Генри и Джун [Анаис Нин] (fb2) читать онлайн

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Предисловие от редактора

Анаис Нин очень рано поняла, что станет писательницей. В возрасте семи лет она подписывала свои рассказы «Анаис Нин, член Французской Академии». Еще будучи школьницей, она написала множество рассказов и пьес. Казалось, они сами собой возникали в ее богатом воображении, которое подстегивалось необходимостью управляться с двумя младшими братьями. Она поняла, что совладать с мальчишками можно только с помощью бесконечных историй, облеченных в форму театрального представления.

В 1914 году, когда Анаис исполнилось одиннадцать лет, она начала вести дневник, ставший невероятно популярным в наши дни. Начинала она его в виде писем к отцу, который оставил семью.

В дневнике Анаис откровенна, как в разговоре с другом. Она писала его всю жизнь. До 1920 года она вела дневник по-французски, потом перешла на английский. Рукописные журналы объемом более тридцати пяти тысяч страниц хранятся сейчас в специальном отделе коллекций в университете в Лос-Анджелесе. Привычка ежедневно записывать свои мысли, не рассчитанные на читателя или цензуру, дала Анаис Нин возможность описывать свои сиюминутные эмоции. Эта способность к абсолютной откровенности не была реализована полностью до периода «Генри и Джун», который начался в 1931 году.

В течение сорока пяти лет она писала литературные труды и вела дневник. Анаис — автор дневника и Анаис — романистка находились в очень непростых отношениях. В 1933 году она сделала в дневнике такую запись: «Моя книга (роман) и мой дневник постоянно наступают друг другу на ноги. Я не могу их ни развести, ни примирить. Я предаю и то и другое. И все же я более предана моему дневнику. Я могу включить страницы из дневника в роман, но никогда не сделаю наоборот — этим я хочу показать человеческую преданность достоверности и истинной правдивости дневника».

Когда Анаис было около тридцати, Джон Эрскин сказал, что ее дневник — лучшее из всего ею написанного, и тогда Нин всерьез задумалась над идеей публикации «большей части его страниц». В то время она уже могла опубликовать дневник полностью, ей нечего было скрывать. И тогда Анаис стала обдумывать форму публикации: можно было переделать дневник в роман, можно было оставить его в виде дневника, но изменить все или хотя бы некоторые имена. Однако в 1932 году, когда начались их с Генри Миллером поиски идеальной любви, длившиеся всю жизнь, Анаис Нин поняла, что не сможет опубликовать свой дневник, не причинив боли своему мужу Хьюго Гилеру — и не ему одному. И она решила написать роман.

Когда Анаис Нин исполнилось пятьдесят и она поняла, что рассказы и романы не принесут ей широкой известности, писательница решилась опубликовать дневник, изъяв из него все, что касалось ее собственной жизни. Тот, кто знаком с первым вариантом дневника, вышедшим в свет в 1966 году, по прочтении «Генри и Джун» поймет разницу: дневник Анаис вела, возможно, с 1914 года, а роман начала писать лишь в 1931-м, когда познакомилась с Генри и Джун.

В этой книге восстановлены купюры, сделанные при первой публикации, — Анаис сама захотела рассказать историю целиком.

В книге использованы дневники 1932–1937 годов. Они назывались «Джун», «Одержимая», «Генри», «Апофеоз и падение» и «Записки одержимой». Главное в них — история Анаис, Генри и Джун. Отдельные страницы из «Дневника Анаис Нин», выпущенные в 1931–1934 годах, использованы лишь для того, чтобы сделать повествование последовательным.

Это период расцвета Анаис Нин. В 1932 году она написала шесть дневников, содержавших первые опыты эротической прозы. Скромная католичка, которая не могла, не должна была поверять дневнику свои чувственные переживания, ощущала, как в ней просыпается страсть. Конечно, на нее оказал влияние Генри Миллер, но позднее она нашла собственный стиль, и в ее творчестве полностью отразился эмоциональный и физический накал чувств, которые она испытывала в то время. Это напряжение никогда больше не было таким сильным, хотя «сексуальная одиссея» Анаис Нин длилась еще много лет.

Руперт Поул, поверенный в делах Анаис Нин Лос-Анджелес, Калифорния, февраль 1986 года

Париж, октябрь 1931 года

Вчера в Лувесьенн приехал мой двоюродный брат Эдуардо. Мы проговорили шесть часов. Он пришел к тому же выводу, что и я: мне нужен человек, который был бы старше меня, отец, сильный мужчина, любовник, который станет руководить мной в любви, потому что все остальное я могу сделать сама. Желание вырасти и жить полной, напряженной жизнью так сильно во мне, что я не могу сопротивляться. Я буду работать, буду любить своего мужа, но хочу заполнить и себя саму.

Во время разговора Эдуардо вдруг задрожал и взял меня за руку. Он сказал, что я принадлежала ему всегда и что единственная преграда между нами — его страх оказаться несостоятельным, потому что поначалу я вызвала в нем чувство идеальной любви. Он страдал, понимая, что мы оба ищем ощущений, которые могли бы дать друг другу. Мне это тоже казалось странным. Я не могла обладать мужчиной, которого желала. Но я всегда стараюсь получить опыт, если мне предоставляется такая возможность.

— Чувственность — тайная сила моего тела, — сказала я Эдуардо. — Когда-нибудь она проявит себя в полной мере. Подожди немного.

Разве не этим объясняется преграда между нами? Ведь его тип — крупная и живая женщина, твердо ступающая по земле, в то время как я навсегда останусь девушкой-проституткой, порочным ангелом, я всегда буду двулична — грешна и невинна одновременно.

Всю неделю Хьюго возвращался домой совсем поздно, но я дала себе слово оставаться невозмутимой и терпела. Наконец в пятницу он забеспокоился и спросил:

— Ты понимаешь, что уже без двадцати восемь? Я так поздно пришел! Скажи же что-нибудь!

И мы оба расхохотались. Ему не нравится мое показное безразличие.

Но, с другой стороны, наши ссоры становились все более бурными. Неужели наши чувства теперь сильнее оттого, что мы дали им выход? В наших примирениях есть оттенок отчаяния, новая сила проявляется и в гневе, и в любви. И все-таки проблема ревности остается. Это единственная преграда, мешающая нам достичь полной свободы. Я не могу даже заикнуться о том, что хочу пойти в кабаре и потанцевать вместе с профессиональными артистами.

Теперь я называю Хьюго моим «маленьким магнатом». У него новый офис размером со студию. Здание банка так величественно и изящно. Я часто поджидаю его в зале, откуда весь Нью-Йорк виден, как с самолета, и тогда чувствую, как в меня входят сила и энергия этого города. Я больше не критикую его работу, потому что мои замечания его убивают. Мы оба решили, что работа в банке — это реальность, а занятие искусством — нечто зыбкое. Но именно психология стала мостиком между его «банкирством» и моим писательством. По нему он может идти без особого страха.

Хьюго говорит, что в своем дневнике я размышляю и что он знает, какую боль я могу причинить ему, если что-то случится. И это правда. Дневник моего мужа — это я сама. Ему только нужно думать вслух с моей помощью, через меня. В воскресенье утром Хьюго начал размышлять вслух о том же, о чем я писала в дневнике: нам необходимы оргии, нужно развивать ощущения. Эта мысль осенила его в середине собственного монолога. Он был ошеломлен не меньше моего. Я увидела, как изменилось выражение его лица, на поверхность сознания выплыли инстинкты, о которых он прежде и сам не подозревал.

Я давно ждала этого момента и все-таки колебалась, разрываясь между желанием помочь мужу принять себя таким, каков он есть, и стремлением сохранить нашу любовь. Я просила у Хьюго прощения за свою слабость, рыдала. Он был нежен, он пришел в отчаяние и тоже сожалел, давал необдуманные и совершенно невыполнимые обещания, которые я не хотела слушать и принимать. Когда я излила свою боль, он вышел в сад.

Я предлагала разные варианты разрешения нашего конфликта. Например, он отпускает меня в Цюрих учиться, а я даю ему временную свободу. Мы прекрасно понимали, что оба не можем позволить, чтобы каждый из нас получал новый опыт независимо от другого. Или Хьюго мог поехать в Париж, а я бы осталась в Лувесьенне. Маме я могу сказать, что он поехал в путешествие. Все, о чем я его просила, было время и расстояние. Это помогло бы мне встретиться лицом к лицу с той жизнью, в которую мы друг друга ввергали.

Хьюго отказался. Он сказал, что не вынесет сейчас моего отсутствия. Он ошибался: события развивались слишком стремительно. Мы сами создавали проблемы, решать которые не были готовы. Хьюго совсем измотан, почти болен, да и я тоже.

Мы хотим насладиться новой близостью, жить только настоящим, отложив все заботы. Мы просим друг у друга немного времени, чтобы снова соединиться и принять новые условия игры-жизни.


Я спросила Эдуардо:

— Оргии — это опыт, который необходим каждому? Если пережить его, можно ли не возвращаться потом к подобным желаниям?

— Нет, — ответил он. — Жизнь, в которой не сдерживаются инстинкты, состоит как бы из пластов. Первый неизбежно влечет за собой второй, второй — третий, и так далее. Финал всегда один — жажда все более изощренных наслаждений.

Мы можем сохранить нашу любовь, освободив те инстинкты, о которых Хьюго не ведает. Удовольствие от физической близости, в которой нет любви, зависит от богатства сексуальной фантазии. А порочное наслаждение убивает вкус к нормальной любви.

Все это мы знали. Прошлой ночью он поклялся, что не желает никого, кроме меня. Я тоже люблю его, и мы пока оставили эту тему. И все же в нашей любви присутствует угроза таких неясных желаний и темных инстинктов.

Ноябрь

Мы никогда еще не были так счастливы и несчастны одновременно. Наши ссоры восхитительны, величественны, неистовы. Мы оба находимся на грани сумасшествия: мы жаждем смерти. Мое лицо горит от слез, на висках выступили вены. У Хьюго дрожат губы. Я вскрикиваю, и это бросает его в мои объятия, он рыдает. И тогда в нем поднимается желание. Мы плачем, целуемся и наслаждаемся друг другом. А уже через минуту все анализируем и обсуждаем рационально. Это похоже на жизнь русских в «Идиоте». Это истерия. В спокойные моменты я удивляюсь экстравагантности наших чувств. Скука и покой ушли навсегда.

Вчера, в разгар скандала, мы произнесли хором:

— Что с нами происходит? Мы никогда не говорили друг другу таких ужасных вещей.

И тогда Хьюго ответил:

— Это наш медовый месяц, мы заводим друг друга.

— Ты уверен? — недоверчиво спросила я.

— Может быть, это выглядит не как у всех, — сказал он, смеясь, — но так и есть. Нас просто переполняют чувства. Мы не в состоянии держать себя в руках.

Наш медовый месяц запоздал на семь лет, он вызрел, он полон страха за жизнь. В промежутках между ссорами мы с необыкновенной остротой ощущаем счастье. Это как жить в раю и аду одновременно. Мы свободны, но и порабощены.

Временами нам кажется: единственное, что может нас связать воедино, — это жизнь, напоминающая раскаленное добела железо, когда чувствуешь такое же напряжение, как при встрече с новым любовником или любовницей. Мы бессознательно желали бурных отношений под прикрытием безопасности и спокойствия семейной жизни. Мы расширяем круг боли и удовольствий в пределах нашего дома, в мире двух наших личностей. Это наш способ победить все чужое и неизвестное.

Декабрь

Я познакомилась с Генри Миллером.

Он пришел на обед с Ричардом Осборном, юристом, с которым я хотела проконсультироваться по поводу контракта на книгу о Д. Лоуренсе.

Как только Генри вышел из машины и направился к двери, у которой я стояла, я поняла: вот мужчина, который мне нравится. Он пишет красочно, мужественно, необузданно, великолепно. Мне показалось, что этот человек опьянен собственной жизнью. Он похож на меня.

За столом, когда мы серьезно обсуждали книги и Ричард произносил какой-то длинный монолог, Генри рассмеялся. Он сказал:

— Я не над тобой смеюсь, Ричард, я просто ничего не могу с собой поделать. Мне совершенно все равно, кто прав, совершенно все равно. Я слишком счастлив. Я просто так счастлив прямо сейчас от ярких красок вокруг, от вина! Это мгновение так прекрасно, так прекрасно!

Он смеялся почти до слез. Он был пьян. Я тоже довольно много выпила. Мне было тепло, у меня кружилась голова, я была счастлива.

Мы проговорили несколько часов. Генри высказывал очень правдивые и глубокие суждения обо всем. Когда он о чем-нибудь задумывается, то произносит такое долгое «хм-м-м».


До встречи с Генри я была полностью поглощена книгой. Ее публикует Эдвард Титус, а сейчас я работаю с его ассистентом Лоуренсом Дрейком.

— Откуда ваши корни? — спросил он меня в нашу первую встречу.

— Во мне половина французской, половина испанской крови, но воспитывалась я в Америке.

— Чувствуется, что вы перенесли пересадку на чужую почву. — Он как будто слегка насмехался.

Дрейк взялся за работу с необычайным энтузиазмом и делал все очень быстро. За это я ему благодарна. Он называет меня романтичной. Я злюсь.

— Меня уже тошнит от собственной романтичности!

У него очень интересная внешность: живые черные глаза, черные волосы, смуглая кожа, чувственные ноздри и губы, красивый профиль. Он похож на испанца, но на самом деле он еврей — русский еврей, как он сам мне сказал. Лоуренс ставит меня в тупик. Он кажется неопытным, легко ранимым. Я веду себя с ним очень осторожно.

Он приводит меня к себе домой и говорит, что я ему очень интересна. Не могу понять почему — мне кажется, он много повидал в жизни. Зачем же ему начинающие? В разговоре между нами чувствуется какая-то преграда. Мы работаем вместе, но не очень продуктивно. Я ему не доверяю. Когда он делает мне комплименты, мне кажется, что он играет на моей неопытности. Когда обнимает меня, решаю, что он просто хочет развлечься с напрягшейся от смущения нелепой маленькой женщиной. Когда он становится более настойчивым, я отворачиваюсь, чтобы уклониться от прикосновения его усов, оно так ново для меня. Мои руки становятся влажными и холодными. И я честно говорю ему:

— Не надо флиртовать с женщиной, которая не знает, как это делается.

Он находит мою серьезность забавной и замечает:

— Возможно, вы относитесь к такому типу женщин, которые никогда не сделают мужчине больно. — Он как будто унижен.

Пока Дрейк о чем-то размышляет, я говорю ему:

— Вы меня раздражаете.

Он отпрыгивает в сторону, словно я его ударила. Я совсем не то имела в виду. Он действительно очень порывистый, очень сильный, но совсем меня не раздражает. Я отвечаю на его четвертый или пятый поцелуй, у меня возникает ощущение легкого опьянения. Но я сразу же поднимаюсь и совершенно некстати говорю:

— А теперь я уйду — «это» невозможно без любви.

Он дразнит меня, покусывает уши, целует; мне нравится его страстность. Внезапно он бросает меня на диван, но я умудряюсь выскользнуть. Я знаю, что он хочет меня. Мне нравятся его губы, сила рук, но безудержное желание пугает, даже отталкивает. Я думаю, это оттого, что я не люблю его. Желание Дрейка направлено на меня, как острый меч. Я освобождаюсь и ухожу, ничем его не ранив.

Мне кажется, я все-таки хотела получить удовольствие, не испытывая при этом никаких чувств, но что-то меня удерживает. Во мне живет нечто нетронутое и чистое, и оно командует мной. Я должна изменить это, если хочу измениться сама. Я так задумалась, что заблудилась в метро.

Через несколько дней я встретила Генри. Я ждала этой встречи, как будто она могла что-то решить. Так и случилось. Увидев его, я поняла, что могла бы полюбить этого мужчину. И меня это не испугало.

Потом я прочла роман Дрейка и открыла Лоуренса для себя с совершенно неожиданной стороны — все было так незнакомо, зыбко, фантастично. Он оказался реалистом, которого раздражает реальность.

И тотчас же его желание перестало пугать меня. Мы оба странные, и между нами возникла какая-то связь. На его воображение я ответила своим. В романе вряд ли живут его чувства. Как же мне о них узнать? И его имя, Лоуренс Дрейк, — тоже маска.

Меня можно завоевать двумя путями — поцелуями и воображением. Но одни только поцелуи на меня не действуют. В ту ночь, когда я дочитала книгу Дрейка, я удивилась силе своих чувств. Я знала, что пройдут годы, пока я сумею забыть Джона (Эрскина), потому что именно он первым затронул тайные струны моей души.

Я убеждена, что в книге Дрейка нет ничего от него самого. Он терпеть не может в ней те места, которые особенно нравятся мне. Книга написана, чтобы выразить протест, все продумано, даже фантазии тщательно спланированы. Мы обсудили это, когда я пришла к Лоуренсу в следующий раз; и я начала лучше понимать его. Теперь я знаю, почему вначале ему не доверяла. Одни его действия побуждаются чувствами, другие — воображением. Все они мотивированы, тщательно проанализированы. Он как кузнечик — взял и впрыгнул в мою жизнь. Неприязнь усиливается, и когда он пытается поцеловать меня, я отворачиваюсь.

Но не могу не признать, что он владеет техникой поцелуя лучше всех на свете. Все движения Лоуренса подчинены определенной цели, ни один поцелуй не сбивается с пути. Руки его ловки и проворны, моя чувственность просыпается. Меня всегда привлекали неизведанные удовольствия. Он, как и я, чувствителен к запахам. Я позволяю ему вдыхать мой аромат, а потом ускользаю. В какой-то момент, еще лежа на диване, я чувствую, как огромно его желание, и пытаюсь убежать. Но уже поздно. Тогда я признаюсь: у меня «женские дни». Но его и это не останавливает:

— Ты ведь не думаешь, что я хочу сделать это обычным способом, есть и другие.

Он садится и выпускает на волю свой член. Я не понимаю, чего он от меня хочет. Он заставляет меня опуститься на колени и подносит его к моим губам. Я вскакиваю, как будто меня ударили хлыстом.

Дрейк взбешен.

Я говорю ему:

— Я ведь предупреждала тебя, что мы по-разному смотрим на жизнь. Я неопытна.

— А я никогда в это не верил, не верю и сейчас. Ты не можешь быть неопытной — с таким порочным лицом и страстностью. Ты лжешь мне.

Я вслушиваюсь в его слова. Способность анализировать всегда главенствовала во мне, так происходит и сейчас. А Дрейк все говорит и говорит, стараясь донести до меня: я не оценила того, что любят все женщины.

Мысленно я отвечаю ему: «Вот ты-то как раз и не знаешь, что такое настоящая чувственность. Об этом знаем только мы с Хьюго. Она в нас самих, а не в твоем богатом опыте. Она в чувствах, в страсти, в любви».

А он все говорит. Я подняла к нему свое «порочное» лицо. Он не может меня ненавидеть, потому что, как бы зла я ни была, какое бы отвращение ни испытывала, все равно умею прощать. Поняв, что сама позволила ему возбудиться, я решила — из жалости — впустить его в себя. Он понимает и говорит, что от любой другой женщины воспринял бы это как оскорбление. Но он понимает, что я искренне жалею его за унизительную физиологическую зависимость.

И этим я обязана Лоуренсу — он открыл для меня новый мир. Я впервые познала наслаждение от самых невероятных чувств — именно от них меня предостерегал Эдуардо. Экзотичность и чувственность приобрели для меня совсем иное значение.

Я все видела и навсегда запомнила, как Дрейк смотрел на свой мокрый носовой платок, как протягивал мне полотенце, как подогревал воду на плите.

Я рассказала Хьюго не все, опустила подробности. Если что-то уже кончено, Хьюго может это принять. Мы целый час предавались страстной любви, не меняя позы. Потом лежали в объятиях друг друга, убаюканные любовью и нежностью. Такова чувственность, составляющая основу нашего существования.

У Генри богатое воображение и какое-то животное желание жить. Он гений выразительности. «Нашему веку необходима сила», — пишет он. Он сам и есть эта сила.

Хьюго восхищается Генри. Но одновременно он обеспокоен и справедливо замечает:

— Ты можешь полюбить человека за его ум. Я боюсь потерять тебя.

— Нет! Нет, ты не потеряешь меня.

Но я знаю, какое у меня живое воображение. Я с головой ушла в работу Генри, но все-таки не могу отделить свое тело от ума. Мне нравится его сила, ужасная, разрушительная, бесстрашная и расслабляющая. Я могла бы написать книгу о его гениальности. Что бы он ни говорил о «Золотом веке» Бунюэля, о Вальдо Франке, о Прусте, о фильме «Голубой ангел», о людях, о чувственности, о Париже, о французских проститутках, об американках или просто об Америке — каждое его слово действует на меня, как удар тока. Генри сильнее Джойса. Он отказывается от правильной формы, пишет так, как думает, одновременно на нескольких уровнях, его манера кажется безумной, высказывания — хаотичными.

Я закончила новую книгу, осталось поправить некоторые детали. Хьюго прочел ее в воскресенье и пришел в восторг. Это синтез сюрреализма и лирики. Генри говорит, что я пишу, как мужчина — необычайно ясно, осознавая каждое слово. Его удивила моя книга о Лоуренсе. Хотя сам Лоуренс его не привлекает. «Книга написана очень умно», — сказал он, и мне этого вполне достаточно. Он знает, что я переросла Лоуренса. Я уже обдумываю новую книгу.

Я перевела сексуальность Дрейка на другие рельсы. Кроме чувственных ощущений, мужчинам нужно кое-что другое. Их необходимо успокаивать, убаюкивать, им нужно, чтобы их понимали, чтобы им помогали, подбадривали, слушали. Я делала все это тепло и нежно, и он оставил меня в покое. Я наблюдала за ним, как тореадор за быком.

Дрейк умен и понимает, что с такими женщинами, как я, не обойтись без иллюзий. А он не может растрачивать себя по пустякам. Что ж, прекрасно. Он немного злится, но… использует этот сюжет для очередного хорошего рассказа. Его позабавило, когда я сказала, что знаю, что он не любит меня. А он то считал, будто я настолько наивна, чтобы поверить. «Умное дитя», — произнес он и поведал мне обо всех своих проблемах.

И опять возникла та же проблема: хотим ли мы устраивать оргии? Хьюго точно знает, что нет. Он не хочет пользоваться такими методами. Это слишком будоражит чувства. Он заявляет, что мы не любим вечеринки, не любим напиваться и не завидуем Генри и его образу жизни. Я пытаюсь возражать: никто не совершает подобного в ясном уме, для этого необходимо напиться. Хьюго не хочет, я тоже. В любом случае мы не станем искать проститутку или чужого мужчину. Если кто-то встретится нам на пути, мы неизбежно переживем то, чего так хотим.

А пока довольствуемся спокойной жизнью. Напряжение спало, страсть, возбужденная моей связью с Джоном, утихла. Муж ревновал и к Генри, и к Дрейку, был очень несчастен, но я убедила его. Хьюго видит, что я стала умнее и никогда больше не стану пытаться пройти сквозь стену.

Честно говоря, не будь я писателем, творческой личностью, экспериментатором, я могла бы стать верной женой. Я очень высоко ценю это качество. Но моим темпераментом руководит писатель, а не женщина. Такое деление может показаться детским, но оно существует. Не обращайте внимания на напряженную работу мысли — и вы получите женщину, стремящуюся к совершенству. А верность — одна из составляющих совершенства. Все это кажется мне сейчас глупым, у меня теперь другие, грандиозные, планы. Совершенство неподвижно, а я живу и развиваюсь. Верная жена — это ступенька роста, мгновение, одна из бесконечных трансформаций, одно из состояний души.

Я могла бы найти мужа, который не любил бы меня так безоговорочно, но это был бы не Хьюго, а ведь я люблю его. У нас разные ценности, наши души не похожи. В обмен на его верность я отдаю свой творческий ум, даже, если угодно, талант. Меня никогда не устраивал такой обмен, но ничего не поделаешь — так будет всегда.

Сегодня вечером, когда Хьюго вернется, я буду за ним наблюдать. Он тоньше всех мужчин, которых я знаю, он почти совершенен. Трогательно совершенен.

Время, которое я провожу в разных кафе, — вот и вся моя жизнь, кроме творчества. В душе растет обида — и все из-за глупой работы Хьюго в банке. Идя домой, я знаю, что возвращаюсь к банкиру. Он даже пахнет деньгами. У меня это вызывает отвращение. Бедный Хьюго.

После того как я весь вечер проговорила с Генри, все встало на свои места. Я очень люблю подобную смесь рациональности и эмоций. Мы беседовали, не замечая, как бежит время, пока не пришел Хьюго. Потом мы поужинали. Генри смотрел на зеленую пузатую бутылку вина, слушал, как шипели в камине сырые дрова.

Он думает, что я должна хорошо знать жизнь, раз позировала художникам. Для него окажется невероятным открытием моя невинность. Как поздно я проснулась, но как бурно! Какая разница, что обо мне думает Генри? Очень скоро он узнает, кто я на самом деле. Его ум устроен так, что он мгновенно подмечает в людях недостатки, — значит, меня он увидит просто в карикатурном образе.

Хьюго совершенно прав, утверждая, что, для того чтобы сделать из человека карикатуру, надо его сильно ненавидеть. Генри и моя подруга Наташа (Трубецкая) умеют так ненавидеть. Я — нет. Я могу желать, обожать, жалеть и понимать. Я очень редко кого-нибудь ненавижу, но уж если возненавижу — то смертельно. Например, сейчас я ненавижу банк Хьюго и все, что с ним связано. А еще ненавижу датскую живопись, минет, вечеринки и холодную дождливую погоду. Но больше всего меня занимает любовь.

Генри покорил меня своей изменчивостью, самокритичностью, искренностью. Я получаю огромное эгоистичное удовольствие, когда мы даем ему деньги. О чем я думаю, когда сижу у камина? О том, как достать железнодорожные билеты для Генри, как купить ему «Беглянку». Хочет ли Генри прочесть «Беглянку»? Боже, я не буду счастлива, пока он не получит эту книгу. Никому не нравится, когда ему так потакают, никому, кроме Эдуардо, но даже он в определенные моменты предпочитает демонстрировать безразличие. Мне бы так хотелось подарить Генри дом, кормить его божественной пищей, быть ему полезной! Если бы я была богата, я быстро истратила бы все деньги.

Дрейк меня больше не интересует. Я почувствовала облегчение, когда сегодня он не пришел. Меня сейчас интересует Генри, но не физически. Может ли так случиться, чтобы я наконец научилась получать удовлетворение с Хьюго? Мне было обидно, когда он сегодня уехал в Голландию. Я почувствовала себя старой и брошенной.


Удивительно белое лицо, горящие глаза — это Джун Мэнсфилд, жена Генри. Когда она вышла ко мне из темноты сада на свет, падавший через открытую дверь, я поняла, что вижу красивейшую женщину на свете.

Много лет назад, когда я пыталась представить себе образец истинной красоты, в моем воображении возникала именно такая женщина. В моем воображении даже возникла именно еврейка. Уже тогда я знала, какого цвета у нее кожа, как выглядит ее профиль, какой формы зубы.

Я утонула в ее красоте. Сидя напротив Джун, я чувствовала, что готова пойти ради нее на любое сумасшествие, что сделаю все, о чем бы она меня ни попросила. Генри терялся на ее фоне. Она — цвет, роскошь, тайна.

Больше всего на свете Джун интересует она сама. Я знаю причину этого: красота делает ее жизнь драматичной. Идеи не имеют для нее значения. Она похожа на какой-то театральный персонаж. Манера одеваться, разговаривать, вести себя. Она — великолепная актриса, но не более того. Я не могу проникнуть глубже, разглядеть суть. Все, что Генри о ней рассказывал, — правда.

К концу вечера я, как мужчина, была безумно влюблена в ее лицо и тело, которые так много обещали, и ненавидела ту личность, которую из нее сотворили окружающие. Благодаря Джун люди способны чувствовать, писать стихи, ненавидеть; а такие, как Генри, способны любить ее назло, в ущерб самим себе.

Джун. Ночью я мечтала о ней. Мне бы хотелось, чтобы она была маленькой и хрупкой, а я любила бы ее. Мне нравилось, как она выражала мысли в разговоре, нравилась скрытая непомерная гордость. Джун утратила чувство меры, она ненасытно и жадно поглощает направленное на нее восхищение. Живет не она — ее отражение в глазах других. Она не смеет быть самой собой. Джун Мэнсфилд как таковой просто не существует, и она это прекрасно понимает. Чем больше ее любят, чем больше ей поклоняются, тем лучше она это понимает.

Удивительно белое лицо отступает в темноту сада. Она позирует передо мной, уходя. Мне так хочется выбежать и целовать ее фантастическую красоту, целовать и шептать:

— Ты уносишь с собой мою душу, частицу меня самой. Ты являлась мне во сне, я мечтала о тебе. Ты всегда будешь частью моей жизни. Раз я полюбила тебя, значит, это должно было случиться, потому что в нашем воображении возникают одни и те же образы, мы одинаково безумны, мы играем на одной и той же сцене. Единственное, что поддерживает тебя в этой жизни, — любовь Генри и твоя любовь к нему. Он делает тебе больно, но держит тебя на плаву. Он дополняет тебя. Он хлещет и бичует тебя, тем самым хоть иногда сбивая из тебя нечто цельное. То же самое происходит у меня с Хьюго.


Я очень хотела снова увидеть Джун. Мне казалось, что Хьюго ее полюбит. Для меня всеобщая любовь к ней является чем-то совершенно естественным. Я говорила с Хьюго об этой женщине. Я не чувствовала ревности.

Когда она снова вышла ко мне из темноты, то показалась еще прекраснее. И более искренней. Я сказала себе: «Люди всегда более искренни с Хьюго». А еще я подумала, что это происходит, потому что она почувствовала себя более свободно и непринужденно. Я не могла угадать мыслей Хьюго. Джун пошла на второй этаж, в нашу спальню, чтобы оставить там свое пальто. На мгновение она задержалась на освещенной лестнице; на фоне бирюзовой стены она выглядела так необычно. Золотистые волосы, бледное лицо, демонически-тонкие брови, холодная, жестокая улыбка и такая милая ямочка на щеке. Она была так дьявольски желанна; меня тянуло к ней, как в ад.

Когда Джун спустилась, они с Генри дружно рассказывали нам о своих ссорах, войнах и перемириях. Когда кто-то слишком бурно выражает свои эмоции, Хьюго чувствует себя неловко, поэтому он пытался обойти острые углы, смягчить противоречия и неприятные моменты и разрядить обстановку. Словно француз, мягкий и благоразумный, он ненавидит драмы. Возможно, между Генри и Джун когда-то произошло нечто ужасное, бесчеловечное, но Хьюго не позволил им рассказать об этом.

Позже я сказала, что он не дает нам жить, — сам оказывается причиной того, что жизнь проходит мимо. Он стыдится своего оптимизма, желания сглаживать острые углы. Хьюго пообещал помнить об этом, понимая, что без меня окажется за бортом из-за своей тяги к условностям.

Мы очень весело пообедали. Генри и Джун просто умирали от голода. Мы отправились в «Гран-Гиньоль». В машине Джун сидела рядом со мной, и мы говорили почти одновременно.

— Когда Генри описывал мне тебя, — говорила она, — он упустил самые важные детали. Он ничего в тебе не понял, не разглядел.

Она же сразу все рассмотрела, мы с ней понимаем друг друга, каждую деталь, каждый нюанс.

Мы в театре. Как трудно помнить о Генри, когда рядом сидит Джун, такая блистательная, с лицом, похожим на маску. Антракт. Мы хотим курить. Генри и Хьюго остаются сидеть, мы выходим, и я говорю:

— Ты — единственная женщина, которая соответствует моим фантазиям.

Она отвечает:

— Хорошо, что я уезжаю. Иначе ты сорвешь с меня маску. С женщинами я беззащитна, не знаю, как себя вести.

Правду ли она говорит? Нет. В машине Джун рассказывала мне о своей подруге Джин, скульпторе и поэте:

— У Джин такое прекрасное лицо! — А потом торопливо добавила: — Не как у обычной женщины. Лицо Джин, ее красота, скорее мужская, чем женская. — Она замолчала. — Руки Джин были мягкими и нежными, потому что она много работает с глиной. Это сделало ее пальцы тоньше.

Что за странный гнев я ощутила, когда Джун восхищалась руками Джин? Ревность? Но как быть с утверждениями, что ее жизнь полна мужчин и она не знает, что делать, если перед ней женщина? Лгунья!

Джун говорит, внимательно рассматривая меня:

— Я думала, что у тебя голубые глаза. А они такие странные и такие красивые — золотисто-серые, с такими длинными черными ресницами. Ты грациознее всех женщин, которых я встречала. Ты не идешь, ты плывешь.

Потом мы поговорили о наших любимых цветах. Она всегда носит черный и пурпурный.

Мы вернулись в зал. Джун все время смотрит на меня, не на Хьюго. Выходя из театра, я беру ее под руку. Она кладет свою ладонь в мою, и мы сцепляем пальцы. Она говорит:

— Вчера вечером меня покоробило, когда в Монпарнасе кто-то назвал тебя по имени. Я не хочу видеть, как дешевые мужланы лезут в твою жизнь. Мне хочется… защитить тебя.

В кафе я заметила, как посерело ее лицо. Какое ужасное беспокойство охватило меня! Мне показалось, что Джун умирает, и мне тоже захотелось умереть, чтобы последовать за ней, не выпустить ее из моих объятий. Она умирает у меня на глазах. Ее дразнящая, мрачная красота уходит. Уходит странная, мужеподобная сила.

Я не делаю из ее слов никаких выводов. Меня просто завораживают ее глаза и губы, бледные, сильно накрашенные. Знает ли она, что я окончательно и бесповоротно пропала?

Джун дрожит от холода под своим легким бархатным плащом. Я спрашиваю:

— Ты пообедаешь со мной перед отъездом?

Она рада, что уезжает. Генри не дает ей идеальной любви, он любит ее грубо. Он сильно задел ее гордость, возжелав обыкновенных женщин — некрасивых, пассивных. Он не может выдержать ее бескомпромиссность и силу. Сейчас я ненавижу Генри, сильно и искренне. Я ненавижу мужчин, которые боятся женской силы. Возможно, Джин любила силу и разрушительную энергию Джун. Она — разрушение.

Позже я поняла, что Хьюго возненавидел Джун. Он сказал мне, что моя сила — мягкая, вкрадчивая, созидательная, нежная, женственная, а ее — мужская. Хьюго говорит, что у нее мужская шея, мужской голос и грубые руки. Он удивляется, как я этого не замечаю. Да, я этого не вижу, а если и вижу, то мне наплевать. Хьюго признается, что ревнует меня к Джун. Они возненавидели друг друга с той самой минуты, как познакомились.

— Она полагает, что своей женской эмоциональностью и слабостью сможет любить в тебе то, чего не могу полюбить я?

Да, он угадал. Хьюго был очень нежен со мной, но когда он заговорил о Джун, я сразу вспомнила, как мы шли, держась за руки. Джун не возбуждает меня так, как мужчины, но что же тогда? Вероятно, я сама — по-мужски — хочу обладать ею, хочу, чтобы она любила меня глазами, руками, как умеют только женщины. Это любовь особого рода, утонченно — проницательная.

Я ненавижу Генри за то, что он посмел оскорбить великую гордость жены. Превосходство Джун раздуло в нем огонь ненависти, жажду мести. Он глазеет на мою нежную служанку Эмилию. Та обида, которую он причинил Джун, заставляет меня любить ее еще сильнее.

Я люблю ее за то, что она посмела быть такой, за ее жесткость, эгоизм, порочность, за адскую разрушительность. Она без малейших колебаний стерла бы меня в порошок. Она личность, живущая на пределе. Я поклоняюсь той смелости, с которой она причиняет боль, я хочу стать ее жертвой. Она прирастит меня к себе. Она будет Джун плюс все то, из чего состою я.

Январь 1932 года

Джун и я встретились в «Америкэн Экспресс». Я знала, что она опоздает, но мне было все равно. Я пришла туда даже раньше назначенного времени, почти больная от напряжения. Неужели я увижу ее средь белого дня, она появится из толпы? Неужели это возможно? Я боялась, что простою там, вглядываясь в лица прохожих и думая, что никакой Джун нет, потому что Джун — плод моего воображения. Я не могла поверить, что она пройдет по улице, пересечет бульвар и появится, вынырнув из моря мрачных безликих людей. И как радостно мне было, когда толпа расступилась и я увидела ее, такую невероятную и удивительную, идущую ко мне. Я взяла ее теплую руку. Она идет за почтой. Неужели клерк «Америкэн Экспресс» не видит этого чуда, не видит Джун? Никто никогда не сможет идти за почтой так, как это делает она. А сможет ли какая-нибудь другая женщина носить потертые туфли, поношенное черное платье, ветхий темно-синий плащ и старую фетровую шляпу так, как она?

В ее присутствии я не могу проглотить ни куска. Но внешне остаюсь спокойной, надеваю на лицо маску восточной невозмутимости, такую обманчивую. Джун пьет и курит. Она совершенно ненормальная, у нее куча страхов и фобий. Ее подсознание выдало бы ее суть любому психоаналитику, но я не в состоянии анализировать. Все в ней — ложь. То, что она воображает, для нее и есть реальность. Но что Джун так старательно пытается создать? Возвысить собственное «я», защитить и прославить его? В обволакивающем тепле моего откровенного восхищения она расцветает, кажется жестокой и беззащитной одновременно. Мне хочется защитить ее. Какая ирония судьбы! Я защищаю ту, чья сила безгранична. Энергия Джун так велика, что я верю в нее, верю ей, когда она утверждает, что вовсе не старается разрушить все вокруг себя. Пыталась ли она уничтожить и меня? Нет, она просто вошла в мой дом, и у меня немедленно возникло желание принять от нее любую боль. Рассчитывает ли она свои будущие ходы? Если да, то только после того, как осознает свою силу и начинает раздумывать, как ее использовать. Не думаю, что злые силы, таящиеся в ней, направлены на что-то конкретное. Она сама страдает от них.

Джун стала для меня человеком, которого нужно жалеть и защищать. Она погружена в порок и трагедии, которых не может вынести. Наконец-то я добралась до ее слабого места. Жизнь Джун полна фантазий, а я хочу заставить ее хоть чуть-чуть ощутить реальность. Я хочу применить к ней силу. Я, потонувшая в мечтах, никак не связанных с реальной жизнью, одержима бешеной силой: хочу схватить руки Джун, отвести ее в гостиничный номер и воплотить нашу общую мечту в реальность, мечту, в которой она всю жизнь не могла признаться самой себе.

Я отправилась к Эдуардо, разбитая после трех часов, проведенных с Джун. Он разглядел в ней слабость и заставил меня проявить силу.

Я с трудом владела собой, когда в такси Джун сжала мою руку. Я не стыдилась своего обожания и смирения. Ее жест не был искренним. Я не верила, что она способна любить.

Джун говорит, что хочет, чтобы то розовое платье, которое было на мне в вечер нашей первой встречи, осталось у нее. Когда я сказала, что хочу сделать ей прощальный подарок, она попросила духи, аромат которых она уловила у меня дома. Она хочет всегда иметь их при себе, чтобы будить воспоминания. И еще ей нужны туфли, чулки, перчатки, нижнее белье. Сентиментальность? Романтичность? Если она действительно… Почему я в ней сомневаюсь? Может быть, она просто чувствительна, а чувствительные люди всегда фальшивят, когда в них сомневаются; они колеблются, поэтому и выглядят неискренними. И все-таки я хочу ей верить. Не так и важно, любит ли она меня. Эта роль не для Джун. А я просто переполнена любовью к ней. И в то же время чувствую, что умираю. Наша любовь будет смертельной игрой. Мы останемся в объятиях нашего воображения.

Когда я пересказываю Хьюго истории Джун, он отвечает, что они — просто дешевка. Я не понимаю.

Два дня с нами провел Эдуардо. Он одержим психоанализом и объяснил мне, какой кризис я сейчас переживаю. Я снова хочу увидеться с Джун. Я хочу видеть ее тело. Я не смела взглянуть на него, но знаю, что оно прекрасно.

Вопросы Эдуардо выводят меня из себя. Он безжалостно наблюдает за моим смирением. Я пока не добилась ни успеха, ни славы. Эдуардо заставляет меня вспоминать, что меня бил отец, что мое первое воспоминание о нем — унижение. Отцу нравилось делать мне больно, говоря, что я стала страшной после тифа, — очень похудела, мне обрили волосы.

Что же делает меня больной сейчас? Джун. Джун и ее зловещая манкость. Она принимала наркотики, она любила женщину, она говорит на ужасном жаргоне. И, несмотря на все это, сохранила невероятную, почти старомодную сентиментальность.

— Подари мне духи, которыми пахнет в твоем доме. Когда я поднималась к твоему дому по склону холма, я ощущала такой прилив чувств!

Я спрашиваю Эдуардо:

— Ты правда считаешь, что я лесбиянка? Ты действительно веришь в это? Или это просто реакция на мой опыт с Дрейком?

Он отвечает, что ни в чем не уверен.

Хьюго тверд в своем убеждении: он говорит, что все, что выходит за рамки нашей любви, — простое любопытство. Он хочет жить в безопасности и покое. Я рада, что он это понял, и сказала ему, что он прав.

В конце концов, Эдуардо поставил диагноз: я не лесбиянка, потому что не испытываю ненависти к мужчинам, даже наоборот. Прошлой ночью во сне я хотела его, а не Джун. А позапрошлой ночью, когда мне снилась Джун, я видела себя на крыше небоскреба и хотела шагнуть вниз, на очень узкую пожарную лестницу. Мне было страшно, и я не смогла этого сделать.


Она приехала в Лувесьенн в понедельник. Я жестоко, почти как Генри, спросила ее:

— Ты лесбиянка? Ты понимаешь — умом — собственные желания?

Она ответила мне очень тихо и спокойно:

— Джин была слишком мужеподобна. Я контролирую свои ощущения, я прекрасно о них знаю, но пока не нашла никого, с кем хотела бы воплотить их в жизнь. — После этого она перевела разговор на другую тему: — Как ты прекрасно одеваешься! Это розовое платье так старомодно расширяется книзу, короткий черный пиджачок, шелковый воротник, шелк на манжетах — все это совершенно, безукоризненно. Мне нравится, что ты оголяешь только шею. Твое кольцо с бирюзой, твои кораллы просто восхитительны.

Руки Джун дрожали, ее всю трясло. Мне было стыдно за мою грубость. Я очень нервничала. Она рассказала, как в ресторане ей захотелось увидеть ступни моих ног, но она не смогла заставить себя взглянуть на них. А я рассказала, как боялась увидеть ее тело. Мы судорожно делились друг с другом обрывочными мыслями и воспоминаниями. Джун посмотрела на мои ноги, обутые в босоножки, и нашла их красивыми.

Я спросила:

— Тебе нравятся эти босоножки?

Она ответила, что всегда очень любила босоножки и носила каждую пару до тех пор, пока они не изнашивались до неприличия.

Я предложила:

— Пойдем в мою комнату, я дам тебе померить другие свои босоножки.

Она надела их, сев на мою кровать. Они оказались ей малы. Я увидела, что Джун носит хлопчатобумажные чулки, и меня это неприятно удивило. Я показала ей свой черный плащ, его она тоже сочла красивым. Заставив Джун примерить его, я смогла оценить красоту ее тела, его полноту и тяжесть. Меня переполнили чувства.

Я не могла понять, почему Джун чувствовала себя так неловко, почему была так напряжена, испугана. Ясказала, что подарю ей такой же плащ, и коснулась ее руки. Она отдернула руку. Неужели я ее испугала? Неужели на свете есть кто-то еще более испуганный и чувствительный, чем я? Я не могла в это поверить. Мне не было страшно. Мне так хотелось прикасаться к Джун.

Мы спустились вниз. Джун сидела на диване, вырез платья приоткрывал грудь, и мне захотелось поцеловать ее туда. Я дрожала от волнения. Я начинала чувствовать ранимость Джун, поняла, что она боится собственных чувств. Она не переставая что-то говорила, но теперь я знала, что она делает это, чтобы избежать более откровенного, интимного разговора, не обсуждать то, о чем ни она, ни я не могли сказать друг другу.

На следующий день мы встретились в «Америкэн Экспресс». Джун пришла в костюме, который я однажды похвалила.

Она сказала, что ей от меня ничего не нужно, кроме тех духов, которыми был надушен мой носовой платок цвета бургунди. Но я настаивала, чтобы она позволила мне подарить босоножки.

Для начала я попросила Джун пройти в дамскую комнату. Там я открыла сумку и достала пару прозрачных тонких чулок.

— Надень их, — попросила я.

Джун послушалась, а я тем временем открыла пузырек с духами.

— А теперь подушись немного.

Служительница уставилась на нас в ожидании чаевых, но мне было на нее плевать. Внезапно я заметила, что у Джун порван рукав.

Я чувствовала себя невероятно счастливой. Джун ликовала.

— Я так хотела позвонить тебе прошлой ночью! Даже хотела послать телеграмму, — говорила она.

Она хотела сказать, что чувствовала себя бесконечно несчастной, когда села в поезд, сожалела о том, как ужасно вела себя, нервничала, говорила ни о чем. Она так много, так много должна была мне сказать!

Мы все так же боялись не понравиться друг другу, разочароваться. Вечером Джун шла в кафе, в полубреду, как будто под действием наркотиков, голова ее была занята мыслями обо мне. Она почти наяву слышала чьи-то голоса, была в великолепном настроении, вот только никак не могла уснуть. Что я с ней сделала? Она всегда была такой уравновешенной, спокойно рассуждала, никто никогда не занимал ее мыслей целиком.

Когда я наконец поняла, о чем она говорит, чуть не сошла с ума от радости. Значит, Джун любит меня? Джун! Она сидела рядом со мной в ресторане, такая маленькая, робкая, молчаливая, она нервничала, чего-то боялась, говорила что-нибудь, а потом просила прощения за глупость. Я не могла этого вынести и сказала ей:

— Мы обе заблудились, потеряли собственное «я». Но иногда главное в человеке раскрывается, когда он меньше всего похож на себя. Я больше не пытаюсь думать. Я не могу думать, когда нахожусь рядом с тобой. И ты, как и я, ждешь идеального момента, но все, о чем слишком долго мечтаешь, невозможно выразить словами. Ни один человек на свете не может сформулировать мысль абсолютно верно. Мы поглощены друг другом, и пусть все остается так, как есть. Это так замечательно, так прекрасно! Я люблю тебя, Джун!

Не зная, что еще сказать, я расстелила между нами на скамье тот самый носовой платок цвета бургунди, который ей так хотелось получить, положила на него свои коралловые серьги и кольцо с бирюзой, которое подарил мне Хьюго и с которым мне было очень больно расставаться. Но это была та жертва, которую я хотела принести красоте Джун, ее невероятной покорности.

Мы пошли в обувной магазин. Ужасно некрасивая продавщица, обслуживая нас, смотрела с ненавистью, потому наше счастье было очевидно даже ей. Я крепко держала Джун за руку, вела себя властно — я была мужчиной. С продавцами я общалась сурово, твердо и неприступно. Когда они сказали, что у Джун широкая нога, я сделала им выговор. Джун не понимала по-французски, но чувствовала, что эти люди омерзительны. Я сказала ей:

— Когда с тобой плохо обращаются, мне хочется встать перед тобой на колени.

Джун выбрала босоножки, но отказалась от всего остального, что не было символичным и хоть как-то не напоминало меня. Все, что носила я, хотела надеть и Джун, хотя раньше ей никогда не хотелось никому подражать.

Пока мы шли по улицам, тесно прижавшись друг к другу и держась за руки, я не могла вымолвить ни слова. Мы плыли над миром, над реальностью, приближаясь к высшему блаженству. Когда Джун подносила к носу мой платок, она дышала мною. Когда я одевала Джун, ее красота принадлежала мне.

Она сказала:

— Есть много такого, что я хотела бы делать с тобой. Например, попробовать вместе опиум.

Джун не принимает подарков, не имеющих символического смысла, Джун сама стирает, чтобы сэкономить на духи, Джун не боится бедности и однообразия, ее не коснулось пьянство друзей, Джун судит и отбирает людей с необычайной суровостью. Рассказывая свои бесконечные истории, она осознает, что это всего лишь один из способов самовыражения, и, несмотря на словоохотливость, становится еще более загадочной, — эта Джун тайно принадлежит мне.


Хьюго начинает понимать. Реальность существует только между ним и мной, она в нашей любви. А все остальное — мечты. С нашей любовью все решено. Я могу быть верной. Я была страшно счастлива этой ночью.

Но я должна поцеловать Джун, должна поцеловать ее!

Если бы она захотела, я села бы вчера на пол и моя голова оказалась бы напротив ее коленей. Но ей бы это не понравилось. И все-таки на вокзале, пока мы ждали поезда, она попросила, чтобы я дала ей свою руку. Я назвала ее по имени. Мы стояли, прижавшись друг к другу, наши лица почти соприкасались. Когда поезд отъезжал от перрона, я улыбалась Джун, а потом отвернулась.

Начальник станции предложил мне несколько билетов благотворительной лотереи. Я купила их и отдала ему, пожелав выиграть. Он тоже получил прибыль от моего желания дать хоть что-нибудь Джун, той женщине, которой никто ничего дать не может.

Мы разговариваем на каком-то тайном языке: то ли шепот, то ли крик, нюансы, неясные абстракции, символы. Потом мы возвращаемся: я — к Хьюго, она — к Генри. Нервы наши так натянуты, что это пугает мужей. Генри становится грубым. Хьюго — печальным. Что же это, такое мощное и волшебное, во что мы — Джун и я — ввергаем друг друга? Чудо! Чудо! Оно приходит вместе с ней.

Прошлым вечером я была так полна мыслями о Джун, что не могла вынести, когда Хьюго начал читать газеты и говорить о доверенностях и удачном дне в банке. Он понимает все — только не такой накал чувств. Он дразнит меня, смешит, он очень обходителен и нежен, но я не могу к нему вернуться.

Я лежала на диване, курила и думала о Джун. Тогда, на вокзале, я потеряла рассудок.

Бесконечное напряжение очень мучает нас обеих. Джун рада, что уезжает. Она уступает реже, чем я, пытаясь оттолкнуть от себя сегодняшний образ жизни. Ей не нравится моя энергичность, я же получаю удовольствие, подчиняясь ей.

Когда мы сегодня встретились на полчаса, то обсуждали будущее Генри. Джун попросила заботиться о нем. А потом отдала мне свой серебряный браслет с камнем под названием «кошачий глаз», а ведь у нее так мало украшений. Я стала отказываться, но потом меня переполнила радость: я смогу носить ее браслет, частицу Джун, — и я приняла его как символ. Он очень дорог мне, он бесценен.

Хьюго заметил это и очень огорчился, захотел снять браслет с моей руки, чтобы подразнить. Я вцепилась в браслет, а он больно хватал меня за руки.

Джун боялась, что Генри восстановит меня против нее. Чего она боится? Я сказала:

— Между нами существует фантастическая тайна. Для меня ты такая, какой я тебя вижу. Вот что такое вера. Что мне до того, какой тебя видит Генри?

А потом я случайно встретила Генри в банке. Я вдруг поняла, что он меня ненавидит, и ужасно удивилась. Джун рассказывала, что он был в бешенстве, потому что он больше ревнует к женщинам, чем к мужчинам. Джун сеет вокруг себя безумие. Генри, считавший меня «редким» человеком, теперь ненавидит меня. Хьюго, который вообще не умел ненавидеть, теперь ненавидит Джун.

Сегодня она рассказала, что, разговаривая с Генри обо мне, пыталась быть как можно естественнее и откровеннее, чтобы не выдать себя. Она сказала ему:

— Анаис просто надоела ее жизнь, и она взялась за нас.

Эти слова показались мне грубыми, я их нашла ужасными.

Мы с Хьюго совершенно растворились друг в друге. Мы не можем обходиться друг без друга, мы не можем выносить разногласий, ссор, отчуждения, не любим гулять поодиночке или путешествовать друг без друга. Мы как будто слились в одно целое, несмотря на индивидуализм и нежелание близости. Любовь победила эгоцентризм. Наша любовь и есть наше общее «я».

Я не думаю, что Генри и Джун достигли того же — слишком сильны индивидуальности каждого. Поэтому они находятся в состоянии вечной войны. Их любовь — это конфликт, они должны лгать друг другу, между ними нет доверия.


Джун хочет вернуться в Нью-Йорк и совершить что-нибудь правильное, хочет быть ласковой, сделать мне приятное. Она боится меня разочаровать.

Мы пообедали за столиком, свет окутывал нас бархатной интимностью. Мы сняли шляпки, пили шампанское, Джун отказалась от десерта. Она запросто могла прожить на грейпфрутах, устрицах и шампанском.

Мы объяснялись нам одним понятными полуфразами. Джун рассказала, как Генри пытался логически понять ее, узнать с рациональной точки зрения, и как она не хотела, чтобы у него это получилось.

Она сидела, переполненная шампанским, и говорила о гашише и о том, какое действие он оказывает. Я заметила:

— Я много раз переживала подобное состояние без всякого гашиша. Мне не нужны наркотики. Все, что люди получают, употребляя их, я несу внутри себя.

Тут Джун слегка разозлилась. Она не могла поверить, что я могу получить удовольствие, не нанося никакого вреда мозгу. Я не могу себе позволить, чтобы мой мозг умер, ум мне необходим — я писатель. Я поэт, я должна видеть, а не просто пьянеть от красоты Джун.

Она сама виновата в том, что я начала замечать противоречия в ее историях, ловить на детской лжи. Ей не хватает собранности, логичности; когда я попыталась собрать кусочки ее рассказов воедино, то пришла к выводу, которого она всегда очень боялась, от которого пыталась убежать: Джун живет без всякой логики. Как только кто-нибудь устает управлять ею, направлять, она теряется. Должно быть, это уже случалось множество раз. Джун похожа на человека, который напился и не в меру разоткровенничался.

Мы разговаривали о духах: из чего их делают, как и когда используют. Джун как бы случайно обронила:

— В субботу, уехав от тебя, я купила духи для Рей. (Рей — девушка, о которой она мне что-то рассказывала.) В тот момент я ни о чем не думала, просто запомнила название очень дорогих духов.

Мы продолжили разговор. Джун так же потрясена моими глазами, как я — ее лицом. Я говорю, что ее браслет сжал мое запястье, будто пальцами. Я как будто попала в варварское, почти средневековое рабство. Джун захотела надеть мой плащ.

После обеда мы отправились гулять, решили пройтись пешком. Ей надо было купить билет до Нью-Йорка. Сначала мы заехали на такси в гостиницу. Джун достала марионетку, графа Бругу, которого сделала Джин. У куклы были сиреневые волосы и веки — глаза проститутки, широкий развратный рот, бледные впалые щеки и неприятно агрессивный подбородок. Руки графа Бруги походили на руки убийцы, ноги были деревянные, на голове — испанская шляпа сомбреро, на плечах — черная бархатная куртка. Он как будто только что сошел со сцены.

В такси Джун посадила марионетку на пол напротив нас. Она меня смешила.

Мы зашли в несколько пароходных агентств. Джун не хватало денег даже на билет третьего класса, и она пыталась получить скидку. Я видела, что, когда она склонялась над стойкой, подперев руками голову, мужчины, находившиеся по другую сторону стойки, беззастенчиво пожирали ее глазами. А она была нежна и таинственно им улыбалась. В тот момент я чувствовала только ревность и не понимала, как Джун может так унижаться перед мужчинами.

Мы вышли на улицу. Я сказала Джун, что дам ей денег, хотя это было гораздо больше, чем я могла себе позволить.

Мы вошли в еще одно пароходное агентство, и перед тем, как обратиться к служащему, Джун досказала мне свою очередную сумасшедшую сказку. Я увидела, как мужчина очарован ее лицом, мягкой, обаятельной манерой говорить. Она расплачивалась, ставила свою подпись, а я стояла рядом, смотрела и слушала, как клерк предложил:

— Не хотите завтра выпить со мной коктейль?

Джун пожала ему руку.

— В три?

— Нет, в шесть.

Она улыбнулась ему так, как улыбалась мне. Когда мы вышли, она стала торопливо объяснять:

— Он может быть очень мне полезен, очень нужен, может много для меня сделать. Я просто не могла отказать ему. Я вовсе не собираюсь идти, но отказать не смогла.

— Ну, раз уж ты сказала «да», то просто обязана пойти, — ответила я раздраженно. От этой глупой напыщенности меня затошнило. Я взяла Джун под руку и, почти рыдая, сказала: — Не могу этого вынести, не могу!

Меня злило что-то неопределенное, непонятное. Я подумала о проститутках, которые считают себя честными, потому что отдают свое тело за деньги. Джун никогда бы не отдала свое тело, но она способна умолять так, как никогда не стала бы делать я, она способна пообещать что угодно — я же никогда ничего не обещаю, если не уверена, что дам это.

Джун! Как же много ночных слез я пролила! И она знала об этом. Она прижала мою руку к своей груди, и мы медленно пошли куда-то. Я чувствовала ее грудь — она никогда не носила белье. Жест ее был бессознательным, она хотела успокоить меня, как плаксивого ребенка, и бормотала что-то несуразное.

— Тебе бы больше понравилось, если бы я просто грубо отказала этому мужчине? Знаешь, я ведь иногда бываю груба, но в твоем присутствии не смогла. Мне не хотелось задевать его чувства. Он был так предупредителен.

Я не могла понять, что меня так раздражало, поэтому промолчала в ответ. Дело ведь не в том, согласиться или отказаться выпить коктейль. Надо смотреть в корень — почему Джун так необходима помощь этого человека. Я вспомнила одно ее высказывание: «Как бы плохи ни были мои дела, я всегда найду человека, который купит мне шампанского». Конечно. Она — женщина, которая делает невероятные долги, никогда их не возвращает и даже не собирается, зато потом хвастается своей сексуальной нетронутостью. Золотоискатель. Она гордится тем, что распоряжается своим красивым телом, но этой гордости не хватает на достоинство: как легко она бросала взгляды продажной девки через стойку в пароходной компании!

Джун рассказывала мне, как они с Генри поссорились из-за покупки масла. У них не было денег и…

— Не было денег? — переспросила я. — Но ведь в субботу я дала тебе четыреста франков, чтобы вам с Генри было на что купить продукты, а сегодня понедельник.

— Мы должны были расплатиться кое с какими долгами…

Я думала, что она имеет в виду комнату в гостинице, но вдруг вспомнила о духах, которые стоили двести франков. Почему она мне прямо не сказала: «В субботу я купила духи, и перчатки, и чулки»? Джун не смотрела на меня, когда объясняла, куда ушли деньги. Потом я вспомнила и другие ее слова: «Люди говорят, что если бы даже у меня было целое состояние, я промотала бы его в один день, и никто не смог бы объяснить как. Я никогда не знаю, на что трачу деньги».

Это была другая сторона фантазий Джун. Мы шли по улицам, и даже прикосновение к ее груди не могло успокоить мою боль.

Я пришла домой и кинулась Хьюго на шею. Я сказала ему:

— Я вернулась. — И он был счастлив.


Но вчера, в четыре, когда я ждала Джун в «Америкэн Экспресс», швейцар сказал мне:

— Сегодня утром ваша подруга была здесь и попрощалась со мной так, как будто не собиралась возвращаться.

— Но мы договорились встретиться.

Невозможно было представить, что я больше никогда не увижу Джун, идущую мне навстречу. Это было равносильно смерти. И какое теперь имело значение, о чем я думала позавчера. Она лжива и безответственна, но такова ее натура. Я бы не стала на нее давить. Моя щепетильность в денежных делах — свойство аристократов, я слишком скрупулезна и горда. Я бы никогда не посмела даже пытаться изменить в Джун то главное, что составляет природу ее фантастической натуры. Она ничем не скована. А я — зашорена, у меня смешные морально-этические принципы и аморальный ум. Я бы не смогла отпустить Генри голодным. Я принимала Джун целиком. Я бы не стала с ней бороться. Если бы только она пришла ко мне на встречу в этот последний час!

Ради нее я оделась символично, в костюм, создающий дистанцию между мной и другими людьми, костюм — символ моей индивидуальности, которую сможет понять только она. Черная шляпка, старое розовое платье с черной шелковой шнуровкой на корсете и шелковым воротником, старое розовое пальто с воротником а-ля Медичи. В толпе я вызывала любопытство и при этом чувствовала себя более одинокой, чем когда-либо, потому что реакция окружающих была враждебной, насмешливой.

А потом пришла Джун, вся в черном бархате, в черном плаще и шляпе с пером. Она была бледнее и напряженнее обычного и несла в руках графа Бругу, как я ее и просила. Чудо ее лица и улыбки, ее серьезные глаза…

Я повела ее в русскую чайную. Русские песни точно передавали наши чувства. Джун в недоумении спрашивала меня: неужели у них душа горит так, как это выражает их голос, их напряженная игра? Но вряд ли они пылали так, как мы с Джун.

Шампанское и икра в компании с Джун. Момент истины: Джун, русское пение и я.

Вокруг нас уродливые, скучные люди. Но мы их не видим. Я смотрю на Джун, одетую в черный бархат. Джун стремится к смерти. Генри не станет спешить за ней: он держится за жизнь. Но мы с Джун не сдерживаем себя. Я следую за ней. Есть во всем этом какая-то острая, щемящая радость, радость выдумывать что-то, узнавать новое и странное, приобретать новый опыт, играть с графом Бругой, который кланяется всему миру, взмахивая сиреневыми волосами.

Все кончено. На улице Джун с сожалением сказала:

— Я так хотела обнять и приласкать тебя.

Я посадила ее в такси. Она сидела там, готовая вот-вот уехать, а я стояла на тротуаре.

— Я хочу поцеловать тебя, — сказала я.

— И я хочу, — ответила Джун и приблизила свои губы к моим. Мы долго целовались.

Когда она уехала, я собиралась проспать несколько дней, но оставалось еще нечто, что требовало решения, — мои отношения с Генри.

Я попросила его приехать в Лувесьенн, думая предложить тишину в моем спокойном доме, хотя точно знала, что мы будем разговаривать о Джун.

Мы ходили так много, что до смерти устали, и говорили, говорили… Желание обладать Джун — это какое-то наваждение для нас обоих. Генри не ревнует ее ко мне, потому что, как он говорит, я заставила Джун проявить замечательные качества, которые до того были спрятаны где-то глубоко в ее душе. Впервые в жизни Джун позволила себе подпасть под влияние женщины бесспорно интересной и необычной. Казалось, Генри ждал, что я получу власть над ее жизнью.

Когда он увидел, что я понимаю Джун и готова быть с ним откровенной, мы смогли говорить свободнее. И все-таки в какой-то момент я заколебалась, удивленная своей неверностью Джун. Генри понял: в отношениях с Джун правда необязательна, однако только правда может стать основой отношений между нами.

Мы оба понимали, что необходимо объединить наш ум и взгляд на мир, чтобы понять проблему, имя которой — Джун. Генри любит ее и всегда любил. Но ему хочется подавить ее характер, ее фантастическую, энергичную личность. В своей любви к ней он пережил столько страданий, что из любовника превратился в писателя. И написал великолепную, блистательную книгу о Джун и Джин.

Генри исследовал феномен лесбиянства. Услышав, что я повторяю слова Джун, очень удивился, потому что поверил. Я говорила ему:

— В конце концов, если и существует объяснение этой тайны, то оно в следующем: любовь между женщинами — это бегство в поисках гармонии и совершенства. Любовь между мужчиной и женщиной — вечная борьба, конфликт. Две женщины не судят друг друга, не грубят и не насмехаются. Они сентиментальны и романтичны, между ними возникает взаимопонимание. Я думаю, такая любовь подобна смерти.

Прошлой ночью я не спала до часа, читая роман Генри «Молох», а он в это время читал мой. Его книга — захватывающий, титанический труд. У меня не хватало слов, чтобы высказать свои впечатления. И этот гений, этот титан мысли сидел рядом в неудобной позе и читал мою легковесную книжку с увлечением и энтузиазмом, он говорил о ее глубине, о чувственности, что-то восклицал, не забывая и критиковать. Какой же силой он обладает!

Я подарила Генри то единственное, чего ему не могла дать Джун, — честность. Я готова принять то, чего не способен принять человек с более развитым «я»: тот факт, что характер Джун подавляет и устрашает; что на ее фоне любая другая женщина будет казаться вялой и бесцветной; что я стану жить ее жизнью, испытывая лишь сожаления и угрызения совести за то, что она может уничтожить Генри как мужчину. Но Генри-писатель черпает больше сил из испытаний, чем из покоя. Я не могу бросить Хьюго — в этом случае он просто исчезнет. Но у меня, как и у Джун, есть способность к незаметным превращениям. Для меня любовь только к одному мужчине или женщине равносильна тюремному заключению.

Противоречия во мне сильнее, чем в Джун, потому что ей не приходит в голову наблюдать за собственной жизнью. Это делают за нее другие, а она отрицает все, что они говорят или пишут. Мой рассудок доминирует, моя совесть безжалостна и неумолима.

Эдуардо говорит:

— Тебе надо быть психоаналитиком.

Но это было бы слишком просто. Я хочу совершать собственные открытия.

Мне не нужны ни наркотики, ни допинг, хотя я согласилась бы попробовать все это с Джун, я почти хочу окунуться во Зло, оно манит меня. Я исследую жизнь, но то, что хочу испытать сама, не приходит; сила ума побеждает порочность. Я встречаюсь с Джун, и она — почти проститутка — становится чистой. Эта чистота сводит с ума Генри. Чистота светится в ее лице и в каждом движении. Джун пугает этим, как однажды испугала меня — всего лишь тем, что, как ребенок, тихонько сидела в уголке дивана.

Генри говорил со мной об ужасной вульгарности Джун. Я понимаю, что ей не хватает гордости. Вульгарность оскорбительна, но она дарит человеку свободу. Джун не демоническая женщина. Жизнь — вот демон, повелевающий ее жизнью, в Джун кипит неутолимая жажда ощутить ее горький привкус.


После того как у нас побывал Генри, я начала метаться по дому, как тигр в клетке, убеждая Хьюго, что мне необходимо уехать. Он пытался возражать:

— Ты просто устала!

Но в конце концов Хьюго, как всегда, все понял и уступил. Дом действительно душил меня, я не могла никого видеть, я не могла писать и отдыхать тоже не могла.

В воскресенье Хьюго вывел меня погулять. Мы нашли несколько очень больших и глубоких кроличьих нор. Он шутливо пытался уговорить нашу собаку Бенко сунуть туда свой нос и раскопать их. Я вдруг с пугающей ясностью почувствовала, что на меня что-то давит, как будто я сама оказалась в такой норе и задыхаюсь. Я вспомнила, что мне много раз снились сны, будто какая-то сила заставляет меня ползти по собственному желудку, как змея, проползать в какие-то туннели и отверстия, которые слишком малы для меня, а последний проход был всегда меньше всех остальных, и напряжение так возрастало во мне, что я просыпалась. Я стояла перед кроличьей норой и кричала, чтобы Хьюго прекратил свои шутки. Мой необъяснимый гнев очень его расстроил. Это ведь была просто игра, да и то с собакой.

Теперь, когда чувство удушья от всего окружающего окончательно сформировалось и стало невыносимым, я просто не могла больше оставаться, я должна была уйти. Ночью, в объятиях Хьюго, решимость несколько ослабла, но все приготовления уже были сделаны. Готовилась я небрежно, что было совсем на меня не похоже. Совсем не беспокоилась о внешности, об одежде. Я ушла второпях. Я ушла искать себя и место Хьюго в моей душе.

Сонлуп, Швейцария. Я пишу Хьюго:


Поверь мне, когда я говорю о том, чтобы выжать из себя все инстинкты, сжечь их тем, что уже пережито, — это лишь слова. Существует множество инстинктов, которые невозможно пережить, потому что они разложились и сгнили. Генри не прав, когда презирает Д. Г. Лоуренса за то, что тот отказывается погружаться в совершенно необходимые печаль и несчастье. Первое, что сделали бы Генри и Джун, — это окунули бы нас в бедность, голод и однообразие, чтобы мы ощутили их страдания. Слабее всего мы наслаждаемся жизнью, когда позволяем жизни себя хлестать. Побеждая несчастье, мы создаем для себя такую независимость на будущее, о которой никто и не догадывается. Когда ты уйдешь из своего банка, дорогой, мы с тобой познаем такую свободу, которой еще никто не знал. Мне уже немного надоело это русское барахтанье в боли и печали. Боль — это то, что надо преодолевать, а не то, в чем можно погрязнуть.

Я приехала сюда, чтобы найти в себе новые силы, и я нашла их. Я борюсь. Сегодня утром я видела силуэты молодых, высоких, сильных лыжников, все они были в тяжелых ботинках, и их медленная победительная поступь казалась символом прихода новой мощной энергии. Поражение — это лишь один из периодов моей жизни. Я должна завоевывать, я должна жить. Прости меня за те страдания, которые тебе пришлось пережить из-за меня. Могу только сказать, что страдание никогда не бывает бесполезным.


Я лежу в постели в полусне, притворяясь больной. Крепость спокойствия, которую я воздвигла против наплыва идей и против лихорадки, вдруг охватившей меня, подобна заре. Я сплю на заре, и мои мысли настойчиво давят на меня. Я медленно пытаюсь что-то понять. И начинаю понимать: Джун, ты разрушила реальность. Твоя ложь для тебя не ложь, она — лишь то состояние, которое ты хочешь пережить. Ты предпринимаешь гораздо больше усилий, чем любой из нас, чтобы пережить иллюзии. Когда ты сказала своему мужу, что твоя мать умерла и что ты никогда не видела своего отца, что ты росла без родителей, — ты просто хотела начать жизнь из ниоткуда, не опираясь на свои корни, чтобы иметь возможность окунуться в собственные фантазии.

Я пыталась проникнуть в этот хаос мыслей и чувств Джун не с помощью прямолинейного мужского ума, а с помощью глубины, неопределенности и многословности, которая свойственна только женщинам.

Генри говорил:

— У Джун слезы наворачиваются на глаза, когда она говорит о твоей щедрости.

И я видела, что он любит ее за это.

Из его романа мне стало ясно, что щедрость Джун на него не распространялась — Джун постоянно мучила его, зато ее щедрость распространялась на Джин, потому что Джин была просто переполнена ею. А что же она делает для Генри? Она унижает его, морит его голодом, портит ему здоровье, заставляет страдать, а он при этом процветает и пишет свои книги.

Делать кому-нибудь больно сознательно, да еще знать, что это необходимо, — вот что я просто не могу выносить. У меня нет такой смелости, как у Джун. Я стараюсь изо всех сил уберечь Хьюго от лишнего унижения. Я не играю на его чувствах. Только дважды в моей жизни страсть оказывалась сильнее жалости.

Моя тетя научила нашего повара готовить морковное суфле, а повар научил нашу служанку Эмилию. Эмилия готовит теперь это суфле к каждому праздничному обеду. Она приготовила его и для Генри с Джун. К тому моменту они уже были вполне очарованы всеми странностями Лувесьенна, разнообразием красок, странностью моей одежды, тем, что я была им еще не совсем знакома, запахом жасмина и открытыми каминами, в которых я жгла не дрова, а корни деревьев, похожие на сказочные чудовища. Суфле выглядело как какое-то экзотическое блюдо, и они ели его, как некоторые пробуют икру. Еще они ели картофельное пюре, взбитое с сырым яйцом. Генри ужасно привередлив, поэтому ему стало немного неуютно, как будто его не покормили как следует. Кусок мяса на его тарелке был вполне реальным и очень сочным, но аккуратно обрезан по краям в форме круга; я уверена, что Генри просто не понял, что это мясо, он его не узнал. Джун была просто в восторге. Когда Генри узнал нас немного лучше, то спросил, всегда ли мы так питаемся, выражая искреннее беспокойство о нашем здоровье. И тогда мы рассказали ему о том, из чего сделано пресловутое суфле. Мы очень смеялись. Джун бы на нашем месте навсегда сохранила это в тайне.

Однажды утром, когда у нас гостил Генри, уставший от постоянного недоедания, беспорядочного и небрежного питания и заплеванных столиков кафе, я попыталась угостить его хорошим завтраком. Я спустилась на первый этаж и разожгла огонь в камине. Эмилия принесла на зеленом подносе горячий кофе, кипяченое молоко, яйца всмятку, мягкий хлеб и свежайшее масло. Генри сидел у камина за полированным столом. Все, что он сказал в ответ на мои старания, — что он мечтает о бистро за углом, цинковом прилавке, пустом зеленоватом кофе и о молоке, в котором полно пенок.

Я не обиделась. Я просто подумала, что он просто не привык наслаждаться тем, что было для него непривычно, вот и все. Я могла бы без конца огорчаться, но всякий раз возвращалась к хорошему кофе на лакированном подносе, поданном к завтраку. Всякий раз возвращалась к шелковым чулкам и духам. Роскошь для меня не является необходимостью, но красота и добротные вещи — да.


Джун — одержимая рассказчица. Она постоянно излагает разные истории из своей жизни, и все эти истории ужасно непоследовательны. Сначала я пыталась соединить их, но постепенно привыкла к хаосу. В то время я еще не знала, что каждая история — тайный ключик к какому-нибудь событию в ее жизни, которые просто невозможно понять. Очень многие из этих историй Генри использовал в своем романе. Джун без всяких колебаний может рассказывать по несколько раз одно и то же. Она просто упивается собственными выдумками. А я покорно стою перед этим фантастическим ребенком и отказываюсь рассуждать.

Прошлой ночью в гостинице мне не давал уснуть плач больного ребенка, мой мозг работал, как мощная машина. Это совершенно меня вымотало. Утром пришла чудовищного вида горничная, чтобы открыть ставни. В холле подметал ковры человек, рыжая шевелюра которого обрамляла лицо, как густые кустистые заросли. Я позвонила Хьюго, умоляя его приехать пораньше. Его письма были полны нежности и печали. Но по телефону он разговаривал очень спокойно:

— Я немедленно приеду, если ты больна.

— Не обращай внимания. Я приеду домой во вторник; больше не могу здесь оставаться.

Через пятнадцать минут он перезвонил, теперь совершенно уверенный, что я переживаю глубокую депрессию, и сказал, что приедет ко мне в пятницу, а не в субботу утром, как обещал. Я была в отчаянии от того, как внезапно и как пугающе остро мне понадобился Хьюго. В этом состоянии я могла совершить все, что угодно. Я села в постели, с трудом сдерживая дрожь. Я подумала, что действительно заболела. Мой ум не может работать с прежней силой.

Я сделала над собой невероятное усилие, чтобы написать Хьюго твердое и ясное письмо, попытаться разубедить его. Такое же усилие я делала над собой, чтобы хоть как-то держаться, когда приехала сюда, в Швейцарию. Хьюго все понял. Он писал мне:


…как хорошо я понимаю, в каком горящем напряжении ты живешь. Ты уже будто прожила много жизней, включая и несколько тех, которые ты прожила со мной. Это были полные до краев и богатые событиями жизни от рождения до самой смерти, и тебе просто нужно отдыхать в промежутках между ними.

Понимаешь ли ты, какую жизненную силу ты в себе заключаешь, даже если говорить о тебе отвлеченно? Сейчас я чувствую себя, как машина, из которой вынули мотор. В тебе заключено все, что живет, двигается, растет, летает…


Джун очень не нравится откровенная чувственность Генри. В ней самой все гораздо сложнее и запутаннее. Кроме того, Генри представляет собой часть ее благополучия, и она за это отчаянно цепляется. Она боится, что он испортится. Все побуждения Генри — добрые и хорошие, но не в приевшемся христианском смысле, а в обыкновенном, человеческом. И даже вся жестокость его произведений не чудовищна и не надуманна, она чисто по-человечески естественна, гуманна. Но Джун нельзя назвать гуманной. В ней — только два сильных человеческих чувства: ее любовь к Генри и необычайная, почти до самоотречения щедрость. Все остальное в ней — фантастично, порочно и безжалостно.

Она умудряется пускаться в такие сумасшедшие траты, и мы с Генри любуемся страшной стороной ее души, которая обогащает нас больше, чем чья-то жалость, чья-то любовь, чье-то самоотречение. Я не стану терзать ее, как это сделал Генри. Я буду любить ее, буду обогащать, сделаю бессмертной.

Генри прислал из Дижона отчаянное письмо. Это почти что Достоевский в Сибири, только Сибирь Достоевского была гораздо интереснее того места, о котором пишет несчастный Генри. Я ответила ему телеграммой: «Сдавайся и приезжай домой в Версаль». Еще я отправила ему денег. Я думаю о нем целыми днями.

Ты действительно так поступаешь, Джун, это правда? Или это Генри преувеличил твои желания и потребности? Ты действительно погрязла в извращенных, темных и таких всеобъемлющих чувствах, что развратность Генри кажется почти смешной? Он рассчитывает, что я его пойму, потому что я, как и он, пишу. Я должна знать, все должно стать ясно. К его удивлению, я сказала ему то, что говоришь ты:

— Это не одно и то же.

Есть на свете мир, который ему не понять никогда, — это мир наших отвлеченных разговоров, наших поцелуев, нашего наслаждения.

Генри с трудом начинает понимать, что есть в тебе какая-то черта, которую он еще не постиг, — она осталась за пределами его романа. Ты проскользнула у него между пальцев!


Как необыкновенно щедр Хьюго! Как умеет любить, прощать, дарить, понимать. Господи, даже я не до конца осознаю, насколько мне повезло!

Завтра вечером я буду дома. Закончились мои скитания по гостиницам и мои одинокие ночи.

Февраль

Лувесьенн. Я вернулась домой, к нежному и страстному любовнику. Я отложила тяжелые письма Генри. Это как снежная лавина. Я приколола к стене своего кабинета две большие страницы, исписанные словами Генри. Передо мной — карта его жизни, которая могла бы послужить хорошим материалом для еще не написанного романа. Я все стены увешаю словами.

Хьюго нашел мои дневники, в которых я пишу о Джоне Эрскине, и прочитал их, пока я отсутствовала, — последний приступ любопытства. В записях не было ничего, о чем бы он не знал, но он все-таки страдал. Да, я бы снова хотела пережить все, и Хьюго знает об этом.

А еще, пока меня не было, он нашел мое черное шелковое белье и целовал его, с наслаждением и счастьем вдыхая мой аромат.


В поезде, на котором я ехала в Швейцарию, произошел интересный случай. Чтобы успокоить Хьюго, я не стала красить глаза — только припудрила лицо и подкрасила губы. К ногтям я тоже не стала притрагиваться. Я была очень рада своей небрежности. Я беззаботно надела любимое старое бархатное платье, которое уже протерлось на локтях. Я чувствовала себя, как Джун. Моя собака Руби сидела рядом со мной, поэтому и черный плащ, и бархатный пиджак были в белой шерсти. Один итальянец, который за время нашего путешествия перепробовал все, чтобы привлечь к себе мое внимание, в конце концов подошел и предложил мне щетку. Это показалось мне забавным, и я рассмеялась. Почистив одежду (вся его щетка оказалась в волосах), я поблагодарила его. А он очень нервно предложил:

— Не желаете ли выпить со мной чашечку кофе?

Я отказалась и подумала, что же было бы, если бы я накрасила глаза.

Хьюго заявил, что мое письмо к Генри — самое зыбкое, скользкое на свете. Я начала его так искренне и откровенно, мне казалось, что я стала противоположностью Джун, а в итоге оказалась скользкой. Он думает, что я только побеспокою Генри, отвлеку от привычного стиля — грубой силы, «мочи и трахания», где он себя так безопасно чувствует.

Когда я писала Генри, то чувствовала к нему такую благодарность за полноту и сочность чувств, что хотела выложить все, что было у меня на уме. Я начала с необыкновенной стремительностью, была искренна, но, дойдя до самого последнего драгоценного дара — моей Джун и моих мыслей о ней, — стала сдержаннее. Я использовала все уловки, чтобы заинтересовать его, оставляя драгоценность при себе.

Когда я сажусь писать письмо или дневник, очень хочу быть честной, но вполне возможно, что, в конце концов, я самая ужасная лгунья, еще ужаснее, чем Джун, потому что моя ложь на первый взгляд очень напоминает искренность.


По-настоящему его имя звучит как «Хайнрих», и мне так больше нравится. Он немец. Мне кажется, он ближе к славянскому типу, но его сентиментальность и романтичность в отношениях с женщинами — чисто немецкие. Для него секс — это любовь. Такое болезненное воображение присуще только немцам. Он любит все уродливое. Он не обращает ни малейшего внимания на запах мочи и капусты. Он любит ругательства, сленг, проституток, нищие кварталы, грязь, запустение.

Он пишет мне письма на оборотной стороне каких-то своих старых записей — пятьдесят синонимов слова «пьяный», сведения о различных ядах, названия книг, отрывки диалогов. Иногда встречается и такое: «Был в „Кафе де Варинив“ на берегу реки недалеко от Елисейских Полей — что-то вроде пансиона для рыбаков. Ел буйабес, в „Каво дез ублиет руж“. „Парадиз“ на улице Пигаль — это грубияны, карманные воры, нищие и т. п. Бар Фреда Пейна, дом 14 на улице Пигаль (видел художественную галерею на первом этаже). „Кафе де ля Режанс“, 216 rue St. Honoré (Наполеон и Робеспьер играли здесь в шахматы. Видел их стол)».

Письма Генри заставляют меня увидеть полноту жизни, которую я так редко ощущаю. Мне доставляет огромную радость отвечать на них, хотя меня уже захлестнул их невероятный объем. Едва я успеваю ответить на одно, как приходит другое. Комментарии к Прусту, описания настроения, личная жизнь, неутомимая сексуальность и то, как он быстро может запутаться в чем угодно. По-моему, Генри слишком активен. Он не успевает упорядочить свои действия. И неудивительно, что его так изумляет Пруст. Неудивительно и то, что я, глядя на него и наблюдая за его жизнью, понимаю, что моя жизнь никогда не будет такой, потому что ее течение замедляется мыслями.

Я пишу Генри:


Прошлой ночью я прочитала твой роман. В нем есть несколько отрывков, которые отличаются необыкновенной, потрясающей красотой. Особенно то место, где ты описываешь свой сон, или ту шумную ночь с Валеской; вся последняя часть, где жизнь с Бланш достигла кульминации… Остальное плоско, безжизненно, до грубости реалистично, слишком точно и детально, как на фотографии. В то же время такие детали, как пожилая любовница, Кора, даже Наоми, — все это как будто еще не родилось. Недодумано, написано как будто второпях. Ты проделал очень длинный путь. То, что ты пишешь, должно было идти в ногу с твоей жизнью, но из-за твоей почти животной неутолимой энергии ты пережил слишком многое…

У меня такое странное чувство, как будто я знаю наверняка, что должно остаться за пределами твоей книги, точно так же, как ты знал, что именно надо было выбросить из моего романа. Мне кажется, твой роман следует немного «прополоть». Ты позволишь мне?


И снова мое письмо к Генри:


Пойми, пожалуйста, Генри, что я бунтую против собственного рассудка, что, когда я живу, то живу импульсивно, эмоционально, как в белой горячке. Джун это поняла. Моего рассудка не существовало, когда мы гуляли по Парижу, забыв о людях, о времени, о том, где находимся, — обо всем. Разума не было и тогда, когда я впервые прочитала Достоевского в гостиничном номере, когда я плакала и смеялась одновременно и не понимала, где нахожусь. Но потом, пойми меня, я делаю невероятное усилие, чтобы подняться и больше не погружаться во все это, чтобы больше не страдать. Почему я делаю над собой такие усилия? Потому что боюсь стать такой, как Джун. Что-то во мне восстает против полного хаоса. Я хочу, чтобы у меня была возможность жить с Джун в состоянии полного сумасшествия, но я также хочу потом понять все, оглянуться на то, что пережила.

Ты просишь о невозможном. Ты хочешь узнать о мечтах, о побуждениях, о желаниях Джун. Ты никогда о них не узнаешь, по крайней мере, от нее самой. Нет, она никогда бы не смогла рассказать тебе. Но понимаешь ли ты, какую радость я испытываю, когда рассказываю ей о наших чувствах на особом языке? Это происходит оттого, что я не всегда просто живу, просто следую за своими фантазиями, — нет, я делаю перерывы, чтобы осознать. Я ослепила Джун, потому что, когда мы сидели рядом, чудо и необычность момента не просто опьянили меня, я пережила их как поэт, а не как психоаналитик, мыслящий мертвыми формулами. С творческим мышлением, которое присуще нам обеим, мы подошли к самому краю. А ты бьешься головой о стену нашего мира и хочешь, чтобы она открыла тебе все тайны. Ты хочешь силой превратить все нежное, глубокое, таинственное, неопределенное, чувственное в то, чем ты сможешь завладеть. Ты не ищешь ответа на свои вопросы у Достоевского. Ты благодаришь Бога за хаос и неразбериху, в которых живешь. Зачем же тогда тебе нужно больше знать о Джун?


У Джун нет собственных мыслей и фантазий. Ей дают их все окружающие, вдохновленные ее существованием. Хьюго раздраженно говорит, что она — пустой сосуд, а я — полный. Но кому нужны мысли, причудливые фантазии, содержание вообще, если сам сосуд так прекрасен? Меня вдохновляет именно пустой сосуд Джун, полуденные мысли о ней наполняют мою жизнь необыкновенным светом. С тех пор, как я ее узнала, мир перестал для меня существовать, он опустел. Джун — это прекрасная пылающая плоть, чувственное тело, пронзительный голос, бездонные глаза, опьяняющие жесты… Все это появляется с ее присутствием. Кто мы? Только создатели, она же уже существует сама по себе.


Я получаю письма от Генри каждый день. И сразу же отвечаю. Я отдала ему свою пишущую машинку, и сама пишу от руки. Я думаю о нем днем и ночью.

Я мечтаю, как однажды буду вести необыкновенную жизнь, которая сможет заполнить страницы еще одного, особого, дневника. Прошлой ночью, прочитав роман Генри, я не могла уснуть. Уже наступила полночь. Хьюго спал. Мне захотелось встать, пойти в свой кабинет и написать Генри о его первом романе. Но тогда я разбудила бы Хьюго. Чтобы попасть в кабинет, надо открыть две двери, а обе они скрипят. Хьюго был таким уставшим, когда ложился спать. Я лежала очень тихо и спокойно, пытаясь заставить себя уснуть,но фразы, которые я собиралась написать Генри, метались в моем мозгу, как бешеные. Я думала, что удержу их, но утром не смогла вспомнить и половины. Если бы Хьюго не нужно было идти на работу, я разбудила бы его, он просто подольше поспал бы утром. Вся наша жизнь отравлена его работой в банке. Я должна забрать его оттуда. И это желание заставляет меня работать над романом, переписывать его, что мне совсем не по душе, потому что в мозгу уже кипит новая книга — книга, посвященная Джун.

Конфликт между моей одержимостью и преданностью Хьюго становится невыносимым. Я люблю его и буду любить со всей силой, на какую способна, но могу это делать только по-своему. Для меня совершенно невозможно развиваться в одном направлении. Неужели все так фатально?


Сегодня вечером моя душа ликует от радости, потому что Генри снова здесь. Впечатление, которое он производит, всегда одно и то же: ты переполнена серьезной талантливостью его романа, он подходит к тебе необыкновенно нежно, говорит тихим голосом, жесты плавные, мягкие, руки белые, и ты полностью подпадаешь под власть его неутомимого любопытства и романтичности по отношению к женщинам.


Вот как Генри описывает притон на Генри-стрит (куда Джун привела Джин, чтобы та жила вместе с ними):


Постель не застилается целый день, на нее можно залезть прямо в туфлях, простыни смяты. Вместо полотенца мы используем грязные рубашки. Белье меняется редко. Раковины засорены разным мусором. Моем посуду в тазу, который уже стал жирным и грязным. В ванной всегда холодно, как в холодильнике. Ломаем мебель, чтобы было что бросить в камин. Жалюзи опущены, окна не мыли уже целую вечность, царит погребальная атмосфера. На полу гипсовая крошка, инструменты, какие-то картины, книги, окурки, мусор, грязная посуда. Джин целыми днями ходит по дому в верхней одежде. Джун — полуголая, жалуется на холод.


Какое все это имеет отношение ко мне, как мне это понять? Ту жизнь, которой живет Джун, я не пойму никогда, моя же полна тайн и слепящей красоты. Это доказывает, что на все на свете можно посмотреть с разных сторон, даже во мне есть другое, темное, «я», которое сейчас жаждет чего-то низкого, животного.


Я пишу Генри:


Ты говоришь: «У Андре Жида — ум, у Достоевского — что-то другое, и именно то, что я вижу у Достоевского, имеет самое большое значение». И для тебя, и для меня высшая радость возникает не тогда, когда торжествует разум, а наоборот, когда мы теряем голову, причем оба сходим с ума по одному и тому же поводу — от любви. Мы сходим с ума от Джун…

Расскажи мне что-нибудь. Ты ощущаешь в себе что-то ужасное, мрачное. Твое воображение привлекают определенные темные образы. Ты действительно сказал Берте, что жить с Джун для тебя — все равно что таскать за собой труп? Тебя действительно беспокоят неврозы и болезнь Джун или ты просто клянешь все то, что делает тебя ее рабом?


Я борюсь за Генри, не хочу его потерять, и в то же время жажду, чтобы наши отношения с Джун остались нашим с ней драгоценным секретом.

Вчера в кафе он пытался выпытать у меня подробности наших отношений. Это меня обижало и бесило. Я пришла домой и написала длинное и страстное письмо. Если бы он показал это письмо Джун, я бы ее потеряла. Генри не может заставить меня меньше любить ее, но он может мучить меня, доказывая, что она нереальна, что у нее нет собственного «я», что Джун как таковой вообще не существует, а есть только образ, созданный его разумом и моей поэтичностью. Он говорил о том, как легко можно на нее влиять и как легко она поддается любому влиянию Джин, той женщины из Нью-Йорка. Это было для меня пыткой.

Потом он сказал:

— Ты обманываешь меня, не говоришь всей правды.

А я ничего не ответила. Неужели он возненавидит меня? Когда мы только познакомились, он был так добр и отзывчив. Все его тело ощущало мое присутствие, оно реагировало на меня. Он заинтересованно подавался вперед, чтобы поскорее увидеть, какую книгу я ему принесла. Мы оба ликовали. Он даже забывал допить свой кофе.

Я разрываюсь между красотой Джун и сверхъестественным талантом Генри. Я предана им обоим, каждому по-своему, и каждому из них принадлежит маленькая частичка меня. Но Джун я люблю без всякой причины, ни за что, как сумасшедшая. Генри дарует мне жизнь, Джун — смерть. Я должна выбрать, но не могу. Отдать Генри все те чувства, которые я испытываю к Джун, значит отдать ему мое тело и душу.

Из письма к Генри:


Возможно, ты этого не понял, но сегодня ты впервые вырвал меня из мечты. Все твои замечания по поводу Джун и рассказы о ней никогда не задевали меня. Ничто не могло повлиять на меня, пока ты не коснулся самого источника моего страха: Джун и влияние Джин на нее. Какой ужас я испытываю, когда вспоминаю ее слова и то, как важны для нее достоинства других, всех тех, кто ценит ее красоту. Даже граф Бруга — это создание Джин. Когда мы были вместе, Джун говорила: «Придумай, что мы будем делать вместе». Я была готова отдать ей все, что когда-то создала: дом, одежду, драгоценности, даже свое творчество, мысли, самую жизнь. Я готова работать только ради нее.

Пойми меня. Я ее обожаю, я принимаю в ней все, лишь бы она была рядом. Не могу только согласиться с тем, что Джун не существует (я писала об этом в ту ночь, когда мы познакомились). Не говори мне, что нет никакой Джун, только физическое тело. Не говори мне этого. Ты ведь жил с ней.

До сегодняшнего дня я не боялась того, что мы с тобой можем обнаружить, если начнем думать вместе. Но сколько яда ты излил на меня! Возможно, даже весь, что был в твоей душе! Ты тоже этого боишься? Порождения твоего ума навязчивы и одновременно обманчивы? Ты боишься этого обмана чувств и борешься с ним грубыми словами? Скажи мне, что она не просто прекрасный призрак. Иногда, когда мы разговариваем, я чувствую, что мы пытаемся ощутить ее реальность, поверить, что она настоящая. Но даже для нас она не подлинная, даже для тебя — а ведь ты обладал ею. Да и для меня, которую она целовала.


Хьюго читает один из моих дневников периода Джона Эрскина, с бульвара Сюше, и едва не плачет от жалости ко мне, понимая, что я жила в Доме Мертвых. Я не могла оживить его, пока я чуть не ушла к Джону и едва не покончила с собой.

От Генри приходят все новые и новые письма, отрывки из романа, цитаты, замечания о прослушанных произведениях Дебюсси и Равеля — и все это написано на оборотной стороне меню маленьких ресторанчиков в бедных кварталах. Поток реализма, его избыток в соотношении с воображаемым миром, который становится все меньше. Генри никогда не пожертвует ни единым мгновением своей жизни ради работы. Он всегда торопится, он пишет о своей работе и потому не старается, он пишет больше писем, чем книг, его сильнее занимают исследования, чем творчество. Но, несмотря на это, его последняя книга, в которой больше логики, чем интуиции, состоящая из цепи ассоциаций и воспоминаний, очень хороша. Он создал собственного Пруста, отбросив поэзию и музыку.

Я окунулась в непристойность и грязь его мира — «дерьмо, шлюхи, ублюдки, хуи и пизды» — и снова пытаюсь выбраться. Сегодняшний симфонический концерт усилил отчужденность. Я пишу Джун. Невозможно. Я не нахожу слов. Делаю невероятное усилие, чтобы в моем воображении возникла она, ее образ. И когда я прихожу домой, Эмилия говорит:

— Есть письмо для сеньориты.

Я бегу наверх, в надежде, что это письмо от Генри.

Я хочу быть поэтичной в творчестве, хочу подняться на уровень реализма Генри и Джона. Я мечтаю сразиться с ними, поразить, уничтожить. Меня ставят в тупик и одновременно притягивают в Генри всплески воображения, творческой фантазии, озарение, позволяющее ему проникать в самую сущность человека, внезапные приступы мечтательности. Все это сиюминутно. И в то же время очень глубоко. Если избавиться от немецкого реалиста, человека, который «отстаивает дерьмо», как говорит Уомбли Болд, получишь живого мечтателя. Он может одновременно произносить самые нежные и самые отвратительные слова. Но даже его нежность опасна, потому что когда он пишет, то делает это без любви, желая только высмеять, атаковать, уничтожить. Он всегда настроен против чего-то. Гнев побуждает его к действию. А я, наоборот, всегда за что-то. Гнев отравляет мое существование. Я люблю, люблю, люблю.

Иногда я вспоминаю его слова и чувствую прилив чисто женского чувственного гнева, даже не гнева, а возбуждения, как будто меня кто-то неистово ласкает. Я с радостью и наслаждением произношу вслух одно из этих слов. В такие моменты мое тело оживает.


Вчера я провела с Эдуардо тяжелый, напряженный, мучительный день. Он пытался и все время пытается воскресить прошлое. Эдуардо — мой первый мужчина. Он был слаб в сексуальном смысле, и теперь я понимаю, что страдала именно от его слабости. Боль утихла, но, когда мы снова встретились два года назад, она ожила. А потом опять ушла.

Во мне всегда было что-то от мужчины, я точно знала, чего хочу, но сильных мужчин полюбила только после Джона Эрскина. До этого я предпочитала слабых, застенчивых, изнеженных мужчин. Неопределенность и таинственность Эдуардо, его возвышенно-воздушная любовь и робкая любовь Хьюго вызывали во мне замешательство, заставляли страдать. Я действовала аккуратно, но все-таки по-мужски. Казалось бы, естественнее, если бы меня удовлетворяла страсть иных поклонников, но я упорно продолжала выбирать изнеженных и воздушных, которые всегда были слабее меня. Я очень страдала от собственной самоуверенности и дерзости.

Теперь Хьюго стал сильным, но, боюсь, это произошло слишком поздно. Во мне укрепилось мужское начало. Даже если бы Эдуардо захотел теперь жить со мной (а вчера он так страдал от бессильной ревности), мы не смогли бы, ведь теперь я гораздо сильнее в творчестве, а этого он не перенесет. Я чувствую радость от того, что, как мужчина, могу управлять своей жизнью, ухаживая за Джун. Я наслаждаюсь смертью, разрушением…

Прошлой ночью, сидя с Хьюго у камина, я заплакала от ощущения раздвоенности: женщина во мне умоляла сохранить ее. В мире существует таинственная животная сила, которая заставляет женщин лгать и помогает грубым мужчинам, подобным Генри, чьей любви я не хочу. Предпочитаю двигаться вперед и выбрать мою Джун — выбрать свободно, как мужчина. Но тогда мое тело умрет — оно слишком чувственно, оно живет, а между двумя женщинами не может быть любви плодотворной.

Только Хьюго поддерживает меня — своим поклонением, спокойной, теплой, человеческой любовью и силой, потому что он самый старший из нас.


Я хочу написать Джун самыми прекрасными словами и потому не в силах написать ничего вообще. Получается ужасное, фальшивое, патетическое письмо:


Я не могу поверить, что ты не выйдешь больше ко мне из темноты сада. Иногда я жду тебя там, где мы обычно встречались, надеясь пережить ту несказанную радость, которую чувствовала, когда ты, отделяясь от толпы, подходила ко мне и я видела тебя совершенно отчетливо.

После того как ты ушла, стены дома начали на меня давить. Мне хотелось остаться наедине с воспоминанием о тебе.

Я сняла небольшую студию в Париже, маленькое убежище, и стала прятаться там на несколько часов в день. Какая у меня может быть жизнь без тебя? Иногда я представляю, что ты рядом, у меня такое чувство, что я пытаюсь стать тобой. Раньше я хотела быть только самой собой. А сейчас мечтаю раствориться в тебе, чтобы мое «я» просто исчезло. Лучше всего я чувствую себя в черном бархатном платье, мне нравится, что оно старое и протерлось на локтях.

Когда я смотрю на твое лицо, мне хочется разделить твое безумие, я ощущаю его в себе как страшную тайну, которую у меня больше нет сил скрывать. Меня переполняет острая, жестокая радость. Так радуешься в ожидании смерти и разрушения, это чувство сильнее радости жизни и творчества.

Март

Вчера в кафе «Ротонда» Генри сказал, что написал мне письмо, а потом порвал его — оно было слишком безумным. Любовное письмо. Я восприняла известие спокойно, молча, без удивления, будто предчувствовала это. В наших отношениях так много тепла. Ничто во мне не дрогнуло, не всколыхнулось. Я боюсь этого человека, будто предчувствую, что придется столкнуться со всем тем, что так меня пугает. Чувственность Генри притягивает, его страстность, спрятанная в нежность, внезапная, неожиданная серьезность, гибкий, могучий ум манят. Генри как будто гипнотизирует меня. Я смотрю на его мягкие белые руки, на голову, которая кажется слишком большой по сравнению с телом, на слишком высокий лоб, за которым так много того, что я люблю и ненавижу, чего хочу и боюсь. Меня парализует любовь к Джун. Я чувствую нежность к этому мужчине, в котором как будто живут два разных человека. Он хочет взять меня за руку, а я делаю вид, что не замечаю его движения, и торопливо отмахиваюсь, как птица крылом.

Я хочу, чтобы любовь Генри умерла. То, о чем я когда-то так мечтала — страстное желание мужчины, — я теперь отвергаю. Наконец-то можно утонуть в чувственности, не любя и не драматизируя, а я не могу.

Генри многого не понимает: его раздражает, что я улыбаюсь, когда он рассказывает, как Джун сначала отвергала все его идеи, а через некоторое время выдавала их за свои. «Такое со всеми случается», — зло говорит он, принимая улыбку за презрение. Мне кажется, он хочет столкновения. Генри привык к грубости, к безжалостности в отношениях, и моя сдержанность раздражает его. Наверное, он считает меня хамелеоном. Я не вписываюсь в его жизнь.

Генри живет в мире насилия, жестокости, алчности и дебоша. Я читаю его записки жадно, с ужасом. За год мое одинокое воображение невероятно развилось. По ночам, в полубреду, я чувствую, как давят на меня слова Генри. Его агрессивное мужское начало меня преследует. Я чувствую вкус его силы во рту, я чувствую его своим лоном. Как будто мужчина прижал меня к земле и овладел моим телом, думая, что я закричу.


В кафе «Викинг» Генри заявляет, что однажды вечером, когда я несколько минут одна танцевала румбу, проник в мою истинную сущность. Он запомнил некоторые отрывки из моего романа и хочет его получить, чтобы иметь возможность перечитывать. Он считает его лучшим произведением, прочитанным за последнее время, говорит о моих фантастических скрытых способностях. Впервые он обратил на меня внимание, когда я стояла в дверях, «такая прелестная», а потом сидела в большом черном кресле, «как королева». Генри хочет разрушить «миф» о моей беспредельной честности.

Я прочла ему то, что написала под впечатлением его записок. Он отвечает, что только так я и могла написать — напрягая воображение и привлекая всю свою изобретательность, потому что сама не пережила ничего. Пережить — значит убить воображение и остроту ощущений; именно это и случилось с Генри.

Вот записка, которую я написала Генри на серебряной бумаге фиолетовыми чернилами:


Женщина всегда, вечно будет сидеть в высоком черном кресле. Я останусь единственной женщиной, которой ты не добьешься. Излишества в жизни подавляют воображение. Мы не будем жить — только писать и разговаривать, чтобы надувать паруса.


Писатели могут полюбить что угодно. Генри приспосабливается к моему образу, пытается стать нежнее, поэтичнее. Он говорит, что легко может вообразить, как Джун скажет: «Я не против, чтобы ты любил Анаис, потому что это — Анаис».

Я воздействую на воображение и Генри, и Джун. А это такая могучая власть.

Я видела, как романтизм побеждает реализм. Я встречала мужчин, которые забывали своих прекрасных любовниц и жалких проституток и помнили только одну — первую и единственную — женщину, которой поклонялись и никогда не могли получить. Женщина, пробуждающая в мужчине романтические чувства, долго не отпускает его от себя. Я замечаю эту тоску в Эдуардо. Хьюго тоже никогда не излечится от меня. А вот Генри не сможет по-настоящему полюбить меня — после своей любви к Джун.

Когда я заговариваю о ней, он комментирует:

— Как замечательно ты рассуждаешь!

— Может быть, я искажаю факты?

И тут Генри повторяет то, что я написала ему некоторое время назад: «Ты подчиняешься жизни и находишь красивое объяснение своим действиям. Подгоняешь части под целое».

— Вы с Джун как будто хотите забальзамировать меня, — отвечаю я.

— Потому что ты кажешься такой хрупкой и уязвимой.

Я мечтаю о новой верности, которую поддержат окружающие, о новой жизни, полной волнующих событий, в которой мое тело будет принадлежать только Хьюго.

Я лгу. В тот день, когда мы с Генри сидели в кафе и я увидела, как трясутся его руки, в моей душе что-то дрогнуло. Было безумием читать ему мои заметки, но он сам настоял на этом; было безумием пить и отвечать на вопросы, глядя ему прямо в лицо, как я никогда не осмеливалась смотреть на других мужчин. Мы не прикасались друг к другу. Мы оба подошли к краю бездны.

Он говорил о «невероятной доброте» Хьюго, о том, что тот «совсем еще мальчик, совсем мальчик». По уму Генри, конечно, старше. Я тоже иногда пытаюсь не опережать Хьюго, но все время предательски вырываюсь вперед. Я пытаюсь освободиться, чувствуя, что оказалась в ловушке. Поэтому, вернувшись домой, пишу Генри записку.

Я перечитываю любовное письмо Генри десять или пятнадцать раз; пусть я не верю ни в его любовь, ни в свою — кошмар прошлой ночи никак не отпускает. Я одержима.

— Будь осторожна, — просит Хьюго, — не попади в ловушку собственного воображения. Ты отдаешь другим твой блеск, судишь о них, опираясь на свои иллюзии, а когда выходишь на свет, чувствуешь себя обманутой.

Мы гуляем по лесу. Он играет с Бенко и читает мое настроение на лице, как в книге. Интуиция подсказывает Хьюго: будь добрее и нежнее, закрывай на все глаза. В отношениях со мной это самый мудрый подход, путь, благодаря которому можно достучаться до моего сердца, завоевать меня. А я все время думаю о Генри, мысли хаотично крутятся у меня в голове; я боюсь его второго письма.

Я встречаюсь с Генри в полутемном, похожем на пещеру «Викинге». Он не получил моей записки и принес мне еще одно любовное письмо. Он почти кричит:

— Ты скрываешь свое истинное лицо! Будь самой собой! Твои слова, те, что ты недавно написала, — в них ты настоящая!

Я не соглашаюсь. И тогда Генри говорит униженно и покорно:

— Я знал, что так будет, чувствовал, что слишком самонадеян, домогаясь тебя. Я крестьянин, Анаис, и меня могут оценить только шлюхи.

Я отвечаю именно теми словами, на которые он хотел меня спровоцировать. Мы спорим, но как-то вяло, вспоминаем, с чего все началось: с нашей рассудочности и трезвого ума.

— Неужели все было именно так, неужели так? — Генри в отчаянии, он весь дрожит.

Внезапно он наклоняется и как будто засасывает в себя долгим поцелуем. Потом предлагает:

— Пойдем в мою комнату.

Между мной и реальным миром — удушливая пелена. Генри пытается ее разорвать. Мы идем в его комнату, я не чувствую под собой ног, только его тело так близко от моего. Он говорит:

— Смотри, какая старая лестница и какой изношенный ковер.

Но я ничего не замечаю, потому что парю над землей. В руках у Генри моя записка.

— Прочти ее, — прошу я у первой ступеньки лестницы, — прочти, и я уйду от тебя.

И все-таки продолжаю идти следом. Мы входим в его комнату, но я ничего не вижу вокруг. Когда Генри обнимает меня, тело мое как будто тает. Нежность его рук. Проникновение вглубь, никакого насилия. Какая странная, нежная сила.

Он кричит:

— Все так нереально, слишком быстро!

И тогда я вижу другого Генри, возможно, того, который вошел однажды в мой дом. Мы беседуем именно так, как я мечтала, непринужденно и естественно. Я лежу на кровати Генри, накрывшись его пальто. Он смотрит на меня.

— Ты ждала… большей грубости?

Груды бумаг с фразами, цитатами, отдельными словами лежат на столе. Я удивлена. Оказывается, я не знала этого мужчину. Мы никогда не восхищались творчеством друг друга. Так во что же мы влюблены сейчас? Я не могу спокойно смотреть на фотографию Джун на каминной полке. Как ни странно, даже глядя с фотографии, она как будто обладает нами обоими.


Я пишу Генри сумасбродные записки. Сегодня мы не можем встретиться. День кажется совершенно пустым. Я попалась в его сети. А он? Что он чувствует? Я завоевана, теряю все на свете, не знаю, что мне делать, уверена только в своих чувствах.

Иногда наступает момент, когда я перестаю верить в любовь Генри и чувствую, что нами обоими управляет Джун. Тогда я говорю себе: «Сегодня утром он проснется и поймет, что не любит никого, кроме Джун».

Но бывают минуты, когда я верю, что мы — я и Генри — должны пережить что-то новое, выходящее за пределы мира Джун.

Как Генри удалось обыграть меня? Я была готова вырваться из тюрьмы собственного воображения, но он отвел меня в свою комнату, и мы пережили там мечту, но не реальность. Генри определил мне то место, которое захотел. Лесть. Обожание. Иллюзии. Вся остальная его жизнь уничтожена, вычеркнута из памяти. Новая душа. Успокаивающая доза волшебных сказок. Я лежу, лоно мое горит, но он вряд ли это замечает. Мы совершаем обычные человеческие поступки, но на эту комнату наложено проклятие. Это лицо Джун. Я с невыносимой болью вспоминаю одну из записок Генри: «Один из самых напряженных и безумных моментов моей жизни — Джун стоит на коленях посреди улицы». Кого же я ревную — Джун или Генри?

Он снова просит о встрече. Когда я сижу в кресле в его комнате, он опускается на колени, чтобы поцеловать меня, и кажется мне гораздо более странным, чем все мои мысли. Генри давит на меня опытом и умом. Я молчу. Он шепотом подсказывает, что должно делать мое тело. Я подчиняюсь, и во мне просыпаются новые инстинкты и желания. Он вошел в меня, присвоил себе, и я становлюсь бесстыдно-естественной. Меня удивляет, что я лежу на металлической кровати, а мое черное белье разорвано и измято. Мой секрет, моя тайна разрушена человеком, который называет себя «последним мужчиной на земле».

Для нас писательство — не искусство, но воздух, которым мы дышим. После первой нашей встречи я впитала некоторые его слова и фразы. Генри ошеломлен, а я дышу, испытывая невыносимую радость. У меня нет слов, мое чувство неосязаемо, оно меня пугает. Оно выросло в моей душе, пока я шла по улице.

Радость сочится сквозь кожу, она пылает во мне. Я не могу скрывать чувства. Я женщина. Мужчина заставил меня подчиниться. О, как прекрасна эта радость женщины, нашедшей мужчину, которому можно подчиниться, радость открытия собственной женственности, расцветающей в сильных мужских руках!

Мы сидим у камина, и Хьюго неотрывно смотрит на меня. Я увлеченно и красиво рассказываю что-то. Он говорит:

— Никогда не видел тебя такой красивой. Никогда не чувствовал так сильно твою власть. Откуда в тебе эта уверенность? Раньше ее не было.

Он хочет меня, как хотел сразу после визита Джона. Уверенность покидает меня. Хьюго раскрыл мне свою душу и объятия, а я инстинктивно подчиняюсь шепоту Генри. Я обхватываю Хьюго ногами, и он в порыве страсти восклицает:

— Дорогая, дорогая, что ты со мной делаешь?! Ты безумно возбуждаешь меня! Как никогда!

Я обманываю Хьюго, лгу ему, но мир не исчезает в зеленовато-желтой дымке. Безумие побеждает. Я больше не могу складывать мозаику, просто плачу и смеюсь.


После концерта мы с Хьюго уходим домой вместе, как любовники — так он сказал. Это происходит на следующий день после свидания в «Викинге». Хьюго был так внимателен, так нежен. Для него сегодняшний день — праздник. Мы пообедали в ресторане в Монпарнасе. Я придумала, что мне нужно позвонить подруге, потому что утром получила первое любовное письмо от Генри. Письмо лежит в моей записной книжке. Я думаю о нем, а Хьюго спрашивает:

— Ты хочешь устриц? Закажи их сегодня. Это особый вечер. Каждый раз, когда я куда-нибудь иду с тобой, чувствую, будто ты моя любовница. Впрочем, так и есть. Я люблю тебя сейчас больше, чем когда-либо раньше.

Я хочу прочесть письмо Генри, извиняюсь и отправляюсь в дамскую комнату. Читаю письмо там. Оно не очень хорошо написано, но я тронута самим фактом. Не знаю, что еще чувствую. Возвращаюсь за столик. У меня слегка кружится голова. Здесь мы встретились с Генри, когда он вернулся из Дижона, здесь я поняла, что счастлива, потому что он вернулся.

В следующий раз мы с Хьюго идем в театр. Я все время думаю о Генри. Хьюго это знает, он обеспокоен, хочет верить мне, и я его успокаиваю. Хьюго сам передал мне, чтобы я позвонила Генри в восемь тридцать.

Перед началом спектакля мы идем в кафе, и Хьюго помогает найти телефон офиса Генри. Мы с Генри никогда долго не говорим по телефону: «Ты получила мое письмо?» — «Да». — «А ты мою записку?» — «Нет».

После спектакля я провожу тяжелую ночь. Хьюго встает, чтобы принести мне лекарство, снотворное.

— Что с тобой? — спрашивает он. — Что ты чувствуешь? — И предлагает укрыться в его объятиях.


Когда я впервые вернулась после случившегося в комнате Генри, то как будто разучилась говорить; мне было трудно вести себя так, как я привыкла, — живо и непринужденно.

Хьюго уселся, взял свой дневник и принялся увлеченно писать обо мне и об «искусстве», о том, что все, что я делаю, правильно. Когда он читал мне все это, мое сердце обливалось кровью, под конец Хьюго зарыдал. Он сам не понимает почему. Я встала перед ним на колени.

— Что ты делаешь, дорогая? Ну что ты?!

И тут я произношу ужасную фразу:

— У тебя есть интуиция?

Но Хьюго ничего не понял, потому что верен мне, кроме того, некоторые вещи доходят до него несколько позже, чем, скажем, до меня. Хьюго верит, что Генри только помогает мне развить воображение, учит писать. И именно поэтому тоже берется за перо — чтобы я полюбила его за творчество.

Мне так хочется крикнуть ему в лицо:

— Это так по-детски! Твоя верность выглядит так по-детски!

Боже мой, как я стара! Последняя женщина на земле. Существует чудовищный парадокс: отдаваясь другому, я научаюсь больше любить Хьюго; живя так, я уберегу нашу любовь от горечи и умирания.

Правда в том, что это и есть единственный образ жизни, который я могу вести, — на два фронта. Мне необходимо жить двумя жизнями, потому что во мне самой — два существа. Когда я вечером возвращаюсь к Хьюго, в домашние покой и тепло, то чувствую глубокое удовлетворение, как будто это состояние для меня единственно нормальное. Я являюсь к Хьюго цельной женщиной, освободившейся от лихорадочных желаний, удовлетворившей неугомонность, любопытство, всегда угрожавшее нашему браку; я излечилась действием. Наша любовь жива, пока жива я. Я поддерживаю и питаю наше чувство, по-своему храню ему верность, пусть даже мое понимание этого чувства не совпадает с пониманием Хьюго. Если когда-нибудь он прочтет эти строки, то поймет и поверит. Я пишу спокойно и уверенно и жду, когда муж вернется, как другая женщина ждет любовника.

Генри записывает за мной все, что я говорю. Мы записываем высказывания друг друга. Жизнь писателя отличается от жизни других людей.

Я сижу на его кровати, расправив подол розового платья, и курю, а он говорит, что никогда не пустит меня в свою жизнь, не покажет места, о которых так много рассказывал, ведь лучше всего мне подходит Лувесьенн, и я ни в коем случае не должна от него отказываться.

— Иначе ты просто не сможешь жить, — говорит он.

Я оглядываю жалкую комнатушку и восклицаю:

— Конечно! Ты совершенно прав! Попади я сюда — пришлось бы все начинать сначала.

На следующий день я пишу Генри самую нежную записку в мире. Она совершенно бессмысленна — просто слова о его голосе, смехе, руках.

Генри отвечает мне:


Анаис, я просто онемел, получив сегодня вечером твою записку. Что бы я ни говорил, не смогу выразить то, что чувствую, читая ее. Ты смогла выразить словами на бумаге необыкновенные вещи. Я восхищен твоей способностью мгновенно схватывать мысль, осознавать ее, облекать в слова, переносить их на бумагу, отдавая написанному всю себя. Ты потрясла меня, я ощутил ликование, прилив жизненной энергии, потом усталость, полное непонимание реальности, потом почувствовал удивление от невероятности происходящего со мной, я все понял. Возвращаясь домой, я наслаждался весенним ветром, под его дуновением все становится мягче и нежнее. Воздух ласкал мое лицо, и я никак не мог надышаться. Я был в панике, пока не получил твое письмо. Боялся, что ты можешь от всего отречься. Но когда я читал — а делал я это очень медленно, потому что каждое слово становилось для меня открытием, — вспоминал твое улыбающееся лицо, невинную веселость, то, что всегда искал в тебе, но никак не мог найти. Иногда в Лувесьенне ты бывала поначалу весела, но потом настроение у тебя вдруг резко портилось. Я смотрел в твои мрачные круглые глаза и плотно сжатые губы, и они почти пугали меня — ну, или, скажем, настораживали.

Ты делаешь меня невообразимо счастливым, не пытаясь изменить, позволяя быть художником, человеком искусства (что мне просто необходимо), но не подавляя во мне мужчину, зверя, голодного и ненасытного любовника. Ни одна женщина не давала мне всего, что мне так необходимо, а ты напеваешь что-то радостно и беззаботно, даже смеешься! — и предлагаешь идти вперед, быть самим собой, что-то изобретать. За это я преклоняюсь перед тобой. Ты царственная, необыкновенная женщина! Сейчас, думая о тебе, я смеюсь над собой — твоя женственность мне не страшна. Страх уничтожила, сожгла ты. Я вспоминаю цвет твоего платья, какое оно воздушное и широкое, именно такое, в которое я сам одел бы тебя. Неужели я ясновидящий?

Я мог бы оставаться один всю ночь и писать тебе. Я все время вижу тебя перед собой: вот ты стоишь с опущенной головой, ресницы отбрасывают тень на щеки. Я чувствую невероятное умиление. Не понимаю, почему ты должна отдалиться от меня, это ставит меня в тупик. Мне кажется, что в тот самый момент, когда ты открыла дверь и, улыбаясь, протянула мне руку, я оказался у тебя в плену. Джун тоже это почувствовала. Она сразу же отметила, что либо ты влюблена в меня, либо я в тебя. Но тогда я не знал, что это любовь. Я с жаром говорил о тебе, не пытаясь сдерживаться. А потом с тобой познакомилась Джун и тоже влюбилась.


Генри играет с идеей праведности. Я вспоминаю его низкий голос, думаю, что он часто уступает мне, но, когда я чувствую себя такой естественной и женственной и встаю с постели, чтобы подать ему сигарету, налить шампанского или заколоть волосы, он бросает:

— Я пока не чувствую себя естественно в твоем присутствии.

Генри живет очень спокойно, иногда даже бывает холоден. Он витает где-то далеко и, только когда начинает писать, становится оживленным, переживает драмы, пылает.

У каждого из нас есть свое мнение по любому поводу. Генри высказывает его на своем языке, я — на своем. Я никогда не использую его слова. Я мыслю скорее на уровне инстинктов, это не так-то легко заметить, и все-таки мне кажется, что Генри догадывается обо всем по моему тяжелому взгляду. Мысли путаются, а Генри пытается все безжалостно препарировать, разобрать на составные части. Моя вера в чудо сталкивается с тяжелым реализмом его творчества. Генри радуется, как ребенок: «Твои глаза будто все время ждут чуда!» Захочется ли ему самому устроить для меня чудо?

Интересно, напишет ли он когда-нибудь:


Анаис: зеленая расческа с запутавшимися в ней черными волосами. Несмываемая помада. Грубый шейный платок. Она очень хрупкая и ранимая.


На второй день Генри ждал меня в кафе, а я его в комнате — мы не поняли друг друга. Гарсон пришел убраться и попросил меня перейти в комнату напротив. Другая комната очень маленькая, темная и неуютная. Я села на скромный простой стул. Гарсон принес другой, обитый красным бархатом.

— Так вам будет удобнее, — сказал он.

Меня это тронуло. Мне показалось, что это Генри заботится обо мне. Я была так счастлива, пока ждала его. Устав, я вернулась в комнату Генри, открыла папку, подписанную «Записи из Дижона», и сразу увидела черновик письма мне, которое он не успел отправить. Скоро пришел Генри. Когда я сказала ему, что не верю в нашу любовь, он промолчал.

В тот день я чувствовала себя беспомощной и униженной. Плоть его так же сильна, как ум, а может, даже сильнее. Он обнял меня очень осторожно, как будто чего-то опасаясь.

— Ты кажешься такой хрупкой, как будто вот-вот сломаешься. Я боюсь тебя убить.

Я и сама чувствовала себя крошечной в его объятиях. Я обнажена, на мне поблескивают только грубые дешевые украшения. Но Генри чувствует внутреннюю силу моего чрева, воспламененного его прикосновениями.

Помни о ней, Генри, когда держишь в руках мое «слишком хрупкое тело», которое с трудом осязаешь, потому что привык к трепету богатой плоти. Обнимая меня, ты чувствуешь, как я вибрирую от наслаждения. Мое тело танцует в твоих объятиях. Ты лепишь меня, как скульптор. Я знаю, ты не сломаешь, не раздавишь меня.

— Клянусь тебе, Генри, мне так радостно говорить тебе правду. Однажды я смогу ответить на любой вопрос, который ты мне задашь.

— Да, я знаю, — отвечает он. — И буду ждать очень терпеливо.

То, что раньше могло показаться мне смешным, теперь кажется необыкновенно трогательным: Генри ползает по полу в поисках моих черных шелковых чулок, упавших за кровать. Он разглядывает мой двенадцатифранковый шейный платок и восклицает:

— Вещи, которые ты носишь, такие чудесные и неповторимые!

Когда я увидела его обнаженным, он показался мне таким беззащитным, что нежность моя стала еще сильнее.

Потом Генри чувствует ужасную усталость, а я — радость, даже веселье. Мы даже обсудили нашу работу.

— Я люблю, — говорит Генри, — перед тем, как начну писать, привести в порядок стол, чтобы под рукой были только мои записи и заметки и много бумаги.

— Ты действительно так делаешь? — возбужденно спрашиваю я, словно это самая интересная тема на свете.

Наша работа, наше ремесло. Это такое удовольствие — беседовать о технических мелочах!

Мне кажется, Генри, что ты страдаешь, пытаясь быть до конца искренним в суждениях о себе самом и о Джун. Искренность достается тебе с болью. Иногда ты сдержан, когда не хочешь осквернить священный момент близости или свою тайную, никому не известную жизнь.

Временами мне так хочется помочь тебе — ведь мы оба так страстно стремимся к правде. Но она ранит, Генри, хлещет наотмашь по щекам. Я стараюсь быть честной в своем дневнике.

В каком-то смысле ты прав, когда говоришь, что отступить не значит поступить по-женски или по-мужски, не значит обмануть. Человек отступает из страха перед полным разрушением. Умрет ли то, что мы так беспощадно анализируем? Джун? Или наша любовь — внезапно и скоропостижно, — если ты вдруг превратишь ее в карикатуру? Генри, знать слишком много опасно. А у тебя страсть к абсолютному знанию. За это люди могут тебя возненавидеть.

Иногда я замечаю, что в своем детальном и безжалостном разборе Джун кое-что ты оставляешь за скобками, а именно свои чувства к ней, ибо они выше знания и существуют, несмотря ни на что. Я часто замечаю, как ты оплакиваешь то, что сам разрушил, хочешь вернуться, обожать и поклоняться. И ты останавливаешься, но мгновение спустя вновь склоняешься над своим чувством со скальпелем в руке, словно хирург.

Что ты будешь делать, когда узнаешь все, что можно узнать о Джун?

Правда. Как жесток путь ее поиска! Ты разрушаешь все и страдаешь. Каким-то странным образом я не с тобой, а против тебя. Нам суждено защищать две правды. Я тебя люблю, но и борюсь с тобой. То же самое делаешь ты. Вооружившись любовью и ненавистью, мы станем еще сильнее, когда все закончится. Когда ты пытаешься кого-нибудь высмеять, заклеймить, разорвать на куски, я тебя ненавижу. Я хочу победить твой жестокий скальпель не с помощью слабых стишков, но с помощью всех самых таинственных, волшебных сил мира.

Я хочу и сражаться с тобой, и подчиняться тебе, потому что как женщина я преклоняюсь перед твоей смелостью и той болью, которую эта смелость порождает, перед противоречиями твоей души, которые только я в состоянии понять, преклоняюсь перед твоей пугающей искренностью и силой. Ты прав. Мир необходимо высмеивать, но я знаю, как сильно ты любишь то, над чем смеешься. Как много в тебе страсти! Именно это я в тебе ценю. Со мной ты не ученый и не наблюдатель. Когда мы вместе, я чувствую привкус крови.

На этот раз ты не пытаешься очнуться от дурмана наших встреч, чтобы оценить то, что в них смешного или нелепого. Нет. На этот раз у тебя ничего не выйдет, потому что мы живем вместе, ты разглядываешь мою помаду, повторяющую контур губ и растекающуюся вокруг них, как кровь во время операции (ты целуешь меня, и красная помада расползается вокруг рта, как акварель на бумаге). Я верю в чудо (а это настоящее чудо — лежать под тобой!) и дарю его тебе, вдыхаю его в тебя. Возьми! Я чувствую, что расточительна в чувствах, когда ты любишь меня. Мои ощущения так остры и новы, Генри, что, не теряясь среди других, принадлежат только нам — тебе, мне, нам двоим.

Что может быть трогательнее твоей комнаты? Металлическая кровать, жесткая подушка, единственный стакан. Все вокруг сияет, как иллюминация на День Благодарения, освещенное моей радостью, той мягкой, нежной, захлебывающейся радостью, которую ты разжег в моем лоне. Комната накалилась, напряжение висит в воздухе, когда ты изливаешься в меня. Воздух готов взорваться, я сажусь на край твоей кровати, и мы разговариваем. Я не понимаю, что ты говоришь, но твой голос обволакивает меня, как ласка, проникает в душу. Я не могу противостоять ему: даже если бы я заткнула уши, он бы все равно просочился в мою кровь, заставил ее кипеть.

Для меня не так важен зрительный образ. Я вижу твою рубашку цвета хаки, висящую на крючке. Я видела тебя в ней. Я ненавижу цвет хаки, но теперь это неважно. Ты приоткрыл мне удивительную нежность своей души, мой мир сейчас вращается вокруг тебя, как Земля вокруг своей оси.

— Иди ко мне, подойди ближе. Обещаю, все будет прекрасно.

Ты не обманываешь меня.

Знаешь, я не верю, будто только я чувствую, что мы переживаем нечто новое. В твоих книгах нет и следа тех чувств, которые ты проявляешь по отношению ко мне. Читая твой роман, я задавалась вопросом: какой эпизод мы с тобой разыграем?

Ты полон своими образами, я — своими, но они уже смешались. И если я иногда смотрю на мир твоими глазами (например, люблю шлюх, потому что это твои шлюхи), то и ты иногда видишь, как я.


Генри-исследователю я всегда отвечаю загадками.

Одеваясь, я со смехом обсуждаю с ним свое нижнее белье. Оно очень нравилось Джун, сама она никогда ничего не носила под платьем.

— Оно испанское, — говорю я.

Генри спрашивает:

— Единственное, что меня интересует, — это откуда Джун узнала, какое на тебе белье?

— Не думай, что я пытаюсь представить все в более невинном свете, чем было на самом деле, но не слишком далеко заходи в своих мыслях, иначе никогда не доберешься до правды.

Он не особенно обращает внимание на то, как опасно близко от края пропасти оказался. И во имя чего?

Генри и Джун разрушили логичность и целостность моего мира, моей жизни. Это хорошо, потому что образцовая упорядоченность — не жизнь. Теперь я живу, а не служу примером чего-то.

Я навсегда ушла от опасности превратиться в мужчину. Когда воображение и эмоции женщины выходят за границы нормы, ее начинают обуревать желания, которые она не в состоянии выразить. Я хочу обладать Джун. Я отождествляю себя с мужчинами, которые могут проникнуть в нее. Но я бессильна. Я могу подарить ей блаженство моей любви, но подлинное совокупление с ней мне недоступно. Какая это мука!

И снова письма Генри:


…ужасно, как живо и абсолютно ясно я чувствую, как ты мне нужна… Я должен видеть тебя. Я воображаю себе тебя, такую яркую и чудесную, но при этом пишу письма Джун, а потом рву их в клочья. Ты поймешь меня — должна понять. Анаис, помоги мне. Ты охватила меня, как яркое пламя. Господи, Анаис, если бы ты знала, что я сейчас чувствую!

Я хочу лучше узнать тебя. Я люблю тебя, любил уже тогда, когда ты пришла и села на мою кровать. Весь тот день был похож на теплый туман, обволакивающую дымку. Я слышу, как ты произносишь мое имя с этим твоим странным акцентом. Ты пробуждаешь во мне так много разных чувств. Я не знаю, как к тебе приблизиться. Только приходи, все будет прекрасно, я тебе обещаю. Мне так нравится твоя откровенность, самоуничижение. Я никогда не смогу причинить тебе вред. Сегодня ночью я подумал, что должен был жениться на такой женщине, как ты. Неужели такая любовь, как наша, вначале всегда вызывает подобные мысли? Я не боюсь, что однажды ты захочешь сделать мне больно. В тебе есть сила, но другая, она помогает тебе избегать многих ошибок и огорчений. Нет, ты не сломаешься. Я наговорил много чепухи о твоей хрупкости. Кстати, в последнюю нашу встречу я чувствовал себя гораздо свободнее. Все образуется. У тебя такое великолепное чувство юмора. Обожаю его. Хочу все время видеть, как ты смеешься. Это твоя стихия. Я думаю о тех местах, куда мы должны отправиться вместе, в укромные уголки Парижа. Я хочу потом говорить: «Сюда я приходил с Анаис, здесь мы ели, или танцевали, или напились вдвоем». О, увидеть, как ты напилась, хоть раз увидеть — вот это было бы настоящее удовольствие! Я боюсь предложить тебе надраться, Анаис. Когда я вспоминаю, как ты прижимаешься ко мне, раздвигаешь с готовностью ноги, становишься влажной — господи, да я просто схожу с ума. Какой же ты будешь, когда совсем раскрепостишься?

Вчера я думал о тебе, вспоминая, как ты сжимаешь меня ногами, потом я падаю на тебя в темноте и уже ничего не понимаю, не знаю. Я дрожал и стонал от наслаждения. Думаю, если мы не увидимся в конце недели, я не выживу.

Если будет нужно, я приеду в воскресенье в Версаль, да куда угодно, только бы увидеть тебя. Не бойся быть со мной холодной. Мне будет достаточно просто стоять с тобой рядом и обожающим взглядом смотреть на тебя. Я люблю тебя, вот и все.


Мы с Хьюго сидим в машине. Едем на светский вечер. Я пою, пока мне не начинает казаться, что машиной управляет мое пение. Тогда я набираю в грудь воздуха и изображаю голубиное roucoulement [1]. Перекатывается мое французское «р-ррррррр». Хьюго смеется. Позже мы выходим из театра с какой-то дворянской парой, и нас тут же окружают проститутки.Маркиза поджимает губки. Я думаю, что это шлюхи Генри, и чувствую к ним симпатию.

Однажды вечером я предлагаю Хьюго пойти вместе в публичный дом, просто посмотреть.

— Хочешь? — спрашиваю я у него, хотя сама думаю о том, что теперь готова действовать, а не просто смотреть.

Он заинтересован, у него поднимается настроение, он отвечает:

— О да, конечно!

Мы звоним Генри, чтобы он нас проинструктировал. Генри предлагает пойти на улицу Блондель, 32.

По дороге Хьюго начинает колебаться, но я смеюсь над ним и настаиваю, чтобы мы поехали. Таксист высаживает нас на маленькой узкой улочке. Мы забыли номер дома. Но тут я замечаю красную цифру 32 над одной из дверей, и мне кажется, будто мы погружаемся под воду в тонущей лодке. Теперь мы вовлечены в игру. Мы уже другие.

Я толкаю вращающуюся дверь. Предполагалось, что я пойду первой и поторгуюсь о цене. Но, увидев, что это не дом, а кафе, где полно народу и много обнаженных женщин, возвращаюсь, чтобы позвать с собой Хьюго, и мы входим внутрь.

Тусклый мерцающий свет. Нас окружают множество женщин, они зовут нас, пытаются привлечь к себе внимание. Хозяин ведет нас к столику. Женщины кричат и подают нам разные знаки. Необходимо выбрать. Хьюго улыбается, он сбит с толку. Я разглядываю их и выбираю очень подвижную, жирную, грубую, испанского вида женщину, потом бросаю взгляд в другой конец комнаты. Одна из женщин никак не старается привлечь нашего внимания, и я подзываю ее. Она очень маленькая, женственная, даже робкая. Теперь они обе сидят перед нами.

Маленькая женщина приветлива и уступчива. О, как вежливо мы разговариваем! Обсуждаем маникюр. Они отметили необычность моего перламутрового лака для ногтей. Я прошу Хьюго одобрить мой выбор. Он смотрит и отвечает, что лучше и быть не может. Мы наблюдаем, как женщины танцуют. Мое зрение выхватывает из картины целого фрагменты: большие бедра, задницы, трясущиеся груди, так много тел сразу. Мы полагали, что здесь можно будет найти и мужчину.

— Нет, — отвечает хозяин, — но две девочки вас позабавят. Вы увидите все.

Значит, ночь не будет принадлежать Хьюго, но он готов согласиться на все. Мы торгуемся. Женщины улыбаются. Они говорят, что это будет мой вечер, ведь я попросила, чтобы они показали мне лесбийские позы.

Все это ново для меня, но не для них. Я чувствую себя непринужденно только потому, что это люди, которые в чем-то нуждаются, для них можно что-то сделать. Я отдаю им все свои сигареты. Жаль, что у меня не сотня пачек в кармане. Я жалею, что у меня не так много денег. Мы поднимаемся по лестнице. Мне приятно смотреть, как двигаются при ходьбе обнаженные женщины.

Комната освещена мягким светом, кровать низкая и широкая. Женщины веселы и приветливы, они моются. Как, должно быть, теряется вкус ко всему, когда каждое действие производится с таким автоматизмом. Мы смотрим, как более крупная женщина прикрепляет к себе пенис — розовую вещицу, имитирующую настоящий член. Проститутки безразлично, профессионально принимают различные позы. Арабская, испанская, парижская любовь, когда у партнеров нет возможности уединиться в гостиничном номере; любовь в такси, любовь, когда один из партнеров хочет спать…

Мы с Хьюго смотрим и иногда посмеиваемся над их уроками. Мы не узнаем ничего нового. Все это выглядит нереально, пока я не прошу показать лесбийские позы.

Маленькой женщине нравится это, нравится больше, чем мужские ласки. Крупная женщина открывает для меня потайное место женского тела, источник нового наслаждения, которое я иногда ощущала, но это чувство никогда не было определенным. Это маленькая изюминка там, где открываются женские губы, как раз то место, которое упускают мужчины. Крупная женщина манипулирует там языком. Маленькая закрывает глаза, стонет и дрожит от возбуждения. Мы с Хьюго склоняемся над ними, привлеченные этим моментом страстности маленькой женщины, которая подставила нашим взглядам свое побежденное, трепещущее тело. Хьюго в смятении. Я больше не женщина, я мужчина. Я прикоснулась к самому сокровенному в существе Джун.

Я начинаю понимать чувства Хьюго и говорю ему:

— Ты хочешь эту женщину? Возьми ее. Клянусь тебе, я не имею ничего против, дорогой.

— Я мог бы кончить с кем угодно прямо сейчас, — отвечает он.

Маленькая женщина лежит спокойно и неподвижно. Потом они поднимаются, шутят, и момент проходит. Хочу ли я?.. Они расстегивают мой пиджак. Я отказываюсь, я ничего не хочу.

Я не могла дотронуться до них. Было только одно мгновение красоты — момент обладания миниатюрной женщиной, когда ее руки ласкали голову партнерши. Только этот момент заставил мою кровь течь быстрее от другого желания. Если бы мы были немножко более сумасшедшими… Но комната показалась нам грязной. Мы вышли оттуда. У нас слегка кружится голова, настроение прекрасное.

Мы пошли потанцевать в «Баль Негр». С одним страхом покончено. Хьюго освобожден. Мы поняли чувства друг друга. Вместе. Рука об руку. Взаимное великодушие.

Я не ревновала к маленькой женщине, которую так возжелал Хьюго. Но этим же вечером Хьюго спросил:

— А что, если бы там был мужчина?

Значит, мы еще не все знаем. Ясно одно: мы прекрасно провели вечер. И я смогла поделиться с Хьюго частицей той радости, которая переполняла меня. А когда мы вернулись домой, он насладился моим телом; он восхищался им, потому что оно красивее, чем то, что он видел. Мы утонули в чувственности и по-новому достигли высшего блаженства. Мы убиваем призраки.


Я ходила в «Викинг» на встречу с Эдуардо. Мы сделали друг другу признания: он — о женщине, которую содержит, я — о Генри. Мы сидели при ярком свете. Эдуардо боится остаться за бортом моей жизни.

— Не бойся, — сказала я. — В моем сердце еще очень много места. Я люблю Хьюго больше, чем когда-либо, я люблю Генри, и Джун, и тебя тоже, если хочешь.

Он улыбнулся.

— Я прочту тебе письма Генри, — сказала я, понимая, что Эдуардо считает его плодом моего воображения («может быть, Генри и нет вовсе»).

Когда я начала читать, он остановил меня, не в силах вынести.

Эдуардо рассказал о психоанализе, который доказывает, как он меня любит, объяснил, как теперь видит меня. Любовь Генри создает вокруг меня ореол. Я чувствую себя в безопасности, видя робость Эдуардо. Я наблюдаю, как он приближается ко мне, ища близости, прикасаясь к моей руке, моему колену. Я вижу, как он меняется. В свое время за этот миг я бы многое отдала, но это осталось далеко позади.

— Перед тем, как мы уйдем отсюда, — говорит он, — я хочу… — И начинает целовать меня.

— Эдуардо, — произношу я, уступая.

Его поцелуи прекрасны. Я тронута, почти очарована. Но он не идет дальше. Он достиг того, чего хотел. Мы уходим из «Викинга». Садимся в такси. Его переполняют радость и наслаждение от прикосновений ко мне.

— Это невозможно, — вскрикивает он. — Наконец-то! Но это для меня имеет гораздо большее значение, чем для тебя.

И это правда. Я поддалась только потому, что привыкла желать именно этот красивый рот.

Посмотри, что ты наделала, Анаис! Посмотри на страдания Эдуардо! Мой чудесный Эдуардо, Китс и Шелли, стихи и крокусы, множество часов я смотрела в твои прозрачные зеленые глаза и видела в них отражения мужчин и шлюх.

Тринадцать лет лицо Эдуардо, его ум, его талант были направлены на меня, но тело его не реагировало. Теперь оно ожило. Стеная, он произносит мое имя.

— Когда я тебя увижу? Я должен увидеть тебя завтра.

На мои глаза и шею сыплются поцелуи. Кажется, что мир перевернулся. Я подумала: завтра все это умрет.

Но на следующий день, из-за того, что я веду себя совершенно спокойно, возбуждение Эдуардо вспыхивает с новой силой, и я впервые ощущаю настоятельную необходимость «физиологического» решения. Под ярким солнечным светом мы дошли до гостиницы, весело поднялись по лестнице, вошли в желтую комнату. Я попросила, чтобы Эдуардо задернул шторы. Мы устали от бесконечных мечтаний, игры воображения, трагедий и литературы.

У стойки портье он расплачивается за комнату. Я говорю женщине:

— Тридцать франков — очень дорого для нас. Вы не могли бы в следующий раз немного снизить цену?

А на улице мы смеемся от души — в следующий раз!

Чудо свершилось. Мы гуляем, переполненные счастьем. Мы очень проголодались и отправляемся в «Викинг», где съедаем четыре больших сандвича (а ведь было время, когда я не могла и кусочка проглотить в присутствии Эдуардо!).

— Скольким я обязан тебе! — восклицает он.

А я думаю про себя: «Скольким ты обязан Генри!»

Сегодня я не могу избавиться от ощущения, что другая половина меня стоит в стороне, наблюдая и удивляясь. Меня бросили в жизнь совсем неопытной, наивной, и я понимаю теперь, что что-то меня спасло. Я чувствую себя достойной этой жизни, не униженной. Моя жизнь похожа на сцены из какой-то пьесы. Генри руководил мной. Нет. Он выжидал. Он наблюдал. Но действовала я, и играла роль тоже я. Совершала неожиданные поступки, которые удивляли меня саму, — например, в тот момент, когда я сидела на краю его кровати. Потом я стояла перед зеркалом и причесывалась, а он, лежа на кровати, вдруг сказал:

— И все-таки я не чувствую себя с тобой до конца раскованным.

Стремительно обернувшись, я подошла к кровати, села рядом с ним, приблизила свое лицо к его лицу. Пеньюар соскользнул с моих плеч, бретельки ночной рубашки упали, и в этом моем порыве было что-то настолько естественное, нежное, женское, что он не нашел в себе слов.

Мне кажется, когда Генри говорит со мной или пишет мне, он пользуется другим языком. Я чувствую, что он не хочет произносить то слово, которое первым приходит ему в голову, а ищет другое, более точное. Иногда мне кажется, что я привела его в какой-то запутанный мир, в новую, незнакомую страну, и он идет по ней — не как Джон, попирая и вытаптывая все на своем пути, — но с той бережностью, которую я заметила в нем с первого дня нашего знакомства. Он проникает в глубины гармонии Пруста, вкрадчивости Жида, опиумной загадочности Кокто, тишины Валери, приближается к соблазнам, прокрадывается в неизведанные вселенные. И я попадаю туда вместе с ним. Сегодня ночью я люблю его за то, как красиво он подарил мне весь мир.

Двигаясь вперед, я не могу спешить, мне нельзя. Я не стану просить Хьюго даже об одном свободном вечере. И потому открываю в Генри новые, очень глубокие чувства.

— Ты рада, — спрашивает меня Эдуардо, — что он хочет писать, работать, что он скорее возвысится, чем будет унижен?

— Да.

— Настоящий вкус к жизни ты почувствуешь, когда сможешь использовать свою власть над мужчинами, — чтобы жестоко уничтожать их.

Неужели такой момент когда-нибудь настанет?


Я рассказываю Хьюго о своем воображаемом дневнике одержимой женщины, и это укрепляет его уверенность, что все на свете фальшиво и ложно, кроме нашей любви.

— Но откуда ты знаешь, что на самом деле такого дневника нет? Откуда ты знаешь, может, я тебе вру?

— Может быть, и врешь, — отвечает он.

— Твой рассудок сейчас очень податлив.

— Позволь мне бороться, — просит он. — Мое воображение все только портит.

Я дала ему прочесть мои письма к Джун, и ему стало легче. Лучшая ложь — это полуправда. Я и сообщаю ему полуправду.


Воскресенье. Хьюго идет играть в гольф. Я машинально одеваюсь, думая, как приятно мне делать это для Генри и как противно ради этих идиотов — банкиров и телефонных королей.

Позже я оказываюсь в маленькой темной комнате, запущенной, как заброшенный чулан. Вдруг я слышу сильный голос Генри, чувствую прикосновение его губ. Такое чувство, как будто я утонула в теплой крови. Он продирается сквозь мое тепло и влагу. Медленное проникновение, пауза, рывок — я задыхаюсь от наслаждения. У меня нет слов, чтобы описать это. Что-то совершенно новое.

Когда Генри впервые занимался со мной любовью, я поняла одну ужасную вещь: Хьюго слишком велик для меня, потому-то я никогда не могла получить удовольствие и насладиться соитием, а чувствовала только боль. Не в этом ли кроется секрет моей неудовлетворенности? Я содрогаюсь, когда пишу об этом. Я не хочу зацикливаться, не хочу думать, как неудовлетворенность влияет на мою жизнь, на чувство голода. Мой голод — обычная вещь. Генри меня удовлетворяет. Я достигаю оргазма, потом мы разговариваем, едим и пьем, а перед самым моим уходом он снова берет меня. Никогда прежде я не ощущала такой полноты жизни. Это уже не заслуга Генри, просто я стала женщиной. Я больше не чувствую себя так, словно во мне живут два человека.

Я возвращаюсь к Хьюго успокоенная и радостная, и мои чувства передаются ему. Он говорит:

— Я никогда не был с тобой так счастлив.

Похоже, я перестала уничтожать его, все время чего-то требовать. Неудивительно, что я так покорна с моим кумиром, Генри. А он — со мной.

— Понимаешь, Анаис, раньше я никогда не любил женщину умом. Все остальные женщины были интеллектуально ниже меня. А тебя я считаю себе ровней.

Он тоже, кажется, переполнен счастьем, таким, какого не знал с Джун.

Тот последний день, проведенный в гостиничном номере Генри, напоминал раскаленную добела печь. Раньше так кипели только мой ум и воображение, теперь же я ощущаю жар в крови. Цельность. Удивленная, я выхожу на улицу. Стоит поздняя весна. Вечер. Думаю, сейчас я бы не испугалась смерти.

Генри разбудил во мне настоящие чувства, и я больше не ощущаю голода, не чувствую себя никчемной в этом мире. Я нашла свое место. Я люблю его, но не закрываю глаза на то в наших характерах, что сталкивает нас, то, из-за чего мы можем разойтись. Я живу только настоящим. Оно так богато, так безгранично. Как говорит Генри: «Все хорошо, все хорошо».


Сейчас половина одиннадцатого. Хьюго ушел на банкет, а я его жду. Он успокаивает себя, взывая к моему разуму. Он думает, что я все время контролирую себя, и не догадывается, на какое сумасшествие я способна. Я хочу сохранить эту историю в тайне от него, прочесть лишь тогда, когда он станет старше и, как и я, освободит свои чувства. Если я расскажу Хьюго правду о себе, это убьет его. Совершенно естественно, что он развивается медленнее. В сорок лет он узнает то, что я знаю уже сейчас. Но одновременно он станет воспринимать вещи куда менее болезненно.

Я участвую в жизни Хьюго и огорчаюсь за него, как за ребенка. Это происходит оттого, что я очень люблю его. Мне бы хотелось, чтобы он был лет на десять старше.

В прошлый раз Генри спросил меня:

— Я оказался не таким грубым, не таким страстным, как ты ожидала? Мое творчество давало тебе повод ожидать большего?

Я очень удивлена и напоминаю слова, которые написала после нашей встречи: «Нагромождение слов распалось, литература отошла на второй план». Этим я хотела сказать, что наступила пора для настоящих чувств, что напряженная чувственность его романов — одно, а то, что мы переживаем вместе, — совсем другое, реальное.

Даже у Генри, в чьей жизни было множество приключений, в общем-то, нет доверия. Вовсе неудивительно, что и Эдуардо, и мне трагически его не хватает. То было хрупкое доверие, которое мы вырастили в последнюю нашу встречу, пытаясь исправить зло, которое невольно причинили друг другу, изменить ход нашей странной судьбы. Мы легли в постель только потому, что должны были так сделать с самого начала.

Моя подруга Наташа ругает меня на чем свет стоит за идиотское отношение к жизни. «Что еще за шторы для Генри? Какие туфли для Джун? А как же ты сама, как же ты?» — все время спрашивает она. Она не понимает, как я испорчена, как избалована. Генри подарил мне целый мир. Джун поделилась своим безумием. Господи, как я благодарна тебе за то, что на свете есть два существа, которых я могу любить, которые необыкновенно щедры ко мне, хотя и не могу объяснить Наташе, в чем заключается эта щедрость! Разве она поймет, если сказать, что Генри отдал мне свои акварельные краски, а Джун подарила свой единственный браслет? И даже больше.

В «Викинге» я, старательно подбирая слова, осторожно объясняю Эдуардо, что нам не следует больше встречаться, что наш общий опыт не может длиться долго и что это стало бы возвращением в прошлое. Все было очень хорошо, но мы не две противоположности.

Эдуардо сражен. Его страх, что однажды он потеряет возможность обнимать меня, оправдался. Почему бы нам не подождать, пока он не излечится до конца? Излечится? Что это значит? Зрелость, мужественность, цельность, способность завоевать меня? Я уже знаю, что он никогда не сможет этого сделать, но молчу. О, как ужасно видеть, что он так страдает! Между нами стоит Генри. Эдуардо умоляет меня:

— Давай еще раз пойдем в нашу комнату и просто побудем вдвоем. Поверь в мои чувства!

Я отвечаю:

— Мы не должны. Лучше сохраним навсегда в памяти то, что между нами было.

Мне не хочется уходить. Меня терзают дурные предчувствия. Но Эдуардо жаждет прояснить все до конца.

Сегодня наша комната была серой и холодной. Шел дождь. Я боролась с внезапно охватившим меня одиночеством. Если я когда-либо в своей жизни играла, то это было именно сегодня. Я не волновалась и не признавалась себе в этом. Эдуардо почувствовал неудовлетворенность, и мы наяву пережили многие страницы книги Лоуренса. Я впервые по-настоящему поняла их смысл, может быть, даже лучше самого Лоуренса, ведь он описывал только чувства мужчины.

А что чувствует Эдуардо? Ко мне он испытывает нечто гораздо большее, чем к любой другой женщине, — со мной он узнал вкус настоящей цельности, вкус мужественности.

Я не могла разбить ему сердце и продолжала облекать горькую истину в мягкие выражения:

— Не торопи жизнь. Пусть все идет медленно. Ты не должен так страдать.

Но теперь Эдуардо все знает.


Все похоже на ночной кошмар. Я хочу Генри. Сегодня я его видела. Он был со своим другом Фредом Перле — мягким утонченным человеком с мечтательными глазами. Мне нравится Фред, но Генри все-таки ближе, настолько близок, что я даже не могу долго смотреть на него. Мы сидели на кухне в их новой квартире в Клиши. Генри весь светился. Мы долго разговаривали, а когда я сказала, что мне пора идти, Генри увел меня в свою комнату и стал целовать. Фред находился совсем рядом. Он аристократ, очень чувствительный и ранимый человек, возможно, наше поведение его задело.

— Я не могу отпустить тебя, — сказал Генри. — Мы закроем дверь.

К тому моменту я почти сошла с ума. Мне казалось, что я теряю рассудок от желания.

Я возвращаюсь домой. Хьюго читает газету. Как все здесь мило, компактно, бесцветно! Но у меня есть Генри, и я вспоминаю его слова в пик наслаждения. Никогда еще я не была так естественна, не испытывала столь сильных чувств. Сегодня мне было безразлично, что Фред стал свидетелем моего помешательства. Я хотела посмотреть миру в лицо и крикнуть во весь голос: «Я люблю Генри!»

Не знаю, почему я так доверяю ему, почему мне хочется отдать ему все сегодня ночью — свою правду, свой дневник, свою жизнь. Мне даже захотелось, чтобы Джун вдруг предупредила о своем скором приезде, и почувствовать острую боль от близкой разлуки.

Я ходила на сеанс массажа. Массажистка оказалась миниатюрной хорошенькой женщиной. На ней был купальный костюм. Я видела ее грудь, когда она наклонялась надо мной, — маленькую, но упругую. Я чувствовала прикосновения ее рук к моему телу, видела ее губы рядом с моими. На какое-то мгновение мое лицо оказалось рядом с ее ногами, я даже могла бы поцеловать их. Я невероятно возбудилась. И вдруг осознала, что желание уничтожает меня. А вдруг я разочаруюсь? Поцеловать ли мне ее? Я чувствовала, что она не лесбиянка и может оскорбить меня в ответ. Острота момента прошла. Эти полчаса были для меня таким изысканным страданием! Какая это мука — хотеть быть мужчиной! Я удивилась себе, поняв свои чувства к Джун. А ведь только вчера я клеймила то, что мы с Хьюго называем коллективной сексуальностью — безликой, неразборчивой, которая теперь так мне понятна.


Я пишу Генри:


Начались гонения — болезненные, оскорбительные, — и я должна защищать Д. Г. Лоуренса. Я с нетерпением жду того дня, когда смогу защищать твою прозу, как ты защищал Бунюэля.

Я рада, что не покраснела перед Фредом. Тот день был высочайшим пиком моей любви, Генри. Мне хотелось кричать: «Сегодня я люблю Генри!» Может быть, тебе хотелось, чтобы я тогда сделала вид, будто это обычное дело, не знаю. Напиши мне. Мне нужны твои письма — они утверждают реальность. Один мой знакомый хочет запугать меня. Когда я говорю с ним о тебе, он настаивает, что ты не можешь оценить меня по достоинству. Он не прав.


Еще одно письмо к Генри:


Это очень странно, Генри. Раньше, когда я откуда-нибудь приходила домой, сразу садилась за дневник. Теперь я хочу писать тебе, говорить с тобой. Наши «дела» так неестественны. Когда в моей жизни, как сегодня, образуется вакуум, я чувствую отчаянную необходимость увидеть тебя. Я намекнула Хьюго, что завтра вечером мы могли бы пойти куда-нибудь, но он не захотел даже слышать.

Я обожаю, когда ты говоришь: «Все, что происходит, — хорошо». Я тоже говорю: «Все, что происходит, — чудесно». Все во мне поет на разные голоса, я пробудилась к жизни. Господи, Генри, в тебе одном я нашла этот цветущий буйный восторг, только ты можешь мгновенно разогнать кровь в моих жилах, только с тобой я ощущаю всю полноту жизни. Я почти привыкла к мысли, что со мной что-то не так. Казалось, у окружающих прекрасно работают тормоза, у всех, кроме меня. Теперь, когда я чувствую твой восторг от жизни, голова у меня идет кругом. Генри, что мы будем делать в ту ночь, когда Хьюго уедет в Лион? Сегодня мне кажется, я с удовольствием шила бы тебе шторы, а ты бы говорил со мной.

Как ты думаешь, мы счастливы вместе, потому что воображаем, что попадаем в какой-то «другой мир», а с Джун тебе казалось, что все вокруг становится более таинственным, непонятным, запутанным?


Я встречаюсь с Генри на сером, невзрачном вокзале. Моя кровь вскипает, и я вижу, что с ним происходит то же самое. Он говорит, что еле дошел до вокзала, потому что чувствовал себя совершенно обессиленным желанием. Я отказываюсь идти к нему на квартиру, ведь там Фред, и предлагаю гостиницу «Анжу», куда меня водил Эдуардо. Я замечаю подозрительность в глазах Генри, и мне это очень нравится. Мы направляемся в гостиницу. Он хочет, чтобы я сама поговорила с портье. Я объясняю, что мы хотели бы получить комнату номер три. Она отвечает, что это будет стоить тридцать франков. Я качаю головой:

— Мы заплатим двадцать пять, — и снимаю ключ с крючка на доске.

Я ступаю на первые ступеньки лестницы. Генри останавливает меня на полпути и целует.

Мы в комнате. Он смеется своим теплым смехом:

— Анаис, ты просто дьяволица!

Я ничего не отвечаю. Он так нетерпелив, что я даже не успеваю раздеться.

Остальное я помню очень смутно. Я удивлена напряженностью и страстностью этих часов. Помню только жадность Генри, его энергию, как он сказал, что у меня хорошенькая попка, а еще помню бесконечный поток удовольствия, волны радости, поток счастья и долгие-долгие часы совокупления. Равенство! Та глубина, которой я так хотела достичь, тьма, законченность, Абсолют. Самые глубины моего существа затронуты его плотью, я подпала под его власть. Генри кричит:

— Скажи, скажи мне, что ты чувствуешь!

А я не могу. В висках стучит кровь. Мне хочется дико завыть. Нечленораздельные звуки льются из моего лона, как мед.

Меня переполняет дикая радость, я чувствую себя побежденной, у меня нет слов.

Боже, я познала такую покорность, отдала всю себя, без остатка, больше мне нечего дать Генри!

Но я лгу. Я выдумываю и приукрашиваю. Мои слова неточны, недостаточно беспощадны. Они уводят от правды, скрывают ее. Я не успокоюсь, пока не расскажу о своем погружении в чувственность, темном, величественном и необузданном.

В тот день перед нашей встречей Генри написал мне:


Все, что я могу сказать: я схожу от тебя с ума! Я пытался написать письмо и не смог. С нетерпением жду момента, когда увижу тебя. До вторника еще так далеко! И не только до вторника — мне хочется, чтобы ты оставалась у меня всю ночь и я мог обладать тобой много раз. Мне очень тяжело отпускать тебя от себя, пробыв вместе несколько часов. Когда я вижу тебя, я забываю все, что хотел сказать. Нам дорога каждая секунда, слова не нужны. Я чувствую себя счастливым уже потому, что могу говорить с тобой. Я люблю твой блеск, твои приготовления к нашему полету, твои ноги — и это тепло между ними. Да, Анаис, я хочу сорвать с тебя маску. Я веду себя с тобой слишком мягко. Я жажду долго и страстно смотреть на тебя, задрать подол твоего платья, ласкать, изучать с головы до ног. Знаешь, вряд ли я по-настоящему тебя видел. Не знаю, как объяснить, что я чувствую. Я живу в вечном ожидании. Ты приходишь — и время отступает, как во сне. Я осознаю, что ты была здесь, лишь когда ты уходишь. Слишком поздно. Ты парализуешь меня. Я пытаюсь представить твою жизнь в Лувесьенне, и не могу. Твои книги? Они кажутся такими нереальными. Лишь когда ты приходишь и я могу смотреть на тебя, картина проясняется. Но ты всегда так быстро исчезаешь, и я не знаю, что мне делать. Да, я вспоминаю одну сказку Пушкина. В моем воображении ты сидишь на троне, на шее сверкают драгоценности, на пальцах множество колец, ногти накрашены. Ты говоришь со странным испанским акцентом и будто живешь во лжи, которая в действительности не ложь, а волшебная сказка. Я слегка пьян, Анаис. Я говорю себе: «Вот первая женщина, с которой я могу быть совершенно искренним». И вспоминаю твои слова: «Ты мог бы одурачить меня, обмануть, а я бы даже не поняла этого». Когда я гуляю по бульварам и размышляю, то понимаю, что не могу одурачить тебя, хотя и хотел бы. Я никогда не смогу стать совсем верным и преданным — это не в моем характере. Я люблю женщин и жизнь, слишком люблю и даже не знаю, что именно люблю больше. Смейся, Анаис… Я так люблю слушать твой смех! Ты единственная женщина, у которой есть чувство юмора и мудрая терпимость. Это ужасно, но мне кажется, что ты сама заставляешь меня предать тебя. Я люблю тебя. Но что заставляет тебя поступать так — любовь? О, как это прекрасно — любить и быть свободным!

Я даже не знаю, чего от тебя жду. Похоже, что чудес. Я буду требовать от тебя всего — даже невозможного, ты ведь сама меня подталкиваешь. Ты сильная. Мне нравятся даже твоя ложь, твое предательство. Они кажутся такими аристократичными. (Наверное, слово «аристократичный» в моих устах звучит фальшиво?)

Да, Анаис, я думал о том, как предать тебя, но понял, что не смогу. Я хочу тебя. Я хочу раздеть тебя, хочу, чтобы ты стала чуть вульгарнее… Господи, сам не знаю, что говорю! Я пьян, потому что тебя нет рядом. Хочу, чтобы можно было хлопнуть в ладоши, и вуаля — Анаис! Я хочу владеть тобой, использовать тебя, заниматься с тобой любовью, учить тебя разным вещам. Нет, я не признаю твоих достоинств — боже упаси! Может, я даже хочу унизить тебя. Но зачем, зачем? Почему я не могу просто опуститься на колени и обожать тебя, поклоняться тебе?! Я люблю тебя и смеюсь. Тебе это нравится? Дорогая моя, во мне так много всего намешано. Сейчас ты видишь во мне только хорошее или, по крайней мере, заставляешь меня так думать. Я хочу завладеть тобой хотя бы на день. Хочу ходить с тобой повсюду и обладать тобой. Ты даже не догадываешься, как я ненасытен. И как труслив. И как эгоистичен!

С тобой я стараюсь вести себя хорошо. Но предупреждаю: я не ангел. Я действительно слегка пьян. Я люблю тебя. Сейчас иду спать — мне невыносимо больно бодрствовать. Я ненасытен. Я хочу просить тебя о невозможном. Даже не знаю, о чем конкретно. Возможно, ты мне скажешь, ты ведь быстрее соображаешь, чем я. Я люблю твое лоно, Анаис, оно сводит меня с ума. А как ты произносишь мое имя! Господи, это невозможно! Послушай, я очень пьян. Мне трудно, мне больно оставаться одному. Ты нужна мне. Сумею ли я объяснить тебе все? Смогу, ведь правда? Приходи быстрее и заведи меня. Обними, обвей меня ногами. Согрей меня!


У меня было такое чувство, как будто я читаю его неосознанные мысли, как будто весь мир обнял меня его словами. Я чувствовала в них вызов моему поклонению жизни, мне хотелось поддаться искушению, подарить себя без остатка этой новой жизни, имя которой Генри. Какие новые ощущения он пробуждает во мне, какие неведомые страдания, страх и смелость!

От него не приходило письма после последнего свидания. Он чувствует облегчение, он удовлетворен, устал — как и я.

А что потом?

Вчера он приехал в Лувесьенн. Это новый Генри, или скорее Генри, чье присутствие я ощущала за спиной того Генри, которого знала прежде. Он отбросил все, что написал когда-то, все свои литературные знания, этот мужчина, которого я люблю, люблю слишком сильно, слишком опасно.


Он казался очень серьезным, сказал, что получил письмо от Джун, написанное карандашом, беспорядочное, сумасшедшее, почти детское, трогательное, простое — крик о ее любви к нему. «Такое письмо все перечеркивает». Я почувствовала, что настал момент, когда я должна отпустить Джун, отдать Генри мою Джун, «потому что, — сказала я, — это заставит тебя сильнее любить ее. Она красивая, эта Джун. Раньше я боялась, что ты станешь смеяться над моим описанием, издеваться над его наивностью, но теперь я знаю: ты поймешь».

Я прочитала ему все, что написала о Джун в своем дневнике. Что происходит? Он глубоко тронут, разрывается на части. Он верит.

— Именно так должен был писать о Джун я. Все иное будет выглядеть поверхностно. У тебя она есть, Анаис, ты владеешь ею.

Нет. Генри не описал мягкость и нежность Джун, оставив лишь ненависть и силу. А я восполнила то, что он упустил. Его упущение проистекает не из непонимания или жестокости (как думает Джун) — просто ему трудно выразить свои чувства. Источник, питающий творчество Генри, — это сила, насилие, они захлестывают его, как буря, как волны, заставляя рыдать и сквернословить. А теперь он спокойно сидит рядом, и я совершенно доверяю ему, этому молчаливому и углубленному в себя Генри. Он побежден.

Генри говорит:

— Такая любовь прекрасна, Анаис. Я не могу сказать, что ненавижу или презираю подобное чувство. Я вижу, что вы даете друг другу. Я так ясно это вижу. Читай, читай еще — это для меня настоящее откровение.

Я читаю и начинаю дрожать, дойдя до описания нашего поцелуя. Генри слишком хорошо все понимает.

Внезапно он произносит:

— Анаис, я вдруг понял: все, что я дал тебе, грубо, плоско и поверхностно по сравнению с этим. Я понимаю, что, когда Джун приедет…

Я прерываю его:

— Ты не можешь знать, что дал мне! Это не грубо и не поверхностно! Сегодня, например.

Я задыхаюсь от переполняющих меня чувств. Хочу объяснить, как много он дал мне. Мы подавлены, и нас пугает одна и та же вещь.

Я продолжаю:

— Теперь ты видишь прекрасную Джун.

— Нет, я ненавижу ее!

— Ты ее ненавидишь?

— Да, ненавижу, — повторяет Генри. — Потому что ясно вижу из твоего дневника, что мы оба обмануты ею, ее ложь пагубна, она разрушает. Ее тайное предназначение — унизить нас в глазах друг друга. Если Джун вернется, она поссорит нас. Я боюсь.

— Между нами есть нечто, Генри, связь, которую Джун не сможет ни понять до конца, ни разрушить.

— Рассудок, — бормочет он.

— За это она возненавидит нас, это правда, и станет бороться своими методами.

— А ее излюбленный метод — ложь, — отвечает он.

Мы оба так ясно осознаем власть Джун над нами, так хорошо видим невидимую цепь, связавшую нас в единое целое.

Я спрашиваю:

— Если бы я могла вернуть Джун, ты бы захотел этого?

Генри вздрогнул, его качнуло в мою сторону:

— О, не задавай мне таких вопросов, Анаис, не терзай меня!

Однажды мы разговаривали о его творчестве.

— Возможно, ты и не смог бы писать здесь, в Лувесьенне, — сказала я. — Здесь слишком спокойно, ничто тебя не возбуждает.

— Да нет, здесь я и писал бы по-другому, — ответил он. Генри думал о Прусте, чье отношение к Альбертине не дает ему покоя.

Как далеко мы ушли от того его «пьяного» письма! Вчера он обезоруживал меня своим поведением, был таким цельным. Как жадно он впитывал каждое мое слово! Джун редко доверялась ему. А я дразнила:

— А может быть, все, что я написала, — неправда, вдруг я все наврала — и о Джун, и о себе? Возможно, все это притворство.

— Нет, нет! — Он знал наверняка. — Это настоящая страсть, настоящая любовь, настоящее взаимное притяжение. Впервые я вижу в этом красоту, — говорил Генри.

Я боюсь, что была недостаточно правдива. Я удивлена эмоциональностью Генри.

— Я не идиотка? — спрашиваю я его.

— Нет, ты видишь, ты просто видишь больше, чем другие, — отвечает он. — То, что ты видишь, — нормально. Да.

Когда он говорит, он всегда размышляет. Он часто повторяет одну и ту же фразу по несколько раз, чтобы дать себе время подумать. Мне очень интересно, что же происходит в его голове, за нахмуренным лбом.

Сумасбродство языка Достоевского освободило нас обоих. Этот писатель был для Генри чрезвычайно важен. Теперь, когда мы живем в одном ритме, одинаково пылко и причудливо, я испытываю блаженство. Эта жизнь, этот способ общения, эти эмоции — принадлежат мне. Теперь я дышу свободно. Я дома. Я стала самой собой.


Проведя время с Генри, я иду на встречу с Эдуардо.

— Я хочу тебя. Анаис! Дай мне еще один шанс! Ты принадлежишь только мне. Как я страдал сегодня, зная, что ты с Генри! Раньше я не понимал, что такое ревность, а теперь чувствую ее так сильно, что это просто убивает меня.

Его лицо страшно бледно. Обычно он всегда улыбается, как и я, но сейчас не может. Я пока не привыкла к тому, что делаю кому-то больно, вернее, к тому, что Эдуардо чувствует себя несчастным. Я очень расстраиваюсь, но в глубине души остаюсь холодна. Я вижу лицо Эдуардо, искаженное страданием, и не испытываю ничего, кроме жалости.

— Ты пойдешь со мной?

— Нет.

Я объясняю, привожу все доводы, пытаясь не обидеть его. Говорю все, кроме одного: что люблю Генри.

В конце концов я побеждаю. Позволяю довезти себя на такси до вокзала, где встречаюсь с Хьюго. Позволяю поцеловать себя. Обещаю, что зайду к нему в понедельник. Я проявляю слабость, но не хочу портить Эдуардо жизнь, калечить его судьбу, лишать только что зародившейся уверенности в себе. На это хватает моей былой любви к нему. Я предупреждала, что могу сделать ему больно, уничтожить, говорила, что нашла мужчину, которого нельзя уничтожить, он именно тот, кто мне нужен. Я пыталась заставить Эдуардо возненавидеть меня. Но он говорит: «Я хочу тебя, Анаис», — а по гороскопу мы дополняем друг друга.


Очень важно, как люди относятся к жизни. Джун и Генри подходят к ней расточительно, как и я. Хьюго живет более тускло, как будто вяло. Сегодня он вырвался из этого состояния и пришел к осмыслению «Одержимой». Я заставила его написать, что он думает, и он нашел чудесные слова. Когда он в хорошей форме и в настроении, умеет мыслить очень глубоко.

Хьюго очень правдив, он способен на настоящую любовь и верность. Но какая же тогда я? В ту пятницу, когда я лежала в объятиях трех мужчин, кем я была?

Мое письмо Эдуардо:


Послушай меня, cousin chéri. Я пишу тебе из поезда, по дороге домой. Я все утро содрогаюсь от боли. День казался мне таким тяжелым, что я не могла дышать… ты был прекрасен своей активностью, живостью, эмоциональностью, силой. Для меня это настоящая трагедия, что в лучшее твое время, когда ты на высоте, я могу любить тебя, но не плотской любовью, не плотской. Нашим чувствам друг к другу не суждено совпасть. Сейчас мое тело принадлежит Генри. Cousin chéri, сегодня я последний раз попыталась скорректировать жизнь, подгоняя ее под идеал. Моим идеалом было ждать тебя всю жизнь, но я ждала слишком долго, и теперь живу, руководствуясь инстинктами, течение несет меня к Генри. Прости меня. Ведь это неправда, что у тебя не хватило сил удержать меня. Сказал бы ты, что не любишь меня, потому что раньше я была менее достойна любви? Нет. И было бы так же неправильно сказать, что у тебя не хватило сил сказать, что я изменилась. Жизнь иррациональна. Она безрассудна и полна боли. Сегодня я не виделась с Генри и не увижусь с ним завтра. Я посвящаю эти два дня воспоминаниям о наших с тобой минутах. Будь фаталистом, как и я сегодня, но не допускай таких горьких мыслей, что я играла с тобой ради тщеславия. О Эдуардо, querido, я допускаю, что существует боль, рождающаяся не от таких мыслей, а вытекающая из реальных источников, — настоящая боль от предательства жизни, которая мучает нас обоих, только по-разному. Не ищи объяснений этому — у любви нет объяснений, нет причины, нет решения.


Я прихожу домой и падаю на кушетку. Мне трудно дышать. Уступив мольбам Эдуардо, я встретилась с ним сегодня рано утром. Он провел два дня, мучаясь от ревности к Генри и осознавая, что он, этот нарцисс, наконец стал принадлежать другому такому же.

— Как это прекрасно — выйти за пределы собственного «я»! Я постоянно думал о тебе эти два дня, плохо спал, мне снилось, что я ударил тебя так сильно, что голова оторвалась, и я взял ее в руки. Анаис, ты будешь моей на весь день. Ты обещала мне. На весь день.

Все, чего я сейчас хочу, — это вырваться из кафе. Я говорю об этом Эдуардо. Его молящий взгляд, его мягкость и настойчивость смутно и неопределенно разбудили во мне прежние любовь и жалость, я чего-то жду, ведь я так привыкла думать: конечно, я хочу Эдуардо.

Я боюсь, что он снова может замкнуться в своем нарциссизме, сломаться от боли.

— Я теперь обожаю тебя от макушки до самых кончиков пальцев, Анаис!

Мои чувства как будто откликаются, но все-таки больше всего на свете я хочу бежать прочь. Не знаю почему, но я подчиняюсь Эдуардо, иду за ним.


Я читаю «Беглянку», и мне больно, когда я вижу заметки Генри и понимаю, что Альбертина — это Джун. Я знаю: ревность, сомнения, нежность, раскаяние, страхи, страсть Генри растут, и меня наполняет жгучее чувство ревности к Джун. На какое-то мгновение моя любовь, которая поровну распределялась между Генри и Джун — я ни одного из них не ревновала, — перевешивает чашу весов Генри. Меня это мучает и пугает.

И все равно прошлой ночью мне приснилась Джун: будто бы она внезапно вернулась, мы с ней закрылись в какой-то комнате, а Хьюго, Генри и другие люди ждут, пока мы оденемся и выйдем к обеду. Я хочу Джун. Я умоляю ее раздеться. Сантиметр за сантиметром я открываю ее тело, восхищенно при этом вскрикивая. Я вижу, что она как-то странно, к худшему, изменилась, и все равно эта женщина желанна для меня. Я умоляю, чтобы Джун разрешила мне заглянуть ей между ног. Она раздвигает ноги и поднимает их вверх, я вижу плоть, покрытую густыми жесткими черными волосами, как у мужчины, но главный бутон — белоснежный. Меня ужасает бешеное движение губ — они раскрываются и закрываются, как у рыбы. Я просто смотрю — с удивлением, даже с отвращением, а потом кидаюсь на нее и говорю: «Позволь мне дотронуться языком!» Джун все мне разрешает, но как будто не испытывает удовольствия, когда я лижу ее. Она кажется холодной и безразличной, потом внезапно садится, сбрасывает меня с себя, ложится сверху — и я чувствую прикосновение члена. Я спрашиваю ее, и она гордо отвечает: «Да, у меня есть маленький, разве ты не рада?» — «Но как же ты скрываешь его от Генри?» — спрашиваю я. В ответ она коварно улыбается. Сон странно беспорядочный, хаотичный, все происходит с опозданием, все чего-то ждут, все обеспокоены и расстроены.

И все-таки я завидую страданиям, которые пережил с ней Генри. Мне кажется, я все больше отделяюсь от мудрости и понимания, мои инстинкты воют, как дикие звери. При одном воспоминании о днях, проведенных с Генри в гостинице «Анжу», меня переполняют муки. Два дня, которые так глубоко отпечатались в моей памяти.

Вчера, вернувшись домой от Эдуардо, я укрылась в объятиях Хьюго. Меня томила тоска по Эдуардо, я мучилась от разлуки с Генри и, лежа в объятиях Хьюго, целуя его губы и шею, я ощутила такое сладкое и глубокое чувство, что оно почти победило все темные стороны жизни. Мне представилось, что я больна проказой, а сила Хьюго так велика, что он может вылечить меня одним лишь поцелуем. Прошлой ночью я любила его с такой силой искренности, что забыла о желании наслаждения. Пруст пишет, что счастье — нечто такое, к чему страсть не имеет никакого отношения. Прошлой ночью я узнала, что такое счастье, я поняла это и могу точно сказать: только Хьюго давал его мне. Счастье живет во мне, несмотря на бешеные скачки страстного ума и сюрпризы темпераментного тела.


Сейчас, в самый насыщенный период жизни, меня снова подводит здоровье. Все врачи говорят одно и то же: никакой болезни, вообще ничего страшного, просто общая слабость, недостаток жизненных сил. Слишком сильно колотится сердце, я мерзну, легко устаю. Я чувствую себя утомленной для Генри. Кухня в Клиши, Фред, они завтракают в два часа дня. Кучей навалены книги, которые я должна прочесть, одну я сама принесла им. Потом мы отправляемся в комнату Генри, он закрывает дверь, и разговор плавно переходит в ласки, в нежный, умелый секс.

Разговор идет о Прусте, и Генри признается:

— Если быть до конца честным, мне нравится быть в разлуке с Джун. Только тогда я могу вполне насладиться ею. Когда она рядом, я болен, подавлен, впадаю в отчаяние. С тобой… ну, ты просто олицетворяешь свет. Я сыт по горло переживаниями и болью. Наверное, я мучаю тебя. Не знаю. Мучаю?

Я не могу ответить на этот вопрос, хотя понимаю: Генри — это тьма. Но почему? Он разбудил во мне множество темных инстинктов. Слово «сыт» меня ужаснуло. Как будто капля яда капнула на кожу. Пресыщенность Генри сталкивается с пугающей свежестью, обновленностью, обостренностью моих чувств. Эта первая капля отравы — как предсказание смерти. Я не знаю, через какую щель просочится и уйдет наша любовь.


Генри, как грустно мне сегодня вспоминать моменты счастья: вот ты говоришь с Фредом до рассвета, блистая остроумием и красноречием и демонстрируя удивительную силу и возбуждение. Как жаль, что ты не слышал меня вчера ночью: я сидела у камина и говорила с Хьюго, чувствуя себя восхитительно умной и богатой, выплескивая на него мысли и рассказы, которые так славно развлекли бы тебя. Я говорила о лжи, о разных ее видах, о той особой лжи, к которой сама прибегаю в некоторых случаях, чтобы усовершенствовать жизнь. Однажды, когда Эдуардо почти потонул в самоанализе, я рассказала ему о своем воображаемом русском любовнике. Он попался в ловушку. Ведь одновременно я поведала, что считаюнеобходимым совершать глупости — именно то, чего ему не хватает. Когда передо мной встает какая-нибудь неразрешимая проблема и я не знаю, что мне делать, чувствую себя растерянной, то выдумываю мудрого старика, с которым якобы знакома и с которым всегда советуюсь. Я всем о нем рассказываю, объясняю, как он выглядит, что говорит мне и как на меня влияет (эта выдумка поддерживает меня некоторое время), и к концу дня я чувствую себя сильнее, как будто все, о чем я рассказывала, — правда. А еще я выдумывала себе друзей — раз настоящие не могут дать мне то, в чем я нуждаюсь. Как же я наслаждаюсь своими переживаниями! Они переполняют меня. Это приукрашивание действительности.


Сегодня я встречалась с Фредом. Мы идем к Трините. Вот из-за тяжелой дождевой тучи выходит солнце и ослепляет нас. Я начинаю цитировать строки из книги Фреда, где он описывает солнечное утро на рынке. Мои слова очень тронули его, он сказал, что я достойна Генри и даю ему то, чего не могла дать Джун. И все-таки Фред полагает что, когда Джун здесь, Генри полностью в ее власти. Джун сильнее меня. Я начинаю любить Генри больше, чем Джун.

Фред удивляется — как это Генри может любить двух женщин одновременно.

— Он большой, огромный. В нем так много любви. Если бы я любил тебя, то не смог бы желать еще и другую женщину.

А я подумала, что сама похожа на Генри. Могу любить и Хьюго, и Генри, и Джун.

Генри, я понимаю, как тебе удается объять и меня, и Джун: мы не взаимоисключаемы. Возможно, Джун так не чувствует, и ты, естественно, требовал, чтобы она выбрала между тобой и Джин.

Мы испробуем все, до приезда Джун будем лгать друг другу все время. Да, наше счастье в опасности, но мы истратим, испепелим его быстро и без остатка. Я благодарна судьбе за каждый день нашего счастья.


Мое письмо к Джун:


Сегодня утром я проснулась с глубоким и отчаянным желанием: хочу тебя. Мне снятся странны сны. То ты кажешься мне маленькой, нежной и покорной в моих объятиях, то сильной, напористой, полной жизни. Ты одновременно легка, как бабочка, и неукротима, как тигрица. Джун, кто же ты на самом деле? Я узнала, что ты написала Генри любовное письмо, и это заставило меня страдать, у меня осталась одна радость — открыто говорить с Генри о тебе. Я делала это и знала, что он станет любить тебя еще сильнее. Я подарила ему мою Джун, тот портрет, который я написала в те дни, когда мы были вместе… Теперь я могу сказать Генри: «Я люблю Джун», и он не отшатнется, не испугается наших чувств. Это трогает его душу. А твою, Джун? Почему ты не ответила мне?.. Я для тебя всего лишь призрак? Я нереальна, недостаточно тепла? Какую новую любовь, новый восторг ты узнала? Что теперь возбуждает тебя? Я знаю, ты не любишь писать. И не прошу писать длинные письма — всего несколько слов о том, что ты чувствуешь. Тебе когда-нибудь хотелось снова оказаться в моем доме, в моей комнате? Ты же жалеешь о том, что мы так поглотили тогда друг друга? Тебе никогда не хотелось снова пережить те часы, но по-другому, более откровенно? Джун, я не знаю, писать ли мне обо всем, как будто снова чувствую, что ты сбежишь вниз по лестнице, чтобы уйти от меня, как ты сделала в тот день. Я чувствую то же самое или почти то же самое.

Я посылаю тебе свою книгу о Лоуренсе и плащ. Я люблю тебя, Джун, и ты знаешь, как остро и безрассудно мое чувство. Ты знаешь, что нет такого человека, который смог бы словом ли, действием ли выбить из меня эту любовь. Я вобрала тебя в себя, вобрала целиком. И не надо бояться, что с тебя сорвут маску, — тебя будут только любить.


Я пишу Фреду:


Если хочешь сохранить со мной хорошие отношения и сделать мне приятное, не говори больше ничего против Джун. Сегодня я поняла: ты защищаешь меня, но это только сильнее «впечатывает» в меня Джун. Знаешь, как я об этом догадалась? Помнишь, вчера я слушала тебя почти с благодарностью? Я не особенно защищала Джун, а сегодня утром написала ей любовное письмо, как будто повинуясь инстинкту самосохранения. Мне казалось, я наказываю себя за то, что слушала похвалы в свой адрес, тем самым принижая ее. И я знаю, что Генри чувствует то же самое и поступает так же. Но одновременно я поняла и тебя, и ты мне ужасно нравиться.


Эдуардо говорит доктору Алленди, своему психоаналитику:

— Я не знаю, любит меня Анаис или нет. Не знаю, кого она обманывает, говоря о своих чувствах, — меня или себя.

— Она любила вас, — отвечает ему Алленди. — Посмотрите, как она занимается вашими делами, как заботится о вас.

— Но вы ее не знаете, — возражает Эдуардо. — Да и я не знаю, насколько велики ее жалость и сочувствие к окружающим, ее самопожертвование.

Мне Эдуардо говорит:

— Что же все-таки случилось, Анаис? Какое предчувствие заставило тебя попросить, чтобы я отпустил тебя? Что ты тогда поняла?

— Только то, о чем я тебе уже писала, — как важна для тебя покорность, подчиненность мне. Я поняла, что в нас пробуждается старая любовь, оказавшаяся однажды ошибкой.

О, как я непостоянна!

Эдуардо пытается дать всему рациональное объяснение, желая защитить себя.

— Значит, тебе тоже кажется, что мы совершили инцест?

Его эфемерные надежды (если я завоюю Анаис — завоюю все на свете) так жалки! Я действовала в интересах Эдуардо и не прислушивалась к своим инстинктам, к внутреннему голосу, твердившему мне, что хочу я только Генри. Стоит мне только решить, что я все делаю хорошо, просто прекрасно, мне начинает казаться, что я поступила плохо, только у меня это получилось как-то коварно и почти незаметно. Я высказала Эдуардо сомнение в его страсти, что подтвердил и его психоаналитик. Научное вмешательство в эмоции. Впервые в жизни я выступаю против анализа. Возможно, психиатр помог Эдуардо осознать страсть, но не добавил сил. Я чувствую в психоанализе нечто искусственное, ему не суждена долгая жизнь, как запаху засушенной травы.


Я вижу сходство между собой и Генри в том, что касается человеческих отношений. Я вижу, что мы оба способны причинять боль, когда любим, нас легко обмануть, мы оба всей душой хотим верить в Джун и в любой момент готовы подняться на ее защиту от ненависти окружающих. Генри говорит, что ему хочется избить Джун, но он никогда не посмеет. Это несбыточное желание — доминировать над тем, кто сильнее тебя. Об этом говорится в «Бюбю с Монпарнаса»: женщина подчиняется тому мужчине, который бьет ее, потому что он способен одновременно и защитить ее. Но если бить станет Генри, это будет несправедливо, он ведь не защитник для женщины. Он позволил, чтобы его защищали. Джун работала ради него, как мужчина, поэтому имеет право сказать: «Я любила его, как ребенка». И это ослабляет ее страсть. Генри позволил ей почувствовать свою силу. Уже ничего нельзя изменить, потому что оба они осознали ситуацию. Всю жизнь Генри будет утверждать свою мужественность, используя разрушительную силу и ненависть в работе, но каждый раз при появлении Джун станет склонять голову. Теперь им движет только ненависть. «Жизнь отвратительна, она грязна!» — кричит он и целует меня. Я просыпаюсь. Я проспала добрую сотню лет, и вместо полога над моей кроватью висела паутина галлюцинаций. Но мужчина, склонившийся над моей кроватью, нежен. Он ничего не пишет о нашей любви, даже не пытается сорвать паутину. Как ему убедить меня, что мир отвратителен? «Я не ангел. Ты видела меня только с лучшей стороны, но подожди…»

Я мечтала, как прочитаю свои записи Генри, прочту все, что я написала о нем. И засмеялась сама над собой, будто наяву услышав голос Генри: «Как странно… Почему в тебе так много благодарности?» Я не могла объяснить, пока не прочла то, что Фред написал о Генри: «Бедный мой Генри, мне жаль тебя. В тебе нет благодарности, потому что нет и любви. Чтобы быть благодарным, человек должен сначала научиться любить».

Слова Фреда, наложившиеся на то, что я написала о ненависти Генри, задели меня за живое. Верю ли я в них сама? Неужели это и есть объяснение, неужели в своем романе он так безжалостно нападает на Беатрис, свою первую жену, именно потому, что не умеет любить? Нет, я не права: люди должны бороться, должны ненавидеть друг друга, эта ненависть оправданна и даже прекрасна. Но я допускаю, что любовь действительно существует, а ведь она — оборотная сторона ненависти.

Я постоянно оговариваюсь и в разговоре с Хьюго то и дело называю Генри Джоном. Между ними нет никакого сходства, и я не могу объяснить, как действует мое подсознание.

— Послушай, — говорю я Генри, — не оставляй меня за бортом своей книги, возьми меня туда. А потом посмотрим, что случится. У меня огромные ожидания.

— Перестань, — отвечает Генри, — Фред написал о тебе три восхитительные страницы. Он тобой восторгается, просто обожает тебя. Я завидую этим трем страницам. Мне жаль, что не я их написал.

— Еще напишешь, — убежденно говорю я.

— Взять, скажем, твои руки. Я никогда не замечал их. А Фред придает твоим рукам такое огромное значение. Дай мне взглянуть. Действительно ли они так прекрасны, как он описывает? Да, действительно, — говорит он, а я смеюсь:

— Может быть, ты во мне ценишь что-то другое?

— Что именно?

— Ну, например, теплоту. — Я улыбаюсь, но в словах Генри звучит такая мука!

— Когда Фред услышал, как я говорю о Джун, он сказал, что тебя я не люблю.

И все-таки Генри не хочет отпускать меня. Он взывает ко мне в письмах. Его руки, его ласки, его желание ненасытны. Он говорит, что со мной никакие рассуждения (облеченные в слова Пруста, Фреда или мои) не помешают нам жить. Что значит жить? Тот момент, когда Генри звонит в Наташину дверь (ее нет дома, и вместо нее открываю я) и загорается страстным желанием. Или когда говорит мне, что не думал о шлюхах. Я по-идиотски снисходительна к Джун и верна ей. Но как я могу обманывать себя в том, что касается любви Генри? Она так велика, что хватает и мне, и Джун.

Он спит в моих объятиях, мы как будто приросли друг к другу, его член все еще во мне. Это момент настоящего покоя, я чувствую себя в совершенной безопасности, я защищена. Я открываю глаза, мысли мои путаются, одна рука лежит на его седых волосах, другой я обхватила его ногу. «О, Анаис, — говорил он, — ты так горяча, так горяча! Я хочу кончить в тебя, скорее, скорее!»

Неужели так важно, насколько человек любим? Должен ли он быть любим безмерно, настоящей, большой любовью? Что сказал бы Фред, узнав, что я люблю ближних больше себя? И любит ли Хьюго, если он три раза приходит на вокзал, чтобы встретить меня, потому что я трижды опаздываю на поезд? А может, это Фред любит по-настоящему, он, с его туманной, поэтичной, нежной терпимостью? Или я люблю сильнее всех, когда говорю Генри: «Разрушители не всегда разрушают. Джун не смогла тебя разрушить. В сущности, ты писатель, а писатель живет вечно».


— Генри, скажи Фреду, что завтра мы можем получить занавески.

— Я тоже пойду, — отвечает Генри, испытывая внезапный приступ ревности.

— Но, видишь ли, Фред хочет увидеться со мной, поговорить. — Ревность Генри доставляет мне удовольствие. — Скажи ему, чтобы он ждал меня на том же месте, что и в прошлый раз.

— Около четырех?

— Нет, в три. — Я подумала, что в прошлый раз нам не хватило времени.

Лицо Генри непроницаемо. По нему никогда нельзя определить, что он чувствует. Конечно, кое-что меняется, например, когда он расстроен, возбужден, серьезен или сдержан, за чем-то наблюдает или погружен в себя. Взгляд его голубых глаз становится проницательным, как у ученого, иногда глаза увлажняются. Меня это трогает до глубины души, потому что я сразу вспоминаю одну историю из детства Генри. Родители (отец был портным) по воскресеньям всегда брали его с собой, если куда-нибудь отправлялись. Они ходили по гостям и целый день, до позднего вечера, таскали за собой ребенка. Они приходили к друзьям, играли там в карты, курили. В комнате бывало так накурено, что дым ел Генри глаза. Мальчика отводили в другую комнату, рядом с гостиной, укладывали на кровать, а на воспаленные глаза клали мокрое полотенце.

И вот теперь его глаза устают, оттого что он работает корректором в газете. Мне бы хотелось избавить его от этого, вылечить, но я не могу.


Прошлой ночью я никак не могла уснуть. Представляла, как снова окажусь в Наташиной квартире вместе с Генри. Мне хочется снова пережить момент, когда он вошел в меня, когда мы занимались этим стоя. Он научил меня обнимать его ногами. Это так непривычно для меня, что я смущаюсь. Зато потом чувствую поток наслаждения и новое, острое желание.

— Анаис, я чувствую тебя, твою страсть всем телом!

Генри весь светится. Он всегда удивляется и радуется моей влаге и теплу.

Я часто ощущаю, как тяжело быть пассивной, это очень меня терзает. Чем ждать, пока он доставит мне удовольствие, лучше я сама возьму его, бешено возбудившись. Не это ли толкнуло меня к лесбийской любви? Меня это пугает. Ведут ли так себя женщины? Приходит ли Джун к Генри, если хочет его? Берет ли над ним верх? Или ждет его? Он направляет мои неопытные руки. Быть с ним все равно что оказаться в центре лесного пожара. Новые уголки моего тела разбужены, они горят. Генри способен воспламенить все, что находится рядом с ним. Я ухожу от него в огненной лихорадке.

Я встала у открытого окна своей спальни и глубоко вдохнула солнечный свет, аромат подснежников и крокусов, воркование голубей, птичьи трели, поток легкого ветра и размытых свежих запахов каких-то цветов; вдохнула небеса, будто сотканные из цветочных лепестков, серо-коричневые узловатые стволы старых деревьев, вертикальные побеги молодых ветвей, влажную темную землю и торчащие из нее корни растений. Все это имеет такой удивительный привкус, что рот мой невольно приоткрывается, и я чувствую на своем языке язык Генри; он пахнет так же, как во сне, когда он лежит в моих объятиях.

Я жду Фреда, но вместо него на свидание приходит Генри. Фред работает. Широко раскрыв глаза, я смотрю на Генри — мужчину, который вчера обнимал меня. Я начинаю мыслить трезво. Замечаю пятно на его шляпе и дырку на пальто. В любой другой день это тронуло бы меня, но сейчас я понимаю, что это подчеркнутая — напоказ — бедность, вызванная презрением к буржуа, бережно сжимающим свой кошелек. Генри великолепно говорит о Сэмуэле Путмане и Юджине Джоласе, о своей работе, о моей работе и о работе Фреда. Но потом рассказывает мне, как прошлым вечером после работы они с Фредом сидели в кафе, и с ним заговаривали проститутки, а Фред сурово и осуждающе смотрел на него, потому что в тот день Генри был со мной, а значит, по мнению Фреда, не должен был разговаривать с этими женщинами — они ужасны.

— Но Фред не прав, — говорю я, к удивлению Генри. — Проститутки дополняют меня. Я понимаю, какое облегчение должен чувствовать мужчина, когда идет к женщине, от которой не требуется ни эмоций, ни чувств.

А Генри добавляет:

— И тебе не надо писать им письма!

Я смеюсь, и он знает: я действительно его понимаю. Понимаю даже, почему он предпочитает ренуаровские тела. Вуаля. У меня из головы не идет лицо разгневанного Фреда, говорящего обо мне с обожанием.

Генри продолжает:

— В тот вечер я был ближе всего к тому, чтобы изменить тебе.

Я не уверена, действительно ли так сильно хочу, чтобы Генри хранил мне верность, потому что внезапно понимаю: само слово «любовь» сегодня меня утомляет. Любовь или нелюбовь. Фред говорит, что Генри меня не любит. Я понимаю, что необходимо избегать любых осложнений, и желаю этого в первую очередь самой себе. Увы, женщины не могут этого добиться, они слишком романтичны.

Предположим, что я не хочу любви Генри и говорю ему: «Послушай, мы взрослые люди. Меня тошнит от всех этих фантазий и эмоций. Не произноси слово „любовь“. Давай разговаривать столько, сколько нам хочется, и заниматься любовью только тогда, когда мы сами хотим этого. Не будем примешивать к этому любовь!»

Как все они серьезны! А я вдруг почувствовала себя старой и циничной. Я устала от бесконечных требований и больше часа чувствовала себя бесчувственной. За мгновение я могла разрушить свою легенду, уничтожить все, кроме самого главного — моей страсти к Джун и обожания Хьюго.

Возможно, мой интеллект выделывает очередной кульбит? Или это называется осознанием реальности? Где вчерашние чувства, где то, что я испытывала сегодня утром? И что случилось с моей интуицией, когда вместо Фреда на свидание пришел Генри? Я не поняла, что он пьян, и прочла ему из дневника о его силе, сообщив, что он может сломить меня, а потом обиделась, когда он не понял. Фарсовость ситуации меня задела. Я спросила:

— Как выглядит Фред, когда он пьян?

— Становится смешным, веселым и всегда свысока относится к проституткам. Они это чувствуют.

— А ты, конечно, с ними более чем дружелюбен?

— Да, я болтаю с ними, как гостиничный носильщик.

Да, все это не доставляет мне никакого удовольствия, холодит душу, заставляя чувствовать какую-то пустоту внутри. Однажды я пошутила, сказав, что когда-нибудь пришлю телеграмму: «Никогда не приходи ко мне больше, потому что ты не любишь меня». А вернувшись домой, подумала, что завтра мы с Генри не увидимся. А если увидимся, то больше не будем врать друг другу. Завтра я скажу Генри, чтобы он не беспокоился насчет любви. Но как быть со всем остальным?


Сегодня вечером Хьюго сказал, что мое лицо сияет. Я не могу сдержать улыбку. Нас ждет банкет. Генри уничтожил мою серьезность. Она не вынесла столь разных его ипостасей — попрошайка и Господь Бог, сатир и поэт, безумец и прагматик.

Когда Генри наносит мне удар, я не рыдаю и не отвечаю ударом из-за своей чертовой понятливости. И что бы я ни воспринимала с пониманием — Генри и его проституток, — я не могу с этим бороться. Просто, поняв, я тут же это принимаю.

Генри сам по себе — огромный мир, и я не удивлюсь, если он вдруг начнет воровать, убивать или насиловать. Итак, я все поняла.

Вчера, во время нашего свидания, я впервые увидела злорадного Генри. Он пришел, скорее чтобы позлословить о Фреде, чем чтобы повидаться со мной. Он упивался собой, говоря: «Фред работает. Как это, должно быть, для него унизительно». Я не хотела выбирать занавески без Фреда, но Генри настоял. Не знаю, придумала я это или нет, но мне показалось, что он радовался своей бесчувственности. «Я получаю столько же удовольствия, совершая зло…» — говорил Ставрогин. Мне это удовольствие незнакомо. Я подумала, не послать ли Генри телеграмму, а Фред в этот момент произносил: «Я люблю тебя». Мне захотелось увидеться с ним и утешить. Злорадство Генри поражает. Он говорит:

— Мне всегда нравилось занять у кого-нибудь деньги и потратить половину на телеграмму тому, кто дал мне в долг.

Когда нечто подобное выплывает из затуманенного, пьяного сознания Генри, я подмечаю в нем черты бесовства, какое-то тайное наслаждение собственной жестокостью. Джун покупала Джин духи, а Генри голодал; ей доставляло удовольствие прятать в своем чемодане бутылку мадеры, когда Генри с друзьями сидел без гроша в кармане, безнадежно мечтая что-нибудь выпить. Меня удивляют не поступки, а удовольствие, которое эти люди получают, ведя себя так. Генри вынужден издеваться над Фредом. Джун заходит гораздо дальше, причем делает все напоказ, например, резвится с Джин в доме родителей Генри. Эта тяга к жестокости неразрывно связывает Генри и Джун. Оба были бы рады унизить меня и уничтожить.


Мне кажется, что прошлое гнетет меня, как проклятие. Оно источник каждого моего движения, каждого произнесенного мной слова. Иногда прошлое одерживает верх над настоящим, и тогда Генри отступает в небытие. Пугающая сдержанность, неестественная чистота овладевают мной, и я отгораживаюсь от мира. Сегодня я девица из Ричмонд-Хилла, я пишу на столике из белой слоновой кости, просто так, ни о чем.

У меня нет страха перед Богом, но иной страх — перед дьяволом — не дает мне спать по ночам. Но если я верю в Сатану, то должна верить и в Господа. Раз зло несовместимо со мной, наверно, я святая.

Генри, спаси меня от причисления к лику святых, от ужаса неподвижного совершенства! Низвергни меня в преисподнюю!

Вчера я виделась с Эдуардо, что еще больше усилило холодность и бесстрастность моих рассуждений. Я слушала, как Эдуардо объясняет мои чувства. Должна признаться — звучит правдоподобно. Я внезапно охладела к Генри, потому что увидела его жестокость к Фреду. Жестокость в моей жизни всегда была самым неразрешимым противоречием. Я постоянно сталкивалась с ней в детстве: отношение отца к матери, садистские наказания моих братьев и меня самой. Когда родители ссорились, я так жалела маму, что впадала в истерику. От детских лет мне осталась хроническая неспособность к жестокости, почти слабость характера.

Присутствие в характере Генри даже намека на жестокость позволяет предположить, что он способен и на большее. Более того, Фред пробудил во мне скрытые чувства. Он понял меня через воспоминания, которые Эдуардо считает неким регрессом, впаданием в детство, что способно сдерживать мое дальнейшее взросление.

Мне необходимо довериться кому-то, мне даже захотелось позволить кому-то собой руководить. Эдуардо заявил, что пора обратиться за помощью к психоаналитику. Он всегда на этом настаивал, уверяя, что мы могли бы беседовать на разные темы, а доктор Алленди станет руководить, «играть роль отца» (Эдуардо обожает искушать меня этим образом). Почему же я сопротивлялась, вместо того чтобы сделать своим психоаналитиком самого Эдуардо? Это лишь давало отсрочку выполнению истинной задачи.

— Наверное, мне нравится смотреть на тебя снизу вверх, — признаюсь я.

— Вместо того чтобы позволить между нами другие отношения, которых ты не хочешь?

Удивительно, но этот разговор замечательно повлиял на мое настроение. Я только что не пела. Хьюго ушел по своим делам. Эдуардо продолжал анализировать. Он был необыкновенно красив. В течение всего обеда я любовалась его лбом и глазами, профилем, губами и лукавым выражением лица. Редкую красоту Эдуардо я впитала позже, когда в нем проснулось желание, вобрала так, будто вдохнула воздух, или случайно проглотила снежинку, или подставила лицо солнечным лучам. Мой смех избавил его от необходимости быть серьезным. Я сказала, что люблю его зеленые глаза. Я захотела и получила этого случайного любовника. Но я спровоцировала моего доморощенного психоаналитика, заставила заняться любовью с пациенткой.

Бегом поднимаясь по лестнице, чтобы причесаться, я уже знала, что на следующий день поспешу на свидание с Генри. Чтобы избавить меня от страхов, он прижимает меня к стене в своей комнате и целует, шепча, чего хочет сегодня от моего тела, каких жестов, каких движений. Я подчиняюсь, он доводит меня до безумия. Мы преодолеваем фантасмагорические препятствия. Теперь я знаю, почему полюбила его. Даже Фред, пока не ушел, выглядел не таким несчастным. Я призналась Генри, что и не ждала от него идеальной любви, зная, как он устал от сложностей жизни. Я стала мудрее, во мне проснулось чувство юмора, и ничто не прервет наши отношения, пока мы сами не пресытимся любовью. Мне кажется, я впервые в жизни поняла, что такое наслаждение, и рада, что так много смеялась прошлой ночью, счастлива, что пою сегодня, горжусь, что так легко ушла из дому (Эдуардо еще оставался в Лувесьенне, когда я, взяв пакет с занавесками, отправилась к Генри).

Незадолго до того мой брат Хоакин и Эдуардо говорили в моем присутствии о Генри. (Хоакин прочитал мой дневник.) Они считают, что Генри — это разрушительная сила и что он выбрал меня — силу созидающую, чтобы проверить свою власть. Еще им кажется, что я околдована магией литературных полутонов (это правда, я люблю литературу), но что я буду спасена — не помню как, но обязательно буду, даже несмотря на мое сопротивление.

Я лежала и чувствовала себя счастливой, потому что решила: сегодня Генри будет моим. Я улыбнулась.

На первой странице красивой тетради в пурпурной обложке, которую мне подарил Эдуардо, я написала имя Генри. Не нужен мне никакой доктор Алленди, не нужны никакие психоаналитики, парализующие чувства и мысли. Я хочу просто жить.

Апрель

Когда Генри слышит в телефонной трубке красивый, вибрирующий, преданный и сердечный голос Хьюго, он начинает ненавидеть порочность всех женщин, в том числе мою. Себе он позволяет быть неверным и предавать, но измена женщины его задевает. Я всегда ужасно расстраиваюсь, когда Генри пребывает в таком настроении. Я чувствую, что верна нашим неразрывным узам с Хьюго. Ничто не может разрушить нашу любовь, потому что я люблю, отбросив лицемерие и притворство. Этот парадокс терзает меня. Я перестала быть совершенной, такой, как Хьюго, я достойна презрения, — и это другая ипостась моего существа.

Генри понял бы, если бы я забыла о нем ради Хьюго, но я не могу притворяться. Одно мне ясно: если когда-нибудь придется выбирать между Хьюго и Генри, я без малейших колебаний выберу Хьюго. Свобода, которую я позволяю себе от имени Хьюго, как подарок от него, только увеличивает все богатство и поэзию моей любви. Аморальность, или усложненное понимание морали, интересуется традиционной верностью, забывая о буквальном смысле этого понятия. Я разделяю гнев Генри, но не по поводу несовершенства женщин, а по поводу испорченности и безнравственности жизни как таковой; и эта книга повествует об этой грязи, может быть, даже громче, чем все проклятия Генри.


Вчера Генри пригрозил напоить меня, но я поддалась, только прочитав тонкие и кристально чистые письма Фреда к Селин. Наша беседа обрывалась и возобновлялась, как в калейдоскопе. Когда Генри ушел на кухню, мы с Фредом заговорили так, как будто мы перекинули мост из одной крепости в другую и больше не можем ничего утаивать друг от друга. Слова нескончаемым потоком текли по мосту, проржавевшему от чрезмерной тяги к уединению. Потом появился Генри; он всегда общается с миром, как будто председательствует на гигантском банкете.

В маленькой кухне мы сидим почти неподвижно, почти касаясь друг друга. Генри пошевелился, чтобы положить руку мне на плечо и поцеловать, Фред отвернулся. Я сидела, сгорбившись под тяжестью двух разных чувств. Было тепло Генри, его голос, его руки, его губы. И были чувства Фреда ко мне, они затрагивали более потаенные уголки моей души, поэтому, когда Генри целовал меня, мне хотелось протянуть руки к Фреду и приблизить к себе оба чувства сразу.

Генри обуяла всеобъемлющая щедрость.

— Я отдаю тебе Анаис, Фред. Ты видишь, ты прекрасно знаешь, какой я. Я хочу, чтобы все любили Анаис. Она удивительна.

— Она слишком удивительна, — ответил Фред. — Ты ее не заслуживаешь.

— Ты больно жалишь, — воскликнул уязвленный гигант.

— Кроме того, — продолжил Фред, — тебе и не надо отдавать мне Анаис. У меня есть собственная Анаис, и она не похожа на твою. И я получил ее, не спрашивая разрешения ни у кого из вас. Оставайся на всю ночь, Анаис. Ты нужна нам.

— Да, да! — закричал Генри.

Я показалась сама себе идолом. Фред раскритиковал моего гиганта, потому что тот посмел не обожать меня.

— Проклятье, Анаис! — воскликнул Генри. — Я не преклоняюсь перед тобой, но люблю тебя. Я чувствую, что могу дать тебе так же много, как Эдуардо. Я бы никогда не смог обидеть тебя. Когда я вижу, что ты вот так сидишь передо мной, хрупкая и нежная, я понимаю, что никогда тебя не обижу.

— Я не хочу преклонения, — отвечает идол. — Ты даешь мне… ну, то, что ты даешь мне, — это лучше, чем преклонение.

У Фреда дрожат руки, когда он протягивает мне бокал вина. Вино разбередило меня до самых недр, все во мне дрожит и пульсирует. Генри на минуту выходит. Мы с Фредом молчим. Когда-то он сказал: «Нет, я не люблю шумные банкеты. Мне нравятся такие обеды, как этот, на двоих или на троих». А теперь между нами повисло тягостное молчание, и я чувствую себя придавленной к земле. Возвращается Генри и просит Фреда оставить нас наедине. Он едва успел прикрыть за собой дверь, а мы с Генри уже наслаждаемся друг другом. Мы оказываемся в нашем беспощадном первобытном мире. Он кусает меня, заставляет мои кости хрустеть, кладет меня, широко раздвинув ноги, и погружается в мои глубины. Наши ласки становятся похожими на звериные, наши тела как будто бьются в конвульсиях.

— О, Анаис, — стонет он, — я не знаю, как ты этому научилась, но ты умеешь трахаться, умеешь! Я никогда раньше не говорил об этом так прямо, но сейчас послушай меня: я бешено люблю тебя! Ты заполучила меня, я попался. Я схожу по тебе с ума!

А потом какие-то мои слова вызывают в нем внезапное сомнение.

— Это ведь не только секс, правда? Ты правда любишь меня?

Первая ложь. Месяцы прикосновений, прерывистого дыхания, и я, с его влажным, горячим членом внутри, говорю, что люблю его.

Но, произнося эти слова, я уже знаю, что это неправда. Его тело просто нашло способ возбудить мое, заставило ответить на его запросы. Когда я думаю о Генри, у меня возникает желание раздвинуть ноги. Сейчас он спит в моих объятиях, крепко спит. Я слышу звуки аккордеона. Воскресная ночь в Клиши. Я думаю о романе «Бюбю с Монпарнаса», о гостиничных номерах, о том, как Генри раздвигает мои ноги, как любит мою попку. В этот момент я не похожа на саму себя, я бродяга. Звуки аккордеона сжимают мне сердце. Меня наполнил белый сок Генри. Он спит в моих объятиях, и я не люблю его.


Мне кажется, я сказала Фреду, что не люблю Генри, когда мы сидели и молчали. Я сказала, что любила его видения, его галлюцинации. Генри несет в себе энергию секса, потока, проклятия, расширения, оживления, разрушения и зарождения страданий. Я восхищалась демоном, живущим в нем, несокрушимым идеалистом, мазохистом, нашедшим способ причинять боль самому себе, потому что он сам страдает от собственных предательств и жестокости. Меня умиляет униженность Генри перед моим домом. «Я знаю, что я грубый мужик и что я не знаю, как себя вести в таком доме, поэтому я бы должен презирать его, но я его люблю. Я люблю его красоту и нежность. В нем так тепло, что, когда я вхожу в него, то будто взлетаю».

А потом Хьюго отвозит меня на машине домой и говорит:

— Прошлой ночью я не спал и думал о том, что есть все-таки на свете любовь, которая больше и прекраснее секса.

Он сказал это, потому что несколько дней болел, и мы не занимались любовью, а просто спали, обняв друг друга.

У меня было такое чувство, будто я вываливаюсь из хрупкой раковины, в которой до того сидела. Моя грудь стала полнее и потяжелела. Но мне не было грустно. Я думала: «Дорогой, сегодня я так богата, но ведь все это не только для меня, но и для тебя тоже. Сейчас я вру тебе каждый день, но послушай, я дарю тебе такие радости, которые могу подарить только я. Чем больше я забираю себе, тем огромнее моя любовь к тебе. Чем больше я буду отказывать себе, тем беднее я буду для тебя, мой любимый. И нет никакой трагедии, если ты сможешь последовать моему примеру и стать равным мне в этом. Есть, конечно, равенство и более очевидное. Например, вот такое: я люблю тебя и ради тебя отрекаюсь от всего мира, от жизни. Ты бы имел перед собой в этом случае безразличную монашку, испорченную требованиями, которым ты не можешь соответствовать и которые тебя просто убили бы. Но посмотри на меня сегодня. Мы вместе едем в машине домой. Я узнала, что такое удовольствие. Но я не исключаю тебя из своей жизни. Войди в мое распростертое тело и насладись его вкусом. Я несу жизнь, и ты это знаешь. Ты не можешь видеть меня обнаженной и не желать при этом. Моя плоть кажется тебе невинной, находящейся в твоем распоряжении. Ты мог бы целовать меня туда, куда Генри кусал меня, и находить в этом удовольствие. Наша любовь неизменна. Только знание могло бы тебя обидеть. Возможно, я демон, если могу переходить из объятий Генри в твои, но буквальная верность для меня не имеет смысла. Я не могу жить только ради нее. Если в чем-то и заключен трагизм, так это в том, что мы должны жить вместе, а ты не можешь постичь того, что тебе надо было бы знать: между нами необходимы тайны, ты должен знать только то, что я хочу тебе сказать, на моем теле не должно и не может остаться следа того, что я пережила. Но ложь — это тоже жизнь, такая ложь, к которой прибегаю я».

Присутствие Фреда давит на меня, как будто я собственными глазами вижу, как проникаю в те сферы, которые не признаю. С Фредом я могла бы пережить что-то очень возвышенное и интересное. Но я не хочу жить сама с собой. И все-таки я не деформирую свою истинную природу, а лишь провозглашаю чувственность, уже существующую во мне. Генри ответил на мою силу, на которую раньше ни у кого не находилось ответного чувства. Его сексуальная сила и активность находятся в согласии с моей. Когда я занялась танцами, уже тогда желала некоего Генри. И этого самого незнакомого Генри я ошибочно искала в Джоне.

Мои мысли, как резинка, растянулись до предела. С Генри никто не разговаривает о сути вещей. Он не протяжный и медлительный Пруст. Он всегда в движении. Он живет, подчиняясь порывам. Как раз эти порывы мне в Генри и нравятся. После очередного порыва я могу целый день сидеть, медленно направляя свою лодку по реке чувств, которые он так расточительно раздает.

Эдуардо говорит, что я никогда полностью никому себя не отдавала, но, когда я думаю о том, как подчиняюсь благородству и совершенству Хьюго, чувственности Генри, красоте Эдуардо, эта мысль кажется мне просто абсурдной и невозможной. Вчера вечером на концерте я стояла перед Эдуардо, словно окаменев. Он научился не улыбаться, и мне тоже стоит этому научиться. Меня привлекает только цвет его кожи. В ней золотистая бледность испанца с каким-то северным оттенком, под загаром угадывается розовая кожа. И еще цвет его глаз — изменчиво-зеленый, невыносимо холодный. Его рот и ноздри как будто что-то обещают. Но у меня снова возникает чувство, будто мы с Эдуардо идем по миру, склонив друг к другу головы. Они встречаются и бьются друг о друга. И больше ничего. Мне нравится его ум, проникающий внутрь себя, аналитический. Кажется, у Эдуардо нет воли, потому что он подчиняется своему подсознанию и, как и Лоуренс, никогда не может объяснить почему.

Генри заметил то, чего не заметили бы ни Хьюго, ни Эдуардо. Лежа в постели, он сказал:

— Ты все время принимаешь какие-то почти восточные позы.

Когда он занимается со мной любовью, всегда требует от меня сильных слов, а я не могу сказать их ему. Я не могу рассказать, что чувствую. Он учит меня новым позам, движениям, новым вариациям, учит меня продлевать удовольствие.

На днях Эдуардо спросил меня, не хочу ли я попробовать вести себя, как Джун: удариться в полное отрицание всяческих мелочей, лгать (главным образом самой себе), изменить собственную сущность, чтобы устранить все помехи — вроде неспособности на жестокость. Вчера, находясь на самой вершине чувственного наслаждения, я не могла кусать Генри так, как он того хотел.


Эдуардо пугает мой дневник. Он боится его, как некоего свидетельства обвинения. Я не смогла бы сама это понять. Эдуардо признался своему психоаналитику.

Я понимаю все, что переживаю, особенно сны, видения. А еще, оставляя за скобками ложь, я все время ощущаю острую необходимость все приукрашивать. Поэтому и не записываю сны. Так что мой дневник — тоже ложь. То, что оставлено за пределами дневника, оставлено и за пределами моего разума. В тот момент, когда я пишу, я охочусь за красотой. А все остальное живет вне дневника и вне моего тела. Мне бы хотелось вернуться и подобрать все, что я растеряла. Например, ужасающую божественную доверчивость Хьюго. Я думаю о том, что в таком случае он сумел бы заметить. Например, то, что когда я, придя от Генри, разделась, чтобы принять ванну, на моем нижнем белье были пятна, а на носовом платке — стертая губная помада. Он мог бы изумиться, услышав от меня: «Может, попытаешься кончить дважды?» (Так может Генри.) У него могли бы вызвать недоумение моя чрезмерная усталость, темные круги под глазами.

Я хранила свой дневник в потайном месте, но очень часто делала в нем записи, сидя в ногах у Хьюго, а он даже не попытался прочитать что-нибудь через мое плечо. Когда Эдуардо заставил Хьюго лечь, закрыть глаза и прислушаться к словам «любовь», «кошка», «снег», «ревность», его реакция была удивительно медленной и неопределенной. Только слово «ревность» вызвало мгновенную ответную реакцию. Кажется, как будто он не хочет, сознательно не хочет ни на чем заострять внимание, не хочет ничего понимать. Это хорошо. В нем говорит инстинкт самозащиты. Это основа той странной свободы, которую он мне предоставил вместо свирепой ревности. Он ничего не хочет видеть. Все это вызывает у меня такую жалость, что временами я просто схожу с ума. Мне бы хотелось, чтобы Хьюго наказал меня, избил, запер. Это принесло бы мне облегчение.


Я отправляюсь на встречу с доктором Алленди, чтобы поговорить с ним об Эдуардо. Я вижу перед собой красивого здорового мужчину с ясными глазами провидца. Я все время настороже, боюсь услышать от него что-нибудь общепринятое, сухое, словно составленное по формулам. Я хочу, чтобы он сказал что-нибудь в этом роде, потому что, сделай он так, станет еще одним мужчиной, на которого нельзя положиться, и мне придется и дальше защищать себя самостоятельно, в одиночку.

Сначала я рассказала об Эдуардо и о том, как он набрался новых сил. Алленди обрадовало, что я заметила эту разницу. Но тут мы подошли к самому трудному.

— Вы знали, — спросил Алленди, — что были самой важной женщиной в его жизни? Вы были для Эдуардо наваждением. Вы — его идеал. Он видел в вас мать, сестру и недосягаемую женщину. Победить вас означало для него победить себя самого, свои неврозы.

— Да, я знаю. И хочу, чтобы он выздоровел. Я не хочу лишать Эдуардо неродившейся уверенности в себе, сказав, что не люблю его чувственной любовью.

— А как вы его любите?

— Я всегда была ему очень предана, я и сейчас предана ему, но чувственно я его не люблю. Есть другой мужчина, с более развитыми животными инстинктами, именно он крепко держит меня.

Я немного рассказываю ему о Генри. Он удивлен, что я так подразделяю свою любовь. Спрашивает, какие чувства я на самом деле испытывала с Эдуардо.

— Я была совершенно пассивна, — отвечаю я. — И не получала никакого удовольствия. Боюсь, что он это понял и во всем винил себя. Так будет хуже всего, хуже, чем даже если я сейчас скажу ему, что люблю Генри и не могу любить его. Мне будет казаться, что я допустила их соперничество и только потом оставила Эдуардо. Мне это представляется опасным. Скажите, — спрашиваю я, смеясь, — а мужчины знают, доставляют они женщине удовольствие или нет?

Доктор Алленди тоже смеется.

— Восемьдесят процентов никогда не знают, — отвечает он. — Некоторых это волнует, но остальные тщеславны и потому хотят верить, что им это удается, даже если до конца в этом не уверены.

Я вспомнила вопрос Генри, который он мне задал в гостинице: «Я тебя удовлетворяю?»

Снова спрашиваю Алленди:

— Чем продолжать эту сексуальную комедию, не лучше ли сказать ему, что я больна, страдаю неврозами, что со мной что-то не так?

— Конечно, возможно, с вами что-то не так, — говорит Алленди. — Есть что-то странное в том, как вы подразделяете свою любовь. Кажется, что вам не хватает смелости.

Тут он затронул самую чувствительную струну. Несколько минут назад, когда я говорила о подразделении любви на животную и идеальную, Алленди сделал ошибку: пришел к банальному выводу, что в возрасте полового созревания мне довелось увидеть какую-то грубую и грязную сторону любви, это меня отвратило, и потому я придумала себе неземное чувство. На самом деле мне не хватает смелости, уверенности в себе. Мой отец не хотел, чтобы родилась девочка. Он сказал, что я уродлива. Когда я что-нибудь писала или рисовала, он не верил, что это моя работа. Я никогда не видела от него ласки, не слышала ни слова одобрения, кроме того случая, когда чуть не умерла в возрасте девяти лет. Между нами всегда возникали ссоры, я терпела только побои, чувствовала на себе тяжелый взгляд его голубых глаз. Я помню ту неестественную радость, которую испытала, когда получила от отца письмо здесь, в Париже. Оно начиналось словами «моя радость». Я не видела от него любви и страдала вместе с матерью. Я помню, как мы приехали после моей болезни в Аркашон, где отец проводил отпуск. По его лицу было видно, что он не хочет нас видеть. То, что он хотел показать матери, я принимала и на свой счет. И все-таки, когда он нас оставил, я горевала на грани истерики. Все дни в нью-йоркской школе я страстно желала ощутить его присутствие. Я всегда боялась жесткости и холодности отца. И все равно отреклась от него в Париже. Именно я оказалась суровой и несентиментальной.

— Итак, — сказал Алленди, — вы углубились в себя и стали независимой. Вместо того чтобы доверчиво отдать всю себя одной любви, вы ищете разных. Вы даже ждете жестокости от мужчины старше вас, как будто вам не доставляет удовольствия любовь, не приносящая боли. И вы не уверены…

— Только в любви своего мужа.

— Но вам недостаточно одной любви.

— Мне всегда нужна его любовь и любовь еще какого-нибудь мужчины старше меня.

Я была удивлена, что детские впечатления могут иметь такое влияние на всю жизнь. Недостаток отцовской любви и моя заброшенность не прошли даром, так и не изгладились из души. Почему они не были стерты из памяти всеми любовными приключениями, которые я с тех пор пережила?

Эдуардо хотел, чтобы я поговорила с доктором Алленди и смогла потом сделать записи. И я готова это сделать, но только на собственных условиях. То, что я нечасто хожу к нему, дает мне время впитать всю информацию, обработать материал и писать с вдохновением, а еще быть менее зависимой. И все-таки вчера я очень расстроилась и снова почувствовала себя покинутой, когда Алленди сказал мне: «По-моему, вы очень уравновешенны, и мне кажется, что вы не нуждаетесь в моей помощи». Работа меня успокаивает, в ней я переплавляю страдания, но мне бы еще хотелось доверять какому-нибудь человеческому существу то, что я доверяю страницам моего дневника. В моих отношениях с людьми всегда чего-нибудь не хватает. С Эдуардо я не могу разговаривать о Генри. С ним я могу поговорить только о моей болезни. С Генри я не могу говорить о психоанализе. Он не психоаналитик, он эпический писатель, неосознанный Достоевский. С Фредом я могу быть сюрреалистична, но не могу вести себя как женщина, написавшая о Лоуренсе.

Алленди сказал мне:

— Вы восхитительно вели себя с Эдуардо, не каждая смогла бы так, потому что женщины в большинстве своем смотрят на мужчину как на врага и испытываютрадость, когда имеют шанс унизить или растоптать его.


Хоакин говорит, что когда он прочитал мой дневник, понял, что в отношении Генри ко мне есть нечто большее, чем просто сексуальное влечение, что Генри действительно смог удовлетворить какие-то мои потребности, не удовлетворенные Хьюго. Он все еще считает, что с Генри я потеряла саму себя, что я отдаюсь переживаниям, которые противоречат моей природе.

Алленди начинает внушать мне, что в нормальных условиях я бы не смогла любить такого человека, как Генри, что необходимо устранить причину моей любви к нему. Я тут же ополчаюсь против науки и ощущаю небывалую веру в собственные инстинкты.

Психоанализ может заставить меня стать более правдивой. Кое-что я уже осознала: например, что боюсь, что меня обидят, сделают мне больно. Когда мне звонит Генри, я реагирую на каждый нюанс его интонаций. Если он занят в издательстве, если он не один или если мне кажется, что он позвонил случайно, я моментально расстраиваюсь, у меня портится настроение.

Сегодня Генри проснулся и сказал сам себе:

— К черту ангелоподобных и ученых женщин!

Потом сказал, что с воскресенья написал два письма, которые дожидаются меня у Наташи. Я ликую. Я презираю собственную сверхчувствительность, из-за которой нуждаюсь в постоянном утешении, но которая также позволяет мне понимать чувствительность других людей. Настоящая, большая любовь Хьюго должна была дать мне уверенность в себе; моя постоянная жажда любви и понимания, безусловно, ненормальна.

Может быть, я пытаюсь самоутвердиться, завоевывая мужчин старше себя? Или мне приятна боль? Что я чувствую, когда Генри смотрит на меня своими холодными голубыми глазами? (У моего отца глаза были ледяные.) Я хочу, чтобы лед растаял от желания ко мне.


Между мной и Фредом появилась ужасная натянутость, мы не можем выносить взгляда друг друга. Он написал обо мне так точно, так пронзительно, что мне кажется, будто он проник в самые сокровенные уголки моей души. То, что он написал о Генри, испугало меня не меньше. Он будто вплотную приблизился к моим страхам и сомнениям. Он пишет о самом сокровенном. Я смогла говорить, только прочитав эти страницы. И он прочитал мой дневник. Фред говорит:

— Тебе не надо было позволять мне это читать, Анаис.

Я спрашиваю почему. Он как будто онемел, его ошарашили мои записи. Он наклонил голову, губы дрожат. Он похож на призрак меня самой. Что его так ошеломило? Неужели я открыла какое-то сходство, он узнал себя во мне? Он — часть меня. Он мог бы понять всю мою жизнь. Я бы отдала в его руки все свои дневники. Я его не боюсь. Он так нежен со мной.


Генри говорит мне такие красивые слова. Он немного холоден и очень мудр. Он снова признается:

— Я люблю тебя.

Лежа в его объятиях, говорю ему:

— Я тебе не верю.

Он понимает, что у меня плохое настроение, но все-таки настаивает:

— А меня ты любишь?

Я отвечаю что-то неопределенное. Мы связаны друг с другом, и я не могу поверить, что только физически. Когда это мое невменяемое состояние проходит и мы спокойно разговариваем, я очень удивляюсь, что он говорил о нашей любви так серьезно.

— В воскресенье ночью, когда ты ушла, я поспал немного, а потом вышел погулять. Я чувствовал себя таким счастливым, Анаис, счастливее, чем когда-либо. Я понял ужасную истину: я не хочу, чтобы Джун возвращалась. Ты мне страшно нужна, ты нужна мне вся, без остатка. Иногда я даже чувствую, что, если бы Джун вернулась и разочаровала меня и мне стало бы на нее наплевать, я бы почти обрадовался. В воскресенье ночью мне хотелось послать ей телеграмму со словами: «Ты мне больше не нужна».

Но моя мудрость не дала мне поверить. Генри все понимает, поэтому добавляет:

— В руках Джун я слаб, Анаис. Если, когда она вернется, я буду делать то, что она захочет, ты не должна думать, что я предал тебя.

Я удивлена; мне кажется, что когда я впервые окунулась в свою страсть и поняла зыбкость и трагичность ситуации, я отпрянула и стала преуменьшать значимость наших отношений. Я израсходовала способность к трагедиям с Джоном Эрскином. Тогда я настрадалась до предела. Я даже не знаю, смогу ли еще когда-нибудь так же сильно страдать. Мне кажется, что чувства Генри схожи с моими. Мне хочется наслаждаться настоящим глубоко и бездумно. Генри склоняется надо мной, дрожа от желания, его язык — у меня между ног, секс с ним сочен, похож на бурную реку.

— Ты единственная женщина, которой я могу быть верен. Мне хочется тебя защитить.

Когда я вижу фотографию Джун в комнате Генри, я ненавижу ее, потому что в этот момент люблю Генри. Я ненавижу Джун и в то же время знаю, что тоже нахожусь в ее власти, и когда она вернется…

— Я чувствую с тобой то, чего не могу почувствовать с Джун. Это выше любви, мы с тобой друзья. А про себя и Джун я не могу этого сказать.

Человек не способен уйти от своей природы, хотя Генри сказал вчера:

— В твоей доброте есть изъяны.

Изъяны. Какое облегчение! Трещины, надломы. Через них я могу просочиться, найти выход. Какие-то извращения заставляют меня выйти из роли, которую я вынуждена играть. Я всегда представляла себе другую роль. В моих мечтах она никогда не была одной и той же. Когда Генри изъявляет желание почитать мой дневник, меня охватывает дрожь. Я знаю, что он подозревает меня в постоянном предательстве. Я бы, возможно, и хотела этого, но не могу. С тех пор как он у меня появился, я стала инстинктивно упражняться в верности проститутки: не получаю удовольствия ни с кем, кроме него. Больше всего я боюсь, когда Хьюго желает меня после Генри, а это случается часто. Прошлой ночью он был страстен и горяч, а я послушна и лжива. Я изображала наслаждение. Он нашел эту ночь прекрасной и получил огромное удовольствие.


Когда мне кажется, что чувства вот-вот хлынут через край и я ищу всех доступных мне чувственных наслаждений, действительно ли я этого хочу? Если бы я вдруг почувствовала влечение к какой-нибудь женщине на улице или к мужчине, с которым протанцевала всего один танец, смогла бы я и вправду удовлетворить свое желание? И существует ли желание вообще? В следующий раз, когда меня охватит такое чувство, я не стану ему сопротивляться. Я должна узнать.

Сегодня вечером я отдалась тоске по Генри. Я хочу его и хочу Джун, а ведь именно Джун убьет меня, это она отнимет у меня Генри, она возненавидит меня. Я хочу, чтобы Генри обнял меня. И я хочу, чтобы Джун застала меня в его объятиях — только это заставит ее страдать. А потом будет страдать Генри, когда она завладеет им. Я хочу написать ей и умолять, чтобы она вернулась, потому что я люблю ее, потому что хочу отказаться от Генри в ее пользу. Это будет самый большой и ценный подарок, который я могу ей сделать.


Каждую ночь Хьюго раздевает меня, как в первый раз, как будто я для него новая женщина. Мои чувства беспорядочны, я не могу в них разобраться. Мои сны не говорят мне ни о чем, кроме того, что я боюсь снова оказаться на пороге самоубийства.

Никто не излечивается просто течением жизни и любовью, но, может быть, я исцелюсь? Хьюго иногда лечит меня. Сегодня мы ходили гулять в поле. Мы сели на траву под вишнями, на нас светило солнце, и мы болтали, как два влюбленных подростка. Генри тоже исцеляет меня. Он поднимает меня на своих могучих руках, руках великана. И поэтому в иные дни я верю в себя.


Хьюго уехал и, уезжая, так печально и обреченно меня поцеловал. Все вокруг меня напоминает о нем — мелкие вещицы, говорящие о его привычках, о его недостатках, о его божественной доброте. Письмо, которое он забыл отправить, его изношенное белье (он никогда ничего себе не покупает), его записки с перечнем дел, мяч для игры в гольф, который напоминает мне о его вчерашних словах: «Даже гольф меня не радует, потому что я предпочитаю быть с тобой. Все это — часть моей чертовой работы». Я смотрю на его зубную щетку, на открытый тюбик зубной пасты, на недокуренную сигарету, на его костюм, на ботинки. Едва я успела поцеловать его на прощание, едва зеленые ворота закрылись за его спиной, как я уже сказала Эмилии:

— Почисти мое розовое платье и выстирай шелковое белье. Возможно, я на несколько дней уеду в гости к другу.

Вчера я не забыла обласкать и Эдуардо, и от этого он, должно быть, вырос, по крайней мере, на два фута. И в тот же вечер захотела раствориться в Хьюго, оказаться в тюрьме его рук, укрыться в его доброте. В такие моменты страсть и возбуждение кажутся неважными. Я не могу выносить ревность Хьюго, но он уверен в моей любви. Он говорит:

— Я никогда не любил тебя так сильно, я никогда не был с тобой так счастлив. Ты — вся моя жизнь.

И я знаю, что люблю его так сильно, как только могу любить, что он единственный, кому я принадлежу навсегда. И все-таки три дня я отчетливо представляла себе жизнь с Генри в Клиши. Я говорю Хьюго:

— Пожалуйста, присылай мне телеграммы каждый день.

А ведь меня может не оказаться дома, чтобы их прочитать.

Я сбежала. Моя пижама, расческа, пудра, мои духи — все это теперь в комнате Генри. Я обнаружила в Генри такую глубину, что даже удивилась.

Мы гуляем в Клиши. Он показывает мне улицу, людей, жизнь. Я иду, как лунатик, а он вдыхает аромат улицы, он наблюдает, его глаза широко открыты. Он показывает мне проститутку с деревянным протезом, которая стоит у кинотеатра «Гомон палас». Он не знает, что значит жить в мире, где единственный отчетливый персонаж — это собственное «я», о чем хорошо знаем мы с Эдуардо. Мы сидели в нескольких кафе и разговаривали о жизни и смерти, как их понимает Лоуренс.

Генри говорит:

— Если бы Лоуренс жил…

Да, я знаю, как заканчивается это предложение. Я бы полюбила его. Он бы полюбил меня. Генри в подробностях может представить изменчивый интерьер моего кабинета. Фотографии Джона. Его книги. Фотографии Лоуренса и его же книги. Акварели Генри и его рукописи. Некоторое время мы с Генри сидим и с горькой иронией размышляем о нашей жизни.


Эдуардо сказал, что Генри непредсказуем — и в жизни, и в творчестве. Так и есть. В противном случае он был бы аналитиком. И тогда не представлял бы собой такую живую, хаотичную силу.

Когда я рассказала Генри о Джоне Эрскине, он удивился моему святотатству. Джон, человек, которого так уважал Хьюго. Я спокойно отвечаю:

— Может быть, это и кажется святотатством, но все же посмотри, как все естественно: я любила в Джоне то, что было связано с Хьюго.

Мы с Фредом в два часа ночи сидели на кухне в Клиши, ели, пили и много курили. Генри пришлось подняться и умыться холодной водой, промыть свои чувствительные глаза маленького немецкого мальчика. Я не могла этого вынести и сказала:

— Генри, давай выпьем за окончание твоей работы в газете. Ты никогда больше не будешь этим заниматься.

Казалось, мои слова обидели Фреда. У него сразу испортилось настроение. Он пожелал нам спокойной ночи. Я пошла в комнату Генри.

Раздеваясь, разговаривая, складывая одежду на стул, мы наслаждались временем, которое проводим вместе. Генри очень понравилась моя красная шелковая японская пижама, которая так странно выглядела в просто обставленной комнате, на грубом одеяле.

На следующий день мы узнали, что Фред не ночевал дома.

— Не воспринимай его слишком серьезно, — сказал Генри.

Мы вместе позавтракали в пять часов, потом я сшила серые занавески, а Генри прибил к стене гардинный карниз. За обедом тет-а-тет мы пили анжу, было очень весело. Рано утром я уехала обратно в Лувесьенн.

Когда я вернулась в Клиши, Фред был дома, крайне печальный. Мы пообедали в полном молчании, я чувствовала себя очень несчастной. Чтобы доставить мне удовольствие, Фред справился с хандрой и воскликнул:

— Давай что-нибудь предпримем! Поедем в Лувесьенн!

И мы уехали.

Я чувствую, как волшебство моего собственного дома успокаивает меня; вот мы сидим перед камином. Это один из тех моментов, когда дом излучает очарование, а огонь в камине успокаивает. Я могу расслабиться и ощутить себя частью этих стен. Мне приятны обожание и любовь находящихся рядом со мной мужчин. Я теряю бдительность и веду себя так, будто у меня нет от них секретов. Я открываю железные шкатулки и показываю им свои ранние дневники. Фред хватает первую тетрадь и начинает смеяться и плакать над ней. Генри я дала красную тетрадь, в которой все — только о нем. Так я еще никогда не делала. Я читаю через его плечо.


Мы с Генри ждем поезда на платформе. Дождь только что омыл деревья. Земля источает ароматы, как женщина, которую мужчина вспахал и засеял. Наши тела тянутся друг к другу.

В этот момент я не думаю о том, как однажды мы с Джун стояли точно так же, прижавшись друг к другу. Меня волнует, что вчера Генри впервые обидел меня, хоть я и была готова к его сарказму и насмешкам. Я знала, что он любит выискивать в людях недостатки, потому что читала все, что он написал о Джун. Мы листали мой красный дневник. Он остановился на утверждении Фреда, что я красивая.

— Видишь, я с Фредом не согласен, хотя в тебе есть шарм, не спорю.

Я сидела рядом с Генри. Обиженно посмотрев на него, я уткнулась в подушку и заплакала. Когда он положил руку на мое лицо и почувствовал, что оно мокрое от слез, то очень удивился.

— О, Анаис, я никогда не думал, что это может что-то значить для тебя. Я ненавижу себя за то, что был так жесток с тобой. Но помнишь, я ведь говорил тебе, что и Джун не считаю красивой. Самая могущественная женщина не значит самая красивая. Но я и подумать не мог, что могу заставить тебя плакать, стать причиной твоих слез, — никогда! Я ни за что не хотел так поступить — с тобой!

Теперь он сидит напротив меня, а я лежу, утонув в подушках, с растрепанными волосами и с глазами, полными слез. В этот момент я вспомнила, что обо мне думают художники, и сказала Генри об этом. А потом вдруг ударила его. Как он потом сказал, ударила по-кошачьи. Когда все прошло, Генри, казалось, позабавило это маленькое происшествие, мы даже, как ни странно, стали ближе друг другу. Но в поезде он все испортил, начав объяснять, что, как только увидел меня, решил, что я красивая, но теперь изменил мнение, потому что Фред слишком настаивал, а еще из-за Джун. Тут я сказала, что у него плохой вкус.

Все чудесные слова, которые Генри наговорил о моем дневнике, побледнели, я сожалею об откровенности, с которой говорила. Мысль, что красота — понятие относительное и каждый мужчина по-своему реагирует на нее, не помогает. Это ненормально — быть такой обидчивой. Да, я приняла обиду близко к сердцу, но спрятала очень глубоко и сказала сама себе: «Я это переживу. Не буду обращать внимания». Несколько часов я наслаждалась собственной стойкостью, пока мы не начали раздеваться и Генри не сказал:

— Хочу посмотреть, как ты раздеваешься. Я никогда не наблюдал за тобой.

Я села на кровать. Мною овладела робость. Я попыталась отвлечь внимание Генри от процесса и юркнула под одеяло. Мне хотелось плакать. Всего несколько минут назад он сказал: «Мне кажется, я ужасен. Мне никогда не хотелось смотреть на себя в зеркало». Я нашла нежные слова утешения для Генри, рассказала, что люблю в нем. Но я не сказала, что в эти дни мне, как никогда раньше, была необходима красота Эдуардо.

На следующий день в половине четвертого я отправилась к Алленди — он был мне совершенно необходим.


Я пришла к Генри и застала его за работой. Он встретил меня радостным поцелуем. Я села за стол рядом с ним и стала просматривать отрывки, которые должны были войти в мою книгу. Сила таланта Генри переполняла меня. Когда он проголодался, я сказала, что приготовлю что-нибудь на обед.

— Позволь мне поиграть в жену гения, — попросила я и отправилась на кухню — в своем неизменном розовом платье.

Даже звук голоса Генри поднимает мне настроение. Вспоминаю его слова: «Когда я пишу, мне хочется описывать тебя, как ангела. Мне даже трудно уложить тебя в постель».

— Но я не веду себя как ангел. Ты же знаешь!

— Знаю, да, конечно, знаю. Ты меня просто вымотала за эти дни. Ты — сексуальный ангел, но все равно ангел. Твоя чувственность неубедительна.

— Я накажу тебя за это, — пообещала я. — Отныне буду вести себя как ангел.

Через два часа после этого разговора Фред ушел на работу, а Генри целует меня, стоя в кухне. Я хочу изобразить сопротивление, но таю даже от поцелуя в шею. Я говорю «нет», но Генри просовывает руку мне между ног, управляя моим телом, как тореадор быком.

Мы лежим неподвижно, и я люблю его спокойной любовью: люблю кисти его рук, запястья, шею, губы, тепло его тела и внезапные озарения его ума. Потом мы садимся есть, разговариваем о Джун и Достоевском — и вот уже за окном кричит петух. То, что мы с Генри можем сидеть и разговаривать о нашей любви к Джун, о том, как удивительно хороша она бывает, — для меня величайшая победа.

Самое глубокое впечатление оставляют в моей душе долгие, спокойные часы, проведенные с Генри. Сидя над своей рукописью, он впадает в задумчивую молчаливость, временами что-то бормочет себе под нос. В нем есть что-то от гнома, от сатира и от немецкого школьника. У него на лбу — несколько твердых шишек, фигура, склонившаяся над бумагами, удивительно хрупкая. Когда он вот так сидит, мне кажется, что я могу прочитать его мысли, проникнуть в лабиринты его могучего творческого ума. Я обожаю все, что придумывает его мощный мозг, все его порывы.

Он лежит в постели рядом со мной, прижавшись грудью к моей спине, обняв рукой за плечи. Погруженная в собственное одиночество, я чувствую, что переживаю момент абсолютной любви. Мои раны затягиваются, желания умолкают. Генри спит. Как я люблю его! Я чувствую себя рекой, вышедшей из берегов.

— Анаис, когда вчера вечером я пришел домой, мне показалось, что ты тоже дома, потому что почувствовал запах твоих духов. Я соскучился по тебе. Понял, что не успел сказать тебе, когда ты еще была со мной, как это замечательно, что ты здесь. Я никогда не успеваю, может, не умею. Посмотри, вот ящик с твоими вещами — твоими чулками. Я хочу, чтобы ты оставила запах своих духов по всему дому.

Мне кажется, что он любит меня нежно и сентиментально. Джун вдохновляет на страсть. А я помогаю собраться с мыслями, вспомнить, познать откровения. Я вижу Генри-писателя. Мне дана другая сторона его любви.

Сейчас я одна в Лувесьенне. Я все еще чувствую, как Генри прижимается ко мне во сне всем телом. Хочу, чтобы сегодняшний день стал последним. Всегда хорошо, когда высшая точка оказывается последней. Может вернуться Джун и закружить нас в вихре, как самум. Генри будет страдать, а меня она просто загипнотизирует.

Мой дневник сохранит слова Генри. Я получаю их, как драгоценные подарки, как золото, как духи. Генри роняет их, а я ловлю так увлеченно, что даже забываю отвечать. Я рабыня, обмахивающая его павлиньими перьями. Генри говорит о Боге, о Достоевском и о достоинствах прозы Фреда. Он проводит границу между этими достоинствами и собственным драматичным, чувственным, мощным творчеством. Он может с самоуничижением сказать: «У Фреда есть искусство, которого не хватает мне, он эрудирован, как Анатоль Франс».

Я отвечаю:

— Но неужели ты не видишь, что Фреду не хватает страсти, впрочем, как и Франсу? А в тебе она есть!

Эта мысль возникла у меня, когда мы шли по бульвару; мне очень захотелось поцеловать человека, чья страсть, как лава, обрушивается на холодный мир интеллекта. Мне хочется пожертвовать жизнью, домом, безопасностью, творчеством ради того, чтобы жить с Генри, работать для него, стать ради него проституткой, да кем угодно, даже постоянно терпеть обиды.


Поздно ночью он рассказывает мне о книге, которую я еще не читала, — о «Холме грез» Артура Мейчена. Я забываю обо всем. Генри мягко говорит мне:

— Я говорю с тобой почти как отец.

В этот момент мне показалось, что я полуженщина-полудевочка. Я знаю, что глубоко во мне прячется ребенок, который любит, чтобы его удивляли, учили, руководили им. Когда я слушаю Генри, становлюсь маленькой девочкой, а он ведет себя, как отец. Навязчивые образы — эрудит, отец, и женщина — снова превращается в ребенка. Я вспоминаю то, что говорил мне Генри, например: «Я не обижу тебя, тебя — никогда». Вспоминаю его необычную нежность, желание защитить. Мне кажется, что меня предали. Поглощенная восхищением его работой, я превратилась в ребенка. Могу себе представить, как какой-нибудь другой мужчина говорит мне: «Я не могу заниматься с тобой любовью. Ты не женщина. Ты ребенок».

Я перестаю лелеять мечту об абсолютной чувственности. Потом впадаю в ярость, мне хочется господствовать, работать по-мужски, помогать Генри, опубликовать его книгу. Я теперь хочу гораздо большего: хочу сама заниматься любовью, хочу, чтобы трахали меня, хочу утвердиться как чувственная женщина. Однажды Генри сказал:

— Послушай, мне кажется, что у тебя могло бы быть десять любовников, и ты со всеми сумела бы справиться. Ты ненасытна.

Но уже на следующий день он говорит совсем обратное:

— Твоя чувственность неубедительна.

Он видит во мне ребенка!

Мне это ненавистно, слова его приводят меня в ярость. Я бегу прочь из Клиши и думаю, что уношу свой секрет с собой. Остается надежда, что Генри ничего не понял. Я боюсь его безжалостного, всепонимающего взгляда. Выскальзываю из постели и убегаю, пока он еще спит. Прихожу домой и засыпаю глубоким сном на несколько часов. Я должна убить в себе ребенка. Завтра я смогу встретиться с Генри, посмотреть ему в глаза и быть с ним женщиной.


Это могло остаться проходным, ничего не значащим эпизодом. Но теперь, благодаря психоанализу, оно приобретает гораздо большее значение. Психоанализ поселяет во мне странное ощущение: как будто я мастурбирую, вместо того чтобы заниматься сексом с партнером. Быть с Генри для меня значит жить, превратиться в поток, даже страдать. Мне не нравится находиться в обществе Алленди, не хочу, чтобы его сухие пальцы прикасались к тайнам моего тела.

Когда я слегка приоткрываю Эдуардо свой страх перед жестокостью, он отвечает мне весьма банально:

— Люди обычно используют слабости окружающих. Из них можно извлекать выгоду.

Я так и поступила. И все-таки я не вижу ничего хорошего в своем детском обожании, взрослого мужчины, в восхищении Джоном и Генри. В этом ничего и нет — только вмешательство в процесс созревания и отречение от собственной личности. Генри говорит:

— Как приятно смотреть на тебя спящую. Ты похожа на куклу, лежишь там, где тебя положили. Даже во сне ты занимаешь совсем мало места.


На меня сыплются вопросы Алленди:

— Что вы чувствовали, когда впервые решили поговорить со мной?

— Я чувствовала, что вы мне очень нужны, что я не хочу оставаться наедине с мыслями о собственной жизни.

— Вы любили своего отца преданно, почти чрезмерно, и вам была ненавистна сексуальная причина, по которой он оставил вас. Возможно, как раз это и рождает в вашей душе протест против секса. Это чувство осело в вашем подсознании в период отношений с Джоном. Вы заставили его в некотором роде кастрировать себя.

— Но почему же тогда я была так несчастна, почему была в таком отчаянии, когда это произошло, и почему любила его целых два года?

— Возможно, ваша любовь именно потому и усилилась.

— Но я стала презирать Джона за то, что ему не хватало импульсивной страсти.

— Это скрытая необходимость в доминирующем мужчине, который подавлял бы вас, одновременно являясь ниже вас. Вы действительно любили Джона, потому что он не подчинял вас себе, вы превосходили его в страстности.

— Нет, это не так, потому что сейчас я нашла мужчину, который полностью подчинил меня себе, и я несказанно счастлива.

Алленди задает вопросы о Генри. В итоге он подмечает, что я социально доминирую. Он также говорит, что я поставила себя в положение соперницы по отношению к женщине, которая заведомо окажется победительницей, и таким образом сама нарываюсь на страдания. Он понял, что я любила мужчин, которые были слабее меня, и страдала от этого. И что в то же время я ужасно боюсь боли, что заставляет меня иметь нескольких любовников, чтобы каждая связь служила убежищем, в котором можно спрятаться от другой. Я хочу любить сильного мужчину, но не могу этого сделать.

Алленди говорит, что у меня сильно развито чувство превосходства из-за физической хрупкости и почти детской фигуры. Мне всегда казалось, что мужчины любят только здоровых, полных женщин. Эдуардо рассказывал мне о толстушках кубинках. Внимание Хьюго впервые привлекла толстая девочка. Все всегда сетовали на мою худобу, а мама цитировала испанскую поговорку: «Мужчины не собаки — на кости не бросаются». Когда я собралась в Гавану, то сомневалась, смогу ли вообще кому-нибудь понравиться, потому что была слишком худа. Эти опасения никогда не оставляли меня и, естественно, усилились, когда Генри восхищался передо мной Наташиным телом, называя его богатым.

Алленди говорит:

— Знаете ли вы, что иногда чувство сексуального превосходства основано на осознании собственной миниатюрности?

Да, до восемнадцати или девятнадцати лет я была совершенно безразлична к сексу, тогда чувственность не пробудилась окончательно. Зато потом!

— А если бы я была фригидна, могла бы моя голова быть так же занята сексом, смогла бы я им заниматься вообще?

— Даже больше, чем сейчас.

Наступило молчание. Я думаю о том, что, несмотря на всю радость, которую подарил мне Генри, я еще ни разу не испытала настоящего оргазма. То, что со мной происходит, скорее можно назвать спазмами. Однажды я случайно испытала оргазм с Хьюго, но, возможно, это случилось, потому что он любит, когда я сдвигаю ноги, а Генри, напротив, просит раздвигать их как можно шире. Еще раз я испытала оргазм, когда занималась мастурбацией. Но обо всем об этом я не стану говорить Алленди.

Из моих снов психиатр сделал вывод, что я постоянно испытываю желание быть наказанной, униженной или брошенной. Мне снится жестокий Хьюго, неистово злой Эдуардо, Джон-импотент.

— Причина кроется в чувстве вины за то, что вы слишком сильно любили отца. Позже, я уверен, вы гораздо сильнее любили мать.

— Да, правда. Я безмерно ее любила.

— А теперь вы ищете наказания себе. И вам нравится страдать, потому что мучение напоминает, как вы страдали с отцом. В одном из ваших снов, где мужчина силой овладевает вами, вы испытываете ненависть.

Я чувствую себя подавленной, как будто вопросы Алленди — не вопросы, а жестокие удары. Я так нуждаюсь в его помощи! Но психоанализ не помогает. Боль, которую я чувствую в жизни, не может сравниться со страшной болью и страданием, которые я испытываю за одну минуту нашего разговора.

Алленди просит меня расслабиться и рассказать, что творится у меня в голове. Но я просто анализирую свою жизнь.

Алленди говорит:

— Вы пытаетесь идентифицировать себя со мной и сделать за меня мою работу. Вам никогда не хотелось превзойти мужчин в их деле? Не возникало желания унизить их собственным успехом?

— Конечно, нет. Я всегда помогаю мужчинам в работе, иду на жертвы ради них.

Да, подбадриваю, восхищаюсь, аплодирую им. Нет, Алленди совершенно не прав.

Он говорит:

— Возможно, вы друг мужчинам, а не враг.

— И даже больше. Я всегда мечтала выйти замуж за гения и служить ему, но никогда не хотела сама быть гениальной. Но я написала книгу о Лоуренсе и хотела, чтобы Эдуардо сотрудничал со мной. Даже сейчас я уверена, что он мог бы написать гораздо лучше, просто нужные энергия и порыв были у меня.

Снова Алленди:

— Вам известно о комплексе Дианы, когда женщина завидует половой силе мужчины?

— Да, сексуально я чувствовала это. Я бы хотела обладать Джун и другими красивыми женщинами.

Некоторых моментов Алленди не касается, как будто чувствует мою ранимость. Каждый раз, когда он затрагивает вопрос об уверенности в себе, я ужасно страдаю. Страдаю я и тогда, когда он касается моих сексуальных возможностей, моего здоровья, моего чувства одиночества, потому что нет ни одного мужчины, с которым я могла бы быть так откровенна.

Я лежу на спине, чувствуя душевную боль и отчаяние. Слова Алленди больно меня задели. Я плачу. А еще я плачу от стыда и жалости к себе. Я чувствую себя слабой и беззащитной. Я не хочу, чтобы он видел, как я плачу, поэтому отворачиваюсь. А потом поднимаюсь на ноги и смотрю ему прямо в лицо. Взгляд Алленди очень мягок. Мне хочется, чтобы он думал обо мне как о незаурядной женщине, чтобы восхищался мной. Мне очень приятно слышать от него:

— Вы очень много страдали.

Когда я ухожу, мне кажется, что, как во сне, приятное, расслабляющее тепло разливается по всему телу, как будто я путешествую по фантастическим странам. Эдуардо говорит, что я похожа на наседку, высиживающую яйца.

Алленди спрашивает меня:

— Из-за чего именно вы так расстроились в прошлый раз?

— Я почувствовала, что кое-что в ваших словах — правда.

Мне бы хотелось просто рассказать ему о днях, которые я провела с Генри. После общения с Генри психоанализ кажется мне пресным. Я прилежно приступаю к делу, но чувствую, как в душе растет сопротивление. Я сообщаю Алленди, что не испытываю к нему ненависти. Мне чисто по-женски понравилось, что он сумел заставить меня плакать.

— Вы оказались сильнее. Мне это нравится.

Проходит немного времени, и я осознаю, что Алленди ставит передо мной трудные задачи, которые я без особых усилий могла бы преодолеть, но одновременно пробуждает прежние страхи и сомнения. За это я его ненавижу. Читая описание моих снов, Алленди замечает, что они записаны с более чем мужской прямотой и откровенностью. Теперь я понимаю, что он ищет в моем поведении мужские черты. Неужели я люблю Генри, потому что отождествляю себя с ним, а он имеет возможность любить и обладать Джун? Нет, этого не может быть. Я вспоминаю, как однажды ночью Генри учил меня заниматься любовью, когда я сверху, и как мне это не понравилось. Я чувствую себя счастливее, когда пассивно лежу под ним. Я думаю о неопределенности своих отношений с женщинами, не уверена, какую именно роль хотела бы играть. В моем сне член был у Джун. В то же время, признаюсь я Алленди, будь я лесбиянкой, я хотела бы сама выбирать партнершу, защищать, содержать ее, любить за красоту, и чтобы она любила меня, как мужчину — за талант, успехи и характер. (Я вспомнила Стивена из «Колодца одиночества»: он не был красив, даже обезображен шрамом во время войны, но Мэри его любила.) Это помогло бы мне вырваться из состояния вечной муки, которую я испытываю из-за недостатка уверенности в своей женской силе, дало волю красоте, здоровью, сексуальным возможностям, вселило уверенность в себе, — ведь тогда все зависело бы от моего таланта, изобретательности и артистизма, а в них я верю.

Я поняла, что Генри любит во мне все и придает мало значения моим физическим достоинствам. Я могла бы излечиться, имей я смелость продолжать жить дальше.

Дом спит. Собаки тоже притихли. Я ощущаю тяжесть одиночества. Мне невыносимо хочется оказаться в квартире Генри, хотя бы для того, чтобы помыть посуду. Я как будто вижу незастегнутый пиджак, потому что костюм ему мал. Я вижу тот самый потертый отворот, под который я так люблю запускать руку; галстук, который я всегда поглаживаю, когда он разговаривает со мной. Я вижу светлые волосы на его шее. Я вижу выражение его лица, когда он выбрасывает пустую консервную банку, делая это будто тайком, словно стыдясь. Он стыдится и своей любви к порядку, которая заставляет его мыть посуду и прибирать кухню. Он говорит: «Джун всегда была против этого — она говорила, что это неромантично». Я вспоминаю записки Генри, где он описывает тот царственный беспорядок, к которому она всегда была склонна. Я не знаю, что сказать. Во мне слились две женщины: та, которая делает все точно, как Генри, и та, которая мечтает вести себя, как Джун. Какая-то непонятная нежность влечет меня к Генри, когда он моет посуду. Я не могу над ним смеяться. Я помогаю ему. Но мое воображение уносит меня из кухни. Мне нравится эта кухня только потому, что там Генри. Я даже пожалела, что Хьюго не может быть в отъезде подольше, чтобы я пожила в Клиши. Я впервые испытала такое желание.


— Я преувеличил жестокость и порочность Джун, — говорит Генри, — потому что меня влекло к пороку. В этом-то все и дело. В мире нет объективно плохих людей. И Джун на самом деле не является воплощением зла. Фред прав. Она отчаянно пытается быть такой — это было первое, что она сказала мне в ночь нашего знакомства. Она хотела, чтобы я считал ее роковой женщиной. Меня вдохновляет порок. Он завораживает меня, как Достоевского.

Жертвы, которые Джун приносила Генри. Можно ли их считать жертвами, или она поступала так, чтобы самоутвердиться? Я постоянно задаюсь этим вопросом. Ее жертвы — большие или маленькие — бывали незаметны. Но мне больше нравится проституция Джун, это золотоискательство, эта театральность. В промежутках Генри может и поголодать. Она будет служить ему нереально и ненадежно… или никак. Она настояла, чтобы Генри бросил работу. Она хотела работать для него. (В глубине души я размышляла о проституции, но сказать об этом Генри значило бы искать оправдание.) Итак, Джун нашла могучее оправдание. Она принесла Генри героические жертвы. И все это содействовало формированию ее личности.

Я говорю Генри:

— Почему ты так суров к ее недостаткам? И почему ты меньше пишешь о ее великолепии?

— Джун говорит так же. Она постоянно повторяет: «Ты забываешь о том, ты забываешь об этом. Ты помнишь только плохое». Все дело в том, Анаис, что доброту я принимаю как должное. Я ожидаю ее от каждого. А зло меня занимает.

Я вспоминаю слабую попытку пережить одну из своих фантазий. Однажды я вернулась к Генри, после того как он дьявольски раздразнил меня. Я сказала, что на следующий вечер собираюсь куда-нибудь пойти с одной знакомой. На вокзале Сен-Лазар я увидела проститутку, с которой мне очень захотелось поговорить, и представила, как мы с ней куда-нибудь пойдем. Сейчас, врываясь в квартиру Генри, как, возможно, делала Джун, я могла бы сделать нечто очень любопытное, о чем потом было бы приятно поговорить с Генри. Но вдруг я поняла: он пишет, он настроен серьезно, и я ему мешаю. Он надеялся, что я сяду рядом и помогу ему в сочинении книги. Мое игривое настроение испарилось. Я даже почувствовала угрызения совести.

Джун прервала бы его работу, окунула в другие переживания, не желая их обдумывать; она предстала бы во всем блеске, самой Судьбой в движении, и Генри проклинал бы ее, а потом бы сказал: «Джун — интересный персонаж».

Я уехала домой в Лувесьенн и легла спать. А когда на следующий день Генри спросил меня, что я делала прошлой ночью, мне было очень жаль, что мне нечего ему рассказать. Он сказал, что я вела себя странно. Он думает, что однажды прочтет об этом в моем дневнике.

Интересно, какие чувства будет испытывать тот, кто прочитает весь мой красный дневник. Генри не очень много говорил, пока читал, только иногда покачивал головой или смеялся. Он сказал, что мой дневник чрезвычайно откровенен и что описания чувственных ощущений невероятно сильны. Мои слова не были витиеватыми и пафосными. Я хорошо описала его, немного польстила, но в основном говорила правду. И то, что я написала о Джун, — чистая правда. Он ожидал увидеть что-то похожее на то, что было у меня с Эдуардо. Он возбудился, прочитав мой сон о Джун и еще кое-что. «Конечно, — сказал он, — ты как Нарцисс. Это основная тема твоего дневника. Желание вести дневник — это своего рода болезнь. Но ничего, это очень интересно. Я никогда не видел более интересного дневника. Я никогда не знал ни одной женщины, которая могла бы писать так откровенно».

Я возразила, потому что всегда считала, что Нарцисс — тот, кто любит только себя самого, и мне казалось…

Но Генри сказал, что это все равно называется нарциссизмом. Я почувствовала, что ему очень понравился мой дневник. Он принялся дразнить меня Фредом, говорил, что боится, что я отдамся Фреду так же, как Эдуардо, без всякой симпатии, просто из жалости. Он ревновал. С этими словами он целовал меня.

Вернулся Хьюго. Он выглядит моим сыном. Я чувствую себя старой и опытной, но все равно ощущаю необыкновенную радость и нежность к нему. Я лежу в свежей постели, я страшно устала. Все, что я уношу от Генри, имеет необъятные размеры, это для меня неподъемно.

Я засыпаю исключительно от того, что мне слишком тяжело. Я засыпаю, потому что час, проведенный с Генри, равен пяти годам жизни, а одна его фраза, одно ласковое прикосновение заменяет ожидание сотни ночей. Когда я слышу, как он смеется, говорю, что он похож на Рабле. И я глотаю его смех, как хлеб и вино.

Вместо того чтобы проклинать, он распространяется все дальше и дальше, восполняя все пробелы, которые он допустил из-за непомерно больших шагов, какими он двигался в отношениях с Джун. Он отдыхает от страдания, от муки, от драматизма, от безумия. И он говорит мне «Я люблю тебя» таким голосом, какого я никогда не слышала. Он как будто хочет впечатать в меня эти слова.

Я засыпаю в его объятиях, и мы забываем довести до конца наше второе соитие. Он спит, погрузив пальцы в мою медовую мякоть. Засыпая вот так, как сейчас, я, должно быть, нашла способ избавиться от боли.

Я иду по улице уверенным шагом. В мире существуют только две женщины: я и Джун.


Анаис:

— Сегодня я откровенно ненавижу вас. Я настроена против вас.

Алленди:

— Но почему же?

— Потому что мне кажется, что вы отобрали у меня ту слабую уверенность в себе, которая существовала. Я чувствую себя униженной, потому что открылась вам, я ведь так редко бываю откровенна.

— Вы боитесь, что вас будут меньше любить?

— Да. Совершенно верно. Я живу в своего рода раковине и стараюсь ее сохранить. Я хочу быть любимой.

Я рассказываю, как по-детски веду себя с Генри, потому что им восхищаюсь. Как боялась, что Генри перестанет меня хотеть из-за этого.

Алленди:

— Напротив, каждый мужчина любит чувствовать свою значимость и нужность, и это чувство в него вселяете вы.

— Я сразу же представила, что он разлюбит меня.

Алленди поражен невероятным масштабом моей неуверенности в себе.

— Для психоаналитика это, конечно, очевидно, даже по вашей внешности.

— По моей внешности?

— Да. Я сразу же заметил, что постоянно обольщаете. Так ведут себя только люди, неуверенные в себе.

Мы посмеялись.

Я рассказала ему о том, как мечтала увидеть отца на моем танцевальном концерте в Париже, но оказалось, что он в это время был в Сен-Жан-де-Люз. Это меня просто убило.

— Вы хотели, чтобы он присутствовал. Вам хотелось удивить его. В то же время вы боялись. Но из-за возникшего в глубоком детстве желания соблазнить отца и из-за вашей неудачи у вас развилось и укрепилось сильное чувство вины. Вы хотите удивлять и покорять своими физическими достоинствами, а когда это удается, что-то останавливает вас. Вы говорите, что с тех пор перестали танцевать?

— Да. У меня даже появилось какое-то отвращение к танцу. Это произошло еще и из-за моего слабого здоровья.

— У меня нет никаких сомнений в том, что, если вы преуспеете в своем писательском деле, вы и его бросите, чтобы наказать себя.

Другие женщины, талантливые, но некрасивые, довольны собой, уверены в себе, они восхитительны, а я, талантливая и привлекательная, как говорит мне Алленди, лью слезы, потому что выгляжу не так, как Джун, и потому что не могу возбудить сильную страсть.

Я пытаюсь объяснить. Я поставила себя в самое ужасное положение, любя Генри и деля его с Джун, моей самой страшной соперницей. Я подставляю себя смертельным порывам ветра, уносящим с собой все, с того мгновения, как я поняла, что, в конце концов, Генри выберет Джун, как сделала бы и я, если бы была мужчиной. Я знаю и то, что, когда Джун вернется, она не предпочтет меня Генри. Поэтому я сразу потеряю обоих. И я рискую. Все подталкивает меня к этому. (Алленди утверждает, что это проявление мазохизма.) Я снова ищу боли. Если бы я отказалась от Генри сейчас, по собственной воле, это уменьшило бы мои страдания.

Я чувствую в себе два стремления: одно — мазохистское желание покориться судьбе, а другое — найти выход из сложившегося положения. Мне так хочется найти мужчину, который спас бы меня от Генри и вытащил из сложной ситуации. Алленди слушает и размышляет над моими словами.


Однажды вечером, когда мы с Генри сидели одни у него на кухне, мы выговорились до пустоты. Он выбрал тему о моем дневнике, том, что написан в красной тетради, и сказал, какие ошибки я должна бояться совершить, а потом добавил:

— Знаешь, что меня очень расстраивает? Когда ты пишешь о Хьюго, ты говоришь о нем чудесные слова, но они звучат неубедительно. Ты не называешь ни одной причины, которая могла бы вызвать твое восхищение или любовь. Это выглядит неестественно.

У меня мгновенно портится настроение, как будто я слышу все это от Алленди.

— Конечно, я не должен задавать тебе такие вопросы, Анаис, — продолжает Генри, — но послушай, сейчас я делаю это не ради себя. Мне самому очень нравится Хьюго. Он замечательный. Но я просто пытаюсь понять твою жизнь. Мне кажется, что ты вышла за него замуж, когда твой характер еще не до конца сформировался, или ты сделала это ради матери, или брата.

— Нет, нет, не ради этого. Я любила его. Ради матери или брата я должна была выйти замуж в Гаване, за мужчину из высшего общества, богача, но я не могла этого сделать.

— В тот день мы с Хьюго пошли прогуляться, и я попытался понять его. Но правда в том, что, если бы я познакомился в Лувесьенне с ним одним, я бы пришел к нему раз или два, сказал бы, что он очень приятный человек, а потом забыл бы о нем.

— Хьюго не слишком разговорчив, — возразила я. — Нужно время, чтобы как следует в нем разобраться.

И все оставшееся время давняя, тайная, страшная неудовлетворенность била из меня фонтаном, как яд, и я говорила и говорила всякие глупости о том, что банк поработил его, и о том, как он меняется в отпуске.

Генри выругался и сказал:

— Но это же так очевидно: ты выше его.

Я от многих слышу эту ненавистную фразу, слышала я ее и от Джона.

— Только в интеллекте, — отвечаю я.

— Нет, ты во всем выше, — возражает Генри. — Послушай, Анаис, ответь мне: ты ведь не просто приносишь себя в жертву? Ты же не можешь назвать себя по-настоящему счастливой, правда? Иногда тебе хочется убежать подальше от Хьюго, да?

Я не могу ответить. Я опускаю голову и плачу. Генри подходит ко мне ближе.

— Моя жизнь — хаос, — говорю я. — Ты пытаешься заставить меня признаться в том, в чем я не хочу признаваться дажесамой себе. Ты читал об этом в дневнике. Ты понял, как сильно я хочу любить Хьюго, и я хочу его любить именно по-своему. Я разрываюсь на части, оттого что представляю, как все могло бы быть здесь, с тобой, например. Как я была бы удовлетворена, Генри!

— И теперь, только со мной, — говорит Генри, — ты расцвела бы так стремительно, что очень быстро израсходовала бы все и стала бы искать другого мужчину. Нет предела развитию твоей жизни. Я видел, как ты купаешься в страсти, ныряешь с головой в бездонную жизнь. Послушай, если бы кто-нибудь другой поступал так, как ты, я назвал бы его поступки глупыми, но ты каким-то непостижимым образом превращаешь их в ужасно правильные. Этот дневник, например, так богат, невероятно богат и разнообразен. Ты говоришь, что моя жизнь полна и богата, и она действительно полна — событиями, происшествиями, переживаниями, людьми. Ты же из ничего создала дивный дневник.

— Но подумай о том, что бы я сделала из большего материала, — отвечаю я. — Вспомни, что ты сказал о моем романе: что его тема, верность — анахронизм. Это сильно меня задело. Как будто ты раскритиковал мою личную жизнь. И все-таки я не могу совершить преступление, а обидеть Хьюго — преступление. Кроме того, он любит меня так, как никто никогда не любил.

— Ты никому больше не давала такой возможности.

Я вспоминаю, что в это самое время Хьюго работает в саду. И быть с ним сейчас — все равно что снова впасть в то состояние, в котором я пребывала в двадцать лет. Его ли вина, что наша совместная жизнь так молода? Боже мой, могу ли я просить о Хьюго то же, что Генри просит о Джун? Он заполнил ее. А заполнила ли я Хьюго? Люди говорят, что в нем нет ничего, кроме меня. Его великая способность любить до самоотречения. Она так меня трогает. Даже прошлой ночью Хьюго говорил, что не может общаться с людьми, что я его единственный близкий человек, что он со мной счастлив. Сегодня утром в саду он блаженствовал, хотел, чтобы я тоже была там, рядом с ним. Он подарил мне любовь. А что еще?

Я люблю в нем прошлое. Но все остальное ускользает.


Открыв Генри всю свою жизнь, я впала в отчаяние. Как будто я преступник, который после заключения оказался наконец на свободе и желает честно работать не покладая рук. Но как только люди узнают о его прошлом, они не хотят брать его на работу, потому что ждут от него новых преступлений.

Я покончила со своей жертвенностью, с жалостью, со всем тем, что сковывало меня. И собираюсь начать все заново. Я хочу страсти, наслаждения, шума, опьянения — всего, что имеет отношение к пороку. Но мое прошлое обнаруживает себя — неизбежно и неумолимо. Он него невозможно избавиться, как от татуировки. Мне необходимо слепить новую раковину, я должна изменить свой облик.

Пока я жду Хьюго в машине, я пишу на пачке сигарет (на обороте «Султан» есть довольно много пустого места).

Хьюго выяснил, что я не говорила с садовником о нашем саде и не разговаривала с каменщиком о починке треснувшего бордюра у бассейна, не оплатила счета, пропустила примерку вечернего платья и запустила все домашнее хозяйство.

Однажды вечером позвонила Наташа. Я собиралась провести несколько вечеров в ее студии. Она спросила:

— Что ты делала последние десять дней?

Я не отвечаю, потому что может услышать Хьюго.

— Зачем звонила Наташа? — спрашивает он.

Позже, когда мы уже лежим в постели, Хьюго читает, а я пишу. Повернув голову, он может все прочитать, но он даже не предполагает, что я пишу такие предательские слова. Сейчас я думаю о муже хуже, чем когда бы то ни было.


Сегодня, когда мы работали в саду, я как будто снова ощутила себя в Ричмонд-Хилл. Там я сидела, со всех сторон обложенная книгами, а Хьюго проходил мимо в надежде хоть одним глазком на меня взглянуть. Господи, сегодня я на какое-то мгновение опять почувствовала себя влюбленной в него чистой душой и невинным телом. Эта частица меня выросла до невероятных размеров, когда я начала вытягивать из небытия свою юношескую любовь, старые воспоминания. А теперь я — та самая обнаженная женщина, что лежит на огромной постели и наблюдает, как над ней склонился мужчина, которого она очень любила в юности, а сейчас перестала хотеть.

После разговора с Генри, когда я призналась ему в том, в чем не признавалась даже наедине с собой, моя жизнь изменилась, деформировалась. Моя неугомонность всегда была весьма неопределенной, безымянной, а теперь обрела невыносимо ясные черты. Именно это мне больше всего и не нравится в самой совершенной и самой прочной структуре на свете — браке. Как только брак начинает шататься, вся жизнь разваливается на куски. Моя любовь к Хьюго стала сестринской. Я почти с ужасом осознаю эту перемену: она не внезапна и происходит очень медленно, но все ближе и ближе подплывает к поверхности моего сознания. На все признаки этой перемены я закрывала глаза. Больше всего на свете я боялась признаться себе, что не хочу страсти Хьюго. Я рассчитывала, что стану легко раздавать свое тело. Но ничего не вышло. К Генри я ощутила тягу во всех его проявлениях. Мне очень страшно, потому что поняла весь ужас моего заточения. Хьюго изолировал меня от всех, поощряя любовь к одиночеству. Теперь я жалею о годах, когда муж не давал мне ничего, кроме своей любви, сделав меня такой, какая я сейчас. То были годы голода и опасности.

Я должна разрушить всю свою жизнь, но не могу этого сделать. Моя жизнь не так важна, как жизнь Хьюго, а Генри я не нужна, потому что у него есть Джун. Но что бы во мне ни зародилось такое, что выходит за общепринятые рамки и за рамки понимания Хьюго, оно будет расти и развиваться.

Май

Я никогда не понимала так ясно, как сегодня, что мой дневник — порок, болезнь. Я вернулась домой в половине восьмого, измотанная ночью, проведенной с Генри, и тремя часами с Эдуардо. У меня не хватило сил снова идти к Генри. Я поужинала, покурила, помечтала. Проскользнув в свою спальню, поняла, что рада затворничеству и погружению в себя. Я достала дневник из последнего тайника под туалетным столиком и бросила его на кровать. Я подумала: вот так же курильщик опиума скручивает себе папироску. Этот дневник — как часть меня, поэтому в нем отражается и двойственность моей натуры. Куда делась моя невероятная усталость? Время от времени я переставала писать и тут же чувствовала ужасную сонливость. Но не проходило и нескольких минут, как почти маниакальное нетерпение заставляет меня вернуться к дневнику.


Я исповедуюсь Алленди. Многословно рассказываю ему о детстве, цитирую отрывки из старых дневников. Откровенные рассказы об отце, теперь они так понятны, ведь я говорю о своей страсти к нему. И главное — чувство вины: мне всегда казалось, что я не заслуживаю ничего хорошего.

Мы обсуждаем финансовые проблемы, и я говорю, что визиты к нему слишком дороги, я не могу посещать его чаще. Тогда Алленди не просто снизил цену почти вдвое, но предложил мне оплатить все посещения, работая на него. Я очень польщена.

Мы обсуждаем физиологические факторы. Я слишком худа. Несколько лишних фунтов могли бы пойти мне на пользу. Добавит ли Алленди к психологическому лечению еще и медикаментозное? Я признаюсь, что меня тревожит размер груди, — может, в моем организме есть мужские гормоны, и потому-то у меня фигура как у мальчика?

Алленди:

— Грудь у вас совсем не развита?

— Совершенно. — И добавляю: — Вы врач, и мне не стыдно будет показать вам ее.

Я обнажаюсь, и он смеется над моими страхами.

— Совершенно женская грудь, — говорит он, — небольшая, но хорошей формы. У вас прекрасная фигура, правда, лишняя пара фунтов не помешала бы.

Каким глупым было мое самоистязание!

Алленди хорошо видит мою скованность. Я как будто окутана какой-то дымкой, вуалью фальши; но вот, оказывается, меня очень легко познать, просто я этого не знала. Во мне живут два голоса: один, по Фрейду, похож на голос ребенка перед первым причастием, слабый и почти беззвучный, второй звучит увереннее, глубже и проявляется тогда, когда я по-настоящему уверена в себе.

Алленди считает, что я создала некую искусственную личность и защищаюсь ею, пряча себя настоящую. Я спряталась за обаятельной, ласковой, веселой манерой держаться.

Я попросила Алленди помочь мне физически. Было ли то, что я показала ему свою грудь, слишком откровенным жестом? Неужели я хотела проверить на нем свои чары? Приятны ли мне были его комплименты, живой интерес?

Кто же меня лечит, Алленди или Генри?

Новый виток любви Генри погрузил меня в блаженство, какого я раньше не знала. Раньше он хотел держаться от меня на расстоянии, не хотел оказываться под моей властью, становиться очередным номером в списке моих любовников. Генри не хотел серьезных отношений… А теперь! Он хочет стать моим мужем, все время быть рядом; пишет письма той девочке, какой я была в одиннадцать (она очень его тронула). Генри хочет оберегать меня, делиться всем, что у него есть.

— Я никогда не думал, что в такой хрупкой малютке может быть столько силы. Неужели я когда-то сказал тебе, что ты некрасива? Как я мог! Ты прекрасна, прекрасна!

Теперь, когда он целует меня, я не отстраняюсь.

Лежа в постели, я кусаю его.

— Мы пожираем друг друга, как два дикаря, — говорит Генри.

Я забыла о своем страхе показаться ему обнаженной. Генри любит именно меня. Мы смеемся над моей худобой. Он заставил меня изменить прическу, потому что ему не нравился строгий испанский стиль. Теперь я зачесываю волосы назад и поднимаю их над ушами. Мне теперь кажется, что ветер обдувает мне лицо, я выгляжу моложе, не стараюсь стать роковой женщиной. Это просто не нужно. Я чувствую, что любима такой, какая есть. Во мне любят мое внутреннее «я», каждое слово, которое я пишу, мою беззащитность, все мои печали, борьбу и недостатки, даже худобу. Я и сама люблю Генри точно так же. Я даже не могу ненавидеть его стремление к другим женщинам. Несмотря на всю любовь ко мне, Генри интересно встречаться и с Наташей, и с танцовщицей Моной Пайвой. У него дьявольское любопытство к другим людям. Я никогда не встречала такого разностороннего человека, личность такого диапазона.

Летний день, такой, как сегодня, ночь с Генри… и больше мне ничего не нужно.


Генри показывает мне первые страницы своей новой книги. Он прочитал мой роман и написал на него фантастическую пародию. Его толкнули на это ревность и гнев: однажды утром Фред позвал меня в свою комнату и попытался поцеловать. Я не позволила, но Генри услышал за дверью тишину и вообразил себе сцену измены. Первые страницы восхитили меня, поразили своим совершенством, красотой и невероятной точностью тона. В них есть и поэзия, и тайная нежность. Генри отвел мне особое место в своем сердце.

Он думал, что я напишу, по крайней мере, десять страниц о той ночи, когда мы проговорили до рассвета. Но что-то случилось с «женщиной с блокнотом». Я пришла домой и погрузилась в свое наслаждение от Генри, как в счастье от теплого летнего дня. Дневник? Это потом. Все вторично по сравнению с Генри. Если бы не Джун, я отдала бы все на свете, чтобы жить с Генри. Все грани его личности завораживают меня: мне нравится Генри, с удивительной заботой, интересом, сарказмом, восхищением и полным пониманием исправляющий мой роман; Генри, которому не хватает уверенности в себе, Генри-скромник, Генри-демон, все обо мне выспрашивающий и делающий дьявольские заметки; мне нравится Генри, скрывающий свои чувства от Фреда и проявляющий ко мне невероятную нежность. Прошлой ночью он, уже засыпая, продолжал бормотать как бы про себя:

— Ты такая замечательная. Нет такого мужчины, который был бы для тебя достаточно хорош.

Генри не хватает уверенности в себе. Он часто чувствует себя в обществе неловко, особенно там, где есть хоть малейший намек на роскошь. Он не уверен в моей любви. Ему кажется, что я слишком чувственна и потому могу с легкостью уйти от него к другому. В ответ я смеюсь. Да, конечно, мне бы хотелось, чтобы меня трахали по пять раз на дню, но мне нужно любить, и этот сдерживающий фактор вносит некоторое неудобство. А я в определенный отрезок времени могу любить только одного мужчину.

Генри заставил меня быть честной с самой собой. Он говорил:

— Ты так много отдаешь мне, так много, а я ничего не предлагаю взамен.

И еще:

— Я хочу, чтобы ты остановилась на мне. Я не хочу, чтобы у тебя были беспорядочные связи. Я испугался, когда у тебя возник интерес тогда, в Монпарнасе. — Он начинает целовать меня. — Ты получила меня целиком, Анаис.

Иногда он ласкает меня играя, почти по-детски. Мы тремся друг о друга носами, он лижет и покусывает мои ресницы или обводит пальцем контур моего лица. И тогда я вижу Генри, похожего на гнома, маленького, нежного Генри.

Фред уверен, что Генри жестоко меня обижает. Но Генри больше не может меня обидеть. Даже его неверность. Напротив, он делает меня более стойкой. Лишь узнав, что Генри не нравятся мои духи — у них слишком нежный запах, — я чувствую легкую обиду. Фред любит «Мицуко», а Генри привлекают сильные пряные запахи. Ему всегда нужно утверждать силу, власть.

Однажды Генри попросил меня изменить прическу, потому что ему нравился небрежный стиль. Когда он произнес слово «беспорядок», я отреагировала так, будто давно ждала этого замечания. Растрепанные волосы. Он приглаживает их своими худыми жесткими руками. Когда мы спим, мои волосы попадают Генри в рот. А когда я кладу руки под голову, он восклицает:

— Вот так я просто обожаю тебя!

В Клиши я чувствую себя дома. Хьюго для меня не столь обязателен. Я приношу ему только усталость бессонных ночей, приятную усталость. Я выхожу из квартиры Генри рано утром, когда в Клиши просыпаются рабочие. Я уношу с собой красный дневник, но только по привычке — у меня нет от него секретов. Генри прочел мои дневники (правда, этот еще не успел). Еще я забираю несколько страниц из книги Фреда, нежной, как акварель, и страницы книги Генри, похожей на вулкан. Моя прежняя жизнь рухнула. Она висит вокруг меня лохмотьями, я чувствую брожение новой. Поезд, который везет меня домой, в Лувесьенн, перетряхивает обрывки предложений, как игральные кости в ящике.


Я больше не веду дневник, потому что он был откровением, а теперь мое уединение постоянно нарушает голос Генри, прикосновение его руки к моему колену.

Лувесьенн — как шкатулка, выложенная лепестками цветов, резная, позолоченная, со стенками, сделанными из только что распустившихся листьев и еще не распустившихся бутонов. Здесь есть все — и аккуратно вскопанные аллеи старых деревьев, и поседевший плющ, и омела. Я наполню эту шкатулку моим Генри. Я поднимаюсь в гору, вспоминая, как он, мрачный и подавленный, наблюдал за танцорами. Я нажимаю на кнопку звонка, размышляя об одном из его остроумных исправлений на полях моей книги. В спальне я снимаю несвежее белье и вспоминаю замечание Генри, как я буду благоухать в ночи. Я все еще чувствую вкус его пениса во рту. Мое ухо горит от его покусываний. Я хочу познать мир вместе с Генри — со всеми его дьявольскими записками, плагиатом, искажениями, карикатурами, чепухой, ложью, глубиной. И дневник мой тоже будет полон только Генри.

И все-таки я сказала: ты загубил мой дневник. Он смеется, а я бессмысленно радуюсь, лежа после обеда на кровати в розовом платье, мятом и грязном. Дневник был моей болезнью. Я вылечилась. Я не писала уже три дня. Я не описала даже ту нашу сумасшедшую ночь, когда мы проговорили до утра, слушая пение птиц, и смотрели на восход солнца, высунувшись из кухонного окна. Я пропустила так много восходов! Меня ничто не волнует, мне нужно только лежать рядом с Генри. Мне больше не нужен дневник. И Генри перестал меня дразнить. Вместо этого он сожалеет. Он считает, что мой дневник не должен умирать. «Мне будет его не хватать!»

А он и не умер. Я не могу никак иначе любить моего Генри, — только заполнять им страницы моего дневника, когда его нет рядом и я не ласкаю его. Сегодня утром я уходила очень рано, Генри еще спал. Мне так хотелось поцеловать его! Я была в совершенном отчаянии, складывая в тишине черную сумку. Хьюго будет дома через четыре часа.

Генри сказал, что обнаружил в моем романе одну любопытную разницу: с Хьюго я веду себя по-детски наивно, почти религиозно. С Джоном — проявляю зрелость и ловкость. Так продолжается и сейчас. Хьюго я предлагаю идеалистические объяснения своих поступков — потому что он ждет их от меня. С Генри я обращаюсь прямо противоположно. Он говорит, что, прочтя эту книгу, уже никогда не сможет быть уверен во мне. Его словоохотливость помогает мне понять каждую его мысль, уловить любой намек. Мне кажется, что моя книга обидит Хьюго, а Генри уверяет, что, в конце концов, я его даже прославила. Это правда. Генри показал, какие абзацы выбросить, чтобы образ Хьюго не становился слабее. Но я больше никогда не буду писать о Хьюго, потому что все получается лицемерно и незрело. Я описываю его, как Бога, — с традиционной и привычной верой. Достоинства Хьюго очень дороги мне, но они не вдохновляют. Со всем этим теперь покончено. Пытаясь отбросить бесконечные попытки разжечь в себе любовь к Хьюго, я должна покончить также с последними признаками незрелости в себе.

Я вспоминаю тот день, когда Генри приехал в Лувесьенн, прочитав дневник, который я вела в детстве. Он думал найти девочку одиннадцати лет. Но я высмеяла того ребенка, и Генри очень быстро завелся, начал бормотать всякие безумства, занялся со мной любовью. Я хотела победить себя-ребенка и не хотела быть сентиментальной, не хотела углубляться в прошлое. Это было похоже на дуэль. Женщина во мне сильна. Генри сказал, что просто опьянел тогда, глядя на меня. Я ответила, что он не нужен мне в качестве мужа (сама не знаю почему). Я посмеялась над его надутостью. В тот момент, когда он собрался уходить, мне захотелось вернуть его и любить с бешеной силой. Меня гораздо сильнее завели его немецкая серьезность и сентиментальность, чем я хотела показать. Хайнрих! Как мне нравятся его ревнивые расспросы, циничные подозрения, любопытство. Ему принадлежат улицы Парижа, его кафе, его шлюхи и — главное — современная проза: с этим он справляется лучше всех. Любая сила — от порыва ветра до революции — принадлежит ему.

Мне нравятся даже недостатки Генри. Один из них — придирчивость, маниакальная тяга к конфликту. Но имеет ли это значение, раз мы понимаем друг друга так хорошо, что он не может представить себе, чтобы мы по какому-нибудь поводу поссорились? Когда я говорю с Генри о Джун, я вижу перед собой очень уязвленного человека. Этот мужчина, которого я обнимаю, не может причинить мне вреда — потому что я нужна ему. Он говорит:

— Странно, Анаис, но с тобой я чувствую себя совершенно расслабленным. Большинство женщин держат мужчину в постоянном напряжении. Но я чувствую себя превосходно.

Он чувствует нашу абсолютную близость, как будто я — его жена.

Хьюго лежит рядом со мной в постели, а я продолжаю писать о Генри. Мысль о том, что Генри сидит на кухне в Клиши, такой одинокий, для меня просто невыносима. Но Хьюго вырос за эти дни. Мы оба смеемся; теперь, освободившись от страхов, мы живем. Он недавно ездил по делам с одним сослуживцем, спокойным глуповатым весельчаком. Они пили, рассказывали друг другу похабные истории и плясали в кабаре. В конце концов, Хьюго подружился с ним, поездка ему понравилась. И я сказала:

— Уезжай, путешествуй. Нам обоим это необходимо. Мы не можем ездить вместе, не можем дать друг другу эту радость…

Я размышляю о том, как Фред воспринимает святотатственное отношение Генри к хорошим манерам: тот зажигает спичку о подошву ботинка, солит фуагра, пьет не те вина. А я люблю в нем все это.

Вчера Генри получил от Джун телеграмму: «Я скучаю по тебе. Я должна как можно скорее приехать». Генри злится:

— Я не хочу, чтобы Джун приезжала, мучила меня и обижала тебя, Анаис. Я люблю тебя. Я не хочу терять тебя. Ты уехала от меня, и я на следующий же день стал скучать по тебе. «Скучать» — это даже не то слово — я начал тосковать по тебе, хотеть тебя. Я хочу жениться на тебе. Ты — как драгоценность, редкая вещь. Сейчас я вижу тебя всю. Вижу детское лицо, танцовщицу, сексуальную женщину. Ты сделала меня счастливым. Ужасно счастливым.

Мы оба доведены до отчаяния и безумия. Я так взволнована, что рыдаю. Хочу прирасти к нему.

— Это не я, — говорит он, — это что-то, что ты создала из самой себя.

Я пытаюсь заставить Генри поверить, что люблю именно его, того человека, которого так хорошо знаю. Но я понимаю, какую власть имеет Джун над нами обоими, и говорю ему:

— Джун имеет надо мной власть, но люблю я тебя. В этом вся разница. Ты понимаешь?

— И я люблю тебя, — отвечает Генри. — И у тебя есть власть, только другая.

— Я боюсь лишь того, что Джун разлучит нас не только физически.

— Не сдавайся ей, — просит Генри, — береги свой замечательный ум. Будь сильной.

— Я могла бы о том же умолять тебя, — отвечаю я, — если бы не знала, что все бессмысленно.

— На этот раз все будет по-другому.

Нависла угроза. Мы поговорили. Мы замолчали. В комнату вошел Фред. Мы планируем, как мне провести несколько дней с Генри, перед тем как уехать в отпуск. Фред оставляет нас одних. Генри снова меня целует. Боже, какие это поцелуи! Я не могу уснуть, думая о них. Мы лежим рядом. Генри говорит, что я обвиваюсь вокруг него, как кошка. Я целую его в шею. Когда я вижу его шею в расстегнутом вороте рубашки, не могу говорить, во мне закипает желание. Хрипло шепчу ему в ухо: «Я люблю тебя». Я повторяю эти слова три раза таким напряженным голосом, что он пугается. «Я люблю тебя так сильно, что даже хочу сводить с другими женщинами!»

Сегодня я не могу работать, потому что вчерашние переживания притаились в тишине сада и готовы в любое мгновение броситься на меня. Они встают в воздухе — в запахах, в солнечном свете, они на мне, как одежда. Так любить — это, пожалуй, слишком. Мне нужно, чтобы Генри был рядом со мной каждую минуту, нет, не просто рядом, чтобы он был внутри меня.

Я ненавижу Джун, но ее красота — реальность. Мы с Джун плавились в присутствии друг друга, что, впрочем, неудивительно. Генри должен обладать нами обеими. Я тоже хочу и Генри, и Джун. А она? Джун хочет получить все, все сразу, такова природа ее красоты.

Джун, отними у меня все, но только не Генри. Оставь мне его. Он тебе не так уж и нужен. Ты не любишь его, как я сейчас. Ты можешь любить многих мужчин. Я — всего нескольких. Для меня Генри — редкость.

Я внушаю Генри, что он должен победить Джун, ослепить ее. Моя любовь дает ему силы. Каждый день я говорю себе, что вряд ли могу любить Генри сильнее, и каждый день чувствую еще большую любовь.

Хайнрих, вот и еще один замечательный день, проведенный с тобой, подошел к концу, и, как всегда, слишком быстро. Я еще не истратила всю свою любовь. Я любила тебя вчера, когда ты сидел, и свет падал на твои пепельные волосы, и горячая кровь струилась под тонкой кожей. Твои губы так соблазнительно приоткрыты, рубашка расстегнута, в руках красивой лепки ты держишь письмо от отца. Я думаю о твоем уличном детстве, о серьезной юности (но какой же чувственной она была!), о множестве прочитанных книг. Ты знаешь, портные за работой сидят на корточках, как арабы. Ты научился кроить брюки, когда тебе было пять лет. Ты написал первую книгу за две недели каникул. Ты играл на пианино джаз, чтобы взрослые могли потанцевать. Тебя иногда посылали забрать отца из бара. Ты мог проскочить под вертящимися дверцами, потому что был таким маленьким. Ты тащил отца за пальто. Ты пил пиво.

Ты с презрением относишься к тем, кто целует руки женщинам. Ты смеешься над этим. Ты прекрасно выглядишь в своих поношенных костюмах. Теперь я знаю твое тело, знаю, на какие дьявольские поступки ты способен. Ты для меня — то, чего я никогда не читала в твоих книгах и никогда не слышала ни от Джун, ни от твоих друзей. Все помнят лишь о той власти, которую ты над ними имеешь, а я почувствовала твою мягкость. В других языках есть слова, которыми мне хочется говорить о тебе: ardiente, salvaje, hombre [2].

Я хочу быть с тобой, где бы ты ни находился. Лежать рядом, когда ты спишь. Генри, поцелуй мои ресницы, дотронься пальцами до моих век. Укуси меня легонько за ухо. Откинь назад волосы. Я научилась так быстро раздевать тебя. Мой жадный рот. Твои пальцы. Взаимный жар. Безумие. Стоны удовлетворения. Наши тела, сталкиваясь, приносят все большее наслаждение. Движение по спирали. Ты добрался до самых глубин моего естества. Меня несет вперед, отбрасывает назад, по коже мечутся губы и языки, как у змей. И — ах! — взрыв: каждая клетка тела извергается наслаждением. Полное растворение.

… Мы втроем сидим на кушетке и рассматриваем карту Европы. Генри спрашивает меня:

— Ты все еще толстеешь?

— Да, постоянно.

— О-о-о, Анаис, не надо поправляться, — просит Фред. — Ты мне нравишься такая, как сейчас.

Генри улыбается.

— Но Генри нравятся женщины, как у Ренуара, — возражаю я.

— Точно, — подтверждает Генри.

— А мне нравятся стройные женщины. Я люблю девичьи грудки.

— Мне надо было полюбить тебя, Фред. Но я совершила ошибку.

Генри уже не улыбается. Теперь я знаю, какое у него бывает лицо, когда он ревнует. Но мы с Фредом продолжаем шутить.

— Фред, после того как я проведу несколько дней с Генри, обязательно останусь на пару дней с тобой в гостинице, чтобы потом привести туда Генри. Он любит бывать в гостиницах, где я уже останавливалась. Два дня.

— Мы позавтракаем в постели. Духи «Мицуко», роскошный номер. Да?

Позже Генри говорит:

— Ты, конечно, удачно шутишь, Анаис, но не надо издеваться надо мной. Я ревную, ужасно ревную.

Мне смешно, потому что я уже забыла о ренуаровских телах и девственных грудях.

Когда Генри звонит мне по телефону, его голос проникает мне в кровь. Я хочу, чтобы он звучал внутри меня. Я ем Генри, вдыхаю Генри, вижу Генри солнечным светом. Мой плащ — это его рука, обнимающая меня за талию.


«Кафе де ля Плас», Клиши. Полночь. Я попросила Генри, чтобы он написал что-нибудь в моем дневнике. Вот его слова: «Я представил себе, что я — очень известная личность и у меня попросили автограф. Я пишу на своей книге одеревеневшей рукой, несколько вычурно. Бонжур, папа! Нет, я не могу сейчас писать в твоем дневнике, Анаис. Когда-нибудь ты одолжишь мне его, оставив несколько пустых страниц в конце, и я напишу там какой-нибудь индекс, дьявольское число. Хайнрих. Клиши. В этой книге нет ничего святого, кроме тебя».

Чтобы подбодрить его, я сказала:

— В этой книге нет ничего святого, и ты можешь писать в ней на полях и даже вверх ногами.

На нем был надет берет, и он выглядел на тридцать.

Прошлым вечером Хьюго пришлось уйти по делам банка, и я поняла, что смогу в эту нежную летнюю ночь пойти к Генри. Мне хотелось кричать от радости. Я ехала в такси и напевала что-то самой себе, утишая свою радость и бормоча: «Генри, Генри». Я плотно сжимала колени, сопротивляясь его напору. Когда я приехала, Генри сразу же заметил мое настроение. Оно исходило от моего тела, сияло на лице. Теплый белый сок Генри вливается в меня толчками. И больше ничего на свете нет.

Поцелуи его влажны, как дождь. Я проглотила его семя. Он поцелуями слизывает сперму с моих губ. На его губах я чувствую запах своей влаги.


Я отправляюсь к Алленди в ликующем настроении. Прежде всего рассказываю ему о статье, которую готовлю для него: она показалась мне слишком сложной. Он советует мне, как справиться с проблемой, чтобы мне было проще. Потом я рассказываю свой сон, в котором будто бы просила прийти его на фортепьянный концерт Хоакина, говоря, что он мне нужен. Во сне Алленди стоял в проходе между рядами, возвышаясь над всеми. Я прочитала несколько книг Алленди и резко изменила свое мнение о нем в лучшую сторону. Я спросила, не придет ли он и в самом деле на концерт, сказала, что знаю, как невероятно он занят, но Алленди согласился.

Я рассказала ему о своих «водных» снах и о том, что мне приснился королевский бал. Алленди отвечал, что вода, влага символизируют оплодотворение, а любовь короля — победу моего отца над другими мужчинами. На какой-то миг ему показалось, что я больше не нуждаюсь в его помощи. Я удивилась и призналась, что не могу поверить, будто психоаналитики умеют работать так быстро. Я оценила успехи доктора по достоинству. Его отношение ко мне тоже сыграло положительную роль. Я снова подумала, какие у него красивые кельтские глаза. Потом Алленди мастерски проанализировал мой брак, основываясь на обрывках информации, проскользнувших в наших разговорах.

— Но теперь, — говорит Алленди, — наступает испытание вашей совершенной зрелости — страсть. Вы сформировали Хьюго, как мать, как будто он был вашим ребенком. Он не может возбудить в вас настоящую страсть. Он знает вас так близко, что, возможно, его желание тоже обратится на кого-нибудь другого. Вы вместе прошли множество фаз развития, но теперь расстанетесь. Вы сами уже испытали влечение к другому мужчине. Нежность, понимание и страсть совсем не обязательно должны быть связаны между собой. Но, с другой стороны, нежность и взаимопонимание — это такая редкость!

— Но это не зрелые чувства, — возражаю я. — А страсть так сильна, так могущественна.

Алленди улыбнулся, и мне показалось, что это была грустная улыбка. Я сказала:

— Этот анализ, как мне кажется, можно применить и к чувствам Эдуардо.

— Нет. Эдуардо действительно вас любит, и вы тоже любите его, по-моему.

Алленди не прав. Уйдя от него, я была переполнена радостью и храбростью и решила поговорить с Эдуардо.

— Послушай, милый, — сказала я, — думаю, что мы действительно любим друг друга, по-родственному, как брат и сестра. Мы не можем жить друг без друга, потому что между нами такое взаимопонимание. Если бы мы поженились, наш брак был бы похож на мой брак с Хьюго. Ты бы работал, делал карьеру, был бы счастлив. Мы так нежны и заботливы по отношению друг к другу. Но секс нам тоже нужен. А я никогда не могла смотреть на тебя, как на других мужчин. И у тебя ко мне не может быть такого же влечения, какое ты мог бы испытать к женщине, чья душа для тебя закрыта, неизвестна. Поверь мне, я права. Не обижайся. Я чувствую, ты очень близкий мне человек. Я тоже нужна тебе. Мы нужны друг другу. Мы оба найдем настоящую страсть где-нибудь еще.

Эдуардо понимает, что в чем-то я права. Мы сидим в кафе совсем рядом. Гуляем, тесно прижавшись друг к другу. Мы полупечальны-полурадостны. На улице тепло. Он вдыхает запах моих духов. Я смотрю в его прекрасное лицо. Мы желаем друг друга. Но это мираж. Это происходит оттого, что мы так молоды, лето, а мы гуляем, ощущая близость друг друга.

Хьюго приезжает, чтобы забрать меня домой, мы с Эдуардо целуемся, и на этом все заканчивается.

На концерте Хоакина Эдуардо сидит рядом со мной; он очень красив. Мой любимый, мой Генри сидит так, что я не могу его видеть. Когда в антракте мы все поднимаемся со своих мест, Алленди останавливается в проходе между рядами. Наши взгляды встречаются. В его глазах я читаю печаль и озабоченность, и это трогает меня до глубины души. Я пластична и грациозна, как кошка, и знаю, что соблазняю и Алленди, и Эдуардо, и Генри, и всех остальных. Я вижу красавца-скрипача — огненно-горячего итальянца. Я вижу и своего отца, который пересел, чтобы оказаться напротив меня. Здесь и испанский художник.

Во мне перемешались физическая уверенность, робкое обаяние, детское отчаяние, потому что мама устроила сцену, когда увидела, что на концерт приехал отец. Бедный Хоакин был ужасно расстроен и нервничал, но все равно играл великолепно.

Генри испугался такой огромной толпы. Я сильно сжала его руку. Он казался каким-то странным, далеким. Я встретилась с отцом — спокойная и невозмутимая, как статуя. Я почувствовала, что во мне по-прежнему живет испуганный ребенок. Алленди возвышался над толпой, как башня. Мне хотелось подойти к нему, как во сне, и встать рядом. Интересно, подпитал бы он меня своей силой? Нет. Он и сам иногда бывает слабым. Каждый когда-нибудь бывает робким и сомневается в себе. Мои ощущения многослойны. Я чувствую, как давит одежда на обнаженное тело. Нежное прикосновение бархатной накидки. Тяжесть длинных рукавов. Гипнотическое мерцание света. Я осознаю, что хожу по залу, здороваюсь с кем-то за руку.

Эдуардо опьянен — моими словами, запахом моих духов («Черный нарцисс»). Когда мы встретились с Генри, он гордо подтянулся и стал еще красивее. В машине он пытается найти ногой мою ногу. Хоакин накидывает мне на плечи свой плащ. Когда я вхожу в кафе, все обращают на меня внимание. Я вижу, что мне удалось обмануть их. Я скрыла от них испуганную маленькую девочку, живущую во мне.

Хьюго ведет себя по-отечески покровительственно. Он платит за шампанское. Я скучаю по Генри, который мог бы разорвать все удушливые слои, раскрыть раковину, сомкнувшуюся от страха перед миром.

Я сказала Генри:

— Ты познал много страсти, но так и не понял, что такое настоящая близость с женщиной, что такое взаимопонимание.

— Да, это так, — согласился он, — женщина всегда представлялась мне врагом, некой разрушительной силой, мне казалось, что она может отнять у меня все. Я и не думал, что она может оказаться существом, с которым можно жить вместе и быть счастливым.

Я начинаю понимать ценность того, что мы с Генри чувствуем друг к другу, ведь он дает мне нечто, чего не давала Джун. Я начинаю понимать задумчивую улыбку Алленди, когда я пыталась перед ним умалить ценность нежной любви и дружбы.

Он не знает, что я должна заполнить пустоты своей жизни, должна получить то, что упустила, должна сделать заключительные штрихи к своему образу и завершить историю.

Я не могу наслаждаться сексом как таковым, независимо от того, что чувствую. У меня в крови верность мужчине, который мной обладает. Сейчас я сосредоточилась на абсолютной верности Генри. Сегодня я попыталась насладиться Хьюго, доставить ему удовольствие — и не смогла. Мне пришлось притворяться.

Если бы в мире не было Джун, я смогла бы предугадать, чем закончится мое беспокойство. Однажды утром я проснулась вся в слезах. Генри сказал мне до этого: «Я не получаю удовольствия от твоего тела. Я люблю не твое тело». Я вновь ощутила горечь той минуты. Но, несмотря на это, когда мы были вместе в последний раз, он говорил невероятные комплименты красоте моих ног и моему богатому опыту в сексе. Бедная я бедная!

И Хьюго, и Генри любят смотреть на мое лицо, когда занимаются со мной любовью. Но теперь для Хьюго мое лицо — маска.

На концерте Алленди сказал Хьюго, что я очень интересный человек и необыкновенно живо на все реагирую. Он сказал, что я почти излечилась. Но в тот вечер у меня вновь возникло ощущение, что я хочу покорить Алленди и одновременно скрыть какую-то часть своего истинного «я». Всегда должна оставаться тайна. От Генри я скрываю, что редко достигаю полного сексуального удовлетворения, потому что он любит, чтобы я широко раздвигала ноги, а мне нужно, чтобы они были сомкнуты. Я не хочу лишать его удовольствия. Кроме того, я получаю некое рассеянное удовольствие, может быть, не такое острое, как оргазм, но зато длится оно гораздо дольше.


После концерта Генри написал мне письмо. Прошлой ночью я положила его себе под подушку.


Анаис, я был покорен твоей красотой! Я потерял голову, я почувствовал себя таким несчастным. Я все время повторял себе, что был слеп все это время, совершенно слеп. Ты стояла там, как принцесса. Ты была настоящей инфантой. Ты, казалось, совершенно во мне разочарована. Что же произошло? Я глупо выглядел? Наверно, так и было. Мне хотелось опуститься перед тобой на колени и целовать подол твоего платья. Ты уже явила мне так много разных Анаис, а теперь еще и эту, как будто в доказательство своего изменчивого многообразия. А знаешь, что мне сказал Френкель? «Я никогда не ожидал увидеть такую красивую женщину, как эта. Как женщина, обладающая такой красотой и такой женственностью, может написать книгу (по Лоуренсу)?» О, это доставило мне огромное удовольствие. Этот маленький пучок волос, обрамленный диадемой, манящие глаза, божественная линия плеча, рукава, как раз такие, как я обожаю, — и все это величественно, дьявольски красиво. Я почти ничего не видел. Я был слишком возбужден, чтобы рассматривать тебя отстраненно. Как сильно мне хотелось украсть тебя навсегда! Убежать с инфантой — о боги! Я лихорадочно искал в зале твоего отца. Мне кажется, я узнал его. В этом мне помогли его волосы. Странные волосы, странное лицо, странная семья. Предчувствие гениальности. Да, Анаис, я все принимаю спокойно, потому что ты принадлежишь другому миру. Я не вижу в себе ничего такого, что могло бы вызвать в тебе интерес. Твоя любовь? Теперь она мне кажется чем-то фантастическим, нереальным. Похоже на божественную шалость, на жестокую шутку, которую ты хочешь сыграть со мной… Я хочу тебя.


Я сказала Алленди:

— Не надо сегодня анализировать мои поступки. Давайте поговорим о вас. Я со рвением принялась за ваши книги. Давайте поговорим о смерти.

Алленди согласился. Потом мы обсуждаем концерт Хоакина. Он сказал, что мой отец очень молодо выглядит. А Генри напомнил ему одного известного немецкого художника — он слишком мягок, возможно даже, это человек с двойным дном, скрытый гомосексуалист. Вот теперь я удивлена.

Моя статья, по словам Алленди, удалась, но он не может понять, почему я не хочу, чтобы он занялся со мной психоанализом. Как только я начинаю зависеть от него, мне хочется завоевать его доверие, анализировать его самого, найти слабости, подчинить себе хотя бы немного, потому что он подчинил меня себе.

Он прав.

— И все-таки, — протестую я, — мне кажется, что это признак жалости, сострадания.

Он соглашается и говорит: это потому, что именно так я отношусь к тем, кого люблю. И хотя я хочу сама быть в подчинении, я делаю все, чтобы подавлять, а когда мне это удается, нежность во мне растет, а страсть умирает. А Генри? Об этом еще слишком рано говорить.

Алленди утверждает, что, несмотря на то, что в Генри я, оказывается, ищу превосходство, жестокость и грубость (я уже нашла все это в его творчестве), мой инстинкт подсказывает мне, что в этом человеке есть скрытая мягкость. И хотя на первый взгляд кажется, будто меня удивляют нежность и забота Генри, на самом деле я им рада. Я снова подчинила себе мужчину.


Я была жестока с Хьюго. Вчера я не хотела, чтобы он приходил домой. Я чувствовала к нему ужасную враждебность. И не смогла ее скрыть, она проявилась. В тот вечер у нас были Генри и его друг Френкель. Я остановила Хьюго, когда он читал вслух что-то очень длинное и монотонное, и сменила тему разговора так резко, что Френкель это заметил. Но Френкель хорошо отнесся к Хьюго, он высоко его оценил. В какой-то момент Хьюго подвинул свой стул, а перед тем положил на пол несколько книг и какие-то рукописи. Когда он сел, рукописи Генри оказались прямо под ножкой стула. Увидев это, я не смогла усидеть на месте. В конце концов, встала и бережно подобрала бумаги с пола.

Был один забавный момент, когда Френкель начал рассказывать, как долго Генри спит. Я шаловливо посмотрела на Генри и спросила:

— Это так? Правда?

Мой Генри, как большой медведь, слушал, как маленький изворотливый Френкель излагает абстрактные идеи. У Френкеля страсть ко всяким идеям. Он сам, как говорит Генри, одна большая идея. Год назад все эти идеи могли бы наполнить меня радостью. Но Генри что-то со мной сделал, Генри-мужчина. Я могу только сравнивать свои чувства с чувствами леди Чаттерлей к Меллорсу. Я не могу даже думать о работе Генри или о нем самом, чтобы при этом ничто не дрогнуло у меня внутри. Сегодня у нас хватило времени только на поцелуи, но даже они меня завели.

Хьюго говорит: интуиция подсказывает ему, что между мной и Генри ничего нет. Прошлой ночью, положив письмо Генри под подушку, я боялась, что бумага может зашуршать и Хьюго услышит это, боялась, что он может прочесть письмо, пока я сплю. Я с радостью иду на этот риск. Я хочу приносить большие жертвы своей любви. Мой муж, Лувесьенн, красивая жизнь — все отдать ради Генри.

Алленди говорит:

— Отдайте себя полностью одному человеку. Станьте зависимой. Склоните голову. Будьте откровеннее. Не бойтесь боли.

Мне кажется, что с Генри я пошла на все это. И все-таки я по-прежнему чувствую себя одинокой и раздираемой на части.

Прошлой ночью он оставил меня на вокзале Сен-Лазар. Я начала писать в поезде, чтобы уравновесить стремительное развитие событий моей жизни муравьиным трудолюбием ручки. Слова-муравьи сновали туда-сюда, неся на спинах крошки — большие, тяжелые крошки. Они были больше, чем сами муравьи.

— У тебя достаточно гелиотроповых чернил? — спросил Генри.

Мне надо бы писать не чернилами, а духами — макать перо в «Черный нарцисс», в «Мицуко», в жасмин, в жимолость. Я могла бы написать прекрасные слова, которые источали бы сильный запах женской влаги и мужского белого сока.

Лувесьенн. Остановка. Меня ждет Хьюго. Возврат в прошлое. И фрагмент из него: поезд на Лонг-Бич. Хьюго одет в костюм для игры в гольф. Его ноги, вытянутые рядом с моими, так волнуют меня. Я привезла йод, потому что у Хьюго иногда бывают внезапные приступы зубной боли. На мне платье из тонкого муслина, свежее и плотно облегающее фигуру, и хорошенькая шляпка, с правой стороны с ее широких мягких полей свисают вишенки. Огромная воскресная толпа заполняет все свободное пространство, все люди обветренные, изодранные, ужасные. Я возвращаюсь домой под впечатлением своего первого настоящего поцелуя.

И снова я в поезде — на этот раз, чтобы увидеться с Генри. Когда я вот так, с помощью ручки и дневника, преодолеваю время и пространство, я чувствую себя в полной безопасности. Я вижу дырку на перчатке и заштопанный чулок. Все это из-за того, что Генри должен есть. Я счастлива, что могу обеспечить ему безопасность и пищу. Иногда, когда я смотрю в его непостижимые голубые глаза, я чувствую мучительное счастье, и мне кажется, что моя душа пустеет.

Мы с Эдуардо собирались провести вместе весь день. Начали с обильного обеда в «Харчевне королевы Гусиные лапки» — там всегда разыгрывается аппетит. Между нами завязался довольно напряженный психоаналитический разговор. Мы едим свежую землянику. Эдуардо постепенно смягчается, его желание растет. Я предлагаю:

— Давай сходим в кино. Я знаю одну картину, которую нам стоит посмотреть.

Он упрямится. Но во мне больше нет жалости к нему, я больше не проявляю слабость. Я просто становлюсь такой же упрямой, как он, все время держу в умеГенри и гостиницу «Анжу». Генри проник в мою кровь. На протяжении всего обеда я думаю, как бы мне хотелось привести сюда Генри. Накормить его этими обильными, сказочными банкетными блюдами. Эдуардо страшно злится, хотя и старается этого не показывать. Он говорит, что отвезет меня на вокзал Сен-Лазар.

Но у меня в шесть — свидание с Генри. Мы немного погуляли, а потом расстались, злясь друг на друга, не сказав почти ни слова. Я вижу, как Эдуардо уходит от меня неизвестно куда, такой одинокий. Я перехожу улицу, захожу в «Прентан» и подхожу к прилавку, на котором красуются ожерелья, браслеты и серьги, всегда вызывающие у меня такое восхищение. Я стою и рассматриваю их с любопытством и изумлением дикарки. Они так переливаются. Аметист, бирюза, розовый перламутр, изумруды. Мне бы хотелось снять с себя одежду и увесить тело сверкающими драгоценностями. Я вижу два широких браслета из полосовой стали. Это мои наручники — я просто рабыня браслетов. Скоро они сомкнутся на моих запястьях. Я делаю покупки. Беру помаду, пудру и лак для ногтей. Я не думаю об Эдуардо. Иду к парикмахеру; там я могу спокойно посидеть, застыв в неподвижности. Я пишу, а на руке, которая держит ручку, поблескивает сталь.

Немного позже Генри задает мне вопросы. Я отказываюсь отвечать. Я прибегаю к женским уловкам. Я храню тайну моей верности. Мы крепко сжимаем руки друг друга, гуляя по улицам Парижа. Это опасный момент. Сегодня я уже испытала странное удовольствие, обижая Эдуардо. Сейчас мне хочется остаться с Генри и обидеть Хьюго. Я не могу вынести дорогу до дома в полном одиночестве, зная, что Генри едет к себе, в Клиши. Я мучаюсь от желания, которое мы не можем удовлетворить. Теперь уже он боится моего безумия.

Сегодня Алленди задает свои вопросы совсем безжалостно. Я не могу уклониться. Когда я пытаюсь сменить тему разговора, он отвечает мне, но потом все равно возвращается к тому, от чего я пыталась увильнуть. Он смущен моим рассказом об Эдуардо и о том, что я хотела быть жестокой с Хьюго в тот же день, о браслетах. Сейчас, очевидно, наибольшим моим расположением пользуется Генри. Но, когда Алленди начинает углубляться в свое предположение, что я люблю Эдуардо, он делает ошибку, хотя и ясно видит, что я разрываюсь между желанием подавлять и быть подавленной. Я искала превосходства в Генри, и он действительно смог доминировать надо мной — в сексуальном смысле, но меня ввели в заблуждение его творчество и огромный опыт.

Алленди не понял смысла моих браслетов. Я, по его словам, купила два браслета в противовес своему удовлетворению, которое получила, обижая Эдуардо и Хьюго. Как только я становлюсь жестокой, у меня появляется желание истощить, опустошить себя. Один браслет — за Хьюго, другой — за Эдуардо.

В это я не верю. Я выбирала эти два браслета с чувством абсолютного подчинения власти Генри и освобождения от той нежности, которая связывает меня с Хьюго и Эдуардо. Когда я показывала их Генри, вытянула вперед обе руки, как делают люди, закованные в наручники.

Алленди вспоминает о концерте, когда мне показалось, что он чем-то расстроен и обеспокоен. Что же было на самом деле? Может быть, у него финансовые проблемы, связанные с его работой, или какое-то эмоциональное беспокойство?

— Эмоциональное, — быстро проговорила я.

— Какое впечатление произвела на вас моя жена?

— Я заметила, что она некрасива, и мне это было приятно. А еще я спросила вашу горничную, не ваша ли жена занималась дизайном вашего дома, потому что он мне понравился. Мне кажется, я все время пыталась сравнить ее с собой. Извините, что я назвала вашу жену некрасивой.

— Это не так уж и страшно, если больше вы ничего не подумали.

— Нет, еще я чувствовала, что в тот вечер была красива.

— Вы и правда были очень хороши. Это все?

— Да.

— Вы пытаетесь повторить переживания своего детства. Идентифицируете мою жену, которой сорок лет, с вашей матерью, вам интересно, сможете ли вы отвоевать у нее отца (или меня). Моя жена в вашем воображении играет роль вашей матери, поэтому она вам и не понравилась. Должно быть, когда вы были маленькой, очень ревновали к матери и завидовали ей.

Он очень много говорит о том, что любой женщине необходимо кому-то подчиняться. Радость быть совершенно свободной, как он считает, я еще не познала. В первую очередь я должна освободиться физически, потому что Генри пробудил во мне слишком глубокие чувства.

Я начинаю находить недостатки и погрешности в его формулах, меня уже раздражает его поспешная трактовка моих снов и мыслей. Когда он молчит, я анализирую собственные чувства и поступки. Конечно, Алленди может сказать, что я просто пытаюсь найти в нем недостатки, потому что он спровоцировал меня на откровенность о его жене. На какое-то мгновение я почувствовала себя гораздо сильнее, мне хочется самой проанализировать историю с браслетами. Я чувствую себя одновременно подчиненной, покорной и бунтующей.

Алленди акцентирует свое внимание на амбициозности моих желаний. Он чувствует, что приближается и к сексуальной подоплеке моих неврозов; я понимаю, что он действует, словно искусный детектив.

Чтобы проверить Хьюго, я пару раз высказала мысль о «свободном вечере», возможно, раз в неделю, когда каждый мог бы ходить куда-нибудь один. Совершенно очевидно, что ему не нравится идея отпускать меня куда бы то ни было с Генри, подсознательно он ревнует.

В конце концов Хьюго согласился, чтобы я пошла в кино с Генри и Фредом, сказав, что сам отправится куда-нибудь с Эдуардо. В последний момент Эдуардо пойти не смог. Я предложила отменить и мое кино. Хьюго не захотел даже слышать об этом. Он сказал, что найдет куда пойти и что это полезно для нас обоих. Он сказал это совершенно нормальным тоном, но я не была уверена, не обижен ли он в глубине души моей просьбой о независимости. Он утверждает, что совсем нет. Впрочем, обижается он или нет, мне это необходимо. Думаю, в конце концов он с умом начнет пользоваться своей свободой.

— Ты думаешь, свобода означает, что мы должны просто отдалиться друг от друга? — спросил он обеспокоенно.

Я сказала, что нет. Конечно, я отдалилась от него в сексуальном плане, и если во мне и живет сейчас какая-то ревность, то вызвана она не физической страстью, а самым обыкновенным чувством собственницы. И раз я сама не отдаю ему свое тело, он имеет полное право на свободу и даже на нечто большее. Было бы просто чудесно, если бы Хьюго нашел с кем-нибудь такое же удовольствие, какое я нашла с Генри. Если то, что говорит Алленди, — правда, мы оба должны искать сексуального удовлетворения вне нашей любви. О, мне это очень нелегко! Ведь я могла бы придержать Хьюго для себя. Мысль о свободе никогда даже в голову ему не приходила. Это я предложила ему ее. Наташа назвала бы меня дурой.


Что мне делать со своим счастьем? Как мне сохранить его, спрятать, закопать так, чтобы никогда не потерять? Мне хочется преклонить колени перед счастьем, что изливается на меня, подобно дождю, мне хочется облачить его в кружева и шелк и прижать к себе.

Мы с Генри лежим в одежде под грубым одеялом на его кровати. Он говорит о своем глубоком и полном наслаждении.

— Я не могу отпустить тебя сегодня, Анаис. Я хочу, чтобы ты осталась у меня на всю ночь. Я чувствую, что ты принадлежишь только мне.

Но потом, когда мы сидим рядом в кафе, я понимаю, что у него не хватает смелости, что его терзают сомнения. Мой красный дневник его опечалил. Он прочитал в нем о своей сексуальной власти надо мной.

— И это все? Это все? — допытывается он.

Генри хочет знать, только ли это важно для меня. Значит, скоро все кончится, влечение пройдет. Сексуальное желание. Ему нужна моя любовь. Ему нужны гарантии. Я сказала, что полюбила его с тех самых дней, проведенных вместе в Клиши.

— В самом начале — да, это, скорее всего, было лишь желанием, но теперь все изменилось.

Мне кажется, что я не могу любить Генри больше, чем сейчас. Я люблю его так же сильно, как хочу, а хочу — невероятно. Каждый час, который я провожу в его объятиях, может быть последним. И я бросаюсь к Генри с безумной бесшабашностью. В любой момент, прежде чем я успею увидеть его, может приехать Джун.

Как Джун любит Генри? С какой силой, с какой самоотдачей? Я все время терзаюсь этими вопросами.

Когда люди удивляются, видя в Генри мягкость и робость, мне приятно. Я тоже была обманута грубостью его романов, но мой Генри уязвим и чувствителен. Как униженно он пробует понравиться Хьюго и как бывает рад, когда тот демонстрирует расположение.

Вчера вечером Хьюго ходил в кино, насладился новизной ощущений, потанцевал в кабаре с девушкой с Мартиники. При первых звуках музыки он сразу заскучал по мне, как будто мы были очень далеко друг от друга, и пришел домой, горя желанием обладать мною.

После того как Генри мягко и легко проникает в, мое тело, Хьюго просто ужасно выносить. В такие моменты мне кажется, что я сойду с ума и выдам себя.

У Генри есть фотография Моны Пайвы, балерины, которая висит у него над умывальником рядом с двумя фотографиями Джун, одной моей и несколькими его акварелями. Я подарила Генри жестяную коробку для писем и рукописей, и он приклеил на внутреннюю сторону крышки программу концерта Хоакина. На дверь он прикалывает заметки об Испании.

Я отрезала крышечку от своей пудреницы: «N’aimez que Moi, Caron, Rue de la Paix» [3]. Он носит ее в своем жилетном кармане. И еще он там носит один из моих носовых платков цвета бургунди.

Прошлой ночью Генри сказал:

— Я так богат, потому что у меня есть ты. Я чувствую, что между нами всегда будет что-то происходить, меняться, появляться нечто новое.

Он почти что произнес:

— Мы будем связаны друг с другом и нужны один другому, несмотря ни на что.

При этой мысли сердце мое сжалось, и я почувствовала потребность дотронуться до его рукава, до руки, чтобы убедиться, что он рядом и — пускай временно — целиком принадлежит мне.

Я улетаю в облака, наслаждаясь воспоминаниями о Генри, о том, как выглядит его лицо в разные моменты, вспоминаю язвительный рот, звучание голоса, иногда хриплого, крепкие, слегка неуклюжие объятия его рук, как смешно он выглядел в поношенном зеленом пальто Хьюго, как смеется в кино. Любое его движение отзывается во всем моем теле. Мы почти одного роста. Наши губы находятся на одном уровне. Когда он чем-то возбужден, то потирает руки, повторяет слова и качает головой, как медведь. У него такое серьезное и строгое выражение лица, когда он работает. В толпе я угадываю его присутствие еще до того, как вижу.


Сегодня я с изумлением поняла, как далеко продвинулся Генри в борьбе с моей былой серьезностью, как невероятны, поразительны его литературные искания, сумасшедшие утверждения, противоречия, перемены настроения, абсурдистский юмор. Я кажусь сама себе совершенно нелепой, потому что постоянно прикладываю невероятные усилия, чтобы понять других. Мы узнали, что Ричард Осборн сошел с ума.

— Ура! — закричал Генри. — Пойдем, посмотрим на него. Только давай сначала выпьем. Это же редчайший случай, такое случается не каждый день. Надеюсь, он действительно помешался…

Сначала это привело меня в замешательство, но я быстро поняла комизм ситуации, и мне понравилось. Генри научил меня играть. Я и раньше играла, по-своему, шутя вполне безыскусно, но Генри любит скабрезности, и это пришлось мне по душе, иногда я доходила почти до истерики, как в то утро, когда рассвет застал нас еще за разговором. Мы с Генри упали на кровать совершенно без сил, и он все продолжал бормотать, как в бреду, о каком-то сите, которые по ошибке выбросили в унитаз, о черном кружевном белье и о красном, а потом из всего этого создал неподражаемую пародию на мой роман.

В другой раз мы всю ночь проговорили о способности литературы отбрасывать все ненужное так, чтобы получилась сконцентрированная картина жизни. Я заметила почти с негодованием:

— Это обман, источник ужасного разочарования. Люди читают книги и ждут, что реальная жизнь будет такой же напряженной и интересной. А это не так. В существовании каждого человека много скучного, и это вполне естественно. В своем творчестве ты прибегаешь к такому же обману. Я думала, все наши разговоры будут напряженными и значимыми. Раньше мне казалось, что ты всегда пьян, а слова твои похожи на бред. Но, прожив вместе несколько дней, мы нашли спокойный, естественный тон.

— Ты разочарована?

— Конечно, это очень не похоже на то, что я ждала, но я довольна.

Давно ушел в небытие спокойный, похожий на течение Сены, ритм жизни, что был у меня в юности. И все-таки, когда мы с Генри сидим в «Кафе де ля Плас» в Клиши, нам удается получить удовольствие от нашей любви.

Это Джун привносит в жизнь возбуждение. Подлинное, глубинное нервное напряжение — в творчестве Генри. Читая его последнюю книгу, я почти остолбенела от восхищения. Я пытаюсь думать об этом, пробую рассказать ему о произведенном впечатлении — и не могу. Это слишком необъятно, слишком сильно.


Между мной и Хьюго все так прекрасно. Великая нежность и огромная ложь о моих истинных чувствах. Хьюго растрогал меня прошлой ночью, и я попыталась отплатить ему, подарив больше удовольствия. Мысли о Генри пугают меня — они как наваждение. Я должна попытаться с ними справиться.

Теперь, когда мы с Генри обсуждаем Джун, я думаю о ней просто как о «героине», которая мне нравится. Как женщина, Джун угрожает самой дорогой моей собственности, и я больше не могу любить ее. Если бы она умерла (я часто об этом думаю), если бы только Джун умерла или хотя бы перестала искать и желать любви Генри! Но она не хочет. Любовь Генри — это убежище, куда она всегда возвращается.

Когда я прихожу к Генри и застаю его, когда он пишет письмо Джун, или переделывает абзац, посвященный ей в книге, или выделяет то, что напоминает ее у Пруста или Жида (он всюду видит ее), то чувствую невыносимый страх. Он снова принадлежит ей, он понял, что никого не любит, кроме нее. И каждый раз я с удивлением вижу, как Генри отбрасывает книгу или письмо и отдается мне — с любовью и желанием. Последняя проверка — телеграмма Джун — совсем меня успокоила. Но всякий раз, когда мы говорим о ней, я чувствую напряжение. Так больше не может продолжаться. Я не смогу сопротивляться событиям. В тот самый момент, когда вернется Джун, я потеряю Генри. Как же все сложно! Я не смогу отдалиться от Генри, как представляю это в моем дневнике, и не стану делать этого, чтобы избежать боли.


Сегодня Алленди проявил себя просто сверхчеловеком. Я никогда не смогу описать наш разговор — таким он был интуитивным и эмоциональным.

Я пришла к Алленди, желая быть полностью откровенной, безрассудной. Я пришла, понимая, что не хочу, чтобы он восхищался мной, пока сам этого не захочет, пока не узнает наверняка, кто я и что собой представляю. Это моя первая попытка быть абсолютно искренней.

Первым делом я объявила Алленди, что мне стыдно за то, что я сказала в прошлый раз о его жене. Он засмеялся и ответил, что уже забыл об этом. А потом спросил меня:

— Есть еще что-нибудь, что вас беспокоит?

— Ничего конкретного, но я бы хотела задать вам один вопрос. Не является ли сильное чувственное наваждение реакцией на слишком серьезное и углубленное самоизучение? Я читала Сэмуэла Путмана, он пишет, что «самый быстрый способ выйти из состояния самосозерцания — начать поклоняться телу, которое ведет к сексуальной энергии».

Я не могу дословно вспомнить его ответ, но помню, что он связал слово «наваждение» с неистовыми поисками удовлетворенности. Почему же попытки не всегда успешны? Что рождает неудовлетворенность?

Я чувствую, что обязана раскрыть ему свою самую большую тайну: во время полового акта я не всегда испытываю оргазм.

Алленди догадался в первый же день. Мои рассуждения о сексе были грубыми, дерзкими, бунтарскими, не гармонировали с моей индивидуальностью. Искусственность выдавала неуверенность в себе, неопределенность.

— Но вы знаете, что такое оргазм?

— О, прекрасно знаю! Иногда я испытываю его, особенно во время мастурбации.

— А когда вы в последний раз мастурбировали?

— Я делала это всего однажды. Летом в Сен-Жан-де-Люз. Я тогда чувствовала себя сексуально неудовлетворенной.

Мне стыдно признаться, что когда я осталась на два дня одна, то занималась мастурбацией по четыре-пять раз в день, часто я делала это в Швейцарии, во время нашего отпуска, и в Ницце.

— Но почему только однажды? Все женщины часто занимаются этим.

— Мне кажется, это неправильно, боюсь, это противоречит морали и физиологии. Помню, потом я была ужасно подавлена, мне было стыдно.

— Чепуха! Мастурбация с физиологической точки зрения совершенно безвредна. На вас давит только чувство вины, которое возникает после акта.

Я излагаю некоторые подробности, он молча слушает, пытаясь разобраться. Я говорю Алленди такие вещи, в которых даже самой себе боялась признаться, о которых не писала в дневнике, то, о чем хотела забыть.

Алленди собирает фрагменты воедино и говорит о моей частичной фригидности. Поняв, что я считаю это еще одним недостатком, следствием своей субтильности, он смеется и говорит: виновата психика, сильное чувство вины. Шестьдесят женщин из ста чувствуют то же, что и я, но никогда ни о чем не задумываются. Самое важное, говорит Алленди, то, как мало значения это имеет для мужчин, они ведь часто даже ни о чем не догадываются. Алленди умеет превращать то, что я считаю недостатком, в нечто совершенно естественное, легко устранимое. Я мгновенно почувствовала облегчение, и мой страх и желание хранить все в тайне куда-то испарились.

Я рассказываю о Джун, о желании быть роковой женщиной, о жестокости по отношению к Хьюго и Эдуардо и о том, как странно, что теперь они любят меня так же сильно, а может, даже больше. Мы обсуждаем мои откровенные и дерзкие суждения о сексе, о том, как я скрываю свою истинную — врожденную — скромность и выставляю напоказ натужное бесстыдство. (Генри говорит, что не любит, когда я рассказываю непристойные истории, — мне это не идет.)

— Но я как будто состою из сплошных противоречий, — говорю я, чувствуя странную душевную боль. Боль вызывает Алленди. С одной стороны, я испытываю облегчение, потому что он очень точен и прямолинеен, а с другой — расстроена без особых на то причин, просто из-за чувства, что меня рассекретили.

— Да, до тех пор, пока вы не научитесь вести себя совершенно естественно, в соответствии с вашей индивидуальностью, вы не будете счастливы. Роковая женщина может возбудить в мужчине страсть, разжечь его, она может заставить его страдать, он захочет обладать ею, даже убить, но никогда не полюбит со всей силой чувств. Вы уже поняли, какой глубокой и серьезной любовью вас полюбили. Вы обнаружили, что ваша жестокость по отношению к Хьюго и Эдуардо только возбудила их, они даже хотят продолжения. Все это заставляет вас играть в игру, которая чужда вашей натуре.

— Я всегда презирала такие игры. Никогда не умела скрыть от мужчины, что люблю его.

— Но вы утверждаете, что настоящая любовь вас не удовлетворяет. Вы хотите дарить и испытывать более сильные эмоции. Время от времени вы можете поиграть, чтобы подогреть страсть, но вашему истинному «я» подходит настоящая любовь, и только она сможет удовлетворить вас. Чем естественнее вы себя ведете, тем ближе осуществление реальных желаний. Вы все еще безумно боитесь быть обиженной — ваш воображаемый садизм лучшее тому подтверждение. Вы так боитесь, что вас могут обидеть, сделать вам больно, что стремитесь взять бразды правления в свои руки и причинить боль первой. Я не теряю надежды, что вы примиритесь с собой.

Так говорил Алленди, хотя потом я с трудом вспомнила его речи и воспроизвожу их лишь приблизительно. Как же я была поглощена осознанием, что теряю бесчисленное количество комплексов, освобождаюсь от них! Голос Алленди был так мягок, в нем звучало столько сострадания. Он еще не успел договорить, а я уже рыдала. Моя благодарность была безгранична, мне хотелось сказать, что я преклоняюсь перед ним, и я сказала. Алленди подождал, пока я успокоюсь, а потом осторожно спросил:

— Я не сказал вам ничего обидного?


Хочу на этих последних страницах описать вчерашнюю радость. Ливень поцелуев Генри. Толчки его плоти, когда я изогнулась всем телом, чтобы он смог глубже войти в меня. Если бы ему сегодня пришлось выбирать между мной и Джун, он говорит, что отверг бы ее. Генри уверяет, что легко может себе представить, будто мы поженились и счастливо живем вместе.

— Нет, — говорю я полушутя-полусерьезно, — Джун у тебя единственная. А я делаю тебя больше и сильнее — для нее.

Смешно, но это правда, у меня нет выбора.

— Ты скромничаешь, Анаис. Ты еще не осознала, что смогла дать мне. Джун может затмить другая женщина. То, что дает мне Джун, я способен забыть с любовницей. Но ты… У меня могла бы быть после тебя тысяча женщин, и все они вместе не затмили бы тебя!

Я слушаю Генри. У него прекрасное настроение, и, хотя он, конечно, преувеличивает, мне очень приятно. Да, в этот момент я понимаю неповторимость и Джун, и свою собственную. На меня нисходят покой и умиротворение. Я всматриваюсь в свое отражение в глазах Генри, и… что я вижу? Молодую женщину, которая ведет дневник, рассказывает истории братьям, много плачет без причины, пишет стихи, женщину, с которой можно поговорить.

Июнь

Вчера вечером мы с Генри пошли в кино. Когда события в фильме приняли трагический оборот, он крепко сжал мою руку. Мы как будто делились друг с другом восприятием картины. В такси, по дороге на встречу с Хьюго, мы целовались. Я не могла оторваться от Генри, просто потеряла голову. Я поехала с ним в Клиши. Он так проник в мое тело и сознание, что когда я вернулась в Лувесьенн и заснула рядом с Хьюго, мне продолжало казаться, что я лежу в объятиях Генри. Всю ночь рядом со мной был Генри. Во сне я обвивалась вокруг него, а наутро обнаружила, что лежу, тесно прижавшись к Хьюго, и мне потребовалось довольно много времени, чтобы понять, что это не Генри. Хьюго думает, что этой ночью я была такой нежной и ласковой с ним, но я любила и целовала Генри.


Алленди добился от меня полной откровенности, и я пришла, готовая к разговору о моей фригидности. Признаю, что когда я наслаждалась близостью Генри, то боялась забеременеть и полагала, что мне не следует слишком часто испытывать оргазм. Но несколько месяцев назад один русский врач сказал, что я и не могла легко забеременеть, да и вообще, чтобы иметь ребенка, мне требуется операция. По этому страх перед нежелательной беременностью прошел. Алленди говорит, что одно то, что я ни разу за все семь лет семейной жизни не пыталась успокоить себя на этот счет, говорит, что для меня это было неважно: я использовала страх как предлог, чтобы не доводить совокупление до конца. Когда страх ушел, я смогла понять истинную причину своих чувств. Я сформулировала Алленди свое беспокойство по поводу так называемой вынужденной пассивности женщины. В двух случаях из трех я продолжала играть пассивную роль и ждала активных действий от мужчины, как будто не хотела нести ответственность за свои ощущения.

— Вы поступали так, чтобы ослабить чувство вины, — начал объяснять Алленди. — Вы не хотели быть активной и чувствовали себя не такой виноватой, если доминировал ваш партнер.

После предыдущего разговора с Алленди я почувствовала в себе некоторые изменения и стала проявлять больше активности с Генри. Он заметил это и сказал:

— Мне очень нравится, как ты теперь со мной трахаешься.

Я почувствовала дикую радость от его слов.

Меня очень удивляют рассказы Генри об агрессивности Джун, о том, как она искала близости с ним тогда, когда хотела ее. Когда однажды я попробовала быть такой же агрессивной, у меня просто испортилось настроение, мне стало стыдно. Сейчас я ощущаю своего рода психический паралич, он в чем-то схож с тем, что происходит с Эдуардо, только для мужчины это гораздо серьезнее.

Алленди заставил меня признать, что, после того как я приходила на психоанализ в прошлый раз, я смогла полностью на него положиться, он мне очень понравился. Что ж, я соглашаюсь, раз уж это так необходимо для успешного психоанализа. В конце нашей встречи Алленди уже мог произносить слово «фригидность», и я не обижалась. Я даже смеялась.

Он заметил одну интересную деталь: я стала гораздо проще одеваться. Мне стали меньше нужны оригинальные наряды. Я готова носить самую простую одежду. Моя прежняя была внешним выражением глубоко скрытой неуверенности в себе. Неуверенная в своей красоте, я, по словам Алленди, надевала яркие, броские вещи, которые выделяли бы меня среди других женщин.

— Но если я стану счастливой и обыкновенной, — возразила я, смеясь, — искусство создания костюма, которое существует благодаря обыкновенному комплексу неполноценности, просто умрет.

Вот она, патологическая основа творчества! Что будет с создателем, с творцом во мне, если я стану нормальным человеком? Или я просто наберусь сил и стану полнее удовлетворять свои инстинкты? Возможно, у меня разовьются другие, более интересные болезни. Алленди уверяет, что мне было очень важно приспособиться к реальной жизни.


Мое счастье находится в подвешенном состоянии, все мое будущее зависит от следующего шага Джун. А пока я жду. Когда я думаю, что мне нужна новая тетрадь для дневника, меня охватывает суеверный страх. Эта тетрадь почти вся посвящена Генри. Если придется написать на первой странице новой тетради «Приехала Джун», я пойму, что потеряла моего Генри. Я останусь с блокнотом в пурпурной обложке, с этой книгой радости и счастья. И все. Она была так быстро написана, так быстро прожита.

Любовь облегчает жизнь. Поразительно: стоит Генри подойти к столику в кафе, где я жду его, или открыть двери нашего дома, как у меня поднимается настроение. Никакое письмо, даже то, в котором хвалят мою книгу, не может обрадовать меня больше, чем обыкновенная записка от него.

Когда Генри пьян, он становится простым и сентиментальным, как простой обыватель, начинает расписывать нашу совместную жизнь, словно я его жена:

— Ты никогда не будешь выглядеть прекраснее, чем в те моменты, когда, засучив рукава, работаешь для меня. Мы могли бы быть так счастливы! Ты бы забросила свое творчество!

О-о-о, этот немецкий муж! Я смеюсь. Значит, я забрасываю свое писательство и становлюсь женой гения. Я хотела этого больше всего на свете, но только без работы по дому. Я бы никогда не вышла за него замуж. О нет! Я знаю, что Генри восхищен той свободой, которую я ему предоставляю, но я знаю и что он ужасно ревнив и никогда не позволил бы мне делать то, что я хочу.

Когда я вижу, что моя любовь делает Генри таким счастливым, то уже не уверена, стоит ли по-прежнему изображать, будто я обманываю его, продолжать так издеваться над ним. Я не хочу вызывать в Генри болезненную ревность.

Фред неосознанно играет в моей жизни особую роль — он отравляет мое счастье, говорит, что любовь Генри неадекватна моей. Он считает, я не заслуживаю такой полулюбви. По его мнению, я стою чего-то необыкновенного. Да черт возьми! «Полулюбовь» Генри значит для меня гораздо больше, чем полноценная любовь тысячи мужчин.

Я на минуту представила себе мир без Генри и поклялась, что в тот день, когда потеряю его, уничтожу в себе всякую чувствительность и способность к настоящей любви, устрою дикий дебош. После Генри мне больше не нужна будет любовь. Только секс. Это — во-первых, а во-вторых — одиночество и работа. И больше никакой боли.

Пять дней мы с Генри не виделись из-за всяческих мелких дел, и я с трудом переносила разлуку. Не выдержав, я попросила, чтобы он заглянул ко мне хотя бы на часок, между двумя другими запланированными встречами. Мы недолго поговорили, а потом отправились в ближайшую гостиницу. Как сильно он мне нужен! Только в его объятиях я чувствую себя спокойно. После часа, проведенного с Генри, я смогла жить дальше, выполнять то, чего мне вовсе не хотелось, встречаться с людьми, которые меня не интересуют.

Гостиничный номер ассоциируется у меня со сладострастием, удовольствием, полученным украдкой. Возможно, то, что я так долго не видела Генри, сделало меня еще ненасытнее. Я часто мастурбировала, не испытывая ни угрызений совести, ни недовольства собой. Впервые в жизни я узнала, что такое голод. Я набрала четыре фунта, все время безумно хочу есть, еда доставляет мне неповторимое удовольствие. Никогда раньше я не ела так много и не получала при этом столько радости. У меня сейчас всего три желания: есть, спать и трахаться. Меня возбуждают кабаре. Я хочу слушать громкую музыку, видеть новые лица, протискиваться сквозь толпу, много пить. Прекрасные женщины и мужчины возбуждают во мне бешеное желание. Я хочу танцевать. Мне хочется насладиться наркотиками. Я хочу познакомиться с развратниками, тесно с ними общаться. Меня не интересуют наивные лица. Я хочу вгрызаться в жизнь, разрываться на части. Генри не дает мне всего этого. Я вызвала в нем любовь. Будь она проклята! Он умеет трахать меня, как никто, но мне необходимо нечто большее. Я опускаюсь на дно, в ад, в преисподнюю… Неистово, бешено, дико…


Сегодня я вылила свое настроение, вернее, то, что сумела донести, на Генри. Мне казалось, что оно изливается из меня, как лава. Мне стало очень грустно, когда я увидела Генри — такого спокойного, серьезного, нежного, недостаточно безумного. Не такого, как его проза. Джун жжет Генри словами. В его объятиях я на час забыла о своем лихорадочном возбуждении. Если бы мы могли на несколько дней остаться вдвоем! Он хочет, чтобы я поехала с ним в Испанию. Может быть, там он забудет о своей мягкости и сможет достаточно одичать?

Неужели так будет всегда? Ни один человек не может найти партнера, чье состояние духа, мысли и настроение совершенно совпадали бы с его собственными, никогда. Все мы будто сидим на качелях и качаемся из стороны в сторону. Я начинаю страстно хотеть того, от чего устает Генри. Это желание ново, свежо, безумно. Но при этом я оказываюсь не в том настроении, чтобы удовлетворить его желания. Как противоречив наш ритм жизни! Генри, любовь моя, я не хочу больше ничего слышать об ангелах, душе, любви, не хочу больше глубоких чувств.

Час с Генри. Он говорит:

— Анаис, ты совершенно овладела мною. Ты вызываешь во мне странные ощущения. В прошлый раз, когда мы расстались, я тебя обожал.

Мы сидим на краю кровати. Я кладу голову на плечо Генри. Он целует мои волосы.

Через некоторое время мы неподвижно лежим рядом. Он вошел в меня, но вдруг прекратил двигаться, и у него пропала эрекция.

Я спрашиваю с улыбкой:

— Ты меня сегодня не хочешь?

Он отвечает:

— Нет, все не так. Просто в последние дни я много размышлял о том, что старею, и однажды…

— Ты с ума сошел, Генри! Стареешь, в сорок лет?! И это говоришь ты! Успокойся, ты сможешь трахаться, даже когда тебе будет сто.

— Это так унизительно, — отвечает он.

Генри расстроен, он не понимает, что с ним происходит.

Сейчас меня волнуют только его унижение, страхи.

— Это естественно, — успокаиваю я. — С женщинами такое тоже случается, только они умеют это скрывать. Не показывают вида. С тобой так уже бывало?

— Когда я не захотел свою первую женщину, Паулину. Но тебя я очень хочу. И страшно боюсь потерять. Вчера я мучился, думая: как долго Анаис будет любить меня? Не устанет ли она?

Я целую его.

— Вот видишь, ты уже целуешь меня, как ребенка.

Я понимаю, что Генри стыдно. Я пытаюсь разрядить обстановку. Генри кажется, что он теперь останется импотентом. Успокаивая его, я скрываю зародившиеся во мне страхи и отчаяние.

— Может, — говорю я ему, — тебе кажется, что ты просто обязан трахать меня каждый раз, когда я к тебе прихожу, чтобы я в тебе не разочаровалась?

Он соглашается: это самое правильное объяснение. Сама я против неестественности наших встреч. Мы не можем встречаться, когда хотим друг друга, и это плохо. Я хочу Генри гораздо сильнее, когда его нет рядом. Умоляю не воспринимать все слишком серьезно, убеждаю, что все не так уж и страшно. Он обещает отправиться вечером в театр, на тот же спектакль, куда я должна пойти с сослуживцами Хьюго.

Но в такси мои страхи возвращаются. Генри любит меня, но не плотской любовью, не плотской…


В тот вечер он пришел на спектакль и сел на балконе. Я почувствовала его присутствие, подняла глаза и нежно посмотрела на него. Но собственное настроение оказалось сильнее: для меня все было кончено. Все умирает, когда умирает уверенность в себе. И все-таки…

Придя домой, Генри написал мне любовное письмо. На следующий день я позвонила ему и сказала:

— Приезжай в Лувесьенн, если не настроен работать.

Он приехал сразу, был так нежен и взял меня. Это было необходимо нам обоим, но у меня на душе не потеплело, я не стала ни живее, ни жизнерадостнее. Мне показалось, что Генри трахнул меня только для того, чтобы успокоиться. Какой тяжелый груз давит на меня! Мы провели вместе всего час. Я проводила его до станции. На обратном пути перечитала письмо. Оно показалось мне неискренним. Литературным. Факты свидетельствуют об одном, интуиция — совсем о другом. Но может быть, мою интуицию провоцируют старые невротические страхи?

Очень странно: я забыла, что должна была сегодня идти на прием к Алленди, я даже не позвонила ему. Я очень нуждаюсь в докторе, но хочу бороться и сама, хочу схватиться со своими бедами один на один. Генри пишет мне, приходит, кажется, он влюблен, мы беседуем. Пустота. Я как сломанный инструмент. Не хочу его завтра видеть. На днях я снова спросила:

— Может быть, мне послать деньги Джун, чтобы она вернулась, вместо того чтобы давать их тебе на поездку в Испанию?

Он ответил «нет».

Я опять много думаю о Джун. Созданный мной образ опасного, чувственного, динамичного Генри испарился. Я делаю все, чтобы удержать его. Вижу, как он унижен, робок, и понимаю, что ему не хватает уверенности в себе. Когда я несколько дней назад заявила: «Ты больше никогда не получишь меня», он ответил: «Ты меня наказываешь!» Я поняла: Генри беззащитен, как и я. Мой бедный Генри! Как сильно ему хочется доказать, что он способен заниматься любовью, что его сексуальная сила велика, я же хочу доказать всем и прежде всего себе самой, что могу возбудить влечение. И все же я проявила мужество. Когда это произошло (все было так же невыносимо, как и с Джоном), я не показала ни тревоги, ни удивления. Я осталась в его объятиях, тихонько засмеялась и сказала:

— Любовь портит секс.

Пустая бравада! Мое страдание удивило даже меня саму.

Несмотря ни на что, я, рискуя своим браком и счастьем, клала ночью под подушку письмо Генри и держала на нем руку.


Я еду к Генри без всякой радости. Боюсь того нежного и мягкого Генри, которого вот-вот увижу, он слишком похож на меня. Я помню, что с самого первого дня ждала, что Генри станет ведущим и в разговорах, и в поступках — во всем.

Я с горечью вспоминала великолепную властность Джун, ее юмор, тираничность. Да, не те женщины сильны, что делают мужчину слабым, а те мужчины слабы, рядом с которыми женщина становится слишком сильной. Я предстала перед Генри в образе покорной римлянки, готовой к тому, что ею станут повелевать. А он позволил мне повелевать собой. Он все время боялся разочаровать меня. Мои требования выросли. Он беспокоился о том, как долго и сильно я буду любить его. Он позволил разуму вмешаться в наше счастье.

Генри, ты любишь своих шлюшек, потому что чувствуешь свое превосходство над ними. Ты отказался от мечты узнать равную тебе женщину. Ты был удивлен тем, как сильно я могу любить, не осуждая тебя и преклоняясь перед тобой так, как ни одна проститутка никогда не преклонялась. Неужели ты не в состоянии почувствовать свое превосходство? Неужели все мужчины отступают перед трудной любовью?

Для Генри ничего не изменилось. Он не заметил моих колебаний и предложил отправиться в гостиницу «Кронштадт». Все время, что мы провели вместе, он был, как обычно, очень страстен. Только вот у меня возникло чувство, что я делаю над собой усилие, чтобы любить его. Возможно, мне передался его страх. Я боялась, что у него снова ничего не получится, моя безумная вера в него ушла. Осталась нежность. Эта проклятая нежность. Я поймала свое счастье, но оно оказалось таким холодным! Я чувствовала, что отдаляюсь от Генри. Мы много выпили и наконец почувствовали себя счастливыми. Но я все равно думала о Джун.

Я веду машину, несмотря на то, что выпила много белого вина. Улицы ярко освещены. Машина с бешеным ревом пожирает асфальт дороги, дома с геранями, телеграфные столбы, бездомных кошек, деревья, холмы, мосты…

Я отправила Генри сюрреалистическое послание, добавив: «Я забыла сказать, что люблю тебя, что, просыпаясь по утрам, думаю, что бы еще найти в тебе такое, за что можно было бы ценить тебя еще больше. Когда Джун вернется, она будет любить тебя еще сильнее, потому что тебя любила я. Твоя и без того богатая индивидуальность заиграла новыми гранями».

Мне хочется твердить Генри о том, как я его люблю, потому что сама я в это больше не верю. Почему он превратился для меня в ребенка? Я понимаю, почему Джун уехала от него, сказав: «Я люблю Генри как сына». Неужели это тот же человек, что казался мне таким грозным, таким страшным? Не может быть!


Кабаре «Румба». Мы с Хьюго танцуем. Он такой высокий, что мое лицо оказывается у него под подбородком. На меня безотрывно смотрит удивительно красивый испанец (профессиональный танцор), как будто хочет загипнотизировать. Он улыбается мне через голову своей партнерши. Я отвечаю на его улыбку, смотрю прямо в глаза. Я принимаю его вызов. Отвечаю взглядом, полным чувственности и желания развлечься. По лицу испанца блуждает улыбка. Я испытываю острое удовольствие, потому что общаюсь с ним, укрывшись в объятиях Хьюго. Улыбаюсь, собираюсь сесть за столик, а потом вдруг пойти и потанцевать с ним. Меня одолевает страшное любопытство. Я как будто заглянула в глубину его души, представила его обнаженным. Он тоже раздевает меня узкими звериными глазами. Ощущение раздвоенности, как сладкая отрава. По дороге домой яд разливается по моему телу. Теперь я знаю, как это сладко — играть теми чувствами, которые я так оберегала. На следующей неделе, вместо того чтобы пойти куда-нибудь со своим тайным «мужем» Генри, я поеду на встречу с испанцем. И с женщинами — я хочу женщин. Но мужеподобные лесбиянки в кабаре «Фетиш» мне совершенно не понравились.

Теперь я поняла смысл гвоздики во рту Кармен. Я вдыхала запах душистого жасмина. Белые лепестки дотронулись до моих губ. Они похожи на женскую кожу. Я сжимала их губами, нежно целовала. Я кусала белые бутоны. Частичка душистой плоти, шелковистая кожа. Полные губы Кармен плотно сжимают гвоздику; и я — Кармен.


Очень плохо, что Генри так добр ко мне, очень плохо, что он хороший человек. Он начинает понимать, что во мне произошли перемены. Да, на первый взгляд я кажусь инфантильной, но в постели веду себя как зрелая женщина.

На днях Хоакин неожиданно спустился в гостиную, чтобы задать мне какой-то банальный вопрос, а мы с Генри как раз целовались. На лице Генри отразилось смущение. А мне не было ни стыдно, ни неприятно. Но я все-таки обиделась на Хоакина и заметила:

— Что ж, не будет являться сюда вот так запросто!

Если Генри поймет, что я становлюсь бесстыдной, сильной, уверенной в своих действиях, неподвластной воле окружающих, если он поймет истинную причину моего теперешнего образа жизни, изменится ли его отношение ко мне? Нет. У него есть свои желания, и ему нужна такая женщина, какой я была: мягкая, робкая, добрая, неспособная обидеть и разозлиться. Но я с каждым днем становлюсь все больше похожа на Джун. Я начинаю хотеть ее, я уже лучше знаю ее, люблю ее все сильнее. Теперь я понимаю, что каждым поворотом в их совместной жизни Генри обязан Джун. Без нее он был бы просто сторонним наблюдателем, а не участником. Мы с Генри идеально подходим друг другу — как друзья и соратники, но не как спутники жизни. Я ждала, что те первые дни (или ночи) в Клиши будут потрясающими. И была очень удивлена, когда мы пустились в глубокие спокойные рассуждения и так мало успели сделать. Я ждала сцен в духе Достоевского, а нашла мягкого спокойного немца, который терпеть не может немытую посуду. Я нашла мужа, а не темпераментного любовника. Генри поначалу даже не знал толком, как меня развлечь. Джун бы сумела. Но я все равно была счастлива и совершенно удовлетворена, потому что любила его. Однако в последние дни во мне проснулось былое беспокойство.

Я предложила Генри куда-нибудь сходить, и была очень разочарована, когда он отказался отвести меня в какое-нибудь экзотическое место. Ему было вполне достаточно похода в кино или кафе. Он не захотел знакомить меня со своими испорченными друзьями (даже специально ограждал меня от них). Когда он пассивен, я сама начинаю предлагать ему то одно, то другое.

Однажды вечером мы прямо с вокзала Сен-Лазар пошли в кино, а потом в кафе. В такси, по дороге на встречу с Хьюго, Генри начал целовать меня, я вцепилась в него мертвой хваткой. Наши поцелуи становились все безумнее, и я попросила:

— Скажи таксисту, чтобы он отвез нас в Буа [4].

Я была совершенно опьянена его ласками. Но Генри испугался. Он напомнил мне о времени, о Хьюго. С Джун все было бы совсем по-другому! Я ушла от него с грустью в душе. В характере Генри нет ничего безумного — только романы у него сумасшедшие.

Я делаю невероятное усилие, чтобы не замыкаться в себе, хожу к парикмахеру, делаю покупки, говорю сама себе: «Я не должна утонуть, мне надо бороться». Мне так необходим Алленди, а я не могу встретиться с ним до среды.

Я хочу видеть и Генри, но теперь не рассчитываю на его силу. В тот, первый, день в «Викинге» он сказал «Я слаб», а я ему не поверила. Не люблю слабых мужчин. Я чувствую к ним нежность, да. Но боже мой! Генри уничтожил мою страсть всего за несколько дней. Что произошло? Тот случай, когда он усомнился в своей состоятельности, был лишь проходящим эпизодом. Может быть, так случилось, потому что он силен только в постели? Может, потому он и удерживал меня рядом с собой? Или это я изменилась?

К вечеру я уже считала, что мое разочарование не так уж и важно. Я хочу помочь Генри. Я счастлива, что он написал книгу, а я создала для него обстановку покоя и уверенности. Я люблю его — по-другому, но все-таки люблю.


Генри мне дорог. У меня становится так тепло на душе, когда ясмотрю на его потертый костюм. Пока я одевалась к официальному обеду, он уснул. А потом пришел ко мне в спальню и смотрел, как я крашусь. Он восхищается моим зеленым платьем в восточном стиле, говорит, что я несу себя, как принцесса. Окно спальни открыто в роскошный сад, который навел Генри на мысль о «Пеллеасе и Мелизанде». Он прилег на диван. Я на минутку присела рядом, обняла его и сказала: «Тебе нужно купить новый костюм», думая, где возьму на него деньги. Мне было невыносимо смотреть на потертые, лоснящиеся рукава его пиджака.

В поезде мы сидим, тесно прижавшись друг к другу. Он говорит:

— Знаешь, Анаис, до меня так медленно все доходит, что я никак не могу осознать: вот мы приедем в Париж, и тебя не будет рядом со мной. Я стану бродить по улицам и, возможно, только минут через двадцать вдруг остро почувствую: тебя нет рядом, я уже соскучился.

В его письме я читаю: «Я с таким нетерпением жду этих двух дней (Хьюго уезжает в Лондон), которые смогу провести с тобой. Я буду впитывать тебя всем телом, всей душой, я стану твоим мужем. Я обожаю быть твоим мужем. Я всегда буду тебе мужем, хочешь ты этого или нет».

За обедом я была счастлива, и это сделало меня естественной. В мыслях я лежала на траве, а Генри лежал на мне. Я лучезарно улыбалась несчастным и совершенно ординарным людям, сидевшим со мной за столом. Все они что-то почувствовали, даже женщины. Они все интересовались, где я купила платье. Женщинам всегда кажется, что если у них будут мои туфли, платье, парикмахер и макияж, то они станут так же обворожительны. Они и не предполагают, что необходимо очарование, обаяние, магия, наконец. Они даже не догадываются, что я вовсе не красива, а только иногда кажусь прекрасной.

— Испания, — сказал мой сосед по столу, — великолепная страна, где все женщины — действительно женщины.

А я в этот момент думала: «Как жаль, что Генри не может попробовать эту рыбу. И вино».

Но Хьюго тоже что-то почувствовал. Перед банкетом мы собирались встретиться на вокзале Сен-Лазар. А Генри должен был приехать в Лувесьенн, чтобы помочь мне в работе над романом. Когда мы с Генри приехали на вокзал, Хьюго был не слишком доволен. Он начал быстро говорить что-то об Осборне. Бедный Хьюго! Я все еще чувствую запах лесной травы.

Но я с легкостью ушла с ним! А где же был Генри? Скучал по мне? Он такой чувствительный, так боится кому-нибудь не понравиться, боится, что его будут презирать. Генри мучает вечный страх, что Хьюго «все узнает» или что я стану его стыдиться. Он не понимает, за что я люблю его. Я заставила его забыть об унижениях и ночных кошмарах. Его худые колени под вытертыми почти до дыр брюками вызывают у меня желание защитить его. Существует великий Генри, который пишет бурные, бесстыдные, грубые романы, он страстен с женщинами, но есть и маленький Генри, который нуждается во мне. Ради него, этого маленького Генри, я смиряю свои желания и придерживаю каждый сантим. Сейчас уже не верится, что когда-то он мог испугать меня. Генри, опытный мужчина, искатель приключений. Он боится наших собак, змей в саду, людей, если они не из народа. Иногда я вижу в нем Лоуренса, разве что Генри здоров и страстен.

Вчера вечером мне очень хотелось сказать соседу по столу: «Знаете, в Генри столько страсти!»

В прошлый раз я не смогла встретиться с Алленди. Я стала от него зависима, почувствовала к нему благодарность. Он спросил, почему я не появлялась целую неделю. Я не приходила, потому что хотела встать на ноги, бороться в одиночку, прийти в себя, ни от кого не зависеть. Почему? Потому что боюсь, что меня обидят. Боюсь, что Алленди может стать мне необходим, а когда мое лечение закончится и наши отношения прервутся, я и его потеряю. Алленди напоминает, что одна из задач его лечения — сделать мою личность самодостаточной. Мое недоверие к нему доказывает, что я все еще больна. Мало-помалу он научит меня обходиться без его помощи.

— Если вы перестанете ходить ко мне сейчас, я буду страдать как врач, которому не удалось вылечить пациента, и как человек, потому что вы мне интересны. Так что сами видите: вы нужны мне почти так же, как я вам. Вы бы очень меня обидели, если бы бросили лечение. Попытайтесь понять: в любых отношениях люди зависят друг от друга. Не бойтесь этой зависимости. То же самое я могу сказать и о доминирующей роли. Не пробуйте перевернуть все с ног на голову. Мужчина должен быть агрессором во время полового акта, а потом он может превратиться в ребенка, зависеть от женщины, нуждаться в ней, как в матери. По природе своей вы не можете доминировать, но иногда в вас обостряется желание защитить себя — из-за боли, страха, что вас могут бросить (как когда-то вас бросил отец), и вы пытаетесь подавлять, главенствовать. Я вижу, вы не пытаетесь употреблять вашу силу во зло, вы просто получаете удовлетворение, видя, что она действенна. Вы подавили мужа, Эдуардо, а теперь и Генри. Вам не нужны слабые мужчины, но пока они не становятся слабыми в ваших руках, вы не успокаиваетесь. Будьте осторожны: перестаньте обороняться и, прежде всего, забудьте о своих страхах. Выбросьте это из головы.

Генри пишет мне небрежное письмо о маленькой девятнадцатилетней Полетт, которую Фред привел жить в их квартиру в Клиши. Генри ликует, потому что она взялась за домашнее хозяйство. Он настаивает, чтобы Фред женился на ней, потому что она очаровательна. Это письмо ранило меня в самое сердце. Я живо представила, как Генри заигрывает с Полетт, пока Фред на работе. О, я знаю моего Генри! Я спряталась внутрь себя, как улитка в домик, у меня пропало желание делать записи в дневнике и думать, но мне необходимо выплакаться. Если это ревность, то мне больше никогда нельзя взваливать ее ни на Хьюго, ни на кого бы то ни было другого. Полетт в Клиши, Полетт вольна делать для Генри абсолютно все, она может есть вместе с ним и проводить с ним вечера, когда Фред на работе.


Летний вечер. Мы с Генри ужинаем в маленьком открытом ресторанчике. Мы сливаемся с улицей. Вино, которое я пью, пьют все вокруг. Теплый воздух ласкает меня, как мужская рука — женскую грудь. Он окутывает улицу и ресторан. Вино связывает всех, спаивает — меня и Генри, ресторанчик, и улицу, и весь мир. Отовсюду слышны громкие голоса и смех студентов, готовящихся к «балу четырех искусств». Все они разодеты и раскрашены, торчат перья, кожа выкрашена в красный цвет, они заполонили улицы, они приезжают на машинах, автобусах. Генри говорит:

— Сегодня вечером я хочу сделать для тебя все. Хочу положить тебя на этот стол и трахать на глазах у всех. Ты сводишь меня с ума, Анаис. После ужина мы с тобой пойдем в гостиницу «Анжу», я собираюсь научить тебя кое-чему новому.

А потом он вдруг почувствовал необходимость признаться:

— В тот день, когда я ушел от тебя после нашей встречи в Лувесьенне, совершенно опьяненный, я ужинал, и ко мне подсела девчонка. Она была самой обыкновенной проституткой. Прямо в ресторане я сунул ей руку под юбку. Я пошел за ней в гостиницу, все время думая о тебе, я ненавидел себя и все время вспоминал день, проведенный с тобой. Я был так полон им! В моей голове роилось столько мыслей, что, когда наступил последний момент, я не смог взять ее. Она облила меня презрением. Она решила, что я импотент. Я дал ей двадцать франков и был очень рад, что не дал больше, потому что это были твои деньги. Ты понимаешь меня, Анаис?

Я пытаюсь смотреть прямо перед собой и тупо повторяю, что все понимаю, но его рассказ привел меня в замешательство, обидел так сильно, что мне трудно выразить это словами. А Генри продолжал:

— И еще одно. Я должен сказать тебе кое-что еще, последнее. Однажды вечером, когда Осборну заплатили гонорар, он повел меня в кабаре. Мы танцевали, а потом взяли двух девочек с собой в Клиши. В кухне они заговорили об условиях и запросили слишком дорого. Я хотел, чтобы они ушли, но Осборн заплатил, и они остались. Одна из них была акробаткой, она продемонстрировала нам несколько своих акробатических штучек голой, в одних тапочках. А потом, в три часа, домой пришел Фред и очень разозлился, когда увидел, что я сплю на его кровати. Он сдернул простыни, показал их мне и сказал: «Да-да, посмотри, и после этого ты утверждаешь, что любишь свою Анаис!» А я действительно люблю тебя, Анаис. Я даже думаю, что ты могла бы получить извращенное удовольствие, глядя на меня.

Я наклоняю голову, потому что мои глаза наполняются слезами. Но я продолжаю утверждать, что все понимаю. Генри пьян. Он видит, что я обиделась. А потом я сбрасываю обиду. Я смотрю на Генри. Земля качается у нас под ногами. На улице слышны крики и смех студентов.

В «Анжу» мы лежим рядом, как лесбиянки, всасывая друг друга. Бесконечные часы сладострастия. Комнату освещает красная неоновая вывеска отеля. Во мне нарастает тепло.

— Анаис, — говорит Генри, — у тебя самая прекрасная на свете попка.

Руки, пальцы, стоны. От Генри я узнала, как играть с мужским телом, возбуждать его, выражать собственные желания. Мы отдыхаем. Мимо окон проезжает большой автобус, переполненный студентами. Я вскакиваю с постели и подбегаю к окну. Генри спит. Мне очень хотелось бы оказаться на этом балу, повеселиться. Генри просыпается. Ему нравится это зрелище — я у окна совершенно голая. Мы снова принимаемся за наши игры. Я думаю о том, что на этом балу может оказаться Хьюго. Когда я дала ему свободу, я понимала, что он наверняка отправится веселиться. Там он обнимает другую женщину, а я лежу в объятиях Генри в гостиничном номере, освещенном красным светом из окна. А на улице — летняя ночь, наполненная криками и смехом студентов. Я дважды подбегала к окну совершенно голая.

Все это сон. Мое тело томится, как перед грозой. Оно помнит жаркие ласки Генри. Это сюжет. Я должна переписать его сотню раз. Но сейчас воспоминания приносят мне только тоску. Чтобы защитить себя, мне придется расстаться с Генри. Я не могу этого вынести. Я держалась, пока Генри беззаботно переходил от одной женщины к другой.

Сегодня я смягчилась — всего лишь на мгновение, но это не особенно важно. Пусть себе Генри общается со своими девочками, если это делает его счастливым. Это такое облегчение — разомкнуть объятия и выпустить его. Но вскоре я снова сжала его в тиски. Я захотела мстить, странное желание. Я отдаюсь Хьюго с такой ненавистью к Генри, что получаю огромное физическое наслаждение. Это моя первая измена Генри.

Какие странные силы влияют на чувственность! Легкая обида, мимолетная ненависть — и я могу наслаждаться Хьюго, наслаждаться абсолютно, с тем же безумным восторгом, с каким я наслаждаюсь Генри. Я не выношу ревности. Я должна убить ее в себе, установив равновесие. За каждую шлюху я отомщу Генри, но гораздо изощреннее. Он часто говорит, что из нас двоих я, в некотором смысле, способна на гораздо более нечестивые поступки, чем он.

За моим опьянением всегда стоит определенная доля осознания происходящего, и этого достаточно, чтобы не отвечать на вопросы Генри, не успокаивать его сомнения. Я не пытаюсь заставить его ревновать меня, но и не хочу демонстрировать идиотскую преданность. Именно из-за нее женщины чаще всего начинают воевать с мужчинами. Никто не способен на абсолютную откровенность. Довериться — значит броситься в чужие объятия и страдать. О, как я накажу его завтра, как отомщу!


Я так рада, что Хьюго вернулся из Лондона, что позволяю ему долго целовать себя, а потом отнести на руках в глубину сада, в самую гущу душистого жасмина.

Пока Хьюго не было, я встретилась с Генри. Он принес мою пижаму, расческу и зубную щетку, но был очень воодушевлен. Я дала ему выговориться.

— Эта Полетт, подружка Фреда, — говорит он, — очень способная, и у них все неплохо получается, но я не знаю, чем все кончится. Она оказалась моложе, чем говорила. Мы даже опасались, что ее родители устроят Фреду какие-нибудь неприятности. Он просит меня присматривать за ней по вечерам. Я водил ее пару раз в кино, но мне с ней скучно. Она такая молодая. Нам не о чем говорить. Она завидует тебе. Она прочла то, что Фред написал о тебе: «Мы все сегодня ждем в гости богиню».

Я смеюсь и рассказываю ему о своих мыслях. Я вижу по лицу Генри, что Полетт ему действительно неинтересна.

— Ну что ты, Полетт абсолютно ничего для меня не значит, — уверяет он. — Я написал тебе восторженное письмо, потому что мне было приятно видеть их радость, принимать в ней участие.

Эта история стала поводом для насмешек. Поездка в Клиши и встреча с Полетт стали для меня серьезным испытанием. Я боялась ее, мне хотелось привезти ей что-нибудь в подарок, потому что она была новым элементом нашей жизни в Клиши, той жизни, где я вела себя так, как мне самой хотелось.

А Полетт оказалась просто ребенком: худенькая и угловатая, но довольно привлекательная, потому что Фред сделал ее женщиной и потому что она была влюблена. Нам с Генри поначалу нравилось их ребячье воркование, но потом мы от них устали, и все оставшиеся дни в Клиши мы старались избежать общения с Полетт и Фредом.

Однажды вечером, как раз в день моего приезда, у Генри сильно разболелся желудок. Мне пришлось ухаживать за ним, как за Хьюго: горячие полотенца, массаж. Он лежал в постели, выставив напоказ свой красивый белый живот. Он ненадолго уснул и проснулся здоровым. Мы почитали. Удивительное слияние наших душ и тел. Я уснула в его объятиях. Утром он разбудил меня ласками, бормоча что-то о выражении моего лица.

Другое лицо Генри, с которым он однажды от всего этого отречется, я пока не могу разглядеть. Накануне я встречалась с Алленди, перед которым не скрывала своего дурного настроения. Я вернула резиновый колпачок, который он посоветовал мне носить. Этим я хотела показать, что раскаиваюсь в своей «потерянной жизни», чувствую вину, потому что Хоакин попал в больницу с аппендицитом.

Потом я призналась, что некоторые элементы сексуальной игры мне не нравятся, например, минет. Я его делаю, только чтобы доставить удовольствие Генри. Тут я вспомнила, что за несколько дней до свидания с Генри я почувствовала отвращение к пище. Поскольку процесс еды и секс связаны, Алленди считает, что то было скрытое, неосознанное сопротивление сексуальности. И оно вспыхнуло с новой силой, когда что-то пробудило во мне чувство вины.

Я поняла, что моя жизнь снова останавливается. Я плакала. Но, возможно, благодаря разговору с Алленди я смогла пересилить себя, поехать к Генри и побороть в себе ревность к Полетт. Мне кажется, то, что мне трудно доверить психоаналитику все одержанные мною победы, свидетельствует о моей гордости и независимости. Я склонна верить, что мне помогают доброта Генри и собственные усилия.

Эдуардо попрекнул меня, сказав, что я быстро забыла, откуда взялась моя новая уверенность в себе (от Алленди), заставляющая меня верить в собственные силы. Но я не слишком много знаю о психоанализе, чтобы осознать: я всем обязана Алленди.

Я не позволяла себе относиться к доктору как к человеку. В сущности, я рада, что не люблю его. Я нуждаюсь в нем — да, восхищаюсь им, но без тени желания. У меня такое чувство, что я даже жду, когда он во мне разочаруется. Мне нравится, что Алленди признался, что в день нашего знакомства он испугался меня, мне приятно, когда он говорит о моей сексуальной привлекательности. Я сомневаюсь в искренности признания в любви, но еще больше сомнений у меня вызывает идущая от ума преданность.

Алленди говорит, что давно пытается распознать истинный ритм моей жизни. Он подтверждает свои слова, опираясь на яркие, отчетливые сны, которые мне все время снятся. Изучив меня, он считает, что во мне доминируют черты экзотической кубинской женщины, полной обаяния, простоты и чистоты. А все остальное — наносное, идущее от ума. Нет ничего плохого в том, что я разыгрываю то одну, то другую роль, только к этому нельзя относиться серьезно. А я искренне вживаюсь в каждую роль, а потом начинаю чувствовать себя неловко, становлюсь несчастной. Алленди считает, что мой интерес к извращениям — лишь очередной образ.

Прошло довольно много времени после его объяснения, и я вспомнила, что счастливее всего была в Швейцарии, где жила, не играя никаких ролей. Думаю ли я, что была привлекательна в маленькой шляпке, в платье из мягкой ткани, почти не накрашенная — как тогда в Швейцарии? Нет. Но я считаю, что мне идет русская шапка! Верность не относится к признаваемым мною ценностям. Меня это немного смущает. Если психоанализ отрицает всякое благородство в человеческом поведении и в искусстве, то что он предлагает взамен? Чем я стану без желания украшать себя, изысканно одеваться? Стану ли я лучше, талантливее писать?

Алленди говорит, что я должна жить, руководствуясь большей искренностью и естественностью. Мне не нужно выпрыгивать из себя, вести себя неестественно, выдумывать роли (как делала Джун), потому что в этом кроются все мои несчастья.

Я жду в приемной Алленди. Из его кабинета доносится женский голос. Я чувствую ревность. Смех меня раздражает. К тому же Алленди задерживается, впервые за все время. А я собираюсь рассказать ему сон, в котором была так нежна с ним и впервые позволила себе думать о нем как о мужчине. Возможно, мне не следует этого делать. Нельзя позволять ему слишком многое…

Мои дурные предчувствия испарились, когда Алленди вошел. Я рассказываю ему сон. Он понимает, что наступило улучшение. Еще несколько месяцев назад я бы не посмела так поступить. Он рад, что наши отношения потеплели, но объясняет: сон доказывает, что меня радует скорее его пренебрежение другими, а не то время и внимание, которые он уделяет мне.

— Мы снова попали в ваше уязвимое место. Вы не уверены в себе, хотите, чтобы любили вас одну. В ваших снах проявляется чувство собственницы. Цепляться за любовь неверно, это происходит от недостатка уверенности в себе. Поэтому когда кто-то понимает и любит вас, вы испытываете невероятную благодарность.

Алленди всегда возрождает мою искренность. Он считает, что я подавляю в себе ревность, зависть и злость и они обрушиваются на меня саму. Он говорит, что я должна давать им выход, чтобы избавиться от них. Я проповедую ложную доброту и порядочность. Я не добра в общепринятом смысле этого слова. Я заставляю себя быть щедрой и всепрощающей.

— Хоть раз, — говорит Алленди, — хоть один раз проявите свой гнев так, как вам того хочется.

Его предложение повлекло за собой ужасные последствия. На поверхность выплыли тысячи обид на Генри — он слишком легко принимает все мои жертвы, по непонятной причине защищает все, что подвергается критике, хвалит обыкновенных, неинтересных женщин, боится женщин умных, поносит Джун, это великолепное существо.


Я проснулась с мыслью о том, что Алленди собирается поцеловать меня во время приема. День как раз подходил для этого — роскошный, тропически жаркий. Мне стало очень грустно, что доктор далеко.

Когда я сказала, что перестану к нему приходить, Алленди отбросил психоанализ, и мы принялись просто разговаривать. Я посмотрела на его нос, как у простого русского мужика, и подумала, может ли такой мужчина быть сексуальным. Я понимала, что снова играю какую-то роль, и при этом пришла в панику. Через несколько минут он взял меня за руки. Я слегка отстранилась, надела шляпку и плащ, но, когда я уже стояла в дверях, он наклонился ко мне и попросил:

— Embrassez moi [5].

Я испытала двойственное чувство: мне хотелось, чтобы он просто — не спрашивая разрешения — крепко обнял меня и поцеловал, но когда он сделал это, поцелуй показался слишком целомудренным. Потом мне хотелось вернуться, чтобы он поцеловал меня еще раз. Мне показалось, что я была нерешительна, да и он тоже, что мы могли бы поцеловаться более страстно. В тот день он был красивым, блестящим, мечтательным, интересным и таким непреклонным. Настоящий гигант.

После поцелуя Алленди я ощутила счастье. И все же один-единственный поцелуй Генри может довести меня до умопомрачения. Сегодня я это особенно остро осознала, увидев его после пятидневной разлуки. Какое слияние тел! Когда мы встречаемся, все вокруг раскаляется, как в печи. И все-таки я все яснее понимаю, что реагирует только мое тело. Самые прекрасные мгновения с Генри — в постели.

Июль

В понедельник, как только Хьюго уехал в Лондон, я сразу же кинулась к Генри. Две ночи экстаза. На моем теле еще сохранились следы его укусов, а прошлой ночью он был так возбужден, что даже сделал мне больно. Мы занимались любовью, иногда прерываясь, чтобы порассуждать.

Он ревнует. Он взял меня с собой в Монпарнас, там ко мне подсел красивый венгр и внезапно стал делать смелые, даже наглые предложения. После этого случая Генри сказал, что меня надо держать под замком, не выводя в общество. Когда Генри увидел меня в Монпарнасе, ему показалось, что я слишком нежна и изящна для толпы, ему захотелось защитить меня, спрятать от всех.

Он спорит с самим собой, следует ли ему сдаться Джун. Он чувствует, что со мной его жизнь полна до краев, он знает, что я люблю его сильнее. Мы лежим ночью с открытыми глазами и говорим об этом, но я знаю, что он не может и не должен бросать Джун, свою страсть. На его месте я бы никогда ее не бросила. Мы с Джун не затмеваем друг друга, скорее дополняем. Мы обе нужны Генри. Джун — возбуждающее средство, я — убежище. С Джун он впадает в отчаяние, со мной — в гармонию. Все это я объясняю Генри, крепко сжимая в объятиях.

И потом, у меня есть Хьюго. Я бы не бросила его ради Генри. Есть одна вещь, которую я не могу сказать Генри: он мужчина с огромными физиологическими запросами, так что Джун ему просто необходима. Такой мужчина возбуждает чувственную любовь. Я тоже люблю Генри чувственной любовью. В конце концов наша связь разорвется. Ему суждено потерять меня. Того, что я даю ему, хватило бы менее сексуальному мужчине. Но не Генри.

Мы лежим ночью без сна и разговариваем, и, хотя мои руки обнимают его, мысли уже далеко. Он умоляет меня не рисковать летом; он целует меня, по телу все еще пробегают судороги после нашего соития. Он говорит, что это было, будто разбился градусник.

Я подавила мужчину, которого невозможно подавить. Но я знаю границы своей власти, я знаю: чтобы удовлетворить запросы этого мужчины, было бы неплохо сложить меня и Джун. Я осознаю это с грустным восторгом.

Генри полюбил меня. Э, да я — его любовь! У меня было с ним все, что только возможно между мужчиной и женщиной. Я была допущена в самые тайные уголки его души. Я слышала от него такие слова, принимала такие проявления чувств, ловила такие взгляды! Каждая его ласка была предназначена мне одной. Я чувствовала, что убаюкиваю Генри своей мягкостью, что он тонет в моей любви, я возбуждаю его страсть, он хочет обладать мной, он ревнует. Я взросла на нем — но не как земное существо, а как мечта. Что больше всего ему запомнилось из нашего совместного бытия? Тот день, когда он лежал на диване в моей спальне, пока я заканчивала одеваться к обеду. На мне было темно-зеленое платье в восточном стиле, от меня пахло моими любимыми духами — и Генри вдруг показалось, что он в волшебной сказке и от меня, принцессы, его скрывает незримый занавес. Вот что он вспоминает, пока я согреваюсь в его объятиях. Мечты и иллюзии. Сок, который он вливает в меня со стонами наслаждения, его укусы и запах моей плоти на его пальцах — все это исчезает перед могуществом волшебной сказки.

— Ты просто ребенок, — говорит Генри озадаченно и добавляет: — Ты великолепно умеешь трахаться. Где ты этому научилась, где?!

И все же, сравнивая меня с Полетт, этой юной девочкой, он замечает мою обольстительность и мой ум, которые он так любит.

— Мы с тобой одно целое, Анаис. Ты нужна мне. Я не хочу, чтобы Джун возвращалась!


Если знать, как грубы были друг с другом Генри и Джун, начинаешь удивляться, с каким вниманием он относится к малейшим признакам скуки или усталости у меня. Генри воспитал в себе новое восприятие мира, стал мягче. Однажды он заговорил о том, что мне не хватает твердости характера. Чтобы подразнить его, я ответила, что надеялась с его помощью научиться смело смотреть в лицо унижениям и грубости, бороться, наносить ответные удары, говорить громким голосом, а он не сумел преподать мне нужного урока. Я обезоружила человека, который собирался вылепить из меня жесткую женщину. Я даже не пытаюсь критиковать его. Благодаря мне он легко отказывается от импульсивных суждений, например от мнения, что Полетт очаровательна. Терпением и нежностью я полностью подчиняю себе мужчину, который весь — сомнения и противоречия. Иногда, когда Генри удивляется ловкости моих пальцев — чищу ли я рыбу или завязываю ему галстук, — я с раздражением и горечью думаю о Лоуренсе: мне кажется, я пользуюсь его методами. Я все еще ощущаю поцелуи на своих ладонях и не хочу мыться, потому что тело мое переполнено восхитительными ароматами.

Через несколько часов домой возвращается Хьюго, и продолжается наша жизнь, полная противоречий. Интересно, долго ли еще я буду тосковать по чувственному мужчине? Перед сном Хьюго сказал мне:

— Послушай, я не пьян и я не впадаю в сентиментальность. Но я хочу сказать, что ты самая замечательная женщина на свете.

Говоря, что я испытываю к Генри только плотскую любовь, я не совсем точна. Я испытываю множество других эмоций: когда он смеется, когда мы смотрим кино, когда он тихо разговаривает со мной или Фредом на кухне; я люблю его покорность, его чувствительность, его язвительность и гнев.

Он собирался написать Джун жестокое письмо, полное обвинений. И тут я принесла ему документ, который оправдывает все ее поступки. Как будто он занес руку для удара, а я остановила его. Теперь я уверена, что Джун наркоманка. В одной книге я нашла описание, подтвердившее мои смутные подозрения.

Генри был просто ошеломлен. Его так легко обмануть. Как преступник возвращается на место преступления, так Джун все время говорила о наркотиках. Ей нужно было постоянно рассуждать на эту тему, но при этом она яростно отрицала, что когда-либо их принимала (ну, разве что пару раз). Из обрывков воспоминаний у Генри начинает складываться цельная картина. Увидев всю глубину его отчаяния, я испугалась.

— Нельзя так безоговорочно верить всему, что я говорю. Я иногда делаю слишком поспешные выводы.

Но я знала, что права.

И тогда Генри вынес единственный на моей памяти приговор из области морали. Он сказал, что наркомания — свидетельство неполноценности личности. Именно это сделало их отношения безнадежными.

Мне стало безумно жаль Генри, когда он начал задаваться вопросом, насколько сильно любила его Джун, и сравнивать ее любовь с моей. Я защищала Джун, убеждала, что она любит его по-своему и что эта любовь нечеловеческая, фантастическая. Но я бы не бросила его, как она, — это правда. Генри прав: больше всего на свете она любит себя. Но именно эта любовь сделала ее интереснейшим персонажем.

Генри иногда удивляется тому, что я восхищаюсь Джун. Вчера вечером он сказал:

— Сначала ты очень хотела, чтобы Джун вернулась. Теперь ты этого уже не хочешь, я прав?

— Да. — И я призналась еще во многих желаниях и страхах, хотя никогда раньше не отвечала на его расспросы о своих любовных связях.

Однажды Генри крепко обнял меня и попросил:

— Подтверди, что ты не обманула меня. Мне было бы от этого очень больно: скажи, что ты не врала.

Он так произнес это, что я подтвердила. Я выдала свою тайну, зная, что не должна была этого делать, но я не смогла поступить иначе.

Быть может, раздражать и злить мужчину очень приятно, но обнимать Генри, срастаться с ним воедино кажется мне гораздо большим удовольствием. Я чувствую, как его тело расслабляется, вижу, как он засыпает, счастливый. На следующий день я могу снова включить свою женскую защиту, возобновив необязательную и ненавистную войну. При ярком свете дня я имею право выстрелить в Генри раздражением, ревностью, страхом, раз ему это нужно. Нужно ему, Генри, Вечному Мужу. Ему нравились его страдания с Джун, но при этом он с радостью отдыхает от них со мной.


Между нами состоялся очень интересный разговор о том, как все начиналось. Генри хотел поцеловать меня в день, когда мы впервые остались наедине, гуляя по лесу и разговаривая о Джун.

— Но признайся, что для тебя в самом начале это была просто игра? — спрашиваю я.

— Не совсем. В Дижоне — да, у меня появлялись жестокие и холодные мысли о том, как тебя использовать. Но когда я вернулся в Париж и увидел твои глаза… О, Анаис, какой взгляд был у тебя в ресторане сразу после возвращения! Это меня и сразило. Но твоя жизнь, твоя серьезность, твое окружение испугали меня. Я бы очень долго раскачивался, если бы ты не…

Теперь я смеюсь, вспоминая, как прочла ему из красного дневника описание своего сна про его творчество. Это я разрушила стену между нами, потому что мне отчаянно хотелось, чтобы он узнал меня лучше. Генри говорит, какой неожиданной женщиной я для него оказалась. Я подчинилась импульсивному чувству смело и дерзко. Возможно, я просто быстрее поняла и предугадала, что Генри и я?.. Или всему виной наивность?

Мы признаемся друг другу в смехотворных сомнениях. Я воображала, как Генри говорит Джун: «Нет, я не люблю Анаис. Я поступаю так же, как ты: она может быть мне полезной». А он представлял, как я буду презрительно отзываться о нем уже через несколько месяцев. Мы сидим на кухне и обмениваемся дикими порождениями нашей извращенной фантазии. Все это может исчезнуть от одного ласкового прикосновения. Я сижу в пижаме. Генри положил руку мне на плечо, и мы смеемся, обсуждая, какая из наших выдумок может оказаться правдой.

Меня страшно мучает контраст между чувственностью Хьюго и Генри. Неужели Хьюго не может стать более сексуальным? У него все происходит слишком быстро. Он считает себя феноменальным мужчиной, потому что может овладевать мной шесть ночей подряд, но делает это слишком быстро и суетливо. Даже после оргазма Генри продолжает меня ласкать дольше и нежнее. Его легкие поцелуи, как капли дождя, остаются на моем теле почти так же долго, как жгучие ласки.

— Ты когда-нибудь бываешь сухой? — дразнит он меня.

И я признаюсь, что иногда Хьюго приходится пользоваться вазелином. Внезапно осознаю всю значительность этого признания и не знаю, как себя вести.

Прошлой ночью во сне я прикасалась к пенису Хьюго, как научилась это делать с Генри. Я ласкала его и сжимала в руке. В полусне мне казалось, что рядом лежит Генри. Когда Хьюго возбудился и вошел в меня, я окончательно проснулась и была глубоко разочарована. Мое желание угасло.

Я люблю Хьюго не страстно, но нежно — это тоже крепкая связь. Я никогда не брошу его, пока он хочет видеть меня рядом. Мне кажется, что моя страсть к Генри рано или поздно прогорит.

Я создана для мужчин, у которых физиология не на первом месте, — таких, как Хьюго, Эдуардо и даже Алленди. Генри может обойтись и без меня. И все-таки мне странно видеть, как я его изменила: его личность стала более цельной, он реже нападает на ветряные мельницы и совершает меньше нелогичных поступков. Это я не могу жить без Генри. Я тоже изменилась. Я стала неутомимой, энергичной, авантюрной. Если быть до конца откровенной, я в глубине души надеюсь познакомиться с кем-нибудь еще и продолжить жить так, как я живу сейчас, — чувственно. У меня возникают эротические фантазии. Я не хочу одиночества, самосозерцания, работы. Я хочу удовольствий.

Все эти дни я занимаюсь несерьезными делами. Я служу богине красоты в надежде, что она ниспошлет мне дары. Я занята упругостью своей кожи, блеском волос, здоровьем. У меня, правда, нет новых нарядов (из-за Генри), но это не имеет никакого значения. Я покрасила волосы и вообще изменилась. В понедельник я собираюсь рискнуть и сделать операцию, после которой мой нос навсегда избавится от дурацкой горбинки.

После ночи, проведенной вместе, мы с Генри никак не можем расстаться. Я пообещала уехать домой в воскресенье и провести вечер с Эдуардо. Но Генри сказал, что поедет в Аувесьенн вместе со мной, что бы ни случилось. Я никогда не забуду этот день и эту ночь. Горничные отсутствовали, и весь дом был в нашем распоряжении. Генри исследовал его и остался очень доволен. Он упал на нашу огромную мягкую кровать и поразился ее роскоши. Я прилегла рядом, и он вошел в меня стремительно, жадно.

Мы разговаривали, читали, танцевали, слушали грампластинки с гитарной музыкой. Он читал отрывки из красного дневника. Генри проникся сказочностью нашего дома, и я тоже почувствовала некое колдовство, будто Генри — существо странное, святое, могущественный повелитель слов, обладающий гибким умом. Я поражаюсь его чувствительности. Он рыдал, глядя на то, как я слушаю музыку, и не захотел читать дневник дальше, потому что его расстроила избыточная откровенность моих признаний. И это Генри, для которого нет ничего святого!

Эдуардо пришел к четырем, а мы сидели и слушали, как он звонит в дверь. Генри это было приятно, мне — нет.

— Ты слишком добрая, — сказал он. Потом помолчал и добавил: — Теперь я знаю, что ты будешь испытывать ко мне, когда я окажусь на его месте.

Мы с Генри лежим в постели, а Эдуардо все звонит в дверь. Потом он уходит, но через полчаса возвращается и звонит опять.

В понедельник в половине второго Генри уехал от меня, думая, что в тот же вечер отправлюсь на отдых. В два часа я была уже в больнице. Я удивлялась своей смелости — ведь я пришла сюда одна, чтобы, подвергнуть свое лицо страшному риску. Я лежала на операционном столе и видела каждое движение хирурга. Мне было одновременно спокойно и страшно. Я никому об этом не рассказала. Мне было жутко одиноко, но при этом я испытывала уверенность, которая всегда приходит ко мне в ответственные моменты. Она поддерживала меня. Если бы операция прошла неудачно и мое лицо было бы обезображено, я даже собиралась исчезнуть и никогда не встречаться с теми, кого любила. А потом я увидела свой нос в зеркале, окровавленный и прямой — греческий! А потом были перевязки, отек, тяжелая ночь и мечты. Будут ли когда-нибудь снова трепетать мои ноздри?

Утром медсестра принесла бланк с названием больницы. Это навело меня на забавную мысль. Дрожащей рукой я написала Эдуардо, что ездила за город, там приняла кокаин — и меня увезли в больницу, потому что я никак не могла прийти в себя.

Я писала и внутренне смеялась. Мне хотелось сделать жизнь интереснее, чтобы все было, как в литературе, которая есть сплошной обман.

Воображение — воплощение желаний человека. Как бы прошли тот день и та ночь в Лувесьенне наедине с Джун, если бы у нас был кокаин?


Я дома и мечтаю о счастье провести несколько часов с Генри. Меня преследует запоздалый страх перед больницей. Мой нос опух, но стал красивее.

Я откладываю встречу с Алленди, пока не буду хорошо выглядеть. Он утверждает, что видел Эдуардо и тот показался ему очень расстроенным. Я хочу, чтобы Алленди тоже поверил в историю с кокаином.

На нашу кровать светит солнце, но я не испытываю ощущения святотатства от того, что здесь спал Генри. Дом в полном порядке. Мой чемодан уложен и стоит у двери. В моей сумочке — австрийские деньги и билет до Инсбрука.


Генри в отчаянии после нашего разговора, который должен был расставить все по своим местам. Мы решили, что нам не стоит вместе убегать. Я сказала с печалью:

— Ты скоро меня потеряешь, потому что недостаточно сильно меня любишь.

Но это время еще не наступило.

Чем сильнее моя страсть к Генри, тем нежнее я отношусь к Хьюго. Чем меньше соприкасаются наши тела, тем заметнее проступают его совершенство и доброта, тем большую благодарность к нему я ощущаю. Я теперь уверена, что он лучше всех нас знает, как надо любить. Когда Хьюго в отъезде и я остаюсь одна, я не чувствую между нами связи, не скучаю по нему. Я не хочу его, хотя именно он сделал мне самый драгоценный на свете подарок. В моих воспоминаниях он остается чрезвычайно щедрым и нежным мужчиной, который спас меня от отчаяния, самоубийства и безумия.


Безумие. Мне легко впасть в состояние, в котором я пребывала на борту корабля, следовавшего в Нью-Йорк: тогда я хотела утопиться. В своем вымышленном письме к Эдуардо я написала: «Я рада, что на целые сутки ушла от этого ада в мир грез». И это чистая правда. Моя тяга к наркотикам основана именно на желании уйти от проблем. На днях, уезжая от Генри, я так глубоко переживала разлуку, что запросто могла повернуться к таксисту и приказать ему направить машину прямо в Сену.

То, что я выдумала для Эдуардо, действительно когда-нибудь произойдет. Долго ли я еще смогу выносить реальность, зависит от моей работы. Работа — единственное, что меня уравновешивает. Дневник — это порождение болезни, возможно, ее гипертрофированная форма. Когда я пишу, я чувствую явное облегчение. Но кроме того, я пытаюсь запечатлеть, увековечить себя.

Генри считает, что дневник важен, если я пишу в нем правду, например, описываю подробности своих обманов.

Мне кажется, я иду по пути наименьшего сопротивления. Как будто передо мной три или четыре колеи, и если следовать по всем одновременно, получится немыслимая смесь невинности и испорченности, щедрости и расчетливости, трусости и смелости. Я не могу сказать всю правду просто потому, что мне бы тогда пришлось писать одновременно четыре дневника. Пришлось бы восстанавливать в памяти каждый шаг, потому что я очень люблю все приукрашивать.


Гостиница «Акензеехоф», Тироль. Прошлой ночью я вытянула руку в пустоте в надежде прикоснуться к сильному и чувственному Генри. Мне было очень грустно узнать, что он написал мне в Дижоне страстное письмо, а потом разорвал его, потому что в моем письме содержался намек на его гиперсексуальность. Я и не думала упрекать его, но он воспринял все именно так.

Спать, спать, пока я не восстановлю силы, и проснуться свободной и просветленной. Мысль о необходимости написать множество писем угнетает меня. Даже Генри я послала только маленькую записку. Горы, тяжелые облака, туманы, стеганые одеяла, шерстяные пледы… И я тихой соней лежу на кровати. Мой нос вернулся к нормальным размерам. Я прячу свой дневник в печке, среди золы.

Я проснулась и написала письмо Генри. Потом внезапно вспомнила свой сон: приехала Джун. Она пришла повидаться со мной перед тем, как идти к Генри. Она снова выглядит угрюмой и безразличной, как в других моих снах. Я спала. Она разбудила меня поцелуем и сразу же начала говорить, как она во мне разочарована. Стала критиковать мою внешность. Когда она сказала, что у меня слишком широкий и мясистый нос, я рассказала ей об операции. Но уже через пару мгновений я пожалела о сказанном, потому что поняла: она все расскажет Генри. Я сказала, что знаю, насколько она красивее меня. Она попросила, чтобы я ласкала ее клитор. Я была весьма искусна и испытала то же наслаждение, как если бы мастурбировала сама. Она была рада доставленному удовольствию и, уходя, все время меня благодарила.

— А теперь я собираюсь к Генри, — сказала она.


Письмо к Генри:


Прошлой ночью я думала, какое доказательство моей любви к тебе стоило бы для меня максимально дорого. Мне пришло в голову только одно: я могу послать тебе деньги на женщину. Я имею в виду ту негритянку. Она нравится мне уже хотя бы потому, что я сама чувствую к ней странную нежность. Пожалуйста, не ходи к обычным дешевым шлюхам. И не рассказывай мне об этом до тех пор, пока я не буду уверена, что ты это уже сделал. Хочу почувствовать, что подарила тебе удовольствие.


С какой радостью я принимаю здесь Хьюго! Я получила огромное удовольствие, даже наслаждение от того, как он занимался со мной любовью. Почему-то в таком месте, как Тироль, я не могу скучать по Генри, не представляю его здесь, среди этих гор, озер, здоровья, одиночества, сна. Здесь празднует победу Хьюго, с его красивыми ногами в тирольских шортах. Я отдыхаю здесь с ним, а моя жизнь с Генри в Париже — как сон.

Мы с Хьюго возвращаемся к нежности и насмешкам. Неделя, проведенная без меня, сделала его взрослее. Мне кажется, мы не можем взрослеть вместе, мы становимся мягкими, слабыми, молодыми. Мы слишком зависим друг от друга. Вместе мы живем в нереальном мире. Хьюго считает, что внешний грубый мир мы выносим только потому, что у нас есть тыл — наш с ним мир на двоих.

Он очень расстроился, когда увидел, что мой нос стал идеальным.

— Но я так любил эту маленькую забавную горбинку. Мне не нравится, что ты меняешься.

В конце концов я убедила его, что с эстетической точки зрения налицо явное улучшение. Интересно, что скажет Генри.

В некотором смысле я боюсь получить от него письмо. Оно внесет в жизнь лихорадочное возбуждение. Я укрылась за безопасной и спокойной преданностью Хьюго. Я лежу на его широкой волосатой груди. Иногда мне вдруг становится скучно, не хватает терпения, но я стараюсь не выдать себя. Мы счастливы вместе, радуемся мелочам. Окружающие, как всегда, принимают нас за молодоженов, приехавших провести в Австрии медовый месяц.

Меня сейчас интересует вопрос: остаюсь ли я в мире Хьюго, потому что мне не хватает смелости окончательно порвать с ним, или я еще не полюбила никого так сильно, чтобы пожертвовать ради этого чувства своей близостью с Хьюго? Если бы Хьюго умер, я бы не стала жить с Генри. Это абсолютно ясно.

Я безумно рада — получила длинное письмо от Генри. Я понимаю, что они с Джун воплотили в жизнь романы Достоевского, и это меня пугает. Иногда меня переполняет благодарность: Генри дал мне так много хорошего. Он такой, какой есть, и нечего приходить в отчаяние от его диких порывов. Нужно смириться с тем, что он просто не хочет быть хорошим другом. Я помню, что он почувствовал скорее оскорбленную гордость, чем ревность, когда тот венгр попытался залезть мне под юбку. «Что он подумал про меня, что я дура?» Когда Генри пьян, он способен на все. Теперь вот побрил голову — как заключенный, из самоуничижения. Его любовь к Джун — самоистязание. В конце концов, я должна успокоиться: да, он обогатил мою жизнь в разных ее областях, но у меня будут еще любовники, пусть и не такие, как Генри.

Как только мы возобновили нашу эпистолярную дуэль — сумасшедшую, веселую, свободную, — я физически ощутила ноющую боль от того, что Генри нет рядом. Сегодня мне кажется, что он будет частью моей жизни много лет, даже если останется любовником еще всего несколько месяцев. Его фотография, на которой его полные губы приоткрыты, меня заводит. Я тут же начинаю думать, как бы купить лампу, которая не так вредна его глазам, я беспокоюсь о его отпуске. Я испытываю ликующее счастье, потому что Генри за два месяца закончил вторую книгу, он очень энергично и продуктивно работает.Так чего же мне не хватает? Его голоса, рук, тела, нежности, медвежьей неуклюжести, божественности и демонизма. Как он говорит: «Джун никогда не могла понять, кто я на самом деле — святой или дьявол». Я тоже этого не знаю.

И в то же время во мне огромные запасы любви к Хьюго. Я удивляюсь сама себе, мы ведь не любовники, я проклинаю двуспальные кровати — мне гораздо приятнее лежать на маленькой и неудобной. Любить так легко, и делать это можно по-разному.

Когда я спросила Генри, почему он не стал читать до конца мой красный дневник, он ответил:

— Сам не знаю, почему остановился именно на этой странице. Можешь быть уверена, теперь я жалею об этом. Могу только сказать, что почувствовал странную, необъяснимую печаль; события развиваются неудачно не из чьего-то злого умысла, а в результате фатальной неизбежности. Рок сводит на нет самые устоявшиеся, священные постулаты. Если ты заменишь мистера Икс кем-то другим, все останется по-прежнему. По существу, возможно, я заменяю себя самого.

Никто не может удержаться от слез, наблюдая разрушение «идеальной семьи». Но я не плачу. Я исчерпала все сомнения. У Хьюго самый замечательный характер на свете, я люблю его, но я люблю и других мужчин. Когда я пишу эти строки, Хьюго лежит совсем рядом, а я не чувствую ни малейшей вины.

Я живу в его царстве. Покой. Простота. Сегодня вечером мы говорим о пороке. Я поняла, что он живет в полном неведении о моей измене. Он и представить себе не может, что… А я могу, и совершенно спокойно. Может, Хьюго чище, чем я? Или человек способен на доверие, только если сам является цельной натурой?

Чем больше я читаю Достоевского, тем интереснее мне отношения между Генри и Джун. Оба они как будто вышли из его романов. Я узнаю целые фразы, тот же возвышенный язык, те же действия. Может быть, Генри и Джун — литературные привидения? Есть ли у них душа?

Я вспоминаю момент, когда позволила себе обидеться на Генри. Это было через несколько дней после того, как он рассказал мне, что ходил к проституткам. Мы с ним должны были встретиться у Френкеля, чтобы поговорить о возможности опубликовать книгу. Мне было очень тяжело, я увидела в этой ситуации цинизм. Я обиделась, что меня воспринимают как жену банкира, которая просто помогает писателю. Я обиделась, потому что провела столько бессонных ночей, обдумывая пути и способы, как помочь Генри. Он вдруг показался мне паразитом, расчетливым эгоистом. До приезда Генри я поговорила с Френкелем; ему стало очень жалко Генри, мне — нет. Потом появился наш писатель. Он был очень тщательно одет — ради меня: демонстрировал новый костюм, шляпу и рубашку. Был гладко выбрит. Даже не знаю, почему меня это так разозлило. Я не слишком приветливо с ним поздоровалась и продолжила разговор с Френкелем. Генри почувствовал, что что-то не так, и спросил:

— Я пришел слишком рано?

В конце концов он осмелился напомнить, что мы собирались вместе пообедать. Я сказала, что не смогу пойти: Хьюго не уехал в Лондон. Я должна была уехать домой поездом в семь тридцать. Я посмотрела Генри в лицо и почти обрадовалась, увидев, что он страшно расстроен. Я уехала.

Но почти сразу почувствовала себя очень несчастной. Я боялась, что обидела Генри, и написала ему записку, а на следующий день, как только Хьюго уехал, сразу поехала к нему. В ту ночь мы были так полны друг другом, что, засыпая, Генри сказал:

— Это рай!

Август

Когда я читаю страстные письма Генри, они меня не трогают. Я совсем не спешу вернуться к нему. Его недостатки вышли на первый план. Возможно, я просто возвращаюсь к Хьюго. Не знаю. Я вижу, что мы ужасно далеки друг от друга. И мне трудно писать Генри нежные письма: я чувствую, что неискренна, и стараюсь лишний раз этого не делать. Пишу реже, чем должна бы. Мне приходится заставлять себя писать. Что произошло?

Хьюго удивлен моим беспокойством. Я курю, поднимаюсь, хожу по комнате. Не могу вынести общество самой себя. Я еще не научилась заменять самосозерцание размышлениями. Я могу начать размышлять над Шпенглером, но через десять минут снова начинаю глодать себя изнутри. Как пишет Жид, самосозерцание все искажает. Возможно, именно это отдаляет меня от Генри. Мне нужны его голос, его ласки. Он написал прекрасное письмо о последних днях, которые мы провели в Клиши. Генри хочет меня, в одиночестве он чувствует себя потерянным.

Но я не могу хотеть его в присутствии Хьюго. Смех Хьюго, его преданность парализуют меня. Наконец я осмеливаюсь и пишу об этом Генри, очень осторожно. Но как только письмо отправлено, чувства, которые я искусственно сдерживала, меня переполнили. Я пишу Генри совершенно безумную записку.

На следующее утро я получаю от него невероятно длинное послание. Меня заводит даже прикосновение к нему.


Когда ты вернешься, я устрою тебе литературно-сексуальный праздник. Это значит, мы будем трахаться и разговаривать, разговаривать и трахаться. Анаис, я собираюсь изучить каждую складочку у тебя в паху. Да простит меня Господь, если это письмо по ошибке вскроют. Я ничего не могу с собой поделать. Я хочу тебя, Анаис. Я люблю тебя. Ты для меня пища и вода. И все остальное — что там еще полагается. Лежать на тебе — это одно, но становиться ближе духовно — другое. Я чувствую, что очень близок тебе, мы одно целое, ты моя, признаешь ты это или нет. Каждый день моего ожидания сейчас приносит только страдание. Я отсчитываю их медленно и с болью. Поторопись. Ты нужна мне. Господи, я хочу увидеть тебя в Лувесьенне в золотистом свете из окна, у которого ты стоишь в своем зеленом платье, у тебя такое бледное лицо — эта бледность осталась с того вечера, с концерта. Я люблю тебя такую, какая ты есть. Я люблю твою талию, твою золотисто-бледную кожу, округлости твоих ягодиц, твое тепло, твою влагу. Анаис, я так сильно люблю тебя, так люблю! Я просто теряю дар речи от любви. Вот я сижу, пишу тебе письмо, и у меня бешеная эрекция! Как будто ко мне прикасаются твои мягкие губы, твои ноги крепко обхватывают меня, я представляю, как ты, подобрав платье, садишься на меня, и стул начинает бешено скакать по кухне, громко стуча ножками.


Я отвечаю ему в том же тоне, вкладываю в письмо свою безумную записку, посылаю телеграмму. О, я не могу бороться с Генри, он — как наваждение!

Хьюго читает. Я склоняюсь над ним и изливаю на него свою любовь, полную раскаяния. Хьюго в восторге:

— Клянусь, что я бы ни с кем, кроме тебя, не нашел столько наслаждения и счастья. Ты для меня — все.

Я провела бессонную ночь, полную боли и размышлений о мудрых словах Джун: «Пусть будет что будет». На следующий день я медленно упаковываю чемоданы, мечтая только о Генри. Он для меня пища и вода. Как я могла уехать от него даже на несколько дней? Ах, если бы Хьюго не смеялся вот так, как ребенок, если бы не протягивал ко мне теплые нежные руки, если бы не наклонялся к черному скотчтерьеру, чтобы дать ему конфету, если бы не поворачивал ко мне свое чудесное доверчивое лицо и не говорил бы: «Ты меня любишь, вербочка?»

Однако это Генри проникает в меня. Я чувствую фонтан его семени, удары и толчки. Ночь с понедельника на вторник так невыносимо далека!

Его длинные письма — двадцать, даже тридцать страниц — символ его величия. Поток писем меня подстегивает. Я хочу быть только женщиной. Не писать книг, смело смотреть на мир и жить за счет литературного донорства. Стоять за спиной Генри и кормить его. Отдохнуть от самоутверждения и творчества.


Альпинисты. Дым. Чай. Пиво. Радио. Моя голова отлетает от моего тела и остается в подвешенном состоянии в дыму тирольских папирос, высоко в воздухе. Я вижу жабьи глаза, соломенные волосы, рты, похожие на открытые бумажники, поросячьи рыла, головы, подобные бильярдным шарам, обезьяньи руки с нежно-розовыми ладонями. Я начинаю смеяться, как пьяная, и повторяю слова Генри, из-за чего Хьюго начинает злиться. Я замолкаю и становлюсь холодной и неприступной. Моя голова возвращается на положенное место. Я плачу. Хьюго, который все время пытался настроиться на волну моего веселья, очень удивлен и расстроен слишком быстрой переменой моего настроения.

Я все больше ощущаю чудовищную деформацию реальности. Перед отъездом в Австрию я провела день в Париже. Я сняла комнату, чтобы отдохнуть, потому что не спала накануне ночью. Это маленькая комнатка под самой крышей, мансардочка. Я лежу, и у меня возникает ощущение, будто рвутся все связи, я разлучена со всеми, кого любила. Я вспомнила прощальный взгляд Хьюго из поезда, бледное лицо Хоакина и его братский поцелуй, последний поцелуй Генри и его вопрос, все ли со мной в порядке: он всегда задает его, если не знает, как спросить о том, что его действительно волнует.

Я рассталась с ними точно так же, как с бабушкой в Барселоне, еще в детстве. Я могла бы запросто умереть в маленьком гостиничном номере, вдали от любимых людей и предметов: я даже не зарегистрировалась у портье. Странно, но я знала, что если бы осталась в той комнате на несколько дней и жила на деньги, которые дал мне Хьюго на путешествие, то начала бы новую жизнь. Но меня вывел из оцепенения страх перед жизнью, а не перед смертью. Я вскочила с кровати и бросилась вон из комнаты, потому что она связывала меня, как паутина, давила на воображение и память: через пять минут я могла забыть, кто я такая на самом деле, кого я люблю.

В комнате номер тридцать пять я могла бы на следующее утро проснуться шлюхой, или сумасшедшей, или, что еще хуже, той же Анаис.

Я довольна сегодняшним днем и просто развлекаюсь, выдумывая печали. Что бы я почувствовала, если бы Генри умер, а я где-то в Париже услышала бы аккордеон, который мы так часто слышали в Клиши? Но мне самой хочется страдать. Я цепляюсь за Генри по той же причине, по которой за него цепляется Джун.

А что же Алленди?

Мне снова нужна его помощь, это точно.

Париж. Мне не нужна была ничья помощь. Только увидеть Генри на вокзале, поцеловать его, как обычно, пообедать с ним и послушать, как он бормочет что-то в перерывах между поцелуями.

Мне хотелось заставить его ревновать, но я слишком верна, поэтому я покопалась в прошлом и выдумала историю. Я написала поддельное письмо от Джона Эрскина, разорвала его, а потом склеила. Когда Генри приехал в Лувесьенн, огонь пожирал обрывки. Потом, вечером, я показала Генри фрагмент, который якобы уцелел, попав между страницами моего дневника. Генри так взревновал, что на второй странице его новой книги «сбросил бомбу» на все литературные труды Джона. Детские игры. А я тем временем храню ему почти рабскую верность — чувствами, помыслами, телом. Кажется, недостаток приключений в прошлом — это не так уж плохо. Я сохранила пыл, пришла к Генри как девственница — свежая, нетронутая, доверчивая, жадная.

Мы с Генри слились воедино на целых четыре дня. Не телами, а пламенем души. Господи, кого же мне благодарить? Ни один наркотик не может действовать так сильно. Какой мужчина! Он вобрал мою жизнь в свое тело, а я вобрала его. Апофеоз всей моей жизни. Генри, Лувесьенн, одиночество, летняя жара, легкие запахи, завывающие и поющие ветры, внутри нас бушует торнадо, а потом наступают покой и тишина.

Я оделась в костюм майя — цветы, украшения, соответствующий макияж, суровость и яркость. Я была очень зла, полна ненависти. Накануне вечером я приехала из Австрии, и мы ночевали в гостиничном номере. Мне казалось, что Генри предал меня. Он клянется, что нет. Это не имеет значения. Я ненавидела его, потому что любила, как никогда никого прежде.

Когда он входит, я стою у двери подбоченясь. Я сейчас дикарка. Генри подходит ближе, он не понимает, что происходит, он не узнает меня, пока не подходит совсем близко. Я улыбаюсь и заговариваю с ним. Он не может поверить своим глазам. Ему кажется, что я сошла с ума. А потом, еще не совсем придя в себя, он идет за мной в комнату. Там, на каминной решетке, лежит большая фотография Джона и его письма. Все это горит. Я улыбаюсь. Генри садится на диван.

— Ты пугаешь меня, Анаис, — говорит он. — Ты совсем другая, очень странная. И очень яркая.

Я сажусь на пол между его коленями.

— Я ненавижу тебя, Генри. Эта история про Джин (подружку Осборна)… Ты обманул меня.

Он отвечает мне так нежно, что я ему верю. Впрочем, даже если и не верю, это не имеет значения. Все предательства на свете не имеют значения. Джон сгорел. Настоящее прекрасно. Генри просит меня раздеться. Все падает на пол, кроме черной кружевной накидки. Он просит, чтобы я ее не снимала, а сам ложится в постель и смотрит на меня. Я снимаю перед зеркалом серьги, сбрасываю бутоны гвоздик. Он смотрит на мое тело, просвечивающее сквозь кружево.


Весь следующий день я хозяйничаю в доме, готовлю. Я вдруг очень полюбила готовить, потому что я делаю это для Генри. Я готовлю много и вкусно, с безграничной заботой. А потом с удовольствием смотрю, как он ест, и ем вместе с ним.

Мы сидим в саду, прямо в пижамах, мы опьянены воздухом, над нами раскачиваются ветви деревьев, они ласкают нас, мы слышим пение птиц, собаки лижут нам руки. Я все время чувствую желание Генри. И я открыта ему навстречу.

А ночью — книги, разговоры, страсть. Когда Генри изливает в меня свою страсть, я чувствую, что становлюсь красивее. Я открываю ему сотню моих обличий. Он смотрит. И все события проходят вереницей вплоть до апофеоза сегодняшнего утра. Перед уходом Генри смотрит на мое взволнованное лицо — серьезное, чувственное, мавританское.

Прошлой ночью была сильная гроза. С неба сыпались градины величиной с горох. Генри, сидя в кресле, спрашивает:

— Мы будем сейчас читать Шпенглера?

Он мурлычет, как кот. Он зевает, как тигр, а его крик удовлетворения — как крик дикого зверя в джунглях. Его голос поднимается откуда-то из недр его тела. Я кладу ему на живот голову и слушаю, будто врач. Я лежу на кровати. На мне только кружевное платье, потому что Генри приятно на меня смотреть.

— Вот сейчас, — говорит он, — ты будто сошла с картины Энгра.

Я сажусь на пол. Он гладит меня по волосам, целует мои глаза. Он весь — сама нежность и задумчивость.

Кажется, мы исчерпали весь запас желания. Но, опустив глаза, Генри удивляется:

— Я люблю тебя. Я сейчас не думал о сексе. Но одно твое прикосновение…

Я сажусь ему на колени, и мы тонем в дурмане затяжного поцелуя. Долго, бесконечно, работают только языки, глаза закрыты. А потом его член и моя плоть — пульсируют и содрогаются. Мы катаемся по полу до изнеможения. Я лежу неподвижно и шепчу: «Нет, нет…» Но когда Генри помогает мне снять платье и прижимается к моей спине, я отдаюсь ему с тем же пылом. После этого забываешься глубоким сном без сновидений.

— Когда дело доходит до близости, — говорит Генри, — ты становишься более сексуальной, чем Джун. Она великолепна, пока ты обнимаешь ее, но потом становится холодной, даже жесткой. В тебе же секс поглощает даже мысли, ум… Твои мысли полны нежности. Ты нежна со мной всегда. Есть только одно «но» — у тебя тело девочки. Но в тебе живет такая сила, что ты удерживаешь иллюзию близости, зная, что мужчине после обладания женщиной хочется спихнуть ее с кровати. Но с тобой и после чувствуешь себя так же возвышенно и прекрасно, как до. Я никогда не смогу насытиться тобой. Я хочу жениться на тебе и вернуться с тобой в Нью-Йорк.

Мы обсуждаем Джун. Я смеюсь над его попытками мысленно порвать с ней. Мы объединились против Джун — в любви, гармонии, абсолютном слиянии, и все-таки она сильнее. Я знаю это лучше его. Генри старается говорить о Джун плохо, чтобы угодить мне. Но я мудро улыбаюсь, и корни этой мудрости — в сомнении. Я не хочу получить больше того, что получила за эти дни и часы. Они были так богаты и так ярки, что воспоминание о них не изгладится за целую жизнь, никогда не поблекнет.

— Это не просто сад, — говорит Генри в Лувесьенне. — Он таинственный, многозначный. В одной китайской книге говорится о небесном саде, о королевстве, парящем между небом и землей. Так вот, сад Лувесьенна и есть это королевство.

Над нами, над всем, что мы делаем, витает радостное, счастливое осознание того, что его «Тропик Рака» будет опубликован. Оставшись одна, я слышу голос Генри. Как змея Лоуренса, его мысли проникают в меня из недр земли. Кто-то однажды сравнил его с художником, известным как «пиздописец».

Генри стал мне гораздо понятнее. С некоторыми женщинами он — силен и суров, а с некоторыми — наивный романтик. Сначала Джун показалась ему падшим ангелом, вырвавшимся из полумрака танцзалов, и он преподнес ей свою дурацкую верность (Джун утверждает, что за девять лет у нее было только два любовника, и он до сих пор этому верит). Я вижу в Генри мужчину, которого можно покорить чудом, который готов поверить любому слову женщины. Я вижу, как его домогаются (так было со всеми, кого он любил по-настоящему). Такие женщины берут на себя инициативу в сексе. Джун сама положила голову ему на плечо и спровоцировала на поцелуй в тот вечер, когда они познакомились. Его сила и решительность — всего лишь ширма. Но, как все мягкие люди, в определенные моменты он может делать подлости, вызванные именно слабостью, которая делает из него труса. Он бросает женщину самым жестоким образом, потому что не может достойно объясниться.

На самые низкие и гадкие поступки его побуждает чувственность. Только познав на себе силу его инстинктов, можно поверить в то, что человек бывает таким безжалостным. Жизнь Генри течет в таком стремительно-мучительном ритме, что, как он сказал однажды про Джун, только ангелы и черти способны угнаться за ним.

Мы не виделись три дня. Это ненормально. У нас уже есть определенные привычки — спать вместе, просыпаться вместе, петь в ванной, приспосабливаться к вкусам и привычкам друг друга. Я скучаю по этим маленьким проявлениям близости. Интересно, он тоже?..


Я испытываю такую полноту жизни, которая совершенно невообразима для Хьюго или Эдуардо. Мои груди налились. Занимаясь любовью, я теперь держу ноги широко раздвинутыми, а не сомкнутыми, как раньше. Я распробовала вкус поцелуев, теперь я от этого почти достигаю оргазма. Я наконец избавилась от своего детского «я».

Я отталкиваю от себя Хьюго, меня раздражают его желание, страх потерять меня. Я веду себя с ним цинично, говорю колкости, стараюсь обращать его внимание на других женщин. Во мне нет места для печали или сожалений. На меня смотрят мужчины, и я смотрю на них. Больше никаких ограничений. Я хочу, чтобы у меня было много любовников. Сейчас я ненасытна. Когда я плачу, мне хочется изжить причину моих слез с помощью секса.

Жарким летним днем в Лувесьенн приезжает Генри. Он берет меня на столе, потом — на черном ковре. Он садится на край моей кровати, он будто преобразился. Такой рассеянный, такой непостоянный, он собирается с духом, чтобы поговорить о своей книге. В этот момент он становится величественным. Я безмерно удивлена. Минутой раньше, возбужденный выпитым, он разбрасывался своими богатствами. Прекрасно смотреть, как он собирается с мыслями. Я пытаюсь настроиться на его волну. Я могла бы трахаться с ним весь день, но мне очень нравится переход к серьезной беседе. Наши разговоры чудесны, в них мы взаимодействуем, но пытаясь не побороть, а постичь друг друга. Я помогаю ему формулировать его мысли, он мне — мои. Я распаляю его. Он помогает мне мыслить свободно. Между нами все время что-то происходит. Потом он хватает меня и овладевает мною, как дикий зверь добычей.

А потом мы лежим, приводя в порядок его мысли и обсуждая его роман. Его книга прорастает во мне, как моя собственная.

Я увлечена его неожиданными суждениями — парадоксальными, аморальными, сентиментальными и подлыми. Мне очень понравилось его последнее письмо:


Не жди, я больше не буду благоразумным. Не позволяй нам обоим быть слишком рассудительными. В Лувесьенне мы жили как муж и жена, у нас была семья — ты не можешь с этим поспорить. Я уехал, а частица тебя осталась во мне. Я гуляю в одиночестве, плаваю в океане крови, твоей ядовитой андалузской крови, сочащейся из всех пор. Все, что я делаю, что говорю, о чем думаю, имеет отношение к нашей «семье». Я видел, какая ты в роли хозяйки дома. Мавританка с суровым лицом, негритянка с белым телом, кажется, у тебя везде есть глаза, ты женщина до мозга костей. Я не в состоянии жить вдали от тебя. Наши разлуки — это смерть. Что ты почувствовала, когда приехал Хьюго? Я был все еще рядом с тобой? Не могу себе представить, как ты ходишь по дому вместе с ним, как ходила со мной. Твои ноги сдвинуты. Ты такая хрупкая. Это милое предательское соглашательство! Птичья покорность. Ты стала женщиной — со мной, почти напугав меня. Тебе не тридцать лет, нет, тебе — тысяча.

И вот я один, но все еще томлюсь от страсти. Это не плотское желание, это голод по тебе, иссушающий, убийственный. Я часто читаю в газетах об убийствах и самоубийствах и теперь очень хорошо понимаю этот феномен: я сам способен убить себя, а может, и кого-нибудь другого.

Я будто слышу, как ты поешь на кухне… Какую-то монотонную кубинскую песню. Я знаю, что ты счастлива, что еда, которую ты готовишь, — самая лучшая из всего, что мы ели вместе. Я знаю, что ты соберешься с силами и не станешь жаловаться. Я ощущаю необыкновенный покой и радость, сидя в столовой и слушая, как ты ходишь по кухне, с твоего платья на меня глядят тысячи глаз, как у Индры. Анаис, я думал, что люблю тебя, но то, что происходит в моей душе сейчас, ни на что не похоже. Неужели все было так прекрасно только потому, что быстро пролетело, и мы украли у себя счастье? Что сделали мы друг для друга? Можно ли надеяться, что мы удержимся? Где и когда начнется скука? Я старательно изучаю тебя, чтобы угадать, где возникнет неожиданная трещина, почувствовать слабые места и опасные зоны. И не нахожу ни одной. Это значит, что я люблю тебя и слеп, слеп совершенно и хочу остаться слепым навеки.

Представляю себе, как ты снова и снова слушаешь пластинки Хьюго. «Parlez moi d’amour» [6] . Двойная жизнь, разделенные радость и печаль. Какие шрамы, должно быть, остаются в твоей нежной душе! Я знаю, что не способен уберечь тебя, мне так жаль, что я не могу страдать вместо тебя. Я знаю, ты смотришь на мир широко открытыми глазами. Есть вещи, в которые ты никогда больше не поверишь, жесты, которые никогда больше не повторишь, разочарования, которых больше никогда не переживешь. В нежности и жестокости твоей натуры — почти безумный пыл. Ни угрызений совести, ни печали, ни чувства вины, ни мстительности в тебе нет. Ты прожигаешь жизнь, и ничто не может спасти тебя от преисподней, — только Надежда, Вера и Радость, которые ты ощущаешь, когда захочешь.

Гремит гром, сверкают молнии, а я лежу в постели и вижу дикие сны. Мы в Севилье, потом в Фесе, потом на Капри и в Гаване. Мы все время путешествуем, всегда на машине и с книгами, твое тело всегда близко, выражение твоих глаз неизменно. Люди говорят, что мы будем несчастны, пожалеем обо всем, но мы счастливы, мы все время смеемся, поем. Мы говорим по-испански, по-французски, по-арабски и по-турецки. Нас всюду принимают, путь наш усыпан цветами. Я назвал этот сон диким, но мне бы так хотелось, чтобы он сбылся. Жизнь и литература переплелись — и ты, со своей изменчивой душой, даришь мне тысячи разных видов любви; ты можешь бросить якорь где угодно, несмотря на любой шторм, ты чувствуешь себя дома повсюду. А по утрам мы трогаемся в путь с того места, где остановились накануне. Воскрешение за воскрешением. Ты убеждаешь себя в собственной правоте, живя богатой и разнообразной жизнью. Ты всегда хотела жить именно так, и ты все сильнее хочешь меня, все больше я тебе нужен. Твой голос становится грубее и глубже, глаза чернее, кровь гуще, тело полнее. Сладострастное раболепие, потребность в деспотизме. Ты стала так жестока, осознанно, намеренно жестока! Ты жаждешь новых ощущений…


По иронии судьбы самое глубокое, сильное чувство пришло ко мне в тот момент, когда я жажду не глубины, а удовольствия. Чувственность губит меня. Но Генри увлекла именно эта глубина, которую ему до сих пор не удалось пережить в любви.

Неужели это и есть апогей? Ах, если бы Джун сейчас вернулась! Тогда мы с Генри навсегда сохранили бы, запомнили вершину нашей любви, которой нам больше не достигнуть, никогда, никогда…


Генри сказал:

— Я хочу оставить на Земле шрам.

Я поделилась с ним впечатлениями от его книги и приписала:


Полной темноты никогда не будет, потому что мы оба все время движемся, обновляемся, в каждом из нас есть что-то неожиданное. Я не знаю, что такое застой. Даже самосозерцание — ощущение… Подумай сам, как много я нахожу в тебе — моем золотом прииске. Генри, я люблю тебя, понимаю и знаю, всей силой моего ума и воображения, не говоря уже о теле. Я люблю тебя так, что, даже если вернется Джун и наша любовь умрет, ничто не сможет вычеркнуть из жизни то безумие, что было между нами… Сегодня я подумала о твоих словах «Хочу оставить на Земле шрам». Я помогу тебе. Я тоже хочу оставить шрам — по-женски.


Сегодня я пошла бы за Генри на край света. Единственное, что удерживает меня, — у нас обоих ни гроша в кармане.


Теперь мне ясно: Генри не хватает чувств (не страсти, не эмоций), его выдают постоянные разговоры о сексе. О других женщинах он помнит лишь либо их недостатки, либо секс или споры с ними. Остального либо просто нет, либо это лишь подразумевается. Пока не знаю. Чувства для него — цепи, оковы. Генри нельзя восхищаться как человеком — только как гением, гигантом. Ему легко быть добрым — за чужой счет: он отдал Полетт пару чулок (какая невероятная щедрость!), которые я держала в ящике его стола, это были мои лучшие чулки. А я ношу заштопанные, чтобы иметь возможность покупать ему подарки. Деньги, которые я послала ему из Австрии, он истратил на грампластинки — для меня. И он же украл пятьсот франков из тех денег, что Осборн оставил для своей подружки, когда уезжал в Америку. Он скармливает моей собаке половину своего обеда и прикарманивает остаток сдачи, которую выдает ему таксист. Как ужасно бывает внезапное равнодушие Джун, оно ставит меня в тупик, я страдаю от него, но Генри клянется, что он никогда не поступит со мной так. О да, конечно, он предает меня крайне изысканно. Он не колеблясь бросает мне в лицо жестокую правду о моих недостатках, одновременно любуясь моим обаянием и нежностью. Почему я так доверяю ему, почему так верю, почему не боюсь? Возможно, я совершаю ту же ошибку, которую делает Хьюго, доверяя мне.


Я немыслимо скучаю по Генри, только по нему. Я хочу жить с ним, быть с ним свободной, страдать с ним. Меня преследуют фразы из его писем, и все-таки меня грызут сомнения. Меня пугает собственная порывистость. Все поставлено под угрозу. Все, что я создала. Моя душа писателя следует за Генри-писателем, я вторгаюсь в его чувства, брожу с ним по улицам, участвую в его фантазиях и желаниях, мне любопытны его шлюхи, я мыслю, как он. Мы как будто уже поженились.

Генри, ты ведь не лжешь мне? Ты такой, каким я тебя вижу?

Не обманывай меня. Моя любовь слишком молода, слишком глубока… Она — абсолют.


Сегодня вечером, спускаясь вместе с Хьюго с холма, я увидела Париж, окутанный дымкой дневной жары. Париж. Генри. Он для меня не просто мужчина, он для меня — вся жизнь.

Я коварно предложила Хьюго:

— Ужасно жарко. Может, позовем Фреда, Генри и Полетт?

Дело в том, что этим утром я получила первые страницы книги Генри, совершенно изумительные. Его проза в последнее время просто великолепна, она лихорадочная, но цельная. Каждое слово бьет прямо в точку. Этот человек стал органичным и сильным, как никогда. Я должна хотя бы несколько часов подышать с ним одним воздухом, накормить его, укрыть от жары, подарить ему тяжелое дыхание земли и деревьев, чтобы заставить его кровь быстрее течь в жилах. Господи, сейчас каждая минута моей жизни похожа на оргазм, я едва успеваю сделать вдох между погружениями в наслаждение.

Я хочу, чтобы Генри знал: я готова подчинить женское собственничество страстному поклонению творчеству. Я хочу с гордостью служить ему. В прозе Генри столько величия! Величие — во всем, к чему он прикасается.

Вчера вечером Генри и Хьюго разговаривали и наслаждались общением друг с другом. Великодушие Хьюго расцвело буйным цветом, он стал открытым и дружелюбным. Когда мы с Хьюго оказались в спальне, я отблагодарила его. За завтраком в саду он читал последние страницы, написанные Генри, и ему очень понравилось. Я воспользовалась удачным моментом и предложила открыть наш дом для Генри, этого великого писателя. Хьюго берет меня за руку и, успокоив себя тем, что Генри интересует меня только как писатель, соглашается на все, что я прошу. Я провожаю Генри до ворот. Он счастлив просто потому, что любим, а я удивляюсь собственной лжи.

Ад визита Генри не прошел для меня даром. Два дня были такими запутанными и сложными. Не успела я начать вести себя, как Джун, женщина, «способная на обожание и преданность, с удивительным равнодушием добивающаяся того, чего хочет», как Генри впал в сентиментальность.

Когда Хьюго ушел на работу, Генри сказал:

— Он такой ранимый. Такого человека нельзя обижать.

Это вызвало во мне настоящую бурю эмоций. Я встала из-за стола и ушла в свою комнату. Он пришел следом и обрадовался тому, что я плачу: он решил, что это свидетельствует о моей способности к сочувствию. Но в ответ я стала напряженной, язвительной.

Когда вечером вернулся Хьюго, Генри очень внимательно слушал его рассказ, говорил с ним на его языке — мрачно и нудно. Мы втроем сидели в саду.

Разговор шел нервно, рвано, пока Генри не завел речь о психологии. (Несколько раз за этот день, возможно, из-за ревности к Джун, я провоцировала в Генри ревность к Алленди.) Все, что я прочитала за предыдущие годы, все, что узнала из разговоров с Алленди, мои собственные размышления полились из меня удивительно энергично и ясно.

Генри внезапно перебил меня:

— Я не верю в идеи Алленди, Анаис, да и твои идеи вызывают у меня сомнения. Я и видел-то его один раз в жизни. Он чувственный мужчина, грубоватый, какой-то сонный, в глазах иногда проблескивает фанатизм. Ты же все так ясно и красиво изложила, что теперь мне все кажется простым и понятным. У тебя такой гибкий ум! Но я не слишком доверяю твоему интеллекту: ты восхитительно все объясняешь, все расставляешь по местам. Но где ты оказываешься? Не на чистой поверхности своих идей, а в темных глубинах, поэтому это только кажется, что ты поделилась всеми своими мыслями, что выговорила все, что у тебя есть. В тебе живет множество личностей — ты бездонна, неизмерима. Твоя понятность обманчива. Твой образ мыслей меня больше всего смущает, беспокоит, вызывает страшные сомнения.

Вот так Генри нападал на меня, со странным раздражением, неистово. Хьюго спокойно сказал:

— Тебе кажется, что ты понял ее, и вдруг она сама отказывается от своих идей и смеется над тобой.

— Точно, — подтвердил Генри.

Я засмеялась, поняв, что, по большому счету, критика Генри должна мне льстить. Я радовалась, что мне удалось раздражить и озадачить Генри, но тут же мне стало неприятно от мысли, что он вдруг может оказаться сильнее. Да, война неизбежна. Они с Хьюго продолжали беседовать, а я пыталась собраться с силами. Все случилось слишком неожиданно. Преклонение Генри перед Хьюго тоже ставило меня в тупик, особенно после того, что он сказал.

Я помню, что мне в голову пришла парадоксальная мысль: против гибкости моего ума объединились два туго соображающих человека — зануда-немец и бесцветный шотландец. Что ж, я стану еще более ловкой и изворотливой. Генри отождествляет себя с Хьюго, моим мужем, как я отождествляю себя с Джун. О, она с огромным удовольствием занялась бы «разоблачением» этих двоих.

Какая ночь! Как можно спать, когда в крови кипят неизлитый яд, невыплаканные слезы, нерастраченный гнев? Будь выше меня, Генри, жалей Хьюго, потому что я собираюсь обманывать его еще сотни раз. Я лгу самому прекрасному мужчине на земле. Идеал верности — всего лишь шутка. Вспомни, чему я тебя сегодня научила: психология занимается тем, что выстраивает новый базис твоей жизни, но основываясь не на размышлениях, а на искренности человека перед самим собой. А ты, дорогой, хочешь только бить, бить, бить… Я нанесу тебе ответный удар.

Я уснула, переполненная ненавистью и любовью к Генри. Хьюго разбудил меня ласками, он хотел заняться со мной любовью. В полусне я неосознанно оттолкнула его от себя, найдя потом оправдание своему поступку.

Наутро я проснулась с тяжелой головой. Генри сидел в саду. Он хотел со мной поговорить. Его мучило беспокойство из-за вчерашнего вечера. Я молча слушала. Он сказал, что совершил обычную для себя ошибку. Он не хотел ни говорить, ни поступать так. «Не хотел?» — переспросила я. Он был слишком напряжен из-за постоянной необходимости скрывать свою любовь ко мне. Ему вовсе не так сильно понравился Хьюго. Все дело в том, что мой монолог настолько его впечатлил, что он захотел обнять меня. Он впервые увидел, как я углубилась в какую-то тему. Он боролся с чувством восхищения мною, завидовал Алленди и — увы! — как всегда, испытывал извращенную ненависть к человеку, который поведал ему что-то новое. В данном случае таким человеком оказалась я — ведь именно я открыла перед ним новый мир.

Мне пришло в голову, что Генри играет одну комедию за другой, а теперь по какой-то причине решил поиграть со мной. Я сказала ему об этом. Он очень спокойно ответил:

— Господи помилуй, Анаис. Я никогда не лгал тебе. Но ничего не могу поделать, если ты мне не веришь.

Объяснение прозвучало неубедительно. К чему лицемерить? Я старалась, чтобы Хьюго ничего не замечал. Инцидент, скорее всего, произошел из-за того, что Генри любит трудности и, проведя со мной неделю, полную гармонии, доверия и понимания, захотел разногласий.

— Нет, Анаис, я не хочу воевать с тобой. Но я потерял уверенность в себе. Ты сказала, что Алленди…

О, Алленди! Значит, я ранила Генри, задела его за живое. Ревность внесла в его жизнь свежую струю. Я сказала:

— Ты наслаждаешься собственной ревностью! К чему эти вопросы?

И тут он произнес слова, которые меня по-настоящему задели:

— Чего хочет каждый мужчина (чего хочет каждый мужчина!) — это знать наверняка, что женщина любит его так сильно, что ни один другой мужчина ее не интересует. Но я знаю, что это невозможно: в любой радости живет трагедия.

Будем ли мы искренни друг с другом? Сумеем ли?

— Послушай, — говорю я, чувствуя странную неловкость, — все, чего может хотеть мужчина, я отдала тебе, а ты даже не заметил.

— Это прекрасно, — ответил он очень нежно и слегка удивленно.

Наша первая дуэль подошла к концу.

Во всем этом есть некоторое безумие, хотя и проявляется оно скорее в объяснениях Генри, а не в поступках. Была ли это сцена ревности или первое проявление неуверенности Генри в сфере человеческих отношений, его непредсказуемости? Впервые я столкнулась с человеком, чья личность оказалась сложнее моей. Возможно, мы стали интереснее друг другу ценой доверия. Генри я нужна в качестве своеобразного камертона, готового откликнуться на весь набор производимых им звуков. Сама же я, признаюсь, утратила веру. Вместо того чтобы слепо, как раньше, распахнуть Генри душу, я напрягаю ум и в общении с ним применяю всю свою хитрость.

Чуть позже Генри со слезами на глазах рассказывает мне, что его отец голодает. Я сижу неподвижно, не чувствуя никакой жалости. Я бы отдала полжизни, чтобы узнать, послал Генри отцу — в ущерб собственной сытости — хоть часть тех денег, которые я давала ему, или нет. Все, что я хочу знать, — способен ли Генри солгать мне? До сегодняшнего дня у меня получалось одновременно любить Генри и обманывать его. Но ложь не проникала в мою душу, не становилась частью моего существа. Моя ложь — как одежда. Когда я любила Генри так, как в те незабываемые четыре дня, тело мое было обнажено, но и душа сбросила все покровы. Я забыла о всякой лжи. Ложь порождает безумие. Ступив на порог пещеры обмана, я провалилась в темноту.

У меня не было времени записывать свое вранье. Я хочу начать. Возможно, я просто боюсь признаться, даже самой себе. Если для писателя, который, по словам Олдоса Хаксли в «Контрапункте», подобен «потоку духовной протоплазмы, способной течь в любом направлении, поглощая все на своем пути, способной просочиться в любую щель и принять форму любого сосуда», — если для писателя невозможна гармония, то, по крайней мере, возможны правда или откровенное признание собственной неискренности. Алленди говорит, что я населяю истинными чувствами свои фантазии и однажды они могут поглотить меня. Алленди назвал меня неискренней. Да, я благороднейшая из лицемерок. Психоанализ свидетельствует: моим поведением руководит злоба. Я позволяю своему любовнику спать в постели моего мужа не ради того, чтобы кого-нибудь унизить. Мне даже не кажется, что это кощунство. Если бы Генри был посмелее, я дала бы Хьюго снотворное, а сама отправилась бы в постель Генри. Но Генри боится украсть даже один поцелуй. Когда же Хьюго уехал, он повалил меня прямо на землю, на заросли плюща в глубине сада.

Я провела четыре дня со страстным любовником. Меня трахал дикарь. Я лежала, выдыхая из себя человеческие чувства, и знала, что рядом со мной не человек, а писатель, прикрывающийся маской.

Мои вчерашние слова об искренности, о том, что люди зависят друг от друга, о полном доверии, невозможном даже с самым близким человеком, достигли цели.

Возможно, мое желание удержать радость тех четырех дней с Генри — пустое дело. Наверное, я, как Пруст, не способна двигаться. Я выбираю точку в пространстве и вращаюсь вокруг нее, как вращалась два года вокруг Джона. Генри будто все время колотит молотком, так что искры летят, и при этом его совершенно не интересует, что может случиться.

Я спрашиваю его:

— Когда чувство к Джун возвращается к тебе, меняется ли хоть на мгновение твое отношение ко мне? Прерывается ли связь между нами? Ты возвращаешься к истокам или твои чувства — как улица с двусторонним движением?

Генри ответил, что все время прокручивает в голове текст письма к Джун: «Я хочу, чтобы ты вернулась, но ты должна знать: я люблю Анаис, ты должна смириться».


Мое сексуальное несовпадение с Хьюго ужасно. Его постоянные ласки невыносимы. До сегодняшнего дня мне удавалось обманывать себя, находить удовольствие в близости с ним. Но теперь я бы скорее согласилась жить с совершенно незнакомым мужчиной. Я содрогаюсь, когда Хьюго сидит рядом, гладит меня по ногам, ласкает грудь. Сегодня утром, едва он дотронулся до меня, я раздраженно отпрянула и ужасно смутилась. Мне нестерпимо его желание. Хочется убежать, спрятаться. Для Хьюго мое тело умерло. Какой теперь будет моя жизнь? Смогу я притворяться дальше или нет? Мои оправдания так глупы — плохое самочувствие, настроение. Откровенная ложь. Я обижаю Хьюго и знаю это. Но боже, как мне нужна свобода!

Во время сиесты Хьюго снова пытался овладеть мной. Я просто закрыла глаза и поплыла по течению, не получая никакого удовольствия. Да, в этом году я достигла новых вершин наслаждения, но правда и то, что никогда раньше я не падала в такую черную бездну. Сегодня вечером я боюсь сама себя. Я могла бы уйти от Хьюго, пусть бы мне даже пришлось торговать своим телом, принимать наркотики и умереть — с превеликим наслаждением.

Я попросила Хьюго, который был горд тем, что немного опьянел:

— Ну скажи мне о себе что-нибудь, чего я не знаю, хоть что-нибудь новенькое. Тебе не в чем признаться? И ты не можешь ничего придумать?

Хьюго ничего не понял — точно так же, как ничего не заметил, когда я уклонилась от его ласк. Милая глупая доверчивость. Над тобой смеются, тебя используют. Почему же ты не становишься умнее, подозрительнее? Почему не отвечаешь ударом на удар, почему в тебе нет ни единого отклонения от нормы, нет страсти, почему ты никогда не разыгрываешь комедий, почему в тебе нет ни капли жестокости?..


Сегодня во время прогулки я вдруг поняла, что подала Генри множество идей о Джун и он с успехом использует их. У меня такое чувство, как будто он обокрал меня. Генри пишет, что кажется себе мошенником. Что делать… Я женщина и пишу, как женщина. Я напряженно работала все утро и все еще полна сил.

То, о чем попросил меня Генри, просто невыносимо. Я вынуждена не только довольствоваться полулюбовью, но и подпитывать его понимание Джун и снабжать материалом для книги. На каждой новой странице этой книги Генри все больше оправдывает Джун. Я отчетливо понимаю, что он перенял мой взгляд на нее. Ни одной женщине никогда не задавали так много вопросов. Он словно испытывает мое мужество. Как мне вырваться из этого кошмара?

Генри оказался свидетелем первого проявления моей слабости, первой вспышки ревности и упивался этим. Раз я женщина, способная все понять, от меня ждут, что я должна все принимать, со всем соглашаться.

Но я намерена потребовать все, что мне причитается. Я верну Генри и Джун друг друга, «умою руки» и забуду о любых сверхчеловеческих обязанностях.

Человек не может научиться меньше страдать, но он способен научиться уворачиваться от источников боли. Я подумала об Алленди. Да, это выход из положения. Его идеи поддерживают меня. Именно Алленди доказал, что многие способны понять меня, что нельзя цепляться за соломинку и что страдать человеку вовсе не обязательно. Мне кажется, я до конца осознала свое чувство к нему той ночью — когда мы разговаривали о нем с Генри. Он говорил об Алленди как о чувственном мужчине. Я хорошо помню, как мой психоаналитик выглядел в нашу последнюю встречу. Тогда я была слишком занята Генри. На днях я написала Алленди благодарственное письмо, вложив в конверт одно из писем Генри ко мне. Я как будто хотела доказать ему, как эффективен оказался его психоанализ. На самом деле я просто хотела заставить Алленди ревновать.

Генри уникальный человек. Он неповторим. Но я должна идти дальше, к новым ощущениям. И все-таки сегодня вечером я думаю, как улучшить его последнюю книгу, как подбодрить его, успокоить.

Генри придал мне достаточно сил, и я при необходимости способна обходиться без него. Я перестала быть рабыней проклятия своего детства. Я искала иллюзий, чтобы забыть детство, но теперь они мне не нужны. Я хочу настоящей любви. Я намерена убежать от Генри и собираюсь сделать это как можно быстрее.

Вчера он приехал. Серьезный, усталый Генри. Он сказал, что не мог не приехать: он не спал несколько ночей — не мог оторваться от книги. Я мгновенно забыла все свои печали. Генри и его книгадолжны содержаться в холе и неге.

— Чего ты хочешь, Генри? Полежать? Выпить вина? Да, это та комната, в которой я работала. Не целуй меня сейчас. Мы пообедаем в саду. Мне много нужно тебе сказать, но все это может подождать. Все потом. Главное — твоя книга.

Генри, бледный и напряженный, с почти выцветшими от усталости глазами, сказал:

— Я приехал, чтобы сказать тебе: работая над книгой, я понял, что между мной и Джун все кончилось три или четыре года назад. Наша совместная жизнь здесь была автоматическим продолжением, привычкой, подобной тому, как тело, движущееся с большой скоростью, не может сразу остановиться. Это было испытанием, и я приобрел колоссальный опыт. Поэтому я сейчас так легко пишу. Но это моя лебединая песня. Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты поехала со мной в Испанию — под любым предлогом — на несколько месяцев. Я мечтаю о нашей совместной работе. Я хочу, чтобы ты была рядом. До тех пор, пока все не сложится так, чтобы я мог взять на себя заботы о тебе. Я получил горький урок с Джун. Вы обе не можете цвести в однообразии и грубости. Я не стану просить тебя о такой жертве.

Я сидела рядом, совершенно ошарашенная. Генри продолжал:

— Я должен был пройти через все это, но теперь кончено. Я испытываю совершенно новую любовь, чувствую себя сильнее Джун, хотя, если она вернется, все может начаться сначала. Наверное, я хочу, чтобы ты спасла меня от Джун, чтобы она не уничтожила, не унизила меня снова. Я совершенно уверен, что хочу порвать с ней. Я боюсь ее возвращения — она разрушит и уничтожит всю мою работу. Я завладел всем твоим временем и вниманием, заставлял тебя волноваться, даже обижал, другие люди тоже перекладывают на твои плечи свои проблемы, просят найти выход из трудной ситуации, помочь. И все-таки тебе удается писать, как никому другому — так, что никто тебя не ругает и никто не помогает.

Над этими словами я засмеялась:

— Но, Генри, ты меня ругаешь! Это ты отстаешь от времени, и я дам тебе шанс догнать его.

Я рассказала ему о буре, которую пережила за последние дни. Я чувствовала себя как приговоренный к смерти, которого внезапно помиловали. Неважно, станет ли Джун пытаться вернуть Генри. Мы с ним теперь неразрывно связаны. Потом мы любили друг друга, но это соитие было всего лишь символом, знаком. Все произошло так стремительно, что мне казалось, будто мы парим в невесомости.

Я написала о Джун тридцать страниц, в яркой и образной манере. Это лучшее, что я написала за последнее время. Очень полезно, когда кульминацией лабораторных экспериментов оказывается лирический всплеск.

Вчера я получила большое удовольствие в «Гран-Гиньоль», наблюдая за женщиной, извивающейся на черном бархатном диване. Вульгарная шлюха изображала предвкушение страсти, доставая с полки свою пижаму. Я почувствовала сильное сексуальное возбуждение.

Мы с Хьюго отправились в другой дом, но женщины там оказались еще более некрасивыми, чем на улице Блондель, 32. По комнате с зеркальными стенами ходило стадо пассивных женщин, которые выглядели, как животные. Они старались двигаться в такт музыке. Я многого ждала от этого визита и потому едва поверила своим глазам, когда эти уродки вошли в комнату. В моем представлении танец обнаженных женщин должен был смотреться как очень красивая сладострастная оргия. Но увидела я подпрыгивающие груди с большими коричневыми сосками, голубоватые ноги, отвислые животы, беззубые улыбки… Вся эта мясная груда равнодушно брела по кругу, как деревянные лошадки в карусели, и мои чувства угасли. Это была даже не жалость, а холодное отстраненное наблюдение. Снова однообразные позы, в паузах между которыми женщины целовали друг друга — бесстрастно, даже бесполо. Бедра, плоские ягодицы, темные треугольники между ног — все это было настолько отвратительно, что нам с Хьюго понадобилось два дня, чтобы избавиться от ассоциации с ними при взгляде на мое тело, мои ноги, мои груди.

И все-таки мне очень хотелось бы на одну ночь стать одной из них, войти обнаженной в комнату, взглянуть на зрителей — мужчин и женщин, увидеть их реакцию на мое появление, на призрачное свечение моего тела.

Эдуардо считает, что даже его страдания и боль высокоинтеллектуальны. Я нарочно заставляю его читать книгу Генри, которую он терпеть не может. Эдуардо косится на мою грудь, потом бледнеет и решает уехать в Париж более ранним поездом.

Сегодня я чуть не сошла с ума от тоски по Генри. Не могу прожить без него и трех дней. Счастливое, ужасное рабство! О, как хорошо быть мужчиной! Они удовлетворяют свои потребности так легко, так неразборчиво!

Пройдя множеством извилистых дорожек и троп, я согласилась с простым утверждением Алленди: любовь исключает страсть, а страсть — любовь. Только однажды наша с Хьюго любовь превратилась в страсть. Мы тогда отчаянно скандалили после возвращения из Нью-Йорка. Точно так же Джун подарила страсть Генри. Я могла бы дать ему море, океан любви, но не стала этого делать, потому что ценю страсть выше. Возможно, я сейчас ослепла и просто не вижу иных, более достойных ценностей. Мое примирение с Генри очень опасно, оно может обернуться любовью. Мне нужно было не просто заставить Генри ревновать к Алленди, но действительно изменить ему. Это могло бы возвысить нашу любовь до страсти. Когда Генри пишет мне или обо мне, меняется даже его лексика, он пишет не так экстравагантно, более глубоко. Сама я возбуждена до предела и хочу только страстных проявлений чувств. Но Алленди заставил меня опасаться обдуманных поступков, а инстинкт снова и снова возвращает меня к любви.

Проходит два бесконечных дня — суббота и воскресенье, — и Генри звонит, чтобы сказать, что не приедет до среды. А я ждала его весь день. Я говорю, что не смогу увидеться с ним до четверга, потому что делаю работу для Алленди. Мне хотелось обидеть его, задеть за живое. Когда я заговорила о наших «испанских» планах, он ответил:

— В данных обстоятельствах нам лучше не ехать.

И тут я поняла, что он любил меня только потому, что хотел утешиться после отъезда Джун. Он хотел выжить и любил меня только за то счастье, которое я ему давала. И даже путешествие в Испанию было ему необходимо как спасение от Джун, а не как общение со мной. Как только вернется Алленди, я отдамся ему.


Хьюго прочитал мои тридцать страниц о Джун и воскликнул, что они очень хороши. Я в очередной раз удивляюсь: то ли он едва жив, то ли просто не умеет выражать свои чувства. Хьюго обижается на меня и произносит знаменательные слова:

— Если ты такая, какой себя выставляешь, то с тобой очень тяжело.

Да. Я выставляю себя зарождающимся вулканом, как Джун. Я сладко спала несколько столетий, а теперь, совершенно неожиданно для всех, начала «извергаться». Моя жесткость — результат тех неимоверных усилий, которые я прикладывала, чтобы обуздать свою жадную натуру. Генри тоже придется пострадать. Я попросила, чтобы он сегодня приехал.

И он сразу же приехал, на велосипеде. Какой он нежный и нетерпеливый! Я дала ему прочесть письмо, которое написала, и Генри не возразил ни слова, только печально засмеялся. Он сел на диван, совершенно подавленный тем, как легко все может разрушиться. Я ждала, убитая его молчанием. Наконец он произнес:

— Я такой, каким ты меня видишь.

Не помню, что еще мы говорили друг другу. Я поняла, как велика любовь Генри к Джун, покорность, проявляющаяся помимо его собственной воли. Я поняла, что Генри любит меня так же глубоко, как я его. Когда он произнес голосом, полным страдания: «Мне нужно знать, чего ты хочешь», я ответила ему: «Ничего, кроме такой близости. Когда между нами все хорошо, я могу выносить свою жизнь».

Он кивнул.

— Я понял, несколько месяцев в Испании — не решение проблемы. И я знаю, что, если бы мы поехали туда, ты бы никогда не вернулась к Хьюго. Я бы тебе не позволил.

Я возразила:

— А я не могу загадывать дальше, чем просто отпуск, — из-за Хьюго.

Мы смотрели друг на друга и понимали, какой ценой расплачиваемся за наши слабости: он — раб страсти, а я — рабыня жалости.

Дни, последовавшие за этой встречей, были уникальными, прекрасными. Разговоры и страсть, работа и страсть. Мне очень нужно удержать, сохранить в себе воспоминание о тех часах, которые мы провели в комнате на верхнем этаже. Генри не мог меня оставить. Он остался со мной на два дня, это был такой взрыв сексуального безумия, что еще очень долго после этого я не могла остыть.

Я перестала терзать себя. Я просто люблю Генри и получаю в ответ такую любовь, которая оправдывает все мое существование. Генри каждый день новый, я открываю в нем неизведанные глубины, новые ощущения.

Сегодня я получила фотографию Генри. Как странно видеть его полный рот, мясистый нос, бледно-голубые глаза Фауста — он одновременно утонченный и чувственный, непробиваемый и чувствительный. Я чувствую, что люблю самого красивого и замечательного мужчину нашего времени.

Большая часть моей жизни прошла в попытках скрасить долгое ожидание тех великих событий, которые сейчас нахлынули на меня так стремительно, что я едва в них не утонула. Теперь я понимаю природу своего былого беспокойства, трагического ощущения неудавшейся жизни, глубокой неудовлетворенности. И вот настало время чувствам излиться, время жить настоящей жизнью. Тридцать лет мучительных поисков и ожидания! Вот они, те дни, ради которых я жила до этого. Осознавать это, вполне это понимать — почти невыносимо. Человек не способен вынести знание о своем будущем. На меня знание о своем настоящем действует так же ослепляюще. Быть настолько богатой — и осознавать это!


Прошлой ночью Хьюго положил голову мне на колени. Я с нежностью смотрела на него и думала: «Как я смогу когда-нибудь признаться, что больше не люблю его?» Но еще хуже то, что я понимаю: я не полностью поглощена Генри, меня занимает еще и Алленди, а на днях я была так растрогана, растревожена присутствием Эдуардо. Все дело в том, что я капризна, а мои сексуальные влечения разнообразны. Во вторник я встречаюсь с Алленди и очень жду этой встречи. В своем воображении я уже побывала с ним в русском ресторане, он приезжал ко мне в Лувесьенн. Генри может ревновать к Алленди сколько ему угодно. Алленди сам избавил меня от чувства вины.


Генри озадачен новыми страницами моего романа. Просто ли это красивый язык, или нечто большее, спрашивает он. Я расстроилась, что он ничего не понял, и стала объяснять. И тут Генри сказал то, что мог бы сказать каждый:

— Дай мне ключ, укажи дорогу, будь проводником в твоей прозе. Я слишком неожиданно погрузился во что-то странное — это необходимо читать и перечитывать сотни раз.

— Кто будет сто раз это перечитывать? — печально спросила я. Но потом вспомнила об «Улиссе» и связанных с ним исследованиях.

Однако Генри не захотел углубляться в обсуждения. Он начал расхаживать из угла в угол и бормотать, что мне необходимо стать более земной и описывать более человеческие истории. Опять та же проблема, что преследует меня всю жизнь. Мне хотелось продолжать писать в абстрактной напряженной манере, но нужно ли это кому-нибудь? Хьюго понял меня, но не умом, а чувством, понял прозу как поэзию. Эдуардо понял ее как символизм. Но я вкладывала в эти вычурные слова смысл!

Чем пространнее я объяснялась, тем сильнее возбуждался Генри. В конце концов он кричал, что мне необходимо продолжать писать, что творчество мое уникально. Людям придется немало потрудиться, чтобы расшифровать меня. Он всегда знал, что я однажды создам нечто неповторимое. Кроме того, сказал он, я обязана миру и, если не сделаю для него ничего выдающегося, меня стоит вздернуть на виселице. Генри заявил, что я взрастила эту работу на своих дневниках, которые я вела всю жизнь. Выдавливая сок из апельсина, я оставляю кожуру и косточки.

Генри продолжал говорить, стоя у окна:

— Как я могу сейчас вернуться в Клиши? Это все равно что вернуться в тюрьму. Здесь для меня идеальные условия, я так люблю тишину, покой и уединенность этого места!

А я стояла за его спиной, обняв его обеими руками, и повторяла:

— Оставайся, оставайся…

Когда он здесь, Лувесьенн для меня оживает. Мое тело и мой ум не успокаиваются, я не просто женщина, я писатель, мыслитель, читатель — кто угодно. Моя любовь создает для Генри такую атмосферу, в которой он расцветает. Как заколдованный, он не может уехать, пока не звонит Фред и не говорит, что к нему без конца кто-то приходит, что накопилось много непрочитанной почты.

Мысли наши мечутся, мы перескакиваем с одной темы на прямо противоположную, но думаем в унисон. Генри удивляет быстрота моей реакции, он с трудом приноравливается ко мне, а я черпаю из его творчества, как из бесконечного источника. Наше творчество взаимосвязано, мы зависим друг от друга, моя работа — «жена» его труда.

Часто Генри стоит посередине моей спальни, говорит:

— Мне кажется, что муж в этом доме я, а Хьюго — просто очаровательный молодой друг семьи, которого мы обожаем.

Я все яснее осознаю, что его жизнь с Джун была опасным приключением. Я понимаю: Генри хочет, чтобы я спасла его от Джун. Когда он заговаривает о том, чтобы снять где-нибудь домик, похожий на наш дом в Лувесьенне, я отвечаю ему:

— Когда выйдет твоя книга, ты вызовешь к себе Джун и осуществишь все свои мечты.

В ответ на это он лишь печально улыбается и говорит, что это вовсе не то, чего ему хочется. Но я знаю, что ему нужно: такая жизнь, как у нас с Хьюго.

Вчера вечером Генри выглядел очень усталым и совсем не сексуальным. Я ощутила такую нежность, что чуть не обняла его на глазах у Хьюго и матери. Мне хотелось поцеловать его и попросить спуститься на первый этаж — отдохнуть на нашей большой мягкой кровати. Как мне хочется заботиться о Генри! Он почти плакал, рассказывая о лесбийской любви в фильме «Девушки в униформе».

Потом, не обращая внимания на присутствующих, он сказал:

— Мне нужно поговорить с тобой несколько минут. Я кое-что исправил в твоей рукописи.

Мы спустились на первый этаж. Я была очень тронута проделанной им работой. Мы сели на мою кровать и стали целоваться. Языки, руки, влага. Я кусаю пальцы, чтобы не кричать.

Замечания Генри, как всегда, точны и безупречны.

Я вернулась наверх в ужасном возбуждении и села поговорить с матерью. Генри пришел следом с видом святого, говорил сладким голосом. Даже не оглядываясь, я чувствовала его присутствие всем телом.

Хьюго играет и поет, как делал это в Ричмонд-Хилле — неумело и робко. Его пальцы недостаточно проворны и умелы, голос дрожит. Грусть, которую я испытываю, слушая его, доказывает, что наше прошлое связано с настоящим лишь ниточкой воспоминаний. Только они связывают меня и Хьюго, и их хранит в себе мой дневник. Ах, если бы можно было сделать гигантский скачок вперед и стряхнуть с себя паутину!

Сентябрь

Я смотрю в лицо Алленди, чувствуя прилив новых сил. Его пронзительные ярко-голубые глаза смягчаются, когда он просит меня вернуться скорее, я слышу в его голосе нетерпение. Мы целуемся теплее, чем в прошлый раз. Образ Генри все еще стоит между мной и моей способностью ощутить всю полноту вкуса Алленди. Дьявольское начало сильнее. Шагая по улицам, я снова и снова вспоминаю наш поцелуй, подняв голову, открываю рот, как будто хочу глотнуть воздуха.

Весь вечер я вижу перед собой глаза и губы Алленди, ощущаю жесткость его бороды.

Я издеваюсь над Эдуардо, вызывая в нем ревность тем, что вдруг начинаю восхищаться молодым кубинским врачом, который уже несколько минут не сводит с меня глаз. Мы пришли потанцевать — Хьюго, Эдуардо и я. Эдуардо хочет опять завладеть мною, он холоден, озабочен и зол. Он борется с моим гибким телом в танце, не позволяет моей щеке прикоснуться к его лицу. Его раздражает моя болтовня. Он старается убить мое хорошее настроение своей зеленоглазой яростью, а когда ему это удается, расстраивается еще сильнее. Я вижу, как напряглись вены на его висках. Эдуардо заканчивает вечер такими словами:

— Что ты сделала со мной несколько месяцев назад!


Алленди говорит, что я отказалась от самой себя, чтобы вкушать жестокость жизни вместе с Генри. Боль стала единственной радостью. За каждый крик наслаждения в объятиях Генри приходится платить: Джун и Хьюго, Хьюго и Джун. Как страстно теперь Алленди агитирует меня против Генри! Но я знаю, что он не просто рассуждает о моем саморазрушении, сейчас им движет мужская ревность. К концу консультации я вижу, что он глубоко обеспокоен. Я специально его дразнила. Генри — самый мягкий и самый добрый человек на свете, даже мягче меня, хотя внешне мы оба выглядим странными, аморальными. Мне приятно, что Алленди беспокоится обо мне. Та сила, которую он сам воспитал во мне, очень опасна, она гораздо опаснее, чем моя прежняя робость. Теперь Алленди должен защищать меня своим психоанализом, нежностью своих рук и губ.

Вряд ли хоть у одного мужчины был когда-нибудь столь могущественный враг-женщина и одновременно такой верный друг. Я полна неизрасходованной, бесконечной любви к Хьюго, Эдуардо, Генри и Алленди. Ревность Эдуардо вчера вечером стала и моей ревностью, моей болью. Я отправилась с ним немного погулять. Он сказал, что ему необходимо развеяться. Мои глаза были совершенно пусты, руки — холодны. Я так хорошо знаю, что такое боль, что не могу причинять ее людям. Позднее, дома, Хьюго набросился на меня, а я безвольно, как проститутка, раздвинула ноги, совершенно ничего не испытывая. Но все равно я знаю, что только он любит меня с абсолютным самоотречением.

Вчера я сказала Алленди, что хотела бы жить опасной жизнью с Генри, хотела бы окунуться в сложный, зыбкий мир, совершать героические поступки и приносить неоценимые жертвы, как Джун, прекрасно понимая, что из-за худобы когда-нибудь окажусь в больнице.

Алленди поясняет:

— Вы любите Генри, потому что чувствуете себя обязанной ему — он сделал вас женщиной. Вы безмерно благодарны за любовь, которую он вам дает. Это ваш долг.

Я вспоминаю святотатство своего детства, когда во время причастия я воображала своего отца Богом. Закрывая глаза, с блаженным трепетом глотая вино и хлеб, я как будто обнимала отца, разговаривала с ним, чувствуя религиозный экстаз и инцестуальную страсть. Я все делала для него. Хотела даже послать ему свой дневник. Но мама отговорила меня, сказав, что дневник может затеряться в дороге. О, эта ложь потупленного взора, тайные слезы по ночам, сладострастное поклонение ЕМУ! Сейчас я лучше всего помню не отцовскую покровительственность и нежность, а напряженность, почти животную силу, которые я узнаю теперь в себе. С по-детски наивной и невинной проницательностью я угадывала темперамент отца. Бурная, неукротимая жажда жизни — вот что я помню, в глубине души я до сих пор восхищаюсь сексуальной мощью отца, хотя и скрываю свое восхищение, — оно перечеркивает все ценности моей матери.

Я по-прежнему остаюсь женщиной, которая стремится к инцестуальным связям. Все еще со священным религиозным пылом я мысленно совершаю инцест. Я самая испорченная на свете женщина, потому что ищу очищения в инцесте и одновременно обожаю церковную музыку, чтобы все поверили в существование моей души. У меня лицо Мадонны, а я продолжаю глотать Бога и сперму, мой оргазм — как мистическая кульминация. Мужчину, которого я люблю, любит и Хьюго, я позволяю им вести себя, как братьям. Эдуардо признается Алленди в любви ко мне. Алленди станет моим любовником. Теперь я посылаю к нему Хьюго, чтобы Алленди научил его меньше зависеть от меня — для его же блага.

Я пожертвовала своим детством ради матери, отдала все, чем дорожила, а теперь, помогая людям, служа им, я чувствую, что искупаю собственные преступления: странную предательскую радость любви к Эдуардо, Хьюго, Джону, Джун и Алленди, который теперь стал наставником Хьюго. Мне остается отправиться к собственному отцу и сполна насладиться нашим сексуальным сходством, услышать его непристойную, грубую речь, которая мне так нравится в Генри.

Неужели я загипнотизирована, увлечена пороком, потому что во мне его нет? Или самый страшный порок скрывается именно во мне?

Мой психоанализ закончился, когда Алленди поцеловал меня: я почувствовала зарождение личных отношений. Его поцелуй доставил мне огромное удовольствие, а часом позже я уже находилась в объятиях Генри. Он спит сейчас в моем кабинете, а я сижу рядом и описываю поцелуй Алленди. Мне нравится, что он такой большой, мне нравятся его губы, его рука на моей шее. Генри ждал меня на вокзале. Я знаю, что люблю его, а с Алленди просто кокетничаю, это приятная игра, в которую я учусь играть.

Алленди говорит, что, если бы я принесла Хьюго несколько потрясений, например, рассказав о своем желании к Джону, мне удалось бы расшевелить его, но я предпочитаю передать Хьюго в руки Алленди. Я не могу растормаживать мужа с помощью боли — мне не удастся, просто не хватит сил. Честно говоря, я боюсь исследовать глубины Хьюго: вдруг обнаружится лишь бесконечно глубокое чувство ко мне и больше ничего? А сколько в нем ума, воображения, чувственности? Сможет ли он когда-нибудь стать живее, или мне так и придется кочевать от одного мужчины к другому? Я начала испытывать страх. Куда я иду?

Я вижу все недостатки Алленди: он подвержен условностям, он очевидно консервативен, слишком легковесен, а я люблю мужчин трагических и прямолинейных, как Генри любит романтичных женщин.

Сегодня Алленди не хотел признавать, что я здорова. Он хочет, чтобы я нуждалась в нем. Его психоанализ уже не так хорош: в нем появилось личное отношение. Боже, как этот человек, знающий обо мне так много плохого, мог увлечься собственным созданием — мною?


Генри прочитал дневник Хьюго и сказал, что это дневник калеки. Он считает, что, когда выходила за него замуж, я тоже была ущербной.

В ответ я принесла ему свой дневник того периода и прочла ему. Он был и поражен, и обрадован, захотел прочесть его еще и еще раз, прочесть роман, который я написала в двадцать один год.

Хьюго отправился в деловую поездку, и мы с Генри жили в Лувесьенне пять дней, не уезжая в Париж, а только работали, читали, гуляли. Однажды я позвала Эдуардо. Они с Генри обсуждали астрологию, но это была борьба, противоборство. Генри заявил Эдуардо, что тот — мертвая, неподвижная звезда, а вот сам он — планета и находится в постоянном движении, развитии. Эдуардо сохранял спокойствие; на его стороне — холодность, ловкость и обходительность. Генри смутился и растерялся. Эдуардо сразу же почувствовал превосходство. Генри был по-немецки нетороплив, он иногда улыбался мне и наклонялся в мою сторону.

Я была рада, что Генри жил со мной в Лувесьенне — такой теплый, мягкий, родной. Он чистый и беспомощный человек. Мы сидели в саду. Он сказал, что хотел бы, чтобы его здесь похоронили, тогда он превратится в медведя и станет заходить в окно моей спальни всякий раз, когда я буду с кем-нибудь заниматься любовью. Убаюканный моей нежностью, он становится похож на ребенка. Я никогда не видела его таким ранимым, хрупким. Генри разгоряченный, возбужденный, воинственный, чувственный, импульсивный, Генри, чья животная сила подчиняет себе женщин, и Генри спокойный, трезвый, читающий женщине отрывки из книг, говорящий с ней почти с религиозным благоговением, внимательный и спокойный — как будто два разных человека. Удивительное превращение. Он может часами сидеть в саду, как нежный Эдуардо лет пятнадцать назад, а через час неистово целовать меня, бормоча непристойности.

Но когда возвращается Хьюго, во мне пробуждается невероятная нежность. Я хочу подарить ему наслаждение и заставляю себя искренне отвечать на его страсть. Помню, как однажды вечером мы с Генри лежали на диване в моем кабинете, и на гитаре Хьюго вдруг зазвучала струна. Звук был низким, как его голос. Это испугало меня, как предощущение конца, которого я не хотела.


В понедельник я пришла к Алленди, но от психоанализа отказалась. Я сказала, что не могу быть искренней. Мы сели и начали разговаривать. Он чувствовал мою враждебность. Войдя, я уклонилась от его поцелуя. Я слишком остро чувствовала, что Алленди постепенно разрушает мои отношения с Генри; в них появились трещины. Меня раздражает влияние Алленди на меня, его превосходство. Он так умно и ловко отвечал на все мои вопросы. Внезапно мне снова захотелось подчиняться ему. Я сказала, что готова к психоанализу, что больше не стану лгать и что преувеличила опасность полета с Генри только для того, чтобы проверить, насколько он обо мне беспокоится. Странные голубые глаза Алленди очаровали меня. Я встала и прошлась по комнате, закинув руки за голову. Он протянул ко мне руки.

У него такое же большое тело, как у Джона. Он так крепко обнимает меня, что я едва могу дышать. Поцелуи его не так сладострастны, как поцелуи Генри, мы не совпадаем. Но я остаюсь в его объятиях. Алленди говорит:

— Я научу вас играть, научу не воспринимать любовь так серьезно, даже трагически, и не платить за нее огромную цену. Вы все слишком драматизируете и усложняете. Нам будет хорошо! Я так хочу вас!

Какие отвратительные рассуждения! Я его ненавижу! Он говорит, а я наклоняю голову и улыбаюсь. Алленди старается меня расшевелить, он хочет узнать, о чем я думаю. Мне хочется плакать. Я стремилась именно к таким отношениям, и вот теперь добилась своего. Алленди уравновешенный и сильный человек, но я его разочаровала. Я хотела бы, чтобы он полюбил меня, а потом я предала бы его. Алленди все понимает.

— Вам это кажется скучным? — спрашивает он.

Меня восхищает и очаровывает его тело. Сам он мне непонятен.

Эдуардо, которому я все рассказала, рад моим шагам навстречу Алленди. Но они оба ненавидят Генри.

И все-таки сегодня вечером я очень хочу Генри, мою любовь, моего мужа, которого я собираюсь вскоре предать. Я знаю, что почувствую при этом ту же горечь, что с Хьюго. Мне так хочется любить самоотреченно, быть верной. Мне нравится наш роман с Генри, но какая-то дьявольская сила отталкивает меня от него.

Алленди очень помог Хьюго, вселил в него невероятную силу. Кажется, Хьюго начинает любить его, в нем ведь есть некоторая гомосексуальность.

Алленди сейчас, как дьявол или Господь Бог, управляет жизнями всех нас. Вчера вечером, когда мы с Хьюго разговаривали, я почувствовала, как искусно влияет на него Алленди. Я громко рассмеялась, когда Хьюго заметил, что, по словам Алленди, мне необходимо, чтобы надо мной доминировали. Хьюго прокомментировал эти слова:

— Да, но это легко. Анаис гибка и податлива.

Алленди, наверное, улыбнулся в ответ. Потом Хьюго приходит домой и бросается на меня с новой страстью, и мне это нравится. О, мне это очень нравится! Мне кажется, что меня осчастливили трое мужчин, все они так прекрасны, что я с легкостью могу любить их одновременно.

Моя разборчивость не дает мне спокойно наслаждаться. Жаль, что Алленди не слишком настойчив. Он подчиняется женщинам. Ему нравились мои агрессивность и активность во время сексуальных игр. Первый сексуальный опыт самого Алленди был пассивным: ему было шестнадцать, и с ним занималась любовью женщина гораздо старше его.

Я шла на встречу с ним, дрожа от нетерпения, холода и возбуждения. Психоанализ у нас не получился. Мы говорили об Эдуардо, о Хьюго, об астрологии. Я попросила его прийти ко мне домой, но ему кажется, что он еще не готов к этому из-за своей работы с Хьюго. Мы посмеялись над вопросом о доминировании. Мне нравится, как он ласкает мое тело, не делая никаких непристойных жестов, не то что Генри. Он — типичный Овен. Мы целуемся стоя, и я чувствую себя такой маленькой рядом с ним. Он знает меня лучше, чем я его. Я не могу понять этот загадочный характер, говорю, что слепо доверяла ему, что хочу просто плыть по течению. Не нужно анализировать мое поведение. Алленди понял.

От него я пошла в кафе на углу, где договорилась встретиться с Генри. Перед встречей с Алленди я говорила с Эдуардо. А в восемь тридцать назначила свидание Хьюго. Увидев Генри, я почувствовала, что очень отдалилась от него. Мне было противно мое непостоянство.

Мне теперь есть что скрывать от Генри, и я не могу больше все открывать Алленди, потому что мы теперь — мужчина и женщина, между которыми разгорается страсть. Я потеряла отеческое покровительство! Не могу сказать ему, что все еще люблю Генри. Должна ли я пытаться быть честной с Генри?


Сегодня вечером, пока я пишу, Хьюго играет на гитаре, а потом притягивает меня к себе с новой силой, вызванной к жизни психоанализом. Он очень многословен в своем дневнике, говорит возбужденно, но, безусловно, интересно.

Эдуардо не верит моим откровениям об Алленди. Он подозревает, что мы задумали спасти его, вызвав ревность. Эдуардо, мой любимый испорченный ребенок, которого я буду любить вечно! Мы счастливы вместе только тогда, когда погружаемся в волшебный мир красоты. Он стер из своей памяти наши сексуальные переживания, но не обиду. Он мечтает, что в один прекрасный день я приползу к нему на коленях, чтобы он мог заставить меня страдать, отомстить мне за то, что я щеголяла перед ним отношениями с Генри.

Он борется со мной — слепо, тупо, зло, — упрекая меня за ту ночь, когда мы пошли на танцы и я пыталась его расшевелить. Он, конечно, ревнует, потому и показывает Алленди записку, где я пишу, что люблю его и всегда буду любить странной, таинственной, необъяснимой любовью.

Я спешу за помощью к Алленди: моя демонстрация своего желания к Эдуардо нужна, чтобы просто загладить невыносимую для него обиду. Я хотела, чтобы последнее слово осталось за ним, чтобы он почувствовал, что сам отказался от меня, ведь ему просто необходимо было ощутить свою силу. Но когда Алленди демонстрирует мне свою нежную и покровительственную любовь, я восстаю. Он хочет отложить нашу близость, чтобы продолжить психоанализ, в котором, по его мнению, я все еще нуждаюсь. Когда я отказываюсь, я лишь подтверждаю его подозрения: мне нужна экстравагантная, страстная любовь, а не его нежность и покровительство. Он догадался, что его любовь для меня — трофей, сам он мне не нужен. Как только я написала эти слова, я поняла, что они не совсем верны.

Я оставляю Алленди совершенно разбитым и возвращаюсь к своей истинной любви — к Генри, возвращаюсь с великой радостью и буйным весельем. Как быстро мы вспыхиваем! Я начинаю понимать, что могу по-настоящему любить, только когда доверяю человеку, когда могу быть с ним совершенно откровенна. Я уверена в любви Генри и поэтому забываю о себе.

Потом Генри рассказал мне, что ревновал и боялся, потому что читал об истеричках, способных испытывать глубокое чувство одновременно к нескольким мужчинам. Неужели я такая?


Единственное, на что способен психоанализ, — это заставить человека осознать все его несчастья. Я добилась путающей ясности в осознании всей опасности моего случая, но это не научило меня смеяться. Сегодня у меня такое мрачное настроение, какое бывало только в детстве. Только Генри, самый жизнерадостный человек на свете, способен сделать меня счастливой.

У меня произошел чрезвычайно важный разговор с Алленди. Я принесла ему две страницы «объяснений», и поначалу они очень озадачили его. Я отметила два момента, которые меня от него отталкивают: во-первых, он сказал однажды: «А что будет с бедным Хьюго, если я поддамся искушению? Если он узнает, что я предал его, лечение станет невозможным». Щепетильность, точно такая же, как у Джона. Она для меня просто невыносима, я слишком страдала от нее, именно поэтому мне так нравится бесцеремонность Генри. И Джун тоже. Они создают некое равновесие, благодаря которому я чувствую себя легко и свободно. Но, как говорит Алленди, нельзя искать равновесия в других — оно должно быть внутри тебя. Я должна освободиться от щепетильности, чтобы не покоряться бесцеремонности окружающих.

Вторая причина моего недовольства Алленди — та нежность, которую он испытал при чтении моего детского дневника. Я ненавижу любой намек на нежность, потому что она напоминает отношение ко мне Хьюго и Эдуардо, а ведь это чуть не привело меня к катастрофе. Алленди разозлился, неправильно поняв мои слова. Неужели я сравниваю его с Эдуардо и Хьюго? И я, такая здравомыслящая, плакала и говорила ему: я прекрасно осознаю, что у меня деформировано восприятие нежности, что причина кроется скорее не в его слабости (ведь ее нет!), а в моей извращенной потребности в агрессии и покое одновременно. Потом Алленди мягко объясняет мне, что разделение эротического и сентиментального — не решение проблемы. Конечно, мой любовный опыт до Генри был более чем неудачен, но я не найду счастья и с помощью чисто сексуальных отношений.

Сначала Алленди запутался в закоулках моего лабиринта. Мне хотелось ввести его в заблуждение, увести от правды. К моему великому изумлению, он вдруг отверг все, что я сказала до этого, и заявил:

— В последнее время тебе казалось, что я люблю тебя меньше, чем на самом деле, потому что я спокойно говорил с тобой о Хьюго и о своей работе. И ты моментально отвернулась от меня, чтобы не страдать. Ты замкнулась в себе. В тебе говорят несчастья твоего детства. Если бы тебе тогда объяснили, что отцу необходима личная жизнь, что он был вынужден бросить тебя, но, несмотря на это, продолжал любить тебя, ты не страдала бы так сильно. И так во всем: если Хьюго занят в банке, тебе кажется, что он пренебрегает тобой. Если я разговариваю с тобой о своей работе, ты обижаешься. Поверь мне, ты ошибаешься. Моя любовь к тебе гораздо глубже и сильнее, чем то, что ты ищешь. Я почувствовал, что тебе все еще нужна моя профессиональная помощь, ты не до конца излечилась. И вынужден был сделать так, чтобы мое внимание к тебе не мешало лечению. Если бы я торопился овладеть тобой, ты вскоре поняла бы, как мало я даю тебе. Мне нужно гораздо больше. Я хочу уничтожить источник боли в твоей душе.

— Ты больше ничего не можешь для меня сделать, — ответила я. — Начав зависеть от тебя, я стала слабее, чем когда-либо в жизни. Я разочаровала тебя, поступая, как жалкая невротичка, в тот момент, когда, по идее, должны были бы проявиться результаты твоего мудрого руководства. Я больше никогда не стану приходить к тебе. Мне кажется, я должна просто работать, жить и забыть обо всем на свете.

— Это не выход из положения. Как раз сейчас тебе лучше решать свои проблемы вместе со мной. Я помогу тебе. Я забуду о личных желаниях, а ты забудешь обо всех сомнениях. Они всегда мешают тебе быть счастливой. Если ты поверишь, что я люблю тебя, но считаю, что нам нужно подождать — слишком тесно я связан с Хьюго и Эдуардо и мне, прежде всего, необходимо выполнить свой долг врача, — тогда мы добьемся хороших результатов.

Он говорил так возбужденно, так убедительно. Я сидела, откинувшись на спинку стула, и молча плакала, понимая, что он прав. Я была раздавлена болью, я устала от борьбы, от накопившейся горечи, обиды и несчастий.

Уходила я от Адленди, как в тумане, и чуть не уснула в поезде.

Я пишу Генри:


Помнишь, я говорила тебе, что была настроена против Алленди и психоанализа? Он помог мне, научил логически мыслить, устранил хаос, создал для меня модель существования. Меня приводила в бешенство одна мысль, что я могу подходить под одну из «нескольких основных моделей», и главной моей целью стало разрушить эту модель. Я решила сделать это с помощью изобретательной лжи, разработав самый изощренный план в своей жизни. Я использовала все свои аналитические и логические способности, придумывая объяснения своим поступкам. Я ссылалась на тебя, не колеблясь, играла его чувствами, использовала малейшую возможность, чтобы драматизировать ситуацию, навести его на ложный след, все усложнить и запутать. Я лгала, и лгала гораздо искуснее и расчетливее, чем Джун, — используя всю силу своего ума. Хотелось бы мне сказать, как я это делала и зачем… И только нашу любовь я берегла. Это была битва двух умов, и я получала от нее огромное удовольствие. И знаешь что? Алленди победил нас, он раскрыл мой обман, он прорвался (не скажу, что легко) через все мои преграды и в конце концов сегодня снова доказал правильность этих чертовых «основных моделей», объясняющих поведение любого человека. И вот что я тебе еще скажу: я никогда не позволила бы Джун отправиться к нему: после этого она просто перестала бы существовать. Джун — один большой невроз. Объяснять ее было бы преступлением… Завтра я снова иду к Алленди, и мы начинаем новую драму, вернее, я ее начинаю — какой-нибудь ложью или пустой фразой. Попытки объяснить что-то всегда глубоко драматичны (вспомни наши разговоры о Джун!). Я не знаю, во что мне верить, я еще не решила, упрощает ли психоанализ существование или является самым тонким, незаметным и гениальным способом усилить драматизм жизни.

Мы с Алленди ведем страшную игру, такую же жестокую, какой была ваша жизнь с Джун. Когда понимаешь, что психоаналитик попался в собственную ловушку, начинаешь видеть драму во всем…


Мое письмо к Генри показывает, как я лгала ему, лгала по необходимости, в основном чтобы укрепить уверенность в себе.

Октябрь

Я провела ночь со своим любимым. Прошу его только об одном — чтобы он не возвращался в Америку с Джун. Это доказывает, как сильно он меня волнует. Генри, в свою очередь, заставляет меня поклясться: что бы ни случилось после возвращения Джун, я буду верить в него и его любовь. Мне очень трудно обещать, но Алленди научил меня верить, и я обещаю. Генри спрашивает меня:

— Если бы у меня были деньги и я попросил бы тебя уехать сейчас со мной навсегда, ты бы согласилась?

— Нет — из-за Хьюго и Джун. Я бы не смогла. Но если бы их не было, я уехала бы с тобой куда угодно, пусть даже совсем без денег.

Генри удивлен.

— Иногда мне казалось, что ты играешь со мной.

Но увидев выражение моего лица, он замолкает. Мы провели ночь, тихо и спокойно беседуя. В такие моменты чувственность мешает.


Алленди следит за моей жизнью. Он погрузил меня в спокойный полусон. Он хочет, чтобы меня убаюкало собственное счастье, чтобы я нашла покой в его любви. Ради Хьюго (он стал ревновать к Алленди) я перестану посещать Алленди — дней на десять-двенадцать. Это будет хорошей проверкой моей веры в себя. И приняв благородство, серьезные намерения, жертвенность Алленди, я сразу становлюсь покорной. Меня убивает, что он верит в мою любовь: ведь я чувствую, что это неправда. Мне больно из-за того, что я обманываю этого великого искреннего человека. Интересно, знает ли он, кого я действительно люблю, или я сумела обмануть его так же, как и всех остальных? В 1921 году, еще переписываясь с Эдуардо, я уже была влюблена в Хьюго. А Хьюго, если бы он знал, что в Гаване, когда мы обменивались любовными письмами, я была увлечена Рамиро Колласо! Если бы Генри знал, что мне нравится целоваться с Алленди, а Алленди, в свою очередь, знал, как сильно я хочу жить с Генри…

Он полагает, что моя жизнь с Генри, столь низменная, не может быть реальной. Он говорит:

— Ты приобрела сомнительный опыт, но я чувствую, что сама ты сохранила чистоту. Тобой движет любопытство, жажда новых ощущений.

Что бы со мной ни происходило, все проходит бесследно. Все верят в мою чистоту и искренность, даже Генри.

Алленди хочет, чтобы я воспринимала свою любовь к Генри как экскурс в литературу или театр, а любовь к нему — как выражение моего подлинного «эго». Сама же я считаю, что все происходит с точностью до наоборот. Генри принадлежу я сама, мой ум и мое лоно, а Алленди для меня — получение «опыта».


Из нашего нового радиоприемника постоянно льется музыка. Хьюго слушает ее, с удовольствием размышляя, какую пользу ему приносит помощь Алленди. Диктор из Будапешта вещает что-то на своем странном языке. Я же думаю о том, как обманываю Алленди, и удивляюсь сама себе, зачем я это делаю. Помню, как беспокоило меня зрение Генри: если он ослепнет, как Джойс, что тогда будет? Я думала: «Нужно все бросить и переехать жить к Генри, заботиться о нем». Рассказывая о своих страхах Алленди, я сильно преувеличиваю опасность.

Ложь — признак слабости. Мне кажется, у меня просто не хватает смелости открыто заявить Алленди, что я не люблю его, потому и пытаюсь дать ему понять, на что я готова для Генри.


Полдня после обеда я провела с Генри. Он сказал мне, что наш разговор прошлой ночью сблизил нас, как никогда раньше, изменил его, придал сил.

— Теперь я понимаю, что убежать от Джун не значит решить проблему, — говорит он. — Я всегда уходил от женщин. Сейчас я хочу посмотреть в лицо Джун и той проблеме, которая с ней связана. Хочу проверить собственные силы. Анаис, ты избаловала меня, теперь мне не нужен брак, основанный только на сексе. Ты дала мне то, что я никогда не надеялся найти в женщине. Как мы разговариваем с тобой, как работаем вместе, как ты подстраиваешься под меня… мы подходим друг другу, как рука и перчатка. С тобой я нашел себя. Раньше я жил с Фредом и подчинялся ему, но ни одно его слово не достигало цели, пока я не прожил с тобой те несколько дней, что не было Хьюго. Я вижу теперь, как коварно ты проникла в меня: я ничего не чувствовал и внезапно осознал, как велико твое влияние на меня. Ты все расставила по местам.

— Я готова принять Джун — как разрушительный ураган, — если наша любовь останется жить в наших душах.

— О, если бы только ты приняла ее! Знаешь, я больше всего боялся, да и сейчас боюсь, что ты вступишь в борьбу с Джун, а я окажусь между вами и не найду, чем защитить тебя, ведь она всегда парализует меня своей суровостью. Если бы ты смогла понять и подождать немного! Возможно, я справлюсь с ураганом, раз и навсегда окрепну и смогу противостоять опасности по имени Джун. Я должен выиграть эту битву — одну из самых главных в моей жизни.

— Я обязательно все пойму и не стану еще больше усложнять тебе жизнь.

Вот так мы с Генри сидим и разговариваем — и к вечеру головы наши полны идей, мы готовы писать и жить. Когда мы ложимся, я так возбуждена, что не могу дождаться нашего слияния.

Несколько часов спустя мы сидим при свете мерцающего в темноте аквариума в совершенном смятении. Генри встает и начинает метаться по комнате.

— Я не могу уйти, Анаис. Я должен остаться здесь, с тобой. Я — твой муж.

Мне хочется прижаться к нему, обнять, связать объятиями.

— Если я останусь еще на минуту, — продолжает он, — то сделаю что-нибудь безумное.

— Уходи поскорее, — прошу я, — это становится невыносимым!

Мы спускаемся вниз по лестнице, и запах готовящейся еды ударяет нам в ноздри. Я прижимаю его руку к своему лицу: «Останься, Генри, останься!»


— То, чего вы хотите, — говорит Алленди, — гораздо менее ценно, чем то, что у вас уже есть.

Благодаря психоаналитику я понимаю сегодня, как по-своему сильно любил меня Джон. Я верю в любовь Генри. Я верю, что, даже если Джун одержит победу, Генри будет любить меня вечно. Больше всего мне хочется рука об руку с Генри встретиться с Джун, позволить ей помучить нас обоих, любить ее, завоевать ее любовь и любовь Генри. Я собираюсь использовать смелость, подаренную мне Алленди, для самоистязания и саморазрушения.

Мы с Генри все время недоумеваем, почему мы так похожи друг на друга. Ничего удивительного: ведь мы оба ненавидим состояние счастья.

Хьюго рассказывает мне о своей работе с Алленди. Он поведал врачу, что любовь теперь стала для него похожа на голод, ему хочется съесть меня, вгрызаться в мое тело (наконец-то!). Он признается, что уже попробовал. Алленди от души смеется и спрашивает:

— Ну и как?.. Ей понравилось?

— Как ни странно, — отвечает Хьюго, — кажется, да.

Это смешит Алленди еще сильнее. По какой-то непонятной причине его смех вызывает у Хьюго приступ ревности. Ему кажется, что Алленди доставляет удовольствие их разговор и что он сам был бы не прочь укусить меня.

Тут заливаюсь смехом я. А Хьюго продолжает серьезным тоном:

— Психоанализ — ужасная вещь, но он становится еще страшнее, когда в дело вмешиваются чувства. Что, если бы Алленди, например, проявил к тебе интерес?

Услышав эти слова, я разражаюсь истерическим хохотом, и Хьюго раздражается:

— Что смешного ты в этом находишь?

— Твою сообразительность, — отвечаю я. — Психоанализ и обретенная правда зарождают в тебе новые и очень любопытные мысли.

Я понимаю: то, что происходит между мной и Алленди, — не более чем кокетство. Он — тот мужчина, которого я хочу заставить страдать, удивить, для кого хочу стать источником приключений. Потомок мореходов, он как будто оказался сейчас в тюрьме, обложенной со всех сторон книгами. Я люблю смотреть на Алленди, когда он стоит в дверях своего дома и глаза его мерцают, как море Майорки.

«Выйти за пределы сна». Когда я впервые услышала эти слова Юнга, они меня потрясли. Я руководствовалась ими на страницах дневника, посвященных Джун. Сегодня я повторила их Генри, и он тоже поразился. Он записывает для меня свои сны, то, что им предшествовало, и те ассоциации, которые они вызывали. Какой вечер! У Генри так холодно, что мы залезаем в постель, чтобы согреться. А потом разговоры, горы рукописей, книжные холмы и ручейки вина. (Я пишу это, а ко мне подходит Хьюго, наклоняется и целует. Я едва успела перевернуть страницу.) Я испытываю страшное нетерпение, бьюсь о стены собственной тюрьмы. Генри печально улыбнулся, когда в половине девятого я собралась уходить. Теперь он понимает, что, не зная себе цены, едва не дошел до самоуничтожения. Хватит ли у меня времени, чтобы поставить его на пьедестал?

— Тебе правда не холодно? — спрашивает он, застегивая на мне пальто.

Прошлой ночью он спотыкался о кочки на темной дороге, его слабые глаза ослепляли автомобильные фары. Это опасно.

Я отправляю Хьюго к Алленди. Он не только спасает его как врач, но и провоцирует в нем желание изучать психологию, что делает его интереснее.

Когда я смотрю, как Генри говорит, я чувствую, что восхищаюсь его сексуальностью. Я хочу погрузиться в нее, утонуть, прочувствовать так же глубоко, как Джун. Я в отчаянии, я обижена, мне кажется, что и Хьюго, и Алленди, и даже Генри — все они хотят остановить меня, а я знаю, что могу сама остановиться. Я ужасно люблю Генри, так почему же не уходят беспокойство, перевозбуждение, любопытство? Энергия бьет из меня ключом, мне хочется путешествовать (я хочу поехать на Бали), а вчера вечером, во время концерта, я почувствовала себя Мэри-Роз из пьесы Барри, которая, ступив на землю острова, слышит музыку и исчезает на двадцать лет. У меня появилось такое чувство, что я могу выйти из дома, словно лунатик, забыв (как тогда, в гостиничном номере) обо всех, с кем я связана, и вступить в новую жизнь. С каждым днем возрастает число требований, которые предъявляют мне люди, они лишают меня необходимой мне свободы. Растущие требования Хьюго к моему телу, требования Алленди к благородным движениям моей души, любовь Генри, которая превращает меня в покорную и верную жену… Все это мешает новым приключениям, мне приходится от них отказываться. Не успеваю я пустить корни, как в душе просыпается неудержимое желание выдернуть себя из земли.

Хьюго прочел книги Алленди и решил, что ни я не люблю Алленди, ни он меня. У нас возникло взаимное притяжение — на основе психоанализа, близкого общения и человеческой симпатии.


Около часа мы сидим с Генри в кафе. Он читает мой дневник за 1920 год — мне тогда было семнадцать — и рыдает над ним. Он читал о том периоде, когда Эдуардо не писал мне, потому что получал гомосексуальный опыт. Генри говорит, что за каждый день моего разочарования хочет написать мне по одному письму, чтобы попытаться оправдать все мои ожидания, вернуть все то, что я недополучила. Я ответила, что именно это он и делает.

Потом Генри написал, что думает о моей семнадцатилетней любви: «И она воскликнула: „Мое сердце поет, оно жаждет любви!“ Она влюблена в любовь, но не как семнадцатилетняя девушка, а как будущий художник, которым она стала сейчас, как человек, который отдаст миру свою любовь и будет страдать. Для обыкновенного человека дневник — просто убежище, в котором он скрывается от реальности, как Нарцисс у озера, но Анаис не позволила себе утонуть в этом болоте…»

Человек, понявший меня, написавший эти строки, принимает вызов моей любви и разрушает идею нарциссизма.

Я лежу на диване и снова и снова перечитываю письмо Генри, испытывая при этом острое наслаждение: мне кажется, Генри лежит рядом и вот-вот овладеет мною. Мне больше не нужно бояться слишком сильной любви, и я не боюсь.


Прошлой ночью, выпив бутылку анжу, Генри говорит, как трудно ему перейти к ухаживанию за женщиной. Первый сексуальный опыт Генри получил в шестнадцать лет в публичном доме, там же он подхватил и какую-то болезнь. Потом в его жизни появилась женщина старше его, он не осмеливался ее трахнуть. Он был очень удивлен, когда это случилось, и пообещал себе никогда больше так не делать. Но это случилось снова, и он испугался, что с ним что-то не так. Он записывал, сколько раз это было, с датами — будто вел список своих побед. Ужасные физиологические излишества, игры, трюки, скандалы.

Генри рассказал о своем недавнем разговоре с одной проституткой. Он сидел в кафе и читал Кейзерлинга. К нему подошла женщина, которая оказалась не слишком привлекательной, и сначала он отверг ее. Но позволил сесть рядом и поговорить с ним.

— Мне довольно трудно привлекать к себе мужчин, но когда они узнают меня лучше, то понимают, что я лучше других проституток, — потому что мне нравится быть с мужчиной. Вот сейчас я хочу засунуть руку тебе в штаны, вытащить его и пососать.

На Генри произвела впечатление прямота проститутки, но он ушел от нее. Генри не понял, почему отреагировал именно так. Ему нравится в женщинах агрессивность. Он спрашивает меня, не было ли это проявлением слабости. Я не знаю, но я научусь быть агрессивной, чтобы доставлять ему удовольствие.

Генри рассказывал эмоционально, он возбужденно вытанцовывал передо мной, ревел, изображая, как кусает женскую задницу, потом вдруг замолчал, как будто погрузился в размышления, и выражение его лица изменилось.

— Я перерос все это, — наконец произнес он.

Я поаплодировала разыгранному им спектаклю. Меня так и подмывало сказать:

— А я — нет. Мне еще предстоит все это пережить.


Я смотрю на страдающее лицо Хьюго (в психоанализе он проходит через период мучений и ревности) и испытываю прилив нежности. А Генри говорит:

— Когда мы поженимся, то заберем с собой Эмилию.

Пока мы поднимаемся по лестнице в мою «пещеру», Генри держит руку у меня между ног. Я снова спешу погрузиться в хаос Джун. Я хочу Джун, а не мудрости Алленди и не агрессивной любви Генри. Мне нужна эротика, «влажные» сны по ночам, четыре дня, подобные тем летним, проведенным с Генри, когда он брал меня то на кровати, то на ковре, то на земле, густо заросшей плющом. Я хочу утопить себя в сексуальности, пока не перерасту ее или не пресыщусь ею, как Генри.

Я приезжаю в Клиши к обеду, я пьяна и беспокойна. Генри, сидя в одиночестве, писал о моем творчестве. Последняя страница еще в машинке. Я читаю необыкновенные строки: «Мое желание изменить ее язык было самонадеянным. Его нельзя назвать чисто английским, но чем глубже ты в него погружаешься, тем больше он тебя очаровывает. Неправильности в языке отражают строй ее мыслей и чувств. Их не выразишь на том английском, который в состоянии использовать любой более или менее приличный писатель… Более того, язык Анаис говорит о ее современности, неврозах, подавленности, внезапно возникших мыслях, подсознательных образах. Это язык „с налетом патины“, как сказал Готье, характеризуя декаданс… Я тщетно пытаюсь понять, у кого ты переняла этот стиль, — и не могу припомнить никого, кто бы хоть немного походил на тебя. Ты — это ты…»

Я ликую, потому что мне кажется, что это послание Генри и моя работа составляют единое целое. Я сижу рядом с ним за кухонным столом, голова моя кружится от счастья, и я, заикаясь, говорю:

— То, что ты написал, — прекрасно!

Мы исступленно занялись любовью, еще больше возбудив друг друга. Потом, в такси, он нежно взял меня за руку, как будто мы стали любовниками совсем недавно. Я пришла домой, и в голове моей крутились слова Генри, запечатленные в памяти навсегда: «пресыщен жизнью» и «переполнен сексом». О, я сумею загадать ему гораздо более запутанную загадку, чем ложь Джун!

В наших отношениях с Генри есть и человечность, и уродство. Наша работа — литературное творчество — сама по себе чудовищна, зато любовь — самое человечное чувство на свете. Я чувствую, если Генри холодно, я беспокоюсь за его зрение. Я подаю ему очки, включаю лампу, накрываю одеялом. Но когда мы говорим о литературе или пишем, с нами происходит удивительное превращение — мы растем над собой, раздуваемся от тщеславия и самолюбия. Эта сатанинская радость доступна только писателям. Мужской, сильный стиль Генри и мой, женский, утонченный, борются и сливаются воедино. Но как только я дотрагиваюсь до него, свершается чудо. Он — тот мужчина, ради которого я готова мыть полы. Я готова ради него на самые унизительные и самые удивительные поступки. Генри считает, что однажды мы поженимся, но мне кажется, этого никогда не будет, хотя Генри — единственный человек, за которого я вышла бы замуж. Вместе мы сильнее, значительнее. Ни с кем, кроме Генри, уже не будет такого противостояния. Будущее без него — темно. Я не могу себе его представить.

Алленди говорит Хьюго, что мои литературные знакомства опасны, что я играю с опытом и переживаниями других, как ребенок, и воспринимаю эти игры всерьез. Он считает, что мои литературные приключения заводят меня в опасные, темные области. Большой и сочувствующий Алленди и преданный и ревнивый Хьюго беспокоятся о ребенке, который больше всего нуждается в любви.

Алленди не воспринимает литературную, творческую сторону моей жизни серьезно. Меня обижает, что он упрощает меня до обыкновенной женщины. Он не захотел усложнять свое восприятие моей натуры, принять во внимание мои творческие способности, мое воображение.

Абсолютная искренность таких мужчин, как Алленди и Хьюго, замечательна, но неинтересна. Меня больше увлекают скрытность Генри, драматизм его натуры, литературная гибкость, эксперименты, даже подлость. Когда мы с Генри обнимаем друг друга, игра исчезает, в такие моменты мы становимся единым целым. Потом мы беремся за работу и вживляем в свою реальность воображаемые события. Мы верим в то, что жить можно не так, как обычные люди, — но созидать, искать приключений.

Именно эта сторона моей души, которую не признает Алленди — беспокойная, опасная, эротическая, — нужна Генри, на нее он откликается, ее наполняет новым содержанием и расширяет.

Алленди прав: я действительно нуждаюсь в любви. Я не могу жить без любви. Любовь — основа моего существования.

Он пытается смягчить ревность Хьюго, возможно, чтобы разрешить собственные сомнения. Его страсть покровительственная, сострадательная. Он делает акцент на моей хрупкости, наивности, а я — каким-то глубинным инстинктом — выбираю мужчину, который подавляет мою силу, предъявляет ко мне непомерные требования, который уверен в моей смелости и прочности и не считает меня ни наивной, ни невинной. У него хватает смелости обращаться со мной, как с женщиной.


ВЧЕРА ВЕЧЕРОМ ПРИЕХАЛА ДЖУН.

Фред сообщил мне об этом по телефону. Я была ошеломлена, хотя так часто представляла себе ее возвращение. Весь день я чувствовала, что Джун в Клиши. Я не могла ни работать, ни есть, вспоминая мольбу Генри — подождать. Но ожидание невыносимо. Я пью большую дозу снотворного. Вскакиваю с постели, когда звонит телефон. Звоню Алленди. Я будто тону.

Генри позвонил мне вчера, потом еще раз сегодня. Он хмур, не знает, что делать.

— Джун приехала в хорошем настроении. Она стала мягче, благоразумнее.

Он обезоружен. Долго ли это будет продолжаться? Надолго ли останется с ним Джун? А что делать мне? Я не могу просто ждать здесь, в этой комнате, наедине со своей работой.

Я ложусь спать с тяжестью на душе. Когда я просыпаюсь утром, ощущение, будто затылок набит камнями. Сейчас любовь Хьюго слишком сильна для меня, она пугает, она выше человеческих сил. И любовь Алленди тоже. Они борются за меня. В детстве я была готова чуть ли не умереть, чтобы завоевать любовь отца, а сейчас я позволяю себе умирать психически по той же причине: я хочу мучить и тиранить тех, кого люблю, лишь бы добиться их внимания. Эта мысль обожгла меня, как удар хлыста. Сейчас я борюсь, чтобы помочь самой себе.

Я не должна отказываться от Генри только из-за того, что Джун стала благоразумной. Но я должна отказаться от него на время, а чтобы сделать это, необходимо заполнить ту огромную пустоту, которая образуется в моей жизни без него.


Джун позвонила мне, и, услышав звук ее голоса, я не ощутила ни боли, ни блаженства, ни даже волнения. Завтра вечером она приезжает в Лувесьенн.

Хьюго привез меня к Алленди. Я собиралась поехать в Лондон, познакомиться с новыми людьми, хоть как-то отвлечься и успокоиться. Когда я переступила порог кабинета Алленди, я уже была способна контролировать себя. Алленди был счастлив: он спасет меня от самоистязания, положит конец моему подчинению Генри и Джун. Он целует мои руки и говорит, говорит… красноречиво и человечно. Ревнивый Алленди в сравнении с Генри. Он так оживлен! Я однажды обмолвилась, что Генри необходима женщина, потому что он стопроцентный мужчина. Слава всем богам — в нем нет и тени женственности! На это Алленди сказал, что именно сексуально зрелым мужчинам свойственны нежность и чисто женская интуиция. У настоящего мужчины сильно развит покровительственный инстинкт, но про Генри этого сказать нельзя. Алленди просто гений, когда дело касается Генри. Он — этот замечательный психоаналитик — так ревнует, что даже высказал несуразное предположение: возможно, Генри — немецкий шпион.

Алленди хочет, чтобы я избавилась от своей потребности в любви и полюбила его по собственной воле. Он не хочет, чтобы абстрактная потребность в любви толкнула меня к нему в объятия. Алленди не хочет использовать свое влияние, чтобы овладеть мною, хотя мог бы так поступить. Для него важнее всего, чтобы я твердо стояла на своих ногах.

Он сказал: Генри нравится, что я подарила ему такую любовь, какой он никогда больше в жизни не встретит. В его руках оказался столь драгоценный дар только потому, что я не знаю себе истинную цену. Алленди надеется — ради моего же блага, — что с этим покончено.

Я спокойно соглашаюсь со всеми его выводами. Я доверяю Алленди, меня тянет к нему (особенно сегодня, я замечаю чувственный изгиб его губ, чувствую, что между нами возможна первобытная страсть). Но в глубине души я, как все женщины, чувствую сильную покровительственную любовь к Генри — такому несовершенному, нуждающемуся в любви.


Я становлюсь сильнее. Звоню Эдуардо, чтобы помочь ему, поддержать. Отказываюсь от поездки в Лондон. Она мне не нужна. Я могу смело встретиться с Генри и Джун. Удушающая боль исчезла. Мне не нужно искать поддержки ни в смене обстановки, ни в новых друзьях.

Я бешено сопротивляюсь потере любовника, которого никогда не забуду. Что станет с работой Генри, с его счастьем? Что Джун может сделать для него — моего любимого Генри, которому я дала силу и понимание самого себя, для Генри-ребенка, нежного создания, такого мягкого и податливого в руках женщины? Алленди говорит, что Генри никогда больше не встретит такой любви, как моя, но я знаю, что всегда буду в его распоряжении. Если Джун обидит его, я окажусь рядом, чтобы снова любить его.


Полночь. Джун. Джун и безумие. Мы с Джун стоим на железнодорожной платформе и целуемся, мимо нас проносится поезд. Я провожаю ее. Я обнимаю ее за талию. Она дрожит.

— Анаис, я счастлива с тобой.

Это она подставляет мне губы для поцелуя.

Весь вечер она говорила о Генри, о его книге, о себе самой. Она была искренна, а может, меня просто легко одурачить. Я верю только в наше возбуждение. Не хочу ничего знать, просто хочу любить ее. Одного я ужасно боюсь — что Генри покажет ей мое письмо к нему. Это обидит Джун, убьет ее…

Она сравнила меня с учительницей из фильма «Девушки в униформе», а себя — с обожающей ее девочкой Мануэлой. У учительницы были красивые глаза, полные сочувствия, хотя она была сильной женщиной. Почему Джун хочет считать меня сильной, а себя — темпераментным ребенком, любимицей учительницы?

Ей нужна защита. Ей необходимо, чтобы она могла где-то спрятаться от боли, от жизни, слишком страшной для нее. Она смотрит на меня, как на неиспорченную себя. Итак, Джун рассказывает мне все о себе и Генри — ту же историю, но с другой стороны. Она любила и доверяла Генри, пока он не предал ее. Он не только изменял ей с другими женщинами, он деформировал ее личность, сделал жестокой, какой она не была раньше, порвал самые нежные и слабые струны в ее душе. Она лишилась уверенности в себе, чувствуя невероятную потребность в любви и верности. Она нашла убежище в Джин, в ее преданности, вере, понимании. А теперь выстроила вокруг себя стену изо лжи — в качестве, самозащиты. Она хочет защитить себя от Генри, сделаться недоступной, неуязвимой. Она черпает силу из моей веры и любви.

— У Генри недостаточно богатое воображение, — говорит она. — Он фальшив. Но и не прост. Это он запутал меня, высосал все жизненные соки, уничтожил. Он придумал мой вымышленный образ, якобы заставляющий его страдать, который он мог бы при этом ненавидеть. Генри нужно подстегивать себя ненавистью, чтобы творить. Я не верю в него как в писателя. У него, конечно, бывают моменты озарения, но он обманщик. В его натуре есть все те недостатки, в которых он обвиняет меня. Генри — лгун, притворщик, шут, актер. Это он устраивает драмы и порождает уродства. Ему не нужна простота. Он интеллектуал. Он ищет простоты, но он тут же искажает ее и начинает выдумывать всяких чудовищ. Все это фальшиво, фальшиво!

Я поражена, потому что чувствую в словах Джун новую правду. Я разрываюсь не между Генри и Джун, а между двумя правдами, представшими передо мной с удивительной ясностью. Я верю в человеческие качества Генри, хотя и считаю его литературным монстром. Я верю в Джун, хотя знаю, как ужасна ее невинная разрушительная сила, ее странные выдумки.

Сначала Джун хотела бороться со мной. Она опасалась, что я поверила в образ, созданный Генри. Она хотела отправиться в Лондон, а не в Париж, и позвать меня туда. Но одного взгляда в глаза оказалось достаточно, она снова поверила мне.

Вчера вечером Джун много и красиво говорила. Она разоблачала все слабости Генри, высказывала сомнения в его искренности, цельности натуры. Она заставила меня усомниться в необходимости защищать его.

— Генри только притворяется, что понимает тебя, а потом вдруг может перейти в наступление, уничтожить.

Правду о каждом из них я могу понять только сама. Разве не был Генри со мной более человечным, чем с другими, а Джун — более искренней? Неужели я, которая так много времени провела с ними обоими, неужели я не сумею разрушить их образы, не смогу познать их истинную сущность?


Алленди словно лишил меня наркотика, сделал меня здравомыслящим человеком, и я жестоко страдаю от потери иллюзий.

Джун теперь тоже здравомыслящий человек. Она не истерична, мысли ее не путаются. Осознав сегодня эту перемену, я ужаснулась. Трезвость и человечность — именно то, чего хотел Генри; он это и получил. Они могут говорить друг с другом. Я изменила Генри, сделала его более зрелым, и теперь он в состоянии лучше понять свою жену.

Мы с ней сидим рядом, наши колени соприкасаются, мы смотрим в глаза друг другу. Последнее безумство — это возбуждение, вспыхивающее между нами. Мы как будто даем клятву: «Ладно, мы будем разумными с Генри, но сумасшедшими друг с другом».

Я погружаюсь в хаос мира Джун и Генри и обнаруживаю, что оба лучше понимают себя и друг друга. А я? Я страдаю от умопомешательства, которое они уже пережили; я переняла их путаность, притворство, сложности. И без конца переживаю их в своем воображении. Я вижу, как Джун лишает Генри веры в себя, как запутывает его. Она уничтожает его книгу. Демонстрируя любовь ко мне, она пытается нейтрализовать мое влияние на Генри, одержать надо мной победу, отдалить меня от него, она снова пытается подавить его, чтобы потом оставить ни с чем, унизить. Чтобы добиться своей цели, Джун готова даже любить меня. Она отговаривает Генри пользоваться моей помощью для публикации его книги. Ее бесит, что он потерял веру в нее, в то, что она тоже способна ему помочь. Я вижу: теперь Джун пользуется моими методами — рассудительностью, спокойствием, — чтобы все разрушить.

Мы сидим в такси, Джун обнимает меня. Она говорит, обвивая меня руками за плечи:

— Ты вдыхаешь в меня жизнь, возвращаешь то, что отнял Генри.

Я что-то взволнованно говорю в ответ. Мы касаемся друг друга коленями, прижимаемся щеками, крепко сцепив пальцы, — и внезапно осознаем, что мы враги. У нас противоположные цели. Я ничего не могу сделать для Генри. Пока Джун здесь, Генри будет слабым, мои объятия не помогут. Когда я говорю Джун, что люблю ее, то думаю лишь о том, что могу сделать для Генри, этого мужчины-ребенка. Он мне больше не любовник, потому что мужская сила ушла. Мое тело помнит мужчину, который умер.

Но какую великолепную игру мы затеяли! Кто из нас демон? Кто лжец? Кто человек? Кто хитрее и умнее всех? Кто сильнее? Кто любит больше? Три наших сильных «эго» борются за превосходство или за любовь, а может, это одно и то же? Я хочу покровительствовать и Генри, и Джун. Я кормлю их, работаю на них, я готова ради них на любые жертвы. Возможно, мне даже придется отдать им жизнь, потому что они уничтожают друг друга. Генри беспокоится, как я одна доберусь в полночь от вокзала, проводив Джун, а она говорит:

— Я боюсь твоей безупречности, остроты чувств, — и прижимается ко мне, как будто хочет почувствовать себя маленькой.

А потом я получаю замечательное письмо от Генри, такое искреннее в своей простоте:


Анаис, спасибо, что не давишь на меня сейчас… Умоляю, не теряй веру. Я люблю тебя больше, чем когда-нибудь раньше, правда, правда! Мне ужасно не хочется доверять бумаге то, что я должен рассказать тебе о моих первых двух ночах с Джун. Когда мы увидимся, я все тебе расскажу, и ты поймешь, что я весь открыт для тебя. Как это ни странно, мы с Джун не ссоримся. Как будто у меня теперь больше терпения, понимания и жалости, даже сострадания, чем прежде… Я скучал и скучаю по тебе, я думаю о тебе (господи, прости!) в такие минуты, когда ни один нормальный мужчина этого бы не делал… Прошу, дорогая моя, любимая моя Анаис, не говори со мной так жестоко, как в последний раз по телефону. Не говори, что счастлива за меня. Зачем? Я чувствую странную печаль и напряжение и не могу объяснить своего состояния. Я хочу тебя. Если ты оставишь меня сейчас, я совсем потеряюсь. Ты должна верить в меня, неважно, что иногда это так трудно. Ты спрашиваешь, поедем ли мы в Англию? Боже, что я могу сказать? Чего бы хотел я сам?

Отправиться туда с тобой, остаться там навсегда. Я говорю это тебе сейчас в момент, когда Джун вернулась ко мне в лучшем своем обличье, в наших отношениях могла бы возродиться надежда, если бы я захотел. Но, как и у вас с Хьюго, я понимаю: все пришло слишком поздно. Я это уже пережил. Теперь я знаю, что должен пережить с Джун некий прекрасный и печальный обман. Ты страдаешь, и это причиняет мне страшную боль.

Возможно, сейчас ты увидишь в Джун больше положительных качеств и станешь меня за это ненавидеть или презирать, но что я могу поделать? Прими Джун такой, какая она есть. Эта женщина может очень много для тебя значить, но не позволяй ей встать между нами. Что вы можете дать друг другу — не мое дело. Просто помни, что я люблю тебя. И, пожалуйста, не наказывай, избегая встреч со мной.


Прошлой ночью я плакала. Плакала, потому что я наконец стала женщиной, только процесс этот оказался слишком болезненным. Я плакала, потому что перестала быть ребенком, слепо верящим во все. Я плакала, потому что мои глаза раскрылись и передо мной предстал реальный мир: я увидела эгоистичную натуру Генри, властолюбие Джун, поняла, как ненасытна моя жажда творчества, творчества, которое занято окружающими и потому не может быть самодостаточным. Я плакала, потому что утратила веру, а я так хочу верить. Я все еще способна страстно любить, даже потеряв веру. Значит, это человеческая любовь. Я плакала, потому что отныне плакать буду меньше. Я плакала, потому что избавилась от боли, но еще не привыкла к ее отсутствию.

Итак, сегодня вечером ко мне приезжает Генри, а завтра я собираюсь провести день с Джун.

Примечания

1

Воркование ( фр.).

(обратно)

2

горячий, дикий мужчина ( исп.).

(обратно)

3

«Люби только меня» ( фр.). Марка французской пудры, популярная в начале XX века. — Примеч. ред.

(обратно)

4

Булонский лес. — Примеч. ред.

(обратно)

5

Обнимите меня ( фр.).

(обратно)

6

«Говорите мне о любви» ( фр.). Песня 1930 года, популярная в исполнении французской певицы Люсьен Бойе. — Примеч. ред.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие от редактора
  • Париж, октябрь 1931 года
  • Ноябрь
  • Декабрь
  • Январь 1932 года
  • Февраль
  • Март
  • Апрель
  • Май
  • Июнь
  • Июль
  • Август
  • Сентябрь
  • Октябрь
  • *** Примечания ***