Сплоченность [Перевод с белоруского] [Микола Ткачев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Микола Ткачев СПЛОЧЕННОСТЬ Роман



Николай Гаврилович Ткачев родился в марте 1918 года в семье крестьянина.

После окончания сельской семилетки учился на вечернем рабфаке и одновременно работал на производстве. По окончании Института народного хозяйства в городе Минске работал плановиком-экономистом на Полесье.

Во время Великой Отечественной войны Ткачев был партизаном, бойцом диверсионно-подрывного отряда, действующего на территории Могилевской и Гомельской областей.

После освобождения Белоруссии от немецко-фашистских захватчиков Ткачев все время на журналистской работе. Работал в редакции могилевской областной газеты, затем в литературном журнале «Полымя» в городе Минске и в республиканской газете «Лiтаратура i мастацтва». В настоящее время он — ответственный секретарь правления союза писателей БССР.

Писать и печататься Ткачев начал еще до войны. Опубликован целый ряд его рассказов, очерков и статей. Роман «Сплоченность» — первое крупное произведение писателя. В нем автор рассказывает о белорусских партизанах, об их больших чувствах и героических делах, о том, как они, опираясь на поддержку и помощь широких народных масс, держа связь с Большой землей, с Советской Армией, расшатывали тыл врага, громили его живую силу и технику, приближая этим самым дни мира на земле — дни радостного созидания и счастья.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Перевод А. Островского.


Тучи надвинулись внезапно и грозно. Густые, темно-рыжие, они, ворочая своими взлохмаченными космами, упрямо выползали из-за горизонта, валами выкатывались на чистые раздолья небес. Огромные их табуны, словно некие чудовища, разрастаясь, двигались на восток. Окутанная мраком, в шуме ненастья, стонала земля. Тучи заполонили уже полнеба, когда ветер, до того сдержанный и неторопливый, вдруг превратился в бурю. Тогда над землей загрохотала могучая, необычайная по силе гроза. Стремительные сверкающие молнии, точно блестящие мечи, полосовали плотную темь поднебесья, мощно и гневно прокатывались яростные громы. Растерзанные и обессиленные, тучи испуганно метались из стороны в сторону, рассеивались. Тьма постепенно таяла, а грохот отдалялся.

Борис Злобич наблюдал за грозой, стоя в темноте под могучим дубом. Он вдосталь подышал свежим воздухом, славно поразмялся и затем, приказав часовому Тихону Закруткину внимательно следить за всем окружающим, вернулся в блиндаж.

— Ну и расправил я свои косточки! — возбужденно проговорил он. — А то засиделся было так, что еле встал. Теперь мигом все закончу.

Примостившись на дубовом кругляке, Злобич занялся приемником. Он заново осмотрел ряд деталей, проверил, как они действуют во взаимосвязи, сосредоточенно повозился несколько минут и решил попробовать, будет ли приемник теперь работать. Как и много раз до того, под его рукой снова щелкнул регулятор, снова зеленовато-красный огонек вырвал из темноты названия десятка городов, а черная линеечка поползла по шкале — и снова послышался только шум и треск.

— Вот беда! Ты, видно, долго еще, Борис, будешь канителиться, — сказал Поддубный. — С этим чемоданом не так-то просто разобраться. Только время потеряем. Ведь уже часа три как я здесь.

— Подумаешь, как много! Ты что, устал, малютка? А-а, понимаю, ножки отсидел. Жаль, не учел мой отец твоего роста, когда делал этот блиндаж, — рассмеявшись, сказала Надя. Она взглянула в глаза Поддубному, настоящему богатырю, и уже серьезно и более резко прибавила: — А Борис тут с самого утра и то не ропщет.

— И я не баклуши бил! Выплавила бы ты за день столько тола из снарядов, сколько я… — с ноткой обиды в голосе оправдывался Поддубный. Он помолчал немного, а потом, улыбнувшись, заметил: — Что-то в последнее время слишком часто у тебя Борис на языке? Уж не подлизываешься ли к нему, чтоб он тебя от Федоса Бошкина оборонил?

Надя вспыхнула, пристально посмотрела на Поддубного.

— Сергей, ты жесток и неделикатен.

— И совсем не умеешь шутить с девчатами, — прибавила Ольга, сидевшая рядом с Надей. — Зачем ты вспоминаешь о Бошкине? Сам бы должен понимать, как это противно.

— А-а, еще одна стрекотуха… Вишь ты, не умею шутить…

— Да. Тебе только со снарядами дело иметь, — подхватила, чуть улыбаясь, Надя. — Если хочешь, чтоб я с тобой разговаривала, проси прощенья.

— Вот это здорово! Слышишь, Борис? Сами надо мной смеются, а я — не пикни. Как это тебе нравится?

— Тихо, не ссорьтесь, дорогие мои, — сказал Злобич и, выключив приемник, качал его разбирать. — Сергей, давай ближе лампу. Вот так держи. Так… А ты, Надейка, отверточку мне… Спасибо… Потерпите, друзья. Быть того не может, заговорит. Я теперь знаю, где корень зла. Помучаемся, зато сколько радости потом!

— Скорее бы уж, — более мягким тоном заговорил Поддубный. — Главное, чтоб не зря сидели. А то и передачу не послушаем, и на задание опоздаем — беги тогда.

— Бежать не придется. Нам надо быть у Родников к двенадцати. Так что вполне можно и передачу послушать и шесть километров пройти… Сергей, ты будешь светить как следует? Ведь я ничего не вижу.

— Виноват, браток. Косы береги, Надя! Хочешь, чтоб я их подпалил? — Поддубный поднес «летучую мышь» ближе к приемнику и, вытянув перед собой руку с часами, воскликнул: — Надо спешить! Если так, как было до войны, то через двадцать минут включат зал торжественного заседания.

— А твои часы не врут?

— Нет, Ольга. Я свой будильник каждый день проверяю… по календарю и солнцу.

Мысли всех с тревогой сосредоточились на одном: осталось двадцать минут, удастся ли наладить приемник? На пальцах Злобича, с удвоенной быстротой забегавших среди хитрых сплетений радиодеталей, скрестились нетерпеливые, горячие взгляды. В него верили, на него надеялись.

— Спокойно, друзья, спокойно, — то и дело повторял Борис, склонившись над приемником так низко, что Надя видела только его насупленные брови. — Плоскогубцы мне, Надейка… Так, хорошо… Возьми их обратно… И детальку эту на… Ах, окаянная, сколько времени на нее ухлопал, а она подвела. И как я раньше не заметил? Хорошо, что сделал запасную!.. Сергей, лампу чуть повыше. Теперь как раз. Так и держи… Спокойно, друзья, потерпите.

Злобич работал сосредоточенно и вдохновенно. Сколько времени он отдал этому приемнику! По детальке, по частичке собирал его. Полмесяца возни! А сколько волнений за один только сегодняшний день! Он решил не обедать, на куренье минутку жалел; скорчившись, не разгибая спины, целый день просидел на одном месте, напряженно работая.

— Борис Петрович! — послышался вдруг сверху сиплый голос.

— Что там такое? — крикнул Поддубный, и все тревожно оглянулись на лаз, в котором показалась голова часового Тихона Закруткина.

— Идет кто-то со стороны деревни…

В одно мгновенье перед глазами Нади встал пригорок над блиндажом и могучий вековой дуб на нем, с которого видно все вокруг: и оловянная лента реки, вьющаяся в зарослях, и силуэты строений на деревенских усадьбах, и фигура неизвестного человека, крадущегося из деревни огородами. Кто он, этот человек? Неужто блиндаж, построенный в дни фронтовых боев ее отцом, привлек чем-нибудь внимание неизвестного?

— Сюда идет? — спросил Злобич.

— Пока трудно еще разглядеть, но, кажется, к пуне.

— Так чего ж ты нам мешаешь? — опять вскинулся Поддубный. — Поджилки затряслись? Смотри получше — может это куст?

— Кусты не двигаются.

— Сергей, зачем кричишь? — сказал Злобич, не прекращая работы. — Хорошо, Тихон, продолжай следить.

Закруткин исчез, прикрыв лаз блиндажа брезентом. И почти одновременно Злобич, наклонившись к приемнику, протянул руку к колесику регулятора.

Опять щелкнуло. Шкала осветилась зеленовато-красным огоньком. В приемнике нарастал, ширился гул: нагревались лампы…

— Внимание! Говорит Москва!.. — вдруг послышался голос диктора. — Через несколько минут начнется трансляция торжественного заседания, посвященного двадцать четвертой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции.

Все порывисто, точно в испуге, отшатнулись.

— Ура-а! — вскричал Поддубный, облапив Злобича. — Наладил! Расцеловать тебя надо, дружище!

— Угомонись ты, сорвиголова! — оттолкнул Поддубного Злобич. — Забыл, что там наверху?

Приемник вдруг умолк. Злобич рванулся к нему. В это время сверху донеслось:

— Тише! Все слышно.

— Это Сергей разошелся… даже антенну из гнезда вырвал, — ответил Злобич и, торопливо, на ощупь отыскивая в темном углу блиндажа конец антенны, спросил: — Тихон, что там?

— К пуне пошел… Может, староста Бошкин шпионит?

— Следи… Лаз закрывай получше.

Надя наклонилась поближе к приемнику, вынула из кармана жакета толстую тетрадь, раздувшуюся от лежавших в ней двух карандашей. На обложке крупным почерком надпись: «Записки по белорусской литературе ученицы 10-го класса Родниковской СШ Яроцкой Надежды Макаровны». Она поудобней пристроилась у скамейки, на которой стоял приемник. Хотя заранее было решено, что доклад будет записываться потом, когда начнется передача под диктовку для газет, Надя уже сейчас начала беспокоиться. Она раскрыла тетрадь и, пробуя пальцами крепость графита в карандаше, остановила взгляд на первой чистой страничке после школьных записей.

— Пиши: конспект студентки военного университета… — серьезно произнес Поддубный и, глубоко вздохнув, задумчиво продолжал: — Все попутала война. Разве кому-нибудь из нас могло прийти на ум, что доведется так вот собираться? У каждого были свои мечты. Ты бы училась где-нибудь в городе, Ольга командовала бы своим льноводческим звеном, Борис занимался бы эмтээсовскими делами, Тихон по: прежнему слесарничал бы в райпромкомбинате, ну и я, грешный гидротехник, тоже шуровал бы во всю силу. Но война все повернула по-своему. Что ж, будем биться. Одолеем врага и снова возьмемся каждый за свое дело.

— Золотые твои слова, малютка, — с теплыми нотками в голосе проговорила Надя, в шутку называвшая так Сергея за его огромный рост.

Тем временем Злобич нашел конец антенны и, прежде чем подключить ее, взглянул на лаз — плотно ли прикрыт, — затем настроил приемник на нужную силу звука. Только он подключил антенну, как из репродуктора на волне затихающих аплодисментов послышалось:

— Товарищи!

— Началось! — выдохнул Поддубный.

Надя попыталась было записывать, но сразу же отстала. Рука у нее вздрагивала, и карандаш, покуда не сломался, оставлял на бумаге только неровные, наскакивающие одна на другую строчки. Ее охватило величайшее волнение: широко открытые глаза светились радостью, и даже брови, тонкие, черные, высоко взлетевшие, выдавали необычайный душевный подъем.

Вот так же волновалась она у радиоприемника и прежде, в те первые дни войны, когда по утрам и вечерам слушала сводки о положении на фронтах. Но то было в других условиях. Она слушала тогда не тайком, как сейчас, а в колхозном клубе: тогда их деревня, широко раскинувшаяся Нива, еще не была оккупирована, тогда вражеские армии еще не зашли так далеко на советскую землю. Теперь не то. За несколько месяцев войны положение изменилось, стало тяжелым, угрожающим. Враг захватил всю Белоруссию, большую часть Украины, Молдавию, Литву, Латвию, Эстонию, забрался в Донбасс, навис черной тучей над Ленинградом и Москвой. И потому понятно, как жаждала Надя со своими друзьями услышать обо всем, что происходит на фронтах.

Не меньше, чем Надя, были взволнованы и остальные подпольщики.

Ольга, нагнувшись к приемнику, хотя звучал он довольно громко, вся как будто превратилась в слух. Боясь пропустить хоть одно словечко, она не решалась даже поправить волосы, выбившиеся из-под косынки и свисавшие ей на глаза.

В напряженном внимании слушал и Поддубный. Губы его крепко сжались, еще больше подчеркивая суровое выражение лица, а в немного выпуклых глазах светилось нечто орлиное, какое-то вдохновенно-гордое чувство. Всем своим большим телом он подался вперед; казалось, он вот-вот сорвется с места и стремительно зашагает куда-то.

Один только Злобич сохранял свой обычный уравновешенный вид. Сидя на дубовом кругляке, он облокотился на колени, подпер обеими ладонями щеки и задумчиво смотрел из-под длинных черных ресниц на освещенную шкалу радиоприемника.

Вдруг Злобич почувствовал, как что-то стукнуло его по руке. Он оглянулся на лаз, одновременно поворачивая регулятор, чтобы уменьшить звук.

— Я вас окликал — не слышите. Пришлось бросить комок земли…

— Что там? — прервал Злобич.

— Потише надо. Неизвестный от пуни к баньке направился.

— Борис, пойду-ка я его пугну. До каких пор он будет на наших нервах играть?

— Сиди, Сергей. Тихон знает свои обязанности. Надо будет — без тебя сделает, — и, обращаясь к Закруткину, сказал: — Если что — действуй, а передачу не срывать.

— Есть! — ответил Тихон и опустил брезент.

Приподнятое настроение, несколько нарушенное неизвестным, который зачем-то бродит по огородам, постепенно снова овладело Злобичем, и скоро он опять внимательно слушал. У него появилось такое чувство, будто он вместе со своими друзьями находится сейчас не в этом низком, сыром блиндаже, в тылу врага, а там, на торжественном заседании в Москве.

2

Они остановились в лесной чаще, на полдороге к Родникам, и, присев под елкой — пусть отдохнут после долгого пути ноги, — решили покурить.

— Нет, нет, Борис, ты свой кисет не доставай, — заговорил Поддубный, почувствовав, как рука Злобича, задев его, полезла в карман. — Где твоему табаку против моего! На… держи бумажку! Ну и темень… Ах, дьявол! Мимо?

— Ага.

— Так возьми на ладонь… Ты какой-то невнимательный, рассеянный, всю дорогу молчишь, как воды в рот набрал. Нездоров, что ли?

— Нет, Сергей, тут другое. Никак, брат, не успокоюсь после того, что услышал. Вот ты так быстро…

— Что я? У меня, по-твоему, не душа, а деревяшка?

— Не спорю. Только у тебя все проявляется иначе. Ты сразу воспламеняешься И быстро остываешь.

— И правильно. А чего еще тут раздумывать? Задача ведь ясна?

— Задача-то ясна. Но, понимаешь, чем яснее горизонт, тем дальше видно, ну и, понятно, больше волнуешься.

— Ишь ты, куда хватил! На, прикуривай… Так о чем же ты раздумывал всю дорогу?

— О многом.

Злобич не спешил высказаться: ему хотелось, очевидно, чтобы мысли его окончательно отстоялись. Молча, низко наклонившись, он несколько раз подряд глубоко затянулся цигаркой, спрятанной в рукаве, и только потом, быстро повернувшись к Поддубному, заговорил:

— Вот шел я и думал: как трудно сейчас там нашим людям, какую тяжесть держат они на своих плечах…

— Трудно, очень трудно…

— Кто еще мог бы такое выдержать? Никто! Так как же мы здесь должны действовать?..

— И у меня то же на душе… И знаешь, после всего, что я перечувствовал, хочется в самый огонь ринуться… готов взвалить себе на горб такую ношу, чтоб… ну, как тебе сказать… чтоб каждый мускул натянулся, как струна.

— Правильно! Только так… чтобы каждый мускул натянулся… Хорошо сказано. Нас таких, как ты да я, миллионы. И если взвалим вот этак каждый свою долю, подумай, насколько ближе будет победа!

— Тогда оккупантам долго не продержаться, покатятся и от Москвы и отовсюду…

— Точно, брат, — поддержал Злобич и наклонился, чтобы еще покурить; он несколько раз потянул, но напрасно: цигарка погасла.

— На спичку.

— Не надо, — Злобич раздавил окурок о комель елки и вскочил. — Пошли.

— Нет, Борис, не могу я больше здесь оставаться. Оружие у нас есть, люди готовы — чего ждать? Сердце рвется в лес, хочется в открытую с врагом схватиться.

— Ты опять за старое? Не перегибай. Никак ты не хочешь понять, что на все свое время.

— А, время, время… — передразнил Поддубный. — Осторожничаем, как больные на диете…

— Ну, хватит! — сердито сказал Злобич.

Они оставили ельник — место своего короткого привала — и вышли на просеку. Под ногами потрескивали сучья, шуршал сухой папоротник. А над головой — шум ветра, печальный, однообразный. И нет на него угомону. Он и шепчет, и гудит, и свищет. И все это сливается в какую-то одну, ставшую привычной мелодию. Но эта мелодия сейчас не занимает Злобича. У него свои дела, свои заботы. Он думает о Наде с Ольгой, о Тихоне, которые где-то там, в блиндаже на огородах, по очереди записывают сейчас материалы торжественного заседания. Думает о том, что эти материалы завтра будут переписаны в нескольких экземплярах и, переданные в надежные руки, пойдут по деревням, всколыхнут людские сердца. Думает о Надиных комсомольцах, о друзьях Поддубного, которые за сегодняшнюю ночь расклеят в деревнях и на телеграфных столбах родниковского большака сотни листовок. Пусть думает, не мешай ему, ветер. Ты знай свое — шуми да шуми, заглушай его шаги, чтобы не услышало их вражеское ухо.

Они прошли просеку и, обогнув небольшое поле, не раздумывая, двинулись дальше, к лесной косе. Все им тут было знакомо с детства, с той поры, когда они сиживали у костров в ночном. Их деревни — соседки, только этим леском и разделены. Здесь, в лесу, они в поисках лучших выпасов для коней не раз встречались на полянах и лужках — на этих ничейных и в то же время спорных территориях. Из-за этих полян и лужков немало было раздоров между нивскими и низовскими пастухами, немало надавали они друг другу тумаков. Но это было давно.

— Помнишь, какая у нас с тобой тут однажды драка была? — спросил Поддубный, когда они проходили под разлапистым дубом. — Ты с двумя хлопцами — кажется, с Романом Корчиком и Змитроком Кравцовым — костер раскладывал. А я приехал — да с конем на вас. Поразгонял, как куропаток. Помнишь?

— Не забыл, — отозвался Злобич и, усмехаясь про себя, прибавил: — Но и попало тебе тогда, как всякому агрессору. Вспомни, как я гнался за тобой! А как горящей головешкой по спине огрел!

— Помню. Ха-ха-ха… Дураки были… Ты ведь мне тогда пиджак прожег.

— Не надо было лезть.

Лес остался позади. Наклонив головы навстречу тугому напору ветра, Злобич и Поддубный быстро шагали по полю, пересеченному болотцами. Каждый из них чувствовал, как чавкает под ногами вода, как вязнут сапоги в земле, но только чувствовал, слышать ничего не слышал: ветер заглушал все звуки. Друзья не выбирали дороги: они спешили. Чем дальше они шли, тем становилось темнее и темнее. Если в начале их пути месяц хоть изредка проглядывал, то сейчас он совсем скрылся за тучами. Только через час, когда они находились уже недалеко от родниковского кладбища — условленного места встречи с Ковбецом, месяц вдруг вырвался из-за облаков и ярко осветил все вокруг.

— Тьфу! И зачем это он вытаращился, лупоглазый! — раздраженно воскликнул Поддубный. — Правду говорят, что месяц и дурак — братья родные.

— Тс-с… давай скорее, — прошептал Злобич и заспешил к группе деревьев на кладбище.

Рыгора Ковбеца еще не было на месте. Борис и Сергей остановились возле корявой старой березы и стали вглядываться в ту сторону, где находилась село.

Метрах в трехстах от них видны были крайние дворы Родников. Околица вставала перед глазами довольно явственно, а вот дальше очертания села терялись. Ни одного огонька. Тишина. Село, казалось, вымерло. Где они, довоенные Родники? Бывало глянешь на них вечером — и залюбуешься. Электричество весело светилось в домах колхозников, полыхало, переливалось в широких окнах двухэтажной средней школы. А какое работящее было село! У речки, возле электростанции, неумолчно визжала пилорама, а на другом конце, в усадьбе МТС, всегда слышно было гудение автомашин, тракторов, слышался звон металла в мастерских… И если посмотреть издали, казалось тогда, что Родники — это уже хотя и небольшой, но красивый благоустроенный городок. А сейчас… Не засветится село огнями электростанции: разбита она. Не разбудит окрестности веселый гомон родниковцев: запрещено нарушать тишину. Да и кому теперь до шуток и песен! В селе оккупанты… В эти дни особенно много шатается их на усадьбе МТС: восстанавливают мастерские — танки и автомашины собираются ремонтировать, приводят в порядок мельницу — вот-вот пустят. А работой маслозавода как интересуются!

Злобич отвел взгляд от села и, обернувшись к Поддубному, сказал:

— Задерживается что-то Рыгор. Не случилось ли с ним чего?

— Да, не идет почему-то. И как бы не зря мы тут простояли, а? Давай без него пойдем.

— Вслепую? Чтоб сразу напороться на патруль? Какой ты горячий… — Злобич переступил с ноги на ногу и, снова устремив взгляд на село, прошептал, не то Поддубного утешая, не то самого себя: — Нет, нет, ничего с ним не случится, придет… Он ведь парень сметливый, из любой беды вывернется.

Злобич очень уважал Ковбеца. Еще со школьных лет началась их дружба. После нивской начальной школы Борис шесть лет учился в Родниках вместе с Рыгором, с пятого класса и до окончания десятилетки. Они сидели за одной партой, а в ненастье — во время осенних дождей, зимних метелей и весенних паводков — приходилось и есть за одним столом и спать на одной кровати. Борис всегда оставался жить в Родниках, когда наступала непогода. Словом, школьные годы юношей прошли в тесной дружбе и почти под одной крышей. А вот дальше не пришлось им быть вместе.

Рыгор поехал учиться, окончил Минский медицинский институт и уже врачом вернулся в родное село. Борису же не пришлось получить высшего образования. В то лето, когда он окончил школу, измученный старыми ранами, умер его отец, участник двух войн — империалистической и гражданской, отважный конник-буденновец. Мать в то время чувствовала себя плохо, застудила ноги, долго проболела и ходила на костылях. Обстоятельства заставили Бориса отказаться от мысли о поступлении в институт — он вынужден был работать, чтоб стать опорой для матери и маленькой сестренки. Тогда он и пошел в Родниковскую МТС.

Начались годы неустанного увлекательного труда, который не только берет силы, но и дает их тебе, учит быть и хорошим специалистом, и настоящим человеком. Борис отведал разного, как говорится, механизаторского хлеба: был он и ремонтником, и прицепщиком, и трактористом, и шофером, и бригадиром тракторной бригады, а после службы в армии и войны с белофиннами стал механиком в Калиновской МТС. Но где бы ни был, он не терял связи со своим школьным товарищем Рыгором Ковбецом. А когда Рыгор приезжал на каникулы, Борис с волнением встречал его и старался, как он сам выражался, «угостить» приятеля чем-нибудь эмтээсовским: то познакомит с усадьбой МТС и ее мастерскими, то повозит по колхозам района и покажет богатые урожаи — результат труда механизаторов, то завезет на полевой стан, к трактористам и комбайнерам, чтобы друг мог почувствовать и величие трудового колхозного дня, и красоту летней ночи. Рыгор в свою очередь старался проявить к Борису как можно больше внимания. Он помог вылечить его мать, всегда готов был подать добрый совет, писал ему дружеские письма. Сколько сердечности и заботы было в письмах Рыгора, когда Борис, раненный в боях под Выборгом, лежал в госпитале! Они утешали и подбадривали его. Читая их, Борис радовался, что имеет такого хорошего друга. Этим же чувством полно его сердце и сейчас. Он рад, что они вместе с Рыгором вступили на суровый путь партизанской борьбы.

— Когда же он придет? — вздохнул Поддубный и поднес к глазам руку с часами. — Ах, дьявол! Ничего не видать…

Снова потемнело. Месяц, как бы желая доказать Поддубному, что никакой он не брат дураку, погулял над просторами и скрылся в тучах. По земле зашуршал дождь.

3

Рыгор Ковбец появился неожиданно, и не с выгона, откуда его ждали, а совсем с другой стороны. Укутанный в дождевик, он бесшумно подошел к Злобичу и Поддубному.

— Тьфу, напугал! — шарахнулся от него Поддубный. — Точно покойник из гроба… И как ты подкрался?

— Я вас заметил еще при свете месяца, — засмеялся Ковбец. — С праздником, хлопцы, с Октябрем…

— И тебя также.

— Слушали передачу?

— Слушали.

— Вот молодцы! И что?

— Здорово! Вот почитаешь…

— Когда же мне экземплярчик пришлете?

— Завтра. Сейчас там принимают, переписывают.

— Чудесно! Значит, не напрасно ты проканителился с приемником, Борис?

— Не напрасно… Ну, что у тебя?

— Да вот задержался немножко. Если ругали, то зря. Никак не мог выйти из дому. Патруль остановился против дома, под липкой, и — ни с места.

— Как с охраной завода? По-прежнему?

— Да, один полицейский. А вот идти нужно другой дорогой. Со стороны речки нельзя. Там в переулке обоз стоит, около взвода солдат… С железной дороги на Калиновку едут, заночевали здесь.

— Это хуже… Бензину достал?

— Ни капли. У соседей нет, а у немцев раздобыть не удалось.

— Жаль. Ну что ж, придется зажигать так.

— Зачем же? Я четвертушку спирту захватил. Для лекарств берег, да ладно…

— Отдай Сергею. Поджигать будет он.

— Почему я? — заспорил Поддубный. — Я лучше займусь часовым.

— Не будем пререкаться. Часовым займемся мы с Рыгором. Ведь у тебя рука еще не зажила как следует. — Злобич переложил гранату из левого кармана в правый, расстегнул ножны тесака. — Ну, Рыгор, ведя!

Они двинулись друг за другом, гуськом. Впереди — Ковбец. Прихрамывая на правую, еще в детстве искалеченную ногу, он шел мелкими, неловкими шажками. Злобич, привыкший к широкому шагу, это сразу почувствовал. Он несколько раз нечаянно наступал Ковбецу на пятки и понял, что таким ходом и времени много уйдет, и устанешь больше, чем если бы идти обычным шагом. Словно стреноженный, мелкой, не своей походкой шел и Поддубный. Что ж, ничего не поделаешь, да иначе, пожалуй, и нельзя: ведь рядом гарнизон, недолго и на беду напороться. Иди и прислушивайся. Прежде чем ступить, нащупай подошвой землю, убедись, что под ногой у тебя ничего не хрустнет, ничто не стукнет. Ковбец вел их не напрямик, не через выгон — на окраине легче всего наскочить на патруль, — а огородами. Так они миновали почти половину дворов, дошли до рва и только после этого круто повернули направо, в село. Вокруг стояла немая тишина. Казалось, в селе нет ни одного живого существа. Но в этой тишине не было покоя. Подпольщики понимали, что она сразу взорвется свистками патрулей, криками и выстрелами, если они допустят хоть какую-нибудь оплошность.

Родники растянулись вдоль речки с севера на юг. Село пересекал большак, он шел от Калиновки на восток, к железнодорожной станции Гроховка. Там, где большак от центра Родников сбегал вниз, к речке, у дороги, окруженное липами, стояло здание маслозавода.

К нему-то и вел Ковбец своих друзей. Он выбирал самый хитрый и в то же время самый удобный путь.

Они шли крутым широким рвом. Это был недурной подход к цели. Ров начинался за селом, в болотах, тянулся оттуда до деревенских усадеб, пересекал их и, прошмыгнув под довольно высоким мостиком на улице села, сбегал к речке.

— Хорошая дорога. И обратно здесь же надо идти, — прошептал Ковбец Злобичу.

Перед самой улицей остановились, прислушались. Тихо. Во дворе, надо рвом, раздалось жалобное блеяние сонной овечки, но сразу же и стихло. Постояли минутку и один за другим проскользнули под мост. Пробрались мимо стены двора, который прилепился к улице уже с приречной стороны, и оказались на так называемых нижних огородах. Этими огородами прошли параллельно улице метров сто, остановились под яблоней. Ковбец толкнул Злобича локтем и показал на дом, черневший между высокими деревьями.

Вот оно то место, куда селяне ежедневно по приказу гитлеровцев приносят и привозят сотни литров молока. И не только из одних Родников, но и еще из десятка окрестных деревень. А отсюда уже вывозятся тяжелые ящики с маслом. Приезжают за маслом раза два в месяц. Завтра или послезавтра опять, по словам Ковбеца, должны прийти машины. Только с чем они уедут? Нет, не должно вывозиться отсюда родниковское масло, не должно оно тут для немцев и вырабатываться.

Злобич первым пополз вперед. Колени и локти увязали в земле. Сразу намокла одежда и холодок защекотал тело. Доползли до первой липы, поднялись. Злобич припал к толстому стволу дерева. Внимательно оглядел все вокруг. С минуту всматривался в сторону завода, пока не заметил черный продолговатый силуэт. Сначала подумал, что, может быть, это просто какой-нибудь столб, но, когда силуэт двинулся с места, сомнения исчезли. Они окончательно рассеялись, когда из-за туч ненадолго выглянул месяц. При этом хотя и не ярком освещении удалось разглядеть часового. Он был высокого роста, поверх шинели и шапки на нем топорщилась плащ-палатка, из-под которой на груди поблескивал автомат. Взглянув на месяц, часовой громко зевнул и стал быстрее, должно быть, чтоб прогнать дремоту, ходить вдоль здания завода. Не опуская глаз с часового, Злобич подождал, пока сгустится тьма, затем снова торопливо пополз.

Миг — и он с Ковбецом у стены здания, за углом. Притаились, выбирают удобную минуту. Почему такой горячей и толстой стала ручка тесака?! Часовой идет прямо на них. Вот он уже в пяти шагах. Как близко! Сейчас самый удобный момент… Как только часовой повернулся, Злобич схватил его и изо всех сил рванул назад, в то же мгновение ударив тесаком. Часовой упал на землю и застонал. Злобич и Ковбец навалились на него.

— Готов, пошли, — шепнул через минуту Ковбец.

Злобич сунул тесак в ножны, поднялся. Тут же подумал, что снять часового — это не главная их задача. Что там, у Сергея? Надо спешить. Злобич схватил автомат и кинулся к зданию.

У Поддубного дело не ладилось. Сидя на корточках, он одну за другой зажигал спички, но пучки сырой соломы, выдранной из стрехи, никак не хотели загораться.

— А спиртом облил? — спросил Ковбец.

— Э, много пользы от твоего спирта… — неопределенно ответил Поддубный.

Он тяжело сопел, чиркая спичками. Злобич от нетерпения потянулся уже было за гранатой, но сдержался. Если взрыв разнесется по окрестности, подымется весь гарнизон. Однако что же предпринять? Солома наконец запылала. Поддубный вскочил на ноги и сунул один пучок под стреху. Кругом запрыгали отблески огня. С другим пучком, зажженным от первого, он подскочил к ближайшему окну: зазвенело стекло, и внутрь завода полетел клубок огня. Злобич кинул еще пук соломы, выдранный из крыши. Пламя побежало с пола по стене, взметнулось под потолок. На головы с крыши, охваченной огнем, посыпались искры. Все отскочили от строения и, убедившись, что пожар уже вошел в силу, что его не потушит уже никакой дождь, побежали огородами.

Путь их все ярче и ярче освещался начавшимся пожаром. Откуда-то из центра Родников, от площади, донесся пронзительный свисток патруля, за ним второй, третий. Село встрепенулось, загудело. Топот десятков ног, яростные выкрики разносились по улице, когда подпольщики проскочили под мостом и стали уходить дальше оврагом. Скорее вон из села! Злобич и Поддубный так спешили, что даже не попрощались с Ковбецом, который сразу же садами повернул к своему двору. Над Родниками вспыхнули ракеты, там и сям раздавались выстрелы. Это еще больше подгоняло Злобича и Поддубного. По лицам их градом катился пот, во рту пересохло. А они всё бежали. Миновали кладбище, пересекли дорогу. И вдруг позади них вспыхнула ракета, совсем близко. Оглянулись назад — и шарахнулись: двое верховых. Не успели броситься на землю, притаиться, как над ними просвистела автоматная очередь. Ясно, их заметили. Что же делать? Теперь так не убежишь. Надо отстреливаться. Злобич вскинул автомат и дал очередь. Один из верховых вскрикнул, схватился за грудь и вылетел из седла. Второй испуганно повернул назад. Вслед ему Злобич пустил еще одну очередь. Конь рухнул на землю, но всадник ловко выскочил из седла и кинулся к селу. Злобич выстрелил ему вдогонку и побежал.

— Скорее, скорее, Сергей! Сейчас налетят сюда! — крикнул он, переводя дыхание.

Они побежали еще быстрее, стремясь как можно раньше пересечь поле, уйти от преследования. Им было слышно, как позади стреляли, как над полем долго разносилось гиканье верховых. Но в это время они были уже у леса.

Остановились в ельнике, где отдыхали, когда шли в село. Здесь они должны были разойтись по своим деревням: один — налево, другой — направо.

— У-ух! Ну и баня! — шумно выдохнул Поддубный.

— Да… Зато завода больше нет… В груди кипит, будто в радиаторе… — осипшим голосом произнес Злобич и нетвердым от усталости шагом направился к луже.

— Погоди, не пей! — крикнул Поддубный и кинулся за ним.

— А что такое? — глотнув пригоршню воды, спросил Злобич.

— У меня спирт Рыгора.

— Как? Ты его не сжег? А мы так буксовали, чуть надолго не засели.

— Ну что там выливать на солому такую каплю? На… хлебни.

— Иди ты к черту со своим спиртом! Сумасшедший! — вскипел Злобич, повернулся и ушел.

— Экой ты… Не думал… — кинул ему вслед Поддубный, он постоял и затем двинулся в другую сторону, к Низкам.

4

«Что там с ним? Почему задержался?» — думала Надя, пристально вглядываясь в темноту.

Она стояла у бани. Сколько уже времени прошло, как она вместе с Ольгой и Тихоном закончила работу и, расставшись с ними у своего сада, тайком вернулась сюда? Ведь она здесь, должно быть, часа два, а его все нет и нет. А на востоке уже начинает брезжить. Может, пойти ему навстречу? Нет, нет, надо ждать здесь. Он пойдет к своему двору огородами, прямо по этой тропинке.

Как это странно! Вот стоит и волнуется, и сердце у нее не на месте. Подумать только, что она способна так тревожиться! Вспомнилось, как рождалось ее чувство к Борису. Еще с детства тянется она к нему. Старше ее на пять лет, он часто защищал ее от обидчиков. В те годы Надю особенно удивляло, что он, такой сильный и ловкий, в то же время очень сдержан и тих. Когда выросла, она стала замечать, что Борис не только сильный и добрый, но еще и красивый. Особенно ей нравились его глаза, большие, темные, в густой черни бровей и ресниц. При встречах она смотрела на его глаза и брови, ей иной раз становилось не по себе, она начинала смущаться. А он, как нарочно, не прятал, своих глаз, а смотрел на нее все зорче и теплей, все пристальнее и смелее. И тогда она поняла, что не такой уж он спокойный и тихий, как это ей раньше казалось.

Они долго таили свои чувства и только этой весной, вернее ранним летом, открыли друг другу сердца. Помнится, она ходила по делам в Калиновку, была на совещании в райкоме комсомола и к вечеру возвращалась домой. Шла одна. Полевая дорога вилась между хлебов и кустарников. Все вокруг погружалось в тишину и покой, после дневного зноя набиралось вечерней прохлады. Захваченная окружающим, она не услышала, как ее нагнал велосипедист; он подъехал сзади и осторожно обнял ее рукой. Она испуганно оглянулась, но сразу же успокоилась: это был Борис. Он ехал с работы, из МТС, в деревню. В те дни его калиновская квартира пустовала, потому что он почти все время проводил в Ниве. Ему не так уж легко было ездить каждый день в МТС и обратно — тридцать километров в два конца, но он не отказывался от этих поездок. Только одна Надя знала, почему его так тянет в деревню. Звездными вечерами, которые он проводил с нею, они много сказали друг другу хороших слов, но самые волнующие были сказаны во время этой встречи, по дороге из Калиновки домой. Бывает, что прочувствованные и дорогие слова, которые долго носишь в сердце и никак не решаешься высказать, вдруг просто и легко, как спелые яблоки с дерева, слетают с уст. Так вышло и у Нади с Борисом, когда они случайно встретились на дороге. Взявшись за руки, они шли через поля и леса, мимо деревень и говорили о своем счастье… Недалеко от Нивы, на высоком пригорке, откуда в вечерних сумерках открывался живописный вид, Борис неожиданно отбросил от себя велосипед, который всю дорогу вел левой рукой, порывисто обнял ее и стал осыпать поцелуями. Потом, когда их руки расплелись, он подхватил с земли велосипед и крикнул:

— Садись! Эх, и прокачу!

Он помчал ее так, что дух захватывало. Сидя на раме между его руками, слыша его дыхание, она была так счастлива, что ей хотелось петь, смеяться, кричать от радости. А он сломя голову несся по дороге, слетал с одного холма, птицей взлетал на другой, нажимая на педали с таким азартом, как будто решил прокатить ее вокруг света…



Охваченная воспоминаниями, она на время забыла, где находятся и кого ждет. Спохватившись, снова стала всматриваться в сторону Родников, изредка вздрагивая не то от волнения, не то от предутреннего холодка. Начала считать. Отсчитает шестьдесят — минута, загнет палец и считает сначала. На середине какой-то минуты сбилась со счета — устала. Тряхнула головой, чтоб прогнать наплывающую дремоту, и начала было считать сначала, но вдруг остановилась. Сильно застучало сердце, когда она увидела на тропинке фигуру человека. Чуть не кинулась навстречу, но мелькнула мысль о неизвестном, который зачем-то бродил здесь вечером у бани. Вглядываясь во тьму, затаив дыхание, она на цыпочках подошла к самой тропке. Фигура приближалась. Вот она уже возле бани, рядом. Его шапка, его плечи!

— Борис! — вскрикнула она и бросилась к нему.

— Надейка! Ах ты, полуночница моя! — прошептал он, прижимая ее к себе.

Он был так взволнован этой встречей! Сколько заботы, сколько горячего чувства! Как выразить ей свою признательность, свою любовь? Но что бы ни сделал, все равно он знал, она заслуживает большего. Такая уж она, Надя.

Он стал целовать ее, потом взял на руки и, как малое дитя, понес. Остановился только у самых огородов, когда путь перерезала широкая, полная воды канава. Надя поправила косынку и лукаво шепнула ему на ухо:

— По ровному и я тебя пронесу. А ты здесь попробуй.

— И здесь справлюсь. Только передохну.

— Не надо, милый. Смотри, я не хуже тебя умею, — сказала она, соскользнув с его рук, и, разбежавшись, легко перепрыгнула через канаву.

— Ловко! — удивился Борис и тоже перескочил.

Успокоенные, они, взявшись за руки, медленно пошли огородами.

— У нас удача, — наклонившись к ней, проговорил Борис. — А у вас? Все приняли?

— Все, без пропусков. Шесть экземпляров сделали. Приемник спрятали.

— Отлично! — похвалил Борис.

Они шли краем сада, куда, казалось, спрятаться под деревья сбежались сейчас все предутренние тени. И в самом деле, на огородах, открытых и слегка покатых, рассвет был заметнее, чем здесь, под сенью деревьев колхозного сада, раскинувшегося вдоль северной окраины Нивы.

Борис и Надя шли мимо сада Бошкиных, когда вдруг сквозь шум ветра до них донесся сердитый мужской голос:

— Эге-ге!.. Ты что ж это своевольничаешь, Хадора? Кто тебе дал право брать?!

Возглас этот прозвучал неожиданно не только для Бориса и Нади, но, должно быть, и для того, к кому был непосредственно обращен. Дернув Надю за руку, Борис отступил за кусты малинника, прижался к забору. Он затаил дыхание, вглядываясь вперед. Только сейчас он сообразил, что это голос дядьки Макара, Надиного отца. Вон старик стоит на тропке, что ведет из деревни на огород, к пуне, и смотрит на какую-то женщину.

— Да это же Хадора Юрковец, — шепнула Надя, — смотри, что-то тащит.

Некоторое время Хадора стояла в растерянности перед Макаром, держа на плече тонкое длинное бревно, затем вдруг закричала:

— Чего ты, старый пень, шатаешься, высматриваешь? Не к партизанам ли ходишь по ночам?

Хадора не оборонялась, а наступала. Она не двигалась и не имела намерения ни сбросить с плеча бревно, ни отнести его назад. «Так вот кто бродил вчера возле пуни», — подумал Борис. К этой женщине, сплетнице и задире, он всегда относился неприязненно, а теперь, во время войны, это чувство еще усилилось, так как Хадора стала главным подпевалой у своего брата — старосты Игната Бошкина.

— Ты меня не пугай! — повысил голос Макар и шагнул ближе к Хадоре. — Видно, и вчера ты там лазала. В пуне полпростенка разобрала. Полок в бане — и тот тебе покоя не дает. Ишь, нашла дрова… Как же — сухие, легкие. Сейчас же отнеси назад бревно и положи, где взяла!

— Не распоряжайся, не испугалась!

— Испугаешься! Люди найдут на тебя управу, если брат не находит.

— Чего ты кричишь? На дочку свою кричи, она у тебя цаца хорошая, — пошла в обход Хадора. — А еще племянник мой к ней сватается… Дурень. Нет, хватит, не дай бог с такими связаться…

— Замолчи, зелье… Не заговаривай мне зубы, сейчас же неси бревно на место.

— А что, я твое взяла?

— И мое… Всей деревни, общественное… Мы старались, строили, а такие бесстыжие, как ты, растаскивают. Руки оторвем! Эх ты!.. Легко ли будет потом собирать все заново? Подумай!

— Не жалей… И не такое теперь пропадает. Гм, пуню бережет… Голову побереги!

— Вот ты свою и побереги… Не отнеси только, тогда увидишь… Ну, кому говорю?! — крикнул Макар, вцепившись в конец бревна.

Увидев, что старик не на шутку разъярен, Хадора испугалась, притихла. Она знала, что Макар Яроцкий в минуту раздражения становится человеком горячим, может, пожалуй, и кулаки пустить в ход. Хадора попробовала вырваться, но это ей не удалось — Макар не отступал. Тогда она решительным движением сбросила бревно к ногам старика и, ругаясь, поспешила домой.

— Взял верх старик, — промолвил Борис, — молодчина! И выследил же как-то негодницу.

— Он может… Тоже, видать, ночь не спал, — ответила Надя и первая двинулась от забора.

За усадьбой Бошкиных они попрощались. Надя, желая раньше отца попасть домой, заторопилась к себе. Борис проводил ее взглядом и тоже зашагал домой. Бесшумно, крадучись между яблонями, он пересек садик и через калитку прошел во двор. Прежде чем зайти в хату, прокрался к воротам, сквозь щель посмотрел на улицу, прислушался. И когда убедился, что возле дома никого нет, три раза тихо постучал в окно. Стук этот в хате был услышан сразу: мать, должно быть, с нетерпением ожидала сына.

— Пришел… Сыночек мой родненький… А я так беспокоилась, — заговорила мать. — Всю ноченьку ждали… Верочка только-только уснула, а я никак не могла.

— А я разве спала? Так только, лежала тихонько, — подала голос Верочка.

Сестренка быстро вскочила с постели, завесила одеялом окошко на кухне, зажгла лампу.

— Почему же ты, сыночек, обедать не пришел? — попрекнула мать, бренча тарелками в шкафике. — Не хорошо.

— Некогда было… Но я в обед подзаправился малость, Надя принесла. — Борис разделся и сел за стол. — Зато сейчас я хоть разком, давозком, — прибавил он и улыбнулся.

— Ешь, сыночек, на здоровье. Небось дел хватало — из сил выбился.

— Всего было, мама… И сорочка становилась мокрой, и в горле пересыхало…

— Ай-ай… И хоть не зря?

— Не-ет… Удачно поработали.

От матери Борис не скрывал своей подпольной деятельности. Он не рассказывал ей только о людях, с которыми был связан, об их делах, да она и сама этим не интересовалась. Все же, что делал он лично, было ей до мелочей известно. Иначе, считал Борис, и быть не должно. Разве мог бы он работать в таких условиях, если бы в семье не чувствовал поддержки? Мать его понимала и благословила на трудное дело…

— Ну и слава богу, что удачно. А у нас тут тоже было происшествие. Староста весь двор перевернул.

Борис насторожился, бросил есть.

— Ничего страшного, но, известно, неприятно. Ты ешь, ешь… Были мы в лесу с Верочкой, по дрова ездили. Встретились нам трое, говорят — из плена бежали. Пришли они с нами в деревню… в хату к нам…

— Один из них тебя, Борис, знает, — вставила Верочка. — Поклон передавал… А другой, пожилой такой, маме приметился…

— Да, знакомое что-то… А где я его видела, никак припомнить не могу. Только — видела. Не в Буграх ли, когда бывала у дочки? Жаль, что не спросила… — Мать помолчала, потом вернулась к прерванному рассказу: — Так вот, они пришли, а староста прослышал — и к нам… Арестовать их хотел. А они перед самым его приходом удрали. Вот он и взъелся. Кричит: «Куда девали пленных?» Мы ему говорим, что ушли, а он не верит. Обыск устроил, все уголки на дворе, в пуне и в хате обшарил. Искал, что твою иголку…

— Собака! Повод нашел. Нет, не только пленных он искал… Знаю, давно ему не терпится проверить наш двор, — сказал Борис и, встав из-за стола, начал раздеваться. — А эти трое… рассказали что-нибудь о себе?

— Ничего. Только один, тот, что тебя знает, крикнул, когда выбегал из хаты, что он работал шофером в Калиновке.

— Гм… Мало ли было шоферов в Калиновке? И в нашей МТС, и на предприятиях, и в учреждениях… А может быть, они совсем и не пленные?

— Бог их ведает. В душу ведь к ним не залезешь. Может, и обманули… — Мать вздохнула и задумчиво прибавила: — Теперь не разберешь, кто — от души, а кто таится. Вот заходили к Макару люди из Бугров. Поросят покупали. Рассказывали, будто у них в деревне и в Выгарах партизаны были, целым отрядом проезжали.

— Когда?

— Вчера. Сходить бы в Бугры, к Параске, может и больше узнали бы.

Трое неизвестных и партизаны. Какая может быть между теми и другими связь? Кто эти неизвестные? Может быть, как раз и есть те, кого он с таким нетерпением ждет каждый день? Неотвязные думы долго не давали ему уснуть.

5

Когда Андрей Перепечкин и Сандро Турабелидзе убили конвоира, который гнал их и Никодима Космача на работу, они повернули в поле и дальше пошли глухими, бездорожными местами. Идти было трудно. Порывистый ветер валил с ног голодных, обессиленных людей. Слабость разливалась по телу, в глазах вертелись зеленые круги.

Ноги у Андрея так окоченели, что он их уже не чувствовал. Грязные, заскорузлые портянки, рваные башмаки с крагами, которые кинул ему в лицо гитлеровец, отобравший у него в лагере сапоги, — где тут быть теплу? Нестерпимо холодно было в летних штанах, латанных-перелатанных, не грела и поношенная фуфайка. Два его попутчика одеты были не лучше. Все они опустили края выцветших пилоток, натянули их на уши. Они не знали, куда девать свои руки: то засовывали их в карманы, то грели за пазухой, то прятали в рукава. Измученные, опухшие от холода и голода, они шли напрямик через заросли кустарника, обходя деревни.

— Ноги задубели, нет сил идти. Что будет, то будет, давайте завернем в деревню. Только бы отогреться, поесть. За тепло и кусок хлеба все отдам, — дрожа, умоляюще произнес Никодим Космач.

— Ах, шени чириме![1] Зачем в деревню? Там фашист, полицай. Я обратно в лагерь не хочу, — почерневшими губами шептал Сандро, едва передвигая ноги, на которых были одни тряпки, обмотанные телефонным проводом.

— Потерпи, дядька Никодим. Проберемся в дальние села, где фашистов нет, обогреемся, подкрепимся и дальше. А пока и в самом деле не мешало бы немножко отдохнуть. Давайте вон туда, в затишек, — показал Андрей в сторону густого ельника.

Они остановились, с минуту постояли молча. Потом, взглянув на Никодима, Андрей сказал:

— Ты в лагере начал было рассказывать о себе… ну, как попал к фашистам… да так и не кончил: на работу погнали.

Андрею хотелось дослушать рассказ Никодима. Он должен был составить себе более ясное представление о человеке, который идет сейчас рядом с ним. Каково прошлое этого человека? Что у него на душе? Можно ли на него положиться в трудную минуту? Все эти вопросы задавал себе Андрей и не только сейчас, но всякий раз, когда сталкивался с новым человеком, судьба которого скрещивалась с его судьбой.

— Так ты кончай, — попросил Андрей. — Расскажи, пока стоим.

— Не больно-то охота разговаривать. От холода свело всего.

— А ты коротко.

— Бр-р… На чем же это я тогда остановился? С голодухи память стала, что дырявый мешок, — ничего не держится.

— А ты дырку зашей либо заткни, — сказал Сандро и ухмыльнулся.

— Еще шутит. Грех смеяться.

— Ты не злись, рассказывай… Кончил на том, как послали тебя на какой-то там километр.

— Вот-вот… Ну, прибыл я на пост… Бр-р… Встречаю и провожаю поезда. Изредка обозы или колонны солдат пропускаю через переезд. А то все больше в будке у себя сижу. А фронт недалеко. Грохочет… Ах, черт бы побрал этот ветер! — воскликнул Никодим, растирая рукой щеку.

— Становись поближе… Вот тут возле нас, здесь тише.

— И то правда, — заметил Никодим и стал возле пушистой молодой ели. — Так, значит, грохотало. День, два. Потом налетели самолеты. Я как раз обоз военный пропускал через переезд. Вот тут и началось. Каша. Хорошо, что я под откосом в яме спрятался, а то было бы! Ну, поднялся, когда затихло. Кто из обоза уцелел — уехали. Дорога разбита. Телефон, как назло, испортился — позвонить не могу. Ждал почти до вечера — ни поездов, ни ремонтников. А тут слышу, стреляют со всех сторон… И так мне тяжело стало. Думаю: сколько пришлось перенести… после того как из военкомата был направлен на эти дорожные работы… А сколько, думаю, еще продлится это лихолетье. И вот решать надо: то ли оставаться на посту, у будки, то ли идти к начальству на станцию. Пока раздумывал — фашисты из лесу. На мотоциклах. Я — в кусты, они — по мне стрелять. Настигли и начали бить. А потом погнали в лагерь.

— Та-ак… — задумчиво произнес Андрей и, взглянув на Никодима, спросил: — А теперь что ты думаешь? Куда направиться?

— О… теперь мне не страшно… Под ногами ведь калиновская земля, родная… Идемте скорей…

— Идем, — согласился Андрей и, подумав о неизвестности, ожидающей их впереди, захотел узнать насчет этого мнение Никодима. — А скажи, ты ведь человек пожилой, должно быть опытный, — посоветуй, что нам делать, куда податься.

— Пристанище найти можно, — после короткого молчания ответил Никодим, выходя из-за елки. — Надо баб поискать… солдаток или вдов. И в примы к ним идти или работниками. Таким бабам нужны мужские руки…

— А кто за нас, Никодим, воевать будет? — сурово остановил его Сандро, гневно блеснув круглыми серо-карими глазами.

— Гм, кто… Воюй… Так чего ж вы просите совета? Что вы ко мне с уловками?

— А к партизанам, Никодим, ты не хочешь идти? — переглянувшись с Сандро, спросил Андрей. — Они непременно должны здесь быть. Писали ведь в газетах…

— Писали… Только пойди найди этих партизан. Долгая песня. Пока у меня другая забота. Вот в животе бурчит, переворачивается все. Давайте пойдем поскорее. Тут недалеко деревня, Нива называется. Может, на часок заскочили бы.

Дальше они шли молча. Начался лес, густой, с твердым грунтом. Среди деревьев было тише.

Они переходили лесную дорогу и вдруг в сторонке, возле кучи дров, увидели запряженную в телегу лошадь. Пожилая женщина и девочка выбирали поленья получше, укладывали их на воз. Они так занялись своим делом, что ничего не видели вокруг. Андрей первым подошел к ним и поздоровался. Женщина и девочка испуганно выпрямились, удивленно уставились на трех оборванных, худых незнакомцев.

— Видно, из плена? — спросила женщина, когда пришла в себя. — Боже мой, что с вами сделали…

— Не удивляйтесь, мамаша, — улыбнувшись, ответил Андрей. — Бывают экземпляры и похлеще, чем мы.

— В вашей деревне тихо? Нет гитлеровцев? — поинтересовался Сандро.

— Нет. А вот наши, люди говорят, были сегодня в Выгарах. Есть тут такая деревня.

— Какие наши? Кто?

— Откуда мне знать? Говорили, что наши, — переглянувшись с дочкой, вдруг почему-то неуверенно проговорила женщина. — Если надо, сами сходите, узнайте.

— Ага, так, так… — шепнул Андрей, обдумывая и прикидывая что-то. — А вы откуда?

— Из Нивы.

— Хорошо. Давайте, хлопцы, поможем мамаше — и с нею в деревню. Может, там узнаем больше.

Наложили воз дров, увязали, помогли коню вытащить его на дорогу.

— Выбрались в лес — набедовались. Гуж лопнул — еле с ним справились, — говорила женщина, поправляя черные с редкой сединой волосы, выбившиеся из-под платка на смуглый морщинистый лоб.

— А где… не знаю, как тебя величать… твой хозяин? — спросил Никодим, разглаживая пальцами русые усы.

— Зовут Авгиньей. Мужа нет, помер.

— А вы бы, Авгинья, выбрали себе кого-нибудь из нас в работники. И гужей бы этих не знали, да и другого… — посоветовал Никодим.

— Как это — выбрала?

— Да так, приняли бы временно на работу. Из пленных кто-нибудь мог бы пристать.

— Как он для нас старается, — шепнул Сандро Андрею.

— Нет нужды… А и была бы, так как-нибудь и без пленных обошлась… Воевать им надо. А не хотят — пускай тогда, уж извините, мыкаются по белу свету и муки терпят.

— Так-с, — процедил Никодим и умолк.

Он не стал продолжать разговора, так как ответ женщины был достаточно ясен и категоричен. «Поговори с ней еще, — подумал Никодим, — так и в хату погреться не пустит». Андрей и Сандро поняли, почему Космач умолк. Обрадованные словами тетки Авгиньи, они только переглянулись между собой, заулыбались. Некоторое время шли молча, потом Андрей спросил:

— Ну как, мать, жизнь под оккупантами?

— Сами знаете, как живется в плену. Вот так и у нас…

Показались деревенские хаты, понурые, молчаливые. Там и сям над почерневшими дворищами высились обгорелые столбы и вереи, рыжие печные трубы, напоминая о том, что здесь недавно гуляли пожары, шли бои.

Въехали на выгон. Рядом с дорогой — длинное черное пятно: пепелище на месте колхозного гумна. На пепелище — кучи головешек, уголь, железный лом. Конь покосился на эти кучи, всхрапнул, хотел было остановиться, но на него прикрикнули, и он медленно потащил воз дальше. У самой околицы Авгинья повернула коня на дорожку, которая вилась за огородами.

— Улицей лучше не ехать. Подальше от глаз старосты, — объяснила женщина. — Увидит — сразу донесет, штраф за дрова наложит.

Миновали несколько дворов, и вскоре Авгинья, взяв коня за уздечку, повернула в небольшой садик.

— Вот и приехали, — сказала она, останавливаясь у забора, отделявшего садик от двора.

Внезапно с огорода донесся голос:

— Что, дровами занялась, Авгинья? Пора, пора… И помощников-то у тебя сколько!

Все оглянулись. Недалеко по тропинке шла женщина, неся откуда-то охапку соломы. Никто не ответил ей. Но когда она немного отошла, Авгинья, бросив взгляд на Никодима, обронила:

— Вдова… Хадора Юрковец. Вот бы к кому тебе в примаки, если жизнь надоела… Увидела-таки мои дрова. Теперь все, секретов нет…

Пленные мигом сбросили с телеги дрова, распрягли коня и, дыша на окоченевшие пальцы, бегом кинулись в хату. Никодим сразу же забрался на печь и, когда Авгинья позвала его к столу, только пробормотал:

— Озяб очень, будь добренькая, подай мне сюда.

Андрей и Сандро посмотрели друг на друга и улыбнулись. Низко склонившись над окутанной паром миской, они торопливо ели, потягивая носами и изредка покашливая. Глядя, с какой жадностью беглецы едят, Авгинья заметила:

— Не спешите. Хорошенько прожевывайте… Да и меру знайте.

Андрей уставился на хозяйку: жалко ей, что ли? Авгинья догадалась, пояснила:

— Вас жалко, а не еды. На днях через нашу деревню шел один хлопец. Тоже из плена. Несколько суток голодал. И вот на пустой желудок нахватался капусты с картошкой. Помучился бедняга часика два и помер. — Авгинья подала тарелку молока, прибавила: — Ешьте, сколько надо.

— Мама, Хадора пошла по улице… Видать, к Игнату, — сообщила девочка, повернувшись от окна.

— А ты, Верочка, беги в сенцы, последи из-за дверей…

Хлопцы поели еще немного, поблагодарили и встали из-за стола. Андрей прошелся по комнате, разминая ноги. Вдруг он заметил, что со стены, из-под вышитого полотенца, прикрывавшего застекленную рамку, на него глядят большие темные глаза с черными ресницами. В рамке было много карточек, и много глаз смотрело на него оттуда, но все они были на один лад и какие-то незаметные, глаза же с темным блеском были особенные, яркие и выразительные. Их сдержанную и строгую красоту выгодно оттеняли широкие густые брови, сомкнувшиеся на переносье в одну черную полосу. «Что-то очень уж знакомые глаза, — подумал Андрей и, шагнув ближе к фотографии, мысленно воскликнул: — Здорово, Борис! Как ты сюда попал? Ты здесь дома или в гостях?..» Андрей повернулся к хозяйке, чтобы спросить, кем приходится ей Борис, но, взглянув на ее глаза и брови, сразу понял, что это его мать.

— Где ваш Борис? — спросил он, показывая рукой на карточку.

— Он здесь. Откуда вы его знаете?

Андрей не ответил, потому что в эту минуту в хату с криком влетела Верочка:

— Бошкин с винтовкой идет! Бегите!

Грохоча солдатскими башмаками, скатился с печи Никодим. Дрожащими пальцами на ходу застегивая неподатливые крючки шинели, он стремглав вылетел из хаты.

— Через садок, на огород бегите! — встревоженно воскликнула Авгинья.

— Спасибо, — ответил Андрей и, оглянувшись с порога, крикнул: — Я шофером в Калиновке был. Знаю Бориса. Кланяйтесь ему!

— Ладно, ладно. Бегите, родимые.

Последних слов уже не было слышно: их заглушил стук дверей. Андрей догнал Сандро и Никодима за садом, и они побежали все вместе. Пробрались канавой через огороды, вошли в заросли кустарника, тянувшиеся вдоль речки. Передохнули, обсудили, что делать дальше, и двинулись на восток.

Через час-полтора они остановились на опушке леса, у дороги. В полукилометре впереди виднелась деревня. Некоторое время все молча поглядывали на нее. «Так это же Выгары, — думал Никодим. — Еще пять километров — и Бугры, родной дом».

— Глядите, подвода из деревни едет, — сказал Сандро.

— Вот и хорошо, — обрадовался Андрей. — Сейчас разузнаем, кто в деревне. Тетка Авгинья ведь говорила, что здесь были наши…

Подвода быстро приближалась к лесу. На ней можно было разглядеть человека, закутанного в серый армяк. Он сидел на чем-то твердом, покрытом полосатым одеялом, концы которого бились на ветру. Трудно было разобрать, кто едет: женщина или мужчина. Не понять было и что лежит на возу. Подвода въехала в лес. Пленные вышли на дорогу, окликнули проезжего. Человек остановил коня, откинул с головы просторный капюшон армяка. Из-под толстого, закрывающего лоб вязаного платка поблескивали карие глаза.

— На мельницу еду, хороший ветер, — поспешила объяснить женщина, рассматривая встречных.

— Поезжай на здоровье. Только скажи, что в деревне? — спросил Андрей, делая шаг к повозке. — Немцев нет?

— Нет!

— А партизаны?.. Ну, что молчишь? Говори, не бойся, мы ведь пленные.

— Есть партизаны.

— Правда?!

— Конечно, правда. Я жена красноармейца, не стану я таким, как вы, врать.

— Тогда спасибо. Поезжай счастливо.

Андрей и Сандро пошли к деревне. Никодим же колебался. Идя следом, он говорил:

— А что, если баба наврала? Если там не партизаны, а полиция?

— Не может этого быть. В конце концов подкрадемся к деревне со стороны кустарника и в крайнем доме спросим. А в случае чего — драла.

— Как хотите… Вам виднее… — Никодим начал расстегивать ремень, поглядывая на придорожные кусты. — Я тут на минутку… Догоню…

Когда они уже подходили к деревне, оглянулись: Никодима сзади не было. Андрей и Сандро посмотрели друг на друга и нахмурились.

6

В этой небольшой деревеньке, укрытой лесными массивами и лежавшей в стороне от дороги Нива — Бугры, сегодня было необыкновенное оживление. С самого утра улицы ее заполнились повозками и вооруженными людьми. Хотя этих людей было не так уж много — человек, может быть, сто, но они как-то сразу изменили будничную жизнь деревеньки. Казалось, расступилась лесная чаща и на Выгары с широких полевых просторов хлынули мощные ветры. Эта вооруженная сотня людей принесла с собой множество свежих новостей. Жители деревни с полуслова понимали, что все, о чем рассказывали партизаны, произошло на просторах Калиновщины и соседних районов, на железнодорожных и шоссейных магистралях. Догадывались, что эта вооруженная сотня людей, среди которых у выгаровцев немало знакомых, остановилась здесь, в деревне, после какого-то большого перехода, после долгого и трудного рейда.

Этих усталых, но неугомонных людей лесная деревенька принимала радушно. Мужчины помогали приводить в порядок повозки и сбрую, поизносившуюся, поистрепавшуюся за время долгой дороги; женщины стирали и штопали одежду, давали новое, своей работы, белье, пускали в ход все свое кулинарное искусство, а дети и вовсе не находили себе места от радости.

После полудня задымили бани. Сизый дым пополз по садам, лугам, выгонам. Он стлался низко, как всегда в пасмурные, сырые осенние дни. Бани топились усердно, явно с расчетом, чтобы гостеприимство хозяев надолго запомнилось партизанам.

Больше всех старался Антон Малявка. Правда, старания эти вызваны были особыми мотивами. Во-первых, он готовил баню не для кого-нибудь, а для самого начальства, для людей, которые почти все издавна его знают, а во-вторых, он снаряжал сегодня в партизаны своего сына Всеслава. Пускай все они увидят: и секретарь райкома партии Камлюк, и председатель райисполкома Струшня, и судья Мартынов, и эти двое, раньше ему незнакомые командир отряда Гарнак и комиссар Новиков, — пускай увидят, что он, старый Антон Малявка, отец их нового партизана, может такую баньку истопить, какая им, пожалуй, и не снилась никогда. И надо сказать, что этой его работой все остались чрезвычайно довольны.

Новиков и Мартынов помылись первыми и пошли в хату. Как только переступили порог, сразу же стали на все лады расхваливать перед Антонихой искусство ее старика.

— Вот это банька — красота, — заговорил Новиков. — Ни чада, ни дыма. Пара — сколько душе угодно… А воды! И горячей, и теплой — полощись, как бобр…

Небольшого роста, кругленький, подвижный, Новиков имел сейчас такой свежий, привлекательный вид, что старая Антониха, любуясь им, с материнской нежностью промолвила:

— Какой ты, сынок… прямо-таки светишься…

— Иначе и быть не может, уважаемая гражданочка, — поддержал старуху Мартынов. Он, хотя и знал имя Антонихи, назвал ее так, как обычно называл и других, как привык за время своей долгой юридической практики. — После такой бани, уважаемая гражданочка, и засветиться не диво. Если я, старый пень, и то, кажется, блестеть начал, так ему, молодому да пригожему, и подавно полагается светиться.

— Верно, верно, но и у вас вид ничего, не надо так уж на себя наговаривать. А что седой, так на это есть причины, тут года ни при чем. — Антониха глубоко вздохнула и, принявшись раздувать возле печи самовар, прибавила: — Помню, помню, как вас тогда гнали перед собой балаховцы.

— Что за балаховцы, Павел Казимирович, когда это они вас гнали? — заинтересовался Новиков, кинув быстрый взгляд на Мартынова.

— Давние дела, Иван Пудович, еще времен гражданской войны. — Мартынов разделся и, присев на табуретку, стал вытирать полотенцем свое морщинистое, со впалыми щеками лицо. — Я был тогда чекистом. Как-то приехал из Калиновки в Бугры, в гости к родителям, и заночевал. А случилось так, что в эту ночь через деревню проезжали эти балаховцы. Один кулак донес на меня. Балаховцы бесшумно вынули раму из окна и захватили сонной всю нашу семью. Родителей и двух сестер расстреляли, хату сожгли, а меня погнали к себе в штаб. По дороге я от них удрал. Вот после этого случая и побелела моя чуприна.

— Гляди ты, какая история, а я и не знал до сих пор, — задумчиво произнес Новиков. — А кто они, эти балаховцы?

— Не знаешь?.. Впрочем, это и не диво: твоя костромская земля далеко отсюда, да и мал ты был тогда. Так послушай. Был такой Булак-Балахович, царский генерал, белорусский националист, такая же примерно штучка, как Петлюра на Украине. Так вот, этот Булак-Балахович при поддержке денежного мешка Антанты создал свое соединение, так называемое «Белорусское войско». Один из отрядов этого соединения действовал и в нашем районе. — Мартынов задумался на минуту, потом продолжал: — Недавно попала мне в руки одна теперешняя газетка минская. Из нее я, между прочим, узнал, что в Минск из Западной Европы вернулись люди, которые когда-то были сторонниками и этого Булак-Балаховича, и кайзера Вильгельма, и Пилсудского. Теперь эти люди возродили свою деятельность при поддержке Гитлера. Как и прежде, они призывают к отрыву Белоруссии от России, к «приобщению» белорусов к европейской цивилизации.

— Теперь они стараются внести разлад между нашими народами, хотят сыграть на этом, — Новиков вдруг, что-то вспомнив, умолк, вид у него стал озабоченный. — Я хотел спросить у вас, Павел Казимирович, о Грюнвальдской битве.

— А зачем это тебе вдруг понадобилось?

— Да ведь я сегодня делаю в деревне доклад об Октябрьской революции, вот и хочу привести некоторые факты из истории совместной борьбы славянских народов.

— Это хорошо. Надо подчеркнуть в докладе, что дружба наших народов имеет исторические корни, что славяне и в прошлом не раз громили германских агрессоров.

— Я об этом скажу. Вспомню и Ледовое побоище, и Грюнвальдскую битву, и все другие битвы.

— Хорошо. Так что тебя интересует?

— Знаю, что битва при Грюнвальде была в самом начале пятнадцатого века, а когда точно — забыл.

— И дату Ледового побоища не помнишь?

— Нет, эту знаю.

— Ну, ладно, что хоть не все забыл. Так слушай: Грюнвальдская битва произошла 15 июля 1410 года. В этот день наши предки наголову разгромили Тевтонский орден. Ясно, гражданин Новиков?

— Ясно! — бойко отчеканил Новиков и, отвечая на шутку шуткой, щелкнув каблуками, козырнул.

— К пустой голове руку не прикладывают, — нашелся Мартынов, так как Новиков был без шапки.

Оба захохотали. Глядя на них, засмеялась и Антониха.

В это время на пороге показался Гарнак, худощавый, с мелкими чертами лица. Сильно кашляя, он сосредоточенно, как бы прислушиваясь к тому, что делается у него внутри, не сказав никому ни слова, прошел в другую половину хаты. Все умолкли, проводили его сочувственными взглядами и заговорили о другом. Вдруг снова открылась дверь, и общее внимание было обращено на вошедших. Первым шел Струшня, высоченный сутуловатый мужчина с пышными черными усами, такой смуглый, что на лице его даже после бани только чуть-чуть проступал румянец. За ним — Камлюк.

— Понимаешь, жара страшная, тут не только микроорганизмы погибнуть могут, но и такие детины, как Гарнак. К тому же он еще слаб после ранения… Не надо было ему сразу на полок лезть, — говорил Струшня Камлюку, продолжая ранее начатый разговор. — Если б другая баня, а это ж вроде гофманской печи, только кирпичи обжигать. Где уж ему, раненому…

— Не беда! От этого Гарнак только скорее поправится, — возражал Камлюк, закрывая за собою дверь. — Такая баня — лучший лекарь. По себе чувствую. Вот нахлестал веником ноги, нажарил — сразу полегчало, словно и не было в них проклятого ревматизма… Так что ты, Пилип, напрасно сваливаешь всю вину на жару. Да и в отношении живучести бактерий ты, кажется, ошибаешься.

— Нет, не ошибаюсь.

— Ну, ладно, сейчас проверим. Павел Казимирович рассудит нас, — сказал Камлюк и обратился к Мартынову: — Павел Казимирович, разреши наш спор.

Мартынов был авторитетом в области самых разнообразных наук и отличным практиком. Формально он имел только среднее образование, но его знаниям завидовали многие обладатели солидных институтских дипломов. Он хорошо знал свою специальность — юридические науки, овладел наукой всех наук — марксизмом-ленинизмом, изучал историю философии, литературу, историю и географию, ботанику и зоологию, физику и химию. Юристы, говорил он не раз, должны быть глубоко образованны и всесторонне развиты, потому что им приходится иметь дело с людьми самых разнообразных профессий. И Мартынов старался быть таким юристом. Он был неутомим в учебе. В его голове вмещалось столько сведений, столько разных фактов и цифр, что приходилось только диву даваться. За все это его шутя прозвали «ходячая энциклопедия». К нему часто обращались за советом, консультацией, за самой разнообразной помощью, а иногда просто для того, чтоб он разрешил спор.

— Вот рассуди нас, Павел Казимирович, — повторил Камлюк. — Струшня утверждает, что есть такие бактерии, которые не погибают даже после кипячения. Я сомневаюсь, потому что известно, что микроорганизмы обычно не выносят температуры выше 40–45 градусов.

— А вы знаете, например, что можно тридцать часов подряд кипятить мясо или овощи, предназначенные для консервирования, но если на эти продукты попали споры теплолюбивых бактерий, все равно потом, в запаянной уже банке, эти бактерии разовьются? Как объяснить такой факт? — пристально посмотрел Мартынов на Камлюка и, не ожидая ответа на свой вопрос, продолжал: — А как объяснить, что, например, торф или уголь, согретые теплолюбивыми бактериями, вдруг самовоспламеняются? Или вот вам свежий факт из нашей партизанской жизни. Скажите, почему это в одной из ям нашей лесной базы так почернело, слежалось в сплошную массу зерно?

— Неужели это бактерии наделали такой беды? — воскликнул Камлюк.

— Наделали беды, но они могут приносить и пользу. Эти бактерии, или, как их называют, термофилы, нуждающиеся для нормального существования в температуре до 80–85 градусов выше нуля, способны растопить льды, отогреть тундру, зиму превратить в лето. О, если бы мне иметь достаточное количество этих термофилов, я бы вам чудеса показал!

Последние слова Мартынов произнес патетически, приподнятым тоном. Камлюк невольно улыбнулся и заметил:

— Вот с таким пылом и Архимед, верно, произнес некогда свои знаменитые слова: дайте мне точку опоры, и я переверну землю.

— Ты шуточками не отделывайся, — вмешался в разговор Струшня, сдерживая улыбку. — Проиграл, так откупайся.

— Да уж придется, за обедом постараюсь, у меня где-то на возу была бутылка трофейного вина.

Все перешли в другую половину. Новиков присел к столу, на котором стояло большое зеркало, и открыл свою, как в шутку прозвали его полевую сумку, газетно-аптечно-парфюмерно-галантерейную базу. Действительно, сумка эта была замечательна по своей вместительности. В ней таились вещи, которые могли порадовать и агитатора, и медика, и парикмахера. Каждый, познакомившись поближе с Новиковым, мог убедиться, что он не только хороший пропагандист, но знает толк и в обыкновенных житейских делах, человек с тонким вкусом.

Новиков был чрезвычайно аккуратен. Несмотря на всю свою загруженность, он не переставал следить за собой. Всегда подтянутый, выбритый, с тщательно причесанными волосами, в начищенных до блеска сапогах — таким помнят своего политрука и начальника клуба Новикова те, кто в мирные дни вместе с ним и Гарнаком служил в Н-ской дивизии. Таким он остался и во время войны. Правда, от некоторых привычек ему пришлось отказаться, но в главном он остался верен себе. Гарнаковцы, которые вместе с Новиковым прошли тяжелый путь отступления от Буга, от Брестской крепости и до Сожа, не помнят такого дня, когда бы они видели своего политрука небритым или небрежно одетым. Таким же аккуратным остался он и в партизанском быту, этому же учил и своих подчиненных.

Камлюк, утираясь полотенцем, заглянул в зеркало и встретился там взглядом с Новиковым, который сидел у стола и брился.

— До чего хорош, — воскликнул Камлюк, таинственно подмигнув Новикову в зеркале. — Теперь, Иван Пудович, можно хоть в сваты идти.

Все рассмеялись.

— А жених кто? — подал голос Гарнак и, встав с дивана, стал надевать шинель.

— Жених? Ты что-то сразу оживился… Как голова — не кружится больше?

— Прошло.

— Ну, так давай за жениха. А боишься — мне место уступи. Думаю, что если перед баней дядьки Антона не спасовал, так перед невестой — тем более. Ну что, Гарнак, уступаешь?

— Подумаю. Вот схожу проверю посты, вернусь — тогда скажу.

— Долго ждать, невеста потерпит-потерпит, да и пойдет за другого, — засмеялся Камлюк.

У него было приподнятое настроение. Смеялся он громко, жизнерадостно, серые с зеленинкой глаза его лучились. В них было столько живого ума, теплоты и ласки, что они просто приковывали к себе. Лицо его, круглое, полное, особой красотой не отличалось, казалось даже некрасивым из-за приплюснутого носа и толстых, точно надутых, губ. И еще останавливали внимание родинки, мелкие, коричневатые, раскиданные у висков, на щеках и подбородке. Новиков помнит, как однажды во время бритья Камлюк, порезав бритвой одну из них, сердито пошутил: «Вот неровно бог распределяет. Иная женщина для красоты наклеивает искусственные родинки, или, как их там, мушки, а мне они только помеха. И как бы это их передать какой-нибудь красавице?»

Новиков припомнил это, глядя на Камлюка, который уже занял его место у стола, и улыбнулся. Камлюк, очевидно, увидел эту улыбку в зеркале, потому что, не переставая причесываться, сразу же спросил:

— Что, Иван Пудович? Славно?

— Славно, Кузьма Михайлович. И банька эта…

— Дядька Антон умеет. До войны я как-то проводил здесь собрание, а потом в баньку к нему попал. Было… Вот по старой памяти я вас сюда и затащил.

— Помылись на славу. И отдохнули денек…

— Праздник встречаем как полагается, — умиротворенным тоном проговорил Камлюк и, окончив причесывать свои редкие русые волосы, озабоченно взглянул на Новикова. — Надо сказать редактору и радисту… сейчас же пускай едут в лагерь. Пусть устанавливают приемник и готовятся к приему торжественного заседания. Скажи, чтоб к нашему приезду все было готово.

— Есть! — отвечал Новиков и, накинув шинель, заторопился уходить.

— Погоди, — на пороге остановил его Камлюк. — Загляни по дороге в спецвзвод. Передай командиру, чтоб подготовил двух человек на поиски Романа.

Но Роман Корчик в это время сам показался у ворот Малявкиного двора. Камлюк в окно увидел его коренастую фигуру и, облегченно вздохнув, двинулся навстречу. Следом за Камлюком вышли все, кто был в другой половине хаты.

Романа поджидали с самого утра. Он был послан с ответственным заданием. Как члену райкома партии ему поручено было пробраться в пригородное село Подкалиновку и переговорить с руководителем подпольной группы Якимом Ганаковичем. Четыре дня назад после очередного заседания бюро райкома, состоявшегося прямо в пути, Камлюк, направляя Романа на задание, говорил: «Иди и помни, что этим мы начинаем важную работу. Связь с областным центром и соседними районами налажена. Стоянки свои мы более или менее устроили, теперь возьмемся как следует за подпольные группы. Так постарайся, чтоб первый блин не вышел комом». Задание было вполне определенное. И Камлюк, посылая Романа, этого энергичного и исполнительного юношу, был твердо уверен, что он справится с делом и успешно вернется из Подкалиновки назад. И вдруг Роман задержался. Как тут было не закрасться тревоге?

— А мы уж беспокоились! — встретил Романа Камлюк и, взяв хлопца под руку, повел его на чистую половину. — Струшня, Мартынов, сюда!

Они уселись за стол вчетвером. Зная, какие вопросы интересуют Камлюка в первую очередь, Роман, откладывая на потом все, что с ним приключилось в дороге, из-за чего он задержался, сначала рассказывал только о результатах встречи с Ганаковичем.

— Он действует. Большую группу организовал. Просит разрешения уйти в лес всем отрядом, — закончил Роман.

— Так, так, — барабаня пальцами по столу, задумчиво повторял Камлюк. — Хорошо, что действуют. Очень хорошо. Мы скоро так ударим, что у фашистов в глазах потемнеет. А что в Калиновке нового?

— Гитлеровцы заканчивают зареченский мост.

— Надо взорвать.

— Вчера опять расстреливали народ в карьерах кирпичного завода. Около ста человек военнопленных и евреев. Ганакович говорил, что этот комендант фон… фон…

— Рауберман, — подсказал Мартынов.

— Да… очень свирепый и жестокий.

— В папашу Гитлера пошел, — проговорил Струшня. — От злой суки и щенята злые.

Рассказав обо всем, Роман умолк и вдруг почувствовал, что с души у него свалилась тяжесть — ответственное дело выполнено, дорожные трудности и препятствия позади. Он ощутил огромную усталость, тело его сейчас, когда прошло напряжение, ныло и просило отдыха. Это заметил Камлюк. Он видел, как голубые, всегда оживленные глаза Романа теперь точно заволоклись пеленой, глядели сонно и безразлично, лицо его, продолговатое, усыпанное темными веснушками, было бледно.

— Что ж, Роман, хорошо. Теперь отдохни. А на днях пойдешь в новые места… вот сюда и сюда, — ткнул Камлюк пальцем в черные кружочки на карте, разостланной на столе.

— С удовольствием! — сказал Корчик, прочитав под кружочками названия родной деревни Нивы и пригородного рабочего поселка Заречья.

Они замолчали, и им стал слышен голос Гарнака в передней половине Малявкиной пятистенки. Гарнак громко разговаривал с какими-то незнакомыми людьми. Голос у одного из них был басовитый и спокойный, у другого — звонкий и торопливый, с грузинским акцентом. Все это заинтересовало Камлюка, и он, дав знак окружающим, чтоб помолчали, стал прислушиваться.

— Откуда же мы можем знать, кто вы такие? Может быть, вы шпионы? — доносился из-за дверей голос Гарнака.

— Ах, шени чириме! Какой шпион? Зачем говоришь худое, товарищ командир?

— Так объясняем же вам, что мы из плена. Документы сберечь не удалось, уничтожили, — вторил бас. — Да я сам здешний, из Калиновки. Проверить можно.

— Здешний? А ну, скажи тогда, кого ты знаешь из районного начальства? Из довоенного.

— Да почти всех. От секретаря райкома до автоинспектора.

— Ты, видать, шофер? — засмеялся Гарнак. — Назови несколько фамилий.

— Камлюк, Струшня… — Бас перечислил с десяток фамилий и спросил: — Еще?

— Хватит. А скажи, они тебя знают?

— А почему ж нет? Шофера все знают.

— Ну, а Камлюк?

— И Камлюк. Узнал бы. Кузьма Михайлович людей помнит, да и простой, не гордый, не придирчивый человек. Прошлой зимой, когда я вез его на моей машине с вокзала, он даже чаркой грелся со мной по морозу.

— Ишь, как кроет! Что это там за орел? — воскликнул Камлюк и, расхохотавшись, двинулся к двери.

Он увидел двух оборванных и страшно исхудавших парней. Один из них сразу же рванулся к нему, крикнул своим басовитым голосом:

— Товарищ Камлюк! Узнаете меня? Я Андрей Перепечкин, — и, взглянув на своего приятеля, прибавил: — Ну, Сандро, теперь мы живем!

Камлюк и в самом деле знал Перепечкина. Секретарь поздоровался с ним и, улыбаясь, шутливо сказал:

— А ты язык за зубами держать не умеешь. И о выпивке сболтнул.

— Так ведь им же доказательства нужны, — кивнул Перепечкин головой в сторону Гарнака. — Кабы не это, поверьте, молчал бы, как камень.

— Понимаю, — улыбнулся Камлюк и на минутку задумался. — А как же ты попал в плен? Ведь ты как будто был осужден?

— Точно, — поддержал, выходя вперед, Мартынов. — Ведь я ему весной годик пришил за аварию; вы, гражданин Перепечкин, в нетрезвом виде вели машину.

— Был такой грех, не отказываюсь. Только не мог же он мне глаза застлать. Ведь я ж не какой-нибудь контра… Сидел, а потом на фронт выпросился… А вот теперь из плена бежал, опять не ищу, где полегче…

— А ты, приятель, домой, в Калиновку… — прощупывая, посоветовал Струшня.

— Не обижайте нас, Пилип Гордеевич, — с ноткой негодования в голосе отвечал Перепечкин. — Не хотите принять к себе — отпустите. Вдвоем пойдем по лесам. Оружие раздобудем, людей, таких же вот, как мы, соберем. Как-нибудь и сами на ноги встанем…

Камлюку, как и остальным, понравились эти непосредственные, искренние слова, и он, заканчивая разговор, сказал:

— Все ясно. Хлопцы хотят воевать. Что ж, поможем им… Где ты их, Гарнак, поймал?

— Они искали нас. Постовые задержали.

— Ну что ж, посылай в подразделение.

— Сперва в баню, покуда не остыла, — предложил с печки старый Малявка. — У них в лохмотьях, должно, по пуду козявок… Старуха, поищи хлопцам какого-нибудь бельишка и одежонку.

Старуха, порывшись в сундуке, нашла одежду. Кто-то из соседей принес две пары сапог, зимние шапки. Торжественно держа все это в руках, Андрей и Сандро направились в баню. Вместе с ними пошел и Роман Корчик.

7

После горячей бани и сытного обеда партизаны занялись кто чем. Камлюк, Мартынов и Гарнак, завербовав старика Малявку, сели играть в домино и скоро так увлеклись, что от ударов косточками по столу, от хохота и выкриков, казалось, звенели стекла в окнах. Струшня заблаговременно постарался уйти от этого искушения и отдался своему излюбленному занятию — фотографии. Его фотолюбительский пыл разгорелся с необычайной силой еще с самого утра, с той минуты, как он, войдя в хату Малявки, увидел на этажерке фотопринадлежности, химикалии и пачки бумаги, а главное — замечательный увеличитель фабричного производства, именно то, чего так не хватало в лесной лаборатории Струшни. Все это богатство принадлежало Всеславу. Юноша перед войной работал монтером на Калиновской электростанции и увлекался искусством и литературой. Его фотоэтюды и коротенькие рассказы Струшня не раз встречал на страницах районной газеты «Новая Калиновщина». Струшню интересовал Всеслав, но в данный момент его больше всего занимало то, что у юноши такое богатое фотохозяйство.

— Какой же ты кулак, приятель! Даже увеличитель отличный есть, а ведь я без него пропадаю. Надо к тебе присвататься, — показывая на этажерку, сказал Струшня Всеславу и в шутку добавил: — Без этого приданого и в партизаны не возьмем.

— А если я сверх того еще кое-что захвачу с собой? — улыбнулся Всеслав.

За несколько месяцев партизанской жизни Струшня сделал немало новых снимков, переснял целый ряд старых фотографий, которые по разным причинам попортились, Такие карточки нашлись и у него самого, и у Камлюка, и у Новикова, и еще кое у кого. У нёго было заснято несколько фотопленок, причем большинство из них он уже проявил в своей лесной лаборатории, только не мог отпечатать из-за отсутствия увеличителя. И вот вдруг попался увеличитель…

— Идем, Иван Пудович, поглядишь, как мы со Всеславом будем колдовать в боковушке, — предложил Струшня Новикову.

— С большим интересом посмотрю, — согласился Новиков, отходя от стола, где играли в домино. — Только прошу мой заказ выполнить первым, ведь мне надо скоро идти делать доклад.

— Учтем, не задержим долго. Несколько минут — и у тебя будет карточка твоей милой.

Фотолаборатория Всеслава помещалась в чуланчике. В ней были узенькие двери и маленькое с выдвижными светофильтрами оконце, выходившее во двор. Лаборатория была оборудована просто, но довольно удобно. В ней стояли два столика: один — для увеличителя, маленький, другой — для всего остального лабораторного хозяйства, просторный. У этого, как его называл Всеслав, рабочего стола была высокая спинка, на которой с одной стороны размещались полочки и двойной фонарь, а с другой — правой — цинковый бак для воды с плоским краником. Место под крышкой стола тоже не пустовало: тут были друг под другом два ящичка, три полочки, а внизу, под баком, — вмонтированная в стол раковина и жестяное ведро под ней. Все было размещено компактно и удобно. Интересной новинкой в лабораторном оборудовании были аккумуляторы с автомашин и присоединенные к ним лампочки от автомобильных фар. Аккумуляторы давали свет и для увеличителя и на рабочий стол.

— Да ведь у тебя же здесь, приятель, образцовая лаборатория! — удивился Струшня, когда вошел в подготовленный Всеславом к работе чуланчик. — Ишь ты, даже электрическое освещение есть. Ты где ж это машины раскулачил?

— В нивском лесу. Там раньше много валялось побитой немецкой техники. Я принес шесть аккумуляторов.

— Здорово! Это настоящее сокровище. Все надо будет забрать с собой в наш лесной лагерь. Два аккумулятора оставим себе для фотографических упражнений, а остальные четыре отдадим Давиду Гусаревичу в редакцию.

— Правильно, четыре аккумулятора — редактору для радиоприемника, — поддержал Новиков, разглядывая лабораторию, тускло освещенную красным фонариком. — Давид Моисеевич, когда узнает, прямо запляшет от радости. Сколько сводок Совинформбюро он примет!

Новиков начал было рассказывать, как Гусаревич недавно еще, отправляясь из Выгаров в лагерь, горевал, что у него мало батарей для радиоприемника, но вдруг умолк, заметив, что его почти не слушают. Струшня и Всеслав, увлекшись любимым делом, стали безразличны ко всему окружающему. Склонившись над столом, Струшня вставил пленку в кассету увеличителя, отыскал нужный кадр и отрегулировал резкость.

— Внимание, начинаем печатать, — сделав пробу, объявил Струшня и с некоторой торжественностью вынул листок фотобумаги из пачки, вложил его в рамку и прижал стеклом. — Раз, два, три…

Новиков молча стоял и с интересом следил за ловкими движениями Струшни. Интерес этот возрос, когда он увидел, как на листочке фотографической бумаги, погруженном в ванночку с проявителем, начали вырисовываться знакомые контуры одной из его карточек.

— Твои родители, — сказал Струшня, покачивая листок в растворе. Он вдруг оставил свое занятие, выпрямился и, взглянув на Новикова, удивленно спросил: — А почему это у твоего отца такое необыкновенное имя — Пуд?

Новиков улыбнулся было, но затем, как бы спохватившись, стал серьезен, даже суров.

— Так поп записал в метрическую книгу, отомстил… Рассказывали мне, что этот поп одолжил моему дедувесной тридцать фунтов муки, а осенью, при расчете, потребовал целый пуд. Дед не согласился и, говорят, отдал только тридцать пять фунтов. Поп разозлился и позднее, когда крестил моего отца, назвал его Пудом.

— Ишь, самодур! — возмущенно проговорил Струшня, снова взявшись за ванночку с раствором. — Хотел, чтоб не только твой дед, но и отец твой и дети его всегда помнили его, чтоб понимали, что бедняк от каждого зависит.

— Да-а, родители мои вдосталь хлебнули бедняцкого житья, — задумчиво произнес Новиков, глядя на фотографию, на которой рядышком сидели его отец и мать. — И нам, детям, довелось еще отведать его, правда недолго, на наше счастье, все пошло по-иному.

В памяти вдруг возникли картины минувшего. Припомнились дорогие сердцу приволжские просторы, родная деревня с ее широкими полями и лугами, отцовская изба, откуда виден был и дремучий лес, темной стеной тянувшийся вдали, и могучая, манящая своей ширью река.

Отец его смолоду испытал много горя. В поисках куска хлеба для себя и своей семьи он брался за любую работу: был и батраком, и лесорубом, и плотогоном, и рудокопом, и кочегаром на пароходе, отведал солдатского хлеба в окопах империалистической войны. Правда, эти тяжкие годы многому его научили, особенно годы фронта. Отец не раз с чувством гордости рассказывал потом, когда вернулся домой, как он работал в революционных солдатских комитетах, как стал коммунистом и как, служа в Минске, участвовал в завоевании советской власти в Белоруссии.

В родной деревне он, вернувшись с гражданской войны, стал энергичным строителем новой жизни. Враги упорствовали, не хотели мирно сдавать своих позиций. Они из-за угла стреляли в активистов, бросали в их дома гранаты, нападали с топорами и ножами… От кулацкой пули погиб и Пуд Новиков.

После смерти отца Иван, хоть и был еще мал, должен был стать в семье главным помощником матери, должен был зарабатывать хлеб. Он стал деревенским пастушком, а затем — батраком в кулацком хозяйстве: Коллективизация избавила его от батрачества. В колхозе их семья зажила в достатке. Спокойный за своих близких, Иван горячо потянулся к учебе. Он закончил сельскую школу, в которой начал учиться еще при отце, политпросветтехникум. После окончания техникума ушел в армию.

— Ты что, Иван Пудович, притих? — заметив задумчивость Новикова, спросил Струшня. Он вынул снимок из ванночки и стал любоваться им. — А ничего получилось. Чисто, отчетливо. Особенно лицо отца, — Струшня всмотрелся в карточку и, заметив на лице Пуда Новикова шрам, спросил: — Ранен был, что ли?

— Ранен. Во время уличных боев в Могилеве, когда громил царскую ставку.

— Вот оно что! — удивился Струшня и задумчиво продолжал: — Любопытно получается: отец помогал нам, белорусам, устанавливать советскую власть в республике, а сын его сейчас помогает защищать эту власть. Пример замечательный, стоит того, чтобы ты привел его сегодня в своем докладе.

Струшня передал карточку Всеславу, чтобы тот промыл ее в воде и положил сушить, а сам, вытерев руки, принялся печатать следующий кадр пленки.

Новый снимок тоже немало взволновал Новикова. Когда с отпечатка из-под руки Струшни глянули на него большие, задорно-веселые глаза, когда увидел он ласковую улыбку на белом девичьем личике и пышную охапку кудрявых волос, падающих из-под берета на гимнастерку, он почувствовал, как сердцу его становится тесно и жарко в груди. «Галина, милая Галина!» — чуть не крикнул он от радости.

Он познакомился с ней два года назад, когда она, молодой врач, приехала в медсанбат дивизии. Они сразу и крепко полюбили друг друга и жили бы уже сейчас вместе, если бы не война. Случилось так, что она поехала в Хабаровск, чтобы забрать к себе в Брест старушку мать, но в эти дни как раз и началась война. Они разлучились. И когда опять встретятся, когда? Через партизанских связных, которых Камлюк на днях послал с заданием в Москву, он передал письмо на имя Галининой матери в Хабаровск — пускай знают там, что он жив и здоров. А вот как ему узнать о Галине?

— Полюбуйся, Иван Пудович, какой хороший снимок, — промолвил Струшня, бережно вынимая из ванночки отпечаток. — Славная у тебя знакомка!

Новиков ничего не сказал, только улыбнулся в ответ… Снимок… Знакомка… «Эх Пилип Гордеевич, — мысленно обратился он к Струшне, — не следует скупиться на ласковое слово, ведь и сам ты был когда-то молод и влюблен. Надо бы сказать: не хороший снимок, а ясное ласковое солнышко, не знакомка, а дружок, любимая…»

Струшня отдал Всеславу для промывки карточку Галины и взялся за новую.

Снимки стали появляться из-под его рук один за другим. Новикову знакомы были объекты почти всех этих снимков, поэтому он не проявлял к ним особого интереса, а вот Всеслав хотел все увидеть как можно скорее. Новикова даже смех разбирал, когда он смотрел, как Всеслав при проявлении каждой новой карточки с любопытством заглядывал под руку Струшни или тянулся на цыпочках, чтобы лучше разглядеть снимок. Заметив это, Струшня старался во время работы поменьше загораживать собою ванночку с карточками и стал давать пояснения чуть ли не к каждому снимку.

— Командир отряда Максим Гарнак и начальник штаба Семен Столяренко за разработкой очередной боевой операции.

Всеслав видел худощавого и узколицего Гарнака, который, разложив на широком пне свой планшет, сгорбившись, толстым карандашом что-то выводил на бумаге. Рядом на корточках пристроился Столяренко. Своими узкими, как две щелки, глазами он внимательно смотрел на карту. Его лысина, маленький приплюснутый нос, полные щеки освещены были солнцем и лоснились.

Разговаривая, перекидываясь шутками, Всеслав и Струшня печатали один кадр пленки за другим. Было уже изготовлено больше десятка разных снимков, когда к ним в боковушку постучался связной и сообщил Новикову:

— Товарищ комиссар, все в сборе, можно начинать собрание.

— Иди, Иван Пудович, — сказал Струшня и, подумав, перевел взгляд на Малявку. — И ты, Всеслав, можешь идти.

— А здесь моя помощь больше не нужна?

— Спасибо. Иди. Я сейчас кончаю и тоже приду.

Оставшись один, Струшня занялся своими личными карточками. Во время одной из переправ через Сож они подмокли, и потому их пришлось переснять.

Тут были карточки разных лет.

На одних, еще дореволюционных, Струшня выступал юношей: то он сидел со своим отцом, опытным слесарем, кузнецом, шорником, плотником — мастером на все руки, то он стоял в группе товарищей, молодых рабочих небольшого частного лесопильного завода в Ка линовке. А вот он — красногвардеец, защитник социалистического Петрограда. Из послеоктябрьских времен были только две карточки. На одной из них Струшня запечатлен в глубоком кресле, в его руке какая-то толстая книга — снимок двадцать пятого года, Струшня тогда учился в Могилевской совпартшколе. Другой снимок был сделан и подарен когда-то одним минским фотокорреспондентом. Окруженный стариками и молодежью, Струшня сидел за столом и что-то рассказывал: это было во время выборов в Верховный Совет БССР, когда он, избранник народа, встречался со своими избирателями.

Струшня с удовольствием печатал свои старые фотографии. Они будили дорогие воспоминания, порождали чувство гордости за честно прожитые годы. У него было хорошее, веселое настроение. Но вдруг, когда на бумагу легли контуры нового снимка, он нахмурился и посуровел. Вспомнился жаркий июльский день, страшный день войны, когда фашистские бомбардировщики беспрерывно налетали на Калиновку. Во время налета Струшня находился у себя на работе, в райисполкоме. После бомбежки, которую он переждал в блиндаже, ему позвонила соседка по квартире и не своим голосом прокричала что-то невнятное о его жене. Он побежал домой и, перешагнув порог калитки, отшатнулся: возле побитого осколками крыльца неподвижно лежала его жена. На лице ее, бескровном и почерневшем, застыло страдальческое, скорбное выражение. Выражение это, запечатленное позднее, когда покойница лежала уже в гробу, навсегда осталось в памяти Струшни и каждый раз заново отзывалось в душе острой болью.

Некоторое время он, бросив работу, молча стоял и печально вглядывался в лицо покойницы. Снова, как и сотни раз до того, приходило на ум одно и то же: нет больше верного друга, об руку с которым с самой молодости, больше тридцати лет шел по жизненному пути.

Он успокоился немного, только когда начал печатать карточки своих детей: дочери — инженера-геолога и сына — лейтенанта-летчика, которые были сейчас где-то на Большой земле; он известил детей через партизанских связных о гибели матери, и они тоже, вероятно, тяжело переживают сейчас это горе.

Скоро Струшня закончил работу и, прибрав на столиках, вышел из боковушки, намереваясь пойти послушать доклад Новикова. Но было уже поздно.

— Возвращайся, Пилип, — встретив его на улице, сказал Камлюк. — Доклад окончен, и нам пора собираться в путь.

Камлюк взял его под руку и повел обратно в хату Антона Малявки.

8

— …Знаю, тебе будет куда трудней, чем нам, лесовикам. Изо дня в день жить среди врагов, видеть их, здороваться, разговаривать с ними и в то же время вредить им, уничтожать их — нелегкое дело. Но тебе поручает это партия, поручает и твердо надеется на тебя.

Чей это голос? Он ведь ему очень знаком. Но почему так неуловим? Никак не узнать его.

— У тебя достаточно ума, хитрости, выдержки. Но мало обладать этими качествами, главное — это уметь ими пользоваться. Поэтому гляди вокруг внимательно, пусть у тебя всегда будет насторожен слух. Работай чисто… Документы переменил? Смотри, проверь все еще раз…

Чей же это голос?

— Как только устроимся на новом месте, сразу же наладим связь, жди… Ну, итак — до встречи, дорогой!

Крепкое рукопожатие… Все ближе и ближе лицо, которое до того не мог разглядеть… Приплюснутый нос… Родинки… Серые с зеленинкой глаза.

Злобич проснулся так внезапно, как будто его укололи. Удивленным взглядом окинул он комнату и, никого не увидев перед собой, усмехнулся. «Вот запомнилось прощание в райкоме, — подумал он. — Ложился спать, думал о связи и с этим проснулся. От Камлюка же ни звука. Видно, самому надо заняться установлением связи».

Слегка побаливала голова, в ушах шумело — он, должно быть, мало спал.

Который теперь час? В соседней комнате, отделенной от спальни дощатой переборкой, тикали ходики. Пойти бы взглянуть, но какая-то сила удерживала его, трудно было расстаться с согретой постелью. В комнатах тихо. От печки, одним боком примыкающей к спальне, пышет теплом.

Во всех мелочах припомнились события вчерашнего дня: и то, что было в блиндаже, и то, что пришлось пережить в Родниках. Невольно улыбнулся, представив прощальную сцену с Поддубным. Вот человек, что бы ни делал, обязательно выкинет какой-нибудь фокус. Кто-кто, а он, Злобич, его знает. Ему довелось служить с Поддубным в одной роте во время войны с белофиннами… Не раз он встречался с ним в последние предвоенные месяцы, когда Поддубный, начальник строительства колхозных электростанций, работал в районе. Злобич всегда уважал его за прямоту и смелость и в то же время терпеть не мог, когда тот зря горячился, глупо рисковал.

Из соседней комнаты, где до тех пор было тихо, донеслось легкое, сдержанное покашливание.

— Верочка! Который час?

— Ты проснулся? Спи. Еще только двенадцать, — сказала, появляясь в дверях, сестренка.

Борис посмотрел на нее, стройную, празднично одетую в яркое платьице — его же подарок ко дню окончания семилетки, и про себя улыбнулся. Какая она рослая, красивая, как задорно глядят ее круглые черные глазенки! Верочка стояла и, помахивая исписанным листком бумаги, — должно быть, чтоб просохли чернила, — тоже улыбалась.

— С праздником, с Октябрем поздравляю! — сказала она, перестав размахивать листком.

— Спасибо. И тебя также. Чем ты занята? Что-то пишешь?

— Пишу. Мне и хочется тебе показать, чтоб ты замечания свои сделал, и побаиваюсь. Вероятно, плохо. Вот Корольков Вася, тот здорово пишет стихи.

— Неужто и ты стихи написала?

— Стихи, — призналась Верочка и вдруг спрятала руки за спину, как бы испугавшись, что Борис выхватит у нее листок.

— Так покажи… О чем же ты написала?

— О борьбе с фашистами. Называется: «Ветер, тучи разгони».

— Это что аллегория?

— Да. Чтобы полицейские не поняли, если случайно захватят.

Борис улыбнулся — как непосредственна, как наивна его сестренка.

— Читай!

Верочка помедлила, потом, насупив густые черные брови, стала громко читать:

Ходят тучи над моей краиной,
Словно ночь, нависли над моей душой,
И лежит, повержено, в руинах,
Наше счастье с долей золотой.
Так пылай, борьбы пожар могучий!
Вихрь с востока, пламя раздувай!
Чтоб не застлали нам неба тучи,
Чтобы озарило солнце вновь любимый край!
— Здорово! Молодчина, Верочка! — обрадовался Борис. — Дай я тебя поцелую.

— Вот еще! — стоя в дверях, смутилась девочка. — Неужели на самом деле понравилось?

— Очень! Какая мысль, чувство! А остальное дошлифуешь. Дай-ка я тебе подчеркну то, что, по-моему, не совсем удачно. — И Злобич протянул руку за листком. — Неси карандаш. Садись вот здесь.

Он начал подчеркивать отдельные слова, строчки, объяснять. Беседа, должно быть, затянулась бы надолго, если бы в это время в хату не вошел Надин отец.

— Потом окончим, — сказал сестренке Борис и, начав одеваться, кинул в кухню, где у порога стоял старик Яроцкий: — Проходите, дядька Макар, присаживайтесь. Я сейчас.

— Проходите, он одевается, — прибавила Верочка и, накинув на плечи ватник, ушла куда-то.

— Да ничего, спасибо, — буркнул Макар. — Новости, Борис Петрович! Гудит земля от новостей!

— От каких это?

— Неужто не знаете? — с нотками разочарования в голосе спросил старик. — Ночью сгорел маслозавод в Родниках. И масла, говорят, несколько тонн…

— Здорово! Только правда ли это?

— Правда! Был здесь из Родников человек, рассказывал… И еще лозунгов партизанских поразвешано на дорогах. Говорят, на каждом столбе от Родников и до самой Калиновки.

— Да-а, есть молодцы!

Старик покачал головой, поахал, потом с подчеркнутым равнодушием заметил:

— Поздно вы что-то отдыхаете… Можно подумать, что ночью работать пришлось.

Борис ничего не ответил. Макар прошел из кухни в соседнюю комнату и сел; слышно было, как заскрипел под ним стул. Дверь из спальни в комнату была приоткрыта. Борис, одеваясь, смотрел сквозь щель на Макара. Старик сидел спиной к столу и хитрым взглядом запавших, но живых глаз посматривал по сторонам, разглаживая свою рыжеватую кудрявую, как необмолоченный льняной сноп, бороду. Вдруг он перестал интересоваться и комнатой, и своей бородой и, как бы вдохновленный какой-то мыслью, торопливо заговорил:

— И Надя только встала. А спала — разговаривала во сне. Проснулась — ни о чем не доспросишься… Разве ж это порядок, Борис? И что ей в голову втемяшилось? Кто бы мог ее подговаривать, с толку сбивать? Мы то что ж — разве враги ей? Но кабы знали, легче на сердце было бы, всегда держали бы ухо востро. Оно, конечно, сидеть сложа руки тоже нельзя. С фашистом разговор должен быть короткий. Я ведь немца еще в ту войну узнал. Через него всю жизнь ковыляю… Так вот, как же мне быть?

Он говорил и говорил, хотя и неопределенно, намеками, но стремясь как можно скорее высказаться. Борис разгадал его уловку: «Ишь, торопится, пока я за дверьми… Хороший ты старик, с чистым сердцем, но, прости, не могу я тебе сказать… Не могу. Придется тебе пока довольствоваться догадками».

— Так как же все это понимать? Что такое вокруг творится? Растолкуй, — устав от своих неопределенных рассуждений, перешел Макар на «ты», когда Борис вышел из спальни. — Не могу же я стоять в стороне.

— От чего в стороне? Что я вам могу объяснить? — спросил Борис, останавливаясь посреди комнаты. Его широкоскулое лицо выражало недоумение. — Я вас понимаю, дядька Макар. И если бы мог, от всей души пособил бы, — сочувственно продолжал Борис. — А вы поговорите с Надей.

— Бесполезно. Ты ведь знаешь, какая она у меня упрямая.

— Тогда, может быть, спросить у кого-нибудь из ее подруг? С людьми поговорить?

— Ты что? Может, еще к Бошкину сходить посоветуешь?

Оба дружно захохотали. Дядька Макар первым перестал смеяться, спросил:

— А все-таки отчего ты так поздно спишь?

— Да заспался что-то.

— Ну, бог с тобой. Голова — не кошелек, рукой не залезешь, — проговорил старик и, вздохнув, перевел разговор на другую тему: — У меня этой ночью тоже была баталия. Понимаешь, три дня назад заметил, что кто-то на загуменье разбирает пуню… И полок в бане порушили… Дай, думаю, прослежу… Сколько мы трудов положили, чтоб красовалась наша Нива, и вдруг какая-то дрянь хочет разорить все это. Две ночи стерег — не подстерег. А сегодня, наконец, сцапал… И знаешь кто? Хадора Юрковец. Экая паскудина! Сказал старосте — тот только рукой махнул да посмеялся надо мной. Что делается! И где тут найти на вора управу?

— Управа найдется, дядька Макар. Сама жизнь, такие вот честные люди, как вы, покарают негодяев.

Старик посидел еще немного, поговорил о том, о сем и, притворно охая, жалуясь, что не может разгадать того, что делается вокруг, ушел.

Борис долго молча шагал взад-вперед по комнате. Он думал о делах партизанской группы, о дядьке Макаре, о том, что говорят сейчас в родниковском гарнизоне и в калиновской комендатуре насчет событий этой ночи. Особенно волновала его мысль о партизанах, связь с которыми была необходима ему, как воздух, как жизнь. Может быть, его друзей уже нет в живых и с ним, Злобичем, никто и не думает искать встречи? «Надо послать Тихона в Бугры, — думал Борис, похаживая из угла в угол. — Ведь там вчера были какие-то партизаны. Тихон побывает у сестры — глядишь, что-нибудь и прояснится».

Он надел пальто и вышел из дому.

— Ты куда? — встретила его во дворе мать с двумя ведрами воды на коромысле.

— Я на минутку.

От Тихона он вернулся, не замешкавшись. Позавтракал, свернул цигарку и, прилегши на кушетку, с наслаждением курил, думал о чем-то. Вдруг громко стукнула дверь в сенях — это прибежала с улицы Верочка. Еще с порога она крикнула:

— Где Борис?

— Вон в комнате, — ответила из кухни мать.

— Борис! Староста к нам с двумя полицейскими! — крикнула Верочка и, бросившись к столу, стала рвать какие-то свои бумажки.

С равнодушным видом медленно вышел Борис Злобич навстречу старосте и полицейским, когда те ввалились в хату.

— Приходится вас побеспокоить, — дипломатично объявил Игнат Бошкин.

— В чем дело? — полюбопытствовал Злобич, оглядывая долговязую фигуру старосты и вооруженных автоматами полицейских.

— Оружие у тебя есть? — в упор выпалил один из полицаев, по глазам которого видно было, что он успел уже здорово хватить. — Агитацией занимаешься? Признавайся сразу, а то найдем — хуже будет.

— Ищите. Найдете — с меня литровка, не найдете — с вас. Договорились? — пошутил Злобич.

— О… да ты, видать, свойский парень, — заплетающимся языком проговорил полицейский. — Только условия твои неправильные. Найдем — с тебя литровка, с тебя же и голова. А не найдем — опять же литровку гони. Вот так. А скажи, ты почему не в армии? Не успели мобилизовать или окруженец?

— Непригоден к службе. Инвалид финской войны, — ответил Злобич и показал левую руку, на которой не хватало двух пальцев — указательного и среднего.

Полицейские обыскали Бориса, мать, Верочку, потом принялись за то, что было в хате. Осмотрели и обнюхали каждый уголок, каждую вещицу. Все перетряхнули, перещупали в чемоданах и сундуках, в постелях и в шкафу. Лазали и под печь, и в подпол. «Так для вас и разложили оружие и листовки, — думал Борис. — Нет, никогда не найти вам тех полевых и лесных тайников, где мы их храним». Полицейские усердно трудились, а приведший их Игнат Бошкин в это время молча сидел у стола и, как показалось Борису, злорадно ухмылялся, скривив широкий рот.

— Что же это делается, дядька Игнат? — едва сдерживая гнев, но стараясь сохранить спокойный, даже обиженный вид, говорил Борис. — Не по-соседски это. Вчера обыск, сегодня обыск.

— За вчерашнее мать свою побрани. Пускай не водит всяких бродяг. У меня насчет этого есть приказ. А сегодня по всей волости обыск. Мы должны найти негодяев… Кто это пожары устраивает и стреляет по ночам? А против тебя я ничего не имею. Только добра тебе хочу.

Борис слегка пожал плечами: ишь, доброжелатель нашелся. «Ты меня любишь так же, как я тебя, — думал он, глядя старосте в затылок. — Давно подкапываешься под меня, ищешь предлога, а внешне — будто и ничего. Хитрая гадина». Взволновали слова: по всей волости обыски. Подумал о Наде, Тихоне, Сергее, о многих других… Хоть бы никто не засыпался!

Недовольные полицейские двинулись во двор.

— Проводи нас, старуха! — приказали они. — А ты, Игнат, гляди тут.

Долго провозились они во дворе, — должно быть, старательно обшарили и осмотрели все в пуне и в клети. Несколько минут гремели в сенях, потом вернулись в хату.

— Ничего не нашли, — разочарованно посмотрел один из полицейских на Бошкина. — Пошли. И ты… — бросил он Борису.

— Куда ж это его? — встревожилась мать.

— Не твое дело.

— Ко мне в хату, — обронил староста. — Там их начальник.

Все вышли. Верочка припала к окну. Один из полицаев пошел с Борисом ко двору Бошкиных. Вскоре он вернулся и вместе со вторым полицейским и Бошкиным, поджидавшими его, пошел дальше по деревне. Когда тройка эта завернула во двор к Яроцким, Верочка оторвалась от окна, выскочила из хаты и огородами побежала на другой конец деревни — оповестить односельчан.

9

Назавтра, около полудня, пришел Сергей. Борис был дома один. Сергей, пожав ему руку, возбужденно заговорил:

— К черту! До каких пор будем томиться! Тебя бьют, шпыняют, а ты молчи! Не могу! Не хочу, чтоб меня, как борова, в любую минуту могли стукнуть обухом. В лес, в лес! Пускай они защищаются, а не мы.

В этом он весь, Поддубный, — энергичный, горячий. Так же вот ввалился он к Борису и месяца два назад, когда, оставшись на Калиновщине раненым, только-только начинал искать себе товарищей по борьбе. Тогда он в упор сказал Борису: «Я коммунист и ты коммунист, чего же мы сидим сложа руки?» Невольно вспомнилась эта прошлая встреча, когда Сергею еще ничего не было известно о мыслях и делах Бориса.

— Нам здесь, по деревням, тесно. Мы точно связаны по рукам и ногам. Нам необходимо вырваться на простор! — восклицал Сергей и, глядя на спокойного Бориса, еще больше горячился. — Ну чего ты скалишь зубы? Я же не развлекать тебя пришел.

Поддубный умолк и обиженно отвернулся. Борис, улыбаясь, спросил:

— Все или будешь продолжать атаку?

— Покуда все, — буркнул Сергей и, покосившись на Бориса, тоже улыбнулся. — Ты мне отвечай.

— Отвечу… Только сначала ответь, почему это ты среди бела дня являешься ко мне? Где твоя бдительность, правила конспирации? — стал серьезным Борис.

— Да я огородами, садом пробрался. Никто не видел. И полиции ведь нет.

— Все равно нельзя. У нас есть связной и условное место встречи.

— Правильно. Но на этот раз, понимаешь, уж так вышло… Хотелось увидеть тебя как можно скорей…

— Как прошли вчерашние обыски?

— Меня не было дома. У соседей сидел. А как услышал, что идет обыск, удрал из деревни. Только ночью вернулся домой. К отцу здорово приставали, допытывались обо мне.

— Ничего не нашли?

— Ну, нет. Ни у меня, ни у остальных. Мои хлопцы не вороны.

— И у нас никто не провалился. Начальник родниковского гарнизона мне целый допрос учинил. Послушал бы, как ловко я выкручивался.

— Могу представить. Нет, Борис, хватит нам тут сидеть… Обстановка усложняется… Обыски, аресты, расстрелы… Досидимся до того, что переловят нас, как цыплят.

— Ты, Сергей, не горячись. Во-первых, мы не сидим, мы действуем… А во-вторых, мы должны работать так, чтобы нас не только не повели на расстрел, но чтобы и арестовать не могли. У нас еще мало опыта. Вчера мы отделались легко, но самый факт обыска все равно для нас угроза. Это поучительный урок. Хватит… Бдительности, больше бдительности! Связь, разведку надо укреплять! Мы должны всегда наперед знать каждое движение, каждое намерение и замысел врага. Знать и быть наготове. Вот тогда и не окажемся цыплятами и не попадем коршуну в лапы.

Борис говорил горячо, взволнованно, он даже поднялся с места, стал ходить по комнате. Речь его была так убедительна, что Сергей на время умолк. Но вскоре он снова возобновил атаку:

— Все это верно. Но я одного не понимаю: почему ты против того, чтобы мы теперь же, не откладывая, ушли из деревни?

Этого вопроса Борис ожидал. Конечно, Сергей задал его, не зная кое о чем. Если бы сказать сейчас, что он, Борис, не случайно остался в оккупированном районе, что он не может покинуть деревню без разрешения райкома партии и лично Камлюка, Сергей, наверно, подскочил бы от удивления. Но Борис молчал, он никому не имел права открыть эту партийную тайну. А Сергей донимает его своими вопросами. Со временем он, конечно, обо всем узнает, но что ему ответить сейчас?

— Я понимаю, Сергей, что нашей группе необходим простор, о котором ты говоришь. Это вызывается и тем, что мы выросли, что пришла нам пора браться за дела большего масштаба, и тем, что увеличилась опасность… Я ведь не против того, чтобы уйти. Но как и когда это сделать? Да и согласовать надо.

— С кем?

— Связаться с подпольным райкомом, с партизанами. Они нам подскажут. Может быть, только часть наших людей пойдет, а остальным будет приказано продолжать работу здесь.

— А если эти поиски связи затянутся неведомо до каких пор? Если старания наши будут напрасны?

— Тогда будем решать сами. Но это должно выясниться в ближайшее время… Вчера я послал Тихона в Бугры. Там были партизаны. Что-нибудь новенькое да принесет.

— Что ж, подождем. Только ведь… Мы и сами могли бы… Оружие у нас есть. Человек пятнадцать наберется — вот тебе, пожалуйста, и отряд. Может быть, не хуже того, который пошел искать твой Тихон… — Сергей помолчал, потом с укором закончил: — Доищетесь! Так был бы свой отряд, самостоятельный: мы людей организовали, мы бы их и в бой повели…

— Не болтай глупостей! Нам в партизанской борьбе атаманская вольница не нужна! — сурово остановил его Борис. Он постоял минутку молча, глядя на улицу, потом вдруг отшатнулся от окна, потащив за собой и Сергея. — Староста идет по улице, на окна поглядывает.

Они постояли посреди комнаты, проводили Бошкина суровым взглядом.

— Надо рассчитаться с ним, со многими ведь уже покончено… — сказал Сергей. — И с нашим, с низовским, пора свести счеты.

— Когда будем уходить из деревни… — Борис присел к столу и заговорил о другом: — Надо быстрее разряжать снаряды. Много сделали шашек?

— Капитон — две, и я — одну.

— Мало. Поторопитесь. Гитлеровцы заканчивают ремонт мельницы.

— Сейчас к Родникам не подойти. Может, подождать бы, пока они маслозавод забудут.

— Нет, нет! Взорвать надо в день пуска. Пускай оккупанты бесятся.

Поддубный ничего не ответил, взглянул на часы и стал собираться домой.

— Подожди, — остановил его Борис и направился к двери. — Я позову мать. Пообедаем, потом пойдешь.

Мать и Верочка были в палисаднике — обкладывали завалинку паклей и соломой, засыпали землей. Борис попросил сестренку побыть еще на улице, постеречь, а мать позвал в хату. Авгинья пришла и захлопотала у стола. Ей помогал Борис. Сергей сидел в соседней комнатушке и перелистывал какой-то Верочкин учебник. Вскоре его попросили к столу, где между тарелок и стаканов величественно возвышалась бутылка с мутноватой жидкостью.

— Пожалуйста. Вот принесла одна женщина, так давайте отведаем, — Авгинья кивнула на бутылку. — Кстати же и праздник. Выпьем сегодня, если вчера не удалось.

— Хотя это не спирт, но ты не побрезгуй, — лукаво покосился на Сергея Борис. — Вчера ты меня потчевал, а сегодня я тебя.

— Давай-давай, подкусывай. Знаю, ты теперь этим спиртом долго меня допекать будешь, — смущенно засмеялся Сергей. — Хотел его взять сюда, а потом…

— Надо отдать Рыгору обратно. Ведь ему для лекарств нужно.

— Поздно. Мой старик за наше здоровье выпил.

«Ну и Сергей!» — только и подумал Борис, подымая наполненную стопку.

Поздравив друг друга с праздником, все торжественно чокнулись, выпили. Во время обеда Сергей снова заговорил все о той же четвертушке спирта, попытался не то оправдаться, не то извиниться, но Борис не давал ему слова сказать и все подшучивал. Это еще больше смущало Сергея.

Когда обед кончился и Сергей стал уже собираться в путь, пришел Тихон Закруткин.

— Ну что? — спросил Борис, уводя хлопца в соседнюю комнату.

— Ничего определенного, — вздохнул Тихон, опускаясь на стул. — Обошел полсвета, только ноги сбил. Партизаны были, но их и след простыл. Я никого там не застал.

— Да-а… Вот тебе и поискали, — бросил Сергей. Он резко повернулся и ушел.

10

Что-то тихо и часто зазвенело. Авгинья приподняла голову, напрягла слух. Неужто показалось? Нет. Опять стук. Сильней, сильней. Ногтями по стеклу. Она соскочила с постели и, накинув одеяло, подошла к окну. За стеклом, в мутной ночной тьме, виднелась голова мужчины. Кто он? Мужчина заметил ее. Он сложил руки трубкой, приложил их к щели в раме и что-то зашептал. Сначала она, даже приложив ухо к окну, ничего не могла разобрать. Наконец услышала:

— Тетка Авгинья, откройте…

Она быстро отошла от окна, оделась и поспешила к двери. И открывать-то боязно. Жаль, что Бориса нет дома, не с кем посоветоваться. Но как-никак принять человека надо. Она отворила и робко отодвинулась в сторону, пропуская неизвестного вперед.

— Добрый вечер! — закрывая дверь в сенях, услышала она; в тот же миг что-то щелкнуло, и она увидела луч света. — Тетка Авгинья… Прошу извинить за беспокойство. Я к Борису.

— А вы кто же будете? — растерявшись не столько от появления неизвестного, сколько от направленного на нее света, спросила женщина, все еще стоя в сенях.

— Я?.. Забыли? — сказал неизвестный и перевел свет фонарика на себя, на свое лицо. — Узнаете?

— Роман! — вскрикнула Авгинья, удивленно разводя руками. — Ах, боженька мой… Как ты здесь очутился? А все думают, что ты в армии.

— Ну и правильно, — согласился Роман и опустил фонарик.

— Как же так?

— Вы не бойтесь, тетка Авгинья. Я в той самой армии, что и ваш сын.

— Что-то не понимаю.

— Вам Борис после объяснит. Где он? — торопливо спрашивал Роман, входя в хату. — Как же с ним увидеться? Мне некогда. Он дома?

— И дома и не дома, — неопределенно ответила Авгинья, она завесила окно одеялом, засветила лампочку и, направляясь к двери, прибавила: — Ты подожди немного…

— Только поскорей.

Она вышла из сеней, огляделась вокруг, прислушалась и через двор поспешила в садик, к сарайчику, черневшему между яблонь. Для Бориса теперь это маленькое строеньице, поставленное для хранения в нем овощей, стало вторым домом, местом его ночлега. Хотя было там неуютно, холодно, сыро, но отсюда при первом же шуме во дворе или в хате, при первом же сигнале матери или сестренки он сразу может незаметно уйти.

Борис не спал. Да и как ему уснуть, когда в Родниках в эту ночь решается важное боевое дело! На этот раз ни он и никто из живущих в Ниве и Низках не пошел на задание. Сегодня действовали из их группы одни родниковцы — Ковбец и с ним еще двое. Им передали шашки, изготовленные в Низках, и объяснили задачу. В полночь должен раздаться взрыв, его можно будет услышать и здесь, в Ниве. И вот, пожалуй, перевалило за полночь, а взрыва все еще не слышно. Разве может он уснуть?

Сад шумел размеренно и неумолчно, словно вода на плотине. Небо обложили черные тучи, но дождя не было. Борис сидел на пороге сарайчика, когда к нему подошла мать.

— Ты не спишь? — шепотом спросила она над самым его ухом. — Роман Корчик у нас, тебя спрашивает.

— Да ну?! — только и вымолвил Борис, вскочив на ноги.

Как ни спешила за ним мать, она все-таки отстала, ей не пришлось быть свидетелем встречи сына с Романом. Когда она вошла в сени, ребята уже выходили из хаты.

— Закрывайся, мама, и спи спокойно, — шепнул ей Борис, выходя следом за Романом во двор.

Осторожно, чутко прислушиваясь, они двинулись на огород. Идти в темноте было трудно, в садике Роман наткнулся на какую-то колоду и чуть не упал. Тогда Борис взял его за руку и повел рядом с собой.

— Ты не очень-то рвись вперед, а то ударишься, — сказал он и, наклонившись к уху Романа, спросил: — Послушай, как это ты пробрался к нашей хате? Ведь я был в саду и не заметил.

— Я не садом… я по улице, мимо Макарова двора шел…

— А-а… Вот оно что…

— Моим родителям ни слова. И матери своей скажи…

— А ты что, домой не заглянешь?

— Некогда, да и не стоит, только растревожу стариков. Потом как-нибудь. — В конце сада, у забора, Роман остановился. — Значит, дела у нас, Борис, такие… Ты сейчас повидаешься с Пилипом Гордеевичем Струшней.

— Ух ты, вот это новость так новость! А где ж он?

— Ждет там, на огородах, в бане, — махнул Роман в сторону речки. — Ты сейчас пойдешь туда, но сначала дай мне совет, помоги.

— А что такое?

— Помоги мне встретиться с Аринкой, дочкой Змитрока Кравцова.

— Эх, друг ты мой, не придется тебе больше встречаться с Аринкой. Уже с месяц как нет ее в живых: шла полем и наступила на мину.

— Что ты говоришь?! Вот так новость! Ай-яй… Как жаль… Какая нелепая смерть…

— Ужасно нелепая.

— И кто же вместо Аринки теперь здесь комсоргом?

— Надя Яроцкая.

— Что ж, девчина тоже хорошая. Значит, мне нужно с ней встретиться. Проводят здесь комсомольцы какую-нибудь работу, не знаешь?

— А как же, знаю, действуют. Комсомольцами нашей деревни вы в райкоме можете гордиться. Это мои первые помощники.

— Отлично! — обрадовался Роман и озабоченно спросил не то себя, не то Бориса: — Как же мне вызвать сюда Надю? Зашел бы к ней сам, да не хочу обнаруживать себя перед ее родителями. Посоветуй, что тут делать. Может, сестренку твою разбудить и послать?

— Не надо. Я сам позову.

— А тебе разве можно? Что подумают старые Яроцкие? Или, может быть, вы с Надей не скрываете от них своей подпольной работы?

— Пока скрываем, и в такое позднее время я не хожу к ним домой.

— Как же ты ее позовешь? Да тебе и к Струшне спешить надо.

— Я сейчас. Пять минут — и дело будет сделано. — Борис улыбнулся и прибавил: — Она ночует не в хате, а в клети.

Они пробрались ко двору Яроцких и остановились в саду, под стрехой пуни.

— Садись здесь и жди, — показав на бревно, лежавшее на земле, сказал Борис и подошел к калитке, видневшейся в стене.

Он просунул руку в щель под стрехой и, потянув за что-то, осторожно отворил калитку. Следя за его движениями, Роман подумал: «Эге, хлопче, да ты здесь свой, знаешь все ходы и выходы». Ему припомнились разговоры в деревне о том, что Борис ухаживает за Надей Яроцкой. Значит, разговоры эти имели основание. Роман еще больше укрепился бы в своих предположениях, если бы видел, как привычно действовал Борис дальше.

Он бесшумно отворил ворота, затем так же бесшумно пробрался под поветь. Чтобы попасть к дверям клети, надо было миновать несколько препятствий — обойти кучу хвороста, не попасть ногой в корыто, из которого едят Макаровы свиньи и гуси, не стукнуться лбом о подпоры и, наконец, не отбить себе ноги о большой плоский камень, который лежал у самых дверей. Но Борис благополучно преодолел все эти препятствия и, очутившись у двери, на какой-то миг замер.

За стеной, рядом с ним, была его Надейка. Прошли каких-нибудь два часа, как он расстался с ней на огородной стежке в густых вечерних сумерках. Может быть, она только что уснула, может быть, ей снится сейчас что-нибудь хорошее, а он должен ее потревожить. Не раз любовь или дело приводили Бориса к этим дверям. И всегда ему жаль было ее будить. Так и теперь. Хотелось, чтобы она хоть чуточку еще поспала, но надо спешить, ведь возле пуни ждет Корчик, а на огороде, в бане, — Струшня.

Борис ногтями стал царапать дверь, как это делают коты: это был их условный сигнал. Надя сразу же услышала его и вскочила с постели.

— Ты, Борис? — шепотом спросила она.

— Одевайся, выходи.

Она торопливо собралась и, отодвинув засов, осторожно отворила дверь, вышла из клети.

— Идем, тебя ждет в саду Роман Корчик, — шепнул он и, подхватив ее с порога, крепко прижал к себе.

— Роман? — удивилась и обрадовалась она.

В последний раз она видела Романа летом в середине июля, в дни, когда фронт уже был близко от них. Роман специально приезжал тогда в деревню на комсомольское собрание. Его беспокоило, что комсомольская организация несколько ослабила в те дни свою работу. Случилось это потому, что из организации на фронт ушло много парней, остались в ней молодые, неопытные комсомольцы. Роман беседовал и с отдельными комсомольцами, и с руководителями колхоза, и даже кое с кем из стариков, а вечером на собрании по-товарищески поговорил с комсомольцами, подсказал, как им работать дальше.

После того как ее выбрали комсоргом и она должна была самостоятельно решать многие сложные вопросы, ей не раз вспоминался Роман, хотелось увидеть его, посоветоваться. Особенно часто думала она о нем, когда у них возникла мысль об организации в деревне комсомольского подполья. Она понимала, что надо делать, но как делать — не знала. Однако в первые месяцы оккупации из подпольного райкома комсомола не давали о себе знать. Надя огорчалась, но не падала духом, только стала неугомоннее и настойчивее. Борис знал о ее заботах, но почему-то относился к ним неопределенно, чаще всего шутливо. Это насторожило ее, она стала уже даже обижаться на него, но вдруг он, как бы боясь, чтобы между ними не произошел разлад, привлек сначала одну ее, а затем и всех комсомольцев колхоза к подпольной работе. Она не обиделась на него за то, что он сразу, с первого дня оккупации, не посвятил ее в свои дела, наоборот, только восхитилась твердостью его характера, тем, что даже в минуты самой большой нежности он не проболтался о своих делах.

Но и после того, как она стала помощницей Бориса, ее не оставляла забота о связи с райкомом комсомола. Более того, забота эта стала сильнее, так как шире стали задачи борьбы, труднее и опаснее условия работы. Теперь Надя уже вместе с Борисом беспокоилась о налаживании связи, теперь они вместе поджидали представителей и от райкома партии, и от райкома комсомола.

И вот эти представители явились.

Роман крепко пожал ей руку и сразу же заговорил о деле:

— Друзья мои, я думаю, что тебе ли, Борис, открою тайну, или тебе, Надя, — это будет одно и то же. Верно?

— Да.

— Так не лучше ли нам тогда всем вместе пойти к Струшне и там обо всем договориться?

— Правильно! — поддержал Борис.

Они вышли из садика и направились в глубь огородов. Борис уверенно шагал впереди знакомой тропкой. За ним шел Роман, он вел под руку Надю и горячо что-то говорил ей. До Бориса долетали только отдельные слова, по ним можно было догадаться, что Роман дает Наде какие-то указания. «Вот терпенья нет у человека, — усмехнувшись про себя, подумал Борис. — Пока до места дойдем, он надает девчине целый короб заданий».

Струшня ждал их, стоя возле бани. Молча пожав руку Бориса и настороженно поглядев на Надю, он первым, кряхтя, пролез в узкую и низенькую дверь. Наде показалось, что он чем-то недоволен — может быть, тем, что пришлось долго ждать, а может быть, тем, что без его разрешения Роман привел ее сюда. Но она скоро убедилась, что это не так. При свете карманного фонарика Струшня внимательно разглядел ее, пригласил сесть на положенное у стены бревно, служившее вместо лавки, затем начал просто и сердечно с нею беседовать.

— С твоим отцом я хорошо знаком, — заключил он, когда расспросил ее обо всем, — и мне приятно знать, что его дочка такая активистка.

— Лучшая помощница Бориса, — заметил Роман, затыкая оконце бани соломенным жгутом, найденным на полу. — Она со своей комсомольской организацией здесь такие дела заворачивает!

— Так и надо, — отвечал Струшня и, бросив луч фонарика на Злобича, стоявшего посреди бани, обратился к нему: — Садись, Борис Петрович. Рассказывай, как мучаешься тут. Верно, ругал нас, что так долго не приезжали?

— Пробовал, Пилип Гордеевич, — примащиваясь рядом со Струшней, признался Борис. — И всякие мысли лезли в голову. Думал, может, вас уже и в живых нет…

— Живем и помирать не собираемся. Долго бродили по свету… То по своей воле, то гитлеровцы гоняли.

Струшня говорил тихо, немного ворчливым голосом, словно речь шла о каких-то несущественных мелочах. Он не спешил, как будто времени у него много и обстановка вполне располагала к мирной беседе. Это могло показаться странным человеку, впервые встречающемуся со Струшней, но Борису, знавшему струшневскую манеру разговора, все казалось естественным.

— Что сделано? Докладывай, — суховато попросил Пилип Гордеевич и, заметив, что Борис недоверчиво поглядывает на приоткрытые двери, успокоил его: — Там стоят наши часовые, есть кому постеречь.

— Я боялся, тут шатаются иной раз нежелательные типы, — стал оправдываться Борис и сразу же перешел к делу. — У нас создана крепкая группа. Входит в нее шестнадцать человек. Это из четырех деревень сельсовета. Теперь взялись еще за одну деревню. В каждом из сел — своя особая группа. Со мной имеют дело только начальники этих групп.

— Хорошо, — заметил Струшня и спросил: — У тебя есть покурить?

Борис замолчал и стал доставать портсигар.

— Ты продолжай… Это вы сожгли маслозавод?

— Мы. Сегодня мельницу решили взорвать. — Борис вздохнул и передал Пилипу Гордеевичу портсигар. — Еще сожгли мост за Родниками… на большаке. Там же разбили одну автомашину… Собрано пятнадцать винтовок, пять автоматов, один станковый и два ручных пулемета, два ящика гранат, много патронов…

— Где ж это вам удалось?

— Здесь, в лесу. Собрали, как только фронт откатился. Тут ведь большие бои шли.

— Славно! — воскликнул Роман, принимая от Струшни портсигар. — Оружие нам теперь нужно во как! — и он провел рукой по горлу. — Люди в отряды идут и идут.

— А как насчет политической работы? — остановил Струшня Романа и, вынув небольшой сверток, протянул его Борису. — Держи. Пятьдесят экземпляров. Наша подпольная газета с докладом об Октябрьской годовщине.

— Вот это чудесно! Пятьдесят, данаших пошло уже десять! — воскликнул Борис, пряча сверток. — Мы тут, Пилип Гордеевич, собрали приемничек. Имеем свежую информацию, передаем надежным людям.

— Это хорошо. Сейчас, когда на фронтах такое напряженное положение, наше правдивое слово очень нужно здесь. — Струшня глубоко, с наслаждением затянулся цигаркой, спросил: — А какие же у тебя помощники?

— В нашей деревне — всё комсомольцы. Кроме Нади, — Тихон Закруткин, слесарь райпромкомбината, сын колхозного мельника, если знаете.

— Это такой курносый, рыжеватый парень? — припомнил Струшня. — Щеки у него всегда, как у красной девицы, что маков цвет. Верно?

— Да, только сейчас он уже не тот, похудел, — сказал Борис. — Когда проходил здесь фронт, хлопец целый месяц провалялся в постели, болел воспалением легких и еще чем-то. Так болел, что до сих пор не может оправиться.

— Жаль, жаль, — покачал головой Струшня. — Еще кто?

— Ольга Скакун, звеньевая по льну, она была участницей сельскохозяйственной выставки в Москве, помните?

— Как не помнить! Десятки раз приходилось встречаться.

— Еще есть у меня хороший помощник в деревне Низки — это Сергей Поддубный.

— Гидротехник? — удивился Струшня. — Как это он здесь остался?

— Руководил окопными работами и там же был ранен. Когда гитлеровцы ворвались в Калиновку, он в больнице лежал… Кто еще? В Родниках — доктор Рыгор Ковбец, тракторист Янка Вырвич…

— Слышишь, Роман? — перебил Бориса Струшня. — На ловца и зверь бежит.

— Что такое? — заинтересовался Борис.

— Доктора для отряда ищем. У тебя хотели спросить, — объяснил Струшня. — Так вот тебе и Наде сразу же поручение… Медикаменты, инструменты у него есть?

— Мало.

— Он не работает?

— У гитлеровцев?.. Ему несколько раз предлагали открыть пункт — отказывается.

— Так передайте ему — немедленно чтоб шел работать. Пускай как можно больше запасет инструментов, медикаментов, перевязочного материала. Когда приедем за ним, чтобы был он, как богатая невеста… И еще задание: подготовить для нас сведения о родниковском гарнизоне.

— Теперь мы за вас возьмемся, — вставил Корчик и протянул Борису портсигар. — Держи. Я переполовинил табак, ты не обижайся.

— Бери, бери, пожалуйста.

— Сведения надо подготовить так, — продолжал Струшня, — чтобы мы могли точно рассчитать… чтобы потом стукнуть уже наверняка. Понял, Борис?

— Понял.

— Вот такие вам на первый раз поручения, — закончил Струшня. — А теперь выкладывайте, какие у вас нужды. Чего вы от нас ждете?

— Хлопцы рвутся в лес, на простор, — начал Борис. — Да и враг нажимает, устраивает обыск за обыском. Мой дом уже три раза обшаривали. Вот и вчера тоже. Меня очень хотели видеть.

— Как же ты вывернулся?

— Как раз на свидании с Поддубным был. Но однажды довелось попасться к ним. Застали врасплох. Сам начальник родниковского гарнизона допрашивал. «Коммунист! — кричал. — Расстрелять тебя надо!»

— А ты что?

— Ну, нашлась одна бумажка. Отвел глаза… Но в следующий раз это может не помочь.

— Почему?

— Фашисты начали хватать по волости всех более или менее заметных людей — коммунист ли, беспартийный… Так что подумайте там о нашем положении. Посоветуйте, как дальше строить работу.

— Хорошо, подумаем. А вы пока продолжайте работать, но действуйте с умом, хитро, — Струшня опять закурил и, по-отечески похлопав Злобича по плечу, сказал: — Молодчина, не сидел сложа руки. Передадим Камлюку — будет рад, Ведь это ж у вас целый отряд создан… И вот так по всему району… Три отряда у нас уже, как говорится, на колесах. А сколько еще готовится! Ну, скоро и заскулят же оккупанты!

Они посидели еще несколько минут. Струшня и Корчик дали Борису и Наде много советов и наказов, пообещали чаще наведываться и больше помогать. Условившись о следующей встрече, о постоянной связи, все поднялись и, прощаясь на ходу, двинулись из бани. Вдруг до их слуха донеслись мощные раскатистые взрывы. Борис облегченно вздохнул:

— Наконец-то!

Струшня и Корчик уходили, фигуры их растворялись в темноте. Из кустарников вышли двое, последовали за ними — это были часовые. Борис некоторое время неподвижно стоял на месте, глядя то вслед партизанам, то на зарево в небе над Родниками, потом, не в силах сдержать радость, подхватил Надю и стремительно закружил.

— Живем, Надейка, живем! — весело повторял он, счастливый успехом дела и тем, что до рассвета может пробыть со своей любимой.

11

Отряд Гарнака начал действовать на Калиновщине вскоре после того, как фронт откатился от Сожа на восток. Вначале отряд был невелик. Люди, из которых он состоял, вместе со старшим лейтенантом Гарнаком участвовали в первых боях под Брестом, затем пробивались из вражеского окружения, упорно стремясь на восток. Когда-то это был целый батальон. За время своего пути от Буга до Сожа он одержал немало побед, но понес и немалые потери. Особенно тяжелое испытание выпало на его долю при переправе через Днепр, где на него обрушилось целое соединение противника. После днепровского боя это по существу был уже не батальон, а взвод, состоящий наполовину из раненых. Сам Гарнак был ранен в ногу и шею. Бойцы несли его на плащ-палатке, а он недобрым взглядом смотрел в небо, то залитое солнцем, то усыпанное звездами, и скрипел зубами от боли, от мыслей о судьбе своих подчиненных, о своем воинском долге. И вот в это время навстречу гарнаковцам вышли из леса вооруженные люди в штатской одежде. Это были бойцы местного партизанского отряда, которые во главе с Камлюком перед самым приходом оккупантов оставили Калиновку и ушли в бугровский лес, на места своих заранее подготовленных баз. Встреча с камлюковцами стала началом новой жизни боевого взвода. Гарнак и его комиссар Новиков отказались от намерения продолжать свой путь к фронту, решили здесь партизанить. Шли дни. Взвод залечил свои раны, твердо стал на ноги, начал воевать. Он уже стал называться отрядом. Камлюковцы оказывали ему повседневную помощь. И отряд быстро рос, мужал. В его ряды вливались все новые и новые люди — рабочие и служащие Калиновки, колхозники района, окруженцы, бежавшие пленные.

В числе этих новых людей вошли в отряд Андрей Перепечкин и Сандро Турабелидзе.

Миновала неделя. Андрея сначала как будто не замечали, не давали ему никаких поручений.

— Карантин на меня наложили, — посмеиваясь, говорил он Сандро, когда тот возвращался с какого-нибудь задания.

Прошло еще несколько дней. И вдруг на Андрея было обращено особое внимание. Ему поручили одно задание, второе, третье, и все сложные, ответственные. Одно из этих заданий он выполнял вместе с разведчиком Платоном Смирновым, рослым смуглым юношей, москвичом. Переодевшись в немецкую форму, они побывали на станции Гроховка. Платон разговаривал по-немецки с комендантом станции, показывал какие-то документы, а Андрей, как столб, стоял рядом. Он только хлопал глазами, когда к нему обращались, да мычал и показывал на свою голову, которая еще в лесу близ Гроховки была забинтована Платоном самым старательным образом. Но по тому, что Платон взял у коменданта два билета до Минска и за станционной оградой передал их какому-то человеку, Андрей решил: он сыграл здесь немаловажную роль. Два других его задания тоже были не из легких. Ему пришлось побывать под Калиновкой, откуда он привел пленного фашистского офицера. На родниковском большаке, возле усадьбы МТС, во время обеденного отдыха гитлеровцев он захватил машину-автоцистерну, прогнал ее километра два и потом поджег. Эти два задания он выполнял уже один, самостоятельно, и потому они показались ему труднее, чем первое. Андрею под конец кто-то шепнул, что все эти сложные задания будто бы придумывает для него сам Камлюк. Но как бы то ни было, он был доволен своей партизанской жизнью, напряженной и интересной, и с охотой брался за любое поручение.

И вдруг перед ним предстало такое дело, которое меняло даже образ его жизни… Однажды — отряд в эти дни начал устраиваться на зимовку в бугровском лесу — в землянку отделения разведчиков прибежал связной и крикнул:

— Перепечкин, к командиру отряда!

— Иду, — ответил Андрей и, передав Сандро газету, которую читал вслух, вышел из землянки.

Дул ветер, шел дождь. Уткнувши нос в воротник пиджака, Андрей пересек небольшую поляну и вошел в землянку штаба отряда. Он увидел, что в ней, кроме Гарнака, находятся еще Камлюк и Мартынов.

— Партизан Перепечкин по вашему приказанию явился, — доложил он.

— Садись, — сказал Гарнак и показал на лавку.

Перепечкин сел, и Камлюк сразу же заговорил:

— Вспомнили, Андрей, твое прежнее лихачество…

— Сколько же можно? — криво улыбнулся Андрей. — Воспоминание малоприятное… Было… Лишняя чарка, будь она проклята, подвела… До смерти не забуду… Да к чему это, Кузьма Михайлович?

— К делу. Хотим послать тебя в Калиновку. Придешь домой и скажешь всем — из тюрьмы. Будешь там жить и работать.

— Вы что, шутите?

— Нисколько. Нам необходимо иметь там человека… который работал бы, скажем, в полиции. Понимаешь, для чего?

— Да, кажется, начинает доходить… Только ведь это как же? Это вроде, как если бы я прикинулся глухонемым, изо дня в день будет перед глазами эта мразь, а расправиться с ней нельзя. Боюсь, кулаки будут свербеть-свербеть, да и не выдержат.

— Неужели ты способен на новый фортель? Скажи лучше сразу, тогда не пошлем. А то и себя погубишь, и дело провалишь.

— Да нет, сдержаться-то я сдержусь. Но это все-таки тяжело… А старую ошибку вы сюда не припутывайте. Ну, был случай и прошел… Я ведь не хулиган какой-нибудь.

— Знаем, знаем, иначе не доверили бы тебе такого дела… А дело ответственнейшее, необходимое для нашей борьбы… Твоя кандидатура самая подходящая. В Калиновке все знают, что тебя осудили. Этим можно козырнуть перед оккупантами: обижен, мол, советской властью. Они таким лучшие должности дают, больше доверяют.

— Что ж, пускай так… Когда отправляться?

— Сегодня ночью. Иди отдохни, а мы закончим подготовку документов. Все указания получишь перед уходом. Пока не поздно, подумай, на какое дело идешь…

Задумчивым вернулся Андрей в свое отделение. Стали товарищи расспрашивать, зачем вызывали — отмалчивается. Ничего, мол, не случилось, не о чем говорить. А на лице — сосредоточенность, раздумье. Заметив это, Турабелидзе спросил:

— Что сказали — боев ждать?

— Нет, Сандро, не слышал о боях… другое… — неопределенно ответил Андрей.

Потом лег ничком ка нары, будто бы спать, а на самом деле, хотел спокойно обо всем подумать.

Под вечер его снова вызвал Камлюк. В штабной землянке, как и прежде, были Гарнак и Мартынов.

— Готов, Андрей?

— Да.

Дверь была закрыта на крючок. Перед землянкой ходил часовой. Андрей отметил это, подумал: «Разговор будет серьезный». Беседовали долго, не спеша. Андрей отвечал на вопросы, слушал, ничего не записывал, все старался запомнить. Когда умолкли, слышно было, как за дверью постукивал каблуком о каблук часовой.

Поздно вечером его провожали в дорогу. Проехали лес, остановились на опушке. Поле с редкими островками кустов молчаливо лежало под звездным небом, освещенное бледно-желтой луной. Рядом хрустнула ветка — из лесу выскочила лисица. Она перебежала дорогу и рысцой затрусила к деревне.

Попрощались, и Андрей пошел вдоль леса. Он слышал, как сзади фыркнули кони, как отдалялся скрип колес. Эти уходящие звуки, словно утрата чего-то близкого, болью пронзили все его существо. И чем глуше доносились звуки, тем острее становилась боль.

В лицо дул холодный ветер, подмораживало. Чтобы согреть руки, Андрей сунул их в карманы. Гладкая бумажка зашелестела под пальцами. Это пропуск. В штабной землянке Андрей рассмотрел его, заучил. В пропуске написано, что он, Андрей Карпович Перепечкин, осужденный советским судом, освобожден немцами из тюрьмы города Вязьмы и ему разрешено проследовать в город Калиновку, к месту своего, постоянного жительства. На этом документе рядом с подписью коменданта — черная печать с орлом и свастикой. «С таким документом, — горько размышлял Андрей, — оккупанты встретят с распростертыми объятиями, лучшую холуйскую должность предоставят. А люди отвернутся, возненавидят». От этих мыслей ему стало не по себе. Он остановился и долго стоял, глядя назад, на лес, словно намеревался вернуться в лагерь. Зашагал дальше, когда пришла новая, успокаивающая мысль: «Что ж, со временем люди все узнают. Пускай об этом скажут им мои дела и поступки».

12

Борис вышел из сарайчика, огляделся. Светало. Нёбо на востоке наливалось румянцем. Погода стояла тихая, от ночных заморозков земля затвердела, стала гулкой, трава в саду покрылась инеем. Осторожным, пружинистым шагом, зажав под мышкой топор. Борис двинулся от сарайчика. Когда выбрался из сада, зашагал смелее. Извилистая, протоптанная за лето тропка сбегала вниз по огородам, вела к приречным зарослям. Борис шел и поглядывал по сторонам, дыша полной грудью. Он чувствовал, как от свежего утреннего воздуха начинает приятно кружиться голова.

За баней, в кустах, он немного постоял, посмотрел назад, на деревню, еще раз убедился, что никто за ним не следит, и исчез в зарослях. Прошел вдоль берега шагов двести и остановился на лугу перед широким плесом реки. Стайка диких уток вспорхнула из камышей, нарушив тишину шелестом крыльев. Жалобно пискнула неподалеку какая-то птичка. Вот послышались еще и еще голоса: прибрежье просыпалось.

Небо на востоке разгоралось все сильнее. Борис начал волноваться — что ж это Роман запаздывает? А может, случилось что-нибудь? Может, он сегодня совсем не придет? Всяко бывает, мало ли что могло ему помешать, надо учитывать условия подполья. Но одно Борис знает твердо: Роман верен своему слову, он готов преодолеть любое препятствие, только бы не подвести товарища.

О настойчивости Романа рассказывали много интересного. И при этом непременно вспоминали, как Роман когда-то выдержал бой с зажимщиками критики. Об этом случае в свое время было много разговоров, он обсуждался на партийных и комсомольских собраниях, в частных беседах. С тех пор фамилия Романа, тогда простого колхозного бригадира, секретаря комсомольской организации колхоза «Червоная Нива», и стала широко известна в районе.

Произошло это года четыре назад. Все началось с выступления Романа на пленуме райкома комсомола. При обсуждении одного вопроса он сурово раскритиковал бюрократически-чиновничий стиль работы аппарата райкома и его первого секретаря.

Кое-кто из райкомовцев, и прежде всего секретарь, обиделись и начали мстить Роману. Дело дошло до того, что, подтасовав факты, они сначала объявили ему строгий выговор, а затем исключили из комсомола. Роман написал письмо в обком комсомола, прося защитить его. Из обкома приехал для расследования инструктор, но случилось так, что его сразу же подчинил своему влиянию секретарь райкома, подкупил приветливостью и гостеприимством. В результате постановление райкома было в обкоме утверждено. Тогда Роман написал жалобу в Минск, секретарю ЦК ЛКСМБ, и одновременно обратился в райком партии.

Дело пересмотрели. Он был восстановлен в комсомоле. За свою честность и настойчивость Роман стал одним из уважаемых людей района. Это уважение к нему особенно ярко проявилось на очередном комсомольском пленуме, когда рассматривался вопрос о зажимщиках критики. Тогда же по предложению Камлюка он единодушно был избран секретарем райкома комсомола.

Роман понимал, что не за какое-нибудь геройство выдвинули его на такую ответственную работу. Некоторые из выступающих так прямо и говорили тогда, что они выбирают его, простого колхозного парня, на пост секретаря райкома в надежде, что он будет неустанно учиться и станет настоящим вожаком молодежи. Роман много думал о новом своем положении, о том, как оправдать доверие комсомольцев. О своих мыслях и сомнениях он не раз рассказывал Борису, иногда просил у друга совета. Роман не стыдился спрашивать, жадно учился. Особенно внимательно приглядывался он к работе старых коммунистов, таких, как Камлюк, Струшня, Мартынов. С ними он говорил, как с близкими людьми, открывал им всю душу, перенимал их стиль работы. Набираясь опыта у людей, у жизни, он в то же время серьезно взялся за книги. Взрослый человек, секретарь райкома, он сел за парту в вечерней школе и через два года получил законченное среднее образование. С той же настойчивостью он потом заочно учился на историческом факультете, экстерном сдал экзамены сразу за два курса и, если бы не война, в этом году уже окончил бы институт. Время показало, что комсомольцы не ошиблись, избрав его секретарем райкома.

С начала войны, как заметил Борис, Роман стал еще более энергичным и напористым, деятельным и неутомимым…

Борис нетерпеливо поглядывал вдоль берега речки в надежде заметить между кустами коренастую фигуру приятеля. Долго ждал он и наконец увидел не одну, а четыре фигуры: они двигались по тропинке, пролегавшей между липами и прибрежным кустарником. Трое из незнакомцев вдруг остановились, четвертый же продолжал приближаться. Борис узнал его и, обрадованный, двинулся навстречу.

— Здорово, друг, — приветствовал он Романа. — Опоздал что-то.

— Хорошо, что хоть так удалось. С задания возвращаюсь. Может, слышал ночью взрывы?

— Слышал. Стены моего сарая так и задрожали. Где это вы постарались?

— Возле Калиновки. Зареченский мост поминай как звали.

— А гитлеровцы над ним целый месяц потели!

— Теперь пускай поплачут.

У Романа был бодрый вид. Его голубые глаза глядели весело, а на лице светилась удовлетворенная улыбка. Борис понимал состояние Романа и вместе с ним радовался новому успеху партизан.

— А у нас в Родниках — беда…

— Что, не взорвали мельницы?

— Взорвали. Часового убили. Но дорогой ценой это досталось. Один из наших хлопцев погиб, когда после взрыва убегал от мельницы. Пуля попала прямо в голову. И унести его никак не удалось. Полицейские захватили труп, опознали. На следующий день расстреляли всю его семью.

— Та-ак, — вздохнул Роман.

Борис вынул из кармана сложенный вчетверо листок и подал его Роману.

— Сведения о родниковском гарнизоне. Ковбец тут все подробно расписал.

— Он работает?

— Уже вторую неделю. Почти каждый день ездит теперь в Калиновку, делает запасы. Говорит — еще неделя, и медпункт будет готов к эвакуации, — сообщил Борис и, лукаво подмигнув, тихо рассмеялся.

— Ладно, передам начальству. Камлюк сказал, что часть своих людей ты можешь отправить в лес. Сам же пока ни с места.

— Понятно.

— Ну, мы спешим… Будь здоров, — подал Роман руку и, только сейчас заметив топор под мышкой у Бориса, спросил: — А это что, маскировка?.. Если случится какая-нибудь надобность, приходи к своей сестре в Бугры. Мы там теперь каждый день выставляем дозоры.

Роман ушел. Борис подождал немного, потом двинулся в противоположную сторону вдоль берега реки.

Начинался день. Яркие лучи солнца заливали окрестность, пронизывали густые заросли. С кустов и травы сползала седина изморози. На луговинах, в ямках, бусами сверкали льдинки. Дивясь, как когда-то в детстве, блеску этих льдинок, Борис остановился полюбоваться лужайкой, пестревшей сотнями беленьких бусинок.

Вдруг он услышал отчаянный гусиный гогот. Он вышел из лозняка и, бросив взгляд на огороды, увидел неподалеку от бани стадо гусей и Надю. Девушка торопливо гнала гусей к речке. Изредка она оглядывалась на деревню. Борис понял, что гуси тут ни при чем: какая-то другая причина заставила Надю спешить сюда.

— Твоя мать как угадала, что ты здесь, — глотая слова, быстро проговорила Надя, увидев Бориса. — На рассвете приехал Федос Бошкин. И еще трое с ним, Федос сейчас, я видела, на улице стоял, а трое полицейских с его отцом поехали куда-то в конец деревни.

— Ну и что же? — спокойно встретил ее новость Борис.

— Как что? В деревню не возвращайся. Всяко может…

Борис не дал ей кончить — сжал в объятиях, встревоженную, волнующуюся, и расцеловал. Отпустив, не то всерьез, не то в шутку сказал:

— Не забывай сначала поздороваться, а потом уже рассказывай свои новости. Так как же вы с мамой догадались, куда я пошел?

— По траве… Мать в сад ходила. Сказала, что к речке ведут следы. Тогда я — гусей для виду, и сюда.

Надя была взволнована. Она радовалась тому, что ей удалось вовремя предупредить Бориса, что встретилась с ним, а больше всего, пожалуй, тому, что он, такой сильный и хороший, вообще существует. Щеки ее светились легким и, казалось, прозрачным румянцем. И этот румянец, и живые карие глаза, и все ее сосредоточенное лицо, и даже большой белый платок, кое-как повязанный торопливой рукой, — все подчеркивало ее, Надино, волнение и тревогу.

Они стояли на берегу и, поглядывая на гусей, полоскавшихся в воде, разговаривали. Вокруг было тихо, спокойно. И вдруг эту тишину разорвал близкий выстрел. Над их головами послышался шум крыльев: это вспорхнули из лозняков дикие утки и испуганно рванулись в небо. Одна из них, как заметил Борис, сначала отстала от стаи, потом, судорожно трепеща крыльями, упала в кусты возле бани. Кто же это стрелял? Надя побежала было в ту сторону, откуда раздался выстрел, но еще торопливее вернулась назад.

— Федос… Прячься!

Борис шмыгнул в гущу кустарника. Только он успел затаиться в кустах, как послышался новый выстрел из винтовки и вслед за ним возглас:

— Хайль моей паненке! Салют!

Сквозь сетку ветвей Борис увидел, как Федос Бошкин с поднятой, будто и вправду для салюта, рукой бойко подошел к Наде. «Дурак, подлюга пьяный, — подумал Борис. — Даже манерничать учится у фашистов!» Бошкин неизвестно для чего выстрелил еще раз. Гуси испуганно заметались на воде, загоготали.

— Чего ты хлопаешь? Видишь, гусей напугал! — не выдержала Надя. — Рад, видать, что винтовка у тебя есть. Убил вон утку, подбирай и неси скорей в горшок.

— Мне нужна ты, а не утка. Я для того и пошел вдогонку за тобой, — признался Федос и, шагнув поближе к девушке, хотел схватить ее за руку.

— Не цепляйся, — отскочила в сторону Надя и, чтобы скорее проводить непрошеного кавалера, прибавила: — Потом поговорим, когда протрезвишься. Иди, иди, продолжай свою охоту.

— Что ты мне указываешь? Не кричи! — вдруг переменил тон Федос, разозленный тем, что Надя хочет скорее отвязаться от него. — Я и тебя и гусей твоих могу погнать отсюда!

— Не боюсь я тебя! — И Надя невольно покосилась на кусты, в которых скрылся Борис. — Не на твою речку пригнала!

— Неправда. Все это мое. Власть — моя, и я охраняю все, что ей принадлежит, — уже не говорил, а кричал Федос своим хриплым голосом.

Он был в простых сапогах с широкими голенищами, в желто-серой шинели из грубого, точно домотканого, сукна. Из-под козырька высокой фуражки, великоватой, видимо с чужой головы, тускло, как алюминиевые пуговицы на его, шинели, поблескивали глаза, в которых было нечто и лисье, и хориное. Глаза эти сидели глубоко под узким с седловинкой лбом. Федос покачивался на ногах и, искоса поглядывая на Надю, говорил с подчеркнутой насмешкой:

— Знаю, почему ты воротишь от меня нос. Тебя обхаживает другой. Только этому не бывать! Слышишь? Этому Злобичу тут не жить!

— Так ты из ревности…

— Брось! — перебил ее Федос. — И без ревности хватит за что. Его насквозь видно.

— Он хороший человек, и ты зря на него наговариваешь, — не желая раздражать Федоса, спокойно сказала Надя и перевела разговор на другую тему. — Ты лучше скажи, когда твоя свадьба с дочкой начальника полиции?

— Откуда ты это взяла?

— Твоя тетка Хадора по всей деревне разнесла, будто ты хочешь жениться на дочке своего начальника.

— Я хочу? — удивленно переспросил Федос. — Это сам господин начальник хочет меня женить. Четыре дочки у бедняги — любую, говорит, бери. А на кой черт они мне, жерди этакие? Я тебя хочу. — Федос шагнул к Наде и снова попытался взять ее за руку.

Злобич едва сдерживался. Так и хотелось выхватить из кармана пистолет и одной пулей рассчитаться с этим человеком. А Бошкин хвастался своим положением при новом, установленном оккупантами, порядке. Надя попыталась было уйти от него, но он, преграждая ей дорогу, не умолкал. Ненависть Бориса разгоралась. Он вынул пистолет и стал ждать, когда Надя хотя бы шага на три — четыре отойдет от Федоса. Тогда можно было бы стрелять, не опасаясь за нее.

Но вдруг за садом, неподалеку от деревни, вспыхнула перестрелка. Она была интенсивной, как при внезапном боевом поединке. Что там такое? Борис вскочил на ноги и пристально, как если бы и в самом деле мог разглядеть что-нибудь сквозь кустарник, впился взглядом вдаль. Бошкин кинулся в сторону огородов. Он так бежал, что по лозняку пошел треск.

Борис и Надя поспешили к бане. Остановились в кустах, недалеко от дорожки, идущей вдоль огородов, стали вглядываться. Стрельба утихла, и в наступившей тишине где-то на выгоне послышалось гулкое тарахтение колес. Шум колес привлек внимание и Федоса, бывшего уже на полпути к деревне. Он остановился и тоже стал вглядываться. Поглядел с минуту и вдруг устремился наперерез пароконной повозке.

— Да это же староста! — оторвав на мгновение взгляд от дороги, проговорил Борис.

Действительно, это был староста. Он стоял на коленях в передке рессорной повозки и обеими вожжами люто хлестал и без того взмыленных лошадей. На голове у старосты не было шапки, и космы волос бились на ветру. Видно, он был здорово напуган, если не решился искать себе пристанища в деревне. Заметив Федоса, Игнат придержал лошадей, дал возможность сыну вскочить в повозку и потом с прежней яростью задергал вожжами. Он что-то кричал, то и дело поворачиваясь к сыну.

— Хорошо, что я не соскочил следом за ними, а хлестнул коней — и удирать… — только и донеслось до ушей Бориса и Нади.

Бошкины промчались мимо огородов и повернули на большак, к Родникам.

13

На следующий день после короткой, но бурной перестрелки на окраине Нивы в деревню приехал отряд гитлеровцев и полицейских, около ста человек. Они окружили Ниву, на выгонах и огородах выставили патрули. Подводы остановились на площади возле колхозного клуба. Только две повозки поехали вдоль улицы. На первой сидели комендант района фон Рауберман, переводчик и возница-солдат. На другой — начальник полицейского отряда Язэп Шишка, денщик коменданта Ганс и Федос Бошкин. Сын старосты, нахмурив брови, выставил вперед длинную французскую винтовку, направляя ее то на один, то на другой ряд деревенских хат, словно ему оттуда грозила опасность. Особенно он напыжился, когда проезжал мимо двора Яроцких — может, выглянет в окно Надя, так пускай еще раз убедится, что он немаловажная персона… Но в окне никого не было. Он встретился с Надей, когда уже миновали ее двор. Она неожиданно показалась из улочки, неся от колодца два ведра воды. Ей надо было перейти дорогу, но она задержалась, стояла и ждала, пока проедут повозки.

Федос повернулся к начальнику отряда Шишке и попросил:

— Разрешите отлучиться на минутку?

Шишка строго покосился и, немного выждав, сдержанно, словно нехотя, кивнул головой. Он хотя и был заинтересован в Федосе, рассчитывал сделать его своим зятем, тем не менее обращался с ним сурово и требовательно. Ему казалось, что требовательность, а иной раз и придирчивость заставят Федоса быть покорнее и услужливее, вызовут желание породниться, чтобы снискать постоянную благосклонность и покровительство начальства.

Федос соскочил с повозки и подошел к Наде.

— Добрый день, моя спасительница.

— Я? Спасительница? Каким образом? — вместо ответа на приветствие удивленно спросила девушка и даже отступила немного назад.

— Каким образом? Очень просто. Хлопцы меня тащили с собой делать обыск. Но тут как раз случилась ты со своими гусями. Магнит. Я не поехал, пошел за тобой. А если б поехал? Представляешь, что было бы?

Надя молчала: вот как все истолковал Бошкин! Заметив на площади множество полицейских повозок, она с тревогой подумала о Борисе.

— Федос! Где хата твоего отца? — закричал с первой повозки переводчик.

— Вон там… где клен под окном. Бегу! — ответил он и уже на ходу бросил Наде через плечо: — Постараюсь позже зайти.

Она не слышала этих слов. Чувствуя себя униженной его благодарностью, она так заспешила домой, что вода стала выплескиваться из ведер.

Дом Бошкиных стоял на пригорке, неподалеку от выгона. Не сровняться ему с теми домами, что в предвоенные годы выросли в Ниве, а когда-то этот дом с кирпичным фундаментом и черепичной крышей был одним из самых видных в деревне. И не только дом, а весь Игнатов двор. А потом события неожиданно все изменили. Игнат, человек пронырливый, хитрый, с помощью своего брата, жившего где-то в городе, разобрался в сути новых событий и безжалостно стал расправляться со своим хозяйством: часть тайком переправил к брату в город, что удалось — продал, что просто уничтожил, а что сплавил к своей сестре Хадоре. Когда пришли его раскулачивать, он со всей семьей уже ехал в поезде в далекий город к брату. Как протекала дальше у него жизнь, жители Нивы не знали, как не знали и того, куда исчез Игнат. А он, свив в городе себе гнездо, стал кладовщиком одного продуктового склада. Правда, и на новом месте ему не повезло: сначала он потерял покровителя — брата, которого осудили как вредителя, а потом и сам попал в тюрьму за спекуляцию.

В Ниве тем временем шла бурная жизнь. Односельчане уж и забывать стали, что был когда-то такой Игнат Бошкин. Только изредка, заходя по делу в этот дом, где колхозники устроили шерстобитню, кое-кто бывало вспомнит вдруг Игната.

И вот, как только район заняли гитлеровцы, нежданно-негаданно в деревне появились Бошкины. Сначала притащился один Игнат, как бы на разведку. Через Хадору стало известно, что он пришел из тюрьмы, вернее удрал из-под конвоя, когда на станцию, где работали заключенные, налетели фашистские бомбардировщики. Игнат пробыл в деревне два — три дня и исчез. Но вскоре снова вернулся, и уже не один, а с женой. Не хватало только Федоса, но и тот через некоторое время появился. Был он в красноармейской форме и открыто говорил, что дезертировал с фронта.

Так в этот дом на пригорке вернулись его прежние хозяева.

Повозка остановилась под кленом. Игнат выбежал из дому навстречу гостям. Сняв фуражку с блестящим лакированным козырьком, он низко поклонился начальству. Ему хотелось сердечно приветствовать господ, он даже вытер свою ладонь о штаны, но руку протянуть почему-то не решался. Это заметили комендант и переводчик, а также начальник полицейского отряда. Они решили доставить старосте удовольствие (лучше служить будет!) и один за другим важно протянули руки. Игнат угодливо склонял свою высокую фигуру в торопливом поклоне.

— Прошу в дом. Пожалуйста. Битэ, — повторял он, боком продвигаясь к двери.

Начальство чинно прошло в чистую половину хаты, просторную, облепленную по стенам немецкими плакатами и постановлениями. Комендант Рауберман, медлительный в движениях, устало опустился на диван и, попросив денщика принести воды, притих на время, решив отдохнуть с дороги. Вытянув перед собой ноги, он откинулся на спинку дивана, расправил плечи и так застыл.

На другом конце дивана, опершись на валик, присел переводчик.

Один только начальник полиции Шишка не садился. Он стоял у стола и поглядывал по сторонам. За каждым его движением внимательно следил готовый к услугам Игнат. Догадываясь, что Шишка удивляется богатой мебели в комнате, Игнат в свою очередь бросал взгляды во все углы, проверяя, все ли на месте, и гордился, что дом его полон добра.

Хата и в самом деле была богато убрана. Вдоль стен стояли мягкие кресла, два кожаных дивана, большой письменный стол, зеркальный шкаф, две никелированные кровати, а в углу до потолка поднималось большое трюмо. Всю эту мебель и еще много всякой всячины, не стоящей на виду, Федос притащил из районного центра, забрав в квартирах расстрелянных. Что ж, как бы там ни были приобретены эти вещи, думал не раз Игнат, теперь они принадлежат ему и составляют немалую долю его богатства.

Оглядев комнату, Язэп Шишка не сдержался:

— Неплохо тут у вас, пане Бошкин, ей-богу, неплохо, уже обжились немного после возвращения домой, — он на минуту умолк и стал пристально, чтобы обратить внимание Игната, вглядываться в паутину над столом. — Но, видно, для полного порядка здесь нужна проворная молодая женщина.

— Еще как нужна, пане Шишка! — вздохнул Игнат и незаметно, когда начальство отвело взор, снял паутину. — Давайте же с двух сторон уламывать моего Федоса. Сколько есть славных девушек, особенно в Калиновке. И сами они хороши, и родители у них достойные. Скажем, с вами бы я породнился с радостью, коли не брезгуете.

— Ах, пане Бошкин, да нам, родителям, договориться недолго, главное, чтоб дети наши друг с другом слюбились. — Язэп Шишка посмотрел на коменданта, который маленькими глотками, с остановками, пил воду, и, сообразив, что можно еще немного поболтать, вдруг начал хвастаться: — Дочками своими я очень доволен. Ваша семья сколько лет жила без вас, ну, в то время, что вы сидели в тюрьме?

— Три года, ровно три года, пане Шишка.

— А-а, припоминаю, мне Федос как-то рассказывал, что вы были осуждены за маленькое коммерческое дельце.

— За спекуляцию, — уточнил Игнат.

— Это мелкий проступок, можно сказать. Вот я был серьезным врагом советской власти — политический преступник, больше десяти лет просидел. Вот сколько времени пришлось жить моим девочкам без отца. Но они под строгим присмотром матери не разбаловались, выросли прилежными и покорными. Когда я осенью сорокового года вернулся из Казахстана в Калиновку, я до слез был растроган, увидев своих дочек в их полном расцвете и красоте. Скажу вам, пане Бошкин, откровенно и без похвальбы, что счастливы будут молодые люди, которые женятся на моих дочерях.

— Оно, конечно, у достойных родителей и дети достойные, — угодливо согласился Игнат и, заметив, что комендант Рауберман поманил ею пальцем, живо подскочил к дивану. — Пожалуйста, битэ, что угодно?

Рауберман не спешил заговорить, видно было, что он еще не вполне пришел в себя после долгой и тряской дороги. Молча показав Игнату на стул — мол, садитесь и не стойте передо мной столбом, — он еще некоторое время вытирал вспотевшие виски, лысину, лицо большим, как женская косынка, носовым платком. И только покончив с этой процедурой и спрятав платок в карман, посмотрел на Игната, открыл рот.

— Мы приехали… вас… гм-м…

Он похмыкал и сразу же умолк, наткнувшись на невозможность высказаться на понятном старосте языке. Помолчал, затем, взглянув на переводчика, заговорил уже по-немецки. В лицо старосте почти одновременно полетели немецкие и белорусские слова, и ему, непривычному к такому разговору, показалось, будто в два цепа замолотили по его голове.

— Мы приехали, чтобы наказать вашу деревню за тех трех полицейских, что погибли здесь вчера.

— Так, пане, так. И я ведь чуть не попался. Этакие страсти!.. Видите вой выселки за речкой. Побывали мы там, обыск произвели — и назад. Только мы у деревни въехали в кусты, к нам — четверо… И как резанут из автоматов!

— Хватит, слушайте.

— Ну-ну.

— И еще нам нужен хлеб, скот… Понятно?

— Почему ж нет? Можно предоставить и хлеб, и скот, и еще что надо…

— А теперь ближе к делу. Полицейских убили партизаны?

— А кто ж еще? Четверо было их.

— Как они здесь оказались? У них, видно, в деревне свои люди есть.

— Доподлинно не знаю. Как ни стараюсь, как ни слежу, за руку пока никого не поймал. А враги у нас есть тут.

— Лучше надо стараться, — недовольно проворчал комендант и, отдышавшись, многозначительно произнес: — Когда в обществе заводятся бунтовщики, есть два метода ликвидировать опасность. Первый метод — искать самого бунтовщика, чтобы его наказать. Это долгая и чаще всего бесполезная затея. Другой метод, простой и более эффективный, — уничтожить все это общество. В этом случае мы наверняка избавимся и от бунтовщика… Мы придерживаемся именно второго метода. Так учит нас фюрер. Понятно, господин Бошкин?

— А как же. Только так и следует с этими людьми.

— Но проводить в жизнь наш метод мы должны исподволь, тонко, — продолжал комендант. — На первый раз мы покараем в вашей деревне несколько человек. Самых ярых активистов. Одного здесь расстреляем, другого там, в Калиновке. Вот и назовите их нам.

— Перво-наперво возьмем семью Корчика, — сказал Игнат. — Отец бригадиром в колхозе был, в свое время рьяно раскулачиванием занимался. Сын же, об этом знает и пан Шишка, секретарем в райкоме работал, комсомольцами командовал. Мне один человек из Выгаров передавал, будто сын этого Корчика в партизанах. Сестра мне рассказывала, что старый Корчик, когда большевистская армия отходила, где-то в лесу спрятал возов двадцать колхозного хлеба. Захватил и прячет где-то все колхозные документы. Я уже допытывал его — молчит, отнекивается.

— Допросить и расстрелять перед народом! — приказал комендант. — Кто еще? Евреи, коммунисты есть?

— Евреев нет. А вот есть еще один — хорошая заноза.

— Коммунист?

— По документам — нет, но это не меняет положения.

— Сосед он наш, механиком в МТС был… — вставил Федос, опережая отца. — Я вам о нем уже докладывал.

— Ну, так мы ведь решили… Арестовать его и в гестапо! Там разберемся, — отрубил комендант. — А теперь скажите… непокорные в деревне есть?

— Это какие же?

— Не выполняющие распоряжений и приказов… которые немецкую власть подрывают.

— Есть такие. Почти все тут исподлобья смотрят… Трудно мне с ними работать.

— Выберите человек пять… Розог дадим. Пускай другие запомнят… — комендант снова вытер платком лицо и лысину. — Насчет продуктов… У двоих, которых в расход, хлеб и скот забрать подчистую, остальных потрясти как следует. Вы поведете. Для отправки на станцию продуктов и скота назначите с подводами несколько человек.

Начальство поднялось и пошло к выходу. Следом за ними двинулся и староста.

Не прошло и получаса, как деревня зашумела, заголосила. Все здесь ходуном пошло, точно вихрь налетел.

Надин отец попал в категорию людей непокорных, не выполняющих приказов.

— Это тоже враг, — ведя за собой по улице полицейских, указал Игнат на дом Макара Яроцкого.

Староста направился было ко двору Макара, но Федос, забежав вперед, остановил его.

— Куда? Ты думаешь, к кому ведешь? — прошипел он в самое ухо отца.

Игнат остановился, выпучив глаза — идти ему против сына или не стоит? Постоял минутку, потом, недовольно покосившись на Федоса, зашагал дальше по улице. Шел и раздраженно ворчал себе под нос:

— Называется, выбрал… Коза, а не девка — одной рукой толчет, другой мелет. И породы хитрой. Мигом в руки возьмет. Нет, парень, не такая тебе нужна… Слышал, что пан Шишка рассказывал про своих паненок? Вот из них которую и выбирай.

А Федос, взглянув на окно Яроцких и заметив в нем Надю, подумал: «Она все видела и поняла, она никогда этого не посмеет забыть».

Заметил маневр Федоса и Макар. Старик в это время стоял у себя во дворе под поветью и сквозь щель в стене смотрел на улицу. Но к поступку Федоса он остался равнодушным. Сердце Макара болело теперь не своим, а общим горем.

— Собака, зря обхаживаешь, — прошептал он вслед Федосу.

Макар видел, как фашисты перетряхивали дворы колхозников. Они шныряли по клетям, пуням, по садам и огородам. Визг свиней, кудахтанье кур, плач и стоны людей — все это напоминало не то пожар, не то погром.

Хотя староста, пройдя мимо двора Макара, и уступил сыну, но потом сделал все-таки по-своему. Разве мог он допустить, чтобы двор Яроцкого, этого непокорного и задиристого человека, который открыто нападает на него и его сестру, остался нетронутым? Ни в коем случае. Пусть почувствует старый упрямец, что у Игната сила. И потому он, как только сын отправился в другой конец деревни, натравил на двор Яроцкого трех солдат.

— Гуси есть у него, мед, — через переводчика втолковывал он долговязому Гансу, денщику Раубермана. — А куры какие! Белые леггорны. Круглый год несутся.

— О-о! Леггорны! — воскликнул денщик. — Много яек! Какой сюрприз будет для господина коменданта!

И вот начали обыскивать двор Яроцких. Двое солдат закололи подсвинка, выгнали на улицу и сдали полицейским корову и трех овечек, вынесли из хаты более ценные вещи — два кожуха, три пары валенок, несколько свертков полотна и еще кое-что. Эти двое сделали свое дело быстро и ушли. А вот Гансу явно не повезло. Староста сказал, что у старика есть гуси, а гусей как раз и не оказалось — они были где-то на речке. И яиц нашлось не более десятка. Да и кур только трех поймал. Как же он пойдет чуть не с пустыми руками?

— Яйка, кура! — горячился он, кидаясь то к Макару, то к старухе, то к Наде.

— Нету!

Но Ганс не отставал. Опять и опять повторял он свое требование, угрожал автоматом, ругался. Макар дрожал от злости. Наконец он не выдержал и, не считаясь с тем, поймет его солдат или нет, крикнул ему в лицо:

— Чего ты цепляешься? Пришел, как черт по душу. Подавитесь тем, что уже забрали! Нету яиц. Вон, нечистая сила!

Но из всего услышанного Ганс понял только одно — яиц нет. Смуглое лицо его искривила злобная гримаса, а холодный взгляд зеленоватых глаз испытующе оглядел с ног до головы коренастую фигуру старика. Ганс свирепо выругался и, толкнув Макара прикладом автомата, вышел из хаты.

Он начал самым старательным образом искать яйца в сенях. Взобрался на доски, положенные на балки, увидел в кузовке куриное гнездо — кинулся к нему. В гнезде сидела курица. Она отчаянно заквохтала, встопорщила свои белые перья, когда Ганс, приподняв ее одной рукой, другой стал ощупывать гнездо. Вытащив деревянный подклад, он злобно швырнул его на землю, курицу же посадил на место и, спустившись вниз, стал ждать, когда она снесется. Долго сидел он, как рыбак над удочкой, а курица все не слетала, будто хотела его пересидеть.

— Дай уж я сам ее задушу, только убирайся ты с глаз моих, — выйдя из хаты, бросил фашисту Макар и жестами объяснил сказанное.

— Найн, найн, — запротестовал денщик.

— Дурак ты ненасытный, — сказал Макар и, сплюнув под ноги, вышел во двор.

Вскоре курица слетела с гнезда и, вскочив на балку, начала кудахтать. Ганс забрал яйцо и тут же пристрелил курицу. Запихнув ее в свой мешок с награбленным добром, он вышел на улицу.

Бурей налетели полицейские на двор Злобичей. В одно мгновение окружили его и начали обшаривать, разыскивая Бориса. Шныряли по хате, по двору, по саду— и все напрасно.

Когда начальник полиции Язэп Шишка с Федосом Бошкиным начали допытываться у Авгиньи, где ее сын, она с удивлением сказала:

— Разве вы его не встретили? Ведь он пошел в Калиновку. Соли купить.

— Никого мы не встречали, — проворчал Шишка.

— Может, разминулись, — пожала плечами Авгинья.

— Врешь, старая карга! — вмешался Федос. — Говори, где он спрятался? Пошел к партизанам, а?

— Говорю, в Калиновку.

— Хватит дурить! Марш, приведи сына! — злобно крикнул Федос и изо всех сил толкнул старуху к дверям.

— Никуда я не пойду. Сам придет. Ждите, если вам надо.

— Мать, не бойтесь нас, — вдруг ласково заговорил Шишка. — В Калиновке, в помещении бывшей МТС, мы открываем большие ремонтные мастерские, думаем назначить вашего сына директором. Вот об этом нам и надо с ним потолковать. Позовите его, пожалуйста.

Авгинья сразу поняла хитрость начальника полиции. Подумала: «Волк прикинулся овечкой». Сказала же с доверчивым видом:

— Я вижу, пане, вы добрый человек. И я вас послушалась бы, не то что этого Бошкина. Только, поверьте, нету здесь сына. Верно это, в Калиновку пошел.

— Это правда? А ну, посмотри мне в глаза.

Авгинья взглянула на начальника полиции. Тот встретил ее твердый, холодный взгляд и, понимая, что старуха не пошла на его уловку и не выдаст сына, неожиданно наотмашь ударил ее по лицу. Потом решительным шагом вышел на улицу и крикнул полицейским:

— Действуйте! А сына поймаем потом.

Перевернули весь двор, пустыми оставили хлевы, из клети выкинули кадки, лари, из хаты выволокли одежду, столы, стулья, шкафы, посуду. Все, что получше, взвалили на возы, а что похуже — собрали в кучу и сожгли прямо посреди улицы.

Долго ходили вокруг хаты, сетовали, что сжечь ее нельзя, так как стояла она неудобно: подожжешь — сосед-староста сгорит. Тогда сорвали злость на другом: перебили все окна, ломом разрушили печь, свернули трубу.

— Приведешь сына — вернем обратно скотину, — перед отъездом снова попытался образумить Авгинью начальник полиции.

— Я же вам сказала, куда он пошел.

Язэп Шишка выстрелил над ее ухом, крикнул:

— Приведешь?

— Как же я приведу, если его нет здесь?

Стеком он стал бить ее по голове, по спине. Она упала.

— Приведешь?

Ни словом, ни движением не ответила Авгинья. Язэп Шишка выругался и, разъяренный, выскочил на улицу, по которой полицейские гнали на площадь толпу жителей деревни.

Все — и стар, и млад — согнаны были к клубу.

Люди с ужасом смотрели то на семью Корчика, окруженную конвоем, то на гитлеровцев и полицейских, оцепивших площадь.

— Ох, гады! Что они задумали? — дрожащим голосом говорила Надя, прижимаясь к отцу.

— Успокойся, доченька. Всех не перестреляют. Отольются им наши слезы, — утешал ее Макар, сам вздрагивая при мысли о том, что собирались делать фашисты.

— А Бошкины!.. Смотрите, как стараются, — кивнула Надя в сторону клуба, куда Федос и Игнат принесли стол и три стула.

— Ничего, себе на горе стараются, — отозвалась Надина мать. — Бог все видит и помнит…

Бошкины поставили стол, стулья и, взглянув в конец площади, застыли в почтительных позах: к клубу приближались Рауберман с переводчиком и Шишка. Они подошли к столу и расселись. Федос попятился назад, к группе полицейских, и, приставив винтовку к ноге, застыл на месте. Игнат же стоял, опершись ладонью об угол стола. Он поговорил о чем-то с переводчиком, затем, окинув взглядом толпу, сказал:

— Граждане! К нам приехали уважаемые господа из Калиновки. Нам, темным людям, объяснит сейчас господин комендант, как по нашей глупости неприятности выходят… Так что послушаем… Давайте поближе сюда!

Староста кашлянул в свой широкий волосатый кулак и отошел назад.

Рауберман не стал ждать, когда толпа пододвинется ближе. Он поднялся с места и стал перед столом; сбоку, точно его тень, появилась фигура переводчика. Рауберман впился взглядом в толпу и начал свою речь.

— Московские агенты трубят, будто мы пришли сюда, чтобы вас грабить и разорять, чтобы овладеть вашей землей… — зачастил переводчик, когда Рауберман сделал паузу. — Но разве это так? Разве мы не защищаем вас, белорусов? Разве мы не боремся за ваши интересы?

— Нашелся борец-защитник, — сказал Макар, взглянув на дочку и на ее подругу Ольгу Скакун. — Вон еще борец за столом сидит — Язэп Шишка. В гражданскую войну с бандами водился, потом колхозные фермы поджигал да слухи всякие распускал, а теперь со своей полицией по району шныряет.

— Мы в Белоруссии не впервые. Мы были здесь в 1919 году. И тогда много сделали для возрождения вашей страны.

— Бреши, бреши… Помню, как вы возрождали. Где ни пройдете — кровь и пепелище… И помню, как лупили вас тогда, — ворчал Яроцкий.

— И вот мы снова в Белоруссии. Мы пришли сюда не только ради наших интересов, мы заботимся и о вашей судьбе.

— Напрасно пришли, — тихо проговорила Ольга. — Потом жалеть будете.

— Мы здесь сегодня не случайно: среди вас нашлись дурные люди, они пошли против нашей власти. Возле вашей деревни убиты трое полицейских. Здесь есть элементы, которые помогают партизанам, срывают наши мероприятия. Мы их накажем. Пусть это наказание не озлобит вас, но послужит вам предупреждением.

— Вот душа звериная! Водит ножом у тебя по горлу и еще, скаля зубы, говорит: «Не пугайся», — гневно пробормотал Макар.

— Мы знаем, по чьей вине происходят в селах беспорядки. Это мутят Камлюк и Струшня… А вы им содействуете. Почему не выдаете бунтовщиков, не кончаете с беспорядками? Мы обращаемся с призывом: помогите нам захватить Камлюка и Струшню. Кто поможет, тому награда: тридцать тысяч рейхсмарок, земли навечно двадцать гектаров.

Рауберман умолк и, кивком головы дав знак начальнику полиции действовать дальше, сел на место. Язэп Шишка, высокий и тощий, с бегающими глазками, вышел из-за стола и крикнул:

— Арестованных к стенке!

Три автоматчика подвели старого Корчика, его жену и десятилетнего сына к стене клубного здания. Лица арестованных были в крови и ссадинах, разорванная одежда висела лохмотьями. Видно было, что их жестоко пытали.

— Так скажешь, где сын скрывается? — подойдя к Корчику вплотную, крикнул Шишка.

— Я вам уже сказал: ничего не знаю о нем, — спокойно ответил старик.

— Врешь! Говори, пока не поздно… А хлеб куда спрятал? С кем прятал? Где хлеб? Партизанам передал?

Корчик молчал, опустив голову.

— Ну, отвечай же, признавайся! Ах ты!..

Шишка размахивал руками, ругался, но на старика это не действовало, он был нем, как стена, у которой стоял. Все шло не так, как хотелось бы Шишке. Разъяренный, он вдруг прикладом автомата злобно ткнул старика в грудь. Корчик покачнулся и еле удержался на ногах. К нему с плачем кинулись жена и сын. По толпе пробежал ропот.

— Гадина ты! — обернувшись к начальнику полиции, неожиданно крикнул сын Корчика.

Шишка наотмашь ударил его автоматом по голове. Мальчик охнул и сел на землю. С его головы скатилась шапчонка, и все увидели, как белокурые волосы залились кровью.

— Дитятко мое родненькое!.. — бросившись к сыну, в отчаянии заголосила мать.

Толпа вздрогнула, загудела. Оглянувшись на нее, Шишка подбежал к автоматчикам и скомандовал:

— Огонь!

Над площадью пронесся треск автоматов.

— Разойдись! — крикнул Шишка толпе.

Под свистки и брань полицейских люди, объятые ужасом и гневом, бросились к своим домам.

* * *
Скоро гитлеровцы и полицейские оставили Ниву.

Одна группа направилась в Родники: она погнала захваченный в деревне скот, повезла награбленный хлеб и другие продукты. Все это надлежало отправить на железнодорожную станцию. Остальные же двинулись обратно в Калиновку. С ними — комендант района и начальник полиции. Они ехали в хвосте колонны. После обеда у старосты, где распита была не одна бутылка самогонки, все были в веселом настроении, шутили и смеялись.

14

Борис колол под поветью дрова, когда с улицы прибежала сестренка и крикнула:

— Фашисты на выгоне!

Стремглав кинулся он со двора, на мгновение забежал в сарайчик, захватил там пистолет. Через огороды, по широкой канаве у колхозного сада, стал пробираться к речке. Он был уже в конце сада, когда услышал стук повозки. Приподнялся, всматриваясь: неподалеку по дороге ехали двое полицейских, рядом с ними на повозке виднелся станковый пулемет. Они остановились в конце сада, проворно соскочили наземь и занялись пулеметом. Нетрудно было догадаться, что это одна из огневых точек той цепи, которой фашисты решили окружить деревню. Борис выбрался из канавы и пополз. Надо было скорее, пока полицейские еще не успели установить пулемет, уйти отсюда… Метров двести он полз между яблонями. Встал на ноги, только когда перебрался через дорогу и очутился в прибрежных зарослях. Облегченно вздохнул, смахивая рукавом пот со лба, постоял минут пять на месте, потом зашагал вдоль речки к лесу, в сторону Низков.

Часа через полтора — два он снова уже был возле Нивы, но не один, а с группой товарищей. Четырех человек привел с собой Сергей, трое пришли из колхоза «Искра». Остановились в лесу у дороги, ведущей в Калиновку. Все были хорошо вооружены: у двоих ручные пулеметы, у остальных — автоматы, винтовки. У каждого было по две — три гранаты. Всех этих людей Борис хорошо знал не только по довоенному времени, но и по совместной подпольной работе. Были они разного возраста, но всех их, начиная от самого старшего — счетовода колхоза «Искра» Капитона Макарени, которому шел уже пятый десяток, — и кончая комсомольцем Юркой Малютиным, учеником восьмого класса родниковской школы, объединяло одно чувство, одно стремление. Борис не сомневался, что в любом деле он может положиться на их преданность и стойкость.

— Маловато нас, но, как говорится, врага надо бить не количеством, а умением, — сказал Злобич, собрав товарищей, чтоб объяснить им боевую задачу. — Длительный бой нам вести нельзя. Затянем — не выдержим. Поэтому главное — внезапность и сила огня!

Дорога шла с востока на запад. Вдоль нее и стали размещаться люди. Место для засады было довольно удобное: крутые обочины густо заросли здесь орешником и елью. Борис представлял себе, как забегают фашисты, когда на их головы из придорожных кустов подлетят гранаты, посыплется свинцовый град.

— Я, Сергей, буду правофланговым, — сказал Злобич. — Пропускаю мимо себя колонну и, когда подойдет ее хвост, даю длинную очередь из пулемета. Мой огонь — сигнал к бою.

Поддубный был левофланговым. Между ним и Злобичем разместились остальные на одинаковых дистанциях.

Поползли долгие минуты ожидания. Солнце все ниже и ниже склонялось к земле, оно горело уже где-то за высоким частоколом стройных сосновых стволов. Лес молчал, он казался необычайно величественным и торжественным — как всегда перед заходом солнца. Время шло, а Юра Малютин, посланный для наблюдения на опушку, все не приносил никаких вестей. Наконец он сообщил:

— Показались из деревни.

От дуновения ветерка слегка заволновался кустарник, вершины деревьев. Словно разбуженные этим дуновением, на елке, стоявшей у самой дороги, застрекотали две сороки, их голоса далеко разносились вокруг. «Черт вас побери, — подумал Злобич. — Заметили нас — залопотали». Он поднял камешек, швырнул в них. Сороки, взлетев, опустились в молодом ельнике и затихли.

Из-за болота, густо поросшего высоким тальником, камышом и молодыми сосенками, выползали повозки. Они проезжали мимо молодых осин, где притаился Борис, приближались к Сергею. Над дорогой стоял гул — тарахтели колеса, кричали неугомонные куры, визжал поросенок. Слышались брань, хохот и пьяные песни.

Уже почти все повозки проехали мимо Злобича. Но пока не покажется хвост колонны, подавать сигнал нельзя. «Выдержка, побольше выдержки», — подумал Злобич и, раздвинув немного еловые ветки, еще пристальнее стал следить за дорогой. Перед глазами было повозок десять, на каждой из них сидело человека два — три. Он вглядывался в каждую повозку, искал… Где же Бошкин? Вот бы в него первую пулю!

Длинная пулеметная очередь пронеслась над дорогой, к ней присоединилось еще несколько. Грохнули гранаты. В одном месте, другом, третьем… Все вдруг смешалось. Дикое ржание коней, перевернутые, сломанные повозки, трупы, разбросанные узлы и мешки, пух из разорванных перин… И над всем этим — вопли и стоны раненых, визг свиней и кудахтанье кур.

Несколько полицейских, которым удалось выскочить из этого ада, очутились по ту сторону дороги. Некоторые из них, как ошалелые, бросились бежать, но остальные залегли и начали стрельбу. Злобич собирался было дать команду перебраться через дорогу и закончить бой, как вдруг услышал частые выстрелы позади себя, за болотом. «Кто это там нас окружает?» — тревожно подумал он и увидел, что к нему спешит Поддубный.

— Не доглядел ты, Борис! — сердито крикнул Сергей. — Следом ехали еще подводы. Отстали, вот их и не было видно, а ты поспешил открыть огонь!

— Эх, беда! — озабоченно нахмурил брови Злобич. — Надо скорее отступать.

Стреляли с трех сторон. Выход из огневой подковы был только один — на запад. Но Злобич сразу же отказался от этого направления: отступать туда — значит через пять минут оказаться в поле и стать открытой мишенью. Он выбрал более трудное — прорываться сквозь ряды фашистов, отходить в глубь леса, на север. И, сея вокруг себя огонь, подпольщики ринулись напролом сквозь вражескую цепь. Минут пять длился бой, пока удалось прорваться. Тогда торопливо стали отступать.

— Все целы? — оглядываясь на бегущих рядом товарищей, спросил Злобич.

— Все, — послышалось сразу несколько голосов.

Прошли километра два, затем повернули в поле. Кустарниками, ярами пробирались к огромному моховому болоту. Наконец остановились.

— Ну и намучились! — присаживаясь на кочку, перевел дыхание Капитон Макареня и, сняв шапку, принялся вытирать ею лицо, шею, голову. — Пот льет, как на сенокосе!

— Зато накосили много, — отозвался Юрка Малютин. — Удачно получилось.

— Запутался я что-то в их хвостах, — недовольно проговорил Злобич.

— Ничего, не горюй, — успокоительно заметил Макареня. — Дождался бы хвоста, по голове не ударили бы. Правильно?

— Да, конечно. Но в хвосте, как видно, начальство ехало.

Посидели с полчаса, отдохнули. Когда Злобич немного успокоился, когда притихло чувство недовольства собой за допущенную в бою ошибку, он наклонился к Поддубному и сказал:

— Камлюк передавал: часть наших людей может уходить в лес.

— Неужели? — как-то недоверчиво и в то же время обрадованно переспросил Сергей. — Наконец-то! Надеюсь, я пойду?

— Да. Тебе придется возглавить группу.

— А ты?

— Я пока остаюсь. Загляните на минутку домой и в путь. Идите прямо в Бугры.

Они поговорили еще несколько минут и стали прощаться. Восемь человек направились к лесу, а один — через поле, в сторону Нивы.

Над землей сгущалась тьма.

15

Украдкой Борис вошел в сени, остановился у двери, прислушался. Тихо в хате. Только слышно, как ветер гудит в комнатах, шелестит чем-то, хлопает оконной рамой. Осторожно приподнял щеколду, и дверь под напором ветра раскрылась. Вошел в кухню, споткнулся о куски кирпича. Из рваных туч вынырнул месяц. При его свете Борис увидел на полу битое стекло. В спальне было пусто. Обошел всю хату — никого. «Где же они?»

Он перепрыгнул через груду кирпича и злобно, уже не остерегаясь, хлопнул дверью. Вышел во двор, собрался было идти к Яроцким, чтобы узнать о происшедшем. Вдруг к нему подбежала сестренка. Она, должно быть, услышала, как хлопнула дверь.

— Борька! Идем в сарайчик. Мы там. И Надя пришла.

— Как мама? — тревожно спросил Борис.

— Жива. Ее сильно избили.

— А тебя?

— И мне надавали тумаков. Схватили и погнали на площадь.

У Бориса сжались кулаки. Взволнованный и гневный, вошел он следом за сестренкой в сарайчик, присел возле матери, лежавшей на охапке сена, спросил, как она себя чувствует. Услышав голос сына, мать шевельнулась, застонала от боли.

— Плохо, очень плохо… Крепко били гады… Сыночек мой, о тебе допытывались… Да разве ж я скажу? Нельзя больше терпеть. Уходи в лес и нас спасай.

Борис слушал мать и чувствовал, как волнение все сильнее и сильнее охватывает его.

— Что они тут натворили? — спросил он, обращаясь к сестренке и Наде.

— Всего было, — заторопилась Верочка. — Расскажи, Надя. Ты больше меня видела и слышала.

Надя начала рассказывать. У Бориса мурашки побежали по телу от того, что он услышал. И снова вернулась мысль, беспокоившая его все время, пока он шел домой: «Надо неотложно увидеться с Камлюком».

Остаток ночи тянулся медленно, сон был короток и тревожен. На заре Борис выбрался из дому, пошел в Бугры. Солнце встретило его за Выгарами. Небо было чистое, спокойное, ласково обнимало землю. По мере того как солнце поднималось, небо меняло свою окраску. Солнечные лучи разгорались все ярче и ярче, и синева неба становилась светлее, блекла.

Кругом лежали леса. Огромные — глазом не окинуть, — они темными массивами простирались вдаль, подступая к дороге отдельными группами деревьев, кустарником. Все вокруг было покрыто инеем, тихо дремало в объятиях осени, которая в этом году надолго задержалась на Калиновщине.

Борис шел не спеша и задумчиво поглядывал вокруг. Вскоре он заметил свежие колеи и множество конских следов, сходивших с лесной дорожки на большак. Было ясно, что совсем недавно по направлению к Буграм здесь прошла колонна. Кто мог ехать туда из лесу? Конечно, партизаны. В эти деревеньки, ютившиеся на окраине района, отряды врага никогда не заглядывали. Правда, как-то недавно полицейские из родниковского гарнизона попробовали сунуться сюда, но с полдороги вернулись назад: партизаны обстреляли их и не пустили дальше.

Дорога вышла из леса, стала подниматься на холм, к деревне. Стараясь идти в тени придорожных деревьев — все-таки не так заметно, — Борис внимательно вглядывался вперед. Вдруг перед самым выгоном он увидел, что следы круто повернули вправо, на полевую порогу. Огорченный, он остановился, оглянулся по сторонам. В это время из-за гумна, стоявшего на выгоне близ дороги, вышел высокий хлопец, вооруженный автоматом. Борис отступил за кусты, рукой нащупывая в кармане пистолет. Хлопец с автоматом тоже остановился, встал за придорожную березу и крикнул:

— Идите сюда! Не прячьтесь!

— А кто вы?

— Давайте сюда! Слышите? Не то буду стрелять!

— И я буду стрелять. Вы кто — дозор?

— Не ваше дело, — отвечал хлопец из-за березы и потребовал: — Пропуск!

Борис назвал пропуск, который когда-то сообщили ему Струшня и Корчик. Хлопец с автоматом дал отзыв, и они вышли из-за своих укрытий.

— Товарищ Злобич! — вдруг крикнул хлопец, когда они приблизились друг к другу.

Борис тоже узнал его: это был Всеслав Малявка. Десятки раз встречался он с ним прежде, до войны.

— Здорово, Всеслав! Знакомые, а чуть перестрелку не подняли.

— Это недолго. Сегодня ночью уже был случай. Из Низков новые хлопцы пришли, напутали с пропуском — ну и постреляли немного, пока не разобрались. Хорошо, что без жертв обошлось.

— Поддубный?

— Он самый. С товарищами.

— Быстро добрались… Где они теперь?

— Как тебе сказать…

— Ты не сомневайся. Если знаю пропуск, так, значит, я не чужой.

— Ушли вместе со всеми на задание. Их сразу к делу приспособили.

— Сюда поехали? — показал Борис на полевую дорожку и, когда Всеслав утвердительно кивнул головой, спросил: — Когда они вернутся? Мне надо повидать Камлюка.

— И он в ту сторону поехал. Вернутся… под вечер. На родниковском большаке сегодня поджидают гитлеровцев.

— Та-ак… Значит, стоп машина… Неудачно получилось… — о чем-то раздумывая, проговорил Борис. — Долго придется ждать… А как будут возвращаться? Через Бугры?

— Не знаю хорошо, верно, по этой же дороге. Да ты не горюй — не тут, так в другом месте, а сведем тебя с Камлюком. А может быть, ты с кем-нибудь другим можешь решить свое дело? В лагере есть кое-кто из начальства.

— Не-ет, только с Камлюком. Я подожду. Заверну вот к сестре и подожду.

Они постояли еще немного, поговорили и разошлись. Всеслав снова скрылся за гумном, а Борис пошел в деревню.

С Параской он встретился у ее хаты. Она шла от колодца с другого конца улицы. За нею, держась за подол, едва поспевала девочка. Увидев дядю, она бегом бросилась к нему. Борис подхватил ее на руки. Она что-то лепетала, но он невнимательно слушал племянницу, так как разговаривал с сестрой. Коротко рассказал обо всем, что произошло вчера у них в деревне, о том, что полицейские сильно избили мать. Параска разволновалась и, снимая в сенцах с плеч коромысло с ведрами, пошатнулась, еле удержалась на ногах. Ведра глухо брякнулись на глиняный пол. Из хаты выбежали мальчик и девочка. Они смотрели на ручьи пролитой воды, на слезы в глазах матери и молчали. Умолкла и меньшая, до сих пор болтавшая о чем-то на руках у дяди. Дети почуяли, что стряслась какая-то беда. Старшие, мальчик и девочка, взялись метелками сгонять воду к порогу. Борис и Параска вошли в хату.

Параска сразу же стала собирать на стол. Несколько минут ели молча. Не хотелось ни продолжать начатую беседу, ни начинать новую.

— Переезжайте ко мне жить, — первой заговорила сестра.

— Придется.

После завтрака Борис стал искать себе работу.

— Что бы тебе тут сделать? — спросил он у сестры.

— Да работа-то есть. Только, может, у тебя руки не поднимутся… Отдохни лучше, поспи, а то у тебя очень усталый вид.

— Не до сна теперь, дорогая, — Борис слегка коснулся рукой ее плеча. — Сенцы тебе докрыть, что ли?

— Можно. Как ушел мой Пятрок на фронт, с той поры и стоят вот так — не успел кончить. А соседа, Никодима Космача, просила, говорит — некогда. Бревна таскает, ненасытный, новый двор строит, а чтоб солдаткам помочь — и не чешется.

Борис принялся за работу: навил жгутов, натаскал соломы и полез на крышу. Крыл и с высоты поглядывал кругом — не возвращаются ли хлопцы с большака? Покрыл половину крыши, пообедал, дров наколол, а партизан все нет, только доносится неумолкающая стрельба откуда-то справа, от Родников. Бориса разбирало нетерпение. Лишь под вечер, когда он уже сидел в хате и рассказывал младшей племяннице сказку, с улицы с радостной вестью прибежал племянник:

— Дядя, партизаны приехали!

— Пальтизаны! — повторила малышка и, всплеснув ручонками, соскочила с колен Бориса, бросилась к окну.

Борис оделся и вместе с племянником, тринадцатилетним мальчиком, вышел во двор. Через забор стал смотреть на улицу, по которой ехали повозки, конники. Следом гнали стадо коров и овец. В табуне Борис вдруг узнал и материну белолобую «Субботу». Стадо погнали за деревню, к строениям, где раньше находилась животноводческая ферма.

Колонна остановилась. Партизаны, одетые кто во что, спешивались с коней, соскакивали с повозок, топтались на месте — грелись. На одной подводе Борис заметил груду немецких винтовок и автоматов, на другой — двух гитлеровцев и одного полицейского со связанными руками.

— Молодчаги хлопцы! — вырвалось у него. От волнения он машинально потирал руки.

Партизаны расхаживали по улице. Двое из них вдруг направились ко двору соседа сестры — Никодима Космача, который в этот момент сидел на срубе повети и что-то мастерил. Один партизан был небольшого роста, румяный, подвижной, его стройную фигуру ладно облегал серый плащ. Другой прихрамывал на левую ногу. Одет он был в новенький армейский ватник защитного цвета и темно-синее галифе, фигура его казалась долговязой и тощей, лицо было широкое, желтоватое, с узкими, как две щёлочки, глазами.

— А я этих дядек знаю, — похвастался племянник. — Один из них, тот, что в плаще, — комиссар Новиков, а другой — Столяренко, начальник штаба.

— Откуда же ты их знаешь?

— А они однажды у нас ночевали. И еще дядька Струшня с ними был.

— Ишь ты, какой всезнайка, — сказал Борис и, нежно потрепав племянника по затылку, снова стал молча смотреть через забор.

Он видел, как к Космачу, который, ни на кого не обращая внимания, продолжал усердно работать, подошли Новиков и Столяренко.

— Здорово, батя! — послышались их дружные голоса.

— Добрый день, — отозвался Космач.

— Не время теперь этим заниматься… Почему не воюешь? Идем с нами, — сказал Новиков.

— Я, братцы мои, больной, — отвечал Космач и, воткнув топор в стену, полез в карман. — Вот документы…

— Да на что нам твои документы?

— Нет-нет, посмотрите, чтоб не думали…

Новиков взял у Никодима бумажки, стал читать одну, другую. Улыбнувшись, он сказал Столяренко:

— Да ему, Семен Тарасович, всего сорок пять лет! А борода по пояс.

— Цэ маскировка, Иван Пудович, — сказал Столяренко. Говор у него был протяжный и звучный, с сильным украинским акцентом.

— Советуем побриться: и красивее будет, и гигиеничнее. Да и жинка крепче поцелует.

Партизаны смеялись, а Никодим от неловкости поеживался, смущенно мял бороду. Затем, словно застыдившись, слез со сруба.

— У тебя меозит, простуда мышц левого плеча, пустяковая болезнь, — первым перестал смеяться Новиков. — Возьми свою бумажку и знай — это не причина дома сидеть. Таскать колоды и бревна — тяжелая работа. А винтовка разве тяжелей?.. У нас есть и не такие больные, а они гитлеровцам рога выворачивают. Пошли, Семен Тарасович.

— Пошли, Иван Пудович… Не сердись, батько! Мы правду в глаза режем. Силой не тянем. Стройся, только ты это напрасно. Спохватишься, да, гляди, не было бы поздно.

Космач, не желая больше быть на виду у этих суровых людей, ушел в хату. Новиков и Столяренко проводили его внимательным взглядом и, тихо о чем-то разговаривая, вернулись к шумной партизанской колонне. Борис видел, как Столяренко жестом подозвал к себе одного из партизан и, развернув свой планшет, стал что-то показывать на вынутой оттуда карте. Пока внимание Бориса было занято Столяренко, Новиков куда-то исчез из поля зрения. Борис настойчиво искал его взглядом и никак не мог найти. «Куда ж он девался, беглец?» — пожал плечами Борис, не переставая приглядываться к партизанам, группками толпившимся вокруг повозок. Неожиданно в голове колонны заиграла гармошка, Борис бросил туда быстрый взгляд. И как же был он радостно удивлен, когда увидел, что это играет комиссар Новиков. «Ишь ты, куда забрался, — пронеслась мысль. — Да и на гармонике играешь недурно».

Новиков стоял у пулеметной тачанки, окруженный группой партизан. К нему на звук гармоники со всех концов подходили любители музыки и песен. Они дымили цигарками и молча, задумчиво слушали. А Новиков, как бы желая доставить удовольствие каждому, играл с особенным старанием и чувством. Растревоженные и захваченные его игрой, партизаны подхватили:

Степь да степь кругом,
Путь далек лежит…
Задушевная песня плыла над широкой деревенской улицей, над хатами и садами.

Когда партизаны кончили петь, Новиков еще некоторое время продолжал играть. Ему, должно быть, жалко было разбивать настроение, созданное этой песней, хотелось, чтобы она еще пожила немного…

Борис, восхищенный игрой Новикова, его умением привлечь к себе людей, тронув племянника за плечо, воскликнул:

— Слышишь, как играет! Учись, балалаечник!

— Он на любом инструменте может играть. Сам говорил. На моей балалайке, когда ночевал у нас, дал такой концерт, что даже дядька Струшня не выдержал, пустился в пляс. — Мальчик улыбнулся, а затем тоном знатока прибавил: — И ничего удивительного, ведь он в армии начальников клуба был, самодеятельность вел.

— А ты и правда всезнайка! — удивился Борис и, глядя на улицу, проговорил: — Да, все это хорошо, но пришел-то я сюда не для того, чтоб наслаждаться музыкой.

Стоя за забором, Борис еще внимательнее стал разглядывать колонну, отыскивая кого-нибудь из знакомых. Но их не было. Где же они? Где Камлюк? Можно спросить об этом у Новикова или у Столяренко, но нельзя вести разговор на виду у всех. Он обязан думать о том, перед кем показываться, с кем говорить — таково уж его положение. Вот если бы Малявка был поблизости, при его помощи можно было бы кое-что разузнать. Раздумывая так, он продолжал оглядывать улицу и вдруг среди других приметил Романа и Сергея. Они шли с другого конца деревни и о чем-то разговаривали. Кивнув головой в сторону улицы, Борис попросил племянника:

— Вон там идут двое… Позови-ка их сюда.

Мальчик мигом выполнил просьбу дяди.

На бледном лице Романа, когда он увидел Бориса, мгновенно отразились разноречивые чувства: и радость встречи, и скорбь, и отчаяние. «Видно, знает уже о смерти родителей. Но откуда так быстро? Ведь Сергею ничего не было известно, когда он уходил из деревни, он не мог рассказать», — подумал Борис.

— Ну, что там? — подбежав к нему и даже не поздоровавшись, крикнул Роман.

— Ты, очевидно, знаешь?

— Ах!.. Пленный полицай рассказал! Значит, правда?!

— Правда… — тихо сказал Борис и опустил голову.

Вздрогнув, Роман отвернулся. Хотя он уже немало пережил с той минуты, когда ему от полицейского стало известно о гибели родителей, тем не менее сейчас эта новость, подтвержденная Борисом, потрясла его с новой силой. Приникнув к забору, он несколько минут стоял неподвижно и молча, будто окаменелый. Затем же, решительно повернувшись к Борису и Сергею и гневно поблескивая глазами, полными слез, воскликнул:

— Я им покажу! Я им покажу!

— Успокойся, дружище, — сказал Борис, тронув Романа за плечо. — Мы все за твое горе отомстим, все!

Некоторое время стояли молча, затем Роман, обращаясь к Борису, проговорил:

— Тебе нельзя больше оставаться в деревне. Надо уходить.

— Потому я и пришел к Камлюку.

— Сейчас он будет здесь. Задержался на собрании в соседнем колхозе. Подожди немножко.

— Что ж, придется. Ждал день, подожду и немножко, — усмехнулся Борис и, взглянув на Сергея, спросил: — Ну, как на новом месте? Куда прикомандировали?

— Собирались сначала присоединить к отряду Гарнака. Только я — на дыбы. Тогда Камлюк, хоть и посмеялся надо мной, но все же удовлетворил мою просьбу: «Создавай, говорит, на базе своей группы новый отряд». Меня командиром назначили, — с оттенком гордости закончил Сергей.

— Отлично.

— Уже четыре новых человека прибавилось. Кузьма Михайлович прислал.

Помолчали. В это время с улицы донеслось:

— Камлюк едет!

Борис шагнул к калитке. Он слышал, как у повозок сразу стихли песни и разговоры, видел, как партизаны начали поправлять на себе ремни и сумки. «Видно, он требователен, как настоящий военный», — усмехнувшись, подумал Борис и посмотрел в конец деревни, откуда приближалась группа верховых. Впереди этой группы на рыжем коне ехал широкоплечий, спокойный в движениях — казалось, он сросся с седлом — всадник. Борис заметил защитную фуражку с высоким околышем, черную кожаную куртку, сапоги и подумал: «Одет, как и прежде…» На боку у Камлюка висела толстая полевая сумка, а на груди — автомат. Он остановился возле одной из повозок, спешился и, улыбаясь, начал что-то рассказывать.

— Иди, Роман. Попроси его сюда, — в нетерпении сказал Борис.

Роман пошел. Скоро он был уже возле Камлюка. Отведя его в сторонку, что-то сказал ему, и Камлюк сразу же направился ко двору Параски.

— О-о! Борис! — воскликнул он. — Здорово, орел!

— Здравствуйте, Кузьма Михайлович! — Борис обеими руками пожал руку Камлюка.

— Хорошо, что пришел. А то я уже хотел сегодня послать к тебе человека.

— Да как же было не прийти, Кузьма Михайлович? Пора.

— Знаю. Давай присядем, поговорим, — и Камлюк двинулся под поветь, где лежала куча дров.

— Давайте лучше в хату, — заторопился Борис. — Тут ведь моя сестра живет. Зайдем, Кузьма Михайлович. Поужинаете заодно.

— Нет-нет, лучше здесь. И про еду не заикайся, не пугай, — Камлюк захохотал. — В соседнем поселке меня чуть не закормили… Колхозники после собрания не отпустили, пока не пообедал. И какой обед! От всего поселка. Ешь да ешь. Нажимают со всех сторон!.. А понаставили на стол — на целый взвод хватило бы…

Роман и Сергей вышли на улицу. Между Камлюком и Злобичем завязалась беседа.

— Тебе еще парочка поручений. И затем — уходи из Нивы, — сказал Кузьма Михайлович, глядя на Бориса теплым взглядом прищуренных серых глаз. — Какие именно? Игната Бошкина нужно поймать…

— Пугливым он стал теперь. Партизан боится как огня. Дома не ночует.

— Проследи. Перед народом будем его судить, показательным судом. Дальше. Вчера на заседании райкома мы обсудили вопрос о дальнейшей борьбе с врагом. Понимаешь, оккупанты все время расширяют поле своей деятельности: создают новые гарнизоны, стремятся проникнуть в каждый уголок, хотят все захватить в свои лапы. Необходимо сорвать их намерения. Теперь будем бить эти гарнизоны один за другим. Первым решили разбить родниковский. Скажи Ковбецу, чтобы он был наготове. В эти дни неослабно следите за родниковским гарнизоном. Если там будут какие-нибудь перемены, известите нас… Вот так… Ну, а о подробностях поговорим потом.

— Понимаю.

— Дальше. О создании в колхозах групп сопротивления. Это должны быть не только наши глаза и уши, но и, как говорят военные, наши аванпосты. В колхозах своей зоны подготовь почву для создания этих групп, подбери надежных людей для руководства ими.

— Хорошо.

— Ну и последнее. Нам нужна сметливая девушка для связи с Калиновкой. Будет жить в деревне и делать наше дело. Кого бы ты посоветовал?

— Трудно сразу сказать.

— Корчик предложил мне кандидатуру. Комсомолка. Говорит, хорошая девушка. Я-то ее не знаю, правда, маленькой видел когда-то, а вот с родителями ее хорошо знаком.

— Кто это?

— Дочка Макара Яроцкого.

— Надя?! — смутившись, переспросил Борис. — Да… Это неожиданно… Знаете, Кузьма Михайлович, она в отряд рвется.

— В отряд успеет. Нам в деревнях кадры не меньше нужны. Да еще какие кадры! Словом, приедем — поговорим с нею. Все взвесим.

Борису очень хотелось, чтобы Надя вместе с ним ушла в отряд, всегда была рядом. Но он не стал возражать Камлюку. Ведь это значило бы показать свое непонимание стоящих перед ними задач. Поэтому он промолчал.

С улицы донесся стук повозок — партизаны выезжали из деревни. Камлюк еще задержался немного, дал Борису несколько советов и только тогда распрощался.

16

Борис вернулся в Ниву до рассвета. Тайком прокрался в сад. Мать уже поднялась и бродила по сарайчику. Она передвигалась, не шевеля ни плечом, ни рукой, осторожно переступая с ноги на ногу, словно шла по скользкому льду. При каждом неосторожном движении у нее вырывался стон. Ей надо было еще лежать в постели, но тревога подняла ее на ноги. Матери казалось, что от лежания еще сильнее болит избитое тело, и она встала, думая, что так будет легче. Увидев сына, она тихо спросила:

— Что? Как там?

— Все хорошо. Параска вас ждет. Корову нашу загнали к ней.

— Как это? Не понимаю.

— Партизаны все стадо отбили у гитлеровцев, — объяснил он, подходя к матери ближе. — Ложитесь, мама. Где Верочка?

— Понесла картошку варить к Макару.

Мать прилегла на подстилку, разостланную на сене, и стала рассказывать о том, как вчера всей деревней хоронили семью Корчика. Борис сидел возле матери и молча слушал, выкладывая из корзинки принесенную от сестры снедь. Скоро пришла Верочка с ведром воды.

— Надя говорила: у них вчера под вечер Федос был, болтал, что остался тебя, Борис, поймать, — сообщила Верочка. Она снова начала собираться к Яроцким, проклиная полицейских. — Чтоб им солнце не светило. Развалили печь — ходи теперь варить к соседям.

Борис попросил:

— Передай Наде — пусть придет. Дело есть.

— Скажу, — и сестренка, лукаво усмехнувшись, отвернулась, бросила через плечо: — Знаю, какие у вас дела.

Борис понял, что она хотела сказать улыбкой и этими словами, и погрозил ей пальцем.

Вскоре на огороде показалась Надя. Борис поспешил ей навстречу.

— Борька, милый, ведь Федос же здесь, в деревне… Как ты прошел? Не заметил ли тебя кто?

Она волновалась, в полутьме видно было, как в глазах ее поблескивали яркие искорки.

— Успокойся, дорогая. Попадется на глаза — застрелю. Что он там у вас молол, расскажи, — попросил Борис, прислонясь к стволу яблони.

— Был пьян, проговорился, — зашептала Надя. — Говорил, что хочет тебя выследить и захватить. Приставал ко мне и к отцу со сватовством, сказал: «Подумайте, утром приду».

Гневно насупились широкие брови Бориса, на скулах вздулись желваки. Ненависть к Федосу и за его службу в полиции, и за приставания к Наде кипела в нем. Борис вспомнил Камлюка, свой разговор с ним насчет Игната Бошкина и решил: «Задумали взять отца, а если и сын тут вертится, так и этого заодно…»

— Когда к вам придет Федос, обойдитесь с ним поприветливее. Уговори его, чтоб он приехал сюда под воскресенье. Пригласи к себе.

— Ты что, шутишь?

— Серьезно говорю. Пускай приедет. Постарайся. Увидишь, как мы его славно женим, — он помолчал и, снова вспомнив свой разговор с Камлюком, сообщил: — И о тебе в Буграх речь шла.

— Ты передал Корчику мою просьбу?

— Не Корчику, а самому Камлюку… Он первый заговорил о тебе.

— Не выдумывай. Очень он обо мне помнит!

— Вот неверующая! — улыбнулся Борис и, обняв Надю, притянул к себе.

— Ай, увидят! — испуганно вскрикнула она, взглянув на сарайчик, откуда доносился приглушенный кашель Авгиньи. — Пусти. Стой спокойно и рассказывай.

— Эх ты! Разве я могу быть спокойным, когда ты рядом со мной?! — Борис глубоко вздохнул и, бережно поцеловав Надю, вдруг притихшую и кроткую, как ребенка, в лоб, разнял руки; он некоторое время с задумчивой грустью смотрел в глаза девушки, потом, возвращаясь к рассказу о встрече с Камлюком, сказал: — Все объясню после, вечером. Только знай, большое дело хочет тебе Кузьма Михайлович доверить. Приедут — будут говорить с тобой сами.

— Когда они приедут?

— Послезавтра.

— Ну, как они там? Расскажи.

— Жизнь у них бурная, на третьей скорости мчится. Не проходит дня, чтоб где-нибудь не ударили по врагу. Вот и вчера на большаке дали бой… Коров нивских отбили, оставили в Буграх.

— Так надо сбегать за ними.

— Отца, пошли. Для тебя есть дело поважнее. Отправляйся в Родники и скажи Рыгору, чтоб пришел в Дубраву, под грушу, он знает это место. Там буду его ждать. Только осторожно, не вызови подозрений.

— Перевяжу руку и пойду. Будто к доктору.

— Правильно.

На тропинке показалась Верочка. Молча, не глядя на Бориса и Надю, она с чугунком в руках прошла мимо них в сарайчик.

— Пойду и я. Смотри же — берегись… — тихо, с нежной заботой в голосе, предупредила Надя.

— Забеги к Тихону. Передай ему, чтоб он к бане шел. Я сейчас там буду.

Борис проводил Надю взглядом и направился к сарайчику. У него было очень много дел на сегодня и завтра, поэтому приходилось спешить. Позавтракав, он огородами зашагал к речке. Шел тропкой и внимательно поглядывал вокруг, помня о том, что в деревне находится Федос Бошкин.

17

Сообщение о пребывании Федоса в деревне было не совсем точным. Он действительно намеревался выследить и захватить Бориса, действительно сватался к Наде и собирался ночевать в деревне. Но случилось так, что его планы внезапно были нарушены, и ему пришлось вместе с отцом поехать в Калиновку.

Виновником этой перемены был Язэп Шишка. Вместе с тремя полицейскими он заехал к Бошкиным по дороге из деревни Низки, где чинил расправу над людьми, не выполняющими приказов. Бошкины приняли Шишку радушно, и он, не то растаяв от угощения, не то в каких-то своих целях, пообещал им Помочь получить в Калиновке дом одного из расстрелянных коммунистов.

— Только, если вы хотите иметь дом, вам надо, не откладывая, ехать в Калиновку: господин комендант сегодня вечером будет распределять эти дома. Вы зайдите к нему и попросите, а я тоже замолвлю за вас словечко. Он сделает. Так что собирайтесь и поедем вместе. Завтра будет поздно: во-первых, все будет роздано, а во-вторых, комендант завтра уезжает в командировку.

Бошкины собрались и поехали. Вот почему Федос не ночевал в эту ночь дома.

На другой день в деревне разнеслась весть: Федос женился. Эту новость привезли двое конных полицейских. По приказанию Шишки и по просьбе Игната они примчались из Калиновки, чтобы уведомить об этом мать Федоса и помочь ей подготовиться к приему молодых и гостей. От этих посланцев любопытная Хадора узнала массу разных новостей и почти все эти новости немедленно пустила по деревне. От Хадоры стало известно, что комендант дал Бошкиным в Калиновке большущий дом, что по этому случаю Игнат и Федос всю ночь гуляли на квартире у Язэпа Шишки, что полученный дом требует небольшого ремонта, и потому, чтобы не задерживать свадьбы, молодую привезут пока сюда, в деревню, что невесту Федоса зовут Ядвигой, что у нее много шелковых и шерстяных платьев, есть золотые часы и даже один зуб золотой. Словом, чего только не наговорила Хадора в ожидании прибытия молодых.

Длинный и шумный свадебный поезд прибыл под вечер. Повозок двадцать одна за другой стремительно пронеслись по безлюдной деревенской улице. На них сидели почти одни полицейские; опьяневшие, они вразброд горланили песни, и их охрипшие голоса смешивались с сиплыми звуками нескольких гармоней. Казалось, что это не свадебный поезд, а обыкновенный полицейский отряд едет на очередную карательную операцию.

Боясь показаться на улице, большинство сельчан наблюдало за ватагой полицейских тайком: кто в окно из-за занавески, кто сквозь щели ворот и калиток. Главное внимание было приковано к повозке, на которой ехали молодые. Невеста всем показалась обыкновенной девушкой, не слишком красивой, но и не безобразной. Над нею никто не смеялся, но зато досталось Федосу. Люди потешались, глядя, как пьяный Федос то сонно валился на сено, то, под воздействием отцовского пинка, встряхивался и старался прямо сидеть рядом со своей невестой. Проезжая мимо двора Яроцких, он вдруг начал кричать, что не хочет жениться, даже пытался соскочить с повозки, но отец удержал его, навалившись на ноги. Говорят, будто и дома он еще не раз вдруг порывался куда-то бежать; успокоился он только, когда, окончательно опьянев, свалился с ног.

Гульба в доме Бошкиных продолжалась долго, шум стоял на всю деревню. Когда полицейские перепились, им стало тесно в квартире Игната, и они начали шататься по улицам, беспорядочно стреляя и горланя. Во избежание неприятностей большая частьжителей ушла из деревни, чтобы переждать Федосову свадьбу где-нибудь в поле или в лесу.

Свадьба окончилась поздно ночью. Язэп Шишка помог свату и дочери уложить сонного Федоса на диван и уехал. Он так спешил с отъездом, как будто боялся, что сейчас очнется Федос и спросит: «А дочку свою ты для чего тут оставляешь?»

Но Федосу не было дела ни до Шишки, ни до его дочки, ни до чего на свете. Раскинувшись на диване, он спал так крепко, что никакие просьбы и посулы не сдвинули бы его с места, даже если бы ему обещали не один, а десять домов в Калиновке.

В эту ночь он действительно ночевал дома.

18

Даже Игнат в эту ночь спал не на огороде, а в теплой мягкой постели. Крепко выпив, он забыл обо всех опасностях и проспал до позднего утра. Проснувшись, он схватился за голову: какая беда могла с ним приключиться, если бы в эту ночь на его дом налетели партизаны. Еще больший ужас охватил его во время завтрака, когда в хату вбежала Хадора и сообщила, что сегодня на заре в Низках партизаны убили старосту. Это известие, как ведро холодной воды, протрезвило Бошкиных, испортило их веселое настроение. Испуганная молодая разволновалась. Федос, преодолевая собственный страх, попробовал ее успокоить, но это ему плохо удавалось; он пробыл в деревне до обеда, потом поехал в Калиновку, решив сегодня же найти мастеров и начать ремонтировать полученный дом. Утешать Федосову молодуху и свою жену остался Игнат; правда, утешитель этот сам дрожал от страха, как осиновый лист на ветру.

Днем он не ходил, а крался по земле, настороженно поглядывая вокруг. К каждой ночевке готовился со множеством предосторожностей, стараясь незаметно выйти из дому и тайком пробраться к своему логову.

Очень осторожно собирался Игнат на ночевку и в ночь под воскресенье.

Поужинав, он подождал, пока совсем стемнело, и тогда начал одеваться. За его сборами молча следила Ядвига, неподвижно сидевшая на диване, поджав ноги. Ей было и грустно я страшно вдали от Калиновки, все ее мысли были заняты партизанами.

— И как это низковский староста попался к ним в руки? Вот пролазы, даже на гумне нашли, — в который уже раз за два дня своей деревенской жизни удивлялась она. — Когда же Федос отремонтирует дом? Надо скорее переезжать отсюда.

— Не бойтесь, женщин они не трогают. Это уж нам, служакам, нет от них пощады. — Игнат натянул на себя поверх кожуха огромный армяк с башлыком и, вздохнув, прибавил: — Разве охота уходить на холод? С какой радостью поспал бы я в теплой постели!

Он давно уже не спит в доме. Не до спокойного сна, когда партизаны проникают все в новые и новые деревни, ловят и уничтожают старост, волостных бургомистров, полицейских. Многие старосты, которых неоднократно пытались поймать партизаны, уходили на ночь под защиту волостных гарнизонов, в районный центр.

В Ниве партизаны открыто не были еще ни разу. Но Игнат знает, что если они придут, то к нему первому. Ведь любой житель деревни покажет партизанам, где его, Игнатов, двор, скажет, что он за человек. Разве сам он не знает, чего заслужил? Поэтому и боится. И все же ему не хочется переезжать из деревни: жаль хозяйства, растащат его тогда, раскрадут.

Игнат оделся и, перекрестившись, вышел из дому. Пересек двор, прошел в сад. Остановился под яблоней, прислушиваясь к ночным звукам.

Было почти темно, но острые глаза Бориса приметили в руках у старосты валенки и одеяло, а за спиной — винтовку. Игнат долго оглядывался вокруг, особенно пристально смотрел на усадьбу Злобичей, потом медленно стал красться по огородной меже, осторожно переставляя ноги.

Он шел по тропинке вниз, а за ним тихо следовал Борис. Игнат дошел до середины огорода и остановился возле стожка сена. Медленно, оглядываясь, он стал выгребать себе нору и задом, как боров, насильно загоняемый в хлев, заполз внутрь стожка. Борис постоял еще немного, убедился, что староста не намерен перебираться на ночевку в другое место, и напрямик через сад направился к деревенскому выгону.

19

Рыгор Ковбец незаметно вышел из Родников, побрел через кустарники. В километре от села, там, где от большака ответвляется полевая дорога на Бугры, остановился. Погода стояла сухая, подмораживало. Было очень темно.

Время тянулось невыносимо долго. Рыгору не стоялось на месте. Он топтался возле кустов, шагал взад-вперед по обочине дороги. Чтобы лучше слышать, поднял наушники зимней шапки, хотя на ветру и было зябко. Наконец раздался короткий волчий вой. Он ответил таким же воем — правда, не очень удачно — и двинулся на голос. Прошел шагов двадцать, и перед ним возникли в темноте четыре фигуры.

— Здорово, дружище! — поздоровался Поддубный и стал знакомить Рыгора со своими спутниками.

Это были Гарнак, Новиков и Михась Зорин, командир недавно созданного в районе партизанского отряда. Скоро к ним подошел еще и пятый — Струшня. С ним, как со старым знакомым, Рыгор обменялся рукопожатием долгим и крепким.

— Есть перемены в гарнизоне? — спросил Струшня.

— С десяток солдат прибавилось. Сегодня днем прислали из Калиновки. Разместились в избе-читальне.

— Так, новый объект. Что еще?

— Телефонную линию вчера наладили, новый пост на кладбище установили. Больше перемен нет.

Струшня помолчал, что-то обдумывая, потом заговорил о боевой задаче:

— Тебе, Гарнак, бить по казарме, что в школе, и по мастерским.

— Объекты самые трудные, — отметил Поддубный.

— Не перебивай. Силы у него, дорогой приятель, не те, что в твоем отряде… Тебе, Поддубный, снять пост на кладбище и действовать в том конце села — накрыть фашистов в избе-читальне… Ты, Зорин, громишь волостную управу. Не забудь, что рядом с ней — квартира бургомистра, постарайся не выпустить гада. И тебе вот еще что: перерезать телефонную связь с Калиновкой.

— Есть.

— Вы ему надавали дел больше, чем мне, а людей у нас поровну, — опять подал голос Поддубный.

— Не будь, Сергей, таким жадным, — вмешался Новиков.

Струшня дал еще несколько указаний, определил, кто какие посты будет снимать, сообщил условные сигналы. Отпуская командиров, предупредил:

— Смотрите же, дорогие приятели… Приедет Камлюк, так чтоб нам не краснеть перед ним.

Командиры двинулись к своим отрядам, и вскоре Рыгор увидел на дороге партизан. Сначала они шли по одному и маленькими группками, а потом — отделениями, взводами. Они растекались в разных направлениях, окружая Родники.

Отряд Гарнака был разделен на две группы. Одна из них, поменьше, под командой Новикова, двинулась в сторону усадьбы МТС, другая направилась прямо по большаку. Со второй группой пошел и Рыгор.

— Ты свои пробирки хорошо упаковал? — наклонившись к нему, шепотом спросил Струшня. — Не побьются, когда начнется заваруха?

— Нет, все рассчитал. И не побьются и не сгорят, — ответил Рыгор, едва поспевая за Струшней.

Перед мостом, метрах в ста от крайних хат села, остановились. Притаившись в придорожных зарослях, партизаны стояли неподвижно. Ни единым шорохом, ни единым звуком не хотели они выдать себя. Недалеко от Рыгора какой-то рослый парень мучился, сдерживая кашель. Видно было, как он то и дело срывал с головы шапку и, зажав ею рот, с натугой сипел.

Скоро с другого конца моста ветер донес короткий и глухой хрип. Через две — три минуты к Гарнаку торопливо подошел партизан и сообщил:

— Часовой снят, можно двигаться.

Осторожно, так, что ни одна доска не скрипнула, партизаны друг за другом перебрались через мост и стали подниматься в гору. Перед площадью, под липами, снова остановились. Шагах в ста впереди пробивался из окна тусклый свет. Рыгор знал — это в школе, из караульного помещения.

— Что это они задержались? — прошептал Струшня в самое ухо Гарнака, взглянув на свои часы со светящимся циферблатом. — Пора давать сигнал.

— Должно быть, трудно подойти к часовому, — тихо ответил Гарнак.

Но в это время с площади донесся шум: сначала окрик, затем бормотание, возня. Ясно было, что это пытается кричать схваченный часовой. Шум показался Струшне очень громким. Боясь, что сейчас гитлеровцы всполошатся, он немедля одну за другой выпустил две зеленые ракеты. И сразу же во всех концах села загремела стрельба, послышались взрывы гранат.

Рыгор вместе с группой Гарнака быстро перебежал площадь и бросился к школьному зданию, но вдруг кто-то оттолкнул его назад, притянул к земле. В эту секунду рядом разорвалась граната. Тогда Рыгор быстро отполз за лежавшее возле крыльца бревно и притаился. Несколько выстрелов он сделал по окнам, хотя никого в них не видел, затем, успокоившись, начал стрелять расчетливо, не торопясь. Из одного окна школы выскакивали полураздетые фашисты, в отблесках огня быстро мелькали их белые ночные сорочки, всклокоченные головы. Рыгор и еще несколько партизан, лежавших поблизости, начали стрелять по ним. Некоторым гитлеровцам удалось выскочить из школы с оружием, кое-кто из оставшихся в помещении пришел в себя. И вот сверху, из окон первого и второго этажа, и откуда-то сбоку на партизан посыпались пули. Рыгор спрятал голову и некоторое время лежал неподвижно, слушая, как пули свистят над ухом. Перезарядив наган, он снова кинул взгляд на то же окно и выстрелил. В это время где-то совсем рядом послышалось:

— Ура-а!..

Это кричал Струшня. Он вскочил на ноги и бросился к дверям школы. За ним кинулось еще человек пятнадцать. Одни из них бежали к дверям, другие вскакивали прямо в окна. Рыгор тоже поднялся и побежал, вместе со всеми ворвался в дом и, бегая по коридорам и классам, стрелял, бился врукопашную. Затем все стихло, и партизаны высыпали на улицу. Над Родниками раздавались только одиночные выстрелы.

— До самого выгона гнался за одним гадом, — сказал запыхавшийся Гарнак, подойдя к Струшне.

На усадьбе МТС пожар охватил несколько строений. Время от времени там что-то взрывалось, выбрасывая в небо длинные языки пламени и косматые хвосты дыма.

— Задание выполнено! — доложил Новиков и протянул руку к усадьбе МТС: — Приглашаю погреться у моего костра!



Успехи были и у Поддубного и у Зорина. Они со своими партизанами также пришли на площадь. Из здания школы долетали шум и смех, слышался лязг оружия — собирали трофеи. Из окна первого этажа вдруг донесся громкий свист, треск. Все оглянулись в ту сторону.

— Рация! Совершенно исправная! — послышался голос Семена Столяренко, начштаба отряда гарнаковцев. — О, цэ славно!

Новиков и несколько партизан бросились к Столяренко. Струшня поглядел в окно, откуда стали вылетать то звуки музыки, то какие-то неразборчивые слова, и довольным голосом сказал:

— Теперь у нас и рация своя есть! — Потом повернулся к Рыгору и удивленно воскликнул: — А ты, приятель дорогой, чего стоишь? Беги скорей, собирай свое хозяйство.

— Все собрано, Пилип Гордеевич. Загодя. Сейчас поедем забирать.

С площади донесся цокот копыт. Через минуту возле школы остановилось несколько верховых. Это были Камлюк, Злобич и Корчик. Позади них, среди группы конников, Ковбец заметил Тихона Закруткина.

— Замечательно, хлопцы! Наша сила себя показала! — приподнятым тоном произнес Камлюк. — Хорошо, очень хорошо! С такой хваткой мы и до Калиновки скоро доберемся!

— Ну, как там дела, Кузьма? — держась за луку седла, спросил Струшня.

— В трех колхозах побывали. Группы сопротивления уже есть. Можем, Пилип, давать сводку, — засмеялся Камлюк, нарочно употребив это слово из своего довоенного лексикона.

— Славно! А в Ниве как?

— Что — как?

— Захватили?

— А-а… ты о той мрази… Захватили. Мартынов с хлопцами там уже и суд закончил.

На площадь со всех концов села собирались родниковцы. Слышался шум и гомон. И вдруг из здания школы вырвались громкие звуки радио. Люди придвинулись ближе к окну. И тогда ясно стали слышны слова радиопередачи. Твердый, уверенный голос передавал всему миру великую новость: Красная Армия разбила гитлеровцев под Москвой и гонит их на запад.

— Слава нашей Армии! — громко крикнул кто-то из толпы, когда умолк голос диктора.

Этот возглас подхватили сотни людей, собравшихся на площади. Отовсюду неслись громкие крики «ура».

— Хорошо, Пилип, очень хорошо! — радостно произнес Камлюк, глядя на заполненную людьми площадь.

Вскоре партизаны двинулись в путь. Над Родниками занималась заря.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Перевод П. Кобзаревского.


За окном сверкала молния, стены вздрагивали от грома, но Камлюк ничего этого не видел и не слышал — в его душе бушевала своя буря, пожалуй сильнее той, что ревела сейчас в непроходимой лесной чаще. «Павлик и Света погибли, Костя был ранен…»

Он неподвижно, точно окаменев, сидел за столом. Перед ним лежало письмо, только что принесенное с аэродрома адъютантом, письмо, полное печали и боли. Камлюк смотрел на него и ничего не видел: пелена тумана заволокла глаза, и он не различал ни этого развернутого листа бумаги, ни света лампы, ни Сеньки-адъютанта, сидевшего против него в землянке.

Долго и настойчиво разыскивал Камлюк свою семью, нетерпеливо ожидал хоть каких-нибудь известий о своих близких. Первое письмо он направил на Большую землю в конце сорок первого года, когда со специальным заданием посылал за линию фронта трех своих партизан. Выполнив задание, они вернулись месяца через два, но никаких вестей о семье Камлюка не принесли. В июле сорок второго года прилетел первый самолет. Он положил начало регулярной воздушной связи с Москвой. И от Камлюка одно за другим полетели письма во многие уголки Советского Союза. Приходили ответы: «Приняты меры к розыскам», «На партучете в нашей организации не числится», «В школах нашей области не работает», «Пришлите дополнительные сведения»… Сколько их было, этих ответов! А тем временем пролетали дни, месяцы. Прошло лето, кончалась осень… Изменилась и жизнь Калиновщины. Партизаны района, число которых за год выросло до двух тысяч, не сидели без дела. Каждый день, каждую ночь — бои, диверсии, засады, и во главе всего этого он, Камлюк. В водовороте боевых дел заглушалась тревога о личном, да и сама надежда на то, что эта переписка закончится успешно, становилась с каждым днем слабее и слабее. И вдруг неожиданно пришло это письмо. Тяжело, очень тяжело было писать его Алене Васильевне. Но она знает своего мужа, знает, что для него, человека сильной воли, лучше прямая, хоть и страшная правда, чем мучительное неведение, неопределенность.

Обхватив руками голову, Камлюк продолжал неподвижно сидеть за столом. Напрягая всю волю, он с трудом сдерживал слезы. Представил себе пассажирский поезд с эвакуированными семьями. Павлик и Света возле открытого окна вагона… Дети смотрят на перрон, на кипятильник, у которого в очереди стоит их мама с чайником в руке; и вдруг два «Мессершмитта», выскочившие из-за леса, сыпанули свинцом по окнам, по детским головкам…

— Гады! — вдруг простонал Камлюк. — По детям… из пулеметов!..

Сенька Гудкевич глубоко вздохнул, не зная, что сказать, как успокоить. Много лет он неотлучно находится возле Кузьмы Михайловича — до войны был шофером, теперь адъютантом, но никогда не видел его таким убитым. И как сейчас поступить ему, Сеньке? Как жаль, что нет здесь Пилипа Гордеевича. Не сбегать ли за ним — он рядом, в — землянке у Корчика? Только нет, нельзя его отрывать сейчас от работы, он ведь помогает Корчику подготовиться к собранию комсомольского актива. А может, все же позвать? Пилип Гордеевич ободрил бы Кузьму Михайловича, а вот он, Сенька, не умеет.

— Кузьма Михайлович… родной… — заговорил вдруг Сенька и умолк, не зная, как утешить дорогого ему человека.

— Читай… читай! — вскинув голову, воскликнул Камлюк и пододвинул письмо к Сеньке. — Ждал год, и вот пришло…

Сенька прочитал письмо и, заикаясь от волнения, бессвязно заговорил:

— Из пулеметов по детям… гады!.. Вот гады!.. Как много теперь горя у каждого… И зачем Алена Васильевна сразу…

— Правильно сделала, — перебил его Камлюк. — Знает — не раскисну… А ей разве легко?

Он вдруг умолк, словно отступая перед горем Алены Васильевны, которая, конечно, не меньше его переживает гибель детей. Он должен поддержать ее, успокоить, показать пример стойкости. Подумал он и о Струшне, у которого еще в первые дни войны погибла жена, подумал о сотнях, тысячах людей, души которых изранены горем. Он порывисто поднялся и зашагал по землянке из угла в угол.

Когда рождалась советская власть, Камлюк был еще ребенком. Сначала ему, юноше, жизнь подсказала — учиться. Семилетняя школа крестьянской молодежи была в то время единственным учебным заведением в Калиновке, и он был в числе первых выпускников этой школы. Потом его направили на курсы, и он стал механиком кинопередвижки. Его знали в каждой деревне, на его сеансы всегда собирались без реклам, по одному кличу сельских ребятишек: «Камлюк приехал!» Но показывать кинофильмы — этого было мало для его беспокойной души. Он взваливал на себя множество различных обязанностей и озабоченно носился с ними по району. Сам работал много и других подгонял, людей учил и сам учился у них. Потом поступил в Минский комвуз. Четырехлетняя учеба дала ему многое, она будто подняла его на какую-то новую высоту, с которой он стал видеть и дальше и лучше. Затем снова начал работать в Калиновке, вначале инструктором, потом первым секретарем райкома.

Раздумье Камлюка прервал скрип дверей: в землянку вошел Борис Злобич. На нем поверх короткой кожаной куртки топорщилась плащ-палатка, набрякшая под дождем. Ему, начальнику разведки соединения, одному из ближайших помощников Камлюка, приходилось очень много ездить, бывать в дороге в любую погоду. Особенно прибавилось забот в последнее время.

Камлюк готовил очередной удар по Подкалиновке — пригородной деревне, и разведчикам в эти дни работы хватало.

— Утихло, наконец, а то ведь так лило!.. — Злобич сбросил с головы капюшон плащ-палатки и вытер ноги о еловые ветки. — Всю душу вымотал этот дождь.

— А мокли не зря? — после короткой паузы спросил Камлюк. Он окинул фигуру Злобича теплым взглядом, подумал: «Один сын у меня остался, пусть бы он вырос таким… на Бориса похожим…»

— Мокли, Кузьма Михайлович, не зря, — проговорил Злобич, подойдя к столу. — Надя была в Калиновке, принесла сведения. Теперь о подкалиновском гарнизоне все известно… Вот… — Злобич отвернул полу плащ-палатки, полез в планшет. — Когда возвращались в лагерь, интересного немца захватили в Родниках. Он приехал из Гроховки на мотоцикле, заскочил к одной солдатке и стал просить ее, чтобы она показала ему лес, где живут партизаны. Солдатка испугалась и не знала, как ей отвязаться от этого немца. А в это время через деревню мы ехали, вот она и подослала к нам сына. Немец сдался без сопротивления, сказал, что убежал из своего батальона, чтобы перейти на нашу сторону.

— Все они становятся добровольцами, когда их за ворот схватишь… — раздраженно проговорил Камлюк. — А на самом деле, возможно, разведчик, шпион… Допрашивали?

— Да, еще по дороге, кое о чем. Говорит, что он все время был шахтером, воюет недавно… Что с ним делать? Отправим в лагерь?

— Этого немца? А чего с ним церемониться? — решительно перебил Камлюк и бросил взгляд на стол, на письмо жены. — Расстрелять!

Злобич, переступив с ноги на ногу, тихо проговорил:

— Что ж, сейчас выполним приказ… У меня все. Можно идти?

— Иди, — как-то безразлично ответил Камлюк. Но, когда Злобич уже был у двери, он вдруг остановил его, молча прошелся по землянке, потом медленно, словно каждое слово причиняло ему боль, сказал: — Относительно пленного… Может быть, погорячился я… Ты еще раз внимательно допроси его. Мартынова позови на помощь… Сами решите, куда этого немца девать — под сосенку или в интернациональную роту.

Злобич, недоумевая, не спешил выходить: он чувствовал, что в душе Камлюка происходит какое-то смятение, и стремился понять, чем все это вызвано.

— Ну, что же ты задумался? — повернулся к нему Камлюк. — Иди, иди… Потом… Дайте мне сейчас побыть одному…

Проводив взглядом Злобича, он несколько раз прошелся по землянке и, заметив, что за окном дождь утих, стал надевать кожаное пальто.

— Я пойду, Сенька, немножко поброжу по бору. Через часок вернусь, и тогда поедем в Смолянку на собрание комсомольского актива.

Сумрачный и задумчивый, Камлюк вышел из землянки. В открытую дверь ворвался упругий поток ветра.

2

Пленным немцем очень заинтересовался Мартынов. Любопытный и пытливый по своему характеру вообще, Мартынов в данном случае загорелся еще и потому, что надеялся на допросе уточнить некоторые сведения о станции Гроховка. Эти сведения были особенно важны теперь, когда он, начальник штаба соединения, составлял планы отдельных диверсий на железной дороге. Кроме того, интерес Мартынова к допросу объяснялся, вероятно, и его профессией юриста, любящего заниматься сложными следственными делами. Как только его пригласил Злобич, Мартынов отложил свои штабные дела и пошел в землянку разведчиков.

Пленный был средних лет, коренастый и плотный. Его широкое и костистое лицо с впалыми щеками было все в черно-синеватых крапинках — следах шахтерской профессии. Чувствовалось, что этот человек немало наглотался угольной пыли.

— Спроси у него, Платон, где он работал, на каких шахтах? — поинтересовался Мартынов.

Переводчик Платон Смирнов задал пленному вопрос Мартынова, и все сразу заметили, как лицо немца вдруг просветлело, глаза возбужденно заблестели: ему, вероятно, приятно было, что партизаны заинтересовались прежде всего не его военной деятельностью, а его шахтерским трудом. Ободренный этим, он удобнее уселся на табуретке и посмотрел на допрашивающих доверчиво, с надеждой. Затем вдруг нахмурил брови и задумался. Мартынов, Злобич и Смирнов не торопили его, спокойно сидели у стола и ждали ответа. Наконец пленный собрался с мыслями, нашел нужные слова и стал рассказывать о своей прошлой жизни.

— Работал на шахтах Рура, — торопливо принялся переводить Смирнов. — Говорит, что он двадцать пять лет был шахтером и только один год — солдатом. Рад, что он, Пауль Вирт, наконец вырвался из-под власти фашизма.

Его не перебивали, и он взволнованно продолжал рассказывать о бедном шахтерском поселке в одном из уголков богатого Рура, где прошла жизнь его деда и отца, где пятнадцатилетним юношей он впервые спустился в шахту и провел в ней четверть столетия, где теперь в непрерывной тревоге живут его малолетние дети и больная туберкулезом жена.

— Я люблю шахту и горжусь, что являюсь шахтером, — закончил он свой рассказ.

Поглядывая на него, Злобич хмуро сказал:

— Уж очень он нажимает на свое шахтерство. А работал-то на какую машину? На гитлеровскую!

— Да, но ты правильно пойми его: он сейчас не задумывается над результатами своего труда, а гордится своим профессиональным мастерством, тем, что он на земле не трутень, не эксплуататор, а рабочий человек. — Мартынов пристально взглянул на Злобича и, почувствовав, что их разговор может перерасти в спор, предупредительно поднял руку, сказал: — Не будем затягивать допрос, послушаем дальше пленного.

Пауль Вирт напряженно поглядывал то на помрачневшего Злобича, то на спокойного Мартынова; он, видимо, хотел понять смысл их разговора. И затем, точно отвечая на вопрос Злобича, сказал Смирнову:

— Я не выслуживался перед капиталистами, я боролся против них, — он вдруг сбросил с себя шинель, мундир и с силой рванул карман, пришитый на сорочке под мышкой. — Посмотрите мои документы.

Все насторожились, особенно Злобич, который сейчас упрекнул себя за то, что так невнимательно обыскал пленного, не нашел его потайного кармана.

Дрожащими руками Пауль Вирт вытащил из кармана свои бумажки и подал их Смирнову.

Некоторые из них были важные. Самая первая, которую перевел Смирнов, свидетельствовала о принадлежности Пауля Вирта к рабочему революционному движению, о его активном участии в организации забастовок — это было одно из постановлений шахтерского профсоюзного комитета. Порыжевшая от времени, эта бумажка имела большую давность — она датировалась тридцатым годом.

— Было время, когда мы, немецкие рабочие, сильно трясли за ворот буржуазию, — видя, как задумались партизаны после ознакомления с его первым документом, сказал Пауль Вирт и, гневно блеснув глазами, добавил: — Тяжело нам теперь. Проклятый Гитлер придушил нас, обманул, опутал своими хитростями и провокациями.

Смирнов перевел слова пленного и принялся дальше разбираться в его документах. Вторая бумажка тоже была интересной для допрашивающих — из нее стало известно, что Пауль Вирт попал на фронт штрафником.

— Спроси, Платон, за что его наказали? — попросил Мартынов, рассматривая воинский документ Пауля Вирта.

Поговорив с пленным, Смирнов сообщил:

— Когда наши войска разбили фашистов под Москвой, он имел неосторожность сказать в компании, что напрасно Гитлер вступил в войну с Советским Союзом. А в этой компании нашелся один провокатор. И вот Вирта забрали, продержали некоторое время в гестапо, а потом отправили штрафником на фронт под Москву.

— Интересно. Видишь, как все обернулось. — Мартынов встряхнул седым чубом и взглянул на Злобича. — Как тебе, Борис, это нравится? Выходит, наш пленный неплохой человек.

— Это еще надо доказать фактами, — сдержанно и суховато ответил Злобич. — А что, если все его бумажки — липа, если он такой же тип, как и те, что уже попадали к нам?

Мартынов понимал тревогу Злобича, он и сам был охвачен такой же тревогой, тем не менее старался не поддаваться одностороннему чувству. Конечно, агентура врага не дремлет, не успокаивается, она уже не раз засылала в партизанские отряды своих шпионов и диверсантов, но это не значит, что партизаны должны уничтожать каждого, кто попал к ним из вражеского лагеря. В каждом случае нужен индивидуальный подход. Это хорошее правило судебной практики Мартынов никогда не забывает, оно действенно в любое время жизни — и в мирные годы и в дни войны. Мартынов помнит, как он в начале своей юридической практики однажды очень ошибся: по неопытности неглубоко разобрался в одном уголовном деле и ошибочно осудил человека. Позже его ошибка была обнаружена и исправлена, но на это потребовалось немало сил, да и невинный человек напрасно пострадал. Мартынов болезненно пережил этот случай, запомнил его на всю жизнь. Он решил: внимательность и еще раз внимательность!

— Ты не горячись, Борис, — спокойно промолвил Мартынов. — Ведь немцы не все одинаковые, есть среди них и наши союзники. Так разве нам не следует это учитывать? Вот завоюем победу, фашизм и вместе с ним Гитлер будут уничтожены, на пожарищах родится новая Германия, и, может быть, одним из ее строителей будет вот этот рурский шахтер Пауль Вирт. Как же нам не помочь ему нынче?

Злобич внимательно слушал, слегка улыбаясь. Мартынов понял, что убедил товарища, и, не желая больше терять времени, решил поскорей закончить допрос и ехать на собрание комсомольского актива. Посмотрев на пленного, он сказал:

— Спроси, Платон, как из-под Москвы он попал на станцию Гроховка.

— Повоевал он на фронте всего несколько дней. В одном из боев его ранило. Сначала был в госпитале, а потом с месяц долечивался дома. Когда поправился, снова попал в действующую армию. Прибыл в Гроховку и в ожидании переформирования своей части неделю жил здесь вместе со взводом однополчан.

— Как он пришел к решению перебежать на нашу сторону?

— Говорит, что об этом стал думать сразу, как только очутился на нашей земле. Когда после выздоровления уезжал из дому, он специально взял некоторые документы, надеясь, что они понадобятся при переходе на нашу сторону… У него есть еще один интересный документ. Вот, — Смирнов показал небольшую бумажку, на одной стороне которой по-немецки был напечатан текст. — Это партизанская листовка — предложение немецким солдатам переходить на нашу сторону.

— Где она попалась ему? — заинтересовался Злобич. — Мы же ее распространяли только в Калиновке.

— Дал один немец-экспедитор из торговой конторы «Восток». Этот немец стоял с ним на одной квартире в Гроховке и часто ездил в Калиновку. Пауль Вирт говорит, что, прочитав эту листовку, он твердо решил перейти на сторону партизан. Он хотел осуществить свое намерение не торопясь, но непредвиденный случай подогнал его.

— Что это за случай? — нетерпеливо спросил Мартынов.

— Рядом с домом, где жил Пауль Вирт, квартировали по соседству два его начальника — командир взвода и командир отделения. Вчера днем они сильно напились и стали «развлекаться». Узнав, что сын Виртовой хозяйки и еще двое парней из соседних домов не хотят быть полицейскими, они стали их избивать. Потом, приказав Паулю Вирту идти с ними, повели парней за станционный поселок, в кустарник. Сюда же пригнали трех мужчин-евреев с лопатами и приказали им копать могилу. Когда она была готова, фашисты загнали в нее евреев и приказали белорусам закапывать. Юноши отказались. Один из них назвал гитлеровцев людоедами, и они в упор расстреляли его. Потом гитлеровцы загнали белорусов в яму, а евреям приказали закапывать, но евреи стояли неподвижно. И вдруг один из них поднял с земли лопату и бросил в гитлеровца. Немцы схватились за пистолеты, но Пауль Вирт помешал им: он скосил обоих автоматной очередью.

— И что же дальше? — спросил Злобич, с любопытством взглянув на пленного.

— Все рассыпались по лесу. Была погоня. Пауль Вирт застрелил мотоциклиста и на его машине добрался до Родников, где и попал в твои руки, Борис.

В землянке на некоторое время воцарилось молчание. Все смотрели на Пауля Вирта уже по-иному.

— Значит, закругляем допрос, — сказал Мартынов. — Куда мы направим его?

Надо было выбирать: направить Вирта в лагерь для военнопленных или в интернациональную роту. Все склонялись к тому, чтобы направить в роту. Правда, это был еще только взвод, но следом за штабными работниками соединения партизаны стали называть это подразделение ротой. Возможно, штабники не случайно пустили в ход такое наименование. Они понимали, что взвод этот очень скоро превратится в крупную боевую единицу. И действительно, он с каждым днем пополнялся новыми людьми: словаками, венграми, поляками, французами, насильно забранными в гитлеровскую армию. Немцев в этом взводе пока не было. Паулю Вирту предстояло положить начало.

— Мои разведчики проверят в Гроховке правдивость показаний Вирта. Последим, понаблюдаем, — сказал Злобич. — Пока можно направить его в интернациональную роту.

— А как он хочет? — спросил Мартынов, посмотрев на Смирнова.

— Он просит, чтобы мы дали ему возможность воевать против фашизма.

— Что ж, значит, решено — посылаем в роту. Идем познакомим его с людьми. Надо, чтобы там внимательно отнеслись к нему.

Все вышли из землянки и направились на другой конец лагеря.

3

В колхозном клубе деревни Смолянка, где собрался комсомольский актив, было шумно и весело. Ожидая начала собрания, молодежь пела и плясала. Музыку и песни Струшня услышал издалека, как только выехал из леса. Вначале послышалось попурри из русских народных песен. То плавная и спокойная, то бурная и стремительная мелодия неслась ему навстречу. Потом до слуха вдруг долетел безудержно веселый украинский гопак. Кто-то из партизан пустился в пляс, притопывая сапогами и что-то весело выкрикивая. Затем гармонь играла лезгинку и «Сулико», «Молдаванеску» и «Лявониху». Под ее аккомпанемент партизаны пели и плясали.

— Здорово Иван Пудович подбадривает комсомольцев, — подъехав к клубу, весело проговорил Струшня. Он соскочил с седла и передал коня своему адъютанту. — Слышишь, какое веселье!

— Да, Иван Пудович умеет повеселить людей, его игру сразу узнаешь, — ответил адъютант. — Лучше его в нашем соединении на гармони никто не сыграет.

В клубе зазвучала новая песня. Струшня сразу узнал ее — это была задушевная и мелодичная белорусская «Дороженька». Звучный тенор Романа Корчика мягко и ровно плыл над хором голосов, в такт певцам подтягивала гармонь. Струшня очень любил эту песню — песню о судьбе своего народа, и теперь, идя к двери клуба, вслушивался в голоса хора с особенным волнением.

Ему представилась дороженька, что узкой и неровной извилиной терялась где-то во тьме, представилось, как над этой дороженькой вдруг взошел ясный и ласковый месяц, озарил ее ярким светом, и стала она шире и красивее…

Была ты, дороженька, неприглядною,
Стала ты, дороженька, ненаглядной.
Душа его наполнилась радостным чувством. Всегда спокойный и сдержанный, Струшня выглядел сейчас необычайно оживленным, движения его стали быстрыми и порывистыми. Торопливо подойдя к клубу, он стремительно открыл дверь и застыл удивленный: большой зал бурлил и гудел. Молодежь столпилась у сцены вокруг Романа Корчика и Ивана Новикова. Запевая, Корчик вдохновенно дирижировал, казалось, что, кроме песни, для него сейчас ничего на свете не существует. Струшне вдруг захотелось пробраться в самую гущу и сфотографировать певцов, но стоит ли прерывать песню? Пусть звучит милая сердцу «Дороженька», пусть рассказывает людям о доле белоруса. И все же Струшня не выдержал и, протиснувшись вдоль стены, улучил удобный момент, поднес фотоаппарат к глазу и несколько раз щелкнул. Затем, словно чего-то испугавшись, быстро спрятал «лейку», выпрямился и включился в хор, помогая комсомольцам своим густым рокочущим басом.

— Какая чудесная песня! — кончив петь, растроганно проговорил он.

— Да, песня замечательная! — подхватил Новиков, прижимая к груди гармонь.

— Мы плохих не поем, — улыбнувшись, откликнулся Корчик. Он взглянул на порог, где стояли только что вошедшие Камлюк и Мартынов, и добавил: — Пожалуй, пора кончать забавы и начинать собрание…

— Пора! — поддержал Струшня.

Знаток и любитель песен, весельчак и затейник, Роман Корчик вскоре стоял на трибуне и, хмуря брови, сурово говорил о грозных воинских делах.

— Мы здесь только что пели «Дороженьку» — песню о дороге белорусского народа, — начал Роман Корчик. — Счастливой и радостной была наша дорога при советской власти. Теперь над ней нависли грозные черные тучи, бушует огонь. Долг повелевает нам защитить от врага нашу свободу!

Он очень удачно сделал переход от песни к разговору о борьбе с фашизмом. Действительно, и песня, и доклад Корчика объединялись одним чувством — заботой о судьбе родного народа.

— По указке гаулейтера Вильгельма фон Кубе, гитлеровского наместника в Белоруссии, по городам и деревням нашей республики создаются разные националистические организации. Одной из них является так называемая «Белорусская народная самопомощь». При помощи этой организации оккупанты стремятся втянуть белорусскую молодежь в полицейские отряды, в «Белорусское войско», в рабочие команды. Особенно нагло действуют они в последнее время. В деревню Подкалиновка они согнали много юношей и девушек, пропускают их сквозь разные комиссии и потом будут направлять кого куда… Как нам действовать сейчас, как помочь молодежи района? Вот это и нужно нам решить сегодня на своем собрании.

Корчик говорил взволнованно и резко. Струшня видел, как посуровели голубые глаза Романа и как потемнело его бледное веснушчатое лицо. Все слушали его с большим вниманием и напряжением.

— Полюбуйся, Пилип, какой орел наш Роман, — шепнул Камлюк, наклонившись к Струшне. Помолчав, он добавил: — Кому-нибудь из нас надо выступить здесь от имени райкома партии и командования соединения. Возьми эту миссию сегодня на себя. Ладно?

Струшня на мгновение задумался, потом, вспомнив что-то, вдруг тряхнул головой.

— Ладно, выступлю.

Он опять повернулся к трибуне, чтобы внимательно следить за докладом Корчика. Но теперь ему это уже не удавалось: волновало предстоящее выступление.

Что сказать комсомольцам? У него, человека пожилого, богатого опытом, было что рассказать молодежи. Но сегодня из множества фактов и мыслей надо было отобрать то, что по-настоящему вдохновило бы комсомольцев на священную, непримиримую борьбу.

— На протяжении долгих столетий мы, белорусы, много натерпелись горя, — говорил Корчик. — Только после Октябрьской революции мы вышли на свободную дорогу, стали полноправными хозяевами своей судьбы и потому теперь так сплоченно поднялись на защиту Отечества.

Об исторической судьбе своего народа Корчик сказал умно и сердечно, но коротко. Струшня подумал, что он об этом скажет подробнее. Ему очень хотелось поделиться теми чувствами, которые захватили его душу, когда он вошел в клуб и услышал свою любимую песню. Он решил посвятить свое выступление дорожке родного народа — пусть молодежь бережет эту дорожку, заботится о ее будущем.

Он вдруг мысленно окинул взглядом родную землю, ее просторы.

Дорогая, милая сердцу Белорусь! По бассейнам Сожа и Буга, Двины и Припяти, Днепра и Немана раскинулась ты, холмистая и равнинная, лесистая и озерная. Суровой дорогой шла ты сквозь столетия истории. Задумчивая и настороженная, ласковая и грозная, ты немало повидала на своем веку: страдала под властью литовских князей, польских королей, а потом — русских самодержцев; точно между двух огней, стояла ты между западом и востоком. Сыны и дочери твои в муках росли, в муках проживали свой век и в муках умирали. Струшне помнится то время: узкая песчаная полоска бедняка и широкие — глазом не окинуть — помещичьи владения; гнилые, покосившиеся халупы рабочих и просторные светлые дома буржуев. Несправедливость социальная переплеталась с несправедливостью национальной. Но с каждым годом народ все нетерпимее и нетерпимее относился к своим страданиям, не желая безропотно переносить унижение, голод, произвол. Его горячее стремление к свободе и счастью было поддержано лучшими сынами соседних народов, всеми честными людьми труда. Свет пришел с востока, из России, родины Октября. Под этим светом преобразился и стал неузнаваемым родной край. Так как же сейчас не подниматься народу, как не биться против тех сил, которые снова хотят повергнуть его во мрак и неволю?!

— Комсомольцы! Не дадим фашистам обмануть нашу молодежь! — слышал Струшня взволнованный голос Корчика. — Откроем ей пути в партизанские отряды, защитим ее от позора и предательства!

Закончив доклад, Корчик под бурные аплодисменты сошел с трибуны и сел за стол. Председатель президиума Михась Зорин, кудрявый и полнолицый богатырь, командир комсомольско-молодежного отряда, поднялся с места:

— Переходим к выступлениям. Кто первый?

В зале царило молчание. Чувствовалось, что комсомольцы сосредоточились, собираются с мыслями. Говорить хотели многие, но кому-то надо было начать первым.

— Что ж, давай, товарищ Закруткин, — обратился Зорин к Тихону. — У тебя ведь много чего наболело.

Розовые щеки Закруткина стали красными, как мак. Струшне было известно, что Тихон — молчаливый парень, не привык и не любит выступать с речами.

— Да я уже кое-что рассказал и тебе, и Корчику, и еще некоторым товарищам, — сдерживая волнение, ответил Закруткин. Он переждал легкий смешок в зале и вдруг решительно поднялся с места. — Что ж, я могу и всем рассказать, — он стал рядом с трибуной и пристальным взглядом окинул зал. — У меня, товарищи, речь будет об одной преграде, которая мешает молодежи при вступлении в партизаны. Вот вам факт, о нем здесь уже некоторые знают. Одна калиновская девушка-медсестра отказалась ехать на работу в Германию, спряталась. Полицейские нашли ее, поставили за решетку в витрину магазина и привязали на цепь. Она пробыла в витрине двое суток и каждый раз, когда ее спрашивали, поедет ли она в Германию, отвечала: «Нет!» Наконец, на третьи сутки согласилась. Ее направили в Подкалиновку, но она из Подкалиновки убежала к партизанам. И вот тут-то начинается самое главное. Когда эта девушка попала к партизанам Поддубного, они ее не приняли. Почему? Потому что у поддубновцев, да и в некоторых других отрядах нашего соединения, существует жестокий закон: без оружия в партизаны не принимать. Несколько дней девушка жила в Низках, у своей знакомой. Потом, когда мы проходили через деревню на задание — громить один гарнизон, — она упросила нас взять ее с собой. И что ж? В бой она пошла с одним пистолетом, который мы ей дали, а назад вернулась с хорошими трофеями — автоматом и тремя гранатами… Вот как бывает, товарищи. Теперь эта девушка работает у Ковбеца медсестрой. Товарищ Корчик правильно сказал, нам надо охранять молодежь от разных несчастий. Потому я предлагаю сделать так, чтобы молодежь, когда она от фашистов убегает к нам, не гоняли взад-вперед, а принимали в отряды, помогая ей добыть оружие в бою. Кроме того, я предлагаю еще поискать оружие и боеприпасы на местах, где проходили фронтовые бои. Надо также широко организовать ремонт оружия в наших партизанских мастерских… Вот какие вопросы волнуют меня. И чтоб решить их, мы, комсомольцы, должны просить помощи у нашего командования и руководства, — Тихон Закруткин взглянул на Камлюка и Струшню и, сходя с трибуны, добавил: — Вот и вся моя песня.

Раздались аплодисменты. Когда Тихон сел на свое место, Струшня сказал ему:

— Видишь, как толково говорил. Всегда выступай без колебаний!

На трибуну поднялся Янка Вырвич, тот Янка, который до войны был в районе передовым трактористом, а теперь славился как самый лучший в соединении подрывник и комсорг комсомольско-молодежного отряда’ бригады Гарнака. О его боевой деятельности среди партизан ходили целые легенды. По этим легендам многие, не знавшие его, представляли себе Янку человеком богатырского сложения, сказочным великаном, и дивились, когда видели перед собой узкоплечего и низкорослого паренька.

Янка Вырвич говорил медленно и спокойно. У него была своеобразная манера разговора, свою речь он строил в форме вопросов и ответов, так, словно разговаривал сам с собой.

— Что враги хотят сделать с нашей молодежью? — задавал он вопрос и после короткого раздумья отвечал: — Хотят ее запугать, обмануть, перетащить на свою сторону. Факты? Корчик и Закруткин тут уже говорили, я могу добавить еще один факт. На станции Гроховка загружался эшелон — лесом, хлебом. Я со своими хлопцами решил было его взорвать, но неожиданно этот план пришлось отменить.Почему? Мы узнали, что в эшелоне будет вагон с девчатами-пленницами. Тогда я взял с собой одного дружка и в сумерках пробрался с ним на станцию. Когда эшелон отходил, мы прицепились к нему, взобрались на платформу с лесом. Вагон с девчатами был последний. Мы его на ходу отцепили. Девчат отвели в лес и по их просьбе устроили в партизанское соединение Гроховского района. Что нам девчата рассказали? Накануне этой облавы в их деревни врывались какие-то вооруженные люди. Они называли себя партизанами, грабили людей и даже расстреливали не успевшую спрятаться молодежь. Что дальше? На деревни налетают немцы и полицейские, прогоняют этих партизан и берут молодежь под защиту. Как? Вылавливают ее и, чтобы ей больше не угрожала опасность, под музыку направляют в фашистский «рай». Вот на какие авантюры пускается враг. Что мы с вами должны понять, что должны зарубить на носу? Выше бдительность! — Янка Вырвич немного помолчал и закончил: — А главное, товарищи, крепче удары по врагу! Что делается в этом отношении в нашем отряде? Мы создали ряд диверсионных и снайперских групп. Каждая группа завела свои боевые счета…

Вслед за Вырвичем выступил комиссар Новиков. Прежде чем взойти на трибуну, он остановился возле президиума, положил на край стола свою толстую полевую сумку, склонился над ней и стал что-то вынимать. Все насторожились, смотрели на комиссара вопросительно.

— Вот! — воскликнул Новиков и показал бумажный сверток. — Это послание молодежи пригородного поселка Заречье, оно попало ко мне через десятые руки. Передали мне его вчера в деревне Травне, где я проводил политбеседу.

Он развернул сверток. Это оказался кусок обоев, обе стороны которого были исписаны фиолетовыми чернилами. Держа в руках послание молодежи Заречья, Новиков взволнованно говорил:

— Зареченды просят нас, партизан, спасти их от фашистских вербовщиков. Тут Янка Вырвич хорошо сказал о необходимости усилить наши огневые удары. Поддерживая его, я в свою очередь хочу сказать еще об одном — давайте шире развертывать свою разъяснительную, политическую работу в массах. Больше, товарищи, поддержки нашим людям в дни тяжких испытаний!

Ораторы выступали дружно, с подъемом. На столе перед Михасем Зориным лежал длинный список партизан, желающих выступить. Следом за Новиковым на трибуне появился Всеслав Малявка, потом — Платон Смирнов, Сандро Турабелидзе, Юрий Малютин… Особенно взволновало всех выступление пионервожатой деревни Смолянка. Празднично одетая, с ярким красным галстуком, девочка торжественно взошла на сцену и остановилась между трибуной и столом президиума; в левой руке она держала флаг, расшитый золотыми нитками.

— От имени пионеров и школьников деревни Смолянка разрешите передать вам наш горячий привет! — звонким голосом произнесла девочка и, переждав аплодисменты, продолжала: — Под защитой партизан свободно живут колхозники нашей деревни. У нас работают школа, клуб, все организации. От всего сердца благодарим вас, товарищи! — девочка снова переждала аплодисменты и затем, шагнув к Корчику и Зорину, развернула широкий и красивый флаг с богатой вышивкой — огромным комсомольским значком посредине и белорусским орнаментом по краям. — Этот флаг мы вышивали силами всего нашего пионерского отряда. Мы просим, чтоб райком комсомола всегда присуждал его лучшей комсомольской диверсионной группе. Примите этот наш пионерский подарок. Желаем вам новых боевых успехов!

Девочка вручила флаг и под бурные аплодисменты сошла со сцены. Все были очень взволнованы, особенно Камлюк. Он громко хлопал и растроганно улыбался. Заметив неподвижные слезинки в уголках его глаз, Струшня подумал: «Вероятно, вспомнил о своих детях».

— Не забудь, Пилип, сказать в своем выступлении о партизанских детях, о лесных школах для них, — словно чувствуя направление мыслей Струшни, сказал Камлюк. — Надо, чтоб над этими школами взяли шефство комсомольцы.

Струшня в знак согласия кивнул головой и записал подсказанную мысль в записную книжку, лежавшую перед ним на столе. В то же время он услышал, как Роман Корчик объявил:

— Слово имеет Михась Зорин. Следующий — Пилип Гордеевич Струшня.

«Готов, дорогой приятель», — мысленно ответил Струшня и, отведя глаза от тезисов своего выступления, взглянул на Зорина, который не спеша выбрался из-за стола и вразвалку пошел к трибуне. Медлительный в движениях Михась Зорин был взволнован, свои мысли он высказывал торопливо и возбужденно. Он говорил о деятельности своего комсомольского отряда, вспомнил свой родной кирпичный завод на окраине Калиновки, где он когда-то работал горновым и где теперь в печах фашисты сжигают непокорных юношей и девушек.

— Освободить молодежь, заполоненную в Подкалиновке, — наша неотложная задача. Я предлагаю записать в решение нашего собрания: просить командование соединения разрешить провести бой за освобождение Подкалиновки и поручить это моему отряду и комсомольско-молодежному отряду из бригады Гарнака.

Партизаны захлопали, кто-то, кажется Янка Вырвич, громко крикнул: «Правильно, Михась!». Струшня, наклонившись к Камлюку, сказал:

— Надо поддержать предложение Зорина.

— Обязательно! Пообещай.

— Слово имеет Пилип Гордеевич Струшня, — объявил Корчик, когда Зорин кончил речь и сел на свое место.

Струшня поднялся из-за стола и, держа в руке записную книжку, пошел к трибуне.

4

Обер-лейтенант Рауберман утомленно переваливался в широком кресле, подтягивался, словно боялся, что может сползти на пол. Его левая рука свисала с подлокотника, обтянутого темно-коричневым плюшем, правой он поддерживал на коленях книгу, которая, казалось, вот-вот выскользнет из пальцев и полетит под ноги. Напрасно он поднимался и лазил в шкаф за этой книгой — где тут изучать чужой язык: ничего не лезет в голову! Это самообман — пытаться при помощи какой-то книги отвлечься от невеселых размышлений. Он лениво, с безнадежно-презрительным жестом бросил учебник на стол и, откинувшись головой на спинку кресла, прикрыл глаза, словно намереваясь подремать.

Недавно он был в отпуске… Месяц, проведенный дома, с семьей, казался ему теперь райским. Просторный особняк в конце одного из проспектов Гамбурга… Эльза, дочери… Никаких служебных забот. Поездки в гости к родственникам, знакомым. Вино, музыка и Эльза. Приятным угаром был окутан этот месяц жизни в тылу. И хоть изредка и вспоминалась Калиновщина, партизанские засады и диверсии, он был необычайно доволен днями, проведенными в отпуске.

Не хотелось ему возвращаться к месту службы. Его гамбургское настроение окончательно выветрилось, когда он по пути заехал в Минск в канцелярию гаулейтера. Здесь он узнал, что за время его отпуска партизаны на Калиновщине разбили несколько гарнизонов, овладели всеми дорогами, ведущими из района.

Генерал Кубе разговаривал с ним резко, стучал по столу кулаком, приказывал, угрожал. Рауберман выехал из Минска в отвратительном настроении. В Могилеве он из поезда пересел в самолет (в автомашине не решился ехать). и полетел на Калиновщину.

За налаживание в районе порядка он взялся решительно: сразу провел несколько карательных экспедиций. Первую, во время которой сгорели три деревни и было убито несколько сот местных жителей, он считал удачной. Она была проведена вблизи Калиновки. Но после второй экспедиции Рауберман помрачнел: половина ее участников была перебита партизанами, вторая половина с полдороги прибежала обратно в городок. Третья экспедиция прошла еще хуже.

Требования от начальства продолжали сыпаться. Его, Раубермана, обвиняли в нерешительности, в трусости, в том, что он в борьбе против партизан будто бы занимает не наступательную, а оборонительную позицию. Рауберман разозлился и начал проводить еще больше карательных экспедиций. Последняя из них была самой крупной. В ней по приказу окружного начальства участвовали даже силы соседнего района. И все же она потерпела неудачу. Как тут не болеть голове? Больше полутора месяцев усилий, забот — и никакого результата. А партизаны как хозяйничали в районе, так и хозяйничают, даже усиливают удары. Сегодня ночью загремело в четырех километрах от города. За какой-нибудь час партизаны сумели овладеть Подкалиновкой. Не стало одного из сильнейших гарнизонов, погибло свыше сотни солдат и полицейских, потеряно около трехсот юношей и девушек, подготовленных к отправке в Германию. Как выправить положение? Против партизан направлены из Калиновки новые подразделения полицейских, они уже часа три ведут перестрелку, по когда им удастся закончить бой?

Рауберман тяжело вздохнул и злобно посмотрел на карту района. Кроме районного центра и пригорода Заречья, теперь все остальное было не подвластно ему, жило своей жизнью. «Комендант без территории», — подумал он. Впрочем, что ему остается делать? Ненависти к партизанам, к людям, что населяют эту страну, у него накопилось, пожалуй, не меньше, чем у самого фюрера. Но разве одной ненавистью изменишь положение в районе? Нужны солдаты, артиллерия, танки. Обещают, но когда их пришлют… Он было заикнулся об; этом перед начальником округа, но тот даже разговаривать не стал. И Рауберман замолчал, поняв, что на оккупированной земле не одна такая Калиновщина, что события под Сталинградом для фюрера теперь важнее всего. Что ж, придется ждать, хотя это ожидание может плохо кончиться, может получиться так, как сегодня с тем гарнизоном в Подкалиновке.

Обер-лейтенанту показалось, что в кабинете очень душно. Он расстегнул запотевший, не первой свежести воротничок, который забыл переменить сегодняшним неспокойным утром, и взглянул в большое зеркало — дверцу шкафа: на него смотрело усталое небритое лицо с угрюмым взглядом из-под рыжеватых бровей, с синим шрамом на щеке — вечное напоминание о варшавских боях. С брезгливой миной он отвернулся от зеркала, поднялся с кресла и шагнул к круглому столику, прижавшемуся возле окна. Нетерпеливым движением он откинул с графина бязевую салфетку. Но напрасно — графин был пуст. Проклятый денщик! О чем он только думает?

— Ганс! — крикнул Рауберман, взглянув на дверь. — Ганс!

За дверью ни звука. Рауберман возмущенно засопел и выругался, вытер носовым платком пот на лице и, подойдя к окну, открыл форточку.

В кабинет поплыл влажный воздух дождливого ноябрьского дня, щекоча лысину, шею, уши. Зябко пожав плечами, Рауберман отступил от окна и снова сел в кресло.

По стеклам ползли мутные капли. Неожиданно худой, мокрый воробей комком упал с крыши; чирканув крылом по стеклу, он примостился у ставни и стал что-то клевать в пазу стены. Полетела, прилипая к стеклу, пакля, посыпались опилки. «Чертова птица! — подумал Рауберман, — запачкает окно; надо подняться и прогнать ее».

Некоторое время он сидел неподвижно, но, видя, что к окну больше и больше липнут опилки и пакля, поднялся и, забарабанив кулаком по раме, прогнал воробья. Повернувшись в сторону двери, он снова позвал:

— Ганс!

За дверью по-прежнему ни звука. Обер-лейтенант закричал громче:

— Ганс! Ганс!

В комнату вбежал высокий худощавый солдат. Он стал что-то говорить, но не закончил — его перебил Рауберман:

— Почему не откликался? Где пропадал?

— На крыльце был. Смотрел, как из Подкалиновки везли раненых.

— Молчать! На фронт захотел? — Рауберман злобно ткнул пальцем в сторону графина и окна. — Забываешь свои обязанности! Принеси вина! И немедленно окно вымыть!

Денщик козырнул и выскочил из комнаты. Вскоре он вернулся с полным графином вина буроватого цвета. Так же поспешно он выполнил и второй приказ — протер стекла окна.

Рауберман выпил вина, но по-прежнему чувствовал себя плохо. Ему было не по себе в тишине. И когда вдруг зазвонил телефон, Рауберман обрадовался. Оживившись, он снял трубку и прижал ее к уху.

— Кто? Господин Шишка?.. Что в Подкалиновке?

Лицо его, на миг просветлевшее, сразу же изменилось. Злобно закусив нижнюю губу, он напряженно слушал. Начальник полиции Шишка не говорил, а кричал. Крик неприятно отдавался в ухе. Рауберман немного отвел трубку в сторону и наконец сам закричал:

— Трус! Глупая башка! Как ты мог это допустить!

Он бросил трубку, вскочил с кресла и стал быстро ходить по комнате. Неприятности росли. Полицейский отряд, посланный сегодня утром в Подкалиновку — к месту ночного партизанского налета, разбит. Удар, новый удар!

Он выпил еще стакан вина и снова зашагал по кабинету. Его тревожили перемены, происшедшие с ним после возвращения из отпуска. Когда-то спокойный, уравновешенный, он превратился за два месяца в настоящего неврастеника. «Всю Польшу прошел, Голландию, Бельгию, Францию, — мысленно говорил он сам себе, — но такой страны, как эта Белорутения,[2] не встречал. Того и гляди, взлетишь на воздух и следов не останется».

Но как избежать опасности? Четыре сотни немцев и полицейских, что остались в Калиновке и Заречье, могут нести только гарнизонную службу. Они вбили себе в голову, что у партизан неисчислимые силы, а потому в каждой боевой стычке сразу же теряются! Да что говорить о рядовых! А разве командиры лучше? Паникеры, бездельники! Разве можно положиться на начальника полиции Шишку? А начальник жандармерии лейтенант Гольц? Ни одного приказа этот длинноногий страус не выполнит толком. Генерал Кубе требует: дайте мне точные сведения о партизанских базах и стоянках — пущу бомбардировщики, а что на это может ответить Гольц? Что он сделал за время своей службы в Калиновке? Пять человек заслал он в этом году в лес, и осе пятеро были разоблачены и уничтожены. Кто раскрывает наши планы партизанам? Ничего Гольц не разгадал, ничего существенного не сделал.

Рауберман подошел к телефону и позвонил в жандармерию.

— Лейтенант Гольц? Расследуйте, кто виноват в разгроме подкалиновского гарнизона. Результаты доложить завтра утром!

— Есть!

— Что узнали от арестованных? Выяснили, где партизанские базы и стоянки?

— Пока… пока нет. Допрашиваем… Беспокоимся…

— Плевать мне на ваше беспокойство! Вы мне сведения дайте! Сведения! Понимаете? — и, не ожидая ответа, бросил трубку на телефонный аппарат.

За окном посветлело, дождь прекратился. Рауберман взглянул на часы — пора обедать. Выпив еще вина, он отправился к себе на квартиру. Следом за ним заторопился денщик.

5

Темная ночь конца ноября. Пронизывающий ветер, снег и дождь. Под подковами позванивает, постукивает: дорога скована гололедицей. Впереди едет Роман Корчик, самый лучший знаток дорог и тропинок. Близким и удобным путем Корчик ведет группу к Ниве. Камлюк, Злобич и Новиков видят, как в темноте едва вырисовывается его фигура. Движется он не спеша, сохраняя постоянную дистанцию.

— Знает дело. Что ни делает — с душой, — говорит Новиков.

— Подходящую должность ему готовим, — отзывается густым басом Камлюк.

— Какую, если не секрет?

— Командиром спецроты при штабе соединения.

— Это как, по совместительству? Не слишком ли много будет для него?

— Сам высказал желание.

— Энергичный человек… Первый друг разведчиков. А может, нашли бы ему совместительство по разведке, а, Кузьма Михайлович? — осторожно предложил Злобич.

— Вот придумал!.. Не бойся, он и тебя не забудет.

Злобич не возражал, понимая, что это бесполезно: будет сделано так, как прикажет начальство. Камлюк снова заговорил с Новиковым:

— Может, он начнет интересоваться делами Нади, так ты — ни слова.

— Кто это?

— Да Кравцов же, начальник дружины самообороны. Хотя человек он преданный, орденоносец еще с финской кампании, инвалид, но ты ведь знаешь законы нашей конспирации.

— Обойду подводный камень — не споткнусь!

— И не задерживайся. Узнай, как теперь у них налажена охрана, сколько хлеба выделили для партизан… потом, что он как глава деревни сделал для помощи семьям солдаток — в отношении подвоза топлива на зиму. И еще передай: семена для весеннего сева — неприкосновенный фонд. Пусть об этом доведет до сведения населения, чтобы каждый колхозник сберег… Дела-то на фронте как пошли! Видно по всему, что для своих сеять будем!

Камлюк поправил на голове капюшон плащ-палатки и, занятый своими мыслями, молчал. «Сколько забот у него! — подумал Злобич. — Да и то сказать: две такие обязанности — командир партизанского соединения района и секретарь подпольного райкома».

Следом за Камлюком, Злобичем и Новиковым ехали еще четыре всадника. Впереди на высоком коне покачивался Сенька Гудкевич. Сзади него, стремя в стремя, ехали: адъютант Новикова Всеслав Малявка, связной с подпольными пунктами разведчик Платон Смирнов и прикомандированный для сопровождения Камлюка адъютант Гарнака Сандро Турабелидзе.

— Расскажи-ка, Платон, как это было у тебя… ну, как краски для меня достал? — проговорил Сандро.

— Ты точней выражайся! — поправил Всеслав. — Не специально же за красками он ходил.

— Не мудри… Платон понимает, о чем я спрашиваю…

— Да что рассказывать! Получилось довольно рискованно: если бы чуть-чуть растерялся, конец был бы мне в Калиновке!

— Расскажи! Вечно ты молчишь, никогда из тебя слова не вытянешь…

— Такая уж моя служба. Языку воли не давай. Ну, впрочем, об этом эпизоде можно… Пробрался я ночью в Калиновку, увиделся с одним человеком — и назад. Возвращался из города той же дорогой, какой и входил, — по огородам, по задворкам. Где боком, где скоком. Осталось обойти только последние дворы на окраине, а дальше — поле. Начинало светать. Проскочил я между двумя домами, повернул за последний, только вынырнул и… остолбенел: передо мной на выгоне около роты гитлеровцев…

Платон на несколько минут умолк. Может, потому, что от воспоминаний заволновался, а может быть, хотел подразнить слушателей.

— Ну, дальше! — не удержался Турабелидзе.

— Нет, хлопцы, простите, не могу. Когда-нибудь в другое время доскажу, — неожиданно заявил Смирнов, ухмыльнувшись про себя.

— Ах, шени чириме! Тогда лучше не начинал бы. Давай, давай.

— Не надо, Платон, молчи, — вдруг поддержал Смирнова Малявка. — Пусть почувствует, как дорого стоят краски.

— Слушай, Всеслав, Платон же — не литератор, сюжетные ходы ему не нужны, — едко ответил Турабелидзе.

Турабелидзе намекал на те сочинения Малявки, с которыми носился он, автор нескольких небольших рассказов, опубликованных в подпольной районной газете и в бригадном рукописном журнале. Слова Турабелидзе попали, как говорится, не в бровь, а в самый глаз.

— Но Платон и краски достал не ради забавы. Разве приятно, если ими не рисуют, а пачкают, — отбил нападение Малявка.

«Начинается!..» — подумал Платон и усмехнулся. Споры между Всеславом и Сандро он слышал не впервые. Он знал о необычных взаимоотношениях, существовавших между этими двумя адъютантами. Спаянные крепкой дружбой, Всеслав и Сандро вечно спорили, горячились по каждому пустяку. «Как сойдутся, так и схватятся, как петухи», — посмеиваясь, говорили о них партизаны. Разногласия их почти всегда касались вопросов искусства и литературы. И надо сказать, что эти споры — то шутливые и тонкие, то бурные и резкие — не проходили бесследно: друзья незаметно обогащали свои знания и больше привязывались друг к другу.

— Хватит вам, хлопцы. Я пошутил, — проговорил Платон, обрывая спор адъютантов. — Слушайте дальше… Перед собой я увидел гитлеровцев. Они ехали откуда-то и остановились на привал. Лошади стояли нераспряженные, солдатня болтала, бренчала котелками, ведрами — утро морозное, все аж гремит. Хотел я назад податься, обойти этот балаган — где там, прямо на меня группа солдат… Я — с дороги, за угол хлева. Решил пробраться во двор и спрятаться где-нибудь, переждать. Обошел хлев, вижу — уборная, а возле нее — ход во двор. Я туда. И попал из огня да в полымя. Во дворе — колодец, и возле него полно солдат с ведрами и котелками. Буквально возле меня солдат из уборной выскочил. Хорошо, что еще было не совсем светло: не увидал он меня… Не помню, как я очутился в уборной. Закрылся на крючок, наготове держу тесак. Слышу — шаги, кто-то дернул дверь. Постоял, подождал, не вытерпел и побежал за угол хлева. Потом — снова солдат. И так один за другим — человек десять… Некоторые меня подгоняют. Я им отвечаю по-немецки — знаю язык не хуже их. Услышат ответ и бегут за угол. Прошло с полчаса. Слышу — во дворе затихло, по улице загрохотали колеса, поехали. Я немного успокоился, отцепил крючок, приоткрыл дверь — никого не видно. Вышел. Только со двора — глянь, у стены хлева офицер и конь под седлом. И больше кругом никого. Офицер оглянулся. Но я не дал ему одуматься — тесаком! Потом снял с него шинель, фуражку, накинул все это на себя, захватил сумку, вскочил на коня и галопом по выгону в поле… Вот так, Сандро, я достал тебе краски. В офицерской сумке были.

— Какой случай! Аа-яй-яй!..

— Готовый сюжет для новеллы. Разреши, Платон, я опишу все это, — сказал Малявка.

— Нашел темку, писатель, — процедил Турабелидзе. — Напиши хоть как следует, чтоб читать можно было…

Они, возможно, поспорили бы опять, но спереди долетел до них сурово-предупредительный голос Сеньки Гудкевича:

— Эй, шептуны! Хватит спорить, подъезжаем к деревне.

6

Партизаны повернули на дорогу, шедшую за огородами, проехали еще немного и остановились у старого полуразрушенного гумна. Борис спешился первым, ввел коня на ток. Здесь было тихо, пахло соломой и сеном. Камлюк, идя за Романом и Борисом, напомнил Новикову:

— Только не задерживайся.

С Новиковым пошел его адъютант Малявка. С Камлюком, Злобичем и Корчиком — Сенька и Платон. На гумне остался один Сандро. Идя к выходу, Камлюк сказал ему:

— Дай лошадям сена и жди нас.

Они направились к деревне. Узкая скользкая тропинка через огороды привела их ко двору Яроцких. Остановились в садике, под крышей хлева.

— Вы подождите здесь, — сказал Борис, — а я проберусь к хате…

— И я с тобой, — предложил Корчик.

— Что ж, давай, — согласился Борис и, ступив к калитке, стал нащупывать тайный запор.

Он бесшумно открыл калитку и, взяв Романа за руку, повел его за собой. Провел через сарай, затем через двор и только у самой хаты отпустил его. Остановившись, Роман некоторое время озирался по сторонам. Борис же, заметив в окне полоску света, пробивавшуюся из-под темного одеяла, приник к окну. С минуту он прислушивался к голосам, долетавшим из хаты, потом повернулся к Роману.

— Смотри, что вытворяют твои комсомольцы.

Роман прижался к окну. Хата была ярко освещена.

На загнетке пылала смолистая щепа, а у стола укрепленная в лучнике горела лучинка. За столом сидели Надя Яроцкая и Ольга Скакун, а вокруг них — остальные комсомольцы. Посредине комнаты стоял Вася Корольков.

— …Вступая в ряды подпольной комсомольской организации, — донесся голос Королькова, — я клянусь честно и дисциплинированно выполнять свои обязанности, нерушимо хранить нашу тайну, не жалеть своих сил и крови в борьбе за свободу и счастье Родины, за дело партии…

Роману хотелось войти в хату, крепко обнять Василька и всех-всех его друзей. За время войны он много раз встречался в условиях подполья с комсомольцами Нивы: и на их собраниях, и на явочных квартирах, и на партизанских стежках-дорожках, и каждый раз радовался этим встречам. Но как быть на этот раз? Он не один, а с группой, и старшим в этой группе является Камлюк. В Ниву они заехали мимоходом, как в один из пунктов своей подпольной сети; сегодня они побывали уже в нескольких местах, им необходимо навестить этой ночью еще ряд пунктов. Впереди много дела, приходится торопиться, и Камлюк, конечно, не разрешит встретиться с комсомольцами на этом собрании. Не разрешит он это и по соображениям конспирации: пусть комсомольцы знают Надю как своего комсорга, как сельскую активистку, но им не к чему знать, кто из партизанских командиров и разведчиков приезжает к ней, где и когда они с ней встречаются.

— Как же нам, Борис, встретиться с Надей, наедине? — шепнул Роман, отходя от окна. — Не можем же мы сидеть здесь до рассвета.

Действительно, что-то надо было предпринять. Время шло, а комсомольцы не расходились, хотя было видно, что собрание уже закончилось.

— Надю я сейчас могу вызвать, — ответил Борис, вспомнив условный сигнал, который когда-то существовал между ними. — Звать?

— А как ты это сделаешь? Еще шум и гам на весь двор поднимешь.

— Не бойся, сделаю чисто.

— А как? — допытывался Роман.

Борис не успел ответить: из хаты до них донесся веселый смех.

— Вот, черти, никакой охраны не выставили, а шумят, хохочут, — рассердился он. — Придется сделать Наде замечание.

Вдруг Борис отшатнулся от окна и приглушенно вскрикнул. Роман схватился за пистолет, но сразу же успокоился: перед ними в тусклом свете, просачивающемся из окна, чернела знакомая волнистая борода дядьки Макара. Старик держал Бориса за плечо и не то с удивлением, не то с упреком качал головой.

— Ну и ловки вы, хлопцы, — наконец проговорил он. — Вы что, через крышу залезла во двор?

— Что вы, дядька Макар, — усмехнулся Борис, отходя от окна. — До крыши пока еще дело не дошло.

— А как же вы пробрались? Двор-то мой круглый — всюду запертый, сам я несу охрану. Дивно! Стою это я у ворот, посматриваю по сторонам, прислушиваюсь. Думаю, как бы тут кто-нибудь с улицы не подкрался, — ан вот что получилось — с тыла залезли. Признаться, испугался, когда заметил ваши фигуры у окна.

— Мы пробрались из садика, через калитку. Уж извините, что самовольничаем, — сказал Борис. — Нам надо повидать Надю, а она занята. Как бы это сделать…

Он замолчал, услышав стук двери. Из сеней донесся скрип половиц — молодежь расходилась.

— Спрячьтесь под поветь, — посоветовал Макар. — Я выпущу их на улицу и вернусь.

Он заспешил к воротам. Борис и Роман, отступив в темноту, следили за крыльцом. Из сеней друг за другом выходили комсомольцы, пересекали полосу света, выбивавшегося из окна, крались к воротам и бесшумно скрывались. Когда в полосе света мелькнула последняя фигура, у Бориса часто забилось сердце: это была Надя, она провожала друзей. Борис с трудом сдерживал себя, хотелось броситься к девушке. Но вот она направилась от ворот к повети. Видимо, отец сказал ей о том, что они здесь.

— Я пойду за Камлюком, — вдруг заявил Роман. — Все разошлись, теперь можно начинать и нам.

Он быстро скрылся. «Не хочет мне мешать», — улыбнувшись, подумал Борис и, увидев перед собою Надю, порывисто бросился к ней.

Она стремительно обняла его, прижалась лицом. «(Соскучилась», — подумал Борис, целуя ее глаза.

— Я весь промок… Осторожно!

— Осторожно? — она обиженно разняла руки и отступила на шаг назад. — Больше двух недель не виделись, и теперь — осторожно? Почему так долго глаз не казал?

— Не сердись, Надюша. Бродил в разведке по соседним районам, — Борис расстегнул свою накидку, прикрыл Надю полою. — Знала бы ты, как я соскучился по тебе. Где бы ни был, сердце всегда рвалось, сюда, в деревню. А когда узнал, что заданий тебе надавали, да все они опасные, так совсем лишился покоя:

— Да, дел было много. Платон и Роман привозили одно задание за другим, еле успевала поворачиваться. Но все прошло хорошо, мой милый…

Они вошли со двора в сени, но в хату идти не торопились: хотелось еще побыть вдвоем. Только когда на крыльце послышались, шаги, Надя нехотя оторвала руки от Бориса.

Первым вошел Камлюк. Осветив сени карманным фонариком, он поздоровался с Надей, лукаво заглянул в глаза ей, а потом Борису и шутливо спросил:

— Что, милые, немного отлегло от сердца?

Все засмеялись.

Камлюк отряхнул от дождя свою плащ-палатку и направился в хату, следом за ним пошли Надя и Борис. Вскоре появились Роман и дядька Макар, которые задержались во дворе, расставляя посты.

Дядька Макар, интересуясь делами на фронте, сразу засыпал гостей бесчисленными вопросами:

— Ну, что там? Как Америка и Англия? Открыли второй фронт или только зубы заговаривают? Что в Северной Африке?

Старик удивлял своей пытливостью и знаниями. Отвечая ему, Кузьма Михайлович поглядывал на Бориса и усмехался, словно желая сказать: «Ну и тесть у тебя!» Старику дали сводки последних боев, несколько газет и брошюр. Макару хотелось скорее перечитать все это. Он вооружился очками и углубился было в газету, но тетка Арина, которая до этого возилась у печки со сковородкой, помешала ему. Ставя на стол закуску, она сердито сказала:

— И как тебе не стыдно, старик! Гости торопятся, а ты за газету схватился. Неси настойку.

— И то правда! Ну ничего, люди свои, простят, — оправдывался он, идя в клеть.

После короткого ужина старики вышли в переднюю половину хаты. Арина полезла на печь, а Макар, светя сам себе лучиной, принялся читать газеты. Партизаны остались за столом. Надя держала в руке лучинку — светила, а Кузьма Михайлович, поглядывая на нее, вполголоса говорил:

— Ответственное задание тебе. Сходишь к Перепечкину, принесешь от него вести. Он знает — Платон передавал ему, — что ты придешь… Передашь ему письмо и пачку листовок.

— И от меня просьба, — добавил Роман. — Зайди в Калиновке на явочную квартиру секретаря городской подпольной комсомольской организации. Там будет для меня передача, принеси ее.

— Вот сколько поручений мы тебе надавали. Трудновато будет.

Кузьма Михайлович внимательно посмотрел на Надю, желая узнать, как отнеслась она к новому поручению. На ее лице он не уловил ни испуга, ни разочарования, она стала только более серьезной, задумчивой.

— У тебя память неплохая, это очень важно для подпольщика. Все держи в голове, записывать не советую.

Надя внимательно слушала, запоминая каждое слово. Встречи с Камлюком, выполнение его заданий было для нее своеобразной школой. И не удивительно. Ей, недавней десятикласснице, было чему поучиться у такого человека.

Камлюк говорил спокойно, сдержанно, но когда хотел подчеркнуть какую-нибудь мысль, повышал голос. Зеленоватые глаза его сейчас, при неровном свете лучины, казались колючими. Было заметно, как на скулах его изредка подергивались мышцы. «Он сегодня какой-то суровый», — подумала Надя и помрачнела. Камлюк вдруг улыбнулся. «Неужели догадался, о чем я думаю?» — промелькнуло в ее сознании. Камлюк поднялся из-за стола, подошел к Наде и, словно в доказательство того, что может быть и не суровым, коснулся рукой ее волос.

— Косы у тебя, Надя, как у моей Алены, — длинные.

Он стал ходить по комнате, видимо, вспоминая жену, детей, потом резко остановился, провел рукой по глазам, словно отгоняя воспоминания, и обратился к Борису и Роману:

— Пожалуй, поедем?

— Что ж, поедем… — тихо вздохнул Борис и, вынув из сумки сверток, перевязанный шпагатом, передал Наде. — Листовки…

Они вышли из-за стола. Кузьма Михайлович, свертывая цигарку, пошел с Романом одеваться в переднюю половину хаты.

Борис и Надя на минуту остались одни. Они смотрели друг на друга, без слов понимая, что происходит в душе у каждого. Борис знал, что она все сделает, все выполнит, но волновался за нее. Надя понимала это и взглядом, полным ласки и признательности, благодарила его.

Одевшись, Камлюк вернулся в комнату и шутливо сказал:

— Вы еще не попрощались? Ай-яй-яй… Давайте быстрей. Не стесняйтесь, поцелуйтесь… Я у вас, вероятно, посаженым отцом буду.

— Обязательно, только прежде вам придется сосватать нас… — ответила Надя и засмеялась, пытаясь под шуткой спрятать свое волнение.

От смеха дрожала лучинка в ее руке, длинные тени скакали по стене.

Простившись с Надиными родителями, все вышли из хаты. Роман направился снимать с постов Сеньку и Платона. Во дворе все еще шел снег с дождем. Было так темно, что Борис и Надя, идя под одной плащ-палаткой сзади Кузьмы Михайловича, совсем не видели его фигуры, и только по голосу догадывались, где он.

— Какая погода… — говорил Камлюк. — На руку нашим хлопцам. Сегодня еще один эшелон полетит под откос.

В садике остановились, стали прощаться.

— Будь здорова, — Борис обнял Надю и выпустил ее из-под крыла своей плащ-палатки.

Она быстро побежала назад — подгоняли дождь и ветер. Вскочила в сени, стала стряхивать воду с платка. Отец, увлеченный чтением, даже не оглянулся, когда скрипнула дверь. Надя разделась и подошла к нему.

Старик отвел глаза от газеты, держа пальцем то место, где читал, и проговорил:

— Серьезные сообщения! Под Сталинградом и на Кавказе наши пошли в наступление. Пора, давно пора! А то залезли фашисты черт знает куда — к Волге, к Моздоку. Как получилось — просто не верится. А теперь наши рванули. Молодцы! Только бы после этого не остановились.

— И пойдут. Сила у нас есть, папа. Наши покажут еще не такое!

Надя присела к столу, перечитала сводки и затем, подойдя к кровати, стала раздеваться, хотя спать еще не хотелось. Лежала и задумчиво смотрела в потолок, думая о Борисе, о завтрашнем задании.

Отец, кончив чтение, спрятал газеты в матрац.

— Чего не спишь? — спросил он дочь.

— Так, не берет сон.

— Не волнуйся, доченька, спи. Все сделаешь. А трудно будет — меня покличь на помощь… Видишь, сам Камлюк приезжал. Видимо, что-то серьезное задумал…

Старик свернул цигарку, прикурил от лучинки и, погасив свет, лег. Курил долго, взатяжку, думал.

Надя тоже не спала.

7

Полевая дорога привела к большаку, и перед Надей открылась Калиновка. Легкий вздох невольно вырвался из груди, — облачко пара на мгновение затрепетало в прозрачном воздухе и развеялось. Что труднее: пятнадцать километров, пройденные от Нивы, или триста — четыреста шагов, оставшиеся до окраины города, до контрольно-пропускной будки?

Этот вопрос она задает себе каждый раз, приближаясь к городу. Год назад, когда Надя шла в Калиновку со своим первым заданием, неожиданно, возник этот вопрос и вызвал в ней чувство большого волнения и даже страха. Потом она стала более спокойной и сдержанной. За год подпольной работы ей десятки раз приходилось ходить и ездить по этой дороге. В город она доставляла партизанские листовки и газеты, приказы, мины и многие другие вещи; из города партизанам переправляла оружие и донесения, медикаменты и бумагу, соль и спички. Не раз ей угрожала смертельная опасность, не раз ее жизнь держалась на волоске. Но нужно было ни перед чем не останавливаться. От задания к заданию рос ее опыт подпольщицы, закалялся характер, она становилась более умелой и сообразительной. Когда-то при любой внезапности она терялась, теперь и встречает и преодолевает опасность спокойно, с расчетливой сдержанностью.

Замедляя шаги, Надя шла по обочине большака. Над головой, стряхивая с седых веток иней, перешептывались старые придорожные березы. С запада прямо в лицо дул густой, студено-колючий ветер, трепал бахрому ее вязаного платка, приподнимал полы пальто. «Назад будет идти легче — ветер в спину», — в который раз за время дороги подумала Надя. Она перекинула с руки на руку корзинку и пошла быстрей, неотрывно глядя вперед, на город.

Калиновка — небольшой районный город, каких в Белоруссии немало, — раскинулась в низине. Когда-то это было обычное местечко, люди называли его большим грязным селом. Но шли годы, и Калиновка вдруг стала удивлять своими переменами. Грязные, топкие улицы были выровнены, замощены, по ним, как с гордостью говорили калиновцы, хоть на боку катись. Выросли десятки красивых новых зданий, появился водопровод, электрический свет, раскинулись молодые сады. Были построены заводы и цехи по обработке льна, дерева, разные мастерские. И тогда забылось прозвище «большое грязное село», люди с уважением начали относиться к своему городу.

Теперь Калиновка была полуразрушена. Населения, которого перед войной насчитывалось уже около десяти тысяч, почти наполовину убавилось. Понурый и насупленный, молчаливо лежал город над широкой подковой реки, окруженный с юга, запада и севера лесными просторами.

От Заречья неожиданно долетел цокот подков. Не желая выдавать своего беспокойства, Надя едва повернула голову: по дороге, шедшей наискосок к большаку, ехали верховые. Их было человек десять. Цокот подков гулко разносился над землей, скованной гололедицей. Некоторые из всадников зевали, потягивались. «Не выспались, измучились, — злорадно подумала Надя и вспомнила стрельбу, которую слышала на рассвете, когда выходила из дому. — Как ни старайтесь, а все равно будете выбиты из Зарёчья, как из Подкалиновки». Она пошла еще тише: пусть всадники выберутся на большак и едут впереди, а то еще пристанут. Она была озабочена не тем, как избежать встречи с этой группой полицейских — в конце концов, мало ли их придется видеть в городе, — а тем, что вот-вот, еще каких-нибудь сто шагов — и уже контрольно-пропускной пункт, место, которое всегда вызывало в ее сердце большую тревогу. На этом пункте не только проверят документы, но и осмотрят тебя с ног до головы, ощупают: в последнее время оккупанты стали особенно осторожны. Кроме того, у контрольной будки часто несет службу Федос Бошкин. Для Нади встреча с ним — что нож в сердце. Скаля зубы, Федос будет ехидничать, хихикать, а ты должна терпеливо выслушивать его. А еще хуже — пристанет, как смола, и будет волочиться вслед, не даст возможности выполнить поручение. В прошлый раз так и получилось. Правда, тогда ей удалось у торговой конторы скрыться в толпе.

Всадники въезжали на большак. Они были шагах в пятидесяти от Нади, еще минута и проедут. Вдруг она заметила, что один из них — не Бошкин ли это? — решительно остановил своего коня и, откинув с головы капюшон плащ-палатки, обернулся назад:

— Быстрей катись, эй ты!

Да, это был он. Его голос, его наглая усмешка с оскаленными зубами. Эту его усмешку, его зубы она теперь скорее представляла, чем видела. «Боялась, что встречусь с ним у контрольной будки, а довелось вот где… Как будто суждено! Тьфу ты!» — подумала она, подходя к Бошкину. Поравнявшись с ним, она сдержанно и суховато ответила на его приветствие.

— Что ты мямлишь, будто не ела сегодня? — грубовато, с нотками пренебрежения, спросил он.

— Устала за дорогу, — проговорила она, не глядя на него. — Все эта соль проклятая…

— Тоже забота! Я тебе этой соли могу столько навалить, что надорвешься, — хвастливо сказал Бошкин. — У меня и соли и всякой всячины — возами возить. Весь дом добром набит. Мать и жена в масле купаются, в шелках ходят.

— Да, мы в деревне слышали об этом. Твоя тетка Хадора часто рассказывает о твоих богатствах. Что ж, коль так, значит повезло твоей Ядвиге, пусть радуется.

— Говоришь, повезло? Гы-гы-гы… А тебе что — на сердце от этого скребет? Гм… Ревнуешь, а?.. Чего молчишь?.. Ну и характер же у тебя!.. — И неожиданно он спросил: — Пойдешь за меня замуж, если разженюсь?

— Твой тесть так тебя разженит, что места себе не найдешь!

— Плевать я на него хочу! Опротивело все: и он и его дочка. Подсунули мне колоду и хотят, чтоб я любил ее. К дьяволу! Вот переведусь служить в другой район и разженюсь… Ну, что ты скажешь на это, а? — он помолчал, ожидая ответа, потом, спохватившись, продолжал: — Приезжает ли к тебе тот бандит с цыганскими глазами?

Надя поняла, о ком спрашивает Федос, но не подала виду. Удивленно подняв брови, она спросила:

— Кто это?

— Что ты прикидываешься? Злобич!

— Вот еще что придумал! Очень я ему нужна. Может, так, как и ты, прибился к какой-нибудь…

— Говоришь, не приезжает? И никто из них?

— Чего ты пристаешь? Чего мое сердце терзаешь?! — воскликнула Надя, понимая, что только решительным ответом она сможет убедить Федоса, рассеять его подозрительность. — Так же приезжает, как и ты.

— Ну, не злись, не злись, — вдруг смягчившись, сказал Федос.

— Как не злиться? Убежали из деревень в Калиновку, а теперь пристаете, обвиняете. А в чем, в чем такие вот, как я, как твоя тетка, виноваты?

— Ну, хватит. Скоро мы опять будем в деревнях, все вернем. Комендант сказал, что для партизан готовится горячая баня. А то стали такими нахальными! Подумать только, сегодня на рассвете из минометов и пулеметов по Заречью и Калиновке били.

— Не из боя ли ты?

— А как же! Около часу бились. Отогнали все-таки!

На пропускном пункте стояли двое полицейских. Один из них, как столб, неподвижно торчал у контрольной будки, второй, с заложенными за спину руками, важно похаживал посредине дороги. Заметив Надю, идущую рядом с конем Бошкина, они приняли ее за арестованную.



— Конвоируешь, Федос? — спросил тот, что похаживал по дороге.

— Гы-гы-гы… Конвоирую… — как тебе сказать? — ее сердце… Гы-гы… Проверяйте… Если что, могу проконвоировать и в другом смысле…

— Вот как! — воскликнул полицейский у будки и сразу же очутился возле Нади. — А-а, так это же из Нивы…

Не ожидая приказа полицейского, Надя стала показывать ему, что несет в своей плетеной лозовой корзине. Большой горшок, доверху наполненный маслом, десятка два яиц, завязанных в белый ситцевый платок, и для себя, на время дороги, кусок сала и краюха хлеба. Что и говорить, продукция довольно мирного характера. Полицейский ощупал карманы пальто, взглянул на ноги.

— А за пазухой что? Листовок нет?

— Ищите, — и Надя начала расстегивать пуговицы пальто.

— Не надо, — безразлично пробормотал полицейский и, взглянув на Бошкина, который боком сидел в седле и ждал, сострил: — За пазухой обыск сделаешь ты, Федос, ладно?.. Го-го-го…

— Нахал! — не выдержала Надя и решительно двинулась вперед.

Следом за ней под гоготанье постовых тронулся Федос. Он несколько минут ехал молча, усмехаясь про себя. Увидев, что командир конной группы машет рукой — приказывает подтянуться, сказал:

— Кличут меня. Ну и собака! Отпустил, а теперь зовет.

— Дисциплину любит. Что ж тут плохого?

— Какая там дисциплина! Выскочка он! С форсом любит мимо комендатуры проехать… Как же быть? Я хочу еще поговорить с тобой. Где ты будешь?

— Где? — Надя едва заметно вздохнула и, подумав, не торопясь ответила: — На базаре.

— Я тебя найду там.

Он пришпорил коня и поскакал. Словно гора свалилась с Надиных плеч. Она облегченно вздохнула и, переждав, пока Бошкин скроется за поворотом, повернула в переулок. На минутку остановилась у двора бывшей конторы «Заготскот», расположенной на углу переулка и Зареченской улицы. Теперь здесь помещалась немецкая торговая контора «Восток». Возле нее было многолюдно. С корзинами и мешками, с гусями и курами в руках в длинной очереди толпились люди. В стороне, под высоким и плотным дощатым забором, стояло несколько крестьянских телег. За большими стеклами оконбыли видны два пожилых немца. Покрикивая время от времени на покупателей, они бойко торговали.

— Ну как же это можно один стакан? — слышала Надя женский голос из конторы. — Это же такой гусь! Насыпь еще один!

— Никс, нике… Соль маль… Самолетом… гу-гу… сюда… — объяснял немец.

— Ну, тогда отдай гуся назад. На базар понесу продавать. Слышишь? Отдай! — настойчиво говорила женщина.

— Пашоль… свинья! — вдруг крикнул продавец и, схватив женщину за плечи, вытолкнул из конторы.

— Хапуги!.. — послышался голос.

В толпе зашумели. Какой-то старик, обращаясь к обиженной женщине, громко сказал:

— Э-хе-хе… Пошел бы я сюда, если б не приспичило…

Надя постояла еще минуту и затем решительно зашагала от конторы. Прошла по одному переулку, повернула во второй. Ей хотелось, минуя центр города, базарную площадь, где снова можно встретить Бошкина, незаметно пробраться к дому Перепечкина. Но и в переулках сегодня сновали люди.

Был базарный день, и потому запустелые улицы и переулки сегодня оживились. Слышался пронзительный скрежет несмазанных колес, свист кнутов, фырканье лошадей, людской говор. Надя хотела остаться незаметной, невидимкой проскользнуть по улицам. Ей казалось, будто все смотрят на нее, следят за ней. Она настойчиво твердила себе: держись возле домов, не выделяйся.

Немного успокоилась, когда впереди, с правой стороны ближайшего переулка, показался дом с зелеными ставнями. Дом Андрея! Над крышей его простирались ветви старого клена. Напротив дома — небольшой сквер, окаймленный молодыми каштанами. И клен и каштаны щедро выбелены зернистым, словно рис, инеем.

Подойдя к дому, она вдруг услышала пьяные крики и песни. До ее слуха долетели отдельные немецкие слова. На одном из подоконников Надя заметила шапку с орлом на высоком околыше. Все стало понятным. В дом сейчас нельзя показываться. Как же быть? Она перешла на противоположную сторону улицы, к скамье, стоявшей под низким каштаном, и, поставив корзину, принялась перевязывать шнурки на ботинках, незаметно поглядывая на дом с зелеными ставнями. Несколько раз завязала и развязала шнурки, порылась в корзине, выбросила на дорогу три разбитых яйца, перевязала платок на голове — минут десять провозилась, а из дома Перепечкиных никто не показывался. «Пойду на другую явочную квартиру», — решила она и взяла в руки корзину, но в это время во дворе Перепечкиных стукнула калитка.

— Эй, паненка! — окликнул ее знакомый голос. — Вижу у тебя яички есть. Может, продаешь?

Перед ней стоял Андрей. Стройный, широкогрудый, он спокойно и безразлично, как на незнакомую, поглядывал на Надю и незаметно косился на окно своего дома, на соседку, шедшую с ведрами за водой. Надя так же спокойно и безразлично ответила:

— Продаю, господин полицейский.

— Неси сюда… О, какая закуска будет! Ну, чего медлишь… Давай быстрей, некогда. Слышишь, гулянка идет! — тряхнул Андрей длинным русым чубом в сторону дома.

— Гуляйте — ваше дело. Только я на соль меняю яички.

— Вот еще! Соль, соль!.. Ну, аллах с тобой! Давай в хату…

Она перешла через дорогу и зашла во двор.

— Что за гулянку ты устроил?

— Не я… Сами приперлись… вспрыскивать мое повышение.

— Какое?..

— Назначили командиром хозяйственного взвода… Ты не волнуйся. Передашь в сенях…

— А если кто выйдет?

— Я объясню…

В сенях остановились. Надя, наклонившись над корзиной, тревожно поглядывая на двери, быстро вынула горшок и передала Андрею.

— Сверху масло, на дне — письмо, листовки.

— Молодец, — не удержался Андрей, пряча горшок в какой-то ящик за дверью. — Листовки пустим ночью… Ну, я тоже кое-что приготовил, — он вынул из кармана френча пачку табаку. — На, передай, как можно скорей… Что еще?

— Все.

— Иди… Будь здорова!..

Она вышла из сеней и заторопилась на улицу.

8

Это утро в Калиновке было особенным.

Первое, что бросилось в глаза людям, когда они проснулись, — выпавший за ночь снег. Белый-белый — даже глаза слепит, — он толстым пластом покрыл землю. Люди ждали его давно, но он в этом году запоздал и только теперь устлал землю своей пушистой пеленой. Под этой пеленой скрылись пепелища и руины, бурьян и лебеда, выросшие за лето на пустырях.

Андрея снег не удивил, он еще ночью видел, как с темного неба непрестанно падали густые снежные хлопья. Его, как и многих в городе, занимало другое.

— Новости! Слышите? Новости! — сообщила мать Андрея, входя в дом с ведром воды. — У колодца говорили. Советских листовок по городу — тьма. Говорят, где-то фашистов очень много побили.

— Что ты трубишь, старуха? — отозвался сидевший у печи отец Андрея и, прекратив крошить табачный корень, подмигнул сыну: — Забирай эту агитаторшу! Пусть на улице не звонит! В жандармерию ее!

— Вот старый пень! Своим же говорю, а не на улице, — обиженно проговорила мать и, вылив воду в кадушку, снова пошла к колодцу.

— А интересно бы посмотреть… как люди там дивятся, а? — взглянул старик на Андрея, лежавшего на постели у окна.

— Сходи, отец… Расскажешь потом… Только смотри, осторожно.

— Не бойся… В жандармерию не попаду… — ответил старик, надевая на себя кожух.

— Да и людям в глаза не бросайся… А то отгонишь от листовок, подумают, что шпионишь. Знают же, что сын — у тебя — полицейский.

— Знают… И как косо глядят. За что такое мученье?..

Старик вышел из дому и направился вдоль переулка. Было рано, солнце только взошло, но вся Калиновка уже поднялась на ноги. На улицах, — как никогда в такой ранний час, было оживленно. Люди куда-то озабоченно спешили. Старый Перепечкин шел и видел на телеграфных столбах, на стенах некоторых домов белые бумажки. Возле них по одному останавливались пешеходы, оглядываясь по сторонам, читали листовки и быстро шли дальше. Ему стало смешно, когда, выйдя на центральную площадь, он заметил невдалеке от газетной витрины постового полицейского. Полицейский стоял в самом центре площади, шагах в пятидесяти от витрины, возле которой толпилась группа людей. Закутанный в тулуп, с высоко поднятым воротником, он топтался на месте, поглядывая вокруг, и, видимо, думал, что исключительно добросовестно несет свою службу. «Как бы ты подскочил, собачий сын, — поглядывая на постового, думал старый Перепечкин, — если бы знал, что вывешено там, в витрине… что не газетку фашистскую так внимательно читают люди, а партизанские листовки».

Старик уже был возле витрины, когда увидел, что люди стали расходиться в разные стороны. Двое из них даже не ответили на его приветствие, — а были давними знакомыми, лет десять работали вместе в бондарной артели. «Боятся… — подумал старик. — Эх, люди, знали бы вы, каков мой сын… Чуждаетесь, а мне так хочется быть с вами, послушать, молча порадоваться вместе».

Погруженный в свои думы, он шел и шел, пока не поравнялся с конторой «Восток». В переулке было очень людно. На двери конторы висел замок. Очереди, в которую обычно покупатели становились часа за два до открытия конторы, теперь не было. Да и не удивительно. О соли ли думать, если неподалеку на заборе — партизанские листовки. Возле этих листовок сейчас толпились люди. «Опять отгоню, если подойду, — подумал старый Перепечкин. — Хотя здесь народ в основном из деревень…». Некоторое время он стоял в раздумье, потом решительно подошел к толпе и смешался с ней.

На заборе были наклеены две листовки. Каждый тянулся к ним, чтобы увидеть, прочитать. Одна женщина даже пощупала их рукой, словно не веря тому, что видит.

Текст листовок, напечатанный на тетрадочной, в клетку, бумаге, ничем не выделялся, зато заглавные буквы бросались в глаза.

— «Удар по группе немецко-фашистских войск в районе Владикавказа (город Орджоникидзе)», — громко читал кто-то заголовок первой листовки, висевшей слева.

— «Успешное наступление наших войск в районе Сталинграда», — читали справа заголовок второй листовки.

Казалось, свежий ветер подул по площадям и улицам скованного оккупацией города! Словно чистый воздух дохнул в измученные, полные горя людские души! Женщина, которая никак не могла протиснуться ближе к забору, не выдержала:

— Читайте, чтоб все слышали! Не бойтесь!

Старый Перепечкин услышал, как в ответ на просьбу женщины от забора донесся звонкий юношеский голос. Подтягиваясь на цыпочках к листовкам, юноша старался читать как можно громче. Охваченный радостью, он по ходу чтения вставлял восторженные замечания.

— «Многодневные бои на подступах к Владикавказу закончились поражением фашистов!» — восклицал юноша и, быстрым движением руки сдвинув со лба на затылок свою непослушную шапку-ушанку, от себя добавлял: — Вот оно, начинается!

Затаив дыхание, люди слушали. В листовке назывались разгромленные и потрепанные вражеские дивизии, полки и батальоны, сообщалось количество убитых и раненых гитлеровских солдат и офицеров, перечислялись трофеи.

— «Смерть фашистским захватчикам!» — закончил юноша читать первую листовку.

Людям хотелось подумать, поговорить, поделиться радостью, но юноша горячо и вдохновенно стал читать вторую листовку, и все продолжали жадно ловить каждое его слово. Старый Перепечкин слушал и задумчиво смотрел куда-то вперед, поверх людских голов. Мысленно он переносился за тысячу километров на восток, на широкую Волгу-реку, на закопченные пороховым дымом кварталы Сталинграда.

— Наши идут! — закончив читать, воскликнул юноша. — Фашисты драпают цурюк!

Он хотел еще что-то крикнуть, но, взглянув в сторону торговой конторы, неожиданно нырнул в толпу.

— Комендант! — послышался голос.

По переулку шел Рауберман, а следом за ним — солдат. Все разбежались в разные стороны. В переулке уже никого не было, когда Рауберман, остановившись перед листовками, понял, почему здесь толпились люди. Он задрожал от ярости. Подумать только, какие сюрпризы подстерегают его по дороге от дома к комендатуре! Выхватив из кармана свисток, он громко и протяжно засвистел.

На его сигнал стали сбегаться солдаты и полицейские. Вытянувшись в струнку, они стояли перед ним, а он, не в силах остановиться, все свистел и свистел, словно хотел, чтоб его тревожный сигнал долетел до ушей самого фюрера. Он перестал свистеть только тогда, когда увидел перед собой начальника жандармерии Гольца.

— Опять сюрпризы! — набросился он на растерянного Гольца. — Когда же вы наведете порядок? Когда — спрашиваю я вас?! Вы видите это? — ткнул он кулаком в листовки.

Гольц покосился на забор и ответил так спокойно, славно ни крик коменданта, ни эти партизанские листовки не произвели на него никакого впечатления:

— Их полно по всему городу. Я приказал провести облавы. Преступники будут пойманы и наказаны.

— Очередное обещание?! А завтра опять будет то же? — злобно уставился Рауберман на Гольца. — Молчите?..

Рауберман решительно зашагал к комендатуре. Вслед ему смотрели десятки глаз. С Зареченской улицы смотрел и Карп Перепечкин.

— Ну и дела! Нахохочется Андрей, когда расскажу ему об этом, — прошептал старик и пошел домой.

9

…И снова дорога бежит вдаль по заснеженным полям, скрипит и посвистывает под полозьями санок. После короткого отдыха в деревне лошади стремглав несутся вперед, жадно хватают заиндевевшими ноздрями морозный воздух, греются на бегу. Луна — неотступная спутница — то кружится в вершинах деревьев, то летит по темно-синему звездному небу.

И так от деревни к деревне.

Дорога кажется бесконечной. Погруженный в раздумье, забываешь, что едешь. Но стоит только услышать какой-нибудь посторонний звук, как руки порывисто хватаются за холодный автомат, а острый взгляд пытливо сверлит окрестность.

— Стой! Снаряд, пять! — послышался впереди окрик, и Камлюк, вскинув глаза, насторожился.

— Сталинград, два! — ответил Сенька Гудкевич, который сидел в передке саней и правил лошадьми.

Мгновенно припомнился пароль — «Снаряд», «Сталинград», набор чисел до семи, — и тревога прошла.

— Свои. Интересно, из какого отряда? — не то самому себе, не то Камлюку сказал Злобич.

— Наверно, агитаторы из отряда Поддубного. Вчера я их комиссару давал задание побывать в этих колхозах, — проговорил Камлюк, пристально глядя вперед.

Действительно, это были поддубновцы. Подъехав, они свернули с дороги и остановились. Остановил своих лошадей и Сенька Гудкевич. Он привстал и, взглянув на встречные сани, воскликнул:

— Кузьма Михайлович, тут сам Поддубный!

Услышав имя Камлюка, Поддубный выскочил из саней. В огромной шапке, черном полушубке, он казался сейчас очень высоким и грозным.

— Задание выполнили, Кузьма Михайлович, — забасил он. — Провели собрания в деревнях Низки, Травна, Ознакомили колхозников с событиями на фронтах, организовали дружины самообороны.

— Хорошо. Присядь на минутку, побеседуем. Во-первых, скажи, почему ты сам поехал? Можно подумать, что у тебя нет комиссара. Это ж его работа, а ты подменяешь… И это не первый случай. Ты обещал мне…

— И обещаю. Но сегодня так получилось. Комиссар мой неожиданно захворал.

— Вот как, — переменил тон Камлюк. — Теперь о другом… Дружины, говоришь, организовали? Каков их состав?

— Колхозные активисты, старики, молодежь. В основном комсомольцы, ученики старших классов.

— А как у них с оружием?

— Неплохо. Все сберегли, что собрали когда-то на местах бывших боев.

— Отлично. А скажи, как отнеслись колхозники к дружинам… к самому факту их создания?

— Все — за, только некоторые заявляли, что без нашей, партизанской, помощи, без помощи народа эти дружины могут не оправдать своего назначения.

— Совершенно верно. Боец без народа — что дерево, вырванное из земли. Знаете легенду про Антея? Как оторвался от земли — сразу силу потерял. Не забывай, Поддубный, об этом. Вы положили только начало. Эти колхозы находятся в зоне деятельности вашего отряда. Почаще бывайте у них. Делайте так, чтобы эти дружины не распались после первого же визита фашистов.

— Учтем, Кузьма Михайлович. Мы понимаем, что связь с народом — это все. Но есть же отдельные типы… такие, что… Вот хоть бы сегодняшний случай…

— Что такое?

— Да вот в Травне было. Проводим собрание, беседуем с людьми… Вдруг вбегает в хату женщина, плачет. «Что с тобой?» — спрашиваем. «Ваш, говорит, там у меня на квартире хулиганит». Я посылаю туда двух автоматчиков. Возвращаются хлопцы — приводят негодяя, докладывают. И что вы думаете? Он действительно из нашего отряда, конюх, родом из Травны. Послали его за сеном для лошадей, а он, собака, вот что делает… Прослышал, будто у этой женщины есть литр самогонки, — ну и пристал. Да еще старое припомнил — за что-то ругался с ней. Детей напугал, все в доме перерыл.

— Мерзавец! — выругался Камлюк. — И что же вы сделали?

— Прежде всего успокоили колхозников. А потом суд устроили. Там же, перед народом, расстреляли собаку.

— Правильно! Безжалостно карать таких мародеров! — Кузьма Михайлович немного помолчал, а потом сурово добавил: — Завтра отдам приказ по соединению. А ты приедешь — немедленно построй отряд, расскажи об этом случае… Заразу надо уничтожать в зародыше!.. Ну, нам пора. Будь здоров!

Сенька дернул вожжи, лошади дружно рванулись вперед.

И снова дорога бежит по заснеженным полям. Ветер больно бьет в лицо, режет глаза. И чем быстрее бегут лошади, тем резче становится ветер, пробирает до костей. Камлюк повернулся на бок, поднял повыше воротник шубы и почувствовал, как стало теплее. Нестерпимо захотелось спать.

В воображении возникли десятки ночных партизанских дорог. По ним непрестанно снуют вооруженные люди. Кто в разведку, кто на железную дорогу, кто к месту засады, кто в деревни для бесед с людьми… И все это вокруг одного черного пятна — вражеского гарнизона в Калиновке. И кажется Камлюку, что он все ближе и ближе подъезжает к этому темному, как туча, пятну. Вот оно совсем недалеко, еще несколько минут — и санки покатятся по Зареченской улице прямо к зданию райкома… И вдруг все это пропадает, громкий окрик возвращает к действительности:

— Стой! Снаряд, четыре!

— Сталинград, три!

Камлюк вскинул глаза. Окрик разогнал дремоту, словно ветер тучи. Встречные сани, подъехав вплотную, остановились, за ними виднелось еще несколько подвод. Раздались приветствия, и все узнали голос Романа Корчика; с ним был Янка Вырвич.

— Где колесили, орлы? — спросил Камлюк, взглянув на встречный обоз. — Откуда едете?

— Едем из многих мест, Кузьма Михайлович, — ответил Корчик, поднимаясь в санях. — Сначала побывали в отряде Ганаковича. Янка Вырвич, как подрывник, поделился своим опытом, организовали там десять комсомольско-диверсионных групп. От Ганаковича заехали в отряд Зорина узнать о ходе соревнования за этот месяц.

— Ну, и как? — живо заинтересовался Камлюк. — Кто идет впереди?

— Партизаны Зорина. Комсомольский отряд из бригады Гарнака в январе ослабил темпы, пока что подорвал на три поезда меньше.

— О, разница значительная, — удивился Камлюк и, повернувшись к Вырвичу, спросил: — Янка, как же это случилось? Почему ты со своими друзьями так подкачал?

— Почему? Есть много причин, — горячо вступил в разговор Янка Вырвич. — Во-первых, там они что-то изобрели, какое-то приспособление для диверсий. А во-вторых, немало им помог и «ходячая энциклопедия».

— А в чем дело? — насторожился Камлюк. — За что ты, Янка, взъелся на Мартынова?

— За что? За то, что он как начальник штаба обидел наш отряд при распределении мин и тола. Какое количество подрывных групп у Зорина и у нас? Одинаковое. Так почему же Мартынов дал Зорину на пять мин больше, чем нам? Вот скажите ему об этом. Вы сейчас встретитесь с ним, мы его обогнали в Ниве. Не забудете сказать?

— Постараюсь не забыть. Но не стоит, Янка, особенно обижаться из-за этого, не жалей, что твоим соседям досталось больше мин. Ведь они хорошо использовали их?

— Хорошо! Об этом нечего и говорить. Знаете, какие там появились мастера? На все руки!

— И на руки и на выдумку, — добавил Корчик. Он взглянул на Камлюка и сообщил: — Хорошее дело придумали они: организовали библиотеку на ходу.

— Что это за библиотека?

— Каждый партизан носит в своей сумке по одной книжке. Двести юношей и девушек в отряде — двести книг. Никаких помещений и подвод не требуется. Ноша у каждого малая, а дело — огромное. Книжки ходят из рук в руки. Молодежь учится, читает.

— Толково! — воскликнул довольный Камлюк. — Надо их поддержать.

— Райком комсомола поддержит. Во всех отрядах соединения провернем это дело.



Камлюк весело попрощался с Корчиком и Вырвичем и хлопнув Сеньку Гудкевича по плечу — дал знак ехать. Удобней усаживаясь в санях, он выше поднял воротник тулупа и тихо стал напевать какую-то песню. Напевая, о чем-то сосредоточенно думал. Но вот показались новые встречные.

Это ехала, как уже было известно со слов Янки Вырвича, группа Мартынова. Она состояла из четырех подвод и сразу обращала на себя внимание тем, что везла что-то громоздкое, вроде театральных декораций.

Мартынов возвращался с кустового межрайонного совещания, он был полон впечатлений и сейчас, встретившись с Камлюком, возбужденно стал передавать обо всем, что там говорилось, особенно о координации деятельности партизан на железнодорожных коммуникациях.

— Теперь, надо надеяться, не будет больше споров и несогласованности между подрывниками. Каждому соединению выделены определенные участки на железной дороге, приказано работать в тесном контакте со своими соседями, — заключил Мартынов свое сообщение о совещании, потом взял Камлюка под руку и подвел его к подводе, на которой сидели Платон Смирнов и Пауль Вирт. — Не зря я взял с собой нескольких хлопцев. По дороге с совещания мне удалось с ними осуществить одно свое давнее намерение. Вот посмотри, что мы сделали, какие ценности спасли…

Мартынов протянул руку в сторону своей странной клади, похожей на фанерные щиты, и попросил Платона и Пауля:

— А ну, хлопцы, покажите Камлюку что-нибудь интересное.

Платон и Пауль поднялись и стащили с таинственных предметов белое покрывало. При свете луны Камлюк увидел несколько картин в красивых позолоченных рамах.

— Вот вы что везете! — удивленно воскликнул он.

Платон и Пауль достали одну из картин и поставили ее на облучок, придерживая с двух сторон. Мартынов щелкнул карманным фонариком, и Камлюк увидел портрет Пушкина. Взволнованный и радостный, стоял поэт во весь рост, глаза его вдохновенно блестели, правая рука была стремительно простерта вперед: он читал свои стихи. Вокруг него, за широким столом, уставленным бокалами, сидели молодые офицеры.

— Пушкин в Могилеве, — пояснил Мартынов. — Картина рассказывает о действительном факте из жизни поэта. Летом 1824 года Пушкин ехал из Одессы в село Михайловское, на Псковщину. По дороге ему пришлось остановиться в Могилеве. Здесь поэта горячо приветствовали поклонники его таланта. На этой картине какого-то неизвестного художника и запечатлена эта встреча. Как видите, встреча очень бурная, сердечная. И художником она передана довольно удачно.

— Эту картину я где-то видел до войны, — сказал Злобич из-за спины Мартынова. — Кажется, в каком-то музее.

— Совершенно верно, она была в Гроховском краеведческом музее. А потом знаете куда попала? В лапы руководителя Гроховской земельной общины. Этот колонизатор приехал откуда-то из-под Берлина, поселился около Гроховки в совхозе и стал грабить наше добро. Хватал все, что только мог, из музеев, из учреждений, из квартир. Вот мы и везем награбленные им вещи. Чего тут только нет! Здесь и картины, и скульптуры, и кости мамонта, и древние рукописи, и личные вещи выдающихся людей, и разные коллекции, и гербарии, и всякая всячина. Но теперь кончился праздник этого хапуги. Платон и Пауль укротили его аппетит.

— Вдвоем? Как это было? — поинтересовался Камлюк.

— Одевшись в форму немецких офицеров, они проникли в дом, задушили гада и потом позвали нас.

— Удачно получилось. И какое богатство спасли! — Камлюк перевел взгляд с Мартынова на Вирта и вдруг спросил: — Ну, как тебе, Пауль, нравится в партизанах? Переведи ему, Платон.

Вирт ответил сразу же, видимо, этот вопрос не был для него неожиданностью.

— Он говорит, что доволен новой жизнью, — передал Смирнов. — За время пребывания в партизанах он ездил только на три боевые операции, считая и сегодняшнюю. Просит, чтобы чаще его посылали на задания. И еще просит, чтобы вы приказали деду-морозу быть милостивым к нему, уроженцу юга, и не морозить ему щеки и нос.

Камлюк взглянул на Вирта, закутанного в длинный тулуп, посмотрел на его валенки и шапку-ушанку с подшлемником и рассмеялся.

— Вот мерзляк!. В такой одежде стыдно отмораживать лицо. Скажи, Платон, пусть привыкает к нашему климату, — Камлюк повернулся к Мартынову. — А почему его редко посылают на задания? Боятся?

— Нет, он честный и хороший человек, мы с Борисом все проверили, он сказал о себе правду. Но, понимаешь, Пауль очень нужен в лагере. Он, оказывается, ловкий мастер по изготовлению мин. Вот и используют его больше всего в оружейной мастерской.

— Интересно, — проговорил Камлюк. Слова Мартынова о минах вдруг напомнили ему обиду Янки Вырвича. — Слушай, что у тебя там произошло с распределением мин? Почему ты больше выдал отряду Зорина?

— Тебе Янка жаловался?

— Да.

— Что ж, я действительно ошибся. Понадеялся на свою память, не заглянул в записи — вот и напутал. Выдал Зорину со склада мины и думал, что там столько же осталось и для комсомольского отряда из бригады Гарнака. Оказалось, что осталось меньше. Ну, не беда, до конца месяца я пополню эту недостачу, — Мартынов умолк, поглядывая, как Платон и Пауль закутывают покрывалом картины, потом добавил: — Но напрасно Янка Вырвич так расстраивается из-за этих пяти мин. Не эти мины решили дело. Главная причина в том, что одна из подрывных групп отряда Зорина придумала очень хорошее приспособление для диверсий на железной дороге. Это приспособление, как говорил мне Зорин, представляет собою нечто вроде клина, и сделать его можно в любой кузнице. Клин прикрепляется к рельсу. Наткнувшись на него, поезд неизбежно летит под откос. Благодаря этому изобретению только за одну неделю спущено семь поездов. Теперь этот клин полностью испытан и может пойти в серийное производство. На послезавтра Зорин приглашает к себе в отряд всех подрывников соединения, хочет познакомить их с этой новинкой.

— Надо будет сообщить и партизанам соседних районов. — Камлюк увидел на дороге одинокие, медленно ехавшие сани новых путников. — Вон еще кто-то. Какое движение, хлопцы, на наших партизанских дорогах!

Встречные сани приблизились. Назвав пароль, из них вылез среднего роста человек. Заметив, что он прихрамывает, все сразу Определили:

— Ковбец.

Да, это был Рыгор Ковбец. Он подошел и, приподняв руку, громко воскликнул:

— Доброй ночи!

— Поклон, Рыгор Константинович, — ответил Камлюк. — Почему доктора так поздно разъезжают здесь?

— Как почему? У нас срочные дела. Я сегодня человека спас, а вы спрашиваете — почему разъезжаю.

— Что, раненому помог? — поинтересовался Мартынов.

— Нет, тут другое.

— Расскажи, брат, толком, — попросил Злобич.

— Толк тут простой. Прибегает сегодня под вечер к нам в медчасть одна женщина, христом-богом молит — сестра ее уже вторые сутки никак не может разродиться, просит помощи. Я — к Струшне, а тот дает команду — поезжай, помоги.

— Ну и как, удачно все кончилось? — спросил Камлюк.

— На славу. Чудесного мальчугана родила женщина. Восьмой у нее по счету.

— А где отец?

— Партизанит. В отряде Поддубного. Может, знаете — Капитон Макареня? Пожилой такой. Счетовод.

— А-а… Как не знать. Хорошо воюет! — ответил Камлюк.

— Что и говорить, мастер на все руки, — добавил Сенька Гудкевич и засмеялся.

В морозном воздухе слышались бодрые голоса, смех. А когда веселое настроение улеглось, все вдруг, как по команде, взглянули в звездную синеву неба, — занятые разговорами, они только теперь услышали гул самолетов. Некоторое время они прислушивались к шуму моторов, потом оживленно заговорили:

— Наши!

— Вот разлетались!

— Каждую ноченьку!

— Хорошо, хлопцы, очень хорошо! — восторгался Камлюк, прислушиваясь к гулу моторов.

Он несколько минут мечтательно смотрел в небо, на самолеты. Они шли высоко, спокойно ныряя в прозрачных, разорванных ветром облаках, и постепенно скрывались вдали.

— Догоняй, Сенька, самолеты! — возбужденно проговорил Камлюк. — Сколько дел впереди, а мы тут тары-бары развели. Поехали!

Все заторопились.

И снова время от времени при встречах слышится на этой ночной партизанской дороге:

— Из отряда Ганаковича.

— Из отряда Зорина.

— Гарнаковцы.

— Поддубновцы.

И так почти на каждом километре, от деревни к деревне. Десятки встречных — и у всех разнообразные задания, большие заботы.

— Сколько нас! — обрадовался Злобич, откинувшись на спинку саней. — По какой дороге ни поедешь — везде наши. Из всех деревень выгнали гитлеровцев. Загнали их, как в западню, в Калиновку.

— Зверь в западне, но не добит. А для нас — это половина дела, — с ноткой неудовольствия в голосе отозвался Камлюк. — Знаешь, что мне сказали деды в одном колхозе? «Доколе, спрашивают, будете ездить вокруг Калиновки, почему не выгоняете из нее оккупантов?» Как тебе это нравится?

— Здорово! Радоваться надо таким требованиям!

— Конечно, радоваться. Только народу мало пользы от одной такой радости — нужны действия и действия!

— Так мы же не бьем баклуши. Каждый день, каждую ночь где-нибудь да ударим… Вот и сегодня наши у Заречья работают…

— Только бы успешно прошло! — подхватил Камлюк. Он мысленно перенесся к Заречью, увидел Струшню, который сгорбившись продвигается во тьме, ведя на врага партизан. — Я почему-то беспокоюсь… Понимаешь, что значит для нас ликвидировать зареченский гарнизон! Это же фундамент для будущего боя за Калиновку.

— Разобьют. Подготовка была проведена основательная. Да и руководство какое: Струшня повел!.. И Гарнак там, и Новиков… — Злобич бросил взгляд на желтый циферблат своих ручных часов. — Через сорок минут бой.

— Пусть будет тебе, Пилип, удача! — как-то таинственно произнес Камлюк, потом повернулся к Злобичу и добавил: — Знаешь, Борис, как много в моем сердце тепла к Пилипу Гордеевичу…

— Все партизаны готовы носить его на руках.

— Любят. И есть за что… Давно я с ним работаю вместе, хорошо узнал его. Трудолюбивый, вдумчивый и какой скромный… Работать с ним — одно удовольствие: с полуслова понимаем друг друга.

Камлюк умолк, задумался.

Лошади быстро пробежали кустарник и вынесли сани в открытое поле. С пригорков катились обжигающие волны студеного ветра. Справа промелькнула придорожная горбатая верба. Впереди в вихре снежной пыли замаячили крылья ветряной мельницы.

— Вот и родные места, — тепло проговорил Злобич.

— Да, считай, приехали. Минуем только Живой мостик, а там до деревни — рукой подать.

— Говорите — Живой мостик? — переспросил Злобич. — И вам он известен?..

— А что удивительного? Где только не ходил, куда не лазил! Особенно теперь, во время войны… Ну, и этот Живой мостик знаю… Он мне крепко запомнился. Здесь у меня когда-то было одно происшествие. Киномехаником тогда работал… Ехал в вашу деревню показывать кинокартину. Дело было вечером. Не заметил, что мостик поломанный… ну и ясно: и конь, и телега, и я с киноаппаратурой — полетели в ручей. Выбрался я из грязи, как черт, мазаный… Вот какую память оставил по себе этот мостик, — засмеялся Камлюк.

— А знаете, почему он называется Живым? — сдерживая смех, спросил Злобич.

— Рассказывали люди. Будто так называется родник, что вблизи, под пригорком.

— Правильно. И надо сказать, чудесный родник. Воду из него люди на лекарство берут.

— Пил изредка, когда проезжал по дороге. Вода исключительная. И, видимо, действительно в ней есть что-то целебное, — Камлюк помолчал, а потом горячо продолжал: — Земля наша, Борис Петрович, богата, но только мы ее еще недостаточно исследовали. Ну кто бы, скажем, когда-то мог подумать, что на поле вашего колхоза есть такие огромные залежи глины? А мы нашли ее, когда стали искать. Смотри, если бы не война, тут бы уже завод выстроили черт знает какой. Вот так и всюду. Надо больше искать, изучать. Признаться, я об этом часто думаю во время таких вот поездок… Кончится война — обеими руками возьмемся за это дело. Каждый кусок земли исследуем. Возьмем от нее все, чем она богата. И тогда увидишь, как заживут наши люди.

Злобич слушал Камлюка и не заметил, как въехали в деревню. Окрик патруля вывел его из задумчивости.

— Из какого отряда? — крикнул Сенька патрулю.

— Из дружины самообороны.

Камлюк, услышав ответ, с удовлетворением отметил:

— Кравцов старается: организовал охрану как следует.

Деревенская улица была завалена снегом. Где вдоль, где поперек ее пересекали покатые сугробы. А полевой ветер нес с огородов все новые волны снежной пыли и в бешеном вихре кружился у заборов и домов, мгновенно засыпал следы от полозьев и конских копыт. Увязая в снегу, кони храпели от напряжения. Против двора Злобичей снега было особенно много. Огромный сугроб почти до самого верха закрывал ворота, тянулся вдоль двора, гребнем, упираясь в забитые досками окна дома.

— Запустел двор, обезлюдел, — сказал Камлюк.

— Да… — ответил Злобич, сдерживая легкий вздох. — Вот уже больше года прошло, как он осиротел. Мать иногда навещает его и все рвется переселиться назад из Бугров.

— Не стоит торопиться, там спокойней.

Сани повернули в переулок, к пустующим помещениям бывших колхозных ферм. Камлюк и Злобич на ходу соскочили с саней и пошли ко двору Яроцких.

— Открывай, Борис, — сказал Камлюк, когда они остановились у ворот. — Ты ведь здесь, как хозяин.

— Сейчас.

Когда-то Борис знал секрет, как с улицы отпирать эти ворота. И теперь он немедля просунул руку в отверстие. Пальцами нащупал щеколду, отодвинул ее, затем отбросил кол-подпорку. И сразу ветер с огромной силой рванул ворота, ударил ими о стену клети. Борис услышал, как скрипнула в сенях дверь.

— Кто это тут хозяйничает? — послышался голос с крыльца.

— Свои, дядька Макар.

— А-а… Чего же это ты ворота ломаешь? — пошутил старик, протягивая руку Борису. — Почему так поздно? Андрей заждался… — и, увидев Камлюка, заспешил к нему. — Кузьма Михайлович, в хату, в хату скорей. Поди ведь, замерз.

— Еще бы не замерзнуть. Такая холодина, — вмешалась в разговор Надя, которая вслед за отцом выбежала во двор.

Все пошли к крыльцу, но вдруг остановились, подняли головы: с запада, со стороны Калиновки, послышалась сильная стрельба. Камлюк и Злобич, как по команде, взглянули на свои ручные часы, одновременно проговорили:

— Как раз…

Стрельба была сильной; казалось, она ведется где-то совсем недалеко. В морозном воздухе гудело, грохотало от треска автоматных и пулеметных очередей, от частых разрывов мин.

Все минут десять стояли во дворе, прислушиваясь к стрельбе.

— Пусть будет тебе, Пилип, удача! — глядя на запад, тихонько промолвил Камлюк и первым пошел к крыльцу.

10

Камлюк и Злобич заперлись в задней половине хаты и больше двух часов беседовали с Андреем Перепечкиным. Для партизан, по очереди карауливших на улице, да и для всех тех, кто не спал в передней половине хаты, это время показалось вечностью.

— И о чем столько разговаривать? — поглядывая на потемневший циферблат ходиков, беспокоился Макар.

— Наверно, есть о чем. Кузьма Михайлович зря не будет задерживаться, — ответила Надя, штопая рукавицы Бориса.

— Правильно, — поддержал ее Сенька Гудкевич, только что вернувшийся с поста. — Пустых разговоров он не любит. Вы, дядька Макар, видимо, плохо знаете его.

— Как это — плохо? — сварливо запротестовал старик, разглаживая свою пышную бороду. — Если хочешь знать, я помню его вот таким… вот… — протянул он ладонь низко над полом. — И его отца-покойника, пусть будет ему пухом земля, знал. Были добрыми знакомыми. Бывало, когда ездил на ярмарку в Калиновку, обязательно к нему на постой заезжал. Увидит Михайло — от радости не знает, в какой угол меня посадить. Чарку достанет, примет по чести. Вот какой был человек. И сын у него такой же приветливый. На моих глазах вырос человек… А вы говорите — не знаю!..

Неизвестно, как долго ворчал бы дядька Макар, если бы вдруг не скрипнула дверь и на пороге не показался Камлюк. Все утихли, ожидая, что он сейчас начнет укорять их за поднятый шум. Но Камлюк обвел всех спокойным взглядом своих прищуренных глаз и сказал:

— Ну, вот и закончили. — Он посмотрел на старика, усмехнулся и добавил: — Дайте им, дайте как следует, дядька Макар!

Вскоре партизаны покинули деревню. Первым выехал Андрей Перепечкин, он торопился к утру попасть к своему другу в Подкалиновку, откуда этой ночью незаметно приехал в Ниву.

Прощаясь с Надей, Борис сказал:

— В ближайшие дни никуда не отлучайся. Будешь очень нужна.

11

Под утро погода установилась. Ветер не гонял больше по земле снежные тучи, он словно притаился где-то за лесами и пригорками, собирая силы для очередной атаки. Только изредка, наскоками, он подымал на гребнях сугробов пушистый снег и бил в лица тугим морозным крылом. Когда из-за леса показался желто-красный диск солнца, погода совсем установилась, но мороз как будто покрепчал.

На выгоне деревни Бугры партизаны один за другим соскакивали с саней и, подгоняя лошадей, бежали за ними, согреваясь на ходу.

— Какой холодище! — сказал Камлюк, растирая ладонью свое посиневшее лицо. — Проворонь — без носа останешься. И шуба не поможет! А ну, давай наперегонки — сразу согреемся. Лови! — весело крикнул он, слегка ударив Злобича по плечу.

Разгребая валенками рассыпчатый легкий снег, он ловко обогнул сани и побежал по дороге. Он проваливался в сугробы, но сразу же, охая и хохоча, выскакивал из них. Его веселое настроение передалось всем: и тем, кто бежал за санями, и тем, кто в них сидел. Партизаны с любопытством следили за этим состязанием. Некоторые кричали Злобичу:

— Давай, Борис, давай!

— Не подведи молодежь!

Но вот Камлюк добежал до крайней хаты Бугров и остановился. Выдохнув клуб пара, он взглянул на подбежавшего Злобича и громко проговорил:

— Согрелся!.. Хватит!.. Да и люди вон у колодца. Увидят — еще подумают, что Камлюк от фашистов убегает.

Люди, поившие у колодца лошадей, заметили его со Злобичем. Высокий мужчина, откинув с головы брезентовый башлык, весело крикнул:

— Победителю по бегу — ура!

— Да это же Пилип! — обрадовался Камлюк.

— Все бодрые. Видно, возвращаются с успехом, — сказал Злобич.

Камлюк встретил Струшню радостно, словно давно не видел его. Протягивая вперед руки, он еще издали спросил:

— Ну как, Пилип? С чем поздравлять?

— С полной победой, Кузьма. Был в Заречье гарнизон — и нет гарнизона. Тяжело было, измучились ужасно, но зато дело сделали. Накрыли гитлеровцев, как сонных куропаток, — никто не убежал! Сожгли казарму, взорвали мост. На прощание дали несколько пулеметных очередей по Калиновке — и айда назад… Сведения Андрея исключительные. С ними — как с компасом… — Струшня вдруг помрачнел, насупил густые заиндевевшие брови. — Есть жертвы. Четверо раненых. Новиков…

— Ранен? — встревожился Камлюк. — Тяжело?

— Ранен в ногу. Легко. Но около месяца придется пролежать…

— Да-а… Где же он?

— В лагере. Отправили их сразу, без остановки… Ну, а у вас как дела? Виделись с Андреем?

— Все в порядке. Расчеты будущего боя сделаны. Теперь скорей в лагерь. Надо собраться, план налета уточнить… Ну, а потом… потом, как Маяковский сказал: «Ваше слово, товарищ маузер», — оживленно проговорил Камлюк и, поздоровавшись с Гарнаком, подошедшим к ним, опять повернулся к Струшне. — Коней поите — видно, отдыхали здесь?

— Да, сделали небольшой привал. И вам не мешало бы немного обогреться.

— Согрелись, ты сам был не только свидетелем, но и судьей нашего бега, — пошутил Камлюк и, окинув всех быстрым взглядом, уже серьезно добавил: — Нет, лучше поскорей поедем. Садись, Пилип, ко мне в сани, за дорогу кое-что обсудим.

— А ты, Борис, давай ко мне, — предложил Гарнак, — вам тесно будет со Струшней.

— Да уж придется пересесть… Не стоит рисковать жизнью — Пилип Гордеевич еще задавить может, — засмеялся Злобич и пошел вслед за Гарнаком к саням, в передке которых, держа натянутые вожжи, стоял на коленях Сандро Турабелидзе.

Они сели и, пропустив вперед сначала головных дозорных, а потом сани с Камлюком и Струшней, тронулись с места. Сандро отпустил вожжи, и лошадь, храпевшая до этого от нетерпения, побежала быстрой рысью.

Некоторое время ехали молча. Потом Гарнак, тронув за плечо Турабелидзе, попросил:

— Расскажи-ка, Сандро, о своем бугровском происшествии. Что это у тебя получилось со стариком? Чего ты шумел? — и, взглянув на Злобича, шутливо продолжал: — Знаешь, Борис, наш Сандро чуть не набедокурил в Буграх. Пошел с хлопцами греться в одну хату, а я на улице с разведчиками задержался. Стою, даю указания и вдруг слышу — кричит мой Сандро, ругается. Что это, думаю, с ним, чего разбушевался? Может, помощь нужна. Только подбежал к хате, а он сам выскакивает на улицу, кричит, плюется! Стал было мне рассказывать, что с ним случилось, да в это время вы как раз появились на выгоне, помешали… — Гарнак снова тронул Сандро за плечо. — Расскажи-ка, чего ты разбушевался там?

Сандро повернулся к Гарнаку и Злобичу и, слегка улыбаясь, ответил:

— Встретился с одним старым знакомым, ну и вскипел, схватился с ним.

— С кем же это? — полюбопытствовал Злобич.

— Я вам как-то рассказывал о нем… Из плена вместе пробирались.

— А-а… Значит, ты с Никодимом Космачом схватился?

— Да… Я и фамилию его уже забыл. Давно было…

— А разве после того ты не встречался с ним?

— Представьте — не встречался, хоть десятки раз приходилось бывать в Буграх. И вот сегодня захожу с ребятами в хату, смотрю — сидит за столом бородач, а перед ним полная сковорода сала жареного и миска картошки отварной. Сидит он, макает картошку в жир и жрет… Смотрю я на его щербатый рот, на бородавку под левым глазом и думаю — он. Потом спрашиваю: «Ну как живешь — не тужишь?» А он аж подскочил, залепетал, что, мол, сначала не узнал меня… Ну и хитрый! — Сандро немного помолчал, получше уселся на передке саней и продолжал: — Стал он ходить, вокруг нас, как сват вокруг невесты. За стол приглашает, жену в кладовую за самогоном послал, про Сталинград, про партизан стал заговаривать…

— Это еще терпеть можно. Что же тебя взорвало?

— Позорные слова он говорил. Спрашиваю его, когда он к партизанам присоединится, воевать, значит, а он мне: «Сначала надо сарай как-нибудь достроить». Ну не тупица ли, не шкурник ли? Разошелся я и давай его словами рубить вдоль и поперек. Ну и дал я ему!..

— И от выпивки отказался? — захохотал Злобич.

— Гори он на медленном огне со своей сивухой!.. С другим человеком я бы выпил, а с ним разве можно? Возненавидел его поганую собственническую душу. Даже греться не стал в хате.

— Ну, коль так, не беда, не могу упрекнуть, — сказал Гарнак. — Такого типа не грех выругать!



Пока разговаривали, миновали поле и въехали в лес. Здесь, в затишье между деревьями, дорога почти совсем не заметена снегом. Выглаженная полозьями саней, она ярко поблескивала перед глазами, буро-рыжеватой лентой бежала в глубь леса.

Днем и ночью на этой дороге можно было видеть пеших и конных людей: это партизаны отрядов, действующих на Калиновщине, это связные из соседних районов и областного подпольного центра. Здесь пролегает путь в глухую лесную деревню Смолянку, где при бригаде Гарнака базируется штаб соединения.

По сосновому бору, огромному и густому, вьется знакомая дорога. В лесной чаще царит вечный мрак и тишина. И если бы не редкие брызги солнечных лучей, которые пробиваются сквозь темно-синие вершины деревьев, если бы не одиночные крики каких-то птиц, можно было бы подумать, что день еще не начинался.

Около пяти километров ехали в этом лесном полумраке. Наконец между деревьями замелькали просветы, а потом открылась знакомая поляна, на которой стояли хаты Смолянки. Невдалеке, вправо от деревни, на ровной игладкой площадке — партизанском аэродроме — виднелось десятка три людей, несколько подвод и множество ящиков и мешков на снегу. Люди переносили грузы и складывали на подводы.

— И сегодня был самолет! — восторженно проговорил Гарнак, поглядывая на аэродром. — Третью ночь подряд. Сколько оружия нам присылают!

— И в какое время! — подхватил Злобич. — Когда все внимание, все силы брошены на Сталинград…

— Значит, — разрешите вмешаться в вашу беседу, товарищи командиры, — значит, склады у нашей родины ничего себе! — приподнято сказал Сандро и, взглянув вперед, на опушку леса, порывисто вскочил на ноги. — Смотрите, что там делается!..

— Где?

— В нашем лагере и в Смолянке! Смотрите!

Злобич и Гарнак тоже вскочили на ноги. Держась за спинку санок, они внимательно всматривались вперед. Действительно в партизанском лагере происходило что-то необычное. Люди толпились возле своих землянок, бросали вверх шапки, обнимались. Такое же возбуждение царило и на улицах Смолянки, где население деревни и партизаны перемешались в одной бурливой, неспокойной толпе.

Теперь за тем, что происходит в лагере и в деревне, наблюдали не только Злобич, Гарнак и Сандро, а и все, кто был в колонне. Партизаны стояли в санях, ехали рысью, держась кто за спинки санок, а кто друг за друга. Никто в колонне не знал, почему такое оживление в лагере и в деревне, но каждый догадывался, какая долгожданная весть могла так всколыхнуть людей.

Лошади стремительно приближались к лагерю. Над поляной стоял шум и гул. Два крылатых слова звучали над людской толпой:

— Сталинград!.. Победа!..

12

Заседание бюро райкома затягивалось. Камлюк рассчитывал, что оно продлится минут пятьдесят, не больше, а прошло уже часа полтора. В землянке было страшно дымно, окурки не помещались в «пепельнице» — банке из-под консервов. Дым плавал над столом, над головами людей, вокруг лампы, прикрепленной к стене. Хотелось открыть форточку, но этого нельзя было делать: ни одно слово не должно вылететь из землянки.

Посредине стола, рядом с пепельницей, лежала сотенная пачка папирос. На упаковке красовалось слово «Казбек». Это слово будто владело теперь какой-то искушающей, притягательной силой. Да и не удивительно. Тот, кто хоть раз затягивался дымом мха или дубового листа, кто стоял «в очереди», чтобы сделать хоть одну затяжку самосада, тот поймет, что значили сейчас для партизан эти папиросы. Камлюк усмехнулся, поглядывая на пачку «Казбека». Ему вспомнилась сцена, которую он сегодня утром наблюдал на аэродроме: партизаны спокойно перевозили грузы, доставленные самолетом, и вдруг обнаружили несколько ящиков вот этих папирос — ну и радость была!

Курили все. Не удержался даже Гарнак, тот самый Гарнак, который в одну из кризисных для курильщиков минут сказал: «Только раз держал в зубах эту гадость: на своей свадьбе, спьяна; после того — точка». Что ж, видимо, неспроста потянуло теперь Гарнака к папиросе.

Сегодня обсуждался план самого крупного в истории партизан Калиновщины удара по врагу, поэтому каждый считал обязательным для себя изложить свои соображения. Сообщение о плане, сделанное начальником штаба Мартыновым, было выслушано с глубоким вниманием. Хотя замысел командования еще задолго до этого был известен всем членам бюро, однако теперь он, детально разработанный, по-новому волновал присутствующих.

После всех выступил Струшня. Его, как заместителя командира соединения по политической работе, больше всего волновал вопрос о роли агитаторов и пропагандистов во время подготовки и проведения боевой операции.

— У нас есть значительный опыт агитационно-массовой партизанской работы. Особенно хорошо наши агитаторы показали себя в последнее время. Как известно, врагу не удалось втянуть наших юношей и девушек в свои авантюрные планы… Сейчас мы согласовываем на бюро план новой боевой операции. План этот значительный, составлен продуманно, и теперь наша задача — успешно его выполнить. Несомненно, наши агитаторы и пропагандисты как следует помогут командованию и в этот раз.

Когда Струшня умолк, Камлюк быстрым взглядом окинул присутствующих и спросил:

— Больше никто не хочет говорить?.. Никто. Значит, все понятно… Замечания к плану были дельные, мы их учтем. Мне подытоживать выступления, пожалуй, и нет нужды, тем более, что до совещания командного состава осталось… — Камлюк взглянул на часы, — одиннадцать минут… Голосую. Кто за одобрение плана?.. Единогласно… Всё. Заседание бюро закрыто.

— Кузьма Михайлович! — поднимаясь из-за стола, вдруг воскликнул Гарнак. — Есть объявление!

— Давай!

Все остановились, не сводя глаз с Гарнака. А он не торопясь взял со стола свою недокуренную и давно погасшую папиросу, кряхтя, положил ее себе на плечо и серьезным тоном проговорил:

— Есть предложение: каждому вынести свои окурки.

Все захохотали.

— Ах, чтоб ты здоров был! — сквозь смех воскликнул Камлюк, уходя на вторую половину землянки.

После короткого перерыва собралось совещание командного состава. На нем присутствовали только командиры и комиссары отрядов и руководящие работники штаба соединения.

Просторная, разделенная на две половины землянка, служившая Камлюку и Струшне и штабом и жильем, теперь, когда ее заполнило полтора десятка людей, казалась не такой уж свободной. Участники совещания собрались в передней половине. Усаживаясь на скамьи и табуретки, они громко разговаривали друг с другом. Поддубный рассказывал своему соседу — комиссару отряда Якима Ганаковича — анекдоты про Гитлера, и оба хохотали. Бойкий, с вихрастым чубом, Михась Зорин штурмовал Гарнака, требуя переделить отбитые общими усилиями у оккупантов хомуты. Злобич рассказывал Корчику о конструкции очередной самодельной мины, которую ему пришлось недавно видеть у партизан соседнего района.

От разговоров и смеха было шумно. Но все сразу умолкли, как только из соседней половины землянки вошли Камлюк, Струшня и Мартынов. Командиры и комиссары отрядов дружно вскочили со своих мест. Послышался звон оружия, шорох подошв, где-то возле порога со стуком перевернулась табуретка.

— Садитесь, товарищи! — кивнул головой Камлюк.

Он остановился возле стола и окинул присутствующих вопросительным взглядом. Этим взглядом, как подумалось Злобичу, Камлюк спрашивал: «Ну, как настроение, друзья? Хорошо ли подготовились к очередному большому бою?» И, будто получив на свой вопрос положительный ответ, Камлюк, как опять показалось Злобичу, остался доволен.

— Начнем! — проговорил он и снова окинул взглядом присутствующих; на этот раз взгляд его был спокойным и задумчивым. — Прежде чем переходить к конкретному делу, хочется сказать слово о том, что нас так волнует и радует в эти дни… Сталинград выстоял. Под его стенами оказались разбитыми триста тридцать тысяч гитлеровских вояк. Наша армия идет на запад. От имени командования соединения и райкома партии поздравляю вас с этой исторической победой!

Со скамеек поднялись командиры и комиссары и бурно зааплодировали. На их лицах светилась радость и гордость за силу Советской Армии! Все хорошо представляли себе, что означает эта победа, этот перелом в ходе войны, и потому так горячо поздравляли друг друга. От выкриков и аплодисментов, казалось, дрожали не только стекла в окнах, но и вся штабная землянка. В разгар обшей радости вдруг всех осветила вспышка магния — это Струшня, выбрав удобный момент, сделал фотоснимок.

Когда шум затих, Камлюк продолжал:

— Нам выпала возможность и честь боем отсалютовать сталинградской победе. Командование центра одобрило нашу просьбу о разгроме вражеского гарнизона в Калиновке. План операции рассмотрен и утвержден на бюро райкома партии.

И снова вспыхнули аплодисменты. Камлюк вынул из ящика стола большой лист бумаги и приколол его иголками к стене, недалеко от лампы. Все увидели перед собой карту районного центра и прилегающих к нему окрестных деревень. Камлюк одернул гимнастерку, поправил ремень и, ткнув карандашом в карту, сказал:

— Как видите, это наша родная Калиновка. В ней теперь находится больше батальона вражеских солдат и полицейских. Есть артбатарея, танковая рота, много пулеметов и минометов. Все подходы к Калиновке пристреляны, во многих местах заминированы. Добавлю, что караульную службу враг несет довольно бдительно. Словом, разбить гарнизон — дело нелегкое. Но нам надо разбить его во что бы то ни стало. Как-то у меня один чудак спросил, стоит ли нам забирать Калиновку, все равно, говорит, гитлеровцы могут собраться с силами и отбить ее назад. Странный вопрос, правда?

— Бессмысленный! — крикнул от порога Поддубный. — За такие вопросы надо по морде бить!

Все захохотали. Камлюк подождал, пока станет тихо.

— Относительно мордобития, дорогой Сергей Прокопович, разговор особый, — он перевел свой насмешливо-шутливый взгляд с Поддубного на Мартынова. — Какую применить меру наказания в данном случае — об этом нам может дать юридическую консультацию Павел Казимирович… Но не будем отвлекаться шутками… Нам, друзья, важно дать оценку подобным нелепым вопросам. И Сергей Прокопович сказал правильно: действительно, подобные вопросы бессмысленны, более того, вредны, — Камлюк вдруг помрачнел, нахмурился. — Если бы мы все так относились к партизанской борьбе, то трудно сказать, что это была бы за борьба. К нашей чести, мы придерживаемся не пассивной, а активной, наступательной тактики. Это тактика всех советских партизан. В Белоруссии больше половины территории находится под контролем партизан. Десятки районов нашей республики полностью очищены от оккупантов и живут свободной советской жизнью. О чем это все свидетельствует? О том, что наша тактика — наступательная, что она правильная. Этой тактики мы придерживаемся и сегодня, когда решаем вопрос о наступлении на Калиновку. Калиновка — важный стратегический пункт. Выбьем врага из этого стратегического пункта! В Калиновке есть большие склады с боеприпасами, с товарами и продуктами. Там много живой силы врага. Захватим эти склады, уничтожим гитлеровцев! В Калиновке находится часть молодежи, согнанной для отправки на каторгу в Германию. Освободим эту молодежь! Освобождение Калиновки важно для поднятия морального духа трудящихся и партизан, для дальнейшего развертывания нашей борьбы. Сделаем Калиновку важной базой не только партизан нашего района, но и соседних районов!

Камлюк на некоторое время умолк. Он задумчиво прошелся по землянке, потом остановился, пытливо взглянул на командиров, словно хотел разгадать, что каждый из них сейчас думает.

Мы не раз обстреливали Калиновку с расчетом измотать нервы фашистам. Особенно часто мы беспокоили их в последние дни. Из этого они сделали для себя вывод, что мы рано или поздно попытаемся серьезно ударить по городу. И еще, как мне стало известно, они считают, что мы скорее всего будем наступать ночью. Что ж, пусть считают, как им хочется. Мы же постараемся сделать иначе. Рауберман и все его головорезы думают, что партизаны смелые только ночью. Опровергнем! Дальше. Они думают, что мы пойдем только штурмом — видите ли, для них это удобная мишень. Что ж, штурм будет, только не такой, на какой они рассчитывают. Мы способны штурмовать, но способны и хитрить. И в этот раз мы полностью воспользуемся нашей партизанской хитростью.

Командиры слушали сосредоточенно. Они даже не оглянулись на Поддубного, когда у того неожиданно стряслась беда — с треском развалилась табуретка, на которой он сидел. На это обратил внимание только один Камлюк. «Медведь», — подумал он, бросив насмешливый взгляд на Поддубного.

— План операции разработан подробно. Первую скрипку в этом бою будут играть бойцы бригады Гарнака — комсомольско-молодежный отряд.

Среди командиров пробежало сдержанное волнение. Они переглянулись, бросая завистливые взгляды в сторону Гарнака. Но никто не перечил, каждый знал, что Камлюк всегда объективно и вдумчиво взвешивает все и только потом определяет, точно и правильно, место в бою для каждого отряда. «Семь раз примерь, один раз отрежь» — это одно из главных правил Камлюка. Все проводимые им боевые операции подготавливались долго и продуманно. И потому не случайно, что они завершались успехом.

— Два дня — на подготовку. Затем ночью — незаметный и бесшумный марш. До рассвета мы должны сосредоточиться у Калиновки. Конкретно где, как и что — узнаете из приказа. У нас будет ударная группа из бригады Гарнака, она первой начнет бой. Ее огонь — сигнал. Затем заработают минометы отряда Поддубного. Задача — покромсать вражеские дзоты и траншеи на зареченской окраине Калиновки. Вслед за огневым валом стрелки и автоматчики Гарнака тронутся вперед, завяжут уличный бой. Фашисты, безусловно, бросят против них почти все, что имеют, и тем самым оголят свою оборону на остальных окраинах города. А нам это и нужно. Тогда все наши основные силы врываются в Калиновку с трех сторон… В бой необходимо пустить все оружие. Главное же — внезапность, стремительность и натиск. И еще — дисциплина, сохранение тайны! Перед маршем в каждом отряде должны быть проведены партийные и комсомольские собрания, беседы. Все надо мобилизовать, поставить на ноги, чтобы выполнить задачу с успехом… — Камлюк наклонился к Струшне и Мартынову, сидящим справа за столом, о чем-то с ними посоветовался и потом закончил: — За последние ночи нам подбросили с Большой земли много автоматического оружия, гранат. После совещания дайте заявки… Вот так. Ну, а теперь у кого какие вопросы?

Камлюк подкрутил фитиль в лампе и сел за стол.

Стали выступать люди из отрядов.

13

В этот день Андрей Перепечкин проснулся рано. Еще на рассвете позавтракал, запряг лошадь в сани-розвальни и, когда на востоке зарозовело небо, выехал со двора.

Город только начинал просыпаться. По дороге Андрею встречались солдаты, полицейские. Одни из них шли с постов, другие вели лошадей на водопой, везли в бочках воду для кухонь. Изредка навстречу ему попадались женщины с ведрами в руках. Поглядывая на него исподлобья, они молча, не здороваясь, проходили мимо. И, ловя эти неласковые взгляды, он думал: «Ненавидят. Думают, что под чужой шинелью и душа чужая. Что ж, надо молчать. Недолго осталось».

Он поднял воротник, поправил шерстяной подшлемник, будто этим хотел скрыть свое лицо от людей, и быстрей погнал лошадь. Когда промелькнул последний дом Зареченской улицы, до него долетел окрик постового:

— Стой! Откуда сорвался? Пропуск!

Андрей сдержал лошадь, повернулся и увидел Бошкина, медленно шагавшего к саням от пропускной будки. Выглядел Бошкин очень неуклюже. На его ногах, поверх сапог, были надеты соломенные эрзац-калоши. Из-под короткого кожуха кирпичного цвета виднелась обтрепанная, прожженная в нескольких местах пола темно-зеленой шинели. Лицо Бошкина, его шапка из заячьей шкурки были задымлены до черноты. Заметив это, Андрей невольно взглянул на крышу будки, на жестяную трубу, из которой теперь валил дым.

Андрей знал о Бошкине все — и его прошлое, и его настоящее. Он ненавидел его больше, чем кого-нибудь из врагов. Как-то вечером, встретившись с ним на безлюдной улице, Андрей чуть не бросился на него, чтобы задушить. И теперь, посматривая на неуклюжую фигуру этого горе-вояки, он снова почувствовал такое желание. Но нет, нельзя, не время. Андрей вдруг начальническим тоном крикнул Бошкину:

— Как ты смеешь грубить мне, командиру? И что это у тебя за вид? Придется, видимо, поговорить с твоим начальником, пусть научит тебя.

Бошкин знал, что теперь Перепечкин — командир хозяйственного взвода, и, услышав его грозный окрик, заметно испугался.

— Простите. В подшлемнике вы — не узнал. Простите…

Перепечкин вытащил из кармана пропуск коменданта, безразлично протянул его Бошкину и умышленно более мягким голосом сказал:

— Ну, хватит рассыпаться. Смотри пропуск, и я поеду. Некогда мне. Дров ни полена нет в комендатуре.

— Пожалуйста! Пропуска не надо, я же знаю.

— Что знаешь? — снова повысил голос Перепечкин. — Без пропуска отца родного не пускай. Почему нарушаешь приказ коменданта? А может, хочешь, чтоб партизаны всех нас переколотили?

— Что вы, господин Перепечкин! Пусть кто-нибудь из них ткнется, так я его сразу… — храбрился Бошкин, вздрагивая от холода.

— Ну-ну, карауль… Что, холодно? Скоро смена будет.

— Вот-вот должна прийти.

Андрей спрятал пропуск в карман и поехал.

Сразу за городом начинался кустарник. Андрей вспомнил, какое красивое место было здесь до войны. Тогда возле самой Калиновки стоял густой лес. Он тянулся от крайних хат и до поселка Заречья. Теперь от этого леса не осталось ни одного дерева. Боясь партизан, оккупанты еще в первый год войны вырубили тут все березы и дубы. Но на этом месте появилась молодая поросль. Густая, хмурая, простираясь у самого города, она казалась оккупантам, как когда-то стоявший здесь лес, местом постоянного убежища партизан.

Возле речки дорога изгибалась дугой и с крутого берега стремительно сбегала на лед. Вправо от нее торчали обгорелые сваи взорванного моста. Два раза немцы отстраивали этот мост, и два раза партизаны взрывали его.

Зимой, когда речка сковывается льдом, без моста можно было обойтись, но в другое время года — никак нельзя. Вброд здесь не пройдешь и не проедешь. Этот короткий, но бурный и всегда многоводный приток Сожа бывает довольно порывистым и своенравным.

Андрей помнит, как людно было до войны в этом месте, особенно весной. Тогда по речке сплавлялось много леса, часть которого находила себе приют и на Зареченской пристани. Здесь на набережной за весну вырастало немало штабелей бревен и дров. Бревна отсюда направлялись к пилорамам, находящимся невдалеке от моста, а дрова по талонам коммунхоза разбирались жителями Калиновки.

Могильной тишиной встретило Андрея Заречье. Еще совсем недавно здесь был полицейский гарнизон. Около полутора лет он хозяйничал в поселке, охранял подступы к Калиновке. Партизаны уничтожили его. Казарма — огромное здание бывшей школы — сожжена, вон чернеют на ее месте одни головешки.

После разгрома гарнизона у солдат и полицейских не было желания снова поселиться в Заречье. Они приезжали теперь сюда только для того, чтобы набрать на пристани дров для отопления казарм и комендатуры.

Как только Перепечкин остановился в кустарнике, у штабеля дров, из-за кустов ему навстречу вышел Злобич. Молча они пожали друг другу руки.

— Ну и оделся же ты — не узнать, — проговорил Андрей, критическим взглядом окинув Бориса с головы до ног. — Мужик из Нивы, да и только. Ничего себе маскировка!

Посмеяться действительно было над чем. Длинный серый армяк с башлыком на голове и большие пеньковые лапти на порыжевших валенках делали Злобича неузнаваемым, придавали ему вид то ли заправского возчика дров, то ли местечкового ломовика.

— Не удивляйся. Увидишь всех — вот будет потеха. Постарались хлопцы. Говорят, оправдаем надежды Андрея… Таких подводчиков, брат, не всюду найдешь!

— Что и говорить, удачно мобилизовал я обоз в Заречье, — продолжал шутить Андрей. — Ну, кликни ко мне хлопцев. Нагружать надо.

Борис заложил пальцы в рот и два раза тихо свистнул. Из ельника показались первые сани, за ними еще и еще. Через несколько минут тридцать саней стояло возле поленниц. Партизаны проворно накладывали березовые плашки. Злобич и Перепечкин, пока шла погрузка дров, беседовали с Камлюком, Струшней и Гарнаком — получали последние указания и советы.

— Ваш удар — главный, от него зависит все дальнейшее, — предупреждал Камлюк, поглядывая то на Бориса, то на Андрея. — Еще раз продумайте весь план действий. Внезапность, точный расчет, ориентировка и взаимодействие в бою — и вы выиграете!

Партизаны нагрузили сани и стали выезжать на дорогу. Камлюк отпустил Бориса и Андрея, крикнув им вслед:

— Успеха вам, орлы!

Сани вытянулись в шеренгу, перебрались через речку и спокойно направились к Калиновке. Тревожными взглядами проводили их десятки людей, притаившихся в кустарниках вокруг Заречья.

Стал падать густой снег. Вскоре за кустами скрылись последние сани обоза. Тогда Камлюк взглянул на Сеньку Гудкевича, стоящего рядом, и приказал:

— К Поддубному сбегай. Передай — минометы подготовить к бою! — и, обернувшись к Гарнаку, спросил: — Для уничтожения постов выслал людей?

— Да. Они уже на месте…

— Хорошо… — Камлюк взглянул на ручные часы и на мгновение задумался, потом вскинул голову и стал всматриваться в сторону Калиновки. — Теперь они въезжают на городскую площадь. Значит, пора. Давай, Гарнак, выводи людей на исходный рубеж.

Сотни раз приходилось Камлюку проезжать и проходить пешком по дороге от Заречья к городу, до здания райкома, стоящего на центральной площади Калиновки. Все здесь вымерено, подсчитано. И теперь он безошибочно мог определить, сколько времени понадобится обозу, чтобы добраться до места.

Партизаны в это время действительно были на городской площади.

14

Сани ехали в строгом порядке, не растягиваясь, но и не напирая одна на другую. Партизаны, одетые в пеструю крестьянскую, одежду, молча шагали, поглядывая на передки своих саней, где под сеном лежали автоматы и гранаты. Вскоре сани группками стали отделяться от обоза. Четыре из них остановились около здания комендатуры, пять въехали во двор полицейской управы, десять, следом за санями Злобича, подъехали к огромной казарме, во дворе которой, у мастерской, виднелись танки и пушки. Партизаны не торопились разгружать дрова, они медленно развязывали веревки, взатяжку курили самосад, исподлобья рассматривая объекты предстоящих ударов. Все ожидали, когда Перепечкин закончит разводить остальные сани и подаст сигнал.

Ждать долго не пришлось: две короткие автоматные очереди разорвали тишину города. Следом за ними все вокруг задрожало, загудело. Бросив гранату в окно казармы, Злобич после взрыва услышал, как на зареченской окраине города загрохотали мины. «Ударили поддубновцы», — подумал он.

Гранаты разворотили всю казарму. Крыша обвалилась, повисла на стропилах и стенах. Здание загорелось.

— А-а, попались! — злобно сжав зубы, воскликнул Борис и длинной очередью застрочил по одному из окон, через которое стали выскакивать фашисты.

Огонь нарастал, пламя жадно лизало стены, потолок. Вместе с клубами дыма оно стало шумно выкатываться в окна, перебегало на крышу. У стен казармы нельзя было стоять: огонь разъяренно бушевал, обдавая страшным жаром. Злобич отбежал в сторону. «Всё! Теперь здесь больше нечего делать, огонь докончит! — решил он и, переведя взгляд на двор, на танки и пушки, возле которых дралась вторая группа его людей, с тревогой подумал: — Ого, там что-то не ладится!»

— Быстрей за мной! — крикнул он.

Партизаны, посланные для захвата танков и пушек, вели огонь по мастерским, за которыми прикрывался враг.

Прячась за кустами, Злобич со своей группой незаметно прокрался к гитлеровцам с тыла и одну за другой бросил две гранаты. Когда рассеялся дым, стало видно, как несколько солдат, оставшихся в живых, отстреливаясь, бросились в переулок, около мастерской. Им вдогонку ударили из автоматов.

— Без нас кончили громить казарму? — крикнул Перепечкин, подбежав к Злобичу вместе с несколькими партизанами своей группы.

— Кончили, — выдохнул Злобич и рукавом вытер пот с лица.

— А мы на выручку торопились.

— В другое место теперь надо газовать.

С городской площади, на которой помещалась комендатура, долетала интенсивная стрельба: трещали автоматные очереди, непрерывно грохотал крупнокалиберный пулемет, взрывались гранаты.

— Вот там нужна помощь, — сказал Злобич Перепечкину и, переведя взгляд на Янку Вырвича, возглавлявшего группу по охране танков и пушек, спросил: — Машины заправлены?

— Да. Вот на том, — указал Вырвич на танк, что стоял у самых дверей мастерской, — я уже сам хотел поехать.

— Андрей! — крикнул Злобич Перепечкину. — Давай в люк! Попробуем. Я когда-то в финскую кампанию гонял таких трофейных зверей.

— Подобьют на улице! — воскликнул Вырвич. — Свои подобьют. Откуда им знать, кто в машине.

— А это что? — Злобич неожиданно выхватил из кармана кусок красного ситца, взмахнул им над головой. — Заранее с Андреем позаботились.

Он на ходу сбросил с себя армяк, вскочил в танк и завел мотор. Проверив, уселся ли Андрей, он приказал Вырвичу:

— В остальных танках спустить бензин. Из пушек вынуть замки. Выставь охрану, садись на вторую машину и газуй следом за нами! — он оторвал половину куска красного ситца, бросил Янке. — Лови! Да в следующий раз будь догадливее!

Люк с лязгом закрылся, прижав своей крышкой конец широкой красной ленты. Разбрасывая снег, танк со страшным рычанием вырвался на улицу.

При выезде со двора Злобич заметил, что с огородов и со всех улиц в центр города, отстреливаясь, бегут фашисты. Их по пятам преследовали партизаны. Перед Злобичем замелькали малиновые ленты на шапках поддубновцев, знакомые кубанки гарнаковцев, короткие кожушки партизан из отрядов Зорина и Ганаковича, разношерстные шинели бойцов интернациональной роты. Вырвавшись на площадь, он стремительно направил машину к дзоту, из которого бил пулемет.

Дзот стоял посреди площади. Это было удобное место для круговой обороны. Отсюда враг держал под обстрелом все четыре улицы, выходившие на площадь, сковывал наступление гарнаковцев. Вблизи дзота уже лежало несколько убитых партизан.

— Вот сейчас я дам! — Злобич до боли стиснул зубы и перевел машину на третью скорость.

В это время из-за прилегавших к площади домов снова выскочили партизаны и бросились к дзоту. Впереди бежал Гарнак, одетый в кожаную куртку, следом за ним — его адъютант Сандро Турабелидзе. Злобич видел, как Гарнак бросил гранату, как эта граната разворотила угол дзота, но то, что он увидел дальше, потрясло его: Гарнак вдруг схватился за грудь и, словно оступившись, зашатался. Его подхватил на руки Сандро и понес с площади.

— Андрей! — крикнул Злобич. — Огонь!

Одновременно с командой танк вздрогнул — и впереди вырос косматый столб земли. Затем еще и еще… Дзота не стало. На его месте чернела яма. Злобич стремительно проскочил над ней и, на минуту задержав машину, стал выбирать новые объекты для ударов. Сначала ему показалось, что враг уже разбит и бой закончился. Он хотел было остановить машину и вылезти из нее, как вдруг впереди него взорвалась граната, потом гитлеровцы открыли сильный огонь из автоматов. Стрельба велась из траншей, вьющихся по краям площади, из-за плетней и углов домов. Опомнившись от замешательства, гитлеровцы собрались с силами и организовали оборону. «Надо не дать им укрепиться, — пронеслось в голове Злобича. — Крепче натиск!»

Танк решительно понесся вперед. Он сломал ограду у здания комендатуры, подмял под себя несколько солдат и полицейских и помчался в сторону сквера, к траншеям, заполненным автоматчиками.

— Ну, держитесь, гады! — прошептал Злобич. — Пропадет у вас охота обороняться.

Когда танк был уже у сквера, из траншеи высунулся широколицый, с крупным подбородком, гитлеровец. На его плечах Злобич заметил офицерские погоны. «Где я видел этого типа? — молнией пронеслась мысль. — А-а, вспомнил, в начале оккупации в Калиновке. Да-да. А еще? На фотографии, которая лежит в секретных делах разведки соединения. Правильно! Это же комендант Рауберман!» Поняв, какая ему попалась добыча, Злобич заволновался. Руки его с необычайной силой сжали рычаги управления. До траншеи оставалось шагов двадцать, когда вдруг из нее по пояс высунулся Рауберман и, бросив связку гранат, скрылся.

Раздался взрыв.

Танк дернулся вправо, закрутился на месте. Злобич понял: разорвана гусеница, двигаться стало невозможно. Злобич решил выбраться из люка, но, как только он попытался это сделать, автоматчики открыли ураганный огонь. Положение танкистов заметили партизаны, стрелявшие с противоположной стороны площади. Они попытались броситься на выручку, но были отогнаны вражеским огнем. Отбивая атаки партизан, гитлеровцы начали подбираться к танку.

— Смотри, Андрей, внимательно смотри по сторонам! — кричал Злобич. — Огонь!

Созданная Рауберманом оборона на участке между комендатурой и центральным городским сквером стала для остатков разбитого гарнизона своеобразным центром притяжения. Сюда со всех сторон города сбегались солдаты и полицейские. Они бежали по одному и группами, выскакивали из переулков, дворов и садиков. Особенное беспокойство охватило Злобича, когда он увидел, что к траншее поспешно пробирается большая группа полицейских, вооруженная несколькими ручными пулеметами. Вел группу долговязый детина, одетый в желтую кожаную куртку. Злобич узнал его: это был Язэп Шишка. «Надо не выпустить его сегодня из рук!» — решил он.

Приблизившись к площади, группа Шишки с ходу пошла в атаку. Ее поддержали все, кто был на участке между зданием комендатуры и сквером.

Завязался горячий бой. Андрей, отбивая нападение, открыл интенсивный огонь из пулемета. Солдаты и полицейские устремились было к танку, но сразу же отхлынули в сторону. У сквера осталось только несколько автоматчиков, все основные вражеские силы бросились на противоположную сторону площади, на позиции партизан. Когда приходилось высовываться из люка, чтобы автоматным огнем помочь Андрею, Злобич замечал, что ка другом краю площади идет упорный бой. Этот бой долгое время велся вдали от танка, перевес в нем имела то одна, то другая сторона, но наконец партизаны взяли верх и стали со всех сторон прижимать гитлеровцев к скверу. Дружной лавиной ринулись они через площадь. Впереди, гулко лязгая гусеницами, мчался танк. Над ним полыхал кусочек красной материи, зажатый в люк механика-водителя. «Давай газу, дорогой Яночка, давай!» — приветственно махнул Злобич рукой в сторону танка Вырвича. Он выскочил из своей машины и побежал вперед.

Ведя бой, Злобич пытливо посматривал по сторонам: где Рауберман, где Шишка?

С ними он столкнулся неожиданно при повороте от сквера на Зареченскую улицу. Сначала попался на глаза один Рауберман. Злобич рванулся за ним. Отстреливаясь, Рауберман перебегал от дерева к дереву, Вдруг он завернул за угол дома и бросился наутек. Не отставая от него, Злобич выбежал на Зареченскую улицу, и вот тут он увидел Язэпа Шишку, прижатого к стене дома Паулем Виртом и каким-то незнакомым пареньком. Шишка отчаянно отбивался от них, орудуя автоматом, как дубинкой. Ему удалось сбить с ног паренька, но в этот момент Пауль Вирт схватил его за голову, пригнул и повалил на землю.

— Господин комендант! — заметив вблизи себя Раубермана, закричал Шишка. — Помогите!

Рауберман кинулся было ему на помощь, но, увидев бегущих со всех сторон партизан,✓испуганно вильнул в калитку двора. Шишке на какое-то мгновение удалось вскочить на ноги и прижать к земле Пауля Вирта. Но к месту поединка подскочил Злобич. Он ударил Шишку тесаком в спину, потом отбросил в сторону и, пристрелив из автомата, продолжал свою погоню за Рауберманом. Вместе с группой партизан он вбежал во двор. Возле забора, примыкавшего к садику, Злобич нашел сумку Раубермана. «А где же ее хозяин? Убежал, гад!»

Злобич перескочил через забор и стал осматривать садики и огороды, тянувшиеся до приречных кустов. Напрасно: Раубермана не было видно.

— Неудачно получилось, совсем неудачно, — проговорил Злобич и, взглянув на партизан, подошедших к нему, добавил: — Давайте обыщем соседние дворы.

Злобич направился было на поиски, но в это время его остановили окрики с улицы:

— Давай, Борис, сюда!

— Тебя ищут, Борис! Иди скорей!

Он вышел на улицу, к нему навстречу спешил Сенька Гудкевич.

— Вас вызывает к себе Кузьма Михайлович. Идемте.

Следом за Гудкевичем Злобич быстро шагал вдоль улицы. Вскоре они были у здания райкома партии. На крыльце стояли Камлюк и Струшня с группой партизан. Рядом, у стены, под окном, лежало несколько раненых. Среди них Злобич увидел и Гарнака. Комбриг лежал неподвижно на черной Камлюковой шубе, возле него на коленях стоял Рыгор Ковбец и с помощью Сандро и Малявки делал перевязку.

— Займитесь бригадой, — отведя взгляд от Гарнака, угрюмо сказал Камлюк Злобичу. — Командуйте!

— Есть! — ответил Злобич и, молча постояв несколько секунд над Гарнаком, направился через площадь к подразделениям бригады.

Вскоре все затихло. Партизаны собирались отовсюду, становились в ряды и шли к центру города. Навстречу им выбегали из убежищ люди. Вместе с партизанами они направлялись на площадь. Над зданием райкома партии, укрепленный чьими-то руками, полыхал красный флаг.

15

Было страшно холодно сидеть на пне, кружить вокруг кустов, топтаться на одном и том же месте. Особенно ноги не давали покоя. Сначала они покалывали, ныли, а теперь исчезло и это ощущение. Когда он ударял каблуком о каблук, ему казалось, что это стучат не сапоги, а его обледенелые ноги. Если бы теперь хоть те соломенные эрзац-калоши, — может, было бы немного полегче. Дурак, почему он не захватил валенки матери. Все трусость подводит. Как услышал выстрелы — вскочил с кровати, едва успел портянки намотать на ноги да шинель на нижнюю рубашку набросить. А если бы не растерялся — и оделся бы тепло и оружие захватил бы. Впрочем, хорошо, что поторопился. Задержался бы, — может, лежал бы уже убитым. Подумать только, как ему повезло, что перед налетом партизан он сменился с поста и оказался дома. А если бы стоял у проклятой будки — ну и каюк был бы давно.

Из Калиновки долетели громкие крики «ура». Бошкин встрепенулся и, сгорбившись, стал настороженно поглядывать на город, думая, не прочесывают ли партизаны кустарник. Он чувствовал, как лихорадочно билось его сердце. Скорей бы вечер, темнота: тогда он тронется в соседний район, к немецким гарнизонам.

Вдруг невдалеке что-то треснуло. Притаившись, Бошкин испуганно стал всматриваться. Метрах в пятидесяти от себя он увидел волка: зверь медленно шел между кустами, задирал морду и принюхивался, Бошкину стало страшно.

Волк прошел еще несколько шагов, а потом, заметив у дороги свежую тушу коня, побежал к ней. Он прыгнул вперед несколько раз и вдруг, когда уже был у самой туши, исчез в черном столбе взрыва. Бошкин не сразу понял, что случилось, и, как обезумевший, бросился бежать. Только у речки, где кончался кустарник, остановился и начал прислушиваться. В это время слева, невдалеке от себя, он снова услышал скрип снега и треск кустов. Ему показалось, что это гонится за ним волк. Он хотел было снова бежать, но, заметив впереди человека, застыл на месте.

Из-за куста показался офицер с перевязанной левой рукой. Бошкин узнал его и обрадованно выбежал навстречу.

— Господин комендант!

— Вер ист да?[3] — крикнул тот, вскидывая перед собой руку с пистолетом.

— Это я, Бошкин. А взорвалась, видать, мина — волк наскочил, — пролепетал Федос, то радуясь встрече, то боясь того, что комендант может не разобраться и сдуру выстрелит в него. — Тут нет партизан, можно быть спокойным.

— А, спокойным… Вы уже есть давно спокойные… Какой есть партизан? Вы видели? — медленно опуская вниз руку с пистолетом, издевался Рауберман. Он с минуту помолчал, а потом стал говорить так, будто перед ним был не один полицейский, а целая толпа его подчиненных: — Трусы!.. Чего убежали? Комендант воюет, начальник полиции воюет… А вы? Фу!

Рауберман злобно поджал губы и презрительно скривился. Некоторое время он смотрел вокруг себя, прислушивался к чему-то, потом, уставившись на Бошкина, спросил:

— Вам… местность здесь… хорошо знакома?

— Хорошо.

— А до Гроховки… провести… сможете? Скажите вы… правду…

Рауберман говорил медленно и как-то осторожно, так, словно шел по минному полю. Служа в Белоруссии, он больше года изучал чужой для него язык, заучил несколько сотен слов, но каждый раз, начиная говорить, чувствовал затруднение.

— Проведу, не сомневайтесь, — старался Бошкин уверить коменданта. — Не было бы вас, я пошел бы один.

— Хорошо… И слушайте, вы… Проведете — награда, крест… Обман будет — пуля… — и Рауберман помахал пистолетом перед лицом Бошкина.

— Не сомневайтесь, господин комендант. Если бы у меня было в голове что-нибудь дурное, я не был бы тут, в этом проклятом кустарнике. Я сам не хочу попасть в ловушку. Да и какой мне смысл вас подводить? Теперь мы в одинаковой беде. Можно сказать, друзья…

Рауберман видел, что Бошкин говорит правду. Это успокоило его. Не понравилось ему только то, что этот полицейский считает его своим другом. «Еще мне друг нашелся!..» — презрительно подумал Рауберман и сурово ответил:

— Не забывайте… я есть… для вас офицер… немецкий офицер…

Бошкин ничего не ответил. Он только молча пожал плечами и, постукивая каблуком о каблук, еще быстрее затоптался на месте.

— Гольца вы не встречали?.. Здесь?

— Нет. А что — и он убежал?

— Бежал… Обогнал меня там… на огороде, — показал Рауберман на окраину Калиновки.

— Может, поискать его?

— Найн. Там партизаны! — решительно возразил Рауберман. — Гольц — свинья, меня оставил…

— Как нехорошо, — посочувствовал Бошкин и поинтересовался: — А про тестя моего что-нибудь слышали?

— Что?

— Про господина Шишку спрашиваю.

— Капут Шишка, капут!

— Неужели?! — тревожно и как-то оживленно спросил Бошкин. — У-га-га…

Через час кустарники потонули в вечернем сумраке. Рауберман и Бошкин перешли речку и зашагали по снежной целине. Шли молча. Чем дальше, тем все медленнее и медленнее, потому что пробираться по глубокому снегу было трудно и, кроме того, приходилось все время прислушиваться, присматриваться, выбирать более удобные для ходьбы места.

Петляя за Бошкиным, Рауберман проклинал ту минуту, когда он потерял свою полевую сумку, в которой было все — и документы, и карты, и компас… «И как она выпала из рук? — думал он. — Вероятно, когда перепрыгивал через забор. Жалко… Был бы компас и карта — другое дело… Не шел бы теперь, как слепой, за этим полицейским».

Ветёр безжалостно бил в лицо сухим снегом. Метель крутилась вихрями, лютовала, словно пыталась заморозить их, не выпустить живыми из Калиновщины Бошкин слышал, как комендант тяжело сопел, стонал, беспрестанно ругался, поминая то партизан, то свирепую зиму.

Они трусливо крались по кустам, путались между болотными кочками, стараясь идти подальше от деревень, из которых время от времени долетало до них то пенье петухов, то лай собак. Боясь наткнуться на партизанские стоянки или посты, они всячески сторонились лесов.

Обойдя какую-то небольшую деревушку, Бошкин повернул направо, разыскивая вышку-маяк. Ему хотелось убедиться, правильного ли направления они держатся. Вскоре они нашли этот маяк: он стоял на пригорке посреди поля. Тогда Бошкин впервые за всю дорогу спросил:

— Сколько времени?

Рауберман достал из нагрудного кармана часы, долго всматривался в циферблат.

— Пять. Много прошли? — спросил он охрипшим голосом.

— Двадцать километров. Это место я хорошо знаю. Вот в той деревне стоял когда-то наш гарнизон. Эх, были денечки…

— Не болтайте, — зло оборвал Рауберман. — Пойдем быстрей… скоро утро…

— Мы все равно не дойдем. Где-нибудь в кустах придется дневать.

— Что? Дневать?.. На снегу?.. В такой одежде?.. Замерзнем… Капут…

— Конечно, будет капут. Ведь днем здесь носа нельзя высунуть… Тут самый партизанский центр. Сразу словят.

Соглашаясь мысленно с доводами Бошкина, Рауберман пытался найти какой-то выход. «Что же делать?» Спрашивать совета у полицейского он не хотел, считая это для себя оскорбительным.

— Впереди, в километре отсюда, — проговорил Бошкин, — был дом вдовы одного лесника. Он сгорел еще в начале войны. Вдова живет в землянке… Зайдем туда. Одежду какую-нибудь захватим, да и еды на время дневки…

— Землянка стоит в лесу?

— Нет, поблизости от него, в кустарнике.

— А если партизаны там?

— Пожалуй, не будут в такое время. Землянка небольшая, в ней не повернуться, ночевать в ней негде.

— Хорошо… Пошли.

— Скажем вдове, что мы партизаны. Их же много в такой форме.

— Это есть… наивно… У нас есть… испытанный метод… Ведите быстрей…

Через полчаса они были в кустарнике, возле землянки вдовы лесника. В окошке светился огонек. «Так поздно свет? — удивился Рауберман. — Не партизаны ли здесь?» Он стоял и не знал, что делать: идти к землянке или убегать в кусты. Бошкин тем временем подошел к окошку и, согнувшись, стал внимательно всматриваться. Наконец он вернулся к Рауберману и шепотом проговорил:

— Женщина больная. Лежит на полатях и стонет. Возле нее — девочка лет тринадцати, поит чем-то мать.

Они подошли ближе к входу. Бошкин спустился по обледенелым ступенькам вниз к двери и, нащупав щеколду, постучал.

— Кто там? — послышался голос девочки.

— Свои. Партизаны. Откройте, — проговорил Бошкин.

Стоя под дверью, они слышали, как девочка сказала:

— Мама, кто-то стучит. Говорят — партизаны. Открыть?

— А как же. Кто же, кроме партизан, будет? Может, это Рыгор Константинович, так полечит, — перестав стонать, сказала женщина.

Послышались быстрые шаги девочки, загремела задвижка. Пригибая головы в низких дверях, Бошкин и Рауберман зашли в землянку. Девочка, вскочив к матери на полати, спросила:

— Вы, может, из отряда, где доктором дядя Рыгор?

— У нас Рыгоров много, — неопределенно ответил Бошкин, сев на дубовый чурбан, служивший в землянке табуретом, взглядом он стал шнырять по углам.

— Замолчи, доченька, — сказала женщина и что-то зашептала девочке.

Женщина поглядывала настороженно и сурово. Чувствовалось, что она понимает, кто перед ней. Рауберман некоторое время неподвижно смотрел ей в глаза, а лотом, шагнув к полатям, крикнул:

— Валенки, шуба, хлеб… Бистро дать!

— Нет у меня ничего. Видите, какая бедность, — женщина как-то беспомощно провела рукой перед собой и вздохнула. — Все погибло, и сама вот погибаю от чахотки.

— Фу!.. Зачем хитрость?.. Я не люблю шутки… Давай!

— Так нет же… Где я возьму вам, пан?

— О, швайн!.. Застрелю!.. Ты знаешь, кто мы?

— Знаю. Видела вас когда-то в Калиновке, пан комендант, и вас, — взглянула она на Бошкина, — в волостном гарнизоне…

— Молчать! — воскликнул Рауберман и рукояткой пистолета ударил женщину в грудь. — Ну!

— Не трогайте ее! — закричала девочка и, обхватив мать за голову, прикрыла ее своим телом.

— Успокойся, доченька,успокойся, миленькая, — проговорила женщина и снова что-то зашептала ей на ухо.

— Что вы шепчетесь там? — отозвался с чурбана Бошкин. — Давайте то, что вам говорят.

— Бистро! — подхватил Рауберман и отбросив левой рукой девочку на пол, навел пистолет женщине в грудь. — Давай! Стрелять буду.

— Отстаньте от нее, отстаньте! — взмолилась девочка, вскакивая на ноги. — Она совсем больная, даже встать не может. Я вам сейчас что-нибудь поищу.

Рауберман и Бошкин не успели и оглянуться, как внезапно погасла лампочка, стоявшая на загнетке! Одновременно хлопнула дверь и со двора ворвалась волна ледяного ветра.

Пораженный происшедшим, Рауберман какое-то мгновение стоял неподвижно, будто окаменелый. Затем же, наугад выстрелив несколько раз в женщину, он бросился к двери. За ним, опрокинув чурбан, устремился Бошкин.

Они выскочили из землянки, обежали ее вокруг, пошарили взглядом по сторонам, но девочки нигде не было.

— Расстрелять вас надо! — заорал Рауберман на Бошкина. — Вы есть ворона!

Бегом вернувшись в землянку, они зажгли лампочку, сбросили труп женщины на пол и стали перерывать полати, ища какую-нибудь пригодную одежду. Нашли тулуп, какой-то серый армяк, захватили два одеяла, буханку хлеба со стола и затем, пугливо озираясь, выбежали во двор.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Перевод П. Кобзаревского.


Проворные молодые аисты один за другим поднимались в небо. Еще несколько дней тому назад, неуклюже подпрыгивая в гнезде, они только пробовали упругость и силу своих крыльев, а сегодня уже по-взрослому хозяйничали в поднебесье. Степенно и как-то задумчиво они кружились в чистом утреннем небе над Калиновкой.

Вместе с ними летал и их отец. Медленно взмахивая крыльями, он спокойно плавал в кругу своих детей и, казалось, любовался ими.

Старая аистиха стояла на краю гнезда и зачарованно смотрела вверх. Она и сама с удовольствием полетела бы вместе с детьми, если бы не болело крыло, которое после ранения стало таким непослушным. Где уж тут развлекаться?! Хорошо хоть, что хватает силы слетать к речке, к болотам и колдобинам. Не следует натруждать крыло, пусть залечивается рана, ведь скоро, ой, как скоро, придется собираться в большую дорогу — в отлет. Надо будет вести детей… Вон какие они сильные, хорошие!.. И, радуясь, она вскидывала голову, клекотала.

Камлюк стоял у открытого окна и смотрел то в небо, то на макушку старой березы, на гнездо. Аисты отвлекли его внимание от работы, он перестал писать и вышел из-за стола. Все лето он внимательно наблюдал за этой крылатой семьей. Ему было радостно, что в гнезде, которое предвоенной весной было сделано его сыновьями, Павликом и Костей, и Сенькой Гудкевичем, не прекращалась жизнь. Каждый день из окон райкомовского дома он мог наблюдать, как над сожженным, одичавшим переулком, на огромной березе, мирно шла жизнь этой кроткой и дружной семьи белокрылых птиц.

Сегодня он видел, как возмужала эта семья.

Молодые аисты все летали и летали в небе. Казалось, они не знали, как им сложить свои крылья, как приземлиться, и потому всегда так будут кружиться на одном месте. Но вот, обгоняя их, вперед вырвался старый аист. Точно показывая, как надо спускаться, он выгнулся и понесся вниз. За ним устремились молодые аисты. Один за другим они проплывали над березой, над гнездом, словно звали за собой мать, и вслед за отцом летели дальше — к Заречью, на луга. Старая аистиха встретила и проводила их клекотом и потом, как-то неуклюже и торопливо взмахивая крыльями, тоже полетела к речке.

Камлюк оторвался от окна и, тихо ступая, чтобы не разбудить Струшню, который на рассвете вернулся из Родников и теперь спал в соседней комнате, подошел к столу. Несколько минут он стоял задумчиво, прислушиваясь к далекому приглушенному гулу, долетавшему с востока. Раньше этот гул был почти неуловим, теперь же, когда во дворе воцарилась тишина, он снова слышался отчетливо и непрерывно. Сегодня фронтовой гул, казалось, был более сильным, чем в последние дни. Камлюк невольно взглянул на карту, висевшую в простенке между окнами. Взгляд остановился на красных кружках, обведенных вокруг Орла и Белгорода, вокруг многих других городов. Фронт стремительно приближался к Белоруссии. От населенных пунктов Орловщины он извилистой линией расходился на юг и на север. Красные кружки, обведенные вокруг недавно освобожденных городов, мелькали на востоке Украины, на просторах Смоленской, Калининской и Ленинградской областей. Разгромив гитлеровские войска на Орловско-Курской дуге, Советская Армия развивала свое наступление по всему фронту. «Большой, очень большой путь пройден нашими войсками в этом году. Где Сталинград — и вот они уже на подступах к Белоруссии, — Камлюк вдруг перевел взгляд на карту Калиновщины. — Ну, а что мы в своем маленьком районе успели сделать за это время?» В его памяти стали возникать события минувших дней. Припомнился один бой, второй, третий — десятки больших и малых боев, которые пришлось провести в течение зимы, весны и лета этого года. Хотя Калиновщина и была освобождена от оккупантов, тем не менее она по-прежнему жила боевой напряженной жизнью. Враг никак не мог примириться с тем, что в его тылу существует восстановленный партизанами советский район, и все время стремился вернуть утраченные позиции. Приходилось непрерывно вести бои. Калиновщина стала сплошным вооруженным лагерем. Партизанские отряды выросли в два — три раза, в деревнях на базе групп содействия партизанам и групп сопротивления были созданы сильные дружины самообороны. Защищаясь, вооруженная Калиновщина в то же время и наступала. Ударов было много, не счесть. Как-то недавно штабисты подсчитали, что за семь месяцев этого года партизаны соединения уничтожили вражеской техники и живой силы столько, сколько уничтожили за все предыдущее время войны — за сорок первый и сорок второй годы. «Выходит, что мы не сложа руки встречаем приход Советской Армии, — рассуждал Камлюк и, вновь посмотрев на красные кружки вокруг населенных пунктов Орловщины, подумал: — Интересно, как далеко продвинулись наши войска за вчерашний день?» Он взглянул на свои ручные часы. До начала утренних московских радиопередач оставалось еще около сорока минут. «За это время я как раз и окончу писать письмо», — решил он и направился к столу.

Минувшей ночью пришло письмо от Алены Васильевны. Много писем он получал после того, как отыскал ее, но это было особенным — оно шло необычным путем… Камлюк был на аэродроме. Прилетел самолет. Летчик вылез из кабины и неожиданно воскликнул:

— Кузьма Михайлович, да мы же вроде родственники! Десятый раз прилетаю к тебе, но никогда мы так и не побеседовали о своих женах.

— Чего ты, брат, так загорелся? Подожди, пусть голова поостынет после полета, — здороваясь, смеялся Камлюк.

— Некогда стоять. Танцуй! Письмо от Алены Васильевны… Сам видел ее… Получай.

— Постой, постой, что ты — волшебник? — удивленно уставился Камлюк на летчика, беря от него письмо. — Как это?

— Очень просто. В Рязани был, жену свою навещал. А она, оказывается, там вместе с твоей женой работает, в одной школе. На днях еще буду там. Так что пиши… Послезавтра прилечу — заберу.

— Обязательно. Быть тебе теперь моим почтальоном.

Камлюк вспомнил эту нежданную встречу на аэродроме и, улыбнувшись, сел за стол и придвинул к себе наполовину исписанный листок бумаги. Потом посмотрел на письмо жены, которое развернутым лежало здесь же на столе, и еще раз внимательно начал читать его. В письме было много вопросов. Жену до мелочей интересовало все, что происходило на Калиновщине, особенно волновали два обстоятельства: не является ли Калиновщина каким-то исключением в партизанской борьбе и не замкнулись ли они в рамках своих районных интересов? Жена просила непременно ответить на это, она готовилась сделать для учителей Рязани доклад о партизанском движении в Белоруссии и потому многое хотела уточнить. «Что ж, ты задела меня за живое, — мысленно обратился Камлюк к жене, — и я тебе обязательно отвечу». Взяв исписанный наполовину листок, он быстро начал писать:

«Партизанская Калиновщина — это не какое-то единичное явление. Нет! В Белоруссии немало районов, полностью очищенных от оккупантов. И всюду, как мне известно, одни и те же стремления: эффективно использовать условия для ударов по врагу. Мы не замкнуты в кругу интересов одного нашего района. Калиновщина для нас — место сбора сил, отсюда мы берем разгон, в рейды выходим. Людей из нашего соединения можно встретить в любом уголке области. В дни Курской битвы мы, например, ходили больше чем за сто километров от нашей базы, давали на железной дороге „рельсовый концерт“… Вот так, дорогая, и расскажи своим слушателям.

Радуюсь, сильно радуюсь, что ты по-прежнему неугомонная, энергичная. Как я счастлив, что имею в жизни тебя, такого хорошего друга. Твой образ всегда со мной. Вот и сейчас как будто ты здесь, рядом: вижу твои голубые глаза, твою кроткую улыбку, твои косы, сложенные венком на голове, слышу твой спокойный, ласковый голос. Хочется протянуть руку и обнять тебя, но, увы, это невозможно… Видишь, дорогая, как получается: немолодой человек уже, около двадцати лет прожил с тобой, а какими словами заговорил, ну, будто влюбленный юноша, — значит, не случайно все это, значит, истосковался по тебе. Говорят, чем дольше отстаивается вино, тем оно становится крепче. Вот так, видимо, и моя любовь.

Очень обрадовала меня весть, что Костя с отличием окончил седьмой класс и хорошо ведет себя. Молодец, сынок, поздравляю! Сообщить тебе новость о твоем гнезде на березе? Молодые аисты уже стали летать. И так ловко! Только что любовался ими. Но у них несчастье случилось: фашисты бомбили Калиновку, осколок ранил крыло аистихи…»

— Кузьма Михайлович! — крикнул Сенька Гудкевич из соседней комнаты. — Сводка Информбюро!

— Уже? Бегу! — он вскочил со стула и заторопился в комнату к радистам.


2

В приемной Камлюка собиралось посетителей все больше и больше — люди разных возрастов, из разных деревень. И заботы, что привели их сюда, у каждого были свои. На двух скамейках вдоль стены не осталось ни одного свободного места, и некоторым пришлось стоять. В комнате было накурено. Какая-то девочка лет тринадцати, которую привел сюда Змитрок Кравцов, задыхалась от кашля. Сенька Гудкевич поднялся из-за небольшого столика, стоявшего в углу возле кабинета Камлюка, и отворил окно. Девочка с благодарностью взглянула на него и, опершись на подоконник, стала жадно дышать свежим воздухом. Кашель ее уменьшился, а вскоре и совсем утих. Она стояла возле окна между Змитроком Кравцовым и какой-то женщиной с сумочкой и смотрела на огороды, на одинокую березу с гнездом аистов. Послеобеденное солнце золотило ее каштановую головку своими ласковыми лучами.

Люди вопросительно поглядывали на дверь кабинета. Уже прошло минут двадцать, как должен был начаться прием посетителей, и вот — задержка. Но что поделаешь, если Камлюк занят каким-то неотложным делом. Сидящие в приемной видели, как около часа тому назад к зданию райкома галопом подскакали два партизана. Всадники не вошли, а влетели в кабинет к Камлюку. А вскоре, после нескольких телефонных звонков, через приемную к Камлюку прошли Струшня, Мартынов и еще какие-то партизаны.

— Этих всадников я знаю, они из отряда Поддубного, — наклонившись к Кравцову, сказал старый Малявка. — Говорят, штук двести фашистов напало на их отряд со стороны железной дороги. Сегодня ночью…

— Да, стычек этих в последнее время много, — ответил Кравцов. — И не у одного Поддубного.

— Правда, братец, чистая правда! А что было на днях у нас, под Выгарами? Там ведь от Гроховки нажимала целая дивизия фашистов. Пять деревень сожгли, свирепствовали, как звери. И все равно: партизаны заманили их в лес, а потом — в клещи и разгромили!..

— Тяжело теперь вам, погорельцам.

— И не говори. Живем в шалашах, землянки стали строить…

В комнату вошел высокий рыжебородый мужчина, из-под козырька его кожаного картуза поблескивали черные строгие глаза. Мужчина остановился у порога и стал рассматривать людей, будто разыскивая знакомых.

— Из деревни Травна… Отец Калины, командира партизанского отряда. Когда-то я служил с ним в одном полку, — сказал Малявка Кравцову и, поднявшись со скамейки, подошел к старому Калине. — Здорово, Прокоп.

Старики пожали друг другу руки и разговорились. Кивнув головой в сторону кабинета, Калина спросил:

— Струшня тут?

— Тут.

— Вот это хорошо. Может, с двумя начальниками сразу побеседую, гляди, одним махом и покончу со своей заботой… — старый Калина разгладил бороду и продолжал: — Был в райисполкоме… Немного опоздал на прием к Струшне. Там сказали, что он сюда пошел, а после этого будто сразу в какой-то сельсовет поедет.

— Да, у них работы — во! — Малявка провел ребром ладони по своему горлу. — И воинские дела, и хозяйство района, и всякая всячина…

Вдруг все разговоры прекратились: открылась дверь, и из кабинета вышли несколько партизан во главе с Мартыновым. Хмурые и озабоченные, они молча прошли по приемной и скрылись в коридоре. Вслед за ними на пороге кабинета показался Камлюк. Окинув посетителей быстрым взглядом, он проговорил:

— Что ж, начнем, товарищи!

Он вернулся в кабинет и обратился к Струшне, который стоял у карты и разглядывал линию фронта:

— Давай, Пилип, к столу. Отпустим людей — и отправимся в район вместе…

Первой вошла женщина с сумочкой, заведующая одним из самых отдаленных врачебных участков. Больше десяти лет она работала в Калиновском районе. Камлюк и Струшня ее хорошо знали.

— Присаживайтесь, Ирина Адамовна, — Камлюк указал рукой на кресло у стола. — Записку вашу вчера получил. Расскажите подробней об этой истории…

— В деревнях нашего сельсовета, — начала Ирина Адамовна, поглядывая то на Камлюка, то на Струшню, — позавчера мы выявили десять очагов заболевания сыпным тифом. Сегодня вспыхнули еще два… Мы выяснили, откуда появилась эта зараза: ее занесли фашисты, когда шли со своей дивизией. Отступая из района, они умышленно заразили людей.

— Ну и подлецы! — не удержался Струшня, гневно повернувшись на стуле. — В боях не могут справиться с нами, так вот что затевают…

— Мы изолировали больных, на деревни, где очаги тифа, наложили карантин, установили санпосты. Сейчас проводим медосмотр населения, объявили декадник по наведению чистоты в деревнях, — Ирина Адамовна сделала короткую паузу и затем продолжала: — Но этого далеко не достаточно. У нас очень мало препаратов, а дезинфекционных средств совсем нет. Не могут выручить нас в этом и другие врачебные участки.

— Им самим надо послать кое-что, — отметил Струшня. — Противотифозные мероприятия на всякий случай следует провести во всех деревнях.

— Обязательно! — поддержал Камлюк и, найдя в кипе бумаг записку Ирины Адамовны, сказал: — Вы писали здесь, каких препаратов и сколько вам требуется… А достаточно этого?

— Маловато. Но где же больше взять? Хоть бы столько…

— Будет больше, — Камлюк вырвал из блокнота листок и, написав на нем несколько слов, протянул Ирине Адамовне. — Зайдите на склад… Кое-что выберете там. Мы уже радировали в Москву об этом случае. Сегодня ночью к нам высылают самолет с препаратами. Дальше. Заведующего отделом здравоохранения послали в областной подпольный центр. Он привезет оттуда специалиста по борьбе с тифом. Пришлем к вам в помощь врачей из других сельсоветов. Так, Пилип Гордеевич?

Струшня в знак согласия молча кивнул головой. Ирина Адамовна поднялась с кресла, стала прощаться:

— Спасибо. Вы меня ободрили…

На пороге показался Прокоп Калина. По-стариковски переваливаясь с ноги на ногу, он медленно подошел к столу.

— Ленинград — в блокаде, Калиновка, можно сказать, тоже в блокаде… Посоветуйте, что же нам, садоводам, делать?

Камлюк и Струшня дружески улыбнулись: они знали, о чем беспокоится старый Калина. Оба сразу вспомнили предвоенные годы, когда из Калиновщины каждое лето вывозились в Ленинград тысячи ящиков яблок.

— Садитесь, дядька Прокоп, посоветуемся, — посмотрел Камлюк на Калину теплым взглядом.

— Ночи не сплю — думаю… Пятьдесят гектаров сада. А какой урожай! Под каждой ветвью по две — три подпоры. Партизанам сдали около пяти тысяч пудов яблок. Выгаровцам подарили пудов пятьсот — погорельцы ведь. А что дальше? Конечно, кое-как рассовать продукт можно, но разве это порядок? Надо все устроить с толком. Ведь продукт-то какой! Вот попробуйте сами, — старик вынул из карманов своего пиджака несколько яблок и груш и положил их на стол.

— Действительно чудесные! — воскликнул Камлюк и, взяв одно из яблок, принялся с удовольствием рассматривать его, повертывая перед собой. — Какое прозрачное.

— Только любоваться ими, — поддержал Струшня, взяв большую краснобокую грушу. — Поверишь, Кузьма, даже жалко есть.

Все весело рассмеялись.

— Жалко… — покачал головой Калина. — А фашисты, как проходили здесь фронтом, вырубили у нас несколько гектаров сада… дрова нашли…

— Ничего, дядька Прокоп, им наши сады боком вылезают. — Камлюк положил яблоко на стол и спросил: — Что вы сами думаете об уборке фруктов?

— Вот и прислали меня люди к вам посоветоваться… Сказали, чтобы вы дали приказ — пусть партизаны на свои базы возьмут еще… Ну и сушить будем, прятать.

— Правильно… Смотри, скоро и Ленинград, и Калиновка не будут в блокаде… Вот тогда и сможем опять послать наш подарок.

— Везите на рынок в Калиновку, — добавил Струшня. — Продавайте населению.

— Да мы об этом и сами думали, — подхватил Калина. — Наш председатель наказал, чтоб я спросил у вас.

— Продавайте, обязательно продавайте. Это ведь только всем на пользу, — проговорил Камлюк. — Пришлем и людей из отрядов. Передайте нашу благодарность колхозникам за заботы о партизанах.

— Передам… Оставайтесь здоровы, — Калина поднялся и своей медлительной, старческой походкой направился к выходу; у порога он оглянулся. — А эти чуда все-таки съешьте, не жалейте.

— Да уж придется, — улыбнулся ему в ответ Камлюк и, когда старик скрылся за дверью, воскликнул: — Вот они, наши люди! — Он приветственно кивнул головой вошедшему в кабинет Малявке и, взглянув на Струшню, добавил: — Надо будет поинтересоваться садами других колхозов… Прошу, дядька Антон, — пригласил он Малявку. — Как вы там?

— Как?.. Сами знаете… Нет нашей баньки, — как-то некстати усмехнулся Малявка, пожав, плечами. — Захотелось мне, товарищи начальники, одно дело сделать. Хочу, как бы вам это сказать… хочу со временем вперегонки поиграть…

— Слушаем вас, — Камлюк переглянулся со Струшней.

— Вот скажите, если мы поставим новое здание, может ли оно сгореть, если снова налетит на Выгары какая-нибудь фашистская экспедиция или фронт будет проходить?

Камлюк вопросительно вскинул брови и опять переглянулся со Струшней. А старый Малявка спокойно продолжал:

— Думаю, что может сгореть, а может и не сгореть. Но тут есть риск. Жаль, если от этой работы останутся одни только мозоли да головешки… А вот если в лесу сделать сруб и разбросать его, по бревну разнести по канавам и болотам, — словом, спрятать. Может ли погибнуть такой труд?.. Вот скоро придет наша армия. Тогда мы готовый сруб возьмем из лесу — и на колхозную усадьбу. Пока другие будут со срубами возиться, мы свои оборудуем и на другую работу кинемся… Вот так и перехитрим время. — Малявка пододвинулся ближе к столу и заговорил более определенно: — До войны была у нас бригада строителей. Командовал ею я. Решили мы теперь снова организовать бригаду. Нет мужчин — женщин научим плотничать. Решили строиться! Прежде всего за общественные здания возьмемся… Подумайте, сколько срубов сделаем к приходу кашей армии.

— Разумно, дорогой приятель! — воскликнул Струшня, откинувшись на спинку стула. — Около двух тысяч домов сожгли оккупанты в районе. Велика нужда… Люди вас поддержат, еще как поддержат, Антон Демьянович!

— А как же… Только, товарищи начальники, сначала пусть поддержит нас один человек…

— Это о ком вы? — насторожился Камлюк.

— О нашем начальнике лесхоза.

— А что он, возражает?

— Был у него, лесу просил. И не отказывает и не дает, хоть и похвалил задуманное нами. Говорил, согласовать надо, посоветоваться. А чего же волынить? Разве отклад идет на лад?

— Не волнуйся, дядька Антон. По такому делу, конечно, надо посоветоваться. Но лес вам отпущен будет. — Камлюк подошел к телефону и покрутил ручку аппарата. — Позовите начальника лесхоза… В Заречье?.. Вернется — передайте: прошу его зайти ко мне в одиннадцать… — Камлюк положил трубку, взглянул на Малявку: — В бондарную артель поехал… Словом, сегодня ночью решим. Завтра через сельсовет получите разрешение.

— Вот и хорошо. Сразу начнем работать. Да, может, и партизаны помогут… Как на косьбе…

— Постараемся, — пообещал Камлюк.

— Как там ваши люди на пожарищах? Не упали духом? — спросил Струшня.

— Некоторые сначала нос повесили, а потом опомнились… Что поделаешь? Живому — о живом думать… Комиссар Новиков со своими агитаторами часто наезжает, — Малявка поднялся со стула и добавил: — Вот еще просьба у выгаровцев. Мы уж и Новикову говорили. Это насчет нашей районной газеты. До новостей теперь люди жадные, а газета иногда не доходит до нас, в нашем сельсоветском центре разбирается.

— Беспорядок! — возмутился Камлюк и, раскрыв блокнот, что-то записал. — Хорошо, дядька Антон, что сообщили.

— Дайте им проборку, Кузьма Михайлович. Пусть обо всех одинаково заботятся, — протягивая на прощание руку, сказал старый Малявка.

У Змитрока Кравцова, вошедшего на прием следующим, дел нашлось больше, чем у кого-либо другого. Как руководителя деревни его беспокоила и уборка урожая, и на какую партизанскую базу отвезти остатки хлебозаготовок, и многое другое. А как начальник дружины самообороны он беспокоился об усилении охраны деревни, о пополнении вооружения, настойчиво просил, чтоб выдали ему «хоть один» станковый пулемет.

— Ну и загребистый же ты, дорогой приятель, — усмехнувшись, заметил Струшня. — Ты думаешь, пулеметов у нас тьма?

— Знаю. Но не мешало бы нам в дружине иметь максима. Очень я полюбил его на Карельском перешейке… Ну, ничего. Позже, может, дадите, — Кравцов взглянул на дверь и заговорил о другом: — Там, в приемной, девочка… В нашей деревне жила, у одной старушки… спасти надо.

— Что такое? Чья она? — вскинул бровями Камлюк.

— Дочка вдовы лесника. Помните, я вам когда-то рассказывал.

— Как не помнить! Это весь район облетело… Что с девочкой?

— Очень больна. Была слабенькой, а тут такой испуг, смерть матери… Ну и совсем зачахла. Вот справка от докторов, — протянул Кравцов бумажку Камлюку. — Они говорят, что можно спасти ребенка, если немедленно дать специальное лечение.

— На самолете ее везти можно?

— Доктора говорят, можно. Ради этого я и привез ее.

— Что ж, направим. На Большой земле вылечат. Самолет будет сегодня. Если девочка не собралась, можно и в следующий раз…

— Почему же? Готова хоть сейчас…

— В таком случае зайди к Мартынову. Пусть забронирует место в самолете.

— Бегу. До свидания, — вскочил со стула Кравцов. — Ай, какое доброе дело сделаем!

Последние слова Кравцова были заглушены телефонным звонком. Камлюк протянул руку к трубке.

— Корчик?.. Приходи… Инициатива?.. Да твои комсомольцы богаты на выдумку… Веди всех сюда… Не опаздывай, мы собираемся уезжать.

Один за другим заходили в кабинет люди, рассказывали о своих желаниях, планах, просили совета. И все, с чем приходили они, было по-своему важным, неотложным, являлось частицей напряженной боевой и трудовой жизни советской Калиновщины. Меньше всего говорили о пережитых трудностях, о своих личных нуждах, а прежде всего думали об интересах своих коллективов, заботились о партизанах.

— Какие у нас люди, Пилип! Золото! — взволнованно проговорил Камлюк, когда вышел последний посетитель.

Открылась дверь. В прямоугольнике ее выросла фигура Романа Корчика. За его спиной виднелось несколько парней и девушек.

— Можно? — спросил Корчик, задержавшись в дверях.

— Давай, давай! Со всей делегацией! — сказал Камлюк.

Роман Корчик жестом руки пригласил комсомольцев войти. Это была молодежь колхоза «Первое мая». Недавно, во время налета вражеской дивизии на район, их деревня была почти полностью сожжена, многих ее жителей фашисты расстреляли. Камлюку это было хорошо известно, он видел пепелища, обугленные сады, видел трупы стариков и детей.

Гостеприимно рассадив молодежь вокруг стола, Камлюк взглянул на смуглую лет восемнадцати девушку-комсорга и спросил:

— Какое же у вас дело?

Девушка бросила взволнованный взгляд на Корчика, словно спрашивая: «Мне говорить?» Камлюк, поняв ее, улыбнулся.

— Рассказывай…

— О детях у нас забота, товарищ Камлюк… В нашей деревне осиротело несколько малышей. Ни родителей, ни родственников… Расстреляли гитлеровцы. Со всей деревни осталось в живых человек пятнадцать — те, кто были в боях или спрятались в лесу.

— А вы где были? — поинтересовался Струшня.

— Мы, члены дружины, участвовали в боях вместе с партизанами, — девушка поправила платок на голове и продолжала: — Как же быть с этими детьми? Мы, комсомольцы, думаем каждый взять в свой дом по ребенку.

— Молодцы! Какие вы молодцы! — воскликнул Камлюк и, почувствовав, как что-то подступило к горлу, поднялся со стула, молча прошелся по комнате. — Наступит мирное время, мы всех таких детей заберем под одно крыло… Дом специальный для них откроем. А сейчас… — он задумчиво поглядел на комсомольцев. — Хорошее дело вы задумали… Рассказывайте дальше.

— Дальше пошло гладко, — тепло улыбнулась девушка. — Райком комсомола помог… Мы написали обращение к комсомольцам района. Во всех деревнях надо таких детей взять под опеку.

— Вы на своем бюро уже обсудили это? — спросил Камлюк у Корчика.

— Только что. Вот пришли к вам согласовать текст обращения, — Корчик вынул из планшета лист бумаги, исписанный аккуратным почерком, и протянул его Камлюку. — Хотим через газету обратиться к молодежи.

Камлюк не спеша прочел вслух обращение и, посмотрев на Струшню, сказал:

— Неплохо, правда?

— Хорошо!

— Что ж, друзья, действуйте, — перевел Камлюк свой взгляд на комсомольцев. — Поддерживаем вашу инициативу. Печатайте обращение и — за работу. Дадим указание всем колхозам и отрядам, чтоб они помогли вам.

Наступило молчание. Поглядывая на комсомольцев, Камлюк думал о детях-сиротах. Вдруг, появившись в дверях, его окликнул Сенька Гудкевич:

— Кузьма Михайлович! Прибыл вестовой из областного центра.

— Пусть заходит.

Корчик поднялся со стула, за ним и все комсомольцы. Они попрощались и, расступившись у порога перед вестовым, прервавшим их беседу, торопливо вышли из кабинета.

— Через станции Могилев, Бобруйск и Гомель сегодня утром прошло несколько эшелонов гитлеровских войск с танками, броневиками и орудиями, — сообщил вестовой, стоя перед Камлюком и Струшней. — Разведка захватила «языка». Выяснилось, что гитлеровцы бросают пять дивизий на Калиновку и соседние с ней районы.

— Интересно, дорогой приятель! — сказал Струшня и полез в карман за портсигаром.

Камлюк молчал, отвернувшись к окну. Губы его плотно сжались, насупленные брови собрали на лбу сетку морщинок. Вдруг его внимание привлек нарастающий гул. Черная точка в небе над Заречьем как-то невольно попала в поле его зрения и очень быстро стала увеличиваться. В окно посмотрели и Струшня с вестовым. Все поняли, что это за самолет, но не трогались с места. Только позже, когда вдали на Зареченской улице раздались один за другим два взрыва, все побежали в огород, к узким и продолговатым земляным щелям.

Камлюк успел заметить, как потревоженные гулом рванулись из гнезда молодые аисты. Они летели в сторону Родников и не видели, как их дом вместе с вершиной старой березы рухнул на землю.

3

Возле нивского ветряка было людно. Второй день стояла ненастная погода, за все лето выдался первый такой продолжительный и порывистый ветер и как раз в дни, когда у людей появилось зерно нового урожая. А тут еще черной кошкой прополз по деревням слух: «Фашисты собираются наступать на Калиновку, задумали блокаду, так что побольше намелите муки, люди, подготовьтесь, чтоб на случай беды в запасе был сухарь или лепешка».

В мельнице вокруг жерновов толпилось много сельчан. Немало было их и во дворе. Прячась от косого дождя, они стояли в затишье под ветряком и прислушивались к далекому грохоту, доносившемуся с востока. Люди говорили об этом грохоте, о хозяйственных делах, о погоде… Направление беседы изменилось, когда вдруг далеко на полевой дороге показалась группа всадников.

— Партизаны!.. — сказала женщина, подпоясанная полотенцем с вышитыми концами. — Такая погода… Каково-то им под дождем…

— А что, по-твоему, пусть сидят сложа руки? — откликнулся Макар Яроцкий. — Им, кума Настя, не до сидения теперь. Чуешь, как гремит?

— Да оно давно уже гремит, — вмешалась в разговор Хадора Юрковец. — Говорят, немцы горы рвут, чугунку новую прокладывают.

— Вот голова еловая! — сердито возразил Макар. — Нашла что сказать. Оккупанты начнут строить? Жди! Они только разрушать умеют… И откуда ты такое взяла, сидя на печи? Это же особенный грохот. Послушай, голова, сообрази да не мели языком… Фронт!

Хадора пробормотала что-то себе под нос и быстро ушла на мельницу.

— Да что тут говорить, — поддержал Макара мельник, борода которого, как и вся одежда, была густо покрыта мучной пылью. — Когда землю рвут — бухает… А это рокочет, будто картошку по желобу сыплют. А что ночью в той стороне творится! Все небо огнем полыхает!

— Видел и я, — вступил в беседу другой старик, ковыряя палкой землю у своих ног. — Сегодня всю ночь просидел у окна. Сидел и думал: не у Гроховки ли фронт? Уж больно сильно бьют.

— Это в соседнем районе. Люди рассказывали, что фашистов там собралась тьма. На наш район собираются идти, — сказала Настя.

— Все может быть. Подъедут партизаны — надо спросить, — рассудил старик с палкой и, вздохнув, добавил: — Не дай бог снова видеть тут проклятых злодеев.

Послушать беседу и посмотреть на всадников собрались многие. Южный ветер быстро гонял крылья ветряка. Из мельницы доносился равномерный перестук и скрежетанье жерновов. Когда всадники подъехали ближе, мельник воскликнул:

— Да это же наш Злобич!

— Правильно… Зять твой, Макар, едет. Готовь пол-литра!

— Да не гуди ты над ухом! — огрызнулся Яроцкий. — Лучше скажи, кто это еще с ним.

— Видимо, связные. Точно! Вон вижу Сандро. Между прочим, забавный хлопец. Заезжал как-то ко мне, когда Гарнак еще был комбригом.

— Где-то он теперь?

— Гарнак?.. Пошел в гору. Говорят, в Москве важным начальником стал… Правда, Макар? Тебе Борис, наверное, рассказывал.

Яроцкому хотелось это подтвердить, ему не терпелось о многом сказать, что люди не знали, но, подумав, что, кроме вреда, болтливость ничего не приносит, он сдержал себя и неопределенно ответил:

— Откуда же мне знать? У них, может, это считается секретом.

Подъехали партизаны. Злобич ловко соскочил с коня, стал здороваться с односельчанами. Следом за ним хотели было слезть и связные, но Злобич удержал их:

— Не надо, сейчас поедем.

— Что же это ты, Борис? — удивился мельник. — И побеседовать не хочешь с нами?

— Некогда, товарищи… Дела срочные. Еду в Калиновку. А дорога, видите, какая… не разгонишься. Ну, как живете?

— Пока что — неплохо. Под вашим партизанским крылом, как у бога за пазухой. День и ночь говорим вам спасибо, — опираясь на палку, прошамкал старик.

— Что правда, то правда, — поддержал мельник. — Теперь нас фашисты не терзают. Но, говорят, будто они, окаянные, снова лезут сюда. Скажи ты нам, Борис, чистую правду.

— И что это за грохот стоит день и ночь? — добавила Настя.

В эти дни Злобич не раз слышал такие вопросы в деревнях, по которым ему приходилось проезжать. И каждый раз, прежде чем ответить, он припоминал последние сводки Совинформбюро, донесения своей разведки, сообщения из отрядов. Вчера вечером ему стало известно, что на станции Гроховка высадились два полка эсэсовцев. А сегодня на рассвете из отрядов, расположенных в ближайших к Гроховке деревнях, сообщили, что ночью было несколько стычек с врагом, что эсэсовцы стремятся проникнуть на Калиновщину.

Что он мог сказать сейчас своим односельчанам? Почти то же, что говорил и в других деревнях.

— Фронт, товарищи, гремит. Наши самолеты прилетают, бомбят фашистов. Партизаны рвут рельсы, склады, уничтожают вражеские гарнизоны. Вот что грохочет. Понимаете?.. Хотят ли фашисты вернуться сюда? Хотят, рвутся! Разве им приятно, что наш район — партизанский, советский? Вот и лезут сюда, как свиньи на плетень. Что ж, пусть лезут себе на беду. Увязнут в ловушке, а мы их — по спине, по голове!.. Правда, дядька Панас? — блеснув черными глазами, обратился Злобич к мельнику.

— И не говори, Борис. В городе-то их прошлой зимой здорово перемололи, — ответил мельник смеясь.

— Жарко им тогда пришлось. Кто уцелел да убежал, до смерти не забудет, — добавил Злобич и, прощаясь, посоветовал: — Дружину укрепляйте, усиливайте охрану деревни, оружие под боком держите. Сегодня бой гремит далеко — завтра может быть близко. Помните это.

Партизаны тронулись с места. Борис вел коня на поводу, рядом с ним шел Макар.

— Хоть бы на минутку заехал, пообедал бы, — упрашивал старик.

— Спасибо, дядька Макар. Сейчас не могу, Камлюк срочно вызывает. Вы же знаете, что значит дела военные.

— Ну смотри, тебе видней.

— Буду возвращаться — обязательно заеду. Поклон передайте Наде и тетке Арине.

— Будь здоров! — не желая задерживать Бориса, проговорил Макар и зашагал обратно к мельнице.

Злобич приехал в Калиновку под вечер. Штаб соединения размещался на новом месте, не в здании райкома, а на зареченской окраине города, в доме, где до войны была контора льнозавода. Вокруг дома, вдоль зубчатого частокола, стояли на привязях кони. У калитки толпилось несколько партизан — ординарцы, связные — и горячо о чем-то разговаривали. Увидев Злобича, они неожиданно всей ватагой бросились ему навстречу, вытащили из седла и стали качать.

— Ура!

— Поздравляем!

— Желаем новых успехов!

Полный недоумения, Злобич не мог произнести ни слова. Только после того, как его перестали качать, он спросил:

— Что случилось, хлопцы? С чем вы меня поздравляете?

— С правительственной наградой, дорогой Борис, — опережая всех, сказал Сенька Гудкевич. — Около часа тому назад передали из Москвы Указ о награждении группы белорусских партизан. И ты есть в этом Указе. Имеешь орден Красного Знамени. Поздравляем!

— Поздравляем! — дружно подхватили партизаны.

— Спасибо, хлопцы, — взволнованно ответил Злобич. — А кто еще из нашего соединения в списке награжденных?

— Многие.

— Человек сто.

— Камлюку и Струшне — орден Ленина!

— Правильно! — воскликнул Злобич. — А у других какие награды?

— Орденом Красного Знамени, — снова опередил всех Сенька Гудкевич, — награждены Мартынов, Корчик, Вырвич, Новиков, Поддубный, Гарнак… Орден Красной Звезды получили Перепечкин, Смирнов, Зорин, Столяренко. Всех по памяти не пересчитаешь. Много хлопцев награждено медалями.

— В том числе и вот этот хлопец, — сказал один из партизан и хлопнул Гудкевича по плечу.

Все засмеялись. Злобич протянул руку Гудкевичу, поздравляя его в свою очередь с наградой.

— Что ж, покачаем и тебя? — спросил он.

— Уже качали вот эти медведи! — показав на своих друзей, пошутил Гудкевич. — Так накачали, что даже бока болят.

Злобич улыбнулся. Он перекинулся с партизанами еще несколькими словами и торопливо зашагал через двор к крыльцу дома.

— А-а, Борис Петрович! — воскликнул Камлюк, увидев Злобича.

— Простите, если опоздал.

— Нисколько. Я рассчитывал, что ты прибудешь позже — дорога-то плохая.

— Да, очень плохая, — проговорил Злобич и крепко пожал Камлюку руку. — Поздравляю вас с наградой!

— Взаимно, дорогой! Сегодня в нашем соединении многих надо поздравлять… Ну, раздевайся, садись. У нас, как видишь, изменения: новую резиденцию избрали… Неделю подряд прилетают «гробы», очень бомбят, все по центру города метят. Один из наших складов, что был в здании тюрьмы, вдребезги разбит. Такая потеря! В помещении райкома ни одного стекла не уцелело, все выбиты… Ну, говори, как там у тебя… Нажимают?

— И крепко, Кузьма Михайлович, — Злобич разделся и, повесив кожаную куртку на гвоздь возле двери, присел к столу. — Хотят отбросить от железной дороги.

— Больше того, — перебил его Камлюк, развертывая на столе карту Калиновщины, — напирают не на одного тебя, на все отряды. Хотят окружить и уничтожить… Словом, над районом собираются тучи.

— Что ж, будем рассеивать, — не выдавая своего внутреннего волнения, проговорил Злобич.

Его спокойствие я уверенность понравились Камлюку. Вот так, вероятно, и все партизаны встретят весть о новых боях: спокойно и сурово. Люди, воюющие каждый день, принимают такие новости как неизбежные. Конечно, если бы не этот нажим вражеских дивизий, Камлюк поставил бы теперь перед Злобичем другую задачу, о чем уже шел разговор в высших инстанциях.

— В Центральном штабе предполагали твою бригаду послать на запад.

— Зачем? — оживился Злобич.

— Рейд через всю Белорусь в район Белостока. Надо там помочь населению развернуть партизанское движение.

— Хорошо бы! — глаза Злобича радостно блеснули, он на мгновение задумался и потом мечтательно произнес: — Рейдированье — сильная штука!

— Безусловно! — подхватил Камлюк. — Этот метод проверен в боях на любой территории — и на степных просторах, и в лесах. Но и другие методы партизанской борьбы не хуже. Все партизаны — и те, кто совершает далекие рейды, и те, кто всю войну борется на территории одного или двух — трех районов, — делают большое дело. Помнишь, весной этого года через наш район проходила из соседней области бригада Павла Блискуна?

— А как же, помню.

— Так послушай о нем. Ты знаешь, что эта бригада долгое время жила у нас. Она ела наш хлеб, через наши аэродромы получала боеприпасы, находила приют в наших деревнях и борах, не раз выручалась нами в боях — словом, была окружена вниманием и заботой. Что ж, мы своим друзьям рады помочь, у нас народ щедрый и приветливый. Но каким неблагодарным человеком оказался Блискун! На прощание он заехал ко мне и Струшне. Подвыпив, наговорил нам много гадостей, вроде того, что только он настоящий партизан, потому что рейдирует, не сидит на месте, а нас поносил, осуждал всю нашу тактику, говорил, что мы не воюем, а только по лесам и болотам прячемся.

— Какой же он глупец! — не выдержал Злобич. — А разве тактика, при помощи которой мы разгромили врага в своем районе, плохая? А разве с боями пробираться на задания за десятки и сотни километров от Калиновщины и потом с боями возвращаться назад — не рейдированье? Мы со всякой тактикой знакомы и при всякой тактике имеем успехи. Как ему не стыдно?!

— Ему-то потом и стало стыдно. На следующий день, проспавшись, он прибегал просить прощения, — Камлюк усмехнулся и пристально взглянул на Злобича. — Рассказываю тебе о Блискуне в назидание! С этой же целью скажу тебе и еще об одной вещи. В условиях Белоруссии глубокие рейды надо проводить с особенным умением. У нас на каждый район приходится по крупному соединению. Что получится, если неумело пустить эти стотысячные массы в глубокие рейды? Может получиться толкучка и суета. Вот почему организованность — и дисциплина во время рейдов — основная забота. И еще — согласованность, координация действий с партизанами, через район которых приходится проходить. Надо уважать этих партизан, не злоупотреблять их доверием и не ставить свои интересы выше их интересов. Ибо они могут сразу же образумить, если задерешь нос и начнешь куролесить, — Камлюк откинулся на спинку стула и, слегка стукнув ладонью по столу, добавил: — Помни обо всем этом, Борис Петрович. Это может пригодиться, если тебе придется пойти на Белосточчину… Сперва такая команда была, но потом отложили, узнав, что на наш район надвигается большая гроза. — Камлюк вдруг хлопнул себя по лбу и воскликнул: — Слушай, чуть не забыл, поклон тебе от Гарнака.

— Письмо прислал?

— Да. И Ковбецу кланяется, передай ему. Еще раз благодарит за удачную операцию. Сообщает, что выписался из госпиталя, работает в Центральном партизанском штабе. Жалеет, что по состоянию здоровья его сюда не пускают.

В комнату вошел Струшня. Он молча и как-то многозначительно пожал Злобичу руку и обратился к Камлюку:

— Можно начинать совещание, Кузьма, Из отрядов все прибыли.

— А председатели сельсоветов?

— Двух пока нет.

— Минут через пять начнем. Вот только побеседуем с Борисом Петровичем. Присаживайся, Пилип, — сказал Камлюк и, взглянув на Злобича, склонился над картой. — Ну, докладывай, где там у тебя силы врага концентрируются. Нанесем их на карту — видней будет мишень…

4

Совещание заканчивалось, когда в комнату вошел радист и передал радиограмму.

— Из бригады Злобича весть, — Камлюк взглянул на присутствующих и потряс радиограммой. — Как мы и ожидали, гитлеровцы начали наступление. Одна их группа, основная, ломится по родниковскому большаку, а вторая, параллельно первой, — по дороге Бугры — Выгары. Как видите, противник торопится… Задачи каждому понятны?

— Понятны, — послышалось несколько голосов.

— Значит — в бой, товарищи!

Злобич задержался. Вместе с Камлюком, Струшней и Мартыновым он еще с полчаса просидел над развернутой на столе картой, согласовал свои планы и только после этого покинул штаб.

Вскочив в седло, Злобич с места пустил коня галопом, пронесся по окраине Калиновки и выехал на большак. Длинноногий, легкий на бегу молодой жеребец, вытянув шею, стремительно летел вперед. Злобич перевел коня на рысь только тогда, когда почувствовал, что связные далеко отстали от него.

— Вы что — на волах едете? — набросилсяон на них, когда те подтянулись.

Партизаны молчали. Им памятны были слова комбрига о том, что хорошие связные должны ездить быстрее своего начальника. Правда, сказано это было мимоходом, почти шутя, но после того разговора связные несколько раз меняли своих лошадей, подбирая хороших рысаков. Меняли много — и все напрасно, потому что, какую бы лошадь они ни выбрали, она все равно не могла угнаться за быстроногим жеребцом комбрига. По этому поводу Злобич иногда подшучивал над связными, но часто, когда обстановка требовала быстрой езды, шутки его были невеселые…

Так было и теперь.

Дальше поехали крупной рысью. Время от времени сдерживая своего коня, пытавшегося перейти в галоп, Злобич внимательно прислушивался к стрельбе, смотрел на восток, где свет ракет колыхал предутреннюю мглу.

Конь проскочил мимо трех сосенок и вдруг с большака повернул на узкую полевую дорогу, ведшую к Ниве. Злобич осадил его, потрепал по шее и прошептал:

— Ах ты, умница! И мне хочется этой дорожкой, но… не получается.

Он вспомнил радиограмму, слова о том, что основные силы противника ломятся по родниковскому большаку… Об этом убедительно свидетельствовала и доносившаяся от Родников стрельба. «Полевой дорогой, — думал Злобич, — гитлеровцам трудней продвигаться, но если они прорвутся на большаке, районный центр сразу окажется под большой угрозой».

— В Смолянку… в штаб поедем, товарищ комбриг? — услышал он голос Турабелидзе.

— Нет. На Родники. В отряды Калины и Зарудного! — он повернул коня и поехал на большак.

На рассвете они прибыли в Родники. При въезде в село Злобич увидел на выгоне воронки от снарядов, развороченный угол гумна — ночью враг бил сюда из орудий.

Ехали по обочине дороги, вдоль кювета. Под копытами лошадей чавкала грязь. Вокруг стояла настороженная тишина, только время от времени прерываемая одиночными выстрелами километрах в трех от села.

Грохот, стоявший ночью над большаком, теперь перекатился на юг от Родников. Там беспрерывно строчили пулеметы и автоматы, взрывались мины. По звукам Злобич определил, что бой идет где-то возле Нивы. Вспомнилась Надя — и сердце тревожно защемило. Как она там теперь?

— Товарищ комбриг! — вывел его из задумчивости неожиданный возглас.

Он оглянулся и увидел командира отряда Антона Калину, идущего от здания сельисполкома. Злобич спешился и направился навстречу ему. Здороваясь, он заметил покрасневшие от бессонницы глаза Калины, выражение усталости на его небритом широком лице. «Видимо, немало сил вымотала эта ноченька», — пронеслось у него в голове.

— Выдержали натиск?

— Да, но разведка доносит, что гитлеровцы готовят новый удар.

— Какие потери?

— В нашем отряде погибло пять человек, и у Зарудного три… Раненых всего — двенадцать…

— Плохо… Так ненадолго хватит сил. Позиционный бой невыгодный. Мы — партизаны, а не фронтовая часть.

— Хорошо еще, что имеем лесные завалы, рвы… Если бы не они, жертв было бы значительно больше. Вообще черт знает что было бы. Гитлеровцы перли на танках, на мотоциклах. А как напоролись на рвы и на завалы — стоп, объезжать их не осмелились… Побоялись завязнуть.

— А что делается около Нивы? — спросил Злобич. — Связь с третьим отрядом есть?

— Недавно приезжал оттуда связной. Говорил, что бой идет в нивском лесу. Отряд Перепечкина и дружинники едва сдерживают натиск.

— Так-так… А где Зарудный?

— Там, на переднем крае, — показал Калина рукой на восток, в направлении леса. — Я только что оттуда.

— Ну, бери своего коня. Поедем в отряды.

5

Давно стемнело, но девушки не торопились расходиться по хатам. Они сидели на скамейке у Ольгиного дома и оживленно болтали. Только Надя в этот вечер была рассеянна, мало шутила и смеялась, а все поглядывала на дорогу, идущую от Калиновки.

Вдруг до девушек долетели звуки канонады. Все умолкли и, вскочив со скамейки, стали настороженно оглядываться по сторонам. Прислушиваясь к стрельбе, они торопливо стали расходиться.

На улице, против своего двора, Надя попрощалась с подругами, но в хату не пошла. Она еще долго стояла у ворот, напряженно смотрела то в сторону большака, то в сторону Бугров. В ночной черноте непрерывно вспыхивали ракеты, пролетали трассирующие пули. Враг наступает на район, с ним бьются партизаны, может, и Борис уже там, в бою. Она вздохнула и направилась ко двору Змитрока Кравцова.

Из-за леса вышла луна. Длинные тени от строений и деревьев легли поперек улицы. Под ногами хлюпала липкая, густая грязь.

Надя хотела постучать в окно, но в это время увидела самого Змитрока. Луна освещала его кудрявую голову, худощавое лицо.

— Ты чего ходишь? — спросил Кравцов, открывая окно. — Не с кавалером ли свидание у тебя? Расскажу Борису.

— Э, дядька. Змитрок… лучше не шутите. Не до хлопцев… Вон где они все, — показала она рукой в сторону Родников. — Им там помощь нужна, а мы здесь бездельничаем.

— А что, по-твоему, нам делать?

— Как это что? Вы же начальник дружины — лучше меня знаете.

— И знаю, миленькая, — обиженно сказал Кравцов. — Не думай, что только ты одна не спишь. Я уже посылал человека. Сказали — ни с места, ожидайте приказа, охрану усилить. Так что иди отдыхай, потому что утром тебе на пост заступать.

— Знаю.

Надя молча отошла от окна. Грустная и недовольная, она вернулась домой. Отец и мать тоже еще не спали. Они, как и все нивцы в эту ночь, сидели у окон и тревожно прислушивались к нарастающему грохоту.

— Вот окаянные, снова лезут сюда, — ворчал отец.

— Может, вынести в огород кое-какие вещи? А то, если заскочит в деревню эта нечистая сила, все уничтожит… Давай, старик, спрячем кое-что, — настаивала мать; не дождавшись согласия, она сама принялась складывать в мешки одежду и выносить в огород.

На рассвете канонада на большаке и у Бугров утихла. Надя, не раздеваясь, прилегла на кровать и, усталая, сразу заснула. Склонившись над столом, задремал и Макар. Только одна старуха, непрерывно топталась на месте, не зная, что ей делать: выносить ли из хаты остальные вещи или идти в огород за теми, что вынесла раньше.

Однако затишье было коротким, вскоре километра за два от Нивы опять поднялась стрельба. Через деревню туда стали продвигаться пешие и конные партизаны.

Надя выбежала из хаты. Первым, кого она встретила на улице, был Змитрок Кравцов. Оказалось, он шел к ней.

— Зови своих подруг! Четыре девушки нужны, — с тревогой в голосе проговорил он. — Приходите ко мне в хату, там вас ждет доктор Ковбец.

Надя побежала в конец деревни. Сперва она позвала Ольгу Скакун, потом еще двух девушек. В ее организации это были лучшие комсомолки. С ними она создала в деревне комсомольское подполье, с ними выполняла поручения партизан, укрепляла дружину самообороны, помогала Змитроку Кравцову налаживать в деревне жизнь. Когда-то малоопытные и непрактичные, девушки за годы войны научились выполнять разнообразные задания, смело брались за каждое дело.

Подойдя к хате Кравцова, они увидели на стене листовку. Это было воззвание районного комитета партии и райисполкома к трудящимся района, партизанам и дружинам самообороны.

«Гитлеровские банды блокировали район. Они стремятся разгромить силы народных мстителей, снова создать в деревнях свои гарнизоны, чтобы грабить и расстреливать советских людей.

Дружинники! До этого времени вы каждый час, днем и ночью, бдительно охраняли свои деревни от фашистских лазутчиков и этим самым активно помогали партизанам. Теперь наступило время всем вам присоединиться к партизанским отрядам.

Трудящиеся, к оружию! Все силы против врага! Смерть немецко-фашистским захватчикам!»

Прочитав воззвание, девушки молча переглянулись и пошли во двор Змитрока. В хате их ждал Рыгор Ковбец.

— Помните, как оказывать первую помощь раненым? До войны я читал вам в школе лекции. Не забыли?

— Помним, — ответили девушки.

— Отлично. Теперь будете проходить практику. — Ковбец открыл небольшой чемоданчик, вынул из него несколько индивидуальных пакетов и роздал девушкам. — Ваша дружина присоединится к партизанам и вступит в бой. Вместе с ней вы пойдете в лес, будете выносить раненых с поля боя и доставлять в сарай за деревней. Знаете, где это?

— Нам ли не знать! — ответила Ольга и спросила: — Только почему туда, а не в деревню?..

— На всякий случай. Там безопаснее.

Пока Ковбец объяснял девушкам их обязанности, Змитрок Кравцов собирал на улице свою дружину. Выстроив в ряд бойцов, Змитрок проверял исправность оружия, наличие патронов. Дружинники были разного возраста, а их оружие — разного вида.

Вот рядом с Макаром Яроцким, старым и опытным человеком, стоит Вася Корольков, самый молодой член комсомольской организации и дружины. Он небольшого роста, худощавый, с быстрым взглядом круглых глаз. Его впалые щеки и острый подбородок покрыты светлым пушком. На нем широкий серый пиджак из домотканого сукна, на голове большой отцовский картуз, который надоедливо сползает на брови, придавая мальчику вид гриба-боровика. Вася, казалось, сам понимал, что имеет неказистый вид, и, словно желая компенсировать это, старался быть особенно серьезным, выпячивал грудь. Чтоб не запачкать в грязи приклад винтовки, он поставил ее не на землю, а на носок сапога, стоял и с озорством поглядывал на своего соседа в строю — Макара Яроцкого.

— Что ты заришься на мое ружье? Не менять ли хочешь? — заметив Васин взгляд, подмигнул Макар.

— Что я буду делать с вашей трещоткой?

— Трещоткой?.. Ишь, хоть мал, а на язычок остер. Придачу давай — не променяю. Своим ружьем я, хлопче, не одного зверя уложил. А вот что ты убьешь — посмотрим…

— Что за спор в строю? — послышался голос Кравцова.

Макар покосился на Василька, хотел было еще что-то сказать, но, увидев, что к нему ковыляет Кравцов, удержался.

— Как, дядька Макар, твоя бронебойка? Исправная? Патронов много? — Змитрок взял ружье и принялся осматривать его.

— Исправная. Тридцать патронов есть. Зарядил картечью, что сберегал для волков.

— Здорово! Хороший гостинец приготовил гитлеровцам, — усмехнулся Кравцов и, вернув старику ружье, неожиданно сказал: — Старый ты, дядька Макар… Может, в деревне бы остался? За порядком проследил бы тут.

— Ты что, Змитрок, смеешься надо мной. А может, хочешь, чтоб я тебя обругал?

— Я серьезно говорю. Трудно тебе будет.

— Ничего, как-нибудь… За волками охотиться тоже нелегко, даже хуже: бегать надо. А тут на тебя сам зверь будет лезть. Лежи и только стреляй, — задорно ответил Макар. — Сам оставайся, ты же не здоровей меня… да к тому же инвалид… Или вот этого шпингалета оставь, — добавил он, показывая на Василька.

— Ты меня, дед, не трогай! — сердито возразил Корольков.

Кравцов, поняв, что ничего не получится, только безнадежно махнул рукой и отошел в сторону. Увидев Ковбеца, вышедшего вместе с девушками из хаты, он сообщил:

— Все готово.

— Значит, пошли.

6

Отстреливаясь, партизаны уходили из Бугров, жители деревни убегали в лес, а Никодим Космач, стоя посредине своего двора, все еще не мог решить, что ему делать: бежать ли за людьми или оставаться дома. Он чувствовал себя очень плохо, казалось, хуже, чем даже в те трудные дни, когда он пробирался домой из фашистского лагеря. Вот беда! Жил без особых забот, а теперь ломай голову: какой стороной упадет его судьба — орлом или решкой.

Оставаться здесь — можно погибнуть или попасть в плен. С фашистами шутить нельзя, это волки: трогай их или не трогай, а они все равно накинутся на тебя, их характер он узнал еще в лагере. Ничего хорошего ждать от них нельзя, да он и не ждет. Не трогали бы только его, дали бы спокойно пожить, как он сам хочет. Ни они его, ни он их. Но может ли так быть? Хотя всякое бывает. Иногда самому надо уметь все обставить. К ним не бросайся и от них не прячься, так и проскользнешь, уцелеешь. Говорят, будто они даже доброжелательно относятся к тем, кто от них не убегает. Да и в листовках они писали об этом. Так это или не так — дьявол их разберет.

Никодим подумал еще и о том, что немцы, пожалуй, долго не будут здесь торчать. Повертятся и потянутся в Калиновку. Если даже и простоят день — два, не покажется же он, пожилой человек, болячкой им в боку. Что он — важная птица? Придут в дом, поговорят и уйдут. Ну, а коль придется кое-что выложить, чтобы задобрить, — беда невелика, зато остальное добро сбережешь. Понятно, если быть здесь самому, то как-нибудь можно упросить их, чтоб хозяйство не уничтожали. Гляди — и двор будет цел, и имущество не пойдет прахом. А если, не приведи господь, рухнет все это, кто он тогда? Надрывал, надрывал живот — да и все дымом в небо? Лучше уж тогда вместе со всем добром и самому в землю лечь.

Никодим с тоской взглянул на свой новый дом — пятистенку. Два окна с покрашенными ставнями выходили на улицу, а четыре — смотрели во двор. Окна большие, а стекла такие чистые, что их почти не было видно. Это же какое стекло! Прозрачное, с едва заметной голубизной!.. Да и весь дом — просто игрушка! И остальные постройки — хоть куда. Что и говорить, немало пришлось помозолить руки, чтобы сделать двор прочным. Только за последний год он выстроил вместительный, с двойным потолком, амбар, подновил хлев для скота, сделал сеновал. В нынешнем году он собирался строить баню и собственное гумно на лугу, мечтал вырыть во дворе колодец. Лесу бесплатного сколько хочешь Только в последний год партизаны стали присматривать за лесом, а до этого он почти никем не охранялся. Да и не удивительно. Партизаны были озабочены своими делами, а гитлеровцы боялись сюда нос сунуть. Только и строиться в такое время. И Никодим возил бревна, сколько ему хотелось. Что бы там люди ни говорили и как бы его ни обзывали, он не обращал внимания и делал свое дело. Пусть завидуют его недоброжелатели — им не угнаться за Никодимом. Безусловно, его не любят, даже ненавидят. Ну и что же? Случалось и раньше такое. Помнится, как косились на него перед коллективизацией. А за что? За годы советской власти он так наладил свою жизнь, что ни к кому не ходил занимать, своими силами выкручивался. И сам стал отворачиваться, когда к нему обращались за помощью. Вот за это да за кое-что другое — мол, общества чуждался, в колхоз не торопился идти — за все это и стал не по нраву людям, даже тем, которые жили не хуже его. Потом вступил в колхоз, работал старательно. Жизнь год от года улучшалась. Теперь бы люди уже как сыр в масле купались в добре, если бы не эта война. Приперся фашист, в первые же дни разогнал колхоз, приказал жить по иному распорядку. Так что ж ему, Никодиму, делать? Некоторые люди руки опустили, безразличными стали к земле, к хозяйству. Но он не из таких. «Нечего тратить время на раздумье», — рассудил он, вспомнив прежнюю единоличную жизнь.

— У меня есть руки, и они любят ковыряться в земле, — сказал он жене, когда вернулся из плена. — Надо как-то жить, Мавра. Случилась такая жизнь — надо приспосабливаться к ней. Фашист — лютый. Но черт его бери! Мне с ним детей не крестить и в управе не сидеть. Я — землероб. И коль он наделит меня землей, как обещает, и не будет совать носа в мое просо, мне больше ничего не надо. Мы будем с тобой жить и детей растить.

И у Никодима началась жизнь для себя, для своей семьи, для своего хозяйства. Прочным двором, будто какой-то огромной, неприступной стеной, он хотел отгородиться от людей, от всего, что творилось на свете.

И вот теперь, когда все пошло на лад, грозно надвинулась опасность. Приближается беда, и что будет — трудно сказать. Как буря, она может пронестись над его двором и все опустошить. Ему казалось сейчас, что все нажитое им добро легло ему на плечи невыносимой тяжестью, гнет к земле.

— Никодим, чего ты глаза вытаращил? — закричала ему жена, идя в огород с охапкой одежды. — Убегай!

— Никуда не пойду, Мавра. Буду тут. Беги скорей к детям в блиндаж.

Она не стала возражать: не такой у нее характер. Ответ Никодима был для нее понятен. Она знала, что муж готов перенести все муки ради спасения хозяйства. Сильная его привязанность к хозяйству ей, Мавре, нравилась. Это качество у Никодима заметил и оценил еще ее отец-покойник. «Вот кто не растрясет мое добро», — сказал ей тогда отец, который, почувствовав приближение смерти, выбирал для дочери примака. «Скупой он, за копейку задавится», — ответила она отцу, не представляя даже себе, что через месяц ей придется жить с Никодимом. «Скупой? — удивился тогда отец. — Такой и нужен для хозяйства, а что не нравится тебе — не беда, привыкнешь. Коня с быком запряги — не ладят, а потом свыкнутся, норов один у другого переймут — смотри, и повезли воз в согласии, шаг в шаг».

Эти слова отца не раз потом вспоминались ей. И чем больше она жила с Никодимом, тем больше сглаживались противоречия между ними, рождалось согласие в жизни. Вот и теперь она ничего не могла возразить ему, а то, что посоветовала убегать со двора, так и сама не могла бы объяснить, почему так сказала. Вернее всего, сказала в минуту страха. А если бы он согласился и бросил хозяйство на произвол судьбы, она упрекнула бы его за безразличие к добру.

Мавра больше не показывалась во дворе. Она почти все вынесла из хаты, из амбара. Некоторые вещи она зарыла в землю, кое-что отнесла в огород и спрятала там в кустах. Старшую девочку и сына-подростка выпроводила со скотом в лес. Имела бы силы, кажется, и двор по бревнышку перенесла бы в убежище. Тогда можно было бы и Никодиму убегать в лес.

Оторопевший, он стоял посредине двора, нервно теребя бороду. Казалось, ни треск выстрелов на выгоне, ни голоса людей на улице — ничто не может вывести его из оцепенения.

— Убегай, дедушка! — крикнул какой-то партизан, пробегая мимо двора.

Никодим молча покосился на него.

В таком оцепенении он пробыл до тех пор, пока не увидел у калитки солдата в темно-зеленом мундире, пока не услышал над своей головой треск автоматной очереди.

— Рус партизан?! Партизан?..

Солдат почти упер в грудь Никодима свой короткий автомат. Глаза его горели, бешено шарили по двору, он тревожно всматривался под навес, в черноту открытых дверей сеновала и хлевов — не угрожает ли опасность оттуда? И, возможно, желая быстрей убедиться, что в этом дворе его не подстерегает смерть, он так люто напирал на Никодима.

— Я здесь хозяин. Вот мой дом. Я никс партизан.

Во двор вбежало несколько гитлеровцев. Один из них, в форме офицера, подскочил к Никодиму, а остальные рассыпались по двору. И сразу же из хаты донесся звон посуды, посыпалось стекло из окон, из сарая послышалась кудахтанье кур, а под навесом, забившись в валежник, завизжала подстреленная собака.

В нос Никодиму ударило гарью, он заметил, что из-за деревьев, окружавших двор, повалили клубы дыма. Горела деревня, и над ней в воздухе стоял треск и гул. Дым все больше и больше заслонял небо, сизой пеленой заволакивал улицу, двор, удушливо щекотал в горле Никодима. «Вот и конец всем надеждам, рухнуло все», — мелькнуло в его голове. Но не о хозяйстве в эту минуту приходилось думать. Припертый к стене хлева офицером, толстым, с синим шрамом на лице, Никодим должен был думать сейчас о том, как спастись от смерти.

— Где партизаны? Говори! Показывай!

— Пан, откуда же я знаю? Здесь их нет.

— Не прикидывайся, свинья! Говори, где они прячутся?

— Не знаю. Дел я с ними не имею, сам прячусь от них. У меня, кроме хозяйства, никаких забот. Греха никакого не имею перед вами. Сами видите, убегать даже не стал…

— Скажешь, где партизанские стоянки? — лютовал офицер.

Он схватил его за бороду и стал дергать. Но что мог рассказать Никодим? Он только стонал и просил пощады. Офицер пинал его, бил по щекам, стрелял возле его ушей. Убедившись в бесполезности своего допроса, а может, ему просто надоела эта возня, он сильным ударом повалил Никодима на землю и сплюнул.

— Смилуйтесь… За что?..

— Свинья! — снова сплюнул офицер.

— Куда его, господин обер-лейтенант? — спросил солдат, стоявший рядом с офицером.

— Туда же! — крикнул обер-лейтенант и вышел со двора.

Солдат ударом в спину поднял Никодима с земли и, толкая прикладом, погнал на улицу, по которой двигались повозки. Никодим шел, шатаясь, словно пьяный. Перед его глазами дым разбегался страшными разноцветными кругами.

В конце деревни их обогнало несколько солдат и полицейских. Они бежали по выгону и на ходу стреляли в сторону кустарника, гнались, как понял Никодим, за каким-то человеком. Вскоре они, тяжело сопя, вернулись назад.

— Что? Догнали? — послышался от одной из повозок голос того офицера, который бил Никодима.

— Капут ему, господин Рауберман, — ответил детина в форме полицейского. — Автомат мой исправный.

Конвоир подвел Никодима к продолговатому хлеву, стоявшему на выгоне. Ворота были открыты, возле них стояло несколько солдат и полицейских, внутри же хлева толпилось человек тридцать бугровцев. Это были женщины и дети, среди них Никодим неожиданно заметил Мавру с ребенком, видимо, ее нашли в блиндаже. Взглянув на мужа, Мавра громко заплакала и рванулась ему навстречу. Ударом приклада в плечо один из солдат отбросил ее назад. Только тетерь Никодим понял, зачем его привели сюда. Он слышал, что оккупанты в захваченных деревнях загоняют людей в какое-нибудь помещение, запирают его и потом поджигают. При мысли об этом Никодим весь сжался, лицо его покрылось холодным потом.

В этот момент к часовым у ворот подскочил полицейский.

— Нужен один мужчина!

— Зачем, господин Бошкин?

— Вы же видели сами… Возчик сбежал — нужна замена.

— И не поймали?

— Пуля поймала.

— Кого же тебе дать? Видишь, одни дети и женщины.

— А где тот старик, которого Рауберман только что отослал сюда?

— Да вот он.

Полицейский повернулся и, увидев Никодима, скомандовал:

— Марш!

Он подвел его к повозке, стоявшей на обочине улицы.

— Пристраивайся к обозу. Головой отвечаешь за то, что везешь. И не вздумай убегать, как тот…

Никодим молча взял вожжи. Он пристроился к обозу и, держась за грядку повозки, обессиленно шагал по пылающей деревне. На повозке поскрипывали тяжелые ящики с боеприпасами.

Выехав за деревню, Никодим оглянулся: над его двором полыхало высокое пламя. Огонь охватил и крышу хлева, в который оккупанты согнали женщин и детей.

Ноги у Никодима подкосились, в голове помутилось. Чтоб не упасть, он схватился за тяжелые ящики и животом повис на них.

7

Ручей, вытекавший из лесных болот, за долгие годы проложил глубокий след через поле, до самой деревни. По обоим берегам его густо разрослись кусты ольховника и лозняка.

По этим зарослям дружинники незаметно дошли до леса. Здесь на минуту остановились, посоветовались и, выбрав наиболее короткий путь, зашагали дальше. Потребовалось немного времени, чтоб пересечь небольшой, около сотни гектаров, лес. Прислушиваясь к близкой стрельбе, дружинники шли молча, настороженно. Когда замелькали просветы опушки, Ковбец повернул влево, ввел людей в густой ельник и остановился.

В это время в стороне затрещали сучья, раздвинулся ельник и к ним вышел среднего роста, широкоплечий, полнолицый человек.

Одет он был в кожаную куртку, цветом напоминавшую еловую кору. На боку у него была брезентовая полевая сумка, поперек груди висел автомат.

Выглядел партизан солидно, и Надя слышала, как Вася Корольков восторженно шепнул ее отцу:

— Кто это? Видать, самый главный тут?

— Это Перепечкин! Что он выделывал когда-то в Калиновке. А теперь — командир отряда. Тебе все диво, а я с ним, может, чарку выпивал, — похвастался Макар Яроцкий и, нарочито громко кашлянув, уставился на Перепечкина: ему хотелось, чтобы тот немедленно обратил на него внимание.

Командир отряда поздоровался со всеми, отдельно поклонился Наде и Макару, отчего старик самодовольно усмехнулся. Из лесу вышел еще один партизан, и Перепечкин приказал ему:

— Отведите людей в первую роту. Девчатам — остаться…

Дружинники пошли. Перепечкин проводил их коротким взглядом и повернулся к Ковбецу и девушкам.

— Раненые лежат вот там, под дубом, — сказал он, показывая в ту сторону, откуда сам только что пришел. — Давайте быстрей эвакуировать их.



В воздухе послышался пронзительный вой, он на некоторое время заглушил звуки близкой и частой ружейной стрельбы. Надя рванулась к елке, за ней бросились остальные девушки. Глядя на них, Перепечкин усмехнулся, подмигнул Ковбецу. Слева, шагах в двухстах, раздался взрыв.

— Что, испугались? — спросил Перепечкин, когда девушки поднялись с земли. — Необстрелянные! Где та мина — а у вас душа в пятки!

— От неожиданности, — смущенно проговорила Надя.

— Понимаю. Было и со мной такое. Не смущайтесь. Не то еще будет… Ну, за дело. Веди их, Рыгор Константинович.

Они разошлись. Перепечкин направился на опушку леса, а Ковбец со своими помощницами — к дубу, где размещался пункт первой медицинской помощи.

Девушки принялись за работу. Первую группу раненых они эвакуировали под наблюдением Ковбеца. После этого Ковбец остался в сарае, а девушки снова пошли в лес. Вскоре они переправили вторую группу раненых и опять отправились в отряд.

Сарай за деревней стал настоящим полевым госпиталем. Ковбец непрерывно сновал из одного угла в другой, заботливо суетился возле раненых. Одному партизану он перевязывал руку, второму поправлял изголовье, третьего уговаривал не стонать, лежать спокойно. Забот было немало как ему, так и его помощницам.

— Виден ли там хоть конец боя? — спросил Ковбец, когда Надя вместе с Ольгой принесли нового раненого.

— Не утихает бой, Рыгор Константинович. Раненых из-под дуба уже всех эвакуировали, — ответила Надя, выходя вслед за Ольгой из сарая.

Когда они вернулись в лес, их встретил посыльный от Перепечкина.

— Давайте в первую роту, там есть раненые, — сказал он и повел девушек за собой.

Маскируясь, они шли вдоль лесной опушки, по тылу партизанской обороны. Над ними время от времени визжали мины, снаряды. Приходилось часто останавливаться, прячась за стволы деревьев.

Под ногами потрескивал валежник, в низинах хлюпала вода. Через несколько минут они подошли к переднему краю первой роты. Здесь начиналось мелколесье, дальше нельзя было идти во весь рост: местность прошивалась пулями, забрасывалась минами и снарядами.

Впереди на возвышенности показалась большая поляна. В центре ее стоял курган — братская могила времен шведской войны. На поляне кое-где виднелись кусты орешника и малинника. Отсюда хорошо была видна окрестность: и весь лес, и шапка нивского ветряка, и деревня Выгары с ее полями. От выгаровских полей поляну отделяла только узкая кайма молодого осинника, росшего на склоне пригорка, над ручьем.

Эта поляна, важная в стратегическом отношении, особенно беспокоила врага. Прибыв на рассвете в Выгары, гитлеровцы первые свои снаряды и мины послали сюда, рассчитывая, что на таком пригорке партизаны обязательно организуют оборону. Перелесок и поляну они обстреливали долго и упорно. Но партизаны, хорошо окопавшись и замаскировавшись, ни единым выстрелом не выдавали себя. Нелегко было сдерживаться. Командир первой роты Григорий Погребняков волновался больше всех. Через связного он неоднократно добивался от Перепечкина разрешения начать бой. Но каждый раз получал приказ:

— Молчать! Не выдавать себя.

Наконец обстрел поляны прекратился, и из кустарников от Выгаров показалось около сотни автоматчиков. Виляя между кустами, они цепочкой рассыпались по низине, заторопились к лесу. Наблюдая за ними, Погребняков приказал своим людям:

— Ожидать команды! За самовольство — расстреляю!

Нетерпение овладело каждым. И вдруг, когда немцы уже были совсем близко, командир роты подал сигнал: две короткие очереди из автомата. Перелесок мгновенно ожил, всколыхнулся от огня.

— Смотри, смотри, как я подцелил гада! — закричал Макар Васильку.

Старик показывал на подстреленного им автоматчика, который скатился с пригорка и, хватаясь за живот, корчился на земле.

— Прикончи, дед! — воскликнул Василек, перезаряжая винтовку.

— Жалко патронов на такого гада. И так сдохнет, — ответил старик и стал стрелять по второму автоматчику, убегавшему к деревне. Старик выстрелил раз, второй и вдруг попросил Василька: — Бей вот по тому, длинноногому! Моя что-то не достает.

Василек прицелился и выстрелил. Длинноногий взмахнул руками, дернулся назад, а потом ничком рухнул на землю.

Бой, вспыхнувший молниеносно, так же неожиданно и погас. Наступило затишье, только где-то слева еще раздавались редкие выстрелы: это вылавливали в кустарнике отдельных гитлеровцев, пытавшихся пробраться к Выгарам.

На лугу, у подножья пригорка, валялись вражеские трупы. Несколько партизан, спустившись вниз, принялись собирать трофеи — автоматы и гранаты. Оружие доставлялось в перелесок. Вдруг в воздухе послышался вой мин. Один взрыв, второй…

— В окопы! — закричал Погребняков «трофейной команде». Он окинул взором окружавших его партизан и сказал: — Обдурили фашистов, но и разозлили. Теперь начнут бить, только держись!.. — Погребняков удивленно взглянул на Макара Яроцкого. — Вы все еще с централкой?.. Кравцов!

— Я, товарищ командир.

— Немедленно заменить все эти трещотки на автоматы.

— Есть! Я говорил дядьке Макару — не соглашается. Стрелять, говорит, не умею из автомата, да еще из немецкого.

— Научить!

— Я и трещоткой, слава богу, уложил одного, — заявил Макар. — Только бы старание…

— Не разговаривать! — прервал старика Погребняков. — Бои будут большие. Вам же хочу лучшего, а вы — на дыбы. Не поменяете — отправляйтесь домой.

— Да я что, товарищ начальник?.. Надо — возьму автомат. Только разрешите, чтоб при мне была и централка. Она мне дорога — от колхоза премировали.

Погребняков улыбнулся и только махнул рукой.

Вскоре послышался гул самолета. Все взглянули вверх и увидели свастику на двойных фюзеляжах. Самолет, вероятно, был вызван по рации и имел точные данные о месте партизанской обороны. Вынырнув из-за леса, он стремительно пронесся над поляной. Перелесок вздрогнул, покачнулись деревья и кусты, утопая в темных земляных столбах. На окоп Макара Яроцкого упала молодая осинка. Когда заглохли взрывы, кое-где послышались стоны и крики раненых.

— Дедуля… дедуля! — долетело до Макара, когда он выбрался из-под дерева.

Старик бросился в сторону соседнего окопа и увидел Василька, лежащего на спине. Руками, по которым неудержимо сбегала в рукава пиджака кровь, Василек крепко сжимал свою раненую шею.

— Дедуля… — едва слышно шептали его побледневшие губы.

— Ах, дитятко мое… Чем же перевязать тебя?

Он расстегнул ватник, разорвал свою рубашку и начал перевязывать мальчику рану. К окопу подполз Змитрок Кравцов.

— Отведи его, дядька Макар, к Ковбецу.

Вражеский огонь не прекращался. По приказу Погребнякова рота оставила перелесок и двинулась через поляну в лес. Когда она вошла в запасные окопы, тот же самолет снова пронесся над осинником. Он еще злее бомбил поляну, обстрелял ее из пулемета, а чтобы посеять панику, сбросил несколько пустых бочек. Слушая, как бочки с воем падают на землю, Макар проворчал:

— Дурной, нашел кого пугать…

Погребняков думал, что самолет снова вернется для обстрела и бомбежки. Но прошло минут двадцать, а он не показывался. «Видимо, больше не прилетит», — решил Погребняков и приказал:

— Занять прежние позиции!

Партизаны двинулись вперед. Но, ступив на поляну, они подались назад — из перелеска по ним вдруг ударил шквал огня. Погребняков догадался: за время, пока над поляной хозяйничал самолет, новая группа фашистских солдат пробралась из деревни и закрепилась в перелеске. Он понимал, что означает не только для его роты, но и для всего отряда потеря пригорка — пункта, который господствует над окрестностью. «Позор! Зачем я вывел роту из перелеска? Это весь отряд поставит теперь под страшный удар», — с ужасом подумал Погребняков.

— Чего заколебался? — вдруг услышал он позади себя голос Перепечкина.

— Виноват, Андрюша. Подвел.

— Ну, раскис. Все знаю. Правильно сделал, что на время бомбежки вывел людей из перелеска. Это была бы верная смерть… Теперь нужна атака. Выбить врага!

Погребняков ободрился, исчезло чувство отчаяния, злость на самого себя. Окрыленный, он подал сигнал к атаке.

Партизанские взводы рванулись вперед. Вместе со всеми выбежал на поляну и Перепечкин.

— Андрюша, вернись! — кричал ему Погребняков.

Но Перепечкин будто ничего не слышал и, стреляя на ходу, упрямо бежал вперед. Вот он миновал несколько кустов, выскочил на открытое место. И вдруг, словно споткнулся, с усилием сделал два — три шага и упал.

— Андрюша! — склонился над ним Погребняков. — Куда ранило?

— Ноги… ерунда… — и уже тоном приказа добавил: — Вперед!

Он видел, как партизаны ворвались в перелесок, слышал, как там бушевала стрельба, силился подняться — и не мог: при самом незначительном движении нестерпимая боль пронизывала обе ноги. Андрей попытался ползти, раз было подтянулся на руках, но, сжав зубы, уронил голову на землю. «Не слушаются, окаянные, перебиты», — словно во сне, подумал он и вдруг почувствовал, как кто-то дотронулся до его ног. Боль с новой силой резанула по телу. Подняв голову, Андрей страдальчески огляделся: возле него были Надя и Ольга. Одно мгновение он смотрел на них, словно не верил тому, что видит, потом бессильно упал головой на руки.

— Клади на носилки. Нагнись — пули, — едва уловил он Надин голос и почувствовал, как его перевернули на спину и куда-то потащили.

Нелегко было выбираться с поляны. В воздухе не стихал свист пуль, а вскоре послышалось и завывание мин. Не поднимая головы, девушки быстро ползли, таща за собой Андрея. Остановились в гуще ельника, метрах в ста от поляны, ножом разрезали обе штанины Андреевых брюк и стали перевязывать раны. Когда заканчивали перевязку, Андрей раскрыл глаза и, сдерживая стон, спросил:

— Что с атакой?

— Фашисты выбиты из перелеска, — ответила Надя.

— Хорошо. Автомат мой с вами? — спросил он и снова сомкнул веки.

Девушки подняли носилки с земли и двинулись в сторону Нивы. Вскоре им навстречу попались два всадника-разведчика. Увидев Перепечкина на носилках, парни огорченно вздохнули:

— А мы ему донесение везем. Кому же передать?

— Он без сознания. Замещает Погребняков.

— Что такое? Какое донесение? — вдруг открыл глаза Перепечкин и попытался поднять голову.

— Лежите, лежите, — придержали его девушки. — Это разведчики.

— Что нового, хлопцы? — с тревогой в голосе спросил Перепечкин и, почувствовав, что разведчики колеблются с ответом, произнес громче, почти крикнул: — Ну, говорите скорей!

— Левый фланг Поддубного подвел. Около двух батальонов гитлеровцев прорвалось южнее Нивы. Стремятся окружить нас.

Наступило молчание. Перепечкин лежал неподвижно, напряженно думал. Через минуту сказал:

— Эх, Поддубный… сосед… Я же предупреждал его, чтоб левый фланг укреплял… — и, взглянув на разведчиков, приказал: — Передайте Погребнякову: отряд отвести на север от деревни. О прорыве немедленно сообщить штабу бригады.

Наступал вечер. Девушки торопливо шли вдоль ручья. У деревни они догнали Макара, несущего на плечах Василька. Увидев их, старик остановился, положил мальчика на землю и, сев возле него, заплакал:

— Ноги не идут. Что я несу Насте? Нет больше у нее сына, умер… Нет, не могу я нести…

Опустив носилки, девушки молча стояли. Не стало одного из их товарищей, самого юного комсомольца и дружинника. Опечаленные, они, не отрываясь, смотрели на Василька. В наступившей тишине отчетливее стало слышно журчание ручья. От него и от земли отдавало сыростью, сладковатым запахом перегноя и размытых корней лозняка. По кустарнику зябко пробегал ветер. Заходило солнце. Все вокруг продолжало жить, а вот Василька уже нет…

Макар встал. Он бережно поднял на руки мальчика, прошел несколько шагов и снова застыл на месте.

Молчаливые и задумчивые, девушки двинулись вдоль огородов. Вскоре они были возле сарая. Ковбец нахмурился, увидев на носилках Перепечкина. Встревоженный, он казался даже несколько неуклюжим, когда стал осматривать и перевязывать раненого. Перепечкин был без сознания.

Свет трех фонарей «летучая мышь», висевших на стенах в разных местах, освещал все углы сарая. Раненые лежали на разостланной свежей соломе. В сарае стоял густой запах лекарств. Ковбец ходил от одного раненого к другому, особенно часто склонялся он над одним, лицо которого было полностью забинтовано. Этого партизана привезли из-за Бугров, вражеская пуля навылет прошила ему обе щеки. Кормить его можно было только через зонд, и притом кипяченым молоком.

— Очень тяжело ему, — сказал Ковбец, взглянув на Надю и Ольгу. — Надо его накормить, он два дня ничего не ел… Достать бы молочка… Да и другим раненым не мешало бы…

— Мы сбегаем домой, — предложила Надя. — Принесем. Ладно?

— Боюсь за вас. Враг очень сильно напирает на деревню.

— Не бойтесь. Мы быстро.

— Ну, бегите. Только сразу возвращайтесь… Нам нужно выбираться отсюда…

* * *
До деревни было около километра. Девушки почти и не заметили, как прошли это расстояние. Вокруг стоял густой мрак. По шуму деревьев почувствовали, что подошли к околице. Миновав выгон и повернув на улицу, они вдруг услышали грубый окрик:

— Хальт! Хенде хох![4]

Надя увидела перед собой два автомата и две фигуры — солдата и Бошкина.

8

Вчера целый день бригада вела жестокие бои. Неумолкающая канонада гремела на правом фланге, у Нивы, где сражались бойцы Перепечкина. Неспокойно было и на левом фланге, на участке обороны отряда Зарудного. Находясь на родниковском большаке, Злобич слышал эту канонаду, получал из отрядов донесения, от которых то радовался, то мрачнел. Ему не терпелось побывать у Перепечкина и Зарудного, но он никак не мог отлучиться из отряда Калины, с большака, — на этом главном направлении гитлеровцы проводили одну атаку за другой.

Вечером сообщили, что на участке обороны отряда Поддубного враг прорвался и двинулся к Ниве. Эту весть привез связной Тихон Закруткин. Злобич в это время был в помещении сельисполкома. Он только что прибыл из отряда Калины к себе, в штаб бригады. Не дослушав Закруткина, он подошел к телефону, начал докладывать Камлюку о прорыве у Нивы. Вдруг он утих, несколько минут слушал молча, переступая с ноги на ногу. В штабе соединения уже знали о прорыве — сообщил сам Поддубный. Сказав пару слов о положении у Нивы, Камлюк заговорил о других делах. Злобич внимательно слушал его и только изредка вставлял слова:

— …Передам комиссару… Население понимает… Десять дружин, из каждого колхоза… Ковбец перебазировался… Пакет получили?.. Добавления к плану одобрены?.. Хорошо… Я понимаю, по телефону не стоит… Есть! Сил не пожалеем, ваш план осуществим… Спасибо… Нервы должны выдержать…

Он повесил трубку и взволнованно прошелся по комнате. Потом, взглянув на. Закруткина, сказал:

— Передайте Перепечкину мой приказ: отряд отвести на север от деревни, дальнейшее продвижение врага задержать!

— Есть! Только, товарищ комбриг, Перепечкина нет, ранен. А отряд уже отведен.

— По чьему приказу?

— Перепечкина.

— Толково!.. Тяжело ранен? Где он? Почему же ты мне сразу не сообщил? Ах ты…

— Вы же не дослушали, звонить стали… Ранен в ноги. У Ковбеца лежит. Замещает его Погребняков.

Закруткин был молчаливый, замкнутый человек: не спросишь — не скажет. «Он, вероятно, знает что-нибудь и о том, где теперь Надя, но вот молчит… — раздраженно подумал Злобич. — А спрашивать как-то неловко. В штабе есть люди, и следует ли им знать, что в эту минуту беспокоит мое сердце?» Все же он спросил:

— Где теперь нивские дружинники?

— В нашем отряде.

— Кто там?.

— Все.

Борис немного помолчал, думая, что Закруткин, может быть, скажет что-нибудь еще, но ничего не дождался. Тогда он, нахмурившись, сердито проговорил:

— Все. Быстрей газуй в отряд!

Это было вчера. Сегодня же на рассвете Злобич от связных узнал больше. Прошедшим вечером гитлеровцы бесшумно заняли Ниву и значительно потеснили поддубновцев к городу. А Ковбец, перебираясь с санчастью в партизанский тыл, при встрече рассказал, как Надя и Ольга выносили из боя раненых, как потом они пошли в деревню за молоком и не вернулись.

Все это встревожило Злобича. Едучи по большаку от Родников, он строил разные предположения о том, что могло случиться с Надей, представляя себе самое ужасное.

Километрах в трех впереди гремел бой. Отдаленная стрельба долетала отовсюду: сзади и с боков — это вели бой другие отряды соединения. Неожиданно стрельба стала заглушаться сильным грохотом. Где-то над Калиновкой послышался гул самолетов, потом взрывы… Один, второй, третий… Злобич и Сандро, круто повернувшись в седлах и взяв бинокли, стали всматриваться в сторону Калиновки. Два бомбардировщика несколько минут неистовствовали над городом. Когда они скрылись, появилась новая группа самолетов. Они мирно пролетели над городом и стали кружиться где-то над Подкалиновкой. «Что за маневр?» — подумал Злобич. Неожиданно он увидел, как из самолетов стали выбрасываться парашютисты.

— Десант высаживают! — воскликнул он и стал считать: — Один, два, три… десять… тридцать… Сбился… Ах, сволочи!

Невольно подумалось, что основные силы партизан второй день ведут бои в восьми — десяти километрах от Калиновки, что в городе теперь слабая оборона — там остался только небольшой отряд, недавно созданный Корчиком из комсомольцев Калиновки. Против большого десанта этому отряду вряд ли удастся выстоять. Какие же меры предпримет Камлюк? Он может вызвать какой-нибудь отряд или бригаду на разгром десанта. Впрочем нет, этого он не сделает… Отведи хотя бы его, Злобича, бригаду — оголишь оборону здесь, откроешь врагу дорогу к городу. Приказ же штаба соединения категоричен: каждому отряду во что бы то ни стало продержаться на своих позициях до вечера, когда под прикрытием темноты можно будет, обманув противника, удачно выйти в прорыв, который сделает на большаке его, Злобича, бригада… И вдруг — этот десант. Гитлеровцы будто разгадали намерения партизан и стремятся закончить бой до наступления ночи… Обстановка сложная. Какой же выход найдет Камлюк? Может, уйдет из Калиновки, сдаст ее десанту? Нет, поступить так — значит датьвозможность врагу разъединить партизанские силы и потом разгромить их по частям… Разве Камлюк допустит такое?

Когда самолеты скрылись вдали, от Подкалиновки долетела частая и громкая стрельба. С каждой минутой она нарастала.

«Камлюк, видимо, пытается уничтожить десант силой одного комсомольского отряда», — подумал Злобич и взглянул на Сандро.

— Видишь, парашютисты еще в воздухе болтаются, а наши уже огонь открыли, опередили их. Хорошо! Хоть немного отлегло от сердца… Поехали.

Сдерживая бег своего коня, Злобич пристально оглядывал окрестность. Ему хотелось теперь видеть не только большак и его обочины, но и далекие леса и поля, раскинувшиеся по обе стороны дороги. Сегодня вечером здесь, как решил штаб соединения, должен быть бой по прорыву блокады. Где удастся сделать прорыв, решится в ходе боевых действий. Партизаны готовятся прорвать блокаду во многих местах: и на участке отряда Перепечкина, и на участке отряда Зарудного, и здесь, на большаке. По какой дороге враг ни пойдет, он все равно должен попасть в ловушку, должен быть разгромлен. Таков строгий, точный расчет. Засады готовятся в нескольких местах, но прорыв будет произведен только на одном участке — там, где для этого окажутся наилучшие возможности.

Злобич пытался думать только о плане прорыва, о подготовке позиций для предстоящего боя, но его одолевало множество других мыслей: каково положение на флангах бригады, как идет бой с десантом? Вспоминались мать, Надя, другие родные и близкие… Сколько неотступных забот! И как трудно сейчас сосредоточиться на главном, неотложном…

Дорога сбегала вниз. Вокруг нее, на крутых обочинах, виднелось человек сорок партизан, преимущественно старики и женщины; они только недавно закончили работу. Одни из них счищали с лопат землю, другие, держа в руках пилы и топоры, выходили на дорогу, собираясь в одно место.

Злобич направился было к ним, но остановился — из придорожных кустов к нему спешил, прихрамывая на левую ногу, раненную еще во время выхода гарнаковцев из днепровского окружения, начальник штаба бригады Семен Столяренко. За ним шли еще два партизана.

— Земляные работы, минирование и маскировка закончены. Все сделано по плану. Прошу посмотреть, какая мышеловка подготовлена.

— А захочет ли немец лезть в нее? — спросил Злобич не столько Столяренко, сколько самого себя. Он критически осмотрел дорогу и ее обочины. — Местность для засады здесь неплохая, но в отрядах Перепечкина и Зарудного, как мне рассказывали, выбраны лучшие позиции.

— Да, там удобнее для боя, но здесь позиции оборудованы лучше. Антон Калина постарался как следует.

— Сейчас увидим.

Большак, круто спускаясь вниз, образовывал широкую впадину. По середине ее протекал узкий, но глубокий ручей, который выходил из леса и в своих высоких берегах бежал к речке. Берега ручья соединялись небольшим каменным мостом. Вокруг дороги виднелись котлованы, оставшиеся здесь после дорожно-земляных работ, старые окопы, размытые водой.

Взгляд Злобича остановился на высоких молодых елках, стоящих на левой стороне дороги. Они казались ему неестественными в этом месте, и он, протянув руку, спросил у Столяренко:

— Там что — позиция для артвзвода?

— Да.

— Маскировка неудачная. На поле елки низкорослые, разлапистые, а эти — как жерди. Сразу видно, что из леса принесены… Так?..

— Действительно так. Хотя вряд ли враг заметит эту мелочь.

— Возможно, и не заметит, но на его глупость нам перед боем нечего рассчитывать.

— Правильно, Борис, надо переделать.

— И еще, вот там, под сосенкой, песочек желтеет… Видишь?.. — показал Злобич вправо, в сторону леса.

— Вижу… Микола! — повернулся Столяренко к своему адъютанту. — Беги и скажи, чтоб сейчас же замаскировали.

Злобич слез с седла и передал коня Турабелидзе.

— Поезжай, Сандро, вниз… к мосту. Подожди там, — затем обернулся к Столяренко и взял его под руку. — Как видишь, Семен, успокаиваться нам рано, оборудование позиций надо улучшить. Давай прогуляемся по обочинам, критическим глазом осмотрим приготовления.

— Давай, — согласился Столяренко. — Только пойдем быстрей, а то я хочу успеть в отряд Перепечкина.

— Правильно! А я собираюсь побывать у Зарудного. — Злобич взглянул в узкие, как щелочки, глаза Столяренко и горячо добавил: — Пока есть время, нам, Семен, надо нажимать на все педали, надо толково подготовиться к прорыву.

Они перескочили через кювет и взобрались на придорожный пригорок.

От Калиновки снова донесся гул самолетов.

— Хоть бы из-за этого десанта не сорвалась наша засада. Камлюк может отозвать нас. Как ты думаешь, Борис?

— Трудно сказать. Но пока другого приказа не поступило, мы должны выполнять этот, — ответил Злобич и быстро зашагал вперед.

9

Одеяла, натянутые на окна после того, как ночью невдалеке от штаба разорвалась бомба и воздушной волной выбило все стекла, словно паруса раздуваются от порывистого сквозняка. В простенке шелестит географическая карта с обозначениями линий фронта. В комнате холодно и темно. Но это как будто нисколько не мешает работать Камлюку. Склонившись над столом, он быстро пишет, откладывает в сторону страницу за страницей. Изредка он поднимает голову, задумчиво смотрит, но, как только мысль определится, его помятое от бессонницы лицо снова слегка проясняется. Тогда Камлюк одним движением подтягивает на плечах шинель, упрямо сползающую на спинку стула, и по-прежнему быстро продолжает писать.

На краю стола лежат немецкие газеты и листовки, их на рассвете привезли в штаб партизаны агентурной разведки. Камлюк почти все их перечитал.

В одной из газет сообщалось, что окруженные на Калиновщине партизаны уже полностью разгромлены. А в листовках, разбросанных сегодня ночью с самолетов, фашисты призывали сложить оружие. «Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Кто хочет жить, тот должен покориться, — писали они. — Ваш Камлюк это понял и вчера добровольно перешел к нам. Что ж после этого остается делать вам, рядовым партизанам? Послушайтесь своего опытного руководителя, берите с него пример, переходите к нам». В конце листовки приводилось сочиненное фашистами обращение Камлюка к партизанам и населению района.

— Вот она, геббельсовская пропаганда! На дураков рассчитана! — возмутился Камлюк, прочитав листовку. — Ишь, чем задумали нас дезорганизовать.

Все в нем кипело от ненависти и негодования. Некоторое время он взволнованно ходил по комнате, потом с отвращением отбросил на край стола листовку, сел за стол и начал писать.

Закончив, он некоторое время сидел молча, затем позвал Гудкевича:

— Сенька, вызови ко мне Гусаревича.

Сенька молча кивнул головой и вышел. Слышно было, как к штабу кто-то подъехал. Камлюк, отвернув край одеяла, выглянул на улицу: мимо окна прошел Струшня. В его походке чувствовалась большая усталость. «Видимо, умаялся от поездок по отрядам», — подумал Камлюк и двинулся ему навстречу.

Струшни не было в штабе соединения со вчерашнего дня, из Калиновки он выехал, как только стало известно о прорыве у Нивы. Срочность этой поездки вызывалась рядом обстоятельств. Дело в том, что почти одновременно с сообщением о прорыве в штаб соединения дошли и другие тревожные сигналы: будто бы на нивском участке обороны плохо организовано взаимодействие между отрядами, будто бы Поддубный мало считается с планами командиров соседних отрядов и часто действует по своему усмотрению. «Страшные сигналы, если они соответствуют действительности! — сказал Камлюк, провожая Струшню. — Выясни все, Пилип, и если только это правда, то каждого, кто самовольничает, отстраняй от обязанностей командира, на месте наказывай». Немало нашлось для Струшни дел. Надо было и с этими слухами разобраться и, главное, на месте решить, как организовать дальнейшие оборонительные бои, чтоб задержать продвижение врага. Всю ночь Струшня пробыл у поддубновцев. Сегодня на рассвете он навестил отряды Погребнякова и Ганаковича и вот теперь вернулся в Калиновку.

— День добрый, Пилип, — встретил его на пороге Камлюк. — Устал вижу.

— Досталось, Кузьма. Полсвета объехал! — сдержанно усмехнулся Струшня. Он взглянул на жбан, стоявший на табуретке в углу, подошел к нему и, не отрываясь, выпил большую кружку воды, потом отдышался и, присев к столу, заговорил: — Фашисты бешено нажимают, особенно на отряд Поддубного. Атака за атакой с танками и пушками. Просто удивляешься — как только поддубновцы и их соседи сдерживают такой напор. Теперь у них хорошо налажено взаимодействие. Если и отступают, то соблюдая порядок, спокойно… Все там были виноваты, а Поддубный больше других. Произошла неудача — ну и стали упрекать друг друга за разные недосмотры.

— Хорошо, что мы своевременно вмешались, — заметил Камлюк. — А вот относительно Поддубного… Как о и в боях? Что у него произошло возле Нивы?

— Немного погорячился. Увлекся боем на своем правом фланге. Целый батальон противника разбил, но в то же время недосмотрел в другом месте. Левый фланг его был слабее — вот гитлеровцы и использовали это, прорвались… — Струшня свернул цигарку и закурил. — Поддубный — талантливый и отважный командир. Решительный, но, к сожалению, несдержанный. Ему бы только рейдовать с отрядом, а вот в таких боях, как теперь, он бросается в крайности… Знаешь, что он сделал сегодня ночью? Приехал я к нему в отряд поздно вечером, спрашиваю: «Где командир, дорогие приятели?» Отвечают: «Пошел в тыл противника». И действительно так. Взял два конных взвода и поехал. Всю ночь колобродил в тылу врага. Под утро возвращается и говорит: «Тут я со всем отрядом столько бы не сделал… А так вот дал им жару. С ходу нападал на их столики…» Видишь, какой ловкач.

— Инициативы и бесстрашия у него хоть отбавляй… Выдержки бы побольше.

В комнату вошел Мартынов. Поздоровавшись со Струшней, он положил на стол радиограмму.

— От Поддубного. Только что прислал в штаб. Фашисты оттеснили его почти до Подкалиновки — сил у него маловато, — Мартынов подождал, пока Камлюк закончит читать радиограмму, и продолжал: — Из областного центра передали: помощь пока выслать не могут. В соседних районах бои идут более жестокие, чем у нас. Туда бросили все силы.

Камлюк молчал, словно не слышал, только зеленоватый блеск прищуренных глаз выдавал его внутреннее волнение.

— Передай Поддубному, — наконец сказал он, взглянув на Мартынова, — дальше отступать некуда… Направь в помощь ему комсомольский отряд.

— А кто его поведет?

— Корчик. Скажи ему, чтоб он действовал как наш уполномоченный, пусть поможет Поддубному в руководстве боями.

— Ладно, скажу. Помощь Корчика там будет очень кстати, — Мартынов помолчал и вдруг, спохватившись, спросил: — А при штабе какие силы мы оставим?

— Какие? — вмешался в разговор Струшня. — Можно взять одно — два отделения из комсомольского отряда.

— Правильно! — поддержал Камлюк. — Так и поступи, Павел Казимирович.

— Одного — двух отделений будет маловато, — покачал головой Мартынов. — Нельзя оставлять город с такой охраной.

— Не беспокойся, здесь будет достаточно защитников, — возразил Камлюк. — Ты не забывай о роте, которую мы заканчиваем формировать из жителей города.

Все на миг замолчали, задумались. Неожиданно тишину разорвал гул самолета. Где-то в центре Калиновки раздались взрывы.

— Начинается, — проворчал Струшня и взглянул на часы. — Девять. Сегодня раньше обычного.

— Видимо, торопятся покончить с нами, — проговорил Камлюк и, услышав, что гул самолета постепенно стал отдаляться, добавил. — Что-то сразу он пошел обратно.

— Не печалься, сейчас прилетит второй, — ответил Струшня и вместе с Мартыновым вышел из комнаты.

Вскоре на пороге появился Гусаревич.

— Как там, Давид Моисеевич, твои наборные кассы?.. Не рассыпались еще от бомбежки?

— Держатся, Кузьма Михайлович. Носимся с ними с места на место, бережем… Новый номер выпускаю.

— Видел вчерашний… Карикатура на немца — оригинальная! Кто клише делал?

— Сам на резине вырезал.

— Отлично! Ты и до войны, кажется, практиковался?

— Приходилось иногда.

— Во вчерашнем номере мало материалов из отрядов.

— Верно. Но мы это поправим в сегодняшнем номере.

— Надо, надо. Не тебе рассказывать, какая сейчас нужна газета. Колокол!.. И сделать такую газету ты можешь, — Камлюк немного помолчал. — Обязательно дай заметки о вчерашнем бое отряда Перепечкина. Какие там ребята!

— Уже сделано. В наборе очерк.

— Отлично. Дальше, Давид Моисеевич, еще одно дело. Ты читал вот эту брехню? — показал он на фашистские листовки.

— Читал. Этой дрянью они забросали почти весь район. В некоторых деревнях, как мне стало известно, многие люди сильно забеспокоились, поддаются панике.

— Я знаю. Паника в настоящий момент — это самое страшное для нас.

По поводу этих листовок мы напечатаем статью. Вот думаю, как написать. Надо дать отпор брехунам.

— Дело не в отпоре, милый мой. Начинать с врагом словесную дуэль — это меньше всего должно нас сейчас занимать. Главное — своих людей успокоить, разъяснить им обстановку, дать практические советы, — Камлюк задумчиво посмотрел на исписанные страницы, лежащие перед ним на столе, и продолжил: — Вот это и побудило меня взяться за перо и обратиться со словом к народу. Возьми, Давид Моисеевич, дай ход.

Гусаревич благодарно посмотрел на Камлюка и взял статью.

— Хорошо, Кузьма Михайлович, очень хорошо. Постараюсь, чтобы газета как можно быстрее попала к читателям.

Он попрощался и вышел. В комнату снова долетел гул самолетов. Вдруг где-то невдалеке от штаба послышались страшной силы взрывы. Пол под ногами задрожал, дом тряхнуло. Камлюк схватил со стола полевую сумку и заторопился к выходу. Выбежав во двор, он бросился к бомбоубежищу.

— Быстрей! — крикнул из укрытия Струшня и за руку потянул Камлюка к себе.

Поблизости что-то треснуло. Тугая волна воздуха пронеслась над головами. Потом послышались еще два удара, но уже немного дальше.

— Окаянные! — выругался Струшня, вылезая из щели.

Камлюк злым взглядом проводил самолеты, удалявшиеся на юг.

— На отряд Поддубного взяли курс, что ли?

— Похоже на это. А может, заметили комсомольский отряд, он ведь сейчас, пожалуй, около аэродрома.

Где-то возле Подкалиновки снова началась бомбежка.

— Так и есть: на Поддубного или на Корчика.

Еще не смолкли бомбардировщики, а уже со стороны Заречья послышался новый гул моторов. Сначала из-за леса показались три самолета, потом еще три. Над городом они пролетели высоко, но как только подошли к Подкалиновке, закружились на месте и стали снижаться. Неожиданно все стоявшие у штаба увидели, как из самолетов стали выбрасываться парашютисты.

— Десант! — воскликнул Струшня и растерянно оглянулся по сторонам.

Камлюк побежал в комнату к радистам. Вскоре он вернулся и, взглянув на Гудкевича, возившегося у мотоцикла, крикнул:

— Заводи, Сенька!

10

На юг от Калиновки — ровное широкое поле. Оно начинается сразу от окраины города и тянется вдоль дороги до самой Подкалиновки. Перед войной эта территория была приспособлена под посадочную площадку, и на ней ежедневно приземлялись почтовые и пассажирские самолеты. За годы войны она запустела, поросла кустиками. Летом здесь вырастала высокая, по пояс человеку, трава-мятлица, а осенью, никем не убранная, сохла, прибивалась дождями к земле.

Это место гитлеровцы избрали для высадки десанта.

Взводы комсомольского отряда один за другим покидали город. Минуя аэродром, они по большаку, под укрытием придорожных деревьев, шагали к Подкалиновке, на участок обороны Поддубного.

Корчик немного задержался в штабе соединения и потому выбрался в дорогу с последним взводом. Шли быстро. Корчик смотрел вдоль большака в надежде увидеть партизан, вышедших первыми. Но их не было, они, вероятно, уже добрались до места.

Взвод был возле аэродрома, когда неожиданно в небе послышался гул: над дорогой на большой скорости шел самолет. Партизаны заторопились под деревья, бросились на землю. Неподвижно, с чувством горечи и гнева лежали они на мокрой земле. Самолет стал кружиться над большаком, над аэродромом.

— Разведчик… — крикнул кто-то из партизан.

Самолет покружился несколько минут и полетел в сторону Калиновки.

— Стройся! — скомандовал Корчик, выходя из укрытия.

Взвод прошел еще немного и снова был вынужден остановиться — от города летела теперь целая группа самолетов.

— Ложись!

Глядя, как самолеты идут на снижение, Корчик думал, что сейчас начнется такая бомбежка, от которой не останется не только взвода, но и придорожных елок. И вдруг, вопреки всяким предположениям, из самолета стали выбрасываться парашютисты. Невольно подумалось, что прежний самолет действительно прилетал на разведку, но разведал невнимательно и не заметил на большаке партизан.

Самолеты один за другим высаживали десантников. За Подкалиновкой опять загрохотали орудия, затрещали пулеметы — враг хотел нанести удар поддубновцам одновременно в лоб и в спину. «Удастся ли моему взводу разгромить этот десант? — встревожился Корчик. — Может, надо вызвать подмогу?» Он перекинулся несколькими словами с командиром взвода и потом, поднявшись с земли, крикнул:

— Командиры отделений, сюда!

К нему подошли четыре человека. Окидывая их возбужденным взглядом, Корчик торопливо ставил боевую задачу каждому. Разговор продолжался одну — две минуты, однако партизанам он показался долгим: им не терпелось броситься в бой. Но Корчик, отпустив командиров, еще почему-то медлил. Укрываясь за елкой, он ждал, когда закончится высадка десанта. Наконец самолеты повернули обратно, и тогда, не ожидая пока десантники приземлятся, Корчик выскочил на дорогу и громко скомандовал:

— За мной!

Партизаны группами рассыпались по аэродрому. Они стремились побыстрее приблизиться к парашютистам, чтоб можно было достать их огнем из автоматов.

Над аэродромом нарастала стрельба. Трещали автоматы, били ручные пулеметы. Было видно, как несколько парашютов, иссеченные ливнем разрывных пуль, стремительно понеслись к земле.

Недалеко от Корчика почти одновременно приземлилось шесть десантников. Они освободились от парашютов и открыли огонь. Над головой завизжали пули. Корчик упал и быстро отполз в сторону. Сзади тяжело застонал связной. «Погибнет много людей», — с отчаянием подумал Корчик и, глядя перед собой, одну за другой дал несколько коротких очередей из автомата.

Он бил по десантнику, прятавшемуся за большим камнем. Своим огнем этот десантник сковывал движение взвода. Когда партизаны поднимались с земли и делали перебежки, он приподнимал голову из-за камня и стрелял. Когда же они вели по нему огонь, он прятался и молчал.

Корчик выхватил гранату и пополз вперед. Слева от него отделение партизан стало делать перебежку. По ним ударила очередь. Увидев, что голова фашиста высунулась из-за камня, Корчик отложил гранату и, прицелившись, нажал на спусковой крючок автомата. Фашист ткнулся вниз, но вскоре снова высунулся из-за камня и стал стрелять.

— Гадюка хитрая! — прошипел сквозь зубы Корчик и пополз еще быстрей.

Сзади, от Калиновки, снова послышался гул. Корчик оглянулся. Над большаком стремительно несся самолет, преследуя мотоцикл с двумя партизанами. «Вероятно, Сенька с Камлюком, — думал Корчик. — Кроме них, никто в соединении не ездит на мотоцикле». Нагнав мотоцикл, самолет зашел сбоку и ударил из пулемета. Мотоцикл остановился, партизаны бросились на землю и торопливо поползли к кювету. Самолет зашел с другой стороны большака и снова дал пулеметную очередь. «Охотится, гад, не хочет отстать, — злился Корчик. — Как там дела у мотоциклистов?»

Но предаваться раздумью не приходилось: бой с десантом был в самом разгаре. Фашист-автоматчик, словно окрыленный появлением самолета, стал стрелять особенно активно. От злости Корчик даже заскрежетал зубами, прополз еще несколько метров и дал длинную очередь. Было видно, как десантник уронил голову на камень, выпустив из рук автомат.

— Все же попался! — с облегчением вздохнул Корчик и, вскочив на ноги, закричал: — Ура-а!..

Партизаны стремительно ринулись вперед, намереваясь добить остаток десанта. Они бежали и бежали, стреляя на ходу. Вдруг все почувствовали, что противник ослабил свое сопротивление. Парашютисты почему-то перенесли огонь на молодую березовую рощицу. «Откуда там наши?» — удивился Корчик и увидел: из-за пригорка, на склоне которого росли березы, показалось около взвода вооруженных людей. Как Корчик ни всматривался, ему не удалось заметить среди них ни одного бойца комсомольского отряда. И только через одну — две минуты все выяснилось: среди партизан, прибывших на помощь, Корчик увидел высокую фигуру Сергея Поддубного.

Над головой опять застрекотали автоматные очереди. Стрелял десантник, притаившийся за кустом можжевельника. Корчик, возможно, упал бы на землю, чтобы переждать этот огонь, но, почувствовав, как что-то вязкое поползло по левой ноге в сапог, удержался, устоял. Он боялся, что после того, как упадет, больше не сможет подняться. И он не остановился, пока не приблизился к десантнику и не бросил в него гранату.

11

Партизаны двигались к Подкалиновке, неся раненых товарищей. Они отошли уже довольно далеко, когда фашистский самолет, прилетевший из-за города, разъяренно принялся засыпать бомбами место недавнего боя. Эта бомбежка на пустом месте теперь вызвала у партизан веселое оживление и смех.

— Проворонил, гадюка… Видно, думает, что мы еще там, — сказал Капитон Макареня и, оглянувшись назад, добавил: — Теперь хоть головой об землю.

— Дум копф![5] — не удержался пленный парашютист, которого гнали рядом с колонной.

— Здорово! — засмеялся сосед. Капитона. — Даже пленному не по нутру такая бомбежка.

— Ему, конечно, обидно видеть, как его компаньон ловит ворон, — заметил Макареня. — Если бы бомбы посыпались сейчас на нас, этому дьяволу понравилось бы.

— Да и ему тогда несдобровать бы, — послышался новый голос.

— Э, ему что, — растягивая слова, проговорил Макареня. — Он бы один погиб, а нас сколько? Я, брат, брал в плен всяких фашистов, а вот такого — впервые. Глянь на его грудь — вся в орденах, значок нациста. Видимо, заядлый головорез… Иного прижмешь — он и лапки вверх, мокрой курицей становится. А этот — больно уж упрям, стрелял, пока я из его рук автомат не выбил. А как выбил — он за тесак, меня не мог взять, так сам себя хотел убить Тогда я снова прикладом винтовки ударил его по руке и заодно, для успокоения нервов, по голове мазанул разок — другой. Словом, здорово намордовался, пока приглушил обормота!

— Я бы с ним не возился. Сразу бы в расход!

— Да и у меня решительный характер. Но командир сказал, что надо хоть одного пленного взять, напоказ и для допроса…

— Вот и взял цацу. Из него слова не выбьешь.

— Почему же ты лучшего не выбрал? — отрезал Макареня своему придирчивому собеседнику. — Мне там некогда было разбираться.

Партизаны заулыбались и уже молча продолжали идти. Вскоре они увидели, как самолет, перестав бомбить аэродром, взял направление на Подкалиновку. Все решили, что он, видимо, обнаружил их и теперь намерен отплатить за разгромленный десант.

— В укрытие! — пронеслась команда.

Люди бросились за кусты, попадали на набрякший водой луг.

— Давай-давай, в сторонку! — толкая прикладом пленного, кричал Макареня. — Живо!

Пленный ступил за ель, но как только над головами завыл самолет, бросился в глубь кустарника.

— Стой! — закричал Макареня. — Стой!

Десантник не останавливался. Чувствуя, что он может скрыться в зарослях, Макареня вскинул винтовку и выстрелил. Беглец схватился за грудь, покачнулся и навзничь упал на землю. Макареня торопливо подошёл к нему, наклонился.

— Проверяешь, каюк ли? — послышался голос Поддубного.

— Да. Не сберег «языка». Все-таки вывел, собака, из терпения.

Где-то за Подкалиновкой, заглушая пулеметную и винтовочную стрельбу, прогремели два сильных взрыва. Похоже было, что самолет бомбил передний край обороны поддубновцев.

— Давайте быстрей! — забеспокоился Поддубный, выводя людей из укрытия. — Шире шаг!..

Вскоре партизаны подошли к деревне.

Первым шел взвод комсомольского отряда, а за ним — поддубновцы. Раненого Корчика несли на плащ-палатке впереди колонны. Партизаны устали и шагали медленно.

— Подтянуться! — неожиданно крикнул командир взвода и полушепотом добавил: — Камлюк идет!

Все посмотрели вперед и увидели Камлюка. Он шел быстро, не выбирая сухих мест, из-под его кирзовых сапог разлеталась черная грязь. Плотно обтянутая кителем фигура, суровое лицо с прищуренными глазами — все словно подчеркивало его собранность и решительность. Кисть его левой руки была забинтована, и он ее, казалось, отводил немного назад, втягивая в рукав.

Партизаны подтянулись.

Командир взвода подбежал к Камлюку, доложил о разгроме десанта, сообщил о партизанских потерях.

— Корчик ранен в ногу, — сказал он напоследок.

— Где он?

— Вон, несут на плащ-палатке.

Два партизана, несшие Корчика, остановились.

— Кузьма Михайлович… С опозданием идем к Поддубному… Задержка произошла… — увидев Камлюка, заволновался Корчик и попытался приподняться.

— Лежи, лежи. Все знаю. Такая задержка — не ошибка. Видел, как дрались. Хорошо!

— Хлопцы во взводе ловкие… Но все же потери… Вот и меня… Хотя и ростом невелик, а заметили… — слабая улыбка разгладила на мгновение запекшиеся губы Корчика.

— Держись, Роман. Поправишься… Вот только много таких, как ты… И как мне уберечь вас от ранений? Хоть взыскания накладывай!..

— В таком случае первое же взыскание вам придется наложить на самого себя. Я видел, в какой переплет вы попали на большаке, — и Корчик посмотрел на перевязанную руку Камлюка.

— Да, и меня немного зацепило. А вот мотоциклу нашему крепко досталось, — Камлюк вдруг спохватился и озабоченно взглянул на побледневшее лицо Корчика, на его забинтованную ногу. — Несите, хлопцы, его. Достаньте в деревне несколько телег и быстрей отправляйте раненых в госпиталь соединения.

Партизаны подняли носилки и двинулись к деревне. Камлюк проводил их взглядом и, услышав, как сзади него захлюпала грязь, обернулся.

— А-а, Сергей Прохорович… Здорово же ты отличился…

И по тону Камлюка, и по его прищуренным, колючим глазам Поддубный понял, что сейчас ему придется выдержать крепкую нахлобучку. Переводя дыхание после быстрой ходьбы, он молчал, стараясь догадаться, в чем он провинился.

— Без тебя некому было вести туда людей? — кивнул Камлюк головой в сторону аэродрома.

— Пожалуй, да. При штабе остались одни связные. Да и когда было раздумывать? Десант появился, как нож за спиной.

— Брось! Радиограмму ты получил? Знал, где Корчик со взводом?

— Знал. Но взяло сомнение, и я решил помочь.

— Сомнение взяло… — недовольно повторил Камлюк. — А руководство отрядом? Два часа отряд был без командира. Почему ты это не взял под сомнение?

— Тут оставались комиссар и начальник штаба.

— Они же были в подразделениях. Да ты им ничего и не сказал.

— Верно, не сказал… Виноват… — сдался Поддубный и отвел глаза.

— И когда ты научишься сдерживать себя?.. Что, без тебя не обошлось бы там? Адъютант твой повел бы людей и командовал бы не хуже тебя. Так нет, самому надо… Неужели это важней, чем руководить целым отрядом во время боя?

— Погорячился, — приглушенно ответил Поддубный.

— Порядка в отряде должно быть больше. Знаешь, что сейчас у тебя в ротах творится? Положение очень тяжелое… Я только что из твоего штаба. И удивлен, как фашисты еще не в городе… Связные с воплями прибегают из рот, ищут тебя, а ты, оказывается, вон куда направился…

Пот катился по лицу Поддубного. А Камлюк, глядя на него, распаренного и запыхавшегося, не спешил закончить разговор.

— Я очень зол на тебя, черт бы тебя побрал. Люди в отряде отличные, а на месте закрепиться никак не можете.

— Да ведь фашисты вон как прут, Кузьма Михайлович!

— На всех прут, но не все ведь такие удальцы, как ты. Ох, Поддубный, Поддубный…

К ним подошел Сенька Гудкевич.

— Звонит Струшня, просит вас, — сказал он Камлюку.

Все двинулись к штабу, находившемуся в третьей от выгона хате. Штаб здесь разместился только сегодня утром, но проворные связисты уже успели наладить телефонную связь с Калиновкой. Камлюк заметил это и хотел было высказать свое удовлетворение, но, вспомнив о том, какая только что произошла у него беседа с Поддубным, удержался.

В штабе сидела одна радистка. Увидев Камлюка, она порывисто вскочила со скамьи, сняла с головы наушники. Глаза девушки были красные от недосыпания. Она торопливо подошла к телефону и стала вызывать Калиновку:

— «Сосна»! «Сосна»!.. Это «Ветер». Будете говорить.

Камлюк взял трубку.

— Пилип? Ну, чем порадуешь?

— Ничем. У меня здесь связные из отрядов Зорина и Ганаковича. Печальные вести привезли. Зорин тяжело ранен, отряд понес большие потери. Левый фланг Злобича выручает…

— А что у Ганаковича?

— Еще хуже. От Буды его оттеснили, около Заречья бьется.

— Вот так дела…

Камлюк не проговорил, а как-то выдохнул из себя эти слова. И все присутствующие в штабе поняли, что с отрядом Ганаковича произошло что-то неладное.

— Где Мартынов? — помолчав, спросил Камлюк у Струшни.

— Тут. Только что закончил формировать рогу из местного населения. Собирается побывать у Ганаковича.

— Хорошо. Пусть захватит с собой часть людей из новой роты. Передай, чтоб от речки — ни шагу… Из Родников звонили?

— Связь испорчена диверсантами. Дружинники двух поймали.

— Ишь, подлецы… Так, значит, неизвестно, что у Злобича?

— Почему? Известно. Связной оттуда только что был. Там все хорошо. Борис горит от нетерпения, глядя на город.

— Представляю себе. Ну, скоро успокоится, — сказал Камлюк, взглянув на свои ручные часы. — Алло! Алло!.. Струшня!.. Что там у тебя? Бомбят?.. Алло!.. — и, не услышав больше ни слова, раздраженно повесил трубку.

В штаб влетел Юрий Малютин, весь залепленный грязью, с забинтованной рукой. Лицо его блестело от пота, глаза возбужденно горели. Он в упор уставился на Поддубного и, заикаясь, сообщил:

— Ко-о-мандир кашей роты по-о-г-гиб! Гитлеровцы в лес в-в-ворвались. Танки обходят нашу о-о-оборону…

Поддубный взглянул на командира взвода из комсомольского отряда и приказал:

— Идите на выручку. Только быстрей, пока рота не выбита из леса. Дорогу знаете?

— Нет.

— Так я же с ними пойду, — сказал Юрий.

— Ты ранен, тебя в санчасть надо, — и Поддубный взглянул на руку Малютина, на повязку, с которой каплями стекала кровь. — Сходи… Хоть перевяжут хорошо…

— Санчасть не к-коза, не убежит… Там и без меня хватает. Я с-сам могу… Вот только бы б-бинт новый.

Камлюк достал из своей сумки индивидуальный пакет и протянул Малютину.

— С-спас-сибо, Кузьма Михайлович. Прос-с-стите…

— Бери, бери, а то без руки останешься. А ты ведь когда-то мечтал стать трактористом.

— Это правда.

Радистка подошла к Малютину, намереваясь перевязать ему руку, но он отказался;

— Н-некогда. По дороге с-сделаю, — и вышел вслед за командиром взвода.

Камлюк проводил Малютина теплым отцовским взглядом.

— С такими хлопцами, Сергей Прохорович, не только до сумерек можно продержаться, — проговорил он с гордостью и после минутного раздумья спросил у Поддубного: — А где же твой комиссар и начштаба?

— В ротах.

— Сходим и мы в подразделения. Посмотрим, как тут у тебя дела поправить, — он направился к двери, на ходу бросив Сеньке Гудкевичу: — Позаботься о лошадях, если мотоцикл не наладишь. Через час поедем.

12

Понурая сидела Надя на днище перевернутого ведра и чистила картошку, безучастно глядя на шелуху, которая извилистыми лентами ползла из-под лезвия ножа. Рядом с Надей, занятая такой же работой, примостилась на сухих поленьях Ольга Скакун.

Девушки работали молча, время от времени исподлобья поглядывая на походную кухню, что разместилась под вербой шагах в двадцати от них. Эта кухня беспрерывно дымит и дымит, измотала все их силы. Руки уже онемели от работы; как сели они здесь на рассвете, так, согнувшись, и сидят целый день.

Все началось с той минуты, когда им на выгоне скомандовали «стой».

— Где вы шатаетесь? — спросил у них тогда Бошкин, опустив автомат.

— На поле были, лен расстилали, — не ожидая, пока Надя опомнится, нашлась Ольга.

— Хорошо же ты нас встречаешь, — придя в себя от неожиданности, проговорила Надя. — Люди при встречах руки протягивают, а ты — автомат…

— Не узнал, темно… А если бы и узнал, ничего не могу сделать — я на посту… Моя обязанность — задержать.

— Какой ты старательный… — Надя усмехнулась про себя. — И злой какой!.. Что с тобой? Вернулся в родную деревню и не рад?

— Какая она родная? Кроме тетки, у меня тут никого из родных… да и тетка стала такой, будто ее что-то оглушило. Боится рассказать, что и как тут было без нас. Все ей партизаны мерещатся… Чудачка! Думает, что они могут еще вернуться… — Бошкин сплюнул себе под ноги и со злобой добавил: — Эти партизаны натворили здесь делов! Я вижу, как они нашпиговали людей… Что ж делать с такими людьми? Только стрелять, душить, жечь!

— Что ты говоришь?! Страх! — перебила Федоса Ольга. Она слегка толкнула Надю под локоть: мол, слушай и учись, как надо разговаривать с таким человеком. Льстиво, с нотками обиды в голосе, она продолжала: — Эх ты, не встретила тебя с приветом какая-то беззубая бабушка, ты и губы надул… При чем тут мы? Знал бы ты, как часто вспоминали тебя некоторые наши девушки.

— Вспоминали? — переспросил Бошкин с любопытством. — Что ж, и я вспоминал вас.

— Трудно поверить, — покачала Ольга головой. — К своей Ядвиге ты, наверно, так прикипел, что больше ни о ком и думать не хочешь.

— Э, так вы, я вижу, ничего не знаете, — сказал Бошкин после короткого молчания. — Ядвигу мою поминай как звали.

— А что с ней случилось? — спросила Надя. — Погибла?

— Нет. Я с ней развелся. Следом за мной она прибежала из Калиновки в Гроховку, отыскала меня, но я больше не стал с ней жить, прогнал.

— Какой ты жестокий! — возмущенно проговорила Надя. — Был бы жив Шишка, он показал бы тебе, как издеваться над его дочкой.

— Был бы жив, а то нет… — многозначительно сказал Бошкин. — Я не просил его быть моим сватом.

— Всегда надо самому выбирать себе жену, — примирительно проговорила Ольга. — Значит, у тебя с Ядвигой все кончено?

— Да, капут. Она уже и замуж вышла.

— За кого?

— В Гроховке за одного инвалида, бывшего полицейского.

— Смотри, какая ловкая! — удивилась Ольга. — Должно быть, поторопилась тебе назло. Что ж, теперь и ты подыскивай себе пару. Нравятся тебе девчата нашей деревни? У нас их много, и все хорошие.

— Не надоедай ты ему, Ольга. Он теперь с нами, как видно, и знаться не хочет. Кто мы в сравнении с ним? — Надя многозначительно пожала руку подруги. — Видишь, как он относится к нам… А в присутствии начальства и подавно не ожидай от него сочувствия. Да если бы и хотел, то не отважится.

— Ну-у… Вот сказала. А чего мне бояться? Что хочу, то и сделаю. Ко мне немцы с уважением… Я этого заслужил, кровью доказал. — Бошкин посветил фонариком в лица девушек и спросил: — Что ж мне с вами делать?

— Как что? Домой, пойдем. Приходи гулять к нам, — проговорила Надя, собираясь идти.

— Стойте. Про дом забудьте. Ночевать придется в другом месте, сейчас я отведу вас.

Девушки стали возмущаться, осыпали Бошкина упреками, но он оказался неумолимым.

— Не напрашивайтесь на худшее, — говорил он, ведя их по улице. — Не отведу вас я, другой это сделает. Только вам хуже будет, подзатыльников надают. Сегодня никто дома не ночует. Приказ такой…

Он привел их на колхозный двор. Из темноты, со стороны конюшни, послышался окрик постового. Бошкин на ходу что-то ответил ему по-немецки. Постовой осветил их фонариком и, поняв, в чем дело, с грохотом отодвинул засов на воротах. Из конюшни вырвалась волна людских голосов.

— Завтра увидимся, — крикнул Бошкин девушкам, когда постовой толкнул их в конюшню.

Ворота закрылись. Надя и Ольга несколько минут стояли неподвижно. Их окружили люди.

— Для чего всех согнали сюда? — спросила Ольга.

— Говорят, чтоб в лес к партизанам не убегали. А как будут уходить отсюда — выпустят, — ответила одна из женщин.

— Брехня! — крикнул кто-то из угла конюшни.

— Так что же они все-таки будут делать с нами? — не унималась Ольга.

— Расстреляют.

— В Неметчину погонят.

— Сожгут.

— На работу пошлют.

— Цыц, сороки! Дайте хоть поспать перед смертью, — проворчал какой-то старик, зашевелившись на соломе.

Никто не мог сказать ничего определенного, но всем было ясно: над ними нависла опасность.

Надя всю ночь молча просидела на соломе, прижавшись к стене. Только под утро, утомленная, она обессиленно уронила голову на плечо Ольги и задремала.

— Как тебе спалось? — ехидно спросил Бошкин, когда солдаты выгнали всех из конюшни и стали строить в ряды.

— Пожалуй, лучше, чем тебе, — насмешливо ответила она, гордо вскинув голову.

— Я совсем не спал, — он перехватил ее неласковый взгляд и добавил: — Ты мне еще больше нравишься, когда бываешь злой.

— Знаю. Потому, наверно, и в конюшню загнал, — щурясь от утреннего солнца, она, взглянув на шеренгу таких же невольниц, как сама, спросила: — Скажи, что с нами будут делать? Расстреляют?

— Это никогда не поздно. Но немцам нужна рабочая сила… Погонят в Германию.

Надя вздрогнула, лицо ее вытянулось, в глазах застыло выражение ужаса. Неужели это может быть? Бошкин некоторое время молчал, словно хотел насладиться ее страданиями. Наконец, видя, что Надя понемногу успокаивается, сказал:

— Не бойся, тебе я приготовил иное. Специально о тебе с начальством разговаривал. Помни мою доброту. Будем вместе.

Слова «будем вместе» как ножом полоснули ее по сердцу. Хоть она и не знала еще, какую ловушку он приготовил ей, однако невольно подумала, что лучше страдать на чужбине вместе со всеми, чем быть возле Бошкина.

— Я здесь не останусь. Я ото всех — никуда…

— Это от тебя не зависит, — сухо ответил Бошкин и, увидев Раубермана, который с заложенными за спину руками шел вдоль шеренги, воскликнул, показывая на Надю: — Господин обер-лейтенант, вот о ком я просил вас.

Рауберман остановился против Нади и впился в нее пристальным взглядом.

— Хорошо, веди ее. И еще… Надо четыре девушки, работы много… — перестав всматриваться в лицо Нади, Рауберман медленно пошел дальше.

— Все в порядке. Молитесь богу, что спасены. Для меня обер-лейтенант все сделает… Уважает меня, — хвастался Бошкин, поглядывая на девушек. — Жизнь ему, можно сказать, спас… Ну, марш!

Он повел девушек вдоль улицы. Вышли на выгон, миновали сад и только в кустарнике, вблизи от школы, остановились. Здесь были раскинуты палатки — зелено-рябые, под цвет листьев, слышалась немецкая речь. Издалека доносилось фырканье лошадей, позвякиванье ведер и котелков, а из открытого окна школы долетал треск машинки. На подоконнике в коричневом футляре стоял телефонный аппарат, над ним, прижимая к уху трубку, горячился высокого роста офицер. Девушки поняли, что попали в расположение штаба. Бошкин оставил их и ушел в помещение школы. Вышел он оттуда не один, а с пожилым сутуловатым немцем. Надя слышала, как Бошкин несколько раз называл его фельдфебелем, и подумала, что ей и ее подругам, видимо, придется заняться какой-то хозяйственной работой.

Фельдфебель подошел к девушкам и молча, пытливо стал осматривать их. Он приказал засучить рукава и осмотрел их руки. Заметив покрасневшие от недосыпания глаза Ольги, фельдфебель брезгливо поморщился и, ткнув пальцем почти в самое ее лицо, воскликнул:

— Трахом?

— Нет, ночь не спала, — сказал Бошкин и неизвестно чему усмехнулся.

Фельдфебель, видимо, убедился, что перед ним здоровые и опрятные девушки. Тогда, отступив немного назад, он окинул их жестким взглядом и произнес:

— Будете арбайт… Кухня… Рубашка, кальсом мыть… Офицер, зольдат филь ваюйт… Вы помоч. Гут арбайтеп!

Хотя он говорил плохо и несвязно, девушки его поняли: им была предназначена грязная и отвратительная работа. Они должны были трудиться на тех, кто пришел сюда уничтожать и жечь. При этой мысли в сердце Нади вспыхнул протест. Ей хотелось броситься на Бошкина, на фельдфебеля, хотелось вцепиться им в горло. И пусть она погибнет, зато совесть ее останется чистой. Но другая мысль — не горячись, еще будет удобный случай отомстить и избавиться от неволи — сдерживала ее.

Надю и Ольгу оставили при кухне, а их подруг отправили к речке, на берегу которой виднелась повозка с бельем.

13

Вершина березы раскачивалась от ветра, казалось, — она вот-вот переломится. Два сука ее, сплетенные винтообразно, громко скрипели. Около березы стоял комбриг. Под козырьком его сдвинутой на затылок фуражки билась на ветру прядь черных волос. Она то падала ему на глаза, то рассыпалась по лбу, то забивалась под козырек. Было холодно, но Злобич, вероятно, не чувствовал этого. Порывистый, резкий ветер ему, видимо, нравился, он освежал, бодрил, развеивал накопившуюся за последние бессонные сутки сонливость и усталость.

Опираясь левой ногой на край продолговатого камня, наполовину осевшего в землю, он всматривался в дорожную даль, где вот-вот должны показаться партизаны арьергардной группы. Изредка он подносил к глазам большой цейсовский бинокль, захваченный у гитлеровцев при освобождении Калиновки.

С правой стороны, от Нивы, доносилась стрельба. Она долетала и слева, из-за леса, синевшего в отдалении. К этой стрельбе Злобич относился спокойно: он знал, что это на флангах отряды Перепечкина и Зарудного ведут незначительные бои. Раньше гитлеровцы проводили там атаку за атакой, надеясь прорваться к Калиновке, теперь они изменили тактику. Теперь их огонь носит преимущественно демонстративный характер, является попыткой обмануть партизан и под шум на флангах прорвать партизанскую оборону на участке Антона Калины. Ради этого гитлеровцы стянули к большаку значительные силы и теперь начали наступление. Подготовку к бою они проводили хитро и ловко, но партизаны после своих разведок ипосле допроса пленных все же разгадали их намерение.

В связи с новой обстановкой партизаны тоже несколько изменили свою тактику. Главное внимание они направили теперь сюда, к отряду Калины. Раньше готовилось несколько засад, теперь же, когда окончательно стал известен план противника, партизанское командование решило нанести основной удар здесь, на участке большака. Бой должен получиться довольно своеобразный: дать возможность врагу начать наступление, сначала поддаться ему, заманить его в ловушку, а потом нанести неожиданный и решительный контрудар.

Ожидая начала боя, Злобич волновался. Конечно, он сделал все, что надо было сделать, детально и всесторонне обдумал каждую мелочь, и все же его охватывало беспокойство. Впрочем, это всегда с ним бывало перед началом нового сражения.

Ему не раз припоминалась его первая партизанская засада, которую он когда-то провел с маленькой группой подпольщиков на лесной дороге у Нивы. Помнится, как он тогда поторопился открыть огонь. За полтора с лишним года, прошедшие с того времени, многое изменилось в боевой жизни Злобича. Путь от первой засады, простенькой и мелкой, до крупных и сложных операций — интересен и поучителен. За это время было много и успехов и неудач, и радости и горечи. Все это научило Злобича быть во время подготовки и проведения каждого боя настороженным и чутким, не полагаться беззаботно на свои знания и опыт, не успокаиваться. Каждый бой имеет много своих особенностей, и потому надо быть готовым ко всему.

Какие неожиданности предстоят ему в этом бою? Удачно ли все пройдет? Озабоченный и возбужденный, он нетерпеливо поглядывал вдоль большака.

— Наденьте, товарищ комбриг, — подошел сзади Сандро и накинул на плечи Злобича плащ-палатку. — К вечеру совсем становится холодно, шени чириме.

Злобич благодарно взглянул на своего адъютанта и торопливо зашнуровал на груди завязки плащ-палатки. Только теперь он заметил, что приближается вечер.

— Не видать, Борис Петрович? — спросил Новиков, который сидел под березой и, поставив на пень зеркальце, намыливал себе щеки.

— Не видать, Иван Пудович, — Злобич покосился на комиссара. — Ты быстрей брейся, а то так намыленный и пойдешь в атаку…

— Да я быстро… Только вот зеркальце износилось, видно плохо…

— Напиши Галине — другое пришлет.

— Да уж постаралась бы… Знает, что я люблю бритье, как бобер воду… Если бы ты ее видел, Борис!.. Вот закончим войну, поедем — познакомлю. Сам убедишься, что она чудесная! Меня даже иногда пугает: пара ли я ей?

— Ну, Иван Пудович, как же не пара? Не надо прибедняться. Ты же герой!

— Не говори, Борис Петрович, лишнего, — перебил Новиков и, усмехнувшись, перевел разговор на шутку: — Вот если бы моя бритва была такой острой, как твой язык.

Они дружно захохотали.

Весь сегодняшний день Новиков провел в разъездах. Он побывал почти во всех подразделениях бригады и занимался самыми разнообразными делами: проводил политическую работу, помогал налаживать оборону на флангах, организовывал деятельность сельских дружин самообороны, а после полудня, когда ясно обозначилось намерение гитлеровцев прорвать оборону на участке отряда Антона Калины, руководил перегруппировкой партизанских сил, присылал на большак к Злобичу новые людские пополнения. Только недавно Новиков вернулся к Злобичу и, рассказав о положении на флангах бригады, присел побриться.

— В бой, Борис Петрович, надо идти чистым, — проговорил Новиков, намыливая второй раз щеки. — Это я по себе чувствую. Тогда и настроение хорошее, приподнятое, а значит, и дерешься лучше. Как ты думаешь?

— Это верно, — поддержал Злобич и, оторвавшись от бинокля, охотно заговорил: — Мне вот сейчас как раз вспомнилось прошлое, детство. Бывало придет какой-нибудь праздник, утром мать и говорит, открывая сундук: «На, сынок, праздничное…» Наденешь это штаны из чертовой кожи, сорочку ситцевую, помоешь свои заскорузлые ноги и сам себя с гордостью оглядываешь. А потом выйдешь на улицу, солнце тебе в глаза бьет, ослепляет, и ты щуришься. И кажется, ты подрос за ночь, стал каким-то другим, не похожим на вчерашнего, держишь себя более солидно, серьезно. Переживал ты такое?

— Бывало. Да оно и взрослым это знакомо. Сменишь будничное на праздничное, почистишься и почувствуешь себя по-новому… Особенно такое ощущение важно в бою, — и, добрив подбородок, Новиков стал вытирать бритву. — Мне иногда, сказать тебе по-дружески, еще и такое лезет в голову… Вот пойдешь в бой и не вернешься — убьют. Потом похороны… вот хотя бы, к примеру, на этом пригорке… Живописное место. Вокруг стоят товарищи, не плачут — молодцы! — а только понурились, мою жизнь оценивают… И хочется, чтоб, глядя на меня, думали: да, был человек и душой и телом чистый.

— Глупости говоришь, Иван Пудович!

— Конечно, глупости… Ну, как там, ничего не видно?

— Ничего, друже.

— Ах, это ожидание… — сказал Новиков после короткой паузы. — Вот и мне припомнился сейчас один случай… Это было перед самой коллективизацией. Работал я тогда батраком у одного кулака. В своем же, Костромском районе. Крепкий был кулак, хитрый — ходил в домотканых штанах, на телеге с несмазанными колесами ездил, а амбары и погреба у него ломились от богатства. Кроме меня, у него работали еще два батрака. Пойдем это мы бывало косить до рассвета, натощак. Поспать хозяин не давал, поднимал до зари. Придем на луг, пока солнце взойдет — ползагона сбреем. Работаем два, три, пять часов. Солнце выше и выше, к полудню подбирается. Кишки марш заводят, а завтрак нам все не несут. Хозяйка была — гром ее убей — хуже своего мужа, все приучала нас терпеть, как тот цыган кобылу. Ждем это мы завтрака — терпения не хватает. В таких случаях мне, как более молодому, напарники мои говорили: «Влезь, Иван, на дерево или на курган сбегай, погляди — может, несут?» Я — на дерево, смотрю ка деревню — глазом не моргну. Нет, не вижу зеленого платка, в котором всегда летом ходила дочь кулака. Посижу на суку, затекут ноги — соскользну на землю. Хлопцы ругаются. Махнем несколько раз косами — сил нет, мучает голод. Снова я на дерево или на курган, и снова — ничего. И так по нескольку раз…

— Да, Иван Пудович, хлебнул ты горя, — перебил его Злобич, снова вскидывая бинокль к глазам. — Только почему все это тебе вспомнилось сейчас? От гитлеровцев ведь мы хлеба-соли не ждем, наоборот — сами собираемся их угостить!

— Правильно! Только я клоню к другому — какой гнев бывает после долгого терпения. Послушай, что было дальше. — Новиков вложил бритву в свою толстую сумку — «универсальную базу», подошел к Злобичу. — Однажды я не выдержал. Солнце уже было на обеде, а нам только еще завтрак принесли. Разозлился я, схватил горшки да об землю, а потом как набросился на дочку кулака, как попер ее с поля — только пятки засверкали, откуда и прыть у нее взялась. Думал — ну, дам же я всем: и хозяину, и всей его своре. До самой деревни гнал. Вскочил во двор, смотрю — людей полно в нем. Оказалось, хозяина раскулачивают. Тут и я, значит, давай помогать. Вот как… Ну, что там, не видно?

— Нет.

— Я сейчас поговорю с Семеном Тарасовичем, попрошу, чтоб он проверил, что там творится.

— Ага, поинтересуйся.

Новиков направился к молодым елкам, где находился Семен Столяренко со своим штабом, и через минуту вернулся назад.

— Сейчас он свяжется с наблюдательным пунктом, узнает обо всем, — сообщил Новиков и, поглядывая по сторонам, задумчиво сказал: — Плохи были бы наши дела, если бы гитлеровцы вдруг пошли не по большаку, а в стороне от него.

— Но этого не может быть. Мы же не напрасно так долго выбирали место для засады. Справа они не пройдут — речка, луг заболоченный, слева — лес дремучий, дороги хоть и есть, но узкие и топкие, непролазные, да и на тех дорогах наши заставы выставлены. Словом, не стоит, Иван Пудович, так недоверчиво относиться к месту нашей засады: мы же семь раз, как говорится, отмерили.

— Да, место засады у нас, конечно, неплохое, но все же, сам понимаешь, чего только не подумается перед боем.

— Понимаю, друже. Самому всякая дьявольщина лезет в голову. Бесспорно, трудно разгадать намерения врага, но мы в данном случае разгадали. Я уверен, что от большака — этого прямого и проторенного пути — гитлеровцы не откажутся, тем более, что они тащатся с танками, орудиями. — Злобич вдруг показал рукой вдаль и оживленно воскликнул: — Смотри!

Новиков вскинул к глазам бинокль и стал внимательно всматриваться. Там, где дорога за предмостьем взбегала на пригорок и простиралась дальше ровной лентой, показалось несколько всадников. Впереди них, сдерживая своего белолобого, ехал Антон Калина. Он время от времени поворачивался в седле и, держась одной рукой за луку, а второй упираясь в круп коня, подолгу глядел назад. Вот он вдруг осадил коня, потянул его влево и, перескочив через кювет, поскакал от всадников. Около зарослей он остановился. Навстречу ему из-за кустов вышел человек, над правым плечом которого поблескивал ствол винтовки. Они пробыли вместе одно мгновение и потом разошлись. Прискакав обратно на дорогу, Калина остановился, некоторое время осматривал окрестность и затем поехал вдогонку за всадниками.

Если бы за этой сценой наблюдал посторонний человек, он, безусловно, не понял бы того, что происходит. Но для комбрига и комиссара, как и для всех собранных сюда четырехсот партизан, которые врылись в землю вокруг большака и в ожидании боя нетерпеливо вглядывались в даль дороги, все это имело свой определенный смысл.

Они знали, что должно последовать дальше. Для них не было неожиданным, когда вслед за всадниками показались пешие люди, которые двигались не только по дороге, но и по обеим сторонам ее, по кюветам. Эти люди только что оставили свои окопы и траншеи, из которых двое суток отбивали вражеские атаки, вышли из боя и теперь, пытаясь оторваться от противника, стремительно отступали. Когда они с пригорка скатились вниз, к мосту, Злобич отвел от них взгляд и снова стал всматриваться вдаль.

— Смотри, идут! — через минуту воскликнул он.

Опустив бинокли, Злобич и Новиков шагнули к березе, за ее ствол, и, прижавшись к дереву, молча продолжали наблюдать за дорогой.

14

Вечерело, когда Камлюк вернулся из отряда Поддубного. Возле калитки он проворно соскочил с коня (Сеньке не удалось наладить мотоцикл) и быстро прошел через двор в штаб.

— Докладывал, Пилип, оперативному центру? — как только вошел в комнату к Струшне, спросил Камлюк.

— Докладывал, Кузьма. Самому генералу. Помощи рока не обещают, все силы бросили на более опасные места.

— Та-ак… — слегка вздохнул Камлюк и медленно, в раздумье, сказал: — Положение тяжелое. Нет, совсем не с руки нам дальше держаться здесь, в Калиновке. Вести позиционные бои — и где? — почти на открытой местности — разве это партизанская тактика? Только понесем страшные потери…

— И генерал сказал об этом… Подожди, выслушай до конца, дорогой приятель… Калиновку, сказал генерал, всегда можно вернуть, было бы только кому воевать. Приказал не тратить сил впустую.

— Правильно!.. А что он говорил о нашем плане выхода из Калиновки?

— Одобрил. И поставил задачу: после выхода из блокады все силы бросить на железнодорожную магистраль. Какая цель? Отвлечь внимание врага от боев в соседних районах, сорвать движение на железной дороге, по которой теперь гитлеровцы усиленно перебрасывают к фронту свои резервы… Подробности, сказал генерал, будут переданы потом.

— Задача мудрая и поставлена своевременно!

— И еще новость, — продолжал Струшня, откинувшись на спинку стула. — Предвидится вызов тебя в ЦК партии Белоруссии. Из обкома передали, чтобы ты был наготове и имел под руками сведения по самым разнообразным вопросам, а главным образом — о наших партизанских делах, о состоянии хозяйства в районе и о потерях, причиненных колхозам войной, о партийно-комсомольских и советских кадрах.

Сидя у стола, Камлюк неподвижно смотрел на Струшню и настороженно слушал. В его глазах сначала можно было заметить не только любопытство, но и сдержанное удивление, даже едва уловимое недоверие. Но как можно относиться с недоверием к тому, что передавал Струшня? Это была важная новость.

— Понятно, почему ЦК интересуется такими вопросами… Значит, Пилил, скоро за восстановление хозяйства примемся.

— Да, и это восстановление нам уже сейчас надо начать планировать… Представляю, сколько ты привезешь оттуда новостей!

— Только вот обстановка у нас сейчас сложная, нельзя отлучаться.

— Не беспокойся, выберут удобный момент для вызова.

Много было новостей, но теперь надо было думать о самом главном — о выходе соединения из блокады. «Генерал одобрил план… — проносилось в мыслях Камлюка. — Соединение продержалось до сумерек… Теперь можно идти на прорыв. Надо отдать приказ. А что в это время происходит на большаке за Родниками?..» Камлюк взглянул на Струшню:

— Какие новости от Злобича?..

— У него вот-вот начнется бой.

— Так, понятно, словно что-то подытоживая, проговорил Камлюк. — Мы пойдем к нему на помощь… Прорвет он своими силами — по готовому пройдем, трудно будет ему — всем соединением навалимся на противника. Прорвем! Пиши, Пилип, приказ.

— Приказ… Рука не поднимается. Тяжело покидать родную Калиновку, нашу партизанскую столицу.

— А лучше не думать, не нагонять тоску! — Камлюк с отчаянием махнул рукой и вышел в свой кабинет.

Струшня принялся писать приказ. Он слышал, как в соседней комнате, за дощатой перегородкой, один за другим открывались ящики стола, шелестела бумага, несколько раз щелкнули замки чемодана. «Собирается в дорогу», — подумал Струшня. Вскоре приказ был написан, и Струшня пошел с ним к Камлюку.

— Ну, какой ты, Пилип, определил порядок отхода? — Камлюк взял в руки приказ и забормотал вполголоса: — Первым отряд Зорина… За ним ганаковцы… обозы, партизанские семьи… Так-так… Отряд Поддубного — в арьергарде, прикрывает отход… А не лучше ли в арьергард кого-нибудь другого?

— Почему?

— Здесь нужна исключительная выдержка, спокойствие. А Поддубный, знаешь сам, иногда может погорячиться.

— Согласен. Тогда, может, отряд Ганаковича — в арьергард?

— Правильно. Поддубновцев же можно послать для боковой охраны колонн. И еще одно замечание… Надо указать место нашего штаба.

— С отрядом Зорина, так?

— Согласен… Дальше. Мартынов будет находиться при штабе. Ты же возьми на себя наблюдение за колонной партизанских семей. Следи внимательно, держи в колонне железный порядок, а то это люди неспокойные, могут натворить шума.

— А ты где будешь?

— Прослежу за эвакуацией и потом догоню вас… — Камлюк кивнул головой на упакованные вещи и добавил: — Приедет Мартынов из Заречья, скажи ему, чтобы забрал на свои повозки… И еще — надо радистов сейчас же послать на Родники. Как только будет сделан прорыв, пусть они проберутся к месту нашей дислокации и сразу начнут работать.

— Куда ты так спешишь? — спросил Струшня, видя, как торопливо надевает Камлюк плащ.

— В центр города… Руководить эвакуацией.

Струшня озабоченно направился в комнату к радистам.

15

Протяжный и нарастающий свист снаряда. Взрыв один, второй… Неподалеку от березы, на подъеме, Антон Калина повернул коня и, размахивая рукой, что-то крикнул. Партизаны вскочили и побежали, они обошли заминированный участок дороги и скрылись в небольшой лощине. Злобич знал, что гитлеровцы их сейчас не видят, но снаряды продолжали лететь один за другим.

— Наглецы! Видишь, как они подгоняют Калину, — взглянул Злобич на Новикова. — Преследуют по пятам.

— Думают, что партизанская оборона окончательно прорвана, вот и прут…

Снаряды стали рваться реже. Почти через, каждые пять минут они поднимали на дороге столбы земли. Вскоре промежутки между взрывами заполнились автоматной стрельбой: продвигаясь, гитлеровцы обстреливали левую и правую стороны дороги — лес, кустарник — все, где только, по их расчетам, могли притаиться партизаны.

— Для уничтожения боковых дозоров противника люди направлены? — спросил Новиков.

— Да.

— Все с бесшумками?

— Нет, наконечников мало. Дано распоряжение стрелять тем, у кого есть бесшумки. — Злобич опустил бинокль, добавил: — Давай, комиссар, в укрытие…

Они спустились на дно окопа, предназначенного для стрельбы стоя. От окопа тянулся метров на двадцать ход сообщения, замаскированный мхом и еловыми ветками, на поверхность он выходил в кустарнике.

Злобич рукой позвал Турабелидзе.

— Скачи к Калине. Передай — пусть часть своих людей расположит вон там, возле трех сосен.

— Есть!

Турабелидзе побежал, а комбриг с комиссаром снова стали наблюдать за дорогой. Теперь уже и без бинокля все можно было отчетливо рассмотреть.

Впереди вражеской колонны двигалось десятка три лошадей. Они бежали несколькими рядами, занимая дорогу от одного кювета до другого. На них сидело человек десять верховых: это были деревенские ребятишки.

— Ай-ай! — удивленно и гневно воскликнул Злобич. — Видишь, какое прикрытие устроили себе, сволочи, думают спастись этим от партизанских пуль и мин!

— Не удастся. Все равно мы перехитрим!

Лошади рысью бежали по дороге, горячились. Они настороженно — шевелили ушами, испуганно косили глазами по сторонам.

Следом продвигалась колонна противника. Впереди шли два танка и броневик, потом длинный ряд автомашин. В кузовах грузовиков ехали, стоя во весь рост, автоматчики. Позади некоторых грузовиков катились на прицепах мелкокалиберные пушки. Замыкалась колонна, как заметил Злобич, двумя легковыми машинами и броневиком.

— Видишь, Иван Пудович, что нам бог послал?

— Да, большую свору…

— Может, у них там еще что-нибудь есть? Позвони на левый фланг, узнай.

Новиков торопливо прошел по траншее возле Всеслава и Сандро, которые шепотом о чем-то спорили, и через минуту был в «штабе» — просторной яме под елкой, где находился Столяренко с телефонистом и радистом. Здесь он пробыл не больше трех минут, позвонил на наблюдательный пункт и вскоре вернулся к Злобичу.

— Вся колонна перед нами. Сзади нее ничего нет. Боковые дозоры противника уже сняты.

— Ладно. Значит, бой, в сущности, начался.

Голова колонны медленно, устало поднималась в гору, а хвост ее стремительно катился к мосту, напирая на передних. Растянувшись на километр в длину, колонна находилась теперь в дорожной выемке, которую Злобич шутя назвал корытом. Гитлеровцы ехали по дну этого корыта, с тревогой посматривая на его крутые берега и беспрерывно стреляя. Пули свистели над головами партизан, и Злобич беспокоился: не начали бы партизаны стрельбу, не выдали бы себя преждевременно? Ему казалось, что эти минуты перед боем — самые тревожные и мучительные для него и для всех. Об этих минутах он думал, когда вместе с Камлюком составлял план засады, когда два часа тому назад размещал тут людей и ставил почти перед каждым отделением определенную задачу. Понятно, что от этих минут зависело многое: и выигрыш боя, и дальнейший путь всех людей бригады, всего соединения.

Злобич не переставал беспокоиться о судьбе несчастных мальчиков, ехавших на лошадях… Если не принять мер, этим ребятишкам осталось жить столько времени, сколько нужно, чтобы пробежать трусцой каких-нибудь двести шагов. На большаке противотанковый ров, сверху застланный жердями, ветками и замаскированный землей под цвет дороги; кони провалятся в него и взлетят на воздух вместе со своими ездовыми. Надо во что бы то ни стало спасти этих мальчиков. Жаль и того, что ров, предназначенный для танка, не выполнит своей роли. Надо что-то предпринять. А может, полоснуть огнем над головами лошадей, когда они подойдут ко рву? Лошади тогда рванутся в сторону с дороги, танк же, конечно, не остановится, он откроет огонь и ринется вперед.

Злобич позвал Турабелидзе.

— Сбегай к Калине. Передай — всадников не допускать до рва. Дать огонь над конями, согнать их с дороги, ров — танку. Беги! — и взглянул на комиссара: — Ну, Иван Пудович, благослови, сейчас начнем.

Злобич подождал еще некоторое время, посмотрел на перевал дороги — мальчики приближались ко рву, перевел взгляд на мост — по нему медленно проходили автомашины.

— Давай! — кивнул он Новикову и вытянул руку над головой. — Ну?!

Щелкнули ракетницы. Две зеленые ленты устремились в небо.

Некоторое время царила тишина. Ни одного выстрела. Казалось, все — и партизаны, и гитлеровцы, — не отрываясь, смотрят на зеленые ракеты и, увлеченные их красотой, забыли, что надо начинать бой. Но это был короткий миг.

Еще дымились отброшенные на край окопа ракетные гильзы, а Злобича уже обдала волна вспыхнувшего боя. Левая и правая стороны дороги ожили, загрохотали. Вниз полетели гранаты, пулеметно-автоматная и винтовочная стрельба заполнила все вокруг. Казалось, обочины дороги, молчаливые и угрюмые до этого, двинулись навстречу друг другу, чтобы задушить колонну гитлеровцев.

Злобич окинул взглядом седловину дороги и отчетливо увидел результаты неожиданного удара. В его темных глазах блеснула искорка радости, когда он заметил, как за мостом загорелось несколько автомашин.

— Смотри, Иван Пудович, что там вытворяет Янка Вырвич, — восторженно воскликнул Злобич, показав рукой на хвост вражеской колонны. — Ну и ловкий хлопец! Вчера он захватил у фашистов целую машину горючего, а сегодня этим горючим поливает их головы…

— И хорошо поливает! — усмехнувшись, подхватил Новиков. — Говорят, он все бутылки в Родниках собрал.

— Сто пятьдесят штук зарядил бензином. — Злобич перевел взгляд на голову колонны и вдруг снова воскликнул: — Смотри, Иван Пудович!

Было видно, как лошади, которые сначала сгрудились в табун, теперь стремительно рванулись с дороги. Проскочив кювет, они вихрем взлетели на обочину большака и пустились к речке. Их седоки в один миг очутились на земле: кто упал, а кто сам соскочил. Не интересуясь своими лошадьми, они торопливо разбежались кто куда.

Теперь Злобич сосредоточил все свое внимание на противотанковом рве. Он с горечью видел, что его расчеты начинают рушиться. Когда лошади рванулись с большака, с левой стороны дороги поднялись несколько партизан и метнули связки гранат. Танк остался невредим, ею партизаны обнаружили себя. Перед самым рвом танк сделал разворот, на третьей скорости перелетел кювет и со страшным ревом, будто разъяренное чудовище, вскарабкался по откосу на придорожный холм, оказавшись в расположении партизанской обороны. Правда, ров сыграл свою роль: в него полетел броневик, но это не особенно обрадовало Злобича. Он подумал, что лучше был бы цел броневик, только бы не было танка над партизанскими траншеями. Этот танк заслонил перед комбригом первые успехи боя. Стальное чудовище развернулось и, поливая все вокруг пулеметным огнем, двигалось над дорогой, разрушало под собой окопы и траншеи. Было видно, как к нему перебежками и ползком торопились от автомашин солдаты. События в этом месте большака приковали к себе всеобщее внимание.

— Борис, я ушел! — кивнул Новиков головой в сторону трех сосен и, не ожидая ответа, побежал. — Малявка, гранаты!

— Перебрось туда пушку! — крикнул вслед ему Злобич и тревожно посмотрел на мост, думая, что, может, и там обстановка осложнилась.

Но, к своему удивлению, он увидел, что на большаке, по ту сторону моста, бой подходит к концу. Броневик, шедший в хвосте колонны, с развороченным передком беспомощно уткнулся в дорогу. Пламя охватило две легковые и три грузовые автомашины. Бели бы не суета людей и не взрывы боеприпасов, можно было бы подумать, что это горят копны сена, которые чудом очутились на дороге.

Из-за моста долетело громкое «ура». Это партизаны после первого сокрушительного удара высыпали на дорогу и в рукопашной схватке добивали уцелевших от гранатного боя вражеских солдат.

Кипел бой и по эту сторону ручья. Недалеко от моста пылала последняя грузовая автомашина. Прячась от партизанских пуль, солдаты бросались в кюветы, в придорожные ямы, ползли на крутые пригорки, готовы были забраться в любую щель, но всюду их встречала неумолимая смерть. По краям дороги время от времени раздавались взрывы — рвались мины в кюветах и ямах. Поняв хитрость партизан, солдаты не знали, куда деваться, и в панике метались по дороге. А сверху, с пригорков, не переставал сыпаться свинцовый град.

— Попались!

По лицу Злобича скользнула усмешка. Но он насторожился, когда перевел взгляд на левую сторону дороги. Там обстановка еще более ухудшилась. Следом за первым танком на обочине появился и второй, а за ним — около десятка солдат. Один танк шел над дорогой по пригорку, второй — вдоль леса. Противник хотел охватить окопы и траншеи с двух сторон. Стреляя, оба танка шли почти параллельно, защищая друг друга пулеметным огнем. За танками, прикрываясь их броневыми телами, спешили солдаты-автоматчики. Их свинцовые очереди прошивали все придорожье, сковывали партизан, пытавшихся приблизиться к танкам и забросать их гранатами.

Злобич видел, как бойцы отряда Калины один за другим выскакивали из окопов и бежали к лесу. И это те люди, которые двое суток стояли насмерть в бою на этом же большаке. Обида жгла сердце. «Ах, черти! — хотелось крикнуть им. — И не такое ведь переносили, а тут на тебе — растерялись».

Он бросился наперерез отступающим. И достаточно было его появления, чтобы люди повернули обратно в окопы.

— Давай, давай скорей! — услышал он голос Новикова.

Злобич оглянулся. Четверо партизан катили перед собой сорокапятимиллиметровую пушку. Обливаясь потом, им помогал Новиков.

— Стой!.. К бою!..

Пушка в упор начала бить по танку, шедшему вдоль леса. Один снаряд разбил башню, второй — гусеницу. Пламя широким языком лизнуло темно-серые бока машины и побежало по всему корпусу. Танк горел, но артиллеристы, словно боясь, что это чудовище, как сказочный змей, может ожить, выпустили по нему еще несколько снарядов — трудно было сдержать свою ярость.

— Танк справа! — крикнул Злобич орудийному расчету.

Его никто не услышал, он устремился было к пушке, ко артиллеристы сами заметили опасность. Танк был совсем близко от них, он крошил под собой кустарник и, стреляя из пулемета, с грохотом несся к опушке леса. Партизаны мгновенно повернули пушку, но поняли, что стрелять поздно — танк был слишком близко.

— Гранаты! — крикнул Новиков и вместе с другими отскочил за деревья.

Раздался сильный взрыв. Из башни танка забило пламя с черными клубами дыма. Гитлеровские автоматчики шарахнулись в сторону и побежали к лесу. Им навстречу выкатились ряды партизан.

— Ура-а-а!..

Это грозное слово могуче летело теперь над большаком, перекатывалось по лесу. Партизаны высыпали на дорогу, добивая остатки колонны противника.

— Сандро! — крикнул комбриг и, подставив колено под планшет, написал на вырванном из блокнота листке: «Прорыв совершен. Злобич». — На рацию! Камлюку!

16

Нет, Сандро, ты, видимо, не любил, если хочешь так просто меня успокоить… — возражал Злобич, покачиваясь в седле. — Как можно не тревожиться?

— Ничего ведь неизвестно. Ну что может случиться с Надей?

— Может, погибла или фашисты захватили.

— Бросьте, Борис Петрович. Ужасы придумываете.

— Конечно, ужасы… Но что сделаешь? Взвесь все, подумай…

— Никто же определенно не сказал, что с ней… Почему вы предполагаете худшее? Так можно бог весть до чего додуматься! Перестаньте тревожиться, все будет хорошо.

— Нет, мой милый, не так легко отвязаться от горьких дум… Сам пытался унять тревогу — не получается… Кипит в душе… Поверишь, бой шел, и то я не забывал. А ты хочешь успокоить… Да веришь ли ты сам тому, что говоришь, в чем хочешь меня убедить?

— Ах, шени чириме! Видимо, легче Эльбрус сдвинуть с места, чем вас переубедить, — вздохнул Турабелидзе. — Мне так жаль вас…

— Спасибо, друг. Ты добрый.

— А как же иначе?.. Ваше горе — мое горе…

— Тогда и правде в глаза смотри. А то успокаиваешь… Разве мне и тебе от этого легче? Мы солдаты! Какая бы беда ни нагрянула — без чувств не упадем. Знать бы только, какая она, эта беда.

— Скоро, вероятно, выяснится все.

— Да, но что принесет эта ясность? Такое можешь узнать — хуже неизвестности…

Злобич слегка вздохнул и, поглядывая вдаль, в сторону Родников, задумался. Над головой шелестели придорожные вербы, их вершины постепенно теряли свои очертания, тонули в вечернем сумраке.

Вдали, по сторонам большака, слышались редкие выстрелы: это партизаны после засады перенесли, свои основные удары на фланги, расширяют прорыв и одновременно прикрывают большак, по которому стали выходить из блокады отряды соединения.

Злобича теперь интересовала не стрельба на флангах, а то, как быстрей пропустить сквозь сделанный прорыв партизанские колонны. Навстречу ему шли и шли подразделения. Свое движение они начали сразу же, как только на большаке закончился бой. Такая организованность нравилась Злобичу, радовала его. Удовлетворенный, он, однако, волновался из-за некоторых отдельных неполадок. В частности, его беспокоило, почему задерживается Рыгор Ковбец со своим госпиталем. Злобичу хотелось, чтобы раненых эвакуировали в первую очередь. И вдруг — задержка. Было бы не удивительно, если бы госпиталь находился далеко отсюда, а то ведь он почти рядом, в лесу за Родниками. Как же тут не встревожиться? Сразу после боя туда поехал комиссар Новиков, чтобы ускорить эвакуацию госпиталя, но и о нем ничего не слышно. В чем же дело?

Злобич придержал коня и, подождав Столяренко, который с тремя связными ехал шагах в пятидесяти сзади, спросил:

— Семен, что случилось? Никакой вести от Ковбеца…

— Видимо, надо к нему послать связного… Пусть узнает.

— Обязательно. И пусть побыстрей назад возвращается… Ну и Ковбец! Настоящая сядура.

Слово «сядура», распространенное среди населения Калиновщины, Злобич нередко употреблял, когда говорил о каком-нибудь медлительном человеке, и с его легкой руки оно пошло гулять по всему соединению. С иронией и сарказмом партизаны называли сядурой каждого, кто медлил с выполнением задания или долго без дела засиживался в лагере, ленился.

Из мрака выплыли контуры крайних родниковских дворов. Возле Злобича галопом пронесся вперед связной, высланный Столяренко. Он проскакал, видимо, метров сто, и вдруг его, как услышал Злобич, остановил громкий окрик: «Стой! Пропуск!» В воздухе прозвучали лаконичные слова пропуска, и встречные, слышно было, подъехали друг к другу.

— Вот радость! А мы уж думали, какие вы сядуры! — послышался голос связного.

До Злобича донесся конский топот, поскрипыванье телег — ехал обоз. Какая-то повозка страшно скрежетала — казалось, это визжит застрявший в подворотне поросенок. Злобич поморщился, подъехал к обозу и, ни к кому не обращаясь, крикнул:

— На ярмарку едете?!

— Какая тебе ярмарка, Борис Петрович? — вырос из темноты Рыгор Ковбец. — Добрый вечер.

— Здорово! Тебя раненые еще не отлупили?

— За что?

— А ты и не догадываешься? Надо не нервы иметь, а веревки, чтобы выдержать этот поросячий визг.

— Ты про колеса?

— А о чем же? Едешь не на ярмарку. Мимо неприятеля придется пробираться. А ты с такой музыкой… Брось эту скрипку, если дегтя достать не можешь.

— Не очень он валяется. Разжились около пуда — израсходовали… Мне уж Новиков давал жару. А что я сделаю? Не рожу… Пошлю людей — поездят по дворам и ни с чем возвращаются. Вот и опять только что послал по Родникам…

— Как хочешь, хоть роди, а достань… Где Новиков?

— В хвосте обоза, подгоняет.

— Почему задержались? Едешь, как горшки везешь.

— С ранеными сильно не разгонишься, А их — немало. Приходится останавливаться. И дорога, как лихорадка, очень трясет, один тяжелораненый не выдержал…

— Как Перепечкин?

— Ничего. Сильный он, как зубр… Оперировали без наркоза, сжал зубы — и ни слова, только стонал.

— На какой он повозке?

— Не стоит тревожить его. Всю дорогу спит.

— Обессилел?..

— Очень… А дела его могли бы быть скверными. Не вынеси мы его своевременно из боя — началось бы заражение.

— Та-а-ак, — вздохнул Злобич, вспомнив, кто вынес Андрея из боя.

Он невольно подумал, что в беде с Надей виноват только Ковбец. Видишь, не терпелось ему достать молока…

За этот короткий момент молчания подумал, о Наде и Ковбец. Он догадался, почему Злобич глубоко вздохнул и протяжно произнес свое «так». Но Ковбец не считал себя виноватым. Он вспомнил сейчас молодого, с кудрявым чубом, тяжело раненного партизана, для которого Надя захотела принести молока. «И что могло случиться с ней? — думал Ковбец. — Если бы я знал, что произойдет такое, лучше уж сам бы пошел в деревню…»

— Сказали тебе, куда ехать? — нарушил молчание Злобич.

— Струшня сообщил: в Зубровскую пущу.

— Правильно… Газуй быстрей. Вдоль большака — мои патрули, смело можешь ехать. А повернешь на Бугры, держи ухо востро, не сбейся в сторону куда-нибудь… Ничего не узнал про Надю?

— Нет.

Злобич, сильно толкнув коня ногами под бока, поехал. Ковбец взглянул ему вслед, подумал: «Злится…»

Пока они разговаривали, половина повозок проехала мимо них. С пригорка спускался на мосток хвост обоза. На задних повозках везли, видимо, тяжелораненых, потому что теперь над дорогой слышались приглушенные стоны, отрывистые слова бреда.

Злобич тихо и осторожно продвигался вперед, боясь в темноте наехать на кого-нибудь из раненых, идущих по дороге рядом с повозками.

Он взъехал на пригорок и остановился у здания сельисполкома.

— Борис Петрович, ты? — неожиданно из темноты подъехал к нему Новиков.

— Что слышно, комиссар?

— Вот связной от Камлюка. Пакет привез.

— Что пишут? Давай сюда!

Злобич щелкнул фонариком и, вынув из пакета листок, пробежал взглядом по торопливо написанным строкам знакомого струшневского почерка, лотом прочел вслух:

— «Возьмите роту из своей бригады и ведите санчасть. Прибыв в 3. п… распланируйте место для стоянки отрядов, организуйте прием и размещение их, обеспечьте охрану лагеря».

Он свернул листок и взглянул на Новикова.

— Слышал?

— Можно было ожидать.

— Кто привез пакет?

— Я, товарищ комбриг, — послышался голос Закруткина.

— А, Тихон! Из города все наши выбрались?

— Все.

— Штаб соединения далеко?

— Вот-вот будет здесь.

— Хорошо. Газуй назад и передай — пакет получен. Скажи, что я поехал в Бугры, здесь же остались комиссар и начштаба.

Закруткин повернул коня и поскакал в сторону Калиновки.

17

За день страшно опротивело сидеть на одном месте, вблизи старой вербы. И это около той вербы, под серебристыми ветвями которой они когда-то, до войны, так любили проводить свободные вечера… Воспоминания, от которых на душе становится только тяжелее.

— Посмотри, как обгорели снизу листья на вербе…

— Может быть и хуже. Подымит кухня дня три — все листья почернеют, — вздохнула Надя. — Так как же нам, Ольга, убежать отсюда?

— Разве что ночью. Теперь не удастся. Видишь, сколько их вокруг… Что пней на лесной делянке…

— Но ведь и ночью не легче. Загонят на ночлег в какой-нибудь хлев и часового поставят.

— Тяжело… Если бы партизанам сообщить, может, они бы помогли.

— Думала я… Только как это сделать? А связаться обязательно надо. О многом могли бы мы рассказать им, ведь здесь штаб.

— Надька, это идея! — возбужденно проговорила Ольга. — Если бы узнали партизаны, что мы тут, засыпали бы нас заданиями.

— Тс-с-с… — удержала подругу Надя, услышав, как сзади к ним кто-то подъезжает на телеге.

— Не бойся, это Никодим воду везет, — успокоила Ольга, взглянув в сторону дороги, проходившей недалеко от вербы. — Тоже несчастный. У меня душа леденела, когда он рассказывал нам о смерти детей и жены. Почернел весь от горя… Может, через него бы передать в деревню, а там дальше перескажут, так и дойдет…

— Надо сначала разузнать, способен ли он на такое.

Космач подъехал к ним и, натягивая вожжи, крикнул на лошадь:

— Тпр-р-ру, чтоб тебя волки зарезали. Ну и намучился я с тобой — все кишки вымотала.

Действительно, лошадь была никудышная… Обессиленная, худая, она с трудом передвигала ноги, кажется, не могла даже согнать мух со своей ребристой спины. Космачу дали ее сегодня утром, когда он вместе со всем обозом приехал в Ниву. «Будешь воду возить», — сказали ему. И вот начались однообразные рейсы от деревенского колодца к кухне и обратно.

Космач остановил лошадь у огромной бочки и стал снимать с телеги тяжелые, наполненные водой бидоны.

— Стойте, дядька Никодим, поможем! — крикнула Надя и вскочила с места.

— Не надо. Я один, — пробормотал Космач, привыкший все делать сам, без посторонней помощи.

Обхватив обеими руками цинковый бидон, он, с трудом ковыляя, понес ею от телеги и перелил воду в бочку. Затем таким же образом опорожнил и остальные бидоны. Закончив работу, он постоял с минуту, отдышался и взялся за вожжи. Видя, что Космач собирается уезжать, Надя подошла к нему:

— Дядька Никодим, есть просьба к вам… Как едете к колодцу, за мостом направо — дом моих родителей. Зайдите, скажите матери, где я, а то она убивается там.

— Бог с тобой! Ты что — погубить меня хочешь? — удивленно возразил Космач. — Попробовал я забежать в один дом, хотел попросить поесть… Увидели эти черти — надавали под бока.

— И вы испугались? Эх-х…

— Сама попробуй, а мне в петлю не хочется. Скорей бы кончилась эта возня, может бы, домой отпустили. Чего уж эти партизаны сопротивляются? Из-за них и нам покоя нет… Часа два назад из вашей деревни погнали человек тридцать. Говорят, на Гроховку, а оттуда будто в Германию.

— Может, и наших стариков погнали? — тревожно взглянула Ольга на Надю и, переведя взгляд на Космача, попросила: — Зайдите, дядька Никодим, к нашим… узнайте…

— Нет, нет… Не хочу, чтоб меня туда же погнали или на веревке повесили.

Надя с отвращением покосилась на Космача и отошла. Возмущенная, она села на прежнее место и принялась за работу. Космач завернул лошадь и, ударив ее длинным лозовым прутом, поехал в деревню.

— И бывают же такие нелюди! — с гневом проговорила Надя.

— Трус!

— Кто это такой? — неожиданно послышался за спиной голос Бошкина.

— Да вон тот… Никодим… — собравшись с мыслями, ответила Надя и кивнула головой в сторону дороги. — Просили, чтоб узнал о наших родителях, — боится. Скажи, что с ними? Правда, что многих погнали в Германию?

— Не видел я — в отъезде был, но знаю, что погнали… — Бошкин помолчал и, нахмурив брови, добавил: — И тетку мою тоже… Не знали немцы… Приезжаю — дети визжат… Вот черт! Ломай теперь голову, как вернуть ее с дороги…

— А что с нашими родителями? — нетерпеливо перебила Ольга.

— Твои дома — разве такие трухлявые нужны в Германии? А вот Надиных нет в деревне, куда-то маханули.

— Куда? — воскликнула Надя. — Не выдумывай! Говори правду! Что с ними сделали?.. О, горе-горе!.. — Она заплакала.

Бошкин присел на мешок с картошкой и, забавляясь ремешком автомата, некоторое время молчал, словно ожидая, когда Надя успокоится. С его лица не сходила льстивая и одновременно ехидная усмешка. Эта усмешка всегда вызывала в Наде отвращение и ненависть. Вот и теперь, когда девушек охватила такая тревога о судьбе родителей, Бошкин неизвестно чему нагло ухмылялся…

— Что ты, Федос, скалишь зубы? Не кормили ли тебя с детства смешным? — словно отгадывая Надины мысли, спросила Ольга.

— А тебе не все равно? Может, хочешь, чтоб поплакал вместе? Не-ет, от меня слез не дождешься.

Наступило молчание. В это время долетел окрик:

— Федос! В штаб! Шнель!

Все оглянулись. На дороге стоял лейтенант Гольц и строго смотрел на Федоса.

Бошкин поднялся с мешка, вскинул автомат на ремень. Отойдя несколько шагов, он остановился и через плечо с упреком бросил девушкам:

— Какие вы неприветливые. Пришел побеседовать по душам, а вы подкусывать начинаете.

— Не притворяйся. Ишь, обида какая… Сам любишь подкусывать, — ответила Ольга и, подождав, пока Бошкин отойдет, добавила полушепотом: — От нашего порога — сто раз об дорогу!

Гольц позвал еще несколько человек, и когда они все — кто из кустов, кто от кухни — подошли к нему, повел их в штаб.

— Видимо, на какое-то задание собираются, — проговорила Надя.

Действительно, их вызвали, для важного и срочного дела. Возле здания школы собралось два отделения автоматчиков. Это были молодые и здоровенные солдаты. В ожидании дальнейших распоряжений они столпились у штаба. Одни из них бойко разговаривали, смеялись чему-то, другие же стояли тихо и тревожно поглядывали на двери школы, куда пошел их командир лейтенант Гольц вместе с Бошкиным.

В комнате сидели высокий, с седыми висками, полковник и Рауберман. Перед ними на столе, освещенная лампой, лежала развернутая карта. Полковник время от времени тыкал пальцем в одну и ту же точку на карте и раздраженно спрашивал о чем-то.

С полчаса назад ему стало известно о разгроме мотобатальона на родниковском большаке. Немало он потерял подразделений в дни боев на Калиновщине, но эта потеря была особенно тяжелой. Ему сначала даже не верилось: как могло случиться, чтоб такой сильный батальон, один из лучших в его дивизии, и вдруг пропал, навсегда пропал!.. Да, удар страшный! И по размерам, и по результатам… Партизаны совершили прорыв и теперь попытаются выйти из блокады. «Куда же ты смотрел, чем занимался?» — спросит у него начальство.

Полковник принимал самые решительные меры, чтобы поправить дело. Один за другим летели его приказы, радисты бойко работали на рациях, связные мотоциклисты и всадники, запыхавшись, носились по дорогам… И полковник представлял, как к Родникам в вечернем полумраке стягиваются его роты, как потом они сломают партизанские заслоны и, оседлав большак, не дадут партизанам прорваться. Надо во что бы то ни стало восстановить прежнее положение на большаке, сжать кольцо блокады, разгромить партизан. Полковник раздумывал, строил планы… И вдруг понял, что его разведка действует очень плохо. Какие силы остались у партизан? Что они думают предпринять сейчас? Может быть, они только для отвода глаз провели такие бои на большаке, а прорываться будут в другом месте, там, откуда он, полковник, перебросил свои силы к Родникам? Надо немедленно выяснить их намерения.

План, наконец, был составлен. Выполнение его полковник поручал Рауберману. Встав из-за стола, он по телефону приказалподать к подъезду машину.

— Через три часа я вернусь, обер-лейтенант. Думаю, что к тому времени мой приказ будет выполнен.

Полковник надел плащ и вышел во двор. Через минуту у подъезда загудела машина и, развернувшись, помчалась от штаба. Рауберман проводил ее взглядом и затем позвал Гольца и Бошкина, которые ожидали в приемной.

— У Родников стрельба утихает, — бросил Рауберман навстречу Гольцу. — Вы заметили это?

— Да, заметил, — ответил Гольц, неподвижно застыв у стола.

— И что вы подумали?

— Что наши войска разгромили партизан.

— Вы, лейтенант, долго будете жить, потому что очень легкомысленны и беззаботны, — раздраженно проговорил Рауберман и сел за стол. — Наоборот, партизаны разбили под Родниками наш батальон… Полковник возмущался деятельностью разведки, упрекал нас, жандармерию.

Бошкин неподвижно стоял в двух — трех шагах позади Гольца и слушал, пытаясь по отдельным знакомым ему словам понять, чем так взбешен Рауберман. Наконец Бошкин понял — у Родников партизаны выиграли бой. И еще ему показалось, будто полковник во всем этом винит Раубермана. «Не везет ему», — сочувственно подумал Бошкин. Он вспомнил прошлую зиму, бегство из Калиновки, — Рауберман тогда отморозил себе щеки и схватил воспаление легких. Долго провалялся он в постели, пока поднялся на ноги и поехал в Минск к гаулейтеру Кубе. Назад вернулся мрачным — видимо, начальство не погладило его по голове за сдачу города. Бошкин в те дни не был безразличен ко всему этому, понимая, что ему не удастся получить обещанную награду, если карьера Раубермана пошатнется. Какое взыскание наложили на обер-лейтенанта, Бошкину осталось неизвестным. Ясно одно — и Рауберману и Гольцу не простили. Одного и другого понизили в должности. Рауберман после приезда из Минска стал начальником отделения жандармерии, которое в ожидании карательной экспедиции на Калиновщину ютилось несколько месяцев на станции Гроховка, а Гольц — его заместителем. Впрочем, эти перемещения не отразились на интересах Бошкина: обещанную награду он все же получил. «За спасение жизни немецкого офицера…» — значилось в приказе.

Рауберман прервал разговор с Гольцем и позвал к карте Бошкина.

— Пойдете к большаку, — сказал он уже на понятном для Бошкина языке. — Местность хорошо знаете здесь?

— Хорошо, господин обер-лейтенант…

— Вы должны провести отделения так же удачно, как когда-то меня от Калиновки, но здесь труднее — вдоль большака партизанские заслоны. Надо суметь пройти и вернуться назад с «языком»…

— Можно… — ответил Бошкин, рисуя в своем воображении маршрут по глухим лесным тропам.

— Как вы рассчитываете пробираться?

— Мы пойдем по лесу, я хорошо знаю здесь все тропинки. Подойдем незаметно…

— О, замечательно!.. Я не ошибся, представляя вас к награде, — Рауберман произносил слова медленно, но уверенно, он уже неплохо мог разговаривать на языке, который настойчиво изучал на протяжении двух лет. — Думаю, что вы и на этот раз отличитесь… Задание важное, от командира дивизии… Все, вы можете идти…

— Есть идти! — стукнул каблуками Бошкин и, не трогаясь с места, неожиданно проговорил: — У меня есть к вам личная просьба, господин обер-лейтенант… Разрешите?

— Что такое? — удивленно взглянул Рауберман.

— У меня тетка тут, в деревне. Единственная. Конвоиры захватили ее у колодца и погнали вместе с другими в Гроховку. Меня в это время не было: пакет ваш возил в соседнюю часть. Помогите освободить тетку.

— Ты хочешь поехать за ней? — прищурив правый глаз, спросил Рауберман с нотками гнева в голосе. — А задание?

— Я на задание иду, — у Бошкина трусливо забегали глаза. — А относительно тетки прошу… чтоб радиограмму в Гроховку… Юрковец — ее фамилия… Ходора…

— Пошлем, — уже спокойно ответил Рауберман и ухмыльнулся. — Идите!

Бошкин козырнул и, круто повернувшись, вышел. Когда за ним закрылась дверь, Рауберман возмущенно выругался:

— Дурак! Нужна мне твоя тетка! Плохо проведешь отделения — самого погоним следом за ней!

Гольц, получив последние указания, заторопился во двор. Еще с крыльца он подал команду, и разведчики, стуча оружием, мгновенно тронулись с места.

Они миновали сад и вышли на дорогу. Окрестность окутывал вечерний сумрак. У Родников усиливалась стрельба.

Бошкин шел рядом с Гольцем впереди колонны. Неожиданно из темноты показались Надя и Ольга. Их гнал солдат на ночлег в деревню. Встретившись с девушками, Бошкин бросил им:

— Прощайте! Я еще вернусь!

Надя немного подождала и потом, оглянувшись назад, тихо сказала:

— Иди, чтоб тебе возврата не было!

18

По городской площади быстро двигались колонны людей, с грохотом проносились повозки. Облака пыли поднимались вверх, относились ветром в сторону Заречья. Серые вечерние сумерки колыхались в отблесках пожаров. Все было в движении, в тревоге.

Камлюк стоял на краю площади, у здания райкома, и следил за ходом эвакуации. К нему один за другим подбегали командиры, связные, посыльные. Кто рапортовал о выполнении задания, кто обращался за советом, кто получал новое приказание.

— Выгрузка складов закончена, — появившись из темноты, доложил командир хозяйственного взвода. — Что прикажете делать дальше?

— Одно отделение направь сопровождать обоз, а три — к минерам. Пусть помогут делать завалы, минировать дороги. Сам веди отделения.

— Есть! Можно выполнять?

— Идите! Хорошо постарайтесь там. Чтоб гитлеровцы не тащились по нашим следам! — крикнул Камлюк вслед командиру взвода.



Подъехал связной, доложил:

— У аэродрома фашисты с двух сторон обложили большак. Бешено напирают. Дальше сдерживать нет сил…

— А если отведете заслоны, в мешке никто из наших не очутится? — спросил Камлюк после короткого раздумья.

— Нет.

— В таком случае, может получиться чудесно! Натравите одну группу противника на другую, а сами незаметно отойдите. Пусть набьют себе шишки. Пока опомнятся — наших и след простынет.

Связной вскочил на коня и поскакал. Камлюк проводил его взглядом и продолжал наблюдать за движением на площади. Бесконечно тянулись повозки. Это проезжали партизанские семьи Калиновки. Чего только не было на этих повозках! На них горами возвышались мешки, узлы, ящики и сундуки, виднелись перины и матрацы, самовары, самые разнообразные вещи домашнего обихода. Почти на каждом возу можно было увидеть детей. Огороженные мешками и узлами, они сидели, будто в гнездах, и испуганно смотрели по сторонам. Следом за повозками спешили женщины, подростки и старики, бежали на поводах коровы и козы. «Нелегко с таким табором прорваться из блокады», — подумал Камлюк.

Вскоре последние повозки обоза горожан прогрохотали по площади и скрылись в сумерках. И тогда со всех концов Калиновки потекли на родниковский большак подразделения партизан. На окраинах города, там, откуда отходили партизаны, слышалась стрельба, разрывы снарядов и мин; начинались пожары. К Камлюку чаще, чем раньше, стали подбегать связные.

— Минирование закончено!

— Зареченский мост взорван!

— Противник ворвался на западную окраину Калиновки!

Камлюк слушал и, наблюдая за подразделениями, проходившими через площадь, чувствовал, как сердце сжимается болью. Наступал конец обороны. Родной город, который, казалось, еще только вчера был вырван из вражеских когтей, теперь снова обрекался на муки. О нем Камлюк думал, как о дорогом, тяжело раненном друге, с которым приходится расставаться.

— Кузьма Михайлович, арьергарды отходят, — сказал Сенька Гудкевич, взнуздывая лошадей. — Нельзя задерживаться.

Камлюк ничего не ответил, чувствуя, что, если заговорит, голос его может предательски задрожать. Молча он подошел к своей лошади, положил руку на седло, но садиться не спешил, задумчиво смотрел теперь уже не на площадь, а на всю Калиновку, охваченную огненной подковой.

На его лице вздрагивали отблески пожара. Он имел вид человека, который собрался в большую и трудную дорогу и перед отъездом из дому на мгновение задержался у порога, еще раз по-хозяйски обдумывая, все ли, что понадобится в дальнейшем, взято им, не забыто ли что-нибудь…

— Поехали! — наконец решительно сказал он и вскочил в седло.

* * *
Камлюк был возле Родников, когда получил сообщение о прорыве блокады. Обрадованный, он весело толкнул Пилипа Гордеевича в плечо;

— Ай да Злобич! Молодчина!

— О прорыве надо сообщить оперативному центру, — спокойно отозвался Струшня.

— Обязательно, — подхватил Камлюк и, взглянув на связного, который привез эту весть, приказал: — Поезжай к радистам. Пусть передадут оперативному центру.

Связной поехал, а Камлюк, окрыленный радостным событием, энергично принялся подгонять колонны. Он носился на своем коне между повозками, между рядами людей — где бросал подбадривающее слово, где поругивал, где отдавал суровый приказ.

А по обеим сторонам дороги не прекращалась стрельба. Чем дальше двигались, тем она становилась сильней. Когда въехали на выгон Родников, стрельба вызвала в колоннах особенную тревогу. Гитлеровцы держали выгон под артиллерийским обстрелом, на южной и северной окраинах деревни вели сильный пулеметно-автоматный огонь, стремясь сломить сопротивление партизанских заслонов и прорваться на большак.

— На этом участке у нас совсем узкий коридор, — сказал Камлюк, подъехав к Мартынову. — Какие силы у боковых заслонов?

— Две роты из бригады Злобича. На южной окраине Родников, у кладбища, очень тяжелое положение, большие потери. А гитлеровцев — тьма. Прибыл их свежий батальон, очень напирает. Только что послал туда Поддубного с двумя взводами.

— Надо нам скорей двигаться, — сказал Камлюк и, повернув коня, поехал подгонять хвост колонны.

Над головами людей один за другим проносились снаряды. Они рвались то справа, то слева от дороги. Но вот один из них упал прямо в людской поток. Послышались крики и стоны раненых, храп и ржание лошадей, треск повозок в кюветах…

— Вперед, вперед! Быстрей из-под обстрела! — пронеслась команда.

Вражеский обстрел сопровождал их через все Родники и до самого леса — до того места, где бригада Злобича совершила прорыв. Гитлеровцы стреляли наугад, только одиночные снаряды попадали на дорогу, остальные рвались по сторонам от нее. И хотя меткость огня была незначительной, все же непрерывный обстрел держал людей в неослабевающем напряжении. Особенная тревога охватила женщин и детей. Партизанам приходилось успокаивать их, сдерживать от панической суеты.

Когда въехали в лес, все облегченно-вздохнули. Это было место недавней засады: при свете луны кругом виднелись обгоревшие машины, трупы фашистских солдат.

— Вот так показали им, где раки зимуют! — идя рядом с телегой, сказал своей старухе Карп Перепечкин.

— Может, это тут нашего Андрейку поранило? — спросила старуха, поднося конец платка к глазам.

— Не тут… Ну, чего ты в слезы? Ах, беда мне с тобой… и зачем я прочитал тебе ту заметку в газете?..

Люди шли по большаку и с любопытством посматривали вокруг. Многим хотелось подойти к разбитым машинам, подняться на придорожные холмики, посмотреть, подивиться. Но отлучаться в стороны не разрешалось. Партизаны-сигнальщики, специально выставленные вдоль всей седловины дороги, время от времени предупреждали:

— Осторожно! В сторону не отходить — мины!

Камлюк и Струшня слезли с коней и, передав поводья своим адъютантам, медленно пошли по дороге. Они хотели осмотреть место боя, понять все, что здесь недавно произошло. Снопы света карманных фонариков то скользили по кюветам, по лицам и мундирам убитых солдат, то взбегали на высокие обочины дороги, то ощупывали скелеты обгорелых машин. В сопровождении партизана-сигнальщика они долго ходили, взбирались на пригорки, осматривали партизанские окопы, так внимательно осматривали все, будто никогда за время войны не видели ничего подобного.

Наконец прекратили осмотр и пошли к перевалу дороги, где их ждали адъютанты. Здесь остановились, еще раз обернулись назад.

— Ай да Злобич!

Только сели в седла, как к ним подъехал Мартынов.

— Кузьма Михайлович, от радистов прибыл связной. Тебя вызывает в ЦК Пантелеенко. Самолет из Москвы уже вылетел. Посадка — на нашем летнем аэродроме.

— Смотри ты!.. — воскликнул Камлюк и обратился к Струшне: — Что ты скажешь об этом, Пилип?

— Только одно: завидую, дорогой приятель!

19

— Товарищ командир!.. Товарищ командир!.. — кричал Поддубному его адъютант, прибежав на кладбище с окраины Родников. — Надо отходить! Колонны уже ушли… Товарищ командир!..

Но Поддубный ничего не слышал. Он лежал за могильным холмиком и видел только вражеские фигуры, которые надвигались из темноты бесконечными цепями. По этим фигурам он теперь строчил очередями из ручного пулемета.

Поддубный лег к этому пулемету недавно, когда во взводе больше не осталось пулеметчиков… Сколько горячих, сильных рук сжимало сегодня это грозное оружие… Первые, вторые номера… Командир отделения… Командир взвода… Кто погиб, кто ранен… Поддубный застонал от ярости.

В диске кончились патроны. Поддубный стал менять его и в это время заметил адъютанта.

— Надо отходить, а то в мешке очутимся! Соседи наши…

— Чего ты причитаешь? — злобно перебил адъютанта Поддубный. — Видишь, сколько их… Только и поработать нам!.. Беги во второй взвод, передай — пробраться по приречным зарослям в тыл фашистов, ударить им в спину! Узнай и об арьергардных группах. Где они?.. Выполняй!

Адъютант побежал, а Поддубный, переменив диск, снова припал к пулемету.

Сюда, на окраину Родников, противник стянул значительные силы. Во время одной из контратак партизаны захватили в плен унтер-офицера. На допросе он сообщил, что у большака сосредоточено больше двух полков эсэсовцев. Поддубного передернуло, когда он узнал, что только против двух его взводов немецкое командование бросило целый батальон.

— Идиоты! Бросайте хоть два, хоть три батальона — все равно не пройдете! — взглянув в сторону позиций противника, он зло выругался и приказал: — Стоять насмерть!

За время продолжительного и тяжелого боя поддубновцы доказали, что они могут стоять насмерть. Им пришлось держать оборону на самых ответственных и решающих участках: одному взводу — вокруг дороги, что ведет на Ниву, второму — у переправы через речку Роднянку, перед самым мостом. Противник бесконечно повторял огневые налеты, потери в рядах поддубновцев увеличивались. В отделениях оставалось по два — три человека, но они ни на шаг не отступали от своих позиций. И каждый раз, когда противник после огневого налета бросался в атаку, они, грозные и страшные в своем гневе, словно сказочные богатыри, поднимались от земли и отбивали нападение.

К Поддубному поступали нерадостные вести о потерях, о нехватке патронов, о слабых местах в обороне. От этих сообщений он только еще больше входил в ярость.

Вернулся адъютант.

— Второй взвод отрезан от нас и оттеснен к большаку! Арьергарды проходят через Родники.

— Что-о?! — повернул голову Поддубный, выпустив из рук пулемет. — Уже арьергарды проходят?.. Дьяволы они! Почему же нам не сообщили?

— К нам ехал посыльный, я встретил его.

— А-а… — протяжно произнес Поддубный и, увидев, что к кладбищу продвигается новая цепь противника, снова припал к пулемету; он дал несколько очередей и затем, прекратив на мгновение огонь, крикнул адъютанту: — Передай отделениям — пусть отходят. Через деревню! Ты же держи коней наготове!

— А вы? Прикрывать отход? Может быть…

— Выполняй приказ! — сурово остановил адъютанта Поддубный и переменил диск.

Адъютант устремился вдоль позиции. Где полз, где делал перебежки. Передав отделениям приказ об отходе, он поспешил к выгону, вблизи которого, в глубоком яру, стояли на привязи кони.

Партизаны выходили из боя. Группками они пробегали по выгону, направляясь к большаку. Адъютант проводил их взглядом и стал смотреть в сторону кладбища. Шли минуты, а Поддубный все не показывался. Стрельба возле кладбища утихала… Адъютант тревожно всматривался во мглу. И вдруг при свете взвившейся в небо ракеты он заметил невдалеке от себя множество фигур. Они приближались к деревне по приречной низине. Некоторые из них продвигались к кладбищу. Адъютант заспешил к Поддубному.

— Товарищ командир! Гитлеровцы вступили в деревню!

Увлеченный стрельбой, Поддубный ничего не слышал. Тогда адъютант сильно толкнул его в плечо и закричал уже возле самого уха:

— Нас окружают!

— Не бойся, прорвемся! — воскликнул Поддубный и, выпустив длинную очередь, наконец оторвался от пулемета, вскочил на ноги. — Пошли!.. Вот уж дал, так дал этим гадам!

Они мгновенно очутились возле своих коней, сели в седла и стремительно выскочили из яра. Но сразу же остановились: перед ними в темноте двигались по выгону колонны противника.

— Здорово же мы отстали от своих, — пробормотал Поддубный.

— Давайте огородами объедем Родники, — посоветовал адъютант.

— Глупости! Только время потратим. Лучше рванем прямо, проскочим в темноте, — ответил Поддубный и, держа наготове ручной пулемет, решительно направил коня к деревне.

Адъютант почувствовал, как по его спине пробежали мурашки, но ни на секунду не задержался на месте. «Ничего, сначала всегда боязно, — успокоил он себя. — Разве мне привыкать? Чего только не пережил с Поддубным!..»

Гитлеровцы входили в деревню. Шли пехотинцы, грохотали повозки, по краю дороги проезжали всадники и мотоциклисты. В этот шумный поток влился и Поддубный с адъютантом. Они проехали по центральной улице с полкилометра и перед сельской площадью повернули в сторону, в один из приречных переулков. Поддубный, видимо, намеревался пробраться через речку вброд и напрямик попасть к большаку. Но от этого намерения пришлось отказаться: вдоль речки цепями продвигались гитлеровцы, освещая ракетами окрестность. Поддубный повернул коня от приречья. Въехали в один переулок, потом во второй, кружились по темным, пустым местам несколько минут, наконец, попали к мосту. Пока что все шло неплохо, так, как, пожалуй, и не думалось там, на выгоне. Но только они проехали мост, раздался окрик:

— Хальт!

На дороге чернело несколько фигур. Поддубный заметил их и, не ответив, пришпорил лошадь и выпустил из пулемета очередь. Ударил из своего автомата и адъютант. Стреляя, они молниеносно рванулись вперед. Фашисты опомнились не сразу и с опозданием открыли огонь.

Поддубный и адъютант мчались галопом, хотелось скорей уйти от опасности. Упругий ветер бил в лица, шумел в ушах. Они перевалили пригорок и понеслись вниз.

Подковы гулко застучали по доскам мостка. И в этот момент вдруг что-то невидимое, но упругое больно ударило по лицу, по груди, рвануло назад, выбросило из седла.

— Хальт!

— Стой!

Эти приглушенные окрики, как и стон адъютанта, Поддубный отчетливо услышал в первую секунду, когда полетел на землю. В следующее же мгновение он, ударившись затылком о доски, потерял сознание. Не чувствовал, как на него навалилось несколько человек, как поволокли с дороги…

Придя в себя, он увидел вершины сосен, силуэты людей, услышал немецкую речь. Он рванулся, но напрасно — руки и ноги были связаны. В отчаянии Поддубный забился по земле. Свет фонарика ослепил его, и тот, кто осветил, пристально взглянув на Поддубного, воскликнул:

— Это же мой знакомый! Вот так улов! Здорово, друг ситцевый!

— Тьфу, полицейская морда! — плюнул Поддубный в лицо Бошкина.

20

Ночь кажется совсем короткой, если заполнена боевыми заботами. На исходе дня она окутает просторы своей звездной плащ-палаткой, охладит утомленную дневной жарой землю и вскоре, предупрежденная первым птичьим свистом, поспешно отступает в лесные чащи, торопится, дыша клубами белого тумана.

Рассвет застал Злобича с обозом вблизи Бугров, при выезде из леса. Часа два они пробирались по лесной дороге, узкой, затемненной кронами столетних деревьев, и когда выехали в поле, восход солнца явился для них приятной неожиданностью.

— Утро! Подкралось незаметно, как партизан на «железку», — щурясь, сказал Злобич хрипловатым от бессонницы голосом.

— В таком лесу трудно заметить, — откликнулся Сандро, ежась от утренней прохлады.

— Поехали быстрей, надо торопиться, — Злобич оглянулся на подводы, выезжавшие из леса, и подогнал коня.

За ночь они проехали около пятнадцати километров. Позади остались большак, кольцо блокады, стрельба, пожары. Теперь отряды соединения двигались в пущу на отдых. Раненые знали об этом, и Злобич видел, как все они заметно повеселели, подбодрились. Кое-где слышались шутки, приглушенный смех, меньше стало стонов.

От Бугров несло гарью и дымом. На месте построек торчали обугленные пожаром трубы. Вдоль улицы в немом оцепенении стояли почерневшие деревья. Ветер поднимал с пожарищ облака пепла, застилая ими все вокруг. «Что с мамой, сестрами?» — думал Злобич.

Он пришпорил коня и поскакал вперед. Шагах в трехстах от него ехали три всадника — головные дозорные. Злобич видел, как они галопом влетели в деревню. Улица была безлюдной. Дозорные пронеслись по ней, повернули назад и вдруг, резко осадив коней, стали пристально всматриваться в сторону огородов, на луга. Некоторое время смотрели молча, а потом, размахивая руками, протяжно закричали:

— Го-го-го-о!.. Возвращайтесь!.. Свои!..

Сдерживая коня, Злобич посмотрел туда же и увидел, что от деревни к лесу бежали люди. Дозорные криками пытались их остановить.

Вдруг из-за придорожных кустов послышался громкий возглас:

— Борис Петрович!

Конь испуганно рванулся в сторону, с головы Злобича слетела фуражка, и он едва удержался в седле. Осадив коня, Злобич сердито обернулся. Но гнев его мгновенно пропал: на дороге стоял Макар Яроцкий.

Злобич соскочил с коня и обрадованно протянул старику руку.

— Как вы сюда попали?

— А, молчи, это целая баталия… Был в Буграх. Смотрим — обоз едет. Ну, подумали, опять фашисты — и кто куда. Некоторые к лесу, а я сюда бросился. Спрятался в кустах, поглядываю на обоз и думаю: что-то не похоже на гитлеровцев. А тут как раз ты… Прости, что я так выскочил. От радости забыл, что могу испугать коня.

— Что дома?

— Натворили там горя басурманы, колом им земля! Полдеревни сожгли, на людей набросились, как бешеные собаки!

— А вы как уцелели?

— Отнес Василька к матери — погиб мальчик, смотрю — гитлеровцы нагрянули в деревню. Я свою старуху за руку — и убегать… сюда, в леса.

— А Надя?

— Надя?! — с горечью воскликнул дядька Макар.

Некоторое время он стоял в оцепенении, потом порывисто склонил голову, чтобы скрыть слезы. Борис почувствовал, что и сам заплачет, если еще хоть с минуту помолчит.

— Ну, говорите, что с ней!

— Осиротели мы. Забрали басурманы доченьку. Люди говорили, что Бошкин захватил ее.

Сердце Злобича больно сжалось. Он тяжело вздохнул и, потянув за повод коня, тронулся с места.

Шли молча. Ни о чем не хотелось говорить. «Надька, ты будешь моя», — вдруг вспомнились Борису слова, которые не раз Бошкин говорил Наде. Какой ретивый! Нет, собака, ты в силах ее замучить — на это у тебя, как и у всех твоих друзей по разбою, хватит умения, но ты ничего от нее не добьешься.

Борис так задумался, что не заметил, как вошел в деревню, не видел, что улица заполняется людьми, вернувшимися из леса.

— Борис! Братик! — вывел его из задумчивости звучный голос.

Навстречу бежала Верочка. Из ее глаз, блестевших радостью, катились слезы. Бросившись к Борису, она обняла его и прижалась к груди.

— Мы так боялись за тебя. Мама глаза выплакала. Такие бои теперь…

— Да, всем хватило горя. Как мать, Параска с детьми?

— Целы! Мы в лес убежали… Схватили по узлу — и из деревни. Все сгорело у нас, одна только баня осталась. Но чего горевать? Наживем! Правда?

— Правда, оптимистка ты моя. — Борис прижал к себе сестренку и поцеловал.

— А кто не пошел в лес — погибли, а иных угнали. Я очень боялась, что меня могут схватить и погнать. Это же как на смерть. Правда?

— Правда, — вздохнул Борис и, увидев мать и старшую сестру с детьми, спешивших к нему, рванулся им навстречу.

Сдержанно, без слез, встретила мать сына. Она перенесла столько горя, столько плакала в эти дни, что в ее глазах, сухих и ввалившихся, не нашлось в этот момент ни одной слезинки. Она молча обняла сына, уткнулась лицом в его небритую щеку и так простояла некоторое время. Затем разняла руки и, отступив на шаг, с нотками гордости в голосе сказала внукам:

— Смотрите, дети, какой ваш дядя!

Борис взял младшую племянницу на руки и вместе со всеми пошел ко двору Параски. Несколько минут постояли над пепелищем, размышляя о том, как жить дальше. Лучи солнца щедро заливали своим светом груды угля, блестели на обожженных деревьях.

Борис не мог задерживаться. Надо было вести людей в лагерь. Он попрощался с родными, пообещав навестить их в скором времени, уехал.

На выгоне, наблюдая за партизанским обозом, стояли дядька Макар и тетка Арина.

— Куда же нам теперь, Борис?

— Пристраивайтесь пока к обозу, — ответил Злобич, здороваясь с теткой Ариной. — Приедем на место — уладим…

Минуя телеги, он заторопился в голову колонны. Ехал и думал о том, что увидел сейчас в сожженных Буграх. В памяти звучал жалобный голос дядьки Макара, припоминался горестный вид и его, и тетки Арины. Этого нельзя: было забыть.

Въехали в лес. Вдруг сзади послышался оклик:

— Товарищ комбриг!

Злобич взглянул назад, остановился. Его догонял Тихон Закруткин. Связной вспотел, тяжело дышал.

— Вот приказ. Об ударе по железной дороге, — сказал Закруткин и, подъехав вплотную к комбригу, передал ему пакет. — А второе…

— Что такое?

— Не стало Сергея Поддубного. Говорят, погиб возле Родников.

— Что-о? Врешь! — подскочил в седле Злобич. — Не может быть!

— И мне не хочется верить… Но что поделаешь… Его бойцы рассказывали…

Мрачный и сосредоточенный, Злобич неподвижно сидел в седле, словно прислушиваясь к той буре, что все яростнее и яростнее клокотала в его душе.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Перевод А. Островского.


Отзвуки фронтовых боев катились от Десны далеко на запад, гулким эхом отдавались в каменистых кручах Сожа, звенели в стройных борах. Канонада наступления, о котором Белорусь прежде знала только по сводкам, теперь гудела у самого порога.

— Какая сегодня сводка? — проезжая утром через деревню Смолянку, подслушал Борис Злобич разговор двух стоявших на улице стариков.

— А ты не слышишь разве? — отвечал другой и, протянув руку в сторону, откуда доносился фронтовой гром, прибавил: — Вон передает Москва. И что ни день — все громче. Слушай!

Слова эти, сказанные как бы мимоходом, будто о явлении совершенно обыденном, прозвучали для Бориса особенно значительно. Советская родина изо дня в день языком орудий убедительно говорила о своей возросшей силе и мощи, укрепляла веру людей в то, что день окончательной победы над врагом не за горами.

Калиновщина готовилась к встрече фронта. Колхозники спешили закончить сбор урожая, складывали его в малоприметных местах. Намолоченное зерно, предметы домашнего обихода, сельскохозяйственный инвентарь закапывали в ямы на усадьбах, в садах, прятали в тайники. Строились новые блиндажи, подновлялись старые. В лесах выбирали глухие места, где можно было бы схоронить скотину. Это были дни, когда хаты и дворы опустели, деревни притихли, затаились, как перед грозой.

Партизаны готовились к последним, решающим боям. Когда им удалось оторваться от противника, они собрались в глуши Зубровской пущи, неподалеку от деревни Бугры, чтобы отдохнуть несколько часов, привести себя в порядок и затем двинуться на выполнение нового задания.

— Товарищи! Отдохнули немного и будет, — говорил после полудня Злобич, собрав у штабной палатки командиров и политруков своей бригады. — Сводку сами слышали — Брянск освободили. Хоть враг и обречен, но он еще огрызается… Он намерен взять реванш на Десне. Об этом свидетельствуют донесения нашей разведки. С севера и с юга гитлеровцы перебрасывают к Брянску свою технику, целые войсковые соединения. Через нашу Гроховку один за другим проходят поезда. Не раз громили мы противника на этой магистрали, разгромим и сейчас… Будет это сделано и еще с одной целью — оттянуть силы противника от партизан соседних районов. — Злобич помолчал немного и закончил: — Вот такая перед нами задача от Центрального штаба… Итак, рейд на железную дорогу! Какие будут вопросы?

— Когда выступать из лагеря?

— Какое иметь при себе оружие?

— Что с Поддубным и Надей?

Вопросов было много, и на все он ответил, ничего не сказав только о Наде и Поддубном.

Утром разведчики обнаружили на родниковском большаке адъютанта Поддубного. Он был убит. А где же сам Поддубный? Одни думали, что фашисты его убили, а тело спрятали. Другие говорили, что он, видимо, захвачен в плен.

— Так как же с Поддубным? — опять спросил Погребняков, когда Злобич умолк. — Узнали о нем что-нибудь?

— Кабы узнали, сказали бы, — не выдержал командир отряда Калина. — Почему у тебя, Погребняков, терпения нет?

— Ты бы наведался в наш лагерь, понял бы, — спокойно отвечал Погребняков Калине и, переведя взгляд на Злобича, продолжал: — Рядом с моим лагерем — поддубновцы. Поглядели бы вы, что у них делается. Готовы на все, только бы разыскать своего командира. Ну, и моих хлопцев разобрало, шумят, просятся на поиски Поддубного, проходу не дают. А что я могу им сказать?

— Как это что? — удивленно переспросил Злобич. — Командование соединения приняло меры к розыску. Вот и разъясни, дисциплины потребуй от горячих голов. Скажи, что не их одних тревожит судьба Сергея.

Разговор закончился, и командиры заторопились к себе в отряды и роты, — нужно было спешно и тщательно подготовиться к выходу на боевое задание. Злобич в задумчивости постоял некоторое время на месте, затем позвал Сандро:

— Седлай коней. Поедем в штаб соединения.

В штабе он хотел уточнить некоторые детали намеченного налета на железную дорогу и, кроме того, надеялся узнать от разведки что-нибудь новое о Сергее и Наде.

Скоро они отправились. До штаба соединения, находившегося сейчас При отряде Ганаковича, было недалеко, километра полтора.

Узкая дорога вилась среди мелколесья и кустарника, огибала огромное моховое болото. Все вокруг дремало в тишине и покое. Ласковый тихий свет послеобеденного солнца золотил побуревшие вершины берез и кленов. С чуть уловимым шорохом падали с деревьев пожелтевшие листья. Сверху изредка долетало далекое журавлиное курлыканье. Вокруг было так хорошо, что Сандро почувствовал, как сердце его наливается легкой грустью, он невольно перенесся мыслью в родные места под Кутаиси…

Злобич всю дорогу был хмур и молчалив. Углубленный в свои мысли, он невидящими глазами смотрел перед собой, изредка бормоча что-то про себя и вздыхая.

— Ах, шени чириме… — то и дело огорченно шептал Сандро, поглядывая на комбрига.

Приехали в лагерь. Злобич передал коня Сандро и направился к штабным палаткам. Первый, кто попался ему на глаза, был Мартынов. Склонившись над самодельным столиком, прилаженным у входа в палатку, Мартынов внимательно разглядывал огромную, как скатерть, топографическую карту и что-то отмечал на ней карандашом. Вид у него был задумчивый и озабоченный. Длинные пряди седых волос свисали на глаза. Они, должно быть, мешали ему, но он, не обращая на них внимания, весь углубился в работу. Только когда к нему подошел Злобич и поздоровался, он очнулся, выпрямился и быстрым движением руки откинул волосы.

— Какие новости, Павел Казимирович? — закончив говорить о деле, спросил Злобич. — Что разузнали о Поддубном?

— Все еще выясняем, — вздохнул Мартынов, хмуря седые брови. — Пока ничего верного нет.

— Как же так? — удивленно пожал плечами Злобич и с некоторой укоризной добавил: — Кому же тогда будет известно, если не вам?

Мартынов чуть улыбнулся одними уголками губ и, тронув Злобича за руку, лукаво подмигнул.

— Ты, уважаемый Борис Петрович, не очень-то ко мне, старику, приставай. Хоть я и «ходячая энциклопедия», как говорят обо мне некоторые выдумщики, но этого знать не могу. Все в свое время. Вот вернутся хлопцы из разведки, доложат — тогда и станет известно.

— Когда же они вернутся? Сколько можно ходить? Видно, надолго забуксовали где-то. Э-эх! У вас при штабе не разведчики, а сядуры. Послали бы вы, Павел Казимирович, к ворожее — в Буграх есть одна такая старуха, — пожалуй, скорее бы все выяснилось, — сердито проговорил Злобич.

— Какой ты скорый! — нахмурясь, укоризненно ответил Мартынов. — Хочешь, чтобы за каких-нибудь пять часов разведка управилась с таким сложным делом. И из твоей бригады несколько человек заняты розысками. Почему же они медлят?

— Сделались такими же лодырями, как и ваши разведчики.

— Лодыри… Легко сказать. Попробовал бы ты поспешить, когда из-за этой блокады так перепутались наши ходы-выходы. — Мартынов минутку задумчиво помолчал, потом добавил: — Из Калиновки пока ничего не слышно, с железной дороги недавно прибыли связные, но никаких новостей о Поддубном не принесли.

— А вообще что рассказывают? Каково положение в Гроховке?

— Говорят, там полно наших людей.

— Каких?

— Тех, что фашисты забрали для отправки в Германию.

— Эге-ге… Тогда нам надо спешить с рейдом, — заметил Злобич, подумав про себя, что, может быть, на станции среди невольниц находится и Надя. — Разгромим станцию и выручим своих.

— Так оно все и планируется. — Мартынов постучал карандашом по разостланной карте и, показывая на Гроховку и ее окрестности, уточнил: — Вот это участок твоей бригады. Как видишь, тут тебе придется разными делами заниматься: и по железной дороге ударить и наших граждан выручать.

— Что ж, постараемся, участок для наступления подходящий. — Злобич склонился над столом и внимательно стал разглядывать карту, расписанную Мартыновым разнообразными значками; он несколько минут изучал детально разработанную боевую операцию, потом, выпрямившись, восхищенно воскликнул: — Вот это мастерство штабиста! Можно — подумать, что вы всю жизнь были не юристом, а военным. Вам бы в Центральном штабе работать.

— Не перехватывай, уважаемый гражданин, — погрозил карандашом Мартынов и, улыбнувшись, пошутил: — Ты лучше уж скажи так, как жена мне недавно с Урала написала.

— А как? — полюбопытствовал Злобич.

— До войны мы ее дома называли начальником семейного штаба. Вот они с дочкой и пишут теперь, что после войны, когда они вернутся из эвакуации, эти функции будут полностью переданы мне, как настоящему штабному работнику. — Морщинистое лицо Мартынова на мгновение осветилось улыбкой и потом опять стало озабоченным. — Есть дело к тебе, Борис Петрович. Для нужд штаба соединения направь в мое распоряжение один свой взвод.

— А разве из других отрядов нельзя взять людей? Почему всегда из моей бригады?!

Мартынов попробовал объяснить ему, но Злобич горячо возражал, просил, спорил, а напоследок, видя, что все его усилия напрасны, стал даже упрекать. Мартынов не прерывал его, молча слушал и только слегка улыбался. Остановился Злобич сам, услышав, что в палатке кто-то засмеялся. От неожиданности Злобич сначала не разобрал, кто смеется, но затем, когда смех повторился, он узнал голос Романа Корчика.

— Вот кто тут по соседству с нами находится! — воскликнул Злобич и, отойдя от Мартынова, заглянул в палатку. — Эге, да он тут не один.

Корчик сидел на постели, сооруженной из сена прямо на земле. В ногах у него, на сером одеяле, лежал букет красных цветов. Рядом с Корчиком, пристроившись на низеньком ящичке, сидела Янина, радистка из отряда Поддубного. Увидев Злобича, она застенчиво опустила глаза и покраснела. Злобичу все стало ясно. Как-то однажды Корчик признался ему, что любит Янину, и жаловался, что она держится неприступно, все переводит на шутку. «Это она тебя проверяет, — сказал тогда Злобич. — Ты люби ее еще крепче и увидишь, как она тогда к тебе привяжется». И вот теперь, увидев в палатке Янину, Злобич подумал, что Корчик, должно быть, старательно, на совесть выполнил его совет. Только сильная любовь могла победить стыдливость девушки и привести ее сюда на свидание. Приход Янины был для Корчика праздником.

— Вот так встреча! — одобрительно посмотрев на девушку, сказал Злобич. — Это лучшее лекарство для Романа.

Голубые глаза Корчика сияли, на бледном лице светилась радостная улыбка. Янина тоже улыбнулась, но только на одно мгновение. Затем, словно спохватившись, она вдруг стала хмурой и сурово отвела серые глаза. И все-таки ей не удалось скрыть свое волнение: выдавала краска на щеках, беспокойные движения рук. Злобич не хотел увеличивать смущения девушки и обратился к Корчику:

— Почему ты, Роман, здесь, а не в госпитале?

— Заскучал я там. Упросил Ковбеца, чтоб он отпустил меня сюда. Тут ведь я в центре событий. Сотни людей обращаются в штаб к Павлу Казимировичу, и я все вижу, все слышу. Да и сам имею возможность принимать здесь своих комсомольцев, заниматься райкомовскими делами.

— Смотри, экономно расходуй свое горючее. Сначала подремонтируйся как следует, а тогда уж становись в борозду.

— Не бойся, ремонт у меня несложный. Завтра-послезавтра думаю встать.

— Что-то больно скоро.

— Так это я еще на костылях. На своих на двоих можно будет, если верить Ковбецу, только дней через десять.

Корчик разговаривал и то и дело озабоченно поглядывал на Янину. «Не буду им мешать, пускай милуются наедине», — решил Злобич и, перекинувшись с Корчиком еще несколькими словами, ушел.

Вернувшись к Мартынову, он не стал возобновлять прерванного разговора, да и вообще решил не мешкать. Ему хотелось повидаться со Струшней, и потому надо было спешить.

Струшня был у себя в палатке и, видимо, в хорошем настроении, так как что-то напевал. Подойдя ближе, Злобич услышал его низкий протяжный голос:

Была ты, дороженька, неприглядною,
Стала ты, дороженька, ненаглядною.
Злобича он встретил приветливо, обрадовался. Оставив свое занятие — он рассматривал огромную толстую книгу с какими-то чертежами, — потом выкатил из-под столика, за которым сидел сам, березовый круглячок и усадил на него гостя.

— Какие у нас есть замечательные люди, Борис Петрович! — заговорил Струшня. — Только что был у меня здесь, в этой палатке, брат архитектора и скульптора Вяршука, и я, как видишь, взволнован после этой встречи.

— А-а, потому-то вас и на песню потянуло?

— Не только потому, много для этого причин. Понимаешь, подобрались хорошие вести одна к одной, и позабыл я на часок все наши беды и неприятности.

Большой, угловатый, одетый в темно-синюю гимнастерку, над левым карманом которой поблескивал значок депутата Верховного Совета БССР, Струшня сгорбившись сидел у столика и спокойным взглядом своих серовато-карих глаз рассматривал Злобича. По его смуглому лицу с пышными черными усами блуждала мягкая улыбка.

— Вот погляди, какие попали ко мне необыкновенные документы, — Струшня показал на огромные книги, высокой стопкой лежавшие у него на столике; они все были такие же, как и та, что он листал. — Это проекты ряда зданий Калиновки, Гроховки и некоторых других районных центров Белоруссии, есть здесь проекты даже отдельных зданий Минска. Интересные материалы, правда?

— Еще бы, это настоящее сокровище.

— Совершенно верно. Слушай дальше. Вяршук — старый одинокий человек, уроженец Гроховского района, я с ним прежде не раз встречался по делам. Он жил в Минске и вел большую проектную работу. Как тебе известно, перед войной мы здорово было занялись Калиновкой. Многое в ней строили, но главное в то время еще планировалось. К проектной работе были привлечены квалифицированные специалисты, возглавлял бригаду Вяршук. Составление проектов подходило к концу, когда началась война. Вяршук не успел эвакуироваться из Минска. Спасая чертежи, он перетащил их из конторы и спрятал в укромном месте. Пришли в город гитлеровцы. Старик жил впроголодь, но продолжал свой творческий труд. Один он закончил многие из этих проектов.

— Очень интересно! — воскликнул Злобич, захваченный рассказом. — А как же все эти проекты попали из Минска сюда?

— Любопытным образом. В той же организации, что и Вяршук, работал до войны инженером-геодезистом некий Янковский. С приходом гитлеровцев он, как говорится, обнаружил свое истинное лицо. Оказалось, что это отчаянный националист. Дорвавшись до власти, Янковский развернул кипучую деятельность: вместе с другими стал насаждать в Белоруссии новый порядок. По его инициативе националисты надумали установить в Минске монумент Гитлеру — в знак, мол, благодарности. Сказали об этом гаулейтеру Кубе — тот ухватился за эту мысль, приказал найти специалиста для создания проекта. Янковский подсказал кандидатуру Вяршука. Что делать старику? Угроза! Собрал он тогда свои вещи, разыскал попутную машину на Гроховку и потихоньку выехал из Минска. С собой он захватил и все вот эти документы. Что было не закончено, он заканчивал, живя у своего брата недалеко от Гроховки. В доме брата был им завершен и этот вот проект, — показал Струшня на чертеж, который он сейчас разглядывал. — Это проект Дворца культуры для Калиновки. Вяршук даже дал ему и название, видишь надпись на фронтоне: «Победа». Замечательно, правда?

Злобич посмотрел на развернутый чертеж. Он слабо разбирался в архитектуре, но то, что увидел, ему понравилось. Квадратное трехэтажное здание привлекало своей стройностью и красотой.

— Создавать в неволе такие проекты может только человек со светлой душой, — задумчиво проговорил Злобич. — Где же он теперь? Надо забрать его к нам в партизанскую зону.

— Так и было намечено. Он наладил с нами связь, договорились, когда за ним приехать. И вдруг за день до ухода в лес Вяршука схватили и расстреляли.

— Неужели? — поразился Злобич. — Они что, узнали о наших с ним связях?

— Нет. Разыскали его по сигналу из Минска. Арестованному Вяршуку предложили покаяться и выполнить заказ. Но он не сдался… За день дорасстрела ему удалось снестись с братом. Он попросил, чтобы все его проекты были переданы нам. В своей записке на мое имя он просит меня, как члена правительства БССР, позаботиться о дальнейшей судьбе его материалов.

— Надо приложить все усилия, чтобы мечты его осуществились, — сказал Злобич. — Поймать бы его палачей!

— С одним из них, причем с самым главным, уже расправились.

— С кем это?

— С Кубе. Партизаны утихомирили его.

— Откуда вы это знаете?

— Из — минских газет, разведчики недавно из Гроховки привезли. Вот погляди, как тут черно. — Струшня нагнулся и достал из-под стола несколько газет; сразу бросилось в глаза множество траурных рамок. — Видишь, какие здесь узоры? Партизаны уничтожили гада прямо у него на квартире. Они подложили ему в постель, между пружин кровати, мину, и она отлично сработала, когда он лег отдохнуть.

— Мастера! — отозвался Злобич и, поглядывая на газеты, спросил: — И как же паны Янковские реагируют в своих некрологах на это событие?

— Отчаянно вопят. Поносят партизан, бьют себя в грудь, клянутся в преданности.

— Ишь, как выслуживаются!

— Они перед многими выслуживались. Их эмигрантские «правительства» кочевали по всей Западной Европе, обивали пороги у президентов и министров разных государств.

— На этот раз их путям-дорогам конец. Куда же они денутся, когда мы разобьем их нынешнего опекуна?

— Трудно сказать. Меня, Борис Петрович, беспокоят не они, а наши союзники. Американские и английские миллионеры, как показывает обстановка, хитрят, не открывают на западе фронта.

Они умолкли и задумались. В тишине явственно слышался гул фронтовой канонады. Струшня немигающим взглядом уставился в одну точку и поглаживал футляр фотоаппарата, который рядом с биноклем висел у него на груди. Злобич сидел совсем неподвижно, глядя перед собой и задумчиво хмуря брови. Орудийные раскаты пробудили в нем целый рой волнующих мыслей. Когда Советская Армия будет на Калиновщине? Как лучше помочь ей партизанскими боями? Как пройдет сегодня ночью «концерт на рельсах»? Окажется ли в Гроховке Надя? Где же все-таки Сергей?

— Пилип Гордеевич, не возвращаются наши разведчики и вести никакой не подают, — нарушил молчание Злобич. — Сколько волнений!

— Много, очень много. Чего только не испытаешь на своем веку, — Струшня понимающе посмотрел на Злобича и сочувственно продолжал: — Тяжело на сердце бывает, когда стрясется с близким тебе человеком беда. Я лет на тридцать старше тебя и больше пережил всякой всячины… Сегодняшнее утро, например, началось у меня с приятных новостей: проснулся я, а мне адъютант подает два письма — от сына и от дочки, письма хорошие, веселые, а потом пошли бесконечные и самые разнообразные тревоги и заботы. — Струшня покачал головой и дружески коснулся рукой плеча Злобича. — Но в борьбе с трудностями, дружище, и познается человек.

Посещение штаба хоть и не внесло ясности в вопрос о том, где находятся Надя и Сергей, тем не менее несколько развеяло грусть Злобича. Из штаба он выехал более бодрым.

Вернувшись в лагерь, он увидел необычное оживление — бригада готовилась к походу. Одни чистили оружие, набивали диски и подсумки патронами, проверяли исправность подрывных приспособлений, укладывали в вещевые мешки комплекты толовых шашек, чинили обмундирование, просушивали портянки; другие, закончив сборы в дорогу, горячо рассуждали о предстоящей боевой операции, о приближающейся встрече с Советской Армией; некоторые партизаны веселились, распевали песни.



Особенно людно было возле шалаша Янки Вырвича. Сегодня у этого отделения большая радость — оно завоевало в соединении первенство по диверсионно-подрывной работе за прошедший месяц и получило переходящее красное знамя, то знамя, которое когда-то пионеры деревни Смолянки подарили комсомольцам района. Теперь это знамя торжественно возвышалось над шалашом, а отважные подрывники сидели плотным кольцом вокруг гармониста и вслед за Янкой Вырвичем, своим боевым командиром и голосистым запевалой, под аккомпанемент гармони выводили слова задушевной песни:

Партизан — перелетная птица,
Отдохни у лесного костра…
Неподалеку от отделения Янки Вырвича, под треньканье балалайки, несколько хлопцев отчаянно отплясывали, а стоящие рядом, хлопая в ладоши, задорно подпевали:

Ой, Лявониху Лявон полюбил,
Лявонихе черевички купил,
Лявониха, душа ласковая,
Черевичками поляскивает…
— За ногу его, за ногу хватай! — неслось с края поляны, где боролись два паренька, вокруг которых толпились «болельщики».

— Базар, Борис Петрович, настоящий базар, — улыбаясь, сказал Сандро, идя следом за Злобичем от коновязи к штабу.

— Пускай позабавятся, душу отведут… Достается им… Из одного боя пришли — другой впереди. — И, подойдя к Столяренко, на пне возле штабной палатки расписывавшему маршруты для каждого отряда, сказал: — Вот молодцы, Семен, а? С такими горы можно перевернуть.

— Славные хлопцы… Что узнал?

— Ничего утешительного. В Гроховку согнано много народу.

— Может, и Поддубный с Надей там?

— Может быть… Выясняют. Мартынов приказал направить в его распоряжение один взвод.

— Для чего?

— Ночью самолеты прилетят забрать раненых… да и стражу надо оставить в лагере.

— Все это правильно. Но люди на железную дорогу рвутся. Кому же хочется здесь сидеть? Эх, Павел Казимирозич… Взял бы у Ганаковича, так нет же, всегда у нас норовит.

— Я уже спорил, но все бесполезно. И Ганаковичу ты не завидуй. Ему тоже дали занятие — охранять семейный лагерь, полвзвода берут у него. А нам — другое. Понравились Мартынову наши хлопцы — при себе и оставляет.

— О, он хитрый мужик. У него губа не дура… Ну, вот и готовы маршруты. Скоро выступать?

— Ровно через час, друзья. — В разговор вмешался Новиков, вышедший из палатки; в руке у него были исписанные листочки — тезисы доклада. — Вот проведем собрания, партийное и комсомольское, и айда.

…Солнце клонилось к закату, когда партизанские роты вышли из лагеря. Их путь лежал на восток, к железнодорожной линии.

2

Он прислонился спиной к стене и, вытянув затекшие ноги, почувствовал нечто вроде удовольствия оттого, что нашел, наконец, удобное положение для своего измученного тела. Все мышцы, казалось, ослабли, успокоились, будто отпущенные струны. Однако вскоре они снова заныли. Сидеть у стены было все-таки удобнее и лучше, и он, боясь нарушить это состояние относительного покоя, старался не шевелиться. Сидел и слушал, как рывками болезненно стучала кровь, как сердце отбивало неравномерные удары. Кожа на боках, груди и спине горела, казалась чужой. Его несколько раз жестоко били, пока доставили сюда от того мостика на родниковском большаке. А впереди что? Ведь допроса еще не было, били просто так, без особой цели. Когда же станут требовать сведений, а он будет молчать, вот тогда начнут бить… они умеют истязать, мастера мучить.

Как он попал к ним в руки?! Позор! Неужто нельзя было что-нибудь предпринять, чтобы не сидеть сейчас здесь, в бывшем исполкомовском гараже. В крайнем случае застрелиться, но не попадать к ним живым. Как же это случилось? Почему ты так отстал от своего подразделения? Не тебе ли говорили, что выдержка — родная сестра отваги. Сколько учили, сам других учил, а оказался в дураках. И в какое время? Когда фронт приближается, когда наступает торжественная минута, во имя которой ты отдал немало сил. Жизнь покатится бурным потоком, а ты не увидишь ее, не примешь в ней участия из-за глупого промаха. Бежать? Без помощи со стороны — напрасная затея. Правда, это не каменные стены тюрьмы, отсюда организовать побег легче, но чудеса в жизни случаются редко. Партизаны помогут? Но откуда им знать, что ты в этой норе? Да у партизан есть задания поважней — об ударе по железной дороге, помнится, шел разговор. Нет, Сергей, тут, видно, твой конец. Подумай лучше о том, как достойнее встретить смерть. Подумай, потому что сейчас придут конвоиры и поведут тебя на допрос. Будут ломать тебе руки и ноги, истязать. И не увидишь ты больше этого гаража, как и солнца в небе.

Они, конечно, знают, что ты им ничего не скажешь, но пытать будут. Они могли бы сразу расстрелять или повесить, но куда им спешить? Им нужны сведения, и потом они предпочтут убивать тебя постепенно, захотят видеть твое физическое и моральное падение. Они постараются довести тебя до такого состояния, когда сознание перестает контролировать тело, и ты в минуты беспамятства можешь невольно назвать имена людей, места партизанских стоянок. Они будут настойчиво добиваться этого. Значит, ты должен быть готов к самому страшному… Чем крепче будет твой дух, тем легче тебе будет бороться с пытками, тем упорнее будешь преодолевать физическую боль. В этом тяжком испытании, как и в десятках других трудных случаев, встречавшихся на твоем пути, вся твоя надежда на ту силу, что зовется волей коммуниста. Если ты будешь верен этой силе, она поддержит тебя, спасет от позора.

— Большевик! Ауфштэйн![6] — прервал его раздумье окрик.

Поддубный поднял глаза: он не заметил, как открылись двери гаража. К нему шли лейтенант Гольц и Бошкин.

— Давай скорее! На рентген пойдем! — толкнув Поддубного прикладом в бок, крикнул Бошкин.

— Без рук, выродок! — выругался Поддубный. — Тебя давно папаша дожидается. Попадешься.

— Ну-ну, ты! — еще раз ткнул автоматом Бошкин. — Тебе уж не попадусь.

Его провели через двор в здание жандармерии. Темным коридором прошли мимо нескольких дверей справа и слева. Солдат, стоявший в самом конце коридора, у печки, открыл дверь, и Поддубный очутился в просторном, правильной квадратной формы кабинете. Ему здесь в прежние времена приходилось бывать десятки раз. «В этом кабинете работал Струшня», — подумал Сергей и почувствовал, как что-то больно защемило в сердце.

— Добрый день, товарищ Поддубный! — проговорил офицер в чине обер-лейтенанта, злобно подчеркивая слово «товарищ». — Прошу присесть, побеседуем, — указал он на кресло и, повернувшись к Гольцу, махнул рукой. — Зи зинд фрай.[7]

Поддубный сделал вид, что не слышит приглашения садиться. С заложенными за спину руками он стоял посреди комнаты и через окно, наполовину забитое фанерой, смотрел на улицу, на пожелтевшие каштаны у дома.

— Садитесь! — нетерпеливо повторил обер-лейтенант, когда Гольц вышел из кабинета. — О, понимаю, вы есть недовольный. Проголодались, хотите курить?

Не спеша, как бы желая оттянуть неприятный разговор, Поддубный сел в кресло, с равнодушным видом отвернулся от обер-лейтенанта и снова стал рассматривать каштаны под окном. Он старался быть спокойным.

— Вы не ожидали такой встречи, — начал обер-лейтенант, видимо, с расчетом вывести пленного из равновесия. — Я сам, признаться, не ожидал, что «языком» может оказаться такой человек… командир отряда. Слыхал, слыхал о вас… В бою — раненого или мертвого — еще мог надеяться захватить, а так — вот уж не думал!

— Мы, партизаны, когда-то мечтали встретиться с вами в нашей лесной палатке, — спокойно произнес Поддубный. — Ведь это вы были комендантом Калиновки? Ловко мы вас тогда выкурили.

— Мы опять вернулись сюда.

— Пока да. Но фронт уже недалеко гремит… Так как же это вы с поста коменданта съехали?

— Вам от этого не есть легче.

— Догадываюсь — вас понизили. После такой обиды вы еще злее стали на партизан.

— Верно.

— И сейчас постараетесь поднять свой авторитет перед начальством. На моей шкуре. Угадал? Но должен предупредить: ваш авторитет в моих руках.

— И ваша судьба есть тоже в ваших руках.

— Рассказывайте сказки кому-нибудь другому. Буду ли я говорить или молчать — вы меня все равно ликвидируете. Расправитесь со мной, как, признаться, и я бы с вами расправился.

Поддубный заметил, что его слова поразили обер-лейтенанта. Рауберман даже изменился в лице. Он понял, что пленный — человек с твердой волей и вырвать признание у него будет нелегко.

Если бы это было в конце допроса, Рауберман, не откладывая, приказал бы своим палачам пустить в ход дубинки, но разговор с пленным только начинался, и потому приходилось сдерживаться. Он должен добиться сведений о партизанах, блеснуть перед начальством и заслужить похвалу и повышение. С таким пленным есть расчет повозиться, лишь бы в конце концов выжать из него показания. Вести следствие нашлись десятки охотников. В этом Рауберман убедился сегодня утром, когда доложил своему окружному начальству о том, кого он захватил в плен. Сколько зависти вызвало это известие! Кое-кто из штабистов попытался устранить Раубермана от ведения допроса. Дошло до того, что Рауберману пришлось разговаривать с самим гебитс-комиссаром. «Нашли дурака, — думал он, отстояв наконец свои интересы. — Сумел поймать птичку, сумею заставить ее и песни петь».

— Курите… — затягиваясь дымом, пододвинул Рауберман Поддубному коробку с сигарами, на крышке которой лежала серебряная зажигалка. — Вы, я вижу, много курите… все пальцы порыжели от табака.

Поддубному очень хотелось курить, но он решил не поддаваться своему желанию. Ему казалось, что если он сейчас соблазнится сигарой, то в дальнейшем может поддаться и еще на какие-нибудь предложения Раубермана. «Ни в чем — ни в большом, ни в малом — не позволять, чтобы враг навязал мне свою волю», — подумал Сергей и, покосившись на обер-лейтенанта, сказал:

— Пальцы у меня не столько от курева порыжели, сколько от порохового дыма. Они вчера крепко сжимали пулемет.

— Но сегодня вы есть в других обстоятельствах. И учитывайте это. Упорство ваше мы можем сломить.

— Никаких обстоятельств я не признаю. Я буду такой же, каким был.

— О, какая самоуверенность! Жаль. Советую вам подумать и ответить мне на вопросы. — Рауберман придвинул к себе чистые листы бумаги, взял карандаш. — Отвечайте по пунктам. Первый. Где после блокады сконцентрировались ваши силы?

— За вашей спиной, герр обер-лейтенант, — ухмыльнулся Поддубный. — Какой следующий пункт?

— Прошу оставить ваши шутки! — глаза Раубермана налились яростью. — Отвечайте, если хотите жить.

— Я предателем не стану. От меня вы сведений не получите.

— Вы есть чудак… — Рауберман слегка забарабанил пальцами по столу и внимательно посмотрел на Поддубного. — Расскажите все — мы вас освободим, и вы будете жить и строить новый порядок, новую Белорутению.

В это время стукнула дверь, в комнату вошел солдат. Он вытянулся в струнку и, как понял Поддубный, доложил, что уже два часа — время обеда. Солдат спросил у Раубермана, где тот будет обедать — здесь, в кабинете, или в столовой и сейчас или позднее. Рауберман как будто удивился, что уже два часа, и, взглянув для верности на свои часы, сказал, чтобы обед немедля принесли сюда, в кабинет.

Солдат щелкнул каблуками и исчез за дверью. Рауберман некоторое время молчал, думая о чем-то, потом снова уставился на Поддубного и сказал:

— Давайте заканчивать… Вы боитесь перейти на другой путь? Не надо бояться. Я приведу вам один пример. Это есть из истории национал-социалистической партии Германии. Чтобы взять власть, нацисты много работали, агитировали, собирали кадры. Работа велась тайно, часто за кружкой пива… Действовали убеждением…

— И ударом ножа из-за угла, — вставил Поддубный.

— Послушайте!.. Нацисты доказывали правоту своих взглядов и намерений. Я был тогда членом другой партии. Нацисты тянули к себе. Я со своими коллегами сначала колебался, потом согласился. Порвать с одним и принять другое — это есть трудное дело. Но мы порвали и не ошиблись.

— Ага, значит, вы один из тех, кто своим предательством помог фашизму прийти к власти. Что ж, это в духе всех предателей… А что вы ошиблись, об этом говорит сама история. Коммунисты, вообще все честные немцы, не изменили. Такие, как Эрнст Тельман. Они не покорились. И за ними — будущее Германии.

— Мы их задушили, вы ничего не знаете.

— Всех задушить невозможно. Честных сынов немецкого народа много. Есть они даже в наших партизанских отрядах, а вы мне примеры приводите, воспоминаниями занимаетесь…

Поддубный отвернулся от Раубермана. Опершись на подлокотники кресла, он смотрел сквозь окно на улицу, на каштаны. Через некоторое время он услышал, как за спиной осторожно скрипнула дверь. Кто-то вошел. Шаги частые и легкие — не солдатские. У стола, справа, они затихли. Тонко звякнула тарелка — ага, принесли обед Рауберману. «Кто же обслуживает это животное?» — подумал Поддубный и повернул голову.

«Надя!»

Их взгляды встретились. Мгновение, короткое мгновение замешательства и изумления. Затем и он и она, как по команде, отвели взгляды. Оба были ошеломлены неожиданностью встречи. Сергей, окаменев, сидел в кресле, а у Нади, неловко расставлявшей тарелки на столе, подкашивались ноги. «Как мы выдержали!» — с удивлением подумал он, когда Надя чуть не бегом кинулась к двери.

— Ну, пленный, отвечайте. Где сконцентрированы отряды? — снова заговорил обер-лейтенант.

Поддубный молчал.

— Будете говорить?!

Поддубный по-прежнему молчал.

— Я вам развяжу язык! — Рауберман подбежал к двери и, с грохотом открыв ее, крикнул в черноту коридора: — Альберта и Макса!

В комнату вбежали два солдата — рослые, широкоплечие. Они встали возле Поддубного, с любопытством посматривая на него.

— Лоз![8] — приказал Рауберман.

Послышался свист резиновых палок. С окровавленным лицом Поддубный упал на пол.

— Генуг! Вассер![9]

Ему плеснули в лицо воды, подняли на ноги.

— Теперь будете говорить? — с насмешкой в голосе спросил Рауберман.

— Гадина! — с ненавистью произнес Поддубный, пальцами приглаживая мокрые пряди волос.

— Лоз!

Снова свист палок, удары каблуков. Снова кровь. И ни одного слова, только приглушенный стон сквозь крепко стиснутые зубы. Но вскоре не слышно стало и стона: Поддубный потерял сознание.

— Генуг!

Рауберман подошел к Поддубному и, посмотрев ему в лицо, вернулся к столу.

— Бейте осторожнее. Он еще понадобится… Вынесите… — и, усевшись в кресло, принялся обедать.

3

Надя почти не помнила, как вышла из кабинета и, натыкаясь в темноте узкого коридора то на одну, то на другую стенку, выбралась из здания жандармерии. На крыльце, почувствовав, что не хватит сил дойти до соседнего дома, где помещалась офицерская столовая, она присела на скамейку, подставив ветру горящее лицо.

На дворе было тихо, но вдруг возле столовой поднялась суматоха. Кто-то жалобно кричал, кто-то угрожал и бранился.

— А-а, браточек, за что?

— Убью, старый дьявол! Вот тебе!.. Еще удирать… Я тебя проучу!

Крики сначала не задевали ее, словно глухая стена встала перед ней, потом постепенно стали доходить до сознания. Надя посмотрела в сторону столовой. Она увидела, как, приперев Космача к повозке с бочкой, Бошкин бил его плетью. За что? Да много ли надо этому идиоту, чтобы прицепиться к человеку… Надя не любила Космача за трусость и бесхарактерность, за то, что он не ушел с партизанами, осуждала резко, иной раз, может быть, грубо, — да об этом иначе и нельзя говорить Он обижался, но Надю это не останавливало. Однако она заметила у нёго и другое — пока тихую и робкую, но все же ненависть к врагу. Правда, ненависть эта еще не созрела, таилась глубоко, но все же росла в его душе. Ему не хватало смелости. Пусть бы он хоть за свое личное горе отплатил фашистам… Но жажды мести Надя пока в нем не замечала, хотя и старалась всячески зажечь ее. Когда Космача били, а он терпеливо переносил побои, ей было очень обидно за него, и тогда она, возмущенная его трусостью, рвалась вмешаться, защитить его.

— Я тебе!.. Я тебе покажу, как молоть языком!

— Отпусти, вовек не буду… Да по глупости же я…

Кровь бежала по лицу, по бороде Космача. Он размазывал ее рукавом и, пряча голову, просил пощады. А Бошкин все бил и ругался. Надя перебежала двор и, очутившись возле повозки, заслонила собой Космача, крикнув Бошкину:

— Чего прицепился к человеку?

Глаза ее горели гневом. Она стояла со сжатыми кулаками, готовая, казалось, броситься в драку. Бошкин отступил на шаг и, переведя дыхание, спросил:

— Откуда ты сорвалась? Не отца же твоего бью… Ты знаешь, что он сказал?

— Не знаю. Но все равно не смей.

— Ну-ну, поосторожней… — Бошкин немного помолчал, потом посмотрел на Космача, который за спиной у Нади по-прежнему жался к повозке, и сказал: — Твое счастье. Не вмешайся она, убил бы…

— Да я же ничего… Не нарочно…

— Цыц, старый дьявол! — просипел Бошкин и, впившись в Космача свирепым взглядом, с минуту стоял неподвижно.

От крыльца, где только что сидела Надя, донесся грохот сапог и беспорядочные крики. Она обернулась к зданию жандармерии, и мороз прошел у нее по коже: двое солдат тащили под руки Сергея Поддубного. Бошкин побежал к гаражу, чтоб отворить двери, а Надя, залившись слезами, кинулась на веранду дома — в отведенное ей и Ольге жилье.

Очутившись у себя в уголке, Надя в отчаянии свалилась на солому, брошенную на полу и служившую им постелью.

— Надька, Надька, успокойся!.. Услышат — привяжутся, — уговаривала ее Ольга, прибежавшая из-под повети, где она чистила картошку. — Ну, успокойся же!.. Эх, плакса. Ты, видно, только на слезы и способна.

— Что ты говоришь, Ольга! На слезы… — обиделась Надя и, вскочив на ноги, дрожащим голосом прибавила: — И ты, каменная, не удержалась бы.

— Да в чем дело? Рассказывай.

— Ай… Подумать страшно… — и глаза ее, полные слез, ярко заблестели. — В кабинете у Раубермана я встретилась с Сергеем Поддубным.

— Поддубным! — вскрикнула Ольга и, должно быть, испугавшись собственного голоса, закрыла руками рот. — А мы думали, кого это там стерегут в гараже… Как же теперь быть… Наши, верно, знают, где он, а?

— Ничего неизвестно. Ох, какие же мы беспомощные…

— Надо что-то делать.

— Что? — спросила Надя и вдруг вскочила. — Нужно за тарелками к тому зверюге сбегать… Ай! Не могу! Еще раз туда не могу!

— Я сбегаю, — предложила Ольга и вышла.

Надя прислонилась к стене и так простояла несколько минут, поглядывая через окно на гараж. О чем только не передумала она за эти короткие минуты!

Когда вернулась Ольга, Надя прижалась к ней, зашептала:

— Поедешь под вечер с Космачом на склад — больше сюда не возвращайся. Как хочешь, но уйди. Лучше всего, когда повар пойдет в контору выписывать продукты. Это самый удобный момент. Я уже думала об этом, когда утром там были. И Космача как-нибудь обмани, чтоб не заметил. Потихоньку — за здание склада, а там парком до речки. Знаешь это место?

— Знаю.

— Держись вправо от льнозавода — там леса и кустарника нет, патрули не так следят… А потом подавайся на Бугры.

— Нет, Надька, я не пойду.

— Ты что — боишься?

— Как тебе не стыдно так говорить?

— Так в чем же дело?

— Я, может, и уйду… конечно, уйду, если захочу. А ты как? Начнут меня искать, не найдут — на тебя накинутся. Сговор, — скажут. — Станут мучить. Да у меня сердце разорвется от тревоги за тебя… Нет, иди лучше ты.

— Вот дурочка, — тронутая словами подруги, сказала Надя. — Мне же ловчее тут остаться. Подумай. Уйди я — Бошкин бы тебя съел. А ты исчезнешь, он хоть зубами скрипеть будет, но меня не тронет. Поняла?.. А если провалится этот план, у меня другой есть. И выполнить его могу только я.

— Что ты надумала?

— Долго рассказывать, — уклонилась Надя, зная, что, если расскажет, подруга будет возражать. — Иди, я тебе приказываю!

— А если не поедут сегодня на склад? — после короткого молчания спросила Ольга.

— Должны поехать. Ты что — не слышала? Когда мы на обед получали продукты, повар договаривался с кладовщиком. Если же не поедут — все равно надо пробираться. Только иначе, с большим риском. Придется прямо отсюда, из-под стражи.

Ольга молчала, и Надя решила, что подруга окончательно согласилась и теперь озабочена только тем, как похитрее выбраться из города. Вспомнив, что их ждет работа и что над ними начальником крикливый повар, они поспешили под поветь.

— Спасибо тебе, заступница моя, — подошел к Наде Космач, когда она села на кругляк и начала чистить картошку. — Кабы не ты, спустил бы с меня шкуру тот гад.

— Да он и так угостил вас изрядно. Терпеливые вы… А что заступилась — так как же иначе? Хотя заступаться за вас, дядька Никодим, по правде говоря, и не стоило бы. Не обижайтесь. Бил бы он меня, вы за километр убежали бы. Нет у вас сочувствия к другому. Помните, как просили мы вас сказать нашим родным, где мы, — не сделали вы, отмахнулись.

— Виноват, дорогая, прости, — после глубокого раздумья сказал Космач. — Боязливый я. И как мне эту хворобу вытравить из себя? Сам из-за нее терплю.

— Еще как терпите. Другой, если бы столько перенес, стал бы зверем лютым, в клочки рвал бы этих гадов.

— И правильно делал бы. Среди волков нельзя быть овечкой. От этих мыслей у меня уж голова лопается. Вырваться бы только из этого пекла. Знали бы вы, сколько накипело у меня вот здесь, — он показал себе на грудь и так сверкнул глазами, что Наде показалось — не Никодим Космач перед ней, а какой-то другой человек. — Обида эта не дает мне покоя, нарывает, как чирей.

— И никак он не прорвется. Вас как ни шпыняют, вы все терпите, — заметила Надя. — А за что он вас бил?

— Кто? Этот шелудивый полицай?

— Да.

— Вез я воду, вижу — во дворе конторы «Восток» людей битком набито. Старики, дети. Должно, тысячи две из деревень согнали. Некоторых кучками конвоиры выводят со двора, к кирпичному заводу гонят. Ну, куда же их? Известно, на смерть, как у нас в Буграх… Приехал я, встретил здесь у столовой Бошкина, спрашиваю: «Скажи ты мне, ты ведь наш, белорус, почему это оккупанты так изводят наших людей?» Спросил у него по-хорошему, а он, ни слова не говоря, налился кровью и давай бить. Вы же слышали. Ну, не скотина он после этого?

Надя хотела что-то сказать, но удержалась, увидев на крыльце столовой повара в ефрейторской форме.

— Поехаль на склад. Шнель! — крикнул он и направился на улицу.

— Иди, — толкнула Надя подругу.

Ольга встала и, долгим взглядом попрощавшись с Надей, зашагала со двора за повозкой.

* * *
— Куда же девалась Ольга? Ик… Сбежала? — спросил Бошкин, зайдя на веранду. От него сильно несло самогоном. — Ты не знаешь?

— Откуда мне знать? — удивленно уставилась на него Надя, снимая нагар со свечи.

Высоко вскинутыми бровями, всем выражением лица она показывала недоумение по поводу того, где может быть Ольга. Но она подумала, что удивляться — мало, чтобы убедить Бошкина, будто она и в самом деле ничего не знает. Надо действовать хитрее. Почему бы не свалить вину на него самого! И она вдруг горячо, с возмущением, заговорила:

— Вот, загубили девчину! Говоришь — сбежала? Вранье! Не хитри, не прикидывайся. Расстреляли вы ее, а может быть, угнали куда… Да-да, ты все знаешь, не отводи мне глаза. Говори, что вы сделали с Ольгой?

— Что я тебе скажу? Я сам пришел спросить, все встревожены… Ты же ее подруга, шушукались тут… ик… должна знать.

— Я ничего не знаю. У повара спроси. Ведь он с ней поехал, пускай и ответ держит.

— Спрашивали у него — плечами пожимает. Канула, говорит, как в воду. Повар с Никодимом в склад зашли. Она осталась у воза. Вышли — нету… Ик… Туда-сюда — нет.

— Может, солдаты задержали, погнали куда?

— И об этом подумали… Даже послали людей на поиски… Не в ней дело, важно — куда она пропала.

— Какие вы стали пугливые.

— Не пугливые, а осторожные. Так нужно, обстановка требует. — Бошкин приблизился к ней и, дыша в лицо перегаром самогона, тихо заговорил: — Знала бы ты, какая шумиха поднялась… ик… в городе и вокруг, когда стало известно, что Поддубный в наших руках.

— Какой Поддубный? — сдерживая волнение, спросила Надя.

— Да ты, я вижу, ничего не знаешь. Жаль. Я ведь прошлой ночью… ик… подвиг совершил.

— Ничего не понимаю, расскажи.

В надежде выпытать что-нибудь о Поддубном, Надя терпеливо переносила икоту Бошкина и запах самогона.

— Нас Рауберман послал за «языком»… на родниковский большак… Я повел немцев… ик… одни они ни черта бы не сделали… Партизаны отступали… Колонны нам не были нужны… не под силу. Мы подстерегали одиночек. И вот нашлись. Ехали два конника. Мы их на аркан… ихним же методом… Один убился… затылком о землю ударился… А другой — целехонек попал к нам в руки…

— Так это Поддубный в гараже?

— Он… Скорей бы на виселицу его. Приволок на свою голову, теперь покоя не знаю, карауль его, а я… ик… спать хочу.

— Вот и иди спать, а я буду запираться на ночь.

— Нет, Надька, никуда не пойду… Я пришел к тебе… ик… спать… Ты меня любишь?

Он вдруг обнял ее. Она вскрикнула и, оттолкнув его от себя, бросилась к двери.

— Ну и коза… Ловка… не то что Ядвига, — бубнил про себя Бошкин, уходя с веранды. — От такой не отлипнешь… Все равно поймаю…

4

Часов шесть продолжался поход. И за все это время прошли не более двадцати километров. Идти быстрее было невозможно: все снаряжение люди несли на себе, а пробираться приходилось незаметно, по болотам и лесным зарослям, обходя гарнизоны. Продвигались мелкими группами — отделениями и взводами, меняя направление, прощупывая разведкой опушки и дороги, околицы деревень, прикрываясь головными и боковыми дозорами. Кашляли в пилотки и шапки, курили на привалах только под накидками. Украдкой перебирались через делянки. В зарослях руками раздвигали перед собой ветки, чтоб не шуршали они по задубевшей от воды одежде. Дороги и поляны переходили так, чтобы сбить с толку любого следопыта. Оружие, диски и патронташи прижимали к себе — только не раздалось бы звона или бряцания. Все были сосредоточены и внимательны, понимали, что неожиданное появление на железной дороге — половина успеха. Особенно насторожились, когда слышны стали свистки паровозов, а из облачной тьмы непрошеным свидетелем выглянула полная луна. Лунный свет придал предметам какой-то странный, неестественный вид. В очертаниях каждого куста и пня чудилось что-то подозрительное, казалось, будто за ними следит, притаившись, весь враждебный мир, а они никого не видят и вдобавок лишены возможности стрелять первыми.

— Давай-давай, хлопцы! — поторапливал Злобич людей, остановившихся в нерешительности, прежде чем выйти на поляну. — Чего столпились? При луне же виднее.

— Да, товарищ комбриг… Виднее… девчину миловать да ее шпильки собирать, — пошутил Григорий Погребняков. — Ах, эта луна… Никто же ее не просил выходить.

— У нее свои законы, — проговорил сзади Янка Вырвич. — Этой весной я два раза водил свое отделение на чугунку — и все зря. Только всползешь на полотно, а по тебе — та-та-та… Постовому все видно, и ходить не надо. Ляжет на шпалы — и рельсы перед ним, как на ладони… блестят, а чуть тень на них — огонь.

— Так и не удалось? — спросил кто-то.

— Почему же? На третью ночь взял свое… двадцать вагончиков ахнул. Надоело ждать, пошел на риск. Орудовал под самым носом у гитлеровцев.

— И теперь, возможно, так придется.

— Тс-с, подходим…

— Давай-давай… дозорные тронулись.

Крадучись в тени опушек, пересекая поляны и луга, партизаны все ближе подходили к железной дороге. Тишину ночи то и дело разрывали пронзительные свистки паровозов. Они взвинчивали нервы людей, вызывая все возрастающее возбуждение.

На небольшом расстоянии от дозорных шел головной взвод погребняковцев. Вел их сам Злобич, еще при выходе из лагеря он встал во главе отряда. К двум другим отрядам были прикреплены комиссар и начштаба. Новиков вел калиновцев, а Столяренко — отряд Зарудного. С ними Злобич поддерживал через связных крепкий контакт. Их движение он не только контролировал, но и направлял. Хотя местность была ему хорошо знакома, он, не доверяя ни своим знаниям, ни донесениям разведчиков, время от времени обращался к компасу, разворачивал «двухкилометровку» и, только сверив все данные, снова двигался вперед своим размеренным, неторопливым шагом.

Вскоре вышли на широкую дорогу. Исполосованная следами автомобильных шин, она бежала, точно в туннеле, под густыми кронами старых берез, прямо к станции Гроховка. До мелочей знакомые места! Десятки раз — и на лошадях и на машинах — приходилось Злобичу здесь проезжать.

Зорко поглядывая по сторонам, люди, кто на носках, кто на каблуках, перебирались через дорогу, исчезали в лесной чаще. Где-то справа, на станции, словно страдая одышкой, тяжко вздыхал паровоз. По гулу рельсов, по грохоту буферов да и по свисткам стрелочников можно было догадаться, что паровоз маневрирует, собирает разбросанные на путях вагоны. Воздух был насыщен характерным привокзальным запахом угля, нефти и гари.

На опушке леса, под коренастым дубом, Злобич остановился. Он не сказал ни слова, не подал никакого знака, но люди и без того сразу застыли на месте.

Злобич взглянул на часы: до начала операции оставалось еще сорок минут — времени вполне достаточно, чтобы расставить подразделения в боевом порядке.

Участок железной дороги, отведенный бригаде, тянулся километра на три. На середине его располагалась станция. Станционные постройки вырисовывались на фоне неба точно стога сена. Злобичу известно было все о количестве укрепленных точек врага.

На станции размещался штаб охраны железнодорожного участка, в распоряжении которого находился целый пехотный батальон. К обязанностям по охране железной дороги у батальона прибавилась в эти дни еще забота об отправке в Германию захваченных на Калиновщине и в других районах людей. Разведка доносила, что часть их уже отправлена со станции, остальные же находятся за колючей проволокой дровяного склада. Было также известно, что гитлеровцы очень обеспокоены скоплением на станции большого количества людей. Добиваясь от железнодорожного начальства быстрейшей подачи составов, штаб охраны в то же время укреплял оборону станции: выставил дополнительные посты, заминировал подходы к Гроховке, усилил команды в дзотах и бункерах. Такие же оборонительные мероприятия были проведены и по обе стороны от станции, на линии.

Предстояло решить нелегкую задачу: разрушить железнодорожное полотно, телеграфно-телефонную связь, подорвать линейные сооружения. Но этот главный и заключительный этап операции казался Злобичу сейчас почему-то гораздо более легким, чем то, что надо было сделать предварительно. Надо было удачно нанести первый удар, сломить оборону участка. Как только это будет сделано, дальнейшее, думал он, пойдет как по-писаному. А снять охрану не так-то просто. Хотя на себя он, казалось бы, взял самую трудную задачу — штурмовать с отрядом погребняковцев и двумя ротами калиновцев станцию, но это его беспокоило почему-то меньше, чем то, что предстояло сделать отрядам, возглавляемым комиссаром и начальником штаба.

На долю Новикова и Столяренко выпали меньшие по масштабу, но тоже довольно сложные задачи. На штурм бункера, находящегося к северу от Гроховки, Новикову придется вести людей по совершенно открытой местности. На голом поле вынуждены группироваться для штурма и люди Столяренко. Вдобавок им придется, прежде чем они доберутся до железнодорожного полотна, уничтожить автобазу. Самые лучшие подходы к железной дороге, конечно, у него, Злобича, но зато и объект ему достался несравненно крупнее и труднее!

— Штурмовые группы размещай не на опушке леса, а вон там, выдвинь их метров на пятьдесят вперед, — шепнул Злобич Григорию Погребнякову, показав рукой в сторону вырубленного кустарника.

Погребняков сначала не понял, почему Злобич не хочет занять позиции на опушке леса, а когда сообразил, подумал, что распоряжение это довольно умно, он даже упрекнул себя, что сам не додумался до такого простого и удачного решения. Дело в том, что перенести огневую позицию с опушки — означало вывести партизан с участка, заранее пристрелянного противником. Из опыта боев и диверсий на железной дороге Злобич убедился, что гитлеровцы всегда, открывая огонь, прежде всего бьют по опушке леса, считая, что партизаны могут нападать только из-за укрытий. «Пускай убедятся фашисты в своей тупости, в своем недомыслии, — думал Злобич. — Покуда они выявят наши истинные позиции, покуда перенесут огонь, мы уже их славно поколотим».

— Товарищ комбриг, прибыли связные от Новикова и Столяренко, — доложил Турабелидзе.

— Давай их сюда, — приказал Злобич и, когда связные подошли, спросил: — Отряды на месте?

— Да, занимают позиции… Какие будут распоряжения?

— Ждать сигнала — две зеленые ракеты…

Связные поспешили в свои отряды.

Злобич стоял на опушке и наблюдал за передвижением партизан к железнодорожному полотну. Прижимаясь к земле, люди осторожно пробирались вперед. Не слышно было ни одного звука, кроме чуть уловимого шороха одежды по жесткой осенней траве.

Первая цепь состояла из людей, которые должны были уничтожить железнодорожную охрану и обеспечить беспрепятственную деятельность подрывных команд. Эта цепь заняла исходные позиции метрах в двухстах от полотна. Позади нее притаились подрывные команды, вооруженные взрывчаткой, разводными ключами, ломами и пилами.

Злобич то и дело поглядывал на часы. Чем меньше оставалось времени, тем, казалось, дольше оно тянулось. Волнение его все возрастало, как это бывало неоднократно и прежде, когда проходили последние минуты в ожидании боя. Хоть и был он человек обстрелянный, но это волнение, всегда сопровождавшее его в бою до первого выстрела, воспринималось Злобичем как некая необходимость. Вот и сейчас оно все росло и росло в его душе.

В левой ладони — часы, в правой — холодная рукоятка ракетницы. Он пристально вглядывался в секундную стрелку, затем вдруг сунул часы в карман и, одну за другой выпустив в небо две шипящие зеленые ракеты, быстро двинулся от опушки. На ходу отметил, как на севере и на юге, вдоль железнодорожной линии, вспыхнули в небе такие же ракеты. «Пошли на штурм поддубновцы, ганаковцы, зориновцы — всё соединение», — подумал он.

Опушка, откуда Злобич недавно вынес вперед огневую позицию, всколыхнулась от мощных взрывов. «Вот была бы каша», — невольно пронеслось в голове. Он бежал в шеренге штурмующих и стрелял из автомата короткими очередями.

До станции оставалось шагов сто, когда гитлеровцы опомнились и разобрались, откуда бьют. И тогда шквал огня резанул в упор по наступающим.

— Ах, шени чириме!.. Ложитесь! — крикнул Сандро, забегая вперед.

— Ну, ты брось! — грубо оттолкнул его Злобич, продолжая бежать.

Послышались стоны раненых, просьбы о помощи, кто-то крепко выругался. Крики доносились больше с правой стороны, где под ногами людей взорвалось несколько мин. Злобич взглянул туда и ахнул: правофланговая группа, по которой с вышки бил вражеский пулемет, залегла на голом пристанционном пустыре, а затем начала отползать назад. Следом за ней залегла и центральная группа, умерили бег левофланговые. Нельзя было терять ни одного мгновения. Нажать! Еще одно усилие! О потерях сейчас думать нельзя!

Недалеко от себя Злобич увидел пулеметчика, в замешательстве отползавшего назад, искавшего укрытия.

— По вышке — огонь! Чего жмешься к земле?! — подбежал он к пулеметчику.

Тот опомнился и открыл огонь. Через минуту пулемет на вышке замолк. Тогда Злобич, на ходу отстегивая гранату, подал команду:

— Вперед! Ура-а!..

Его клич подхватили Погребняков, Сандро, все, кого видел он и кого не видел. Какая-то могучая сила подняла людей и вынесла к станционным постройкам, на полотно дороги.

В ход пошли гранаты, они разворачивали внутренности бункеров и дзотов, служебных помещений и вагонов. Языки пламени охватили бараки солдатских казарм. Как ошалелые, кидались из стороны в сторону оккупанты. Их добивали тесаками и прикладами.

Когда сопротивление было сломлено, на линии появились подрывные команды. Послышался лязг ключей, удары кирок и топоров, визг пил. Минеры ставили мины и толовые шашки, готовили подрывные машинки. Затем все скатились с полотна, притаились под откосом. И тогда, как финал концерта, загремели взрывы огромной силы: взлетали рельсы и шпалы, обрушивались мосты и строения. Гул раскатился далеко вокруг, и, казалось, нет ему ни конца ни края. Он то спадал, то с новой силой нарастал, ширился.

Из-за колючей проволоки дровяного склада толпами бежали измученные, оборванные люди.

Кто-то громко благодарил партизан за освобождение, кто-то от радости плакал. Злобич пробирался между освобожденными, внимательно вглядывался в лица. Он искал Сергея и Надю. Да и он ли один?! Над толпой то и дело слышались восклицания:

— Надя! Здесь ли Надя Яроцкая?!

— Поддубный!.. Сергей Поддубный!..

В беспорядочном шуме многочисленных возгласов можно было распознать голоса Погребнякова, Турабелидзе, Кравцова. Но Надя и Сергей не откликались…

В гуще толпы Злобич приметил девчат из Нивы, окликнул их. Они обступили его и наперебой стали рассказывать обо всем, что им пришлось пережить с тех пор, как фашисты угнали их из деревни.

— Десять человек наших увезли уже. Еще днем. Первым эшелоном.

— Послушал бы ты, Борис, сколько было слез! Хадора Юрковец прямо волосы на себе рвала, когда гнали ее к эшелону.

— Какое счастье, что мы еще остались на станции!.. Теперь бы еще Надю отыскать…

— Бошкин оставил ее при себе. Где он, там и она будет.

«Надя и Сергей, если еще живы, могут быть только в Калиновке и нигде больше», — подумал Злобич и пошел к зданию вокзала. Чувство отчаяния больно сжимало его сердце.

На линии взрывы утихли. Из отрядов прибывали связные, докладывали о выполнении заданий.

— Новиков тяжело ранен, — доложил связной из отряда Калины.

Злобич ничего не ответил, он принял это сообщение с тем странным спокойствием, какое приходит к человеку, когда несчастья одно за другим валятся на его голову.

Он зарядил ракетницу и подал сигнал к отходу и, когда погасли в небе две цветные полоски, не то себе, не то окружающим его товарищам сказал:

— Назад… Гарнизоны громить!..

5

Героем сегодняшней битвы на рельсах был Новиков. О его мужестве говорили не только свидетели его подвига. Рассказ Малявки, который неотлучно находился при комиссаре, со всеми подробностями передавался из уст в уста.

Новиков поднял калиновцев, как только у станциивспыхнули сигнальные ракеты, и повел к железнодорожному полотну. Люди сначала бежали молча, не стреляя, чтобы хоть на минуту оттянуть момент, когда их заметит противник. Но разве можно остаться незамеченным на открытой местности, залитой светом луны? Гитлеровцы обнаружили их очень скоро, и тогда потоки свинца хлынули на придорожный луг. Послышались стоны, то тут, то там падали убитые и раненые. Новиков с болью подумал, что потери под таким огнем будут огромны. Но разве можно остановить наступление? Только вперед, только решительным натиском можно одолеть противника! И Новиков упорно вел людей к полотну.

Рядом с ним бежал Малявка, а дальше он видел Калину, сгорбленную фигуру Макара Яроцкого — этого упрямого старика, который ушел из семейного лагеря и присоединился на походе к отряду калиновцев.

— Ты меня не удерживай, не жалей. За свое горе я еще сам могу отплатить гадам, — сурово ответил он, когда Новиков попробовал уговорить его не лезть в бой.

И вот Яроцкий — в рядах наступающих. Нагнув голову, он упорно бежит к бункеру, выглядывавшему из-за железнодорожного полотна.

Из амбразуры бункера лихорадочно строчил пулемет. Слева и справа ему усиленно вторили автоматы; гитлеровцы стреляли разрывными пулями. Партизаны почувствовали себя в относительном затишье, когда очутились у самого полотна, под откосом. Некоторое время пули проносились над их головами, разрывались где-то позади. Но вскоре гитлеровцы перенесли свой огонь на дорогу, и тогда пули зацокали впереди наступающих, по песчаной бровке полотна. Новиков заметил, что партизаны прижались под откосом, желая передохнуть, собраться с силами. Он боялся этого, зная, что залегшего под огнем бойца нелегко поднять и снова бросить на противника. Ни минуты передышки! Наступать, только наступать!

— Вперед! — крикнул Новиков и, повесив автомат на шею, выхватил гранату.

Партизаны поползли на насыпь, из-под ног у них осыпался гравий, катились камни. Новиков кинул взгляд наверх и вдруг увидел, как на бровке полотна возникла сутулая фигура Макара Яроцкого. Вот так старик — первым взобрался! Но не успел Новиков подивиться, как тут же тревожно вздрогнул: Яроцкий зашатался, потом упал и мешком покатился под откос. Над насыпью вырастали все новые фигуры, но никому не удавалось перебраться через полотно на ту сторону линии. Одни сползали вниз, другие неподвижно, в неловких позах, застывали на рельсах и шпалах.

Увязая коленями во влажном песке, Новиков упорно полз на насыпь. Скорее выбраться на полотно, перекатиться через него и, быстро спустившись вниз, забросать бункер гранатами!

Вот и рельсы, синеватые, холодные. Пули свистят вокруг, со звоном цокают о сталь. Ухватившись за рельс, Новиков на миг задержался — не то отдышаться, не то приготовиться к следующему решающему рывку. Затем он порывистым движением поднял свое тело и перевалился через рельс.

— Ци-и-иу… цок-цок…

Что-то больно кольнуло в левое плечо. По всему телу молниеносно разлился жгучий, затуманивающий мозг огонь. Новиков безвольно уронил голову, крепко ударившись лбом о рельс. И этот удар, возможно, вернул ему сознание. Скорее с полотна, пока не убили! Малявка, неожиданно оказавшийся рядом, схватил его подмышки и хотел оттащить обратно, в укрытие.

— Пусти! — прошипел Новиков и, толчком перебросив тело через второй рельс, не сполз, а сбежал под уклон.

Над головой завизжали пули, но ему теперь было все равно: укрыться от них, если бы и хотел, он не мог. Изо всей силы — даже хрустнула в запястье рука — он бросил гранату. Она ударилась о бревенчатую стену бункера и… не взорвалась. Кольцо, кольцо забыл выдернуть! Ах, черт побери, никогда ведь память не подводила, а тут — на тебе! Он швырнул еще одну гранату. Она взорвалась и разворотила угол бункера. Отлично! Но почему же не умолкает пулемет? Все еще цел, окаянный! И откуда это бегут к бункеру фашисты? Должно быть, подкрепление. Очередью их! Он схватился за автомат и сразу же болезненно сморщился, опустил левую руку: жестокая боль разлилась по всему телу. Тогда Новиков сжал автомат одной рукой и, уперев его в грудь, открыл огонь. Хотел полоснуть длинной очередью, а послышалось только несколько выстрелов — автомат умолк. «Кончились патроны, — промелькнула мысль, — и диск не переменить под этим ураганом». Он выхватил из кармана последнюю гранату и бросил ее. Он еще успел увидеть, как бункер разворотило взрывом, как несколько гитлеровцев побежало в кусты, потом неожиданно почувствовал острую боль в животе и упал.

Его подобрали санитары и унесли за большак, — в деревню, где Рыгор Ковбец в одной из хат открыл походный медицинский пункт.

В просторной комнате ярко горело несколько ламп, собранных по соседним домам. Двери хлопали беспрестанно — партизаны сновали взад и вперед, приходили, уходили. Людей было много и в доме и, еще больше, во дворе, а раненые все прибывали. Одних из них несли, других вели, третьи брели сами.

— Боже мой, сколько крови пролито… — глядя на раненых, вздыхала хозяйка дома. — Может, и с моим мужем случилась такая же беда?.. — Она суетилась по комнате и, подавая Ковбецу кипяток или предлагая кому-нибудь подкрепиться, не переставала охать: — Ай-ай… Надо же так людей покалечить… Ах ты, проклятый Гитлер…

Больше всего хлопотала она вокруг операционного стола, вздыхая и болезненно морщась при виде ран. Ковбеца сначала раздражало, даже злило это оханье, но потом он примирился с ним. Вместе с медсестрой и двумя помощницами-санитарками он молча делал свое дело: обрабатывал раны, перевязывал их, давал советы и указания.

Раненые прибывали главным образом из отряда Погребнякова. При двух других отрядах бригады Ковбец загодя позаботился организовать перевязочные пункты, но там помощь оказывалась только легкораненым. Партизаны же с тяжелыми ранениями, нуждавшиеся в более квалифицированной помощи, после перевязки в отрядных пунктах доставлялись сюда, к Ковбецу. Однако и Ковбец не всегда мог сделать все необходимое. Попадались такие случаи, когда он, бывший заведующий сельской больницей, терялся, чувствовал себя беспомощным: не хватало знаний и опыта. Тогда он мысленно проклинал себя за то, что когда-то недостаточно прилежно изучал хирургию. Правда, медицинская практика в условиях партизанской жизни многому научила его. Обстоятельства часто требовали от него таких знаний, каких он не почерпнул ни на лекциях профессоров, ни из книг. Приходилось самому додумываться, проявлять смелость и находчивость, искать новые пути. Условия партизанской борьбы заставили его серьезно взяться за хирургический нож.

Но надо себе представить, как трудно давался Ковбецу каждый шаг в его практике. Иной раз это приносило радость и ему, и другим, а иногда случалось, что усилия его кончались неудачей или он не решался браться за операцию, которая была по плечу только мастерам клинической хирургии.

В эту ночь Ковбеца не раз охватывало отчаяние и чувство беспомощности. К нему принесли уже несколько раненых, которых он не решался оперировать. Он только сделал им тщательные перевязки, после чего приказал санитарам как можно скорее переправить их на аэродром.

Это же чувство беспомощности охватило Ковбеца, когда он, перевязав ноги Макару Яроцкому и вымыв руки, вернулся к столу, на котором распростерлось неподвижное тело Новикова. Комиссар был тяжело ранен: одна пуля сильно повредила ключицу, а еще две пули прошили правую полость живота. Ковбец смотрел на раны Новикова и не знал, на что решиться, какие меры принять.

— Боженька мой, какие муки… — вздохнула хозяйка, подкручивая в лампе фитиль.

Ковбец стоял молча, неподвижно, точно окаменев. Взгляды всех присутствующих скрестились на нем, от него ждали помощи, на него надеялись.

— Боюсь оперировать, — наконец произнес он и виновато опустил голову.

Партизаны зашумели, заволновались, а Ковбец съежился под укоризненными взглядами боевых товарищей.

В избе появился Злобич. Узнав еще на станции, что Новикова унесли на перевязочный пункт, он решил немедленно повидать комиссара. Пока он шел через двор, ему уже стало все известно: рассказали партизаны.

Злобич с минуту молча стоял возле комиссара, затем кивком головы позвал Ковбеца, отвел его к окну.

— В чем заминка, Рыгор Константинович? Почему боишься оперировать?

— Плечо — могу, а вот живот — нет, он очень изранен. Чувствую, весьма сложная будет операция. Правда, нечто в этом роде мне уже пришлось как-то делать, но то было в лагере… Светло было… А здесь обстановка другая, темно… Боюсь, зарежу Ивана Пудовича… Если б его скорее в лагерь, на самолет — можно бы спасти…

— А выдержит он такой рейс без операции?

— Трудно рассчитывать. Дорога длинная.

— Значит, может не выжить, пока довезут? Тогда делай — другого выхода нет… А свет организуем, соберем сколько потребуется фонариков. Устроит?

— Какое там устроит? Фонарики и есть фонарики… Нет, Борис Петрович, боюсь — умрет под ножом… Не буду… Сам готов ехать с ним до лагеря, на уколах буду держать… авось и сохраним.

— Как это авось? — повысил голос Злобич, возмущенный неопределенностью ответа. — Ты же специалист. Говори точно. А это свое «авось» — оставь. Ты, видно, и Надю на «авось» посылал в Ниву?

Последние слова сорвались у Злобича неожиданно для него самого. Он сразу же почувствовал их бестактность и мысленно жестоко выругал себя. Как он мог обидеть такого чудесного человека?!

— Послушай, Борис, — сверкнул глазами Ковбец, — не знаешь ничего, так не ищи виноватых. У меня тоже по Наде душа горит. И судьба Новикова меня волнует не меньше, чем тебя.

— Прости, Рыгор… Это я сгоряча… Подошло все одно к одному.

Ковбец ничего не сказал, хотя мысленно и посочувствовал другу. Он постоял в глубоком раздумье, затем решительно отошел от окна.

— Ладно, неси фонарики. Рискнем.

Пока он готовил руки к операции, надевал марлевую маску, Злобич вышел во двор и тут же вернулся назад с несколькими карманными фонариками.

Снопы света скользнули по комнате и скрестились на животе Новикова, образуя яркое пятно. Медсестра быстро смазала йодом кожу вокруг раны. Ковбец принял из рук второй помощницы узкий нож и, наклонившись над операционным полем, спокойным движением сделал разрез. Он работал осторожно и сосредоточенно, движения его пальцев были спокойны и ловки.

Ковбец проверил всю полость живота, где прошли пули, для того чтобы обнаружить выходные отверстия каждой из них. «Одна пуля прошла навылет, а где еще одна?» — думал он, продолжая поиски. Второго выходного отверстия не было, и он, кончиками пальцев прощупывая внутренности, наконец нашел пулю — она оказалась в полости брюшной аорты. «Такое ранение, — припомнил он слова, слышанные некогда на лекции знаменитого профессора, — редкий случай». И вот ему, Ковбецу, молодому хирургу, как раз и послала судьба этот нежеланный редкий случай. Пробуй свои силы, что хочешь делай, а назад путей уже нет.

Нахмурив брови, выжимая из своей памяти все, что могло ему помочь в разрешении этой трудной задачи, Ковбец мгновение постоял неподвижно, потом решительным движением зажал пулю двумя пальцами, кончиком пинцета зацепил ее, вытащил. Ловко перехватив аорту и остановив кровотечение, он начал стягивать ее швом.

Наложив на аорту шов, он восстановил кровообращение. Остальная часть операции прошла легче и скоро была закончена. Он сам сделал перевязку, затем, дав раненому возбуждающего, наклонился над ним, взял его за руку. Кровь пульсировала явственней, число ударов нарастало. Лицо Новикова чуть заметно порозовело. Дыхание делалось глубже и ритмичнее.

— Ну, Борис Петрович, комиссар, будем надеяться, спасен, — сказал Ковбец, расправляя спину и глубоко вздохнув.

— Спасибо, друже, — растроганно произнес Злобич и схватил Ковбеца в объятия.

Они как по команде отшатнулись друг от друга — в комнату ворвался гул самолетов, совсем близко послышались взрывы бомб.

— Выносите в укрытие! — крикнул Ковбец санитарам, указывая на Новикова.

Злобич выскочил из дома и, стоя на крыльце, отдавал приказания, куда относить раненых. Все заторопились, забегали в разные стороны — на улицу, на огороды.

Вдоль железнодорожной линии, не умолкая, грохотали взрывы. И, может быть, из-за этого сплошного грохота Злобич не услышал, когда самолеты появились над деревней. Он заметил их, как только неподалеку от дома, где-то в саду, раздался страшной силы взрыв.

— Лампу, лампу тушите! — ударил Злобич кулаком в раму и прижался к завалинке.

Самолеты бесчинствовали над деревней минут пятнадцать. Они не жалели бомб и пулеметных очередей и прекратили бомбежку только тогда, когда деревня уже была охвачена пожаром.

Злобич поднялся с завалинки, вышел со двора на улицу, начал собирать людей. К нему подошли Ковбец, Турабелидзе, затем еще несколько человек. Вид у всех был мрачный, люди вздрагивали не то от перенесенного волнения, не то от предутреннего холодка.

Светало. С востока, где небо алело все сильнее и сильнее, в утренней тишине опять послышалась фронтовая канонада. И, точно спугнутые ею, рассеивались, торопливо отступали на запад сумерки.

На выгоне показался обоз, он ехал от станции. Партизаны на трофейных конях везли добытые в бою боеприпасы, оружие, продукты. Заботливые старшины рот сновали между повозок, покрикивали на ездовых, чтоб те двигались скорее, не жалели ленивых куцехвостых тяжеловозов. Надо было спешить, так как главные силы партизан, с ходу сметавшие один за другим вражеские гарнизоны, были уже далеко от Гроховки.

— Забрать всех раненых! — приказал Злобич, когда подъехали повозки, нагруженные трофеями так, как только умеют нагружать их старшины.

— А поклажа?.. Столько поклажи! На станции еще есть лошади… Можно достать подводы, — попробовал возражать какой-то старшина, но Злобич посмотрел на него так, что тот осекся и, переменив тон, крикнул своему ездовому: — Скидывай!

К повозкам начали подносить раненых. Злобич молча стоял на обочине дороги, поджидая, когда же покажутся носилки с Новиковым. Не дождавшись, он вместе с другими пошел разыскивать комиссара.

Его нашли в саду. Он лежал на дне широкой канавы, волосы его были все в крови — осколок попал ему в голову. Рядом стонал Малявка, неподвижно лежали две помощницы Ковбеца, а над ними — ветви вывернутой взрывом яблони; дерево легло поперек канавы и, едва касаясь своими пожелтевшими листьями головы Новикова, тихо перешептывалось с ветром.

— Иван! Родной!.. — воскликнул Ковбец дрожащим голосом.

Сандро Турабелидзе кинулся к Малявке.

— Ах, шени чириме! Успокойся, Всеслав… Сейчас перевяжем тебе ноги…

— Да что я! Вот комиссара… Какого человека не стало!.. — простонал Малявка.

Измученный бессонной ночью и всеми переживаниями, Злобич выглядел сейчас еще более суровым, чем обычно. Лицо его вытянулось, резко обозначились скулы, а губы были крепко сжаты. То же напряжение было и в его глазах: прищуренные, с холодным блеском, они не мигая смотрели из-под нахмуренных бровей.

— Ну, будет! — разжав, наконец, зубы, произнес Злобич и, покосившись на Ковбеца и Турабелидзе, глуха проговорил: — Они нам ответят за смерть комиссара!

Он подошел к Новикову, поднял его и осторожно понес на улицу, к обозу.

6

Новикова хоронили на крутом пригорке у родниковского большака, там, где позавчера был командный пункт партизанской засады. Это место было выбрано Злобичем, и его молча одобрили партизаны, собравшиеся сюда, чтобы навсегда попрощаться со своим комиссаром, товарищем и другом. «В жизни Иван Пудович любил все красивое, — думал Сандро, стоя под березой и глядя на спокойное лицо Новикова. — Вот и будет отдыхать в этом живописном уголке».

Новиков лежал на разостланной плащ-палатке, вылинявшей от дождей и солнца. Он казался сейчас больше ростом, чем при жизни. Руки его, вытянутые вдоль бедер, словно застыли в боевом напряжении. Круглое, с чуть раздвоенным подбородком лицо, прежде всегда покрытое румянцем, теперь было бледно и спокойно. Полузакрытые глаза, казалось, задумчиво куда-то вглядывались. Прядь волос широким завитком лежала на высоком покатом лбу — она, стараниями Сандро, прикрывала рану на голове комиссара.

Солнце разливало над большаком и лесом свой ровный тихий свет. Высоко в небе звенело печальное курлыканье журавлей — тонкая цепочка их летела над речкой на юг. В воздухе медленно плыла осенняя паутина. Вокруг была такая тишина, что, если бы не редкая перестрелка где-то за Родниками и не приглушенный гул фронта, можно было бы подумать, что никакой войны нет.

Злобич наклонился, и все увидели, как он дрожащими пальцами расстегнул правый карман гимнастерки комиссара, стал доставать его документы. Он вынул пачку сложенных вчетверо бумажек, удостоверений, книжечек. Машинально перелистав их, комбриг выпрямился и на миг задумался, как бы не зная, что делать ему с этими документами. Руки у него вдруг ослабели, опустились, и из них выскользнуло зеркальце, а за ним, словно оторвавшийся от ветки листок, закружилась, полетела вниз фотографическая карточка. Злобич попытался подхватить ее на лету, но не поймал; она упала на грудь Новикову, и все, стоявшие поблизости, успели прочитать в верхнем углу карточки написанное там одно слово — «Люблю!».

Злобич поспешно подобрал карточку и зеркальце и, положив их вместе с документами к себе в боковой карман, снова склонился над Новиковым. Из заскорузлого от крови левого кармана гимнастерки он осторожно вынул партийной билет Новикова.

— Так в боях за родину умирают коммунисты! — громко сказал Злобич, поднявшись на песчаную бровку окопа.

Он начал говорить и вдруг умолк. Протянутая рука с партбилетом комиссара неподвижно застыла в воздухе. Хотелось сказать слова, лучшие из лучших, самые яркие и вместе с тем простые и сердечные, как жизнь Новикова, как его последний подвиг.

— Он сын великого русского народа, того народа, который принес самые тяжелые жертвы в борьбе за счастье человека на земле. Все любили Ивана Пудовича, он был чутким и бесстрашным товарищем… Он воевал в Белоруссии и любил ее так же горячо, как горячо любил всю советскую Россию, все народы нашей Родины.

На черных ресницах Сандро повисли прозрачные слезинки. Сказанное о комиссаре глубоко тронуло его, бойца, родившегося в горах солнечной Грузии. Он стоял и думал, что, вероятно, то же самое чувствуют сейчас и его боевые товарищи: Семен Столяренко — сын Украины, Григорий Погребняков — уральский забойщик и десятки других партизан разных национальностей, кому по воле судьбы довелось бороться с врагом здесь, в присожских лесах. «И если б потребовали обстоятельства, — думал Сандро, — я поступил бы так же, как и комиссар, и то же сделали бы и Столяренко, и Погребняков, и Злобич, и все мои товарищи».

— Смерть Ивана Пудовича — тяжелая потеря для нас. В боях с захватчиками погибло немало наших верных друзей. Они умирали мужественно, как герои, умирали, твердо зная, что оружие, выпавшее из их рук, будет подхвачено нами.

Все реже и реже долетали приглушенные выстрелы из-за Родников, зато грохот фронтовой канонады становился чаще и раскатистей. Партизаны, застывшие в молчании над телом комиссара, невольно вслушивались в нарастающий гул фронта. Глядя на бледное лицо Новикова, они думали: «День — два — и Советская Армия будет здесь. Жаль, не дождался ты ее…»

— Он отдал свою жизнь, чтоб приблизить приход к нам Советской Армии, — продолжал Злобич. — Он горячо желал снова встать под знамена армии-освободительницы… Спи спокойно, дорогой друг! Оружие твое в надежных руках! Дело, за которое ты погиб, будет доведено до конца! Твой образ никогда не угаснет в наших сердцах!..

Новикова, завернутого в плащ-палатку, опустили на дно окопа, из которого он день тому назад вместе со Злобичем руководил боем. На плащ-палатку посыпались первые комья земли.

— В честь верного коммуниста, мужественного народного мстителя — салют!

Три залпа, один за другим, всколыхнули окрестность.

Свежий холмик земли появился под старой березой. Злобич постоял еще немного над могилой, навеки скрывшей от него друга, затем зашагал к большаку, где его поджидал с лошадьми Сандро.

Молча он сел в седло и молча двинулся в путь. Думал о комиссаре, о Галине, которой придется написать о смерти дорогого ей человека.

Когда свернули с большака на бугровскую дорогу, Злобич увидел скакавшего навстречу всадника — на мышастом коньке, низеньком и проворном, ехал Тихон Закруткин.

— Товарищ комбриг, срочно в лагерь! — произнес Закруткин, осадив коня перед Злобичем.

— Мне или всей бригаде?

— Вам и комиссару.

— Комиссару… А что там? О Сергее узнали?

— На совещание… Узнали и о Сергее. В Калиновке он, в жандармерии.

— Я так и думал!.. А Надя?

— Не знаю.

— Ах ты!.. А о Сергее что еще известно?

— Больше ничего. Разведчики только что вернулись, рассказали. Ну, меня Мартынов сразу и погнал.

— А кто был в разведке?

— Платон Смирнов и Пауль Вирт.

— Что ж ты не расспросил их?

— Не успел, их сразу позвали в штаб. Да, еще новость: из Калиновки они привели пленного.

Злобич повернул коня и поскакал к ротам, отыскал Столяренко, наскоро рассказал ему о привезенных Закруткиным новостях и, взяв с собой несколько конников из взвода управления, галопом помчался по дороге на Бугры.

7

Камлюк вышел из здания Центрального Комитета, прошел немного по улице и, увидев небольшой молодой сквер, свернул в него. Хотелось остаться одному, отдохнуть немного, поразмыслить. Он выбрал недалеко свободную скамью и сел.

Вот, наконец, он и освободился от дел, может собираться в обратный путь. Откинувшись на спинку скамьи и вытянув ноги, он некоторое время сидел неподвижно.

Как много впечатлений сегодня досталось на его долю. Весь день казался ему необыкновенным, каким-то сказочным. С самого утра, как только он ступил на московскую землю, события подхватили его и стремительно понесли вперед.

Волнующая встреча на аэродроме. Из Белоруссии прилетел не один он, были и еще секретари райкомов. Встречало их много народу: представители ЦК и партизанского штаба, летчики; здесь были и его хорошие знакомые и друзья. Они по-братски пожимали ему руку, обнимали, говорили теплые слова. Гарнак даже преподнес ему огромный букет цветов и расчувствовался до слез.

Потом гостиница «Москва», комфортабельная и уютная. Камлюк бывал в ней и раньше, до войны, но сейчас все здесь казалось ему каким-то особенным, удивляло и поражало его. Два с лишним года суровой жизни в тылу врага давали о себе знать. На что бы он ни посмотрел в гостинице, все было непривычным и невольно вызывало параллели с картинами партизанского быта. Видел ковровые дорожки — вспоминались настланные у порога еловые ветки, мылся в ванне — воскресло в памяти большущее корыто в лесной бане-землянке, сидел в ресторане под фикусом — представился обитый из досок стол под огромным дубом, дотронулся до белоснежной постели — припомнилась куча сырого мха на мерзлой земле… Все здесь удивляло и волновало. Друзья простились с ним, посоветовали ему отдохнуть перед началом совещания и ушли. Но разве можно уснуть, когда мозг и сердце предельно возбуждены?! Около двух часов он проворочался в постели, пытаясь хоть немного вздремнуть, и все напрасно. До начала совещания оставалось мало времени, он обрадовался этому, решительно встал и начал собираться.

Совещание было многолюдное. На нем, кроме прилетевших из тыла секретарей райкомов, присутствовали руководители ЦК и правительства Белоруссии, министры, ответственные работники партизанского штаба, несколько армейских генералов, ряд крупных специалистов республики. Вступительное слово Пантелеенко было кратким. Это сначала немного удивило Камлюка, так как он ожидал, что Пантелеенко, в руках которого сосредоточено руководство и ЦК и штабом партизанского движения, сразу нарисует широкую картину партизанской борьбы, обо всем скажет подробно. Но Камлюк увидел, что ошибался. Пантелеенко, должно быть, намеренно не стал распространяться в начале совещания, ему хотелось сперва послушать выступления с мест.

Выступающих было много, и поднимали они вопросы самые разнообразные. Партизаны, прилетевшие из-за линии фронта, и он, Камлюк, говорили о положении в своих районах — как ведутся бои, каково моральное состояние населения в деревнях, что уничтожено и разрушено войной, как идет подготовка к встрече Советской Армии, к работам по восстановлению хозяйства. Лаконичными, точно рапорты, были выступления министров, заведующих отделами ЦК. Они говорили о том, что приготовлено для отправки в Белоруссию, для оказания помощи населению, какие силы будут направлены в освобожденные районы вслед за продвижением фронта. Тракторы и автомашины, электротурбины и станки, хлеб и соль, одежда и обувь, медикаменты и книги… И люди: инженеры и агрономы, врачи и артисты, ученые и партийно-советские работники. Пантелеенко был задумчив, серьезен. Коренастый, в форме генерал-лейтенанта, он молчаливо похаживал за своим столом, заложив руки за спину, сосредоточенно слушал и только изредка спрашивал о чем-нибудь говорившего. После всех выступил он сам. На этот раз он говорил часа полтора. Простые, казалось, обыденные задачи партизанской борьбы Пантелеенко так изложил и так глубоко аргументировал, что они встали перед участниками совещания во всей своей государственной важности. А как горячо он говорил о предстоящих задачах восстановления народного хозяйства, заботе о людях освобожденных районов, о помощи фронту, о будущем Белоруссии и всей Советской страны! Это был разговор теоретика и практика — умный, конкретный, деловой. Слушая, Камлюк чувствовал, как он по-новому начинает понимать многое из того, что уже сделано партизанами Калиновщины, и то, что еще предстоит им совершить. Полный ярких впечатлений, он вышел из здания ЦК.

На дорожках сквера и особенно возле центральной клумбы было людно: одни сидели на скамьях и отдыхали, другие торопились куда-то. Много здесь было женщин с детьми. Слева от Камлюка шумела ватага ребятишек — шла игра в войну: слышалось тарахтенье игрушечных автоматов, слова команды, крики «ура».

— Вот сорванцы, прости господи, — вдруг услышал Камлюк голос старушки, которая только что подошла и села рядом.

Около нее вертелся мальчик лет шести. Старушка привела внука побегать. Проводив его взглядом, она начала что-то вязать. Работала она не спеша, время от времени отрывалась от своего занятия и посматривала по сторонам. Заметив солдата, который проходил мимо с вещевым мешком в руках, она отложила вязанье.

— Значит, отправляетесь в часть? — поднявшись с места, спросила она.

— Да, бабушка, подремонтировался и снова за дело.

— Ну что ж, с богом, дорогой соседушка. Держитесь там крепче, только пулям не попадайтесь, нечего по госпиталям валяться.

— Постараюсь, — ответил солдат и улыбнулся.

— А почему бы вам вечером не уехать? И жена вернулась бы с работы, и дочь из детского сада…

— Нельзя, срок истекает. К ним я сейчас зайду по пути, они меня проводят.

Солдат попрощался и ушел. Старушка что-то прошептала ему вслед и опять принялась за свое вязанье.

— Может, письмецо есть от сыночка, Иваныч? — спросила она почтальона, который торопливо пересекал сквер.

— Нет, Василиса Петровна. Какая вы нетерпеливая — только неделя прошла, как я принес вам письмо, а вы уже опять требуете.

— Сердце требует, Иваныч. Дни и ночи думаю о нем. Вот хочу сыну подарочек послать, — она показала на неоконченный носок. — Пригодится ему, как настанут холода. Я о нем так тревожусь, так тревожусь! Сами знаете, какие бои сейчас идут!

— Не волнуйтесь, Василиса Петровна. Все будет хорошо…

— Вы всегда так говорите, а сами все-таки приносите людям извещения…

— Что же я могу поделать? Вот и сейчас опечалил одну семью в соседнем доме. — Старик покачал головой и, нахмурившись, отошел от нее.

Камлюк увидел, как к Василисе Петровне бежали ее внук и девочка лет четырех. Ребята о чем-то спорили.

— Бабушка, бабушка, она говорит мне, что в подвале вот того дома остались игрушки! — еще издали закричал мальчик, показывая на развалины. — Это же неправда?

— В каком доме, какие игрушки? — переспросила старуха, отрываясь от вязанья.

— Ну, в этом, который разбомбили.

— Ах, вот вы о чем… Нет, мои касатики, никаких игрушек там не осталось. Все в магазине сгорело, когда бомба разрушила дом. И подвала нет.

— Я то же сказал ей, а она говорит: «Давай рыть землю, до игрушек дороемся».

Мальчик еще что-то хотел сказать, но, посмотрев в сторону улицы, вдруг сорвался с места и с криком: «Дедушка, дедушка!» — побежал навстречу высокому сутуловатому старику в ватнике и сапогах. Под мышкой старик нес какой-то сверток в газете. Встретив внука, он прижал его к себе и, развернув газету, дал ему кусочек хлеба. Мальчик улыбнулся и, шагая рядом с дедушкой, с аппетитом принялся есть.

— И сегодня задержался? — спросила Василиса Петровна. — Почти две смены проработал.

— Да, срочный заказ для фронта заканчивали.

— Ну что ж, надо — так надо.

Мальчик доел хлеб и опять полез к дедушкиному свертку. Заметив это, старуха сказала:

— Погоди, внучек, сейчас обедать будем.

Старуха собрала свое вязанье, и все трое направились к подъезду дома, а Камлюк опять остался один.

Он посидел еще немного, потом поднялся со скамейки. Его потянуло в центр Москвы, к Кремлю, где красота и величие столицы чувствуются с особенной силой.

Вблизи не было видно остановок автобуса или троллейбуса, и Камлюк подумал, что надо остановить первую попавшуюся машину. Он стоял на панели и посматривал вдоль улицы. Мимо проходили грузовики с ящиками и мешками, промелькнули две — три легковые машины с военными и штатскими людьми. Но вот показалась свободная машина, и Камлюк, шагнув на мостовую, поднял руку — машина остановилась.

— Куда вам? — выглянув в окошко, торопливо спросил водитель.

— На Красную площадь.

— Не могу, не по пути — я еду по вызову.

В табуне грузовых машин показалась еще одна легковая. Камлюк снова поднял руку. Но на этот раз машина даже не остановилась, водитель только помотал головой, показывая на заднее сиденье, где прижалась в уголок женщина с ребенком. Вдруг почти рядом с Камлюком остановилась машина.

— Товарищ Камлюк! — послышался из нее голос.

Камлюк подбежал и чуть не ахнул — перед ним был Пантелеенко.

— Ты что ж, друг, тут руками машешь? Не регулировщиком ли собрался стать?

— Да вот хочу в центр попасть, — ответил Камлюк.

— Знаю, — знаю, понял, — тягучим басом проговорил Пантелеенко. — Садись, подвезем. Куда тебе надо?

— К Кремлю, — усевшись на заднее сиденье, улыбаясь, ответил Камлюк.

Некоторое время ехали молча, потом Пантелеенко заговорил. Он расспрашивал Камлюка о его семье, о Струшне, которого хорошо знал, передал ему привет.

Беседуя, Камлюк не заметил, как они остановились недалеко от Кремля. Он вылез из машины и огляделся: рядом тянулся Александровский сад, виднелось здание манежа, площадь — знакомые места!

— Ну вот, а дальше и сам не поеду и тебя не повезу, — полушутя сказал Пантелеенко. — Можешь идти гулять. Будь здоров!

С кожаной папкой в руке он не спеша зашагал к воротам Кремля. Камлюк двинулся было вперед, но приостановился и задумчиво посмотрел вслед Пантелеенко. К кому он пошел? О чем будет вести там разговор?

Постояв немного, Камлюк отвел взгляд от высоких, массивных ворот, за которыми скрылась коренастая фигура Пантелеенко, и медленно побрел вдоль сквера по направлению к Каменному мосту. Ему хотелось обогнуть Кремль и выйти на Красную площадь со стороны Москвы-реки.

Был предвечерний час. Красноватые лучи солнца, дробясь, падали из-за башен и дворцов, словно из-за каких-то огромных скал. Длинные косые тени пересекали тротуар и мостовую, упираясь своими концами в строения. Побуревшие деревья сквера тихо покачивались на ветру, роняя желтые листья. Все здесь было таким, как и раньше, до войны. Такие же тенистые деревья и та же набережная с высоким парапетом, те же кремлевские стены с устремленными в небо башнями. Таким он видел этот уголок в мирные дни, таким он оставался в его памяти в дни лесной партизанской жизни.

Он прошел вдоль набережной, возле собора Василия Блаженного и Лобного места, пересек Красную площадь и остановился у здания Исторического музея. Здесь, на площади, было, как ему показалось, сравнительно тише и спокойнее, чем на центральных улицах. Великий город, раскинувшись вокруг на десятки километров, шумел и клокотал, донося сюда, как эхо, свой могучий голос. И казалось, будто древний Кремль внимательно прислушивается ко всему, что происходит вокруг него, и спокойно думает свою думу.

Камлюк долго еще бродил по площади, осматривая башни и стены Кремля, гранитный монумент мавзолея, — все, что составляло ее ансамбль. «Сколько раз за время подполья я мысленно переносился сюда! — думал он. — И в минуты радости, и в минуты печали. И каждый раз это прибавляло мне новые силы».

На город опустились сумерки, и Камлюк медленно направился к гостинице.

Придя в номер, он посмотрел на часы и торопливо включил радио. Развернув на столе свою походную карту, он внимательно слушал диктора. Передавались приказы Верховного Главнокомандующего. Один приказ, второй, третий… Советская Армия на всех фронтах успешно продолжала свое наступление. Она подходила к берегам Днепра на Украине, вступила в восточные районы Белоруссии. «Ого, что творится! — воскликнул про себя Камлюк, прослушав приказы. — Скорее надо возвращаться на Калиновщину, а то многое прозеваю».

В это время зазвонил телефон. Камлюк подошел к нему и снял трубку.

— Где ты бродишь, Кузьма Михайлович? — услышал он голос Гарнака. — Я уже звонил тебе, у меня к тебе куча дел.

— Ну-ну, давай, дорогой.

— Во-первых, насчет отлета. В час ночи надо быть на аэродроме. Дальше. Как ты и просил, я заказал телефонный разговор с твоей женой, через час будь здесь у аппарата. Приехать она не успеет.

— Спасибо, дорогой.

— Следующее известие: Струшня только что прислал радиограмму.

— Что там?

— Много новостей, сам прочитаешь. Радиограмма, надо сказать, тревожная… И последнее к тебе: тут вот у меня в штабе сидят мать и отец Платона Смирнова, хотят с тобой поговорить.

— Ого, сколько ты мне дел подготовил! — проговорил Камлюк. — С чего же мне начинать?

— Приезжай ко мне сюда и начинай действовать.

— Ну что ж, сейчас буду.

Камлюк повесил трубку и начал собираться в штаб.

8

Он сидел в самолете и, уже освоившись с шумом моторов, думал о Калиновке, о согнанных гитлеровцами в лагерь двух тысячах людей района, о попавшем в плен Сергее Поддубном, о Наде Яроцкой. С тех пор как он в Центральном штабе прочитал печальную радиограмму Струшни, мысли об этом не выходят у него из головы.

«Неблагополучно, Кузьма, у тебя в доме, неблагополучно, — вздыхая, говорил он себе. — В неволе люди, с которыми ты пережил немало радостей, вместе строил и вместе воевал…»

Вспомнил совещание у Пантелеенко. Там говорилось, что спасение населения от угона в фашистское рабство и от уничтожения — одна из важнейших задач партизанской борьбы.

«Да, задача ясная, но как спасти тех, кто томится сейчас в Калиновке?.. Если гитлеровцы будут гнать их к железной дороге, можно ударить из засады… А если они решат ликвидировать всех там, в городе?.. Нет, все эти гадания ни к чему не приведут. Надо сначала разведать намерения врага, а тогда уже составлять планы», — думал он, но мысли все наплывали и наплывали, не давали покоя, и остановить их он не мог.

«Если б разгромить гарнизон города, были бы спасены Сергей и Надя… И как они попали в их руки? В особенности Сергей. Опять, наверно, погорячился, пошел на ненужный риск… И Струшня тоже хорош: прислал не сообщение, а головоломку, ни одной подробности. Вот и гадай, пока не прилетишь на место и не узнаешь всего… А каково там Сергею?.. Допросы, пытки… Держись, дорогой, мы постараемся тебе помочь, но ты держись».

Камлюк вздохнул, вынул из кармана фонарик и посмотрел на часы. Прикинув время, решил, что скоро должна уже быть линия фронта. По его расчетам, самолет пролетал последние километры над Смоленщиной.

«Скоро и дома, — думал он. — Сколько там сейчас волнений и забот, сколько разговоров о Сергее и Наде, о Калиновке… Нужно подготовить район к встрече фронта, Советской Армии. Многое надо сделать и для того, чтобы в районе быстро и дружно начались восстановительные работы… И вот прибавилось еще и это… Ну что ж, на войне как на войне. Придется напрячь силы и решать все задачи одновременно… Надо наступать на Калиновку. Разгромим гарнизон, и сразу разрешим почти все наши задачи. И согнанных туда людей освободим, и Советской Армии поможем и убережем наши богатства от вывоза в Германию. Да, только наступать на гарнизон! Но вопрос — насколько он велик? Под силу ли партизанам эта задача? — Камлюк переменил положение и поежился. — Холодней что-то стало. Должно быть, летчик перед фронтом набирает высоту…»

Он придвинулся к окну и стал вглядываться в черноту ночи. Некоторое время ничего не было видно, но вдруг внизу, впереди самолета, блеснули полосы огня. Над землей одна за другой вспыхивали ракеты, проносились снопы трассирующих пуль. На линии обороны противника в нескольких местах видны были пожары. Глядя вниз, Камлюк подумал: «Вот где наша армия. Завтра она уже может быть на Калиновщине».

Скоро фронтовые огни скрылись, кругом снова разлилась тьма. Но вдруг ее разорвали столбы света — это в небе замелькали прожекторы. Один из них скользнул по окнам самолета, в тот же миг тьму прошили струи трассирующих пуль. Но самолет летел так спокойно, как будто ему не угрожала никакая опасность. «Ну и выдержка у этих летчиков!» — подумал Камлюк, когда самолет выбрался из опасной зоны.

Внизу простирались земли восточных районов Белоруссии. Хоть их сейчас и не было видно, но Камлюк хорошо представлял их себе: перед его глазами вставали леса и кустарники, луга и болота. Да и как ему не представлять их себе, когда с ними столько связано, когда он изъездил их вдоль и поперек. И, словно надеясь разглядеть сквозь темноту эти знакомые, дорогие места, он не отрывал взгляда от земли. Рядом с ним, выйдя из пилотской кабины, присел бортмеханик. Видимо утомленный третьим в эту ночь полетом за ранеными, бортмеханик часто поглядывал на свои часы со светящимися стрелками — скоро ли приземляться?

— Смотрите, что это за огни на земле?! — вдруг воскликнул Камлюк.

Бортмеханик наклонился к окну.

— Мы над Гроховкой. Это на железной дороге…

— Правильно. Ведь сегодня партизаны Калиновщины на линии… концерт на рельсах дают.

— Перевидел я этих концертов за два года полетов. Летишь над Белоруссией — не веришь, что это немецкий тыл. Все в огне — передний край, да и только!.. — заметил бортмеханик и откинулся на спинку сиденья.

Минут через десять самолет уменьшил скорость и постепенно начал снижаться. Сначала спускался по прямой, но потом, наклонившись набок, он с приглушенными моторами, как по спирали, пошел на посадку. Перед глазами замелькали сигнальные костры. Камлюк почувствовал, как машина коснулась земли и, несколько раз подпрыгнув, уверенно побежала по площадке. Замедляя бег, она развернулась перед крайним костром, на тихом ходу подрулила к опушке и остановилась.

Летчик отворил дверцы кабины, и Камлюк двинулся к выходу. Спускаясь на землю, увидел, как с опушки бегут к машине партизаны. Впереди всех — Струшня, Мартынов и Сенька Гудкевич. В отблесках костров их фигуры казались какими-то неправдоподобно высокими.

Партизаны подбежали и окружили Камлюка, здоровались, расспрашивали о Москве, о дороге.

— Потом, товарищи, потом поговорим обо всем подробно, — сказал Камлюк, когда шум встречи немного утих, и, взглянув на Струшню и Мартынова, прибавил: — Пошли в штаб.

Они двинулись к опушке. Камлюк шел и смотрел вокруг. Над поляной разливался рассвет. Неподалеку лениво блестело оловянной гладью озерцо. От него тянуло сыростью, запахом тины. На фоне порозовевшего неба вырисовывались силуэты построек, колодезных журавлей.

— Давно сюда перебазировались? — спросил Камлюк.

— Как узнали, что Поддубный в жандармерии, — ответил Струшня.

— А почему так поздно прислали радиограмму?

— Раньше не могли, поздно разведка вернулась.

Они шли опушкой. Между деревьями виднелись палатки; в одной из них, самой большой, стоявшей под разлапистой елкой, светился огонек — это был штаб.

— Вот я и дома, — заходя внутрь, вздохнул Камлюк и снял плащ. — А то летел и все думал: скоро ли, скоро ли… — Голова немного кружится.

— Кузьма Михайлович, — вдруг появился у входа Сенька Гудкевич, — может, я вам чем-нибудь могу быть полезен?

— Спасибо, пока ничем. Иди отдыхай, а мы тут еще займемся делами. — Камлюк присел к столику, на котором горела карбидная лампа, и обратился к Струшне и Мартынову: — Так что там, в Калиновке? Познакомьте с подробностями.

— Довольно печальны эти подробности, — начал Струшня, дымя самокруткой. — Человек двести из захваченных фашисты уже расстреляли. Группу за группой уводят в карьеры кирпичного завода. Намерены всех уничтожить.

— Надо спасать людей, — озабоченно промолвил Камлюк. — А Поддубный что?

— Его допрашивают, пытают, — и Струшня рассказал все, что он знал о Сергее, а заодно — и о Наде.

— А как велик гарнизон? Какие части? — нетерпеливо спросил Камлюк.

— Там сейчас стоит пехотный полк и два моторизованных батальона, — доложил Мартынов. — Один мотобатальон, как только что сообщила разведка, недавно вышел из Калиновки. Фашисты услышали наш концерт на рельсах и бросили туда свои силы. Что ж, они притащатся, когда и след наш простынет… — Мартынов вынул из полевой сумки лист бумаги и подал его Камлюку. — Вот схема размещения сил противника в городе.

Камлюк развернул лист и склонился над схемой. Долго и внимательно вглядывался в каждый знак, в каждую надпись.

— Да, гарнизон сильный. И находится, как видно по расположению частей, в боевой готовности… Не то, что было зимой, не то…

— Я много думал, Кузьма… Одними нашими силами… — Струшня не закончил своей мысли, ему тяжело было сознавать, что гарнизон в Калиновке не разбить одному их партизанскому соединению.

— Напрасно так думаешь, — возразил Камлюк. — Разбить можно… только это будет стоить нам больших жертв…

— Так, дорогой приятель,каждый дурак может.

— Грубовато, Пилип, но правильно… Да, каждый дурак… А на чью помощь мы можем рассчитывать? — задумчиво спросил Камлюк. — Может быть, соседи, а?.. Как у них там дела?

— Радировали нам, что вышли из блокады, — заговорил Мартынов. — Благодарят за помощь. Теперь они за Сожем. Получили задание от фронта и Центрального штаба — оседлать шоссейную магистраль и громить отступающие части противника.

— Задание серьезное… Да, расчеты на соседей отпадают. — Камлюк сидел некоторое время в глубокой задумчивости, глядя на схему укреплений калиновского гарнизона, затем, вскинув брови, оживленно проговорил: — Вот бы с воздуха ударить! Представляете — партизанское наступление во взаимодействии с авиацией?!

— Ну и фантазер же ты, Кузьма, — усмехнулся Струшня, разглаживая усы. — Так нам и пришлют авиацию.

— Для такого дела пришлют. Попросим и Пантелеенко, и штаб фронта… Займемся изучением и собственных возможностей. Надо созвать совещание командиров и комиссаров отрядов. Вместе все подумаем, посоветуемся. Быть не может, чтоб не нашелся выход. Посылай, Мартынов, связных по отрядам… Платон Смирнов здесь, в лагере?

— Здесь. Отдыхает после путешествия в Калиновку.

— Я хочу с ним поговорить.

У входа в палатку показался адъютант Струшни.

— Пилип Гордеевич, — обратился он, — куда переносить грузы с самолета?

— Сейчас выберем место, — ответил Струшня и встал. — Пройдемся, Кузьма.

— Нет, вы уж одни. Я пока побеседую с Платоном. Пришлите его сюда.

Струшня и Мартынов ушли. Камлюк поднялся и, в задумчивости расхаживая по палатке, стал поджидать Платона.

Смирнов пользовался в соединении всеобщим уважением. Он был умен и деятелен, энергичен и смел до дерзости. Эти его качества и отличное знание немецкого языка позволяли ему браться за самые ответственные задания, давали возможность проникать в самое сердце врага. Партизаны были в постоянной тревоге за его судьбу, а он, вернувшись с задания и узнав об их волнениях, виновато улыбался и неизменно отделывался все той же шуткой: «Двум смертям не бывать, а одной — не миновать. Ведь мне, хлопцы, суждено помереть от скарлатины — цыганка еще в детстве наворожила». Партизаны понимали, что шутка эта только для отвода глаз, чтобы отогнать мысли об опасности. Они знали, что Платон не любит думать о смерти. «Человек рожден, чтобы жить», — всегда говорил он друзьям.

Чтобы жить! Камлюк знает, как Платон Смирнов представляет себе воплощение этого девиза. Раненого Платона он, Камлюк, пробираясь в начале войны со своей группой с задания, подобрал в лесу подле Сожа… Во имя жизни Платон, студент предпоследнего курса института иностранных языков, оставил в самом начале войны уютную отцовскую квартиру в Москве и ушел добровольцем на фронт. Это он, переводчик при штабе дивизии, в решающую минуту боя бросился к станковому пулемету, расчет которого выбыл из строя, и своим огнем сорвал переправу врага через реку. Раненный в ноги, он, выбираясь из окружения, полз около десяти километров, только бы не попасть в плен. Во имя жизни Платон выбрал себе в партизанской борьбе самую трудную специальность — разведчика. Десятки раз ходил он на такие задания, на которые идут, как на смерть. Да, у этого человека железная самодисциплина, воля, огромная вера в жизнь!

— Можно? — нарушил раздумье Камлюка звучный голос.

У входа в палатку, пригнувшись, стоял Платон. Лицо его при неярком свете лампочки казалось особенно смуглым. Широкие черные брови с изломом лохматились, на правой щеке виднелось красное пятно, очевидно отлежал. «Спал малый богатырским сном», — подумал Камлюк и, шагнув к Платону, протянул руку.

— Здорово, орел!

— Доброго утра, Кузьма Михайлович! С приездом! Как там моя Москва?

— Живет и крепнет на радость нам, на страх врагам, — отвечал Камлюк и, жестом пригласив Платона сесть, продолжал: — Вам; москвичам, надо быть поскромнее, когда говорите о Москве не с москвичами. В таких случаях, чтобы не обидеть не москвичей, лучше употреблять слова «наша».

— Учту, Кузьма Михайлович, — весело ответил Платон, заметив светлую улыбку на лице Камлюка.

— Привет тебе от отца и матери.

— Вы виделись с ними? Как же вы их разыскали? Ах да, я вам когда-то называл адрес.

— Не запомнил. Гарнак все устроил, известил их. Они приходили ко мне.

— Ну, как они там?

— Молодцы! Отец на фрезере по три нормы в день дает, а мать гоняет составы в метро. Здоровы, бодры… О тебе, разбойник, рассказывал, какие ты тут штуки откалываешь.

— Вы бы только поосторожнее, а то мать сна лишится.

— Не бойся, учел. Обо всех острых моментах — после войны… — Камлюк немного помолчал, потом попросил: — Расскажи о своей вчерашней разведке, только подробно.

Платон нахмурился, посерьезнел. Растревоженному рассказом о Москве, о родителях, ему, казалось, трудно было сразу переключиться на другое. Однако нужно было, и он начал:

— В Подкалиновке стояло подразделение фашистов. Теперь его там нет, переброшено на железную дорогу… Нас было двое: я и Пауль Вирт. Почти полдня мы пробыли у этой деревни. Сидели в придорожных кустах и ждали, надеясь перехватить какого-нибудь гитлеровца. Много групп проезжало — мы пропускали. Наконец, после обеда показался из Подкалиновки один пеший. Ну, мы ему и скомандовали руки вверх. Он оказался связным, нес почту из подразделения. С ним я подробно побеседовал, расспросил, куда ему нужно сдавать почту, какой порядок сдачи, вообще разузнал все, что надо было. Обстановка подсказала, как действовать дальше. Словом, я обменялся с пленным одеждой, оставил его под охраной Пауля, а сам — за сумку и в Калиновку… Отыскал штаб, отдал письма и потом около часа шатался по городу.

— Как же ты узнал о Поддубном?

— Разговор о нем не сходит у фашистов с языка. Хвастают, что, мол, разбили партизан, что даже одного из их вожаков захватили. В самом штабе мне удалось услышать, что Поддубный в гараже райисполкома… Я — к зданию исполкома, стал тереться вокруг и там неожиданно увидел Надю.

— Так-так, дальше.

— Она в другом положении, нежели Поддубный, числится там, как угнанная. Работает при офицерской столовой.

— Злобич знает об этом?

— Знает, что она захвачена, а об остальном — нет. Говорят, затосковал комбриг.

— Еще бы!

— Я стоял возле столовой. И вдруг увидел ее, она несла воду. Что делать? Не выдержит, думаю, разволнуется, когда увидит меня, невольно может наделать беды. Я отвернулся, отошел немного, но она узнала. И какая молодчина! Не вздрогнула и виду не подала, только приблизилась ко мне, остановилась на минутку, как бы для того, чтобы поменять ведра в руках, и шепотом рассказала обо всем.

— О чем?

— Что Поддубный в гараже, что его допрашивают, пытают.

— Еще что?

— Что за полчаса до моего появления она отправила к нам свою подругу.

— И добралась девушка сюда?

— Представьте — добралась… Только я и Пауль пришли в лагерь с пленным — и она следом за нами… Ольга Скакун.

— Я знаю ее. Надо будет с ней поговорить.

Камлюк с минуту сидел задумавшись, потом остро глянул на Платона и нерешительно спросил:

— А скажи, есть, по-твоему, какая-нибудь возможность выкрасть Поддубного. Понимаешь меня? Без боя. Ты, например, сделал бы это со своими хлопцами?

— Нет, Кузьма Михайлович, не берусь. Не страшно погибнуть, страшно дело провалить. Когда-то в сказках и романах я читал, как выкрадывали людей, но здесь…

Камлюк только улыбнулся и сказал:

— Все, орел. Иди отдыхай. Скажи, чтоб прислали ко мне Ольгу Скакун.

С луговины донесся рокот мотора — самолет улетал в Москву.

9

Злобич приехал в штаб соединения в полдень. На опушке он соскочил с коня и, передав его Сандро, зашагал к лагерю. На ходу отряхнул с ватника пыль, поправил ремни портупеи.

У шалашей и палаток было людно. Кто чистил оружие, кто приводил в порядок обмундирование, кто читал письма и газеты, привезенные ночью самолетом, а некоторые просто сидели или лежали на траве. Но во всей обстановке было что-то не совсем обычное, — люди выглядели озабоченными, сдержанными. Лагерь был молчалив и насторожен, тишина нарушалась только шелестом сосен да треском костра на кухне.

Злобич быстро шел по тропинке к штабу и вдруг услышал, что его кто-то окликает. Он оглянулся — от дальнего шалаша к нему почти бегом спешил Ковбец.

— И ты уже здесь? — задержав шаг, спросил Злобич. — Каким образом так быстро?

— Прямо со станции. Я прибыл только что. Приехал, а тут для меня такие новости. Нашлись, наконец, мои эвакуированные! Не зря я, значит, пуд бумаги извел и так бомбил Бугуруслан.

— Получил письмо?

— Да. Жива и здорова моя смуглянка, — сиял Ковбец, доставая из кармана письмо. — В Сибири, в деревне работает. И дочка жива-здорова. Гляди, где бы я мог очутиться, если б не отстал тогда от поезда… Вот какая новость, Борис.

— Хорошая новость. Рад за тебя, дорогой. Будь другое время, не вредно бы по такому поводу и пропустить по мензурке… — усмехнулся Злобич и, помолчав, хотел было уже идти.

— Борис, — снова остановил его Ковбец и, подойдя ближе, сказал уже другим тоном, осторожно и грустно: — Стало известно, что Надя и Сергей в городе. Платон там был. И Ольга Скакун оттуда добралась. Слышал?

Злобич стоял неподвижно.

— Надя при столовой работает. Бошкин заставил.

— Та-ак, вот и выяснилось то, что было неясно, — перевел дыхание Злобич и, чувствуя, как у него внутри все огнем запылало, отвернулся. Он постоял с минуту задумавшись, потом решительно зашагал дальше.

Возле штабной палатки толпилась группа партизан. Тут были командиры и комиссары отрядов, явившиеся на совещание, были и работники штаба. Среди них выделялась фигура Романа Корчика — он был в сером халате и, стоя на одной ноге, опирался на костыли. На голове у Корчика красовалась пестрая тюбетейка. «Эту тюбетейку я видел как-то на Янине, да, на Янине», — пронеслось у Злобича в голове.

Партизаны полукругом обступили Камлюка и о чем-то расспрашивали его. До Злобича, пока он подходил, сначала долетали только голоса, потом отдельные слова, и наконец стали слышны целые фразы. Камлюк рассказывал о Москве, о своих дорожных впечатлениях.

— …Колонны машин с людьми, с оборудованием и материалами ежедневно отправляются из Москвы… вслед за фронтом, на Белорусь… — услышал Злобич, когда подошел к самой палатке.

Камлюк увидел его и замолчал. Командиры и комиссары отрядов расступились.

— Свою задачу по разгрому железной дороги бригада выполнила! — доложил Злобич, поглядывая то на Камлюка, то на Струшню. Он помолчал, затем угрюмо добавил: — На совещание прибыл один. Комиссар Новиков погиб.

Партизаны вздрогнули. Кто-то снял шапку, за ним остальные. С минуту стояли молча, склонив головы.

— Тяжелая утрата… — вздохнул Камлюк и, надев шапку, посмотрел на Злобича. — Там, на линии?

— Да…

— Как настроение у людей в бригаде? На усталость не жалуются? Боеспособны?.. А?.. Ну, чего молчишь?..

— Какой может быть разговор об усталости? — с некоторым раздражением в голосе ответил Злобич. — Любая усталость пропадет, когда подумаешь, что в городе нас ждут наши люди. Только действовать хочется! — Он поглядел на Камлюка и Струшню и почти требовательно закончил: — Ведите же нас, давайте нам дело!

— Вот для этого и вызвали, — сказал Струшня. — Не горячись, не забегай вперед.

— Я не горячусь, но время не ждет…

Злобичу много чего еще хотелось сказать, резкие слова рвались с уст, потому что сердце его было истерзано болью. Перед глазами стояли образы Нади и Сергея. Он понимал, что не меньше его думают о них и Камлюк, и Струшня, и Мартынов, и все остальные партизаны. Но он понимал и то, как недостаточны силы соединения для того, чтобы нанести удар по Калиновке. Он много об этом думал и, к своему огорчению, должен был прийти к такому выводу…

Все были в сборе, и Камлюк, посовещавшись О чем-то со Струшней, сказал:

— Располагайтесь, товарищи. Начнем.

Он сел на землю, прислонился спиной к стволу елки. Рядом с ним уселись Струшня, Мартынов и Корчик, напротив них — командиры, и комиссары отрядов.

— Вот уже целую неделю наше соединение ведет непрерывные бои, — начал Камлюк, окидывая присутствующих взглядом. — Бои тяжелые. Гитлеровцы организовали блокаду, они хотели уничтожить нас и укрепить свои силы в прифронтовой полосе. Можно представить, какие надежды возлагали фашистские стратеги на эту экспедицию, когда где-то в берлинских кабинетах обсуждали о ней вопрос. Эта экспедиция не частная, не случайная, она связана с общими планами врага. Но и мы, партизаны, не рассматривали свои бои как нечто обособленное и частное. Мы всегда считали себя частью вооруженных сил советской Родины, а свои бои — звеньями общей стратегической задачи Советской Армии… И наша стратегия оказалась сильней. Мы прорвали блокаду и вышли из окружения. Но не в этом, не в самом факте прорыва блокады наше главное достижение. Главное в том, что мы уничтожили много живой силы и техники врага и этим еще более ослабили, расшатали его прифронтовые позиции. На нашей стороне большой выигрыш, и боевой, и моральный. За время блокады мы возмужали, закалились, стали еще боеспособнее. Что это так, показал наш сегодняшний бой на железной дороге.

Камлюк говорил тихо и не торопясь. Лицо его было хмуро, задумчиво. Прежде чем произнести слово, он, казалось, взвешивал его несколько раз, примеривался, уточнял. И еще казалось, что он, ведя беседу, все время прислушивается к незатихающему грохоту, катившемуся с востока.

— Началось освобождение нашей республики. В эти исторические дни ЦК КПБ и белорусское правительство обращаются к нам, партизанам, и ко всем трудящимся с боевым призывом — усилить борьбу против оккупантов. Удирая из нашего дома, враг хочет как можно громче хлопнуть дверью. Он жжет города и села, расстреливает и угоняет в рабство советских людей, вывозит наши богатства, угоняет скот. Этим он хочет создать самые неблагоприятные условия для дальнейшего продвижения Советской Армии, хочет усложнить нашу будущую восстановительную работу. Можем ли мы на все это спокойно смотреть?

Командиры и комиссары отрядов внимательно слушали Камлюка. То, что он сейчас говорил, помогало им глубже и шире осознать происходящие события, по-иному оценить отдельные боевые операции соединения.

— Мы должны взять Калиновку, — сказал Камлюк после того, как рассказал о положении в районе и о том, какими силами располагают гитлеровцы в городе. — Центральный штаб партизанского движения и командование фронта поддержали нашу инициативу и даже обязали нас разгромить этот гарнизон. Надо не только освободить захваченных в неволю, но и отрезать путь к отступлению фронтовым частям противника. Таково задание. В выполнении его нам будет оказана помощь. Сегодня за ночь нам нужно сосредоточиться вокруг Калиновки. Утром прилетят наши бомбардировщики — об этом мы уже договорились с командованием фронта. Во взаимодействии с авиацией мы ударим по гарнизону. Таков план штаба соединения. — Камлюк помолчал, подумал, потом продолжал: — Однако в нашем плане мы сами видим целый ряд «но». Какие это «но»? Первое — противник может обнаружить наше продвижение к городу и раньше времени навязать нам бой. Если это случится, вся наша операция будет сорвана… Второе — гарнизон в Калиновке так укреплен, что он может перенести бомбежку наших самолетов и настолько сохранить боеспособность, чтобы отбить наступление партизан. Вот, товарищи, какие перед нами серьезные препятствия.

— Ну и что же? — не утерпел Злобич. — Значит, стоп машина?

— Кузьма Михайлович, а мы не видим, что ли, этих препятствий? — крикнул Ганакович.

— Знаем, что видите. Но еще раз напоминаем. Не пугать мы вас собрали, не отговаривать. И не меньше тебя, Борис Петрович, мы все рвемся в Калиновку, — с укором кинул Камлюк Злобичу и перевел взгляд на других. — Собрали вас, чтобы обдумать все, взвесить, чтобы потом бить без промаха.

— Разрешите сказать, — попросил Ганакович и, когда в ответ ему Камлюк кивнул головой, заговорил: — К городу можно пробраться небольшими подразделениями, скрытно. Подобрались же мы вчера так к железной дороге. А сколько гарнизонов обошли! Так что за опытом нам в карман не лезть, проберемся и на этот раз. Только нужно подробно все людям растолковать, как как дело тут серьезное, а люди устали вконец — ведь столько перенесли за последние дни.

— Правильно! — раздались голоса.

— И танков вражеских нечего бояться! — воскликнул Злобич, вскочив на ноги. — Перед бомбежкой их надо выманить из города.

— Ты что, шутишь? — зашумело сразу несколько человек. — Не выдумывай!

— Дайте кончить! — рассердился Злобич. — Чего трещать на холостом ходу?

— Тише, дорогие приятели! — крикнул Струшня. — Говори, Борис.

— Я повторяю: часть вражеских сил мы можем перед бомбежкой выманить из Калиновки, легче будет потом штурмовать. Как это сделать? Очень просто. Две или три наших роты накапливаются, скажем, у Подкалиновки, начинают бить по городу. Враг, конечно, обрушится на них. Его внимание и значительные силы будут оттянуты на Подкалиновку, когда мы вслед за самолетами ударим со всех сторон по городу. Вот так бы я, Кузьма Михайлович, отклонил второе «но».

— Правильно! — снова послышалось несколько голосов.

Злобич опустился на землю. Он видел, как мягкая улыбка тронула уста Камлюка, как в глазах его блеснули искорки удовлетворения. Он видел также, что командиры, еще минуту назад принимавшие его предложение за шутку, теперь смотрели на него с одобрением.

— Стратегия, Борис! Предложение хоть куда — просто и гениально, — хлопнув Злобича по плечу, воскликнул Ганакович, который всегда непосредственно и быстро реагировал и на то, что ему нравилось, и на то, что было не по душе. — Хотел бы я только знать, какому отряду придется выступать в роли приманки?

— Видно, твоему, — усмехнулся Злобич. — Ведь ты же родом из Подкалиновки, знаешь там все, как свои пять пальцев.

— Нет, брат, неохота. Куда интересней — наступать!

Камлюк переговорил о чем-то со Струшней и Мартыновым и затем, окинув участников совещания быстрым взглядом, спросил:

— Какие еще есть предложения?.. Больше нет?.. Тогда на этом закончим… Прошу подождать минут пятнадцать, пока мы уточним задачи для каждого отряда.

Он встал из-под елки и пошел в палатку, следом за ним двинулись Струшня, Мартынов и Корчик.

Вскоре командиры получили приказ и разъехались по своим отрядам. Последним выехал Злобич; он немного задержался, зато повидался и поговорил с Ольгой Скакун.

10

Помещение столовой опустело. Последняя группа офицеров шумно — по полу даже покатились пустые бутылки — поднялась из-за стола и, горланя, вышла на улицу. И тогда повар крикнул:

— Прибирать! Шнель!

Надя взяла замусоленное кухонное полотенце, цинковый таз, в котором дымился остывающий кипяток, и начала вытирать столы. Работала, а мысли ее были заняты совсем другим.

Как много пришлось ей пережить за эти дни! И как она только держится на ногах? Откуда берутся силы, терпение, выдержка? И когда накопила она эти силы?.. Невольно вспомнились слова старого родниковского учителя: «Мы в школе делаем все для того, чтобы вы были сильны и в науке, и в практической деятельности. Пусть ваши души, ваша воля будут крепче любого металла!» Да это, собственно, слова не одного только учителя. Просто она впервые от него их услышала. Они звучали и в пионерской организации, и в комсомоле, в семье и на людях — везде, где проходила Надина юность. Надя всем сердцем прислушивалась к ним, училась побеждать трудности, закаляла свое сердце. Сейчас она проверяла себя: достаточно ли прочно усвоила уроки, которые давала ей жизнь? За время подпольной борьбы — этой суровой, полной испытаний школы, закалявшей характер, — ей не раз приходилось делом отвечать на такие вопросы. Да, а теперь вот еще раз надо проверить себя…

Надя вздохнула и, оглянувшись через плечо на двор, на гараж, застыла в задумчивости. Стояла, не замечая, как из полотенца, прижатого ладонью, побежала со стола ей на юбку струйка грязной воды.

— Эй ты, шнель!

Надя снова стала возить полотенцем по столу. Что ж, она будет работать, будет угождать повару, только бы он не цеплялся, не мешал ей думать.

Вспомнила Ольгу. Неужто у нее неудача? Бошкин сегодня сказал, что ее будто бы во время побега подстрелили у льнозавода. А может, врет? Может, это подстрелили совсем другую девушку? Все возможно, тем более, что Бошкин не видел убитой, а только слышал об этом разговоры… Нет, должно быть, не врет. Выбраться теперь из Калиновки не так просто, как это казалось им с Ольгой.

Тут же пришла и другая мысль, светлая, успокаивающая: если даже и погибла Ольга, если и не дошла, все равно дело, ради которого они все это затеяли, не стоит на месте. Партизаны по крайней мере знают теперь, где Поддубный. Несомненно, знают. Не может быть, чтобы с таким ловким разведчиком, как Платон Смирнов, что-нибудь случилось. Но какие же планы у партизан? Бошкин сказал, что жандармерия решила завтра Поддубного повесить. А партизаны? Что они предпримут, чтобы спасти Поддубного? Может быть, они не решатся наступать на город? В Калиновке силы у фашистов, безусловно, большие. Враг боится нападения и готов к отпору. Но разве партизаны не дрались с превосходящими силами противника? Конечно, дрались, и сейчас они должны ударить. Их здесь ждут. Не один Поддубный, не одна она, а сотни людей, запертых во дворе конторы «Восток». В то же время Надя спрашивала себя: «А что ты сделала, что собираешься сделать для спасения Сергея? Почему ты требуешь этого от других, а сама бездействуешь?» Эти вопросы больше всего мучили ее, не давали покоя. В поисках выхода, она часто вспоминала Кузьму Михайловича, Бориса, Романа, других партизан, мысленно разговаривала с ними, спрашивала совета.

Иногда ей казалось — особенно, когда столовую заполняла толпа офицеров, — будто она не на своей родной земле, а где-то в Неметчине, в чужом и страшном логове. И с ней Поддубный, еще один советский человек. Их двое, над ними нависла одна и та же беда. И неважно, где и как она их настигла и свела вместе — на своей, на чужой ли земле, — они должны вести себя мужественно, должны поддерживать друг друга.

У нее был план убить сегодня Бошкина и освободить Поддубного. Она собиралась сделать это после обеда, когда гитлеровцы пойдут в казармы и на квартиры — отдыхать. В это время прекращается работа в отделении жандармерии. На дворе и в помещении, кроме часовых, никого не остается.

На посту у гаража — Федос Бошкин. Как же не воспользоваться таким случаем?

Надя в мыслях разработала свой план во всех подробностях.

Она после уборки столовой выходит во двор — это ей никто не запрещает — и садится под вязом, на лавочке, неподалеку от гаража. Сидит и штопает чулок, а за голенищем правого сапога слегка давит ногу нож, тот самый нож, которым она начистила уже немало картошки. Тихо и задумчиво напевает она какую-то грустную песенку.

А рядом — Бошкин. Он все видит и слышит. Ему хочется подойти к ней, но он боится начальства. Он говорит ей что-нибудь, она отвечает, но рассеянно и вместе загадочно, интригующе. Все это — и ее вид, и ответы — выводят его, наконец, из терпения. Он бросает взгляд на ворота гаража с огромным замком на широком засове, оглядывается на здание жандармерии, откуда может показаться часовой, и направляется к скамейке. Надя продолжает работать и как будто не замечает его прихода.

Он садится рядом и одной рукой осторожно пробует обнять ее за талию, говорит что-то. Она немного отодвинулась и вдруг, бросив петь, закрыла лицо руками, заплакала. Это окончательно выводит его из равновесия, он пробует ее успокоить, утешить, привлекает к себе. И — удивительно — она, гордая, строгая, на этот раз не сопротивляется, наоборот, она сама прижалась к нему. Сколько он домогался этого от нее и вот наконец пришел его час! Опьяненный успехом, разве заметит он за ее ласковостью что-нибудь недоброе? Может быть, увидит только, как она положит на скамейку недоштопанный чулок. Затем она обхватит его левой рукой за шею и близко-близко притянет к себе. А тогда он уже не увидит, а почувствует, как что-то острое вдруг вонзится ему в затылок…

Раненный, он будет, наверно, сопротивляться, но она добьет его, сбросит под скамейку и затем, схватив автомат, кинется к гаражу, к окошку, выходящему на огород. Ломом, который стоит (она утром видела) за углом гаража, она сорвет с окна решетку. Одна минута — и Поддубный будет на воле. Они перелезут через забор и огородами побегут к прибрежным кустарникам, к зареченскому лесу.

Так Надя собиралась сегодня спасти Поддубного, но намерения ее остались неосуществленными. И всему помешал повар. Когда она сидела на лавочке под вязом и рядом с нею уже был Бошкин, повар неожиданно позвал ее и приказал помочь Никодиму наносить из колодца воды.

«Да, не так-то легко все это осуществить, — вздохнула Надя, вытирая последний стол. — Какая же я еще наивная, какая фантазерка… Но как, как спасти Сергея? И когда мне это удастся?»

— Шнель! Вассер! — снова послушался окрик повара.

Она выжала полотенце, вынесла помои и, взяв на крыльце ведра, пошла по воду.

Колодец находился недалеко от гаража. Он был цементированный, но имел существенный недостаток — воды в нем набиралось мало.

Надя долго дергала за цепь, пока, наконец, почувствовала, что ведро наполнилось водой. Медленно начала вытаскивать его наверх, исподлобья поглядывая на ворота гаража, открытые сейчас настежь. «Уж не перевели ли Сергея в другое место?» — с тревогой подумала она, ставя ведро на землю. Но тут от здания жандармерии долетели голоса, и Надя, оглянувшись, увидела: потерявшего сознание Поддубного тащили за руки к гаражу. «Опять пытали», — пронеслась мысль. Она почувствовала, как слабеют, подкашиваются ноги. Чтобы не упасть, она прижалась к колодцу. По щекам ее потекли слезы, и она не могла их сдержать.

— Что!.. Да ты, оказывается, жалостливая! — хихикнул Бошкин, проходя мимо нее на свой пост к гаражу. — Это еще не пытки… Рауберман хочет добиться сведений — поэтому пока не применяет всех фокусов. Завтра будет еще один допрос. Последний. Не скажет — увидишь: будет уже не Поддубный, а обрубок.

Она гневно взглянула на Бошкина, сказала:

— Звери… Разве можно так мучить?..

— Тс-с-с… Нашлась жалельщица! А что с ним нянчиться?.. Еще стереги его, мерзни на посту. Ну, завтра конец…

Надя схватила ведра и шаткой, неровной походкой поспешила от колодца. Что сделать, чтобы положить конец Сергеевым мукам? Она без раздумий кинулась бы на Бошкина, на Раубермана, на всех этих палачей, если бы только знала, что это поможет освобождению Поддубного.

— Видела? Ай-ай… Как человека калечат, — сказал ей Никодим, когда она подошла к столовой и стала выливать воду в большую бочку, стоявшую у крыльца.

— Рвут в клочья, а мы только охаем, — дрожащим голосом ответила Надя, сурово посмотрев на Никодима. — Нет у нас сердца, нет совести. Позор! Нам стыдно будет в глаза людям глядеть, если узнают, что мы были здесь, все видели и только скулили.

— А что мы можем сделать? Тут и себя недолго погубить.

— Вы только о себе и думаете. Иначе бы рассуждали, не были бы вы здесь и жена с детьми были бы живы.

— Ты на мою болячку не наступай. От самою себя хватает, в уголь перегорело уже все внутри, — оборвал Никодим и, помолчав, добавил: — Если уж ты такая шустрая, так научи, что делать. Не думай обо мне худо, я уже выплакал свое горе и стал теперь злой, на все готовый. Я тоже хотел бы удрать отсюда…

Надя как-то по-новому взглянула на Никодима и, вскинув ведра на руку, первая двинулась с места. Молча, не обменявшись друг с другом ни словом, они наносили воды, дров и только после этого, получив разрешение у повара, пошли отдыхать. Никодим взобрался на повозку, а Надя прилегла в углу под навесом, на охапке соломы. Она не пошла ночевать на веранду, ей стало страшно оставаться там после вчерашней ночи: она боялась, что туда снова притащится Бошкин.

Никодим не находил себе покоя. Надя не видела его в темноте, но слышала, как он то и дело тяжело вздыхал, ворочаясь на повозке с боку на бок. «Проняло, наконец, — думала Надя. — В уголь перегорело, говорит, все внутри. Ну и хорошо, что допекло. Таких только горе переделать может. Бежать теперь хочет… Что ж, для тебя это уже шаг вперед, а для меня — не выход. Бежать я хочу только с Поддубным…» И в то же время другой голос, молчавший до сих пор, заспорил: «Мало ли ты чего хочешь! Что пользы в твоих желаниях? Вот пройдет ночь, наступит день, Поддубного поведут на площадь и повесят. А ты будешь смотреть на все это и по-прежнему носиться со своими желаниями, планами». «Нет, неправда, — гневно возразил первый голос. — Не бывать этому, нельзя допустить… Нужно сейчас же встать, пойти к гаражу, убить Бошкина и освободить Поддубного». «Не горячись, поспешишь — только хуже и тебе и Поддубному будет, — насмешливо перебил второй голос. — Ночью охрана усилена. Видишь, у крыльца часовой? Вот к нему первому и попадешь в руки…»

Мысли, мучительные и неотвязные, вконец утомили ее, и она незаметно уснула.

11

Партизаны стояли вокруг Калиновки: в лесу у Заречья, в карьерах кирпичного завода, в кустарниках вблизи аэродрома. Они притаились в укрытиях и с нетерпением поглядывали в небо, прислушивались — скорее бы самолеты, сигнал, скорее бы ринуться на город.

— Ах, беда, еще сорок пять минут ждать, — говорил Злобич не то себе, не то Камлюку и Струшне, переминаясь с ноги на ногу. — Который у вас час, Кузьма Михайлович? Мои, кажется, отстают.

— Что ж, давай сверим. — Камлюк взглянул на свои часы, сверил время и прибавил: — Ты успокойся, Борис, все будет в порядке.

— Трудно сказать, как оно будет… Напрасно мы не договорились, чтобы самолеты прилетели раньше. — Злобич слегка вздохнул. — Она ведь горячая, разве усидит спокойно, видя, как мучают Сергея? Да к тому же еще и не зная ничего о наших планах… Боюсь я за нее…

Его взгляд был прикован ко двору исполкома, где, как говорили Платон и Ольга, находятся Надя и Сергей. Этот двор так недалеко от них — вон он виднеется из-за прибрежного кустарника, — кажется, на крыльях туда полетел бы сейчас.

Так же пристально смотрели на город и Камлюк со Струшней. Они, вместе со всем штабом, находились при бригаде Злобича. Не случайно они выбрали себе командный пункт именно здесь — отсюда, с пригорка на краю Заречья, удобнее всего было наблюдать за Калиновкой.

Неподалеку, вдоль реки, расположились цепи партизанских подразделений. Они так замаскировались в зарослях, что не видны были даже с командного пункта.

Вокруг стояла необычайная тишина. Было слышно, как лист, цепляясь за ветки, шуршит, падая на траву. Доносилось журчание речной волны, обмывающей поникшие прибрежные лозняки. Каждый малейший шорох невольно привлекал к себе внимание.

Вскоре утренняя тишина была нарушена отзвуками фронтовой канонады. Сперва отзвуки эти были редки и глухи, затем постепенно стали нарастать и крепнуть. Чувствовалось, что фронт совсем близко, за ночь он еще придвинулся к Калиновке.

На пороге волнующие события: последние бои на территории района, полное освобождение его, встреча с Советской Армией. Скоро начнется новая жизнь. Как сложится она для тех, кто боролся во вражеском тылу? Как сложится она для него, Злобича?

Камлюк и Струшня имеют от Центрального Комитета и белорусского правительства точные установки относительно подбора кадров для восстановительных работ. Вчера вечером они вместе с Корчиком и Мартыновым специально занимались этим вопросом, всесторонне обдумывали его. Все у них рассчитано, предусмотрено. На каждый участок политической, административной и хозяйственной работы намечен руководящий работник. С первого же дня после прихода Советской Армии необходимо начать восстановление организованно и планово. По этой наметке в районе должны остаться почти все вожаки и активисты партизанского соединения. Злобича назначили на должность директора Калиновской МТС, но он попросил Камлюка не трогать его, так как хочет пойти в армию, на фронт.

Большая часть партизан вольется в действующую армию. Пути-дороги этих людей будут еще и длинные и сложные. Война еще не кончилась, она в самом разгаре. Впереди еще много тяжелых боев: надо завершить освобождение всей советской земли, надо спасти из неволи многие народы мира, надо уничтожить агрессоров и разбросать семена счастья и свободы, братства и мира. Все это со славой совершит Советская Армия. Уже слышна ее мощная, победоносная поступь. Она идет от стен Москвы и Сталинграда, собирая под свои знамена новые и новые армии бойцов. И радостно сознавать, что деятельное участие примут в нем и партизаны Калиновщины. Среди них будет и он, Злобич. На мгновение ему представилось, как он становится танкистом — возвращается к своей прежней военной специальности, как командует фронтовым подразделением, водит боевые экипажи на укрепления врага.

Да, впереди много путей-дорог, завтрашний день волнует, но пока еще надо заканчивать сегодняшние дела. Вот скоро прилетят самолеты, и при их поддержке начнется бой. Как он пройдет? Все ли как следует учтено и рассчитано?

Из глубокого раздумья Злобича вывел Камлюк.

— Давай, Борис, пройдемся по берегу, — сказал он, тронув его за плечо, — поглядим, как твои отряды подготовились к переправе.

— Пожалуйста, — живо отозвался Злобич и первым двинулся вперед. — Поехали.

— На своих на двоих, — улыбнулся Камлюк.

Злобич тоже улыбнулся, но только на миг. Потом, словно спохватившись, он задумчиво сказал:

— Больше двух лет уже без машины, а старая привычка крепко сидит.

— И пускай сидит, дорогой приятель, — заметил Струшня. — Скоро снова возьмешься за механизаторство.

— Правильно! — поддержал Камлюк. — Вот-вот снова начнешь ездить, Борис, на тракторах, на автомашинах, если только согласишься остаться в МТС.

— Нет, дорогие мои, спасибо. Я сперва все-таки хочу поездить на танках, а уж затем пересяду на мирную технику.

— Как оно получится, потом будет видно. Камлюк на ходу посмотрел на часы и прибавил: — Давайте поторопимся, до начала боя осталось всего двадцать минут.

Все прибавили шагу.

12

Стукнула дверь, и Рауберман, вздрогнув, сразу проснулся, как это бывает с людьми нервными и беспокойными. Покосившись на дверь, он увидел высокую фигуру денщика.

— Господин обер-лейтенант, проснитесь!

— Я не сплю, черт бы тебя побрал! — хриплым голосом проворчал Рауберман и, поглядев в окно на улицу, погруженную во мрак, спросил: — Что за дела у тебя в такую пору?

— От гебитс-комиссара прибыл офицер. Самолетом. Ожидает в приемной. И почту летчик доставил. Вам письмо. От жены.

— Что же ты стоишь столбом? Зажигай лампу, неси письмо!

— Вот оно, пожалуйста. — Денщик чиркнул зажигалкой и, передав письмо, стал зажигать лампу.

— Кто прибыл? Звание?

— Унтерштурмфюрер. С пакетом.

— Скажи, что одеваюсь, — проворчал Рауберман и, не думая пока вставать, начал вскрывать конверт. — Поставь столик поближе — темно.

Он понимал, что посланный никаких приятных известий ему не привез. В пакете будут очередные нотации, выговоры, требования, угрозы. Все это только испортит настроение, не даст возможности спокойно прочитать странички, написанные рукой Эльзы. Начальства у него много, а Эльза — одна.

Он вынул из конверта листок, развернул его и наклонился ближе к лампе. Письмо было написано на каком-то порыжелом, оборванном по краям бухгалтерском бланке. Это сразу встревожило Раубермана. «Что случилось? Неужто лучшей бумаги не нашлось?» — подумал он и пробежал взглядом по строчкам, написанным неверной, торопливой рукой.

«Мой милый Курт! Эти строчки я пишу на скамейке развороченного привокзального сквера, за сотни километров от Гамбурга. Пишу, а слезы градом катятся из глаз. Да и как не плакать, когда мы, вчерашние счастливчики, сегодня стали нищими.

Гамбург вчера окончательно разбит бомбами. Груды камня и пепла да тучи удушливого дыма. Проклятая бомба разрушила и наш дом. Я с детьми просто чудом уцелела, спрятавшись в саду. Оставшиеся в живых — эвакуированы, и в их числе — мы. С маленьким чемоданчиком, где у меня немного белья и документы, мы погрузились в товарный вагон. В этом курятнике ехали больше тридцати часов. Нас выгрузили на маленькой станции и сказали: ждите, развезем по деревням. И вот мы, бездомные и брошенные, остались под открытым небом. Что нам сулит завтрашний день?

Приедем на место — напишу адрес. Может быть, ты нам чем-нибудь поможешь? Только на тебя и надежда. На всем свете у меня теперь только ты и дети, и больше ничего. Но я о другом и думать не хочу. Собраться бы нам только всей семьей — тогда и горе легче переносить. Не можешь ли ты взять нас к себе? Как хорошо было бы жить вместе».

— Чтобы вместе в одну могилу лечь, — со злостью процедил Рауберман, окончив письмо.

Ошеломленный страшным известием, он тупо смотрел на подпись Эльзы. Внутри у него все переворачивалось, он ощущал какую-то холодную, ноющую пустоту. Все, что он до войны и за время войны собрал, накопил, что его поддерживало, придавало силы, — все это рухнуло. Бомба разрушила не только дом, но и все его планы, надежды.

— Нет, я верну утерянное, верну! — вдруг крикнул Рауберман и, бросив письмо на столик, вскочил с постели. — Только надо быть жестоким, безжалостным!

Он бормотал что-то и метался по комнате, пока нечаянно не перевернул столик. Послышался звон стекла, и по полу сразу же побежало пламя.

— Пожар! — завопил Рауберман, в растерянности стоя возле кровати.

Денщик вбежал в комнату и на мгновение застыл на месте. Затем схватил стоящее у порога ведро с водой, выплеснул на пламя и кинулся к дверям, должно быть, снова за водой. Но в это время на пороге показался приехавший офицер. Он оттолкнул денщика, подбежал к кровати и, схватив одеяло, бросил его на огонь.

— Вот как надо! — Потушив пожар, приезжий офицер шагнул к Рауберману, все еще растерянно стоявшему в одном белье у кровати, и отрекомендовался: — Унтерштурмфюрер Гопке… Жду приема.

— Прошу прощения, минуточку, — опомнившись, проговорил Рауберман и начал натягивать штаны. — Благодарю вас. Вы нам помогли…

— Оставьте, пожалуйста… Я приехал не пожары тушить и не в приемных высиживать, — недовольно, с укором проворчал унтерштурмфюрер и, морща нос, отошел к окну.

— Фрид, лампу! Пол вымыть!

Денщик принес другую лампу и стал прибирать. Рауберман, одеваясь, обратился к Гопке:

— Я вас слушаю. Какие новости привезли?

— Очень печальные. Во-первых, приказ о ваших задачах в связи с предстоящей эвакуацией…

— Как?.. Ведь фронт еще за сотню километров…

— Так было вчера утром. Сейчас число километров, к сожалению, значительно сократилось.

— Действительно, гремит уже недалеко. Но где же наши остановятся, где стабилизуют свой фронт?

— Командование рассчитывает на Сож и Днепр. На этих водных рубежах мы сможем закрепиться, привести себя в порядок — и там мы должны нанести ответный удар. — Гопке помолчал немного, раздраженно поглядывая на медлительного Раубермана. — Второе печальное для вас известие: начальство разгневано тем, что вы до сих пор не добились от пленного партизана никаких сведений.

— Гневаться легко! А вот справиться с ним трудно. Пожалуйста, я сейчас вызову пленного, помогите мне его допросить.

— Это не входит в мои функции. Мне приказано другое — забрать его от вас. Генерал сам будет с ним разговаривать… Вот письменное распоряжение. Здесь все: и об эвакуации, и о пленном, — протянул Гопке пакет окончившему одеваться и подошедшему к столу Рауберману.

— Так… Но ведь мы же договорились… Мне разрешили вести дело самому, — держа пакет в руке, попробовал возражать Рауберман.

— Разрешили, а теперь отменили. Генерал потерял на вас надежду, сказал, что вы не способны добиться показаний… Прочитайте, там все написано.

— Прочитаю. Но как же так? Генерал вчера дал категорическое распоряжение — еще раз допросить пленного и, независимо от того, признается он или нет, сегодня повесить.

— Генерал передумал. Повесить никогда не поздно. А такие птички не каждый день попадаются.

— Эту птичку сумел взять только Рауберман. И после того ему говорят — ты не способен. И выговоры еще дают вдобавок.

— Нечего пенять, если не справились… Читайте лучше приказ — мне некогда.

Рауберман вздохнул и, распечатав пакет, начал читать.

13

Никодим тронул Надю за плечо и позвал:

— Вставай, голубка, воды еще нужно… Слышишь, повар орет?

Она вскочила на ноги и, вздрагивая от прохлады, подумала: как крепок предутренний сон.

— Шнель! — долетело с крыльца.

Она взяла ведро и следом за Никодимом двинулась к колодцу. Напуганный окриком повара, Никодим торопился. Он втянул голову в плечи, как будто боялся, что его кто-нибудь ударит.

Светало. Была та пора, когда ночные тени рассеиваются, исчезают и предметы принимают свой обычный вид, отчетливую форму. «Вчера в это время, — подумала Надя, озираясь вокруг, — уже снимали добавочные посты, выставленные на ночь. А сегодня почему не снимают?»

Один часовой маячил у столовой, другой — на крыльце жандармерии, третий расхаживал по улице, а четвертый — Бошкин — стоял у гаража. «Сильная охрана, — думала Надя, подходя к колодцу. — А может быть, еще снимут тех двух, что на улице и возле столовой?» Все это ее волновало, потому что имело непосредственное отношение к тому, чем были заняты сейчас все ее мысли. «А в конце концов, даже если охрана и усилена, разве можно отступать от своих намерений? — спрашивала она себя. — Смелый человек не боится никаких препятствий… А я? Как я?»

— Эй, чего нос дерешь? Почему не здороваешься? — неожиданно нарушил ее задумчивость Бошкин. — Загордилась?..

— Какая там гордость… Недоспала. Иду и ничего перед собой не вижу. — Надя слегка вздохнула и, как бы приходя в себя, с подчеркнутой приветливостью сказала: — Доброго утра.

— Здорово!

От колодца, шлепая сапогами по грязи, отошел с полными ведрами Никодим. Надя проводила его взглядом, потом спросила у Бошкина:

— Ты что, тут всю ночь мерз?

— Два раза сменялся.

— Что ж не пришел?

— Собирался, да хлопцы голову заморочили, шнапсу притащили откуда-то…

Он оглядывался по сторонам и, видно, хотел к ней подойти. Она сразу это поняла и мысленно сказала себе:«Действуй. Надо его привлечь…» Осторожно, чтобы не оступиться в грязь, она по камешкам подошла к колодцу и, нацепив ведро на крючок цепи, начала раскручивать ворот. В то же время, кокетливо поглядывая на Бошкина, она говорила:

— Был бы ты добрый, помог бы… Все руки пообдирала… А тут еще воды только на дне, дергаешь-дергаешь ведро, покуда наберешь. Да тебе что… Хоть кожу с меня снимут — не посочувствуешь.

— Ну брось! Я тебя спас в деревне, и теперь вот… когда Олька пропала… Кабы не я, Рауберман бы за тебя взялся, — сказал Бошкин и, убедившись, что за ним не следят другие часовые, подошел к колодцу.

— Какое это спасение? Ты упек меня в столовую, на эту каторгу. Ни днем, ни ночью не имею покоя. Гляди, руки какие от работы, — вытащив ведро воды и поставив его на край колодца, показала она Бошкину свои руки, потрескавшиеся, в мозолях. — И это за три дня. Видишь?

— Потерпи.

— Тебе шуточки.

— Не плакать же… Говорю, потерпи. Попрошу Раубермана — освободит от столовой. Я уже ему говорил, что хочу на тебе жениться. Так ты ж сама тянешь…

— Об этом сейчас и думать стыдно. Вокруг бои, родителей моих нет, меня угнали из дому — глаза от слез не просыхают, а тебе жениться приспичило… Постыдись…

— Ну, тише, будет… Подождать можно, но недолго… Дай мне воды попить, а то жжет внутри после шнапса проклятого.

— Не дам… Сам достань и напейся.

Губы ее сложены были в улыбку, однако темный взгляд прищуренных глаз говорил о другом, но Бошкин этого не замечал, да и не мог заметить.

— Ну не дразни. Напьюсь, тогда достану… Так и быть, чтоб не попрекала, — отстранив Надю, шагнул он к колодцу.

— Пей-пей… Часовой называется. Увидит начальник караула — получишь…

— Ну-у…

Он сделал вид, будто и в самом деле не боится никаких начальников, но все-таки оглянулся по сторонам. И только когда убедился, что за ним никто не наблюдает, прислонил автомат к колодцу и потянулся к воде. Обхватив обеими руками ведро, он наклонился над колодцем и, причмокивая от наслаждения, стал пить.

Одно мгновение понадобилось Наде, чтобы оглянуться вокруг, а затем, схватив Бошкина за ноги, изо всех сил толкнуть вниз.

Все дальнейшее — как загрохотал ворот, как затем глухо бухнуло в глубине колодцу — Надю, казалось, не интересовало. Она схватила автомат, еще раз оглянувшись по сторонам, кинулась за гараж, к оконцу.

Второпях она забыла захватить возле угла лом. Вернулась. Нет! Кто-то прибрал его. Она снова кинулась к оконцу. Рванула руками тонкие прутья решетки — и до крови ссадила кожу на руках. От злости на неудачу на глазах выступили слезы. Скорее! Ударила прикладом автомата — никакого эффекта, только решетка зазвенела. Может быть, уже услышали часовые, бегут? Ах, беда! Надо же было заранее это предвидеть! Ну скорее, подсунь автомат под прутья, сорви решетку! Она просовывает автомат между прутьев и поворачивает его. Один прут лопнул, отогнулся, но остальные никак не поддаются. Надя боялась слишком сильно нажимать на автомат, чтобы не сломать его. Она оставила решетку и стала озираться, отыскивая какое-нибудь более удобное орудие. «Надо кол выломать из забора», — подумала она. Но тут взгляд ее наткнулся на лом, который она вчера заметила. Он лежал на земле, неподалеку от того самого угла, где стоял вчера. «Как же это я его пропустила? — попрекнула себя Надя. — Должно быть, от волнения…» Она бросилась за ломом. Когда возвращалась, вдруг увидела впереди Никодима. Оставив ведра у колодца, он спешил к ней, в руках у него была толстая суковатая палка.

— Почему ты мне ничего не сказала? Хорошо, что я заметил, — подбежав к Наде, прошептал Никодим. Своей дубинкой он стал ломать решетку.

— Возьмите лом.

— Не надо. Палкой тоже хорошо. — Никодим вдруг прекратил свою работу, постучал кулаком по стене и вполголоса сказал Поддубному: — Эй, хлопче, ты нас слышишь? Подготовься!

— Я готов. Давайте быстрее, — долетел ответ.

Никодим проворно разворотил решетку, отогнул прутья, затем протянул руку Поддубному и помог ему выбраться через оконце.

В это время из-за угла гаража донесся приглушенный стон. Сначала тихий, потом — все громче и громче. Надя поняла, что стон этот — из колодца. Бошкин, выходит, только разбился, но еще жив. И, судя по всему, ом только что пришел в себя. Она должна заткнуть ему горло, пока его голос не услышали часовые.

— Беги, Сергей, беги! Вон туда! — передавая Поддубному автомат, показала Надя на забор, которым была обнесена усадьба. Она тронула Никодима за плечо и почти приказала: — Помогите ему выбраться отсюда! Бегите вместе! Я вас догоню.

Они поспешили к забору, а она — к колодцу, откуда несся уже не глухой стон, а дикий вой.

Вдруг воздух прорезал пронзительный свисток. Где-то неподалеку послышался топот ног. Оглянувшись, Надя увидела, что солдаты бегут и к ней и к Поддубному с Космачом. Захлопали выстрелы.

Надя понимала, что ее ждет, но все же стала хватать тяжелые, скользкие камни и кидать их в черноту колодца. Она бросала камни, пока не заглох голос Бошкина, пока сама не упала на землю от сильного удара в спину.

14

Рауберман не успел прочитать приказ и до половины, как вдруг в комнату ворвались звуки стрельбы. Удивленный и встревоженный, он кинулся к окну и стал всматриваться в стоящий по ту сторону улицы дом жандармерии. Видно было, как из дома выскакивали автоматчики и торопливо бежали в глубину двора.

На столе громко зазвонил телефон. Рауберман схватил трубку, в нетерпении прижал ее к уху. Звонил дежурный по жандармерии.

— Пленный бежал! — крикнул он отчаянным голосом. — Стража недоглядела. Бошкин…

— Что?! — выпучил глаза Рауберман и, не желая больше слушать, швырнул трубку на стол. — Я ей покажу, этой страже!

Не оглядываясь на Гопке, он кинулся к двери.

Во дворе жандармерии царили шум и суета, слышалась беспорядочная перестрелка. Пули свистели в воздухе, и Рауберман вынужден был умерить свой пыл и пробираться по двору с осторожностью. Он изрядно переволновался, пока попал к себе в кабинет, в безопасное место.

Прежде всего Рауберман вызвал своего адъютанта, от него он узнал все подробности того, что сейчас произошло.

— Пленному убежать не удалось, его окружили и теперь ведут с ним бой, — закончил свое сообщение адъютант. — Сообщники его — девушка и старик — захвачены и находятся под стражей.

Не успел еще Рауберман толком во всем разобраться, как к нему начали звонить со всех концов города: стрельба на участке жандармерии вызвала большое беспокойство. Одни спрашивали, в чем дело, другие, не ограничиваясь вопросами, отдавали распоряжения. Самым неприятным был разговор с начальником гарнизона, армейским полковником. Пришлось давать подробные объяснения и выслушать строгие нотации и требования.

Злобно хлопнув дверью, Рауберман покинул кабинет и направился во двор. Надо было принять меры, чтобы немедленно окончить эту позорную возню с пленным.

На крыльце он остановился, чтоб ознакомиться с обстановкой, стал вызывать к себе подчиненных и отдавать им приказания. Сначала он считал, что его автоматчики шутя сломят сопротивление пленного, но оказалось, что это не так-то легко и просто.

Поддубный, не успев убежать, засел в укрытии и отчаянно отбивался. Позиция ему попалась довольно удобная — бомбоубежище, вырытое когда-то партизанами. Это бомбоубежище находилось поодаль от столовой, в пустынном углу двора, где стояла одинокая старая верба и вместо забора тянулась полуразрушенная проволочная ограда. Отсюда Поддубный мог видеть все вокруг себя и вести оборону. Он придерживался хитрой тактики: подпускал к себе автоматчиков совсем близко и только тогда стрелял. Чувствовалось, что у него мало патронов и он экономно, с расчетом, расходует их. Свой боевой припас он, как передавали очевидцы, пополнил за счет двух автоматчиков, которых подпустил к себе вплотную и затем застрелил в упор. Его хотели захватить живым, но это было не так-то легко. Огонь он вел метко, с мастерством снайпера. Количество жертв от его выстрелов все увеличивалось. Около тридцати жандармов под командой лейтенанта Гольца нажимали со всех сторон, но он не сдавался.

Ожидая конца этой возни, Рауберман нервничал, взволнованно расхаживал взад-вперед по крыльцу.

Он злился не только на своих подчиненных, но и на себя. Как могло случиться, что его, опытного офицера, перехитрили, вокруг пальца обвели. Позор! И все это произошло из-за его излишней доверчивости, из-за того, что он в какой-то степени положился на Бошкина. «Этот проклятый полицейский связался с девкой, а я не только не мешал ему, а даже потворствовал, — проносилось в голове у Раубермана. — Вот теперь и поплатился. Этот дурак и сам погиб, и мне напакостил». Рауберман вспомнил, как он мечтал упрочить свою карьеру, получить повышение за дело Поддубного. Какая уж теперь карьера! Теперь только подставляй спину под удары, терпи унижения и обиды… Но неужели он так легко сдастся? Нет, не все еще потеряно, еще можно исправить положение.

На дворе наступило временное затишье, и тогда Рауберман вдруг услышал, что где-то на южной окраине города, как будто в районе аэродрома, вспыхнула интенсивная перестрелка. Донеслись взрывы мин и снарядов, автоматно-пулеметная трескотня. Вслушиваясь в шум непонятного боя, Рауберман застыл на месте.

— Герр обер-лейтенант! — неожиданно вывел его из неподвижности адъютант, торопливо выбежавший на крыльцо. — Начальник гарнизона просит, чтобы вы ему позвонили.

«Просит»!.. Этот адъютант всегда умеет смягчить жесткость приказа. Рауберман знает, как просит начальник гарнизона. Еще свежи в памяти слова, сказанные полковником, когда минут десять тому назад он, Рауберман, сообщил ему о побеге Поддубного. О, и слова же это были! От них кидало в жар и в холод. Но ничего не поделаешь, приходится сдерживаться. Вот и опять придется выслушивать выговоры и ругань.

Рауберман пробежал по коридору и вошел в кабинет. Несколько секунд постоял в нерешимости у телефона, желая хоть немного успокоиться, подготовиться к разговору. Наконец, почувствовав, что все равно из этого ничего не выйдет, взял трубку. Позвонил и сразу же сморщился — на него хлынул поток жестоких ругательств.

— Почему своевременно не докладываете? Десять минут вам было дано. Когда у вас, черт бы вас побрал, окончится стрельба?

— Герр оберст, пленный упорно сопротивляется.

— Молчите! Вы мне ответите за все! Слышите, как партизаны бьют от Подкалиновки? Это все из-за вас! Не сумели развязать язык большевику, не разузнали, где находятся партизаны. Вот они и налетели теперь.

— Герр оберст…

— Молчите, черт побери! — завизжал полковник и так бросил трубку, что она щелкнула, как пистолетный выстрел.

Рауберман постоял еще у телефона, растерянно глядя в окно, затем, убедившись, что разговор окончен, положил трубку и выбежал из кабинета. Как бы там ни было, а он должен делать свое дело. Надо немедленно захватить Поддубного, затем заняться допросом девушки и старика партизанских пособников.

На крыльце его остановил Гопке. Вышедший из терпения унтерштурмфюрер встал на ступеньках, загораживая дорогу, и требовательным тоном заявил:

— Долго вы меня держать будете? Когда отправите?

— Подождите еще немного, подождите, — попросил Рауберман.

— Сколько же можно ждать? — не унимался Гопке. — Партизаны у аэродрома, мой самолет могут уничтожить, как я тогда отсюда выберусь? Прошу вас сейчас же приготовить пакет генералу.

— Не могу. Вот покончим с Поддубным, допросим девушку и старика — все окончательно выяснится, тогда и напишу ответ. А что, если захватим пленного живым или раненым, если его помощники знают о партизанах и окажутся на допросе более покладистыми, чем он? Эх, унтерштурмфюрер, не следует спешить и терять надежду, положение еще может быть исправлено.

Рауберман отстранил генеральского посланца и торопливо сбежал по ступенькам. Гопке хотел было его задержать, но тот не желал больше слушать и не остановился. На ходу вынимая из кобуры пистолет, Рауберман вдоль забора, укрываясь в зарослях малины, двинулся к зданию столовой, ближе к месту боя. Он решил лично вмешаться в дело и ускорить его.

Когда он оказался у столовой, автоматчики шли в очередную атаку на позицию Поддубного. Сразу можно было заметить, что атака велась беспорядочно. Более или менее организованно поднялось с земли отделение, залегшее на огороде, между грядок картофеля и ягодных кустов, те же, что прятались за стенами столовой и гаража, наступали совсем недружно и нерешительно. Некоторые из автоматчиков, только тронувшись с места, сразу же останавливались или возвращались. Атака с самого начала сорвалась. Оставив около Поддубного несколько убитых и раненых, отделения беспорядочно откатились назад.

Рауберман подскочил к Гольцу, который, стоя около столовой, довольно спокойно следил за ходом атаки, возмущенно закричал:

— Что у вас тут, лейтенант: бой или спектакль? Позор! Почему не наведете порядок? От ваших безалаберных атак никакой пользы.

— У нас были и хорошо организованные атаки, но они тоже окончились неудачей, — отвечал Гольц с запальчивостью. — Партизан умело отбивается.

— Бросьте оправдываться! — недовольно остановил Рауберман. — Сейчас же проведите новое наступление и кончайте игру с пленным!

Гольц щелкнул каблуками и бросился готовить атаку. Он накричал на солдат, находившихся, около столовой, потом поспешил дальше, к огороду. На время он исчез из поля зрения, скрывшись среди картофельных рядов. Снова появился он только минут через пять, уже у гаража, откуда и подал команду к атаке. «Вот журавль длинноногий», — с удивлением одобрительно подумал Рауберман и, заметив, как медлят автоматчики, громким окриком подогнал их:

— Шнель, шнель!

Отделения выскочили из своих укрытий и бросились вперед. Рауберман отметил про себя, что на этот раз атака началась дружно и энергично. Особенно организованно шли автоматчики, наступавшие от гаража. Вел их сам Гольц. Длинный, поджарый, он бежал быстро, держа автомат на изготовку.

Атака была в разгаре, а Поддубный молчал. «Может быть, его уже там нет, может, удрал как-нибудь? — вдруг встревожился Рауберман, двигаясь за автоматчиками. — Хотя никуда он не мог деваться. Видно, патроны экономит, хитрит».

Поддубный открыл стрельбу, когда наступающие приблизились к нему вплотную. Правильней, это была не стрельба, а только одиночные выстрелы. От первого его выстрела упал, схватившись за грудь, лейтенант Гольц, от второго и третьего — еще два автоматчика. Затем Поддубный, приподнявшись, приставил дуло автомата) к правому виску и сделал последний выстрел…

Потрясенные этим зрелищем, солдаты остановились в замешательстве. Осторожно, как бы боясь еще какой-нибудь неожиданности, они стали приближаться к Поддубному. Вместе со всеми подошел и Рауберман.

Поддубный лежал ничком. Грудью и животом он опирался о край окопа, ног его не было видно. Казалось, что он, намереваясь выбраться наверх, подскочил да так и повис. Голова его, взлохмаченная и окровавленная, покоилась на левой руке, правая — прижимала к земле автомат.

Неожиданно земля под ним поползла, и он отодвинулся назад. Солдаты дрогнули и, вскидывая автоматы, отскочили от бомбоубежища. «Неужто он ожил?» — со страхом подумал Рауберман и тоже попятился. Отходя, он вдруг наткнулся на что-то мягкое и чуть не упал. Испуганно глянул себе под ноги: на земле лежал Гольц, выпрямившийся, неподвижный, с открытыми стеклянными глазами. Рауберман прибавил шагу. Спеша, он то и дело опасливо оглядывался. Ему казалось, что Поддубный вот-вот выстрелит в него, и он останется здесь вместе с Гольцем, среди убитых.

Только на крыльце он пришел в себя и все страхи показались ему нелепыми и фантастическими. К нему вернулась способность рассуждать.

— Приведите помощницу Поддубного! — приказал он адъютанту, направляясь к себе в кабинет. — Живее!

15

Прикладом автомата жандарм толкнул Надю на середину комнаты и вышел за дверь. Она покачнулась от удара, но не упала, удержалась на ногах.

Рауберман повернулся от Гопке, с которым разговаривал, сидя за столом, и, прищурив глаза, уставился на нее неподвижным взглядом. Он смотрел и думал: «Вот она, виновница всех бед». Мог ли он еще вчера представить себе, какие неприятности может причинить ему эта невольница? Нет, не мог. Хотя, если бы задумался и более трезво оценил положение, мог бы предвидеть… А она, оказывается, обдумала все до мелочей, составила план. И вот поднесла ему сюрприз. И кто? Девчонка… Вот она стоит перед ним с поднятой головой и, как видно, думать не хочет о том, что недолго ей осталось жить. Ишь какая гордая! И еще руки за спину заложила, точно камень прячет для нового удара.

Ему хотелось подойти к ней и без всяких разговоров выстрелить прямо в лоб, между дерзких карих глаз. Но он сдерживал это желание всей силой своей воли, откладывал это на потом, так как надеялся, что Надя не выдержит пыток и расскажет все: и о своей связи с партизанами, и о месте их расположения, и об их планах… Если только удастся развязать ей язык, она скажет то, что не пришлось ему узнать от Поддубного. А добиться от нее показаний будет, надо думать, легче, чем от опытного партизанского вожака.

— Я слышал, что Бошкин приходил на веранду и приставал к тебе, — в обход начал разговор Рауберман.

— Приходил.

— Он, видно, оскорбил тебя и ты решила ему отомстить?.. Разве так надо было поступить? Пожаловалась бы мне…

— Вам?! — удивленно спросила Надя и, презрительно улыбнувшись, снова нахмурилась. — Я с ним в детстве играла, вместе из песка лепили куличи на завалинке, соседи свадьбу пророчили… А теперь вот в колодец его сбросила.

— Нечаянно!

— Хм… Не притворяйтесь!

Рауберман злобно дернулся. Девушка не захотела вести разговора так, как он рассчитывал. Разъяренный, он подскочил к Наде и наотмашь ударил ее по лицу.

— Говори, где находятся партизаны!

Схватив Надю за плечи, от тряхнул ее, а потом с силой отшвырнул от себя. Она ударилась затылком о стену и чуть не упала. С трудом переводя дыхание, она торопливыми движениями поправила на груди разорвавшуюся блузку.

— Говори, где?

— Не знаю…

Рауберман схватил ее за горло и стал душить, забыв, что для этого существуют палачи, стоящие в ожидании приказа за дверью. Он безумствовал, пока она могла держаться на ногах. Затем бросил ее на пол и стал бить ногами. Остановился только тогда, когда увидел, что она потеряла сознание.

— Может быть, вы попробуете допросить, унтерштурмфюрер? — злобно ухмыляясь, вдруг обратился Рауберман к Гопке, жадно курившему у окна. — Поделитесь опытом. Может быть, у вас более усовершенствованный метод?

— Хитростью надо брать, хитростью.

— Бросьте шутки. Они, унтерштурмфюрер, на лету разгадывают наши хитрости.

Гопке ничего не ответил, только с каким-то обидным пренебрежением махнул рукой. Его беспокоило другое — все не утихавшая стрельба в стороне аэродрома.

— Сделаете вы, наконец, что-нибудь или нет? — возмущенно спросил он, взглянув на Раубермана. — Я должен немедленно вылететь отсюда. Давайте, отвезу генералу этих партизан — девушку и старика.

— А стоит ли их везти? Надо сначала допросить, выяснить… Подождите, унтерштурмфюрер, мы скоро вас отправим.

— Сколько же можно ждать? — подскочил в кресле Гопке. — Я представляю себе, что там, на аэродроме…

— Ничего страшного. Туда направлены большие силы: танки, артиллерия, пехота… Партизаны сейчас будут разгромлены.

— Не успокаивайте. Телефон, там есть?

— Есть.

— Надо позвонить. — Гопке подошел к столу и снял трубку. — Как вызвать аэродром?

— Пустите, я сам, — отстранил его Рауберман. — Ах, унтерштурмфюрер, своими пустыми страхами вы только отрываете меня от дела… Алло! Вилли? Добрый день! Узнаешь?.. Ну, как там у тебя?.. Самолет, который недавно приземлился, цел? — Рауберман поговорил еще с минуту, потом, положив трубку, посмотрел на Гопке и сообщил: — Бой там жаркий, но вашей карете ничто не угрожает.

— Обстановка может вдруг перемениться. Я знаю, как иногда бывает. — Гопке вздохнул и, безнадежно махнув рукой, прибавил: — Еще раз прошу — не задерживайте меня. Уже видно, что допрос ничего утешительного нам не принесет.

— Неправда! Принесет! Я добьюсь от них всего, чего хочу. — Рауберман покосился на неподвижное тело Нади, бросился к порогу, ударом сапога открыл дверь и крикнул в коридор: — Старика сюда! Бегом!

16

Прошло две — три минуты, пока привели Никодима Космача. Но и это короткое время не удалось Рауберману провести спокойно. Пришлось снова у телефона держать ответ перед начальником гарнизона. Ничего, кроме неприятных известий, он сообщить не мог и опять должен был выслушивать оскорбления, брань и угрозы. И опять стук брошенной полковником телефонной трубки показался ему пистолетным выстрелом.

— Из-за вас я должен терпеть от начальства! — накинулся Рауберман на Никодима Космача. — Говори, признавайся!

Он с размаху ударил старика по лицу. Космач покачнулся и, опасаясь нового удара, попятился на шаг. В глазах его блеснули искры гнева.

— Видишь ее? — махнув рукой в сторону Нади, крикнул Рауберман. — Видишь? И тебя так же отделаю, если не признаешься. Какое задание дали тебе партизаны? Где они?

— Да что вы, вот выдумали! В первый раз слышу!

— Врешь, свинья! Отвечай!.. Застрелю, если не скажешь, кто тебе и ей давал задание.

— Какое задание? Все получилось само собой.

— Врешь! Ты помогал Поддубному, тебя поймали у забора. Убегал? Отвечай! — кричал Рауберман, схватив Космача за бороду.

— Ну, убегал.

— Куда?

— Следом за Поддубным.

— К партизанам? Признавайся! Она о тебе все рассказала, — кивнул Рауберман в сторону Нади.

— Не могла она соврать. Отстаньте от меня.

— Нет, ты мне скажешь! Где партизаны?

— Пусти, не мучай!

Но Рауберман не отставал. Дергая Космача за бороду, он жестоко бил его.

— Пусти! — снова крикнул Космач и, тряхнув головой, изо всех сил оттолкнул коменданта.

Рауберман упал бы, если бы не наткнулся на стол. От сильного толчка стол отъехал к окну. Гопке, до сих пор молча сидевший у окна, испуганно вскочил с кресла. Какое-то мгновение он постоял в замешательстве, затем вместе с Рауберманом набросился на Космача. Они прижали его к стене и начали бить кулаками. Космач сначала беспомощно съежился, но потом вдруг с яростью одного за другим отбросил от себя палачей. Рауберман снова наткнулся на стол и тут же выхватил из кобуры пистолет. Космач увидел это и, как будто потеряв со страху разум, завопил:

— Расскажу, расскажу. Не стреляйте!

Но что он, кроме лжи, может еще сказать? Ничего. И все-таки закричал. И закричал только потому, что не выдержал побоев, испугался.

— Ну, говори, — с надеждой произнес Рауберман и опустил пистолет.

Космач понуро стоял у стены, он переводил дыхание и ладонью стирал с лица кровь. Напротив него застыли Рауберман и Гопке. Они ждали сведений, но вместо них услышали вдруг мощный гул самолетов и затем близкие взрывы.

Рауберман и Гопке бросились к окну.

Очнувшись, Надя шевельнулась, приподняла голову и стала вслушиваться. «Неужто наши?..» — подумала она и, чувствуя, как сильно забилось сердце, с трудом встала на ноги.

Шум самолетов вывел и Космача из оцепенения. Он отшатнулся от стены, выпрямился и насторожился.

Где-то на Зареченской улице снова прогремело несколько взрывов. Дом тряхнуло, зазвенели стекла, с потолка и стен посыпалась штукатурка. Гопке выбежал из кабинета. Стука дверей не было слышно: их заглушила новая, еще более мощная волна взрывов. «Бьют по мотобатальону и по складам», — пронеслось у Раубермана в голове. Ему хотелось выбежать из кабинета, но он боялся, что уже поздно, что до блиндажа не добежит. Прислонившись к простенку, он с ненавистью смотрел на Надю и Никодима, которые теперь смело стояли посреди комнаты и с торжеством и надеждой глядели на улицу. Если бы эти люди не были ему больше нужны, он тут же выпустил бы им в лицо все пули из пистолета. Но они нужны еще, особенно этот бородач, который наконец не выдержал, сдался. Из него он вытянет немало сведений, а потом и от нее, от этой упрямой девки, легче будет добиться признаний. А развязать ей язык надо обязательно, потому что она, наверное, больше знает, чем бородач. Нет, клубок он распутает. Вот окончится бомбежка, и тогда он снова возьмется за дело, и возьмется более решительно.

Взрывы гремели в разных концах города. Прислушиваясь, Рауберман нервно покусывал губы, прикидывал: «Бомбят район аэродрома… казармы у парка… штаб полка… автомастерские… Самые важные объекты. Кто дал им такие точные сведения?..»

Через несколько минут самолеты прекратили бомбежку, но открыли пулеметную стрельбу. Один из них вдруг зарокотал где-то совсем рядом с домом жандармерии. Рауберман испуганно втянул голову в плечи и сполз вдоль стены на пол.

Самолет прогремел над улицей и, слышно было, стрелял уже где-то над центром города. Тогда Рауберман, довольный, что беда миновала, подскочил к Наде и Никодиму и, размахивая пистолетом, прокричал:

— Все! Напрасно радовались! Сейчас продолжим разговор!

В комнату влетел адъютант. Уставившись на Раубермана, он не то с удивлением, не то с восхищением спросил:

— Вы были здесь?

— А где же? Я ведь не то, что мой адъютант, — с ноткой гордости в голосе ответил Рауберман и приказал: — Альберта сюда!

Адъютант вышел. Вскоре на пороге появился солдат. Увидев его, Надя вздрогнула. Это был тот долговязый сутулый палач, который каждый раз до беспамятства избивал Поддубного.

— Где партизаны? Говори! — крикнул Рауберман Космачу и, взглянув на Надю, прибавил: — А ты смотри, как будем его бить, если не признается. И тебе будет то же…

— Не пугайте! — гневно блеснула глазами Надя и, став рядом с Никодимом, крикнула: — Бейте сразу обоих! Стреляйте!

— Дитятко ты мое, дитятко! — растроганно прошептал Никодим и дрожащими пальцами погладил Надю по плечу.

Рауберман, удивленный мужеством этой девушки, свирепо крикнул Альберту:

— Бить! Бить!

Но тот словно не слышал приказа: он испуганно смотрел в окно — откуда-то со стороны Заречья приближалась сильная автоматно-винтовочная перестрелка. Услышал стрельбу и Рауберман и тоже застыл в настороженной позе.

— Партизаны! — показался в дверях адъютант и исчез.

Рауберман подбежал к окну, но сразу же отшатнулся: по улице вихрем неслась группа конников с красными нашивками на шапках и на ходу стреляла из автоматов. Рауберман видел, как из блиндажа по ту сторону улицы выскочили его денщик и Гопке, они пытались скрыться за домом, но были скошены автоматной очередью.

Вслед за конниками на улице показались пешие партизаны. В комнату шквалом ворвалось «ура». Альберт выскочил в окно, выхватил из кармана пистолет и, притаившись за углом дома, начал стрелять в партизан. Рауберман оглянулся на Надю и Космача и вздрогнул — они шли на него.

Он отскочил назад и выстрелил. Надя покачнулась, схватилась за левую руку, но продолжала идти. Космач замер. Сейчас фашист выстрелит в него. Если он, Никодим, хочет жить, он должен сбить с ног этого людоеда и обезоружить его. Космач рванулся вперед и схватил Раубермана в тот момент, когда он во второй раз выстрелил в Надю. Она упала — это Космач хорошо видел, когда сцепился в поединке с фашистом.

Руки Космача были крепкие и хваткие, как клещи. Ему приходилось иногда поднимать такие тяжести, что многие только диву давались. Сейчас, охваченный яростью, он чувствовал в них неизмеримую силу.

Схватив Раубермана за руку, он так сжал ее, выворачивая, что тот, вскрикнув, сразу же выпустил пистолет. Окрыленный этим успехом, Космач стал еще более решительным. В одно мгновение он схватил Раубермана за горло и, прижав к стене, начал его душить.

— Вот тебе, гад! Вот!.. — кричал он, стукая фашиста головой о стену.

Рауберман пробовал сопротивляться, но это только сильнее злило Космача. Он вдруг ухватил фашиста за ногу и, дернув к себе, повалил его на бок. Стукнувшись о пол, Рауберман от боли и бешенства зарычал. Но Космач с еще большей злобой навалился на него и продолжал молотить своими тяжелыми, как гири, кулаками.

В своей ярости он даже не услышал, как в комнату вбежали партизаны. Он увидел их только, когда они оттащили его от Раубермана и поставили на ноги. Кто-то крикнул ему прямо в ухо:

— Стой! Убить сразу — слишком легкая смерть для гада!

Волнение сжимало Космачу грудь, он не мог выговорить слова, зато слезы вдруг градом посыпались из его глаз. Он не прятал их от этих людей, которых так долго обходил и чурался.

В комнату вбежало еще несколько партизан. Одного из них, чернобрового, широкоплечего, быстрого в движениях, Космач узнал сразу: это был брат его деревенской соседки — Борис Злобич.

— Где она, где?! — окинув сверкающим взглядом комнату, еще с порога крикнул он.

Партизаны расступились перед ним, и он замер на месте. Мгновение он стоял, как окаменелый. Потом бросился на колени, приподнял Надю и, прижав к груди, опять как будто замер. Только чуть вздрагивали его плечи да пальцы торопливо перебегали по Надиному виску, отыскивая пульс. Вдруг он поднял голову и крикнул:

— Ковбеца скорее сюда! Она жива!

* * *
К полудню на улицах Калиновки стрельба утихла.

— Победа, товарищи, полная наша победа! — говорил Камлюк, стоя на крыльце здания райкома. — Поздравляю вас с победой!

Перед ним на площади бурлила огромная толпа. Тут были и партизаны, и освобожденные из-за колючей проволоки люди, и местное население. Радость всех была безгранична.

Из здания райкома партии, где расположился штаб соединения со своими рациями, выбежали Струшня и Мартынов. Они были возбуждены, лица их светились радостью. Размахивая над головой какими-то бумажками, Струшня подскочил к Камлюку и крикнул не то ему, не то всем находившимся на площади:

— У Бугров танки! Наши, советские! Прорвались! Сейчас, наверное, уже у Нивы!

— Откуда известно? — спросил Камлюк.

— Вот радиограмма, — протянул Струшня одну из бумажек. — Передали из Смолянки, из лагеря.

Весть о вступлении Советской Армии на Калиновщину полетела над площадью и вызвала новую волну радости.

— Слава нашей армии!

— Ура-а!



Несколько минут слышались взволнованные возгласы. Толпа гудела, колыхалась. Затем она стала затихать, и Камлюк увидел, что люди начали торопливо расходиться — кто к Заречью, кто на родниковский большак, кто к Подкалиновке. Они спешили домой, хотели встречать Советскую Армию у себя в деревнях.

— Кузьма, вот еще радиограмма, — сказал Струшня и протянул Камлюку вторую бумажку. — От Центрального партизанского штаба, от Пантелеенко. Бригаду Злобича отправить в рейд. В район Белостока.

— Давно получена?

— Только что. После того, как мы сообщили о разгроме гарнизона в Калиновке.

— Так, — вздохнул Камлюк и, прочитав радиограмму, прибавил: — Неожиданность для Бориса.

— Он теперь в таком состоянии… — сказал Мартынов. — Может быть, заменить его кем-нибудь?

— Попробуй, если хочешь его рассердить, — отвечал Камлюк и, взглядом разыскав среди партизан Гудкевича, крикнул: — Сенька, позови Злобича. Он в больнице.

С востока доносился могучий гул. К нему прислушивались все, кто был на улицах Калиновки. Шли, приближались фронтовые части.

— Направь, Павел Казимирович, проводников навстречу танкам, — сказал Камлюк, перестав вглядываться вдаль, туда, где проходил родниковский большак.

— Иду, — ответил Мартынов, но, увидев, что санитары несут к крыльцу кого-то на носилках, задержался и тронул Струшню за руку. — Кого это?

Они присмотрелись и узнали Сергея Поддубного. Его несли в зал райкома, где по приказу Камлюка устанавливались тела героев, погибших в сегодняшнем бою. Скорбными взглядами проводили партизаны носилки с Поддубным. Несколько минут все стояли молча, склонив головы, потом понемногу снова заговорили о делах, занялись своими заботами.

Подошел Злобич. Камлюк взглянул на него и отметил: «Посветлел немного малый. Очевидно, операция у Нади прошла удачно».

— Как там дела, Борис?

— Операция окончена. Ковбец доволен ею, ручается за жизнь Нади…

— Ну вот и чудесно… Слышал новость? Наши танки прошли через Бугры.

— Сенька рассказывал. Послушали бы вы, какое «ура» раздалось в больнице, когда об этом узнали раненые. Один партизан даже удрать попробовал, еле-еле задержал его Ковбец.

Все улыбнулись. Камлюк помолчал, потом, пристально поглядев Злобичу в глаза, сказал:

— Задание есть для твоей бригады. Важное. Вот возьми, читай…

Нетерпеливым взглядом пробежал Злобич по строчкам радиограммы. Лицо его нахмурилось, стало сурово и сосредоточенно.

— Да, задание серьезное… Вот куда, Кузьма Михайлович, повернула моя дорога. Зря мы только спорили. И МТС и жизнь танкиста — все это теперь отодвинулось в сторону. Что ж, с удовольствием еще попартизаню. — Он помолчал, задумчиво посмотрел на запад, как будто отсюда, из Калиновки, хотел увидеть белостоцкую землю, потом спросил: — Разрешите готовиться к походу?

— Давай. И поживее, а то как бы фронт не перерезал тебе путь.

Скоро бригада Злобича уже отправлялась в дорогу. Рота за ротой проходили по площади. Провожали их сотни людей, вся Калиновка.

— Иди, орел! Желаю тебе всего самого хорошего! — сказал Камлюк, обнимая Злобича на прощание. — С победой кончай войну!

— Счастливо восстанавливать и строить!

Простившись, Злобич догнал колонну и занял командирское место. Он вел свою бригаду на запад, навстречу новым боям.


Примечания

1

По-грузински — твой недуг мне.

(обратно)

2

Так немецкие оккупанты и белорусские националисты называли Белоруссию.

(обратно)

3

Кто здесь?

(обратно)

4

Стой! Руки вверх!

(обратно)

5

Глупая голова!

(обратно)

6

Встать!

(обратно)

7

Вы свободны.

(обратно)

8

Давай!

(обратно)

9

Хватит! Воды!

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  • *** Примечания ***