлобиво».{260}

Тацит дал Германику более краткую, но не менее уважительную характеристику, противопоставив его Тиберию именно по человеческим качествам: «И в самом деле этот молодой человек отличался гражданской благонамеренностью, редкостной обходительностью и отнюдь не походил речью и обликом на Тиберия, надменного и скрытного».{261}

Достоинства Германика не остались незамеченными и были достаточно высоко оценены как властью, так и римским народом. Вновь Светоний: «Он пожал обильные плоды своих добродетелей. Родные так уважали его и ценили, что сам Август — об остальных родственниках я и не говорю — долго колебался, не назначить ли его своим наследником, и, наконец, велел Тиберию его усыновить. А народ так любил его, что, когда он куда-нибудь приезжал, -об этом пишут многие, — то из-за множества встречающих даже жизнь его иногда бывала в опасности».{262}

Если отбросить явно панегирические характеристики, то, тем не менее, нельзя не признать, что этот молодой человек имел немалые достоинства. Если сопоставить его с Тиберием, то они были сходны в образовании, равном владением греческим языком, мужестве на полях сражений. Что до преимуществ Германика, то они заключались, прежде всего, в исключительном умении Германика завоевывать любовь окружающих. Как близких, так и народа. Замкнутость и скрытность Тиберия здесь работали против него. Тиберий не искал специально популярности, Германик же заботился о ней постоянно. Насколько это естественно вытекало из его открытого характера и насколько это делалось сознательно — определить невозможно. Но гражданская благонамеренность, действительно ему свойственная, не позволяет предполагать наличие у Германика коварных властолюбивых замыслов.

Отношения Тиберия и Германика «осложнялись и враждой женщин, так как Ливия, по обыкновению мачех, преследовала своим недоброжелательством Агриппину; да и Агриппина была слишком раздражительна, хотя и старалась из преданности мужу и из любви к нему обуздывать свою неукротимую вспыльчивость».{263}

Супруга Германика, дочь Марка Випсания Агриппы и дочери Августа Юлии Старшей, унаследовала от матери неукротимый и властный характер. При этом, по счастью, не унаследовала от нее ненасытной страстности и склонности к распутству. Агриппина славилась как раз своим целомудрием, она была верной и любящей женой Германика, ей была чужда ложь, она презирала всякое притворство. Потому и она была любима римлянами, почитавшими столь достойную, образцово добродетельную семью.

Столь высокую оценку Светонием добродетелей Германика не стоит подвергать сомнению. Профессиональный архивист автор «Жизни двенадцати Цезарей» прекрасно владел историческим материалом. Важнейшим же представляется стремление Светония к предельной объективности. Он указывал на добрые качества и наихудших персонажей своей книги, не скрывал пороков и самых великих императоров, не исключая божественных Юлия и Августа. Потому нельзя не отметить, что Германик, пожалуй, единственный, о котором у него говорится только доброе и не указаны какие-либо пороки.

Германик успел уже себя проявить на военном поприще. Он участвовал в подавлении великого мятежа в Иллирике, где сам Тиберий мог оценить воинское дарование усыновленного племянника. Август был высокого мнения о достоинствах Германика. В 12 г. вместе с Гаем Фантеем Капитоном Германик исполнил обязанности консула, а затем возглавил легионы, стоявшие на самом опасном рубеже Римской империи — на Рейне. Крупнейшую группировку на самой сложной границе Август мог решиться поручить только заслуживающему самого высокого доверия человеку. Печальный опыт непродуманного назначения в Германию Квинтилия Вара Август не мог не учесть.

Семья Германика и Агриппины была глубоко симпатична Августу, и он не скрывал своего к ней расположения. Большой человеческой теплотой веет от сохранившегося письма Августа к своей внучке, приводимом Светонием в биографии Гая Калигулы:

«Вчера я договорился с Таларием и Азиллием, чтобы они взяли с собой маленького Гая в пятнадцатый день до июньских календ, коли богам будет угодно. Посылаю вместе с ним и врача из моих рабов; Германику я написал, чтобы задержал его, если захочет. Прощай, милая Агриппина, и постарайся прибыть к твоему Германику в добром здравии».{264}

Маленький Гай, упомянутый в этом письме, это будущий преемник Тиберия, вошедший в историю под именем Калигулы.

Нельзя не отметить, что сам брак Германика и Агриппины как бы лишний раз символизировал историческое примирение в принципате Августа недавно еще враждебных семей. Германик — сын Друза Старшего и Антонии Младшей, а значит родной внук Марка Антония и при этом внучатый племянник самого Августа, ибо матерью Антонии была его сестра Октавия. Агриппина же — прямая внучка Августа, особо дорога ему тем, что в отличие от Юлии Младшей не унаследовала постыдных качеств своей матери Юлии Старшей.

Но главным здесь должно считать то, что в глазах многих римлян человек такого происхождения, да еще и муж внучки Августа, при этом славный своей добродетелью, щедро одаренный природой и даже достойно себя проявивший, был весьма желателен в качестве правителя Римской империи. Пусть у него не было воинских заслуг, сравнимых с великими победами Тиберия, но он имел все преимущества молодости вкупе с уже заслуженной народной любовью.

Два года пребывания во главе рейнских легионов позволили Германику заслужить симпатии десятков тысяч легионеров. И вот, когда на берега Рейна пришла весть о смерти Августа, любовь воинов к своему полководцу привела к крайне нежелательным для Тиберия последствиям.

Смена власти вызвала сначала на Рейне схожие явления с тем, это случилось в Паннонии. Недовольство, накопившиеся в войсках за последние годы правления Августа, выплеснулось наружу, вызвав мятеж. Сначала он походил на тот, что случился в Паннонии. Те же требования своевременного увольнения ветеранов, добавки жалованья, прекращения жестокостей центурионов. Но вскоре события на Рейне стали принимать куда более грозный характер. Слово Публию Корнелию Тациту:

«Так, прослышав о смерти Августа, многие из пополнения, прибывшего после недавно произведённого в Риме набора, привыкшие к разнузданности, испытывающие отвращение к воинским трудам, принялись мутить бесхитростные умы остальных, внушая им, что пришло время, когда ветераны могут потребовать своевременного увольнения, молодые — прибавки жалованья, все вместе — чтобы был положен конец их мучениям, и, когда можно отомстить центурионам за их жестокость. И все это говорил не кто-либо один, как Перцений среди паннонских легионов, и не перед боязливо слушающими воинами, оглядывающимися на другие, более могущественные войска; здесь мятеж располагал множеством уст и голов, постоянно твердивших, что в их руках судьба Рима, что государство расширяет свои пределы благодаря их победам и что их именем нарекаются полководцы».{265}

Действительно, имя Германика было присвоено сначала Дециму Клавдию Нерону Друзу, а затем и перешло к его сыну Гаю Юлию Цезарю. Германик же и командовал ныне легионами. Потому германские легионы вправе были считать, что они своими боевыми заслугами и подарили почетные прозвания своим военачальникам. А если военачальник им особо обязан, значит, легионы вправе им располагать, вправе выдвигать особые требования. И вот это особое требование, наконец, прозвучало. Легионы, охваченные мятежом на Рейне, возжелали сами решить судьбу престолонаследия империи по смерти Августа: «германские войска не желали даже признавать правителя, не ими поставленного, и всеми силами побуждали к захвату власти начальствовавшего над ними Германика, несмотря на его решительный отказ».{266}

Для самого Германика это стало совершеннейшей неожиданностью. Он в те грозные дни занимался сбором налогов во вверенной его управлению Галлии. Получив известие о смерти Августа и приходе к высшей власти Тиберия, он немедленно сам первый присягнул новому принцепсу, а также привел к присяге на верность многочисленные племена секванов, обитавших по обоим берегам реки, носивший имя Секвана (совр. Сена), а также соседние с ними племена, обитавшие в северных областях Галлии.

Поведение, заслуживающее оценки как образцовое и не позволяющее заподозрить Германика в каких-либо недобрых замыслах.

Мятеж легионов стал крайне неприятным для него самого, тем более что случился в его отсутствие.

Этот мятеж армии на Нижнем Рейне, который начали XXI и V легионы, увлекшие потом за собой I и XX, резко выделялся среди всех подобных волнений, когда-либо происходивших в римской истории. Мятежники пожелали выдвинуть своего правителя Римской империи в лице Германика, пусть с его стороны не было никаких ни слов, ни действий, позволяющих заподозрить его в стремлении к высшей власти.

Легионы уже не раз лишали споры за власть в Риме. То, что власть обретается с помощью войска, прекрасно понимали еще Гай Марий и Луций Корнелий Сулла. Собственно, при них и был открыт предельно простой секрет достижения единовластия в Римской республике: у кого больше легионов, тот ее и достигает. Об этом римляне уже никогда не забывали и после ухода Суллы сначала от власти, а затем и из жизни. Более того, крайнее изумление в римском обществе вызвал законопослушный Гней Помпеи Великий. Когда он высадился в Брундизии с огромным войском, только что завершившим грандиозный поход на Восток, принесший Риму новые обширные владения в Малой Азии, Сирию вплоть до Евфрата, несметную добычу, многие ждали, что славный полководец вознаградит себя сам, обретя единовластие в Риме. При такой военной опоре, после блистательных побед и без угрозы гражданской войны, ибо никто тогда и близко не мог соперничать с Помпеем, подобный исход представлялся едва ли не естественным. Помпеи, однако, проявил себя как абсолютно законопослушный римлянин и распустил легионы, как и следовало поступить по закону. Римская республика сохранилась в 62 г. до Р.Х., поскольку честный Помпеи и не собирался на нее покушаться. А вот Гай Юлий Цезарь в 49 г. до Р.Х. недолго колебался на берегу реки Рубикон и, произнеся бессмертные слова Alea jacta est! (Жребий брошен!), двинул войска на Рим, начав тем самым гражданскую войну, принесшую в итоге ему желанное, но, увы, совсем недолгое единовластие.

Легионы решили судьбу республики в Риме в год рождения Тиберия. Опираясь на них, обрел единодержавие Октавиан и стал Августом. С помощью армии была похоронена республика и утвердилась империя. Так что нижнерейнский мятеж был как бы повторением пройденного. Но только на первый взгляд! Ранее легионы двигали во имя обретения власти полководцы. Их честолюбие вело армии, привыкшие подчиняться своему военачальнику и верящие в его счастливую звезду. Здесь же на берегах Рейна впервые армия сама выдвигает своего претендента на власть, даже не удосужившись выяснить, насколько он сам желает за нее бороться. Это первый такой случай в римской истории. Он как бы стал предвестником грядущих событий, когда воля легионов будет толкать их военачальников на борьбу за высшую власть. Тогда целая эпоха в истории Римской империи получит название «время солдатских императоров (235-284 гг.)». Как видим, эпоха эта могла начаться на двести двадцать лет раньше. При одном, правда, условии: желание войска должно было совпасть с желанием полководца. Но совпадения не случилось.

Своего императора возжелала иметь именно солдатская масса. В ходе бунта легионеров командование полностью утратило контроль над войском. Если в Паннонии до серьезного кровопролития дело по счастью не дошло и расправа над Луцилием «Подай другую!» стала лишь крайним проявлением солдатских обид, то на Рейне все изначально было много суровее. Здесь бунтовщики с мечами в руках ринулись на центурионов. Повергая командиров на землю, легионеры избивали их плетьми, давая каждому по шестьдесят ударов — такая цифра связана с числом центурионов в легионе. Изувеченных, а частью и запоротых до смерти выбрасывали в ров перед лагерным валом, а то и в реку Рейн. После расправы в легионах установилось своеобразное солдатское самоуправление: «Ни трибун, ни префект лагеря больше не имеют никакой власти, сами воины распределяют дозоры и караулы и сами распоряжаются в соответствии с текущими неудобствами. Для способных глубже проникнуть в солдатскую душу важнейшим признаком размаха и неукротимости мятежа было то, что не каждый сам по себе и не по наущению немногих, а все вместе они и распалялись, и вместе хранили молчание, с таким единодушием, с такой твердостью, что казалось, будто ими руководит единая воля».{267}

Эта единая воля солдатской массы и выдвинула Германика на высший пост в империи. По словам Светония, «Именно этой опасности больше всего боялся Тиберий, когда просил сенат назначить ему одну какую-нибудь область управления, потому что всем государством один человек управлять не в силах, кроме как с товарищем или даже с товарищами. Он даже притворился нездоровым, чтобы Германик спокойнее дожидался скорого наследства или, во всяком случае, участия в правлении».{268}

По счастью для Тиберия у Германика не было ни тени мысли лишать его законного наследства по воле мятежных легионов. По словам Тацита, «чем доступнее была для Германика возможность захвата верховной власти, тем ревностнее он действовал в пользу Тиберия».{269}

А ведь для честолюбца, лелеющего месту о высшей власти, сложившаяся ситуация представлялась бы наиудобнейшей для ее достижения. Вдумаемся, на Рейне стоят восемь легионов испытанного в боях войска. Это крупнейшая группировка римской армии. Если повести ее на Рим, выделив, правда, часть войск для сбережения рейнских рубежей с опасными германцами, то в Италии правящему императору противопоставить решительному претенденту по сути нечего. Ведь там нет войск, кроме нескольких когорт преторианцев, а для набора новых легионов явно не хватит времени. По той же причине едва ли удастся вызвать в Италию легионы из других провинций империи. Да, Тиберий вне всякого сомнения великий полководец и Германику в военном деле до него далеко, но что может полководец без легионов? Вне всякого сомнения, Германик, решившись подчиниться воле мятежных легионов, имел бы немалые шансы лишить Тиберия только что обретенной им высшей власти или, как минимум, развязать в империи новую гражданскую войну, по меньшей мере, с неясным исходом.

К чести Германика, он не поддался искушению, если оно вообще у него присутствовало и, самым решительным образом отвергнув крамольное предложение борьбы за высшую власть, приложил все усилия к подавлению случившегося мятежа и восстановлению должного воинского порядка в вверенных его командованию легионах.

Надо сказать, что успокоение мятежных легионов далось Германику нелегко. Когда он прибыл в лагерь бунтовщиков, то легионеры немедленно засыпали его многочисленными жалобами. Германик, не желая выглядеть неуверенным и готовым идти на уступки, немедленно попытался восстановить хотя бы частично воинскую дисциплину. Он решительно потребовал, чтобы воины не стояли позорным для римских легионеров скопищем, но выстроились бы как положено по своим манипулам, выставив перед строем знамена своих когорт. Требование это было верным: восстановление строя — это уже начало восстановления воинской дисциплины. А есть дисциплина — недолго и царить мятежным настроениям. Но правильно и единственно разумно в сложившейся ситуации начав, далее Германик взял совершенно неверный тон. Речь его перед восстановленным строем воинов была лишена конкретики, и, что было явно неуместно, преисполнена патетики.

Германик для начала восславил покойного императора, а затем перешел к восхвалению императора действующего. Он, конечно, справедливо напоминал воинам о славных деяниях Тиберия во главе германских легионов — это была и похвала тем, кого ныне обуяли мятежные настроения, ибо именно они в свое время доблестно сражались под знаменами наследника Августа. Дабы вдохновить воинов на покорство, Германик поведал им о верности законному преемнику ушедшего в царство мертвых принцепса Галлии, кою он сам только что привел к присяге Тиберию. Но все эти правильные слова были встречены легионерами самым что ни на есть гробовым молчанием. Плохо чувствуя истинное настроение воинов, Германик усугубил положение, обвинив воинов в забвении их воинского долга. Теперь уже молчание сменилось ропотом. Вконец растерявшись, Германик задал легионерам совсем уж нелепый в этой ситуации вопрос: а где, собственно, трибуны и центурионы легионов? А они-то, несчастные, пребывали в лагерных рвах и водах Рейна. Германик должен был знать об этом, ведь о ходе мятежа ему не могли не доложить. В результате ропот перешел в яростное возмущение.

Солдат можно было понять. Что им до державных заслуг Августа, если он не сдержал собственных обещаний, данных легионам? К чему восхваление воинских свершений Тиберия, если он, так заботясь о воинах на войне, оставил их без должной заботы в мирное время, оправдываясь как раз невозможностью оспаривания воли Августа? Сам-то он получил заслуженный триумф, а солдаты, с которыми и добыты были его славные победы, несут службу на опаснейшей границе, не видя никаких улучшений в своем положении, а только страдая от многих несправедливостей. И вот в ответ на слова Германика «воины обнажают тела, укоризненно показывая ему рубцы от ран, следы плетей; потом они наперебой начинают жаловаться на взятки, которыми им приходилось покупать увольнение в отпуск, на скудость жалования, на изнурительность работ, напоминают вал и рвы, заготовку сена, строительного леса и дров, все то, что вызывается действительной необходимостью или изыскивается для того, чтобы не допускать в лагере праздности. Громче всего шумели в рядах ветеранов, кричавших, что они служат по тридцать лет и больше, и моливших облегчить их, изнемогающих от усталости, и не дать им умереть среди тех же лишений, но, обеспечив средствами к существованию, отпустить на покой после столь трудной службы. Были и такие, что требовали раздачи денег, завещанных божественным Августом; при этом они высказывали Германику наилучшие пожелания и изъявляли готовность поддержать его, если он захочет достигнуть верховной власти».{270}

Такого эффекта от своего обращения к солдатам Германик никак не ожидал. Менее всего он хотел перерастания мятежа в гражданскую войну, а ведь именно этот путь указывали ему мятежники. Теперь, находясь на трибунале лагеря и не отвергая предложение бунтовщиков, он неизбежно превращался в соучастника очевидного государственного преступления. Заклеймить изменников позором с высоты трибунала было не менее опасно — разъяренные солдаты могли немедленно сменить любовь к своему полководцу, пусть в крамольной форме выраженную, на гнев. А это имело бы самые роковые последствия. Германик счел за благо просто сойти с трибунала и покинуть мятежный строй, покусившийся только что на прямое выступление против законной власти нового императора. Но трибунал-то был окружен вооруженными легионерами, не только не дававшими Германику покинуть лагерь, но и требовавшими его возвращения на трибунал, насильственно предлагая ему возглавить теперь уже антигосударственный мятеж. В отчаянии Германик выхватил свой меч и воскликнул, что «скорее умрет, чем нарушит долг верности».{271} Похоже, он действительно был готов покончить с собой, но, по счастью, находившийся рядом легионер удержал его руку. Но иные наоборот стали прямо побуждать военачальника к самоубийству. Легионер по имени Клаудизий даже протянул Германику свой меч со словами: «Он острее!» Такое «предложение воина есть хладнокровный вызов, а не неуместная шутка».{272}

К счастью для Германика, да и для Тиберия, ибо самоубийство полководца могло иметь катастрофические последствия на Рейне и в Галлии, далеко не все мятежные легионеры возжелали его гибели. Возникло замешательство, и приближенные Германика увлекли его в палатку.

В этом шатре состоялось срочное совещание, благо на него мятежники не решились посягнуть. Положение представлялось донельзя угрожающим. Ведь стали известны намерения мятежников подключить к бунту и легионы Верхнего Рейна. Помимо прочего, они собирались разорить ближайший город, а затем устремиться на разграбление всей Галлии. В этом случае левый берег Рейна оставался бы незащищенным, и германцы во главе с неукротимым Арминием не преминули бы этим воспользоваться. Что же делать? Попытаться с помощью вспомогательных войск и союзников подавить мятеж военной силой — начать гражданскую войну. Уступить всем требованиям мятежных воинов — самим начать ту же гражданскую войну, поскольку тогда Германик должен мятеж возглавить и выступить против Тиберия. Равно опасно было, как ни в чем не уступать, так и уступить во всем. В итоге было принято взвешенное и единственное возможное в сложившихся условиях решение: удовлетворить по возможности справедливые требования воинов. Само решение для вящей его убедительности облекли в форму письма от имени Тиберия. В нем удовлетворялись следующие требования:

— отслужившие по двадцать лет подлежат увольнению,

— отслужившие по шестнадцать лет переводятся в разряд вексиллариев с освобождением их от обязанностей, исключая боевые действия во время войны,

— денежные выплаты, завещанные Августом, должны быть выплачены в двойном размере.

Сделанные уступки неожиданно успокоили солдат. Немедленно исчезло требование к Германику возглавить мятеж и добыть силой верховную власть. Лучше мирным путем получить желаемое, нежели добиваться своего через гражданскую войну с неясным исходом. Как это часто бывает, синица в руках предпочтительнее журавля в небе.

В то же время мятежники, дабы военачальник и его окружение не вздумали отделаться лишь словесными обещаниями, вполне справедливо со своей точки зрения потребовали немедленного претворения в жизнь всего того, что значилось в оглашенном «письме Тиберия». Для этого Германику пришлось пожертвовать теми деньгами, которые были в его распоряжении. Увольнение отслуживших и перевод в вексилларии осуществить-то было несложно, но вот выплаты сначала попытались задержать до возвращения легионов в зимние лагеря. Но не тут-то было. Воины I и XX легионов заявили, что не выступят в поход, не получив заслуженных выплат. Германик вынужден был, что называется, раскошелиться. В итоге торжествующие легионы на марше везли среди легионных знамен и значков денежные ящики своего полководца, ставшие теперь их законным вознаграждением. Конечно, с точки зрения римских воинских традиций, это был натуральный грабеж, а сам оригинальный походный подарок для военного командования был «постыдным на вид»{273} Но главного достигли — мятеж прекратился, относительный порядок в войске был восстановлен. Рубежи империи остались защищенными.

В отличие от нижнерейнских легионов, стоявшие на Верхнем Рейне присягнули Тиберию в целом спокойно. II, XIII и XVI легионы провели присягу должным образом, но в XVI легионе обнаружились колебания. И хотя воины четырнадцатого никаких требований не выдвигали, наученный горьким опытом Германик распорядился немедленно уволить всех, кто переслужил свой срок и выдать легионерам соответствующее денежное вознаграждение.

Но мятежные настроения в рейнских легионах все никак не желали утихать. Внезапно бунт случился в лагере, где стояли вексилларии ранее бунтовавших легионов. Здесь солдатские волнения встретили самое решительное и беспощадное противодействие со стороны префекта лагеря Мания Энния. Грозный префект в своих действиях исходил, правда, не столько из своих действительных прав, сколько из так своеобразно понятой целесообразности устрашающего примера. Воины, однако, не столько устрашились, сколько разволновались еще более. И возмущение разгорелось с еще большей силой. Префект был вынужден искать безопасное убежище, но такового не нашлось, и он был схвачен мятежниками. И вот тут-то доблестный Энний в совершенно казалось бы безнадежной ситуации сумел не только спасти свою жизнь, но и прекратить разгоревшийся было мятеж. В лицо тем, кто собирался с ним расправиться, обретший мужество отчаяния префект бросил обвинение: мятежники наносят оскорбление не префекту лагеря, но своему полководцу Германику и императору Тиберию. Обступившие Мания Энния бунтовщики растерялись, а славный префект, со знаменем легиона устремился к берегу Рейна, восклицая, что всякий, кто не последует за ним, будет объявлен дезертиром, а значит подлежащим смертной казни.

Так вот мужественная решимость одного человека, не только не растерявшегося в окружении мятежной толпы, но и нашедшего нужные слова для ее укрощения, прекратила опасный мятеж.

Но и этот мятеж не был последним. Поводом к очередным беспорядкам стал приезд в ставку Германика посланцев римского сената. Они как раз были уполномоченными разобраться в прошедшем и доложить в Риме сенату и императору о результатах своей миссии. Беда оказалась в том, что рядом с зимними лагерями I и XX легионов находились новые вексилларии, те самые воины, что добились своего нового статуса как раз благодаря уступкам, вырванным у Германика мятежным путем. Подозревая, что в Риме принято решение расправиться с мятежниками и отменить все с таким трудом добытые блага, вексилларии решили, что единственной целью прибывшей сенатской комиссии является расправа над ними.

К действиям мятежники на сей раз приступили немедленно и самым решительным образом, средь ночи дерзко ворвавшись в дом Германика. К своему военачальнику они не испытывают более ни тени почтения и, угрожая ему смертью, вынуждают отдать им знамя легиона. Мятеж стремительно распространяется по всему лагерю. Легионеры открыто оскорбляют посланцев сената римского народа и едва не расправляются с главой делегации Мунацием Планком. Тот спасает свою жизнь, лишь укрывшись в лагере I легиона и обняв его священные символы — знаки легиона и изображение орла. Человек, обнимающий символы легиона, становился особой неприкосновенной. Это самым яростным мятежникам своевременно разъяснил орлоносец Кальпурний. Убийственное святотатство с трудом удалось предотвратить.

Германику удалось утром успокоить легионы, объяснив истинную цель приезда сенатской комиссии. Сенаторы не имеют полномочий кого-либо карать! Комиссию удаётся отправить из лагеря под надежной охраной отряда конницы, но в лагере продолжается смятение. Воины явно отказывают в повиновении своему полководцу, и Германик бессилен переломить ситуацию. Это приводит в сильнейшее раздражение уже саму свиту Германика. Полководца порицают за очевидную неуверенность в себе, непростительную снисходительность к мятежникам. Главный упрек: почему Германик не привлекает надежные легионы Верхнего Рейна к подавлению мятежа нижнерейнских легионов? В сложившемся же положении наилучшим выходом представляется уход из лагеря главнокомандующего и его семьи. Германику напоминают, что его семья здесь состоит кроме него самого из беременной жены Агриппины и двухлетнего сына Гая.

Предложение кажется Германику разумным, но он наталкивается на неожиданное сопротивление своей супруги.

Агриппина была человеком многих замечательных качеств. Гордая своим происхождением — дочь славного Марка Випсания Агриппы, внучка божественного Августа, «никогда не мирившаяся со скромным уделом, жадно рвавшаяся к власти и польщенная мужскими помыслами, она была свободна от женских слабостей».{274} Агриппина чувствовала себя среди воинов в лагере не гостьей, но повелительницей. Воинский стан для дочери Агриппы — родная стихия. Внучка божественного Августа никогда не отступит перед опасностью — твердила она Германику. И лишь когда тот обратился к ней со слезами, обнимая маленького Гая, гордая дочь Агриппы решилась уступить.

Уход из лагеря семьи Германика, совершенно для мятежных легионеров неожиданный, всех потряс. Беременная женщина, несущая на руках двухлетнего сына Гая, уже успевшего стать любимцем воинов — зрелище резко изменившее настроение солдат. «Вид Цезаря (Германика — И. К.) не в блеске могущества и как бы не в своем лагере, а в захваченном врагом городе, плач и стенания привлекли слух и взоры восставших воинов: они покидают палатки, выходят наружу. Что за горестные голоса? Что за печальное зрелище? Знатные женщины, но нет при них ни центуриона, ни воинов для охраны, ничего, подобающего жене полководца, никаких приближенных: и направляются они к треверам (одно из галльских племен, проживающих неподалеку от расположения римского войска — И. К.), полагаясь на преданность чужестранцев. При виде этого в воинах просыпаются стыд и жалость: вспоминают об Агриппе, ее отце, о ее деде Августе; ее свекор — Друз; сама она, мать многих детей, славится целомудрием; и сын у нее родился в лагере, стремясь привязать к нему простых воинов, его часто обували в солдатские сапожки».{275}

Часть из воинов, растроганных неожиданным зрелищем исхода семьи полководца из лагеря, устремилась за Агриппиной. Остальные же окружили Германика. Верно уловив на сей раз настроения легионеров, тот обратился к ним с речью:

«Жена и сын мне не дороже отца и государства, но его защитит собственное величие, а Римскую державу — другие войска. Супругу мою и детей, которых я бы с готовностью принес в жертву, если б это было необходимо для вашей славы, я отсылаю теперь подальше от вас, впавших в безумие, дабы эта преступная ярость была утолена одной моею кровью и убийство правнука Августа, убийство невестки Тиберия не отяготили вашей вины. Было ли в эти дни хоть что-нибудь, на что бы вы не дерзнули бы посягнуть? Как мне назвать это сборище? Назову ли я воинами людей, которые силой оружия не выпускают за лагерный вал сына своего императора? Или гражданами — не ставящих ни во что власть сената? Вы попрали права, в которых отказывают даже врагам, вы нарушили неприкосновенность послов, и все то, что священно в отношениях между народами. Божественный Юлий усмирил мятежное войско одним единственным словом, назвав квиритами тех, кто пренебрегал данной ему присягой; божественный Август своим появлением и взглядом привел в трепет легионы, бившиеся при Акции; я не равняю себя с ними, это было бы и невероятно, и возмутительно. Но ты, первый легион, получивший значки от Тиберия, и ты, двадцатый, его товарищ в стольких сражениях, возвеличенный столькими отличиями, ужели вы воздадите своему полководцу столь отменною благодарностью? Ужели, когда изо всех провинций поступают лишь приятные вести, я буду вынужден донести отцу, что его молодые воины, его ветераны не довольствуются ни увольнением, ни деньгами, что только здесь убивают центурионов, изгоняют трибунов, держат под стражею легатов, что лагерь и реки обагрены кровью и я сам лишь из милости влачу существование среди враждебной толпы?

Зачем в первый день этих сборищ вы, непредусмотренные друзья вырвали из моих рук железо, которым я готовился пронзить себе грудь?! Добрее и благожелательнее был тот, кто предлагал мне свой меч. Я пал бы, не ведая о стольких злодеяниях моего войска; вы избрали бы себе полководца, который хоть и оставил бы мою смерть безнаказанной, но зато отомстил бы за гибель Вара и трех легионов. Да не допустят боги, чтобы белгам, хоть они готовы на это, досталась слава и честь спасителей блеска римского имени и покорителей народов Германии. Пусть душа твоя, божественный Август, взятая на небо, пусть твой образ, отец Друз, и память, оставленная тобою по себе, ведя за собой этих самых воинов, которых уже охватывают стыд и стремление к славе, смоют это пятно и обретут гражданское ожесточение на погибель врагам. И вы также, у которых, как я вижу, уже меняются и выражения лиц, и настроения, если вы вправду хотите вернуть делегатов сенату, императору — повиновение, а мне — супругу и сына, удалитесь от заразы и разъедините мятежников: это будет залогом раскаяния, это будет доказательством верности».{276}

Речь эта, дошедшая до нас в изложении Тацита, производит впечатление глубоко продуманной, хотя и была как бы импровизацией. Приписав самым злостным мятежникам намерение убить Агриппину и маленького Гая, какового у тех и близко не было и быть не могло, Германик умело настроил против них солдатскую массу. Напомнив былые мятежи легионов в римской истории, Германик указал воинам на свои родовые корни, что было не лишним. Но главное, и солдаты это понимали, те мятежные солдаты не понесли наказания, а в случае мятежа при Августе и добились удовлетворения своих требований. Справедлив был и упрек I легиону. Он ведь был в особом долгу перед Тиберием, ибо являлся легионом возрождённым. I легион, его исторический предшественник погиб в 9 г. в трагической битве в Тевтобургском лесу, будучи полностью истреблен германцами вместе с двумя другими легионами бездарного Квинтилия Вара. Вновь сформированный I легион получил свои знамена из рук Тиберия и под его командованием сражался на Рейне и за Рейном против полчищ германцев. Подчеркнутое именование Тиберия «отцом» давало воинам окончательно понять, что их полководец непоколебимо верен законному правителю империи, чтит его и не допустит никаких изменнических действий против него.

Речь Германика, бывшая, скорее всего, тщательно продуманным экспромтом, внесла наконец-то решительный перелом в настроения воинов. Теперь в подавляющем большинстве своем они были намеренны не бунтовать, но вырвать с корнем свое мятежное прошлое. А тех, кто подбил их к попранию воинской дисциплины, осознавшие пагубность прошедшего воины сами вознамерились самым беспощадным образом покарать. Прозвучала в обращениях раскаявшихся бунтовщиков и трогательная просьба к Германику о возвращении в лагерь его супруги и маленького сына. Гай, любовно-шутливо именуемый воинами Калигулой-Сапожком, воспринимался ими как «свой питомец». Не зря появится впоследствии стишок о нем:

«В лагере был он рожден, под отцовским оружием вырос:
Это ль не знак, что ему высшая власть суждена?»
На деле Гай родился близ Рима в городке Анции, но воины так к нему привыкли и полюбили, что искренне считали его рожденным в лагере.

Сына в воинский стан Германик пообещал вернуть. Что до Агриппины, то он напомнил всем о приближающихся у нее родах. А вот касательно виновников мятежа, то здесь полководец великодушно предоставил воинам самим расправиться с теми, кто своими призывами взбудоражил легионы и толкнул заблудших соратников на преступный бунт.

Расправа над зачинателями мятежа носила откровенно варварский характер самодурства.{277} Обвиняемых, связанных, по одному выводили на помост. Трибун указывал на него строю легионеров с обнаженными мечами. Если строй молчал — значит, обвиняемого следовало немедленно отпустить, но если раздавался крик массы легионеров, то обвиняемый признавался виновным, его сталкивали с помоста и сразу убивали.

Дабы происходящее не выглядело совсем уж вопиющим беззаконием, каковым оно и было на самом деле, на судилище присутствовал командующий I легионом Гай Центроний, олицетворявший как бы законность и порядок. Германик же скромно держался в сторонке, изображая полное неведение о происходящем на его глазах.

Разумеется, среди жертв этого судебного действа были и реальные зачинщики, и наиболее рьяные мятежники, но было и множество случайных людей, чем-то вооруженной толпе, пусть и стоящей строем, не понравившихся. Короче, множество непопулярных в войске людей получили то, чего они, скорее всего в действительности не заслуживали.{278} В случае массового самосуда таковых всегда большинство.

Германик допустил все это, считая мятежников своими врагами, поскольку они подвигали его на государственную измену. Не вмешиваясь прямо в расправу, он своеобразно предвосхитил будущего великого римского императора Марка Аврелия (161-180 гг.), о коем историк Вулканий Галликан сказал, что он никогда не приказывал убивать своих врагов, но никогда не мешал тому, чтобы их убивали.{279}

«Очищение кровью» положило конец мятежу в I и XX легионах. Если сравнить действия Друза и Германика при подавлении армейских бунтов, то они заметно разнятся. Друз казнил действительных главных зачинщиков — Перцения и Вибулена. Германик же позволил совершить множество убийств, среди жертв которых наверняка было немало ни в чем не повинных людей. Правда, мятеж на Рейне был более яростным и жестоким, нежели на Дунае.

В V и XXI легионах мятеж был подавлен легатом Авлом Цециной. К решительным действиям его подвиг Германик, отправив грозное письмо, извещавшее до сих пор не успокоившиеся легионы, что он с большим войском выступает на Нижний Рейн и, если до его прибытия с зачинщиками мятежа не будет покончено, то всех бунтовщиков ждет поголовная расправа.

Для решительного и жесткого военачальника Авла Цецины письмо главнокомандующего стало сигналом к действию. Немедленно ночью он собирает самих благонадежных воинов. На совещании выяснилось, что большинство легионеров готовы к восстановлению порядка и сожалеют о случившемся. Дабы должным образом вдохновить верных воинов на беспощадные действия против бунтовщиков, Цецина доверительно прочитал им письмо Германика, а от себя добавил «увещание, чтобы они избавили их всех от бесчестья, а самих себя от неминуемой смерти: ибо в мирное время учитываются смягчающие вину обстоятельства и заслуги, но, когда вспыхивает война, гибнут наравне и виновные, и безвинные».{280}

Так Авл Цецина предложил благонамеренным воинам самим расправиться с неисправимыми бунтовщиками, дабы при подходе войск Германика не случилось большего кровопролития, в каковом могли погибнуть и они сами. Пусть прольется малая кровь, но тем самым удастся избежать большей крови — так можно сформулировать определение легата. Понимающие это верные присяге воины «назначают по уговору с легатом время, когда им напасть с оружием в руках на самых непримиримых и закоренелых мятежников. И вот по условленному знаку они вбегают в палатки и, набросившись на ничего не подозревающих, принимаются их убивать, причем никто, за исключением посвященных, не понимают, ни откуда началась эта резня, ни чем она должна кончится. Тут не было ничего похожего на какое бы то ни было междоусобное столкновение, изо всех, случавшихся когда-либо прежде. Не на поле боя, не из враждебных лагерей, не в тех же палатках, где днем они вместе ели, а по ночам вместе спали, разделяются воины на два стана, обращает друг против друга оружие. Крики, раны, кровь повсюду, но причина происходящего остается скрытой: всем вершил случай. Были убиты и некоторые благонамеренные, так как мятежники, уразумев, наконец, над кем творится расправа, также взялись за оружие. И не явились сюда ни легат, ни трибун, чтобы унять сражавшихся: толпе было дозволено предаваться мщению, пока она им не пресытится. Вскоре в лагерь прибыл Германик; обливаясь слезами, он сказал, что происшедшее — не целительное средство, а бедствие и повелел сжечь трупы убитых».{281}

Были ли слезы Германика искренними или это то, что называется «крокодильи слезы?» Скорее первое. Взаимоистребление товарищей по оружию не могло не ужасать, напоминая худшие времена гражданской войны. С другой стороны, оставаясь как бы в стороне от кровавых расправ, Германик в глазах общественного мнения не запятнал себя беспощадной суровостью. К примеру, Веллей Патеркул искренне полагал действия Германика против мятежников более великодушными, нежели Друза. Вот как выглядит история рейнских и дунайских военных мятежей в его изложении:

«…войско, действовавшее в Германии и находившееся под непосредственным командованием Германика, и одновременно легионы, находившиеся в Иллирике, будучи охвачены каким-то бешенством и ненасытной страстью к беспорядкам, потребовали себе нового военачальника, новый устав, новое управление. Они даже осмелились утверждать, что дадут сенату, принцепсу законы и сами попытались установить себе размер жалованья, сроки службы. Прибегли к оружию. Обнажили мечи. И безнаказанность едва не привела к крайним степеням насилия, и не доставало того, кто повел бы против государства, но не тех, кто бы за ним последовал. Однако, зрелый опыт военачальника в короткое время все это успокоил и ликвидировал, многое обуздав, окончательно вынеся мягкое порицание. В то время, как Германик в большинстве случаев прибег к прощению, Друз, посланный отцом на такой же пожар военной смуты, вздымавшейся огромным пламенем, прибег к древней, старинной суровости. Конец ситуации, опасной для него и гибельной как самим фактом, так и примером, он положил мечами тех же воинов, которыми был осажден».{282}

На деле-то все как раз было наоборот. Германик поступил много суровее Друза, устроив кровавый самосуд и подтолкнув своим посланием Авла Цецину на организацию прямой междоусобной резни. Правда, мятеж на Рейне был суровее, да и какие иные средства его подавления мог применить Германик?

Так или иначе, но Германик после жестокого кровопролития, организованного Цециной, полностью овладел ситуацией на Рейне.

И тогда он принял самостоятельное решение о немедленном походе за Рейн против германцев, хотя с их стороны никаких враждебных проявлений не наблюдалось, а Тиберий к ведению внешней войны наместника Галлии и командующего рейнскими легионами вовсе не побуждал. Но Германик, действуя с учетом сложившейся ситуации, понимал, что для наилучшего восстановления единства в легионах и забвения кровавых мятежных дней нужно событие, которое сплотило бы всех воедино, заставило бы воинов вновь почувствовать себя единой армией, защищающей Рим. Таким событием могла быть только внешняя война. А врага долго искать не приходилось — вот он за Рейном! Враг ненавистный, ибо память о Тевтобургском позоре в сознании римских воинов была жива. Прощать или забывать былые поражения и обидные страницы своей истории римляне не умели никогда. Потому, когда Германик объявил легионам о предстоящем походе в Германию, войско приветствовало его решение. Для легионеров война с извечными врагами Рима была еще и способом искупления вины за мятежное кровопролитие. «Все еще не остывшие сердца воинов загорелись жгучим желанием идти на врага, чтобы искупить этим свое безумие: души павших товарищей можно умилостивить не иначе, как только получив честные раны в нечестивую грудь».{283}

Германик, используя вспыхнувший боевой энтузиазм легионов, немедленно распорядился навести мост через Рейн, по которому в пределы германских земель тут же вторглась армия, в составе которой было двенадцать тысяч легионеров, двадцать шесть когорт по шестьсот воинов в каждой из союзных войск, а также восемь ал конницы по пятьсот всадников в каждой. Сила немалая. Войско успешно продвинулось вперед, миновав пограничные римские укрепления, воздвигнутые Тиберием во время его похода на германцев в 10-11 гг.{284} После пересечения Цезийского леса воины в полном соответствии с римской военной традицией построили боевой укрепленный лагерь. С фронта и тыла его защищали земляные валы, с флангов — замки. Отсюда и началось наступление на ничего подобного не ожидавших германцев племени марсов. Марсы обитали в междуречье рек Лупия (совр. Липпе) и Рур. Римляне, отменно знавшие театр военных действий, — как-никак восемнадцать лет они владели этими землями, да и всего три-четыре года назад воевали здесь под предводительством Тиберия — сумели скрытно подойти к поселениям марсов по ранее не используемой дороге, откуда германцы совершенно не ожидали нападения. Подход римлян совпал для несчастных марсов с их традиционным празднеством, когда все развлекались игрищами, пировали и менее всего были готовы к бою.

Оценив столь замечательно выгодную для римского войска ситуацию, Германик разделил свои силы на четыре отряда, выстроив их клиньями, дабы охватить как можно большую площадь германских поселений. В результате он огнем и мечом опустошил местность в пятьдесят миль в окружности (римская миля равна полутора километрам). Римляне истребляли всех без учета пола и возраста, сравнивая с землей и сжигая все на своем пути. Венцом разорения земли марсов стало унижение главной святыни племени — святилища богини Танфаны.

Истребление безоружных, полусонных людей никак нельзя признать воинской доблестью. Римляне считали германцев варварами, но истинно варварским образом действовал как раз Германик. Потому доблести в такой победе не было, и гордиться Германику было нечем. Его покойный отец Друз Старший и Тиберий завоевывали воинскую славу в этих же местах в честных боях.

Бесчеловечная резня марсов не могла не возмутить соседние с ними германские племена, и те решили отомстить за собратьев. Когда римские войска возвращались через лесистые ущелья к Рейну, они угодили в засаду и поначалу даже пришли в замешательство. Но сил у нападавших было недостаточно и римлянам удалось вырваться на открытое место, оттеснив туда же неприятеля. А здесь уже превосходство было на их стороне.

Поход завершился успешно, и войска расположились в зимних лагерях. Мятежная эпопея, к счастью для Германика, завершилась, а удачный поход на марсов знаменовал окончательное возвращение легионов к должному воинскому порядку.

А что происходило в эти дни в Риме? Как там реагировали на известия о мятежах, как вел себя Тиберий и как его поведение воспринимали римляне?

Тацит дал подробнейшую картину этих событий:

«А в Риме, где еще не знали о том, каков был исход событий в Иллирике, но прослышали о мятеже, поднятом германскими легионами, горожане, охваченные тревогой, обвиняли Тиберия, ибо, пока он обманывал сенат и народ, бессильных и безоружных, своею притворной нерешительностью, возмутившихся воинов не могли усмирить два молодых человека, еще не располагавших нужным для этого авторитетом. Он должен был самолично во всем блеске императорского величия отправиться к возмутившимся; они отступили бы, столкнувшись с многолетнею опытностью и с высшей властью казнить или миловать. Почему Август в преклонном возрасте мог столько раз посетить Германию, а Тиберий в цвете лет упорно сидит в сенате, перетолковывая слова сенаторов? Для порабощения Рима им сделано все, что требовалось; а вот солдатские умы нуждаются в успокоительных средствах, дабы воины и в мирное время вели себя подобающим образом.

Тиберий, однако, к этим речам оставался глух и был непримирим в решении не покидать столицу государства и не подвергать случайностям себя и свою державу. Ибо его тревожило множество различных опасений: в Германии — более сильное войско, но находящееся в Паннонии — ближе; одно опирается на силы Галлии, второе угрожает Италии. Какое же из них посетить первым? И не восстановит ли он против себя тех, к которым прибудет позднее, и которые сочтут себя оскорбленными этим? Но если в обоих войсках будут находиться его сыновья, его величие не потерпит никакого ущерба, ибо, чем он дальше и недоступнее, тем больше внушает почтение. К тому же молодым людям простительно оставить некоторые вопросы на усмотрение отца, и он сможет либо умиротворить, либо подавить силою сопротивляющихся Германику или Друзу. А если легионы откажут в повиновении самому императору, где тогда искать помощи?»{285}

Жизнь полностью подтвердила правоту Тиберия. Его действия оказались единственно верными в сложившейся ситуации. Правитель государства, нервно реагирующий на тревожные вести с дальнего пограничья и готовый немедленно при этом покинуть столицу то ли для успокоения волнений, то ли просто празднуя труса, не может внушить должного почтения народу. «Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению».{286}

На пустую болтовню горожан и несправедливые упреки он правильно не желал реагировать. Кода же мятежи благополучно были усмирены, вот тут-то Тиберий и выступил со специальным обращением к сенату, где восхвалил обоих сыновей — как родного, Друза, так и приемного, Германика. При этом сыну приемному досталось много больше похвал, что крайне изумило сенаторов, иные из которых даже усомнились в искренности слов принцепса. А вот хвалу Друзу, каковую Тиберий высказал четкими словами без всяких витиеватостей и неуместного многословия, все восприняли с доверием.

Сложно сказать, почему Тиберий так похвалил обоих усмирителей мятежей. Может, чрезмерно восхваляя Германика, он тем самым особо благодарил его за мужественный и честный отказ воспользоваться мятежным предложением и попытаться захватить высшую власть? Прямо об этом говорить не стоило, но особой похвалы Германик за свою непоколебимую верность заслуживал.

Важнейшим же решением было следующее. Тиберий подтвердил все сделанные Германиком легионерам обещания. Уступки теперь приобрели законную силу. Они также были распространены и на паннонские легионы, дабы там никто не мог упрекнуть Друза в несоблюдении обещаний. Но главное здесь очевидно то, что Тиберий, человек до мозга костей военный и лучший без сомнения полководец империи, знаменитый заботой о боевых соратниках, прекрасно понимал справедливость этих уступок.

Мятежи окончились, но на Рейне уже вновь шла война.

Глава V. ВОЕННОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ

Успокоение мятежных легионов не означало спокойствия на берегах Рейна. Лихой набег Германика на марсов не мог не иметь продолжения. И продолжением этим неизбежно становилась война уже не с одним, но с группой германских племен. Ведь уже при отступлении войск Германика из земли марсов к римским владениям их преследовали и нанесли им потери соединенные силы германцев — бруктеров, тубангов и узипетов. Было очевидно, что в новом году военные действия возобновятся, и характер их будет серьезным. Понимая это, Германик решил действовать с опережением. Большое наступление на земли к востоку от Рейна он планировал на лето 15 г. Но уже в феврале он решился нанести первый удар за Рейн против племени хаттов. Хатты обитали по верхнему течению реки Визургий (совр. Везер). Двинув войска против хаттов, Германик учитывал взаимоотношения между германскими вождями — Арминием и Сегестом. Арминий, напрасно обласканный Августом, был теперь самым лютым врагом Рима. Врагом победоносным, как никто унизившим римскую воинскую доблесть в лесных ущельях Тевтобурга. Но вот другой вождь Сегест, в свое время справедливо предупреждавший римлян о коварных замыслах Арминия, сохранил верность Риму. На это и делал ставку Германик.

Для успешного проведения весенней кампании Германик разделил свое большое войско на две армии. Четыре легиона вместе с вспомогательными войсками быстро и скрытно должны были двинуться в землю хаттов, другие же четыре легиона во главе с испытанным военачальником Авлом Цециной, действуя на среднем течении Визургия, должны были прикрыть войско Германика от возможного нападения союзных хаттам херусков и марсов. Авл Цецина, надо отдать ему должное, с задачей своей блестяще справился.

Главным успехом похода стал ожидаемый открытый переход Сегеста на сторону римлян. Соплеменники его, римлян ненавидевшие, действий своего вождя не одобрили, и он оказался осажденным собственным народом в своей же крепости. Ловкость сына Сегеста Сигимунда, сумевшего через все преграды известить римлян о бедственном положении их союзника, спасла ситуацию. Германик сам принял участие в освобождении Сегеста от осады и торжественно принял его в своем лагере, куда германский вождь прибыл в сопровождении большой свиты. В свите этой оказалась драгоценная для римлян добыча — дочь Сегеста Туснельда, она же супруга ненавистного римлянам Арминия, носящая в чреве его дитя. Сегест преподнес Германику и самый ценный дар — недавние трофеи германцев из Тевтобургского леса, доспехи воинов несчастного Квинтилия Вара.

Разорив и предав огню главный город хаттов Маттию, Германик победоносно вернулся на западный берег Рейна. Тиберий наидостойнейшим образом вознаградил приемного сына за его походы. Получив право на триумф, дарованный ему по предложению принцепса еще за поход на марсов, теперь он по предложению Тиберия удостоился еще и звания императора. А если вспомнить, что вместе с Тиберием, его сыном Друзом и своим братом Клавдием Германик вошел во вновь учрежденную жреческую коллегию августалов - служителей культа божественного Августа, то статус его в империи стал замечательно высок. По сути, он становился вторым человеком после самого Тиберия, опережая родного сына принцепса Друза. Тот не удостаивался триумфа, не получал звания императора.

Здесь должно напомнить, что традиционно в Риме звание императора присваивалось наиболее выдающимся полководцам за самые блестящие победы. Практического значения титул этот в республиканскую эпоху не имел. Положение стало меняться со времени принципата Августа, сделавшего этот титул пожизненным и дававшим право его обладателю на верховное главнокомандование всеми вооруженными силами Римской державы. Но и былая традиция почетного титулования успешных полководцев не была отменена. Тиберий стал императором при Августе, не имея властных полномочий. Некоторое время и в его правление двойное значение звания император будет сохраняться.

Сегест поселился в римских владениях. Туснельда вскоре родила сына, который был воспитан в Италии в городе Равенне.{287} Там же, где был поселен мятежный вождь Иллирика Батон, сдавшийся Тиберию. Сын Арминия и Туснельды получил имя Тумелик.{288}

Успешные походы Германика, открытая измена Сегеста, пленение жены и рождение сына, обреченного на жизнь под властью ненавистных римлян, не могли не привести славного Арминия в совершенную ярость. Он возглавил херусков и примкнувшие к ним племена, также враждебные Риму, намереваясь устроить римлянам новый Тевтобург. Вождь напоминал соотечественникам о своей великой победе, уничтоживший власть Рима между Рейном и Альбисом и избавивший германцев от секир, розог и податей римлян. И если с пустыми руками ушел от германцев и «этот причисленный к богам Август, этот его избранник Тиберий; так неужели они станут бояться неопытного юнца и мятежного войска?»{289}

Оскорбительно именуя Германика «неопытным юнцом» и напоминая о недавних мятежах в римских легионах, Арминий вдохновлял германцев на новые победы. Разве этот противник грознее истребленного воинства Вара? Тот, кстати, юнцом не был и легионы его ранее не бунтовали.

Такие пламенные речи Арминия вдохновляли многих. К нему примкнул его дядя по отцу Ингвиомер, ранее бывший союзником римлян и пользовавшийся у них немалым уважением. Переход этот весьма удручил Германика. Он свидетельствовал об объединении сил германцев. Одно только племя хавков решилось остаться в союзе с римлянами и выставило им в помощь вспомогательные отряды.

Серьезность предстоящей войны Германику была очевидна и он принял все меры, чтобы не столкнуться с объединенными силами грозного воинства Арминия. План действий его был таков: Авл Цецина с сорока когортами римлян (не менее 20 тысяч воинов) должен был пройти через земли племени бруктеров к реке Амизии (совр. Эмс). Главная задача доблестного Авла — отвлечь на себя силы врага. Конница во главе с префектом Педоном должна была вторгнуться в приморскую область племени фризов. Сам же Германик собирался на кораблях по озерам доставить к Амизии четыре своих легиона.

Первоначальный план был успешно осуществлен и войска одновременно прибыли на берега Амизии. Далее армия Германика, опустошив земли между Эмсом и Липпе, оказалась близ Тевтобургского леса, столь неприятного для римлян. Зрелище, открывшееся взорам испытанных воинов, было воистину ужасающим: «… посреди поля белели скелеты, где одинокие, где наваленные грудами, смотря по тому, бежали ли воины или оказывали сопротивление. Были здесь и обломки оружия, и конские кости, и человеческие черепа, пригвожденные к древесным стволам. В ближних лесах обнаружились жертвенники, у которых варвары принесли в жертву трибунов и центурионов первых центурий (трибуны — старшие офицеры легиона, их было шесть, в республиканское время они по очереди командовали легионом, в имперское время стали помощниками командира легиона легата, центурионы первых когорт — «примипилы», самые заслуженные младшие офицеры легиона. — И. К.). И пережившие этот разгром, уцелев в бою или избежав плена, рассказывали, что тут погибли легаты, а там попали в руки врагов орлы; где именно Вару была нанесена первая рана, а где он нашел смерть от своей злосчастной руки и обрушенного ей удара; с какого возвышения произнес речь Арминий, сколько виселиц для расправы с пленными и сколько им было для них приготовлено, и как, в своем высокомерии, издевался над значками и орлами римского войска».{290}

Не менее, нежели сам разгром, римлян должно было ужаснуть жертвоприношение пленных трибунов и примипилов. Нечто подобное произошло только во время восстания Спартака, когда вождь восставших рабов и гладиаторов принес в жертву в память о своем погибшем соратнике Криксе триста пленных римлян.{291}

Германик распорядился о достойных похоронах останков погибших соотечественников и первым уложил в основание насыпанного могильного кургана кусок дерна. Когда Тиберий узнал об этом, то он упрекнул Германика в нарушении старинного обычая: ведь Германик был уже жрецом-августиалом, а обладатель жреческого сана не должен был прикасаться к мертвым.

С точки зрения строгого соблюдения обычаев предков Тиберий был прав, но Германик, нарушая обычай, соблюл закон нравственный и упрек был им едва ли заслужен.

Теперь предстояло сражение с войском Арминия. Германский вождь действовал, следуя своей обычной тактике. Германцы расположились на открытом поле и, когда Германик обрушил на них всю свою конницу, сначала, по приказу Арминия, отошли к лесу. Когда римляне стали их преследовать, то из лесистого ущелья на них обрушились свежие силы врага. Конница римлян была приведена в полное замешательство, а спешно брошенные ей на помощь вспомогательные когорты беглецы просто смяли, чем усугубили общее смятение. Сражение уже шло по Тевтобургскому сценарию, но тут подоспел боевой строй легионов во главе с самим Германиком. Арминий, не искушая судьбу, велел своему войску отойти.

Разгрома удалось избежать, но о победе и думать не приходилось. Арминий отошел, но конницу и вспомогательные части он потрепал изрядно. Римляне же особого урона германцам не нанесли. Внешне противники разошлись без перевеса на чьей-либо стороне.{292} Фактически же Германик потерпел явную неудачу. Его план сражения провалился: атака конницы не удалась, вспомогательные когорты были введены в бой бестолково и только усугубили общее расстройство. Отход Арминия при появлении строя легионов Германика бегством и даже признанием превосходства врага не был, а являлся разумной осторожностью, стремлением сберечь свои силы. Главное, римляне даже не пытались преследовать противника. На следующий же день Германик решил возвращаться к Рейну. Таким образом, похороны останков воинов из легионов Квинтилия Вара стали единственным достижением этого похода Германика против Арминия.

Отходить римское войско, согласно приказу своего главнокомандующего, собиралось тремя путями. Конница вновь должна была идти морским берегом к устью Рейна, свои легионы Германик отправил в римские пределы тем же водным путем, каким и пришли они к берегам Эмса. А Авлу Цецине с его войском Германик определил кротчайший путь к Рейну через так называемые «длинные гати». Они являли собою узкую тропу среди обширного пространства болот. Когда-то ее проложил знаменитый римский военачальник Луций Домиций Агенобарб, и римлянам она была хорошо известна. Но за прошедшие годы ее замечательно сумели изучить и германцы. В родных лесах и болотах они чувствовали себя хозяевами положения, да и были таковыми. В результате Арминий, двигаясь самой короткой дорогой, опередил менее подвижное из-за тяжелого снаряжения римское войско и солдаты Авла Цецины во главе со своим полководцем оказались в окружении. Торжествуя грядущую победу, Арминий воскликнул к восторгу своего войска: «Вот он Вар и вторично скованные той же судьбой легионы!»{293}

Слова эти отнюдь не выглядели похвальбой. I, V, XX и XXI легионы находились в казавшейся безнадежной ситуации и на сей раз не по вине того, кто ими непосредственно командовал. Авл Цецина не выбирал этот роковой путь, его легионам назначил Германик, проявивший здесь не лучшее знание театра военных действий и вопиющую недооценку противника и его возможностей в родных лесах и болотах. А положение в чем-то было даже хуже Тевтобургского: ведь ныне не три, а целых четыре легиона были в полном окружении, да и Цецина имел славу военную побольше, нежели Вар. Потому Арминий был действительно близок к победе, могущей превзойти предшествовавший великий успех шестилетней давности.

Спасение легионов Авла Цецины пришло с самой неожиданной стороны. В руководстве германцев возникли разногласия. Арминий, используя образцовый опыт Тевтобурга, советовал не препятствовать римлянам покинуть их наспех сооруженный лагерь. Его мысль была совершенно верной, ибо держаться в таких укреплениях без должного количества припасов и без надежды на подход своих войск продолжительный срок было невозможно. Римляне были обречены идти на прорыв. Это был единственный путь если не к спасению, то к достойной гибели. Истинно римский выбор. Позорная сдача в плен исключалась. Ждать прорыва пришлось бы недолго. И исход его представлялся однозначным. Но здесь славный вождь натолкнулся на противодействие своего нового союзника, того самого дядюшки Ингвиомера. Недавний друг и верный союзник римлян ныне предвкушал победное взятие приступом римского лагеря, множество пленных и богатую добычу. А вот если согласиться с мнением племянника, то разгром римлян на марше даст много меньше пленных и той самой желанной добычи. Того не ведал Ингвиомер, что единственный шанс на спасение легионов его противник Авл Цецина как раз и видел в возможном приступе германцев. Безнадежность попытки прорыва была опытнейшему воину очевидна. Потому мудрый легат обдуманно расположил войска в лагере таким образом, чтобы вражеская попытка взять его штурмом кончилась для германцев поражением. На лагерном валу, на который должен был обрушиться первый и главный удар германцев, Авл Цецина оставил только редкий ряд воинов, а основные силы должны были атаковать врага с флангов, заходя к нему в тыл. Явно переоценивая свои силы, германцы своими действиями полностью подтвердили предвидение римского полководца: «Итак, с первым светом они принимаются засыпать рвы, заваливать их валежником, расшатывать частокол на валу, на котором, словно оцепенев от страха, стояли редкие воины. И когда враги сгрудились у вала, когортам был дан сигнал к выступлению и раздаются звуки рожков и труб. Римляне с громкими криками бросаются на германцев, заходя на них с тыла и крича, что тут им не леса и болота и что на ровном месте все равны перед богами. Врагов, надеявшихся на то, что они с легкостью разгромят римлян и что биться придётся с немногочисленным и кое-как вооруженным противником, звуки труб и сверкающее оружие приводят в тем большее замешательство, чем неожиданней они для них были, и они гибнут, столь же беспомощные при неудаче, насколько бывают дерзкими при успехе. Арминий вышел из боя целый и невредимый, Ингвиомер — с тяжелой раной; остальных римляне истребляли, пока длился день и не была утолена жажда мщения. Легионы вернулись в лагерь лишь ночью, и, хотя раненых было больше, чем накануне, и по-прежнему не хватало продовольствия, в одержанной победе для них было все — и сила, и здоровье, и изобилие».{294}

Можно только представить себе сколь сожалел Арминий о согласии принять в союзники бестолкового дядюшку! Цецина победоносно прорвал германское окружение и устремился к Рейну тогда, когда в римских владениях за Рейном уже возобладали панические слухи о гибели всех четырёх легионов и о неизбежном вторжении в Галлию несметных полчищ германцев. Венцом паники стало намерение разрушить мост через Рейн. Как будто это могло бы остановить предполагаемое нашествие! Постыдные эти настроения пресекла супруга Германика. Агриппина спасла рейнский мост от разрушения. Многие римляне тогда поддались позорным настроениям, «но эта сильная духом женщина взяла на себя в те дни обязанности военачальника и, если кто из воинов нуждался в одежде или перевязке для раны, она оказывала необходимую помощь».{295}Когда наконец легионы доблестного Авла Цецины достигли Рейна, то в головной части моста их встречала похвалами и благодарностями Агриппина с трехлетним сыном Гаем Цезарем Каллигулой на руках.

А где в это время был сам Германик? Получается, что он, выбрав для легионов Цецины наихудший маршрут, их едва не погубил, Агриппина же, спасши рейнский мост и прекратив панику, позволила им вернуться в римские владения без лишних трудностей и потерь. Но вот распоряжение Германика II и XIV легионам, которые вместе с ним возвращались из похода, привело к потерям немалым, пусть и силами природы вызванным:

«Германик между тем из привезенных на судах легионов второй и четырнадцатый передает Публию Вителлию и приказывает ему вести их дальше сухим путем; это было сделано ради того, чтобы облегченные корабли свободнее плавали в обильных мелких водах и с меньшей опасностью садились на ил при отливе. Вителлий сначала беспрепятственно двигался по суше, лишь слегка увлажняемой во время прилива; вскоре, однако, северный ветер и созвездие равноденствия, от которого особенно сильно вздувается Океан, обрушились на войско тяжелыми ударами. И земля была залита: море, берег, поля — все стало одинаковым с виду, и нельзя было отличить трясину от твердой земли, мелководья от глубокой пучины. Воинов опрокидывают волны, поглощают водовороты; лошади, грузы, трупы плавают между ними и преграждают им путь. Перемешиваются между собою манипулы; воины бредут в воде то по грудь, то по шею и порою, когда теряют дно под ногами, отрываются друг от друга или тонут. Ни крики, ни взаимные ободрения не помогают против набегающих волн; исчезло различие между проворным и вялым, рассудительным и неразумным, между предусмотрительностью и случайностью: все с одинаковой яростью сокрушается волнами. Наконец, Вителлий, добравшись до более высокого места, вывел туда свое войско. Ночевали без необходимой утвари, без огня, многие раздетые и израненные, едва ли не более жалкие, нежели те, кто окружен врагом: ибо там смерть, по крайней мере, почетнее, тогда как здесь их ожидала лишь бесславная гибель. Рассвет возвратил им сушу, они дошли до реки (Визургия, совр. Везера. — И. К.), куда с флотом отправился Цезарь (Германик. — И. К.). Легионы были посажены на суда, между тем как распространился слух, что они утонули: и никто не верил в их спасение, пока люди не увидели своими глазами Цезаря и вернувшееся с ним войско».{296}

В этом походе Германик воистину «замечательно» назначил маршруты своим войскам. Четыре легиона по его милости угодили в окружение и спасены были лишь глупостью Ингвиомера, помноженной на самонадеянность варваров, и доблестной распорядительностью Авла Цецины. Два легиона едва не канули в пучине Северного моря, хотя причуды погоды в этих местах в такое время года были римлянам уже известны. Не забудем его тактической промашки на поле боя, жертвою которой стали конница и вспомогательные части римского войска. Короче, если весенняя кампания Германика имела право считаться успешной — переход Сеге-ста к римлянам, разорение главного города земли хаттов, — то кампания летне-осенняя целиком провалилась. Германик проявил себя скверным главнокомандующим и как тактик на поле боя, по сути, проиграв сражение Арминию, и как стратег, ибо организовал отход войск так, что они понесли при этом многочисленные потери и от вражеского оружия, и от сил природы. О масштабе понесенных в летне-осенней кампании 15 г. войском Германика потерь говорит следующее свидетельство Тацита: «Галлия, Испания и Италия, соревнуясь друг с другом в усердии, предлагали в возмещение понесенных войском потерь оружие, лошадей, золото — что кому было сподручнее. Похвалив их решение, Германик принял только оружие и лошадей, необходимых ему для военных действий, а воинам помог из собственных средств. И для того, чтобы смягчить в них воспоминание о прожитом бедствии еще и ласковым обращением, он обходит раненых и каждого из них превозносит за его подвиги: осматривает их раны, он укрепляет в них — в ком ободрением, в ком обещанной славой, во всех -беседами и заботою чувство преданности к нему и боевой дух».{297}

Стремление утешить, поддержать дух израненных воинов — дело вне всякого сомнения похвальное. Но эти достойные дела Германика никак не могут заслонить собой очевидный провал его похода вглубь Германии в 15 в. Успех оставался на стороне Арминия, пусть и не удалось ему уничтожить легионы Цецины. Но случилось главное: римляне бесславно и с немалыми потерями убрались за Рейн. А то, что для восполнения этих потерь потребовались ресурсы крупнейших провинций запада империи Галлии и даже Испании, более того, не обошлось без участия и самой Италии — прямое свидетельство истинного масштаба неудачи Германика и понесенных им потерь. В сложившейся ситуации присвоенный ему императорский титул за поход без серьезного сражения и от щедрот Тиберия дарованный сенатом триумф оказались явно неуместными. Германик не мог этого не понимать, а Тиберий никак не мог быть в восторге от итогов германских походов усыновленного племянника. Теперь продолжение войны становилось для Рима насущной необходимостью. Если все оставить как есть и не отомстить германцам, то римским владениям в Галлии не избежать вторжения германских полчищ, призрак которого уже встал на берегах Рейна в канун возвращения в римские пределы легионов Цецины.

Путем напряжения всех сил, привлечения ресурсов Галлии, Испании и самой Италии Германику удалось за несколько месяцев восстановить силы рейнских легионов и римляне были готовы к новому походу. На сей раз Германик не рискнул углубляться в пределы Германии по суше, памятуя о той ловушке, в которой оказались по его же вине четыре легиона Авла Цецины. В германские земли легионы должны были проникнуть по воде сначала из устья Рейна в Океан (совр. Северное море), а затем по рекам, впадающим в море и пересекающим германские земли, углубиться во вражеские владения. Для такого способа вторжения была еще одна весомейшая причина: нехватка лошадей. Ее не удалось возместить даже усилиями двух провинций и Италии. И вот теперь «было сочтено достаточным соорудить тысячу судов, и вскоре они были готовы — одни короткие, с тупым носом и такой же кормой, но широкие посредине, чтобы лучше переносить волнение на море, другие — плоскодонные, чтобы могли без повреждения садиться на мели; у большинства кормила были приложены и сзади, и спереди, чтобы гребя то вперед, то назад, можно было причалить, где понадобиться; многие суда с настланными палубами для перевозки метательных машин были вместе с тем пригодны и для того, чтобы перевозить на них лошадей или продовольствие; приспособленные для плавания под парусами и быстроходные на веслах, эти суда, несшие на себе умелых и опытных воинов могли устрашить уже одним своим видом».{298}

Благодаря Публию Корнелию Тациту у нас есть такое замечательное подробное описание римского флота, построенного в устье Рейна по приказанию Германика. Флот получился впечатляющий и грозный. Было в нем на самом деле до тысячи судов — неизвестно, но величина римской водной армады стала без сомнения наивнушительнейшей.

Сосредоточившись у устья Визургия, римляне могли затем проникнуть в сердце германских земель. В то же время они предприняли два вторжения в Германию из-за Рейна. Легат Силий напал на хаттов, но противник сумел ускользнуть от римлян. Силию досталась весьма скромная добыча, украшенная, правда, двумя ценными пленницами: женой и дочерью вождя хаттов. Сам же Германик двинулся с шестью легионами на реку Луппию (совр. Липпе), где германцы держали в осаде римское укрепление. Те, верно оценив невыгодное для себя соотношение сил, прекратили осаду и отступили вглубь родных лесов. Дабы лишний раз задеть самолюбие римлян, они разметали могильный курган, насыпанный по повелению Германика и при его личном участии над останками легионеров Вара, а заодно разрушили римский жертвенник в память Децима Клавдия Нерона Друза, отца Германика. И то и другое римляне вскоре, однако, восстановили, и Германик даже велел провести мимо жертвенника Друза легионы торжественным маршем, отдавая сыновий долг славному родителю и демонстрируя варварам возвращение легионов на места, некогда отцом его для Рима завоеванные. В то же время, не испытывая должно быть иллюзий на долговременное здесь закрепление, римляне вернулись к сооружению новых пограничных валов и укреплений.

Сосредоточить все силы, пришедшие и сухопутными и водными путями, Германику удалось в долине Идиставизо, расположенной между течением Визургия и высокими лесистыми холмами. Германцами, также выбравшими это место для себя, предводительствовал сам Арминий. Перед боем он напомнил своим воинам о римской алчности, надменности и жесокости. Вождь херусков прямо объявил своим воинам, что у них есть только два пути: или отстоять свою свободу, или погибнуть, не давшись в рабство. Лозунг простой, справедливый и доходивший до каждого сердца воинов-германцев.

У его противника боевой лозунг был иным: не щадить неприятеля, не прекращать битву до полного истребления вражеского племени — только это может положить конец войне!

Упорнейшее многодневное сражение дало римлянам определенные успехи. На сей раз германцам не удалось воспользоваться природными преимуществами родной земли. Римляне не дали себя заманить в лесистую местность, но принудили неприятеля сражаться на открытом поле. Здесь римский строй всегда имел преимущество перед отважными, но недостаточно обученными, не знающими должной дисциплины и организации германцами. Арминий был ранен в бою и принужден отступить, но значительную часть своих военных сил он сохранил. Германцы отошли в относительном порядке и разгрома ненавистного противника римляне не достигли. Тем не менее, счастливый достигнутым Германик торжествовал победу. После сражения он созвал воинскую сходку, где восславил победителей, а захваченное германское оружие велел сложить в груду и установить победную памятную надпись: «Одолев народы между Рейном и Альбисом, войско Тиберия Цезаря посвятило этот памятник Марсу, Юпитеру и Августу».{299}

Здесь Германик очевидно выдавал желаемое за действительное. Да, раненный Арминий отступил, но вражеская армия не была уничтожена, а всего лишь, пусть и понеся немалые потери, отошла от Идиставизо вглубь лесов, где римляне не могли ее преследовать. Земли между Рейном и Эльбой вовсе не были вновь заняты римлянами. Собственно, римляне продвинулись только до Везера и то лишь в северной части его течения. О восстановлении положения, бывшего здесь до Тевтобургской войны, речь близко не шла. Это в свое время прекрасно понял Тиберий. И хотя его военная кампания в Германии 10-11 гг. была не в пример успешней кампании Германика — не было больших побед, но не было поражений и жестоких потерь, — он не пытался восстановить границу на Эльбе, которую сам в свое время победоносно утвердил. Тиберий тогда, стоит об этом напомнить, сумел избежать сколько-либо значительных людских потерь, что и ставил ему особо в заслугу, и справедливо ставил, Веллей Патеркул. Войско же Германика и в этом, казалось бы, успешном походе не избежало жесточайших потерь при возвращении в римские пределы. Обратный путь римского флота по Северному морю стал подлинной катастрофой. Свирепая буря нанесла римлянам урон больший, нежели неприятель на суше. Они вправе были подумать, что бог Нептун за что-то гневен на их полководца, если второй раз подряд им приходиться опасаться водной стихии пуще мечей германцев. Здесь нельзя пройти мимо описания этой бури, данного Тацитом на основании двадцати двух стихов поэта Альбинована Педона, выжившего в этом бедствии. Педон был даровитым поэтом, а не только воином. В свое время он даже входил в круг друзей самого Овидия. Проза Тацита сохранила поэтическую яркость оригинала:

«Сначала спокойствие морской глади нарушалось только движением тысячи кораблей, шедших на веслах или парусами; но вскоре из клубящихся черных туч посыпался град; от налетевших со всех сторон вихрей поднялось беспорядочное волнение: пропала всякая видимость и стало трудно управлять кораблями; перепуганные, не изведавшие превратностей моря воины или мешали морякам в их работе, или, помогая им несвоевременно и неумело, делали бесплодными усилия самых опытных кормчих. Затем и небом, и морем безраздельно завладел южный ветер, который, набравшись силы от влажных земель Германии, ее полноводных рек и проносящегося над нею нескончаемого потока туч и став еще свирепее от стужи близкого севера, подхватил корабли и раскинул их по открытому Океану или повлек к островам, опасным своими отвесными скалами или невидимыми мелями. Лишь с большим трудом удалось немного от них отойти, но, когда прилив сменился отливом, который понес корабли в ту же сторону, куда относил их ветер, стало невозможно держаться на якоре и вычерпывать беспрерывно врывающуюся воду; тогда, чтобы облегчить корабли, протекавшие по бокам и захлестываемые волнами, стали выбрасывать в море лошадей, вьючный скот, снаряжение воинов и даже оружие».{300}

Германик, чей корабль благополучно приплыл к берегу, узнав о гибели множества кораблей и бывших на них воинов, впал в совершенное отчаяние и готов был даже покончить с собой, бросившись в морскую пучину. Свита удержала его от этого безумия. Придя в себя, Германик попытался сгладить впечатление от гибели тысяч воинов в разбушевавшемся море. Германцы, что незамедлительно стало известно римлянам, ликовали, узнав о мести морской пучины римлянам за их вторжение в их земли. Требовалось немедленно продемонстрировать сохранившуюся мощь против марсов, пусть и выбрав не самого грозного противника.

Громких побед вновь не случилось. Германцы своевременно отступили, так что римская доблесть проявилась в основном в разорении оставленных хаттами и марсами жилищ. Кроме немногочисленных пленных единственным значимым римским трофеем стало возвращение изображения орла одного из погибших легионов Вара. Тем не менее, Германик вновь повел себя как абсолютный победитель и щедро раздал солдатам большие денежные вознаграждения.

Воинский пыл его, однако, не угас. Он был не прочь продолжить войну. Нетрудно догадаться, что Германик сам знал цену своим победным реляциям и понимал, что заканчивать войну должно решительной настоящей победой. Ведь даже бой при Идиставизо не принес ее римлянам, какие бы славные памятные надписи Германик в честь свою и легионов не оставлял.

Тиберий, несомненно, составивший верное впечатление о трехлетней войне Германика, счел за благо боевые действия с германцами прекратить. Получая известия о ходе военных кампаний Германика за Рейном, он не мог не убедиться, что решающего успеха в них не достигнуто, возвращение границы на Эльбе остается невозможным, потери же легионов весьма велики. Последнее для Тиберия-полководца было делом совершенно недопустимым. Под его командованием ничего подобного никогда не случалось. В его кампаниях в Паннонии ли, в Германии ли потери римских войск всегда были минимальны. Потому, с точки зрения Тиберия, Германик в полководческом искусстве настоящих высот не достиг. Вкупе со скромными достижениями самих походов 14-16 гг. войну на берегах Рейна и за ним следовало прекратить.

В стане Германика полагали, что требуется еще лишь одно лето и тогда война будет победоносно завершена. Но Тиберий решительно не видел для этого никаких предпосылок. Помимо чисто военных обстоятельств следовало учитывать и не менее серьезные экономические: для обеспечения боевых действий за Рейном уже потребовались ресурсы не только обширной Галлии, но и такой богатой провинции как Испания, наконец, самой Италии. Не слишком ли большие траты для столь скромных достижений? Тиберий лишних трат не терпел. Потому и настроен был на прекращение войны.

Надо отдать должное императору. Он многократно в своих письмах уговаривал племянника завершить свои походы и вернуться в Рим, дабы отпраздновать дарованный ему триумф. При этом Тиберий был предельно деликатен. «Довольно уже успехов, довольно случайностей»{301} — вот все его обращения к Германику. Принцепс отмечал большие и счастливые сражения Германика и не винил его в больших потерях легионов, возлагая всю вину на зловредные силы природы. Наконец Тиберий напоминал неугомонному воителю о своем собственном военном опыте как раз на этом театре военных действий. Как-никак божественный Август девять раз посылал Тиберия за Рейн в Германию. И добился там он благоразумием большего, нежели силою. Так он подчинил сикамбров, укротил мирным договором свевов и царя Маробода.{302} Ныне как раз пора от силовых действий перейти к тому самому благоразумию. Достаточно ведь того, что вести о победах Германика, пусть и преувеличенные, в глазах римлян выглядели достойным возмездием за разгром в Тевтобургском лесу и грозный Арминий более не рассматривался Римом в качестве возможной угрозы.{303} Что до непокоренных херусков, то здесь Тиберий предлагал положиться на неизбежность их собственных как внутренних раздоров, так и на вражду с соседними племенами.{304}

Германик, однако, продолжал выпрашивать еще год войны. Возможно, это был еще и нарочно пущенный для германцев слух, чтобы лишний раз подчеркнуть, что Рим может легко добиться полной победы, если только захочет этого.{305}

Тиберий на сей раз уговоры прекратил. Он сообщил Германику, что ему предложено второе консульство, исполнять которое необходимо в Риме. «К этому Тиберий добавлял, что если все еще необходимо вести войну, то пусть Германик оставит и своему брату Друзу возможность покрыть себя славой, так как при отсутствии в то время других врагов он только в Германии может получить императорский титул и лавровый венок. И Германик не стал дальше медлить, хотя ему было ясно, что все это вымышленные предлоги и что его желают лишить уже добытой им славы только из зависти».{306}

Последнее замечание Тацита никак нельзя признать справедливым. Во-первых, у Тиберия были действительные и серьезные причины для прекращения войны. Военная кампания Германика в зарейнских землях завершилась очевидным провалом. Победные реляции, конечно, хороши были для простых римлян, император же не мог не понимать горьких реалий трехлетней войны; во-вторых, никаких поводов для какой-либо зависти у Тиберия в отношении Германика не было, и быть не могло. Чему, собственно, было завидовать? Откровенному поражению в походе 15 г. и бездумно организованному возвращению легионов, когда одни из них угодили в германскую засаду, а другие понесли потери от разбушевавшейся в равноденствие стихии, каковое природное явление было римлянам уже знакомо? Да и в 16 г. больших успехов достигнуто не было. Полководческие достижения Тиберия и Германика просто несопоставимы, как, очевидно, и их военные таланты. Племянник во всех отношениях уступал дяде. И уж если говорить о зависти, то, как раз Германик мог и должен был завидовать победам Тиберия в его бесчисленных походах. И зависть эта была безнадежной. Потому справедливо было сказать, что Тацит, сообщая о причинах возвращением Тиберием Германика в Рим, совершенно изменил собственному историческому девизу: «Sine ira et studio» — «Без гнева и пристрастия». Крайне пристрастен он в оценке взаимоотношений Тиберия и Германика, возведя напраслину на одного и приписывая лишние заслуги и достоинства другому.

Нельзя не отметить достаточно злой язвительности Тиберия по поводу неустанной воинственности Германика. Из-за нее бедняге Друзу негде добыть себе императорский титул и лавровый венок триумфатора. Ведь по всем иным рубежам Римской империи царил мир. Вот только на Рейне неугомонный Германик гонит свои легионы на войну. Наконец, Тиберий жестко завершил свое послание совершенно убийственным для самолюбия Германика согласием предложить войну в Германии при условии сдачи им командования Друзу, дабы тот и императором стал, и триумфа удостоился.

После этого послания принцепса Германик послушно отбыл в Рим и стал готовиться к давно уже пожалованному триумфу. Очередная война римлян с германцами завершилась на тех же рубежах, с каких и начиналась.

Если оценивать итоги зарейнских походов Германика, то сразу же бросается в глаза несоответствие поставленных целей и достигнутых результатов. Надпись, оставленная Германиком в завершение кампании 16 г., недвусмысленно говорила об истинной цели войны: восстановлении римской власти между Рейном и Эльбой. Цель не достигнута. Германик прекрасно понимает это и выпрашивает у Тиберия еще год войны, надеясь добиться желаемого. Ведь если в войне поставленная цель не достигнута — война однозначно завершилась неудачей. К этому нельзя не добавить большие потери в людях, денежные затраты.{307} Справедливым должно признать и суждение о провале военной кампании Германика: «Провал военной кампании в Германии был провалом военной теории римской армии: поразительно, что эти кампании, столь тщательно и четко спланированные, столь успешно проведенные, были и неудачными, в то время как кампании Цезаря в Галлии, хотя и были дилетантской импровизацией, достигли своей цели. Причины, тем не менее, не столь таинственные. Покорение Галлии было оплачено самими участниками и принесло в дальнейшем большую выгоду. Германская кампания оплачивалась из источников имперской казны».{308}

Действительно, войны римлян в Германии не походили на иные завоевания римлян. Цезарь, покоряя Галлию, питал войну из военной же добычи. Между Рейном и Эльбой это было невозможно. Не та добыча… Другие дорогостоящие завоевания, что в Испании, что на Востоке, окупались очень быстро огромными доходами с вновь присоединенных земель, не говоря уже о колоссальной добыче во время самих завоеваний. Германия здесь оказывалась чисто убыточной. А ведь «ни Август, ни Тиберий не были людьми, которые допустили бы утечки из казны без всякой надежды на возврат средств. Неудивительно потому, что при первой же возможности проект покорения севера был отложен и никогда не возобновлялся».{309}

Едва ли стоит здесь говорить о личностном факторе. Конечно, Галлию покорял гениальный Гай Юлий Цезарь, но ведь и ему поход за Рейн и высадка в Британии особых успехов не принесли. Тиберий, конечно же, не божественный Юлий. Но и он, если «человек не гениальный, но прекрасный полководец».{310} Именно как прекрасный полководец и принял Тиберий верное решение прекратить походы за Рейн. Дело было не только в малоуспешных кампаниях Германика, не только в больших расходах и очевидных убытках, хотя эти факты весьма существенны. Главное — явная бесперспективность дальнейших попыток передвижения границы за Рейн к Океану и Альбису. В конце-концов Тиберий последовал тому, что завещал Август.

26 мая 17 г. Юлий Цезарь Германик «справил триумф над херусками, хаттами, ангривариями и другими народами, какие только ни обитают до реки Альбис».{311} Это был официальный конец войны, не принесший за собой славы римскому оружию, зато подаривший высочайшие и во многом незаслуженные награды главнокомандующему рейнскими легионами.

Ближайшие годы полностью показали правоту Тиберия, повелевшего Германику прекратить военные действия. Между германскими вождями вспыхнули жестокие раздоры, приведшие к кровавой междоусобице, решительно отвлекшей варваров от мысли совершить вторжение в римские пределы. Римская угроза объединяла многие германские племена. Когда же из-за Рейна явно не ожидалось новых нападений, старинная вражда вождей и племен вновь выплеснулась наружу. Столкнулись между собой два главных вождя германцев: Арминий и Маробод. Свевы, чьим правителем был Маробод, немедленно попросили помощи у римлян против херусков Арминия. Тиберий не мог не воспользоваться этой просьбой. В Иллирию, пограничную на севере с царством Маробода, отправили сына императора Друза. «Это было сделано для того, чтобы он освоился с военною службой и снискал расположение войска; Тиберий считал, что молодого человека разумнее держать в лагере, вдали от соблазнов столичной роскоши, а вместе с тем, что и сам он обеспечит себе большую безопасность, если легионы будут распределены между обоими его сыновьями».{312}

Друз должен был внимательно наблюдать за германской междоусобицей, демонстрировать стремление к ее пресечению, но ни в коем случае не доводить дело до прямого вмешательства римских легионов.

Тем временем Арминий усилил свое войско изменившими Ма-рободу семнонами и лангобардами, но при этом часть его собственных воинов во главе с его дядюшкой Ингвиомером перешла на сторону царя. Очередная измена дяди не принесла жестокого урона херускам. Больше вреда Арминию он принес как союзник, когда бестолковым своим вмешательством не дал истребить легионы Цецины. В решающем бою силы херусков, ведомые победителем Вара, взяли верх. Напрасно Маробод хвалился, что он выдержал натиск двенадцати легионов самого Тиберия. Натиск-то ведь не случился. Грандиозное восстание в Иллирике тогда вынудило Тиберия отложить так хорошо задуманный и близкий к осуществлению разгром царства Маробода.

В поражении царя свевов, который из-за перебежчиков лишился почти всего своего войска,{313} не могло не сыграть своей роли то важнейшее обстоятельство, что в глазах множества германцев Арминий был символом их свободы, погубителем легионов захватчиков-римлян. Маробод же ничем подобным похвалиться не мог.

После поражения Маробод попытался заручиться поддержкой римлян, надеясь, что Тиберий не преминет помочь врагу Арминия, но принцепс, приняв послов германского царя, жестко ответил, «что он не вправе призывать римское войско для борьбы против херусков, так как ничем не помог в свое время римлянам, сразившимся с тем же врагом».{314} Маробод был вынужден отступить в земли маркоманов.

Такие события происходили в Германии в 17 г., когда Германик праздновал свой триумф.

Два года спустя дела Маробода стали совсем уж плохи. В 19 г. объявился некогда пострадавший от власти Маробода знатный го-тон по имени Катуальда. О его происхождении есть предположение, что он был готом из Вистулы в Ютландии, а его имя, видимо, звучало там как Кедвал. Имя это в раннесредневековой Англии встречалось в королевской семье Уэссекса.{315} Для своего мщения Катуальда избрал время, когда ненавистный ему Маробод оказался в бедственных обстоятельствах, что обеспечило ему полный успех.

Как сообщает Тацит, «с сильным отрядом он вторгается в пределы маркоманов и, соблазнив подкупом их вождей, вступает с ними в союз, после чего врывается в столицу царя (Маробода. — И. К.) и расположенное вокруг нее укрепление. Тут были обнаружены захваченная свебами в давние времена добыча, а также маркитаны и купцы из наших провинций, которых — каждого из своего края — занесли во вражескую страну свободы торговли, жажда наживы и, наконец, забвение родины».{316}

Романизация варваров под мирным влиянием римской цивилизации шла уже с немалым успехом. Здесь же Тацит сообщает нам, пожалуй, первый пример «варваризации римлян». Расцвет этого процесса придется уже на эпоху заката Римской империи.

Маробод, покинутый всеми, вынужден был просить убежища у римлян. Переправившись за Дунай и прибыв в римскую провинцию Норик, он обратился с письмом к Тиберию. Тиберий явил великодушие. Маробода поселили в Равенне, где он прожил еще восемнадцать лет. Утешением для него могло послужить то обстоятельство, что торжество Катуальды оказалось недолгим. Вождь племени гермундуров Вибилий разгромил обидчика Маробода и грозный недавно Катуальда принужден был подобно врагу своему просить убежища у римлян. Тиберий вновь явил великодушие, и Катуальда обрел приют до конца дней своих в городе Форум Юлия в провинции Нарбоннская Галлия (совр. Южная Франция).

Судьба доблестного Арминия оказалась куда более печальной. Роковым для него стал также 19-ый год, когда Маробод из царя превратился в изгнанника. Блистательный полководец, сокрушитель римских легионов в Тевтобургском лесу, первый в истории, кому удалось заставить Рим уйти из уже обретенной провинции, вернув рубежи с Эльбы на Рейн, был не понят своими же соотечественниками. К примеру, вождь хаттов Адгандестрий направил в Рим письмо, в котором предлагал умертвить Арминия, если римляне пришлют ему яд для осуществления этого убийства. Случай этот немедленно напомнил римлянам знаменитую историю уже почти трехсотлетней давности. Когда царь Эпира Пирр одержал над римлянами две нелегкие победы при Гераклее (280 г. до Р.Х.) и Аускуле (279 г. до Р.Х.) и мог грозить Риму новыми бедами, в лагерь римского консула Гая Фабриция явился человек с письмом от одного из приближенных царя.{317} В письме этот человек, по одним сведениям Никий, по другим Тимохар из Амбракии, врач, застольник и друг царя, предложил за деньги отравить Пирра.{318} Римляне возмутились низостью царского приближенного и вскоре Пирр получил следующее послание от римских консулов: «Консул Гай Фабриций и Квинт Эмилий приветствует царя Пирра. Кажется нам, что ты не умеешь отличать врагов от друзей. Прочти посланное нами письмо и узнай, что с людьми честными и справедливыми ты ведешь войну, а бесчестным и негодным доверяешь. Мы же предупреждаем тебя не из расположения к тебе, но чтобы твоя гибель не навлекла на нее клевету, чтобы не пошли толки, будто мы победили в войне хитростью, не сумев победить доблестью».{319}

Тиберий дал Адганстерию достойный ответ, указав, что римский народ отмщает врагам, не прибегая к обману, и не тайными средствами, но открыто и силой оружия. Ответом этим Тиберий сравнялся с консулами Фабрицием и Эмилием, бывшими для римлян образцом воинского благородства, что подчеркнул и Публий Корнелий Тацит.{320}

Избежав предательского отравления, Арминий не избежал предательского удара меча. Вождь херусков пал от коварства своих же приближенных. Тацит в своих «Анналах» отдал должное прославленному врагу Рима: «Это был, бесспорно, освободитель Германии, который выступил против римского народа не в пору его младенчества, как другие цари и вожди, но в пору высшего расцвета его могущества, и хотя терпел поражения, но не был побежден в войне. Тридцать семь лет прожил, двенадцать держал в своих руках власть».{321}

Но если из Германии после гибели Арминия и падения царства Маробода угрозы римлянам более не было, то в давно уже завоеванной Галлии походы Германика отозвались восстанием племен треверов и эдуев. Причина восстания точно и понятно указана Тацитом: нестерпимое бремя налогов. Происхождение этого бремени тоже понятно: три года безуспешной германской войны не могли не сказаться на благополучии Галлии. Вспомним хотя бы подготовку кампании Германика в 16 г., когда одних ресурсов Галлии не хватило для должного снаряжения войска и пришлось задействовать Испанию и даже саму Италию. Отсюда — благоприятнейшая почва для мятежа. Такое вот тяжкое наследие наместничества Германика в Галлии и его командования рейнскими легионами.

Восстание имело двух вождей: у треверов это был Юлий Флор, у эдуев Юлий Сакровир. Имена обоих весьма красноречивы. Оба римские граждане. Причем уже не в первом поколении. Их знатные предки получили эту высокую и редкую по тем временам награду за выдающиеся заслуги. Таковыми могли быть признаны только подвиги на службе Риму. И вот ныне в 21 г. потомки верных слуг римлян из галльской знати решили искупить вину предков перед родным народом и свергнуть римскую власть. Вдохновляло мятежников и известие о смерти в 19 г. в Антиохии в Сирии Германика, сильно удручившее его бывшие легионы, до сих пор к нему расположенные. Тацит так описывает события, предшествовавшие открытому восстанию: «Заручившись поддержкой наиболее решительных и отважных, а также всех тех, у кого вследствие нищеты или страха перед наказанием за совершенные преступления не оставалось иного выхода, как примкнуть к мятежу, они на тайных переговорах условились, что Флор возмутит белгов, а Сакровир -обитающих ближе к Италии галлов. Итак, в местах, где постоянно собирался народ, и на созванных ради этого сходках они принимаются произносить мятежные речи, говорят о вечном гнете налогов, о произволе ростовщиков, о жестокости и надменности правителей, о том, что, узнав про гибель Германика, римские воины неспокойны и ропщут, — словом, что пришло время отвоевать независимость, если они, полные сил, поразмыслят над тем, насколько слаба Италия, как невоинственно население Рима и, что в римском войске надежны только провинциалы».{322}

Хотя, «не было почти ни одной общины, в которую не запали бы семена этого мятежа»,{323} начало восстания успеха не имело. Вожди его явно переоценили свои возможности, недооценив мощь римского оружия. Как только восстали первые мятежные племена андекавов и туронов, римляне немедленно приняли надлежащие меры. Андекавов быстро усмирил легат Ацилий Азиола с помощью одной единственной когорты (600 человек!), вызванной им из Лугдуна (совр. Лион), а туронов привели к покорности вновь под начальством того же Азиолы легионы, присланные ему в помощь легатом Нижней Германии Визеллием Варроном. Причем галльские вожди, осознав очевидную неудачу мятежа и дабы скрыть собственную причастность к его подготовке, поддержали римлян.

Юлий Флор тем временем, не теряя надежды на успех, сумел привлечь к мятежу небольшую часть вспомогательной галльской конницы и множество взявшихся за оружие должников и подневольного люда. Мятежники попытались прорваться в покрытые лесами Арденнские горы, где можно было надежно укрыться от римских войск и накапливать силы для развития восстания. Римляне, однако, разгадав замысел Флора, сумели попытку эту успешно пресечь. На повстанцев с двух сторон двинулись войска Визеллия Варрона и Гая Силия. Нестройное воинство мятежников даже не успело изготовиться к бою, когда на их беспорядочную толпу обрушились римляне. Впереди шел отряд отборной конницы, ведомый соплеменником Юлия Флора Юлием Индом, лютым его врагом. Сражения не было — был разгром. Флор, пытаясь скрыться, убедился в безнадежности этой попытки и, дабы не попасть в руки врагов, поразил себя мечом собственной рукой. Враг римлян принял истинно римскую смерть. С тревогами было покончено.

Восстание эдуев, однако, приобрело больший размах, и его подавление потребовало от римлян серьезных усилий. Началось с того, что Сакровиру удалось захватить главный город Августодун (совр. французский город Отен) в земле эдуев, охватывающей территорию между реками Луара и Сона. В Августодуне находилась основанная еще Августом римская школа, в которой обучались юноши из виднейших галльских родов — оплот романизации покоренных. Однако римский дух в галльскую молодежь не успел глубоко войти, и она с восторгом взяла в руки оружие, которое щедро раздавали люди Сакровира. Отцы и родичи молодых повстанцев оказались заложниками в руках мятежников.

Общее число восставших под предводительством Юлия Сакровира достигло сорока тысяч. Правда, боевые качества и вооружение этого немалого войска оставляли желать лучшего. Только пятая часть повстанцев была вооружена оружием, остальные — лишь ножами, рогатинами и другим, скорее, охотничьим, нежели боевым оружием. Усилили войско Сакровира присоединившиеся к восстанию рабы, предназначенные для гладиаторских сражений. Это были так называемые крупполлярии. Такое собственно галльское название римляне дали латным воинам, защищенным железными доспехами с головы до ног. Столь тяжелое боевое снаряжение не позволяло крупполляриям участвовать в наступительном бою, но в сражении оборонительном цены ему не было.

Численность мятежного войска постоянно возрастала за счет сочувствующего восстанию местного населения. Скверную роль сыграло возникшее не ко время личное соперничество римских военачальников. Варрон и Силий никак не могли договориться между собой, кому быть главнокомандующим. Молодость и решимость Силия взяли верх и пожилой Варрон смирился со второй ролью.

Получив в свои руки верховное командование, Силий действовал быстро, решительно и умело. Два легиона, ведомые им, стремительным броском продвинулись к Августодуну, опустошив по дороге земли секванов (племя, обитавшие на берегах Секваны, совр. Сены), сочувствующих эдуям. Сражение, решившее судьбу восстания, произошло в открытом поле в двенадцати милях от главного города эдуев. Сакровир так построил свои войска: в центре стояли железные ряды латников — крупполляриев, фланги прикрывали когорты, вооруженные римским оружием и имевшие представление о римском боевом порядке, за строем боеспособных частей в беспорядке стояли кое-как вооруженные повстанцы, каковые и составляли большинство мятежников. Конницы у Сакровира не было и это давало римлянам еще большее преимущество. Опытный военачальник Гай Силий не мог не воспользоваться таковым. Потому конница римлян, обойдя противника с флангов, чему очень способствовало выбранное Сакровиром для битвы открытое поле, обрушилась с тыла на наименее боеспособные его силы. Строй римской пехоты обрушился на фланговые когорты эдуев и на латников в центре. Сражение не было долгим. Только крупполлярии мужественно держались до конца, но римляне и здесь достаточно быстро нашли способ сокрушить тяжеловооруженных врагов: «так как их доспехи не поддавались ни копьям, ни мечам… воины, схватившись за секиры и кирки, как если бы они рушили стену, стали поражать ими броню и тела; другие при помощи кольев и вил валили эти тяжелые глыбы, и они, словно мертвые, продолжали лежать на земле, не делая ни малейших усилий подняться».{324}

Сакровир, бежав с поля боя, сначала направился в Августодун, но, опасаясь выдачи римлянам, предпочел укрыться на ближайшей загородной вилле со своими наиболее преданными соратниками. Там он сам поразил себя мечом, его же спутники пронзили друг друга. Восстание в Галлии было подавлено.

Успешные действия римских войск, позволившие в короткий срок с небольшой лишь заминкой подавить галльское восстание, вызвали восторженную оценку Веллея Патеркула, поставившего быстрый успех в заслугу правящему императору: «Какую тяжкую войну в Галлиях, развязанную их первым человеком Сакровиром и Юлием Флором, он подавил с такой удивительной быстротой и доблестью, что римский народ раньше узнал о победе, чем о войне: вестник победы прибыл раньше, чем вестники опасности!»{325}

Эти слова Патеркула не такое уж восторженное преувеличение, как может показаться. Дело в том, что Тиберий в ходе восстания Флора-Сакровира хранил полную невозмутимость и совершенно не реагировал на галльские события, «то ли от скрытности характера, то ли установив, что опасность не столь значительна и во всяком случае меньше, чем изображает молва».{326} Молва по Риму действительно ходила тревожная. Якобы восстали все шестьдесят племен Галлии, к ним же присоединились четыре племени в Аквитании. Галлы объединились с германцами, а пример Аквитании может быть заразителен для Испании… Слухи, что и говорить, наитревожнейшие и, главное, совершенно не соответствующие действительности. Тиберий не мог не знать о них, но он же и владел реальными сведениями и потому сознательно держал паузу, пока с мятежом не было покончено. «Только тогда, наконец, Тиберий написал сенату о возникновении и завершении войны: он сообщил все, как оно было, ничего не убавив и ничего не прибавив; одержали верх верность и доблесть легатов и его указания».{327}

Вот почему славный Веллей совместил вестников о мятеже с вестником победы, для пущего эффекта поставив второго на первое место.

Объясняя, почему ни сам Тиберий, ни сын его Друз не отправились на эту войну, принцепс резонно заявил, что правителям империи не пристало покидать столицу из-за бунта одно-двух племен.

Письмо сенату Тиберий отправил из своей виллы в Кампании, где он в то время пребывал. Вскоре он собирался в Рим. И вот, желая всех превзойти в лести принцепсу, сенатор Публий Корнелий Долабелла предложил назначить Тиберию при въезде в Рим малый триумф-овацию. Столь непомерная и неуместная лесть справедливо вызвала язвительный ответ Тиберия, написавшего в сенат, «что он не так уж бесславен, чтобы после покорения стольких неукротимых народов, стольких отпразднованных в молодости триумфов и стольких, от которых он отказался, добиваться уже в пожилом возрасте необоснованной награды за загородную поездку».{328}

Когда Тиберий укорил Германика, что из-за его воинственности за Рейном Рим обрел единственную неспокойную границу, он, конечно же, лукавил. Первые годы его правления оказались отмеченными волнениями и на иных рубежах империи. Беспокойство Риму доставило в эти годы Фракийское царство, находившееся между римскими провинциями Македония и Нижняя Мезия. Царство это охватило территорию центра и юга современной Болгарии и европейской Турции, выходя к Черному, Мраморному и Эгейскому морям. Когда в 14 г. умер верный союзник Рима царь Реметалк, то царство его с римского согласия было разделено на две части. Один из его сыновей Котис получил во владение земли к югу от Балкан, другому же сыну, Рескупорису, достались земли к северу от Балканского хребта. Раздел этот никак нельзя было назвать справедливым, поскольку удел Котиса был много богаче. Рескупорис, считая себя несправедливо обделенным при таком разделе, сначала принялся посылать свои отряды на земли Котиса, где они занимались открытым грабежом, а в 18 г. начал прямую войну, в ходе которой Котис, которого люди его брата захватили во время попойки — постыдное такое вот обстоятельство, — был убит. Тиберий, дабы навести в союзном Риму царстве должный порядок, назначил наместником в Мезию испытанного полководца Помпония Флакка. Тот был хорошо знаком с этим краем, даже считался другом Рескупориса и потому, как пишет Тацит, «был наиболее пригодным, чтобы его обмануть».{329}

Флакк сумел заманить Рескупориса в римские пределы, где тот был схвачен и отправлен в Рим. В столице империи сенат лишил его статуса римского союзника и царя Фракии. Не захотевший удовольствоваться малым, Рескупорис лишился всего. В итоге он был сослан в Александрию, а при попытке покинуть Египет убит.

Во Фракии был введен следующий новый порядок: сын Рескупориса Реметалк II получил царство отца с немалым приращением к югу, что было все-таки признанием несправедливости первого раздела Фракии, приведшего к войне. В оставшейся части царства Котиса его малолетних детей взял по поручению Тиберия под опеку бывший претор Требелен Руф. Но окончательного успокоения во Фракии не наступило. В 25 г. волнения начались вновь. «Помимо природных свойств этих людей, причина волнений состояла и в том, что они не желали смириться с набором в наши войска и отдавать нам на службу своих самых доблестных воинов, да и своим царям они повиновались лишь когда им вздумается, а если направляли по нашему требованию вспомогательные отряды, то ставили над ними своих начальников и не соглашались вести военные действия ни с кем, кроме соседних народов. А тогда к тому же распространился слух, будто мы собираемся разъединить их друг с другом и, перемешав с другими народностями, отправить в дальние страны. Но прежде, чем взяться за оружие, они прислали послов с напоминанием, что они дружественно настроены и готовы оказывать нам повиновение и что так будет и впредь, если на них не возложат какого-нибудь нового бремени; но если с ними станут обращаться как с побежденными и попытаются навязать им рабство, то у них есть оружие, и молодежь, и решимость скорее умереть, чем расстаться со свободою. При этом они показывали свои укрепления, построенные на неприступных скалах, где находились их родители и жены, и угрожали, что война будет трудной, изнурительной и кровопролитной» — так описал Тацит причины восстания фракийцев против Рима.{330}

Сами требования фракийцев вполне могли быть римлянами и удовлетворены. Лживые слухи римские власти могли с негодованием опровергнуть и тем самым восстановить расположение фракийцев. Но те посмели заговорить с Римом языком угроз, похваляясь своей военной силой. Такое потомки Ромула не прощали никому и никогда. Потому Гай Помпеи Сабин, назначенный командующим римскими войсками, приступил к самым решительным действиям во Фракии.

Война с фракийцами была более трудным делом, чем подавление восстания в Галлии.{331} Военная доблесть и воинское умение фракийцев были хорошо известны римлянам, и они по-своему высоко их оценили. Не случайно наиболее умелые гладиаторы в римских цирках носили фракийское вооружение и именовались «фракийцами». Равными им почитались гладиаторы, именовавшиеся «самнитами» и носившие, соответственно, такое же вооружение. Самниты были сильнейшими врагами Рима в эпоху завоевания римлянами господства в Италии. Фракийцем по происхождению был знаменитый Спартак, потрясший Рим в годы героического восстания рабов и гладиаторов своей невиданной доблестью и великим полководческим искусством. Есть даже предположение, что был славный гладиатор царского рода.{332} Ведь правили же несколько столетий на Боспоре Киммерийском цари из фракийского рода Спартокидов. Спарток и Спартак имена схожие, схоже ли их происхождение? Большинство не верит этому.{333}

По счастью для римлян, среди предводителей восставших не было полководца, близкого по дарованию Спартаку.

Гай Помпеи Сабин, дабы усыпить бдительность фракийцев, дал им благожелательный ответ. Но когда к нему прибыл из Мезии Помпоний Лабен с легионом, а также верный Риму царь Реметалк II с отрядами фракийцев, готовых сражаться против своих соплеменников, Сабин двинул свои силы против неприятеля. Римлянам довольно быстро удалось в горах окружить фракийские войска. Римский полководец после этого приступил к осаде, «воспользовавшись тем, что возведение осадных сооружений уже начато; связав их между рвом с частоколом, он замыкает отовсюду пространство на четыре тысячи шагов в окружности и постепенно продвигая вперед осадные работы, еще теснее сжимает кольцо вокруг неприятеля, с тем, чтобы отрезать его от воды и подножного корма для лошадей и скота; и, наконец, сооружается насыпь, откуда уже с близкого расстояния можно было метать во врага камни, копья и горящие головни. Но ничто так не мучало осажденных, как жажда, ибо огромное количество как боеспособных, так и не боеспособных должно было пользоваться только одним источником; к тому же издыхали от бескормицы лошади и быки, по обыкновению варваров находившиеся вместе с ними внутри крепостной ограды; тут же лежали трупы людей, умерших от ран или от жажды; все было полно тлением, смрадом, заразой».{334}

В этом тяжелейшем положении вожди фракийцев предложили воинам три пути избавления: старейший вождь Динис утверждал, что единственный путь к спасению — сдача на милость римлян и сам первый перешел к римлянам с женой и детьми, а его примеру последовали те, кто по возрасту и здоровью не мог уже биться, а также женщины. Боеспособные же молодые воины частью последовали примеру вождя Тарса, предложившего быструю смерть мукам осады и подавшего остальным пример, пронзив себе грудь мечом; третий вождь, Турес, надеялся на успех прорыва вражеской осады путем решительной ночной атаки. К несчастью, среди фракийцев нашлись те, кто предупредил римлян о готовившемся ночью прорыве, и Сабин немедленно принял должные меры, усилив передовые позиции.

«Надвинулась ночь с жестокой грозой, оглашаемая к тому же дикими криками, по временам сменявшимся полным безмолвием, что вселяло в осаждавших тревогу перед неизвестностью. Сабин стал обходить своих воинов, убеждая их не поддаваться на уловки врагов, не обращать внимания ни на загадочный гул, ни на обманчивую тишину, но каждому бестрепетно исполнять свой долг и не метать понапрасну оружия.

Между тем варвары, налетая толпами, то осыпают вал камнями, обожженными кольями, стволами срубленных деревьев, то закладывают рвы валежником, связками хвороста и мертвыми телами; иные подносят к нашим укреплениям заранее заготовленные мостки и лестницы, хватаются за частокол на валу, рушат его и дерутся врукопашную с обороняющимися римлянами. Наши воины мечут в них дротики, сталкивают щитами, поражают тяжелыми осадными копьями, сбивают сбрасываемыми на них каменными глыбами. Римлян воодушевляет надежда, порожденная уже одержанную над тем же врагом победою, и боязнь тем большего бесчестья, если их одолеют, варваров — сознание, что это последняя попытка спастись, а многих из них к тому же — и находящиеся позади них жены и матери и их жалобные стенания. В одних ночь вселяет отвагу, в других — страх; удары наносятся неудачно, раны — внезапно; невозможность отличить своих от врагов и горные ущелья, доносящие с тыла отзвуки голосов сражающихся, привели наших в такое отчаяние, что несколько укреплений было оставлено римлянами, решившими, что неприятель прорвался за вал. Но враги, кроме отдельных воинов, за него не проникли; всех остальных, после того как самые доблестные были сброшены с вала или изранены, уже на рассвете наши погнали на вершину горы, к тому месту, где было расположено укрепление, и там, наконец, принудили их сложить оружие. Ближние селения изъявили покорность по доброй воле своих обитателей; прочие не были взяты приступом или осадою лишь потому, что в Гемских горах (Балканах. — И. К.) началась ранняя и суровая зима».{335}

Подавив фракийское восстание, римляне не стали превращать Фракию в провинцию. Тиберий предпочел сохранить за ней статус союзного царства, покорного Риму. Лишь двадцать один год спустя правивший император Клавдий, племянник Тиберия и младший брат Германика, упразднит у фракийцев царскую власть, превратив Фракию в обычную римскую провинцию. Урок, данный Гаем Помпеем Сабином фракийцам, оказался настолько суровым, что никакого сопротивления не последовало. Сам Помпеи Сабин за подавление фракийского восстания был удостоен сенатом с благосклонного согласия Тиберия триумфальными отличиями, честно им в Балканских горах заслуженными.

Еще более опасным, чем фракийский бунт, оказалось восстание в провинции Африка, возглавляемое неким Такфиринатом.{336}

Такфаринат, родом нумидиец, служил в римском военном лагере во вспомогательном войске. Дезертировав оттуда в 17 г., он сначала набрал под своим началом обычный разбойничий отряд. Но когда число его стало чрезвычайно быстро расти, Такфаринат решил, используя имевшийся у него военный опыт, создать настоящее войско, каковое можно было бы двинуть против ненавистных римлян. В этом он в чем-то подобен германскому вождю Арминию.

Вскоре у Такфарината оказалось под началом настоящее войско, состоявшее из пеших и конных отрядов. Более того, к нему присоединилось целое племя мусуламиев. Мусуламии были воинственными номадами, кочевавшими близ пустыни Сахары и никогда не ведшими оседлого образа жизни. Были они многочисленны и славились своей военной силой. Более того, они были в дружеских отношениях с соседними мавританцами, племенами в то время независимыми от Рима. Вождь мавров Мазиппа охотно примкнул к мусуламиям и, подобно им, стал верным союзником Такфарината. Теперь войско мятежников состояло из двух частей: в укрепленном на римский манер лагере Такфаринат обучал, используя свой собственный опыт служения в римской армии, лучших из своих воинов настоящему военному искусству по римскому же, естественно, образцу. Они были вооружены на римский лад и Такфаринат установил в лагере воинскую дисциплину и порядок в истинно римском духе. Мазиппа в это время со своей многочисленной легкой конницей мавров и мусуламиев совершал набеги на римские поселения провинции Африка, «жег, убивал и сеял повсюду ужас».{337}Первые успехи повстанцев и их степных союзников привели в их стан и племя кинифиев, известное своей многочисленностью и военной силой подобно тем же мусуламиям.

Первые успехи вскружили голову Такфаринату и его соратникам, тем более, что в провинции Африка (совр. тер. Туниса) у римлян был только один легион, каковым командовал проконсул провинции Марк Фурий Камилл. Проконсул носил славнейшее в римской истории имя. Некогда доблестный полководец Марк Фурий Камилл покорил город Вейи, бывший на протяжении веков грозным соперником и врагом Рима, а в 390 г. до Р.Х. разгромил полчища галлов-сенонов во главе со знаменитым их вождем Бренном, сумевшим на время захватить сам город Рим, исключая крепость на Капитолии. С тех пор, однако, уже четыре столетия род этот ничем боле себя особо не прославил. Да и нынешний потомок пятикратного диктатора и полный его тезка до восстания Тракфарината ничем особо себя не проявил и вообще считался человеком, в военном деле несведущим. Последнее должно было быть известно Такфаринату и особо вдохновлять его на решительные действия. Потому нумидийцы и мавры, обладавшие к тому же немалым численным превосходством, без колебаний приняли бой. Камилл имел под рукой единственный свой легион, усиленный, правда, вспомогательными войсками. В сражении он поставил римскую пехоту легиона в центре боевого строя, с флангов ее прикрывали легковооруженные воины из вспомогательных войск, далее располагались два конных отряда.

Победа неожиданно оказалась быстрой и решительной. Повстанческая армия была опрокинута и разбежалась, но мятежный предводитель Такфаринат сумел скрыться. Потому успех нового Марка Фурия Камилла — полководца, следует признать неполным. Тем не менее, успех был. И достигнутый быстро и без просьб о подкреплении достаточно скромными по численности силами. Полководец Тиберий не мог не оценить действий римского проконсула Африки и, выступая в сенате, от души восхвалил воинские деяния Камилла. Сенат охотно присудил победителю нумидийцев и мавроев триумфальные почести. Победа казалась окончательной и о возобновлении войны в Африке с тем же самым Такфаринатом в Риме и не помышляли.

Возможно именно быстрый успех Марка Фурия Камилла вдохновил Веллея Патеркула на очередную хвалу Тиберию в связи с военными действиями в Африке: «Равным образом африканская война, внушавшая не меньший ужас (сравнительно с восстанием Сакровира и Флора в Галлиях. — И. К.) и постоянно расширявшаяся, благодаря его ауспициям и рекомендациям (Тиберия — И. К.) была вскоре похоронена».{338}

Это сообщение Патеркула вызвало непонимание и даже негодование у иных историков позднейшей эпохи. Так Р. Сайм назвал его сообщение доказательством того, что Веллей — лживый историк.{339}

При всем уважении к столь видному антиковеду подобный приговор представляется слишком суровым. Конечно, ауспиции — наблюдения за полетом птиц и гадания по его особенностям — едва ли могли стать основой рекомендаций Тиберия Марку Фурию Камиллу. Совсем не должно столь буквально понимать слова Веллея Патеркула об ауспициях Тиберия. Не стал бы он прибегать к услугам авгуров для практических советов военачальнику, ведущему нелегкую кампанию против опасного врага Римской империи, каковым был Такфаринат. Но для соблюдения древней традиции и из почтения к обычаям предков Тиберий мог свои рекомендации Камиллу обосновать ссылкой на толкование ауспиций. Учитывая колоссальный военный опыт и полководческий дар Тиберия, можно предполагать его практические советы Камиллу, и тот ими успешно воспользовался. Ведь до этого Камилла не зря, наверное, считали человеком, в деле военном несведущим. Может, потому и превознес Тиберий деяния Марка Фурия в сенате, что тот достойно воплотил его советы в жизнь.

Беда была в другом: Марк Фурий Камилл не сумел обезглавить мятеж. Такфаринат укрылся в степях за переделами римских владений в Северной Африке, где при поддержке местного населения, крепко не жаловавшего римлян, через четыре года собрал новые силы «и настолько возомнил о себе, что направил послов к Тиберию, требуя для себя и своего войска земель, на которых они могли бы осесть, в противном случае угрожая беспощадной войной. Рассказывают, что никогда Тиберий не был сильнее задет ни одним оскорблением, нанесенном ему лично или народу римскому, чем тем, что дезертир и разбойник дерзнул счесть себя воюющей стороной. Ведь даже Спартак, разгромивший столько консульских войск и безнаказанно опустошавший Италию, и притом тогда, когда государство было ослаблено непомерно тяжелыми войнами с Серторием и Митридатом, не мог добиться открытия мирных переговоров; а при достигнутом римским народом величии и могуществе тем более не пристало откупаться от разбойника Такфарината заключением мира и уступкой ему земель».{340}

Негодование Тиберия, с римской точки зрения, было совершенно понятно и оправдано. Он дал поручение Юнию Блезу, бывшему в 21 г. наместником в Африке, во что бы то ни стало захватить Такфарината и тем самым покончить с мятежом. Остальным мятежникам было велено обещать полную безнаказанность в случае сдачи. Блез послушно выполнил указание Тиберия относительно полной амнистии сложившим оружие повстанцам, что действительно сильно уменьшило численность мятежных войск. Теперь оставалась главная задача: схватить самого предводителя, нанесшего столь жесткое оскорбление величию Рима.

Блез разделил свои войска на три колонны. Одну он доверил своему сыну Юнию Блезу Младшему. Блез Младший должен был не допустить безнаказанного опустошения мятежниками окрестностей Цирты, сам главнокомандующий теснил главные силы Такфарината, Сципион же должен был отрезать мятежному предводителю пути к отступлению. На нем лежала, пожалуй, наибольшая моральная ответственность за ведение войны на африканской земле. Ведь здесь когда-то в битве при Заме в 202 г. до Р.Х. Публий Корнелий Сципион одержал свою величайшую победу над самим Ганнибалом, что решило не только исход Второй Пунической войны, но и саму судьбу исторического противостояния Рима и Карфагена. В 146 г. до Р.Х. Публий Корнелий Сципион Эмилиан взял штурмом Карфаген и разрушил его по повелению сената римского народа. Конечно, третьему Сципиону, воевавшему в Африке, противостоял куда менее грозный противник, но имя-то обязывало добиться успеха!

На первых порах римляне действовали успешно. Три колонны в дальнейшем были по приказу Блеза разбиты на более мелкие отряды, командовать которыми поручили наиболее опытным центурионам. Потери неприятелю были нанесены большие. Римляне умело применили против Такфарината его же способ ведения войны. Удалось захватить даже брата мятежного вождя, но сам он вновь ушел от преследования римлян. Потому главное требование Тиберия оказалось невыполненным, и остался недобитым тот, кто мог снова разжечь в Африке пламя войны.

Тиберий не стал упрекать Юния Блеза Старшего за неудачу с пленением Такфарината. Очевидно, он полагал, что его военачальник сделал все возможное. Он даже милостиво позволил воинам провозгласить Блеза императором. И это провозглашение удачливого полководца почетным титулом стало последним в римской истории. С той поры ни один римский военачальник, не являвшийся правителем империи, звания императора не удостаивался. Отныне только сам принцепс имел право быть императором. С этого времени понятия «император» и «правитель Римской империи» стали тождественны. А постепенно более звучное и почетное, приобретшее и прямой властный смысл титулование оттеснило на второй план звание принцепса. Владыки Рима стали для подданных и всего окружающего мира прежде всего римскими императорами.

Высокая оценка властью военных достижения Юния Блеза Старшего, увы, не привела к долгому миру в многострадальной провинции Африка. Поводом к возобновлению войны в 24 г. стал вывод по распоряжению Тиберия из Африки дополнительных сил, введенных туда во время предыдущей войны. Проконсул Публий Корнелий Долабелла, хотя и понимал преждевременность этой меры, но не рискнул возразить императору. Для него, как ядовито подчеркнул Тацит, «приказания принцепса были страшнее неожиданностей войны».{341} Девятый легион покинул Африку.

Такфаринат немедленно воспользовался выводом римского легиона, дабы распустить слух, что Рим теряет многие народы и потому вынужден уходить из Африки. Теперь дело за малым: надо окружить и уничтожить оставшихся, что не составит большого труда, если все, кто предпочитает рабству свободу, возьмутся за оружие. Поскольку легион действительно уходил, то слух очень многие восприняли всерьез и силы Такфарината резко возросли. Ему теперь даже удалось, разбив военный лагерь, осадить город Тубуск.

Здесь Такфаринат совершил роковую ошибку. Сосредоточив все свои силы под Тубуском он, что называется, сам подставился под удар римлян. Долабелла, осознав свою ответственность за происходящее, действовал как никогда энергично. Ему удалось быстро стянуть под осажденный нумидийцами город все наличные римские силы в Африке. Поскольку войско Такфарината не могло на равных биться с римлянами в правильном сражении, то осаду с Тубуска Долабелла снял одним ударом. После этого он занял важнейшие пункты в области, где велись военные действия. Для устрашения сторонников Такфарината были казнены вожди племени мусуламиев, обвиненные в замысле измены Риму. Мусуламии изначально выступали союзниками Такфарината, так что у римлян были основания особенно не полагаться на их верность.

Понимая, что самим римлянам сложно гоняться по африканским степям за неуловимым Такфаринатом, а без захвата или истребления его мира в Африке вновь не видать, Долабелла применил следующую тактику: собственно римское войско двигалось четырьмя колоннами, не давая мятежникам вновь собрать серьезные силы, летучие же конные отряды для захвата добычи и военной разведки возглавили мавры. Сам Долабелла осуществлял общее руководство.

На сей раз у Такфарината не было мавританских союзников. Их царь Птолемей, сын Юбы, стал надежным союзником римлян, что во многом и решило исход уже третей африканской кампании против Такфарината. С Римом Птолемея сближало кровное родство. Ведь он был сыном Юбы и Селены, дочери знаменитого Марка Антония.

Летучие отряды себя оправдали. Долабелла вскоре получил известие, что войско Такфарината раскинуло свои шатры близ полуразрушенного укрепления Авзея и нападения римлян никак не ожидает. «Немедленно туда с величайшей поспешностью устремляются когорты легковооруженных и подразделения конницы, не осведомленные о том, куда их ведут. И едва забрезжил рассвет, как под звуки труб с яростным криком они бросились на полусонных варваров, кони которых были стреножены или бродили по удаленным пастбищам. У римлян — сомкнутый строй пехотинцев, правильно расставленные отряды всадников, все предусмотрено для сражения; напротив, у ни о чем не подозревавших врагов ни оружия, ни порядков, ни плана боевых действий, и их хватают, тащат, убивают как овец. Воины, ожесточенные воспоминанием о перенесенных трудностях и лишениях, о том, сколько раз они искали битвы с уклонявшимся от нее неприятелем, упивались мщением и вражеской кровью. По манипулам передается приказ: не упустить Такфарината, которого все хорошо знают в лицо, так как видели его в стольких битвах; пока вождь не убит, не будет отдыха от войны. А он, увидев, что его телохранителей оттеснили, что его сын уже заключен в оковы, что со всех сторон к нему устремляются римляне, избежал плена, бросившись на их мечи и недешево продав свою жизнь: таков был конец этой войны».{342}

В Риме заслуги Птолемея оценили. Он был провозглашен сенатом царем, союзником и другом Рима. Долабелла же триумфальных отличий не удостоился. Возможно, Тиберий не простил ему нелепо льстивое предложение оваций после подавления галльского мятежа.

24 год, когда закончилась война с Такфаринатом — последняя война, каковую пришлось вести всерьез римским легионам в правление Тиберия в Северной Африке, в самой Италии едва не ознаменовался событием, могущим римлянам напомнить, казалось бы, давно забытые времена. Как свидетельствует Тацит, «тем же летом (24 г. — И. К.) едва не вспыхнуло восстание рабов; подавить его возникшие по всей Италии очаги позволила только случайность».{343}

Италия уже около ста лет не видела рабских волнений. Если вспомнить историю, то впервые крупное рабское восстание случилось в городе Вольсинии еще в 60-е годы III в. до Р.Х. Тогда рабам на некоторое время удалось захватить даже власть в городе. Риму пришлось послать войска для подавления мятежа рабов. В 199 г. до Р.Х. мятеж рабов едва не вспыхнул под стенами самого Рима. Здесь в городке Сетии содержали карфагенских заложников, при которых было множество рабов, да и сами сетинцы скупили немало невольников из добычи II Пунической войны, недавно победно завершившейся. Рабы сумели составить заговор и готовились к захвату городов Сетии, Норбы и Цирцеи. По счастию для римлян, замыслы рабов были своевременно разоблачены заложниками и восстание подавлено в зародыше, благодаря усилиям городского претора Рима Луция Корнелия Лентула.{344} Рабы, однако, не угомонились и вскоре уже в Пренесте возник новый заговор. Претор Луций Корнелий казнил пятьдесят человек, виновных в этом замысле.{345} В 196-195 гг. до Р.Х. вновь восстали рабы в Этрурии, а 185 г. до Р.Х. «был отмечен волнениями рабов в Апулии. Тарентом тогда управлял как провинцией претор Луций Постумий. Он учинил строгое дознание о пастухах, разбойничавших по дорогам и общественным пастбищам, и осудил около семи тысяч человек; многие из них бежали, но многие были казнены».{346} Грандиозные восстания рабов происходили на Сицилии в 138-132 гг. до Р.Х. и в 104-101 гг. до Р.Х. В самой же Италии в год начала второго Сицилийского восстания некий разорившийся римский всадник по имени Минуций собрал вооруженный отряд из рабов численностью до трех с половиной тысяч человек близ Капуи. Восставшие были рассеяны войсками претора Лукулла. Грандиознейшим рабским восстанием было, конечно же, восстание Спартака 74-71 гг. до Р.Х. Даже после гибели армии восставших и самого ее героического вождя на юге Италии еще несколько лет действовали отдельные отряды бывших воинов Спартака. В 70 г. до Р.Х. Марк Туллий Цицерон едва смог добраться до Сицилии через юг Италии, где действовали мятежные рабы. В 62 г. до Р.Х. рабы, соединив свои силы, сумели даже овладеть городом Фурии. Оттуда их выбил, погасив последние искры великого восстания, претор Октавий, отец Августа. События 24 г. напоминали скорее то, что случилось близ Капуи в 104 г. до Р.Х. Подобно разорившемуся всаднику Минуцию на сей раз мятеж замыслил также римлянин: «Зачинщик волнений, бывший воин преторианской когорты Тит Куртизий, начал с тайных сборищ в Брундизии и расположенных поблизости городах, а затем в открыто выставленных воззваниях стал побуждать к борьбе за освобождение диких и буйных сельских рабов, обитавших в отдаленных горах посреди лесных дебрей; и вот, как бы по милости богов прибыли три биремы, назначенные для сопровождения и охраны плававших по этому морю. Квестором в этих краях был Кутий Луп, которому по установленному с давних времен порядку достались в управление леса и дороги. Расставив подобающим образом моряков, он рассеял уже готовых выступить заговорщиков. Срочно присланный Цезарем (Тиберием. — И. К.) трибун Стай с сильным отрядом доставил самого вожака и ближайших сотоварищей его дерзости в Рим, уже охваченный страхом из-за великого множества находившихся в нем рабов, численность которых неимоверно росла, тогда как свободнорожденных плебеев с каждым днем становилось все меньше».{347}

Должно быть, движение Тита Куртизия в Риме воспринято было самым серьезным образцом в полном соответствии с богатым историческим опытом подобного рода небезопасных для Римского государства событий. Прямое вмешательство самого принцепса — убедительнейшее свидетельство тому. Вообще Тиберий принимал все возможные меры, как для подавления случившихся волнений, так и для предупреждения их. Светоний свидетельствует: «Более всего он заботился о безопасности от разбоев, грабежей и беззаконных волнений. Военные посты он расположил по Италии чаще прежнего. В Риме он устроил лагерь для преторианских когорт, которые до этого не имели постоянных помещений и расписывались по постоям. Народные волнения он старался предупреждать до столкновения, а возникшие сурово усмирял. Однажды в театре раздоры дошли до кровопролития — тогда он отправил в ссылку и зачинщиков, и актеров, из-за которых началась ссора, и никакими просьбами народ не мог добиться их возвращения. В Полленции чернь не выпускала с площади процессию с прахом старшего центуриона до тех пор, пока силой не вынудила у наследников большие деньги на гладиаторские зрелища — тогда он, не выдавая своих намерений, подвел одну когорту из Рима, другую — из Котиева царства (вассальное владение в Альпах на территории современной Швейцарии), и они внезапно, с обнаженным оружием, при звуках труб, с двух сторон вступили в город и большую часть черни и декурионов (выборные руководители города. — И. К.) бросили в вечное заточение. Право и обычай убежища он уничтожил везде, где оно еще существовало. За то, что жители Кизика (приморский город на западе Малой Азии. — И. К.) оскорбили насилием римских граждан, он лишил их город свободы, заслуженной еще в Митридатову войну.

Против действий врагов он ни разу более не выступал в поход и усмирял их с помощью легатов, да и то в крайних случаях и с осторожностью. Враждебных и подозреваемых царей он держал в покорности больше угрозами и укорами, чем силой».{348}

В годы правления Августа воин, а затем полководец Тиберий не знал покоя. Начиная с первого своего похода в Кантибрию и кончая последним походом за Рейн против германцев, тридцать семь лет его жизни прошли в войнах. То в горах Испании под началом славного Агриппы, то в Альпах, где они вместе с братом Децимом осваивали искусство командования войсками, то в Паннонии, в Германии, снова в Паннонии и снова в Германии уже в роли главнокомандующего войсками, численность которых порой доходила до полутораста тысяч, Тиберий и обретал воинский опыт, и завоевал военную славу. Теперь, будучи правителем империи, Тиберий охотно позволял другим стяжать себе славу, подавляя мятежи и отражая внешних врагов Римской империи. Здесь нельзя не заметить, что все кампании его правления, исключая войну Германика за Рейном, были куда скромнее тех, что провел он в свои полководческие годы. Да и война Германика ходом и результатом явно уступала достижениям Тиберия в тех же краях. Потому, трезво оценивая мятежные и военные новости, поступавшие в Рим, Тиберий совершенно справедливо не покидал столицу, ограничиваясь лишь назначением легатов, получивших от него соответствующие «ауспиции и рекомендации».{349}

Практика эта, как мы видим, полностью себя оправдала. Дабы, однако, никто не сомневался в его способности покинуть столицу в случае необходимости, «он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска: чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счастливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку называть «Кал-липидом», который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все никак не сдвинется».{350}

Военную политику Тиберия должно признать успешной. Его время не знало грандиозных мятежей мятежей, подобных Паннонскому при Августе, не знало военных катастроф, подобных Тевтобургу. Не забудем, что главные военные успехи времени правления Августа — дело рук прежде всего Тиберия. Получилось, что в те годы он закладывал надежный фундамент своего успешного правления.

Единственным военным событием времени правления Тиберия, не принесшим решительно никакой славы римскому оружию, была непродолжительная война с племенем фризов в 28 г. Фризы — обитатели зарейнских земель между заливом Зейдер-Зее и впадающей в Северное море рекой Эмс, были данниками римлян и до поры до времени вели себя смирно, римских пределов не тревожа и дань своевременно уплачивая. Фризы были небогатым народом. Потому Децим Клавдий Нерон Друз, славный брат Тиберия, в местах этих, как мы помним, победно воевавший, наложил на них умеренную подать. Фризы должны были сдавать бычьи шкуры для нужд римского войска, причем на размеры и прочность шкур внимания не обращалось. Такой сбор дани продолжался долгие годы, пока в качестве правителя в землю фризов не был назначен центурион -примипил Оленний. Оленний, человек жадный и, подобно всем людям такого типа, недалекий, плохо понимающий действительное положение во вверенной ему в управление земле, ввел новые порядки, имевшие самые печальные последствия. Приемщикам подати он велел взять для образца дани шкуры туров вместо обычных бычьих. «Выполнить это требование было бы затруднительно и другим народам, а германцам тем более тяжело, что, хотя в их лесах водится много крупного зверя, домашний скот у них малорослый. И вот вместо шкур они стали сначала рассчитываться с нами быками, потом землями и, наконец, отдавать нам в рабство жен и детей. Отсюда — волнения и жалобы, и так как им не пошли в этом навстречу, у них не осталось другого выхода, кроме войны. Явившихся за получением подати воинов они схватили и распяли на крестах; Оленний, предупредив нападение разъяренных врагов, спасся бегством и укрылся в укреплении, носившем название Флев; в нем стоял довольно сильный отряд римских воинов и союзников, охранявших океанское побережье».{351}

Как совершенно очвидно, нарушение мира произошло из-за неумной жадности римлян, но никак не по причине желания фризов воевать. Их до восстания довел Оленний.

Пропретор Нижней Германии Луций Апроний срочно направил в землю фризов подразделения легионов, а также отборные отряды конницы и пехоты вспомогательных войск. И те и другие войска к месту боевых действий прибыли на судах по Рейну. Фризы, узнав о приближении римских войск, сняли осаду Флева и отошли вглубь своих земель. Римское войско с тяжелым обозом не могло двигаться по топким, затопляемым приливом местам. Апроний, вспомнив, возможно, печальный опыт Германика в этих же местах, велел укрепить насыпи и мосты, дабы по ним могло пройти римское войско со своим обозом. Против фризов же, отыскав броды, он бросил вспомогательные войска — пехоту и конницу. И тех, и других фризы, успев заранее к бою изготовиться и хорошо отследив продвижение противника, быстро опрокинули. Не помогла и римская конница легионов. Фризы и ее опрокинули. Апроний послал подкрепление. В бой двинулись три легковооруженные когорты, а также вся оставшаяся конница вспомогательных войск. Если бы силы римской армии были бы объединены, фризов ждало бы поражение, но римляне и их союзники подходили к месту сражения по частям, с промежутками, чем умело пользовались фризы, сражавшиеся на родной земле. Более того, пришедшие в расстройство части заразили своим страхом и вновь подошедшие войска.

Остатки разгромленных вспомогательных войск Луций Апроний отдал в подчинение легату V легиона Цетегу Лабеону. Но и тот не снискал успеха и попросил поддержать его силами легионов, поскольку вверенные ему под командование вспомогательные войска, пережившие разгром, оставались в крайне тяжелом положении. Подошедшие части V легиона отбросили, наконец, фризов и спасли остатки ранее разбитых римских войск. Но на преследование противника доблестный Лабеон не решился, что привело к печальным последствиям. Один из римских отрядов, оторвавшийся от основных сил, был полностью истреблен. Погибло девятьсот человек. Воины другого отряда числом в четыреста человек по взаимному уговору поразили друг друга насмерть, не желая погибать от мечей варваров или же сдаваться им в плен.

На этом короткая и малоуспешная для римлян кампания завершилась. Фризы прославились среди германцев, Тиберий же предпочел не затевать большой войны. В случившемся были виноваты сами римляне, фризы на рейнские рубежи не покушались. Потому проще было не придавать значения маленькой, но совсем не победоносной войне и скрыть потери, дабы не смущать сердца римлян, избалованных победами римского оружия. Едва ли Тиберий не захотел придать фризской войне большой размах из-за того, что опасался вынужденного назначения главнокомандующего, что могло дать в чьи-либо руки слишком большие военные возможности. Не только для внешней войны. Среди тогдашних римских легатов такого не было. Власть Тиберия была неоспорима. Нежелание превращать малый конфликт в большую войну — это полностью соответствовало уже сложившейся многолетней политике Тиберия. Политике, правильность которой представлялась ему несомненной и временем доказанной.

Глава VI. ГЕРМАНИК И ПИЗОН. ДВЕ ТРАГЕДИИ

Мы расстались с Германиком после его триумфального возвращения в Рим. 26 мая 17 г. — день высшей славы Германика и счастливейший день всей его большой семьи. В триумфе рядом с отцом на колеснице находились пятеро детей: трое сыновей — Гай, Друз, Нерон и два дочери — Друзилла и Агриппина. Могло показаться, что у этой прекрасной семьи впереди только счастливые годы. Но, как часто в жизни бывает, с этого дня начались иные страницы их бытия, страницы трагические. Их ожидали одни только беды.

А пока впереди у Германика почетная и значимая государственная миссия. Тиберий принял решение направить Германика на Восток. Выступая в сенате, где принцепс и объявил о своем намерении, он сначала описал все немалые сложности, с которыми сталкивается римская власть в восточных владениях империи, и объявил, что лишь такой человек, как Германик, с его опытом и мудростью, в состоянии исправить там положение и защитить должным образом римские интересы. Кроме Германика, пояснил Тиберий, доверить столь сложную миссию некому, ибо сам он уже в преклонных годах, а родной его сын должной зрелости не достиг. Вторая половина пояснения Тиберия выглядит странновато, поскольку Друз, родившийся в 15 г. до Р.Х., годами Германику не уступал. Скорее всего, Тиберий имел в виду не буквальный возраст, но зрелость государственного ума и военного опыта. Пусть и небезупречный, но опыт у Германика был. Даже триумфом и званием императора награжденный, пусть и не без чрезмерной щедрости со стороны награждавшего. Друз же такого опыта не имел. Ему предстояло его обрести и заслужить подобные награды.

Сенат принял «senatus consultum» — постановление, согласно которому Германик получил новую должность, каковой в Риме еще не было: он назначался правителем всех заморских провинций Римской империи. В самой этой явно экстраординарной должности крылась опасная двойственность: с одной стороны Германик как бы стоял над теми наместниками восточных провинций, кто назначался либо сенатом по жребию, либо по воле принцепса, с другой — конкретных полномочий он не приобрел, а для наместников таковые никто не отменял. Это как раз и таило опасность возможных противоречий между новым супернаместником и действующими правителями провинций. Римляне строго относились к соблюдению буквы закона, а полномочия Германика были все же явно расплывчаты и плохо сочетались с конкретными правами и обязанностями действующих наместников. Тиберий, разумеется, понимал это лучше всех. Именно поэтому он, направляя Германика на Восток, позаботился и о сдерживающем начале. Это то, что много позднее будет названо «политикой сдерживания и противовесов».

Противовесом Германику должен был служить наместник Сирии — крупнейшей восточной провинции Рима, где стояли именно ему подчиненные легионы — главная военная сила римлян на Востоке. До назначения Германика наместником Сирии и весьма успешным был Силан. Но Силан был личным другом Германика, и на Востоке мог образоваться маложелательный для Тиберия тандем. Он, конечно, не забыл, что Германика однажды вверенные его командованию легионы пытались принудить захватить в Риме высшую власть. Германик, правда, проявил себя тогда наидостойнейшим образом, безупречно храня верность законному принцепсу Тиберию. Но мог ли Тиберий быть до конца уверен в вечной верности племянника? Его и так смущало открытое властолюбие супруги Германика Агриппины, женщины славной своим неукротимым нравом. А если к этому добавить и близкого друга во главе восточных легионов? Кто знает, к чему это может привести! Тиберий не мог не знать, что настроения в пользу Германика в Риме сохранились и жили они не только в военной среде. Не случайно ведь Дион Кассий дважды указывал, что Германик мог бы овладеть высшей властью в Риме с согласия не только легионеров, но и сената, и римского народа.{352} Потому и отставил Тиберий Силана с сирийского наместничества. Новым наместником был назначен Гней Кальпурний Пизон. Этот человек имел очень незаурядную репутацию. Во-первых, он был одним из виднейших римских аристократов — нобилей. Кальпурний — древний плебейский род, достаточно знаменитый в республиканской истории Рима. Его природный аристократизм не мог не импонировать потомку рода Клавдиев Тиберию. Он был знаменит и своей кристальной честностью. Человек, очень состоятельный, он славился своей независимостью, гордостью, несгибаемостью. При этом, правда, достойные эти качества многими воспринимались как неукротимость нрава, необузданного и неспособного к повиновению.{353} Особо должно подчеркнуть следующее: Пизон был убежденным республиканцем. Республиканцем потомственным. Отец его под командованием достойнейшего из защитников республики Марка Порция Катона Младшего сражался в Африке против войск Цезаря. В следующей гражданской войне он бился уже под знаменами последних республиканцев Брута и Кассия. После торжества единовластия он вынуждено смирился с новой формой правления, принял прощение Августа. При этом решительно не желал принимать каких-либо должностей, справедливо оценивая установившийся строй как ненавистную ему монархию. Лишь после долгих уговоров он снизошел до предложенной ему Августом должности консула. Для Августа, понятно, это было своего рода дополнительное торжество над былым политическим противником, вынужденным из его рук принять высшую в республиканские и чисто декоративную в имперские времена должность. Логика Пизона могла быть здесь такой: если Августу угодно сделать подобный подарок старому республиканцу, пусть делает его. Возможно, он вспомнил славный ответ спартанцев Александру Великому на требование признать его божественность: если Александру угодно быть богом, пусть он будет им.

Гней Кальпурний Пизон Младший отца чтил, взгляды его разделял. Известно, что он едва подчинялся Тиберию, открыто пренебрежителен был к сыну его Друзу. Германик, самый вероятный наследник единовластия, никак не мог быть ему приятен. Популярность Германика в народе, скорее всего, только усугубляла неприязнь Пизона к новоявленному супернаместнику.

Тиберия едва ли могли смущать республиканские пристрастия Пизона. Он прекрасно понимал их безобидность, поскольку опасны тайные убеждения, толкающие человека на путь заговоров. А нескрываемый республиканцизм Пизона — твердая гарантия, что никаких тайных замыслов у него не водится. То, что человек чтит отца своего, — норма жизни, а для римлянина должное почтение к предкам — непременный нравственный закон. В свое время сам Тиберий, посланный Августом с миссией на Восток, посетил по дороге поле битвы при Филиппах, где дед его Ливии Друз Клавдиан сражался в армии республиканцев против Октавиана и Антония и, подобно Бруту и Кассию, не перенеся поражения, покончил с собой. Тогда Тиберий отдал дань памяти деду на его могиле, совершенно не смущаясь его республиканской славой.{354} Отсюда и его лояльность к Пизону.

«Противовес» наместника супернаместнику был усилен и по женской линии. Супруга Пизона Планцина была в чести у матери Тиберия Ливии и крепко не жаловала Агриппину, супругу Германика. В этом обе дамы — и престарелая, и еще относительно молодая, были едины. Легко предположить, что, по замыслу Тиберия, Ливией разделяемому, Планцина должна была противодействовать властным амбициям и, не дай того боги, возможным опасным замыслам внучки Августа.

Германик отбыл на Восток поздней осенью 17 года. По дороге он посетил Далмацию, где встретился с Друзом. Родного сына Тиберий тоже не пожелал оставить в Риме и отправил в Иллирик. Миссия, несопоставимая, конечно, с миссией Германика на Востоке, но тоже немаловажная. Стоит отметить, что в самой столице в это время стали складываться две партии: одни делали ставку на Германика как на будущего принцепса, другие отдавали предпочтение Друзу. К счастью и того, и другого, на личных их взаимоотношениях это никак не отразилось. Отношения Германика и Друза были поистине братскими, соперничеством не омраченными. Тиберий, зная и ценя это, тем не менее предпочел их направить в разные провинции, не оставляя никого из них в Риме, дабы не дать пищи для вредных размышлений о предпочтительном положении того или иного наследника. Впрочем, статус наместника всего Востока был явно выше.

Братская встреча Германика и Друза стала последней в их жизни. Больше им не суждено было увидеться. Тиберию же досталась худшая для человека участь — пережить обоих сыновей. И родного, и приемного.

Что же ждало Германика на Востоке? Здесь, как нарочно, настала череда перемен в мелких царствах, бывших своего рода буфером между римской Малой Азией и парфянской Месопотамией.{355}Один за другим ушли из жизни царь Каппадокии Архелай, Антиох III, царь Коммагенский и киликийский царь Филопатор. Каппадокию и Коммагену Тиберий решил перевести в разряд обычных римских провинций. Римляне должны были возрадоваться расширению пределов империи. Провинции позволят вдвое снизить налог с торгового оборота: Киликия уже со времен Помпея Великого, уничтожившего тамошнее пиратство, была под римским контролем, потому судьба царства Филопатора была очевидна. Каппадокия стала обычной римской провинцией, Коммагеной вместо царя стал управлять римский легат пропретор, а киликийское царство Филопатора влилось в состав провинции Сирия. Население Коммагены несколько поволновалось в связи с упразднением царства, но волнения эти долгими не были и хлопот Риму не доставили. Всякого рода непорядки на границе с Парфией Риму не были нужны. Обострять отношения с Парфией было совсем не в римских интересах. Политику эту завещал Тиберию Август.{356} В ее формировании принимал участие сам Тиберий в своей миссии на Восток в 20 г. до Р.Х. После печального опыта Марка Красса и невразумительной по итогам войны Марка Антония римляне избегали прямых военных столкновений с опасным соседом. Отсюда стремление искать союзников среди недругов Парфии. Сведения об этом есть у Страбона. Он сообщает, что индийский царь обещал римлянам всестороннее содействие.{357} Дион Кассий писал о полноценном союзном договоре между Августом и индийским царем, где предполагалось и военное взаимодействие.{358}

«Есть основания полагать, что формальный римско-индийский союз являлся составной частью широкомасштабного дипломатического наступления, предпринятого Августом на исходе 20-х гг. до н.э., в результате которого парфяне возвратили трофейные римские знамена и пленных.»{359}

Честь добиться их возвращения принадлежала Тиберию. В событиях 17 г. на Востоке стоит отметить быструю и практичную реакцию римских подданных в провинции Сирия и населения подвластной Риму Иудеи. И те и другие обратились в Рим с просьбой снизить им налоги, поскольку после присоединения Каппадокии доходы императорской казны, о чем говорил сам Тиберий, изрядно возросли.

Очень взаимосвязаны были между собой события на Римском Востоке.

Особое значение для Рима имела Армения. За это достаточно обширное царство Рим и Парфия вели постоянное соперничество. От того, чье влияние в Армении преобладает, зависела общая расстановка сил на Востоке. После миссии Тиберия римское влияние в Армении выглядело переменчивым. Римлянам не раз удавалось посадить на армянский трон своего ставленника, но власть его никогда не была долгой. Такая судьба постигла и царя Тиграна, коронованного Тиберием, и царя Артавазда, данного армянам Августом. Еще один римский ставленник Ариобарзан сел на армянский трон, но вскоре погиб при несчастном случае. Некоторое время правила Арменией царица Эрато, но вскоре ее низложили. Армянский престол оставался вакантным. Римлян до поры до времени это не слишком беспокоило. Дело в том, что в Парфии в 7 г. у власти оказался царь Вонон, настроенный на самые дружеские отношения с западным соседом. Но вот в 10 г. в Парфии случилось восстание, сметшее власть Вонона, и на царском престоле оказался царь Арта-бан И. Вонон, однако, не расстроился и скоре вновь обрел царскую власть. Не на отеческом престоле, правда, но в Армении, которая должно быть уже совсем истосковалась без царя. Вонон замечательно подходил на царский трон: он ведь потомок царского рода Аршакидов и сам уже царем великой державы побывавший. Кроме того, как старый друг и союзник римлян он надеялся на поддержку империей своих новых царских амбиций. Римляне, однако, рассудили иначе. Наместник Сирии легат Квинт Кретик Силан здраво рассудил, что бывший парфянский царь, свергнутый у себя на родине во многом как раз за союз с Римом, явно скверный претендент на армянский трон. Все кажущиеся преимущества, кои сулит империи пребывание на армянском троне друга и союзника Рима, эфемерны. На деле Вонон как армянский царь будет крайним раздражителем для Парфии. Ведь Артабан II воспримет своего врага во главе Армении как личный вызов. В итоге Рим только проиграет. Ведь, если Артабан II пойдет войной на Армению, дабы избавить себя от опасности со стороны Вонона окончательно, Риму придется вступить в войну с Парфией, дабы дружественного армянского царя защитить. А мир с Парфией нужен Риму, и война между двумя великими державами в то время решительно исключалась. Квинт Кретик Силан потому поступил мудро, вызвав Вонона из Армении в Сирию, где и велел тому оставаться. Дабы Вонон не слишком расстраивался, ему обеспечивали роскошные, соответствующие царскому достоинству условия жизни. Правда, и охрана была поставлена большая и надежная под видом почетной стражи при царственной особе. Сама эта особа к превращению из лица царствующего просто в царственное отнеслась без восторга. Но кого это теперь волновало? Парфяне были довольны, а что армяне вновь без царя — так им не привыкать.

Артабан II, довольный уходом Вонона в Сирию, об Армении тоже не забыл и возмечтал посадить на армянский трон брата своего Орода. Это римлянам уже не могло понравиться. Германик как раз и послан был на Восток затем, чтобы поднадоевший уже армянский вопрос уладить с выгодой для империи, в ссору с Парфией при этом все же не вступая.

Германик, прибыв в Сирию, быстро вник в непростые восточные дела и, отдадим ему должное, с возложенными на него Тиберием обязанностями справился отлично. Немедленно прибыв в главный город Армении Артаксату, Германик при стечении огромной толпы народной и высшей армянской знати возложил царскую корону Армении на голову Зенона, сына понтийского царя Полемона. Понтийское царство, незначительный обломок некогда великой державы царя Митридата VI Евпатора, с которым Рим вел три войны на протяжении четверти столетия, ныне было во всем Риму послушно. И понтийский царевич Зенон, превратившийся в армянского царя Артаксия, Рим безусловно в этой роли устраивал. Устраивал Зенон и армян, «так как с раннего детства, усвоив обычаи и образ жизни армян, он своими охотами, пиршествами и всем, что в особой чести у варваров, пленил в равной мере и придворных, и простолюдинов».{360} Коронация его потому и вызвала всеобщий восторг и у знати, и у простого народа Армении. Короновав Зенона-Артаксия, племянник точно выполнил указания дяди, повторив его деяние тридцатисемилетней давности.

Без труда Германик решил проблемы Каппадокии и Коммагены, назначив в бывшее царство Архелая легата Квинта Верония, а на место Антиоха Коммагенского — пропретора Квинта Сервея. Хорошо прошли и переговоры с парфянскими послами. Артабан, не имея сил и возможности воспрепятствовать коронации Зенона в Артаксате, счел за благо сохранить с Римом дружеские отношения. Одна только просьба была у царя к римскому наместнику всего Востока: убрать подальше от парфянской границы из Сирии неугомонного Вонона. Тот, оказывается, из Сирии засылал своих людей в Парфию, подстрекая вождей парфянских племен к смуте. Германик с достоинством отозвался о римско-парфянском союзе, любезно поблагодарил царя за приглашение встретиться на берегу Евфрата. К просьбе о Вононе он отнесся с пониманием и, идя ей навстречу, повелел перевести Вонона подальше от границы с Парфией — в приморский город в Киликии Помпейополь. Ход разумный. И просьба царя выполнена, и Киликия от Сирии не так уж и далека на всякий случай.

Случай, впрочем, вскоре избавил от Вонона и парфян, и римлян. Не надеясь более на римскую поддержку, Вонон попытался бежать, надеясь добраться до кочевий сарматов и там обрести себе союзников — вроде как среди тамошних вождей был у него родственник. Но бегство оказалось неудачным. Бывшего царя настигли, и он был убит римским центурионом Ремием.

Если действиями Германика Тиберий мог быть только доволен, то наместник Сирии Гней Кальпурний Пизон со своей ролью явно справлялся скверно. Его отношение с Германиком приняли характер откровенно враждебный. После первой их встречи «они разошлись с открытой обоюдною ненавистью».{361} Ненависть двух высокопоставленных лиц друг к другу старательно разжигали и злокозненные друзья с обеих сторон. Вершиной конфликта можно назвать отказ Пизона направить часть вверенных ему войск в Армению, где должно было поддержать римское влияние при утверждении нового царя и устроить полезную военную демонстрацию для парфян. Это было уже вопиющее поведение, могущее повредить делам Рима на Востоке. Все обошлось, но такое положение было совершенно нетерпимым. Германик по непонятному великодушию не донес в Рим на Пизона. Ведь если бы Тиберий узнал об отказе наместника Сирии поддержать легионами интересы Рима в Армении, то его неизбежно ждало бы наказание. Тиберий не потерпел бы такого неповиновения, чреватого возможным ущербом интересам империи.

Возможно, решись Германик поставить принцепса в известность о происшедшем, не было бы дальнейшего его противостояния с Пизоном. Тиберий однозначно стал бы на его сторону и Пизон принужден был бы усмирить свои амбиции, пусть ненависть стала бы и больше.

В чем все-таки причина такой яростной вражды двух незаурядных людей, ставшая в итоге трагедией для обоих? Как бы то ни было, но Германик в ней неповинен. Со своей стороны он не инициировал конфликт, он не наносил Пизону обид, не ущемлял его достоинства, не принижал его статуса наместника провинции Сирия и командующего четырьмя расположенными в ней легионами и вспомогательными войсками. Вина за случившееся целиком лежит на Гнее Кальпурнии Пизоне. Что же его, человека состоятельного, даже богатого, счастливого в семье, истинного аристократа, знаменитого своей честностью, толкнуло на такое противостояние? Учитывая статус Германика, а после провозглашения его императором, и триумфа и такого назначения, неслыханного доселе, — это был статус второго человека в империи — надежды на успешный исход этой вражды были совершенно эфемерны. Пизон, конечно, был человек резкий, но уверенный в себе холерик.{362} Никак не отчаянный, безголовый авантюрист. Не мог он не понимать, кто такой Германик при Тиберий. Назначение на Восток никак не выглядело опалой. Да и все знали, что император не преминул облагодетельствовать приемного сына вдогонку: когда Германик, отплыв после встречи с Друзом к берегам Эллады, достиг города Никополя близ знаменитого Акциума, он получил из Рима приятную весть, что он второй раз подряд становится консулом, а его коллега снова сам Тиберий, третий раз подряд обретающий консульские регалии. Это ли не знак высочайшего расположения! Да и место какое! Город Никополь — город победы, основан Августом в ознаменование величайшего его военного торжества. В битве при Акциуме сокрушен был Марк Антоний с царицей египетской Клеопатрою, и наследник божественного Юлия обрел единоличную власть над всей Римской державой!

Такая символика, скорее всего, была случайной, хотя Тиберий мог знать, где именно находится Германик, поскольку из-за починки корабля, пострадавшего от сильной морской бури, пребывание правителя Востока у актийских берегов затянулось.

Так что же вдохновляло Пизона, и на что он надеялся?

Неприязнь между Пизоном и Германиком, инициатором которой однозначно выступил наместник Сирии, менее всего носила только личный характер. Для Пизона, представлявшего староримскую знать, гордую республиканским прошлым и не очень-то скрывающую тоску по ней в настоящем, Германик был символом успешности утверждающегося в Риме монархического начала. Он был очевидным преемником Тиберия, а любовь к нему народа и легионов, расположение части сената, заставляли рассматривать его как будущего монарха. И при этом монарха, народом и армией любимого. Уже это не могло не вызвать у Пизона крепкой нелюбви к племяннику и пасынку Тиберия. Был здесь и момент личный тоже. Пизон в качестве наместника в Сирии и командующего легионами получил не полноценную власть, но ограниченную присутствием на Востоке Германика. Ясно было, что тот в глазах Тиберия фигура более значимая, пусть и конкретные его полномочия четко не определены.

Последнее обстоятельство неизбежно порождало конфликт между двумя представителями римской власти на Востоке. И здесь Пизон мог опираться на то, что, хотя сенат по настоянию Тиберия и принял постановление, дававшие Германику в заморских провинциях власть большую, нежели наместническая, но нигде не было сказано, что его распоряжения выше распоряжений местных властей. Тем более не было очевидным, что распоряжения Германика могут отменять распоряжения Пизона. Ведь наместник Сирии, также сенатом римского народа опять-таки по предложению принцепса утвержденный, все свои полномочия в делах гражданских и военных сохранил. Легионы по-прежнему прямо подчинялись только ему. Противоречия эти естественным образом питали дерзость Пизона. Он ведь мог усмотреть в неопределенности статуса Германика и некое недоверие Тиберия к пасынку, а столь явное создание на востоке империи наместнического двоевластия как обиду не только для себя, правителя Сирии, но и для Германика, новоявленного правителя заморских провинций. Наконец Пизона могло и вдохновлять расположение к нему самой матери принцепса. Ведь дружба Планцины с Ливией и их обоюдная неприязнь к Агриппине тайной не были. Поскольку Тиберий прямо личных симпатий и антипатий к противостоящим на Востоке семьям не выражал — преимущества Германика вытекали из его более высокого статуса как сына правящего Цезаря и носящего это имя — то симпатии Ливии могли показаться Пизону и его супруге определяющими.

Отсюда и иные вопиющие его дерзости. Именно таковой только и можно счесть поведение Пизона на пиру, данном в честь прибытия в Антиохию союзного Риму царю набатеев. Это небольшое царство на северо-западе Аравии, граничило с римскими владениями на Востоке. Царь, осведомленный о статусе Германика как главной римской персоне в восточных провинциях империи, и о его державном положении второго лица в Риме, наследника Тиберия, воздал ему и супруге его Агриппине соответствующие почести. Германик с Агриппиной получили в дар от царя набатеев массивные золотые венки. Иным же римлянам были дарованы куда менее ценные легкие венки, пусть из того же золота. Понимая смысл такого дарения, римляне, присутствовавшие на пиру, восприняли все естественно и спокойно. Возмущение выразил только один человек: Гней Кальпурний Пизон. Он самым невежливым образом оттолкнул предложенный ему золотой венок и громогласно объявил, что пир сей не в честь царя парфян, но в честь римского принцепса дается. Тем самым он дал выход своим республиканским пристрастиям, а Германика уличил в принятии дара, достойного восточного царя, но не римлянина, пусть и наследника правителя империи. Далее последовала вдохновенная филиппика, обличающая недостойное истинных римлян пристрастие к роскоши, метящая опять-таки в Германика. Поцарски одаренная чета промолчала, что не могло не уверить Пизона в успехе его выпада. При всей видимой импровизации его поступка и обличительной речи, дерзость сия выглядела вполне обдуманной и попадающей в точку. Роскошь и алчность с давних времен почитались в Риме наихудшим злом.{363} А уж уподобление царям Востока — наихудшее из обвинений. Божественный Август-то официально не монархию установил в Риме, но восстановил после ужасов гражданской войны республику, и единовластие его вытекало из набора республиканских должностей, но никак не из обретения статуса монарха. И сам Тиберий, законный преемник Августа, сенатом утвержденный лишь принцепс, но не царь. К тому же, с первых дней правления стремящийся исправить нравы общества, пристрастия к роскошеству ограничивая.{364} Германик же спокойно принял почести, достойные именно монаршей персоны. Принятие же столь дорогих венков можно было и алчности приписать, пусть и руководила Германиком здесь вполне разумная дипломатическая вежливость, ибо непринятие даров стало бы обидою для верного союзника Рима.

То, что Германик смолчал, не желая скандала на пиру, дабы не подрывать в глазах набатейских гостей престиж римской власти, могло только распалить Пизона. При всем при том пир был испорчен, престиж Германика пострадал, безнаказанность выпада Пизона запомнили все. Тем более, обоснован он был почтением к староримским отеческим обычаям и соответствовал текущей политике правящего принцепса. Тиберий в сложившейся ситуации скорее должен был бы упрекнуть Германика, нежели урезонивать Пизона. В этом эпизоде Пизон переиграл Германика.

Вскоре, в конце 18 г., утомленный, возможно, противостоянием с Пизоном, Германик покинул Сирию и отправился в Египет. Поездка была вызвана сообщением о возникших в Египте продовольственных проблемах, приведших к росту цен на хлеб. Проблема эта никак не была делом внутриегипетским, поскольку снабжение хлебом столицы империи зависело во многом и от египетских поставок. Здесь Германик проявил себя наилучшим образом. Внимательно изучив всю картину продовольственного состояния долины Нила, он распорядился открыть для внутренних потребностей провинции государственные хлебные хранилища. Это позволило снизить цены на хлеб к радости всего многочисленного населения Египта.

Решение свое, позволившее улучшить хлебную торговлю в Египте, Германик принимал в Александрии, столице страны во времена династии Птолемеев и ныне главном городе уже римской провинции. Но, решив главную проблему своей египетской поездки, Германик вовсе не спешил покинуть древнюю страну фараонов. В Александрии он вел себя так, чтобы произвести наилучшее впечатление на ее обывателей. Ходил он скромно, без охраны, выражая полнейшее доверие к александрийцам. Учитывая, что его в поездке сопровождали Агриппина и шестилетний Гай Цезарь Калигула, такое доверие выглядело особо трогательным. Подражая Публию Корнелию Сципиону Африканскому на Сицилии и самому Тиберию на Родосе, Германик к удовольствию греков, бывших основным населением Александрии, облачился в легкий греческий плащ и сменил римские сапожки на открытые сандалии эллинов. Деловой визит в Египет перерос в ознакомительную познавательную поездку по древней стране. Германик с женой и сыном внимательно изучали египетские древности, посетили самые знаменитые исторические места. По всему было заметно, что не спешит он вернуться в Сирию, где ждало его пренеприятное общение с Пизоном.

Приятное путешествие Германика по Египту, однако, вскоре было прервано посланием Тиберия, для наместника всех заморских провинций огорчительным. Принцепс выразил крайнее неудовольствие визитом племянника в Египет. Дело было в том, что со времени Августа Египет был сугубо императорской провинцией, куда только сам принцепс назначал администрацию. Посещать знатным римлянам эту провинцию можно было только с прямого разрешения правящего императора. «Ибо Август, наряду с прочими тайными распоряжениями во время своего правления, запретил сенаторам и виднейшим из всадников приезжать в Египет без его разрешения, преградил в него доступ, дабы кто-нибудь, захватив эту провинцию и ключи к ней на суше и на море и удерживая ее любыми ничтожно малыми силами против скромного войска, не обрек Италию голоду».{365}

Знал ли Германик об этом распоряжении Августа, сохранявшем свою силу и при Тиберий? Тацит ставил запрет сенаторам и виднейшим всадникам посещать Египет в один ряд с прочими тайными распоряжениями основателя принципата. Если Тиберий ранее не познакомил приемного сына с его содержанием, то Германик мог и не знать о недопустимости для него своевольного приезда в Александрию. С другой стороны, поскольку Тиберий обрушился на Германика за его поездку в императорскую провинцию суровейшим образом,{366} то он, значит, был убежден в осведомленности Германика. Кроме того сам статус Германика предполагал знакомство с такого рода положениями, когда он стал по сути вторым лицом в империи. Так что у Тиберия был повод для негодования, тем более, что Германику не составляло бы большого труда сделать предварительный запрос в Рим с пояснением необходимости своей поездки в Египет. В этом случае разрешение Тиберия не заставило бы себя ждать. Наконец, если бы дело представлялось настолько уж безотлагательным, то можно было бы сообщить в Рим о своем прибытии в Александрию с указанием его причины и испросить императорского соизволения пусть и задним числом. Германик же принцепса просто проигнорировал. Что должен был по этому случаю думать Тиберий? Исходить из забывчивости или же из крайнего простодушия приемного сына? И то, и другое крайне сомнительно. А восторг александрийцев в связи с приездом в их город внука Антония совсем уж не должен был доставить удовольствия Тиберию. Германик, правда, упрекнул александрийцев за выкрикивание ему и Агриппине приветствий с титулатурой, полагавшихся только самому Тиберию и Ливии{367}, но ведь приветствия-то от этого не стали менее неприятными для правящего императора! Тем не менее Тиберий не делает из случившегося публичного скандала, не затевает дела против чрезмерно популярного и регулярно напрашивающегося на проявления народных восторгов племянника — приемного сына, но открыто и прямо выговаривает ему на совершенно законном основании, указывая на действительное нарушение установленных правил. Занятно, что при этом Тиберий заодно слегка попенял Германику за его увлечение эллинским образом жизни. Да, на Родосе и сам он сменил тогу на хламиду, но по оставлении трибунских полномочий, став лицом неофициальным, ссыльным, по сути. Германик же лицо самое что ни на есть официальное и потому непорядки в одежде ему воспрещены, ибо он в Александрии, если уж так получилось, римскую власть и особу принцепса представляет.

К чести Германика, он воспринял справедливый гнев Тиберия смиренно. Император был удовлетворен, конфликт был исчерпан. Германику предстояло теперь возвращение в Сирию и исполнение прежних высоких полномочий, коих никто его не лишал.

Еще по дороге в Сирию на обратном пути из Египта Германик узнает удивительную и крайне оскорбительную для себя новость: Пизон все его распоряжения, касавшиеся войска и городов, либо отменил, либо заменил на противоположные. Легат Сирии повел себя так, как будто Германик, отправившись в Египет, Сирию покинул навсегда. Возможно, на это он и расчитывал, но Германик вернулся и вернулся еще в большей силе, поскольку его отношения с Тиберием после случившегося недоразумения только укрепились. Германик, поняв дело, обрушивает на зарвавшегося, по его мнению, легата тяжкие упреки. Пизон отвечает ожесточенными выпадами. В итоге система сдержек и противовесов дала сбой: она просто распалась. Оказалось, что на римском Востоке два наместника, принципиально не желающих сотрудничать. Двоевластие не могло быть терпимым, а значит, кто-то должен был уйти.

На уход решился Пизон. Случай сам по себе уже беспрецедентный. Никто его поста римского легата в Сирии не лишал, командования легионами он не сдавал и потому никак не мог в Риме надеяться на понимание ни императора, ни сената. И вновь возникает сакраментальный вопрос: на что же надеялся, на что же рассчитывал Пизон, так вопиюще нарушая порядок? Легат не имел права сам оставлять провинцию и должен был нести за свой проступок суровое наказание. Гней Кальпурний Пизон — человек далеко не юный, в делах государственных сведущий, не мог быть настолько легкомысленен! Невольно приходиться предполагать, что он надеялся обрести в Риме чье-то высокое заступничество. А чье заступничество могло хоть как-то повлиять на Тиберия? Только заступничество Ливии, ничье больше.

Объявленный отъезд Пизона, однако, неожиданно задержался. Стало известно о внезапной болезни Германика. Вскоре, правда, сообщили о происшедшем счастливом повороте болезни. Германик пошел на поправку. Антиохийцы, успевшие полюбить Германика — воистину у него был великий дар народную любовь завоевывать, — решили отметить выздоровление молодого Цезаря праздничным жертвоприношением в благодарность богам, коих о здравии Германика они так молили. Пизон, узнав о готовящейся гекатомбе — праздничном жертвоприношении множества животных, — пришел в крайнее негодование. Поскольку, находясь в Антиохии, он продолжал быть наместником, то властью своей он приказал ликторам своим незамедлительно разогнать и ликующую толпу, собравшуюся на гекатомбу, и самих животных, на заклание на ней обреченных. Животные, спасенные от убоя, могли бы ответствовать легату Сирии благодарственным мычанием, если бы осознали суть происшедшего, а вот антиохийцы оказались огорчены случившимся разгоном и только еще больше прониклись любовью к несчастному Германику. Болезнь его, кстати, возобновилась и на сей раз казалась много опасней.

«Свирепую силу недуга усугубляла уверенность Германика в том, что он отравлен Пизоном: и действительно, в доме Германика не раз находили на полу и на стенах извлеченные из могил остатки человеческих трупов, начертанные на свинцовых табличках заговоры и заклятия и тут же — имя Германика, полуобгоревший прах, сочившийся гноем, и другие орудия ведовства, посредством которых, как считают, души людские препоручаются богам преисподней. И тех, кто приходил от Пизона, обвиняли в том, что они являются лишь затем, чтобы выведать, стало ли Германику хуже».{368}

Можно понять причины уверенности Германика в отравлении, ибо внезапная, непонятная по происхождению болезнь, быстро принимающая роковой характер подобные мысли неизбежно порождала. Ведь он находился в цвете лет, ранее на здоровье никогда не сетовал… И вдруг болезнь, причем болезнь смертельная. Но какие доказательства отравления можно воспринимать всерьез, кроме убежденности самого смертельно больного человека? Приводимые Тацитом доказательства чьего-то колдовства просто анекдотичны и как раз свидетельствуют об обратном. Тому, кто прибегает к надежному яду, незачем подбрасывать в дом жертвы орудия ведовства. И наоборот. Полагать, что люди Пизона соединили в деле истребления ненавистного Германика и колдовство, и яд, совсем уж нелепо. Пизон, к его чести, своего отношения к Германику не скрывал. Он прямо говорил, «что ему придется иметь врагом или отца, или сына, словно иного выхода не было»{369}. Причины столь жесткого выбора легат Сирии не пояснял, но вражду к сыну, Германику, он никогда не скрывал. Неясно, правда, на что он при этом надеялся со стороны отца, Тиберия.

Пока неведомая болезнь добивала Германика, Пизон находился в Селевкии, ожидая исхода. Германик же, ощущая близость кончины, убежденный в виновности ненавистного ему легата и его супруги, оставил предсмертное письмо, в котором прямо обвинил Пизона и Планцину в своей гибели. Об этом он просил своих друзей, которым было передано это прощальное письмо, известить Тиберия и Друза, «отца и брата». Смысл обращения предельно понятен: вот мои убийцы, уготовьте им достойную кару. Передав друзьям письмо, он обратился к Агриппине с мольбой, «чтобы она, чтя его память и ради общих их детей, смирила свою заносчивость, склонилась перед злобной судьбой и, вернувшись в Рим, не раздражала более сильных, соревнуясь с ними в могуществе».{370}

Последняя мольба Германика должна была убедить его супругу не возбуждать к себе неприязни Тиберия и Ливии Августы, коих ее неукротимое честолюбие не раз уже крайне раздразнило. Агриппине следовало учесть предсмертную просьбу мужа.

«Немного спустя он угасает, и вся провинция и живущие по соседству народы погружаются в великую скорбь. Оплакивали его и чужеземные племена и цари: так ласков был он с союзниками, так мягок с врагами; и внешность, и речь его одинаково внушали к нему глубокое уважение и, хотя он неизменно держался величаво и сдержанно, как подобало его высокому сану, он был чужд недоброжелательства и надменности.

Похоронам Германика — без изображений предков, без всякой пышности — придала торжественность его слава и память о его добродетелях. Иные, вспоминая о его красоте, возрасте и обстоятельствах смерти и, наконец, также о том, что он умер поблизости от тех мест, где окончилась жизнь Александра Великого, сравнивали их судьбы. Ибо и тот, и другой, отличаясь благородной внешностью и знатностью рода, прожили немногим больше тридцати лет, погибли среди чужих племен от коварства своих приближенных; но Германик был мягок с друзьями, умерен в наслаждениях, женат единственный раз и имел от этого брака законных детей; а воинственностью он не уступал Александру, хотя и не обладал безрассудной отвагою, и ему помешали поработить Германию, которую он разгромил в стольких победоносных сражениях. Будь он самодержавным вершителем государственных дел, располагай царскими правами и титулом, он настолько быстрее, чем Александр, добился бы воинской славы, насколько превосходил его милосердием, воздержанностью и другими добрыми качествами. Перед сожжением обнаженное тело Германика было выставлено на форуме антиохийцев, где его и предали огню; проступили ли на нем признаки отравления ядом, осталось невыясненным, — ибо всякий, смотря по тому, скорбел ли он о Германике, питал против Пизона предвзятое подозрение, или, напротив, был привержен Пизону, толковал об этом по-разному».{371}

Это панегиристическое описание действительных и мнимых добродетелей Германика Тацитом вызвало в XX в. крайне резкий комментарий британского историка, с каковым трудно не согласиться: «Рассказ Тацита о смерти Германика, включающий последние слова умирающего и патетический призыв к справедливости, не может убедить никого, старше двенадцати лет. Тацит не присутствовал при этом событии. Все, что он рассказывает, он приписывает авторам, которые нам не известны и на сведения которых нельзя полагаться, мы можем судить обо всем лишь по косвенным свидетельствам. Судя по всему, его главы 70-72 списаны с какого-то политического памфлета весьма сомнительной природы, направленного против Тиберия. Подобный трактат, написанный в наши дни, привел бы автора на скамью подсудимых. В нем не содержится ни единого определенного утверждения или прямого факта, он сочинен целиком на пафосе и косвенных намеках, очевидно, для читателей, которым не нужны доказательства… Замечания в начале 73-й главы, сравнивающие Германика с Александром Великим (Македонским), — неприкрытое бесстыдство. Во второй половине текста Тацит возвращается к нормальному стилю, говоря о том, что «труп не имел признаков отравления».{372}

Действительно, сопоставление Германика с Александром Македонским выглядит откровенно нелепо. Один к тридцати трем годам покорил необъятные простоты Азии от Мраморного моря до глубин Индии, другой же к этому возрасту без особого успеха воевал в Германии. Если чему и помешал Тиберий, отозвав Германика с берегов Рейна в Рим, так это очередным неудачам и сомнительным успехам римской армии в затеяной Германиком войне. О покорении же Германии и возврате границы к Эльбе речи и быть не могло. Императорский титул Германика и триумф его менее всего были заслужены военными достижениями. Единственное, что в главе 73 «Анналов» Тацита можно считать объективной информацией и фактом, заслуживающим доверия исследователя, так это сообщение об отсутствии явных признаков отравления на теле Германика. О признаках отравления сообщает Светоний, описывая смерть Германика: «Он на тридцать четвертом году скончался в Антиохии — как подозревают от яда. В самом деле, кроме синих пятен по всему телу и пены, выступившей изо рта, сердце его при погребальном сожжении было найдено среди костей невредимым: а считается, что сердце, тронутое ядом, по природе своей не может сгореть».{373}

Пена изо рта — признак эпилепсии, а тот, кто находит среди костей сожжённого трупа нетронутое огнём сердце, не заслуживает ни малейшего доверия к своему свидетельству.

Никаких доказательств отравления Германика нет. Другое дело, что нет и внятного объяснения истинных причин его смерти, поскольку неясна природа его последней болезни. Что до вины Пизона — она совершенно недоказуема, и здесь опять-таки можно согласиться с Джорджем Бейкером: «Гней Кальпурний Пизон меньше всего походил на человека, которого можно обвинить в отравлении. Он, скорее, мог открыто пронзить врага мечом».{374}

В день смерти Германика Пизон уже находился за пределами Сирии. Его отплытие было ускорено полученным им предписанием от его смертельно больного врага. Приёмный сын Тиберия предписывал легату Сирии немедленно покинуть вверенную ему провинцию и отказывал ему в своем доверии. Содержание, надо сказать, престранное. В доверии Германик мог отказывать Пизону сколько угодно, но он не имел никаких полномочий удалять его из Сирии. Это было законное право сената римского народа, который и утверждал наместников провинций, и лишал их соответствующих полномочий. По представлению принцепса, разумеется.

Как бы то ни было, но поскольку Пизон, получив письмо Германика, решился отплыть из Сирии, таковое требование в нём, очевидно, было. Легат не мог не понимать его неправомерность, но в сложившейся ситуации счёл за благо удалиться. Корабль его, правда, двигался неспешно, поскольку наместник, зная о смертельном характере болезни Германика (это, собственно, уже было общеизвестно), хотел дождаться развязки.

Известие о смерти Германика Пизон получил на знаменитом своим мрамором острове Кос, куда он прибыл из Селевкии. Траурная весть настолько обрадовала его, что он не счёл необходимым даже формальную внешнюю скорбь. Устраивая жертвоприношения и посещая храмы, он не скрывал своих истинных чувств. Планцина же вообще облачилась в нарядную одежду, сменив траурное платье, которое она носила в знак скорби по своей недавно скончавшейся сестре.

Но оставался главный вопрос: как быть теперь с наместничеством в Сирии? Когда Пизон отплыл из Селевкии, то в Антиохии оставался Германик, пусть и смертельно больной. Теперь же важнейшая провинция вообще была без высшего представителя римской власти, что представлялось совершенно нетерпимым. Потому собравшиеся в Антиохии легаты, командующие легионами, и пребывавшие в Сирии сенаторы в связи со смертью Германика и отплытием Пизона просто вынуждены были избрать временного до официального решения императора и сената наместника этой важнейшей провинции. Надо сказать, что с учётом случившегося немногие стремились к этому назначению. Двое претендентов, однако, нашлось. Это были Вибий Марс и Гней Сенций. Они спорили между собой довольно долго, пока Марс не уступил большей настойчивости Сенция., сославшись на уважение к его более почтенному возрасту. Сенций немедленно поддержал старания друзей Германика, собиравших доказательства его отравления. А те вели себя так, словно Пизон и Планцина уже были доказательно изобличены в ужасном преступлении отравления сына правящего императора и готовились предъявить таковое обвинение. Сенций, которого поощряли и понукали верные памяти Германика Вителлий, Вераний и другие, даже отправил в Рим некую Мартину, подругу Планцины, чрезвычайно ею любимую, имевшую известность как смесительница ядов.

Действия Сенция вполне понятны. Если Пизон изобличён как отравитель Германика вкупе со своей супругой, то его права наместника Сирии не выглядят самозванством. В ином случае, если Пизон просто на время покинул Сирию и никакого отношения к смерти Германика не имел, то появление нового легата провинции Сенция — явный мятеж против законного наместника. А Гней Сенций Сатурнин, не без труда добившийся власти наместника, так просто с ней расставаться не хотел, а уж быть обвинённым в мятеже и подавно.

Что же в эти дни делал сам Пизон, пока Марк Вибий Марс и Гней Сенций Сатурнин оспаривали его законное место?

Когда на Косе стало известно о смерти Германика и появлении в Антиохии нового наместника, Пизон созвал совещание, должное определить дальнейший ход его действий в сложившейся малоприятной обстановке. Выяснилось, что не все в Антиохии на стороне Германика и его окружения. Даже враждебный к Пизону Тацит сообщает, что на Кос к легату стекались центурионы из Сирии, убеждавшие его в полной готовности легионов поддержать законного наместника.{375} Все они справедливо напоминали Пизону, что никто не лишал его наместничества, а законность Сенция откровенно сомнительна.

Здесь должно напомнить, что Пизон прилагал в своё время немало усилий для завоевания популярности в сирийских легионах: «Прибыв в Сирию и встав во главе легионов, щедрыми раздачами, заискиванием, потворством самым последним из рядовых воинов, смещая вместе с тем старых центурионов и требовательных трибунов и назначая на их места своих ставленников или тех, кто отличился наиболее дурным поведением, а также терпя праздность в лагере, распущенность в городах, бродяжничество и своеволие воинов в сельских местностях, он довёл войско до такого всеобщего разложения, что получил от толпы прозвище «Отца легионов». Да и Планцина не держалась в границах того, что прилично для женщин, но присутствовала на учениях всадников, на занятиях кадет, поносила Агриппину, поносила Германика, причём кое-кто даже из добропорядочных воинов изъявлял готовность служить ей в кознях, так как ходили смутные слухи, что это делается не против воли самого принцепса».{376}

Конечно, едва ли заслуживают доверия слова Тацита о предпочтении Пизоном худших из воинов лучшим просто назло Германику, но произведённая ротация офицерского состава легионов, разумеется, проведена была, и смысл её очевиден: это должны быть новые люди, преданные, прежде всего, Пизону и отдающие ему предпочтение перед Германиком. Ослабление дисциплины, очевидно, имело место, ибо, как мы увидим, таковое обвинение ему в Риме будет предъявлено. Что же касается поведения Планцины, то она откровенно подражала той самой Агриппине, которую так ненавидела. Что ж, врага должно бить его же оружием. Вот и появляется Планцина на военных учениях, вот и общается с легионерами. Кстати, небезуспешно, если даже самые добропорядочные воины готовы ей служить. А вот если говорить о причине слухов, порочащих имя самого принцепса, поощряющего якобы такие действия Пизона и его супруги, то виновник этого сам Тиберий, Обычному человеку сложно самому разобраться в тонких замыслах принцепса, для собственной безопасности создающего систему сдержек и противовесов. Для него очевидно одно: если Тиберий поставил Пизона во главе Сирии, то, значит, он к нему расположен. Потому то, что творит Пизон, заранее одобрено на Палатине.

Значит, Пизон мог надеяться на поддержку всё ещё подчинённых ему по закону легионов.

На совещании у Пизона мнения его друзей и близких разделились. Сын его Марк Кальпурний Пизон призывал отца немедленно поспешить в Рим, дабы встретиться с Тиберием, объяснив ему происшедшее раньше, нежели это сделают его враги. Вздорных обвинений в отравлении Германика, никем не доказанных и потому являющихся пустой болтовнёй, бояться не должно. Молодой человек справедливо указывал отцу, что возвращение в Сирию как раз и чревато большими опасностями. Гней Сенций Сатурнин — опытный воин и вполне в состоянии организовать вооружённое противодействие возвращению Пизона. А это уже гражданская война. Нельзя к тому же не учитывать свежую память в легионах о Германике и глубоко укоренившуюся в военной среде преданность Цезарям. А Германик-то был Юлий Цезарь.

Послушай Пизон сына — кто знает, как обернулось бы дело. Но он предпочёл совет близкого друга Домиция Целера, выглядевший, на первый взгляд, и более решительным, и более перспективным. Целер упирал на следующее: «Пизон, а не Сенций поставлен правителем Сирии, и ему вручены фасцы, преторская власть и легионы. Если туда вторгнется враг, то кому же ещё отражать его силой оружия, как не тому, кто получил легатские полномочия и особые указания? Со временем толки потеряют свою остроту, а побороть свежую ненависть чаще всего не под силу и людям, ни в чём неповинным. Но если Пизон сохранит за собой власть, укрепит свою мощь, многое, что не поддаётся предвидению, быть может, обернётся по воле случая в лучшую сторону». Или мы поторопимся, чтобы причалить одновременно с прахом Германика, чтобы тебя, Пизон, невыслушанного и не имевшего возможности отвести от себя обвинение, погубили бы при первом же твоём появлении рыдания Агриппины и невежественная толпа? Августа — твоя сообщница, Цезарь благоволит к тебе, но не гласно: и громче всех оплакивают смерть Германика те, кто наиболее обрадован ею».{377}

Слова Домиция Целера также содержали немало истинного. Рыдания Агриппины, шесть осиротевших детей, римская толпа, обожающая Германика и истерически скорбящая о нём, — всё это реалии, для Пизона несущие сильнейшую опасность. Особенно отметим известную Целеру симпатию Ливии к Пизону. Если благоволение Тиберия к своему другу славный Домиций деликатно именует «негласным», то Ливию Августу называют даже «сообщницей», что очень сильно сказано. Если верить Тациту, конечно. Но вот возможность возвращения Пизоном наместничества в Сирии Целер явно переоценил. Марк Кальпурний Пизон оказался много ближе к истине.

Пизон, к своему несчастью, в сложившемся положении был человеком, как раз склонным к самым решительным мерам. Потому он без колебаний принял совет друга, а не сына. Возможно, здесь сыграла свою роль ложная в этом случае отцовская гордость.

Для начала он направил письмо Тиберию, где обвинил Германика в попытке осуществления государственного переворота, что и послужило причиной его, Пизона, высылки из Сирии. Тут же он обвинил Германика в высокомерии и чрезмерно роскошном образе жизни. Далее он сообщал о своей готовности с прежней преданностью возглавить свою провинцию и взять на себя попечение о находящихся в ней легионах. Так он надеялся обезопасить себя на случай вооружённого сопротивления войск, верных Гнею Сенцию Сатурнину. Они, а не верные Пизону воины являются мятежниками. Пизон просто восстанавливает свои законные полномочия.

С юридической точки зрения Пизон, конечно же, был совершенно прав. Германик не имел права лишать его полномочий и вынуждать к отъезду. Кстати, находись он в день смерти его в Антиохии, ни о каком новом легате Сирии речи бы не было. Просто прах Германика отправили бы на родину вместе со всей семьёй покойного, а Пизон бы оставался наместником во главе провинции и командующим четырьмя легионами. Слухи о его роли в гибели Германика, конечно, всё равно бы распространились, но кто бы посмел отправить в Рим официальное обвинение? Правда, возвращение Агриппины в Рим, залитый слезами толпы, скорбящей по Германику, в любом случае таило для Пизона сильнейшую опасность.

С Агриппиной Пизон повстречался у южных берегов Малой Азии, когда его корабли встретились с кораблями, сопровождавшими вдову Германика в Италию. Встреча эта едва не переросла в морское сражение, ибо обе стороны незамедлительно схватились за оружие. Но поскольку ни один из противников не был уверен в успехе, всё ограничились заурядной перебранкой. Вибий воспользовался этим и вызвал Пизона в Рим для судебного разбирательства. Пизон ответил ему с самым насмешливым видом, что не замедлит прибыть в столицу, как только претор, ведающий делами об отравлении, назначит день явки подсудимому и обвинителям. Тем самым он указывал Вибию на совершенную незаконность его требований и давал понять, что ему известно о характере обвинения, которое измыслили в стане Агриппины.

Флотилия Агриппины продолжила свой путь в Италию, куда должно было доставить урну с прахом Германика, Пизон же предпринял попытку вернуть себе сирийское наместничество. И здесь его действия потерпели полную неудачу. Домиций Целер, отправленный им вперёд, не сумел привлечь на сторону Пизона VI легион, стоявший на зимних квартирах у сирийского города Лаодикеи. Легионеры сохранили верность преданному Германику легату Силию. Сам Пизон, хотя и собравший под своими знамёнами около легиона воинов, также успеха не стяжал. Гней Сенций Сатурнин, многоопытный военачальник, не только быстро собрал войска для противодействия Пизону, но и успел объявить, что Пизон поднимает оружие на величие императора и на Римское государство.{378} Таким образом, он смог представить вполне законные действия Пизона по восстановлению своих прав наместничества в Сирии как мятеж против государства и его правителя. Значит, если Пизон борется за свои права, то Сенций защищает дело Тиберия. Ход умный и принесший успех.

Пизону удалось занять сильную крепость Келендерий в соседней с Сирией Киликии, но это оказался единственный успех. В вооружённом столкновении его войска с силами Сенция победили последние. Флот не поддержал Пизона, и положение его в Келендерии быстро стало безнадежным. Когда же воины Сенция успешно пошли на приступ, то Пизону осталось только позаботиться об относительно почётной сдаче. Он просил дозволить ему оставаться в крепости, пока Тиберий не решит, кто же законный наместник Сирии. Сенций, однако, решительно отклонил просьбу побеждённого соперника. Пизону лишь предоставили корабли для безопасного возвращения в Рим.

Итак, следование совету Домиция Целера оказалось для Пизона роковым. Наместничества он не вернул, но стал виновником пролития римской крови римским же оружием. События у Келендерия были настоящей гражданской войной, пусть и совсем малого масштаба. А ведь уже полвека со времени последней войны Октавиана с Марком Антонием римляне не сражались с римлянами. И то, что инициатива случившегося на совести Пизона, сомнений ни у кого не вызывало. Очевидно, презрительно относясь к лживому обвинению в отравлении Германика, Пизон, уповая на сохранившуюся формально законность своего наместничества, сам не заметил, что действиями своими дал в руки врагов сильнейшее оружие. От обвинения в попытке развязать гражданскую войну ему ныне оправдаться было невозможно.

Что же в это время происходило в столице империи? Там смерть Германика вызвала настоящую массовую истерию: «В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы, опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу домашних ларов, некоторые подкидывали новорожденных детей. Даже варвары говорят, которые воевали между собою или с нами, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем: некоторые князья отпустили себе бороду и обрили головы жёнам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура. А в Риме народ, подавленный и удручённый первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда, уже вечером, неизвестно откуда вдруг уже распространилась весть, что он опять здоров, то все толпой с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты; сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон:

«Жив, здоров, спасён Германик:
Рим спасён и мир спасён!»
Когда же, наконец, заведомо стало известно, что его уже нет, то никакие увещевания, никакие указы не могли смягчить народное горе, и плач о нём продолжался даже в декабрьские праздники».{379}

Декабрьские праздники в Риме — это Сатурналии, самые весёлые и радостные, самые любимые римлянами торжества. Они были посвящены богу посевов Сатурну, давшему людям пищу и правившему ими во время «золотого века». А в «золотом веке» все люди были равны и совершенно счастливы. Женой Сатурна была богиня богатой жатвы One, а сыном их был бог-громовержец Юпитер. В память о «золотом веке» в Риме в эти дни на семь дней с 17 декабря возвращалось всеобщее равенство. Рабы и хозяева пировали рядом, равным образом угощаясь. Более радостных и беззаботно весёлых дней в Риме не бывало. И вот, при известии о смерти Германика, римляне, может быть впервые в своей многолетней истории, предпочли веселью скорбь. Выходит, популярность Германика действительно носила исключительный характер. Не должно удивляться и столь крайним проявлениям скорби римского народа, как швыряние камней в храмы, сокрушение алтарей богов. Римская религия допускала гнев на богов, обманувших ожидания жертвователей. Во здравие Германика римляне принесли множество жертвоприношений. Смерть же его стала вопиющим опровержением важнейшего римского религиозного постулата: «Do ut des» (Даю, чтобы ты дал). Потому имели право римляне негодовать на богов, пренебрегших их щедрыми пожертвованиями и не уберегших всенародно обожаемого Германика от смерти. Гнев на богов вовсе не отменял их почитания. Да и чувства римлян могли быстро меняться. Как очевидно из приведённого текста Светония, как только пришла весть о выздоровлении Германика, славные квириты немедленно заполнили Капитолий жертвенными животными и едва не оставили главный храм столицы без дверей. Надо полагать, весть о смерти Германика вызвала новый град камней в храмы и сокрушение алтарей бесчувственных богов.

Что же касается скорби варваров и парфянского царя Артабана, то последний действительно отдал дань памяти умершей царственной персоне соседней державы — монаршья солидарность, а ключевым словом к описанию печалей и странных обращений со своими бородами и волосами жён варварских правителей является постоянно встречающееся у Светония осторожное «говорят».

Истерические проявления обожания Германика и памяти о нём римской толпы не могли, разумеется, понравиться Тиберию. Но гораздо худшим было другое: случившаяся трагедия возбудила в Риме политические настроения, каковые обоснованно воспринимались как враждебные. Обратимся к Тациту:

«А в Риме, лишь только стали доходить вести о болезни Германика… воцарились общая скорбь и гнев, а порой прорывались и громкие сетования. Для того, очевидно, и сослали его на край света, для того и дали Пизону провинцию; вот к чему привели тайные совещания Августы с Планциною. И сущую правду говорили старики относительно Друза: не по нраву пришлась властителям приверженность к народоправству их сыновей, и их погубили не из-за чего-нибудь иного, как только за то, что они пожелали вернуть римскому народу свободу и уравнять всех в правах. Весть о смерти Германика настолько усилила в толпе эти толки, что прежде указа властей, прежде сенатского постановления всё погружается в траур, пустеют площади, запираются дома. Повсюду безмолвие, прерываемое стенаниями, нигде ничего показного; если кто и воздерживается от внешних проявлений скорби, то в душе горюет ещё безутешнее. Случилось так, что купцы, выехавшие из Сирии, когда Германик был ещё жив, привезли более благоприятные вести о его состоянии. Этим вестям сразу поверили, и они тотчас же распространились по всему городу; и всякий, сколь бы непроверенным ни было то, что он слышал, сообщает добрую весть каждому встречному, а те передают её, приукрашивая от радости, в свою очередь, дальше. Люди носятся по всему городу, взламывают двери храмов, и ночь немало способствует их легковерию, так как во мраке всякий скорее поддаётся внушению. Тиберий не пресекал ложных слухов, предоставив им рассеяться с течением времени; и народ погрузился в ещё большую скорбь, как если бы Германик был отнят у них вторично».{380}

Тиберий достаточно мудро не пресекал многочисленные ложные слухи. Думается, ложными здесь справедливо считать не только слухи, купцами из Сирии завезённые, об улучшении здоровья Германика. Главной ложью было обвинение Тиберия в злом умысле при отправке Германика на Восток, да и слухи о тайных совещаниях Ливии с Планциною, якобы решившие участь любимца народа, ничуть не более правдивы. Что до приверженности потомков Друза к древнему римскому народоправству, то если Друз, младший брат Тиберия, по слухам, как бы был к таковому привержен, то сын его и племянник принцепса Германик не давал ни малейшего повода считать его поклонником покойной республики. Наконец, Август никак не мог быть погубителем Друза, погибшего из-за строптивой лошадки. Да и Тиберий совсем не на гибель посылал Германика на Восток. И уж никак это не была ссылка на край света: наместник всех заморских провинций — это полномочный представитель императора в важнейших и богатейших владениях Римской империи. И дела ему были поручены наиважнейшие — посадить на трон Армении римского ставленника, урегулировать отношения с грозной Парфией. И с тем, и с другим Германик, к чести своей, как мы помним, справился. Сложнее, конечно, с Пизоном. Он был явным противовесом Германику, но никак не предназначался для убийства второго лица империи. А уж если говорить о любви к старинному народоправству, о тоске по утраченной республике, то здесь как раз должно вспомнить именно Пизона, таковых взглядов и убеждений особо не скрывавшего. Можно вспомнить и его выпад против Германика при приёме даров царя набатеев. Выпад как раз в духе поборника истинно римской традиции, чуждой монархической мишуре. Таким образом, все слухи, винившие Тиберия в смерти Германика, были ложными от первого слова до последнего, но в условиях охватившей Рим натуральной истерии по Германику подтвердилась одна мрачная истина: чем чудовищней ложь, тем охотнее ей верят. Тиберий правильно вёл себя в сложившейся ситуации. Всякие попытки опровержения чудовищных слухов только способствовали бы их усилению и убедили бы многих в их правдивости. Преследовать же злонамеренных болтунов — дело совсем уж бессмысленное, ибо их множество, да и при таких настроениях не только римской толпы, но и старой аристократии, нелепо возведшей покойного Германика в приверженцы народоправства, было себе во вред. Тиберий это прекрасно понял.

О явной ненормальности, царившей тогда в Риме и охватившей все слои общества от пролетариев до сенаторов, свидетельствуют невиданные почести, изобретенные «отцами отечества» для увековечения памяти покойного. Сенат здесь явно ориентировался на общественные настроения, даже не задумываясь, насколько их разделяет правящий император. Здравомыслие, похоже, вконец отказало сенату, когда было внесено предложение поместить большой золотой щит с изображением Германика в библиотеке Палатинского дворца, где находились медальоны с изображением величайших римских писателей и ораторов. Германик, правда, не был чужд литературному творчеству. Он пробовал себя в роли сочинителя комедий на греческом языке. Находясь в Афинах, Германик завершил стихотворный перевод поэмы Арата «Феномены». До него в стихах «Феномены» переводили великие Цицерон и Овидий. Посетив руины Трои, Германик по-гречески и на родной латыни написал стихи, посвященные памяти Гектора: «Гектор, сын Марса, если позволят, чтобы речи мои достигли тебя, утешься в этой земле, твои потомки за тебя отомстили, твоя родина Илион снова ожила и стала известной, хотя и не столь храброй, но такой же дорогой Марсу; скажи Ахиллу, что все его Мирмидоняне убиты и Фессалия была порабощена славными потомками Энея».{381}

Эти глубоко патриотические стихи на двух языках были выгравированы на плите, установленной, как считалось, на могиле троянского героя.

В Риме было немало любителей-литераторов, писавших на обоих языках. Пробовал себя в литературе и Август, и Тиберий писал стихи как по-гречески, так и по-латыни. Но на звание столпов римской литературы они, люди разумные, никогда и не думали претендовать. Тиберий, хладнокровно взиравший на невиданное усердие трудов сената по увековечиванию памяти племянника, на сей раз не выдержал. Человек высокообразованный, прекрасный знаток греческой и римской литературы, он не мог стерпеть такого профанирования звания великого поэта и оратора. Он решительно отказал сенату в согласии на золотой медальон Германика, разрешив, правда, включить его обычный медальон в Палатинскую галерею. Так не стал Германик посмертно гордостью римской поэзии, но в число известных литераторов всё же вошёл. «Итак, мемориальная доска сохранила прежний вид, но Германик, по крайней мере официально, стал числиться среди классиков, где мы теперь напрасно пытались бы его отыскать».{382}

Впрочем, сам Германик не ответственен за доведение славными отцами римского народа известной римской поговорки «De mortuis aut bene, aut nihil» (О мёртвых либо хорошо, либо ничего) до совершеннейшего идиотизма. При жизни он на великую литературную славу не претендовал, хотя с музами поэзии и дружил.

Самое любопытное во всей истории с посмертным прославлением Германика это то, что менее всего оно связано с действительными заслугами. Они, конечно, у него были, но едва ли их можно посчитать выдающимися. Он неплохо проявил себя в подавлении Паннонского восстания, но сражался там под знамёнами Тиберия. Когда же он стоял во главе рейнских легионов, то при всей высказанной им твёрдой верности правящему принцепсу, «Тиберий не мог быть доволен Германиком, оказавшим много слабости в подавлении бунта. Германик соглашается на требования мятежников, ограничивает время службы, допускает самовольные казни, даже междоусобную битву. Блестящие поражения неприятеля при Марсорских селениях не заслуживают стольких явных ошибок».{383} Что до войны с германцами, на три года растянувшейся, то она принесла Риму прежде всего большие людские, материальные и финансовые потери, совсем немного славы и никаких приобретений.{384}Успешней он проявил себя на Востоке. Понтийского царевича Зенона под именем Артаксия Германик на престоле Армении утвердил, переговоры с Парфией вёл достойно, хлебный кризис в Египте, пусть и нарушив при этом указ Августа, успешно разрешил. Заслуги, конечно, заслуги немалые, но на звание великих явно не притязающие. В чём же причина такой невиданной любви в Риме к Германику, явно сверх всяких действительных заслуг его превозносящей? Многое, конечно, объясняет его происхождение — Друза, брата Тиберия, в народе любили, а сенаторы и иные римские сторонники республики даже возлагали на него свои надежды. Личные качества Германика также были превосходны. Молодой красавец, приветливый, доброжелательный, в человеческом плане безукоризненно порядочный, умевший нравиться людям. Такой человек может завоевать популярность даже без особых стараний, что, похоже, и случилось. Наконец, для многих он выглядел желанной альтернативой пожилому, угрюмому Тиберию, никогда не снисходившему до заигрывания с народом. Не забудем о счастливой семейной жизни Германика. Любящий и любимый муж, отец шестерых детей — троих сыновей и трёх дочерей. Достойная в глазах римлян, просто образцовая семья. Всё это справедливо добавляло ему любви и народа, и верхов римского общества. В нём могли видеть будущего безукоризненного принцепса, вовсе не обязательно желая зла Тиберию. Но в силу непростого обретения Тиберием как права наследования, так и самой высшей власти, ему не могла ласкать душу чья-либо популярность и уж тем более человека, занимающего второе место в империи, пусть сам этот человек был ему образцово верен, что убедительнейшим образом доказал. Столь же пылкое оплакивание ушедшего в царство мёртвых приёмного сына, каковое, не оглядываясь на принцепса, горячо поддержал сенат, показывало Тиберию сколь многочисленные ряды его недоброжелателей может сплотить тот, кто, прикрываясь памятью о Германике, пожелает оспорить у него высшую власть. Не зря ведь так быстро распространились лживые слухи о причастности Тиберия к смерти Германика. Кто может стать центром притяжения всех оппозиционных правящему принцепсу сил — догадаться было совсем не сложно. Это была Агриппина, мать шестерых детей Германика.

Скорбящая вдова — не должно подвергать сомнению глубокую искренность её скорби — сделала всё, чтобы прибытие её в Италию произвело наибольшее впечатление на римлян. Ни разу не прервав плаванья по бурному зимнему морю, Агриппина внезапно делает остановку на острове Керкира близ калабрийского побережья Италии. Там она проводит несколько дней под предлогом восстановления душевных сил. Думается, это было очевидное продуманное лукавство. Прибыв в Италию без предварительного известия о точной дате прибытия, она рисковала застать в порту Брундизия немного людей, и встреча её на родной земле оказалась бы слишком скромной, не производящей на римский народ должного незабываемого впечатления. А вот, когда она на несколько дней задержалась на Керкире, и в Италии стало известно о скором её прибытии в Брундизий — самую удобную гавань для высадки плывущих в Италию с Востока кораблей, встреча Агриппины оказалась более чем впечатляющей: «Едва флот показался в открытом море, как толпой заполняются не только гавань и набережные: люди облепляют укрепления и крыши домов, они всюду, откуда открывается вид на далёкое расстояние, и, погружённые в печаль, спрашивают друг друга, как пристойно встретить сходящую с корабля Агриппину — безмолвием или каким-либо возгласом, и всё ещё оставалось нерешённым, что здесь уместнее, когда флот стал медленно подходить к месту причала; не весело и размашисто, как принято в таких случаях, заносили вёсла гребцы, но всё было проникнуто глубокой печалью. Когда же, сойдя на берег вместе с двумя детьми и погребальной урной в руках, Агриппина вперила взор в землю, раздался общий стон, и нельзя было отличить, исходят ли эти стенания от близких или от посторонних, от мужчин или женщин; но встречающие превосходили в выражении своего ещё свежего горя измученных длительной скорбью спутников Агриппины».{385}

Нельзя не согласиться, что «тщательно спланированное появление Агриппины было настоящим театральным представлением».{386}

Тиберий повелел отдать Германику все должные почести, однако ни сам он, ни Ливия Августа на похороны не явились. Императору было известно настроение множества римлян — от самых низов и до высшей знати. Люди эти прямо винили принцепса и его мать в гибели Германика. И долго те, кто не разделял эту крайнюю точку зрения, были убеждены, что Тиберий обрадован смертью Германика. Важно было и первое, и второе, но вразумлять толпу, доверившуюся пусть и самым нелепым слухам, дело неблагодарное и безнадёжное. Потому и не показались Тиберий с Ливией в народе. Не было в этом ни лицемерия, ни боязни унизить своё величие, о чём пишет Тацит.{387} Было здравомыслие, вытекавшее из верной оценки происходящего. Не приняла участия в похоронах сына и мать его Антония. Скорее всего, ей помешало нездоровье, но многие увидели в этом злую волю Тиберия.

Похороны прошли при огромном стечении народа. Прах Германика был захоронен в гробнице Августа. Печальная церемония отнюдь не остановила в народе разговоры, для Тиберия не самые желанные: «Ничто, однако, так не задело Тиберия, как вспыхнувшая в толпе любовь к Агриппине: люди называли её украшением родины, единственной, в ком струится кровь Августа, непревзойдённым образцом древних нравов, и, обратившись к небу и богам, молили их сохранить в неприкосновенности её отпрысков и о том, чтобы они пережили их недоброжелателей».{388}

Молитва за детей Агриппины одновременно была направлена против Тиберия и Ливии Августы, поскольку именно в них видели главных недоброжелателей семьи Германика! Не могло не насторожить Тиберия и упоминание о прямом родстве с Августом и самой вдовы и, соответственно, её детей. Для дальнейших судеб высшей власти в империи это имело особое значение. Ведь пока жив был Германик, то его права на первоочередное наследование императорской власти были неоспоримы. Теперь же главным наследником и единственным оставался Друз, сын Тиберия. Более того, в эти скорбные для многих и многих римлян дни у Тиберия появился замечательный повод для великой радости: у его родного сына родилась двойня, двое сыновей. Один из близнецов получил имя Тиберия, подобно деду, другого стали именовать Германиком Младшим. Женою Друза была сестра Германика Ливия, обычно именуемая Ливилла или Ливия Ливилла. Император был откровенно счастлив рождением близнецов. Он высоко почитал Кастора и Поллукса, божественных близнецов Диоскуров, и в появлении сразу двух внуков увидел для себя самое доброе знамение.{389} Он немедленно поделился радостью с сенатом, подчеркнув, «что ни у кого из римлян такого сана не рождались до этого близнецы».{390} Сенат, поглощённый скорбью о Германике, радости своего принцепса разделить не сумел, чем привёл Тиберия в немалое огорчение. В народе же, обожавшем Агриппину, появление сразу двух сыновей у Друза вызвало опасение за дальнейшую судьбу потомства Германика. При жизни Германика ничто не омрачало дружбы двух сонаследников Тиберия. Сын родной и сын приёмный были замечательно дружны, посрамляя все интриги Палатинского двора. Теперь же, когда Друз остался единственным наследником, а рождение близнецов ещё более укрепляло его линию наследования, то и сама Агриппина, и её сторонники не могли не обеспокоиться судьбой трёх сыновей Германика. Ведь они, Цезари, кровные правнуки божественного Августа, тоже вправе были мечтать о высшей власти в империи. А то, что Агриппина решительно желала именно этого, сомнений ни у кого не вызывало. Прекрасно понимал это и сам Тиберий. Он не забыл, как она с маленьким Гаем Цезарем Калигулой на руках встречала на рейнском мосту возвращавшиеся легионы Авла Цецины, как в Египте принимала она почести, подобно Августе. Сомневаться во властных амбициях такой неординарной женщины не приходилось. Наконец, перед глазами Агриппины был живой пример Ливии, сумевшей привести своего сына к высшей власти в Риме. И этого Тиберий не мог не понимать. Сейчас, когда Друз стал единственным наследником, преимущественные права его потомства были очевидны. Но было и очевидно, что Агриппина с мечтой своей не расстанется, а прямым потомством божественного Августа пренебрегать не должно. Острейшая политическая борьба на Палатинском холме стала неизбежной. Но все повороты её зависели прежде всего от Тиберия, твёрдо и уверенно высшую власть в руках своих держащего.{391}

Траур по Германику завершился особым эдиктом Тиберия, напомнившим римскому народу, что пора обрести душевную твёрдость. В качестве замечательных исторических примеров он привёл божественного Юлия, потерявшего в своё время единственную дочь, и божественного Августа, похоронившего двух своих внуков. «Правители смертны — государство вечно» — этой неоспоримой сентенцией завершил Тиберий свой эдикт, напоминая римлянам, что близится замечательное празднество в честь Великой Матери, богини Кибелы или Реи. Как мы помним, славная представительница рода Клавдиев некогда сняла с мели на Тибрском броде корабль со святынями этой могущественной богини.{392}

В положенное время траур завершился. Рим вернулся к обычной жизни, Тиберий — к делам государственным. Друз, ныне единственный наследник отца, отправился к своим легионам в Иллирик. Но об обвинении Пизона в отравлении всенародного любимца его противники отнюдь не забыли. То, что бывший легат Сирии вполне благоразумно не торопился с возвращением в столицу, его враги преподносили как очевидное коварство, с целью уничтожить улики своего преступного деяния. Да тут ещё и та самая Мартина, в коей видели главную сообщницу-отравительницу, внезапно скончалась, едва ступив на италийскую землю в Брундизии. Признаков отравления, правда, не было обнаружено, но в убранных узлом её волосах действительно нашли припрятанный яд. Для кого он предназначался, и зачем имела его при себе предполагаемая сообщница Пизона и Планцины, выяснить не удалось. Было очевидно, что к смерти в Брундизии Пизон никакого отношения иметь не мог. Но слухи упорно называли его имя.

Здраво оценив сложившуюся ситуацию как крайне для себя неблагоприятную, Пизон разработал следующий план действий: своего сына Марка он отправил в Рим для объяснения с Тиберием, надеясь, что молодой человек с незапятнанной репутацией сможет смягчить сердце императора. Сам же он из провинции Ахайя (Греции) прибыл в Иллирик, где встретился с Друзом.

Тиберий, подчёркивая свою непредвзятость, радушно принял Марка Кальпурния Пизона и щедро одарил его. Так он обычно принимал сыновей знатных римских сенаторов.{393} Сам аристократ до мозга костей, Тиберий не мог не испытывать особых симпатий к представителям высшей знати. Естественно, если они были ещё и лояльны к его власти. Молодой Пизон самым старательным образом это и демонстрировал во спасение своего отца. Таким образом его миссия могла быть воспринята удачно завершившейся. Самому же Гнею Кальпурнию Пизону повезло много меньше. Друз уклонился от встречи с Пизоном наедине и в присутствии своего окружения высказался достаточно жёстко: «если обвинения против него справедливы, то никто не принёс ему столько горя, как он; впрочем, он, Друз, предпочёл бы, чтобы они оказались пустыми и лживыми и смерть Германика не привела к чьей-либо гибели».{394}

Возможно, Друз заранее получил от Тиберия инструкции относительно поведения в этом смутном и непредсказуемом по последствиям деле.{395}

Из Иллирика Пизон прибыл, наконец, в Италию. Направляясь в Рим по Фламиниевой дороге, он нагнал легата, который следовал из Паннонии сначала в столицу, а далее в Африку, где он, согласно приказу Тиберия, должен был усилить стоявшие там римские войска: война с Такфаринатом ещё не была завершена. Немедленно пошли разговоры, что Пизон не зря часто показывался идущим походным маршем войскам. Думается, это был очередной злонамеренный слух, ибо не мог Пизон даже замышлять вооружённого сопротивления Тиберию. Наоборот, он всем видом своим старался показать полнейшее своё спокойствие, уверенность в правоте и неизбежное торжество справедливости. Верная же памяти Германика толпа и многочисленные недоброжелатели Пизона в верхах римского общества, не исключая и сената римского народа, воспринимала спокойную уверенность в себе Пизона и Планцины как особо наглое поведение заведомых преступников.

Свой путь в столицу Пизон завершал по Тибру. Корабль его причалил в месте, крайне неудачном, если исходить из настроений множества римлян: причал находился близ мавзолея Августа, где совсем недавно был погребён прах Германика. К тому же был разгар дня, берег был заполнен множеством людей. Пизон, верный заранее обдуманному образу поведения, прошествовал вместе с Планциною, всем своим видом изображая весёлость. Пизона встречали его многочисленные клиенты, за Планциной следовала целая вереница женщин. Дом Пизона к встрече хозяев был празднично украшен, на пиршество в честь возвращения бывшего легата собрались многочисленные гости. А поскольку дом Пизона находился в самом центре Рима, близ форума, на возвышенном месте, то полюбоваться происходящим в нём могли тысячи римлян. Учитывая настроение этой массы народа, происшедшее только распалило ненависть к Пизону. Тиберий не мог не знать об этом, и в предстоящем разбирательстве общественное мнение играло роковую роль, в независимости от справедливости этого мнения.

Враги Пизона идеально подготовились к предстоящему разбирательству, и дело по обвинению его было разыграно как по нотам. На следующий же день по прибытию Пизона с Планциной в Рим Луций Фульциний Трион, имевший заслуженную славу доносчика, вдруг потребовал, чтобы Пизон держал ответ за своё злодеяние — отравление Германика — перед консулами. Тут же соратники Германика Публий Вителлий, Квинт Вераний и другие заявили, что Трион — лицо постороннее, а они сами вовсе не обвинители, но только свидетели и в качестве таковых готовы выполнить данное ими умирающему Германику поручение. Трион тут же отказался от своего требования, но немедленно добился разрешения обвинить Пизона в других его преступлениях. Именно они, кстати, и оказались в итоге роковыми для злосчастного легата. А всё расследование должен был бы взять на себя принцепс, со времени Августа обладавший высшей судебной властью. Худшего варианта для Тиберия быть не могло. Умело всё просчитав, поклонники Германика вынуждали Тиберия, дабы избежать при уже наводнивших Рим слухах о его причастности к гибели приёмного сына обвинений ещё и в потворстве его убийцам, принять их сторону. Но обмануть императора не удалось. Тиберий прекрасно понимал трудность расследования, знал о ходивших по Риму враждебных ему слухах. Потому, выслушав в присутствии нескольких приближённых как нападки обвинителей, так и просьбы обвиняемых, принцепс полностью передал дело Пизона в сенат. Так с одной стороны император очередной раз выразил полнейший респект сенату римского народа, соблюдая его старинные права, а с другой на плечи же сенаторов была переложена ответственность за исход многосложного и опасного для престижа правителя империи дела. Надежды Пизона на Тиберия не оправдались. Если он полагал, что власти принцепса достаточно для справедливого суда, игнорирующего предвзятую враждебность многих сенаторов и народной толпы к обвиняемому, то Тиберий решил иначе. И совсем уж напрасно мог надеяться Пизон на заступничество Ливии Августы. Она не вступилась за Пизона, зная общее настроение в Риме. Да и Тиберий едва ли обрадовался бы такому заступничеству.

Положение в столице накануне процесса Пизона становилось крайне напряжённым. Всё, что с ним не было связано, отходило на второй план. Достойно изумления, но из-за этого судебного разбирательства было отложено триумфальное вхождение в Рим Друза. А ведь оно было даровано сенатом сыну Тиберия за причастность к выдающимся успехам римской политики в Германии: переходу царя маркоманов Марабода в римские владения. Не взирая на значимость события, почести сенатом были на время отложены. Друз въехал в Рим безо всякой торжественности, словно вернувшийся из обычной отлучки. Всё внимание римлян было обращено на готовящийся процесс.

Крайне скверным предзнаменованием для Пизона послужил отказ рядовых сенаторов Луция Аррунция, Азиния Галла, Эварнина Марцелла, Публия Виниция и Секста Помпея выступить на суде в его защиту. Ему, правда, удалось уговорить трёх человек — Мания Лепида, Луция Пизона и Ливинея Регула — стать его защитниками, но история с отказом пятерых произвела соответствующее, явно не лучшее для Пизона впечатление на сенат.

«Рим проникся настороженным ожиданием: насколько друзья Германика окажутся верны его памяти, насколько уверенно поведёт себя подсудимый, сможет ли Тиберий в достаточной степени подавить свои чувства. Возбуждение народа достигло крайних пределов: никогда прежде не позволял он себе тайных пересудов о принцепсе и столько молчаливых подозрений».{396}

Заседание сената должно было открыться речью принцепса. Тиберий отнёсся к этому с величайшей серьёзностью, каковой и требовала ситуация. Речь его была сдержана и тщательно продумана. Тиберий напомнил, что он дал Пизона в помощь Германику по совету сената для устроения дел на Востоке. Действительно ли раздражал легат Германика своим упрямым своеволием, радовался ли он его кончине только или сам злодейски умертвил приёмного сына императора — всё это требует беспристрастного разбирательства. Далее Тиберий сказал следующие слова о Пизоне: «Ибо, если он превышал как легат свои полномочия и не повиновался главнокомандующему, радовался его смерти и моему горю, я возненавижу его и отдалю от моего дома, но за личную враждебность не стану мстить властью принцепса. Однако, если вскроется преступление, состоящее в убийстве кого бы то ни было и подлежащее каре, доставьте и детям Германика, и нам, родителям, законное утешение. Подумайте и над тем, разлагал ли Пизон легионы, подстрекал ли их, заискивал ли перед воинами, домогаясь их преданности, пытался ли силой вернуть утраченную провинцию, или всё это — ложь и раздута обвинителями, чрезмерное рвение коих я по справедливости осуждаю. Ибо к чему было обнажать тело покойного, делая его зрелищем толпы, к чему распускать, к тому же среди чужеземцев, слухи о том, что его погубили отравою, раз это не установлено и посейчас и должно быть расследовано? Я оплакиваю моего сына и буду всегда оплакивать, но я никоим образом не запрещаю подсудимому изложить всё, что бы он ни счёл нужным, для установления его невиновности или в подтверждение несправедливости к нему Германика, если она и вправду имела место; и прошу вас отнюдь не считать доказанными предъявленные ему обвинения только из-за того, что с этим делом тесно связано моё горе. И вы, защитники, которых ему доставило кровное родство или вера в его правоту, насколько кто сможет, помогите ему в опасности своим красноречием и усердием; к таким же усилиям и такой же стойкости я призываю и обвинителей. Единственное, что мы можем предоставить Германику сверх законов, это — рассматривать дело о его смерти в курии, а не на форуме, перед сенатом, а не перед судьями; во всём остальном пусть оно разбирается в соответствии с заведённым порядком, пусть никто не обращает внимания ни на слёзы Друза, ни на мою печаль, ни на распространяемые нам в поношение вымыслы».{397}

Один из британских биографов Тиберия Джордж Бейкер дал следующую оценку этому выступлению римского императора: «Его речь на открытии заседания, которую полностью приводит Тацит, была образцом беспристрастности и законности, дающих представление о римском праве». Ни один британский судья, — говорит профессор Римсей, — не мог бы выступить перед жюри с большей чёткостью и непредвзятостью».{398}

Действительно, Тиберий справедливо упрекнул окружение Германика в организации непотребной истерии в Антиохии в дни после смерти полководца. Осудил распространение бездоказательных слухов. Обнаружил знание диалога между Пизоном и Марсом Вибием во время встречи их кораблей в море. Пизон ведь был прав. Дело об отравлении должен был бы рассматривать обычный преторский суд, а никак не сенат римского народа. Лишь судьба Германика, приёмного сына правящегося императора, сделала могущее быть обычным судебное разбирательство чрезвычайным. Не скрыл Тиберий и знание слухов, его собственное имя порочащих. Он справедливо отмёл их как лживые, здраво посоветовав судьям руководствоваться фактами, действительными доказательствами, а не досужей болтовнёй людей, не имеющих о деле никаких реальных представлений. Следуя наставлениям Тиберия, суд должен был образцово соблюсти фундаментальный принцип римского правосудия, навеки неоспоримый: «Audeatur et altera pars!» — «Да будет выслушана и другая сторона!» Только вот все ли сенаторы были готовы к суду беспристрастному и справедливому? Увы…

Обвинение, которое изначально представлялось всем главным — именно на нём и взросла всенародная ненависть к Пизону, — развалилось на удивление быстро. Никаких доказательств отравления Пизоном Германика представлено суду не было. Сами обвинители, сделавшие всё возможное, чтобы римляне поверили в злонамеренное отравление Германика легатом Сирии, на суде не очень-то настаивали на своём обвинении. Вздорность его выглядела очевидной. Но тут-то и выяснилась истинная значимость тех обвинений, которые, на первый взгляд, на фоне чудовищного обвинения в злодейском отравлении выглядели как бы второстепенными. Партия, блестяще задуманная и безукоризненно осуществлённая общими стараниями Триона, Вителлия и Верания, принесла обвинителям полнейший успех. Пизон не мог опровергнуть обвинений в заискивании перед легионами, в оскорбительных выпадах против Германика, в неповиновении его распоряжениям. Это, правда, ещё не означало признания его преступником, поскольку заискивание перед солдатами не имело никаких последствий, прямо для войска губительных, оскорбления Германика и даже неповиновение ему сам Тиберий обозначил как проступки, караемые лишь отдалением виновного от дома принцепса, но не подлежащие мщению властью принцепса. Но сам факт подтверждения их совершенно дискредитировал Пизона и в общественном мнении, каковое и так к нему было крайне враждебно, и в глазах сенаторов, чьи симпатии в большинстве также не на стороне легата Сирии были. Луций Фульциний Тиан припомнил Пизону даже заносчивое и сверхкорыстное управление им Испанией, что вообще к делу не относилось, ибо дела его до прибытия в Сирию легатом суд вообще не интересовали и преступными никак не почитались…

Роковым оказалось обвинение в том, что Пизон «поднял оружие на государство и что для того, чтобы он предстал перед судом, его нужно было одолеть на поле сражения».{399} Провинция, вверенная Пизону сенатом, оказалась ввергнутой в междоусобную распрю. В этом обвинении неумолимую позицию занял и сам Тиберий. Император не может не карать того, кто действиями своими создает в государстве вооруженное противостояние. Здесь Пизон не мог оправдаться. Да, он был назначен в Риме, никто его не лишал должности, но он покинул провинцию в результате конфликта с Германиком, а после смерти его силой пытался вновь в Сирии утвердиться. Пролилась кровь. Преступление было налицо. Вот когда Пизон мог оценить верный совет своего сына вернуться в Рим и печальные следствия своего согласия с советом Целе-ра бороться всеми средствами за обладание провинцией. Не было бы столкновения в Келендерии — никто не мог бы назвать его действия преступными. Обвинение в отравлении все равно бы провалилось, а что до заигрывания с войском и спора с Германиком, то они могли пр